Орден Черного копателя. Ловцы историй
Глава 1. Шустовская этикетка
Беша позвонил в половине восьмого утра — это само по себе было дурным знаком. Беша никогда не звонил раньше одиннадцати, потому что до одиннадцати он, по своему собственному выражению, «ещё не проснулся, как следует». Если он позвонил раньше — значит, что-то нашел. Или потерял. Или оба направления одновременно, что случалось чаще.
— Слушай, — сказал он без предисловий, — у меня тут Колька Дрот вчера вытащил с Молдаванки один адрес. Там дом носят в пятницу. Три этажа, восемнадцатый век, последние жильцы съехались в девяносто четвёртом.
Я помолчал. За окном шёл дождь, кофе ещё не сварился, и идея съездить на Молдаванку в восемь утра казалась примерно таким же приключением, как поход к зубному.
— И что там?
— Колька говорит, чердак не чищен. Вообще. Он заходил — там такое барахло, что он развернулся и пошёл за мной.
Вот это был уже аргумент. Колька Дрот был человеком неробким и нежадным — если он развернулся и пошёл за подмогой, значит, там и правда было на что смотреть.
Через сорок минут мы стояли во дворе-колодце на улице с красивым именем, которое я не буду называть, потому что дом уже снесли, а соседи ещё живы и незачем им лишние воспоминания. Двор был такой, каких в Одессе осталось немного — узкий, с железными галереями теперь на каждом этаже, с виноградом, который давно одичал и просто душил всё вокруг. Посередине двора стояла ржавая колонка. Из нее капало.
Колька ждал нас у чёрного входа с видом человека, который охраняет государственную тайну.
— Тихо, — сказал он, хотя мы и так молчали. — Там на втором этаже ещё старушка живёт. Глухая, но.
«Но» — это было разумное объяснение.
Чердак начинался с узкой деревянной лестницы, которая помнила, видимо, ещё извозчиков. На первом этапе отзывалась маленькой скрипкой — у них у всех были разные голоса, как у хора с плохим дирижёром. Беша пришел первым, я за ним, Колька заключил.
Под крышей было темно, пыльно и пахло так, как пахнет время, — сухой бумагой, старым деревом, мышами и ещё чем-то неопределимым, что есть только в домах, которые просто лежали дольше, чем помнят люди.
Беша включить фонарик.
— Ну вот, — сказал Колька с законной гордостью.
Чердак был заставлен, завален и загромождён настолько плотно, что пройти можно было только боком. Слева от входа высилась стопка газеты — я машинально посмотрел вверх: «Одесские новости», март 1911 года. Рядом стояли три чемодана — два кожаных, один картонный, все без замков. Дальше виднелись какие-то ящики, сломанный стул, швейная машинка «Зингер» без ручек, несколько рамок без стёкол и стёкла без рамок.
— Вон там, — показал Колька в угол, — посмотри.
В шкафу, прислонённом к стене, стояло штук сорок бутылок. Разных — аптекарские, винные, пивные, какие-то совсем странные. Часть была пустая, часть — с засохшим содержимым, неопределимым на вид. Но главное было не в бутылках. На каждом втором были этикетки.
Я присел на корточки и посветил фонариком.
— Беша, — сказал я негромко.
— Вижу, — ответил он тем же тоном.
Шустовские этикетки — это отдельная история. Николай Шустов открыл свое производство в Одессе в 1863 году, и с тех пор его коньяки и водки составляли отдельное коллекционерское безумие. Не сами бутылку — этикетки. Хромолитографические, многоцветные, с виньетками и медалями выставок. Их подделывали ещё при жизни Шустова, их коллекционировали при советской власти, когда само слово «Шустов» уже было обычным, их искали до сих пор.
Дореволюционная газета и реклама коньяка Шустов.
Здесь их было не меньше дюжины. На некоторых сохраняется цвет — тёмно-красный, золотой, зелёный. На некоторые виднелась дата — 1896, 1902, 1908 годы.
— Не трогай руками, — сказал я Кольке, который уже потянулся к ближайшей бутылке.
— Да я осторожно.
— Осторожно — это не трогать. Думаешь сухая, а этикетка может рассыпаться от одного движения.
Колька обиделся, но руку убрал.
В следующий раз мы разбирали чердак методично, как положено — от края к центру, ничего не передвигая без нужды, каждую находку осматривая на месте. Беша был в своих стихиях: он умело читал чердак, как другие читают книги — по запаху, по слою пыли, по тому, как вещи стоят друг на друге.
Газеты отложили в сторону — не потому, что они были ценными, а потому, что среди них могло быть что угодно. В одном из кожаных чемоданов обнаружились письма — пачка, перевязанная лента и конверты с дореформенными марками. Беша присвистнул, просмотрев верхний конверт.
— Романовские, — сказал он. — Серия 1913 года, юбилейная. В таком состоянии — это не шмурдяк.
— Чьи письма? — спросил Колька.
— Какого-то Аркадия Борисовича, — прочитал я в конверте. — Адрес — этот дом. Значит, жил здесь.
— А от кого?
— Это не видно. Надо смотреть.
Мы не стали смотреть — не на чердаке. Письма аккуратно вернулась в чемодан.
К полудню у нас была небольшая коллекция: двенадцать шустовских бутылок с этикетками (три этикетки всё-таки были повреждены, но не мы — время), пачка писем с марками, несколько номеров дореволюционных «Одесских новостей» в приличном состоянии и — неожиданно — небольшая жестяная коробка из-под леденцов «Эйнем» с монетами внутри.
Монеты были обычными, в общем-то: несколько серебряных полтинников, медные копейки, пара иностранных — какой-то австрийский крейцер, что-то турецкое. Но среди них лежал один странный кругляш — явно монета, но непонятная. Медная, небольшая, со стёртым рисунком.
— Что это? — спросил Колька.
— Не знаю, — честно ответил я.
— Беша?
Беша повертел монету в пальцах, посмотрел на просвет.
— Греческий чекан, — сказал он наконец. — Очень старый. Может, ольвийский. Может, херсонесский. Но это — не ко мне, это к Семёнычу.
Семёныч был нумизматом с серьезной школой — из тех, кто помнил, когда в Одессе еще работал специализированный магазин на Дерибасовской, и который мог с закрытыми глазами отличить синопский статер от херсонесского по тактильному ощущению. Он жил на Пушкинской и не любил гостей, но Бешу терпел — между ними было что-то давнее, о чем оба предпочитали не говорить.
Мы поехали к Семёнычу после обеда.
Дверь открылась не сразу — он долго смотрел в глазок, потом ещё долго гремел замками. Квартира у него была такая, что чердак на Молдаванке казался по сравнению с ним образом порядка: книги стояли, лежали и падали везде, где это было физически возможно, на столе в три слоя громоздились лупы, пинцеты и какие-то непонятные инструменты, а на подоконнике сидел кот — рыжий, одноглазый, смотрящий на нас с явным скептицизмом.
Семёныч взял монету двумя пальцами, не говоря ни слова, поднёс к окну, потом взял лупу.
Мы ждали.
— Херсонес, — сказал он наконец. — Третий век до нашей эры. Дева с луком на аверсе, бык на реверсе. Стандартный тип.
— Стандартный — это как? — осторожно спросил Колька.
— Это значит, их было много. — Семёныч положил монету на стол. — Не редкость. Но в таком сохране — вполне. Откуда?
— С чердака.
— С какого чердака?
— С молдаванского.
Семёныч хмыкнул.
— В Одессе с чердаками только чего не находили. — Он снова взял монету. — Это вам не в поле копать. На чердаках всё иначе лежит.
Он ещё раз просмотрел монету, потом вернулся Беше.
— Возьмешь? — спросил Беша.
—Сколько просишь?
Они поторговались минут десять — негромко, без лишних слов, как торгуются люди, которые давно знают цену и друга-друга, и предмету разговора. Сошлись на сумму, которую я не буду называть, но которая была, скажем так, приятной неожиданностью для всех трех участников чердачной экспедиции.
Уже на улице Колька спросил:
— А письмо?
— Письма — отдельно, — сказал Беша. — Письма надо читать сначала.
Мы читали их потом в тот же вечер в Беши. Аркадий Борисович, как известно, был небольшим магазином галантерей и вёл переписку с поставщиками из Варшавы, Лодзи и Кишинева. Письма были деловые, скучные и совершенно лишённые той романтики, которой хочется находить в старых конвертах. Никакого тайного романа, никаких семейных тайн — только счет, борьба за качество товара и просьбы прислать каталог на следующий сезон.
Но марки были хорошие.
А шустовские этикетки я до сих пор иногда достаю и смотрю — просто так. В них есть что-то от той Одессы, которой уже нет: чёткие буквы, медали выставок, уверенность людей, которые думали, что делают вещи навсегда.
Дом снесли в пятницу, как и обещали.
Советы бывалых
На чердаке никогда не торопись и не иди к самому интересному сразу — сначала осмотрись, дай глазам привыкнуть к недостаткам освещения и пойми, как и куда ставить найденные вещи. Бумага и этикетки на старых бутылках не терпят резких движений и сухого воздуха: если видишь ценный экземпляр, лучше перенести его вместе с вещью, на которой он приклеен, чем попытаться снять его на месте. Монеты с чердаками часто бывают «неполыми» — они лежат иначе чем в поле, в другой среде, и могут быть любого происхождения и любой эпохи. Нумизмата кому лучше иметь свое — того, кому доверяешь, а не впервые встретив на рынке. И последнее: если дом идёт под снос, у тебя есть ровно столько времени, сколько сказали — не больше.
Глава 2. Тётка с оливковой веткой
Я застал Васю дома. Дверь, как часто бывает в Одессе, была открыта настежь. Он сидел под бестеневой лампой, зажав в деревянном зажиме небольшой медный кругляш величиной с ноготь мизинца, и обрабатывал его тонкой кистью, смоченной в составе, пахнущем аммиаком и старым сеном. При работе с монетами важно помнить, что оригинальная изумрудная или «кабинетная» патина сильно поднимает стоимость. Поддельная патина или чищенная до блеска медь теряет цену.
— Ассарий? — спросил я, присаживаясь на свой обычный скрипучий стул.
— Ольвийский, — не поднимая головы, отозвался Вася. — «Борисфен» его зовут в народе, хотя борисфенами у нас с легкой руки любят кликать всё подряд. Смотри, Саня, — он подвинул лупу поближе к лампе. — Голова тётки в венке — это, скорее всего, Деметра. А на реверсе — орёл на дельфине. Чеканка, почитай, четвёртый век до нашей эры.
Я наклонился. Монета была скромная, тёмная, с благородной зелёной патиной, совершенно не похожая на те сокровища, о которых пишут в глянцевых каталогах. Но в ее щербинах чувствовалась настоящая, честная древность.
— Откуда она у тебя?
— От Гены, — Вася отложил кисть и потянулся за чаем. — Помнишь его? Он теперь тракторист. Пашет по осени под Очаковом, где раньше была греческая хора. В прошлом месяце звонит: «Вась, приезжай, тут у меня в отвале что-то блестит, наверное, пуговица с трактора отвалилась. Это он так шутит». Я приезжаю, а у него в консервной банке из-под кильки — дюжина таких «пуговиц». Чес был знатный, хоть Гена и не копал вовсе — случайно вышло, плугом зацепило распаханный клад.
— А что теперь?
— Девять уже разошлись по коллекционерам, эта — последняя, себе оставил. Люблю такие вещи: не золото, не «сундук на миллион», а просто честная монетка, которая две с половиной тысячи лет пролежала в земле и дождалась, пока люди перестанут воевать над этим полем достаточно долго, чтобы ее найти.
Я усмехнулся — Вася умел говорить так, будто читал не лекцию, а сказку на ночь.
— А через час, — продолжал он, промакивая монету салфеткой, — явится Толик-Шустрый. Будет торговаться, называть её «шмурдяком», чтобы сбить цену, а потом всё равно заберет. Такой у нас, Саня, театр.
Именно в этот момент скрипнула дверь мастерской, и на пороге, отряхивая с плеч мелкую морось, возник Беша.
Я не сразу его узнал — настолько он осунулся и посерел с нашей последней встречи. Тогда, весной, уезжая в Одессу из Бахчисарая, я поглядывал из окна автобуса на его нескладную фигуру у покосившейся калитки и думал, что больше никогда его не увижу. Беша стоял, положив тяжелую руку на загривок облезлого дворового пса. За его спиной, в прохладной глубине дома, на старинном комоде белел человеческий череп, а рядом дремал прислоненный к стене автомат. Он казался вечным — как иссушенные крымские курганы, как горький запах полыни, въевшийся в его штормовку.
Но весна четырнадцатого года перевернула всё. Родная земля вдруг сделалась чужой и хмурой.
— Здорово, Беша, — тихо сказал Вася, даже не поднимая бровей от удивления. — Садись, чай будешь? С чабрецом, как ты любишь.
Беша опустился на продавленный диван в углу, но взгляд его тут же зацепился за тусклый блеск монеты на столе.
— Ольвийская? — хрипло спросил он.
— Ты и в монетах разбираешься? — не удержался я.
— Я по земле разбираюсь, — Беша криво усмехнулся. — А земля везде имеет свою грамоту. У нас в степи такая же лежит, только с татарским акче вперемешку. Слоями. Сначала греки, потом хан, потом мы… — он осекся.
Вася подвинул ему дымящуюся кружку.
— Рассказывай.
И Беша рассказал — путано, рывками, как рассказывают люди, долго молчавшие в одиночестве. Когда туда вошли, он думал отсидеться по старой привычке: сотворить безумное лицо, положить палец на спусковой крючок — и от него отстанут. Да только с безликой машиной это не работает. Свои же, копатели из местных, и сдали ради наживы. Приехали люди в камуфляже без знаков, перевернули дом. Боспорское золото унесли, приборы… Даже череп с комода забрали. Беша за полчаса до них ушел к дальнему колодцу — выручило степное чутье. Потом трое суток на Чонгаре под брезентом, в фуре с луком. Шелухой дышал, пока чужие солдаты сапогами над головой стучали.
Он замолчал, полез во внутренний карман потертой штормовки и бережно извлек массивную бронзовую пряжку крымского хана с остатками византийской перегородчатой эмали.
— Вот всё, что унес. Остальное там осталось. Земля моя умерла, Саня.
Вася осторожно, двумя пальцами взял пряжку и поднес к свету.
— Эмаль трескается, — тихо констатировал он. — От вашей крымской сухости держалась, а у нас тут сырость одесская, ей плохо. Дай мне с ней поработать дня три — и будет как новая.
Беша с видимым трудом разжал пальцы, отдавая реставратору это последнее напоминание о доме.
Ровно через час, как и предсказывал Вася, дверь распахнулась и в помещение протиснулся Толик-Шустрый — маленький, вертлявый, вечно щурящийся, словно прицениваясь даже к тучам за окном.
— Ну шо, знаток, — заявил он с порога. — Покажи мне свой шмурдяк.
Вася молча выложил на стол ольвийский ассарий. Толик схватил лупу, покрутил монету так и эдак, поцокал языком с наигранным разочарованием: — Патина неравномерная, реверс затёрт… Таких на каждом слете пруд пруди.
— Толик, — вздохнул Вася, — ты уже полгода мне это говоришь про каждую вещь. Бери или не бери, но не утомляй.
Пока они торговались — а делали это с удовольствием, как старые знакомые, прекрасно зная истинную цену каждой царапине, — Беша сидел на диване и наблюдал за ними с мрачным любопытством. Когда Толик наконец расплатился и начал высматривать чтобы еще такое прикупить по дешёвке, гость с юга хмыкнул: — У вас тут всё как в степи. Только там за хабар бьются, а тут — торгуются с прибаутками.
— Люди везде одинаковые, — заметил Вася, не отрываясь от инструментов. — Просто здесь правила чуть добрее.
Беша промолчал. Видно было, что он не верит ни правилам, ни добрым словам. За месяц одесской жизни он так и не отогрелся, всё поглядывал на дверь, ожидая подвоха.
И он не ошибся.
Осенью на Одессу обрушился яростный, темный шторм. Черное море словно решило вернуть себе сушу — ливень превратил улицы в пенные потоки, завывал ветер в водосточных трубах, и город затих под комендантский час. Мы оказались заперты в уютном полуподвале, пахнущем сухими травами и ацетоном. Именно в эту ночь Бешин внутренний надлом дошел до предела.
Вася как раз аккуратно фиксировал раствором треснувшую эмаль на ханской пряжке. От жуткой одесской влажности крошечная бирюзовая чешуйка, похожая на крыло майского жука, вдруг откололась и упала на сукно стола.
Беша коротко, страшно вскрикнул и метнулся к столу, хватая тяжелый реставрационный молоток: — Назад! Не подходи! Она умирает! Земля моя умерла, и она умирает! Вы все отнять хотите, знаю я вас!
— Беша, тише, это же Вася! — крикнул я, пытаясь заслонить лампу.
— Плевать! Вынюхиваете только…
— Беша, посмотри на меня, — Вася даже не повысил голоса. — Ей нужен раствор и вакуум прямо сейчас. Через час от твоей эмали останется только пыль. Ты сам свой последний Крым в пыль пустишь. Отдай мне ее. Пожалуйста.
И тут в полукруглое окошко подвала, по которому сплошным потоком шла дождевая вода, резко постучали. В ту же секунду на столе звякнул телефон Беши. Ярким пятном высветилось сообщение с крымского номера: «Мы в Одессе, Беша. Выходи, поговорим за бляху». Бывшие подельники выследили его через перекупщиков.
— Это они… — прошептал Беша, косясь на темное окно, где угадывались два силуэта. — Сдали… Кому верить на этой земле, Вася?!
— Мне верь, — Вася сделал шаг вперед и просто протянул открытую ладонь. — Они там, за дверью. А Крым твой здесь... Давай сюда, Беша. Быстрее.
Беша посмотрел на Васю, потом на дверь, за которой уже глухо заскрипела ручка, поддеваемая ломиком. И вдруг его плечи опустились. Бережно, как хрустальную слезу, он переложил ханскую бронзу в васину руку.
— Делай, — хрипло выдохнул он. — А я подержу.
— Саня, держи лампу ровно, ближе к пинцету, — спокойно скомандовал Вася, уже набирая состав в шприц.
Пока Вася с точностью часового мастера вводил раствор под рассыпающиеся чешуйки, Беша подошел к тяжелой дубовой двери. Снаружи начали бить ломом, дерево жалобно затрещало. Он не стал искать оружие или кричать. Он просто прижался к шершавым доскам своим широким телом, уперся ногами в каменный порог и замер.
Снаружи глухо ругались, острая сталь ломика прошла сквозь щель и больно полоснула его по плечу, разрывая старую штормовку. Беша лишь крепче сжал зубы так, что на губах выступила кровь, но не издал ни единого звука.
— Вась, скоро? — прошептал я, чувствуя, как затекла рука с лампой.
— Еще мгновение… Всё, закрепил. Теперь застынет.
Незваные гости за дверью, повозившись еще пару минут и испугавшись ночных патрулей, бросили лом и скрылись. Их быстрые шаги мгновенно потонули в ревущем шуме ливня.
К утру шторм утих. На рассвете Одесса показалась умытой, пахнущей мокрой листвой и озоном. На замшевой салфетке под лампой покоилась спасенная пряжка — эмаль зафиксировалась и нежно светилась бирюзой, точно капля морской воды.
Беша сидел на полу, прислонившись к спасенной двери, и баюкал раненое плечо. Он посмотрел на Васю, потом на меня, и на его измученном лице впервые появилась тихая, удивительно светлая улыбка.
— Ну что, знаток… — негромко сказал он. — Живая она?
— Живая, — Вася присел рядом прямо на холодный бетон и положил руку ему на здоровое плечо. — Теперь жить будет. И ты живи. Здесь ты дома.
На столе, рядом с пряжкой, тускло поблескивал маленький ольвийский ассарий — тот самый, что Толик оставил в суматохе. Тётка в венке из оливковых листьев спокойно смотрела на нас со своей медной миниатюры, как смотрела уже две с половиной тысячи лет — на греков и скифов, на ханов и комиссаров, на Бешу и на нас с Васей, — и, казалось, ей не было никакого дела до наших человеческих бурь. Просто еще одна ночь, еще одна гроза, которую земля пережила вместе с людьми.
Здесь, в приморском городе, потеряв всё, Беша впервые понял то, о чем, наверное, догадывался в своих степных скитаниях: настоящая ценность земли — это не золото, скрытое в ее недрах, а люди, которые готовы защищать тебя в самую темную, ненастную ночь. Его Крым остался далеко за чертой тумана, но свой новый, настоящий дом он обрел в этом тесном полуподвале на Молдаванке.
Совет бывалых: Никогда не пытайтесь чистить находки с эмалью или тонкой позолотой «на глазок» бытовой химией или жесткой щеткой — перепад влажности и агрессивные растворы губят реставрационный слой быстрее времени. Храните такие вещи в сухом месте, заворачивая в бескислотную бумагу, а не в целлофан, под которым металл преет и покрывается вредной коррозией. И главное: если рядом есть толковый реставратор, донесите находку до него в первый же день, а не тогда, когда трещина уже расползлась, — рассыпанную эмаль назад не соберёт никто.
Глава 3. Мастер стимпанка и саудовское золото
1. Мариупольский транзит и шестерёнки
Когда в воздухе начинает пахнуть грозой, люди бегут туда, где стены кажутся крепче, а море — привычнее. Гена со своей благоверной и племянником сначала перебрался из родных мест в Мариуполь. Думали, пересидят. Но когда и там жизнь повернулась к ним своей самой невыносимой, жёсткой стороной, Гена собрал узлы, погрузил семейство в потрёпанную «Ладу» и рванул в Очаков. Пытался там работать трактористом, но понял, что сельское хозяйство это не его стихия и переехал в Одессу. То ли Вася ему по старой дружбе подмигнул, мол, «у нас тут потише и хабар на чердаках ещё водится», то ли Беша пообещал долю в каком-то мутном деле с немецкими блиндажами под Беляевкой — история умалчивает.
Вместе с Геной и его громогласной супругой в наш город приплыл и племянник — Вовочка. Странный парень лет двадцати, с вечно блуждающим взглядом и пальцами, жёлтыми от паяльной кислоты.
— Ну чем бы дитя ни тешилось, лишь бы водку в подворотне не жрало, — вздыхая, объяснял Гена на Староконном рынке, пока его племяш ковырялся в ящиках со ржавыми болтами. — Он у нас тихий. Рукастый, но с припиздью. Из Мариуполя когда бежали, он ящик с гайками тащил, а тёплые вещи забыл.
В Одессе Вовочка от полного безделья и стресса ударился в творчество. Он открыл для себя так называемый стимпанк. Сооружал из старых латунных дверных ручек жуткие массивные подсвечники, плавил на кухонной плите бабушкины брошки, вживляя в них колёсики от будильников «Слава», и крутил из медной проволоки каки-то псевдо-старинные артефакты. Мы с Васей только посмеивались: шмурдяк шмурдяком, но хоть при деле.
Пока в один прекрасный четверг Вася не примчался ко мне домой без стука, бледный как полотно и ругающийся такими сочными портовыми матюками, что у меня чуть рыбки в аквариуме не перевернулись.
2. Торг на Староконке
— Саня! Этот мариупольский самородок, этот Вовочка, этот гений надфиля и паяльника… чтоб его приподняло и прихлопнуло! — Вася рухнул на стул и швырнул на стол две тяжёлые, тускло поблёскивающие перьевые ручки.
— Вася, ша, — спокойно сказал я, наливая ему холодной воды. — Кончай этот цирк. Что случилось? Причём тут Вовочка?
Вася выпил воду залпом и начал рассказывать.
Оказывается, в прошлую субботу Вовочка отправился на Староконный рынок — на «страховку», как говорят копатели, то есть пошнырять по самым дальним рядам, где нищие дедки выкладывают на брезент всякий хлам за копейки. Искал латунь и медь для своих безумных поделок.
И вот видит он: сидит дед, а перед ним — изящная, невероятной красоты деревянная шкатулка, обтянутая изнутри потёртым зелёным бархатом. Вовочка, хоть и придурок, но цену вещам немного знал благодаря дяде Гене. Спросил цену. Дед за шкатулку заломил такую сумму, что у племянника челюсть отвисла — там пахло хорошими тысячами гривен, которых у беженца отродясь не было.
