Предтеча
Глава 1
А жизнь прошла зря. Теперь, когда больше незачем притворяться перед собой и другими, в этом можно признаться. Зря.
Низкий больничный потолок да ночь, перечёркнутая коестом оконной рамы, вот всё, что осталось ему от жизни. И ещё тускло мерцающий сквозь ветви деревьев свет. Там то, что он привык называть своим домом -- казённая квартира, сдаваемая с отоплением и прислугой по пятнадцати рублей с окна. Квартира профессора химии Соколова Николая Николаевича.
Соколов медленно поднялся, пересёк комнату, двумя руками толкнул фрамугу. Окно распахнулось, в комнату ворвался свежий тёплый ветер, заставивший схватиться за грудь и без сил опуститься на крашенный табурет. Зато теперь огонь был ясно виден. Должно быть, это Мария пербирает приготовленные к отъезду вещи или просто сидит и пытается подсчитать, когда прийдёт ответ на прошение, сколько ему назначат пенсии, будет ли выдана премия, и достанет ли этих денег на поездку в Швейцарию. За границу жена поедет с Колей и Сашенькой. Он останется умирать здесь.
Тёплый июльский ветер рвал кроны деревьев, сливающихся в единую массу, растворённую во мгле первой по-настоящему тёмной петербургской ночи. Огни в Большом профессорском доме давно погасли, за последние годы в Лесном привыкли рано ложиться спать. Потом и в его квартире померк свет; институтский корпус погрузился во тьму.
Соколов по-прежнему сидел у открытого окна. Конечно, не стоило вот так торчать на ветру, но он находил в том какое-то злое удовольствие. Который раз он казнил себя, что не поберёгся раньше, не держался подальше от сына, и вот, заразил его. У Коли открылась чахотка; в Альпийские долины он поедет не из любви к путешествиям, а совершать смертное паломничество кашляющего туберкулёзника.
Хотя, зачем думать так мрачно? Сам-то он болен уже шестнадцать лет -- и ничего, жив и даже работал до самого недавнего времени, пока вспыхнувший катар не лишил его враз голоса и последних остатков сил. Но и сейчас он, если пожелает, может пройти по узкому коридорчику над аркой, спуститься на один этаж и очутиться в лаборатории, которая открыта для него днём и ночью. Впрочем, он совсем забыл, что он в больнице, и от института его отделяют ещё две шеренги отцветшей сирени.
Соколов сердито тряхнул головой и неожиданно для себя самого полез через подоконник. Очутившись на улице, он двинулся к институтскому корпусу, не разбирая дорожек, чувствуя, как проминается под ногами недавно перекопанная земля на грядках цветника.
"Кровь купеческая заговорила! -- усмехнулся Николай Николаевич. -- Самодур!"
Тайной трагедией, незаживающей душевной раной Марии Николаевны – жены Соколова, было то, что муж её, достигший изрядных степеней, снискавший всеобщее уважение и немалую известность, родом был из звания купеческого. Торговали купцы Соколовы по всей Волге, порой и в Москву наведывались, были они горласты и разбитны, в голос смеялись над староверческой суровостью и не чурались ни барской моды, ни заморского либерализма, ни классического образования. Потому и батюшка Николай Парамонович с лёгким сердцем отпустил сына в Петербург, учиться философии и законам. К тому же, дела торговые шли неважно, и старик понимал, что чиновником быть не в пример надёжнее.
В Петербурге молодой Соколов быстро освоился, стал своим человеком в студенческой среде, всюду бывал и знал всех. Но учению шумная жизнь не мешала -- раз положив кончить курс кандидатом, шёл к этой цели Николай неукоснительно. Вот только как-то попал он в университете на лекцию Воскресенского (модным считалось хаживать на сторонние лекции), и так получилось, что курс он окончил по естественному отделению.
Молодой в ту пору "дедушка химии русской" невнятно бормотал свои лекции и никогда не устраивал демонстраций, столь принятых в наше время, разве что вынесет да покажет иное вещество в наглухо закрытой склянке. Но то, о чём он так скучно рассказывал, заставило Соколова забыть и римские законы и философию Юма.
Юридический факультет Соколов, впрочем, тоже закончил и тоже кандидатом. Высочайшим указом свежеиспечённый кандидат исключён был из звания купеческого, произведён в чин колежского секретаря и определён хранителем минералогического музея -- на должность не особо кормную, но зато нехлопотную.
Но ещё кандидатский диплом давал право на заграничную поездку для совершенствования в науках. Неохотно отпускал император Николай подданных в развращённую Европу, разрешения на поездку добиться было нелегко. Кроме того, обнаружилось, что достаточных для диплома знаний немецкого языка вовсе недостаточно, чтобы жить в Германии и понимать лекции немецких профессоров. Тогда Соколов добыл сколь мог словарей, заперся в комнате и сидел там за долбёжкой лексикона, пока не выучил всё наизусть. И только тогда, исхлопотавши длительный отпуск, на свои не слишком обильные доходы отправился в путь.
Германия встретила Соколова колючим словом "революция", треском пальбы и уличными баррикадами. Впрочем, в Гиссене, куда не без приключений добрался русский вуаяжёр, бунтующих рабочих почти не было, а на студенческие сходки великий герцог традиционно привык не обращать внимания.
Однако, и в тихом Гиссене наслушался Соколов заманчивых разговоров о свободе печати, конституции, наблюдал возмущение типографских рабочих и полицейские кордоны на улицах и в результате окончательно растерял юношеский мистицизм вместе с мистической привычкой благоговеть перед начальством. Хотя, внешне всё выглядело вполне благопристойно, так что русский посланник неизменно доносил в Петербург, что коллежский секретарь Соколов поведения примерно отличного, бывает на лекциях и в лаборатории, политикой же отнюдь не интересуется.
Изрядная доля правды в том была -- почти всё своё время Николай Соколов проводил в университете.
Что есть город Гиссен? Игрушечная столица карликового княжества, городок по русским меркам -- заштатный. И это же -- блестящий центр человеческого разума, потому что жил там Юстус Либих, человек с седыми волосами и молодой душой.
-- Ещё один русский, -- сказал Либих при виде явившегося с визитом Соколова, и разрешил ему заниматься в своей лаборатории, благо что было уже выстроено новое здание, и теперь знаменитый творец агрохимии мог иметь не девять, а двадцать два ученика.
Смысл непонятной фразы об "ещё одном русском" раскрылся много позднее, когда перед отъездом Соколова из Гиссена Либих вдруг спросил:
-- Мне часто приходилось видеть молодых русских, делавших у нас неплохие работы и подававших замечательные надежды стать настоящими учёными, но почему-то, по возвращении в Россию почти все они переставали работать. В чём может быть причина такой странности?
Знал бы учитель, в какие условия возвращаются его ученики!
А пока Соколов на пару с Адольфом Штреккером занимался окислением спиртов, под руководством самого Либиха исследовал азотистый обмен животных, изучал предосудительную с точки зрения властей предержащих философию Конта и ходил в университет на лекции по минералогии и кристаллографии.
Либих, выучивший половину химиков Европы, был превосходным наставником. Всякому он умел найти дело по душе. В небольшой лаборатории, рассчётливо уставленной длинными столами, масляными и песчаными банями, муфельными печами, что могли топиться и углём, и коксом, находилось место для людей, работающими над самыми неожиданными проблемами. Всех объединял хозяин. Он проходил по лаборатории, подвижный, элегантный, приветливо улыбающийся. Одному подсказывал, как лучше провести замысловатый опыт, другому предлагал удивительную идею, третьему помогал найти эксперимент для проверки новой гипотезы.
-- Выдвигайте любые теории, -- говорил он, -- но только такие, которые можно проверить в лаборатории; с прочими же -- милости прошу на философский факультет.
Ученики боготворили профессора, Либих тоже нежно любил своих сотрудников... до тех пор, пока они были рядом.
Из гиссенской лаборатории выходили самостоятельно мыслящие исследователи и, выпадая из сферы личного обаяния Либиха, многие из них неизбежно начинали расходиться с учителем во взглядах на науку. Тогда в печатных изданиях вспыхивала полемика: беспощадная, яростная. Юстус Либих, забываясь, переходил порой на личности, обвиняя учеников в небывалом. Ученики такого себе не позволяли и старались держаться в границах приличий.
Особенно доставалось Шарлю Жерару, которого Либих на немецкий манер упорно величал Гераром. Либих публично и даже в печати называл Жерара лжецом и вором, утверждал, что тот описывает опыты, которых не делал, соли, которых не видел, приводит анализы, которых не производил. В чём состояла суть теории, разрабатываемой Жераром и его другом Лораном, из сетований Либиха было не понять, но значит, имелось там что-то такое, что заставило Соколова пересмотреть свои планы, и через четыре года поехал он не в Геттинген к Велеру, как собирался прежде, а в Париж к еретику Жерару.
А может, в том была виновата вредная философия Огюста Конта.
Жерара в Париже не любили; старец Био презрительно фыркал, а Жан Батист Дюма разражался громкой руганью при упоминании его имени. Луи Пастер вторил своим учителям, и даже Вюрц относился к Жерару очень неодобрительно. От Жерара слишком разило Антуанским предместьем, баррикадами сорок восьмого года, хотя ни во внешности, ни в происхождении этого вполне благоприличного буржуа не было ничего шокирующего. Опасными были только его научные взгляды, недаром же и враги, и друзья называли его революционером и якобинцем, вкладывая, правда, в эти слова разный смысл.
Но что мог предложить Жерар приехавшему русскому? Только в Париже Соколов понял, почему неутомимый реформатор для подтверждения своих теорий так часто обращается к чужим исследованиям. В маленькой, бедно обставленной частной лаборатории Жерара не нашлось свободных мест, и потому все практические работы в течение двух парижских лет выполнялись Соколовым в музее минералогии и относились к измерениям кристаллов и получению искусственных минералов.
Впрочем, и эта тема, и общение с Жераром привлекали Соколова. Он уже планировал поездку на железоделательные заводы Лотарингии, а в скором времени ожидал места в лаборатории Жерара, но сбыться планам было не суждено. Высшая политика вмешалась в его жизнь -- вместе с другими русскими Соколова выслали из Франции, не дав ни собраться, ни попрощаться с Жераром, ни предупредить друзей.
В Германии никто не знал, на чьей стороне им придётся быть в начавшемся конфликте, и потому на всякий случай, русских переправили дальше -- на родину.
Так и получилось, что в половине октября 1854 года талантливый русский химик, приобретший уже некоторую известность своими работами, прежде срока вернулся домой, вооружённый передовой научной мыслью и горячим желанием работать на благо России...
** *
До лаборатории Соколов не добрался. Последние силы ушли на то, чтобы подняться наверх, войти в квартиру и затворить за собой двери кабинета.
Окно в кабинете тоже распахнуто -- Мария выветривает заразу. Вокруг было тихо, Мария, верно, спала, а детей ещё на неделе отвезли к тестю. Старик-генерал был недоволен, однако, внуков принял.
Соколов опустился в кресло у окна, некоторое время отдыхал, трудно, с хрипом выдыхая воздух.
А всё-таки, он зря сидит на ветру, особенно теперь, когда ему стало лучше, кашель наконец унялся, и крови в мокроте почти нет. День назад никто просто не поверил бы, что у него достанет энергии уйти с больничной койки. Значит, ещё не все кончено, и нужно поберечь себя.
Соколов накинул плед и вернулся на прежнее место. Спать не хотелось, мысли в такт порывам ветра торопливо сменяли друг друга. Ветер налетает со свистом, молодые дубки под окнами дружно всплёскивают листьями. Дубки высажены несколько лет назад ещё при Энгельгардте, сразу после того, как Саша закончил перестройку этого здания -- расширение химической лаборатории. И через сто лет дубы будут стоять, превратятся в могучие деревья. Лаборатория тоже останется, и кто может знать, во что она вырастет, если не найдётся и на дубы, и на институт хищного топора, вроде того, что скосил самого Энгельгардта.
Странно переплелись их судьбы. Когда же они впервые встретились? Пожалуй, в пятьдесят пятом году...
По возвращении домой с головой окунулся талантливый химик в полузабытую атмосферу чиновного Петербурга. Зарубежных выученников встречали приветно, награждали чинами и степенями, назначали на должности почётные, хотя частенько никоей стороной не относящиеся до былой специальности, и, убаюканный сознанием своей значимости, мёртво засыпал талант за подписыванием казённых отношений и преферансом по пятачку с виста.
И если бы не война, то может быть и Соколов не избег бы того. До сей поры жила Русь постарому завету: "Братие, не высокоумствуйте, но в смирении пребывайте, по сему и прочая разумевайте. Аще кто ти речёт: веси ли всю философию? И ты ему рцы: еллинских борзостей не текох, ни риторских астроном не читах, ни с мудрыми философами не бывах – учуся книгам благодатного закона". Но "благодатный закон" слабо помогал от нарезной винтовки системы Шапсо, и пришлось сражающейся под Севастополем России спешно обучаться "еллинским борзостям".
По такому случаю, патриотизм в Петербурге вошёл в невиданную моду, так что никто даже особо не удивился, когда кандидат Соколов отказался от звания консерватора императорского минералогического музея и напросился на пустующее место младшего лаборанта в лаборатории Департамента горных и соляных дел, с небогатым годовым окладом в восемьсот рублей. Как-никак, Горный Департамент более имел отношения к обороне отечества, нежели музей.
По военному времени дела свершались быстро, и вскорости Соколов уже инспектировал уральские металлургические заводы. Впрочем, никаких особых полномочий у него не было, так что хотя его всюду пускали, но не слишком боялись, а значит, и обхаживали.
Так не в Лотарингии, а дома познакомился Соколов с огненным делом. И ещё насмотрелся на пропившихся вицмундирных мздоимцев, на заводчиков, желающих невыделанный чугун продать за пушечную сталь, и на изработавшихся мастеровых, истово ждущих нового Емельку.
С Урала Соколов привёз готовый план магистерской диссертации и немало редких минералов, обогативших купленную ещё в Германии и Франции коллекцию. Но больше всего привёз образцов шлака от чугунного, сталелитейного и медного производств.
Отчёт о командировке пришлось делать в Петербургском арсенале, где лили пушки из уральского металла. Там-то и познакомился Соколов с подпоручиком Александром Николаевичем Энгельгардтом. – Сашей Энгельгардтом. Сначала делились общими впечатлениями об Урале -- Энгельгардт был там на год раньше -- а потом заговорили о химии.
Химию в Артиллерийском училище читал Зинин, потому и вышло из николаевского палочного заведения так много замечательных химиков: Энгельгардт, Лачинов, Шуляченко, Лугинин. Они-то и составили то, что в Петербурге было известно как химический кружок Соколова. Если бы не этот кружок, то и самого Соколова постигла бы судьба тех русских, что подавали некогда надежды сделаться изрядными химиками, да почему-то перестали работать. Николай Николаевич преподавал минералогию в Горном корпусе, и в Академии наук был известен лишь как знаток кристаллов.
В скором времени Соколов закончил диссертацию. Не так много в те поры было работ, произведённых в России. Чаще эксперимент производился во время практики в заграничных лабораториях. Немало крови стоили Соколову анализы всего лишь нескольких образцов перидота. Крошечная комнатушка, носившая громкое имя "Лаборатория Департамента горных и соляных дел", была совершенно неприспособлена для работы. В комнате они теснились вдвоём: Соколов и старший лаборант Фёдор Савченков -- горный инженер и редкостный любитель старинных текстов. Манускрипты его интересовали исключительно химического содержания, и он готов был часами сидеть, разбирая смутную варварскую латынь, выискивая среди многозначительных аллегорий зашифрованные химические сведения. В службе же этот мечтатель был прямолинеен, исполнителен и требовал от Соколова безусловного повиновения.
Да и план работ был напряжён до нельзя. Едва не каждый день от начальства присылаемы были с курьером образцы для анализа: куски позолоченного свинца, изъятые у фальшивых монетчиков, пробы бронз со скульптур Исаакия, образцы руд медных, железных и золотоносных; сланцы, угли, фосфориты, колумбит, поднятый на Ильмень-озере, и один бог знает, что ещё.
Много времени отняла у Соколова и навязанная ему против воли работа с глинием. Глиний, или, как его порой называют на нерусский манер -- аллюминий, металл не редкий, но дорогой чрезвычайно. Во всяком комке грязи его можно найти, но добыть удаётся лишь из исландского криолита, сначала обработав хлором, а вслед за тем сплавив с металлическим натрием. Такой продукт выходит много дороже серебра.
К сожалению, нашлись мечтатели, не понимающие тонкостей производства, но зато обещавшие глинию блестящую будущность. И потому, когда Велер сообщил, что этот металл удобно извлекать также из каолина, министерством национальных имуществ повелено было проверить сие и донести. И хотя простой рассчёт показывал, что при использовании дорогих натрия и хлора дешёвый продукт сфабриковать не можно, всё же Соколову пришлось отрываться от научных занятий и обратиться к глинию.
