Помни "Летучий голландец"
Глава 1
– Пристрели ты его!
Мокрый рыжий пес тяжело дышал, переломанные ребра вздувались под изодранной шкурой. Передние лапы подрагивали, задние, парализованные, вытянулись назад – пес еще как-то уползал от прибоя. У него был сломан хребет.
Яша Шверт, чернявый и смуглый, достал из-за ремня затрепанных штанов древний «бульдог», поднял руку к песьей остроухой голове. Рука тряслась. Яша облизнул сухую губу.
Выстрел – песок брызнул у передних лап. Пес заскулил еле слышно.
– Дуролом! Только животину мучать, мазепа! – сказал Лобан. Вытащил из яшиной руки револьвер, плавно вскинул и нажал крючок.
Голова пса дернулась, лапы замерли. Из глаз пропали боль и страх, теперь он смотрел прозрачно и кротко.
Лобан сунул бульдог в свой карман. Яша не протестовал, сказал:
– Наверно, с корабля смыло. Об борт и…
– Или выкинули, – ответил непреклонный Лобан, – мало сволочей…
Они пошли от шипения пены на зеленой волне, по темно-рыжему песку: высокий тонкий Лобан, сероглазый, почти двадцатилетний, с рыжеватыми усиками, с длинными волосами тицианова оттенка, в модном сером костюме. И Яша, кудрявый, лет семнадцати, с круглыми очочками на длинном кривоватом носу, в линялой клетчатой рубахе неопределенно-блеклого цвета и обуженных штанах с прорехой на колене. Лобан оставлял элегантные штиблетные следы - лодочки, Яша – отпечатки длинных обезьяньих пяток.
Они дружили с пеленок.
Несмотря на выразительно-корабельную фамилию, доставшуюся, впрочем, от сухопутных львовских портных, Яшу Шверта прозвали фонарщиком. Сам виноват.
Нечего было отвинчивать теплой августовской полночью огромную хромированную фару-прожектор от роскошной «Испано-сюисы» коменданта, полковника Верцеля. Полковник в тот час гостил в почтенном приюте мадам Бернацкой, и его утренняя брань перебудила всех подопечных сироток мадам, отсыпающихся после тяжелой ночной работы.
К счастью, полковник никогда не бывал в Ставридкиных Выселках, и Яша без боязни мог прикрутить фару в курятнике мамаши.
Он собрал ацетиленовый генератор из натасканных с помойки деталей, и пеструшки мадам Шверт, бессовестно обманутые непрекращающимся световым днем, мужественно удвоили яйценоскость.
Я тогда еще не был им другом, мы жили в параллельных мирах, но разве дело в этом? Я поклянусь, старики на побережье помнят и их до сих пор: они все всегда помнили.
Старики любят преувеличивать, так им видится сквозь запыленную линзу памяти. И шторм, в котором погиб трехмачтовый барк «Вермеер», конечно, превосходит все нынешние шторма, и люди нынче измельчали, и никто, как Соленый Барон, не выкатит на свою свадьбу телегу токая, чтоб угостить жадных смуглых нищих.
В гавань заходили сперва высокие, крылатые парусники, пахнущие смолой снастей, потом все чаще чадные черные пароходы. Люди сходили на пирс.
Просоленные до костей, влюбленные в свои корабли, вечно полупьяные на берегу, они разбредались по кабакам и притонам. Стройные красивые штурмана и почтенные бородатые капитаны в извозчичьих лаковых колясках отправлялись к мадам Бернацкой. Матросы искали развлечений попроще и подешевле, кружева и шампанское их не интересовали. Они жаждали золотистого рому и доброй драки.
Иногда, после особо веселых ночей, море таскало между якорных канатов изрезанные трупы в тельняшках.
Рыбаки рассказывали, в полночь их загубленные души устраивают перекличку, и если выкрикнуть знакомое имя, душа отзовется и расскажет о своей смерти. Пробовал ли кто-нибудь? Не знаю.
Глава 1
Войдя в порт, я, кажется мне, различаю на горизонте,
за мысом, берега стран, куда направлены бушприты
кораблей, ждущих своего часа; гул, крики, песня, демо-
нический голос сирены - все полно страсти и обещания.
Александр Грин
Я был тогда совсем мальчишкой, длинношеим и нескладным, да к тому же мучительно застенчивым «докторским сынком». Так меня прозвали. Особенно невыносимо было терпеть, когда мне встречалась какая-нибудь из девиц мадам Бернацкой под ручку с усатым кавалером в морской фуражке. Девицы у мадам все до одной были красавицы и злоязыкие хохотушки.
И смуглая черноглазая Раиса с талией-рюмочкой или белокосая финка Эстер показывали на меня и говорили врастяжку:
–А это докторский сынок, Алеша, такой миленький и невинны-ы-й!
И всплескивали смехом.
Я проходил мимо, отвернувшись и стискивая в карманах кулаки. Хорошо, если стоял вечер, и рядом не было предательского фонаря, чтобы рубином зажечь мои уши.
Только годы спустя я понял: застенчивость не самый позорный порок для юноши. К тому времени я, увы, уже изжил ее бесследно. Позади и самая юность, поздно. И только гудки кораблей в ночи напоминают мои предутренние бдения на подоконнике открытого окна, под холодным соленым ветром. Но я просто натягиваю одеяло на плечо и переворачиваюсь на другой бок. Старенький бинокль в рыжем кожаном футляре лежит на верхней полке шкафа, я не достану его теперь, отыскивать в сером сумраке топовый огонь дизель-электрохода. Многомачтовые парусные гиганты моего детства навсегда легли на дно или ушли на скрепки конторских книг.
Отец не отказывался осматривать обитательниц палаццо мадам, говоря:
– Нет и не может быть для врача разделения людей по цвету кожи или степени нравственности, Лешенька, есть и могут быть только больные или здоровые.
Я (немного смущенно) гордился отцом. Когда я был маленьким (на целых бесконечных четыре года младше), он водил меня к бухте и рассказывал о кораблях в порту.
У военного пирса стоял низкобортный башенный монитор «Ярость Нептуна», канонерка «Диана-охотница» и смиренный неказистый тральщик №287, не удостоенный собственного имени.
А за ними толпились гражданские мачты и трубы, но мачт было много больше, эпоха паруса еще не ушла от нас. Еще заходили к нам чайные клипера, сказочно красивые, с черными корпусами и полуэллиптически вогнутыми форштевнями. Дорогие белые яхты швартовались у «чистых» причалов, а поодаль теснились облезлые рыбачьи фелюги, воняющие сельдяными кишками, с «покрасивше»-простодушными названиями: «Бабочка», «Белая чайка» (с огромной желтой заплатой на грязном парусе), «Добрый дельфин», «Везучий краб», «Милость моря»…
Отец любил картины: по стенам в нашем двухэтажном домике висело их множество. Не натюрморты, которые на голодный желудок выглядят издевательски, а на сытый способны внушить отвращение. Не библейские или исторические сюжеты, своим пафосом и кровожадностью совсем неподходящие для человеческого жилища, им место в музеях. И не портреты, превращающие дом в паноптикум столетних покойников.
Отец собирал морские пейзажи – с кораблями и без, штормы, ночные бури, когда сквозь дырчатые тучи выглядывает белый грош луны. Или рассветы, с фрегатами, рассекающими бушпритом зарю.
К нам заходили любители живописи и пили чай в кабинете отца. Особенно отец сдружился с молодым командиром «Дианы-охотницы», Арнором. Высокий, тонкий брюнет, изящный, как сама «Диана», легкая, дымчатая, с отвесным форштевнем и двумя высокими трубами, с длинной стодвадцатимиллиметровой пушкой на баке. Арнор все больше молчал, прихлебывая коньяк и не мешая отцу говорить, может, потому отец и любил его больше прочих гостей.
Наш старый черный Граф Рошфор запрыгивал на колени к Арнору, и мерными движениями задумчивого указательного пальца офицер расчесывал коту бакенбарды. Выражение физиономий у обоих в этот момент было одинаково: сонное, с прищуренными глазами, взблескивающими затаенным интересом.
Иногда, изредка, являлся скрипучий рыжий бородач на деревянной ноге, ветеран тихоокеанской войны, командир «Ярости Нептуна»; пил нефтяной густоты чай с ромом и рассказывал о сопках Манчжурии. Положительно, такое светское общество, как в доме отца, собиралось в городе еще только в одном месте – в институте благородных девиц мадам Бернацкой.
В городке нашем, несмотря на его военно-морское значение, решительно не происходило глобальных катастроф или роскошных трагедий. За исключением ноябрьских жестоких штормов, иногда выбрасывающих на скалы невезучие или глупые корабли, последним всенародным бедствием был пожар номеров «Амстердам», при котором задохлось в дыму два купца, (из-за пьяной их пляски опрокинулся со стола подсвечник, источник беды), да пожарной колесницей переехало дворовую собаку Жульетку. Было то не в день вчерашний, а в самом начале века.
Конечно, на пристепных выселках, застроенных облезлыми халупами, где вы могли получить удар ножом ради модного соломенного канотье, периодически творилось такое, отчего полицмейстер Корицын (прозванный «Курицын сын») то и дело покусывал себя за пышный буро-седой ус; порт буянил и вовсе суверенной вольницей, туда полицейские шпики благоразумно не совали носа, дабы не оставить всей головы. Но соленый народ отличался редкостным умением хранить чужие тайны от полиции и прессы.
А на центральных электрических улицах, где в колясках прогуливались усатые элегантные кавалеры с милыми кружевными дамами, та ежедневная схватка с жизнью не волновала никого.
Любой казус в высшем обществе затрепывали в сотни ртов месяцами, особенно зимой, когда не было возможности поосуждать нравы отдыхающих. Кражу фары с вишневого фаэтона полковника Верцеля обсуждали три недели, одни считали это политической диверсией столичных нигилистов (дабы полковник разбился в лепешку по темноте), другие же видели козни германского масонского ордена либо английского генштаба.
И только Яша Шверт, ежедневно завтракая яичницей, мирно и невинно пропустил дискуссию мимо ушей.
А уж когда начались таинственные события, то если б я не принимал в них участия лично, и различал зернышки правды под шелухой фантастики, то позднее, молодым голодным журналистом-эмигрантом, мог бы из одних только вечерних рыбацких рассказов в пивных «Гросс-адмирал» и «Бочонок данаид» сложить завлекательный и жуткий роман, потеснивший бы и рыцарственного По, и темного разумом мечтателя Лавкрафта. Тут подыскалось место несчастной любви до гроба, ревнивым кинжалам и проклятиям до седьмого колена, пиратам с отрубленными головами, мертвецам с пушечными ядрами на ногах, стоймя падающим в тяжелую бездну вод, фосфорическим призракам погибших кораблей, и…
Каждое утро Яши Шверта начиналось одинаково. Умывшись дождевой водой из бочки под окном, он садился завтракать и получать сеанс воспитания от матушки, мадам Шверт. Поставив рядом с яичницей-глазуньей солонку, она возводила глаза к Едемским кущам и произносила с тоской раненой антилопы:
– Яша! Сын!
Яша горбушкой выдавливал глаз яичнице. И он, и яичница хранили молчание.
– Яша! Боже, что ты за дикий мальчик! Ты загорел как негритенок! Сколько ты уже не брал в руки скрипку?! Ты стал похож на маленького оборвыша! И твои друзья!
Яша не выдерживал:
– Маман, я же не встреваю в твои склоки с соседками. Попрошу тебя!
Мама утирала все еще красивые глаза.
– Ну хорошо, твой друг детства, этот Гриша (имелся в виду Лобан, крещеного своего имени не любивший и не употреблявший) – приличный молодой человек. Глаз радуется. Но тот вихрастый? (А вот он скоро появится). Но остальные?!
– Мамуля… – ронял Яша. И мама сразу переключалась на тон ниже.
– Хорошо, ты водишься с босяками…
– Маман!
– С беспризорными… Но почему ты бросил музыку? Скрипка твоего дедушки месяц висит на стенке – я вчера стерла с нее три пригоршни пыли! Ты целыми днями копаешься с железками! Я все время боюсь, что в один милый день ты сделаешь адскую машину, и мы все взлетим на небеса!
– Обещаю! – торжественно говорил Яша, подымая надкусанную горбушку и осеняя себя ею, – маман, я обещаю никогда не строить адских машин! Ты удовлетворена? Спасибо, я пошел. Было весьма вкусно.
И маме оставалось только трагически сжимать руки. Теперь Яша был недоступен для воспитания до глубокой ночи.
А Яша излагал нам какое-нибудь очередное изобретение или рассказывал о новинках науки и техники. Благо, в то время первых этажерчатых самолетов, радиотелеграфов и открытия радия новости следовали почти постоянно. Свежие газеты и журналы в городской библиотеке оставляла для Яши двоюродная тетка, тихая старая дева с библейским взглядом.
