Шарик на Шапке
Глава 1
ШАРИК НА ШАПКЕ
ВВЕДЕНИЕ
Этот рассказ не роман и не историческое исследование. Это попытка собрать то, что разбросано по архивным делам, академическим статьям, семейным преданиям и молчанию стариков. Попытка услышать голоса, которые уходят.
Всё началось с шарика на тюбетейке. Медный шарик, который старик Макиле пришил к шапке своего внука в 1866 году, на берегу Бухтармы,— и который через сто лет оказался рядом с золотой звездой Героя Социалистического Труда.
Между этими двумя предметами— медным шариком и золотой звездой— лежит сто лет. Арест и расстрел. Рудник, где двухлетний ребёнок умирал на нарах. Чужое имя, данное чтобы спасти.Война,которую прошёл четырнадцатилетний мальчик. Конь, утопленный в ледяной реке от отчаяния. И — возвращение имени отца через труд, а не через суд.
Этот рассказ основан на документах: дела ОГПУ, протоколы Кош-Агачского восстания, материалы о коллективизации в Горном Алтае, наградныедокументы. Но там, где документы молчат,— говорит память. Память тех, кто помнил. Кто рассказывал детям, а дети — своим детям, пока слова не дошли до этой страницы.
Часть из того, что здесь написано, нельзя доказать. Часть — нельзя опровергнуть. Всё, что можно было проверить,— проверено.
Всё, что нельзя,— помечено в тексте как предание.
Эта — дань. Дань тем, кто прошёл через то, через что человек не должен проходить. И тем, кто после всего пережитого нашёл в себе силы подняться и идти дальше.
Глава 1. Шарик на шапке
р. Бухтарма (пограничье). 1866 год.
Река несётся с ледников Белухи— мутная, яростная, холодная даже в августе. По берегам— кедры, настолько старые, что их верхушки теряются в тумане. Под ногами— галька, круглая, тёплая от солнца, холодная, если копнуть глубже. Пахнет хвоей, гарью от костра и кислым запахом кумыса в кожаных мешках.
Здесь, в долине Бухтармы, живёт род Самай. Ветвь племени Найман, рода Каракерей. Девять братьев— сыновей Жетигена— разошлись по долине, как корни кедра расходятся в каменистой почве.
Каждый держит свой аул, своих лошадей, своих женщин. Но корень — один.
Старшего зовут Макиле. Ему — за семьдесят. Лицо — как карта: каждая морщина— река или перевал, которые он прошёл. Нос — тонкий, с горбинкой, как у степного орла. Глаза— узкие, тёмные, и в них — то спокойствие, которое приходит только к тем, кто потерял достаточно, чтобы перестать бояться потери.
Макиле сидит у юрты на войлочном кошме и что-то режет ножом.
Нож — старый, с костяной рукоятью, приведённый ещё от деда. Лезвие тонкое, как бритва, и блестит на солнце. Старик режет кусок меди — медную пуговицу, снятую со старого кафтана. Режет осторожно, как режут то, что дорого. Отрезал— круглый, ровный, как горошина. Поднял, повертел, проверил.
К нему подходит внук. Мальчик лет шести— босой, в длинной рубахе до колен, перепоясанной ремешком. Глаза— большие, испуганные, потому что недавно упал с жеребёнка и разбил колено. Макиле зовёт его, показывает шарик. Мальчик подходит, садится рядом, молчит. Он всегда молчит, когда старик работает руками.
Макиле берёт тюбетейку внука— чёрную, с вышитым узором по краю. Прикладывает медный шарик к макушке. Пришивает крепко, суровой нитью, в три стежка. Отдаёт шапку внуку. Тот надевает.
Шарик блестит на солнце, как маленькая звезда.
— Носи, — говорит Макиле. Голос у него тихий, скрипучий, как ветер в кедровых ветвях.— Не потеряй. Мальчик кивает. Не понимает, зачем. Но запомнит— на всю жизнь.
* * *
Тот же год. Осень.
В долину приезжает русский. Не чиновник, не солдат— учёный.
Василий Радлов, из Петербурга, из Императорского географического общества.Он собирает языки — казахский, алтайский, теленгитский, шорский. Записывает в тетрадку, спрашивает стариков:
«А как вы называете это? А это?» — и старики смеются, потому что русский выговаривает казахские слова, как будто жуёт сухой чёрствый хлеб.
Макиле принимает Радлова в юрте. Мясо подано на астау — широком деревянном блюде, вырезанном из цельного куска карагача.