Впервые работал он без вдохновения, металл вышел дурён, начальство проявляло недовольство, а Соколов на всю жизнь возненавидел глиний и всюду, где только мог, доказывал никчемность этого элемента. Утешало лишь, что не заставили его готовить глиний методом Птижана. Савченков -- большой поклонник белого металла -- хотя и поместил в "Горном журнале" реферат об изысканиях француза, но доводам Соклова внял, и работы были свёрнуты.
Анализы перидота Соколов проводил большей частию ночами и, несмотря на все преграды, сумел в полгода диссертацию закончить. За её скучноватым названием скрывалась работа скорее философская, нежели технологическая.
Будучи сторонником позитивизма, Соколов принципиально отрицал всякие таинственные силы -- и давно отвергнутый флогистон, и жизненную силу, у которой ещё находилось довольно сторонников. Даже к мировому эфиру относился он с подозрением, почитая его умозрительной теорией, годной, пока на смену ей не пришло ничего более положительного.
Среди этих сил не последнее место занимала и сила минералогическая. Кажется, всякому мыслящему человеку ясно, что разница между минералом и чистым, из колбы, веществом только в сложности и непостоянстве состава природного камня. Однако, находились всё же дремучие деятели, утверждающие, что "химия может лишь разлагать минералы на их составные части, но что при образовании минералов участвовали такие таинственные силы природы, которые искусство человека никогда не в состоянии будет воспроизвести".
Но анализы и минералогические исследования показали, что кристаллический шлак "перидот" и вполне природные, таинственно образовавшиеся оливины есть одно и то же тело. Не повезло силе минералогической. То ли нет её вовсе, то ли она покорно действует в домне, выращивая минералы на поверхности выгоревшей лещади и, значит, вполне человеку подвластна.
С готовой диссертацией лаборант Соколов явился в университет. Представил рукопись Воскресенскому и удостоился похвал. Александр Абрамович вызвался оппонировать на защите и отзыв представил хвалебный. Вторым оппонентом был назначен недавно принятый в университет приват-доцент Дмитрий Менделеев.
Узнав о том, Соколов пошёл знакомиться. Встретил его совсем молодой человек, одетый в свободную робу, весь какой-то распущенный, с длинными свисающими волосами, растрёпанной бородой. Он скорее походил на бурсака-переростка, чем на преподавателя химии. Дико было видеть этого человека в чиновных коридорах здания двенадцати коллегий, особенно рядом с затянутым в мундир Воскресенским. Хотя подобных разночинцев с каждым годом прибывало в стенах университета.
Строгий устав тридцать пятого года предписывал всякому форму, его званию надлежащую, но разношерстная и в массе своей нищая толпа студентов давно уже смотрела на обветшавший устав как на некий раритет, чудом дошедший до наших дней и способный пугать лишь младенцев. Студенты ходили в чём придётся, и многие профессора вторили им. Менделеев тоже был из числа цивильных новаторов. Работы же его по органической химии изобличали опытного экспериментатора со склонностью к смелым теоретическим обобщениям.
Встретившись, химики раскланялись, высказали друг другу по нескольку комплиментов и вскоре разошлись, не составив по первому разу ясного мнения о своих особах.
Зато с кем сразу и быстро сошёлся Соколов, так это с экстраординарным профессором химии Павлом Ильенковым...
Глава 2
** *
Соколов повернулся, поискал глазами, потом поднял с пола сдутый ветром листок.
"Господа члены Русского Химического Общества извещаются, что 27 июня сего, тысяча восемьсот семьдесят седьмого года в Москве от воспаления лёгких скончался один из первых постоянных членов Общества, бывший профессор Академии Сельского Хозяйства и Лесоводства в Москве, Павел Антонович Ильенков."
Умер больше чем знакомый и коллега. Умер собрат, товарищ по работе, на которого всегда можно было опереться в трудную минуту. Умер очень добрый человек. Извещение о его смерти Соколов получил на прошлой неделе и почему-то сразу решил, что это и его, Соколова, конец. Поставил на стол портрет друга, задумался, глядя на него, а потом в памяти был чёрный провал, и очнулся Соколов в больнице, откуда сумел уйти только сегодня ночью.
В комнате за это время ничего не изменилось, Мария Николаевна образцовая жена, она знает, что бумаги мужа неприкосновенны -- и как неделю назад смотрит с портрета Павел Ильенков, совершенно седой, преждевременно состарившийся.
А тогда, всего лишь двадцать с небольшим лет назад это был невысокий молодой человек, ни секунды не сидящий на месте и поминутно всплескивающий руками во время беседы. Ильенков сразу и прочно вошёл в кружок Соколова, сделался его вторым центром. Соколовские вторники и Ильенковский четверги заменяли в ту пору Химическое Общество.
В январские дни 1855 года трижды собирался совет Физико-Математического факультета с целью произвести испытания кандидату Соколову. Задавались вопросы об аллотропии простых тел и о паяльной трубке, о твёрдости минералов и о соединениях жирных кислот, о круговой поляризации, эфирных маслах и медных рудах. На все вопросы Соколов отвечал удовлетворительно. Удовлетворительной была признана и сама работа, разрешена к печати и допущена к публичному защищению.
Чудесным днём одиннадцатого мая, в один час пополудни господа любители химии почтили своим присутствием открытое собрание факультета. Соколов защищался с блеском и "по уважению отличных познаний, оказанных в предметах надлежащих к разряду Магистров химии", удостоен искомой степени.
После сего Институтом горных инженеров дозволено было магистру химии Соколову чтение лекций по приуготовительной минералогии.
А химия оставалась для души. Кружок собирался то у Соколова, то у Ильенкова, и даже когда мирный человек Павел Антонович укатил в Германию изучать производство пороха, собрания продолжались у него на квартире, потому что Ильенков был довольно богатым помещиком и имел собственную лабораторию, где позволял работать своим друзьям.
Сходились шумно, дружно, весело. Заходили гости: из Технологического института или университетские. Появлялись даже академики Зинин и Фрицше, видевшие в лаборанте Соколове ученика Либиха и Жерара, а значит -- человека равного себе. Фёдор Савченков прийдёт иной раз, засядет в угол и молчит полвечера, лишь улыбается раскосыми глазами. А потом вдруг вовсе не к месту начнёт рассказывать что-нибудь из истории. Саша Энгельгардт послушает, послушает да и скажет так просто, чтобы позлить:
-- И что за наука такая -- история химии? Химию ещё сделать надо, а потом уже историю писать.
-- Неправда! -- тут же вскипает противник. -- Химия не прыщ, чтобы на ровном месте вскочить. За нею тысячи лет; чтобы их понять, надо и голову поломать, и ручки приложить!
-- Неужто?
-- Да-с! Вон, Дюма выдумал, будто первую медь выплавили случайно: охотники костёр разложили на открытой россыпи -- все ему и поверили. Как же, сам Дюма! А Бертло, хоть и француз, а в кумире усомнился, решил проверить. Костры палил большие и малые, в штиль и на ветру -- всё одно, ничего не вышло, не хватает жару. Откуда же медь? Загадка-с! Поневоле в Прометея поверишь.
-- Это уже не химия, а технология, -- возражает Саша, оглядываясь на двери; отсутствующий хозяин, пусть вольнонаёмный, но всё-таки профессор этой самой химической технологии. Попробуй-ка сказать при нём, что химия от технологии далека.
Многое иное обсуждалось трезвыми самоварными вечерами в кружке Соколова. Из бесед о судьбах любимой науки понемногу начинали складываться главы будущего сочинения, которое Николай Николаевич прочил себе в докторскую диссертацию.
Особо увлекала кружковцев метода преподавания Либиха и унитарная система Жерара. Если бы их только можно было объединить вместе, какой урожай собрала бы химия через несколько лет!
Соколов -- единственный русский учившийся и у Либиха, и у Жерара, пользовался среди товарищей непререкаемым авторитетом в части теоретической химии, поэтому именно к нему принёс свою первую работу новый член кружка -- Петенька Алексеев. Шестнадцатилетний студент вздумал на пару с товарищем своим -- студентом Аверикиевым переложить на российский язык лучшую книгу Жерара: "Введение к изучению химии".
Соколов прочёл пухлую рукопись, по памяти сравнивая её с парижским изданием. Всё было так и словно бы не так. Не хватало в ней самого Жерара, подвижного, вечно сомневающегося француза, и теория, постулирующая отказ от всякой догмы, сама начинала обращаться в такую догму.
-- В чём, по-вашему, милостивый государь, состоит смысл данного труда? -- так казённо встретил Соколов явившегося к нему на квартиру переводчика.
-- Вы же сами... -- смутился Петнька. -- Унитарная система... невозможно судить о строении молекулы, но следует говорить лишь о том или ином её состоянии... Всякое тело рассматривается как единая, унитарная система, образованная в неизвестном порядке неделимыми атомами...
-- Всё неверно! -- прервал Соколов. -- Порядок соединения атомов несомненно существует, но он нам пока не известен! Частицы считаются однокачественными доколе современная наука не сможет их различить. Не следует, а следовало бы!.. до тех пор, пока!..
Соколов разгорячился, он вскочил с места и бегал по комнате, резко жестикулируя, как это делал Жерар на своих непопулярных лекциях. Юный переводчик сидел смущённый, цветом напоминая варёного рака с трактирной вывески, и дёргал крючки расстёгнутой студенческой тужурки.
-- Но ведь Либих нападал на Жерара как раз за то, что он говорит о непознаваемости связи атомов.
-- Либиху простительны заблуждения -- он Либих. А нам с вами -- нет.
-- Но в чём тогда заслуга Жерара, если вся его теория относительна и нужна лишь для временного удобства?
-- Так абсолютных истин, к вашему сведению, вообще не существует. А заслуга Жерара в том, что он вывел науку на простор, снял с её ног колодки. Чем сидеть с важным видом, уставившись словно в стену в теорию радикалов или электрохимическую теорию, лучше вслед за Жераром признать, что химия не достигла ещё совершенства точной науки. При таком состоянии единственная возможность прогресса состоит в том, чтобы на время отказаться от всяких хотя и завлекательных, но всегда эфемерных надежд. Надо не фантазировать попусту, как былые алхимики, а разрабатывать факты, законы открывать, трудиться надо, чтобы заслужить основательную теорию. А вы пытаетесь признание своей временной несостоятельности поставить на пьедестал, в абсолют возвести. Ну да ладно. Вот рукопись. Пометки на полях -- мои. А во вторник настоятельно прошу к Павлу Антоновичу, поговорим о вашем труде подробнее. Всё-таки, вы молодец.
Не одну неделю в бедной соколовской квартире и в ильенковских аппартаментах шумели петербургские химики, обсуждая до хриплого остервенения переводы студента Петра Алексеева (в те же дни начал он переложение с немецкого капитального труда самого Либиха "Письма о химии"), а заодно с ними и всю мировую науку. Во время этих споров рождались у Соколова лучшие страницы будущей диссертации, так что поутру, когда под потолком рассеивались последние остатки табачной копоти, оставалось только перенести готовые строки на листы сероватой бумаги, записать их разборчивым, чуть угловатым почерком и ждать новой встречи, новых споров и новых мыслей.
А потом, тоже всем миром, провожали в Германию Энгельгардта. Арсенал командировал его на заводы Круппа.
-- Эх, брат, жаль нельзя к Жерару вырваться! И угораздило французов с нами войну начать. Ну да ладно, в Германии у Бунзена побывай и у Либиха обязательно...
Саша уехал, а война тем временем кончилась. Вместе с крымским разгромом словно нарыв прорвало в русском обществе, все сразу поняли, что дальше так жить нельзя. Приближалось время реформ.
Саша вернулся в Петербург окрылённым. Германия произвела на него потрясающее впечатление. Поручик Энгельгардт (он уже был прооизведён в этот чин) во что бы то ни стало хотел работать по химии. Не изучать по книгам и лекциям, не с друзьями по вечерам беседовать, а работать сам, своими руками. И тут они натолкнулись всё на ту же стену: в Росси не было лаборатории.
-- А ведь Жерару Сорбонна тоже лаборатории не дала, -- возразил на их сетования Александр Абрамович Воскресенский и, помолчав немного, повторил своё любимую поговорку: -- Не боги горшки обжигают и кирпичи делают. Попробуйте и вы...
Тогда они решились. Собрались с деньгами, обдумали всё как следует и вдвоём, никого больше не привлекая, открыли лабораторию. На Галерной улице в доме 12 сняли квартиру, провели газ, поставили столы, горны, песчаную баню. Опустошили магазин Ритинга, что на Гороховой неподолёку от Синего моста, закупили химической посуды: реторт, колб больших и малых, всякого стекла, сколько хватило капиталов. А потом дали объявление в газетах, что открыта первая в России общедоступная, платная химическая лаборатория, созданная по образцу Гиссенской.
Немного спустя появились в квартире N 8 в доме Корзинкина первые посетители. В основном -- студенты, молодёжь в широкополых шляпах и пледах, накинутых на плечи. Являлись, спрашивали о ценах и уходили, не записавшись. Но никто не жаловался, понимали, что ничего, кроме убытка, устроители от своего предприятия не имеют, и если хоть немного ниже будет плата, то и вовсе не смогут содержать лабораторию.
Постепенно появились и желающие работать. Шестидесятишестилетний статский советник Николай Иванович Лавров, тридцать лет беспорочно отслуживший в Горном Департаменте и хорошо известный Соколову по Минералогическому обществу, пришёл, чтобы на старости лет начать изучение неведомой ему прежде науки химии. Записался Иван Тютчев, только что окончивший курс кандидатом и вовремя понявший, что невозможно узнать химию, не коснувшись её своими руками. Но больше всего набралось студентов: Пётр Алексеев, Яцукович, Вериго... И конечно же, всё своё время проводили в лаборатории дорвавшиеся до живого дела устроители.
Записывались порой лица странные, вполне чуждые химии, которых привела сюда молва или мода. Филологи и юристы из кружка Писарева являлись, чтобы заниматься "настоящим делом", но прослушав пару лекций и прожегши платье кислотой, уходили разочарованные. Иные надеялись легко собрать урожай на невозделанной ниве российской науки. Их тоже ожидал неуспех. К неудовольствию славянофилов, в природе наук национальных не оказалась, химия была едина, а состязаться с немецкими профессорами -- занятие хлопотное.
Превратности моды забрасывали в публичную лабораторию людей вовсе лишённых романтической жилки. Таков был и Фёдор Пургольд, студент первого курса физико-математического факультета. Прежде всего он внёс плату за полгода вперёд и лишь потом спросил о работе. Выяснилось, что никакой своей мысли на этот счёт у него не имелось. Однако, как ни странно, Пургольд прижился в лаборатории, освоил весь курс аналитической химии и с блеском, на какой способно лишь педантичное упорство, проводил самые кропотливые и нудные анализы, служа постоянным укором более горячим и нетерпеливым товарищам. Пожалуй, один Соколов мог соперничать с ним там, где требовалось только прилежание и аккуратность.
Эта общая черта сблизила их, так что в один прекрасный день купеческий выходец Соколов был приглашён в дом генерала Пургольда, жилистого, прусских кровей немца и представлен семье, состоявшей из самого генерала, супруги его Анны Антоновны, двух сыновей и пяти хорошеньких дочек. Федюша неожиданно оказался кумиром и божком всего семейства. Тогда, впрочем, Соколов не придал новому знакомству особого значения. Куда больше интересовали его дела лаборатории.
Было решено так: всякий волен на своём столе делать что хочет, лишь бы это не мешало соседям и жизни не угрожало. Последнее многим не понравилось, особенно Леону Шишкову. Химик этот, успевший побывать чуть не во всех лабораториях Европы, соколовскую лабораторию похвалил, одобрил, но записываться не стал -- открыл свою, где и жил даже, а запас гремучей ртути, с которой работал, хранил для верности под кроватью.
Реактивы, кроме самых употребительных, учащимся предлагшалось покупать самим, а кто не хотел, мог их приготавливать из чего найдёт нужным. Соколов очень скоро почувствовал всю суровость этого пункта правил. Хотел он вначале повторить ту работу, что делал с Адольфом Штреккером в либиховской лаборатории, уточнить кое-какие детали. А от получения гликолевой кислоты, с которой он тогда работал, мысли его неизбежно перешли к возможности окисления иных более многоатомных спиртов. Тут-то и оказалось, что не на что купить даже простого глицерина. Нужно его много, а к аптечным ценам не подступиться -- жалованье на три месяца вперёд выбрано.
Делать нечего, поехал на свечной завод. Хозяин, господин Черухин, принял гостя вежливо, внимательно выслушал, а потом отрезал:
-- Глицерина не имею! Завод стеариновый-с.
-- Но вы же сало обмыливаете...
-- Как же-с. Известью.
-- А воды как дальше обрабатываете?
-- В Охту лью.
-- Так в той воде глицерина распущено больше чем достаточно...
-- Степан! -- заревел хозяин, не дослушав, а когда Степан объявился, приказал: -- Доставишь господину химику на Галерную обмылка сколько потребует, а потом заедь и выпытай, легко ли глицерин выходит и хорош ли собой.
На следующий день Степан выгрузил у дома Корзинкина две преогромные бочки с вонючей желтоватой водой, и Соколов мог начать свои опыты.