Но и память же у него была! Даже Лобан, деловитый многодумный Лобан признавал свое перед Яшей несовершенство. Впрочем. Лобан был таков, что и его скромность только усиливала всеобщее благоговение соленой босоты.
По чести, стоило бы рассказать обо всех наших оборвышах с Канатного конца, с Брамсельной, Фелюжной и Боцманки... но тогда надо сочинять роман-эпопею, а я и не сумею, и просто почти не знаю важнейшего в этаком романе: что с ними со всеми стало. Кто за красных, кто за белых, кто за зелено-малиновых, кто сложил голову или вознесся высоко – смуглые, нечесаные, драноштанные ребята с наших пыльных булыжных улочек, где из-за грубых каменных оград свешивалась листва шелковицы и яблонек-кислушек.
Потому я опишу только нашу странную компанию. И раз уж я начал с Яши, пусть следующим будет его лучший, и долго единственный друг, гроза и кумир молодежи, столько раз помянутый, но еще не знакомый вам.
Вот он, выходит из солнечного марева моей памяти, поигрывая черным пистолетиком, улыбается в тонкие усы, красавец с медальным лицом, змей с умом великого комбинатора, но без его невезучести в деньгах и любви...
Лобан, прозвали его, то ли за выпуклый высокий лоб поэта, то ли за склонность к умственной работе – более предусмотрительного и неуловимого «делового человека» город не знал, даже толстяк-полицмейстер с тоскою признавал этот факт. Впрочем, Лобан всего лишь продолжал семейную традицию, небезгрешны перед законом были его дед, отец и старший брат. Увы, все они попали в «курьи лапы» полиции и украшали собой тюрьмы и каторгу.
На шестнадцатом году жизни он таки доказал, что Лобаном прозван не зря.
Глава 2
«Рыжих, косых да рябых не пущать
в управление, понеже Бог шельму метит»
Пётр I Великий
Мутно белели развалины церкви у древнего чумацкого шляха, словно кости, торчащие из просоленной земли. Звезд на небе высыпало видимо-невидимо. Тишина, только лениво, изредка, еле слышно побрехивала где-то собака.
Две горбатые тени ступили на расколотые ступени паперти в полночный час. Сбросили горбы тяжелых мешков и вытерли пот.
Закурили козьи ножки, запах грубый, горлодерный, словно наждак, поплыл, мешаясь с полынным ветром, совсем немного припахивающим не таким и далеким морем.
Тот, что выше, заперхал и забулькал, так что с трудом можно было угадать смех.
- Ероха, ну и дурень же ж ты, ох, с тобой только горох у слепого попа воровать!- Да чо я, он сам отдавать не схотел.- А ты ему этим пугачом: сатанинским именем, молись, жирнопузый... ой, уморил.- Зато враз понял, чо с нами валандать хужее будет. Во – барахла нагребли, еле уволок. Загуляем?- Не дури, сразу нельзя. Да, хабар богатый. Возьмем наперво деньги, прочее потом раструсим. Пошли, никого нет.
Второй, пониже и пожиже голосом, явно колебался, но мешок на спину поднял. Сказал жалобно:
- А все же место нечистое, тебе говорю. Тут Янкель мертвецов, говорят, видал. Выходят из-под престола, и светятся, руки тянут. Не дай деру, утащили бы.- Брешет, як пес пархатый, жидяра, чтоб ему на том свете сковородку облизать, нехристю.- И вишь, бродягу тогда нашли, это уж моя бабка сама слыхала... белый, аж в синь, глаза навылупку, и руками заслоняется. Со страху помер.- Да заткнись ты, грак! И так уже тошно. Пошли, лучше места все одно не найдем, побоятся тут шукать.- Ох, помилуй нас, грешных...
Церковь обвалилась после большого трясения земли – видно, на небесах лучше знали, нужна ли она тут, так что восстанавливать храмину люди и не стали.
Щербатые остатки стен и чудом сохранившееся распятие в углу – слишком большое, чтобы вытащить его из оскверненного места. Рельефная фигура на распятии – как раз с человека, на миг показалась двум лиходеям живой. Нет, шорох вроде хрипа, наверное, издали крысы. Лунный свет слабо обрисовывал груды кирпича и части фресок: глаза, нимбы, складки хитонов, ангельские крылья... Младший разбойник поежился, потом вытащил из-за пазухи кургузый револьвер, взвел крюковатый курок.
Старший махнул ручищей:
- Опусти! Не меня ль шмальнуть собрался?! Шею сверну, не успеешь и вякнуть, кошшенок. Вот тута. Под крестом и припрячем, пущай сторожит.- Ты того, потише, охальник. Прости нас, Господи! По велицей... по милости твоей...
И в ответ на его молитву откуда-то снизу, от адских врат, замогильный голос отозвался:
"Нечестивцы, к смерти пришли, к смерти! Ад вас заждался! Сатана грядет за вами!"
Возле креста поднялся светящийся неземным голубоватым светом скелет, развел костяные руки, распахнул гробовые челюсти с хохотом. Заскрежетало, заухало, и на онемелых бандитов пахнуло адской серой. Заунывно, безнадежно застонала чья-то грешная душа, не нашедшая упокоения.
Оба рванулись прочь, побросав мешки. Грохнул револьвер, упавший на камень, но лихие люди были уже далеко, шлях летел им под самобеглые ноги, и остановились они, только когда увидали перед собой огоньки села.
На следующий день поселяне удивленно таращились на двоих перепачканных известкой ражих мужиков, истово бьющих поклоны на паперти храма и вопящих: «простите лихоимцев, православные!»
–Ладно, пусть будет общий. Хорошо, этот заяц не пальнул с труса, – Лобан, в чистенькой зеленой косоворотке блестел смазными сапогами, теребил синие выпушки черных, форсистых суконных брюк, оглядывал себя. Яша, как обычно, босой, встрепанный, примерял на свои обноски бархатный коричневый пиджак. Под обрывом, где они сидели, глухо урчал прибой, утренняя заря красила горизонт розовым все гуще. Ветер и свежесть пробирали бы непривычного человека до костей, но эти юные стоики и внимания не обращали.
- Тю, – Лобан подбросил смуглой длиннопалой рукой старомодный револьвер, – ты на пуговки глянь, это ж бабский кожух!
- Тьфу ты, точно, – Яша сунул пиджак обратно в один из мешков. Черный тряпичный костюм валялся у его загрубелых пяток. Белые кости, нарисованные на ткани, смотрелись пиратской шуткой. Рядом валялся жестяной рупор для стона погибших душ.
- Голова у тебя, Яков Симеоныч, не башка, а совет министров! – Лобан любовно огладил блестящую ткань цвета весенней травы, вздохнул, эх, пояска нет. Наборного, витым бы серебром.
- Да ладно, Лобан, ты ж им переодевался. Я только технически обеспечил.
- Наука – сила. Фосфорная краска – вещь. Может, полицмейстеру фуражку на темени намазать, сразу добрым людям ночью видать? Ты ж не зря фонарщик?
- Он тебе намажет... догонит и еще подмажет назади. Чтоб веселее жилось. Серы вот почти не осталось, на дымовуху ушла.
- Найдем. Пока идти к скупщиками резону нет. Подождем. И мне придется походить в чем был. Товар спрячем у меня, деньги поделим поровну. Не возвращать же купчине, а?
Яша кивнул не особо уверенно. Лобан хлопнул его по плечу, достал из кармана пачечку потертых «катенек», присвистнул, считая.
- Да тут нам на пяток лет жизни. Бланманже кушать, водами Лагидзе запивать. Матери я боты подыщу, прюнелевые, ну и паре девчонок знакомых кое-то. За поцеловать, законно. А ты мамаше своей радикюлю справишь, а?
- Ридикюль, – поправил Яша, слегка краснея.
Судьба или шутка побирушек-Норн, но на самом въезде в город им преградил путь повредившийся воз с горшками. Серая пыльная лошаденка спокойно стояла, жуя себе губу, пока сухой плешивый старичок-горшечник суетился вокруг, размахивая руками и посыпая коняку сложной, многоэтажной бранью. Как обычно, виноватой оказалась скотина, хоть сам хозяин воза не заметил выпавшую чеку. Поднять угрожающе накрененный воз не было никакой возможности – гора горшков, привезенных на продажу, весила, наверное, пудов полсотни.
- Сгружай товар, плешивай! – подала совет какая-то баба.- Сгружай! Эва! Да тут неделю ему, сухомятному, пыхтеть, таская. Пупок развяжется!
Мешки наши друзья уже спрятали, переоделись в одежки попроще (спросят – наловили рыбы да удачно продали барыне, вот и купили у старьевщика), так что опасаться было нечего, можно было позлорадствовать над чужой бедой.
Некрашеное колесо валялось в пыли, голая задняя ось бесстыдно торчала из-под воза, упираясь в дорожную пыль.
Горшечник перестал браниться и хлопать кнутом, вытер лоб рукавом армяка и вдруг заплакал:
- На рынок... девка больная лежит, хоть гостынец спроворить...
- Тьфу, слякоть! – сказал жестокий Лобан.- Помочь бы, а... – поморщился сердобольный Яша
- Какое помочь... ворона, чеку не последил. Тут бы воз приподнять да колесо насадить, делов на пять минут. Только человек пять надо, да крючников.
- Крючников? – спросил веселый голос рядом, и им явился персонаж вида необычного даже для наших мест.
Рыжий, точно заморский апельсин, какие видать они в ресторациях видали, но пробовать не довелось. Лохмы, «словно львиная грива», подумал книгочей Яша, падали на плечи, хоть и немного перекошенные, зато налитые чугунной силой. Ветхая кумачовая рубашка обтягивала их, едва не треща. Сам парень, немного помладше Лобана, собой был не очень высок, с кривоватыми ногами, но кряжист. Кожа белая, совсем не принявшая загара. Продувная конопатая рожа с заметными щербинками по щекам, широким вздернутым носом и широким ртом, а правый ярко-голубой глаз заметно косил. Портки на парне казались чужими, да и были, наверное, размера на два больше потребного, босые ноги покрыты светлой степной пылью. Парень улыбнулся, показывая сахарные, крупные и неровные зубы, умело плюнул под ноги и сказал хрипловатым баском:
- Привет честной компании, наше с кисточкой. Я фон-барон Щирый, собственной личной парсоной.
И протянул ладонь-лопату. Пожал он друзьям руки, впрочем, осторожно, словно цыплят брал, а пальцы на лапах были длинные и красивые.
- Во, неудобец! – восхитился рыжий, хлопая себя по коленям, отчего самумчиком поднялось пыльное облако, – чеку потерял! Эй, макитра-хвороба, чека запасная хоть есть? Сурьезно спрашиваю!
- Чаво? Есть! – отозвался дед, – так поды подыми, язви его в мучеников, в душу...
- Погодь! – Щирый подошел, поднял колесо и примерился. – Доставай чеку с воза, достал?
- Мы пособим! – Лобан и Яша взяли колесо и поставили на ребро. Отчего-то они парню сразу поверили.
- Ра-аз, два-а! – Щирый ухватился за грядку, уперся, напряг мускулы икр... со скрипом воз поднялся и встал на три колеса! Даже лошадь перестала жевать и распахнула глаза.
- Вчиняй, гопота! – друзья надвинули втулку на ось, горшечник закрепил ее чекой. Щирый вытер невысокий лоб и кулаком стукнул чеку сверху.
- Таперича не выпадет, дяденька.
- Ой, спасибо! Ой, уважил! – старик снял с воза новенький горшок, попытался сунуть рыжему, тот гордо покачал головой и сказал:- Вот им отдай, а мне не стоит. Хозяйства все одно нет.
Лобан взял ровненький, звонкий горшок и тихо, одними губами сказал Яше:
- Ты смотри! С таким никакого левольвера не надо! Чудо-юдо-человек.
- Богатырь Микула, ага.
И Лобан сказал уже рыжему:
- А пошли с нами, мать квасу даст, яблочного. Жарища до ночи будет.
- Пошли, ото ж, – и он опять улыбнулся, чуть дурашливо, но добро.
Так они познакомились.
В тот долгий-долгий день они побывали и у Лобана, напились знатного квасу его бойкой, языкатой матери, зашли к Яше, хорошо еще, его-то маман отлучилась поболтать с соседками.
За внешностью и манерами крючника была в Щиром большая и печальная душа, никому не нужная и нелюбимая никем. Сирота, сын «утопшего навовсе» рыбака и помершей от тифа прачки, кормился «из милости» у вредного старого дядьки – владельца скобяной лавочки. «Из милости», га! Как двужильный битюг, таскал товар и сторожил ночами от жуликов. Зная Щирого, лавку те обходили девятой дорогой. Настоящего имени друзья так и не выпытали, впрочем, не хочет, и не надо.