Куски лежат раскрыто, каждый на виду: жирный бок, рёбра, тонко нарезанное мясо. Рядом— отдельное блюдо, поменьше. На нём — бас, голова барана. Радлов - гость, и гость не простой: учёный, издалека, из самого Петербурга. Бас қонақ. Ему - голову.
Макиле режет мясо сам. Тем самым ножом - старым, с костяной рукоятью, приведённым ещё от деда. Лезвие тонкое, как бритва, и блестит на солнце. Режет— тонко, ровно, каждый кусок отдельно.
Не рубит. Режет. Так, как режут то, что дорого: осторожно, точно, без лишнего движения. Подает Радлову почетный кусок— жамбас, тазовую кость. Радлов принимает. Ест, обжигается, кивает.
Потом - бас. Макиле подаёт блюдо с головой - Радлову. Жест: раздели сам. Радлов смотрит на голову, потом на Макиле, потом снова на голову. Он учёный— он знает обычай. Берёт нож. Режет ухо — протягивает мальчику, который сидит у входа:«Чтобы слушал старших.» Режет язык — кладётперед Макиле:«Чтобы слово было весомым. » Макиле кивает. Не улыбается. Но глаза - теплеют. Русский знает ритуал. Это — уважение большее, чем знание языка.
Радлов ест, обжигается, кивает. Потом достаёт тетрадку и спрашивает: «Как зовут ваш род? Откуда вы пришли? Кто был ваш предок?» Макиле отвечает. Медленно, по слову, как говорят те, кто привык, что слова— это вес. Радлов записывает. Пером, аккуратно, по-немецки. В его тетрадке род Самай из племени Найман, рода Каракерей, ветвь Самай, ложится рядом с теленгитами и алтайцами— как один камень в стене, которую строит наука.
Потом Радлов спросил про детей. Макиле назвал девятерых. Радлов записал. Не знал, что записывает судьбу— что через сто лет по этим именам будут искать расстрельные дела. Что имя одного из братьев— Муке — исчезнет с бумаг и появится снова, искажённое, в протоколе Тройки.Что имя другого—Кожабай— станет «Ауханов» в деле ОГПУ.
Не знал. Записал и уехал. В Петербург. Потом— в книгу «Aus Sibirien». Страница, на которой упомянут род Самай,—страница,котораяпереживётреволюцию, коллективизацию, войну и всех, кто в ней назван.
* * *
Вечером, после отъезда Радлова, Макиле сидит у костра. Один.
Внук спит в юрте — с тюбетейкой рядом, на подушке, потому что боится потерять шарик даже во сне.
Макиле смотрит на огонь и думает. Думает о том, что русский записал их имена, и теперь имена— не только в памяти. Они — на бумаге. А бумага— живёт дольше людей. Бумага переживёт кости. Бумага переживёт юрты. Бумага переживёт степь.
Он не знает, что через тридцать лет его внук Муке уведёт свой род через перевалы на Чуйскую степь. Что через шестьдесят лет правнук Кожабай будет расстрелян. Что через сто лет праправнук Алаш получит золотую звезду.
Что медный шарик на тюбетейке и золотая звезда— будут лежать рядом.
Макиле не знает будущего. Он знает другое:«У меня есть сын. У сына — будут сыновья. Корень не обрубить.» Он заглядывает в огонь и молчит. Ветер с Бухтармы уносит дым на восток— в сторону перевалов, в сторону Чуйской степи, в сторону того будущего, которого он не увидит.
Глава 2. Великий исход
р. Бухтарма (пограничье). 1870-е — 1893.
Тридцать лет прошло с визита Радлова. Макиле давно в земле— похоронен на холме, с которого видна Бухтарма. Деревья, которые он сажал, выросли. Внук, которому он пришил шарик к тюбетейке, стал мужчиной. Его зовут Муке. Ему — за тридцать. Лицо — как у деда: та же горбинка на носу, те же узкие глаза, те же спокойствие.
Но спокойствие— последнее, что осталось. Потому что Бухтарма, на которую когда-то пришёл Радлов,— меняется. Царские чиновники пришли следом. Земельный надел— урезали. Пастбища— отдали казачьим станицам. Налоги— выросли. Каждый год — новый чиновник, новый указ, новый лист бумаги, который отрезает от жизни ещё кусок. Девять братьев— сыновей Жетигена— держались вместе, пока держалась земля. Когда земля стала уходить из-под ног, начали расходиться. Кто-то остался на Бухтарме. Кто-то ушёл на Иртыш.
Кто-то — в Монголию. Муке решил: на Чуйскую степь.