С той поры, как было установлено, что сладковатая маслянистая жидкость, известная под названием "глицерин", представляет собой не просто спиртоподобное вещество, но спирт многоатомный, способный к тройному замещению, многие естествоиспытатели пытались окислить его. При окислении винного спирта выходит уксус, об этом знали ещё греки. А что может получиться из такого неудобного спирта? Одни находили в продуктах окисления щавелевую кислоту, иные считали, что в мягких условиях глицерин вовсе не способен окисляться.
Соколов взялся за дело аккуратно, греть смеси не спешил и глицерина не экономил, ибо, благодаря любезности господина Черухина имел его больше, чем достаточно. Даже в Европе не всякий химик мог в то время работать в таких вольготных условиях. За год до этого итальянец Канницаро вынужден был оставить свои интереснейшие синтезы бензильных производных из-за того лишь, что нигде не сумел найти потребного ему толуола. А ведь это вещество попроще глицерина. Так что спасибо свечному фабриканту, пусть живёт и наживает.
Глава 3
** *
Желтая круглая луна выползла из-за леса, осветила крыши институтских дач. Директорский дом сердито блеснул стёклами из зарослей сирени, и под его взглядом ещё больше стал похож на казарму большой профессорский дом, выстроенный как раз напротив учебного корпуса. Сам Соколов жил в учебном корпусе, в профессорском доме пусть обитают магистры полицейского права и учителя закона божьего, они теперь в Академии в большом почёте. А он -- химик, его место при лаборатории.
Соколов протянул руку, не глядя вытащил с полки тоненькую брошюрку, отпечатанную на рыхлой серой бумаге -- собственную свою докторскую диссертацию, не ту, над которой трудился ночами после собраний кружка, а настоящую, материал для которой своими руками подготовил неделями пропадая в лаборатории. Диссертация называлась "О водороде в органических соединениях".
Соколов раскрыл книжку на середине, но читать не мог, обманчивый лунный свет, прежде казавшийся таким ярким, ничего не освещал, строчки сливались перед глазами. Впрочем, и без того Соколов помнил там каждое слово, зримо представлял даже окатистый шрифт типографии Департамента внешней торговли. Слава богу, память ему ещё не изменяет, она по-прежнему цепкая и ёмкая, знаменитая, вошедшая у друзей в поговорку, соколовская память. Именно она позволила ему в две недели выучить немецкий язык. Соколов вообще обладал редкой способностью навсегда запоминать всё, когда-либо услышанное, прочитанное, увиденное.
Вот и сейчас, не глядя в страницы, он угадывал текст, а затем в душе всплыли те минуты, когда он впервые заметил выпавшие из маточного раствора бесформенные бляшки глицериновокислой извести.
Теперь немного смешно вспоминать его наивную радость после того, как он определил, что это новое, прежде неизвестное вещество. Ведь в наше время, как заметил недавно профессор Марковников, получение новых веществ больше всего напоминает покупку шоколада у механического продавца. С одного конца опускаешь деньгу, а с другого получаешь продукт в нарядной упаковке и со вполне определёнными константами. Тогда же, всё приходилось делать самому, начиная с отгона вонючей воды и очистки глицерина кипячением с берёзовым углем.
Даже странным казалось, что другие прежде не смогли провести этого исследования. Единственное, что требовалось здесь от химика -- неспешность и точность в работе. Реакции протекали бурно, смесь порой вскипала сама по себе, и постоянно приходилось держать наготове баню с холодной водой, чтобы утишить чрезмерно расходившийся процесс. Раз, когда слишком было взято глицерина и крепкой азотной кислоты, не помогло и охлаждение, кипящий фонтан ударил в потолок и обрушился оттуда кислым дождём, мгновенно сжёгшим старый сюртук химика и обесцветивший волосы. Две недели лицо и руки Соколова были покрыты жёлтыми саднящими пятнами. По счастью, никто больше не пострадал, Соколов же с тех пор удвоил бдительность.
Новое вещество оказалось капризным, оно не желало вполне отделяться от примесей щавелевой кислоты, кристаллы солей выходили неоформившимися и мелкими, вследствие чего, измерение углов делалось совершенно невозможным. Однако, Соколов не падал духом. Без малого месяц сушил он соли, пока не добился полного постоянства веса. После семнадцати перекристаллизаций получил игольчатые кристаллы, которые хотя бы под микроскопом можно было измерять. Но зато найденный состав кислоты абсолютно точно совпал с расчётным. Только после этого Соколов записал в рабочем журнале: "вещество представляет собой новую органическую кислоту, которую я предлагаю назвать глицериновою кислотою".
Между тем, продолжал собираться и кружок, правда теперь сходились в доме Корзинкина. Рассуждали, чем можно заменить лопнувшие железные цепи на дверцах песчаных печек, с тем же жарким единодушием переходили к другим цепям, тоже готовым лопнуть -- спорили о близком, в том сомнений не было, освобождении крестьян. Потом обсуждали методы преподавания, сообщения в немецких и французских журналах, ругались, не сойдясь во взглядах на последнюю статью Чернышевского, и кончали сходки поздней ночью громким, хотя и не слишком дружным пением студенческих песен, к вящему неудовольствию дворников и смиренных петербургских обывателей.
На один из таких вечеров профессор Горного института Назарий Андреевич Иванов -- грозный начальник департаментской лаборатории, порой забредавший на огонёк в доме своего младшего лаборанта, принёс переведённое с английского и выпущенное торговым домом Струговщикова сочинение некоего Джонсона. Опус сей при несомненной его анекдотичности, сыграл в жизни Соколова роль своеобразного детонатора.
-- Позвольте, господа, представить новое издание, по которому публика будет судить как о нашей работе, так и о всей химии, да и вообще о природе, -- с этими словами Иванов бросил на стол два тонких томика в бумажных обложках, а затем, севши на диван, добавил: -- Вредная книжонка.
Первым томом тут же завладел Соколов, второй достался полковнику Лаврову -- преподавателю математики Михайловского артиллерийского училища и дальнему родственнику того Лаврова, что испытывал в соколовской лаборатории отечественные угли. Лавров-артиллерист хоть и не работал по химии, но, следуя похвальной привычке русского человека интересоваться всем, кружок посещал усердно.
Поначалу книга даже понравилась Соколову. Её переводчик – Алексей Ходнев был известен в Петербурге своими весьма популярными публичными лекциями. Далёкая от химии публика находила их поучительными и несложными и потому охотно посещала чтения Ходнева. Николай Соколов, считавший такие лекции делом чрезвычайно полезным, Ходнева уважал и потому, увидав его имя на обложке, глянул на Иванова с неодобрением.
Но уже на седьмой странице в глаза ему бросилась фраза, заставившая согласиться с Назарием Андреевичем.
-- Чёрт знает что... -- пробормотал Соколов и прочёл вслух: -- Если бы атмосфера состояла из одного кислорода, то жизнь животных была бы чрезвычайно кратковременна; тело, однажды зажжённое, горело бы так быстро, что цель, для которой человек сожигает разные естественные материалы, была бы достигнута весьма несовершенно. В отвращение этого, природа примешала к кислороду большое количество азота, который, будучи сам по себе совершенно бесполезен, служит только для ослабления слишком сильного действия кислорода...
-- Телеология апостольского доктора Фомы в приложении к современной химии, -- подал голос Фёдор Савченков.
Весь последующий текст шёл в том же духе, и многочисленные "для того, чтобы" и "с целью", щедро разбросанные по страницам, действовали на выученников позитивных философов подобно красной тряпице на стоялого, выпущенного по весне на травку и ошалевшего от солнца и ветра быка.
Однако, дальше читать Соколову нен удалось, потому что в это самое время Лавров захлопнул свою книжку, воскликнув:
-- Чёрт знает что! -- и рассмеялся, сообразив, что минуту назад этой же самой фразой разразился Соколов.
-- Что, брат, и у тебя тоже? -- спросил кто-то.
-- Хуже! -- Лавров свёрнутой в трубку книжкой ударил по голенищу сапога. -- Никак не могу понять, что проповедует этот англиканец. По-моему, он хочет всех нас загнать в китайские курильни. Он так воспевает наркотические грёзы, что торговцы опиумом по-праву должны дать ему премию за отличную агитацию. Вот только, зачем это перевели? Слава богу, в России курение опиума запрещено.
Лавров бросил скомканную книжку на стол. Несколько человек враз потянулись к ней. Оба тома вмиг разобрали на тетрадки, и пошла потеха:
-- Гляньте, господа, оказывается большая часть растений любит жить на почве плодородной!
-- Творогу химики дали название казеина, потому что из него получается сыр!
-- А это уже вовсе до химии относится -- вы только послушайте: Каждое эфирное масло есть определённое химическое соединение, обладающее особенными, ему одному свойственными неизменяемыми качествами... Каково?
-- Вредная чушь! Летучие масла -- сложнейшие смеси, к тому же, год на год не приходится, а состав масла меняется и от погоды и от времени сбора. Не знаешь, как и анализировать такой компот.
-- Господа, предлагаю посоревновать, кто больше найдёт ошибок!
-- Холера состоит в недостаточном окислении крови действием воздуха!
-- Аммиак есть главная причина зловония гниющих веществ!
-- Совершенно безводный алкоголь получают посредством нескольких последовательных перегонок! Ура!..
-- Спиртные напитки в горных странах вредны для здоровья.
-- Не в зачёт, здесь нет ни химии, ни ошибок -- одна глупость.
-- Масляная кислота есть начало, придающее свежему коровьему маслу его особый приятный запах!
-- Что?! Виват сэру Джонсону!
-- Золотисто-красные пары окиси азота представляют собой дымящую азотную кислоту. И здесь же: действие сернистого газа на зловония состоит в том, что он пересиливает все другие запахи и делает их через то незаметными.
-- Вследствие многочисленных химических опытов убедились в том, что серная кислота, сильно действуя на различные вещества корня марены, не производит никакого действия на её красящее вещество.
-- Кто эти опыты производил? И откуда в краппе возьмутся красящие вещества, если не от разложения руберитиновой кислоты купоросным маслом?
-- Господа профессора, не стыдно ли уступать студенту? У Яцуковича уже три очка, а у многих из вас -- чистый ноль...
Веселье былдо в разгаре, когда Александр Энгельгардт, до того вяло листавший доставшуюся ему заключительную тетрадку книги, негромко и, ни к кому в особенности не обращаясь, начал читать:
-- Если бы мы захотели проследить результаты, которые доставляются кругообращением веществ, то мы везде нашли бы благодетельное их назаначение, благое попечение о благополучии живущих животных, или о здоровом прозябании растений. Отсюда химик научается, что неутомимая деятельность должна иметь полезную цель. Но в особенности интересно ясное воззрение на отношение растения к животному, как на отношение слуги к господину. Без существования растения человек был бы совершенно беспомощен и бессилен. Он не может поддерживать своей жизни ни землёю, ни воздухом, и однако, же его тело требует беспрерывного возобновления элементов, содержащихся в двух последних стихиях. Растение же выбирает эти элементы из земли и воздуха, соединяет друг с другом и преобразует их в пищу для людей и животных. А последние отдают обратно свооим, трудящимся для них рабам одни потерянные и мёртвые вещества, которых не могут употребить в свою пользу, для того, чтобы эти вещества были вновь превращены во вкусную и здоровую пищу. В этом отношении растение является только как раб животного; и однако же, как охотно и несвоекорыстно, как любезно исполняет свои обязанности этот невольник! Он действует и создаёт беспрерывно до конца своей жизни. Никогда возложенное бремя не становится ему в тягость, как часто бывает с рабами человечества. И отсюда можно почерпнуть недурное для себя наставление.
-- С-скотина! -- с чувством произнёс Лавров, а затем поинтересовался: -- Наставление-то формулировано?
-- И без того понятно, -- сказал Энгельгардт. -- Здесь и ещё есть поучения, но это самое противное.
Веселье погасло. В этот вечер химики разошлись необычно рано. На столе осталась куча разрозненных печатных листов. Соколов собрал их в две пачки, достал бумаги и начал писать, без особого плана, выхватив наугад первую из попавшихся на глаза неправд:
"Теин не оказывает на человеческий организм того, более чем странного действия, какое приписывается ему на 129 и 133 страницах первой части. Подобные вещества могут на некоторое время уничтожить чувство голода, могут дать возможность ослабевшему человеку сделать что-нибудь трудное; но это непременно случится за счёт его организма. Нельзя представить себе даже, чтобы существовала возможность произвести какую-нибудь работу без соответствующего потребления силы, её произведшей: это значило бы творить из ничего."
Постепенно под пером Соколова рождался разбор вредного сочинения. Досталось химической неграмотности автора, его телеологическим воззрениям, и в особенности, возмутительным выводам о пользе и необходимости рабства.
Почти все члены Соколовского кружка в формулярных списках, в графе об имении, наследованном или благоприобретённом, ставили одну и ту же лаконичную запись: "Не имеет", и потому грядущее освобождение ожидали с восторгом и бескорыстной радостью, справедливо почитая крепостное право позором России. От их имени и говорил сейчас Соколов.
Следующим вечером разбор сочинения Джонсона был представлен на суд критики. Все сошлись на том, что написанную Соколовым статью надо печатать немедленно и широко. Но где?
-- Попробовать в "Горный журнал", -- предложил Иванов. -- Там же собирается специальный химический раздел. Говорят, он будет значительно расширен.
-- Что значит, говорят? Уж если вы, Назарий Андреевич, о том положительно не знаете, значит -- нет ничего.
-- В газетах бы лучше опубликовать, -- посоветовал Фёдор Бейльштейн. -- Журналы публика мало читает.
-- Представляю, как будет выглядеть такая статья на страницах "Северной пчелы"!.. -- рассмеялся Энгельгардт.
-- А с "Гороным журналом" мы ещё посмотрим, -- пообещал Иванов, после чего разговор перешёл на другие темы.
Возобновился же он на следующее утро, когда Соколов встретился с Сашей Энгельгардтом в лаборатории.
-- Вот о чём я подумал, -- начал Энгельгардт. Он был явно взволнован и тщательнее обычного подбирал слова, а в паузах нервно проводил костяшками согнутых пальцев по недавно отпущенным усикам. -- Если уж судьба уготовила нам быть пионерами, так пойдём по этой дороге до конца. Лабораторию сделали неплохо, у Яцуковича результаты хороши выходят, хоть Либиху посылай, У Лаврова с Короваевым не пусто, ты, так зараз две диссертации настрочил, да и я немножко поработал. Не пора ли химический журнал заводить? Хватит нам у немцев одалживаться. Дело модное и не без выгоды, я считал. Если подписка пойдёт по пяти рублей в год -- недорого ведь? -- и станет расходиться двести экземпляров каждого нумера, то будем с барышом.
-- Не о том речь, -- возразил Соколов, -- бог с ним, с барышом, совсем. А вот где статьи взять? Одной лабораторией не поднимем журнал.
-- Кликнем клич. В университет обратимся, к академикам нашим, Николаю Николаевичу и Юлию Франциевичу. Да нас всякий поддержит, кому честь России дорога, а слово "химия" не звук пустой. Соглашайся, пока зову, а то я один управлюсь.
-- Хорошо... -- неуверенно сказал Соколов.
-- Отлично хорошо! -- закричал Энгельгардт. -- Ты быстрей заканчивай статьи и собирай материал. Тебе больше доверия будет, ты у нас магистр остепенённый. А я пока набросаю проект записки в ценсурное управление...
Разрешение было получено молниеносно. По всей России шла перестройка, журналы всевозможных направлений плодились как грибы, и так же быстро сгнивали и падали. Цензура направляла свои громы лишь на тех, кто подобно Некрасову "страшно вопиял в пользу коммунизма". На затею двух химиков власти попросту не обратили внимания.
Соколов бегал по начальству, устраивался с типографией, рассылал письма за границу: Бекетову, Бородину, Бутлерову, упрашивая русских стажёров присылать копии статей для публикации на родном языке. Энгельгардт спешно дописывал собственную статью об амидах неорганических кислот -- труд хотя и компилятивный, но позволяющий немного познакомить публику с сущностью проповедуемого Жераром учения.
Неожиданно ценным сотрудником для нового журнала оказалась молодая жена Энгельгардта -- Анна. Дочь известного переводчика, она с лёгкостью читала на четырёх языках и сейчас, чтобы помочь мужу, с головой зарылась в иностранные журналы, делая переводы и составляя рефераты.
Энгельгардт с Соколовым вдвоём снесли объявление о начале нового издания в Санкт-Петербургские Ведомости", а на следующий день, прежде даже, чем объявление напечатали, их предприятию был нанесён удар, полностью подкосивший финансовую сторону дела.
Назарий Андреевич в тот день появился в лаборатории позднее обычного. Он вошёл праздничный, улыбающийся, довольно потирая руки.
-- Ну-с, Николай Николаевич! -- с ходу начал он. -- Поздравляю. Снизошли к нам сирым в департаменте. Химический раздел "Горного журнала" увеличиваем вчетверо; разрешение есть. А редактором, полагаю, поставят вас, в ноябре ждите назначения. Сердечно поздравляю.
-- Но ведь химический раздел ведёт Конон Иванович, -- растерянно сказал Соколов.
