Обложка Самоубийство Сократа

Самоубийство Сократа

Михаил Эм

0% прочитано
Стандартный
Михаил Эм

Самоубийство Сократа

Действующие лица

Действующие лица

Сократ. Ксантиппа, его жена. Критий, один из Тридцати тиранов. Анит, видный демократ. Кебет. Аристодем, сын Анита. Алкивиад. Симон, сапожник. Платон. Мелет, поэт-трагик. Глашатай в суде гелиастов. Служитель при тюрьме. Другие граждане.

Действие происходит в Афинах в V в. до н. э.

Сцена 1

Жилище Сократа. В нем находятся ученики философа: Аристодем, Кебет и Алкивиад.

Аристодем: Скоро ли возвратится наш учитель?

Кебет: Думаю, что скоро, Аристодем.

Аристодем: Мне кажется, умнее и искусней в речах Сократа нет человека в Афинах. Хотел бы я походить на него.

Кебет: Ты уже подозрительно походишь на него, Аристодем. Посмотри на себя. Ходишь босой, как и Сократ, и дыры на твоей тунике протерты в тех же самых местах, что и на тунике учителя. Ты их нарочно протирал?

Аристодем: Не твое дело, Кебет. Не будешь же ты отрицать, что Сократ — мудрейший из граждан нашего города?

Кебет: Вот этого отрицать как раз не буду.

Алкивиад: А мне кажется, Сократ не только самый умный и искусный в речах, но еще и самый благородный.

Кебет: Ты говоришь так, Алкивиад, с тех пор, как в сражении при Потидее учитель спас твою жизнь.

Алкивиад: Да, он вынес меня раненого с поля боя. Я был бы счастлив оказать ему ту же услугу. Как бы я хотел принять беспомощного учителя на руки, а потом врачевать его кровоточащие раны своими слезами! Как бы хотел находиться при Сократе ежечасно, оберегая каждое мгновение его драгоценной жизни.

Кебет: Но, кажется, сам Сократ не отвечает тебе взаимностью.

Алкивиад: К моему величайшему огорчению. В прошлый раз я пригласил Сократа в палестру позаниматься гимнастическими упражнениями, но учитель мне отказал. Он даже посмеялся надо мной, сказав, что вид обнаженного толстопузого старика, занимающегося гимнастическими упражнениями — это он себя имел в виду, — надолго отвратит афинскую молодежь от олимпийских игр.

Кебет: Вероятно, раны Сократа есть кому, по твоему высокопарному выражению, врачевать своими слезами.

Алкивиад: Ты имеешь в виду его жену Ксантиппу?

Кебет: Именно ее.

Алкивиад: Какое право врачевать раны Сократа имеет Ксантиппа, которая сама же эти раны и нанесла? В прошлые календы она ударила учителя горшком по голове, на что тот рассмеялся и сказал, что любовь еще не так ударяет в голову — случается и хуже.

Аристодем: Кто рассмеялся, Алкивиад? Неужели это горшок рассмеялся, после того, как ударился о голову Сократа?

Алкивиад: Рассмеялся Сократ. Возможно, я неправильно выразился.

Аристодем: Тебе следует выражаться поточнее. Если бы учитель был здесь, он непременно бы поднял тебя на смех. Потому что, как было сказано, Сократ — самый непобедимый из всех афинских ораторов.

Входит Сократ.

Сократ: Что я слышу, мои ученики? Вы опять именуете меня непобедимым оратором, когда в действительности все обстоит иначе. Сколько раз вам повторять, что я — самый неразумный и, уж во всяком случае, самый незнающий человек на побережье. Такой человек не может быть непобедимым оратором.

Кебет: Отчего ты все время принижаешь себя, учитель?

Сократ: По крайней мере, если я и ошибаюсь, то в лучшую для себя сторону. Сколько же добрых афинян ошибается в худшую: считают себя умнейшими людьми, хотя на самом деле — самовлюбленные ослы.

Алкивиад: Неужели нельзя точно сказать про человека, умен он или глуп?

Сократ: Каким же образом, Алкивиад?

Алкивиад: Спросить умных людей — как они о человеке отзовутся, так на самом деле и есть.

Сократ: Об этом я, действительно, не подумал. Спасибо тебе, Алкивиад, — ты указал мне легкий путь к определению человеческого ума. Одного понять не могу. Когда ты предлагаешь определять, умен человек или глуп, по тому, что говорят о нем умные люди, ты исходишь из того, что глупые люди говорят о человеке обратное?

Алкивиад: Конечно, Сократ.

Сократ: Если я умный человек, другие умные люди считают меня мудрецом, тогда как глупцы считают меня глупцом. А если я глупый человек, происходит обратное первому: умные люди считают меня глупцом, а глупые — мудрецом. Спроси у кого-нибудь мнение о любом предмете: умный окажется прав, а глупый неправ. Тем самым общественное мнение о любом человеке разделится. Я правильно пересказываю твои мысли, Алкивиад?

Алкивиад: Клянусь, что правильно.

Сократ: В таком случае я не понимаю, как можно твердо сказать про человека, умен он или глуп. Каждого человека одни считают умным, а другие глупым, но утверждать, кто из высказывающих мнение умен или глуп, в свою очередь, невозможно, потому что мнения об этих лицах также противоположны. Каждый человек в глазах остального народа и умен, и глуп одновременно.

Аристодем и Кебет смеются.

Алкивиад: Как же тогда определить наличие у человека ума?

Сократ: Да я и пытаюсь объяснить тебе, Алкивиад, что никак. Поэтому на всякий случай и полагаю себя глупым.

Аристодем: Мне кажется, ошибка Алкивиада проистекает оттого, что он всех людей предположил либо умными, либо глупыми. На самом деле, оценивая других людей, они пристрастны.

Сократ: Что ты хочешь сказать, Аристодем?

Аристодем: Каждый человек может лгать в отношении одного человека, но быть правдивым в отношении другого.

Сократ: Как же ты узнаешь, в отношении кого человек ложен, а в отношении кого правдив?

Аристодем: Перед тем, как спрашивать, я посмотрю, не предубежден ли этот человек относительно того, о ком его спрашивают. Потому что большинство ошибок проистекает из предубеждений. Если кто-то предубежден против другого — оттого, что видел от него одно лишь зло, несомненно, — он назовет этого человека глупцом. Если же, напротив, он видел от своего знакомого одно добро, то, конечно же, назовет его умнейшим человеком. Если же он не знаком с человеком, то и сказать о нем ничего не сможет.

Сократ: Не полагаешь ли ты, Аристодем, что умными нам кажутся люди, делавшие нам добро, а глупыми — делавшие зло?

Аристодем: Да, полагаю.

Сократ: Как тогда быть с теми людьми, которые одним людям причиняли зло, а другим — добро?

Аристодем: Для одних они являются умными, а для других — глупыми. Поэтому я и утверждаю, что люди пристрастны — один человек относится к другому человеку в зависимости от того, что видел от первого: добро или зло. Спрашивая у них мнение о том либо о другом человеке, всегда нужно иметь в виду, у кого спрашиваешь.

Сократ: А если кто-то причинял одному человеку попеременно то добро, то зло? Согласись, так ведь часто бывает.

Алкивиад с Кебетом (вместе): Конечно, бывает.

Аристодем: Я тоже соглашусь с этим. Если кто-то причинял человеку и добро, и зло, нужно спросить мнение у того человека. Если добра было больше, он назовет первого человека умным, а если больше было зла — глупым.

Сократ: Наконец-то я уразумел разброс во мнениях относительно того, умен или глуп такой-то человек. И все благодаря тебе, Аристодем! Но не кажется ли тебе, что спрашивать об уме и глупости кого-либо следует в первую очередь близких этого человека, потому что кому, как не близким, знать, на добро или зло их родственник более всего способен? Как только мы это узнаем, сразу узнаем, умен этот человек или глуп.

Аристодем: Согласен, учитель. Если самые близкие люди отзываются о человеке как о глупце, значит, он совершал в отношении близких больше злых, чем добрых поступков. Такой человек, несомненно, глуп. Думаю, что в отношении посторонних он совершал еще более злые поступки, чем в отношении близких, так что посторонние наверняка сочтут его неисправимым глупцом.

Сократ: А я, по-твоему, мудрый человек?

Аристодем: Ты образец мудрости, Сократ. Я не встречал никого, кто был бы мудрее тебя.

Сократ: Но ведь ты, Аристодем, не самый близкий мне человек, поэтому не можешь знать наверняка. Давай спросим самого близкого мне человека, что он — вернее, она, — думает об уме своего мужа.

Входит Ксантиппа.

Скажи, Ксантиппа, ты считаешь меня умным человеком?

Ксантиппа: Дурень ты старый, а не умный человек.

Сократ: Отчего ты так говоришь, Ксантиппа? Разве я причинял тебе на протяжении нашей совместной жизни зло?

Ксантиппа: Да сколько угодно!

Сократ: Зачем же тогда, если я причинил тебе столько зла, ты родила от меня трех маленьких пузатеньких детишек?

Ксантиппа: А я о чем говорю!

Уходит.