Но Вовочка парень настырный. Он взял шкатулку в руки, открыл, а там, в специальных бархатных пазах, лежит десяток очень симпатичных, тяжёлых перьевых ручек. Тёмный металл, какая-то резьба, похожая на узоры.
— Слышь, дед, — заканючил Вовочка. — Шкатулка твоя мне без надобности. А вот ручки… Продай пару штук отдельно? Мне для стимпанка надо, я из них такие фишки сделаю, с колёсиками!
Дед, видимо, устав сидеть на жаре, махнул рукой:
— Да забирай. По двадцать гривен за штуку давай и катись.
Вовочка на радостях выгрёб из кармана шестьдесят гривен и забрал аж три штуки. Хотел больше, но денег не хватило. Самое обидное, что как только он отошёл, к деду подошли какие-то заезжие перекупщики, быстро оценили ситуацию и раскупили все оставшиеся ручки вместе со шкатулкой подчистую. Кто они были и куда ушёл остаток комплекта — до сих пор большой секрет и больная тема для Васиного сердца.
3. Намётанный глаз и Gemini
Вчера вечером Вася зашёл к Гене на съёмную квартиру — бахнуть по рюмочке за приезд. Заходит в комнату к Вовочке, а тот уже вовсю трудится. Включил настольную лампу, нацепил часовые очки-лупу и вовсю дербанит первую ручку ножовкой по металлу! Содрал с неё колпачок, собираясь впаять туда шестерёнку от карманных часов.
Вася подошёл, посмотрел намётанным глазом антиквара на оставшиеся две ручки, которые мирно лежали на столе в ожидании экзекуции, и у него внутри что-то ёкнуло. Тяжёлые. Металл благородный, не латунь ни разу. И узор по корпусу — не просто царапины, а тончайшая, ювелирная арабская вязь.
— А ну-ка, маэстро, отдай сюда инструмент, — тихо сказал Вася, сгрёб в карман две неизуродованные пилой ручки и, не прощаясь с Геной, полетел к себе.
Дома Вася, не будь дураком, отмыл ручки от вековой пыли, настроил свет и сделал макроснимки этой самой вязи. Поскольку в арабском он силён так же, как в балете, Вася загрузил фотки в искусственный интеллект Gemini и велел перевести и проанализировать артефакт.
Через две минуты ИИ выдал ответ, от которого Вася чуть не поседел.
4. Саудовский след
Я взял со стола одну из ручек, присмотрелся. Действительно, под увеличительным стеклом проступили клейма.
— И что сказал твой Gemini? — спросил я Васю.
— Саня, держись за стул, — зловеще прошептал Вася. — Это не просто ручки. Это эксклюзивные, именные перьевые приборы, изготовленные ограниченным тиражом из золота 750-й пробы и специального платинового сплава. Там на арабском выгравировано имя короля Саудовской Аравии — Сауда ибн Абдул-Азиза, который правил в пятидесятых-шестидесятых годах прошлого века. Эти ручки предназначались как дипломатические подарки для высших чинов. Как они попали в Одессу — чёрт их знает, может, какой-то советский дипломат или моряк-черноморец купил у вора-бродяги и привёз в своё время. А может кто-то сбежал из страны прихватив эти сувениры.
Я взвесил ручку на руке. Грамм сорок чистого золота плюс коллекционная, историческая ценность.
— И сколько они стоят? — прищурился я.
— По оценке экспертов, которую мне Gemini подтвердил по проходам на аукционах, — каждая такая нетронутая ручка тянет минимум на 4500 долларов. За штуку! А у деда их было десять! То есть этот мариупольский Кулибин оставил на Староконке целое состояние!
— А та, третья, которую он успел распилить? — улыбнулся я.
Вася со стоном закрыл лицо руками.
— А та, которую он изуродовал, превратилась в «стимпанк-артефакт». По его личной Вовочкиной оценке, он надеется продать её на Дерибасовской туристам за 200, ну максимум за 250 гривен… Если, конечно, лаком покроет. Золотую ручку саудовского короля! Ножовкой!
Мы долго ещё сидели, разглядывая восточную вязь на драгоценном металле. История Одессы тем и прекрасна, что здесь можно купить сокровища шейхов по цене ржавого болта, но самое обидное — что золото это всегда норовит попасть в руки к какому-нибудь Вовочке с ножовкой.
Совет бывалыхНикогда не спешите подвергать механической чистке, распилу или переделке любые непонятные предметы из жёлтого или белого металла, даже если они куплены за бесценок на «барахолке». Современные технологии позволяют за секунду сделать макрофотографию узоров или клейм и пробить их через нейросети или поисковики по картинкам. Помните: под слоем вековой грязи или патины может скрываться редкий сплав или исторический автограф, уничтожив который, вы превратите вещь стоимостью в тысячи долларов в банальный копеечный лом.
Глава 4. Язык до Кнессета доведет
Староконный рынок в субботу утром — это не просто базара кусок, это, чтоб вы знали, филиал всемирной истории, где бюст Наполеона мирно соседствует с поржавевшими примусами, а пуговицы от мундиров времен Крымской кампании продаются пучками, как молодая редиска.
Я стоял у лотка старого антиквара Мони — человека необъятных размеров и такой комплекции, будто его собирали на судоремонтном заводе из остатков броненосца «Потемкин». Моня лениво гонял по зубам зубочистку и созерцал мир с набожной тоской.
— Александр, — вздохнул он, заметив мой взгляд, прикованный к стопке полусгнивших номеров журнала «Нива» за 1912 год. — Вы ищете там мысль или просто хотите спортить себе зрение за свои же скромные деньги? Возьмите лучше этот утюг. Чугун! Им можно гладить брюки, а можно отбиваться от кредиторов. Вещь!
— Моня, утюг у меня уже есть, им подперта дверь в кладовку, — ответил я, аккуратно перебирая хрустящие, пахнущие подвальной сыростью страницы. — А вот «Нива» — это кондиция. Тут, между прочим, попадаются шустовские коньячные ярлыки, которые туристы из столицы отрывают с руками.
Я вытащил из середины стопки толстый, разбухший от сырости том в полукожаном переплете — «Всемирный путешественник» за 1894 год. Книга была тяжелой, как грех, и явно страдала чердачным артритом. Но когда я раскрыл её где-то на описании экспедиции Пржевальского, из глубин переплета, прямо мне под ноги, выпал плотный, сложенный вчетверо серо-желтый листок.
Это был не глянец и не газетная бумага. Настоящий, плотный, шероховатый пергамент с неровными краями, явно вырезанный из какой-то колоссально древней книги. А на нем — ровные, въевшиеся в кожу буро-черные чернила. Символы выглядели как безумная помесь финикийского алфавита, арамейской вязи и тайных знаков масонов, устроивших перекур. Ни одного знакомого знака. Внизу красовалась полузатертая сургучная печать, от которой остался только жирный багровый след.
У меня внутри что-то сладко екнуло. Это профессиональное, копательское — когда ты понимаешь, что перед тобой не просто «шмурдяк», а вещь с биографией.
— Моня, сколько за этот гербарий? — максимально равнодушно спросил я, прижимая листок ладонью к лотку.
Моня прищурил один глаз, мгновенно оценив степень моей напускной незаинтересованности.
— За книгу с сюрпризом? Шесть сотен гривен. И это я еще не посчитал вам историческую ценность пыли, которую вы вдохнули.
— Однако, - горестно вздохнул я, доставая из кармана кошелек.
Через десять минут я уже сидел в уютной кофейне на Греческой, разложив находку на салфетке. Мимо шел Беша — наш признанный гений «чеса» по чердакам, человек, способный унюхать серебряный полтинник под тремя слоями старого паркета. Он нес в пластиковом пакете пару дореволюционных аптечных флаконов с орлами и был похож на кота, укравшего сосиску.
— О, Владимирович, чаи гоняешь? — Беша бесцеремонно приземлился напротив и тут же вперился взглядом в пергамент. Его ноздри дрогнули. — Так. Стоп. Это откуда такой девайс? Это же не бумага, это кожа. Настоящий манускрипт! Где поднял?
— У Мони в подшивке. Язык непонятный. Похоже на какую-то древность, — честно признался я.
Беша аккуратно, кончиками пальцев, повернул листок к себе.
— Ну-ка, ну-ка... Глянь на эти закорючки. Это тебе не Катькин пятак из земли выковырять. Тут пахнет серьезным хабаром. Поехали к Гене, он у нас по этим делам дока, у него дед, говорят, в синагоге древние свитки реставрировал, в буквах толк знает.
Гена обитал в старом дворике на Молдаванке, где бельевые веревки были натянуты с такой точностью, что перегораживали небо почище ПВО. Сам Гена — сухопарый, в вечной жилетке со множеством карманов, где лежали лупы, пинцеты и почему-то мятные конфеты — принял нас в своей мастерской, заваленной старинными часами, монетами и книгами.
Увидев обрывок, Гена преобразился. Он достал огромную часовую лупу, вставил её в глазницу, отчего стал похож на киборга девятнадцатого века, и погрузился в изучение манускрипта. Минут пять в комнате стояла такая тишина, что было слышно, как на кухонной плите у соседки закипает борщ.
— Так, — наконец произнес Гена, не вынимая лупы. — Это не иврит. И не арабский. И даже не глаголица, чтоб вы мне были здоровы. Но чернила — железо-галловые, это точно. Видите этот коричневый отлив? Так писали века до восемнадцатого. Пацаны, если это обрывок караимской рукописи из Крыма или, упаси Боже, фрагмент свитка торы времен Богдана Хмельницкого — мы все покупаем по даче в Аркадии.
— И по машине, — скромно добавил Беша, у которого в глазах уже вовсю щелкали колесики кассового аппарата. — Надо везти к профессору на исторический факультет. У меня там есть один знакомый, Марк Исаакович, он за древние языки знает всё, даже то, чего там никогда не было.
Конспирация была соблюдена полнейшая. Мы запечатали пергамент в прозрачный файл, Беша всю дорогу в трамвае держал руку на внутреннем кармане куртки, подозрительно оглядывая каждого пассажира, особенно пенсионерок с авоськами — мало ли, вдруг агенты Интерпола под прикрытием.
Профессор Марк Исаакович встретил нас в кабинете, погребенном под лавиной книг. Это был благообразный старик с аккуратной бородкой и глазами уставшего библейского пророка. Он выслушал нашу путаную историю, взял файл, положил его под мощную настольную лампу и замер.
Мы с Бешей и Геной затаили дыхание. В этот момент я чувствовал себя одновременно Индианой Джонсом и мелким жуликом, который случайно утащил из музея Мону Лизу.
Профессор долго разглядывал загадочные знаки. Потом достал из шкафа какой-то тяжелый справочник, полистал его. Потом вдруг хмыкнул. Потом его плечи начали мелко трястись. Через минуту Марк Исаакович хохотал так, что с полок посыпалась вековая пыль.
— Профессор, ради Бога, не томите! — взмолился Гена. — Это что, Александрийская библиотека? Завещание тамплиеров?
— Ой, не могу... — вытер слезы старик. — Тамплиеры! Караимы! Ох, знатоки, ох, копатели... Вы где эту книгу взяли, говорите? На Малой Арнаутской у Мони? Ну конечно!
Он вытащил пергамент из файла и перевернул его под углом к свету.
— Молодые люди, — отсмеявшись, сказал профессор. — Язык, конечно, действительно непонятный, если пытаться читать его как арамейский. Но если вы вспомните, что в конце девятнадцатого века в Одессе был безумный бум на всяческие мистификации, тайные общества и шуточные студенческие братства, всё встанет на свои места. Это так называемый «зеркальный шифр» Новикова, местная забава одесской интеллигенции 1890-х годов. Посмотрите на буквы через зеркало или просто с обратной стороны листа на просвет.
Гена дрожащими руками взял пергамент и поднес его к окну. Мы с Бешей втиснулись рядом.
Сквозь плотную кожу пергамента, вывернутые наизнанку, «древние финикийские знаки» вдруг сложились в абсолютно четкие, каллиграфические русские буквы с ятями и ерами.
Мы прочитали:
«Сие есть тайная грамота великаго ордена Черноморскихъ бездельниковъ. Нашедшему сей манускриптъ завещается немедленно явиться въ трактиръ „Дубокъ“ на Гаванной и выставить ананаснаго крюшону всему честному собранію, дабы не прослыть скупердяемъ и пошлякомъ. Аминь. 1893 годъ, мая 14 дня».
В кабинете повисла монументальная тишина. Беша медленно закрыл рот. Гена аккуратно спрятал лупу в карман жилетки.
— Ну что, господа археологи? — улыбнулся профессор. — Крюшон на Гаванной, кажется, уже не наливают, но традиция требует действия.
Мы вышли от профессора слегка оглушенные, но, странное дело, обиды не было. Было какое-то удивительное чувство прикосновения к чужому, веселому и молодому прошлому нашего города. Сто тридцать лет назад какие-то веселые ребята на чердаке так же пили вино, придумывали этот шифр и прятали его в книгу, точно зная, что когда-нибудь, спустя века, другие одесские чудаки будут бегать с этим листком по всему городу с выпученными глазами.
— Ну что, — нарушил молчание Беша, завязывая шнурок. — Дачи в Аркадии отменяются. Но Моне мы ничего не скажем. Пусть думает, что мы нашли тут карту сокровищ Фрэнка Моргана.
— А крюшон мы таки выпьем, — подытожил Гена. — Только вместо крюшона возьмем пива на Соборке. За здоровье Черноморских бездельников девятнадцатого века. Они свое дело знали четко.
И мы пошли по залитой солнцем Дерибасовской — три искателя, старый пергамент в кармане и бесконечный, вечный юмор этого города, который невозможно откопать никаким металлоискателем, потому что он и так разлит в самом воздухе.
Совет бывалых:
Если вам в руки попадает «древний манускрипт», «карта сокровищ» или «секретный план» из старого дома, не спешите бежать в ломбард или оформлять кредит под будущие миллионы. Девять из десяти таких находок в Одессе — это либо дореволюционный рекламный трюк (торговцы чаем и табаком обожали такие шифровки), либо результат студенческих пирушек столетней давности. Прежде чем платить экспертам, просто посмотрите на лист на просвет, переверните его вверх ногами или поднесите к зеркалу — старинные шутники очень любили простые оптические фокусы.
Глава 5. Голубь мира
1. Пыль веков и перья
Чердаки на Успенской — это не просто чердаки. Это слоёный пирог из старой черепицы, сушёного кошачьего помёта, газет времён гетмана Скоропадского и густого, как одесский сметанный соус, полумрака. Сюда не заходят просто так. Сюда попадают либо по большой нужде, либо когда в кармане зачесалось то самое коллекционерское зудило, которое копатели называют «чесом».
У меня зудило уже неделю. Вася, вечный мой спутник по сомнительным предприятиям, позвонил в три часа дня, когда жара в городе плавила даже гранитные ступени Оперного.
— Саня, бросай свои рукописи, — выдохнул он в трубку так, словно за ним гналась вся полиция Приморского района. — На Успенской, угол Осипова, дом под реставрацию ставят. Строители — рагули со Львовщины, в нашем шмурдяке не смыслят ни черта. Но они вскрыли глухой торец под самой крышей. Там голубятня. Довоенная, а может, и дореволюционная. Беша уже там, но он, как дурак, ищет немецкие каски, а там совсем другое кино. Бери пинцет и дуй сюда.
Через двадцать минут я уже протискивался сквозь строительный забор. Беша действительно сидел на груде старого камыша и матерился — ему попалась всего лишь ржавая керосинка и куча битого аптечного стекла.
— Тут ловить нечего, — буркнул Беша, вытирая потный лоб грязным рукавом. — Один помет и дохлые воробьи. Гена вон на поселок Котовского поехал, там у какого-то деда полведра николаевского серебра нашли. А тут — тьфу, нищета подвальная. То есть, чердачная.
Но Вася не унимался. Он затащил меня в самый дальний угол, под скат крыши, где пахло сухой известкой и старым деревом. Там, скрытая за фальш-стеной из дранки, обнаружилась настоящая дореволюционная голубятня. Несколько гнезд, аккуратно сколоченных из ящиков из-под шустовского коньяка — на одном даже сохранился выжженный трафаретный орел.
И вот там, в самом углу дальнего ящика, среди столетней соломы, лежало оно.
Это не был скелет. Сухой чердачный воздух Одессы, работающий лучше египетских бальзамировщиков, превратил птицу в легкую, почти невесомую мумию. Голубь серо-стального цвета, со слегка растрепанными перьями, сидел, уткнув клюв в грудь, словно заснул вчера вечером. А на его высохшей, похожей на птичью лапку из китайского супа конечности тускло поблескивал тонкий алюминиевый цилиндрик.
Почтовый капсюль.
2. Секрет алюминиевой капсулы
— Не трогай руками! — шикнул Вася, когда я потянулся к птице. — Ты ему лапу сломаешь, и капсюль улетит в щель между балками. Там три метра пустоты до третьего этажа, хрен достанешь.
Я вытащил из кармана длинный медицинский пинцет, который всегда носил с собой на «чердачные вылазки». Руки слегка подрагивали — не от страха, а от того самого предвкушения, которое знакомо каждому, кто хоть раз открывал старый сундук или поднимал из земли нечитаемый кругляк монеты.
Капсюль поддался на удивление легко. Закручивающаяся крышечка закисла, но капля машинного масла из васиной масленки и легкое усилие пассатижей — и металл неохотно скрипнул.
Вася вытряхнул содержимое на ладонь. Это был крошечный, скрученный в плотную трубочку клочок бумаги. Когда мы аккуратно, кончиком иглы, развернули его на куске чистого картона, Беша даже перестал ковырять свою керосинку и подошел поближе.
Внутри была не записка шпиона и не план масонского клада. Там была марка.
Но какая! Столетняя пыль словно расступилась. На нас смотрел профиль императора Николая II из знаменитой Романовской юбилейной серии 1913 года. Номинал — 7 копеек. Но что-то в ней было не так. Мой глаз, наметанный на филателистический брак, сразу зацепился за дефект: портрет государя был смещен относительно рамки почти на три миллиметра влево, из-за чего казалось, что царь стыдливо прячется за виньетку, а фоновый сетчатый рисунок был отпечатан вверх ногами.
— «Перевертка», — прошептал Вася, и его глаза округлились до размеров екатерининского пятака. — Саня, это же знаменитый брак питерской печатни. Их на всю империю штучно было. А тут еще и центровка уехала. Это же... это же сумасшедшие деньги! В каталоге Загорского за такую обычную «перевертку» просят как за подержанный «Жигули», а эта — уникальная!
Но радость наша длилась ровно до тех пор, пока я не присмотрелся к бумаге. Время, чердачная жара и, видимо, какой-то грибок сделали свое дело. Бумага марки истончилась до состояния папиросного пепла. Она буквально дышала. Стоило Васе чуть сильнее вздохнуть, как край марки предательски затрепетал, угрожая превратиться в невесомую пыль. Её нельзя было брать руками. Даже самый мягкий пинцет просто прорезал бы этот столетний пергамент, оставив нас с кучкой бесполезных синих ворсинок.
3. Торг на руинах
— Так, ша, никто не дышит, — скомандовал я, прикрывая марку ладонью сверху, но не касаясь ее. — Если мы ее сейчас попытаемся переложить в кляссер, мы ее похороним. Нужен бензин или специальный состав для фиксации.
— Какой бензин, Саня? — завел свою шарманку Беша. — Тут строители снизу уже доски жгут, сейчас дым пойдет, и капец твоему Николаю. Давайте ее на слюну и в коробку от спичек!
Я посмотрел на Бешу как на сумасшедшего. Филателия не терпит суеты и уж тем более — пролетарской слюны.
В этот момент на чердаке появился Жорик — местный антиквар средней руки, который промышлял тем, что скупал у строителей старые изразцы и дверные ручки. Он, как коршун, почуял движение в голубятне.
— О, пацаны, здорово! Чего притихли, как на похоронах подпольщика? — Жорик бесцеремонно ввалился в наш угол, подняв тучу вековой пыли. — Ух ты, голубь... Мумия? Продайте китайцам, они из нее порошок для потенции сделают. О, и бумажка какая-то. Марка? Семь копеек? Даю полтинник гривен и бутылку пива. Она же драная вся.
— Жора, иди мимо, — хмуро сказал Вася. — Тут люди наукой занимаются. Эта марка твой магазин вместе с потрохами и старыми самоварами купить может. Если снимем нормально.
Жорик прищурился. В нем проснулся истинный одесский маклер. Он понял, что товар горячий, но хрупкий.
— Ладно, — сменил он тон. — Вижу, у вас проблема с транспортировкой. Я знаю одного деда на Нежинской, у него есть специальный фиксатор для ветхих манускриптов. Поделим прибыль на четырех? Я привожу деда с химией, вы делитесь долей.
Ситуация становилась критической. Пыль от присутствия Жорика уже летала вовсю. Один неверный чих — и «Романовская серия» превратится в воспоминание. А Жорик — парень тертый, мог и строителям шепнуть, что тут «золото-бриллианты», и тогда нас просто выставили бы за шиворот.
4. Операция «Пинцет и стекло»
— Никаких дедов, Жора, — отрезал я. — И никаких долей. Хочешь заработать — беги вниз, у строителей в бытовке должна быть чистая стеклина. Хоть от старой рамки, хоть от окна. Главное — ровная и чистая. И кусок плотного картона. Бегом! Заработаешь сто баксов за скорость.
Жорик оценил твердость в моем голосе, понял, что долю ему не нарезать, но сотка зеленых на дороге не валяется. Он исчез со скоростью молодого портового грузчика.
Пока его не было, мы с Васей провели операцию, достойную нейрохирургов. Я достал из рюкзака чистый лист плотной бумаги (носил для записей). Вася аккуратно, едва дыша, подсунул край листа под картонку, на которой лежала марка. Нам нужно было создать эффект скольжения.
Бумага марки была настолько тонкой, что сквозь нее просвечивал рисунок картона. Любое резкое движение воздуха — и краска просто осыпалась бы с волокон.
Жорик вернулся через пять минут, тяжело дыша и держа в руках кусок оконного стекла, наспех протертый грязной тряпкой.
— Вытирай нормально! — зашипел на него Вася. — Своей майкой три! Чтобы ни одной песчинки!
Когда стекло было подготовлено, я пошел на риск. Я не стал брать марку. Я решил использовать статическое электричество — старый трюк чердачников, когда нужно поднять невесомый кусочек сусального золота или истлевшей ассигнации. Я быстро потер пластиковую ручку своей большой отвертки о васину шерстяную футболку (он матерился, но терпел) и поднес ее к стеклу, а затем само стекло плавно опустил над маркой, не доходя до нее миллиметра два.
Истонченная столетняя бумага, подчиняясь законам физики, сама едва заметно приподнялась и «прилипла» к стеклянной поверхности за счет статики.
— Давай картон снизу! — скомандовал я Васе.
Вася молниеносно подвел плотный картон под стекло. Марка оказалась зажата в импровизированном бутерброде между чистым стеклом и картоном. Она была спасена, зафиксирована и неподвижна.
5. Послесловие и рефлексия
Марку мы продали через неделю на «сходке» коллекционеров в парке Ильича. Купил ее серьезный дядечка из Киева, который специально прилетел ради этого артефакта. По слухам, этот голубь летел в ноябре 1917 года в Одессу, неся какую-то частную, но очень важную записку. До Одессы он долетел, но, видимо, сил хватило только на то, чтобы забиться в родную голубятню на Успенской и там умереть от истощения. Сама записка истлела, а марку отправитель взял из бракованного листа, который случайно купил на почтамте — в те дни контроля за качеством уже не было никакого, возможно он был коллекционером.
Больших миллионов мы не заработали — бумага все же была сильно повреждена грибком, и эксперт долго кривился, высчитывая проценты потерь. Но на хорошую обмывку находки, выплату Жорику его законной сотки и покупку нового фирменного металлоискателя для Васи нам хватило с головой.
А мумию голубя я забрал себе. Она теперь стоит у меня на полке, рядом со старыми одесскими открытками. В конце концов, это был самый честный курьер в истории города — он доставил посылку, пусть и с опозданием на сто с лишним лет.