-- Инженер-поручик Лисенко просил снять с него эту обязанность, и я рекомендовал вас. Материалов для печати у вас много, так что лучше вас никого не найти.
Материалов было совсем не так много, и после некоторых раздумий Соколов с Энгельгардтом решили одни и те же статьи пускать и в "Горном" и в "Химическом" журналах. Казённому "Горному журналу" это ничем не грозило, а вот "Химический журнал" будут раскупать меньше. Ни о каком барыше речи уже идти не могло, покрыть бы расходы.
Подписка на журнал шла лениво, так что редактора тянули время до крайних сроков, и первая книжка увидела свет лишь в июле, через три месяца после выхода "Горного журнала", поместившего все те же статьи. Был там и разбор сочинения Джонсона, и статья Энгельгардта об амидах. Там же начал печатать Соколов свою первую, ещё не экспериментальную диссертацию.
Глава 4
** *
Где-то далеко за парком, у дач или, может, на Сампсоньвском проспекте выла собака.
"Не к добру," -- подумал Соколов и тут же презрительно передёрнул плечами: во что верить стал! Как смеялся он над всякими суевериями в 59-ом году! Но тогда он был молод и совершенно здоров. Сил хватало и на службу, и на лабораторию, и на журнал, и даже на личную жизнь, которой, казалось бы, у человека науки и вовсе быть не должно, за решительной нехваткой времени.
И всё же, несмотря ни на что, он всё чаще стал бывать на Моховой в доме генерала Пургольда, и в конце концов, признался в любви одной из его дочерей.
Но Мари, не дослушав, замахала руками:
-- Нет, нет, нет! Сударь, если у вас действительно честные намерения, то идите к папеньке, а до тех пор я о ваших чувствах слышать не желаю!
Словно это про него писал недавно в "Искре" Гейне-из-Тамбова: "Он был титулярный советник, она -- генеральская дочь..."
Впрочем, к титулярному советнику Соколову судьба отнеслась благосклонно. Когда он явился с формальным предложением к отцу невесты, Николай Фёдорович сначала взял неделю на раздумья, во время которой деятельно собирал свдения о будущем зяте, а затем ответил согласием, потребовав, впрочем, чтобы свадьбу отложили на год. Потом она была отложена ещё раз, и ещё... Теперь-то Соколов знал, что генерал дал окончательное согласие лишь после того, как жених, в ту пору уже доктор наук, был назначен членом учёного совета при министерстве.
Но если бы он знал об этом и раньше, это ничуть не охладило бы его чувства к милой Мари. Не такой он был человек, чтобы метаться и переменяться. Соколов согласился ждать и лишь больше времени чем прежде стал отдавать науке. Если университет он окончил, получив враз два кандидатских диплома, то теперь у него были готовы одновременно две докторских диссертации. И обе опубликованы в журнале ещё прежде защиты.
"О современном направлении химии" -- диссертация в истинном, первоначальном значении слова. Собрать всё сделанное другими, осмыслить, выявить пути, по которым наука пойдёт дальше, отмести ложное. Такое под силу немногим, и лишь время может окончательно доказать правоту или ошибку автора. Теперь, когда после написания работы прошло без малого двадцать лет, всякий признает, что почти во всём, и в большом, и в малом, Николай Соколов оказался прав. Приложение теории типов к неорганической химии действительно дало ей небывалый импульс. Наука, работавшая прежде с самыми ничтожными результатами, обогатилась целыми классами до того неизвестных или неизученных веществ. То же и в частностях. Строго говоря, заметка о глинии была продиктована дурным расположением духа и собственной неудачей. Но вот прошло двадцать лет, а где они, обещанные алюминиевые дворцы? Нет, и пока не предвидится.
Первая книжка журнала состояла сплошь из сочинений самих редакторов. Соколов и Энгельгардт ожидали вспышки энтузиазма среди русских химиков, однако, энтузиазм воспламенялся с трудом. Все приветствовали начинание, но поддерживать его делом не спешили. Один Менделеев, узнав о журнале, разволновался, обещал помощь и сотрудничество, и в самом деле вскоре принёс статью о сернисто-этанолевой кислоте. Статья редакторам не понравилась, но всё же была принята с благодарностью, как первая ласточка и залог будущего успеха. Её поместили во второй книжке, снабдив редакционным послесловием, может быть, излишнен резким, но справедливым, и к чести Менделеева, надо сказать, что он не обиделся, а впоследствии благодарил Энгельгардта за критику.
Со второго номера в журнале начали публиковаться и соколовские питомцы из публичной лаборатории, но всё же материалов оказалось недостаточно, и Энгельгардту пришлось обратиться к запасу переводов и рефератов. В третьей книжке их было ещё больше, а пятая уже нацело состояла из компиляций.
Помощи не было ниоткуда. Кроме Менделеева (он вскоре уехал за границу, но и там не забывал данного слова и прислал ещё два исследования, на этот раз о сцеплении жидкостей) в журнале публиковались лишь соколовцы. Что касается Бекетова, Гарнич-Гариницкого, Бородина, казанского профессора Бутлерова, то их работы появлялись в переводах и извлечениях из либиховских "Анналов" или "Бюллетеня Академии Наук", что неясно для кого издавался в петербурге на французском языке.
Соколов мрачнел, темнел лицом, Энгельгардт растерял оптимизм и подолгу сидел с задумчивым видом, глядя в стол перед собой. В семье Энгельгардтов ожидалось прибавление, Анна Николаевна носила второго ребёнка, и всё чаще, когда требовался не просто безвозмездный труд, а свободные деньги, Александр виновато улыбался и разводил руками.
Журнал поднимали одной лабораторией. Лавров, Короваев, Яцукович, Воронин писали статьи по своим, не всегда ещё самостоятельным работам. Тютчев, дождавшийся места младшего лаборанта в Горецком Земледельческом институте, слал отчаянные письма, обещая, как только устроится, начать работу и не отдавать результатов никому, кроме отечественного журнала.
Но потом гром грянул над лабораторией.
События начались из-за соколовского глицерина. Огромные бочки с обмылком не пролезали ни через парадные двери, ни, тем более, через чёрный ход. За небольшую мзду их согласилась держать в своём подвале владелица портерного заведения, обитавшего в соседнем доме. Бочку воды Соколов истратил, другая всё ещё ждала своего часа. И однажды, по ошибке, её выкатили в зал и откупорили. Сильное гнилолстное зловоние разогнало часть посетителей, другую же, более разгорячённую, привело в ярость. Толпа побила стёкла в портерной, а потом, выяснив владельца бочки, и в доме Корзинкина.
На следующий день господин Корзинкин собственной персоной явился в лабораторию.
-- К сожалению, господа, я вынужден отказать вам от квартиры...
-- Па-азвольте!.. -- протянул Энгельгардт, выпрямившись по стойке смирно. -- Срок контракта не истёк.
-- За квартиру заплачено до конца года, -- добавил Соколов.
-- Конечно-с, но осмелюсь заметить, я сдавал квартиру, а не пороховой погреб. Бепокойства от вас много-с. Вот и стёкла испорчены. На втором этаже -- аппартаменты генеральские, а жилец, Карл Фёдорович, съехали-с! Я не знаю, ваши благородия, что это за химия такая, но только вонь вы развели, так что прямо амбре. Извольте принюхаться.
Можно было и не принюхиваться. Едкий запах серного ангидрида, который поочерёдно отгоняли из олеума то Энгельгард, то студент Воронин, пропитал даже стены. Соколов же в это время получал молочную кислоту, сбраживая сахар со снятым молоком и гнилым сыром. Лучший елисеевский бри, пролежав два месяца в тепле, благоухал столь явственно и мерзко, что оставалось лишь, прижав руки к груди, извиняться перед разгневанным домовладельцем, говорить жалкие слова.
Но Корзинкин был неумолим. Правда, он согласился ждать до конца года, но продлить контракт отказался намертво.
Формально лаборатория ещё существовала, но все знали, что дни её сочтены, так что жизнь на Галерной еле теплилась.
А внешне всё обстояло благополучно. Известность Соколова и Энгельгардта росла, о них говорили уже не только в университетских и академических кругах, но и просто в гостиных Петербурга. Журнал читался нарасхват, получить в университетской библиотеке свежий номер порой не могли даже профессора. Студенчество обсуждало соколовские диссертации столь бурно, что полиция начинала опасаться беспорядков. Однажды группа горластых естественников умудрилась попасть в участок, что, впрочем, было извинительно тем, что диспут возник среди ночи и прямо на улице, на Первой линии неподалёку от дома купца Шлимана, и полиция поспешила напомнить, что вот уже полгода, как по высочайшему повелению вне университетских зданий студенты особыми правами не пользуются и подпадают под ведение общей полиции.
Собственные дела устроителей гибнущей лаборатории и дышащего на ладан журнала, тоже, кажется, начали выправляться. Александр Энгельгардт заведовал литейной мастерской Петербургского арсенала – должность немалая! -- и в скором времени ожидал повышения в звании, которое наконец-то поправило бы его денежные дела.
Соколов, после некоторых колебаний, представил в университет свою вторую работу "О водороде в органических соединениях". Выбор в её пользу пал не потому, что там имелось экспериментальное, самим Соколовым выполненное исследование. Гораздо важнее были теоретические выводы, касающиеся свойств водорода.
Самая теория, благодаря "Химическому журналу", получила широкую известность, но сторонников до сих пор собрала немного. Александр Абрамович Воскресенский, узнав о решении Соколова, долго уговаривал его сменить тему диссертации:
-- Батенька, Николай Николаевич! -- проникновенно увещевал он. -- Вы в моё положение войдите. Мне же оппонировать вам, а я никак не могу с вашими рассуждениями согласиться. Вашим исследованиям над глицериновою кислотою я отдаю полную справедливость, но двухосновной уксусной кислоты представить не могу!
-- Уксусная кислота несомненно одноосновна, -- возражал Соколов, но по крайней мере один пай металептического водорода проявляет в ней некоторую металличность.
-- Помилуйте, но ведь тогда должно быть две монохлоруксусных кислоты!
-- Это не исключено. Хлолрирование уксусной кислоты изучено основательно, но ведь и окисление глицерина тоже немало изучали...
Воскресенскому сильно не хотелось публично заявлять о несогласии с одним из своих учеников, но соколовских возражений он принять не мог, на защите критиковал изрядно, хотя первым предложил Соколова в докторском звании утвердить, а на банкете, что согласно древней традиции докторант обязан дать членам учёного совета, слегка захмелев, Воскресенский вдруг объявил:
-- Не стоило бы говорить прежде времени, ну да уж ради праздничка! Подавайте-ка вы, Николай Николаевич, прошение о переводе в университет. Вы же толковый химик, будет вам маяться соляных дел мастером. Доцент Менделеев в Германии, примем вас вместо него временно, а там, глядишь...
Так в самом начале 1860 года произошли два разнородных события: приказом министра народного просвещения за N 2 доктор физики и химии Н. Соколов был назначен доцентом при Санкт-Петербургском университете, и в тех же числах прекратила своё существование первая и единственная в России общедоступная учебная химическая лаборатория.
Господин Корзинкин, избавившись от нежелательных жильцов, затеял было ремонт дома, но в скором времени обанкротился, и опустевший дом пошёл с торгов.
Приборы и посуду бывшие владельцы лаборатории разобрали по домам, столы, шкафы и прочее -- отдали на сохранение мебельному складу. С этого дня в России опять учили химию только по книгам и лекциям. Приступил к лекциям и Николай Соколов.
Собственно говоря, первую свою лекцию в университете будущий приват-доцент Соколов прочёл ещё в пятьдесят девятом году, пятого апреля. Это были "Основные направления химии", процитированные Соколовым по памяти целиком и почти без изменений. Лекция, удовлетворительно прочитанная перед профессорами университета давала право профессорствовать в любом российском университете или же институте.
Студенты естественного отделения (разумеется, среди собравшихся их было огромное большинство) устроили Соколову овацию. Такое уж было время, что всякая свободная мысль, даже относящаяся к предметам далёким от общенственной мысли, немедленно вызывала бурный восторг. Что же касается ожидавшегося диспута, то по-настоящему он начался лишь неделю спустя и затянулся на несколько лет.
За дипломом о прочтении вступительной лекции Соколов отправился рано утром, зная, что Дмитрия Менделеева, который был в ту пору секретарём факультета, именно в это время легче всего застать на месте. Действительно, долго искать Менделеева не пришлось, учёный секретарь как обычно по утрам, пока в университете ещё тихо, сидел в комнатушке, примыкавшей к профессорским квартирам и считавшейся лабораторией университета.
Менделеев перегонял на песчаной бане спирт. Он недовольно оглянулся на звук шагов, но узнав Соколова, сказал:
-- Сейчас, одну минуту! -- отсоединил колбу с дистиллатом и убрал нагрев.
"Газ бы надо провести", -- подумал Соколов, глядя как Менделеев пересыпает горящий кокс из жаровни в раскалённую печурку. На Галерной был газ, а здесь всё по-старинке: жаровни, спиртовые лампочки...
-- Ваши бумаги я оформил, -- сказал Менделеев, протирая тыльной стороной руки покрасневшие от дыма глаза, -- но Эмилий Христианович задерживается подписью. Как только всё будет готово, я дам знать. А пока, Николай Николаевич, я хотел бы задать несколько вопросов по поводу вашего рассуждения.
-- К вашим услугам, -- немедленно отозвался Соколов.
-- Вы говорите, -- начал Менделеев, -- что элементы суть тела сложные, могут быть разложены и, возможно, превращены друг в друга. Я этой мысли не разделяю, но и не отрицаю. Однако, меня заинтересовали ваши доказательства сложности атомов. Вы строите гомологические ряды элементов: до вас это делали и другие, но вы, кажется, первый делаете это достаточно строго, требуя не только числовой закономерности, но и последовательного изменения свойств. Дюма, конечно, ошибается, когда ставит свинец или кальций в ряд со щелочными металлами на том лишь основании, что их веса хорошо составляют ряд. Это действительно вопрос арифметики, а не химии. Но мне кажется, что вы слишком строги в отборе элементов. Непонятно, почему вы отказываетесь включить фтор в группу галогенов, а кислород объединить с серой, селеном и теллуром?
-- Пай фтора не отвечает закону гомологов, -- пояснил Соколов, -- а что касается кислорода, то об этом я говорил на лекции: точки кипения кислородных соединений нарушают последовательность, найденную для ряда серы. Если бы кислород действительно был низшим гомологом серы, то вода была бы газом, весьма трудно обращающимся в жидкость. Кому как не вам, Дмитрий Иванович, знать это.
-- Всё правильно, -- сказал Менделеев, -- но ведь если мы станем рассматривать воду как первый член гомологического ряда спиртов, то и там точки кипения и замерзания воды будут аномально высокими...
-- Откуда делаем вывод, что не вода, а метиловый спирт -- первый член ряда, -- перебил Сокололв.
-- Может быть, -- признал Менделеев, -- но право, очень заманчиво было бы отнести их к одному ряду. Вы не подумайте, -- поспешил он предупредить ядовитую реплику собеседника, -- это не маниловщина, у меня практический интерес. Я сейчас читаю студентам органическую химию, но в будущем Александр Абрамович предполагает перепоручить мне и общую. А как строить курс? Читать по Тенару или Берцелиусу -- несовременно да и скучно. Органическая химия -- по Либиху и Жерару, здесь нет сомнения. А для минеральной настоящей методы нет. Просто хоть плачь...
В тот раз они не пришли ни к какому выводу и вернулись к спорному вопросу лишь полгода спустя, когда Менделеев вернулся из Германии.
А пока, Соколов продолжал с большим упорством разрабатывать учение о свойствах водорода в органических соединениях, а Менделеев, хотя и писал курс органической химии, но постепенно всё больше уходил к физическим проблемам.
Закончился зимний семестр 1860 года. На время вакаций Соколов из Петербурга не выезжал -- держали редакторские дела. Положение с журналом было неважное. Энгельгардт, как и все увлекающиеся люди, быстро остывал и всё меньше участия принимал в работе. Успех соколовских статей подписчиков почти не прибавил, издание оставалось убыточным и съедало добрых две трети соколовского жалования. Зато после года бесплодных призывов начали отзываться русские химики. То ли поверили, наконец, в журнал, то ли последовали неодолимой потребности русского человека жалеть бедных и убогих. Вернее всего, и то, и другое вместе.
Письмо из Харькова явилось для Соколова совершеннейшей неожиданностью. Кто бы мог подумать, что именно в малороссийской окраине поверят в него?
"Милостивый государь, Николай Николаевич! -- писал Бекетов-младший, -- по возвращении моём в отечество, с немалым удовольствием прочёл в "Горном журнале" весьма точные описания своих работ, а от брата Андрея извещён, что вами же затеян и специально химический журнал..." -- Соколов пролетал глазами по строчкам, недоумевая, неужели не получал Николай Бекетов обстоятельного письма, посланного ему от имени редакции? Или же просто выжидал, чем закончится авантюра петербургских мечтателей, а теперь извиняет незнанием собственную осторожность? Хотя, какое это имеет значение? Главное -- небольшая, но оригинальная заметка "Наблюдения над образованием марганцовистой кислоты".