Настоящие имена в наших местах требовались лишь полиции да попу перед похоронами.
Наверное, оттого он и врос так скоро и ровно в бывший дуумвират. Никогда не обижаясь на подначки, умел рыжий одним движением плеч и взглядом создать себе уважение. Лобан был их волей, Яша – бездонной памятью, Щирый – неутомимыми мускулами и... музыкальным слухом.
Дедову скрипку на беленой стене Яшиной комнатки Щирый, подойдя, бережно погладил пальцами, провел по коричневым лаковым изгибам.
- Играешь?
- Так, немножко... не очень.
- Сыграй, а? Будь друже!
- Что, как еврей, так только со скрипочкой все? – Яша хотел обидеться, но рыжий бережно тронул его плечо:
- Чудак человек, какое тут какой собаке дело, кто ты породой, это ж музыка! Это ж во времена и народы всегда талант.
И так он сказал эти слова, что Яша молча снял со стенки нелюбимую скрипку и полез в шкаф за смычком.
Не очень и умелую игру Щирый впитывал, прижмурившись, словно рыжий кот, а когда Яша свернул на дедову любимую, стал подпевать неожиданно глубоким, красивым баритоном:
Мені шабелька не затупилась, І кінь вороний ще живий. Мене дівчина розлюбила, Котру я вірно так любив.
Так они и закончили песню втроем. И грустно отчего-то стало, и жалко свою проходящую юность, и вечерние легкие тени уже легли на некрашеные половицы... словно предчувствие. Хотя юность только начиналась, а ни о конях, ни о саблях они тогда не мечтали. Да и из дивчин рядом жила только хромая белобрысая бакалейщикова дочка, змея змеею, прозванная с подачи Яши «Бледная спирохета».
Глава 3
–Плохо, молодой человек, – вы в дурном обществе!..
–Жаль, очень жаль сына почтенных родителей.
В. Г. Короленко
Приличным мальчиком быть скучно. Приличные мальчики – те прилизанные куклы в матросках, с глазами геморроидальных пуделей, гуляющие по центральному бульвару. На невидимой воспитательной цепочке у крахмальной лошади-бонны, что-то бубнящей по-английски или по-французски чирикающей. Приличным мальчикам нельзя гонять в «сатану» или бить по чижу, они не знают слов, какими говорят биндюжники и портовые грузчики, они не дерутся и кланяются незнакомым дамам... и уж точно они не водят дружбы с «пропащей голодранью»... Помилуй ее небеса, моя матушка, добрейшей души, вполне могла обустроить мне такое детство. К счастью, отец был сторонником жизненной закалки, и на все охи и сокрушения только отрицательно взмахивал совсем не грозной, тонкой и бледной дланью. Руки его, руки чудодея, умели бороться со смертью, но совсем не умели причинять боль. Я помню его лицо, когда приходилось вскрывать нарыв рыбаку – отец страдал больше продубленного и изрядно проспиртованного больного.
Отец всегда мечтал быть врачом, мечтал страстно и упорно, но как-то признался мне, что один-единственный раз едва не бросил факультет – когда начались занятия вивисекцией. Вскрывая первую свою крысу, папа разрыдался, так что вышел скандал и насмешки закаленных сокурсников.
Тем не менее, его слово для матушки означало «дикси», на выходных и вакациях я мог пользоваться счастьем относительной свободы – с обещанием явиться к ужину, конечно.
Обещание это я всерьез надеялся выполнять, но все же упорства хватало не всегда. Как, например, в день знакомства с моими «босяками».
Апрель – месяц ветров. С моря нагоняют они пену и мешают рыбачьим лодкам, парусники покрупнее, и те идут галсами. Ветра для меня тогда пахли по-разному, то песчаным жаром пустынь, то влажной зеленью джунглей... да что говорить теперь, зимой и летом сидя в каменной коробке. И Граф Рошфор вечерами удирал на крыши, приходил потом с обгрызенным ухом, виновато и лживо щурясь.
Как-то так вышло, что «докторова сына» башибузуки нашей улицы, почти всем им отец шлепком помогал сделать первый вздох, не обижали. Но и «дружиться» не звали – очень уж мы были разные. «Приличные мальчики» гимназии мне не очень нравились самому, и после отъезда на Кавказ единственного моего и вечного друга Лени Бартинского, остался я совсем один. Леня, конечно, писал мне письма, точнее, первое и последнее – на полтора тетрадных листа, начинавшееся словами, показавшимися мне смутно знакомыми: «Кавказ подо мною, стою я один, в вышине, словно бы изгнанник рая, мужественно сжимая ружье...», после чего мои эпистолы остались без ответа.
Дряхлая зеленая конка дотащила меня до базара, там за три копейки я объелся вкуснейшим, сытно-горячим, присыпанным маком калачом. Побродил среди скучных скобяных лавок, потом понюхал горьковатого духа шорников и – неизбежным курсом ноги принесли меня к лошадиным барышникам.
Лошадей я любил отчаянно, но совсем не разбирался в их духовном мире. Иначе лживое и смиренное выражение на морде упитанной серой кобылки меня б не одурачило. Когда корка от калача кончилась, и кобыла убедилась – больше репараций нет, глумление нарисовалось на ее горбоносой морде. Миг – и мой картуз вместе с прядью волос исчез в пасти этой диомидовой скотины.
От хохота цыганистых белозубых грубиянов я спасся бегством, остро чувствуя, как горят беззащитные теперь уши.
Море всегда было мне утешителем.
В порту послушать хрустально-звонкие склянки на военных кораблях, потом постоять у сходней трехмачтового итальянского барка, пока белоформенный вахтенный не крикнул «спенто, руссо бамбини» и сомнительно нравственными жестами не погнал прочь.
Я недавно прочел «80 000 лье под водой...», дивная тридакна капитана Немо с ее звездной жемчужиной заставила меня бродить по берегу в поисках ракушек. Занятие бесполезное – жемчужниц в наших водах не водилось, да ведь не так нужна сухая и нудная истина, когда тебе тринадцать, правда? Жизнь еще, ухмыляясь щербато, обрубит фантазии крылья, потопчет мечты грязным сапогом, саданет окованным прикладом сказку... поберегите свой хрупкий мир смолоду, будет что вспомнить. Солнце припекало непокрытую голову, но «форсистый» клетчатый картуз я все равно не любил, так что конская подлость, в сущности, мало меня расстроила. Мама, конечно, будет вздыхать и охать... ай, но я взрослый уже.
В том месте над полоской пляжа подымался обрыв этак в два человеческих роста. И вот там, у его подножия, я услышал молодые голоса.
- А я говорю, все рассчитано! Ты чего, я неделю с чертежами сидел! Ветер самый подходящий, разгон не потребуется... Я говорю, Лилиенталь...
(Что за лилиенталь такая?)
- Ноги переломаешь, каженник, чего матери твоей скажем? Хочешь на тележке всю остатную жизнь кататься? Как Якуб с нижнего привоза?
- Да все это дурь, тут высоты для петуха, и море внизу! На, подержи очки. Щирый, голубчик, подтолкни!
- Рыжий, не сме...
Раздался скрежет, что-то захлопало, и над моей головой пронеслось дивное диво – огромный нетопырь из полосатых тряпок заслонил солнце.
Он спланировал неуклюже, покачнулся, перепончатые крылья с треском сложились, и под крик пары глоток вся конструкция с сидевшим в ней ухнула в зеленую воду, подняв тучу брызг.
- Яша, Яшка, черт кривоносый, чума болотная, баран упертый, язва сибирская, кит поносный, зараза обезьянская... – и много других слов, услышь такие мамаша – заткнула бы уши и выбежала из комнаты, шумя кринолином.
Я обратился в столп, пока из пены морской не выбрался чернявый, носатый парнишка постарше моего, в полосатой рубашке (ах, вот она, ткань) и засученных до колен штанах. Упорно он волок за собой несколько связанных палок с обрывками материи. Поглядел на ношу, плюнул и выкинул ее обратно в прибой. Потом увидел меня – бездельника – барчука, конечно, судя по добротной синей суконной курточке и таким же брюкам, и хорошим рыжим «английским» ботинкам, которых я терпеть не мог. Стоящего с разинутым ртом и вздыбленными русыми вихрами.
Увидел – замигал кроткими, как у всех близоруких, темными глазами. Улыбнулся печально, хлопнул себя по мокрехонькому затылку и сказал, словно другу:
- Х-холоднючая еще... Понимаешь, угол постановки крыльев не рассчитал... надо было сильнее подтянуть плоскостя... но я вот... все равно полечу. Тебя как звать-то?
Через пять минут мы четверо болтали, как я и во сне не мог с гимназическими одноклассниками, а тем паче взрослыми. И куда только девалась моя проклятая застенчивость?
А Яша и правда полетел. Но то было позже, летом, и весь город видел полет еврейского босяка.
Глава 4
Не мир хочу я удивить, Не для забавы иль задора, А вас хочу лишь убедить, Что в воздухе везде опора…
П. Нестеров
Не знаю, как в чопорных столицах, с их телеграфами и телефонами, но у нас новости разносились мгновенно – кажется, и знать еще некому и нечего, но перекрикиваются рыбачки у корзин живого серебра, калеки с паперти шепчутся, тряся красными сивушными носами, и вот уже сам полицмейстер доверительно преклоняет ухо свое к чахлому дьячку соседней церкви Николы Морского.
- Летун прилетит! Летун!
- Господь человеку крыльев не дасть, еси сказано: блюдите убо, како опасно ходите, и будет великое знамение и кара за грехи! Угодники святы все видят, гордынники! Тьфу на вас!
- А ты, Анфиска, видала того летальщика?- Говорят, молоденький совсем... милашка.
- А жанатай?
- За такого взамуж, девки, выходить, дурой надо родиться – из-под венца улетит. Фррь крыльями, и нетуть!
- Расшибется, а ты потом хоть застрадай...жалко.
- Каки-то трюки головоломные будто изучивал...
- Это все французы, сударыня, Луи Блерио через пролив...
- Какое, все американцы из объединенных штатов, вроде как концусию летальную открыли, братья Раут, или как там...
Город гудел еще дня за три до того, как на стенах и тумбах появились черно-белые афишки. Стилизованный этажерчатый аэроплан, похожий на веялку, парил среди облаков над крошечными домиками и башенками. Из овального медальона в правом верхнем углу глядело усатое лицо с бойким выражением, в широкой фуражке, и крупный пузатый кегль восклицал:
«Капитан Иван Родионович Маркевич, международного класса авиатор, инструктор, выпускник Гатчинской школы аэропланного полета, на лучшем в мире летательном аппарате «Фарман-IV» покажет чудеса покорения воздуха, а также совершит полет с пассажиром», и ниже, мельче – «Ипподром кн. Бовецкого, 12 июня, в 11 часов утра, спешите за билетами!»
У афиши стоял Яша и поправлял очки, сползающие от волнения на нос. Щирый привалился к забору, оглядывал публику ленивым взглядом вахлака, точно определяющим, где и что плохо лежит. Оба были босы. Щирый отмахнулся от мухи и сказал:
- А я дак не полетел бы. Вот за тышшу рублев не заманишь. Я по земле люблю, на край по морю. Но чтоб в небеса... нехай там анделы небесные порхают, меня к ним одно не возьмут.
- Чего ты понимаешь...
- Лобана давно видал?
- С неделю так.
- В люди, говорят, вышел. Лучшая контрабанда, сигары и чулки фильдеперс. Теперь на него, почитай, три артели1 шныряют – туда-сюда. Со сторника на середу чуть «Диане» под форштевень не попались. Так бы и располовинила фелюгу, не сруби та снастя. – Рыжий почесал ногой ногу и сплюнул. Проходящая барышня в белом платье нарочито отвернулась, тогда нахал подмигнул косящим глазом и присвистнул, словно мамзельке. Барышня дернулась, как иглой ниже спины кольнули, и воскликнула: «Босяки, ах!» Щирый ухнул филином от удовольствия. Яша вздохнул, новая жизнь Лобана ему не нравилась.
- Будет твоя «Диана» за ними гоняться. Эта кошка не на тех мышей. Сунулись сослепу наперерез Арнору, сами дурни и были бы. Интересно, как он выбирать будет, кого прокатить? Небось градоначальник с полицмейстером, туши свинские, первые полезут.
- Ну, на тебя, фонарщик, первым делом летун ухватится – у них там, слышь, глаз как у орла нужен, с небес зырить, а у тебя очки с лисапед.