* * *
Кобдо
Ещё до того, как Бухтарма стала тесной, род Самай попытался уйти. Шестьсот кибиток— шестьсот дымов, шестьсот семей— снялись с пограничья и ушли на юго-восток, в Западную Монголию, на Кобдо. Туда, где маньчжурский наместник брал налоги, но не лез в кочевья.
Туда, где казаху казалось свободнее, чем под царскими указами.
Муке было тогда пятнадцать. Мальчишка, который ехал с отцом в арьергарде каравана и молчал, потому что на такой высоте не хватает воздуха даже для слов. Он видел, как шестьсот дымов растянулись по долинам Кобдо, как юрты встали там, где раньше стояли только монгольские. Свободнее не стало. Маньчжурские чиновники брали своё — налог скотом, барантой, трудом. Набеги с севера, с юга, со всех сторон.
Зимы — жёстче, чем на Бухтарме. Лекарств— не было. Права— не было. Была только чужая земля, которая не стала своей.
Год за годом— дымы гасли. Кто-то уходил дальше, в глубь Монголии. Кто-то возвращался. Кто-топростоне просыпался зимой. Из шестисот кибиток, ушедших на Кобдо, к концу осталось чуть больше ста. Пятьсот дымов— погасли. Пятьсот семей— рассеялись по чужим ветрам.
* * *
Возвращение
1882 год. Чуть больше ста кибиток вернулись. Муке — двадцать два года. Он ехал впереди тех, кто остался от шестисот, и смотрел на Бухтарму, которую помнил с детства. Река — та же. Кедры— те же.
Но земля— чужая.
На их прежних кочевьях стояли крестьянские поселения. Русские переселенцы распахали пастбища, поставили избы, огородили земли.
Чингистайские казахи— так их звали в бумагах, хотя Самаи жили не в Чингистае, а на пограничье— вернулись, и им некуда было вернуться.
Аренда. Зырянский лесничий сдал им землю на правом берегу Бухтармы— аренду, не право. Плати— и живи. Не платишь— уходи.
Это было лучше, чем Кобдо, но хуже, чем то, что было до Кобдо. Это было — ждать.
Одиннадцать лет. 1882 — 1893. Муке рос, мужал, набирал вес в роде. Женился. Родился сын. Земля оставалась арендованной, чужой, временной. Каждый год — новый чиновник, новый указ. Каждый год — теснее. И Муке думал. Думал— одиннадцать лет.
* * *
Прощание на Бухтарме
Утро. Туман над рекой. Муке стоит у юрты — последней юрты, которую соберёт на Бухтарме. Рядом— осёдланные лошади, навьюченные верблюды, повозки с разобранными юртами. Женщины — молча. Дети — не понимают. Скот — беспокоен, потому что чувствует: дорога.
К нему подходит старший брат — крепкий, широкий, с бородой, в которую въелась пыль десяти дорог. Он остаётся. Муке — уходит.
— Уходишь,— говорит брат. Не вопрос. Утверждение. — Ухожу,— отвечает Муке.
Молчание. Костёр трещит. Где-то внизу Бухтарма гремит по камням.
— Знаешь, что Чуйская степь — не Бухтарма,— говорит брат.
— Там — ветер. Там — сорок градусов зимой. Там — ни дерева.
— Знаю.
— И всё равно уходишь.
— Здесь нас режут по куску каждый год. Там — хоть целыми будем.
Брат молчит. Потом достаёт из-за пазухи нож — старый, с костяной рукоятью, тот самый, которым дед резал медный шарик. Кладёт на кошму перед Муке.
— Дедов. Бери.
Муке берёт. Взвешивает на ладони. Нож тёплый— от тела брата, или от памяти, или от того и другого.
— Если вернёшься— вернёшь. Если нет — пусть будет у тебя.
- Чтобы было чем резать.
Муке кивает. Прячет нож за пояс. Обнимает брата— коротко, жёстко, как обнимают те, кто знает, что больше не увидятся. Отходит. Садится на лошадь. Караван трогается. Брат стоит у юрты и смотрит, как караван уходит вверх по долине, к перевалу, к Укоку— к тому, чего он не знает. Дым от костра тянется на восток. Брат не машет. Не кричит вслед. Степные— не прощаются. Они уходят.
* * *
Отрезок 1. Бухтарминский подъём
Высоты: 1000 — 1600 м. Каменистые ущелья, густые кедровые и лиственничные леса Южного Алтая. Бурные притоки Бухтармы.
Караван двинулся из пограничья —р.Бухтарма (пограничье). Историческая земля рода Самай. Муке вёл его вверх по течению реки, вдоль скалистых берегов, мимо водопадов, мимо кедров, которым по триста лет. Это был затяжной, изматывающий подъём— каждый день вверх, каждый шаг тяжелее предыдущего.