Статью Бекетова удалось, выбросив несколько уже набранных рефератов, поставить в самый конец второго тома, датированного ещё пятьдесят девятым годом, но безбожно запоздавшего выходом. Это потребовало новых расходов, но они себя оправдывали, поскольку в журнале вновь появилась оригинальная статья.
Немного времени спустя, в один из соколовских вторников, Николай Николаевич Зинин, отозвав хозяина в сторону, вручил ему несколько исписанных листков и сказал, смущённо улыбаясь:
-- Это вам для журнала, посильная лепта, так сказать. Вы уж не обижайтесь, но эту же работу я в Париж отошлю -- Вюрцу. Русский язык за границей мало знают. Но вам -- первым.
Казалось бы сотрудничество самого Зинина должно было вдохнуть в издание новые силы, но всё же этого не произошло. Статьи Менделеева, заметка Бекетова, сообщение Зинина, да труды немногочисленных выпускников распавшейся публичной лаборатории, вот и весь актив, которым они обладали. Кто знает, может быть они сумели бы удержаться, если бы к хроническому безденежью не прибавилась катастрофическая нехватка времени и самых обычных человеческих сил.
Восемнадцатого сентября в университете начались занятия. Менделеев был ещё в заграничной командировке, и Соколову пришлось взять на себя весь курс органической химии, а также химию аналитическую.
Читал Соколов жёстко, стараясь давать знания по большей части систематические, но при этом гнал прочь все, даже самые заманчивые гипотезы. Такого курса ещё никто и никогда не читал, подготовка занимала много времени, но зато после лекции студенты не расходись молча, а обступали лектора с вопросами.
С каждым днём Соколов всё больше увлекался непростой наукой преподавания. Главное в этом деле не сообщение фактов, факты можно узнать и из книг, а личное общение с учениками. Главное -- воспитание; Соколов, перенявший это правило у Либиха, старался в первую очередь привить слушателям любовь к своей науке и умение независимо мыслить.
Теперь квартиру Соколова постоянно наполняла толпа студентов. Многие, засидевшись над книгами, которых у молодого преподавателя было великое множество, оставались на ночь. Здесь готовились к экзаменам и диспутам, писали кандидатские сочинения, и эта работа не прерывалась даже когда Соколов неожиданно заболел сильнейшей простудой и не мог даже говорить из-за непрерывных приступов трескучего кашля.
Болезнь надолго выбила Соколова из колеи, не давала ни ходить на лекции, ни заниматься журналом. По счатсью, именно в это время в Петербурге появился Павел Ильенков. Если бы не он, то окончился бы журнал позорным крахом, немногочисленные подписчики не получили бы двух последних номеров, а имена редакторов попали бы в списки банкротов.
Энгельгард был в ту пору послан военным начальством на Сестрорецкий оружейный завод и в столице почти не бывал, а Соколов лежал пластом. Ильенков оплатил счета за типографию, собрал последние, оставшиеся в редакционном портфеле рефераты, несколько новых написал сам, и четвёртый том журнала всё-таки вышел полностью. Последняя книжка за шестидесятый год заканчивалась кратким сообщением: "Издание Химического журнала на время прекращается, поэтому подписки на 1861 год не принимают".
Александр Энгельгардт прискакал из Сестрорецка, влетел в комнату Соколова, не сняв шинели, не отцепив сабли, и словно споткнулся, увидав слившееся с подушкой лицо друга. Смущённо крякнул: "Эк тебя угораздило!" -- присел на край стула, уперев сжатые кулаки в колени, сказал:
-- Год, ну два, переждём, а потом начнём сначала.
-- Конечно, -- согласился Николай.
От холодного воздуха, принесённого Энгельгардтом, в горле едко першило, Соколов натужно закашлялся, а когда оторвал ото рта платок, то увидел, что его пятнают брызги крови.
Врач определил катар -- вечную пагубу, приносимую сырым климатом и каменными стенами. Рекомендовал отдых, поездку в Италию. Ехать было не на что и некогда. Держали лекции и студенты, не забывавшие полюбившегося преподавателя. Оставалась работа. Лаборатория на Галерной закрыта, но бывшие владельцы сдаваться не собирались. Посоветовавшись, они сделали тонкий дипломатический ход: мебель, приборы и остатки реактивов публичной лаборатории пожертвовали университету. Подношение университет принял с благодарностью, но так как разместить свалившееся богатство в профессорской было решительно невозможно, то волей-неволей химический кабинет пришлось расширять. Под лабораторию выделили ещё две комнаты с высокими окнами и прекрасным наборным паркетом, но без газа и воды. Кроме того, Соколов захватил кусочек коридора и маленький тёмный чулан, совершенно, впрочем, бесполезный. В чулан сложили часть посуды, а сторож Ахмет -- безбородый старик-татарин, хранил там дворницкие инструменты.
И всё же это было что-то. Комнаты, пожертвовав драгоценным паркетом, переоборудовали, и, с благословения Александра Абрамовича, Соколов начал занятия со студентами. Не со всеми, разумеется, а лишь с теми, кто с боем вырывал себе право на кусочек лабораторного стола в аршин длиной.
Так что жизнь продолжалась. Только теперь его постоянно изводила тупая боль в груди и клокочущий кашель, да каждый год по осени зловредный катар на месяц, а то и больше, укладывал его в постель. К этому неудобству Соколов со временем притерпелся и даже поверил, что у него действительно всего-лишь безобидный хронический катар.
А может быть, просто заставил себя поверить.
Глава 5
** *
Тыльной стороной руки Соколов вытер липкий, не охлаждающий лба пот. На него снова навалилась удушающая, ватная слабость. Стало трудно сидеть, тело тянуло вниз, пальцы непослушных рук дрожали, словно внутри билась невидимая пружинка. Превозмогая себя, Соколов сжал кулаки, так что хрустнули фаланги пальцев. Дрожь прекратилась. Вот так. Главное – не распускаться. Что из того, что сейчас он точно знает свой приговор? Когда две недели назад врачебная комиссия осматривала его, был поставлен привычный диагноз: хронический катар, но Соколов, чьи чувства в этот момент обострились невероятно, сумел услышать, а вернее, угадать, как один из докторов шёпотом произнес: "Ftisis Pulmonis", -- а остальные согласно закивали головами. Два этих слова на немудрящей медицинской латыни означают скорую смерть. Ftisis Pulmonis -- чахотка лёгких... Ну и что? Врачи тоже могут ошибаться. Вот он сидит, живой, и ему даже лучше.
Но до чего же тихо вокруг! И собака смолкла, и ветер упал. Кажется, во всём мире сейчас мёртвая тишина. И особенно над Россией. Мертво в обширной державе, словно железный Николай поднялся из гроба и придавил страну. Всё, о чём мечтали семнадцать лет назад, теперь забыто, отменено или исполнено в таком виде, что тошно вспоминать. А ведь первые признаки сегодняшней тишины появились ещё тогда. Хотя чаще она заглушалась всеобщим галдением, но всё же порой её можно было услышать. Особенно явственно ощущалось могильное молчание в самый, казалось бы, для того неподходящий день: пятого марта одна тысяча восемьсот шестьдесят первого года.
С утра звонили во всех церквах, священники с амвона зачитывали манифест: "Божиим провидение и священным законом престолонаследия быв призваны на прародительский всероссийский престол в соответствие сему призванию Мы положили в сердце своём обет обнимать нашей царскою любовию и попечением всех наших верноподданных всякого звания и состояния..."
Народ слушал молча и молча расходился. Тихо было как в погребе.
Николай Соколов, всё ещё бледный и осунувшийся катил на извозчике к дому Энгельгардта. Известие о мужицкой воле явилось неожиданно, как это всегда бывает с событиями, которых слишком долго ждёшь. К тому же, и слухи ходили разные. Утверждали за верное, что указ подписан ещё в феврале, в день тезоименитства и задерживается публикацией оттого лишь, что типографии не могут справиться с печатанием. Другие, напротив, говорили, что государь отказался подписать проект, а графу Панину велел в отставку... И всё же, вот она, воля. Энгельгардта дома не оказалось.
-- Уехали вместе с Анной Николавной к Петру Лавровичу, -- сообщила прислуга.
Соколов кликнул не успевшего отъехать извозчика и отправился на Фурштадтскую улицу, где жил полковник Лавров.
Неожиданно начался привычный для Петербурга мокрый мартовский снегопад, среди дня сгустились сумерки. Но тем уютней оказалось в жёлтой полковничьей гостинной. Почти все, собравшиеся в круге света под большим шёлковым абажуром, были знакомы Соколову, так что он сразу почувствовал себя легко и непринуждённо.
-- Господа, поздравляю! Свобода! -- выдохнул он, останавливаясь на границе света.
-- Дождались! -- подтвердил Лавров, а Энгельгардт вскочил и за всех расцеловал Соколова. Соколову налили шампанского, и он, забыв, что шампанское для него смертельный яд, выпил полный бокал, а потом, задыхаясь, проговорил:
-- Только почему же мы так, в тишине, при запертых дверях? На улицу надо. В такой день "Ура!" кричать должны, а тут и народу-то не видно.
-- Боится народ, -- ответил Лавров.
-- Кого бояться-то? Свобода!
-- Эх, Николай Николаевич! Подойдите-ка к любой казарме и в щёлку гляньте. Солдаты в готовности, штыки примкнуты, у драгун кони осёдланными стоят. В такую пору "Ура!" крикнешь неловко -- а тебя в плети. Телесного-то наказания доселе не отменили...
-- И всё-таки, -- подал голос обычно молчащий Лачинов, -- Ура!
К вечеру Петербург освободился от летаргического оцепенения, тучи разошлись, открыв невысокое солнце, сразу потеплело, и на улицах показался осмелевший люд. На Марсовом поле под присмотром городовых началось масляничное гулянье, может быть, не слишком многолюдное, но замечательное особым настроением собравшихся. О свободе никто не говорил, но все её подразумевали.
А на следующий день, когда прошёл, сковавший даже красных, инстинктивный страх мужичьего бунта, в либеральных салонах Петербурга разразилась буря ликования. Прорвало плотину молчания, все заговорили, заславословили в полный голос. Ещё вчера государственная деятельность сводилась к высочайшему дозволению жителям некоторых частей города Венева крыть крыши соломою, а сегодня все возжаждали гласного суда, земской реформы и даже отмены цензуры.
Весна в этом году, как бы отвечая настроениям публики, началась рано: распускались листья, распускались и надежды. Что из того, что командированные накануне великих событий в губернские города флигель-адьютанты из числа генерал-майоров ещё оставались на местах, а один из них -- граф Апраксин -- памятуя, что воинское начальство обязано ему подчинением, преуспел расстрелять в селе Бездна тысячную толпу крестьян. Событие хоть и горькое, но далёкое, здесь же, в Петербурге, жизнь неслась словно паровик на Николаевской железной дороге, горизонт набегал встречь взгляду, а за ним открывались новые, ещё более радужные перспективы.
Вот только забыли чающие перемен, кто сидит в будке машиниста, и потому были несказанно удивлены, когда тормознул вдруг блистательный поезд на самом, казалось, ровном участке пути.
С начала года университет "пошумливал". То студентам непременно хотелось слышать речь профессора Костомарова, отменённую начальством, то у Петропавловских ворот устраивались овации опальному профессору Щапову, то студенчество начинало беспокоиться польскими делами. Но всё это до поры касалось преимущественно филологов и юристов и не получало развития из-за снисходительности и безразличия властей.
Собственно говоря, никто попросту не знал, что возбраняется, а что можно открыто допустить. Свобода праздновала медовый месяц, всё казалось дозволенным. Профессора-юристы изобретали проект новых университетских правил, призвав на помощь выборных от студентов, и это никого не удивляло. А в это же время в недрах Второго отделения собственной его величества канцелярии втихомолку родились другие правила. Они-то и явились словно полосатый, закрывающий путь шлагбаум перед изумлённым взором опешившей интеллигенции.
Занятия в университете были уже прекращены, студенты разъехались на каникулы, и потому первый шум подняли профессора.
С правилами Соколов познакомился у Воскресенского. Обязанный ему отчётом, Соколов принёс список и конспекты читанных лекций, но Александр Абрамович, не глядя, отложил их в сторону.
-- Вот, Николай Николаевич, -- сказал он, положив руку на внушительную пачку бумаг, исписанных ровным чиновничьим почерком, -- новый закон наш, взамен устава тридцать пятого года. Отличный документ, ничто в нём не забыто, ни порча нравственная, ни польза государственная. И о профессорах порадели. Одного в рассчёт не взяли, что учить нам теперь будет некого.
Соколов бегло просмотрел циркуляр. Действительно, профессорам и особенно доцентам прибавлено жалования, декан и ректор теперь избираются -- отлично! Студенческая форма отменяется, учащимся отныне ходить в партикулярном платье -- будут недовольные, ну да бог с этим... Студентам вместо вида на жительство выдаются матрикулы, они же -- пропуск в университет, хм, зачем это? Сходки, собрания -- запрещены, ну, это, как всегда, приказано для неисполнения... а это что?.. число освобождаемых от взноса за слушание лекций не должно превышать двух человек от каждой из губерний, входящих в состав учебного округа. Получается -- двенадцать освобождённых от платы студентов на весь университет!
-- Александр Абрамович! -- дрогнувшим голосом спросил Соколов. -- Сколько у нас сейчас освобождённых по университету?
-- Больше шести сотен.
-- Но ведь плата увеличена! Пятьдесят рублей серебром! Недостаточному студенту таких денег взять негде. Что же делать этим шестистам людям?
-- Домой ехать. В деревню, к тётке... -- Воскресенский резко встал, начал собирать бумаги. -- Вы меня извините, но завтра я уезжаю, а мне ещё мнение надо подать в совет об этом опусе. И не убивайтесь так, до осени далеко, а тем временем дело утрясётся, министр Ковалевский такого устава не допустит.
Таков был общий глас: министр с новыми правилами не согласится. Ковалевский действительно, правил не принял и, в результате, был уволен в отставку. Новым министром стал человек заслуженный, но страшно далёкий от нужд просвещения -- адмирал Путятин, тот, что несколько лет назад на фрегате "Паллада" ездил в Японию, заключать договор.
Однако, то ли власть вскружила адмиральскую голову, то ли мало оказалось сходства между Японией и российскими университетами, но только удачи на это раз у Путятина не было.
На следующий день после отъезда Воскресенского Соколов отправился на петровскую набережную, где жил Ильенков. Павла Антоновича он застал за сочинением прошения. Увидав Соколова, Ильенков сразу же вышел из-за конторки и быстро заговорил, непрерывно поглаживая начинающую седеть бородку:
-- Я тут некоторые мысли высказываю по поводу обязательной платы и отмены стипендий. Я так полагаю, что раз университет столь обнищал, то лучше лекции читать безмездно, но стипендии оставить неприкосновенными. Пусть мальчики учатся.
-- У вас имние доходное, -- возразил Соколов, -- а многие живут одними лекциями. Я, например.
-- Гол, как сокол, -- скаламбурил Ильенков. -- Да вы не расстраивайтесь, я об одном себе пишу. Может быть, тем, кто наверху, стыдно станет.
-- Вряд ли.
-- Как знать. И, кстати, об общих делах. У Кавелина на юридическом адрес составляется, коллективный протест профессоров. Вы подпишите?
-- Я не профессор.
-- Не говорите. Кафедра органической химии за вами, можете считать себя адъюнктом.
-- Да подпишу я, -- недовольно сказал Соколов.
От напоминания Ильенкова настроение, и без того неважно, упало совсем. Дело в том, что ожидаемое профессорство рассорило Соколова с Дмитрием Менделеевым.
Сначала, когда Менделеев только вернулся из Германии, всё шло отлично. Менделеев заходил в гости, порой поднимая хозяина с постели (Соколов был полунощником, зато любил поспать утром, Менделеев же, как истый сибиряк, просыпался ни свет ни заря), читал главы "Органической химии" или до остервенения продолжал старый спор о классификации элементов. Возвращался он к этой теме при каждом удобном случае, но главную мысль Соколова -- о делимости атомов и превращениях элементов признавать не хотел, так что Соколов изрядно прискучил рассуждениями о гипотетическом законе, объединяющем все открытые и ещё неизвестные элементы. Ведь ясно, что такой закон может строиться лишь на представлении о сложном атоме.
Но подобные разногласия не могли бы поссорить их. Чёрная кошка пробежала между ними из-за вакантного места на кафедре органической химии. Конечно, Соколов, когда подавал прошение, знал, что Менделеев ищет того же места, но ведь это не значит, что другим оно заказано. Предпочли Соколова -- зачем же злиться? Однако, Менделеев ужасно обиделся, кричал, что университет поступил подло, а сам Соколов -- подлец первостатейный. Добрые люди тотчас донесли об этом адресату, и теперь уже Соколов, не сдержавшись, высказал о сопернике нелицеприятное мнение.
При следующей встрече в факультетском собрании руки друг другу они не подали. И потом, даже когда Менделеев тоже получил ожидаемое профессорство, отношения между ними не переходили рамок официальных.