Яша не обиделся на очевидность. Он в этот момент вообще был далеко от улицы, вглядываясь в конструкцию аэроплана.
- Худдожничек... от слова худо... – сказал он себе, – не пропеллер, а собачий хвост пририсован. С аэроплана пихать таких рисунов, да поганой метлой.
Щирый уважительно хмыкнул, потянулся, как рыжий кот, и заключил:
- Лобан говорит, в Америку хочу. Мир повидать, ума набраться, коммерциаль какую завертеть. Там для оборотливого человека простор, хошь, железную дорогу открывай, хошь аэропланный цирк. А кто ты был и откуда – никто не спросит. Хучь бродяга с Сахалина.
- Так, в америках, только с Сахалина таких и не видали.
- А чего, – всерьез ответил рыжий, – нашего Лобана там в точности еще не видали. Он им покажет, как чертям тютюн продавать.
Кажется, город собрался сюда весь. Голубое ясное небо и солнечные блики отражались в пенсне и биноклях чистой публики. Желтый полотняный аэроплан, слегка напоминающий птичью клетку, весь из каких-то палок, тросов и реек, казался новенькой головоломкой, выставленной на обозрение. Гуттаперчевые светло-серые шины сдвоенных, изящно спицованных колес утопали в тщательно подстриженной траве внутри бегового круга. Между колесных пар торчали длинные загнутые полозья, для подстраховки, объяснил я отцу. Разноцветные флаги едва слышно шелестели на флагштоках, и легкий ветерок теребил на них складки от долгого лежания. Какой-то чумазый в черном холщовом костюме, косолапя, катил от аппарата деревянную тележку с бидонами, пахнувшую чаем и касторовым маслом – ароматы бензина и моторной смазки того времени.
Напрасно переживал Яша. И губернатор, и полицмейстер с разодетой в розовый тюль увесистой супругой блистали на главной трибуне, вовсе не пытаясь занять место рядом с плетеным креслицем пилота на нижнем крыле.
«Биплан, толкающий пропеллер, мотор Гном в целых пятьдесят лошадиных сил, берет выше десяти пудов весу и летит до пятидесяти верст в час, рекордник дальности и высоты...» – шептал Яша в первом ряду деревянных трибун для бедноты. Рядом щурился элегантный Лобан в сером костюме и соломенной шляпе, иногда чуть заметно изображал поклон «нужным людям» в толпе. Щирый на поле не пошел, отговорился головокружением от полетов. Я сидел рядом с отцом в средних рядах «чистых» мест и очень жалел, что не могу перебраться к своим неправильным друзьям. Папа, разодетый в черный костюм с нелепым высоким воротничком сорочки, стянутым лазоревым галстухом, щурился через пенсне, которое и надел лишь для пущей зоркости, потирал седой уже затылок. Милый папа считал своим долгом «как человека смыслящего и образованного, дружок», быть в курсе новинок науки и техники. Ах, если бы знать, куда эти новинки долетят...
Оркестр загремел бравурным, звякающим маршем, кажется, Кексгольмского полка. От дощатых конюшен появился пилот. Как на портрете, совсем молодой – коричневая кожаная тужурка и синие бриджи, высокие щегольские сапоги, черная кожаная полукепка-полуфуражка с большими выгнутыми очками на тулье. Капитан Маркевич отсалютовал толпе рукой, облитой замшевой перчаткой, улыбнулся, даже со своего места я видал, как блеснули зубы. Женщины на трибунах вздохнули и заперешептывались.
Оркестр поперхнулся и выдал несколько тактов неровного туша. Капитан по стойке шасси поднялся на крыло и уселся в креслице, натянул очки, немного став похожим на какого-то удивительного жука. Тот же черный, кривоногий подбежал к мотору сзади и взялся за выгнутую, деревянную с темными прожилками, отполированную пропеллерную лопасть. Что-то вроде «коньяк!» буркнул пилот? На трибунах плеснул смешок.
Механик кивнул и дернул лопасть, тут же отскочил, а пропеллер под гудение мотора слился в прозрачный смертоносный круг.
Оркестр что-то жалко просипел, булькнул и умолк – музыканты тоже смотрели на аэроплан вместо нот.
Аппарат качнул рулями, тронулся, усилив гудение, теперь из мушиного ставшее шмелиным, пополз все быстрее... Маркевич помахал рукой, перехватил рычаг управления. Быстрей, быстрей, приподнялся хвост-этажерка, и все уже видели меж травой и колесами пустое пространство. Вверх и вперед!
«Фарман» летел над толпой, и его сиреневая тень на мгновение заслоняла зрителям солнце. Повернул и пошел по кругу, уже выше самой высокой колокольни кафедрального собора.
- Этак к Богу в рай залетит! Эх-ма, ядрена ворона! – крикнул какой-то вольнодумец. И зашумели, заговорили все, словно прорвало стену молчания. Гудение отсюда казалось вовсе игрушечным, и аэроплан — не более воробьишки.
Яша так задирал голову, что чуть не уронил очки.
Лобан снял шляпу и изящно помахал ей, словно летчик мог увидать.
Папа что-то бормотал, протирая пенсне и снова водружая на добрый мясистый нос. Я, кажется, запел нелепое, щенячьи восторженное. Может быть, «тореадор, смелее в бой...»
Оркестр как услыхал, и врубился бравурным маршем в говор и смех.
Еще пара кругов, и летатель снизился, выправил курс, коснулся колесами поля и побежал все медленнее, пропеллер сделался виден, крутясь тише и тише, будто устал. Капитан развернул свою чудную машину, остановил. К авиону устремился механик, смешно подпрыгивая, о чем-то перемолвился с пилотом, зарысил к тележке с горючим – заправлять снова маленькую медную сигару бака, висящую на расчалках над мотором, под верхним крылом.
Какой-то вертлявый, в синей лоснистой пиджачной паре и с черным бантиком-бабочкой на шее, заверещал в жестяной рупор, выйдя на беговые дорожки от главной трибуны:
- Дамы и господа, сейчас любому истинно смелому человеку выпадает шанс, какой бывает в жизни лишь раз! Внимание! (все и так обратились в слух) Капитан Маркевич совершит полет с добровольцем-пассажиром! Совершенно безопасно конструкция аэроплана типа «Фарман-четыре» позволяет поднять двух человек, и даже с багажом! Полет бесплатный! Кто вызовется слетать в небесные кущи?! Что же, смелые здесь найдутся? Не вижу! Нет героев?- А падать далековато будет, ежели чо – пробурчал кто-то прокуренный за моей спиной, но тут повисшую осторожную тишину нарушил отчаянный картавый крик:- Пропустите! Пропусти-те! Я, я хочу, я лечу!
И знакомая фигурка, придерживая очки, перевалилась через дощатый парапет. Яша, не оглядываясь, побежал к «Фарману». На этот раз он был при параде: деревянные сандалии-стукалки и почти новая синяя рубашка.
- Господа и дамы, смельчак найден! – господинчик с рупором поспешно подошел к машине, зажав под мышкой желтую папку. О чем-то спросил Яшу, видно было, как тот кивает. Пилот покачал головой, тихо перемолвился с антрепренером. «Единственное условие – подписать маленькую бумагу об отказе от возможных претензий, ничего не значащая условность». Яше сунули лист и самопишущую ручку, он расчеркнулся и рупорный живенько спрятал в папку добычу. Летчик показал на яшины ноги, тот улыбнулся и скинул стукалки вовсе. Капитан улыбнулся в ответ и поманил перчаткой к себе, на крыло.
Механик уже подлил в мотор масла и бензина и откатывал тележку. Яша словно забрался в счастливый сон. Уселся среди всех этих стоек, расчалок и желтого полотна. Завертел головой, разглядывая полированное дерево, сталь и латунь, оглянулся на двигатель с высоким угловатым радиатором, совсем как у автомобиля.
- Очень приятно, капитан Родион Маркевич! – и великий человек пожал его руку спокойной сухой ладонью, даже сняв перчатку, – Что, молодой, человек, не желаете пойти в пилоты? – Маркевич сдвинул очки на тулью и улыбался, за красивом, молодом и загорелом лице, возле голубых глаз виднелись морщинки, «гусиные лапки». «Неверное, он часто прищуривается от солнца там, над облаками», подумал Яша, собрал всю свою силу духа и ответил честно:
- Яша... Яков Шверт. Зрение у меня не очень. Видите, очки.
- Скажу по секрету, у моего инструктора, француза Борше, ученика Блерио, тоже были очки. И – ничего, летал, преловко, знаете ли.2
- Ой, правда? – Яша тут же смешался, боясь обидеть своего кумира недоверием. К тому же на «вы» с ним никто еще в жизни не говорил.
- Правда. Так что верьте и добивайтесь, ломайте загородки жизни, Яша. Так, садитесь вот тут, упритесь ногами в эту распорку, держитесь здесь крепко. Я буду вести машину осторожно, как дитя бы нес.
- А вот если бы ремень приспособить, вроде брючного, для страховки, – вслух подумал Яша.
- Может, вы и правы. Мы, летуны, привыкли себя не стеснять. Удобно сели? Очки...
- А я дужки связал веревочкой, видите?
- Остроумно. Надо мне будет написать о вас Жюлю Борше. Готовы?
- Готов к полету!
Маркевич занял свое место, уперся сапогами в какую-то дырчатую планку и опустил выпуклые очки, став похожим на марсианина из книжки.
- Контакт? – строго спросил он кого-то.- Есть контакт! – ответил позади механик.
Мотор за спиной чихнул, словно бы прокряхтел и вдруг взревел звериным голосом. Яша оглянулся – пропеллер, в реальности совсем не похожий на собачий хвост, слился в звенящую, мерцающую окружность, что-то вертелось в самом моторе, быстро-быстро. Маркевич двинул какой-то рычажок, аэроплан дернулся и вдруг побежал все быстрей. Яша вцепился в стойки и уперся ногами, чувствуя, что сидит надежно. Было не страшно – только грудь распирало радостью, и ветер задувал в уши и в рот, стоило разжать губы.
Летчик потянул длинный рычаг, аэроплан словно бы напрягся всем телом, легонько качнулся. И трава перед Яшей, и трибуны в пестрой россыпи публики, все ушло вниз, провалилось, стало совсем крошечным. Зато раздвинулся горизонт, и Яша увидел весь город сверху.
Белые, розовые и желтые колокольни церквей, серые, рыжие и зеленые крыши-квадратики, узкие русла улиц и там, вдали, синяя чаша моря, в очках он отчетливо различил черточки фелюг и охряные лепестки парусов.
Небо вокруг прозрачно до невероятности, кажется, можно увидать Ла-Манш, если б не покатость земного шара, вот и белое облачко, как нарочно, проплыло чуть ниже летучей машины, скромное. Солнце сверкало так, что Яша поскорее отвернулся, детски испугавшись, что подлетят к солнечному огню слишком близко.
Рычание мотора уносил ветер, выжимал слезы из-под очков, руки занемели, но Яша готов был сидеть так и час еще, и два. Капитан поглядывал на его бледное лицо сквозь стрекозьи линзы, Яша улыбнулся ему, как мог. Пилот блеснул улыбкой в ответ и мягко, бережно направил аэроплан по кругу. Вот они прошли над границей ипподрома, увидав крохотные белые точки внизу – это же задранные лица, понял Яша. Качнулся передний горизонтальный руль, ветер теперь обдувал снизу, море скрылось, овал ипподромных дорожек придвинулся.
С мягким рокотом «Фарман» коснулся земли, скрежетнул колесами, покатился, покатился и замедлил ход. Мотор смолк, и стало тихо, как в пустой церкви. Но тут же ударил музыкальный гром, люди замахали шапками, загомонили, кто-то уже выбежал на летное поле, Яша увидел шляпу Лобана и рядом – огненную шевелюру, конечно, и этот не утерпел.
Он спрыгнул с крыла, а Маркевич на полном серьезе отдал ему честь. Первое, что Яша увидал на траве, уже припахивающей разбрызганным от двигателя касторовым маслом, были его стукалки. Летчик привел аэроплан точно на то место, откуда стартовал.
Яша хотел крикнуть «спасибо!», но только засмеялся дурацким смехом. Маркевич понял его состояние.
Яша уже сидел на своем месте, окруженный друзьями, непривычно ловя на себе любопытные взгляды, когда прилизанный распорядитель-«бабочка» визгливо прокричал в рупор:
- Даамы и гасспадаа! Внимание, аттенцион, амант де ля морт, смертельный номер! Сейчас капитан Маркевич в заключительном полете исполнит разнообразие воздушных курбетов и трюков! Внимание, слабонервных просим закрыть глаза! Итак, встречайте!