Первая беда случилась на второй день. Переправа через приток— ледяная вода с ледников Белухи, несущаяся так, что камни на дне грохочут. Первым повели вьючного верблюда. Он ступил на скользкий камень, и поток сбил его с ног. Верблюд закричал— страшно, по-звериному— и пошёл ко дну вместе с вьюком: юрта, кошмы, посуда. Его вытащили через сто метров, ниже по течению. Вьюк — нет. Унёсло.
Лошадей вели по одному, осторожно, держа за повод. Один ягнёнок — месячный, ещё не понимающий, что такое течение— оступился и унесён за секунду. Его не нашли. Мать блеяла всю ночь, и к утру замолчала. Это было первое молчание в долгой цепи молчаний.
Лес редел с каждым часом. Кедры уступали место лиственницам, лиственницы—карликовым берёзам, берёзы — мху и камням. Воздух становился тонким, как нить. Дышать— трудно. Думать— трудно. Только идти. Муке молчал. Вёл караван, и молчал. Бабы шли пешком, держа детей за руки. Дети не плакали— плакать на такой высоте не хватает воздуха. Они просто шли, и смотрели вниз, под ноги, и старались не смотреть вверх, потому что вверх — только небо, и оно было слишком близко.
* * *
Отрезок 2. Плато Укок
Высоты:2200—2600м. Высокогорная тундростепь, окружённая вечными ледниками горного узла Таван-Богдо-Ула.
На третий день караван вышел на плато Укок. Муке остановился.
Посмотрел. И впервые за весь путь — растерялся.
Укок — это крыша мира. Небо здесь стало близко, как потолок в юрте — только юрта была размером со степь. Огромное,плоское,серо-зелёное пространство, окружённое белыми пиками Таван-Богдо-Улы. Ни дерева. Ни камня выше пояса. Ни звука, кроме ветра. Ветер дул со всех сторон одновременно— не севера или юга, а отовсюду, как будто мир обдувал Укок, как ребёнок обдувает рану.
Муке знал, что нужно идти быстро. Укок не прощает остановок.
Здесь нет дров — и костёр невозможен. Здесь нет укрытия— и ветер сдирает тепло с тела за час. Здесь нет травы— и скот голодает. Здесь, на высоте 2500 метров, даже август может стать зимой. И стал.
На второй день на Укоке— тихий солнечный полдень. Дети шли без шапок. Верблюды щипали сухую тундровую траву.
Потом— за полчаса— всё изменилось. Ветер сменился. Солнце ушло.Небо стало свинцовым. Ипошёл коктайгак— ледяной буран в августе, снег не снег, а иней, не падающий, а летящий горизонтально, как иглы, обжигающий лицо и слепящий глаза.
Муке принял решение— без слов. Слез с лошади. Повёл табун пешком, по льду, который покрыл тропу за эти полчаса. Лошади скользили. Верблюды— ушли в себя, опустив головы, как истуканы.
Дети — спрятаны в юрты, которые несли на верблюдах, но юрты были не собраны, и ткань трепалась на ветру, как паруса корабля, который тонет.
Три дня — без сна, без огня, без горячей еды. Муке не спал. Вёл.
Когда ноги переставали— падал на колени, вставал, шёл. Когда язык пересыхал— набирал снег в рот и шёл. Когда лошадь оступалась— хватал за узду и тянул.
Потери: три овцы — отстали, легли, не встали. Один верблюжонок — родившийся в пути, слишком слабый. Муке нашёл его утром мёрзлым, лежащим у матери. Мать стояла над ним и не двигалась.
Он тронул её за повод— она пошла. Она не оглянулась. Меньше, чем он боялся. Но каждая потеря— не число. Каждая— лицо.
* * *
Отрезок 3. Джазаторские ворота
Высоты: 1600 — 2000 м. Долина между Южно-Чуйским хребтом и плато Укок.
Спуск с Укока начался на пятый день. Караван полз вниз, как река — медленно, извилисто, по ущелью. Деревья появились на третий день спуска— сначала карликовые берёзы, потом лиственницы, и наконец— огромные лиственницы, стволы которых были толщиной в обхват. Запах хвои ударил в голову, как вино. Дети заплакали — впервые за пять дней. Не от боли. От запаха. От того, что мир снова стал живым.
Джазаторская долина— первые спасительные ворота. Река Джазатор, чистая, холодная, но не ледяная— можно пить. Лес — можно жечь костры. Урочища— защищены от ветра каменистыми грядами.