Дела же университетские продолжали идти своей чередой, хотя временами казалось, что всё заснуло в пыльной жаре июльского Петербурга. В такую пору всякий, имеющий возможность, стремится покинуть столицу. Меценат Ильенков и нерасплатившийся с долгами Менделеев укатили в деревню. Экстраординарный профессор Скобликов, у которого вдруг в одночасье развилась чахотка, поехал умирать в Швейцарские кантоны. Вслед за Воскресенским собрался на морские купания и декан факультета Савич. Так получилось, что неутверждённый в новом звании адъюнкт-профессор Николай Соколов, оставшийся чуть не единственным представителем факультета, начал заседать в ученом совете. Там он и увидел, как забирает власть враждебная сила.
Профессора изобретали проекты и адреса, протестовали против неумных действий министерства, ожидали, что "вот вернутся наши корифеи, тогда и посмотрим, кто кого", но Соколов знал, что университет проиграл ещё прежде, чем началась борьба. Только представить себе не мог, во что эта борьба выльется.
Университетский совет бесконечно заседал, хотя решений не принималось никаких, даже проректор не был избран "за отсутствием способных исполнять эту должность". Да и то сказать, по новым правилам успешно ректорствовать сумел бы разве что оберполицмейстер.
А тем временем в Петербург стекались студенты: возбуждённые и заранее настроенные на неповиновение. Никто из них ещё не знал новых правил, тем больше места оставалось слухам и мрачным фантазиям.
Соколов глядел и не мог узнать собственных учеников. Всего полгода назад они были такими разными: аккуратист Меншуткин, он никогда не возражал лектору, но обязательно проверял услышанное в собственной, оборудованной на папины деньги лаборатории; лицеист Михаэлис, блестяще отвечавший на экзаменах и едва ли не разработавший собственную теорию паёв; вспыльчивый и неустойчивый во мнениях Тимирязев, который однажджы ночью прибежал к Соколову и долго объяснял очумевшему со сна наставнику, что разочаровался в Пастере (ушёл же он с полным убеждением, что Пастер -- великий человек, а опыты Пуше -- поставлены нечисто. Что же касается статьи Писарева, повергшей его в такие сомненния, то филологам вообще противопоказано соваться в науку). Даже те из студентов, кто прежде не выделялся в аудиториях, не рвался в профессорскую, а на экзаменах путал серный эфир с мировым и полагал, будто гликоли образуются через окисление спиртов, даже среди этой массы всякий прежде имел свою физиономию. Теперь студенчество уподобилось взошедшему на позиции батальону -- в каждом преобладало желание драться, всё личное, особенное, отошло на задний план. Их состояние живо напоминало Соколову сорок восьмой год, баррикады во Франкфурте. А ведь они, эти юноши, которых он успел полюбить, не догадываются, какая механически-неотвратимая сила движется на них.
Николаю Николаевичу было страшно, и он, по мере сил, пытался стать между непокорной молодёжью и министерской машиной. Чувствуя себя неумным обманщиком, он уговаривал пришедших к нему студентов:
-- Господа, ради чего кавардак? Что вам надо? Корпорации, цветные околыши, ботфорты и дуэльные шрамы на мордах, как у дерптских дураков? Право, не стоит, средневековые бирюльки хороши для немцев, на русской почве они смешны. Кассу и сборник мы отстояли, а там, даст бог, и обязательный взнос отменят. К профессорам, заслуженным людям, наверху прислушиваются, а несвоевременные волнения могут всё испортить. Были в марте беспорядки, и нате, вместо Ковалевского -- Путятин. Хоть теперь-то образумьтесь.
-- Мы люди, Николай Николаевич, -- ответил за всех Михаил Покровский. -- В каждом душа живая болит.
Но если в результате этих бесед кое-кто среди студентов начал сторониться Соколова, то ещё меньше понимания встретил он среди своих же товарищей.
-- Утрясётся всё, -- хладнокровно отвечал на соколовские сетования Воскресенский. -- Студенты побесятся, власти их побьют, а там и разумный голос слышен станет.
-- Небольшое кровопускание полезно слишком полнокровным организмам, -- вторил ему Эмилий Христианович Ленц. -- Пусть останутся только те, кто любит порядок, так будет хорошо и для науки, и для порядка.
Но Соколов-то понимал, что первой жертвой "порядка" станет именно наука, ведь самые талантливые юноши всегда самые горячие и, значит, первыми попадают под секиру.
Неуютно жить либералу в такое время. На факультете Соколов быстро прослыл красным, один Менделеев разделял, кажется, его точку зрения, но Соколов не мог простить обвинений в бесчестности, так что враги-единомышленники едва раскланивались при встречах.
В воскресенье семнадцатого сентября, хотя ни распечатанных правил, ни матрикул никто ещё в глаза не видел, были открыты учебные курсы. И сразу сгустившаяся гремучая атмосфера разразилась взрывом.
Первые четыре дня власти делали вид, что не замечают сходок и не слышат шума. Потом было приказано запирать пустые аудитории. Тогда-то, во время очередной сходки и оказались выломаны двери актового зала, что послужило прекрасным casus belli. Университет был закрыт, лекции прекращены.
Соколов ожидал исключений, даже арестов, но не думал, что министр сразу пойдёт на закрытие университета. Как всегда в минуту растерянности Соколов бросился к Энгельгардту. В младшем товарище он чувствовал основательную уверенность, позволяющую твёрдо стоять на ногах, в то время, как сам Соколов терял опору.
Но Саши дома не оказалось. Анна Николаевна, похудевшая и подурневшая от третьей к ряду беременности, проводила Соколова в свой кабинет. Это действительно был рабочий кабинет, в котором главенствовал стол, заваленный бумагами. Анна Николаевна начинала приобретать известность как переводчик и детский беллетрист.
-- Удачно вы пришли, -- говорила Анна Николаевна, -- выручили меня. Устала, право, сил нет, а если бы не вы, то так и сидела бы за работой. Я ведь с храбрых глаз взялась Рабле переводить.
-- Груб он, говорят, -- сказал Соколов, чтобы поддержать беседу.
-- Верно, груб. Местами читать стыдно, не то что переводить. Приходится пропуски делать. А я-то полагала себя дамой эмансипированной. А как совсем невмоготу становится, то я за Руссо берусь -- "Эмиль или воспитание". Каково?
-- Если так непристойно, то может и делать не стоит? – спросил Соколов.
-- Наверное стоит! -- с жаром воскликнула Анна Николаевна. -- Это же такая критика! Триста лет прошло, а она как на нас писана. И Саша говорит -- надо переводить.
-- Я ведь к нему пришёл, -- сказал Соколов, -- об университете поговорить.
-- А он у Петра Лавровича. Зачастил к нему последнее время. – Анна Николаевна прижала руки к груди, и Соколов вдруг понял, что её деловой тон и уверенность напускные, а на самом деле она устала и боится неизвестности. -- Сказал на военный совет, -- продолжила она. -- Шутил, а я-то знаю, что правда. В университете завтра большой шум будет.
-- Там нынче каждый день шум, -- усмехнулся Соколов.
-- Ведь войско вызвано, стрелять начнут, а он -- там!.. – Анну Николаевну словно прорвало, от былого спокойствия не осталось и следа.
-- Успокойтесь, ради бога! -- перепугался Соколов. -- Какая стрельба? Не мужики соберутся -- студенты, дворян половина! К тому же, Саша к университету отношения не имеет. Вольнослушатель!
-- Он туда пойдёт, -- не слыша, продолжала Анна Николаевна, -- я знаю. Господи, лишь бы его не убили!
Анна Николаевна! -- громко сказал Соколов. -- Прошу, успокойтесь. Никто его не убьёт. А в университет я завтра и сам пойду. И увидите -- ничего не будет.
Утром Соколов поднялся необычно рано и поспешил на Васильевский. Ещё с моста он заметил возбуждённую толпу около здания двенадцати коллегий. На набережной была выстроена университетская полиция и пожарная команда.
В здание Соколова пустили беспрепятственно. В профессорской он нашёл Воскресенского и Андрея Бекетова. Они стояли у окна и смотрели на собирающихся студентов. Соколов подошёл, стал рядом.
-- Вот ведь, Александр Абрамович, -- сказал он, -- дело-то не утряслось.
-- Кто мог подумать, что министр окажется таким дураком? -- Воскресенский говорил непривычно резко, всегдашнее благодушное спокойствие изменило ему. -- С японцами он как-то договаривался, а здесь не может...
-- Открыл для России Японию и закрыл университеты, -- проговорил Бекетов.
-- А студенты тоже хороши, чёрт знает чего требуют! – продолжал Воскресенский. -- На свою голову кличут.
Во дворе скопилась уже целая толпа. Кто-то попытался забраться на саженную поленицу дров, сложенную у кирпичной стены Жё-де-Пом, но сорвался вниз. Затем по воздуху на руках передали лестницу, оставшуюся от маляров -- импровизированная трибуна готова, первый оратор полез наверх. Говорить он начал ещё стоя на ступеньке и держась рукой за верхнюю перекладину.
"Михаэлис! -- узнал Соколов. -- Что же они делают, несчастные, ведь это верный арест, исключение из университета, гибель ещё не начавшейся научной карьеры. Останавливать их поздно и подло, спасти -- невозможно.
-- Идёмте к ним, -- сказал Соколов Бекетову.
В шинельной, неожиданно пустынной по сравнению с бурлящим двором, они встретили Менделеева. Вид его был ещё растрёпанней обыкновенного, глаза блуждали.
-- Куда вы? -- крикнул он. -- Сейчас нельзя уходить, надо доказывать, нравственное влияние употребить, а вы, право...
-- Нравственность ныне исправляют штыком и картечью, -- мстительно рассмеялся Соколов, -- их влияние действеннее нашего.
Менделеев издал негодующий возглас и скрылся в профессорской.
Хотя казалось, что двор забит битком, под арками оставалось довольно места. Студенты теснились ближе к поленице, стояли тихо, так что выступающих было слышно отлично.
-- Главное -- держаться вместе, не дать шпионам и аристократам расколоть нас! -- кричал сверху студент-математик Эдмунд Дзержинский, -- мы должны быть заодно: русский и поляк, бедный и богатый. Только тогда победа!
К инвалидной команде на набережной прибавилась стрелковая рота Финляндского полка. Солдаты были растеряны, частокол штыков неровно колебался. Несколько полицейских чинов, пеших и верхами, курсировали между шеренгами солдат и беспокойной толпой.
-- Господа, расходитесь! -- безрезультатно взывали они.
Полицейским призывам никто не внимал, в толпе открыто смеялись в ответ.
-- Господа, лишние удаляйтесь!
-- Полиция лишняя!
Соколов обернулся на знакомый голос и увидел Энгельгардта. Перед Александром стоял толстый полицейский полковник. Это на его реплику ответил Энгельгардт, и теперь полицмейстер медленно наливался лиловой краской.
-- Господин пороучик! -- прохрипел он. -- Вы арестованы! Вахмистр, задержите господина поручика!
От шеренги отделились двое солдат, нерешительно двинулись вперёд. Соколов рванулся было на выручку товарища, но его помощь не понадобилась. Александр Энгельгардт, положив ладонь на рукоять сабли, громко спросил:
-- С каких это пор армейцы подчиняются городовым?
Солдаты стали с двух сторон от Энгельгардта. Вид у них был самый несчастный.
-- Кру-гом! -- резко скомандовал Энгельгардт. -- На место шагом -- арш!
С просветлевшими лицами рядовые вернулись в строй. Полицмейстер отвернулся, делая вид, что ничего не заметил. Энгельгардт, натолкнувшись взглядом на бледное лицо Соколова, задорно подмигнул ему: "нас, мол, так просто не возьмёшь!".
-- Зачем ты здесь? -- переводя дыхание, спросил Соколов. – Анна Николаевна дома волнуется...
-- Аннушка у меня молодец, -- ответил Энгельгардт. -- Она всё понимает, а что волнуется, так фортуна офицерской жены такова.
-- И всё-таки, лучше уйти.
-- Нет. Без нас студентов могут попросту перестрелять, а в офицеров солдаты стрелять не посмеют. Поэтому мы здесь, и вольнослушатели, и хирурги, и просто те, у кого совесть не спит.
Только сейчас Соколов заметил, как много среди студентов людей в военной форме. Сегодня даже ярые сторонники цивильного пришли в отменённых новыми правилами мундирах с синими обшлагами, и потому в толпе не сразу были заметны слушатели Военно-хирургической Академии и офицеры всех военных и полувоенных ведомств. Но их было очень много. И даже на красную лестницу неожиданно для Соколова поднялась знакомая фигура полковника Петра Лаврова. Лавров сорвал с рыжих волос фуражку, взмахнул ею и, вместо привычного "господа!" -- рубанул воздух простонародным, лишь у солдат и мастеровых принятым: "Товарищи!.."
В центре сходки произошло движение, головы повернулись в сторону университетских дверей. Быстро образовалось свободное пространство, посреди которого стоял инспектор студентов Фицтум фон Экстед. Он что-то неслышно говорил. Потом ушёл в здание.
Среди студентов, постепенно нарастая, поднялся шум.
-- Сами пойдём, раз так! -- загудели голоса. -- На Колокольную!
К Соколову протолкался Николай Меншуткин.
-- И вы с нами! -- радостно крикнул он. -- Слыхали, попечитель Филипсон с нами говорить не пожелал -- уехал, так мы решили идти к нему домой.
-- Куда вы пойдёте? -- с тоской сказал Соколов. -- Войско же. Здесь полиции власти нет, а за ограду выйдете -- силу применят.
-- ...только вам лучше с нами не ходить, -- продолжал Меншуткин. -- Это дело чисто студенческое, нам его и решать, а вы зря пострадать можете.
Соколов обессиленно прислонился к стене.
Рядом с его головой трепыхалась на ветру плохоприклеенная прокламация -- их в последнее время много появилось в растревоженном Петербурге: "Правительство бросило нам перчатку, теперь посмотрим, сколько наберётся рыцарей, чтобы поднять её. На словах их очень много, куда ни обернёшься -- везде красные, только как бы нам не пришлось краснеть за них... теперь нам запрещают решительно всё, позволяют нам скромно сидеть на скамьях, слушать цензированные страхом лекции, вести себя прилично, как следует в классе, и требуют не рассуждать, слышите ли -- не рассуждать!.."
А ведь это, пожалуй, и есть главное. Даже злосчастные пятьдесят рублей, отнимающие у половины студентов всякую возможность учиться, бьют не так больно, как полное бесправие и мелочное регламентирование, душащее всех. Потому и выступили все, хотя многим не страшны ни жёсткие экзамены, ни плата, хотя бы и вдвое больше нынешней. Семья Михаэлиса, например, вполне обеспечена, отец Меншуткина – богатый купец, а один из главных сегодняшних коноводов -- коммунист Утин, так и вовсе миллионер -- сын известного откупщика.
Утин кончил свою речь, и тут же, как по команде, студенты через калитку в чугунной ограде потекли на набережную, образуя длинную колонну. Несколько распорядителей бегало вдоль колонны, выравнивая её. Во всём чувствовался продуманный порядок и отличная подготовка. Верно и в самом деле демонстрация была решена заранее.
Мимо Соколова молодёжь проходила беспорядочной массой, но очутившись на набережной, студенты мгновенно выстраивались в шеренги по шесть человек. Вольнослушатели шли вместе со всеми. Солдаты, пожарные и будочники покорно расступились, пропуская шествие.
Соколов сам не заметил, как тоже очутился на набережной. Здесь его перехватили Бекетов и Бейльштейн.
-- Профессорам не должно идти через мост, -- рассудительно говорил Бейльштейн. -- Могут подумать, что вы ведёте их. Надо взять лодку.
Они спустились к яличной перправе. Перевозчик -- сильный бородатый мужик -- погнал лодку вдоль моста. Дворцовый мост с растянувшейся во всю его длину колонной являл зрелище прежде не виданное в столице.
Соколов устроился на корме. Несмотря на тёплый, даже жаркий солнечный день, его знобило. Соколов вспомнил прошлогоднюю простуду и пожалел, что не захватил тёплый сюртук.
Немного сзади, на втором ялике пересекал реку Менделеев. Он, мешая работе гребца, ютился на самом носу лодки, словно хотел скорее достигнуть другого берега. Соколов отвернулся.
-- Бунтуют баричи! -- неожиданно громко произнёс перевозчик. – Не иначе, к царю идут, отмены мужицкой воли просить.
-- Ошибаешься, любезный, -- поправил Бейльштейн. -- Господа студенты идут к собственному своему начальству, просить о делах никак не относящихся до крестьянского вопроса.
-- Всё одно, толку не будет. Барский бунт дважды глуп, -- гребец налёг на вёсла, мутная невская вода забурлила вокруг бортов.
На Адмиралтейскую сторону они добрались одновременно с неспешно шествующей манифестацией. Студенты заняли весь северный тротуар, шли медленно и торжественно, словно ожидая чего-то. Сочувствующие и иная публика двигались по противоположной стороне. Середину проспекта занимали жандармы. В таком виде процессия прошла почти весь Невский и свернула на Владимирскую.
-- Дальше, пожалуй, идти не стоит, -- сказал Бекетов. – На Клоколькной будет давка, да и попечителя дома нет. Все это знают, однако, идут. Спектакль!