Сократ: Видишь, Аристодем, самый близкий мне человек утверждает, что я старый дурень, как же ты смеешь называть меня образцом мудрости? Берегись оскорблять истину. Если моя жена узнает об этом, она, чего доброго, может и на тебя с горшком накинуться, но если я, женившийся на мегере старый дурень, страдаю за свою старческую глупость, то тебе пострадать за свой молодой и смышленый ум будет намного обидней.

Кебет и Алкивиад смеются.

Кебет: По-моему, Аристодем тоже неправ. Нельзя полагаться на мнения людей: они и глупы, как считает Алкивиад, и пристрастны, как полагает Аристодем. Спрашивать же, умен или глуп человек, пристало у того, кто не ошибается. Только при этом условии можно получить правдивый ответ.

Сократ: Ты, Кебет, наверное, вспомнил давнее пророчество дельфийского оракула о том, кто мудрейший человек в Афинах?

Кебет: Именно его. Разве не дельфийский оракул изрек пророческую фразу: «Софокл мудр, Еврипид еще мудрее, Сократ же — мудрейший из всех людей»? Какие у тебя основания, Сократ, называть себя глупцом, невзирая на столь недвусмысленное пророчество?

Сократ: Давно это было. Очевидцы рассказывали мне, что некий Херефонт, основательно перед этим навозлиявшись в честь Диониса, отправился в таком виде к оракулу. Этот самый Херефонт долго стоял в очереди к оракулу, причем все время, пока стоял, так качался и сквернословил, что дельфийские служители едва не вытолкали его в шею, и наверняка вытолкали бы, если бы бедный Херефонт, стоя на ногах, не заснул сладким сном. Проснулся он только тогда, когда настало его время задавать вопрос пифии. Не вполне еще проснувшись, Херефонт совершенно забыл, что намеревался спросить, поэтому спросил первое пришедшее на ум: «Кто мудрейший человек в Афинах?» И что пророчица должна была ответить бедняге со своего треножника? При виде осовелого лица Херефонта, его залитой вином туники и общего помятого вида пифия впала в транс и произнесла: «Софокл мудр, Еврипид мудрее, Сократ же — мудрейший из всех людей». А что она была должна ответить Херефонту, спросонья принявшему ее мстительный издевательский ответ за чистую монету? Вот с той-то самой поры я и считаюсь мудрейшим из афинских жителей.

Аристодем, Кебет и Алкивиад заливаются неудержимым смехом.

Кебет: Однако не только пифия, но многие другие достойные афиняне считают тебя мудрейшим.

Сократ: Если это умные и достойные люди, Кебет, мне остается только порадоваться за свою мудрую голову, но беда в том, что я-то считаю этих умных людей непроходимыми дураками, поэтому их мнение обо мне в корне неверно: я — глупец.

Кебет: Ты обижаешь нас, учитель. Если ты глупец, значит, твои ученики тоже безнадежные глупцы, раз обучаются у тебя мудрости?

Сократ: С моей точки зрения, еще какие безнадежные, и какие глупцы. Однако, сам-то я точно не меньший глупец, поэтому моему мнению верить нельзя. С этой точки зрения вы — мудрейшие люди, которым не по уму обижаться на слова своего неразумного учителя.

Аристодем: Тогда ответь, Сократ, кто, по твоему мнению, самый мудрый человек в Афинах, если не ты?

Сократ: Самым мудрым человеком, которого я когда-либо встречал, был Анаксагор. Я, будучи молодым человеком, обучался у него философии. Хотя Анаксагору, как и остальным встреченным мной умным людям, тоже были свойственны изрядные недостатки и преувеличения. Например, он утверждал, что Солнце — это разгоряченная скала, можете себе представить? За свои философские воззрения Анаксагор был обвинен в безбожии и изгнан из Афин, окончив жизнь где-то в Лампсаке, в нищете и забвении.

Аристодем: А кто, по-твоему, мудрейший из нынешних афинских жителей?

Сократ: Сапожник Симон. Предлагаю пойти к нему в мастерскую и убедиться в этом, тем более что скоро возвратится моя любимая Ксантиппа, и тогда несколькими горшками в моем хозяйстве может стать меньше, а несколькими разбитыми головами больше.

Уходят.

Сцена 2

Обувная мастерская Симона. В ней сам занимающийся работой хозяин, также Сократ, Аристодем, Кебет и Алкивиад.

Аристодем (указывая на Симона): Неужели этот обувной мастер мудрее, чем ты, Сократ?

Сократ: Ты можешь сам убедиться в этом, Аристодем.

Аристодем: Каким же образом?

Сократ: А каким образом убеждаются в чьей-то мудрости или глупости? Конечно, беседой. Побеседуй с Симоном и скоро ты увидишь, что этот человек не проронит ни единого ошибочного слова.

Аристодем (обращаясь к Симону): Скажи мне, Симон, из чего, по-твоему, состоит мир? Я имею в виду, состоит ли он из одного вещества, а если из одного, то какого — например, из воды или огня?

Симон смотрит на Аристодема и молча улыбается.

Как? Неужели ты считаешь, подобно Анаксагору, что мир состоит из множества всевозможных веществ? Но тогда каким образом эти всевозможные вещества взаимодействуют между собой? Не кажется ли тебе, Симон, что вещества, если они различные, не могут между собой взаимодействовать, как, к примеру, не могут взаимодействовать между собой голубизна и теплота или даль и любовь. Я хочу сказать, что взаимодействовать между собой могут только однородные понятия, такие как теплота и холод, даль и близь или любовь и ненависть, которые смыкаются в какой-то одной точке, постепенно, если следовать от одного полюса к другому, переходя в свою противоположность. Если же мир состоит из всевозможных, то есть различных, веществ, эти вещества не могут между собой смыкаться, следовательно, не могут образовывать единого целого, каковое целое — надеюсь, ты со мной согласишься, Симон, — образует мир. Значит, Анаксагор не прав, а прав Парменид, полагающий мир состоящим из единого вещества.

Симон кивает и улыбается.

А если согласен, тогда скажи, из воды или огня состоит мир, а если не из воды или огня, тогда из чего третьего? А если мир действительно состоит из чего-то третьего, тогда каким образом это третье разделяется на свои противоположности, такие как теплота и холод или даль и близь? Я имею в виду, как можно разделить нечто единое на взаимоуничтожающиеся противоположности, потому что теплота несомненно уничтожает холод, а даль уничтожает близь? Как все это мыслимо?

Симон улыбается и показывает на свое горло.

Неужели ты хочешь сказать, Симон, что, что бы мы ни говорили о первоначале мира, наши слова неспособны выразить истину? Это новая для меня мысль, которую я должен хорошенько обдумать, прежде чем смогу возразить тебе.

Симон отворачивается и принимается за починку сапогов.

Сократ: Что скажешь, Аристодем? Разве этот обувной мастер не есть воплощение мудрости?

Аристодем: Он, безусловно, мудрый человек.

Кебет: Но почему этот мудрый человек постоянно молчит?

Сократ: Во время Пелопонесской войны Симон был ранен в горло, с тех самых пор не может говорить.

Алкивиад: Да, теперь я вспоминаю этого человека. Его ранили в той же злополучной битве при Потидее, что и меня.

Симон кивает.

Аристодем: Выходит, я беседовал с немым?

Сократ: Тебя это огорчает, Аристодем? Но почему? Как я и обещал, ты не услышал от Симона ни одного глупого слова.

Аристодем: Но ведь и умного тоже не услышал!

Сократ: Что не помешало вам вести долгую и занимательную беседу, невзирая на то, что каждый из собеседников остался при своем мнении, а истина осталась невыясненной. Разве не то же самое произошло бы, будь Симон разговорчивей всех на побережье? Вы поболтали бы, не слыша друг друга, а слыша только себя, и разошлись с теми же убеждениями, что и сошлись. Согласись, Аристодем, что в речах других людей мы слышим только то, что хотим и можем услышать, и Симон с этой стороны — удобнейший из собеседников. Любой, способный к произнесению речей, на месте Симона непременно вставил бы в твою речь несколько слов: скорее всего не слов, а длиннющих тирад, и не несколько, а не меньше десятка. За время этой речи ты позабыл бы, о чем размышлял, и не пришел бы к так поразившему тебя выводу о том, что истину невозможно выразить словами. Поэтому я и говорю, что беседа с Симоном оказалась намного полезней для тебя, чем беседа с любым разговорчивым собеседником. Следовательно, молчаливый Симон является мудрейшим жителем Афин, что я и утверждал с самого начала. Симон не отвлекает тебя от раздумий не относящимися к делу словами и не раздражает, почесывая во время разговора спину, а лишь ремонтирует сандалии, поэтому, беседуя с ним, собеседник слышит только то, что может услышать, не отвлекаясь на посторонние шумы.

Симон чинит сапоги и улыбается. В мастерскую входит Анит.

Аристодем: Отец!

Анит: Это ты, мой сын? И твой учитель тоже здесь? Привет­ствую тебя, Сократ, и твоих учеников тоже, равно как и владельца этой мастерской.

Симон кивает в ответ.