Муке остановил караван на два дня.
Два дня. Развели костры— большие, из лиственничного валежника, который горит жарко и долго. Сварили мясо — впервые за пять дней горячая еда. Кузнец— старый Кудайберген, единственный в караване, кто умел ковать— перековал лошадей. Подковы сбились на льду Укока, и три лошади хромали. Он ковал при свете костра, молотком, который был старше его самого.
Дети спали. В первый день — все. Легли у костров и спали, не просыпаясь, двенадцать часов. Во второй день — играли. Смеялись.
Муке смотрел на них и думал: они пройдут. Те, кто умеет смеяться после Укока,— пройдут через что угодно.
Он сидел у костра и точил дедов нож. Лезвие притупилось о лед.
Он точил— медленно, осторожно, и смотрел на огонь. В огне ему виделась Бухтарма— река, кедры, юрта брата. Он не знал, что видит её в последний раз.
* * *
Отрезок 4. Чуйская степь
Высоты: 1750 — 1800 м. Дно гигантской межгорной котловины.
После двух дней в Джазаторе караван двинулся дальше. Огибая отроги хребтов, вдоль русел рек, караван Муке наконец развернулся перед Чуйскойстепью. И остановился.
Серо-жёлтая. Плоская. Без единого дерева. Жёсткая полынь. Речная галька. Солончаковые озёра, белые, как саваны. И — молчание.
Оглушительное, степное молчание, в котором слышен каждый камень под копытом.
После лесных ущелий Бухтармы этот ландшафт казался инопланетным. Дети спрашивали :«Где деревья?» Муке отвечал: «Нет деревьев. Есть простор.» Они забили первые колья в землю у реки Чуя, в урочище Казах-Сортогой — в нескольких километрах от того места, где позже возникнет село Тобелер. Земля не обещала им лёгкой жизни. Не было леса — не из чего строить. Не было воды в достатке— только то, что несла Чуя. Не было пастбищ— только полынь и камни. Но был простор. И была свобода от царских чиновничьих ограничений.
То, ради чего девять братьев разделили корень рода на Бухтарме.
* * *
Соседи
Муке не знал, что Чуйская степь не пуста. Он думал— пришли первыми. Но на него смотрели с холмов— теленгиты, коренной народ Алтая, который кочевал здесь задолго до того, как первые Найманы перешли через Укок. Первый контакт— осторожный. Теленгитский нойон— старшина, вожак— приехал с тремя всадниками. Не вооружённые, но не безоружные. Муке выехал навстречу— один, без оружия. Это обычай: тот, кто пришёл, не показывает страха, и не показывает силы. Он показывает лицо.
Они говорили— на смеси казахского и алтайского, через слова, которые оба понимали. Нойон спросил: «Зачем пришёл?» Муке ответил: «Земля гонит. Ищу место.» Нойон помолчал и сказал: «Места нет. Есть то, что делят.» Муке кивнул: «Готов делить.» Так началось. Не дружба— соседство. Теленгиты указали Муке места, где зимовать— в долинах, защищённых от ветра. Муке не лез на их пастбища— держался ближе к Чуе, где трава была хуже, но ничья. Это было правильно. Это было — жить рядом, не враждуя.
* * *
Каратай и Сарыкалдак
Но не все соседи были теленгитами. Были и свои — казахи, которые пришли раньше. И среди них — Каратай, из другого рода Найман. Каратай и Сарыкалдак пришли из Чингистая— именно оттуда начинался их путь. Не Самаи. Самаи пришли с пограничья— р. Бухтарма (пограничье).
Каратай был из Каратаев— отдельной ветви, которая входило в племя Найман. Он считал Чуйскую степь своей— по праву первого прихода — и Муке, как родственник по племени, не враг, но и не гость, которого ждут.
Каратай приехал через неделю. Неодин— с Сарыкалдаком, своим союзником, крепким, молчаливым человеком, который говорил мало, но его молчание было красноречивее слов. Они сели у юрты Муке. Пили чай. Долго. Потом Каратай сказал: «Здесь мало травы на двоих.» Муке ответил :«Тогда— найдём, где хватит.» Каратай усмехнулся: «Найдёшь— где я укажу. Не дальше.» Это было — не угроза. Это было — граница. Каратай указал, где Муке может пастись, а где — нет. Муке принял, потому что понимал: тот, кто пришёл вторым, не диктует условия. Но запомнил. Позже — через годы — казачьи отряды из Бийска пришли в Чуйскую степь. 1893 год — тот самый, в который Муке привёл род. Казаки поставили пикеты, объявили степь Российской империей. Муке видел в этом то же, что и на Бухтарме: бумага, отрезающая кусок от жизни. Но имел мужество молчать. Научился молчать.