-- Предлагаю переждать, -- проговорил Бейльштейн, указав на резной балкон трактира Палкина. -- Кстати, Дмитрий Иванович уже там.
-- Я не пойду, -- сказал Соколов. -- Нездоровится что-то, а сегодня ещё учёный совет.
Соколов пошёл по направлению к Адмиралтейству. Навстречу ему пронеслась пролётка, в которой сидел сообразивший, что он наделал, попечитель учебного округа генерал Филипсон.
Ежеминутно Соколов ожидал сзади выстрелов, барабанной дроби, криков, но всё было тихо. Наконец, нервы не выдержали, Соколов повернул назад. Едва он миновал лавки Гостиного двора, как увидел возвращающуюся процессию. Студенты шли в том же порядке, но впереди колонны, неся на чёрном шёлковом платке раненую руку, шагал попечитель, сдавшийся в плен собственным студентам. Два тщедушных, детского вида студента-грузина шли по сторонам от генерала. В том, что боевого генерала, покорителя Абхазии конвоируют горцы, чувствовалась злая насмешка.
Соколов облегчённо вздохнул -- расправы не будет.
В скором времени его догнал напившийся чаю и вполне успокоившийся Бекетов.
Всё-таки, Филипсон умница, не допустил до беды, -- сказал он. -- Сейчас студенты вернутся в университет, а там и разойдутся. Только надо их на это умненько направить.
Однако, возле университета не было заметно никаких признаков того, что толпа собирается расходиться. Филипсон в зале совета вёл переговоры со студенческими депутатами, остальные студенты продолжали митинговать, но уже не во дворе, а на ступенях парадного крыльца. Ничего нового ораторы сказать не могли и говорили больше для того, чтобы выждать время.
Двустворчатые двери распахнулись, появилась тройка депутатов. Сразу наступила тишина.
-- Господа! -- громко крикнул Евгений Михаэлис. -- Мы говорили с попечителем, и он просил передать вам, что не имеет права отменить матрикулы. Его превосходительство обещал однако, поставить министра в известность о наших претензиях. Полагаю, необходимо дать ему для этого время. Что же касается прочего, то библиотека откроется завтра, а лекции возобновятся второго октября. Кроме того, его высокородие оберполицмейстер Паткуль дал нам честное слово, что никто из депутатов и участников сходок не будет задержан, если все мы сейчас разойдёмся.
Михаэлису ответили рукоплесканиями, и тут же студенты, разбившись на группы, начали расходиться. Толпа растаяла.
-- Пронесло, господи, пронесло, -- непрерывно повторял Бекетов.
Соколов молчал, но и он чувствовал, как радость тёплой волной плещется в груди.
На факультетском собрании профессора дружно хвалили попечителя и ругали министра. Ближе к вечеру состоялся ученый совет. На совете выступил генерал Филипсон. С профессорами он говорил совершенно иначе, чем с непокорными студентами. Все требования сходки решительно отверг, заявив, что после случившегося правительство не уступит ни на иоту. матрикулы должны быть введены немедленно, тот же, кто их не возьмёт, будет из университета исключён.
Ночью по спящему Петербургу разъезжали глухие полицейские кареты. По приказу честного оберполицмейстера Паткуля хватали студентов. Первыми были арестованы депутаты.
Через день аресты повторились. На этот раз брали не только студентов, но и вольнослушателей и даже вовсе посторонних. Список арестованных открывало имя поручика Санкт-Петербургского арсенала Александра Энгельгардта.
Странная осень стояла в Петербурге: солнечная, тёплая, удивительно тихая. Бури бушевали лишь в общественной жизни. Университет пребывал закрытым, швейцарская и огромный вестибюль напоминали военный лагерь, вооружённые караулы оставались там даже на ночь. Студенческие сходки собирались с регулярным постоянством, с такой же неотвратимостью являлась полиция и войска, аресты происходили уже среди бела дня.
Будочники и солдаты, остервенясь, начинали пускать в ход шашки и приклады. Арестованные исчислялись сотнями, и какой-то мрачный шутник написал на петропавловских воротах новую вывеску: "Петербургский университет".
Преподаватели же находились в бездействии. Исполнять жандармские функции они не хотели, а ничего другого делать не могли. В это время Соколов сблизился с профессорами филологами и юристами, большинство которых было настроено либерально. Особенно сошёлся с Владимиром Спасовичем, с которым был дружен ещё в студенческие годы. Но и либеральная профессура ничего поделать не могла. Оставалось только беспокоиться за друзей, знакомых и учеников, попавших в крепость, и ждать конца событий.
Более всего Соколова тревожила участь Энгельгардта. Его обвиняли в неисполнениии приказа полковника Золотницкого, а это грозило молодому офицеру трибуналом.
Неожиданно спокойно приняла удар Анна Николаевна. Когда взволнованный Соколов прибежал к ней, она сказала лишь:
-- Я знала заранее, что так будет. Но раз Саша пошёл на это, то значит, так надо.
Военный суд при Петербургском ордонанс-гаузе признал Энгельгардта виновным в нарушении воинской дисциплины, но от наказания освободил. Сказалась давняя нелюбовь армейцев к жандармам. Энгельгардт был встречен на воле как герой. Ожидали, что его освобождение станет первым звеном длинной цепи. Говорили, что сам государь, отдыхающий в Ливадии, заинтересовался университетским делом и держит руку студентов. Говорили, впрочем, и обратное.
А пока готовилось хотя и запоздалое открытие университета. Вновь профессора пытались отстоять alma mater, доказать попечителю, что нынче приходится выбирать: либо университет без матрикул, либо матрикулы без университета. Но и сейчас ни попечитель, ни министр не стали их слушать. В газетах появилось объявление, что те из студентов, кто хочет продолжать образование, должны подать в канцелярию прошение о выдаче им матрикул. Из полутора тысяч подали прошение пятьсот человек.
Университет был открыт одиннадцатого октября. В этот день, согласно давно составленному расписанию, Соколов должен был читать третьему курсу химию кислородных соединений.
Как всегда университет был осаждён студентами, а полиция держала оборону, пропуская через калитку в железных воротах только тех, кто предъявлял матрикул. Студенты, занявшие весь Биржевой сквер, стояли молча, никто не уговаривал проходивших в калитку, их просто не замечали. Но и среди матрикулистов покорных было немного. Большинство, оказавшись во дворе, тут же демонстративно рвали матрикулы и пытались идти дальше. Сторожа останавливали их и выводили на улицу.
Студенты расступились перед Соколовым, он прошёл мимо них, как сквозь строй. В пустом вистибюле швейцар с поклоном принял шинель, Соколов прошёл в аудиторию. На его лекцию пришло три человека. С каменным лицом Николай Николаевич подошёл к кафедре.
-- Темой сегодняшнего занятия является...
А во дворе тем временем события развивались своим чередом. Явились финляндцы и преображенцы; ворота, только что затворённые перед рвущимися в университет юношами неожиданно распахнулись, и студентов погнали во двор силой. Взяли, впрочем, немногих -- чуть больше ста человек. Но когда арестованных, переписав, повели со двора, конвоиры были атакованы оставшимися на свободе.
-- Все виноваты! -- кричали они. -- Ведите и нас в крепость!
Ошеломлённые солдаты схватились за оружие. Дело вышло с окровавлением. Шестеро универсантов были серьёзно ранены, но ещё сто трицать человек прорвалось в круг. Всех, и арестованных и самоарестовавшихся отвезли в Петропавловку, а затем, поскольку темница не могла вместить всех, взятых за последний месяц, их переправили в матросские казармы Крондштадта.
Когда Соколов, окончив лекции, вышел на улицу, там уже никого не было, только ветер нёс по брусчатке обрывки матрикул, да валялась растоптанная голубая фуражка.
С этого времени на Биржевой площади больше не было противузаконных собраний. Слишком много народа оказалось в Петропавловских казематах или в Крондштадте. Там продолжались митинги и сходки, там был университет.
Учрежденье же на Васильевском острове производило унылое впечатление. Хотя в списках числилось ещё более трёхсот студентов, в действительности на занятия ходили меньше полусотни. Университет умирал. С середины ноября те из преподавателей, кто не мог мириться ни с поруганием университета, ни с собственной двусмысленной ролью, начали уходить из разорённого рассадника наук. Ушли молодые историки, юристы, филологи: Спасович, Кавелин, Пыпин, Стасюлевич, Утин, Андреевский. На естественном отделении физико-математического факультета в отставку подали адъюнкт-профессора Ильенков и Соколов.
Глава 6
** *
Ночь была на изломе.
Луна уже не казалась яркой, но и тени не чернели так беспросветно. Неясная предутренняя серость пропитывала мир. Из окна потянуло влажной прохладой.
Соколов поднялся, прикрыл окно, потом зажёг газ. Яркий свет ослепил его, за окном мгновенно сгустилась тьма. Соколов надвинул на рожок абажур, присел к столу, начал перебирать бумаги. Руки снова нервно дрожали, и не было сил остановить дрожь. Удушающая слабость неестественно сочеталась с сильнейшим нервным возбуждением, требующим непрерывной деятельности.
Соколов открыл в конторке секретный ящик, достал почку бумаг. Сверху лежал черновик его прошения на имя директора института: "Полное расстройство здоровья не позволяет мне исполнять мои обязанности по службе. Поэтому я покорнейше прошу Ваше превосходительство представить об увольнении меня в отставку по неизлечимой болезни."
Он написал прошение девять дней назад, когда ему было особенно плохо. Казалось, подписывая его, он хоронит себя заживо, и на словах "представить об увольнении меня в отставку" рука его споткнулась, перо брызнуло россыпью мелких клякс, и Соколов, всегда педантичный и аккуратный, не стал переписывать бумагу наново. Не всё ли теперь равно...
Но ничего, он ещё выкарабкается, пятнадцать лет назад он тоже думал, что отставка -- навсегда. И оснований тому было не меньше. Из Ливадии, где отдыхал царь-освободитель, прискакал нарочный флигель-адьютант. Сказки будто государь держит руку студентов, рассеялись как дым. Университет был ещё раз закрыт, зачинщики беспорядков -- наказаны. Двое студентов: Михаэлис и Ген, высланы в отдалённые области Российской империи, трое -- в места не столь отдалённые. Тридцать два наиболее активных участников сходок исключены из университета, ещё сто девяносто два человека оставлены под надзором полиции. Как и предвидел Соколов, среди исключённых оказались самые яркие и талантливые его ученики: Покровский, Тимирязев, Фамицын, Меншуткин -- все.
Одновременно была изъявлена царская воля и в отношении мятежных офицеров. Всех наказать не было возможности, поэтому ограничились только теми, кто дежурил около Тучкова и дворцового мостов, направляя офицеров на сходку, и распорядителем, встречавшим их там. Прапорщик Штранден, поручики Семевский и Энгельгардт вновь предстали перед судом. Повинуясь воле августейшего брата, генералфельдцейхмейстер великий князь Михаил Николаевич приказал содержать поручика Энгельгардта на гауптвахте в течение двух недель.
Не так вроде бы и велико наказание, но штраф наложен самим царём, а это значит, что никогда не быть поручику штабс-капитаном, не иметь наград, сколь бы храбр ни был, и не видать повышения жалования, несмотря на радение по службе.
-- Плевать! -- так Энгельгардт ответил на соболезнования Соколова. -- Обожду годик, и ежели государь штраф не снимет, то в отставку уйду. Одно обидно, -- Александр рассмеялся, -- орденок, Станислава, отняли, а тридцать рублей, что при награждении удерживают, назад не вернули. Скоты!
Этот разговор происходил в новой лаборатории университета, куда Энгельгардт, беспокоясь о прерванных опытах, прибежал сразу после освобождения. После потери публичной либоратории, это оставалось единственное место, где они могли работать. Соколов, до своей отставки, чуть не жил в комнатах, куда было стащено имущество с Галерной, Энгельгардт специально оформился вольнослушателем, чтобы иметь возможность работать. Хотя университет был закрыт, но Соколов, пользуясь своим положением, продолжал посещать лабораторию и проводил туда Энгельгардта. Как повернутся дела после отставки Соколова, они предпочитали не загадывать.
-- Ладно, -- сказал Энгельгардт, -- хватит обо мне. Лучше скажи, ты читал, что Бутлеров-то наш в Шпейере учудил?
-- Читал, -- ответил Соколов.
-- Но каков молодец! Вот уж от кого не ожидал!
-- Болтун он, -- неохотно сказал Соколов. -- Старые гробы новой краской вапит. Жерара не понял и возвращается назад к Берцелиусу. Не верю я ему.
-- Ну, брат, -- Энгельгардт был озадачен. -- Тут положительный закон открыт, а он мне о Берцелиусе толкует! Бутлеров свои формулы не выдумывает, а доказывает строение молекулы, причём доказывает именно по Жерару, используя различия химических свойств.
-- А конкретно? -- подзадорил Соколов.
-- Конкретно -- возьми хлористый метилен и соляную кислоту! -- Энгельгардт с грохотом поставил перед Соколовым две тёмных бутыли. -- В кислоте водород соединён с хлором, это ты признаёшь?
-- Положим, -- сказал Соколов, отдвигая бутыли от края.
-- В метилене свойства водорода и хлора совсем не такие, как в хлористом водороде. Значит, между ними прямой связи нет, иначе было бы сходство и в свойствах. Логично? Элементы не связаны друг с другом, но находятся в общей молекуле. Значит связаны с кем? -- с угольным атомом! К тому же, свойства хлора и водорода в хлороформе, хлористом метилене и хлорметиле почти идентичны. Или ты скажешь – это гомологический ряд? Нет, просто последовательное замещение при одной структуре.
-- Для простых молекул, -- тихо сказал Соколов, -- можно придумать и не такое. Прежние теории тоже хорошо объясняли простое. Посмотри, с чем работает Бутлеров. Простейшие гомологи, единообразные функции. О них что ни скажи -- всё ладно будет.
-- Ох, Николай! -- Энгельгардт сел, обхватив голову руками. -- Вот уж действительно, нет пророка в своём отечестве. Кому как не тебе Бутлеровскую теорию принять. Ты же при Бутлерове как бы Иоанн Предтеча.
-- Осанну вопиять не привык, -- сухо возразил Соколов, -- и своих заслуг перед господином Бутлеровым не вижу.
-- А кто глицериновую кислоту открыл и исследовал? Ты же этим исследованием Жерару смертельную критику сделал. Кто показал, что металличность и металептичность водорода относительны и определяются функциями молекулы? Твоя работа -- ключ к теории строения. Помнишь, в прошлом году Бутлеров был в Петербурге?
-- Я болел тогда и к Зинину не заходил, -- вставил Соколов.
-- А я был. И знаешь как Николай Николаевич с Александром Михайловичем время проводили? Они над нашим журналом сидели, -- Энгельгардт сорвал с полки журнал, -- над твоей статьёй. В прошлый приезд Зинин Бутлерову на теорию типов указал, а в это на твою критику. У Бутлерова глаз свежий, вот он и сделал выводы, которые ты, как верный ученик Жерара, заметить побоялся. Разные функции -- значит и разные структуры!
-- Не нахожу здесь причин утверждать, что спиртовой, частично металлизированный водород связан с кислородом непосредственно, а с углём опосредствованно, как то полагает Бутлеров.
-- Почему? -- Энгелдьгардт вскочил и снова забегал по комнате. -- Неметаллические функции у водорода в метане, там-то он связан с углеродом, больше не с кем. Частично металлизированный водород в карбиноле. Значит, спиртовая связь: с углеродом через кислород.
-- У полностью металлической функции тоже связь через кислород? В чём тогда разница между спиртом и уксусом?
-- Там два пая кислорода, -- неуверенно сказал Энгельгардт.
-- То есть, одноосновный водород связан враз с двумя кислородными частицами? И углерод, кстати, выходит трёхосновным. Вот к чему мы можем прийти, если некритически примем гипотезу Бутлерова.
Энгельгардт вернулся за стол, ухватил за горлышко одну из бутылей, накренил её на ребро, начал катать по столу кругами. Соколов молча следил за его манипуляциями.
-- Верно я не всё понял, -- обиженно произнёс Энгельгардт, -- но я нутром чувствую, что эта та самая рациональная теория, которой все так ждут.
-- Я вижу одно, -- Соклов положил ладонь на том журнала, -- до сих пор все окончательные теории являлись для науки тормозом. Я повторю вслед за Ньютоном: "Гипотез не измышляю". Ещё недавно, Саша, ты тоже придерживался этого правила.
-- У тебя такой вид, -- сказал Энгельгардт, -- словно ты клянёшься на библии. Не сотвори себе кумира, даже если это сам Жерар.
Соколов сердито выпрямился.
-- Жэерар заслужил! -- выкрикнул он. -- А ты!.. А ты сейчас разобьёшь бутыль с метиленом и отравишь воздух, хотя сам хотел работать. У меня, кстати, тоже дела, -- Соколов ткнул в сторону тяжёлого эксикатора, где сохла на листах пропускной бумаги молочнокислая известь.
-- Молчу! -- возгласил Энгельгардт, и вскоре они как ни в чём ни бывало, работали.