Оркестр, ошалев, вместо марша заиграл «На сопках Манчжурии», и Яшу словно толкнуло под сердце. «Это героои спя-ат...» Колченожка-механик заправил аэроплан, точно так же крутнул пропеллер и отпрыгнул смешно, по-обезьяньи. Солнце светило по-прежнему, но восторг в яшиной неширокой груди сменился пасмурной тревогой. Чепуха, Маркевич опытный пилот, знает машину как свои руки-ноги... желтый аэроплан помчался по зеленому ковру, и Яше захотелось остановить, удержать, хотя бы за двухэтажный хвост. Поздно, машина ушла в полет.
Забравшись еще выше, чем с Яшей, «Фарман» сделал большую полупетлю, чтобы снова оказаться над центром ипподрома, потом внезапно накренился вправо так, что толпа ахнула единой глоткой. Казалось, сейчас машина сорвется, и беспомощно рухнет боком, но нет, пилот чуял пределы сил своего полотняного друга. Снова прямой полет – и крен влево. Потом разворот восьмеркой, авион задрал носовые рули и полез вверх, как в гору. Даже с земли Яша отчетливо уловил натужность в жужжании мотора.
«Хватит, хватит, сорвется...» шептал он невольно.
И Маркевич словно услышал – вздох облегчения – передние рули пошли вниз, и еще, еще...
Звук, похожий на гудение жука-майки, оборвался. Яша первым понял, почувствовал беду – аэроплан закачался, попытался опустить нос, почти получилось. Смолк оркестр. И вдруг что-то сложилось в ажурчатых рамах, хвост вывернулся уже совсем диким образом, машина рухнула, переворачиваясь и разваливаясь в воздухе. Но еще раньше все увидели, как из креслица выпала темная фигурка и камнем полетела вниз, к смерти. Следом канул молчащий предатель-мотор, обогнав плоскости, еще словно пытавшиеся удержаться в воздухе.
Толпа отозвалась единым оглушительным воплем.
–Хосподи помилай, убился-а! – запоздало выкрикнул бабий голос.
Треск от удара о землю на самом месте взлета показался совсем негромким. И тогда к груде палок, веревочек и тряпок побежали люди, гудя и гомоня, и кто-то взвизгнул по-заячьи, придавленный.
Яша не пострадал – он остался на месте, окаменев.
Лобан молча скомкал и разорвал свою новенькую соломенную шляпу. Потом положил ему руку на плечо:
- Пойдем домой, Яша. Пойдем, родной.
С другой стороны подскочил Щирый, подставил плечо, где-то мелькнуло курносое лицо Алеши, тащившего подальше от толпы отца.
- Уводим отсюда, – приказал Лобан тоном атамана. – Водички ему надо налить, отпустит. Эх, какой человек был... как сокол.
Ее лицо трудно было бы не узнать, раз увидев. Стройная фигурка в синем дорогом платье, с черной кружевной шалью на черных кудрях, уложенных в высокую прическу. Но сначала Лобан увидел ее глаза.
Ярко-синие, с густыми бархатными ресницами, под приподнятыми, словно крылья у чайки, черными бровями. Чертами лица девушка напоминала античную гречанку – прямой тонкий нос, умный лоб, пухлые губы и немного упрямый острый подбородок.
Она плакала. Многие женщины расходились с ипподрома со слезами.
Лобан, скажем правду, забыл на мгновение о летчике, отпустил Яшино плечо и встал посередь улицы с глупым видом. Он не успел незнакомку окликнуть. Из лаковой пролетки выбрался пожилой, грузный и смуглый крепыш. Кудрявая темная шевелюра в седых нитях, пышные усы и суровый горбатый нос. Темные глаза буровят бедную красавицу. Странно, но все же что-то общее с лицом девушки в его личине было, «папаша», сразу подумал Лобан.
Одетый в шикарную коричневую тройку, с золотой цепью поперек чрева, этот богатей Лобану сразу не понравился. Может, будь на нем алжирский цветастый наряд и красная феска, он выглядел бы приятнее... но уж не манерами точно.
Здоровяк надвинулся на девушку и что-то громово пророкотал на чужом языке. Лобан в свои годы был не лыком шит, и немного греческий понимал. Настолько, что грубость «папаши» заставила его поморщиться. «И коки кори»3 было самым мягким из его речи.
Девушка отодвинулась и ответила приятным контральто, с оттенком почтительности, но твердо. Отец схватил ее тонкую руку смуглой лапой и дернул.
Этого Лобан вынести не мог. Он кивнул Щирому приглядеть за Яшей, подошел и хлопнул грубияна по плечу, на котором пиджак едва не трещал, и сказал с той холодной любезностью, от которой возвращались в ум самые отпетые хулиганы.
- Милейший, вы бы с дамой вели себя попристойнее. Смотреть стыдно.
Лобан тогда еще не знал о корриде, потому выражение глаз и лица здоровяка ничего ему не напомнили. Тонкий, элегантный, словно тореадор, но без шпаги, он спокойно выдержал огненный взор минотавра.
- Кто тут распоряжается? – прогудел грек, – Кто лезет между мной и моей плотью и кровью? Что за бледный франтик выискался?
- Дорогой невежа, – отозвался Лобан, – кто бы ни оскорбил женщину на моих глазах, я ему не спущу. Кафарисете?4
Жаль, он не родился идальго времен дона Гуана. Вместо уважения шпага только найдет вам проблем с полицией.
- Папа, пойдем, пойдем, ссоры вам не хватало! Тебя дядя ждет! – вмешалась девушка, подхватила тугодума-родителя под руку и повела к коляске, запряженной парой отличных гнедых. Кучер, смуглый мальчишка лет десяти, наблюдал сцену с открытым ртом – похоже, он-то ожидал смертоубийства.
- Авитос,5 – проворчал грек, – ты еще узнаешь Костаки, жаль, времени нет поучить, коттопуло!6 Едем, чего рот раззявил!
И коляска покатила от Лобана. Но он успел поймать брошенный незнакомкой взгляд небесной синевы. Совсем не гневный взгляд.
1Артель — здесь экипаж судна, связанный деловой порукой.
2В то время медицина еще не наложила тяжелую лапу на летчиков, позже германские друзья-асы Первой мировой Киссенберт, Бернерт и Винтгенс все трое носили очки.
3 η κακή κόρη — дурная дочь (греч).
4Понятно?
5Дурак.
6Цыпленок.
Глава 5
Мне столько раз приходилось
слышать о людях, которые
умирают от любви, но за всю
жизнь я не видела, чтобы
кто-нибудь из них действительно умер.
Маргарита Наваррская
Капитана Маркевича похоронили на главной аллее городского кладбища, неподалеку от беленой церкви Поминания погибших. Было много музыки, речей, включая масляную губернаторскую, много слез и цветов. Астры, розы, георгины, какие-то заморские лиловые башмачки – даже те, каким было рановато цвести – благотворительные дамы не поскупились на тепличные дива. Мы туда не пошли. Видеть чиненую восковую куклу в усыпанном белыми розами голубом гробу и вспоминать живого – нет. На тяжелом, приземистом, прямоугольном памятнике розового мрамора золотом написали медовые и лживые пожелания «рыцарю-покорителю пятого океана». Да к чертовой матери.
Яша отходил долго – бормотал про ненадежность моторов, забываясь, и что надо что-то придумать. А лето цвело и пахло, море стояло гладкое, словно прогретое солнцем теплое зеленое стекло, и звало купаться. И жизнь продолжалась, словно не было желтого аэроплана над ипподромом, где теперь носились взмыленные лошади и вопили взмыленные игроки – как всегда.
В сад за высокой каменной стеной солнце заглядывало рано. Интересно бы поглядеть теперь – наверное, ни стены, ни сливовых, ни грушевых деревьев с несколькими яблонями уже не оставили рычащие бульдозеры великих строек. Но тогда каменный двухэтажный дом с плоской крышей и террасой, и белая ограда, и синие ворота, запертые на стальной брус – все казалось вечным, как капитал их хозяина.
Если вы думаете, будто красивая девушка двадцати лет, руками которой сад так похорошел, думала, гуляя, о любви – так вы ошибаетесь. То есть об этом девушки думают перманентно, но в то утро Мелиту Костаки печалило совсем иное. Отец упорно сватал женихов, что по возрасту сами годились ей в отцы. Зато положение, деньги, связи... ох, чтоб всему этому провалиться до адова дна.
В классических любовных романах красавиц наделяют хоть каким-то запоминающимся дефектом наружности. Сильно вздернутый нос, низкий лоб или косинка глаз – по мере фантазии автора, безнадежно цепляющегося за выдуманную «жизненность».
К сожалению, я должен придерживаться истины: Мелита была безупречно красивой южанкой. Смуглая, с чистым, высокоскулым лицом и яркими, почти детски пухлыми губами, гибкая, но не худая, вопреки подступавшей уже парижской моде. Синие глаза под черными крыльями бровей могли не только изображать чуть наигранную томность, но и метать штормовые морские молнии – пусть я впадаю в банальность, пусть, я смотрю через линзу времени глазами мальчика, не видевшего девушек вблизи.
Белое полотняное, очень простое платье с круглым вырезом контрастировало с пышной чернотой кудрей, уложенных короной на затылке, открывавших сильную гладкую шею. Украшал ее только маленький серебряный крестик на почти невидимой цепочке – вопреки ворчанию патера Костаки «ходишь, как рыбачка», она сама не одобряли «глупеньких побрякушек».
Кто-то из листвы над белым забором протяжно присвистнул и произнес молодым баритоном:
Каждый день, зари прекрасней, Дочь султана проходила В час вечерний у фонтана, Где, белея, струи плещут...
– Во-первых, – сказала девушка, не тратя сил на вскрикивания и ахи, – пока еще утро. Во-вторых, вряд ли вы из рода бедных Азров, я вижу вашу руку на заборе, и вполне белую.
– А против дочери султана сами вы ничего и не сказали! Ну, умереть за любовь я тоже могу, – слегка обидчиво отозвался поэтичный невидимка, подтягиваясь и являя лицо из вьюнков на краю ограды. Конечно, то был Лобан. Лучший серый костюм его испачкался известяной белой пылью, но галстух переливался лазоревой искрой, а манжеты светились пенной белизной. Зеленые с желтыми точками глаза сверкали, усы топорщились, и безукоризнен был пробор в тицианово-золотых волосах, подстриженных с небольшими изящными полубакенбардами. Лобан провел половину утра в лучшей парикмахерской Шнеерсона, среди ампирных кресел, почти венецианских зеркал и жирных гипсовых амурчиков.
В оправдание фатоватости стоит заметить, наводил на себя лоск он для одной единственной зрительницы.
А она тихо рассмеялась и сказала, безуспешно прогоняя улыбку.
– Ой, какой расфуфыренный! На бедняжке-то Магомете, наверно, одна набедренная повязка и была. Не надо рыданий, все равно не поверю, чтобы этакий франт заметил скромную простушку, – тут она сделала легкий реверанс.
– Как же простушку?! О чем вы? – так искренне смутился Лобан, что девушка его узнала.
– А-а, сэр рыцарь, защитник дам! Вы пришли не тем путем. Чтоб вызвать папу на дуэль, идите к главным воротам, в калитку постучать три раза.
– Да я не...
– И не возражайте, а то лишу своей благосклонности.
Она подошла ближе и вздохнула:
– Ну, перелезайте сюда, так и быть. Тише. Но учтите, папа и его любимые пастушьи волкодавы тут недалеко.
– Да я и мысли не... – Лобан мягко спрыгнул в садик, забыв оглядеть себя.
– Хорошо, верю, идемте к скамейке, хоть представитесь. Мое имя вы уже узнали, я подозреваю?
– Мелита, что значит «медоносная пчела», очень редкое, красивое имя, – Лобан все больше чувствовал себя неуклюжим северным медведем в султанском дворце, и смотрел на хозяйку почти умоляюще – отвести глаза ну никак не удавалось.
– Обычное в Греции. Медоносная, но ужалить может, – пригрозила девушка, показывая ему дорогу.
О чем говорили они в тот первый раз, Лобан почти не помнил, хотя позднее не раз пытался восстановить в памяти слова и жесты... люди, море, метампсихоз... он с трепетом ощущал, что девушка знает больше него и думает глубже, но раздражения не чувствовал. Солнечная позолота летнего дня, сочно-зеленые гирлянды вьюнков и синие омуты под черными крыльями буревестника.
Одно его удивило. Его, в жизни не поддавшегося «сантиментам», жженого уже и битого, вышедшего «в люди» среди людей вовсе не простых – так не раскрыл никто. Словно бы внутри девушки был источник загадочных «икс-лучей», о которых рассказывал как-то Яша, и синие огни просвечивали его самого насквозь, без гнева или презрения, ясно, чисто и доброжелательно. Пред Мелитой нельзя было приврать или прихвастнуть, «пыль в глаза» эти глаза различили бы с полувзгляда.