Совет бывалыхНикогда не пытайтесь разворачивать или брать пинцетом ветхие бумажные находки (марки, облигации, письма), найденные в сухих чердачных завалах — они мгновенно рассыпаются от механического контакта. Используйте метод «бутерброда»: аккуратно подсуньте под находку плотный лист, накройте чистым стеклом и фиксируйте по краям скотчем для транспортировки. Окончательную очистку и реставрацию таких вещей можно проводить только в условиях высокой влажности (например, в ванной комнате после горячего душа), чтобы бумага «напиталась» влагой и вернула минимальную эластичность.
Глава 6. Сардинский след у первой столицы
1. Семейные странности и мезороллеры
Мой сын со своей семьёй живёт сейчас в Греции, в деревушке неподалёку от портового города Патра. Как он там очутился — это совершенно отдельный, долгий рассказ. Но занимается он в этой стране тоже очень странным делом. Вообще, дети у меня, сколько я за ними ни наблюдаю, постоянно выбирают такие дороги, о которых я в их возрасте вовсе и подумать не мог.
Взять хотя бы мою дочку. В своё время она была замдиректора одного из самых престижных банков. Прекрасная зарплата, карьера, уважение коллег, перспективы — живи и радуйся. И вдруг в один прекрасный день она приходит и говорит, что увольняется, потому что отныне с утра до вечера будет заниматься мезороллерами.
Многие окружающие тогда покрутили пальцем у виска и подумали, что она просто сошла с ума. Для тех, кто не знает: мезороллер — это такой специальный валик с тончайшими быстрыми иголочками, предназначенный для микропрокалывания кожи и быстрого проникновения различных целебных жидкостей во время лечебного косметологического массажа лица. Казалось бы, где солидный банк и где эти игольчатые катки? Но, благодаря именно этому безумному, на первый взгляд, решению, дочка в итоге объехала полмира. Только в Непале она прожила почти пять лет вместе с мужем и моими внуками, и в общем-то очень даже преуспела в жизни.
Так что к увлечениям сына я изначально отнёсся с пониманием. Но его недавняя поездка на побережье и неожиданная находка заставили меня, как старого копателя и коллекционера, вытащить из стола лупу и засесть за исторические справочники.
2. Шесть свинцовых капель Арголиды
Сын у меня лёгкий на подъём. Недавно они выбрались отдохнуть на восточное побережье Пелопоннеса, в район легендарного города Нафплион. Для греков это место святое: оплот восстания 1821 года против Османской империи и первая официальная столица независимой Греции с 1828 по 1834 год. Там до сих пор над водой высится венецианский замок Буртзи, а над самим городом грозно довлеет мощная крепость Паламиди.
Ныряя с маской в прозрачных водах залива неподалёку от этих исторических мест, сын случайно обнаружил на песчаном дне, среди обломков старой керамики, штучек шесть цилиндрических предметов. Он сфотографировал их на ладони и скинул мне в мессенджер с коротким вопросом: «Пап, что это за свинец?»
Я увеличил снимок. Предметы имели характерную обтекаемую цилиндро-коническую форму и скруглённый носик. Они сильно напоминали старинные ружейные пули.
В своё время я плотно занимался Крымской войной, и вопрос пуль меня тогда очень живо интересовал. Каждая армия в девятнадцатом веке шла в бой со своим свинцовым «автографом». Сын по моей просьбе очистил одну штуку от векового морского окисла и присмотрелся к бокам: если под белым налётом проступают продольные полоски — значит, это следы от нарезов ствола, и пуля была выпущена из оружия. Нарезов не было, зато сзади обнаружилась глубокая коническая выемка. Это явно была пуля типа Минье, расширяющаяся при выстреле пороховыми газами внутри ствола.
Но чья? На классические английские пули Энфилда или французские пули Тамизье они по геометрии не походили. На гладкие русские круглые пули или конические «петербургские» — тем более.
И тут меня осенило. Батюшки, да это же пули Сардинского королевства! Экспансивные пули системы Минье для сардинского нарезного штуцера образца 1851 года. Их ни с чем не перепутаешь из-за специфического соотношения длины к калибру и характерного скругления носика.
В Крыму сардинские пули считались и считаются среди полевиков редчайшей, элитной находкой. Сардинское королевство (Пьемонт) поучаствовало во вторжении в Крым в составе союзной коалиции в 1855 году. Экспедиционный корпус генерала Ламарморы был совсем небольшим — около 15 тысяч человек. Сражались они в основном на речке Чёрной, стояли лагерем под Балаклавой, и свинца после себя оставили ничтожно мало. Но как эти редчайшие сардинские пули оказались на побережье Греции, прямо у бывшей греческой столицы?
3. Загадка погибшего транспорта
Я начал копать архивы и сопоставлять карты. Во время Крымской войны (которую в Европе называют Восточной) Греция официально объявила о нейтралитете. Однако греческий народ горячо сочувствовал России, видя в этой войне шанс окончательно освободить оставшиеся балканские земли от турок. Дело дошло до того, что греческие партизаны устраивали диверсии, а англо-французский флот в итоге жёстко заблокировал Пирей, чтобы усмирить непокорных эллинов. Нафплион с его мощными венецианскими фортами оставался важнейшим стратегическим пунктом, за которым союзники внимательно приглядывали.
Сардинские войска доставлялись в Крым морем на арендованных английских и собственных пароходах и парусных транспортах. Маршрут их пролегал из Генуи вокруг Пелопоннеса, через Эгейское море прямо к Чёрному.
Судя по тому, что пули лежали кучно на небольшой глубине у Нафплиона и не имели следов прохождения сквозь ствольные нарезы (то есть ими никто не стрелял), здесь произошло одно из двух. Либо в районе Арголидского залива попал в шторм и наскочил на рифы сардинский военный транспорт, везший боеприпасы для осады Севастополя. Либо, спасая судно от перегруза или уходя от преследования местных греческих каперов, сочувствовавших России, команда попросту выбросила за борт часть тяжёлых ящиков со свинцовым шмурдяком.
Шесть свинцовых пуль, пролежавших на дне больше полутора веков, открыли нам маленькую, забытую главу большой европейской войны у берегов первой греческой столицы. Сын обещал при следующей поездке прочесать этот квадрат берега внимательнее — кто знает, может, там, под слоем песка, до сих пор покоится кованый сундук пьемонтского интенданта.
Совет бывалыхПри идентификации старинных пуль всегда в первую очередь обращайте внимание на донную часть и боковые стенки. Глубокая коническая выемка сзади (юбка) однозначно указывает на пулю системы Минье середины XIX века, а наличие или отсутствие продольных нарезов на корпусе сразу скажет вам, была ли пуля выстрелена в бою или выпала из патронной сумки (ящика) чистой. Для очистки морского свинца от твёрдых известковых и коралловых наростов ни в коем случае не используйте нож или грубый напильник — мягкий свинец легко теряет форму; лучше положить находку на пару часов в слабый раствор столового уксуса, а затем аккуратно пройтись по ней жёсткой зубной щёткой.
Глава 7. Чердачная тень Троцкого
Я уже давно не искал приключений сам — они находили меня, как старый металлоискатель находит ржавый гвоздь прямо посреди асфальта. Звонит как-то Вася, тот самый, который видит подделку за три метра и может из трёх потрёпанных открыток сложить целую историю. Голос у него возбуждённый, будто нашёл редкий «вепрь» в идеальном сохранне.
— Слушай, бухгалтер, — начал он по старой памяти, хотя я уже лет десять как не прикидывался. — Есть один дом на Молдаванке, на улице Богдана Хмельницкого. Скоро под снос пойдут. Хозяева давно съехали, а чердак никто толком не шмонал. Говорят, там ещё с двадцатых годов добро осталось. Поедешь?
Я хотел отказаться. Жара, дела, да и возраст уже не тот, чтобы по гнилым балкам акробатикой заниматься. Но вспомнил, как мы с ним когда-то в антикварном магазине разоблачали «внука Горького», и согласился. Любопытство — оно как ржавчина: разъедает волю медленно, но верно.
Встретились на следующий день у старого трёхэтажного дома с облупившейся штукатуркой. Дом стоял печальный, с пустыми глазницами окон и провалившейся крышей. Вася пришёл не один — с ним крутился Толик-Шустрый, маленький, вертлявый, вечно щурящийся на солнце, словно прицениваясь даже к проплывающим над Молдаванкой тучам. Толик уже потирал руки, заранее вынюхивая выгоду.
— Местные тут шастают, как коты на рыбу, — заявил Толик, сплёвывая шелуху от семечек. — Думают, мы здесь золото партии ищем. Туристы, блин. Придется делиться воздухом, если что.
Мы поднялись по шаткой деревянной лестнице. Пахло пылью, сухим помётом и чем-то старым, затхлым. Фонарики выхватили из темноты горы хлама: поломанные стулья, ящики, обрывки дореволюционных газет. Вася сразу направился в дальний угол, где перекрытия выглядели понадежнее.
— Здесь в начале века была небольшая типография, — пояснил он полушёпотом. — Не та, что у Веры Инбер под боком, но рядом. Потом уплотнили, сделали коммуналки. Народ тащил на чердак всё, что в тесные комнаты не помещалось.
Мы начали шуршать методично. Я простукивал стены и доски пола, Толик щупом проверял засыпку из шлака, а Вася перебирал пожелтевшую макулатуру. Нашли несколько номеров «Одесских новостей» за 1912 год — бумага хорошая, плотная, но для хабара маловато. Потом Толик ловко вытянул из-под балки жестяную коробку из-под английского чая. Внутри — пачка писем, аккуратно перевязанная выцветшей бечёвкой.
Я присел на корчах у балки и начал разбирать письмена. Письма датировались 1920–1921 годами. Писала женщина по имени Рахиль своей сестре в Кишинёв: обычные жалобы на жизнь, очереди за хлебом, слухи о красных комиссарах. Но в строчках одного письма мелькнуло имя, от которого у меня по спине пробежал холодок:
«...Лёвушка опять заходил, спрашивал про дядю. Говорит, что скоро всё переменится навсегда...»
— Лёвушка? — переспросил Толик, заглядывая мне через плечо и скептически кривя губы. — Шо за Лёвушка? Братва с Молдаванки?
— Троцкий, — ответил я тихо. — Лев Давидович. Он ведь одессит по рождению, да и родственники поэтессы Инбер здесь жили, крутились в этих кварталах.
Толик присвистнул так громко, что под потолком зашуршали голуби. Мы продолжили рыться с удвоенным азартом. Под грудой старого тряпья нашли несколько фотографий на плотном картоне. На одной — группа интеллигентных людей у парадного входа. На обороте выведено чернилами: «1915 год, М.Ш.» — Моисей Шпенцер, отец той самой Веры Инбер.
Вдруг Вася замер, поднимая руку:
— Тихо. Кто-то шлындает внизу.
Мы затаили дыхание. Снизу донеслись тяжелые шаги и характерный говор — двое местных решили проверить, кто это шарится по расселенному дому. Толик мгновенно присел за балку, уложив руки на колени с таким невинным видом, будто пришел сюда за грибами. Мы просидели в темноте минут пятнадцать, пока шаги не стихли в глубине двора.
— Надо закругляться, — пробормотал Вася. — Если эти местные закрепятся, тут уже не пошмонишь.
Я полез в самый дальний угол засыпки и зацепил пальцами что-то тяжелое. Вытащил небольшую жестяную коробку из-под монпансье. Внутри, завернутые в промасленную кальку, лежали три никелированных жетона: один — одесского городского цирка, второй — легендарного кафе Фанкони, третий — коммерческого училища. Сохран — идеальный, хоть сейчас на витрину. Вася только крякнул от удовольствия:
— Вот это по-нашему! Корченов со своими царскими пятаками удавился бы от зависти.
Но главный сюрприз лежал в самом неожиданном месте. Под прогнившей половой доской, в нише между кирпичной кладкой и балкой, обнаружилась тонкая амбарная тетрадь в кожаном переплёте. Страницы исписаны мелким, но разборчивым почерком. Дневник наборщика типографии за 1919–1920 годы. Человек подробно описывал, как подпольно печатали дензнаки одесского горисполкома, как прятали шрифты от чекистов и как один из рабочих едва не поплатился головой за карикатурный водяной знак.
И последняя запись — короткая строка о том, как в типографию заходил «человек в кожанке с бородкой», интересовался старыми шрифтами и состоянием печатных машин. Почерк и детали не оставляли сомнений: тень самого Троцкого действительно касалась этих стен в бурные годы Гражданской.
Мы сидели на чердаке, передавая тетрадь из рук в руки, забыв про жару и пыль. Это был не банальный сундук с золотом, который любят искать наивные туристы. Это была настоящая, осязаемая история, от которой пахло типографской краской и порохом.
Снизу снова раздались голоса — на этот раз громкие, с угроارющими интонациями. Трое мужчин в строительных куртках перекрывали единственный выход.
— Эй, орлы, а ну марш на свет! — крикнул один из них, поднимаясь по ступенькам.
Толик, ничуть не смутившись, шагнул им навстречу с широкой одесской улыбкой:
— Здорово, мужики! Да мы тут так, зашли поностальгировать. Я здесь когда-то квартировал, пока крышу не снесло.
Мужики подозрительно оглядели нас, но Толик ловко полез в карман и выудил початую пачку крепких сигарет:
— Будете? За понимание. Нам тут ловить уже нечего, уходим.
Напряжение растаяло быстрее, чем утренний туман над лиманом. Забрав сигареты, мужики проворчали что-то вроде «ходите тут всякие» и позволили нам спокойно удалиться через черный ход во дворы.
Вечером в тихом дворике на Малой Арнаутской мы разложили находки на столе. Тетрадь единогласно решили передать в музей Паустовского, так как похоже что автор дневников был с ним знаком — такие вещи должны работать на город, а не пылиться по карманам. Жетоны разделили по-братски: цирк достался мне, кафе Фанкони — Васе, училище — Толику. Я крутил в пальцах тяжёлый металлический кругляшок с тиснением арены и думал о том, как странно переплетаются человеческие судьбы.
— Знаешь, — сказал Вася, разливая по стаканам холодный квас, — ради таких вечеров и стоит лазать по развалюхам. Деньги — пыль, они утекают сквозь пальцы, как песок на Ланжероне. А вот такие следы эпохи остаются навсегда.
Я кивнул, пряча жетон в карман. Маленький кусочек старой Одессы снова нашел своего хозяина.
Совет бывалых: Прежде чем ставить ногу на балку в заброшенном доме, всегда проверяйте её щупом или носком ботинка — гнилое дерево проламывается мгновенно и без предупреждения. Берите с собой крепкие перчатки и фонарь с хорошим пучком света, чтобы не встретиться лицом к лицу с местными крысами. А если на объекте вас застали некстати местные жители, никогда не качайте права: пачка хороших сигарет и пара вежливых слов творят чудеса дипломатии лучше любых угроз. Хабар по-настоящему ценен только тогда, когда вы уносите его на своих двоих.
Глава 8. Ведёрный авантюрист и бельгийское серебро
1. Африканские гены и ялтинские вёдра
Чтобы понять Вовочку, надо знать его семейное древо. Когда-то давно ГЕНИН брат женился. Все вокруг ахали и завидовали — жена красавица, глаз не оторвать! Вскоре родился Вовочка. Но красавица оказалась ещё той штучкой: когда пацану исполнилось всего два года, она собрала пожитки и сбежала с каким-то богатым африканцем в неизвестном направлении. С тех пор от неё — ни слуху, ни духу.
Брат Гены уехал на заработки куда-то в Норвегию, на буровые платформы, так что с трёх лет Вовочка перешёл на воспитание к дяде Гене. Благо, генина жена Нина приняла племянника как родного сына. Внешне Вовочка вырос вылитый отец, а вот характер ему достался аккурат от матушки — авантюризм и тяга к сомнительным комбинациям из него так и пёрли с самого детства.
В десять лет этот малый умудрился устроить на набережной в Ялте игру в напёрстки. Но не простую, а с одесским размахом: вместо напёрстков он использовал три здоровых цинковых ведра, а вместо шарика — обычный футбольный мяч. Казалось бы, смухлевать при таком реквизите физически невозможно, всё на виду! Ставка была недетская — игра шла аж на сто долларов.
Когда очередной богатый лох попадался на эту приманку и ставил купюру, Вовочка с серьёзным видом долго елозил ведрами по асфальту, гремя на всю набережную, а потом резко сгребал вёдра в кучу, мгновенно хватал деньги со стола и растворялся в толпе отдыхающих, пока жертва пыталась понять, где мяч.
В общем, парень рос творческий. И вот теперь это «чудо природы» материализовалось у меня на пороге в Одессе.
2. Загадочный ящик «времён Пушкина»
Вовочка ввалился ко мне в комнату, задыхаясь и таща в руках тяжеленный деревянный ящик. Глаза у него горели тем самым знакомым огнём, от которого у нормальных людей обычно начинает дёргаться глаз.
— Дядя Саня, бросай всё! — выдохнул он, с грохотом роняя ящик на стол. — Настоящий клад! Старина! Времён Пушкина, не меньше!
Я заглянул внутрь. Ящик был доверху забит массивными серебряными подсвечниками, тяжёлыми вилками, ложками и салатными приборами. Всё богато украшено вензелями, тёмное, с благородным налётом патины. На каждом предмете чётко просматривалось клеймо с пробой.
— Купи всё это богатство, а? — заканючил Вовочка, вытирая пот со лба. — Мне срочно надо. Отдам за три тысячи долларов. Тут одного серебра по лому на пять тысяч!
Мне весь этот сервиз был без надобности, да и нутром я чувствовал: если в деле замешан Вовочка, где-то рядом обязательно зарыта собака.
— Ша, Вова, — сказал я. — Насчёт Пушкина не знаю, а специалиста позвать надо.
Я набрал Васю. Вася пришёл через десять минут, не торопясь вытащил из кармана лупу, посветил фонариком на подсвечник, взял в руки одну из столовых вилок и... внезапно начал громко, на всю квартиру, хохотать.
3. Вандализм и гипс
Вовочка стоял в полном недоумении, хлопая глазами.
— Вася, ты чего? — спросил я. — Вещь-то вроде серебряная.
Вася ничего не ответил. Он взял вилку за зубцы, размахнулся и с силой хлопнул её рукояткой о край моего дубового стола!
— Ты что делаешь, варвар?! — ахнул я от такого вандализма. — Это же раритет!
Раздался сухой треск. Ручка вилки в месте удара переломилась пополам. Вася с улыбкой эксперта поддел ногтем край металлической оболочки в месте излома и легко отслоил её, как фольгу от шоколадки.
Внутри вилки проступила темно-бурая, похожая на сургуч или твёрдую смолу масса.
— А внутри подсвечников — гипс, — всё ещё смеясь, резюмировал Василий. — Серебра в этой вилке от силы два-три грамма — ровно столько, сколько нужно для тончайшего гальванического покрытия. А в подсвечниках, так и быть, грамм двадцать наберётся.
— Это что... подделка?! — с удивлением и растущим ужасом в голосе спросил я.
— Не подделка, Саня, а имитация, — поправил Вася. — В шестидесятых-семидесятых годах прошлого века в Бельгии и Германии делали такие копии для имитации богатой обстановки. Продавались они в каждом универмаге за копейки, просто чтобы красиво стоять на серванте. И даже проба настоящая. Вся эта твоя куча стоит долларов сто, ну, может, чуть больше, если какому-нибудь ресторану для антуража впарить.
4. Доверенность и «Жигули»
Услышав цифру «сто долларов», Вовочка изменился в лице. Краска сошла с его щёк, а в глазах заблестели самые настоящие слёзы.
— Я же за них тысячу заплатил! — закричал он со слезами на глазах. — Настоящую тысячу баксов!
мы с Васей переглянулись.
— Где взял такие деньги, Вова? — тихо спросил я, чувствуя, как холодный пот пробивает уже меня.
— «Жигули» Гены продал... — всхлипнул племянник.
Оказалось, Гена буквально на днях, уезжая по делам, оформил на этого авантюриста генеральную доверенность — чтобы Вовочка мог отогнать машинку на СТО. А Вовочка увидел у какого-то «авторитетного» перекупщика возле Привоза ящик «дворянского серебра» за тысячу долларов и решил мгновенно провернуть сделку века: продал дядину ласточку, купил гипсовые подсвечники и побежал ко мне, чтобы сдать их за три тысячи и положить две штуки баксов себе в карман.
Вася посмотрел на рыдающего «бизнесмена», потом на сломанную вилку и сочувственно вздохнул:
— М-да... Надеюсь, Гена тебя не убьёт. Хотя, честно говоря, я бы на его месте сначала заставил тебя съесть этот гипс, а потом отправил пешком в Норвегию к папе.
Совет бывалыхПри покупке массивных дореволюционных или импортных серебряных предметов (особенно подсвечников, ножей, подносов и рукояток приборов) никогда не ориентируйтесь только на общий вес изделия и наличие клейма. В XIX и XX веках широко применялась технология «наполненного серебра» (Weighted Silver), когда тонкая серебряная рубашка зашивалась гипсом, канифолью или песком для придания предмету устойчивости и веса. Всегда проверяйте толщину металла в местах изгибов, простукивайте корпус (пустотелое или наполненное серебро даёт глухой звук) и помните: если подсвечник весит килограмм, чистого серебра в нём может оказаться всего пятьдесят граммов.
Глава 9. Проводка Фаберже
1. Электрик с прицелом
Гена когда узнал об операции Вовочки с бельгийским серебром, конечно был в бешенстве. Но его жена вступилась за племянника вспомнив как сам Гена куролесил в во времена молодости. К примеру он в пьяном виде с корешем угнал покататься соседскую инвалидную коляску. Их остановил постовой милиционер. Но так как Гена был сильно подшофе, остановился он не сразу. И остановившись выпал из коляски и пополз к милиционеру. Это его и спасло. Милиционер подумав, что остановил безного инвалида сказал:
- Ничего страшного, товарищ, езжайте.
Гена кое-как заполз в машину и уехал. На утро он вернул соседу его транспортное средство с извинениями, но на беду рассказал о своих похождениях во дворе. С тех пор к нему надолго прилипла кличка "мотогонщик". Были у него по молодости и другие грешки, но выслушав жену он немного остыл и начал думать, что же дальше делать с непутевым племянником.
Гена, понимая, что его племянник Вовочка — человек с творческим «надрывом» и непредсказуемой логикой, решил пристроить его в дело. Устроил его работать электриком в частную контору, обслуживающую старый фонд в центре Одессы. План был стратегический: лишние деньги в дом и, главное, легальный доступ в любые квартиры, подвалы и на те самые «закрытые» чердаки, куда просто так с металлоискателем не сунешься. Вовочка, хоть и со своими странностями, оказался к месту — в электрике он разбирался неплохо, а старую изоляцию и медные жилы всегда рассматривал как «сырьё для стимпанка».
Но фортуна любит тех, кто знает адреса. На прошлой неделе Вовочку отправили на аварийный вызов в дом на улице Екатерининской. Здание знатное, начала прошлого века, с лепниной, которая сыплется на головы прохожим, и историей, овеянной легендами. Поговаривали, что именно в этом цокольном этаже в 1910-х годах держал одну из своих филиальных мастерских сам Карл Фаберже — ну, или кто-то из его ближайших компаньонов по ювелирному делу. Вообще-то магазин фирмы Карла Фаберже в Одессе находился по адресу: Дерибасовская улица, дом 31. Магазин открылся в 1901 году (Одесское отделение торгового дома «К. Фаберже») и работал до 1918 года. Дом принадлежал А. М. Бродскому; в нём же располагались другие ювелирные заведения (например, магазин Иосифа Баржанского). Отдельно от магазина работала фабрика золотых и серебряных изделий (мастерские) фирмы, открытая в 1903–1904 годах по адресу: Тираспольская улица, дом 1 (дом Котронео). Там производили изделия, а магазин на Дерибасовской занимался продажей. На фасаде здания по Дерибасовской, 31 установлена мемориальная доска в память о магазине Фаберже.
Вот эта мемориальная доска висит сейчас в Одессе на здании Пассажа.
Во все времена покупатели драгоценностей пользовались повышенным вниманием криминального элемента. Поэтому посетили магазина нередко приходили туда в простой одежде, а покупки выносили в корзинах с которыми обычно горожане посещали Привоз. Одесситы всегда отличались находчивостью.