Хотя каждый из друзей остался при своём мнениии, но Соколов видел, что теория Бутлерова выгодно отличается от большинства рассуждений о строении молекул. Теорию водорода, которую разрабатывал Соколов, она частью включала в себя, частью же -- отвергала. Соколов предсказывал существование некоторых веществ -- спиртов и альдегидов, которые, согласно Бутлерову, существовать не могли. Их-то он и пытался получить.
Соколов работал упорно, хотя здоровье ухудшалось с каждым днём, и лишённая вытяжки лаборатория немало тому способствовала. Один катар следовал за другим, в конце концов острое воспаление горла свалило его прежде, чем исследование было завершено.
Но раньше разрешился вопрос с отставкой. С профессорами правительство ссориться не решилось, так что отставка мало повлияла на его положение. Собственно, ее как таковой и не было, Соколов перешёл в фотографическое отделение Военно-топографического бюро, где успел изучить новое искусство фотографирования, а затем, когда создалась временная комиссия по приёму экзаменов у закончивших курс универсантов, Соколов вошёл в неё, фактически вернувшись в университет.
Пользуясь тем, что самый мирный адмирал и самый воинственный министр просвещения Путятин за многие свои подвиги был уволен от дел, комиссия принимала экзамены у всех окончивших курс, в том числе и у исключённых. Николай Меншуткин писал диссертацию на квартире у Соколова и оставил Университет в звании кандидата.
С конца января университет начал оживать. Великодушный генерал-губернатор князь Суворов позволил читать лекции в залах городской думы. Студентов там было не так много, зато несметное собиралось число дам и прочей публики. Читать для такой аудитории оказалось невозможным, и затея вольного университета, к великому сожалению Соколова, провалилась с громким треском.
Зато двадцать седьмого января открылся восточный факультет. Слишком уж нуждалось правительство в чиновниках, искушённых в восточных языках, которые одни и могли успешно работать в обширных азиатских владениях.
В апреле 1862 года Николай Соколов вошёл в состав особой комиссии. Комиссия обсуждала условия, на которых университет мог бы быть открыт. Новый попечитель -- Делянов -- не много оставлял на это надежд, но Соколов, бывший единственным представителей физико-математического факультета, сражался упорно, и к октябрю того же года на факультете начались занятия. Остальные факультеты пребывали в забвении ещё целый год.
Занятия шли ни шатко, ни валко. Длинная химическая аудитория, вмещавшая до сотни студентов, пустовала, пустовала и профессорская лаборатория. Лаборант Воскресенского Эдмунд Фёдорович Радлов готовил там демонстрационные опыты, да иногда работал Менделеев. Больше практически не было никого; Воскресенский со времён своего, состоявшегося двадцать лет назад гиссенского паломничества, не прикасался к колбам, студенты тоже не появлялись. С удивительным тщанием власти пропололи студенчество, и те, кто остался, уже не идут сами, ждут позволения, а как позволишь, если в тесных комнатах могут поместиться от силы пятнадцать человек. На Галерной было не в пример вольготнее.
Хотя врач строго запретил Соколову практические работы, но в профессорской Соколов всё же появлялся. Он не мог оставить мысль устроить студентам практикум. И сейчас, окончив лекции, он не пошёл домой, а направился в лабораторию.
Тесно уставленный мебелью и приборами залец был открыт, но пуст. Из-за двери, ведущей в чулан, доносился какой-то шум. Вероятно то Ахмет, сторож, перебирает свой скарб или заваливается спать на лежанке возле плиты. Скоро ему придётся подыскивать для метёлок другое место, тёмный чулан хоть и неудобен, но пропадать втуне не должен, там вполне можно устроить весовую. Хотя, профессорской лаборатории отдельная весовая не нужна, а студентам всё равно работать негде.
Соколов распахнул дверь, вошёл. Навстречу ему от плиты поднялся юноша в потёртой студенческой тужурке старого образца. Соколов вгляделся в перемазанное сажей лицо и узнал.
-- Студент Тимирязев?
-- Я, Николай Николаевич! -- радостно ответил тот.
-- Значит, восстановили вас?
-- Никак нет! Вольнослушателем, -- Тимирязев улыбнулся. -- Не пропаду.
-- А здесь, что делаете? -- Соколов только теперь обратил внимание на странную внешность собеседника.
-- Я?.. Да видите ли, Николай Николаевич, анилин получаю. Дмитрий Иванович предложил для практики в органической химии повторить синтез анилина по Зинину. Вот я и... получаю.
-- Так, так... -- сказал Соколов.
Бензойную кислоту я купил, -- серьёзно продолжил Тимирязев, -- но ещё едкая известь нужна, а её в аптеке не нашлось.
-- Известь есть на складе.
-- Только она в открытой бочке, и сколько лет хранится -- неведомо. Там уже не известь, а чистый мел. Радлов присоветовал самому прокалить. Знаете, он у Александра Абрамовича поговорку перенял: не боги горшки обжигают. А я, значит, известь обжигаю.
-- Известь жечь надо бы в горне, -- поправил Соколов. -- Плита не годится, жар слаб.
-- Да разве можно казёнными дровами горн растопить! – нервически воскликнул Тимирязев. -- Они же сырые! Шипят, свистят, кипят, но не горят! Спасибо сторож в тёмненькую пустил. Вот и приходится для синтеза анилина дрова сушить.
-- Так, так, -- задумчиво повторил Соколов. -- Вы, Климентий, продолжайте трудиться, а я, пожалуй, пойду.
Он вышел на улицу, захлебнулся холодным воздухом и, прокашлявшись, поспешил к канцелярии университета.
В тот же днь, ни на что особенно не надеясь, Соколов подал в ученый совет обстоятельную докладную записку о необходимости учреждения при университете особой химической лабораториии.
Совет поддержал его, хотя декан факультета Ленц, подписывая ходатайство, сказал скептически:
-- Ничего у вас, Николай Николаевич, не выйдет. Не такие витязи на этом деле головы теряли. Чтобы с господина Делянова да деньги выжать? Не выйдет, уверяю вас.
Действительно, в скором времени пришёл ответ: "Рассмотрев предложения физико-математического факультета о преподавании естественных наук, я нахожу, что эти предложения совершенно основательны и вполне соответствуют своей цели. Но, для приведения их в исполнение необходимы денежные средства, которых, к сожалению, университет не имеет. Ходатайствовать же об отпуске их из государственного казначейства было бы, как мне вполне известно, безуспешно".
Так началась великая бюрократическая одиссея Николая Соколова. Он обратился с просьбой об отпуске сумм через голову попечителя прямо к министру. Новый министр, Головин, был прямой противоположностью Путятину. Он не любил крайностей, противоположности старался примирять, смешивал пшеницу с плевелами и всюду, где только мог, пас овец вместе с козлищами. Ответ министра был уклончив: Соколову предлагалось представить проект.
Проект был представлен и немедленно начались прения:
-- Использовать под лабораторию химическую аудиторию? А где тогда читать лекции?
-- Занять под аудиторию помещения во втором этаже? Но там казённые квартиры, где в таком случае, прикажете жить педелям?
-- Читать лекции в рекреационном зале? Да это же против правил!
Министр Головин любил выслушивать мнения профессоров, хотя и нечасто им следовал, поэтому Соколов обращался теперь исключительно в министерство. Тайный советник Иван Давыдович Делянов лишь качал головой, грустно сетуя о неугомонном просителе, однако, в глубине души был рад, что его самого оставили в покое.
Постепенно дело сдвинулось с мёртвой точки. Начальство сообразило, что запустение в университете производит скандал, а перестройки, с которыми связано оборудование лаборатории, могут немного сгладить неприглядность картины. В длинном здании с окнами на Университетскую линию начались работы. Аудитория переносилась наверх, и с этого времени педеля уже не пользовались квартирами при университете.
Бюджет лаборатории (ещё прежней, профессорской) в год составлял четыреста рублей. Ремонт произвели из специальных сумм, а вот оборудовать новую лабораторию предстояло за счёт бюджета. Положение складывалось неприятное: есть место, есть желание -- нет средств. Вдоль огромных окон Соколов расставил столики, привезённые из дортуаров упразднённого Педагогического института, экономно распределил по ним приборы и посуду с Галерной. Больше в этих условиях ничего сделать было нельзя.
Вновь начались поиски денег. Министерство народного просвещения, Министерство финансов, Департамент национальных имуществ... Денег не было. Все сочувствовали благому начинанию, но средства отпускать не торопились. А между тем, наступала осень. Соколов, ещё не оправившийся от воспаления, со страхом ожидал начала холодов. Врачи говорили: нужен отдых, диета, регулярный моцион, поездка на воды. А он питался в кухмистерских, бегал по пыльным канцеляриям, ночами сочинял бесконечные записки и мнения. И всё это сверх обязательных присутственных дней, а с сентября -- лекций и лаборатороных работ, которые он всё-таки начал в неустроенном помещении.
Деньги Соколов выбил. На обзаведение лаборатории выделили три с половиной тысячи рублей. На пятьсот рублей Соколов приобрёл мебели, на остальные заказал реактивы, посуду, аналитические весы Рупрехта, другие приборы. Подготовил помещение к приёму оборудования, написал план работы со студентами, а через день уже лежал в горячке.
Надо было серьёзно лечиться. Александр Абрамович Воскресенский, исполнявший в ту пору должность ректора, своей рукой написал за Соколова прошение, своею же властью утвердил его, и Сокололв, едва ли не против воли был командирован с учёной целью за границу -- в Италию и Швейцарию.
-- Никакого отчёта с вас не спросят, -- внушал Воскресенский отъезжающему. -- Лечитесь только хорошенько, иначе вы не только новых работ не произведёте, но и лекций читать не сможете.
Год лечения прошёл быстро и бессодержательно. За всё время Соколов только однажды вырвался из заколдованного круга моционов и променадов, когда ездил в Палермо к Станислао Канницаро. Где-то шла жизнь, другие заботились открытием тайн естества, а он вышагивал по маршрутным дорожкам с кружкой минеральной воды в руках, прихлёбывая на ходу.
Но зато лечение помогло. Солнце, чистый воздух, козье молоко и размеренная бестревожная жизнь вернули ему здоровье. Соколов окреп и загорел до черноты. Всё чаще доктор, пряча после осмотра трубку стетоскопа, довольно напевал про себя. И однажды сказал ему:
-- Очаги в лёгких купированы, хрипов нет. Мистер Соколофф, вы здоровы. Если будете аккуратны, то доживёте до восьмидесяти лет, чего я и себе желаю.
В Петербург Николай Николаевич возвращался через Германию. И, конечно, не утерпел, заехал в Мюнхен, где уже восемь лет жил его старый учитель Юстус Либих. Либих обрадовался гостю, особенно его утешил цветущий вид Соколова, его чёрный "египетский" загар. Оказывается, Ильенков успел написать в Мюнхен, что Соколов болен неизлечимо и вряд ли долго протянет.
Несколько вечеров они провели вместе. Либих с упоением предавался воспоминаниям о своих русских учениках, особенно об Ильенкове (милейший юноша!) и Воскресенском (необычайно талантливый молодой человек!). Соколов осмотрел новую лабораторию Либиха -- огромную и тщательно устроенную. Она казалась настоящим дворцом, особенно по сравнению с нищенски обставленной лабораторией Канницаро в разорённом гражданской войной Палермо. Да и образцовая гиссенская лаборатория не смотрелась рядом с новым зданием. Вот только сам Либих уже не тот, годы делали своё, и никакие ассигнования на химический институт не могли вернуть иссякавшей энергии.
Они много говорили о химии, и Соколова весьма обрадовало, что Либих тоже не торопится принимать сторону Бутлерова в вопросе о строении вещества.
В Петербург Соколов приехал отдохнувшим и исполненным желания работать. Он сразу приступил к чтению лекций и упражненнию студентов по органической химии в новой лаборатории. Лабораторию все называли менделеевской, ведь именно Менделеев открыл её на торжественном акте. Многотрудные хлопоты Соколова остались для мира невидимы. Но это мало его огорчило, тем более, что сам Менделеев никогда себе чести открытия лаборатории не приписывал. После лечения характер Николая Николаевича улучшился, давние обиды раздражали не так сильно, и неприязнь к бывшему другу приняла вполне приемлимые формы соперничества. Соколов гордился, что на его лекции ходит больше слушателей, чем к Менделееву, а во время практикумов чистота на столах идеальная, так что лучшие студенты стремятся попасть именно к нему.
Устроилась, в конце концов, и личная жизнь Николая Соколова. Истёк последний срок, назначенный привередливым генералом.
Тысяча восемьсот шестьдесят четвёртого года ноября девятого дня коллежский ассесор Николай Парамонов Сокололв был повенчан в церкви святого архистратига Михаила, что в Инженерном замке, с девицею Мариею Николаевной Пургольд.
Церковь Инженерного замка была облюбована интеллигенцией, священник Алексий Пирогов нагляделся на всякие свадьбы. Частенько гости во время венчания стояли столбом и даже не крестились. А бывало и так, что жених с невестой, едва дождавшись окончания обряда, пожимали друг другу руки и разъезжались в разные стороны. Но сегодня была настоящая свадьба, нигилистами здесь и не пахло, и Алексий Пирогов, приглашённый на праздничное застолье, от души желал молодым благополучия.
К сожалению, добрый пастырь изрядно коонфузил гостей и терзал невесту тем, что упорно величал жениха Николаем Парамоновичем. А что делать, в документах Николай Николаевич был записан именно так. Смешная и глупая история произошла с его именем. Батюшка Николая Николаевича был так обрадован рождением первенца, что пил беспробудно целый месяц, на крестины был привезён пьяным до изумления и в ответ на вопрос дьяка, как зовут родителя, мог только мычать. Зато у деда достало разумения выйти вперёд и возгласить своенравно: "Парамон Иванович мы!", -- что и было записано. И потащил Николай Николаевич по жизни неблагозвучное, а для дворянина так и вовсе неприличное не отчество даже, а дедчество. Хотя, во всех документах кроме самых строгих писался Николаевичем.
Мария оказалась примерной женой. Другого слова для её обозначения не имелось. Она образцово вела хозяйство, было ровна и приветлива, в дела мужа никогда не вмешивалась, не осуждала их и не обсуждала. Так что иной раз Соколов завидовал Энгельгардтам, которые жили может быть не столь мирно, но зато были единомышленниками.
Когда в обществе пошли разговоры о женской эмансипации, Анна Энгельгардт первой из русских женщин пошла на службу, поступив приказчиком в книжный магазин Серно-Соловьёвича. Скандальное это событие до сих пор живо в памяти многих, но немногие знали, что смелый поступок в первую руку был продиктован бедственным финансовым положением семьи. В мае 1862 года у Энгельгардтов родилась дочь Вера, скромного жалования на жизнь теперь вовсе не хватало, прощением штрафа поручику Энгельгардту государь велел повременить, и даже в отставку выйти не удалось; Энгельгардта обязали служить безо всякой надежды на повышение ещё шестнадцать лет.
Единственной отдушиной было, что опальному поручику удалось устроиться совместителем в недавно реорганизованный Институт Сельского хозяйства и Лесоводства, читать там любимую химию и вести практические занятия по химии земледельческой, аналитической и прочим, какие найдёт нужным. Собственно, лаборатории ещё не было, молодой профессор, не имеющий даже кандидатской степени, создавал её на голом месте.
Хотя в шестьдесят четвёртом году это было не в пример легче, чем год назад. Первые три с половиной тысячи, выбитые Соколовым, взорвали твердыню, теперь, по уставу 63-го года университеты не просто могли, а обязаны были иметь учебные лаборатории, а на их содержание ежегодно выделялось по... три с половиной тысячи рублей. Вместе с тем и другим институтам стало легче обзаводиться лабораториями. Таков был результат деятельности Соколова в учёном совете при министерстве.
Но Соколов не праздновал победу. Его здоровье опять ухудшилось, а вместе с болезнью вернулись обидчивость, хандра, нервная бессонница и тяжкая усталость по утрам. Собственных исследований Соколов не возобновил, только читал лекции и упражнял студентов.
А тем временем, приближались новые неприятности.
31 января 1865 года доцент Петербургского университета Дмитрий Иванов Менделеев защищал в учёном собрании университета докторскую диссертацию "О соединении спирта с водой". Оппонировали на защите доктор Соколов и магистр Пузыревский. Соколов, вообще острый в споре, на защитах бывал особенно резок и не собирался изменять себе и на этот раз, хотя и понимал, что это не улучшит его отношений с Менделеевым. Так и случилось. Сам Менделеев был доволен ходом защиты, сильная критика его не пугала, но по факультету пополз слушок, что старое недоброжелательство вновь воскресло и перерастает в открытую вражду. Говорили, что Соколов видит в новом докторе соперника и боится его.
Обвинение, при всей его абсурдности, показалось Соколову непереносимым, и, когда ему предложили кафедру чистой химии в Новороссийском университете, что ожидался открытием в ближайшие месяцы, он с радостью согласился и весной 1865 года уехал прочь из Петербурга, от кашля и ледяного тумана, от интриг и сплетен к благословенным черноморским берегам, где ожидал найти хотя бы покой и немного здоровья.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