* * *
Кожабай
У Муке родился сын. Назвали Кожабай. Он родился уже в Чуйской степи— в юрте, у реки, в ветреном мире без деревьев. Он не видел Бухтармы никогда. Для него родина— это полынь и ветер, Сайлюгем на горизонте и галька под ногами.
Муке растил его — как растили всех мальчиков в степи: на лошади с трёх лет, с ножом с пяти, с собственным мнением с семи. Но добавил то, чего не добавляли другие:«Помни, откуда мы. Бухтарма.
Река. Кедры. Дед Макиле и его нож. Кожабай слушал и запоминал.
Не потому, что понимал,— потому, что отец говорил, а отцов слушают.
Муке умер тихо. Зимой. Лёг спать и не встал. Кожабай нашёл его утром — холодного, спокойного, с лицом, на котором не было боли.
Похоронил на холме, с которого видно Сайлюгем. Положил рядом дедов нож — тот самый, с костяной рукоятью, который ему отдал брат на Бухтарме. Положил, потому что Муке не вернётся за ним, а нож не должен лежать без дела. Пусть лежит рядом с тем, кто им владел.
Кожабай стоял у могилы и не плакал. Степные— не плачут на могилах. Но он знал, что впереди— что-то, чего не знал Муке. Неизвестность. Ветер. Дверь, за которой— огненные тридцатые.
Глава 3. Огненные тридцатые
Кожабай вырос. Женился дважды. Первая жена — Зымия, старшая, тихая, с руками, которые пахли кумысом и дымом. Вторая— Калампыр, младшая, с быстрыми глазами и тихим голосом. Две жены, один дом, мир, который держался на обычаях и молчании мужчин. Кожабай был как Муке — молчалив, крепок, справедлив.
Его уважали. Когда в ауле спорили, шли к нему. Он не судил— слушал. Потом говорил одно слово, и спор кончался. Это была власть — не данная, а признанная. Потом пришла советская власть.
* * *
Приход
Сначала—уполномоченные. Городские, вкожаных куртках, с портфелями. Они привезли новые слова: «колхоз», «партактив», «кулак», «классовый враг». Слова, которые в Чуйской степи не значили ничего— до тех пор, пока не начали значить всё. Кожабай молчал.
Он слушал, кивал, провожал. Не спорил. Не соглашался. Молчал— как научился молчать от Муке. Но молчание в новые времена— не защита. Молчание— подозрительно. Если ты не с нами — ты против нас. Если ты не кричишь «ура» — ты враг. Если у тебя две жены и десять лошадей— ты кулак. У Кожабая было больше, чем у других. Не потому, что он грабил,— потому, что работал. Больше лошадей, потому что знал лошадей. Больше скота, потому что знал скот. В старом мире это называлось— труд. В новом— это называлось— эксплуатация.
* * *
Арест
Пришли ночью. Трое. Один — в форме, двое — в штатском. Собаку привязали к юрте, чтобы не лаяла. Вошли без стука. Кожабай встал. Посмотрел на них. Не удивился. Ждал. Степные— всегда ждут. Он кивнул. Зымия— старшая жена — встала. Не закричала. Не упала. Встала и начала собирать. Сухарь. Тёплый камзол. Два носка.
Она знала, что больше не увидит его. Калампыр— младшая— стояла в дверях. Держала на руках двухлетнего Алаша. Мальчик спал — на её плече. Она не разбудила его. Она стояла и смотрела, как Кожабая ведут из юрты. Кожабай обернулся у порога. Посмотрел на Калампыр. На Алаша. Сказал— тихо, так, чтобы слышала только она: «Шарик. Не потеряй.» Калампыр поняла. Тюбетейка. Медный шарик, который Макиле пришил на Бухтарме. Она кивнула. Кожабай ушёл. Больше она его не видела.
* * *
Чужая фамилия. Расстрел
В деле ОГПУ его записали:«Ауханов Кожабай». Не Кожабаев.
Ауханов. Чужая фамилия на бумаге. Зымия тоже арестовали. Она ушла из юрты — в той же одежде, с тем же сухарём в кармане. Сказала Калампыр :«Сына — не отдавай.» И исчезла. След её теряется в архивах, как тропа в метель. Ни могилы, ни даты. Только имя — Зымия. 7 февраля 1930 года. Горно-Алтайск. Особая Тройка при ПП ОГПУ по Западно-Сибирскому краю. Без адвоката. Без свидетелей.