Сократ: Здравствуй и ты, Анит.

Аристодем: Если бы ты только слышал, отец, как учитель разбирал вопрос о том, что есть ум и что есть глупость.

Анит: Мудрый, глупый… Мне некогда препираться по поводу мудреных философских глупостей, сынок, потому что я серьезный человек и занят политикой. Разве ты не знаешь, что происходит в Афинах? Демократия попрана. К власти, по инициативе некоего Драконтида, подкупленного, по общему мнению, заинтересованными в тирании лицами, пришло правление Тридцати. Народное собрание уничтожено, народный суд гелиастов уничтожен — народ лишился прав на управление родным городом. Смутные времена настают, Аристодем!

Аристодем: Что скажешь, учитель?

Сократ: Скажу, что далеко не уверен в ужасающих бедствиях и несчастьях, ожидающих афинский народ с наступлением тирании.

Анит: Как ты можешь так говорить, Сократ? Ты, учитель моего мальчика? Разве ты являешься сторонником тирании? Ты трусливо переметнулся на сторону тирании, не успела она поработить афинский народ?

Сократ: Не спешил бы ты, Анит, огульно обвинять меня в том, в чем нет моей вины. Как я могу быть сторонником или противником тирании, когда даже не понимаю, что это такое?

Анит: Ты шутишь, Сократ? Ты — по словам пифии, мудрейший человек на земле — не знаешь, что такое тирания?

Сократ: Это точно, что не знаю. Не сочтешь ли за труд пояснить этот термин, случайно упущенный мной в философских диспутах?

Анит: Тиранией называется власть тирана.

Сократ: Одного тирана? Ты сам сказал, Анит, что власть перешла к правлению Тридцати.

Анит: Тиранов по числу тридцать. Это намного хуже одного тирана.

Сократ: Вот как? Значит, тиранов может быть больше одного? На сколько же больше?

Анит: Все равно, на сколько — главное, что тираны принимают решения в личных эгоистических целях.

Сократ: Наверное, чем больше круг этих принимающих подобные эгоистичные решения лиц, тем больше тирания?

Анит: Несомненно, Сократ. Если бы тиран был один, он набил бы собственный дом имуществом и остановился на этом, но поскольку тиранов тридцать, они не остановятся, пока не набьют имуществом тридцать домов. Сам посуди, одного тирана или тридцать легче выносить угнетенному народу?

Сократ: А при демократии решения принимаются не в личных интересах, а в интересах целого афинского народа?

Анит: Да.

Сократ: Значит, дело не в том, сколько человек управляет Афинами, а в том, в чьих интересах они управляют? Правители, управляющие в личных эгоистических интересах, называются тиранами, а управляющие в интересах остальных афинян — демократами?

Анит: Именно.

Сократ: Да, но не кажется ли тебе, Анит, что способность управлять в интересах остальных людей является большой редкостью?

Анит: Вот уж точно, Сократ.

Сократ: И при этом ты предлагаешь передать власть народу?

Анит: Предлагаю.

Сократ: Что-то я совсем перестал понимать тебя, Анит. Сначала ты сетуешь на Тридцать тиранов, которые пришли к власти, чтобы принимать решения в своих интересах, и тут же предлагаешь передать власть народу, в еще большем количестве. Но разве афинский народ так идеален, что, придя к власти, начнет принимать решения в чужих интересах, а не в своих собственных, подобно Тридцати тиранам? Ты сам признаешь, что способность управлять в интересах остальных людей является большой редкостью, поэтому надеяться на мудрость афинян не приходится. Когда народ придет к власти, то есть установится то, что ты называешь демократией, произойдет еще большая тирания, чем прежде, так мне кажется. Уже не тридцать человек, а весь народ обратится в тиранов, пытаясь нажиться посредством принятия решений, вместо того, чтобы заниматься частными делами. И напротив, если способность управлять в интересах остальных людей такая редкость, не проще ли найти одного достойного человека, обладающего уникальной способностью, и во благо остальных афинян вручить ему неограниченные полномочия?

Анит: Ты что предлагаешь, Сократ, — передать власть одному тирану вместо Тридцати? В тот момент, когда Афины стонут под тираническим игом?

Сократ: Ни в коей мере, Анит, просто я пытаюсь разобраться, что такое тирания и демократия. С твоих же слов выходит, что лучше передать власть одному дальновидному и неэгоистичному демократу, именуемому тираном, чем множеству жадных и неразумных тиранов, именуемых народом.

Анит (вспыхивает): Ты смеешься надо мной, Сократ? В присут­ствии моего же ребенка? Да как ты смеешь, ничтожный философ?

Аристодем: Учитель не смеется над тобой, отец: просто у него такая манера рассуждать.

Анит: Дурная манера. Однако скоро, философ, тебе станет не до смеха. Ты наверняка не слышал о последнем постановлении Тридцати, принятом по инициативе небезызвестного тебе Крития?

Алкивиад (Сократу): Какого Крития, учитель? Твоего бывшего ученика?

Анит: Его самого. Этот Критий вошел в правление Тридцати и является гнуснейшим из политиков современности.

Сократ: Что же за постановление принял мой бывший ученик?

Анит: Отныне на улицах запрещено дискутировать. Как это тебе понравится?

Сократ: Значит, теперь я не смогу дискутировать с продавцом оливок, чтобы он скинул за свой товар обол-другой? Это же прямой убыток для моего и без того негустого, как оливковые рощи, имущества! О Боги, за что вы на меня прогневались, что решили руками бывшего ученика Крития уморить меня голодом?

Анит: Нет, Сократ, ты неправильно понял. Запрещены только философские уличные дискуссии.

Сократ: Ну, тогда ладно — такого дурака, как я, запретом на философию не проймешь. Вот софисты наверняка пострадают. Они целыми днями расхаживают по улицам, дискутируя между собой, то на один лад, то на другой, а я нисколько не дискутирую, хотя изредка и задаю умным людям вопросы, пытаясь набраться у них ума-разума.

Анит: Ты все юродствуешь, Сократ, хотя, разрази меня гром, не понимаю, зачем это тебе нужно. Тебе бы в комедианты податься, а не изображать из себя величайшего народного мудреца. Вижу, напрасно я рассчитывал на помощь, твою и твоих учеников.

Сократ: На какую же помощь ты рассчитывал, Анит?

Анит: На помощь в свержении тирании. Ты пользуешься такой популярностью, Сократ, что к твоим словам прислушиваются люди всех возрастов и цензов. Ты мог бы агитировать за свержение Тридцати тиранов, рассчитывая на благодарность демократического правительства после победы. Помочь своему народу в свержении деспотов — честь для любого афинянина!

Сократ: У меня не получится, Анит.

Анит: Почему это?

Сократ: Как ты полагаешь, с какой стати афиняне прислушиваются к тем глупостям, которые я болтаю в общественных местах? Не потому ли, что в отличие от других болтунов я болтаю то, что искренне полагаю?

Анит: Конечно, потому.

Сократ: Следовательно, как только я прекращу болтать то, что полагаю — то есть выбалтывать мысли, которые непроизвольно приходят в мою уродливую лысую голову, — афиняне немедленно перестанут к моим словам прислушиваться, ведь я начну нести ту же самую околесицу, что и другие ораторы. Поскольку я не думаю, что тиранию следует свергать при помощи оружия, я и говорю, что у меня не получится не только ее свергать, но даже против нее агитировать.

Анит: Ты совершаешь ошибку, Сократ. Уверен, ты просто боишься или не желаешь выступать против своего бывшего ученика Крития. Нельзя безучастно смотреть, как кучка проходимцев издевается над народом — боги покарают за безразличие к народной судьбе.

Сократ: Я покорно следую воле богов, в то время как ты, Анит, пытаешься ей противодействовать, полагая, что тебе лучше богов известно, чему дóлжно быть, а чего не миновать. Почему боги безучастно взирают на правление Тридцати, а ты, Анит, лицезреть народные страдания, видите ли, не в силах?

Анит: Ты кощунствуешь, Сократ.

В мастерскую входит Критий.

Кто это? Критий? Один из тиранов? Вот удобный случай расправиться с ним. Тридцать ударов кинжалом в сердце, и тирании не бывало! Жаль, что одним ударом нельзя проколоть тридцать сердец – придется прокалывать их последовательно.

Нащупывает под туникой кинжал.

Критий (замечая движение Анита): Не советую делать это, Анит, — я привык к покушениям на свою жизнь, к тому же они небезопасны. Около мастерской дожидается вооруженная охрана, поэтому, зарезав меня, не надейся убраться живым. Умерь вспыльчивость и ступай отсюда подобру-поздорову — не по твою душу я сюда явился. Я пришел к своему бывшему учителю, которого искал.

Вперед выступает Сократ.

Сократ: Давненько не встречал тебя, Критий.

Критий: А я тебя, Сократ.

Сократ: Что привело тебя ко мне? Уж не надумал ли ты возобновить неоконченный философский курс? Помнится, ты неожиданно перестал меня навещать, передав через других учеников, что разочаровался в философии. Неужто ты передумал?