2. Сюрприз в штробе
Задача была рядовая: перекинуть фазу в бывшей ювелирной мастерской, ныне разделённой на две коммуналки. Вовочка начал штробить стену под новую проводку. Перфоратор привычно грыз кирпич, как вдруг долото с металлическим звоном провалилось в пустоту.
Вовочка расширил отверстие и вытащил из старого канала кусок провода. И замер.
Провод был необычайно тяжёлым, в ветхой тканевой оплётке, которая рассыпалась в пальцах. Но под ней блестел не привычный алюминий и даже не красная медь. Это был благородный, тускло-матовый металл. Вовочка, привыкший к работе с металлами, моментально соскрёб налёт: серебро.
Он аккуратно вытянул ещё метр. Клеймо «84» проступило на одной из жилок, когда он протёр её спиртом. Это была толстая, серебряная проволока 84-й пробы, которую ювелиры использовали для тонких работ. Дореволюционная электропроводка, сделанная из драгоценного металла! Видимо, мастер, работавший здесь сто лет назад, не нашёл под рукой подходящего кабеля и, не мудрствуя лукаво, пустил на нужды освещения запасы серебра из цеха. А возможно спрятал запасы серебра от ЧК. Тем в голову не придет проверять из какого металла сделана проводка в доме. А может работник прятал таким образом серебро от хозяина. Кто знает?
3. Битва за драгоценную сеть
Вовочка, как настоящий охотник за хабаром, уже прикинул, что если выдрать всю эту линию, можно не только обеспечить себя материалом на годы вперёд, но и пополнить семейный бюджет на стоимость подержанного автомобиля.
Но случилась заминка. Дом оказался жилым, а жильцы — людьми принципиальными и, по одесской традиции, крайне подозрительными. Увидев, что электрик вытягивает из стен «какие-то красивые шнурки», соседи подняли крик.
— Ты что нам свет отрезаешь, шлемазл? — визжала тётка из сорок четвёртой. — Нам по барабану, что там внутри! Наш свет работает, наши лампочки горят, а ты нам ломаешь стены!
Скандал разгорелся нешуточный. Вовочка пытался предложить им, поменять бесплатно проводку. Но это жильцов еще больше насторожило. Зачем менять да еще и бесплатно, когда свет и так уже есть? Они чуть ли не с кулаками набросились на новоявленного мецената. Пришлось вызвать старшего по дому, который, едва услышав про «демонтаж электрики», пригрозил вызвать полицию за «порчу общедомового имущества».
4. Загадочный финал
Пришлось Вовочке отступить. Он аккуратно заделал штробу, оставив серебряную тайну погребённой в кирпиче. Всё, что он успел «спасти» в суматохе — это те самые три метра, которые он вытянул в самом начале.
Когда Вася, узнав об этой истории, примчался к нам, он долго крутил этот кусок проволоки в руках. Мы так и не поняли, почему она там оказалась. Если это была мастерская, то зачем пускать драгоценный материал на освещение, когда медь была дешевле и доступнее? Может, это была временная «времянка», кинутая в спешке перед эвакуацией 1919 года? Или мастер был настолько богат, что серебро для него было лишь расходным материалом, как сейчас изолента?
Теперь этот кусок «проводки Фаберже» лежит у меня на столе. Серебро потемнело, но если присмотреться, в нём всё ещё чувствуется почерк великого мастера, пусть и в такой неожиданной, технической ипостаси. Вовочка теперь ходит по всем своим объектам с магнитом, пузырьком йода и надеждой в глазах, но больше таких «серебряных сюрпризов», а тем более золотых ему пока не попадалось.
Совет бывалыхАптечный йод поможет отличить драгоценный металл от обычного лужёного сплава. Капните йод — на настоящем серебре быстро появляется тёмное (чёрное/коричневое). Проба на золото. Нанесите каплю йода (из аптеки) на незаметное место (лучше поцарапать слегка). Настоящее золото (585+ пробы) почти не реагирует или оставляет светлое пятно. На подделке (медь, латунь) — темнеет или чернеет. После теста смойте. Для точности купите в ювелирном магазине или аптеке тестовые реактивы (кислоты для золота/серебра) — они недорогие и дают более надёжный результат.
Если изделие дорогое — не рискуйте, отнесите в ломбард или к ювелиру. Они проверят спектрометром или точными реактивами бесплатно или за небольшую плату
Глава 10. Пиратский шифр на Молдаванке
1. Канюк и базарный фолиант
Одесса — город, где можно найти абсолютно всё: от запчастей к швейным машинкам «Зингер» до чертежей византийских катапульт. Но чтобы на Молдаванке, в заваленном старыми подшивками журнала «Нива» подвале, всплыл пиратский шифр XVIII века — такого даже Вася с его неуёмной фантазией ожидать не мог.
История эта началась с того, что наш неутомимый электрик Вовочка — племянник Гены — побежал на Староконку искать очередную «латунь для стимпанка». С металла он, по настоянию Васи, временно переключился на старые книги: искал кожаные переплёты с медными уголками, чтобы сдирать эти самые уголки для своих безумных шкатулок. У одного дедка, выставившего на брезенте остатки библиотеки какого-то дореволюционного одесского учителя географии, Вовочка за бесценок выгреб купу разрозненных томов.
Вечером Вася, зашедший проверить, не пустил ли Вовочка на подсвечники какой-нибудь уникальный первопечатник, начал перелистывать полуистлевший французский лексикон 1880 года. И из пожелтевшего переплёта вывалился сложенный вчетверо лист плотной, хрустящей бумаги.
На нём тушью, слегка выцветшей до коричневатого оттенка, была нарисована странная сетка из уголков, точек и крестов.
— Саня, закрой двери на все задвижки и не дыши в мою сторону! — Вася примчался ко мне уже ближе к полуночи, размахивая этой бумажкой как знаменем. — Мы переезжаем на Мальдивы! Тут масонский шифр! «Pigpen cipher»! Я такой в «Юном технике» видел, только тут ещё какие-то знаки Зодиака и кривые стрелки! Если это не карта зарытых пиастров, то я — трамвайный поручень!
Я взял лист, настроил настольную лампу и надел лупу. Под решётками из значков рукой одесского гимназиста или учителя конца XIX века бисерным почерком на старофранцузском был выведен текст:
«Prenez une paire de pigeon pour ensemble... tirez les deux cœurs de tête... prenez une cuillere de miel...»
2. Голуби, мёд и масонский квадрат
— Вася, притормози свои Мальдивы, — остудил я его пыл. — Твой гимназист просто переписал знаменитую криптограмму Оливье Левассёра. По прозвищу Ла Бюз — «Канюк».
— Какого ещё Канюка? — Вася подозрительно прищурился. — Он что, из наших, из чердачников?
— Французский пират XVIII века. Его в 1730 году вздёрнули на острове Реюньон. По легенде, перед тем как ступить на эшафот, он бросил в толпу бумагу с шифром и крикнул: «Найди мои сокровища, кто сможет!».
— Во! Я же говорю — сокровища! — Вася аж подпрыгнул на стуле. — Читай, что там! Слитки? Изумруды величиной с кулак Беши?
— Тут написано: «Возьмите пару голубей вместе... выньте два сердца из их голов... возьмите ложку мёда и сделайте из этого мазь...»
— Шо?! — Вася попятился и уставился на меня как на сумасшедшего. — Какая мазь из голубиных мозгов?! Саня, ты точно французский в школе учил, а не молдавский? Это пират или бабка-шептуха с Привоза?!
Вовочка, который сидел в углу и увлечённо паял очередной подсвечник, тоже поднял голову:
— Дядя Саня, а нафига птицам сердца из головы вынимать? Они же в груди сидят.
— Вот именно! — подхватил я. — Текст кажется абракадаброй, потому что это алхимические и навигационные аллегории. «Пара голубей» у французских штурманов XVIII века — это парные сдвоенные блоки на мачтах или специфические скалы-ориентиры. «Два сердца из голов» — это координаты или настройки на морском секстанте. А «мёд» — защитная смазка из воска и жира для приборов.
— Тю-ю-ю... — протянул Вася с глубочайшим разочарованием. — А я уже думал, мы завтра идем брать сундук. Поэты, блин, романтики соленых вод! Нет чтобы написать просто: «От дуба направо, три лопаты вниз».
— Подожди ворчать. Самое интересное — на обороте.
3. Тайна Французского бульвара
Я перевернул лист. Там тот же одесский учитель сделал приписки карандашом на русском языке с ятью. Он пытался применить инструкции Канюка… к рельефу Одесского побережья!
Вместо Сейшельских островов наш земляк искал «камень с меткой» в районе Ланжерона, где в XIX веке стояли сдвоенные навигационные знаки (вот вам и «пара голубей»), а «стрелка» указывала на старый катакомбный выход под Французским бульваром!
— Саня! — Вася снова мгновенно вспыхнул, прогнав тоску. — Так этот учитель не просто так карандашиком карякал! Одесса же была порто-франко! Сюда контрабандисты со всего Средиземноморья везли такое, о чем в Париже только шептались! А вдруг какой-то французский капитан привез часть этого хабара прямо к нам, зарыл на Ланжероне, а учитель его вычислил?!
— Вася, это теория...
— Какая теория?! Завтра в восемь утра на Ланжероне! Вовочка, бери лопату и молчи, чтобы Гена не прознал, а то он весь Ланжерон экскаватором перероет!
4. Гранитный репер и фабрика Крахмальниковых
На следующий день мы втроём пробирались по крутым склонам Ланжерона. Навигационные знаки XIX века давно снесли, но ракушняковые скалы и древние дренажные системы помнили всё. Часа через два поисков мы действительно уткнулись в полузасыпанный гранитный реперный камень с выбитым дореволюционным крестом и цифрой 45.
У Васи перехватило дыхание.
— Нашел... Саня, святые угодники, этот дед-учитель был не промах! Вовочка, отмеряй сорок пять градусов на восток и шагай, только не свались в море!
Вовочка отсчитал ровно тридцать шагов. Мы начали аккуратно раскапывать слежавшийся дерн. Лопата с глухим металлическим «клэц» уперлась во что-то твердое.
Вася упал на колени прямо в грязь. Руки у него тряслись так, словно он держал включенный перфоратор.
— Тихо, тихо... Не поцарапайте золото, ироды!
Из земли показалась прямоугольная жестяная коробка из-под конфет с потускневшей тисненной надписью: «Паровая фабрика конфектъ и шоколада Братьевъ Крахмальниковыхъ въ Одессѣ».
— Крахмальниковы... — прошептал Вася, сглатывая слюну. — Банка плотная. Сухая. Саня... вскрывай. Если там дублоны, я прямо отсюда пешком ухожу в монастырь.
Я аккуратно поддел крышку монтировкой. Крышка с поддавшимся хрустом соскочила.
Внутри лежал свернутый кусок истлевшей газеты «Одесский вестник» за 1888 год. А под ним — три ржавых корабельных гвоздя, фарфоровая головка от разбитой куклы и пожелтевшая карточка с аккуратным почерком того самого учителя:
«Тому, кто усердно расшифровал сие: Оливье Левассёр был величайшим пересмешником своей эпохи. Тот, кто ищет золото по криптограмме Канюка, найдет лишь сбитые ногти и пыль. Наслаждайтесь видом на море, милостивый государь, и помните: лучший клад Одессы — это свежий воздух и хорошая прогулка!»
Наступила тишина. Слышно было только, как шумит прибой и где-то вверху кричат чайки.
Вася долго смотрел на фарфоровую кукольную голову, потом на ржавые гвозди, потом на море. Наконец, он тяжело вздохнул, вытер пот со лба и произнес:
— Ну не подлец, а? Трёхсотлетний пират с того света договорился с одесским учителем географии, чтобы два дурака и один электрик проползли на брюхе весь Ланжерон! Нет, вы оцените этот размах! Это же надо было закопать Крахмальниковых, чтобы мне через сто лет свежий воздух прописать!
Он не выдержал и расхохотался — громко, на весь берег.
Мы зарыли конфетную жестянку обратно — пусть лежит, город должен хранить свои секреты. А бумажку с шифром Вася забрал себе, вставил в рамку и повесил в мастерской. Под ней он приклеил собственную записку: «Не всякий Канюк — золото, но всякая прогулка на Ланжерон — в пользу».
Совет бывалыхВстретив в старых документах или на стенах заброшенных зданий шифровки вроде «Pigpen cipher» (масонский квадрат), никогда не воспринимайте их текстовую расшифровку буквально. Во-первых, за века переписывания от руки писцы допускали десятки ошибок в знаках, превращая слова в бессмыслицу. Во-вторых, исторические шифрограммы почти всегда построены на локальных метафорах (названиях конкретных скал, зашифрованных именах или настройках навигационных приборов того времени). Без знания точной географической привязки и контекста эпохи прямые поиски «по шагам и градусам» гарантированно приведут вас лишь к куче потраченного времени и разбитым надеждам.
Глава 11. Терпение чернозёма, или Фантомный звон
Часть 1. Патина, дождь и карта из библиотеки
Земля не терпит суеты. Это первое, чему учит наша братия. Второе — что земля вообще никого не любит. Она просто лежит себе за окружной дорогой — чёрная, жирная, пахнущая прелой листвой, и ждёт, пока очередные искатели сокровищ измажутся в ней по самые уши.
Я сидел на кухне, а передо мной на расстеленной газете «Одесский вестник» за прошлый вторник были разложены «подъёмы» последней недели. В воздухе висел тяжёлый, кисловатый запах уксуса, смешанный с ароматом свежезаваренного чая с чабрецом и сушёной мелиссой. За окном лил тот самый косой, пронизывающий одесский дождь, который превращает улицы на Пересыпи в бурные реки, а степь за Клеверным мостом — в непролазное, засасывающее месиво. Идеальная погода, чтобы сидеть в тепле, пить горячий чай и медленно, без спешки, «чесать» найденный хабар.
— Ты эту гайку выкинь от греха подальше, она тебе всю коллекцию заржавит, — сказал Вася, не отрываясь от своего занятия.
Он сидел напротив, вооружившись стоматологическим зондом, лупой на лобном креплении и маленькой баночкой с вазелиновым маслом. С хирургической точностью Вася снимал зеленые окислы с советской медали «За отвагу». Вася — полевик до мозга костей. Для него поиск — это спорт, азарт, движение и, конечно, вечный монетарный вопрос.
— Это не гайка, Вася, — терпеливо ответил я, откладывая в сторону кусок окисленной меди, похожий на расплющенную пуговицу. — Это декоративное ушко от серебряного портсигара. Судя по характеру патины и остаткам гравировки — конец девятнадцатого века. А раз портсигар был серебряный, то и владелец его в наших краях был, мягко говоря, не простой колхозник.
— Серебро, серебро… — заворчал Вася, прищурив левый глаз. — У нас на Молдаванке всё серебро — это три грамма напыления поверх бельгийского гипса. Нам ли с тобой не знать, Саня!
Дверь кухни с тихим скрипом открылась, и в проёме материализовался Беша. На нём был мокрый насквозь болоньевый плащ, а в руках — синий пакет из супермаркета и та самая хитрая, прищуренная улыбка, от которой у любого опытного копателя сразу начинает слегка сосать под ложечкой.
Беша — человек-катализатор. Если Беша приходит с такой улыбкой и пакетом, значит, одно из двух: либо он где-то перехватил приезжего «туриста» с толстым кошельком, либо принёс очередную историческую загадку, которая перевернёт всё наше представление о выходных.
— Шоб вы были мне здоровы! Я принёс не только лимоны и армянский коньяк, — торжественно announced Беша, с глухим стуком ставя бутылку на стол прямо поверх газеты. — Я принёс новость. Гена в архиве библиотеки имени Грушевского откопал старую межевую карту и выписку из немецких хроник.
Гена у нас — человек особый. Чердачник до мозга костей, который в последние годы воспылал страстью к степному поиску. Если Вася чует находки ногами и глубиной сигналов, а я — обычным человеческим терпением, то Гена чует историю исключительно через архивы и пожелтевшие рукописи.
— И шо там за карта? — спросил Вася, на секунду отложив зонд. — Опять очередной хутор, где кроме ржавых подков и ободов от телеги ничего нет?
— Не угадал, Василий! — Беша победоносно подкрутил ус. — Тилигульский лиман, сторона Благодатного. Там в девятнадцатом веке располагалась небольшая немецкая колония Люстдорфского общества. А при ней жил и работал пастор — человек редкого ума и колоссальных талантов. В архивных записях сказано, что у него была собственная мастерская: он чинил редкие карманные часы, хронометры и музыкальные шкатулки для всей одесской знати.
— Часовщик в степи? — я отложил лупу. — Это уже интересно.
— Больше того! — продолжал Беша, понизив голос до таинственного шепота. — Когда в девятнадцатом году в те края заходили отряды красных и всякие залетные банды, пастор уехать не успел. Но Гена нашел упоминание в письмах его соседа: весь свой инструментарий, механизмы и готовые заказы клиентов пастор замуровал в глубоком погребе под парником, надеясь вернуться. А потом колонию сожгли.
— М-да… — протянул Вася, но глаза его уже загорелись тем самым знакомым огоньком. — Погреб под сожженным парником — это подметки от сапог, куски проволоки и проплавленное стекло.
— А вот и нет! — Беша хитро прищурился. — Гена уже высчитал точные привязки по старым ориентирам. Но есть одно «но». Гена взял с собой пассажира. «Туриста» из Киева. Зовут Аркадий.
— Только этого нам не хватало, — вздохнул я. — Зачем нам на Тилигуле турист?
— А затем, Саня, что у Аркадия новенький прибор за три тысячи долларов с катушкой размером с суповую тарелку и собственная машина, которая проедет там, где твоя «Нива» сядет на брюхо. Аркадий горит желанием прикоснуться к «настоящей истории», а Гена пообещал ему мастер-класс.
Я посмотрел на свой прибор, стоящий в углу кухни. Для меня поиск — это не просто охота за ценностями. Это особое состояние, когда ты остаёшься один на один с бесконечной степью, когда пронзительный ветер бьёт в лицо, а в наушниках звучит лишь ровный, чистый пороговый тон. Я люблю сам процесс ожидания, когда земля медленно и неохотно решает отдать тебе свою очередную тайну.
— Ладно, — сказал я, поднимаясь со стула. — Дождь к ночи как раз утихнет. А к рассвету на Тилигуле встанет тот самый правильный туман. Собираем приборы.
Часть 2. Тилигульский туман и нота «ля»
Тилигульский лиман в ноябре — это место, где кончается привычный мир и начинается совсем другое измерение. Земля здесь не просто грязная. Она липкая, тяжёлая, она засасывает резиновые сапоги с чавкающим звуком, будто пытается оставить тебя здесь навсегда.
Мы приехали к самому рассвету. Туман стоял такой густой и молочно-белый, что фары пробивали темноту лишь на пару метров вперед, выхватывая из сырого морока стебельки пожухлой полыни.
«Турист» Аркадий оказался дядькой степенным, в новенькой мембранной куртке за тысячу долларов. В руках он с гордостью сжимал прибор последней модели с огромной катушкой. Аркадий был чистым теоретиком: он посмотрел сотни роликoв в интернете, знал все частоты, настройки дискриминации и названия грунтов, но в реальном поле копал разве что червей на даче.
— И вот в этой грязи мы будем искать? — спросил Аркадий, с тоской разглядывая свои коллекционные ботинки, которые уже через пять минут ходьбы облепили тяжёлые черные коржи чернозёма.
— В этой самой, Аркаша, — добродушно ухмыльнулся Гена, поправляя съехавшую набок ушанку. — История, она, знаешь ли, стерильных паркетов не любит. Вон за той балкой стоял дом пастора. Нам — правее, где ракушняковая осыпь.
Мы разошлись по полю веером. Вася методично зачесывал низменность, где мог скопиться бытовой мусор. Гена, бормоча под нос цитаты из дореволюционных справочников, пошел к предполагаемому краю фундаментов. Аркадий, гордо включив режим «Все металлы», принялся утюжить катушкой самый центр бывшего двора.
Я же зашагал в сторону, к полуразрушенному колодцу, выложенному диким инкерманским камнем. Колодец давно заплыл илом, зарос шиповником и кустами. Но меня зацепило не это, а то самое особое чувство. Опытные копатели знают: бывает на поле место, где воздух кажется плотнее, а прибор молчит, но ты кожицей ощущаешь — земля здесь хранит секрет.
Я включил свой проверенный «Минилаб». Катушка плавно скользила над мокрой травой.
Тишина. Шаг влево. Снова тишина.
И вдруг — Пи-и-и-к.
Звук был не резкий, а глухой, с хрипотцой, будто прибор слегка кашлянул. VDI скакало от 15 до 45. Железо с уверенным цветным переливом. Глубина — не меньше полуметра.
— Эй, братия, шурфиться надо! — позвал я.
Первым подбежал Вася. Он посмотрел на экран, послушал отклик и скептически махнул рукой:
— Подкова, Саня. Или обруч от бочки. Сигнал рыхлый, растянутый.
— А может, тот самый погребок? — подошел Гена с лопатой. — Пастор ведь не на виду всё хранил.
Аркадий подоспел последним, тяжело дыша.
— Я уже три ямы вырыл, — пожаловался он. — Там одни кованые гвозди и фольга от сигарет. Вы уверены, что мы не теряем время?
— Держи лопату, Аркадий, — мягко сказал я. — Втыкай вот здесь. Полевую практику надо сдавать по-честному.
Аркадий вздохнул и воткнул штык в жирный чернозём. Земля чавкнула. Он копал рьяно, но неумело, разбрасывая грязь по сторонам. На глубине сорока сантиметров лопата с глухим неметаллическим «клэц» уперлась во что-то твердое.
— Стоп! — я опустился на колени прямо в сырую грязь, забыв про промокшие штаны. — Дальше ножом.
Я аккуратно, слой за слоем, стал срезать липкий пласт. Вася посветил фонариком. Из земли показался уголок темного предмета. Это было не железо и не обычное дерево. Это оказалась тяжелая бронзовая шкатулка, обтянутая когда-то промасленной кожей, от которой остались лишь истлевшие хлопья.
Мы осторожно обкопали её по периметру и вытащили на поверхность. Объемная, тяжелая — килограмма на четыре! На крышке сквозь зеленую вековую патину проступал рельефный рисунок: грифон, держащий в лапах музыкальную лиру.
— Пастор… — выдохнул Гена. — Это его личное клеймо!
Аркадий, забыв про брезгливость и свои дорогостоящие ботинки, встал на колени рядом с нами в грязь и смотрел на находку так, будто перед ним разверзлись небеса.
Настоящая магия началась вечером, у меня на кухне.
Шкатулку мы вскрывать в поле не стали — металл спекся с окислами, можно было сдуру выломать крышку. После трехчасового отмокания в специальном растворе шкатулка лежала на чистом полотенце. Замок сгнил, но петли сохранились.
Я надел хлопчатобумажные перчатки. Вася, Гена, Беша и притихший Аркадий стояли за моей спиной, затаив дыхание.
Я осторожно нажал на защелку. Раздался тихий, хрустящий щелчок — и крышка подалась.
Внутри не было золотых монет и драгоценных камней.
Там лежали часы. Десятки старинных карманных часов в серебряных и латунных корпусах, сложнейшие разобранные механизмы, завернутые в истлевшую вощёную бумагу, микроскопические шестеренки, пружинки и циферблаты с арабской вязью. А в самом центре, на уцелевшем кусочке зеленого бархата, покоился маленький стальной предмет.
Я аккуратно поднял его. Это был старинный камертон с четкой гравировкой на ножке: «A. Schmidt. Odessa. 1913».
— Камертон… — тихо сказал Гена. — Пастор ведь чинил не просто часы. Он настраивал репетиторы и музыкальные шкатулки. Это же был его эталон чистого звука!
Аркадий смотрел на россыпь механизмов, растерянно хлопая глазами:
— И… сколько всё это может стоить на рынке?
Вася посмотрел на «туриста», затем аккуратно взял камертон из моих рук, вытер его салфеткой и с силой ударил ножкой о край дубового стола.
И кухню наполнил Звук.
Чистый, кристальный, невероятно глубокий гул — идеальная нота «ля» первой октавы. Звук вибрировал в воздухе, отзывался в фарфоровых чашках, проникал куда-то прямо в сердце. В этом звоне не было ни войн, ни революций, ни тилигульской грязи, ни сгоревших хуторов. В нём была только чистая гармония 1913 года — времени, когда люди в Одессе ещё умели делать вещи на века и никуда не спешили.