Да и не хотелось Лобану привирать – он чуял, как чует ластящийся зверь, что поможет ему только искренность. А помощь не помешала бы.
Вечером он бродил вдоль берега, расшвыривая мокрый рыжеватый песок новенькими туфлями, и даже не пытался прогнать одно-единственное лицо перед внутренним взором.
Конечно, назавтра он пришел снова.
И снова.
На пятый день он коснулся смуглой и вовсе не слабой руки, и девушка руки не отняла, только улыбнулась так быстро, что позже он спрашивал себя, почудилась та улыбка или нет. Но так и не решил достоверно, промаявшись полночи. Самое имя ее казалось ему священным, чтобы хоть мысленно произнести – Мелита.
Даже его матушка заметила «стал ты, обалдуй, какой-то скаженный, право слово, и чего по дому ходишь, чего молчишь...».
А на шестой день все рухнуло, как и должно было случиться. В этом мире за блаженство платить приходится дорого.
В тот день патер Костаки съел лишнюю индюшачью ногу в лимонном соусе. Если бы не нарушенный бурчанием оскорбленного желудка послеобеденный сон, может, история наша пошла бы иным путем. Но Петрос Костаки побрел по своим владениям в сильном недовольстве, и на любимой скамье дочери, очень натурально, увидел ее не одну. Увы, до безобидной близорукости глазам бывшего марсового трехмачтовой шхуны «Аттика» было еще далеко, а память, хранившая все свои сделки и чужие долги, не думала притупляться. Он узнал нахального «цыпленка» в державшем Мелиту за руку лощеном фертике.
– Аргус! Цербер! – рявкнул отец.
Два здоровенных пастушьих лохмача, черный и белый, прервали сон у внешних ворот и примчались в садик. Нет, они не рычали и уж тем паче не брехали, подобно рыбацким шавкам.
Они медленно подошли и уселись по обе стороны скамьи. Лобан вообще-то не боялся собак, но их внимательные карие взгляды ощутимо давили ему на живот.
Патэрас, – сказала Мелита, – и вы, бесстыдники! Это хороший, добрый человек.Пусть он добр как святой Николай, но пусть этот хороший человек держится подальше от моего дома, и уж точно от моей птички, – произнес ее батюшка. – Проводите незваного гостя до калитки, и больше бы я его не видел. А с тобой... – он сдержался, глянув на Лобана, – мы еще побеседуем, оморфья1...У меня намерения самые порядочные, – сказал Лобан, не глядя на собак, – и уж госпожа Мелита ни в чем не виновата.Сам разберусь, она пока еще моя дочь, – Костаки надул губы, – ступайте себе. А вы, аворья2, запомните его куафю-уру. Чтоб не ошибиться, если что.
И проклятые псы проводили Лобана до калитки, на прощание синхронно кивнули головами и подождали, пока за несчастным не клацнет стальной самопадающий засов отменной цыганской ковки.
Вот такие вот дела, как сажа бела – с кривой улыбочкой сказал Лобан, и глаза его казались тоскливыми, словно он сам стал побитым псом. Зацепило нашего друга, ох, зацепило. Себе я на всякий случай дал обещание не влюбляться никогда. Уж лучше я стану роковым соблазнителем, как усатенький ферт из «Смертельной страсти» в иллюзионе на Приливной, чужие сердца разбивать не так жалко, не свое, не болит.А потом ты пробовал? – рыжий покомкал в здоровенном кулаке край своей кумачовой рубашки. Он всегда любил яркие цвета. Он сбил меня с мысли о прекрасной белокурой графине, на коленях вымаливающей у меня (красавец в цилиндре, крылатке и с усиками) ночь любви.А еще бы. Только каждый раз эти скоты ко мне выходили вместо нее... и главное, смотрят так умно-разумно, не бросаются. Только упреждают. Папаша ее... пробовал я через нужных людей, со всем уважением... уперся старый черт, дочка, его, видишь, выйдет за высоко летающую птицу, не мне чета, голодранцу.Мда-а, птицу большого помета, – протянул Яша. Покачал кудлатой головой и уставился на скрипку на стене своей комнатки.Говоришь, папаша ее моряк?Был моряк, сейчас гоняет свои фелюги ночами темными, – Лобан присвистнул, – рыбаки, за какими таможня воду носом роет.Мда-а, – Яша похлопал смуглыми пальцами по губам, была у него такая привычка, – и как ни кинь, в Клину клин да клин...
Лобан сощурился, отвердел подбородком, спросил:
– Яш, ты развалины церкви помнишь?
Еще б.Только нам нужен кто-то храбрый, и... и чтоб рисовать умел.Дак это ж я, – ухмыльнулся Щирый, – художества малевать сызмальства умею. Кто вывеску с Нептуном и русалкой на дядькиной лавке рисовал? – и он гордо ткнул в себя большим пальцем, – Рафаил и Рубанс в одном лике!
Вывеска и правда была знатная: красноносый сивобородый государь морей, воздев трезубец, другой рукой обнимал смазливую зеленовласую русалку. Правду сказать, ее щедрые формы привлекали в лавку «Все для рыбака» немалую часть посетителей.
Тут не выдержал я.
– Лобан, а давай я попробую ей твое письмо передать? Меня точно не заподозрят.
– А идея, – Щирый ласково хлопнул меня по плечу, но я едва удержался на стуле, – катай, друг Лобан, свой манускрипт любовной поезии. Миня Зингер ты наш.
Он иногда выражался темно.
Лобан широко улыбнулся впервые за вечер и ответил:
Ну, морские черти, с вами никакого Мефистофеля не надо.
Спектакль летнего театра Кортини на Итальянской мы недавно смотрели вместе. Без билетов, разумеется – протекция Лобана. И теперь Щирый постоянно музыкально высвистывал «Люди гибнут за металл, да за металл...»
1красавица
2мальчики
Глава 6
Он заявил, что обогнет мыс Горн, даже если ему придется плыть до второго пришествия.
В ответ на такое богохульство невесть откуда раздался страшный громоподобный глас:
"Да будет так - плыви!"
«Морския предания и обычаи, собранные капитаном Матеусом
и изданные в Амстердаме в 1786 году от Р.Х.»
Южные ночи темные. Темнее глаз степных цыганок-ведьмачек. Кто не видел, тому не понять, каким черным бархатом, усыпанным в пустой ясности алмазами, застилаются небеса.
«Мелита», любимая фелюга владельца, подымала в эту ночь косой рейковый парус.
Выкрашенный белым корпус, с коротким бушпритом, с киноварным именем на носу, легкий и остроносый, покачивался у каменной причальной стенки, иногда касался ее плетеными кранцами, словно проверял спросонья — тут ли еще. Последние тюки и ящики забрасывали на борт дюжие амбалы, в драных тельниках и безрукавках, с прокуренными усами и колечками серег в волосатых ушах.
Фелюгу хорошо подготовили к выходу. Даже парус натянули заново – старый парусных дел мастер Иосиф поглядел на швартующуюся «Мелиту» три дня назад и вынес безоговорочный диагноз:
– Фома (так звали старшого фелюги), Фома, скоро от твоего паруса останутся ремки! Его надобно подшить и поставить пару лат1! Иначе следующим шквалом ты останешься с голой мачтой, а потом и с голым задом, когда за тобой придет «Диана» или еще кто с пушкой на баке, под курицей, саблей и ружьем2. Это не мое личное дело, конечно, и вы можете плюнуть мне в бельма, но я предупреждал.
- Йося, какое ж дело! – воскликнул белозубый чернобородый Фома, лысый, словно колено, только тем и отличавшийся от своих матросов, что носил чистый и целый тельник – если ты думаешь, словно господин Костаки нищий, или я не верю твоим орлиным глазам, так ты обидел меня до сердечного нутра! Погоди, вот эти мои бездельники притащат тебе парус, и от нескольких монет мы не обеднеем – сделай все, как надо, Боже ж мой.
И Иося действительно сделал все как надо. А помогал ему рыжий и нахальный подмастерье, за работой свиставший арию Мефистофеля.
На нос красавицы «Мелиты» перекинули канат, и шлюпка с восемью гребцами бережно отвела ее от причальной стенки, из портового соленого супа с кораблями вместо клецек. Нежный, слабый ветер едва шевелил волну, пахло от воды йодом и рыбьей чешуей.
Четыре пары глаз не отрывались от белого корпуса. Глаза были вооружены – из рук в руки переходил шикарный морской бинокль, подаренный отцу Морской лечебницей на сорокалетие. Тускло поблескивала медь его окуляров.
Увы мне. Матушка так и не узнала, к великому счастью, что в моей комнате спал валик из подушек, а окно легко можно было притворить снаружи, выбираясь в мокрый после дождя палисадник. Правую кисть саднило, и я знал, назавтра придется смазывать красноту добытой в аптечке вазелиновой мазью – клянусь, крапиве будет смертный бой, пусть только рука заживет, и я достану толстые перчатки.
- Ну, как там? Подымают?- Нет еще.- О, навроде Фома крикнул.- Забегали. Кранцы подымают.- Дай мне, дай! Ну, фонарщик!- Не урони, инфекция рыжая! Он таких денег стоит.- Сам кулема очкастая, у тебя и так четыре глаза!- А ну, всю команду разжалую! На берег спишу! Говночистами!
Сначала вроде бы на разворачивающимся крыле паруса сверкнула искорка. Там, где вплелась нить, пропитанная особым составом. Вот еще искорка. Парус совсем уже развернулся и нос фелюги направился в открытое море. Как и было задумано.
А потом грянуло.
Полыхнули магниевой яркости огни в углах паруса, с шипением побежали по его латам красные огненные змеи, и на полотнище зелено-голубым огнем высветился громадный, в рост человека, страшный оскаленный череп над скрещенными костями.
Зрелище напугало даже нас самих.
Команда фелюги же от такой мистики с воплями посыпалась прямо в волны – хорошо, вода была теплой, да и плавают наши «рыбаки» отроду как селедки.
На других фелюгах, на дорогих яхтах, на чумазых угольных барках, на заграничных высокотрубых пароходах – отовсюду отчетливо видели этот полыхающий загробным огнем смертный символ.
Порт не засыпает никогда, и зрителей собралось предостаточно.
Где-то на берегу завопили дурным голосом, сипло завизжала девка, с одного из пароходов очухавшийся первый помощник в одной рубахе бессвязно замигал прожектором. Затопотали ноги, грубый голос длинно и красиво выматерился, другой прикрикнул:
- Захлопни люк, богохульник! Это ж Летучий Голландец!
Слова были сказаны и пошли перекрикиваться, переругиваться, пока сияющий призрак дрейфовал мимо них. Кто-то выпалил из пистолета, остолоп.
Узкий голубоватый луч спицей лег над водой, пошарил, нащупал несчастную «Мелиту» – безвредный огонь на парусе уже погасал, зато работала еще одна Яшина выдумка, самосветящаяся краска. Выпалила пушка предупредительным со строгой «Дианы», над ее высоким полубаком отдаленно, но отчетливо задилинькали колокола громкого боя. Даже сонный утюг «Ярости Нептуна» неподалеку замигал сигнальным фонарем с низкого мостика.
– Ну, грак, будет тебе и твоему корыту фортеция! – в отсветах лицо нашего художника сияло восторгом оцененного наконец гения.
- Как бы не потопили фелюгу, – подал голос Яша. – С перепугу-то, а.
- «Дианой» командует Арнор, – сказал я, облизнув пересохшие губы и беря у Яши тяжелый влажный бинокль с обтянутыми нежно-шероховатой акульей кожей зрительными трубами.- Арнор стрелять, не разобравшись до черточки, никогда не станет. Это они холостыми дали, попугать.
- Да уж, попугали. Штаны пойду латать, – хмыкнул Щирый.
- Тебе их хоть постирать сначала надо, раз в жизни, – заметил спокойный Лобан, и мы прыснули.
«Диана» не стала греметь якорем ради столь ничтожного повода, как призрак дьявольского корабля. Засопел паровичок, и от ее отвесного борта скользнул к «голландцу» остроносый катер, набитый вооруженными моряками. Прожектор сияющей иглой пригвоздил несчастную «Мелиту» к поверхности моря, как взаправдашнюю пчелку.
Конечно, про арест «Мелиты» узнали все.
Конечно, Костаки бегал по инстанциям выручать фелюгу, и выручил, заплатив изрядный штраф за чужие безобразия.
Конечно же, люди ученые и здравомыслящие объясняли про фосфор, про неведомых негодяев-шутников, про...