Критий: Нет, Сократ, не передумал. Правление Тридцати, от имени которого я выступаю, намерено привлечь тебя на свою сторону. Публично объяви о поддержке новой власти, тем самым окажи афинскому народу неоценимое благо.

Сократ: Но это невозможно, Критий.

Критий: Отчего же?

Сократ: Я — философ, а правление Тридцати, в состав которого ты входишь, запретило философские разговоры на афинских улицах. Как же я смогу публично объявить о поддержке тебя и твоих сподвижников?

Критий: Как только ты согласишься, постановление будет отменено. Известность Сократа, как самого мудрого человека в Афинах, должна служить не вредной философской болтовне, а восстановлению справедливости.

Сократ: Хотел бы я знать, что ты понимаешь под справедливостью, Критий.

Критий: Многое, а в первую очередь избавление от сикофантов. В последние годы доносчиков расплодилось такое количество, что, кажется, афинские граждане только тем и занимаются, что кляузничают, пытаясь выудить друг у друга состояние. Правление Тридцати намерено установить ответственность за ложное доносительство. Вот что я называю справедливостью, Сократ, поэтому призываю тебя объявить о поддержке справедливой политики Тридцати.

Сократ: Отличная речь, Критий. Насколько я понимаю, устранением ложного доносительства ты надеешься восстановить в Афинах справедливость? Иначе говоря, устранением ложного доносительства ты собираешься преследовать тех, кто выступает против справедливости?

Критий: Да.

Сократ: И это, со стороны правления Тридцати, в состав которого ты входишь, будет справедливо?

Критий: Да, справедливо.

Сократ: Но ведь правление Тридцати собирается преследовать не только тех, кто выступает против справедливости посредством ложного доносительства, но и выступает против справедливости другими способами тоже, то есть оно собирается преследовать вообще всех, кто выступает против справедливости?

Критий: Всех без исключения. Я считаю, что устранение ложного доносительства, как и преследование людей, выступающих против справедливости, является благом для афинского народа.

Сократ: Возможно, ты так и считаешь, Критий, да только в твоих словах скрыто ужасное противоречие. А что, если кто-то ложно доносит на человека, выступающего против справедливости? Если ложный донос есть зло, а устранение смутьяна, выступающего против справедливости, есть благо, не кажется ли тебе, Критий, что такой ложный донос есть и зло, и благо одновременно? Злом ложный донос пребывает в силу того, что он ложный, а благом — в силу того, что ложным доносом восстанавливает справедливость. Тогда не только ложный донос может быть и злом, и благом одновременно, но и человек, преследующий доносчика, тоже. Преследуя доносчика, такой человек совершает благо, но одновременно и зло, поскольку сам доносчик выступает за справедливость. Если, как ты утверждаешь, правление Тридцати намерено преследовать всех сикофантов без исключения, тогда само правление Тридцати станет творить благо, но вместе с тем — зло. А если правление Тридцати начнет преследовать только тех сикофантов, которые доносят на людей, выступающих против справедливости, оно опять-таки станет творить и зло, и благо одновременно, потому что любой ложный донос несправедлив. И это ты называешь справедливостью?

Критий: Я предвидел, что с тобой не удастся договориться, Сократ, поэтому приберег кое-что напоследок. Тебе дается официальное поручение.

Сократ: Что же я должен сделать?

Критий: Отправиться на остров Саламин, чтобы арестовать и доставить в Афины некоего скрывающегося там от рук правосудия Леонта, обвиняемого в ложном доносительстве.

Анит: Леонта! Да это же лидер демократической оппозиции!

Критий: Властям безразличны политические устремления этого человека. Он официально обвинен в сикофантизме, поэтому должен предстать перед судом.

Анит: Ты лжешь, Критий, Леонт никогда не был сикофантом! Это гнусное измышление какого-то из ваших приспешников!

Критий: Может быть. Однако для того, чтобы опровергнуть это измышление, необходимо доставить обвиняемого в Афины. Хотя, признаюсь, я не убежден в невиновности Леонта. Зачем бы, если человек невиновен, ему скрываться на чужбине?

Анит: Если Леонт окажется в Афинах, ему и дня не прожить! Ты, негодяй, надумал уничтожить демократическую оппозицию руками Сократа!

Критий (Сократу): Тебе надлежит отбыть на Саламин немедленно. Если поручение не будет исполнено, ты непременно пострадаешь. Тебя, наверное, казнят, поэтому трижды подумай, прежде чем отказаться. Немедленно отплывай на Саламин, потому что — надеюсь, ты не позабыл? — слова у меня никогда еще не расходились с делом.

Сократ: Как позабыть, Критий, когда ты много лет числился в моих учениках. Как привязанный, ты всюду ходил за мной, повторяя сказанные мной глупости. Со временем так поглупел, что сделался большим политиком, не намеренным терпеть ни одной из глупостей своего бывшего учителя.

Критий: Я глух к оскорблениям, Сократ, но решай поскорее. Твоя судьба в твоих собственных руках.

Уходит. Переставший улыбаться Симон продолжает чинить сандалии.

Анит: Намерен ли, Сократ, ты и теперь покоряться воле богов или думаешь помочь нам в свержении тирании?

Сократ: Я бы рад помочь сторонникам демократии, но мой внутренний даймоний запрещает.

«О, Зевс! Мне не хочется умирать», — говорю я ему, а даймоний в ответ:

«Послушай, Сократ, но не отправляться же на Саламин сию минуту? Чего ради? Можно было бы поехать на Саламин полюбоваться его знаменитой крепостной стеной с четырехугольными башнями, или общественными постройками, или замечательным алтарем двенадцати богов, или поговорить с умными людьми, которые там наверняка проживают, но ведь не затем же, чтобы доставить Леонта — с которым ты, кстати, совершенно незнаком и не держишь против него никакого зла, — в Афины на верную погибель. Да этот политический деятель, вероятно, и не захочет возвращаться в Афины! Он станет сопротивляться с оружием в руках, поэтому правительственному посланнику придется применять ответную вооруженную силу. Только чего ради выбиваться из сил, потеть и ломать копья? Только ли ради того, чтобы избежать смерти за ослушание? Да ведь ее все равно не избежишь, где ни скрывайся! Нет, мой милый Сократ, полагаю, что делать тебе на этом замечательном острове совершенно нечего».

Анит: Как ты намерен поступить, Сократ?

Сократ: Я намерен послушаться своего внутреннего даймония — пойти домой и хорошенько выспаться. Пока буду почивать, боги что-нибудь за меня придумают.

Алкивиад: Учитель, тебя могут казнить, как не исполнившего постановление верховной власти! Ты слышал, что сказал Критий: или ты выступишь на стороне Тридцати, или будешь осужден. Ты обрекаешь себя на преждевременную смерть, учитель.

Сократ: Не думаю, Алкивиад, что какая-либо смерть бывает преждевременной. Человек засыпает тогда, когда ему хочется, и ни мгновением раньше. Как нельзя принудить спать желающего бодрствовать человека, точно так же нельзя умертвить человека, по-настоящему желающего жить. Поскольку в настоящий момент я ужасно желаю спать и никоим образом не настроен умирать, то в настоящий момент и не умру, а напротив, отправлюсь домой и хорошенько высплюсь, то есть поступлю согласно установленному богами порядку вещей.

Направляется к выходу. Все с ужасом смотрят ему вслед. В дверях Сократ сталкивается с юношей.

Юноша: Извини, что нечаянно толкнул тебя, старик.

Сократ: Ничего. Мне показалось, что это лебедь толкнул меня белоснежным крылом в грудь. Однако, юноша, ты сбил меня с мысли – я как раз начал рассуждать о том, что такое знание. Может быть, тебе удасться разрешить мучающие меня сомнения?

Юноша: Это совсем просто. Знание — это понимание того, что есть.

Сократ: А не является ли знание противоположным незнанию, или ложному знанию?

Юноша: Конечно, является.

Сократ: Значит, незнание, или ложное знание — это понимание того, чего нет?

Юноша: Да.

Сократ: Но тогда я не понимаю, как можно понимать то, чего нет. Если чего-то нет, то есть оно не существует, этого нельзя понимать либо не понимать — его же нет. Ты должен объяснить мне все подробно, юноша. Кстати, как твое имя?

Юноша: Платон.

Сократ: Наша встреча, Платон, может оказаться счастливой. Идем, я о многом намерен тебя пораспросить.

Уходят вместе.

Сцена 3

Мастерская Симона. В мастерской — Симон, также Сократ и Кебет.

Сократ: Почему у тебя палец замотан, Кебет?

Кебет: Я порезался ножом, когда разрезал тыкву.

Сократ: Наверное, ты радовался, что так сильно порезался?

Кебет: Что ты такое говоришь, Сократ? Напротив, чуть не взвыл от ужасной боли. Можно ли радоваться, испытывая боль?

Сократ: Скажи, Кебет, должен ли ребенок радоваться вниманию матери?

Кебет: Разумеется, должен.

Сократ: Чем больше внимания матери к ребенку, тем больше радости должно быть у ребенка?

Кебет: Именно так.