Звук медленно, неохотно угас в тишине комнаты.
— Сколько стоит? — переспросил Вася, усмехнувшись и похлопав ошарашенного Аркадия по плечу. — Для тебя, Аркаша, этот звон стоит ровно твоей испорченной куртки и двух дней отмывания «Нивы»! Зато теперь ты знаешь, за чем мы на самом деле ходим в степь. Не за золотом. За памятью.
Беша молча разлил по рюмкам коньяк. Гена уже уткнулся в ноутбук, разыскивая сведения о мастерах с фамилией Шмидт. А Аркадий осторожно прикоснулся пальцем к холодной стали камертона, словно пытаясь удержать растаявший в воздухе фантомный звон.
Совет бывалыхНаходя в земли или на чердаках старинные сложные механизмы (часы, музыкальные шкатулки, барометры или навигационные приборы), никогда не пытайтесь заводить их или крутить шестерёнки сразу после извлечения!
За десятки и сотни лет пребывания во влажной среде или пыли смазка внутри превращается в абразивную пасту из высохшего масла и микрочастиц ржавчины. Любая попытка «силой провернуть застрявшее колесико» мгновенно слизывает хрупкие латунные и стальные зубья.
Что делать с механическими находками:
Не сушить на батарее: Резкий нагрев приводит к деформации тонких пружин и растрескиванию эмалевых циферблатов.Отмочка в керосине/WD-40: Механизм целиком (без деревянных и кожаных деталей) погружается в чистый керосин или промывочное масло на несколько суток, чтобы размягчить вековую грязь.Ультразвук и мастер: Окончательную чистку и запуск старинных часов можно доверить только реставратору с ультразвуковой ванной. Иначе редчайший репетир XIX века за секунду превратится в обычный лом.
Глава 12. Брутовский фарт, или Последний ящик Малкиной
Часть 1. Двор на Малой Арнаутской и архивный чес
Гена позвонил в десять утра, когда я только допивал второй бокал кофе и задумчиво размышлял, куда бы мне деть эту душную, раскалённую июльскую субботу. Голос у него в трубке был тот ещё — хриплый, с загадочным придыханием, будто он говорил не в современную «раскладушку», а в раструб дореволюционного граммофона.
— Слышь, ты где торчишь? — спросил он безо всякого «здрасьте».
— Дома, чашки от накипи отмываю. Чё случилось-то?
— Случилось то, что в Одессе случается раз в десять лет, да и то по праздникам. На Малой Арнаутской, в том самом дворе-колодце, что сразу за «пятачком», старую Малкину хату разбирают. Не реставрируют, не ремонтируют — именно разбирают под ноль! Бульдозер во дворе стоит, пацаны на «Газелях» шлак вывозят. А на чердаке, говорят, ящик остался. Деревянный, с железными уголками, дубовый. Сам знаешь, чей.
Я замер с чашкой в руке. Я знал.
Старуха Малкина — это была не просто жительница, а настоящая легенда среди всех одесских чердачников, антикваров и бывалых копателей. Жила она абсолютно одна в трехкомнатной квартире на втором этаже дореволюционного дома с высоченными потолками и не выходила на улицу, кажется, с начала семидесятых годов. Собирала всё, до чего могла дотянуться: дореволюционные открытки с видами порта, марки, царские медали, пуговицы, этикетки от шустовского коньяка и редкие дореволюционные фотографии.
В среде старьевщиков с Кузнечной шептались, будто у неё в кладовке стоял настоящий тяжелокованный сундук-касса — «австрияк» с хитрым замком, набитый царскими серебряными рублями и редкой бумагой. Но в нашей среде говорят многое. Главное правило чердачника — не слушать чужие уши, а верить только собственным глазам и зацепу ломика.
— Откуда инфа, Генчик? — спросил я, уже притягивая ногой легкие рабочие ботинки.
— От Беши. Он вчера вечером крутился неподалеку, с местными дворовыми мужиками поболтал за жизнь. Те говорят: рабочие на чердаке ящик нашли, но он тяжеленный, зараза, тащить вниз по гнилой лестнице не стали, бросили в дальнем углу. Думают, там подшивки старых газет или книги. А мы-то с тобой понимаем, какие там могут быть книги.
— А сам Беша чего не полез? На него это не похоже.
— Беша сейчас в травматологии на Еврейской отдыхает. Ногу в гипсе парит. Загремел с крыши на Молдаванке, когда флюгер дореволюционный снимал. Не спрашивай, отдельная история. Ну шо, приедешь?
— Выезжаю.
Через сорок минут я уже стоял у арки на Малой Арнаутской, прикуривая и разглядывая двор. Дом был самый что ни на есть настоящий одесский — два этажа, ракушняк, лепнина облезлая с акантовыми листьями, окна без рам на чердачном ярусе. Во дворе валялся строительный мусор, в тени облупленного «Жигуленка» прятались от жары трое упитанных одесских котов, а из глубины подъезда тянуло вековой пылью, прелой штукатуркой и сухой дранкой.
Гена материализовался из глубины двора. В руках — два пластиковых стаканчика с горячим кофе из автомата и пакет с семечками. На нем был его фирменный рабочий ансамбль: потёртые джинсы с заплатками на коленях, легкая жилетка с десятком карманов и неистребимая кепка-восьмиклинка.
— Где вход? — спросил я, делая глоток.
— Через парадное. Дверь сорвали, замок срезали. Но надо быстро, пока прораб с обеда не вернулся. Он тут строгий, за территорию трясется.
Мы вошли. В подъезде пахло сыростью и сухой известью. Деревянные ступени со сбитыми латунными ковра-держателями скрипели так, что казалось, мы сейчас провалимся прямо в подвал. На втором этаже я заглянул в проем выбитой двери: квартира Малкиной была пуста. Мебель уже вывезли, но на обоях цвета глубокого бордо, висевших клочьями, кто-то химическим карандашом нацарапал: «Здесь жила Малкина В.И. 1912–1989».
— Смотри-ка, — Гена ткнул пальцем в стену. — Помнят бабку.
— Помнят те, кто с выселением помогал, — отрезал я. — Лезем дальше.
Чердачная лестница оказалась приставной, дубовой, со сгнившей ступенькой аккурат посередине. Гена, сухой и верткий, вскарабкался первым. Я — за ним, аккуратно перешагивая опасное место.
На чердаке стояла оглушительная июльская жара — настоящий сухой Ташкент под раскаленной черепицей. Лучи солнца пробивались сквозь щели, рисуя в густой пыли золотые, неподвижные столбы света. Всё пространство вокруг было завалено обломками дранки, битым ракушняком, сухим голубиным помётом и старыми оконными рамами.
— Вон он, Саня, — тихо сказал Гена, указывая в дальний угол под самый скос крыши.
Ящик стоял прямо у брандмауэра. Метровой длины, дубовый, с коваными железными уголками и мощными полосами по бокам. Настоящий дореволюционный транспортный пак — в таких до революции купцы перевозили на Гулевой и Энгельса аптекарскую посуду или чай из Одесского порта.
Мы подошли. На петлях висел старый, покрытый плотным слоем сухой ржавчины амбарный замок.
— Есть чем ковырнуть? — шепнул Гена.
Я достал из кармана мультитул (Мультитул — это компактный складной прибор, объединяющий в одном корпусе плоскогубцы, отвертки, нож и другие инструменты. Для кладоискателей производят специальные расширенные модели) — подарок Беши на прошлый день рождения. Не скупясь на силу, я поддел дужку ломиком, нажал всем весом — и старый замок с сухим хрустом сдался. Взломщиком я никогда не был, но за тридцать лет скитаний по чердакам и подвалам Одессы пальцы сами знают, куда и как давить.
Я откинул тяжелую крышку. Внутри ровными стопками лежали книги.
Я взял верхнюю — «История государства Российского» Карамзина, издание Петровича 1903 года в когда-то роскошном полукожаном переплете.
Потряс над газетой — из страниц посыпалась сухая пыль и пара засушенных дубовых листьев. Полистал — время не пощадило книгу. Нет титула первого тома. Подклейка и надрывы нескольких листов. За ней шли современный том «Войны и мира», разрозненная подшивка газеты «Одесские новости» за четырнадцатый год и сильно потрепанный с вырванными страницами иллюстрированный справочник по Крыму.
— Шмурдяк… — мрачно резюмировал Гена, садясь на корточки. — Опять макулатура. Беша нас просто подставил, чтобы из больницы не скучно было за нами наблюдать!
— Не спеши, Генчик, — ответил я, аккуратно вынимая книги одну за другой и откладывая их на сухую доску. — Малкина книги просто так на чердак не таскала бы. Давай дойдем до дна.
Часть 2. Свёрток в нише и талисман кассира Брута
Я достал последнюю массивную подшивку «Одесского листка», и на дне ящика показалось чистое сухое дерево. Ни двойного дна, ни тайных отсеков.
— Наебал всё-таки Беша… — вздохнул Гена, отирая пот со лба. — Или рабочие до нас тут всё прошерстили.
И в этот самый момент у нас за спиной с хрустом прогнулась чердачная доска.
Гена мгновенно развернулся, подхватив с пола обломок сосновой рейки. Я встал, заслонив ящик. Шаг был один — медленный, тяжелый, с характерным причмокиванием.
В проеме чердачного люка показалась потертая кепка-восьмиклинка, а следом — сгорбленная фигура старика. На нем был легкий старый пиджак поверх застиранной тельняшки и сбитые домашние тапки на босу ногу. В руках старик держал пол-литровую стеклянную бутылку с помутневшей водой.
— О как, — сказал старик, абсолютно без удивления разглядывая нас сквозь прищуренные зеленые глаза. — Копатели. И шо вы там на дне ящика надеялись найти, кроме книжной моли?
— Здрасьте, дедушка, — спокойно сказал я, опустив руки. — Да вот, книги смотрим. Малкиной.
— Малкиной, — кивнул старик и присел на старый чемодан у слухового окна. — Вера Ивановна книги любила, да. Но в ящик она их сложила просто для тяжести, когда на второй этаж спускалась. Я — Валентин. Бывший дворник этого двора. Семьдесят лет тут прошагал.
— Дед Валя, — Гена опустил рейку, — а про какой ящик во дворе шептались?
Дед пригубил из бутылки, хитро посмотрел на нас и улыбнулся пустым ртом:
— Про тот, шо рабочие вниз снести не смогли. Да только вы не там ищете. Вера Ивановна от советов и от румын хабар не в ящиках прятала. Она была женщина умная, одесская.
— А где? — подался вперед Гена.
Старик медленно постучал пальцем по щеке:
— А вот это, хлопцы, вопрос коммерческий. Мне бы на табачок да на лекарство для горла…
Я достал из кармана триста гривен и положил на сухой кирпич брандмауэра. Дед посмотрел на купюры, вздохнул и поднялся.
Он подошел к самому углу, где кирпичная кладка сходилась с деревянной обрешеткой крыши, и носком тапка аккуратно пнул расшатанный кирпич. Тот с сухим треском подался внутрь. За ним оказалась глубокая, выложенная сухим ракушняком ниша.
Дед запустил туда сухую, жилистую руку и вытащил не заржавевший сундук, а плотный свёрток из промасленной дореволюционной вощёнки, перевязанный суровым шпагатом.
— Вот, — сказал старик. — Это она мне перед самой смертью показала. Сказала: «Валентин, если придут настоящие люди, что ценят историю, а не ломают стены — отдай». Возьмите.
Я принял свёрток. Он был нетяжелым, но ощущался плотным. Завязанный узлом шпагат поддался лезвию мультитула. Я осторожно отгнул края хрустящей бумаги.
Внутри лежала стопка дореволюционных открыток с видами Одесского порта и Куяльника, пару царских серебряных полтинников 1912 года, а сверху — пожелтевший, аккуратно сложенный вчетверо государственный кредитный билет номиналом в один рубль образца 1898 года.
Гена разочарованно протянул:
— Рублёвка царская? Саня, да их у каждого второго бониста на Староконке по рублю за пучок!
— Погоди, Гена, — я аккуратно развернул купюру.
Бумага была плотная, хрустящая, с четкими водяными знаками. Внизу, под гербом Российской империи, стояла четкая, размашистая подпись кассира.
«Брут».
У меня аж дыхание перехватило.
— Что там? — переспросил Гена, видя моё лицо.
— Это «Брутовский рубль», Гена… Настоящий.
В среде игроков, бонистов и старых одесских коллекционеров про эту купюру слагали легенды. Сергей Аркадьевич Брут был кассиром Государственного банка. Человек он был страстный, азартный, и, по легенде, проиграв в карты казённые деньги или от несчастной любви, покончил с собой. Среди карточных игроков Петрограда и Одессы моментально родился миф: купюра с подписью кассира-висельника Брута приносит небывалый, фантастический фарт в любой игре. В четырнадцатом-пятнадцатом годах за один такой рубль азартные игроки в клубах и притонах отдавали до ста пятидесяти рублей золотом!
— Брутовский? — ахнул Гена. — Тот самый талисман картёжников?
— Он самый. Смотри на изнанку.
Я перевернул рубль. На белом поле купюры, аккуратным женским почерком с ятями, фиолетовыми чернилами было выведено: «Вере на фартъ. Июнь 1941 г.»
Мы стояли на душном, раскаленном чердаке, среди сухой пыли и старых книг, и молча смотрели на этот кусочек бумаги. За окном шумела современная Малая Арнаутская, а здесь, в руках, замерла чья-то судьба. Кто-то перед самой войной подарил девушке Вере не золото, не драгоценности, а главный одесский талисман — на удачу, на спасение, на жизнь. И Вера Малкина пронесла его через оккупацию, через всю советскую эпоху и сохранила в кирпичной нише.
— Вот тебе и «шмурдяк», — тихо сказал Гена.
На выходе из арки нас встретили трое молодых ребят с рюкзаками и фонариками на лбах — судя по всему, начинающие «охотники за привидениями», обчитавшиеся пабликов про клады Одессы.
— Слышь, дядьки, — окликнул нас рыжий парень с татуировкой. — Вы с чердака? Шо там, есть хабар?
Гена остановился, достал из кармана пакетик с семечками, аккуратно раскусил одну и посмотрел на них с истинно одесской мудростью:
— Хабар, пацаны, у вас в интернете. А на чердаке — пыль, сухой голубиный помёт и три тонны старого шифера. Идите на Приморский бульвар, там мороженое вкусное.
Они помялись, переглянулись и пошагали во двор, а мы с Геной пошли к трамвайной остановке.
Вечером мы пришли в травматологию к Беше. Он лежал на койке, задрав закованную в гипс ногу, и мрачно грыз яблоко. Я молча достал из конверта и положил перед ним на тумбочку застекленный планшет, куда аккуратно поместил брутовский рубль.
Беша взял планшет, всмотрелся сквозь очки в подпись кассира, прочитал надпись на обороте… и впервые на моей памяти молчал целую минуту.
— Ну шо? — тихо спросил Гена с порога. — Сколько стоит, эксперт?
Беша подкрутил ус, осторожно положил планшет на тумбочку и посмотрел на нас:
— Для аукциона — хорошая вещь. А для нас с вами — фарт. Настоящий одесский фарт, который вытащил людей из сорок первого года. Заберите. Пусть у Сани в коллекции лежит. Этот рубль свою работу сделал.
Совет бывалыхНаходя на чердаках или в старых домах бумажные документы, фотографии и бумажные деньги (боны), никогда не пытайтесь разворачивать их на морозе или на сухом жару, если они свернуты в трубочку или сложены в несколько раз!
Пересохшая целлюлоза за десятилетия теряет эластичность. Любая попытка резко расправить старый документ приводит к тому, что он просто ломается по линиям сгиба на мелкие фрагменты.
Как правильно работать с бумажными находками:
Отпаривание (гумификация): Положите сложенный документ в закрытый пластиковый контейнер, на дно которого уложено слегка влажное (но не мокрое!) махровое полотенце. За 12–24 часа бумага впитает микрочастицы влаги из воздуха и станет мягкой.Разглаживание: Только после этого аккуратно разверните лист, положите его между двумя листами чистой фильтровальной бумаги или сухого ватмана и поместите под тяжелый пресс (стопку книг) на пару дней.Никакого утюга! Никогда не гладьте старинные бумаги горячим утюгом — чернила и штампы могут поменять цвет или расплыться, а сама бумага пожелтеет и скомкается.
Глава 13. Последний чекан Молдаванки
Часть 1. Воскресный Староконный и золотой грифон
Воскресный Староконный рынок в начале октября — это отдельное государство со своими законами, валютой и святыми. Как говаривал старый антиквар Моня с Кузнечной: «Староконка — это единственное место в мире, где бронзовый бюст Наполеона может со всей душой перетереть за жизнь с ржавым чугунным утюгом, а дореволюционные пуговицы от чиновничьих мундиров продаются пучками, как свежая молдаванская редиска».
Я пришёл туда не за конкретной покупкой, а ради того особого состояния, которое мы с Геной называем «почесать глаза». В такие дни полезно не спеша пройтись вдоль длинных рядов, где вещи выкладывают прямо на старые покрывала, подышать пылью пересохших подшивок «Нивы» и послушать, как дедки спорят о цене на предметы, настоящих названий которых они и сами толком не знают.
Осенний воздух был чистым и прохладным. Листва с кленов падала прямо на разложенные барахольщиками сокровища. Я забрел в самый дальний угол — на улочку Раскидайловскую, куда выплескивался так называемый «блошиный хлам». Там на брезенте сидел дед Семён. Человек он был в наших кругах известный — сухой, с поджатыми губами, в вечной серой ватной куртке, пахнущей нафталином и дешёвым махорочным табаком «Астра».
Перед ним на расстеленной газете «Правда» за август 1983 года лежала куча всякой всячины: выцветшие советские значки ГТО, ржавые ключи от амбарных замков, корпуса от наручных часов «Победа» и… странный, глубокий золотистый блеск.
Я присел на корточки, не выдавая ни малейшего азарта. В среде копателей и антикваров первое правило гласит: если увидел потенциальный хабар — не вздрагивай и не пытайся сразу ухватить вещь руками. Смотри с поволокой, будто ищешь ржавую гайку на двенадцать.
— Шо за блестяшка, Семёныч? — спросил я, лениво перебирая медные царские пятаки. — Опять цыганское золото подсовываешь?
— А, Саня… — дед Семён прищурил желтоватый глаз и не спеша затянулся самокруткой. — Какое цыганское? Это вещь из старых запасов. Пантикапейский статер. Боспорское царство, четвёртый век до нашей эры. Из коллекции одного нашего профессора с исторического. Помер два года назад, родичи книги на свалку спустили, а мешочек с этим добром ко мне попал.
Я взял монету в пальцы. Вес был плотный, приятный — граммов восемь, а может, и все девять с хвостиком. Монета была толстая, литая или чеканенная по-горячему.
На аверсе просматривалась дикая, кудрявая голова бородатого Сатира с прижатыми ушами и хищным профилем. На реверсе — крылатый грифон, шагающий по колуну, а в пасти у него зажато копьё.
Сюжет классический, музейный. Посеребрённый или позолоченный медяк? Нет, цвет металла был глубоким, чуть зеленоватым, с благородным матовым отливом.
Но что-то меня зацепило. Я потянул из кармана лупу.
Борода Сатира была проработана с фантастической, ювелирной детализацией. Каждая завитушка, каждый волос! В оригинальных пантикапейских статерах греческие мастера IV века до нашей эры резали штемпели с величайшим искусством, но там была древняя, монументальная пластика. А здесь… Сатир будто улыбался. У него в уголках губ затаилась та самая чисто одесская хитринка, какую можно встретить у биндюжников на Привозе. Резчик штемпеля явно был мастером высочайшего класса, но резал он это лицо явно в XVIII или XIX веке, когда художественная школа была уже совершенно иной.
— И сколько ты за этого бородатого грека хочешь? — спросил я, крутя монету на ладони.
— Для тебя, Сашенька, отдам за четыреста гривен. Осенние лекарства нынче кусаются, сам знаешь.
— Двести пятьдесят, Семёныч. И то из уважения к твоему возрасту и к газете восемьдесят третьего года.
Дед поворчал для порядка, почесал затылок, плюнул под ноги и согласился. Я расплатился, положил монету в замшевый мешочек, купил у соседней бабушки стакан каленых семечек и не спеша пошагал к трамвайной остановке.
Дома я разложил на столе плотную белую бумагу, включил мощную настольную лампу и достал десятикратную ювелирную лупу.
Монета была красива. Она притягивала взгляд. Золотистый сплав имел странную патину — плотную, чуть темноватую в углублениях чекана. Я достал ювелирные весы: 9,09 грамма. Почти идеальный вес для статера. Но когда я осмотрел гурт (ребро монеты), то заметил микроскопические следы надфиля, аккуратно заглаженные и запатинированные. Кто-то вручную подгонял вес заготовки под идеальный античный стандарт.
Я набрал Гену.
— Генчик, бросай свои дела. Забей в навигатор адрес Беши и дуй к нему в травматологию. Я выезжаю. Есть тема по нашей части.
Через тридцать минут мы сидели в палате у Беши. Беша, задрав закованную в гипс ногу на специальную растяжку, разглядывал монету сквозь свою профессиональную часовую лупу. Гена стоял рядом, опершись на подоконник, и нервно лузгал семечки в кулёк.
— Ну шо там, профессор? — не выдержал Гена. — Настоящий пантикапей? Можем покупать дачу на Фонтане?
Беша медленно снял лупу, вздохнул и с жалостью посмотрел на Гену:
— Какая дача, Генчик? Если бы это был настоящий пантикапейский золотой статер в таком сохране, за нами бы уже стояла очередь из сотрудников Британского музея с мешком фунтов стерлингов. Но эта вещь… она интереснее любого оригинала.
— В смысле? — удивился я.
— Посмотри на металл, Саня, — Беша постучал ногтем по стеклу планшета. — Это не чистое золото. В античных статерах проба золота была почти чистой — 900-я и выше. А здесь — хитрая лигатура. Золота тут от силы процентов двадцать, ну может, двадцать пять. Остальное — медистый электрум, серебро и дореволюционная латунь. Мастер сделал такой сплав специально: он дает идеальный тяжелый вес, не тускнеет, как чистая медь, и при этом имеет цвет старого, «уставшего» золота.
— И кто этот ювелир? — спросил Гена.
Беша откинулся на подушку и загадочно улыбнулся:
— Это легенда Молдаванки, хлопцы. Конец девятнадцатого века. Мастерская Мойше-Чекана.
— Какого ещё Чекана? — переспросил я. — Из фальшивомонетчиков?
— Не просто фальшивомонетчиков, — поправил Беша. — Мойша Канторович по кличке «Чекан» был гением штемпельного дела. В 1890-х годах, когда Одесса переживала бум международной торговли и город заполнили богатые туристы из Англии, Германии и Франции, Мойша держал подпольную мастерскую на Богдана Хмельницкого. Он не подделывал царские рубли — за это царская жандармерия отправляла на Каторгу без разговоров. Он делал «античность» для заезжих миллионеров!
— И иностранцы верили? — усмехнулся Гена.
— Еще как верили! — оживился Беша. — Мойша покупал у местных копателей ломаные бронзовые монеты Ольвии, плавил их, добавлял немного золота для блеска и веса и сам резал штемпеля. Продавал через хитрых посредников в порту за бешеные деньги. Его «пантикапеи» и «херсонесы» до сих пор украшают частные коллекции в Париже и Лондоне, и половина экспертов до сих пор не может понять, что это олеографическая подделка XIX века!
— И сколько стоит эта штука сейчас? — вырвалось у Гены.
— Для банального нумизмата, который ищет чистую античность — это подделка, пшик. А вот для коллекционера одесской старины или музея истории фальшивомонетничества — это настоящий раритет. Мастерская Мойше сгорела дотла во время погромов в тысяча девятьсот пятом году. Считалось, что не сохранилось ни единого его штемпеля, ни пробников. Если у твоего деда Семёна на Староконке есть хоть какие-то концы этой истории — это находка века!
Я посмотрел на монету. Золотистый Сатир на аверсе всё так же хитро прищуривался сквозь стекло.