И конечно, все морское население города свято верило, что прОклятый корабль не только явился самолично, суля ужасные беды, но еще и отвел глаза диановцам, подставив вместо себя неведомо как похищенную фелюгу.
Фома и его команда, угощавшиеся на дармовщину в каждом кабачке, скоро и сами поверили своим россказням про команду скелетов, шедшую на абордаж, про завывания русалок за бортом и про чудесное спасение молитвами к Пресвятой Владычице. Фома показывал всем серебряный образок на своей жилистой коричневой шее и в сотый раз излагал, забывая сдуть пену с кружки, как капитан скелетов, в треуголке с пером, в сгнившем зеленом кафтане, со ржавой абордажной саблей, остановил размах изогнутого клинка, а Фома уточкой нырнул в воду, благодаря святой реликвии, не иначе.
Мне кажется, я и сам начал понемногу верить, будто нам явилась нечистая сила. По крайней мере затрепанную зеленую книжку с «летучим голландцем» на обложке я переставил на самое дальнее место на полке. И перед сном не открывал.
Так, просто незачем, знаете ли.
1Укрепляющие парус нашитые куски ткани
2Шуточка — двуглавый орел над перекрещенными ружьем и саблей был на флаге корпуса пограничной стражи в 1901-1914 гг.
Глава 7
...Раздумывать, когда дело касается вас – это кощунство!
А. Дюма
Солнце накалило даже голубой полотняный воротник моей белой матроски – ее я носил, хотя она напоминала немного о «приличных мальчиках», зато в точности походила на настоящую морскую форму. Новые синие брюки, и даже новые кожаные туфли-голоножки, мамин подарок. Франтом я не был никогда, но в этот раз постарался выглядеть не без шика. Не каждый день служишь посланцам двум лучшим из людей, один из которых, к тому же, твой друг и покровитель.
Я был готов пожертвовать собой ради них. Да-да, я представлял, как старый Костаки (который страшно обиделся бы на эпитет «старый») хватает меня за руку в момент, когда я с письмом перебираюсь через стену.
- Я хотел украсть у вас яблок и винограда! – говорю я с мрачным торжеством Сцеволы (папа читал мне о нем из большой многогравюрной «Истории римского государства»), разрывая под рубашкой драгоценную бумагу. А Цербер и Аргус смотрят огненными глазами, вывесив алые языки, готовятся по первому знаку кровожадного грека разорвать меня на части... он изрыгает проклятие, подымает короткопалую руку... и Мелита, которую я еще не видел, но хорошо вообразил, в белой тоге бросается на колени, умоляя меня спасти...ее синие глаза сверкают слезами жалости, а черные локоны рассыпались по мраморным плечам.
- Не нужно, не унижайтесь, пенорожденная – говорю я с презрением гладиатора перед дикими зверями, – я не боюсь ваших блохастых убийц, кесарь Нерон!
Правду сказать, боялся-то я изрядно. Но белая каменная стена оказалась невысокой, и никакие собаки меня не дожидались. Мне повезло – умные псы не учуяли запаха Лобана и не стали прерывать послеобеденный отдых.
Она была в светло-сиреневом платье с пышными рукавами и в белой широкополой шляпе. Ни серег, ни жемчугов – так непохожа была она на приморских красоток, где лишь одно ожерелье считалось признаком бедности. Почти такая, как я воображал – но еще милее.
И я решился, хоть в груди моей что-то царапало. Я подтянулся, без труда упираясь носками туфель в щербатые камни, и замахал рукой над забором.
- Я от бедного Магомета! К госпоже Мелите! – сказал я, с трудом выталкивая слова на язык. Но она не удивилась и не смутилась, и потому говорить стало легко.
- Ого, а у него есть собственный скороход? Ты что же, младший брат?
- Нет, я... друг. И ваша с ним тайна, сударыня, умрет со мной, если чего! – храбрясь, сказал я.
- Конечно же, – она улыбалась, синие глаза смеялись, но не обидно, – так вы с поручением, молодой Гермес?
Про Гермеса я знал. Красивые цветные «Мифы античной Греции» (ты вырастешь культурным, а это не выйдет без знания мифологии) мне вручил папа, хотя маман иногда возмущалась особенно «недетскими» местами... знала бы она, что я слушаю возле прибрежных притонов.
- Я с письмом от Ло... от Григория.
И я достал из-за пазухи нагретый серый конверт, запечатанный кляксой алого почтового сургуча. Она ловким сильным движением рук разорвала конверт, хотела бросить... подумала миг и зажала в руке, читая письмо.
Так, значит, «с уверениями в высочайшей преданности» – тут она фыркнула, а я немного обиделся за Лобана и его изящный слог.- Погоди, – сказала она с задумчивым видом, – я напи... ах, чернила в папиной комнате... хорошо, передай на словах, я буду у Ремюра завтра в одиннадцать, выбирать платки. Только со мной будет дуэнья... ну, тетя...
- Я знаю, кто такое дуэнья, сударыня, – сказал я с гордостью, – не сомневайтесь, он что-то придумает.- Нисколько не спорю... а, кажется, отец сейчас выйдет, ну, беги... ангел-вестник.
Она сунула письмо и конверт за корсаж.
И я спрыгнул с ограды как раз вовремя, там раздался грубый голос патера Костаки, видеть которого у меня не было малейшего желания.
Все гениальное просто. Если у вас коварство Лобана.
Две дамы, вошли в прохладу Ремюра. Молодая красавица в сером платье и белой шляпе, да неприятная крючконосая тетка чуть позади и справа, в черном, почти траурном, с уродливым стеклярусным ридикюлем на руке. Словно угрюмый конвойный миноносец при императорской яхте,
Славный на все побережье магазин, чего там только не было – а уж в отделе галантерейного товара... правда, поговаривали, будто не всякую изящную вещицу видал скучный глаз таможенного инспектора.
В отделе галантереи, где за широкими прилавками сновали юркие черноусые приказчики в белейших рубашках и жилетах цвета лососиного брюха, стоял, выбирая платки, только один красивый, тициановый молодой покупатель в серой «тройке» и сияющих нестерпимо штиблетах.
У зеркальных дверей магазина с дамами чуть не столкнулся нахального вида рыжий босяк в кумачовой рубахе – глянул косым голубым глазом, цыкнул зубом и бесцеремонно придержал старшую даму под локоток со словами: «ах, пардон, мадама, не углядемши красоту вашенскую!»
Через три минуты, когда дамы уже рассматривали разноцветные кружевные косынки, миленький белокурый мальчик лет двенадцати, в матросском костюмчике, тронул дуэнью за руку:
- Простите, мадам, но у вас сумочка открыта! Вы так потеряете что-нибудь.
- Спасибо, милое дитя! – желтоватая дама сунула руку в одно из отделений – нет кошелька!- Ах, Боже мой! Это он, он, тот рыжий! Полиция! – с этим криком дама вылетела из магазина черным тряпичным метеором. А красавчик шагнул к Мелите и взял девушку под руку:- Тс-с, все хорошо. Мне так вам много надо сказать...
И когда дама, пережив неприятное объяснение с городовым (кошелек оказался почему-то в другом отделении ридикюля, но целехонек), вернулась к подопечной, та невинно обратила к ней синий взгляд:
- Тетушка, так догнали вы вашего грабителя? Вы быстро бегаете, право слово! Я бы не догнала!
Письма вызвался носить я – признаюсь, попросил об этом Лобана. Ведь так я мог видеть Мелиту. Кусочек невинной белой ленты, зацепившийся на камни стены стал почтовым извещением для той или другой стороны.
И клянусь, я никогда не испытывал соблазна заглянуть в незапечатанные конверты. Никогда.
Даже в тот день, когда у синих ворот я увидел темно-вишневую спортивную «Испано-Сюису» полковника Верцеля, царя и бога всех окрестных вооруженных сил. А на сером конверте найденного меж камнями ограды письма алел чернильный крестик – знак, что послание срочное и наиважнейшее.
Так и оказалось.
Глава 8
Я думал, ты хочешь это как-нибудь поскорее повернуть, да тайком.
В твои лета эти глупости так проворно делаются, что не успеешь и помешать...
И. А. Гончаров
Ох, придется сказать несколько слов о городском коменданте, чьи усы и блистающие сапоги чаровали всех городских кумушек и перезрелых невест. Мне он никогда не нравился – похожий на сарыча с приклеенными рыжими усами и основательно лысеющим черепом, прикрытом щегольской фуражкой. Грубые складки на желтоватых покойницких щеках, морщины под маленькими серенькими глазами, и нос, достойный грифа. Темно-синий мундир с красными обшлагами и золотой канителью придавал ему какую-то помпезность стервятника.
Конечно, я, как и все мальчишки, разглядывал вишневую спортивную «Сюису», которой Верцель мастерски правил сам, но и этим восхищения моего он не снискал. Отец не раз бывал в крепости и рассказывал под рюмочку про истерзанных солдат и тяжелую руку коменданта. И вот «Испана» стоит у дома отца Мелиты, а полковник сидит у него... два падальщика, подумал я, нет, дружба такая не к добру.
И вот мы сидели у Яши в комнате, только скрипка в этот раз осталась на белой стене. То, о чем говорил Лобан, на музыку не положишь, разве что на «Плач замученных детей».
– Два хорька вонючих... – Лобан ерошил золотую свою шевелюру и перебирал бежевый шелковый галстух, – папаша продает... ну да, выдает дочку замуж за этого крысьего сына, дочка пристроена, и под крылом у такого зятя всяко можно жить не суетясь.
– А Мелита? Плачет, небось? – с несвойственной ему жалостью в голосе спросил Щирый и сам утер нос рукавом новой голубой рубахи, лобанова подарка – от денег «взаймы» он решительно отказывался.
– Моя пчелка? – впервые за вечер Лобан улыбнулся, – плохо ты ее знаешь, – с гордостью произнес он, – сказала, что если не сбежим, сама его зарежет, в первую же ночь.
– Так что мы задумали доброе дело, – сказал Яша, блеснув очками и белыми зубами, – поможем двум душам, созданным друг для друга, соединиться, и спасем жизнь нашего дорогого коменданта! Алеша, ты узнать у отца про лучшее снотворное сможешь?
– Даже утащить из аптечки, если надо. – С внутренними угрызениями, но твердо сказал я.
– Надеюсь, не понадобится, – сказал Яша, оборачиваясь к Лобану: – И куда вы надумали?
– В Америку! – Лобан улыбнулся уже искренней улыбкой, – артельные дела передам матушке, им на кусок хлеба всегда хватит, сбережения беру с собой... и айда! С пачпортами вопрос решенный. Мелита тоже загорелась, лучше, говорит, мне с тобой своими руками рыть золото на Клондайке, чем жить с Верцелем в богатстве и почете. Она у меня такая! Ух!
– Мелита-а! Псораз, висаристо корици!1 Мели-ита-а!
– Хватит орать, как твой псораз!
– К нам гость. Вернее, к тебе гость. Иди, поднеси ему вина и поговори. Вежливо! Чтоб остался доволен!
– Чтоб ему с того вина треснуть поперек!
– Молчать! Молча-ать, когда говоришь с отцом! Бери кувшин, или я тебе волосья повыдергаю, не посмотрю, что испорчу товар!
Новых возражений, вопреки ожиданию патера Костаки, не последовало. Мелита, шурша глухим черным, словно траурным, платьем, застучала каблучками вниз, в кухню, к бочонку с багряным, холодным, кисловатым вином, какое ее отец употреблял всю жизнь вместо воды.
«И что она в черном? Траур по загубленной молодости надела? Рукава длинные, волосы, словно институтка, в пучок, что за невеста, прости, святой Николай! Гадкая девчонка... характерец. В меня, в меня пошла» – думал Костаки, задремывая на открытой веранде в последних лучах розоватого солнца. Рядом крепко спали накормленные дочерью волкодавы, белый и черный.Теплое благоухание сада ощутила девушка, и сердце ее на миг сжалось. Но натура взяла свое – и она понесла наверх поднос, где стояли тяжелый глиняный кувшин и два хрустальных стакана. И вовремя, важный гость уже чувствовал нетерпение.
Полковник Верцель, как бы ненароком прибавлявший к немецкой фамилии желанную частичку «фон», прибыл при полном параде, очаровывать и покорять.В своем синем мундире, с плешивой головой, он все сильнее напоминал Мелите облезлого сарыча. Она улыбнулась и поставила на столик перед оттоманкой полковника свой поднос.
– Ах, выпейте со мной, чернокудрая! Как это там, встала из мрака младая, тарам-пам-пам, с перстами пурпурными дева...Нисколько не дрожащими перстами, отвернувшись, дева тем временем высыпала в его стакан щепоть белого порошку из бумажки в рукаве, налила пьяной влаги и подала стакан. Взяла другой, приподняла:
– За вашу карьеру, полковник, да?