Сократ: А к какому ребенку больше внимания со стороны матери: к тому ли, который во всем ей послушен и за здоровье которого она не опасается, или к тому, который вечно влезает в дрянные истории – то лихорадку подхватит, то в драку ввяжется, то нос расквасит?

Кебет: Больше внимания к непослушному ребенку.

Сократ: Тогда скажи, Кебет, нельзя ли уподобить отношения между родителями и детьми отношениям между богами и людьми?

Кебет: Думаю, такое уподобление справедливо. Боги создают людей и управляют ими по своему усмотрению. Можно сказать, что боги — родители всего сущего на земле.

Сократ: Теперь, Кебет, ответь на вопрос, что такое боль? Тебе это должно быть хорошо известно, раз ты только что порезался ножом.

Кебет: Кто же не знает, что такое боль! Боль — это страдание.

Сократ: Зачем же боги насылают на людей страдание? Не за тем ли, чтобы предупредить их о чем-то?

Кебет: Думаю, за тем самым. На меня они наслали страдание за то, что я неосторожно разрезал тыкву. Теперь, после перенесенного страдания, я стану пользоваться ножом осмотрительней.

Сократ: Вот видишь, Кебет, как ты хорошо объяснил мне, что такое страдание! То есть, если бы ты не порезал палец, боги бы не обратили на тебя внимания?

Кебет: Не обратили бы.

Сократ: Выходит, чем чаще ты станешь попадать в различные переделки, тем чаще боги станут обращать на тебя внимание, насылая разного рода страдания?

Кебет: Это очевидно.

Сократ: Тогда я не понимаю, отчего, Кебет, ты кричишь от боли, а не радуешься ей. Если отношения между родителями и детьми подобны отношению между богами и людьми и ребенок радуется вниманию матери, отчего же ты, порезав палец, не радуешься вниманию богов, которые почтили тебя своим вниманием? Ты должен бы не плакать от боли, а петь и плясать от радости, удостоившись их внимания.

В мастерскую вбегает Алкивиад.

Алкивиад: Учитель, счастливая весть! Ты спасен — правлению Тридцати остаются считанные часы!

Кебет: Ты уверен в этом, Алкивиад?

Алкивиад: Надежные вестники передают, что Леонт Саламинский отплыл в Фивы, собрал там войско и овладел крепостью Филы. Сейчас между оставшимися в живых тиранами и демократической оппозицией идут переговоры о примирении и всеобщей амнистии. Можно считать, демократия в Афинах восстановлена!

Кебет: Это счастливая весть.

Сократ: А что с Критием?

Алкивиад: Мерзавец убит при осаде Фил.

Сократ: Жаль. Каким способным философом он бы оказался, если бы не подался в политику!

Кебет: Но он шантажировал тебя, учитель, обрекая на предательство или смерть!

Сократ: Однако мне было предначертано жить, а ему умереть. Видишь, Кебет: боги, как я не зря надеялся, удостоили старого дурака спасительным вниманием.

Кебет: Погоди, Сократ, я нахожу в твоих словах противоречие. Ты утверждаешь, что боги удостаивают кого-то вниманием посред­ством страдания, но ты же не страдал? Напротив, вместо того, чтобы отправляться на Саламин за Леонтом, где действительно мог пострадать в результате его вооруженного сопротивления, ты никуда не поехал и отлично выспался. В чем же ты видишь внимание богов к себе?

Сократ: В чем, по-твоему, проявляется внимание заботливой матери к проказливому ребенку?

Кебет: В том, что она отшлепает маленького негодника, если тот, проказничая, споткнется о камень.

Сократ: А что мать сделает потом?

Кебет: Перенесет камень подальше от дороги, чтобы ребенок впредь о него не спотыкался.

Сократ: Как видишь, материнская забота проявляется не только в причинении страдания ребенку, ему в назидание, но и в управлении всеми природными явлениями, с которыми ребенок сталкивается.

Кебет: Не хочешь ли ты, Сократ, сказать, что ради сохранения твоей жизни боги управились с природными явлениями?

Сократ: Разве ты сам не видишь? Чтобы спасти жизнь Сократа, отказавшегося выполнить постановление Тридцати тиранов, боги сплотили демократическую оппозицию, вооружили ее, вывели из одних крепостных стен, чтобы овладеть другими крепостными стенами, и наконец, объявили всеобщую амнистию. Результатом всех этих многочисленных событий стало спасение такого уродливого и неряшливого философа, как я. Милость богов неисчерпаема!

Кебет: Отчего же боги, убрав с твоей дороги камень, позабыли примерно отшлепать проказника?

Сократ: Посмотри на меня внимательно, Кебет. Что ты видишь?

Кебет: Тебя вижу, Сократ.

Сократ: Ну и каков я собой? Напомни своему учителю, не стесняйся.

Кебет: Хорошо, Сократ, не стану стесняться. Ты старый, толстый, плохо одетый, и у тебя огромная шишка на лбу.

Сократ: И всем этим неприглядным внешним видом я обязан богам?

Кебет: Как все мы своим внешним видом.

Сократ: Не означает ли это, Кебет, что боги уже столько раз отшлепывали меня, что утомились и теперь предпочитают не тратить понапрасну драгоценные силы на глупого старика, а молча убирать с его дороги камни?

Входит Анит.

(Аниту). Приветствую тебя, герой.

Анит: Так ты уже наслышан, Сократ? Демократия победила!

Сократ: Жаль, если это правда. Я чрезвычайно расстроен твоим сообщением.

Анит: Так ты, оказывается, сторонник тирании, вздорный старик? Я всегда подозревал это. Видно, не зря Критий пытался переманить тебя на свою сторону. Отчего же тогда я не видел тебя на крепостной стене в Филах — у меня бы была возможность отделить тебя от твоей пресловутой мудрости, разрубив надвое?

Сократ: Я вовсе не о победе демократии сожалею, а о ее близящемся поражении.

Анит: Объясни, что ты имеешь в виду, философ. Может быть, у тебя есть сведения о готовящемся заговоре? Не сам ли ты, чего доброго, среди заговорщиков? Если так, тогда не жди пощады — ни ты, ни другие противники демократии!

Сократ: Что ты, Анит, разве я похож на заговорщика? Но ты изумился, отчего я сожалею о наступлении демократии — я отвечу тебе. Согласен ли ты с тем, что нет ничего вечного в мире?

Анит: С этим я согласен.

Сократ: Поскольку нет ничего вечного в мире, все рождается и умирает — как, в первую очередь, мы, люди?

Анит: Верно.

Сократ: С каждым прожитым днем жизнь человека укорачивается и укорачивается, пока наконец не прекратится вовсе?

Анит: Кто бы сомневался.

Сократ: Таким образом, чем моложе человек, тем больше у него жизни впереди?

Анит: Разумеется.

Сократ: А чем у человека больше жизни впереди, тем он счастливей?

Анит: И это тоже верно: дети намного счастливей стариков.

Сократ: Но в какой момент — скажи мне, Анит, — человек располагает самой продолжительной будущей жизнью?

Анит: В момент своего рождения.

Сократ: То есть когда он еще не совсем родился?

Анит: Да.

Сократ: Значит, наиболее счастливым является еще не родившийся, иначе говоря, не существующий человек?

Анит: Получается, что не существующий.

Сократ: Если все в мире подобно человеку, рождающемуся и умирающему, тогда человеку подобна и демократия, вначале рождающаяся и впоследствии умирающая.

Анит: Можно сказать, что подобна.

Сократ: А в какой момент демократия должна быть наиболее счастлива — не в тот ли, когда демократические порядки наиболее продолжительны и, следовательно, наиболее крепки и тверды?

Анит: Да, именно в такой момент.

Сократ: Но если, как ты сам только что признал, наиболее счастлив не существующий человек, то наиболее демократичной должна быть не существующая демократия, то есть демократия до момента своего рождения. До рождения демократии, которой ты сегодня радуешься, существовала тирания — она-то, с точки зрения демократичности, и была наивысшим демократическим достижением. Теперь же, когда демократия возвратилась к власти, начался отсчет ее будущей кончины. Демократия пошла на убыль: с каждым своим днем она становится менее и менее счастливой, то есть менее демократической. О наступившем закате демократии я и скорблю, Анит, а вовсе не о том, что афинский народ, в своем лице и лице твоих сподвижников, восстановил в городе прежнее правление.

Анит: Значит, восстанавливая демократию, я лишь приближаю ее погибель? А если бы я подчинился Тридцати тиранам, будущая демократия оставалась бы вечно счастлива? То есть, чтобы сделать демократию максимально счастливой, я должен был как можно дольше сохранять тиранию?

Сократ: Вот видишь, Анит, как мудро ты рассуждаешь. Это самостоятельная и оригинальная мысль, с которой тебя поздравляю.

Анит: Смотри, Сократ, как бы тебе не пожалеть о своих безумных выходках! Не вздумай рассказывать эти бредни на улицах!

Сократ: А в банях можно?

Анит: В банях, как общественных местах, тоже нельзя.

Сократ: Ну вот, тираны запрещали мне дискутировать на улицах, а демократы еще и в баню ходить запрещают, и это в первый же день демократического правления! Желаешь оставить меня немытым, Анит? Насколько долго?