— Нам надо срочно искать Семёныча, — сказал я.
Часть 2. Квартира с красной дверью и штемпели Мойше
Из больницы мы с Геной выскочили, как ужаленные. Время перевалило за полдень. Вернувшись на Староконку, мы застали только улетающие по асфальту обрывки газет да пару дворников, выметавших окурки из-под пустых стеллажей. Семёныча и след простыл.
— Всё, ушёл дед, — вздохнул Гена, допивая остывший кофе. — Теперь ищи ветра в поле. Одесса большой город.
— Погоди, — вспомнил я. — Семёныч когда-то заикался, что живет на Молдаванке, прямо у трамвайного кольца. Там ещё дом такой, с выбитой лепниной и кирпично-красной дверью в первом дворе.
Мы сели в мой старенький «Жигуль» и потащились сквозь воскресные пробки на Молдаванку. Нашли этот двор быстро. Дом был из самых что ни на есть раритетных: ракушняк крошился под пальцами, по стенам вплоть до второго этажа втихаря ползли сухие ветки осеннего дикого винограда, а из глубин двора пахло жареной бычковой мелочью и сухой штукатуркой.
Дверь в углу под балконом действительно когда-то была выкрашена суриком в темно-красный цвет. Я постучал.
За дверью послышалось неторопливое шарканье. Дверь приоткрылась на цепочку, и в щели показался прищуренный глаз Семёныча. На нем была та самая тельняшка и вязаный жилет.
— О как, — удивился дед. — Копатели. Вы шо, за остатком сдачи пришли? Так я всё до копейки на лекарства спустил.
— Дед Семён, — спокойно сказал я, подставляя плечо, чтобы дверь случайно не захлопнулась. — Мы не за сдачей. Мы за Мойшей-Чеканом. За твоим прадедом.
Дед замер. Глаз его сузился, а губы сжались в сухую ниточку. Он молчал секунд десять, разглядывая нас двоих, а потом тихо вздохнул, сбросил цепочку и отступил в глубину прихожей:
— Заходите. Только тихо — соседка сверху опять митингует у телевизора, не хватало ещё, чтоб она полицию вызвала.
Квартира деда Семёна напоминала склад антикварного магазина, в котором случился некрупный завал. Везде стояли коробки, стопки старых подшивок, банки с подсохшей олифой и запчасти от венских стульев. Но на чистеньком серванте в рамочке стояла пожелтевшая фотография: молодой человек в сюртуке, с лихими усами и кепкой набекрень, стоит у ювелирного верстака.
— Он? — Гена кивнул на фото.
— Прадед мой, Мойша Канторович, — дед Семён присел на край табурета. — Семья о нём после погромов пятого года молчала, как рыбы о лед. Считалось — позор на всю фамилию, фальшивомонетчик. А какой он фальшивомонетчик? Он государственную казну не грабил! Он богатых английских лордов да немецких баронов «науке учил», чтоб в Одессу не за дешевкой ездили. Золота в монетах было на двадцатку, а продавал как антик за полтысячи! Руки-то у него золотые были.
— Семёныч, — подался вперед Гена. — А монета на Староконке у тебя откуда?
Дед подмигнул и постучал сухоньким кулаком по деревянному полу:
— А вот оттуда. Месяц назад у нас в подвале стенка из ракушняка подмылась — трубу прорвало. Я полез смотреть, а там за старой ванными на кирпичах стоит кожаный чемодан. Прадедовский. Водой подмочило, но добро внутри целое.
У нас с Геной одновременно перехватило дыхание.
— И где он? — тихо спросил я.
— Внизу и лежит. Тащить его наверх в мои восемьдесят два — это гарантированный инфаркт. Думал уже пацанам с металлоприёмки отдать, да всё рука не поднималась…
В подвал мы спускались по узкой деревянной лестнице, пахнущей сырой землей и прелой картошкой. Светильник в руке Гены выхватывал из темноты старые бочки, ржавые велосипедные рамы и кучи угля.
В самом дальнем углу подвала, за выбитой каменной нишей, действительно стоял массивный чемодан из толстой воловьей кожи с латунными замками.
Я опустился на колени и осторожно отщелкнул ржавые язычки.
Крышка с тихим хрустом откинулась. Внутри, в специальных войлочных гнездах, лежали подлинные сокровища подпольной Одессы XIX века. Две пары стальных штемпелей с вырезанными вручную зеркальными изображениями Сатира и Грифона. Несколько деревянных форм для литья лигатуры. Маленькие ювелирные молоточки, щипцы, подточенные надфили, баночки с остатками химикатов для наведения искусственной патины и — самое главное — деревянная шкатулка.
Я открыл её. Внутри лежало с десяток медных и латунных пробных оттисков монет на разных стадиях чеканки.
— Мать пресвятая… — выдохнул Гена, трогая пальцем стальной штемпель. — Это же готовый экспонат! Да за этим чемоданом любой исторический музей полгода бегать будет!
И в этот момент сверху, из коридора первого этажа, донесся тяжелый, наглый стук в деревянную дверь Семёныча. Стучали не по-соседски — носком ботинка, с хрустом.
— Семёныч! — долетел сверху молодой козлиный баритон. — Открывай, дед! Мы знаем, шо ты дома!
Дед Семён помрачнел:
— Опять эти приперлись… С утра мне плешь проедали на рынке.
— Кто такие? — намурился Гена.
— Да блогеры какие-то сетевые. «Искатели кладов» или шо-то в этом роде. Услыхали на Староконке, шо я монету Мойши продал, ходили за мной по пятам. Предлагали тысячу гривен за весь подвал. Я их послал, а они, видать, проследили, где я живу.
Я быстро поднялся на пару ступеней вверх и глянул сквозь щель в дверном проеме. На площадке перед дверью стояли двое парней лет двадцати пяти. Один в спортивном костюме с капюшоном, второй — с квадрокоптером под мышкой и смартфоном на штативе, уже вовсю шпарящий «онлайн-трансляцию»:
— …И прямо сейчас, подписчики, мы находимся у секретного бункера одесского фальшивомонетчика! Дед запирается, но мы добываем контент любой ценой! Ставьте лайки, сейчас будет вскрытие!
— Контентщики… — с отвращением сплюнул Гена. — Эти ради десяти тысяч просмотров весь подвал перевернут, штемпеля на металлолом сдадут, а историю с концами в мусорку смухлюют.
— Спокойно, — шепнул я. — Гена, у тебя фал от бельевой веревки в машине есть?
— Спрашиваешь! Двойной, капроновый.
— Беги через чёрный ход во двор, подгоняй «Жигули» прямо к подвальному окну с тыла. Мы этот чемодан через продух выставим. А дед Семён сейчас сыграет свою лучшую роль.
Дед Семён хитро хмыкнул, взбежал по лестнице и со всей дури распахнул главную дверь.
— Шо вы тут орёте, как дурные на Привозе?! — гаркнул старик так, что блогер со штативом чуть не выронил телефон. — Какое золото?! Какая коллекция?! Я вам с утра сказал: в подвале только ржавые банки из-под олифы и дохлые крысы! Хотите смотреть? Нате, идите, смотрите сами!
Дед схватил парня в капюшоне за рукав и буквально впихнул его в темный зев подвальной лестницы. Оператор с телефоном ринулся за ним, на ходу наводя подсветку:
— Друзья, мы прорвались в подвал! Смотрите, какая атмосфера…
Пока эти два искателя «хайпа» с гиканьем бежали по подвалу к пустой ванной, дед Семён спокойно вышел на улицу, прихлопнул тяжелую подвальную дверь снаружи и заложил её железным ломом.
— Посидят минут двадцать, проветрятся, — хладнокровно резюмировал дед, поправляя жилетку. — Заодно поймут, шо Одессу надо уважать, а не на телефон снимать.
С тыльной стороны дома уже урчала двигателем наша машина. Гена аккуратно принял тяжелый кожаный чемодан прямо из подвального окошка и уложил его в багажник.
В понедельник утром мы отвезли чемодан Мойше-Чекана в Одесский краеведческий музей.
Заведующий отделом нумизматики, седой почтенный профессор в очках с толстыми стеклами, сначала смотрел на нас с глубоким академическим подозрением. Но когда я открыл чемодан и выложил на сукно стальные штемпеля и хитрую лигатуру с двадцатипроцентным содержанием золота, дедушка буквально лишился дачи речи.
— Невероятно… — шептал он, рассматривая штемпель с головой Сатира сквозь лупу. — В немецких каталогах 1908 года описывались эти уникальные подделки, но считалось, что ни одного оригинального инструмента не сохранилось! Это же целый пласт истории ювелирного и криминального искусства нашей Одессы!
Через неделю в музее открылась небольшая, но очень шумная экспозиция. Экскурсионное бюро стало водить сюда посетителей в рамках экскурсии "Криминальная Одесса". Дед Семён пришел туда в своем лучшем костюме, с орденскими планками, и с гордостью показывал экскурсиям портрет своего прадеда Мойши, висевший рядом с теми самыми штемпелями.
А монету — ту самую, с хитрым золотистым Сатиром — я с разрешения музея оставил себе. Формально это все лишь поздняя подделка. Теперь она лежит у меня на рабочем столе в замшевом футляре. И каждый раз, когда мне нужно принять сложное решение, я достаю её, смотрю на хищный прищур пантикапейского Сатира и вспоминаю: подлинная история — это не только чистый металл. Это люди, их талант и легенды, которые они после себя оставляют.
Совет бывалыхПри обнаружении старинных монет из неопределенных золотых или серебряных сплавов (лигатур) ни в коем случае не пытайтесь чистить их «народными» методами — кислотами, пастой ГОИ или содой!
Подделки XIX века и редкие античные монеты (электрум, биллон) имеют сложный химический состав.
Как сохранить находку со сложным сплавом:
Никакой химии: Низкопробный золотой или серебряный сплав с высоким содержанием меди (как в монетах Мойше-Чекана) при контакте с кислотой моментально «выцветает» — медь вытравливается, и монета покрывается грязно-красными или кавернозными пятнами.Механическая очистка: Используйте только промывку в теплой дистиллированной воде с нейтральным детским мылом и мягкой натуральной щеточкой.Консервация патины: Благородная темная патина на низкопробном золоте — это 80% ценности артефакта. После промывки монету нужно высушить в сушильном шкафу или при комнатной температуре и законсервировать тончайшим слоем микрокристаллического воска (например, Cosmoloid H80).
Глава 14 Бимбер из комиссионного на Привозе
Часть 1. Бакелитовый бизнес Жорика и право на поиск
Жорик был из той породы одесских антикваров средней руки, про которых на Староконке уважительно, но с ехидцей говорят: «Он с каждого ржавого гвоздя сдует пыль, назовёт её патиной XVIII века и продаст вам же за ваши собственные деньги».
Промышлял Жорик в основном мелким, но верным хабаром. Крутился возле строителей, делавших ремонты в старых домах на Екатерининской и Нежинской, и за копейки скупал дореволюционные печные изразцы, бронзовые шпингалеты и дверные ручки. Особой его страстью были ручки из бакелита — того самого раннего советского карболита, тёмного, с глубоким вишнёвым или янтарным отливом. В СССР из него клепали всё подряд: от дисковых телефонов до ручек переключения передач на «Победах». Нынче же бакелит — материал редкий, вымерший, для мастеров-реставраторов и ножеделов просто бесценный. Жорик выгребал эти ручки у пьяных сантехников по сто, от силы двести гривен за пучок, а в интернете и на форумах сбывал рукодельникам втридорога.
Мои отношения с Жориком никогда не были прозрачными. Человек он был скользкий, к чужой удаче завистливый и ко мне относился с постоянной, мутной подозрительностью. Поэтому, когда в прохладный осенний четверг он сам пришел ко мне во двор с пачкой дешевого сигаретного дыма и неопределенным выражением на лице, я сразу насторожился.
— Саня, — начал Жорик, аккуратно сбивая пепел в пустую банку из-под сардин. — Есть разговор. Дело на миллион, но мне нужные твои… как это по-научному… навыки архивного чеса.
— Жора, — ответил я, не отрываясь от чистки старого керосинового фонаря. — Если это опять предложение выкупить чугунные задвижки от плиты с Молдаванки, то у меня для них нет ни места, ни лишних нервов.
— Да какие задвижки! — обиженно всплеснул руками Жорик. — Ты помнишь старика, ну того… приемщика из комиссионного магазина, что стоял ровно напротив Привоза? Ну, который ещё книжку о себе напечатал под псевдонимом?
Я замер. В Одессе этого человека знали абсолютно все, кто хоть раз в жизни пытался сдать или купить подержанный плащ.
Старый комиссионный напротив Привоза в советские годы был не просто магазином — это был театр, где разыгрывались шекспировские трагедии вокруг импортных болоньевых плащей и магнитофонов «Юпитер». А этот приёмщик был в нем главным режиссером. В своей самоизданной брошюрке он писал о себе так:
«Господа-товарищи, вам понравились мои карманные часы? Мой старый бимбер из Одессы? Это настоящий "Павелъ Буре"! Сколько они стоят? Им нет цены, и они никогда не стоят. Они принесли мне столько фарта и парнусе, что дай нам Бог сейчас иметь хоть половину. Они были в руках у сотни людей, и те считали их уже своими, но они всегда возвращались ко мне, единственному и законному хозяину. Я работал двадцать девять лет в комиссионном магазине напротив Привоза. Вы смотрели в русском театре "На бойком месте"? Так это про нас. После войны все так обносились, что любое старое пальто, костюм, плащ вырывали из рук. А что делать с залежавшимся товаром? Вот тут затикал мой верный бимбер и подсказывал выход. В воскресные дни, когда на Привоз приезжали крестьяне из сел, приходили отдыхающие из санаториев, редко кто не заходил в наш комиссионный. Хватал с прилавка драповое пальто образца тринадцатого года, надевал на мужика: "Як специально для вас пошито!" Тот всовывал руки в карманы, а в одном из карманов преспокойно лежал… бимбер. "Берете?" — спрашивал я. "Беру", — быстро соглашался наивняк. Я снимал с него хламиду и одним ловким незаметным движением доставал свой бимбер, заворачивал пальто в бумагу, обтягивал жгутом — и будь здоров, Вася. И поверьте: не было случая, чтобы кто-то не засунул руки в карманы, не нащупал серебряные часы и не захотел получить их на дурнячка…»— Помню, — сказал я Жорику. — Легендарный дед был. И шо с ним?
— Помер старик, — вздохнул Жорик. — Родственники его — дальние какие-то племянники — уже одной ногой на Западе, документы на выезд оформили. Квартиру на Преображенской продают срочно. Они там всё перевернули, каждую подушку выпотрошили, все паркетины отколупали — искали его знаменитый золото-серебряный запас и тот самый «бимбер». Ничего не нашли! Вообще! Одни пустые коробки и старые газеты.
— И шо родственники?
— Родственники плюнули. Им уезжать через два дня. Они мне говорят: «Жора, забирай ключи на сутки за сто долларов. Ищи шо хочешь. Если шо-то найдешь — твоё, нам некогда копаться, нам на самолёт пора».
Я с прищуром посмотрел на Жорика:
— А ты, Жора, парень добрый и бескорыстный. Почему сам не пошел?
Жорик замялся, забегал глазами и почесал затылок:
— Ну… во-первых, я в этих архивных нычках не соображаю. А во-вторых… ну чую я подвох, Саня! Не верю я, что родственники, уезжая в Германию, бросят квартиру, если там хоть шо-то осталось. Короче, давай так: ты платишь этим племянникам сто баксов за вход, берешь своих пацанов, и мы идем втроем. Если ничего не находим — ты потерял сотню. Если находим — делим по-честному.
Я понимал, что Жорик просто хочет рисковать чужими деньгами. Шансов найти что-то в квартире, где уже прошлась орава жадных наследников перед эмиграцией, было процентов пять, не больше. Они наверняка простучали все плинтусы и заглянули за каждый шкаф.
Но любопытство — это главный порок любого истинного одесского копателя. История про старого приёмщика из комиссионного, его «бимбер» и атмосферу старой Преображенской перевесила здравый смысл.
— Ладно, Жора, — сказал я, поднимаясь. — Зови родственников. Заплачу я твои сто долларов. Но искать будем мы с Бешей и Геной. А ты будешь стоять у дверей и не мешать.
Через два часа мы уже поднимались по крутой деревянной лестнице старого дома на Преображенской.
Со мной шли Беша, хромавший после своего падения с крыши, но упорно отказывавшийся пропускать такой «чес», и Гена. У Гены горели глаза. Ему вообще не терпелось порыться в старом еврейском хламе — Гена всегда свято верил, что в Одессе в любой старой квартире за обоями спрятан если не кладик, то хотя бы дореволюционный акционерный купон.
Родственники — два суетливых молодых человека в импортных куртках с кучей чемоданов — забрали у меня стодолларовую бумажку, отдали ключи и даже не стали ждать:
— Всё, господа, ключи бросите в почтовый ящик, когда закончите. Нам в аэропорт. Там ничего нет, мы проверяли с металлоискателем!
Дверь за ними захлопнулась.
Квартира представляла собой печальное и одновременно завораживающее зрелище. Высоченные трехметровые потолки с облупившейся лепниной, обои цвета топленого молока, отклеивающиеся клочьями, и горы… нет, материки рассеянного бытового хабара. Родственники действительно действовали варварски: диваны были распороты, паркет у стен поддет ломиком, книги из шкафов вывалены прямо на пол гигантскими кучами.
— Ну шо, орлы? — Гена потирает руки, озирая этот разгром. — С чего начнем? С паркета или с отдушин?
— Начнем с головы, — отрезал Беша, садясь на единственный уцелевший стул. — Родственники искали там, где ищет любой дурак: под матрасом, в бачке унитаза и под паркетом. А старый приёмщик из комиссионного был умнее всего этого дома вместе взятого. Смотрите в самые простые места.
Мы приступили к осмотру.
Первые три часа работы не принесли практически ничего, кроме пыли в легких и разодранных пальцев. Гена методично перебирал кучи старых журналов «Огонёк» и «За рулём», Беша с лупой осматривал вентиляционные решетки, а я проверял старую кухонную утварь.
Единственной интересной находкой в первой комнате оказалась пожелтевшая, небольшого формата книжечка в плотном тканевом переплете. Когда я сдул с нее слой сухой извести, то обомлел. Текст был напечатан иероглифами и староеврейской графикой. Это была редчайшая корейско-еврейская учебная подшивка с параллельным текстом, изданная в Харбине или Сеуле аккурат в 1928 году!
Такие вещи сегодня — абсолютная, музейная редкость. Я сразу подумал о своем хорошем знакомом, который держал в центре Одессы маленький частный музей еврейской культуры и истории.
— Смотри-ка, — показал я книжку Беше. — Харбинское издание, двадцать восьмой год.
— Ого, — поднял брови Беша. — Вот это вещь. Родственники её бросили, потому что для них это просто «книга на непонятном языке». А для музея — золото.
Я аккуратно завернул книжку в газету и отложил в свой рюкзак. (Кстати, забегая вперед, скажу: когда я через пару дней отнес эту книгу в музей, мой знакомый директор, несмотря на всю свою легендарную еврейскую бережливость, не отпустил меня с пустыми руками. Он тут же вытащил из подсобки и вручил мне целую огромную сумку продуктовой гуманитарки — с качественными немецкими консервами, упаковками мацы и хорошим чаем. «Санечка, — сказал он мне тогда, — каша и маца сгорают, а история остаётся!»).
Но в самой квартире старого приёмщика на Преображенской время неумолимо приближалось к вечеру, а старый «бимбер» так и не давал о себе знать. Жорик уже скучал у окна, нервно покручивая в пальцах очередную бакелитовую ручку, которую открутил от кухонной двери, и мрачно бурчал:
— Я же говорил… Сто баксов коту под хвост. Нашли корейскую книжку и радости полные штаны. Пошли отсюда, тут ни черта нет!
И тут в кухне раздался оглушительный грохот металлических деталей.
Часть 2. Тайник в жестяной банке и малиновый звон
Грохот на кухне стоял такой, будто там обрушилась половина дореволюционного буфета. Мы с Бешей рванули туда, на ходу огибая вываленные из шкафов подшивки газет. Жорик, мгновенно забуксовав на паркете, втиснулся в дверной проем вслед за нами.
На полу среди пыли и облупленной масляной краски сидел Гена. Вокруг него живописным веером рассыпались сотни ржавых болтов, гаек, латунных шайб и водопроводных сгонов. Рядом валялась мятая, пол-литровая жестяная банка из-под советского томатного соуса с облезлой красной этикеткой.
— Генчик, ты шо, решил тут слесарный цех открыть? — поморщился Беша, держась за больную ногу. — Мы же договаривались: железо не трогаем, ищем только архив.
— Да я случайно! — виновато оправдывался Гена, потрясая испачканными в сухой сурик ладонями. — Зацепил локтем эту клятую банку на верхней полке над раковиной. Думал, там просто винты для моих самоделок… Она же тяжеленная была, как литая!
Гена начал сгребать ржавый хлам обратно в кучу и вдруг замер. На самом дне под завалами гаек и болтов М12 лежало нечто, запеленутое в плотную, потемневшую от времени вощёнку и трижды перетянутое аптекарской резинкой, превратившейся от старости в сухой коричневый пластик.
— Саня… — тихо выдохнул Гена, поднимая свёрток. — Смотри-ка. Винты-то сверху лежали, а этот тубус на самом дне покоился. Под слоем сухой смазки.
Жорик вытянул шею так, что едва не перевалился через кухонную раковину:
— Шо там?! Показывай!
— Назад встань, Жора, — отрезал я, подступая к Гене. — Ты своё уже отбоялся, когда сто долларов за вход отдавать не хотел.
Гена аккуратно, кончиком ногтя, поддел засохшую резинку. Она с сухим треском рассыпалась на мелкие крошки. Вощёная бумага, пропитанная старым автолом, поддалась неохотно, издавая характерный запах гаража, сухого табака и старого серебра.
Когда край бумаги отвернулся, в полутьме кухни Преображенской вспыхнул густой, плотный золотой блеск.
В углублении свёртка, ровной и тяжелой стопочкой, лежали пять царских золотых червонцев Николая II номиналом в десять рублей. Каждый — в идеальном штемпельном сохране, с четким профилем императора и выпуклым гербом.
Но главное было не это.
Прямо под золотом, в замшевом чехольчике, покоились массивные, увесистые карманные серебряные часы. Тот самый трёхкрышечник «Павелъ Буре» с пышной дореволюционной гравировкой на крышке и тяжелым цепочным кольцом. На циферблате из белой эмали, тронутом едва заметной паутинкой трещинок, гордо красовалась надпись: «Павелъ Буре. Поставщик Двора Его Величества».
Справка: Карманные часы «Павел Буре» с боем (репетиром или «бимбером», от немецкого Bimbam — звуковое сопровождение отбивания времени) в рабочем состоянии и серебряном/золотом корпусе стоят в среднем от $300 до $1500+
— Бимбер… — шепотом произнес Беша, и на его лице впервые за весь день появилась искренняя, почти детская улыбка. — Настоящий «Бимбер» старого приёмщика…
Я взял часы в руки. Вес был феноменальный — граммов сто пятьдесят чистого серебра и лоска. На крышке с обратной стороны виднелась едва заметная, аккуратная царапина — личная метка хозяина, какую ставили старые одесские мастера.
Гена, как человек абсолютно честный и правильный до мозга костей, без тени сомнения протянул свёрток мне:
— Держи, Саня. Мы же вместе искали. Твои сто баксов оправдались с лихвой.
Жорик в этот момент буквально потерял дар речи. Лицо его сменило цвет с нездорово-серого на багровый, а глаз начал нервно дергаться:
— Погодите… Как это?! В банке с болтами?! Я же сам эту банку час назад видел! Я думал, там хлам! Парни, ну мы же в доле? Я же вам адрес дал!
— Жора, — спокойно сказал Беша, наваливаясь на косяк. — Ты продал нам право на поиск за сто долларов. Ты сам сказал: «Если ничего не найдёте — ваши проблемы, если найдёте — ваше». Ты получу свои бакелитовые ручки с кухонной двери? Получил. Вот и иди себе с миром продавай их по триста гривен рукодельникам.