– Конечно, но следующий тост мой!
И он осушил стакан, крякнул, поглаживая редкий долгий ус:
– За вашу красоту и прелесть, бесподобнейшая Афродита! А-анадиоменская!
Мелита кивнула, глядя на него прищуренными глазами, где синева не казалась ласковым отсветом моря, скорее – блеском льда.
– Полковник, вот Афродита как раз не самый лучший комплимент для юной девушки. Даже, вернее, оскорбительный.
– Но почему это?! Прекраснейшая богиня любви... – забормотал Верцель, краснея оттопыренными ушами.
– А какой она была супругой бедному хромоногому мужу? Ах, вы, военные, мифов не читаете, куда уж вам...
Верцель уже свесил плешивую голову и тоненько захрапел, сделавшись даже жалок.
– И я ее хорошо понимаю, в общем-то, – сквозь зубы закончила Мелита. Отставила свой полный стакан, поднялась и распахнула окно. Отступила и...
Трень! За подоконник зацепился трехлапый якорек-кошка, веревка, привязанная к нему, натянулась, и показалась огневая шевелюра и лукавая рожа Щирого. Чего стоило уговорить Лобана уступить силачу эту роль – только мы знали. Через плечо нашу шельму обвивала веревка.
– Ну что, мадмазель, рыцарь топчется внизу, готовый ловить. Но я вас спущу пушинкой. Он принялся раскручивать моток веревки, пока Мелита вытаскивала из шкафа приготовленный саквояж. Потом она написала несколько греческих строк на листе, положила его на видном месте, вздохнула и сама ловко обвязала свою талию хитрым морским узлом. Щирый уважительно хмыкнул, подал ей руку, провожая через подоконник, и напряг могучие плечи, травя канат, другим концом обвязанный вокруг его пояса.
Легкой тенью девушка, похожая на богиню ночи, спустилась прямо в объятия изнывшего от страха за нее Лобана и обвила руками его шею. Щирый взялся было за саквояж... поглядел на храпящего полковника и шагнул к софе. Впрочем, через пару минут он ловко съехал по стене и передал вещи хозяйке.
– Тикать пора! Идите, Яша вас ждет. И все же как вы собак...
– Собакам я дала то же, что и этому... кваквалеру, – ответила Мелита, открывая заранее смазанную калитку. Она не обернулась на родной дом.
Я уже подавал безмолвные сигналы щупловатой фигурке в комендантовом кожаном пальто. Яша ждал их у машины Верцеля. Он сказал только:
– Успеем домчать вас и вернуть эту колымагу. Уж ее-то никто не остановит. Забирайтесь. И мне, когда я подбежал: – Алеша, ты тоже садись спереди, прокатишься.
Он забрался за большой черный руль, цокнул языком особым образом, и Щирый крутанул ручку под высоким угловатым радиатором. Раз, другой.Мощный мотор машины, достойной короля Альфонсо ХIII, зафырчал, загудел, по открытому кузову прошла нетерпеливая дрожь. Щирый сделал нам ручкой и растаял в переулке. Яша двинул какие-то рычаги, чем-то щелкнул, зажигая большие, памятные ему фары, прошептал мне: «держись, брат» и мы рванулись так, что дух захватило от ночного ветра.
Яша вел машину легко, словно играл на скрипке, грубое кожаное колесо в его ладонях казалось невесомым. Мы с рокотом мчались под гору, все ускоряя ход, разгоняясь до безумных пятидесяти верст в час2. Ветер задувал за низковатое переднее стекло и уносил у меня через уши все глупости, какие только я перевоображал за час ожидания.
Позади о чем-то шептались влюбленные, подо мной пружинило кожаное кресло, в желтоватых кругах света впереди мелькали ночные бабочки, беззвучно стуча в стекло, а улицы, проносясь перед моими испуганно-счастливыми глазами, вели к морю, к морю.Мы выкатили к причалу, который я при всем желании не смог бы узнать днем. Кипы тюков, чугунные грибы кнехтов, черный блеск и запах воды, угольной гари и далекого пути. Странно, но на ходу я не мерз, а теперь холодная лапка погладила шею под матросским воротником.
Мы успели.
Черный большой пароход с серой дымящей трубой, тусклый свет иллюминаторов, мокрые дощатые сходни. Вахтенный проверяет бумаги наших беглецов, оглядывает их невеликий багаж – чемодан да саквояж, разрешающе машет рукой. Лобан обнимает каждого – и меня, а потом ко мне наклоняется пахнущая чуть сладковато и дивно темная стройная фигура. Мелита целует меня в лоб, гладит по щеке нежной сильной рукой, и хорошо, что в темноте нас не видно. Иначе горячие слезы мне пришлось бы утирать рукавом.
А так я просто оставил их сохнуть на ветру – но они все катились, когда подымали сходню, сбрасывали чалки, и когда пароход дал прощальный гудок. Корабль уходил под низкими облаками, похожими на рваные отрепья, оставшиеся от моей первой любви. За спиной заработал мотор, и Яша Шверт бережно коснулся моего плеча.
1Морской черт, гадкая девчонка!
21 верста примерно 1,06 км.
Вместо эпилога
Нет, патер Костаки не сошел с ума от горя. Хотя его рев и проклятия поджимавшим повинные хвосты проспавшим собакам на следующее утро слышала вся округа. И это еще до того, как он прочел записку дочери. И до того, как увидел неудавшегося зятя в подштанниках и мундире наизнанку, со связанными руками и ногами лежащего на софе.
Рот коменданта затыкала грязная, рваная, вонючая солдатская портянка. Верцель дико пучил глаза, пыхтел и мычал. Конечно, Костаки никому ничего не сказал.И конечно же, весь город знал о подробностях спустя полчаса.
Верцель предпочел подать в отставку и уехать к себе в именьице под Вятку. Машину, преспокойно стоявшую на ее месте у ограды, он продал по дешевке какому-то хлебному ухарю-купцу, а тот через неделю разбил красавицу «Испану» всмятку о чумацкий воз на южном шляхе. Ни волы, ни чумаки не пострадали, сам горе-автомобилист отделался ушибом глупой головы.
Фелюга «Мелита» утонула в жесточайший осенний шторм того же года. Никто не спасся. Видно, Фома с командой слишком уверовали в свою удачу.
Мы уехали в восемнадцатом году, с последними пароходами. Мать панически боялась красных, отца уж слишком знал весь город. Морские сюжеты так и остались висеть на стенах брошенного дома. Места на борту достали за полчаса перед отходом греческого углевоза, мама только и успела отнести недоумевающего, мяукающего Графа Рошфора сердобольной соседке.
Толпа на пристани, где какой-то сумасшедший офицер палил в воздух из револьвера. Качка, чад, черная пыль на вещах и в волосах, долгие гудки в тумане.
Причалы чужих портов под синим небом, полные смуглого лукавого народа. Стамбул, потом Прага, потом Париж... смерть матери в дешевом пансионе от пневмонии, которую нечем и не на что было лечить, уход отца – он заразился тифом, работая в клинике для бедных. И я уехал в Марсель: там было больше шансов на работу, а главное – там было море.
Случайные заработки, случайные женщины. Кем я только не перебывал. Кельнером, шофером, коком, холерным санитаром. Не считая рыбака и дворника. И даже журналистом эмигрантских газеток. Неведомо, какими путями, но в те годы сведения доходили через границы сами по себе, просачивались, словно вода родника сквозь крохотные щели гранита. Вот только вкус ее чаще всего был горек.
Щирый погиб в девятнадцатом. Он и Яша на ту первую, мировую войну не попали, но гражданская война документов не спрашивает. Шелудивый пес знает, кто они были – то ли жевто-блакитные, то ли зеленые, то ли малиновые. В то время политических цветов развелось видимо-невидимо. А по правде – обыкновенная мразь и бандиты.
Атаману, занявшему юго-восточную часть нашего города, пришло в голову «пошукать комиссарив тай и жидов». К оврагу на выселках таких согнали человек с полсотни. Комиссаров там не видали, да и не знали, кто это такие, зато наискали евреев атамановы «хлопцы». Перед молчащей толпой, только тонко плакала какая-то баба, пара сытых вороных выкатила тачанку с пыльным зеленым «максимом» на задке.
Сам атаман с приближенными – усатые небритые рожи, синие жупаны, смушковые шапки, выложенные золотом шашки – стоял неподалеку и, размахивая рукой, кричал хриплым голосом:
– Вы как вы есть жидовско-комиссаровское племя, выдайте нам, кто тут из вас красный, или всех порежем к бисовой матери! Никто, естественно, не ответил.
– А ну, Павло, наводи! Пррриготовсь!
Мордастый, прыщавый белобрысый Павло в перекрещенной ремнями цветастой ситцевой рубахе повел надульником пулемета, второй номер – усатый сморчок в сером армяке и папахе, вытягивал из зеленой коробки матерчатую ленту с остроносыми латунными патронами. Лица их были спокойны.
– Це-эльсь!
Шарах!
Невесть откуда на подножку тачанки вскочил огненно-рыжий, в красной рубахе, могучими ручищами столкнул головами пулеметчиков, так что все услышали треск проломленных черепов, перехватил полированные рукоятки и развернул толстый кожух на атаманову свору. Никто и ахнуть не успел.
– Разбегайся, пейсатые, – крикнул парень и выжал спуск.
Пулемет оглушительно зарычал, атамана и присных перечеркнули черные дыры и они куклами повалились наземь. Евреи побежали на пыльный шлях – а за их спинами грохотал пулемет, ржали раненые лошади и орали умирающие бандиты.
Его нашел в овраге портной Моисей, спасшийся, потерявши со страху шляпу, и все же по врожденной порядочности пришедший туда ночью узнать, что и как.
Портной перевернул лежавшего навзничь на сухом дне оврага и отпрянул: на теле парня темнел десяток пулевых ран, темно-бронзовая в сумерках шевелюра разрублена до уха косым сабельным ударом. Но он еще жил – едва дыша. Приоткрыл залитый кровью глаз, произнес (портной склонился поближе) «Яш, фонар...» и умер.
О Яше я долго не имел вестей. Но вот недавно, в конце мая, в советской газете – я беру их в публичной библиотеке, ностальгирующий эмигрантишка, – мне попалась статья в черной рамке. 18 мая 1935 года из-за «воздушного хулиганства» какого-то негодяя разбился самолет-гигант АНТ-20 по имени «Максим Горький». Истребитель сопровождения вместо сопровождения принялся выписывать вокруг этого летающего острова круги и врезался в громадное трехмоторное крыло из кольчугалюминия.1
«Горький» рухнул под Москвой, едва взлетев с пассажирами, невероятный самолет строившими. Погибли все. Среди сорока девяти фамилий мой тренированный вычиткой гранок взгляд в самом низу зацепился за «Я. П. Шверт, конструктор».
Нет, совпадение.
Я бросился перерывать все подходящие газеты, большевистские и иностранные, все, что имело отношение к восьмимоторному, невероятно длиннокрылому и угловатому, красно-серебристому небесному лайнеру. И на скверном газетном снимке, возле огромного самолетного колеса, в шеренге небогато одетых людей я увидел знакомые круглые очки под серой кепкой, кривоватый нос, узнаваемый даже через ужасную смазанную печать.
«Группа конструкторов самолета-гиганта: П. Михайлов, И. Русаков, Я. Шверт...»
Нет, я не верю. До конца – не верю. Мало ли сколько еврейских мальчишек мечтало о полетах. Мало ли сколько среди них было по фамилии Шверт, ведь правда?
Через неделю, вот дивны дела Твои, в «Нью-Йорк Пост» я увидел еще один снимок. «Американский рыбный и консервный король, мистер Лоубен с супругой на приеме у мэра Нью-Йорка». В моложавом мужчине в смокинге, с острой мушкетерской бородкой, я бы не нашел ни единой знакомой черты.
Но женщина под руку с ним, в бальном платье с открытыми плечам и в бриллиантах, с модной волнистой прической... да все равно я узнал бы ее из сотни тысяч. Она совсем не постарела.
И я решился на маленькое, безобидное хулиганство. Узнал адрес и отправил в Нью-Йорк телеграмму «мистеру G.P. Louben».
В телеграмме был только мой адрес «до востребования» и четыре слова по-русски. «Вспомни Летучий голландец. Алеша».
Вчера корректнейший рассыльный принес мне на дом дорогой бежевый конверт. В нем билет первого класса «Марсель – Нью-Йорк» и дорожный чек на сумму, какой я в руках не держал. На конверте написано по-русски: Ждем. Л. и М. и алеет чернильный крестик – знак, что послание срочное и наиважнейшее.
15 апреля 2013 г.
1Тогдашнее название дюралюминия.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