Анит: Никчемный комедиант!

Уходит, разгневанный. Через некоторое время в мастерскую вбегает Аристодем.

Аристодем: Что здесь произошло, учитель? Отец выскочил из мастерской сам не свой. По дороге он кричал, что проучит тебя, привлечет к ответственности за оскорбления богов, не допустит, чтобы ты развращал молодежь идиотскими рассуждениями. Даже запретил мне общаться с тобой, поэтому я немедленно забежал сюда узнать, что произошло.

Сократ: Удивляюсь я умным людям, Аристодем, — таким, как твой отец. Никак не возьму в толк, отчего от таких закостенелых дураков, как я, они постоянно требуют разумных слов, постоянно на что-то обижаются, хватают за одежду и пытаются ее порвать, так что туника по швам расходится. Вот уж правду говорят, пытаться поучать умных людей — не дурацкого ума дело. Впрочем, можешь передать своему уважаемому отцу, что я никого не хотел обидеть, а говорил первое, что в голову взбрело.

Сцена 4

Народный суд гелиастов. Пятьсот один заседатель и еще множество любопытствующих и праздношатающихся. Вперед выходит обвинитель.

Мелет: Добрые афиняне! Перед вашим лицом и милостью Зевса я, Мелет, сын Мелета, обвиняю всем вам известного Сократа в недопустимом безбожии и развращении афинской молодежи.

Всем известно, как непохож Сократ на остальных афинян. Целыми днями шатается этот праздный человек, именующий себя философом, по базарной площади и другим общественным местам, приставая к молодым людям с разными хитроумными вопросами. Эти молодые люди, улавливаемые Сократом в софистические сети, наивны и неопытны — они не обращают внимания на непристойный внешний вид Сократа, но если бы присмотрелись к нему, могли бы задаться вопросом: может ли человек, столь дурно одетый, обладать приписываемой ему мудростью? Посмотрите, добрые афиняне, как одет этот якобы мудрец! Ходит вечно босиком, а туника засалена и порвана, как у какого-нибудь раба. Да что я говорю, любой раб постеснялся бы носить такую засаленную и порванную тунику, как у Сократа — он бы немедленно убил своего хозяина за беспримерную скупость, а по пути еще кого-нибудь точно бы прирезал, лишь бы не щеголять в таком отвратительном наряде. И такой-то человек берется за обучение наших детей, составляющих главное достояние афинского народа!

Чему же он обучает подрастающее поколение, позволю себе спросить? Всяким словесным ухищрениям и умению перевернуть вопрос с ног на голову, вместо того, чтобы отвечать прямо и достойно. Видимо, Сократ полагает, что в его софистических изречениях никто не разберется, поэтому никто ему не возразит, но этот возомнивший о себе доморощенный мудрец сильно ошибается! Я призываю вас, избранные волей афинского народа гелиасты, припомнить все развратные высказывания, которыми Сократ потчевал афинский народ, и дать им надлежащую оценку, а если кто-то не сталкивался с Сократом на базарной площади лично, припомните знаменитую комедию Аристофана, в которой тот изображает Сократа еще в сильно смягченном и приукрашенном виде. Вы наверняка посещали это продолжающееся в течение многих лет представление, добрые афиняне, поэтому можете представить себе, какова безбожная мудрость Сократа на самом деле.

Каким предстает Сократ в аристофановской комедии? Жадным и безмозглым бездельником, оскверняющим воздух утверждениями о том, что никаких богов не существует, а существуют управляющие миром облака. Вы только вообразите себе, уважаемые гелиасты: не боги, а облака! — вообразите и ужаснитесь. За подобную мудрость наш герой взимает со своих учеников плату, на которую безбедно существует, в отличие от учеников и их родственников, выбивающихся из сил, чтобы оплатить обучение. Я не стану пересказывать все сквернословия в адрес богов, рассыпанные по комедии, но знаете, что самое страшное? Во время одного из недавних представлений я сидел поблизости от Сократа и наблюдал, как этот человек громко хохотал во время особенно возмутительных высказываний героя комедии, то есть самого себя! Вместо того, чтобы задуматься над недопустимостью собственного поведения, воздействующего на умы молодежи, над своим нечистоплотным обликом, он — хохотал! Так может поступать только самый отъявленный и неисправимый циник, сознательно заражающий нашу молодежь червем сомнения и умственного разврата.

Вот я вас и спрашиваю, добрые афиняне, дозволяют ли афинские законы нарушать себя столь беззастенчивым и злонамеренным образом, расхаживая у меняльных лавок в неряшливом виде, приставая к встречным молодым людям с непотребными вопросами и посмеиваясь над своими же богохульными шутками? Этот ли отвратительный и по внешнему виду, и по моральной сущности старик, не признающий богов, является мудрейшим жителем Афин, каким его якобы провозгласил Дельфийский оракул, или он является позором нашего цветущего города, вот что хочу спросить я у вас, уважаемые гелиасты. Да есть ли в Афинах хоть один человек, которого этот старый богохульник не извратил, не выставил в непотребном виде или не высмеял каким-то другим способом, — вспомните, сограждане, и примите справедливое и суровое решение.

Удаляется. Вперед выходит обвиняемый.

Сократ: О мудрейшие афинские мужи! Ну и посмеялся же я, выслушивая обвинения Мелета в мой адрес, — никогда так еще не смеялся, даже на комедии моего старого закадычного знакомца Аристофана. Но начну по порядку.

Мелет утверждает, что я плохо одеваюсь и постоянно хожу босиком, и тут мне возразить нечего. Каждый из вас может убедиться, что это правда: моя туника истрепана, а мои ступни — убедитесь в этом сами, уважаемые афинские избранники, — босы. Однако я, по причине своего крайнего неразумия, не ведал, что своей истрепанной туникой и босыми ступнями нарушаю афинское законодательство, да если бы и существовал закон, запрещающий носить истрепанные туники и ходить босым, я все равно бы не смог купить новую одежду, потому что давно и хронически беден. Мелет возводит на меня напраслину, утверждая, будто я беру за свои философские разговоры плату и тем обогащаюсь — спросите хоть у кого: хоть у моих учеников, или их отцов, или любых других афинских граждан, брал ли я с кого-нибудь плату. Моя истрепанная туника и босые ступни как раз и являются лучшим доказательством того, что никакой платы за свои разговоры я не беру, а если Мелет утверждает, что беру, так этот молодой поэт нагло врет или добросовестно заблуждается, приписывая мне то, чего отродясь не было. Вероятно, Мелет перепутал меня с софистами, которые действительно берут плату со своих учеников, вот только я никакой не софист, поэтому обвинения меня в обогащении беспочвенны. Говорю «беспочвенны», стоя на сырой земле, в то время как мой обвинитель Мелет стоит, в отличие меня, на своих сандалиях, что лучше всего и доказывает его конечную неправоту и мою правоту. Кто более беспочвенен, о, непревзойденные разумом афинские мужи: я, стоящий на земле босиком, или Мелет в своих крепких сандалиях?

Пойдем далее. Мелет припомнил и помянул комедию Аристофана, при просмотре сцен из которой я якобы неумеренно хохотал. В самом деле, хохотал, все видели, что так и было, причем хохотал не один, а вместе с остальными афинскими зрителями, поэтому обвинять в веселье при просмотре комедии следовало бы весь легковозбудимый афинский народ, а не одного меня. Признаться, я не понимаю, почему из всех веселящихся зрителей Мелет выбрал одного дурно одетого, а не обвинил всех афинян сообща, поскольку, насколько мне известно, афинские законы действуют в отношении не только дурно, но и хорошо одетых, то есть в отношении всех афинских граждан независимо от их одежды. Конечно, в комедии выведен не весь афинский народ, а один попадающий в глупые ситуации Сократ — видимо, поэтому Мелет решил обвинить меня одного, однако я готов доказать, что подобных обвинений вообще не должно бы существовать, если уж наказывать всякого выведенного в аристофановской комедии человека. Всем афинянам известно, что Аристофан был веселым малым, склонным пошутить не только надо мной, своим хорошим приятелем, но и над другими афинянами, в частности, над старым Мелетом, сыном которого является молодой Мелет, обвиняющий меня сейчас на этом народном судилище. Если судить всех афинян, выведенных в комедиях Аристофана в смешном виде, надо судить и старого Мелета, которого боги давно уже оприходовали, но если бы он был в свое время, сразу после премьерного показа другой аристофановской комедии, осужден, что бы получилось? Это было, если память мне не изменяет, двадцать четыре года назад, тогда как моему обвинителю, молодому Мелету, всего двадцать три года. Осуди гелиасты старого Мелета в свое время, скорей всего, молодой Мелет из лона своей матери не вылез бы, поэтому предлагаю вам, мудрейшие афинские мужи, последовать логике, предложенной обвинением, и исправить старую судебную ошибку: посчитать старого Мелета осужденным – на том основании, что он так же, как и я, был выведен в комедии Аристофана, — молодого Мелета неродившимся, а меня, поскольку никто мне в таком случае обвинения не предъявлял, полностью по данному обвинению оправданным.