Я осторожно качнул часы в ладони. Запущенный дуплексный механизм внутри «Павла Буре», пролежавший в банке с болтами добрых тридцать лет, внезапно отозвался. Внутри тикало не сухо и торопливо, как в современных кварцевых «штамповках», а густо, с чистым, глубоким малиновым перезвоном. Механизм заиграл — чистый, живой голос старой Одессы.
Вечером мы сидели у меня на кухне. На столе стоял пузатый чайник, тарелка с поджаренными хлебцами и те самые консервы из продуктовой сумки, которую мне вручил директор музея еврейской культуры за харбинскую книгу 1928 года.
Гена с аппетитом намазывал паштет на мацу, а Беша аккуратно рассматривал золотые червонцы сквозь ювелирную лупу.
— Вот ведь дед был, а? — качал головой Гена. — Родственники всю квартиру перевернули, паркет ломами вскрывали, плинтусы с корнем выдирали… А он всё своё главное добро положил на самую видную полку, в ржавую банку с гайками. На самом виду!
— В этом и заключался класс старой школы, — ответил Беша, прихлебывая чай. — Прятать нужно не там, где никто не найдет, а там, где никому в голову не придет искать. Кто будет выгребать пол-литра масляных болтов, когда ищешь золотой кладик? Только случайность или чистый фарт.
Я смотрел на «Бимбер», лежащий на суконной салфетке. Часы мерно отсчитывали секунды нашего времени.
— Шо делать с ними будем, Саня? — спросил Гена, вытирая пальцы. — На Староконку несем? Коллекционеры за такого «Буре» с историей и за червонцы хорошую сумму дадут.
— Червонцы поделим по-честному, — сказал я. — А вот «Бимбер» продавать нельзя.
— Почему? — удивился Гена.
— Потому что дед в своей книжке правду написал, — я улыбнулся и подкрутил заводную головку часов. — Такие вещи не продаются. Они приносят фарт только тогда, когда живут в правильных руках. Этот «Бимбер» прошел через сотни рук, побывал в карманах драповых пальто половины мелитопольских мужиков, пережил советский комиссионный и тридцать лет пролежал в банке с болтами. Пусть теперь тикает у нас. На фарт.
Беша молча поднял свой бокал с чаем:
— За фарт и за старую Одессу, хлопцы. Которая никогда не сдает свои тайны без боя.
Совет бывалых: При обследовании старых квартир, предназначенных к сносу или продаже, никогда не игнорируйте тяжелый бытовой и слесарный хлам! Пожилые люди дореволюционной и советской закалки обладали особым типом мышления и никогда не использовали профессиональные сейфы или банальные тайники в матрасах. Где чаще всего находили реальные ценности бывалые копатели: Слесарные емкости: Банки с гвоздями и болтами, емкости с сухим суриком, солидолом или бытовыми винтами. Металлическая масса создает естественный вес и сбивает с толку при поверхностном осмотре.Корпуса нерабочей техники: Задние стенки старых ламповых радиоприемников («Рекорды», «Балтика»), внутренние полости пылесосов «Урал» или днища тяжелых чугунных швейных машин «Зингер».Двойные емкости на кухне: Баночки со старыми крупными специями (лавровый лист, перец горошком) или пересохшей солью, стоящие на верхних, труднодоступных полках кухонных антресолей.Главное правило: Если предмет кажется вам неоправданно тяжелым для своего объема — не ленитесь пересыпать его содержимое на газету. Настоящий хабар почти всегда лежит на самом дне.
Глава 15 Синдром Альцгеймера и монета ЕБРР
Часть 1. Галстук для бультерьера и фальшивые конечности
День не задался с самого утра. На улице Преображенской стояла та особая осенняя жара, когда воздух кажется густым, как подогретый инжирный варенье, а трамвайные рельсы блестят от липкого зноя. Я сидел за дальним столиком в прохладном заведении, лениво потягивал из запотевшего бокала холодный лимонад и стучал по клавишам своего ноутбука, сбивая в кучу очередной журналистский опус — не для газеты, а так, для души и будущего сборника одесских баек.
В какой-то момент пальцы устали, я отвлекся от экрана и просто поглядел в широкое витринное окно, выходившее аккурат на противоположную сторону улицы.
Возле продуктового магазинчика стоял привязанный к железной ограде бультерьер. Собака была размером с хорошего телёнка, с сундукообразной белой головой, налитыми кровью глазами и мышечной массой, которой завидовал бы любой качок с пляжа «Ланжерон». Привязан пес был прочным капроновым поводком, а на его толстой шее грозно поблёскивал стальными шипами строгий ошейник. На прохожих собака смотрела с молчаливым, философским презрением.
И тут из-за угла выплыл Вовочка.
Тот самый племянник Гены, застенчивый электрик из нашего местного ЖЭКа. Выглядел Вовочка, мягко говоря, странно. Он двигался вдоль стены короткими, воровскими перебежками, постоянно оглядываясь и нервно поправляя спецовку.
Я аж замер с ложкой в зубах.
Вовочка подошел к этому монстру. По законам природы и элементарной логики бультерьер должен был перекусить Вовочку пополам вместе со всей его жэковской отверткой еще на подлете. Но Вовочка с лицом человека, выполняющего секретное задание ЦРУ, хладнокровно нагнулся к собаке. Одной рукой он нащупал застежку строгого ошейника, с щелчком сдернул его вместе с поводком и спрятал в свой глубокий карман.
А затем случилось то, от чего я едва не поперхнулся лимонадом. Вовочка достал из закромов старый, полинялый рабочий галстук в жёлтый горошек, ловко обмотал его вокруг шеи ошалевшего от такой наглости бультерьера и привязал кобеля к решетке на простой бантик!
Бультерьер от такой ротации авторитетов даже лаять не стал. Он просто сидел с галстуком на шее и удивленно хлопал глазами, пока Вовочка растворялся в толпе на углу Дерибасовской.
«Ну всё, — подумал я, возвращаясь к ноутбуку. — Если хозяйка этого кабана сейчас выйдет из магазина и увидит свой авторитет в жёлтом галстуке, Вовочке не поможет даже досрочный указ на амнистию».
Часа через два, закончив текст и расплатившись за лимонад, я вышел на Преображенскую. И буквально через пятьдесят метров снова наткнулся на Вовочку.
Он шел по каштановой аллее невероятно гордой, павлиньей походкой. Рядом с ним сияла миловидная девушка, юбочке при взгляде на которую вспоминаются слова: «Чем длиннее каблуки, тем короче юбка, красная помада оставляет след на рюмке». А еще у нее белый медицинский халат нелепо торчал из сумочки. В руках девушка держала на поводке симпатичного, неуклюжего щенка ротвейлера, а на шее у малыша болтался… тяжелый строгий ошейник с поводком, только что похищенный Вовочкой у бультерьера! Куда катится этот мир!
Я покачал головой, но рассказывать Гене о романтических подвигах его племянника не стал. У Гены и без Вовочки хватало головной боли с архивами и чердаками.
Однако Гена нашел меня сам. На следующий день он прилетел ко мне во двор с таким лицом, будто у него прямо из-под носа увели дореволюционный сундук с кладом.
— Саня, ты представляешь уровень идиотизма этого кадра?! — с порога загремел Гена, отдуваясь и размахивая какими-то бумажками. — Стеснительности у него, видите ли, нет предела! В ЖЭКе фазу с нулем он не путает, а в жизни — путает собственные мозги с компотом!
Гена присел на скамейку и в сердцах поведал мне предысторию.
Вовочка, как выяснилось, крутил гайки в ЖЭКе исправно. Начальник его хвалил: «Главное, Вовка, не стесняйся! Делов на пять минут!» Но вся жэковская собранность парня мгновенно испарялась, когда вызов припадал на поликлинику через дорогу. Там проходила практику от медучилища лаборантка Таня. В своем белоснежном халатике и со стеклянными пробирками в руках она казалась Вовочке богиней, спущенной прямо с Олимпа на линолеум ещё советской больницы. При виде Тани Вовочка мгновенно терял дар речи, краснел до кончиков ушей и забывал, в какую сторону крутится гайка.
Но недавно скромность Вовочки дала катастрофический сбой. Он втюрился по уши.
Чтобы привлечь внимание недосягаемой медички, Вовочка начал расклеивать по всей округе абсолютно дикие объявления собственного сочинения: «Продается трёхмесячный щенок ротвейлера. Любит сосиски, суп и маленьких детей. Обращаться к Владимиру». Так он помогал подруге продать щенка принадлежащего ее квартирной хозяйке. А когда Таня пожаловалась, что у нее нет хорошего поводка для песика, Вовочка не придумал ничего лучше, как спереть строгий ошейник у самого опасного бультерьера на Преображенской!
Но это были еще цветочки.
— Ты почитай, шо эта фифа ему выписывает! — Гена ткнул мне под нос две официальные медицинские справки с синими печатями. — Из ЖЭКа мне вчера звонят: «Гена, твой племяш уже неделю на работу не выходит, но исправно присылает документы!» Я прибегаю в ЖЭК, беру эти бумаги… Саня, я чуть ракушняком не подавился!
Я взял первую справку. На бланке с печатью поликлиники аккуратным почерком было выведено:
«Выдано гр. Владимиру П. в том, что он временно освобождается от исполнения трудовых обязанностей в связи с ампутацией обеих конечностей».Я протер глаза:
— Каких конечностей? Он же вчера двумя руками ошейник с пса сдергивал!
— Вот именно! — рябчиком взвился Гена. — А теперь читай вторую!
Я развернул второй бланк:
«Гр. Владимир П. страдает хроническим простатитом в тяжелой форме и нуждается в срочном прохождении курса опреснительных ванн на грязях лимана Куяльник».— Эта лаборантка Таня из медучилища ему эти справки на бланках с печатью штампует! — Гена схватился за голову. — А наш орел взамен работы ходит с ней на море загорать и ротвейлера на краденом поводке выгуливает! Я ему вчера допрос с пристрастием устроил, так он во всем сознался! На море они отдыхают, понимаешь ли! Простатит у него на Куяльнике!
Гена ходил по двору, как заведенный, кляня на чем свет стоит современную медицину, ЖЭК и женскую коварность.
— Гена, — спокойно сказал я, отдавая справки. — Ну влюбился пацан. Бывает. Ты-то чего так кипятишься?
— Я кипячусь?! — Гена остановился и вытащил из кармана маленький пластиковый капсульный конвертик. — Я кипячусь потому, что я этому дураку вчера, чтобы он хоть как-то за ум взялся и о будущем подумал, даровал настоящую нумизматическую бомбу!
Я прищурился:
— Какую еще бомбу?
— Монету! Памятные два рубля тысяча девяносто восьмого года! «Ежегодное собрание Совета управляющих ЕБРР»! Из нейзильбера!
Я уважительно качнул головой. Про эту монету в среде нумизматов ходили настоящие легенды.
Тираж у нее был мизерный — всего десять тысяч экземпляров, самый маленький из всех памятных монет Украины из нейзильбера. Но главное даже не тираж! Из этих десяти тысяч практически сразу восемь тысяч штук выкупила какая-то закрытая частная структура. И четыре года монеты вообще не появлялись на рынке! Только к двутысячному году их начали потихоньку сливать. Естественно, цена взлетела до небес. На нумизматических аукционах за ней выстраивалась очередь, а сегодня за подлинник в хорошем сохране дают до пятидесяти тысяч гривен! И цена только растет.
— Ты отдал Вовочке монету за пятьдесят тысяч?! — обомлел я. — Гена, ты в своем уме?
— Да послушай ты дальше! — выкрикнул Гена. — Я ему дал её и сказал: «На, носи на шнурочке на шее, под майкой! Жди, пока цена вырастет до ста тысяч гривен! Продашь — половину отдашь мне на развитие нашего чердачного дела, а на остальные хоть женись на своей Тане!»
Я посмотрел на Гену с глубоким сомнением:
— И шо Вовочка?
— А шо Вовочка?! Этот идиот побежал на пляж хвастаться своей «богатой жизнью» перед этой лаборанткой! А сегодня утром прибегает ко мне — весь в соплях, в слезах, задыхается, рожа красная… «Гена, — орёт, — Таня пропала! Она утонула!»
Часть 2. Исчезновение на пляже и диагноз для романтика
— Утонула? — переспросил я, отставляя чашку. — Прямо на пляже?
— На «Отраде»! — Гена в сердцах грохнул кулаком по столу, да так, что зазвенели ложки. — Представляешь картину? Приходят они, значит, на море. Наш ромео из ЖЭКа, разгоряченный морем и собственным величием, снимает майку. А на шее у него на капроновом шнурке болтается монета. Эта Таня глаза вытаращила: «Вовочка, а шо это у тебя за сувенир?» Ну Вовка наш, естественно, распушил хвост, как павлин на Соборке, и давай ей совать в уши всю мою нумизматическую лекцию!
— Про восемь тысяч выкупленных экземпляров тоже задвинул? — улыбнулся я.
— Про всё! — запричитал Гена. — И про Совет управляющих ЕБРР, и про нейзильбер, и про то, шо монета сейчас полтинник зелёных гривен стоит, а через год он на ней сто тысяч поднимет и купит ей гарнитур и хату на Черемушках! Таня, конечно, в полном восторге. Потрогала монету пальчиком, ахнула, поцеловала его в горячую жэковскую щеку и говорит: «Вовочка, миленький, побереги такую ценность! Давай я её в свою сумочку положу, пока ты купаться будешь, а то еще в волнах смоет!»
Я только покачал головой. Сюжет классический, как песня про Мурку, но для Вовочки с его романтическим туманом в голове — абсолютно непробиваемый.
— И шо дальше?
— Шо-шо… Вовочка, счастливый как утопленник, с разбегу ласточкой сигает в море. Выныривает минут через десять, весь в ракушках и морской траве, смотрит на подстилку — а подстилка пустая! Ни Тани, ни сумочки, ни ротвейлера на строгом ошейнике! Только одинокий бычок в песке догорает. Вовка по берегу бегать, орать: «Таня! Таня!» Час бегал, два бегал, всех спасателей на уши поднял. Вбил себе в голову, что её смыло штормовой волной вместе с собакой и сумочкой! Прибежал ко мне, слезы соплями размазывает, задыхается: «Гена, она утонула! Я пойду дно водолазами тралить!»
Я не удержался и расхохотался.
— Гена, ну ты же ему сразу всё объяснил?
— А ты как думаешь?! — Гена вытер пот со лба. — Я его за грудки сгреб, трясу и орю: «Ты хоть фамилию её знаешь, горе-водолаз?!» А он мне сквозь слезы выдает: «Конечно знаю! У неё фамилия… Альцгеймер!»
— Какая-какая фамилия?! — я едва не поперхнулся.
— Альцгеймер! — рявкнул Гена. — Таня Альцгеймер! Ты представляешь уровень прочистки мозгов?! Она ему, видать, когда справки о хроническом простатите и ампутации рук штамповала, ляпнула первое умное медицинское слово, которое в голове крутилось, а этот дурачок и уши распустил! Я ему говорю: «Вова, ты полный и законченный идиот! Пойди в своё медучилище и спрось на кафедре, есть ли у них лаборантка Таня Альцгеймер. Тебе там быстро санитаров вызовут!»
— И он пошел?
— Пошел! — махнул рукой Гена. — Прибегает через час белый как известь. Нету там никакой Тани. И не было никогда! Была какая-то заочница из Тирасполя, которая три дня на практику ходила, а вчера документы забрала и испарилась!
Вовочка в этот момент как раз переступал порог моего двора. Выглядел он так, будто через него пропустили весь ток с трансформаторной будки на Преображенской. Руки тряслись, глаза красные, втягивает голову в плечи.
— Саня… Гена… — тихо, шмыгая носом, пролепетал Вовочка, садясь на край скамейки. — Ну как же так… Монета же редкая… Выпущенная в девяносто восьмом году… Ограниченный тираж…
— Слышишь, нумизмат? — Гена строго поглядел на племянника. — Ты за монету переживаешь или за свою Таню-Альцгеймер?
— За монету тоже обидно! — всхлипнул Вовочка. — Вы же сказали, она пятьдесят тысяч стоит! Это же теперь мне всю жизнь в ЖЭКе бесплатно провода крутить, чтобы вам долг вернуть!
Гена тяжело вздохнул, вытащил из кармана папиросу, не спеша закурил и посмотрел на племянника с смесью жалости и жестокого педагогического торжества.
— Эх, Вовка, Вовка… — качнул головой Гена. — Учись, пока я жив. Ты думаешь, я бы тебе, дураку, дал настоящую монету ЕБРР на шнурочке на пляж носить? Чтобы ты её там среди бычков посеял?
Вовочка замер и переставая шмыгать носом: — А… а какая она была?
— Обыкновенная! — отрезал Гена. — Сувенирная копия! Я её два месяца назад на Староконке у китайцев за сто гривен купил — для наглядного пособия и тренировки памяти! Медь с никелевым напылением! Цена ей в базарный день — пучок в substrates на Привозе!
Вовочка медленно хлопал глазами, переваривая информацию. Логика в его голове складывалась со скрипом, как ржавый жэковский рубильник.
— Так шо… — шепотом переспросил он. — Монета была фальшивая?
— Абсолютно! — твёрдо сказал Гена. — Так шо твоя Таня-Альцгеймер сейчас где-то в поезде на Тирасполь радостно пилит напильником копеечную железку, думая, шо зацепила миллионера из ЖЭКа. От всей этой твоей любовной аферы пострадала не казна, а исключительно твоя репутация и сто гривен из моего кармана!
Вовочка сидел, глядя в землю, и постепенно краснота с его лица начала спадать. На смену ужасу пришло глубокое, почти религиозное облегчение.
— Значит… я ничего не должен? — тихо уточнил он.
— Должен! — отрезал Гена. — Завтра в восемь утра берешь сумку с инструментами, идёшь к начальнику ЖЭКа, забираешь обратно свои справки про ампутацию и простатит, разрываешь их на мелкие тряпочки и идешь чинить щиток в третьем подъезде! А если я еще раз увижу тебя с поводками, бультерьерами или лаборантками — я лично выпишу тебе справку о полной ампутации головы! Понял?
— Понял, дядя Гена, — пробормотал Вовочка и впервые за день слабо улыбнулся. — А ошейник строгого фасона мне куда девать?
— Верни бультерьеру! — гаркнул Гена. — И галстук мой рабочий забери, пока собака его не сожрала!
Вовочка подхватил кепку и с невероятной скоростью испарился за воротами. Мы с Геной остались на кухне одни. Наступал вечер, над Преображенской плыл тёплый, пряный запах старых каштанов и жареной рыбы.
— М-да, — сказал я, наливая Гене остатки холодного чая. — Ну и история. А ведь девушка красиво сработала. Без шума, без пыли.
— Красиво, — согласился Гена, доставая из внутреннего кармана пиджака маленькую бархатную коробочку. — Только одного эта лаборантка не учла.
Он с щелчком открыл крышку. Внутри, на тёмно-синем поролоне, идеально поблескивала настоящая, подлинная монета «Ежегодное собрание Совета управляющих ЕБРР» 1998 года — с ровным, зеркальным штемпельным блеском.
— Настоящие вещи, Саня, — тихо сказал Гена, закрывая коробочку, — в руках у таких романтиков не носятся. Они ждут своего часа в правильном сейфе.
Глава 16 Корунды, стекляшки и запретные сердечки
Часть 1. Советский «рубин», синяя стекляшка и тайна корундов
Это было еще во времена той самой советской власти, когда за золотыми украшениями в ювелирных магазинах выстраивались очереди, а покупка любого колечка считалась серьезным семейным событием, способным пробить брешь в месячном бюджете.
Моя жена давно присматривала себе что-то изящное. И вот, прогуливаясь мимо витрин ювелирного магазина на Дерибасовской, мы остановились у секции с золотом. Внимание жены мгновенно приковала пара одинаковых по весу и форме золотых колец 583-й пробы. Одно было украшено сочным, кроваво-красным камнем, а второе — глубоким, васильково-голубым.
— Посмотри, какое чудо! — загорелись у нее глаза.
Цена у них, однако, различалась ощутимо. Колечко с красненьким камнем стоило 125 рублей — ровно месячная зарплата молодого инженера. А вот точно такое же по весу золото, но с голубеньким камешком, затягивало уже на 150 рублей. Разница в 25 рублей по тем временам была огромной: я во время практики будучи студентом питался на эти деньги целый месяц!
Между нами вспыхнула настоящая семейная баталия. Я, как человек практичный, доказывал, что 125 рублей — это и так потолок, да и красный камень выглядит ярче и традиционнее. Жена же уперлась: «Хочу с голубым! Он выглядит благороднее, как настоящий царский сапфир!»
После получаса взаимных упреков и легкого шепота у витрины мы всё-таки переругались, но я, как и полагается любящему мужу, сдался. На стол продавщицы легли три хрустящие полтинничные купюры. Колечко за 150 рублей перекочевало на палец жены, а по дороге домой мы еще долго молчали, переваривая потраченные деньги.
Прошло несколько лет. Наступили другие времена, понадобились наличные деньги, и жена решила отнести это памятное кольцо в скупку.
Опытный ювелир-приёмщик в лупу взглянул на камень, потом на золотое клеймо, вздохнул и с сочувственной улыбкой произнёс:
— Гражданочка, золото тут, конечно, честное, советское. А вот голубенький камешек ваш… простое гранёное стекло.
— Как стекло?! — обомлела жена. — Мы же за него на двадцать пять рублей больше отдали, чем за красный рубин!
— Так и тот красный, — усмехнулся приемщик, — был точно таким же копеечным варочным стеклом или в лучшем случае синтетическим корундом, который в СССР клепали тоннами. Заплатили вы тогда не за драгоценность, а за красивую советскую легенду.
Вот такая она была, советская действительность: блеск снаружи и обыкновенная стекляшка внутри.
Впрочем, история с «красными и голубыми» камнями куда глубже, чем советский ювелирпром. Ведь если отбросить подделки, то настоящие рубины и сапфиры — это, по сути, один и тот же камень!
Все мы с детства привыкли думать, что рубин — это одно, а сапфир — совсем другое. Но с точки зрения минералогии оба этих драгоценных гиганта относятся к одному и тому же минералу с созвучным научным названием — корунд.
Разница между ними заключается исключительно в цвете и тех микроскопических примесях, которые природа добавила в кристаллическую решётку:
Сапфир — это корунд практически любого цвета: синего, зелёного, жёлтого, фиолетового или вовсе бесцветного (лейкосапфир).Рубин — это исключительно красный корунд, окрашенный примесью хрома.Причём алый оттенок камня должен быть достаточно густым и насыщенным. Если минерал окажется чуть более прозрачным или с розоватым отливом, ювелиры строгой классификации уже не признают его рубином, а отнесут к категориям розовых сапфиров.
Часть 2. Язык драгоценностей XIX века: под запретом для дворянок
Если бы мы могли перенестись на пару веков назад и пройтись по ювелирным лавкам дореволюционной Одессы или Петербурга, то удивились бы, насколько строго общество контролировало то, что носят женщины. Увидеть всё разнообразие настоящих корундов и древних драгоценностей в старинных украшениях — настоящее эстетическое удовольствие, но в XIX веке выбор кольца или броши был не просто вопросом вкуса. Это был жест, который мог мгновенно уничтожить репутацию знатной дамы.
В дворянской среде существовали жесткие, неписаные правила ювелирного этикета. Украшения, которые сегодня кажутся нам безобидными и романтичными, тогда считались слишком чувственными и находились под строжайшим запретом для высшего общества. За ошибочно надетую вещь знатную девушку легко могли перепутать с актрисой легкого поведения или, не дай Бог, с куртизанкой!
Почему так происходило?
В то время аристократкам категорически запрещалось носить вещи, которые напрямую отсылали к телесности, страсти или интимной жизни. Украшения знатной женщины должны были демонстрировать исключительно статус семьи, финансовое благополучие или сдержанные, благородные эмоции.