Приговор— расстрел. Исполнен— в тот же день. Февраль. Мороз.
Ни Калампыр, которая качала двухлетнего Алаша, не знала. Она ждала, что муж вернётся. Он не вернулся.
* * *
Рудник. Исабай
Потом пришли за Калампыр. Рудник Калгутинский— или другой из сети Сиблага, раскиданной по Горному Алтаю. Вольфрам, молибден, золото— высота 2500 метров. Зима не кончалась. Барак был из досок, между которыми— мох и ветер. Калампыр работала. Носила Алаша на спине— к забою, в тёплый мешок, привязанный к телу.
Алаш болел. Кашель. Жар. Воспаление лёгких. Начальник рудника увидел мальчика и сказал:«Этот не доживёт до утра. Уводи. Зачем мне лишняя смерть на отчёте.» Отпустили. Вытолкнули.
Исабай ждал у дороги. Ему сказали: «Женщину с ребёнком отпускают. Больной. Умирает.» Он пришёл. Калампыр вышла. Бредёт по снегу. Ребёнок на руках. Исабай вышел на дорогу. Молча. Снял коня с привязи, подвёл. Взял ребёнка. Посадил Калампыр на лошадь. Сам пошёл пешком. Довёл их до аула. До юрты, которую поставил заранее — на отгоне, в горах, где конвой не ходит. Там было тепло.
Алаш выжил.
* * *
Восстание. Чужое имя
8 марта 1930 года. Люди шли просить— отпустить арестованных, не трогать жён и детей. Они не знали, что некоторых уже нет в живых. Думали— сидят, ждут, вернутся. Мирный митинг у Казахского сельсовета. Приехала опергруппа. Стрельба. Один убит. Трое ранены. 96 человек бежали в Монголию. В Кош-Агачском аймаке коллективизировано 80% хозяйств. Порайону репрессировано более тысячи человек: 477 казахов, 438 теленгитов.
Исабай дал мальчику свою фамилию. Исабаев. Не усыновил— спас. Калампыр осталась. Ночью, когда Алаш спал, Калампыр шептала ему отцовское имя: «Кожабай. Ты — сын Кожабая.» Днём учила другому: «Ты — Исабаев. Из Найман. Из Каракерей. Из Самай.» Он отвечал: «Я Исабаев.» Она не спорила. Ждала.
Глава 4. Под чужим именем
В 1933 году Калампыр отвела шестилетнего Алаша в Актальскую начальную школу. «Учись», — сказала она. Два слова. Тем тоном, которым говорят «живи». Алаш кивнул. Вошёл. Сын — жив. В 1939 году Алашу— двенадцать. Помощник табунщика Сояна. Старый Соян учил одним: «Смотри. Не глазами. Всем.» Алаш смотрел. К тринадцати годам Алаш находил лошадь в метель «нутром».
1941 год. Алашу— четырнадцать. Старший табунщик колхоза имени Ворошилова. Мужчины ушли на фронт. Зима 1942 года. Минус пятьдесят. Ночью началась метель. Алаш не спал трое суток. Собирал табун. Обморозил правую руку. Соян растирал снегом жестко.
Алаш намотал аркан на другую руку и поехал обратно в метель. Вывел табун. Все сто двенадцать голов. Без потерь. Каждая потеря— лицо. Звали её Кулагер. Гнедая кобыла с белой звездой на лбу. Она не вернулась в тот день — Алаш нашёл её мёрзлой у камня. Степные не оглядываются на мёртвых. Но помнят. Исабай умер тихо во сне. Алаш похоронил его нахолме. Калампыр сказала:«Теперь— ты знаешь.» Алаш кивнул. Он знал. Исабай дал жизнь по выбору. Война кончилась. Алашу— восемнадцать. Без отца, без имени. Но — живой. Калампыр смотрела на него и видела то, что осталось от всего рода: один мальчик, одна тюбетейка с медным шариком, одна жизнь — из которой сделали всё, чтобы её не было. Он выжил. Теперь нужно было жить.
Глава 5. Конь в ледяной реке
После войны Алаш занимался кіре тарту— извозом. Возил товары на лошади и повозке между Кош-Агачем и Усть-Коксой. Около двухсот километров через горные перевалы. В одну сторону шерсть, мясо. Обратно— муку, ткани, чай. Первая жена — Коксегенова Катай. Родила сына Аскера. Но тихо ушла. Вторая жена — Нурсагимова Кульчай. Родила сына Абилбека. Кульчай умерла, когда Абилбеку было два года.