Гелиасты голосуют. Вперед выступает глашатай.

Глашатай: Двести восемьдесят один голос — «за». Двести двадцать голосов — «против». Высоким судом гелиастов, в лице избранных афинским народом судей, обвиняемый признан виновным. Теперь, по традиции нашего правосудия, виновный должен сам предложить себе наказание, с которым суд вправе согласиться или не согласиться.

Сократ: О, мудрейшие афинские мужи, вы спрашиваете, какое наказание я сам себе предложу. Что же, постараюсь быть мудрым, уподобившись в мудрости вам, только что вынесшим мне обвинительный приговор! Меня обвинили в том, что я расхаживаю по общественным местам в дырявой тунике и босиком. Что же, я готов исправиться, но поскольку обременен многочисленной семьей и не обладаю достаточными средствами к существованию, назначаю себе в качестве наказания получать из городской казны Афин тысячу мин серебром ежегодно. Эти деньги позволят мне купить новую тунику и новые сандалии, потому что мои ноги обвинитель Мелет, как и другие афиняне, лицезреть уже не могут, настолько они им своим грязным видом приелись.

Что же касается вечных разговоров, обусловленных моей низменной и неисправимой натурой, то вижу только один способ остановить их, хотя бы на время, а именно: набить мне рот до отвала. Для этой цели назначаю себе второе наказание: торжественный обед в Пританее, каким чествуют у нас народных героев. Во время торжественной трапезы я, несомненно, набью себе рот сказочными явствами и на какое-то время заткнусь, что даст возможность Мелету восстановить в Афинах законный порядок и спокойствие. Надеюсь, обед окажется таким шикарным, что времени Мелету хватит.

Да, именно так, о, мудрейшие афинские мужи, во искупление своих преступлений, я назначаю себе тысячу мин из городской казны ежегодно и торжественный обед в Пританее.

Слышатся негодующие возгласы. Гелиасты голосуют. Вперед выступает глашатай.

Глашатай: Сто сорок голосов — «за». Триста шестьдесят один голос — «против». Высоким судом гелиастов, в лице избранных афинским народом судей, предложенное обвиняемым наказание не утверждено. Виновному в качестве наказания назначена смерть. Теперь, по традиции афинского правосудия, осужденному предоставляется заключительное слово.

Сократ: О, мудрейшие афинские мужи, насколько же верное решение вами принято. Признать виновным старика, и без того уже одной ногой стоящего в могиле! Своим решением вы, несомненно, хотели облегчить жизненные муки обвиняемого, максимально сократив переход в царство теней, неминуемо ожидающий каждого человека, меня в том числе. Спасибо за проявленное милосердие!

Особенно оно дорого мне, изможденному глупцу, проливавшему кровь за родной город. Разве, служа гоплитом в Пелопонесскую войну, мог я представить, мог пожелать, чтобы пятьсот один уважаемый афинский гражданин специально собрался в людном месте поговорить обо мне, моем дырявом хитоне и босых пятках, о том, зачем я высказываю молодым людям свои философские суждения, хотя бы даже сами собравшиеся в этих философских рассуждениях ничего не понимали. Спасибо, спасибо вам, дорогие афиняне! Я ведь не какой-нибудь известный вор, или убийца, выскакивающий из оливковой рощи с кинжалом в руке, или морской разбойник, исподтишка топящий торговые суда, и не вор, каких полно вокруг, даже не изменник, открывающий городские ворота неприятелю, — всего лишь нищий философ, вступающий с людьми в безобидные дискуссии, за что мне только такая честь? Мне, удостоенному столь пристального внимания, остается порадоваться за афинское правосудие, насколько слаженно и милосердно оно работает. Особую благодарность я хочу высказать Аниту, который — мне доподлинно это известно — и организовал мое обвинение в лице Мелета, потому что куда какому-то там молодому малоизвестному поэту до обвинения такого признанного дурака, как Сократ: кишка у него тонка! Думаю, Анит догадался, насколько мне в последнее время тошно видеть окружающие лица, и решил расплатиться за обучение у меня своего сына Аристодема обвинительным заключением, поскольку плату за обучение я со своих учеников никогда не брал, а в будущем уж точно не возьму.

Желаю всем афинским жителям, моим судьям в особенности, как можно дольше не умирать, потому что видеть их довольные, сытые, уверенные в своем благоразумии и своей правоте рожи мне в царстве мертвых будет невыносимо скучно.

Сократа уводят.

Сцена 5

Тюрьма. Сократ о чем-то задумался. Входят Кебет и Алкивиад, вслед за ними — тюремный служитель.

Кебет: Учитель, учитель! Священный корабль, совершавший ежегодное путешествие на Делос, возвратился — теперь ничто, если мы что-нибудь не придумаем, не сможет помешать совершению твоей казни.

Служитель: Долгожданные вести, Сократ. Значит, до захода солнца ты умрешь. Если бы ты только знал, сколько смертей я перевидал на своем веку: свергнутых политических деятелей, спартанских и македонских лазутчиков, мужей, убивших своих жен за измену, не говоря уже о разбойниках и насильниках, — кого только не видел! Убийцы, разбойники, отравители, изменники, тираны, военные преступники, — все в этой камере перебывали, и все в конце концов померли.

Сократ: Неужто никто не спасся?

Служитель: Говорю же, все до единого померли! А если бы ты только знал, Сократ, как по-разному умирают люди, ты бы удивился. Самые слабые, когда наступит срок выпить яд, кричат до изнеможения и так ослабевают, что не могут поднести чашу к губам, так что приходится поить их с рук, как маленьких детей. Другие в отчаянии бросаются на нас, тюремных служителей, как будто мы в чем-то виноваты, чтобы задушить нас и тем отсрочить день своей смерти, но не тут-то было! За дверьми на всякий случай находятся вооруженные воины, которые приходят нам на помощь, усмиряют бунтовщиков и заставляют совершить смертельный обряд. Некоторые приговоренные не кричат и не бросаются на служителей, а сидят беззвучно и отстраненно, будто уже находятся на том свете. Думаю, они даже не замечают, как выпивают яд, потому что в выражении их лиц ничего не меняется — они и в загробный мир теней отходят незаметно, вялые и бледные, уже ничего не соображая.

Сократ: А как действует яд, скажи, уважаемый?

Служитель: О, натереть яд цикуты — целое искусство! Цикуты нужно взять ни много, ни мало, а ровно столько, сколько нужно. Если взять мало, приговоренный выпьет целую чашу, а что толку? Схватится за живот и давай орать, а смерти все нет как нет. Приходится бежать за запасами цикуты — их у нас в тюрьме достаточно, чтобы отравить все афинское население, — потом приходится растирать цикуту в чашу, да ведь быстро не разотрешь, а преступник в это время сидит сам не свой и дожидается второй порции. Бывало, выпьет вторую порцию, чувствует, что не пробрало, и кричит: «Хочу третью!». А что делать, не откажешь же приговоренному, бежишь за третьей… Достанешь с полки цикуту, натрешь поскорей на терке, спешишь обратно с полной третьей чашей, глядь, а преступник уже на полу валяется и ножками дрыгает — кончается, значит. Но самые сильные и здоровые, конечно, могут и третью чашу безболезненно выпить, только тогда холод в желудке чувствуют и помирают. А вот четвертую чашу никому еще не подносил, врать не стану: две или три чаши — это бывало, но к четвертой всем уже настолько дурно становится, что слова вымолвить не могут, а только бледнеют и на лежанку пластом валятся. Эх, Сократ, поработал бы ты в афинской тюрьме с мое, ты бы такого насмотрелся, по гроб жизни запомнил бы…

Сократ: Спасибо тебе, уважаемый, за обстоятельный рассказ. Не можешь ли оставить ненадолго меня с моими учениками в одиночестве, чтобы я мог с ними попрощаться?

Служитель: Пойду натру яд. Лучше натереть загодя, чтобы он отстоялся как следует и всплыл на поверхность, потому что некоторые приговоренные выпивают только верхнюю жидкость, а нижнюю жижу, в которой самый сок, оставляют на дне, надеются, и так сойдет. А мне потом бегай за новой порцией, да ведь и цикута тоже недешевое растение, запасы постоянного пополнения требуют. Эх, заботы, заботы…

Уходит.

Алкивиад: Что делать, учитель? Научи, что делать, и я все для тебя сделаю.

Сократ: Как что делать, Алкивиад? Дожидаться смерти: мне – своей, а тебе — моей, а через много лет и своей. Разве вся жизнь человеческая не есть ожидание смерти? Я наконец дождался, так что можешь мне позавидовать.

Алкивиад: Ты мог бы умереть значительно позже!

Сократ: Ну-ну, не плачь понапрасну, Алкивиад! Лучше ответь, состоит ли чье-либо существование из небытия, то есть отсутствия жизни, и бытия, то есть жизни?

Алкивиад: Конечно, состоит.

Сократ: К какой же, по твоему мнению, части существования принадлежит момент смерти — бытию или небытию?

Алкивиад: К тому и другому вместе.

Сократ: Раз так, не является ли смерть одним из важнейших моментов человеческого существования?

Алкивиад: Я убежден в этом, Сократ.

Сократ: Отлично, Алкивиад. Тогда — не должен ли человек заранее определять обстоятельства своей смерти: наиболее выгодный момент и способ, — ведь только в этом случае можно сказать, что человек оказался настолько предусмотрителен, что предусмотрел не только малозначимые обстоятельства своей жизни, но и обстоятельства наиважнейшего момента своего существования — своей смерти?

Алкивиад: Выходит, так, учитель.

Сократ: Отчего же, Алкивиад, ты проливаешь слезы над моей неминуемой смертью, когда я, предусмотрев ее, поступил крайне предусмотрительно, как не догадываются поступить многие из людей, для которых значительнейший момент существования наступает случайно, без должных церемоний и приготовлений? Моя же смерть обставлена торжественно, как мало кому удавалось. Для того, чтобы отправить меня в загробное царство, собрались полтысячи самых уважаемых афинских граждан, не считая праздных зевак. Все они долго обсуждали, стоит ли государству заниматься организацией смерти такого уродливого старика, как я, но все-таки — видимо, из уважения к моим философским заслугам — удостоили меня этой высочайшей чести, избавив даже от покупки яда, на который у меня все равно не достало бы денег. Наконец, осудив на быструю смерть, добрые афиняне избавили меня от продолжительных мук, часто сопровождающих естественную кончину, к тому же обеспечили посмертную славу, ибо после моей казни многие люди на побережье начнут задаваться вопросом, а настолько ли я развращал афинскую молодежь, чтобы тратить на меня государственную цикуту, вследствие чего начнут вспоминать мои беседы. А вспомнив, не преминут записать их, что сохранит их на века. И после всего произошедшего, Алкивиад, ты продолжаешь горевать о моей судьбе? Уверяю, что даже такой незнающий и глупый человек, как твой учитель, не мог бы пожелать себе судьбы более славной и счастливой.

Входят Аристодем и Ксантиппа.

Аристодем: Учитель, ты спасен! Я только что разговаривал с отцом — он уже не так зол на тебя, как прежде, и согласился спасти твою жизнь. Однако он не в силах изменить решение гелиастов, поэтому решил организовать твой побег, и уже организовал его. Все сделано, учитель, ты можешь возрадоваться! Охранники у ворот афинской тюрьмы подкуплены: тебе нужно просто выйти из дверей и скрыться в толпе — охранники в это время отвернутся в сторону, как будто ничего не заметили. В гавани ты найдешь судно фессалийца Симмия, которому отец заплатил немалые деньги, чтобы он вывез тебя в любое место на побережье, в какое пожелаешь.

Все, кроме Сократа, вскакивают на ноги.

Сейчас мы поступим так, учитель: сгрудимся в большую кучу, поместив тебя посередине, и всей толпой выйдем из дверей.

Алкивиад: Если нам помешает этот назойливый тюремщик с чашей цикуты, я собью его с ног и задушу.

Кебет: Не стоит убивать его, Алкивиад: если он встанет поперек дороги, я просто отвлеку его внимание.

Аристодем: Мужайся, учитель, спасение близко!

Все, кроме Сократа, порываются действовать.

Сократ: Погоди, Аристодем, я что-то не очень понял, что будет после того, как фессалиец Симмий высадит меня на побережье?

Аристодем: Как что, Сократ? Ты продолжишь жить и философствовать.

Сократ: Не означает ли это, что остаток своих дней я, подобно Анаксагору, проведу в изгнании?

Аристодем: Увы, Сократ, это так. Решение гелиастов не может быть пересмотрено.

Сократ: И долго ли, Аристодем, я проживу в изгнании? Сколь долго, по твоим прикидкам?

Аристодем: О том ведают боги.

Сократ: А не кажется ли тебе, Аристодем, что по отношению к богам было бы верхом непочтительности пренебречь пышными проводами, которые они мне организовали? Пожалуй, Мелет в этом случае оказался бы прав в том, что я отъявленный безбожник и меня следует побыстрей казнить. (Качает головой). Нет, я не могу принять предложение твоего отца, Аристодем, — если я, вопреки воле богов, приму предложения твоего раскаявшегося отца, все равно долго на свободе не протяну. Я — глубокий старик и могу умереть в любой момент, даже во время бегства. Я могу выбраться из тюрьмы, взойти на фессалийское судно, которое отойдет в открытое море, и тут испустить от старости дух — вот смеху-то будет! Нет, друзья мои, даже не уговаривайте остаться на этом свете: я смертельно устал, я твердо решил перейти в царство теней, я уже мечтаю побеседовать с душами Орфея, Гесиода, Гомера, Аякса и Агамемнона, потому что, хотя очень вас люблю, все же побеседовать со знаменитыми греческими трагиками и героями мне бы тоже хотелось. Простите мою старческую немощь и усталость, ученики.

Входит служитель с чашей цикуты.

Служитель: А вот и я! Вот она, чаша с цикутой, тщательно перетертой и перемешанной. Специально для тебя старался, Сократ! Только осторожно, не расплескай — чаша полна до краев. Вот, возьми и не торопись, потому что до заката еще остается время: ты можешь успеть побеседовать со своими друзьями и попрощаться с родственниками, а я, если не возражаешь, посижу в уголке и посмотрю на тебя, потому как больше всего на свете обожаю смотреть на приговоренных перед их кончиной.

Сократ: Спасибо за заботу, человек.

Принимает чашу и начинает пить.

Ксантиппа: Погоди, Сократ. Я хочу, чтобы ты знал перед смертью. Я во многом была несправедлива к тебе, многим попрекала тебя и даже иногда била, однако это не со зла, а благодаря моему дурному характеру. Если бы я могла, Сократ, я выпила бы отраву вместо тебя.

Сократ: Не расстраивайся, Ксантиппа, здесь на двоих хватит. На, возьми!

Протягивает ей наполовину опустошенную чашу.

Ксантиппа (отшатываясь): А как же наши дети? Кто их вырастит?

Сократ: Ты слишком плохо думаешь о своем муже, дорогая. Я обо всем договорился — детей казнят сразу после нашей смерти.

При виде этой сцены Аристодем, Кебет и Алкивиад не могут удержаться от хохота.

Ксантиппа: Шут лысый! Каким был дураком, таким и остался. Помирай на здоровье, я даже пальцем не пошевелю!

Уходит, уязвленная.

Алкивиад: Разреши мне выпить остатки яда, учитель. Зачем мне жить, если ты умрешь?

Сократ: Нет, Алкивиад, тебе не дам.

Допивает остатки сам.

Ну вот, кажется, дело сделано. (Служителю). Должен ли я выпить еще, уважаемый, или одной чаши хватит?

Служитель: А это сейчас видно будет. Ты пока походи, походи, Сократ, взад-вперед, а когда почувствуешь тяжесть в ногах, приляг на лежанку.

Сократ ходит.

Ну как, что чувствуешь?

Сократ: Пока ничего.

Служитель: Как ничего? Ты должен почувствовать тяжесть в ногах. Ты внимательно, внимательно понаблюдай за своими ногами, не чувствуешь ли тяжести?

Сократ: Теперь, кажется, чувствую.

Служитель: Отлично — все идет, как надо. Теперь укладывайся на лежанку и сообщай мне о каждом изменении в организме. Дай-ка ощупаю твои ступни. Ты ощущаешь, как я до них дотрагиваюсь?

Сократ: Нет, не ощущаю.

Служитель: А у меня на этот случай специальная булавочка припасена. Вот она, родименькая, остро заточенная. Я тебя сейчас уколю в ногу, Сократ, а ты скажи, чувствуешь ли укол.

Колет Сократа булавкой в ногу.

Сократ: Нет, не чувствую.

Служитель: Ну вот, действует. Я же говорил, не может не подействовать. Я — лучший тюремщик в Афинах, стольким приговоренным яд подносил, всех и не упомнишь. Что же ты замолчал, Сократ? Ты говори, говори, а то как же мы узнаем, как яд по твоему организму распространяется.

Сократ: Уже до пояса ничего не чувствую.

Служитель: Прекрасный куст цикуты сегодня попался — второй чаши не потребуется. А то ведь иногда вторую, третью чашу подносишь. Зачем же напрасные хлопоты, когда и одной чашей можно управиться? Тюремщики тоже люди.

Сократ: Животу холодно.

Служитель: Уже почти все, можешь не волноваться. Сейчас у тебя язык отнимется, поэтому можешь сказать что-нибудь напоследок.

Сократ: Кебет, отдай Асклепию петуха.

Кебет: Какому Асклепию? Какого петуха? Что ты имеешь в виду, учитель? Я тебя не понимаю. Это что, последняя шутка?

Служитель: Поздно, он умер. Как отрава до сердца дойдет, приговоренный сразу умирает, особенно если цикута тщательно, со знанием дела растерта. Что-что, а цикуту растирать я обучен, только у меня одного в Афинах настоящий растительный яд получается, не то что в других тюрьмах.

Занавес

Спасибо за чтение

Вернуться к книге