В одну из поездок Алаш вернулся и обнаружил, что жена умерла и её уже похоронили. И от отчаяния, от бессильной злобы он утопил коня и повозку с товаром в ледяной реке. Уничтожил всё. Конь доверял, шёл в ледяную воду, стоял по грудь. Алаш вышел один. Конь лёг. Река забрала его. Калампыр нашла его у юрты. Поставила чай. Сказала:«Мёртвых не возвращают. Ни коня. Ни её. Ни отца твоего.
Утром — подумаем.» Утром Алаш встал: «Нужно работать.» Третья жена — Нургами, которая стала матерью и двум детям от разных жён Алаша и не делила их на свой и чужой. Десять детей от неё: Абил, Бесайдар, Дидар, Мадил, Болатбек, Едил, Гульнар, Надя, Куатбек, Досымбек. Алаш уехал в Бийск. Счётно-бухгалтерская школа. В 1959 году его избрали председателем колхоза в Тобелере.
Ему было тридцать два. Сказал одну фразу:«Будем работать.» Первая задача— вода. Алаш восстановил Чуйскую оросительную систему. Обводнил 14 500 гектаров полупустыни. Развел сарлыков— с 170 голов до 800. Доходы колхоза выросли на 230% за семилетку.
Он построил 126 домов— каменных, с печкой, с потолком. Медпункт, Дом культуры, детсад, школу. Калампыр дожила до правнука, родившейся в этом доме, и умерла тихо.
22 марта 1966 года. Указ Президиума Верховного Совета СССР.
«Кожабаеву Алашу». Имя отца вернулось. Через труд. Золотая Звезда Героя Социалистического Труда. Медаль № 10172. В кармане— медный шарик от деда Макиле. Два предмета— рядом. Сто лет между ними.
Глава 6. Память в веках
18 февраля 1973 года Алаш умер на посту. Сорок шесть лет. Улицы в Кош-Агаче носят его имя. Школа в Тобелере носит его имя.
Май 2027 года. Сто лет со дня рождения Алаша Кожабаева. Правнук открывает книгу. На обложке— медный шарик и золотая звезда. Имена— как камни в степи. Ветер не унесёт. Время не сотрёт.
Источники:
1. Радлов В.В. «Aus Sibirien». Записи о родах Южного Алтая, 1866 г.
2. Архивные материалы ОГПУ. Дело «Ауханов Кожабая». Расстрел 7 февраля 1930 г.
3. Архивно-следственное дело Кош-Агачского восстания 8 марта 1930 г.
4. Материалы о коллективизации в Горном Алтае. Кош-Агачский аймак.
5.Наградныедокументы.КожабаевАлаш.Герой Социалистического Труда, 1966 г.
6.Материалыоколхозев Тобелере. 126 домов, оросительная система, сарлыки.
7. Калгутинский рудник. Труд заключённых на высоте 2500 м.
8. Сиблаг. Чуйский отдельный лагерный пункт.
9. Карих Е.В. «Межэтнические отношения в Западной Сибири (XIX — начало XX в.)». Архивные сведения о чингистайских казахах, откочевке на Кобдо.
10. Материалы Алтайского горного округа. Документы о пограничном положении казахов рода Самай (р. Бухтарма, пограничье).
11. Шежіре рода Самай из племени Найман, рода Каракерей, ветвь Жетиген.
Семейное предание, передававшееся из поколения в поколение.
Послесловие
В этом рассказе имена иногда расходятся с бумагой. Муке в архивах Алтайского горного округа записан как Мука и Мууа и Муовов и т.д.
Кожабай в деле ОГПУ стал Аухановым— чужая фамилия, навязанная чужим почерком. Алаш двадцать лет носил фамилию Исабаев— имя спасителя вместо имени отца. И наоборот: разные люди в документах сливаются в одну строку, а один человек дробится на двоих-троих, потому что писарь не разобрал выговор.
Это не ошибки рассказа. Это ошибки времени, и они — часть правды.
Рассказ держится не на бумаге. Она держится на событиях— и на пяти именах, которые шежіре рода Самай пронёс через сто лет, как огонь через метель:
Жетиген— корень, от которого пошли девять братьев.
Макиле— аксакал, который пришил медный шарик к тюбетейке внука и написал имена рода в тетрадку Радлова.
Муке — лидер, который увёл род из пограничья через Укок в Чуйскую степь.
Кожабай— расстрелянный без суда. В деле ОГПУ — Ауханов. В шежіре — Кожабай.
Алаш — сын Кожабая, проживший двадцать лет под чужим именем и вернувший отцовское имя через труд. Герой Социалистического Труда. Человек, который прошёл через всё — и не сломался.
Корень держится.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