Из-за этого под запрет попадали вещи, которые мы сегодня считаем классикой:
Запрет на символику сердца: Любые драгоценные сердца в открытых украшениях — брошах, серьгах или кольцах — воспринимались в светском обществе как публичная демонстрация интимной страсти. Это читалось как вульгарность. Поэтому сердечки допускались только в так называемых «секретных» украшениях — например, в закрытых медальонах с локами волос, которые прятались глубоко под платьем, подальше от чужих глаз.Змеи и символы искушения: В дневном и визитном образе дворянки категорически запрещались любые украшения со змеями, витыми браслетами или ящерицами. Змея считалась древним символом искушения и намекала на чересчур горячий, необузданный нрав её владелицы. Дворянки позволяли себе надевать «змеиные» гарнитуры только на вечерних выходах в самом узком, доверенном кругу друзей.Украшения на открытых зонах тела: Высшее общество сурово порицало любые ювелирные изделия, привлекающие внимание к глубокому декольте, ключицам или, тем более, лодыжкам. Все эти места считались «зонами частного взгляда». Украшения на них ассоциировались с восточными гаремами, танцовщицами и куртизанками, чей бизнес завязывался на привлечении мужского внимания.Вот так и получается: в XIX веке за золотое сердечко на груди даму могли выставить из бальной залы, а в XX веке мы ссорились из-за 25 рублей за синюю стекляшку в ювелирном магазине.
Время меняется, ювелирные моды уходят, а истинный корунд — как и настоящая человеческая история — всё так же остаётся в цене.
Глава 17 Удручённый Пётр и воздух по квоте
Часть 1. Содержимое бабушкиной ридикюли
Августовская духота в Одессе стояла такая, что даже старые акации на Преображенской, кажется, перестали отбрасывать тень. Листья висели сухие, блёклые, покрытые тонким слоем городской пыли. Я сидел во дворе, пытался привести в порядок заметки для очередной статьи и безуспешно гонял мух сложенной вдвое газетой.
Ворота скрипнули, и во двор медленно, осторожно ступая по неровному ракушняку, вошла старушка. Маленькая, сухонькая, в выцветшем платочке, из-под которого выбивались абсолютно белые, как лунь, волосы. В руках она бережно сжимала потёртый, растрескавшийся дерматиновый ридикюль с поломанным замочком.
— Здравствуйте, сынок… — тихо, стесняясь собственного голоса, промолвила она. — Мне во дворе сказали, что вы тут всякое старинное собираете… Бумаги, книжки…
— Здравствуйте, бабушка. Ну, собираем потихоньку. А что у вас?
Она дрожащими пальцами расстегнула ридикюль и достала небольшой пакетик, перетянутый суровой ниткой.
— Вот… Достались от свекрови. Открытки старые. Может, сгодятся вам на что-нибудь? Мне бы хоть на хлеб да на лекарство немного… Совсем тяжело сейчас.
Я принял свёрток, разрезал нитку и бегло заглянул в пачку. Сердце коллекционера, прямо скажу, даже не вздрогнуло. Состояние предметов было не просто плачевным — оно было катастрофическим.
Пять почтовых карточек конца XIX века. Углы оборваны, по краям густые коричневые подтёки от затопленного когда-то чердака, на двух карточках штемпели смыты начисто, а сама бумага рыхлая, словно размокший картон. Да и запах плесени и тлена, довершал картину. На одной виден был помятый вид на Соборную площадь, на другой — пожелтевшая открытка с пасхальным яйцом, по которой кто-то давным-давно провёл жирным химическим карандашом.
С точки зрения нумизматики, филокартии или антикварного рынка цена этому набору была ровно ноль гривен ноль копеек. Ни один уважающий себя коллекционер на Староконном рынке даже не взял бы их в руки, а тем более бы не заплатил ничего.
Я посмотрел на бабушку. Она стояла, сжав сухие, привыкшие к тяжелому труду ладони, и с надеждой всматривалась в моё лицо. В её глазах застыла такая глухая, беспросветная нужда, от которой становилось не по себе.
Коллекционирование — бизнес жесткий, но человеком перестаешь быть ровно в тот момент, когда экономия пятидесяти гривен становится важнее чужой беды.
Я достал из кармана бумажник, выудил новенькую купюру в 50 гривен и протянул ей:
— Вот, возьмите, бабушка. Открытки я забираю.
Старушка всплеснула руками, на глаза её навернулись слезы:
— Ой, сынок… Да разве они стоят столько?! Спасибо тебе, миленький! Дай Бог тебе здоровья и долечки хорошей!
Она еще долго крестила меня у ворот, пока наконец её сгорбленная фигура не растворилась в солнечном мареве улицы.
Я вздохнул, вернулся к столу и присел на скамейку. Раскрыл пачку, чтобы выбросить совсем уж гнилые обрывки в мусорное ведро, но тут мой взгляд зацепился за оборотную сторону той самой открытки с выцветшей Соборной площадью.
Текст был написан черной тушью, аккуратным, выведенным с каллиграфическим нажимом почерком конца XIX столетия. Чернила местами выцвели до рыжевизны, но мелкие, густые строчки читались без особого труда.
Я начал читать. И чем дальше бегали мои глаза по пожелтевшим строчкам, тем сильнее улетучивалась августовская лень.
«Дорогой друг Александр, Что за времена настали! Жизнь нашу опутали бумаги до запретной пущей цепких, пьющей ныне из деревни своей. Выездной в город отучиться — целая эпопея! Требует свидетельства о благонадёжности, подорожный вид от станового и справку от старосты, что долгов за тобой нет. Миша вообще разорился и в монахи ушел из-за всего этого. А для меня домашний скот и вовсе стал источником казённых поборов. Обнаружили у меня лишнюю корову и тут же наложили штраф: либо 3 рубля в казну, либо, вообрази, 20 литров молока в месяц отдавай! Более 5 литров иметь в своём же погребе запрещено, сиё считается незаконным запасом. И лес, Боже мой, лес! Как это для продажи нынче нельзя без особой порубочной грамоты? И собирать грибы, да ягоды, без особой бирки нам не велят. Говорят, казна теряет доход. Мы в своём же лесу стали пришлыми! Остается лишь одно утешение, наша Марфа, как шутит у нас: "Слава Богу, что на плотскую любовь с супругой своей ещё оброком не наложили, а то смотри — за сиё ведомость подавать заставят, будет часовой стоять со свечкой". Чувствую, скоро будут указывать, как жить, сколько раз в день молиться, сколькими поленьями печь топить и в каком порядке холодной водой мыться. И воздух наш в груди учредят считать, чтобы сверх положенной меры не вдыхали! Мне не дышится в этих тисках, да и жить становится не по-человечески. Как ты в столице сей гнёт переносишь, жду весточки, как манны небесной. Твой удручённый и верный друг Пётр».Я прочёл открытку один раз. Потом перечитал второй.
В голове не укладывалось. Мы привыкли судить о царской России конца XIX века по глянцевым открыткам, пышным балам, благородным дворянам и чинным купцам, пьющим чай из самоваров. А тут, прямо из глубокой провинции, сквозь толщу ста с лишним лет, пробивался настоящий, дикий вопль отчаяния простого человека, которого чиновничья машина обложила поборами так, что он буквально задыхался в собственном доме!
Часть 2. Дискуссия под акацией и уроки истории
К вечеру, когда спала жара, во двор заглянули Гена с Бешей. Гена нёс под мышкой очередную папочку с чертёжными планами старых одесских подвалов, а Беша, как обычно, хромал, опираясь на свою трость, и потирал поясницу.
— Саня, шо ты такой хмурый сидишь? — спросил Гена, усаживаясь за стол и доставая папиросы. — Опять редактор статью забраковал?
— Да нет, Гена. Тут бабушка одна заходила. Продала открытки за пятьдесят гривен.
— Показывай, — оживился Гена. — Шо там? Дореволюционная Одесса? Стереопары?
Я молча сдвинул к нему на край стола пожелтевший карточек. Гена взял его своими цепкими пальцами, глянул на разорванный угол, поморщился:
— Тьфу ты… Хлам же чистейший. За шо тут полтинник? За плесень?
— Ты на оборот посмотри, — сказал я. — Прочитай, шо Пётр своему другу Александру пишет.
Гена прищурился, вытащил из кармана ювелирную лупу и стал вслух читать письмо. По мере чтения его ироничная ухмылка сползала с лица. Беша, опираясь на трость, подошел ближе, нагнулся над столом и внимательно слушал.
Когда Гена дочитал до фразы про «воздух наш в груди учредят считать», во дворе наступила тишина. Слышно было только, как за забором громыхает далекий трамвай.
— Вот тебе и тишь да гладь, — тихо произнёс Беша. Он оперся обеими руками на набалдашник трости и покачал головой. — А нам же в школах как вбивали? Что революцию семнадцатого года какие-то три агитатора на броневике за два дня придумали. А ведь оно годами копьем под ребро давило!
— В точку, Беша, — подхватил я. — Посмотри на этот текст. Пять литров молока в погребе — незаконный запас! За лишнюю корову — три рубля штрафа! А три рубля в девяностые годы XIX века — это порой месячный доход крестьянской семьи!
— Да шо там корова! — подал голос Гена, зажигая спичку. — Вы думаете, это один Пётр такой удручённый был? Я вам сейчас другой пример приведу! Помните, мы в прошлом году чердак на Екатерининской разбирали? Там в подшивке «Одесского листка» за 1894 год под стропилами прошение одного мещанина лежало.
— О чём прошение? — поинтересовался я.
— О разрешении поменять крышу на собственной сараюшке! — Гена аж встал от возбуждения. — Мещанин этот, значит, пишет в городскую управу: так и сяк, протекает крыша, дрова гниют. И шо вы думаете? Чтобы поменять три гнилые доски, он должен был предоставить: справку от полицейского урядника о безупречном образе жизни, чертёж от губернского архитектора, гербовую бумагу за один рубль двадцать копеек и уплатить сбор на содержание пожарной команды! Прошение рассматривали ВОСЕМЬ МЕСЯЦЕВ! Пока рассматривали — сарай сгорел вместе с дровами, а мещанина еще и оштрафовали за «несодержание имущества в надлежащем порядке»!
— Вот-вот, — кивнул Беша. — Власть сама, своими руками создавала вокруг людей ад из бумажек, печатей и поборов. А я у своего деда-приёмщика в старых бумагах видел письмо одного николаевского кузнеца от 1903 года. Тот вообще писал, что на каждый кузнечный горн ввели патентный сбор. Захотел выковать десяток лемехов для плуга — изволь сначала уплатить подать становому приставу. А если у тебя нашли лишний пуд полосового железа без ярлыка казённого склада — изъятие за уклонение от налогов! Кузнец тот в конце письма прямо так и написал: «Парамон, мы скоро этих приставов на их же цепях калечить начнем, потому как терпеть сиё сил больше нет».
Я посмотрел на пожелтевшую открытку Петра.
— Понимаете, хлопцы, к чему мы придем, если сложится вся эта картина? — сказал я, качая головой. — Нам всегда казалось, что революция 1917 года — это какая-то внезапная катастрофа, вспыхнувшая из ниоткуда. А на самом деле эта открытка, напитанная простым деревенским отчаянием, показывает всё происходящее в конце XIX века совсем с другой стороны!
— Естественно! — согласился Гена. — Когда власть становится настолько невыносимой, когда чиновник влезает к тебе в погреб, считает твои коровы, запрещает тебе рубить твой же лес и требует справку о благонадёжности на каждый шаг — у народа отключается последний страх. Система затягивает гайки до того момента, пока у болта не срывает резьбу. И когда резьбу сорвало в семнадцатом году, заколыхалось всё так, что мало никому не показалось!
— Ибо иного пути, — подвел итог Беша, — кроме революции, у людей просто не оставалось. Когда тебя лишают возможности просто жить, работать и дышать без разрешения станового пристава — ты рано или поздно берешь в руки булыжник.
Мы сидели на веранде, и пожелтевшая открытка Петра лежала в центре стола, как маленький, но неопровержимый документ ушедшей эпохи. Пятьдесят гривен, отданные бедной бабушке, оправдали себя на сто процентов — они подарили нам урок истории, который не прочитаешь ни в одном школьном учебнике.
Совет бывалых: При работе со старинными документами, письмами и карточками никогда не оценивайте хабар исключительно по его внешнему сохранности и рыночной цене! Настоящие черные копатели и архивисты знают: ценность бумаги часто кроется не в красивой видовой картинке, а в том, что написано на обороте. На что стоит обращать внимание в первую очередь: Бытовая переписка провинциалов: В отличие от официальных газет и парадных грамот, личные письма крестьян, мещан и мелких торговцев содержат реальную картину жизни — цены, штрафы, отношения с полицией и чиновниками. Это чистый исторический эксклюзив.Штампы, пометки и резолюции: Мелкие приписки карандашом на полях документов (например, «отказать», «взыскать штраф», «задержать до выяснения») рассказывают о работе государственного аппарата больше, чем целые тома законов.Текст против картинки: Если перед вами рваная, грязная открытка, но текст на ней написан от руки в периоды социальных кризисов (1890-е, 1905, 1917 годы) — не выбрасывайте её! Для историков и краеведов такой документ может стоить дороже идеальной золочёной карточки.
Глава 18 Фарфор, фаянс и запорожский хлам
Часть 1. Бернардо, Сергунин и звонок с бутылкой
Настроение у меня было паршивое. Сидеть в тридцатиградусную одесскую жару и мучиться над статьей, в которой ты сам понимаешь чуть больше, чем трамвайный кондуктор в астрофизике — удовольствие строго на любителя.
Главный редактор дал задание свыше: написать доступный бытовой ликбез для коллекционеров-новичков о том, как отличить настоящий фарфор от фаянса и прочей керамической братии — по внешнему виду и по звуку.
На столе передо мной стояли две глубокие белые тарелки.
— Так, расставим цветочки над «и», — пробормотал я сам себе, вытирая пот со лба. — Внимательно смотрим на рисуночек. Слева у нас тонкий французский фарфор «Бернардо» с изящной золотой отводкой. Справа — наш советский фаянсовый Сергунинский завод. На первый взгляд — ну тарелки и тарелки, узоры вроде схожи. А разница в чём?
Я взял тарелку «Бернардо» и поднял её к окну, прямо на яркий августовский свет. Сквозь белоснежный черепок четко просвечивали силуэты каштановых листьев за витриной.
— Вот она, первая примета! Настоящий фарфор — спекшийся, плотный и всегда пропускает свет на просвет. А вот фаянс, обычная керамика, прочная «каменная посуда» — айронстоун (ironstone) и прочие глиняные массы — свет не пропускают от слова «совсем». Хоть прожектором свети.
Я положил «Бернардо» на суконную салфетку и щелкнул ногтем по краю. По комнате поплыл высокий, чистый, долгий серебряный звон, похожий на хрустальный бокал.
Затем я щелкнул по сергунинскому фаянсу. В ответ раздалось глухое, короткое «тук», будто я ударил по сухому глиняному горшку.
— Фарфор поет, фаянс бурчит, — зафиксировал я в блокноте. — Ну, вроде бы всё просто. А писать-то о чём на три страницы?! Какими еще деталями эту скукотищу разбавить?
Тема была категорически «не моя», мозги плавились, и я сидел над чистым листом, откровенно мучаясь.
И тут, как назло — а точнее, как по заказу высших сил — во двор ввалились Гена с Вовочкой. Гена с порога сиял, как вычищенный дореволюционный самовар, а Вовочка смущенно переминался с ноги на ногу, держа в руках заветный пакетик, из которого горлышком наружу выглядывала запотевшая бутылочка прохладного белого вина.
— Саня! Прекращай заниматься ерундой! — с порога загремел Гена, видя мои мучения над тарелками. — Ты шо, решил тут посудную лавку открыть? Какое «Бернардо»? Какой Сергунин? Бросай свои стучалки, у нас тут человек душой раскрыться хочет!
— Это кто же? — прищурился я, отставляя фаянс. — Вовочка, что ли?
— Он самый! — Гена бесцеремонно отодвинул француза «Бернардо» на край стола и поставил в центр стаканы. — Вовка мне тут по дороге такую историю из своей бурной юности выгрузил, шо твой фарфор рядом не стоял. Расскажи-ка ему, нумизмат ты наш жэковский, про то, как ты в Запорожье на туфли зарабатывал!
Вовочка густо покраснел, присел на край скамейки, налил всем по немного и, поправив воротник, начал свой рассказ.
Часть 2. Металлолом в «Дубовой роще» и туфли мечты
— Короче, друзья мои, история такая… — начал Вовочка, почесывая затылок. — Заканчиваю я одиннадцатый класс в Запорожье. Уезжать должен поступать в Киев. Поступаю, значит — никто в меня не верил, а я поступил! Хотя потом это всё сорвалось, но то уже другая история. В общем, стою я на пороге взрослой жизни — самый счастливый человек на Земле! Остается у меня свободный промежуток времени перед учебой, и я возвращаюсь в Запорожье к родителям — собирать вещички.
— И шо, — перебил Гена, — юношеские мечты покоя не давали?
— Не давали! — вздохнул Вовочка. — У меня была одна безумная мечта: я хотел купить себе самые красивые туфли на планете Земля! Итальянские, острые, блестящие! А где школьнику летом быстро денег взять? Я помнил, как дядя Гена про свои поиски кладов в Крыму рассказывал. Ну, про то, как они на старых развалинах пансионата бронзовые статуэтки выкапывали и царские медные трубы находили. Наслушался я этих баек, вдохновился, прибегаю к своему дружку Серёге…
— И пошли вы клады искать? — усмехнулся я.
— Пошли искать металлолом! — поправился Вовочка. — Берем мы у моего отца садовую тачку, ножовки по металлу — мы уже парни опытные были в этих делах — берем еще кувалду здоровую и чешем в центральный парк «Дубовая роща». Там в глубине стоял заброшенный советский ресторан. Размах — колоссальный! Двухэтажное здание, окна в квадратных стальных рамах.
Вовочка сделал глоток вина и продолжил:
— Я Серёге говорю: «Смотри, сколько тут железа! Может, и ещё что крутое надыбаем». Рамы эти мы тоненькими пилочками по металлу несколько дней пилили, на пуп исходили. Сдали на приемку, а нам приемщик говорит: «Красавчики! Давайте ещё, а то шо вы мелкие рамки носите?» Я Серёге говорю: «Так мы до скончания века пилить будем. Давай искать крупняк!» Заходим в главный зал этого ресторации, а там на стенах висят огромные советские батареи — длинные-длинные, как змеи, изогнутые чугунные трубищи!
— Ого, — качнул головой Гена. — Вот это уже хабар. Только как их пилочкой взять?
— Вот и Серёга мне говорит: «Мы никогда в жизни этой пилочкой их не перепилим!» Но охота пуще неволи — туфли-то перед глазами стоят! Начинаем пилить. Несколько дней долбим одну сторону, потом вторую. Приходим в очередной день, жара, настроение отличное. Чтобы скучно не было, начинаем петь песни во всё горло! Мы же два музыканта, два певца, акустика в заброшенном зале — сумасшедшая!
Вовочка сделал паузу, драматически выдержав сигаретную паузу, как настоящий одесский рассказчик:
— И вот в один прекрасный момент, прямо в разгаре нашей арии, в разбитое окно с грохотом впрыгивает человек! В тельняшке, в высоких военных сапогах и камуфляжных штанах! И как заорет на весь зал: «Срать! Бросить всё, шо здесь есть!!»
Я едва не поперхнулся вином:
— Как-как заорал?!
— Именно так! — всплеснул руками Вовочка. — Мы оторопевшие стоим в полном ахере, как в кино! Он кричит: «Кто вы?! Шо вы тут делаете?!» Я заикаюсь: «Мы… мы ничего не знаем…» И тут в двери заходит еще несколько крепышей в форме. Этот в сапогах говорит: «За нами на улицу! Берите с собой тачку, кувалду и всё, шо вы тут наскребли!»
— Оппа… — протянул Гена. — Накрылась торговля батареями.
— Выходим мы на улицу, — продолжал Вовочка, — а там на крыше этого двухэтажного здания омоновцы сидят, верёвки с крыши висят! Выходит их самый взрослый мужик и спрашивает: «Кто это такие?» Я путаюсь в показаниях: «Мы… мы школьники… мы просто так…» Старший говорит: «Короче, ведите их на базу». Берём мы свои тачки, они ржут. И тут тот, в тельняшке, который в окно запрыгнул, подстрочником своим кирзовым сапогом мне как даст прямо по копчику! Унизительно так, больно! Я тогда про себя подумал: «Ух, сука, я тебе этого никогда не забуду…»
— И куда вас привели? — спросил я.
— Подводим тачки к воротам, а там вывеска: МВД. База спецназа ОМОН! Они, оказывается, в этом заброшенном парке учения проводили и базу себе обустраивали! Заводят нас на территорию, дежурный кричит: «Тачку на хоздвор, инструменты в кладовую, а этих — в расход! Делай с ними, шо хочешь!» Мы в панике: «Мужики, пожалуйста! Мы не хотели! Мы музыканты, вы всё не так поняли!» А дежурный смотрит на меня и говорит: «Идём-ка ты со мной».
— А Серёга?
— Серёгу оставили во дворе, он повыше да покрупнее был. Заводит он меня в спортзал. А там молодой здоровый парень в боксёрских перчатках ринг обрабатывает. Дежурный ему говорит: «Я тебе тут грушу привёл!» Боксёр с садистской улыбочкой смотрит на меня: «О, прикольно! А кто это?» — «Да взяли тут двух рынков на объекте». Боксёр мне бросает защитный щит: «Бери штуку, держи. Буду удары отрабатывать». Я шепчу: «Может, не надо?» А он: «Надо, Федя, надо!»
Вовочка вздохнул и потер бок:
— Короче, херачил он по мне ногами и руками минут пятнадцать. Сколько было сил и мощности! Издевался, гад, ну приятного мало было, но я стойко выдержал. Выхожу в коридор весь синий, Серёга в ахуе: «Шо они с тобой сделали?!» И тут нас спасает абсолютное чудо! Проходит мимо какой-то мужик в форме, которого я лично никогда в жизни не видел. Оглядывает нас и вдруг говорит: «Опа! А ты случайно не в одном классе с моим племянником Олегом учишься?»
— Серьёзно?! — обомлел я.
— Ей-богу! — поклялся Вовочка. — Это оказался родной дядя моего одноклассника Олега! Он омоновцам говорит: «Да это нормальные пацаны, отпустите их!» Нас и отпустили. Правда, забрали всё: и тачку папину, и кувалду, и ножовки. Я иду домой и думаю: «Всё, капец, отец узнает про тачку — прибьёт на месте».
— Но история же на этом не закончилась? — прищурился Гена.
— Конечно нет! — глаза Вовочки загорелись. — Мы с Серёгой упёртые были! Через пару дней, по вечерам, когда омоновцы уезжали, мы вернулись в этот ресторан! Без тачки, с новыми пилочками! Всё допилили, вынесли все батареи, сдали на металлолом и заработали бабки! Я пошёл на рынок и купил ИХ! Те самые туфли! Самые красивые туфли в Запорожье!
Вовочка аж поднялся со скамейки от гордости:
— И вот иду я через пару недель по городу в этих туфлях. Иду как самый крутой чувак на Земле! Навстречу сидит на лавочке с девушкой ТОТ САМЫЙ омоновец в тельняшке, который мне сапогом по копчику дал. Мы идём с Серёгой прямо на него. Он нас увидел, сжался, сделал вид, шо не узнал… Но на туфли мои он посмотрел! Обзавидовался, гад, пожалел тысячу раз, шо нас тогда не посадил! У меня на душе так сладко стало, так отпустило!
— Красиво, — улыбнулся я. — Настоящая сатисфакция.
— А ещё, — добавил Вовочка, вытаскивая из кармана и кладя на стол мелкую серебристую монетку, — я в том ресторане под мусором нашёл вот это. Двадцать копеек 1923 года! Серебро, РСФСР! С тех пор всегда ношу в кармане на фарт.
Гена взял монетку, подкрутил лупу, посмотрел на свет, качнул головой и доброжелательно произнёс:
— Ну шо я тебе скажу, племяш… История цепляющая, пацанская, уважуха за стойкость перед боксёром. Но как бывалый копатель давай я тебе пару профессиональных замечаний сделаю. Во-первых, чугунные батареи тонкой пилочкой по металлу пилить — это адова глупость! Чугун пилочку забивает за пять минут. Надо было кувалдой по ушкам лупить, чугун же хрупкий, он колется на раз-два! За полчаса бы все секции разнесли без всякого шума.
Гена прихлебнул вина и продолжал:
— Во-вторых, двадцатикопеечник двадцать третьего года — монета хорошая, серебро 500-й пробы, но тираж у неё был огромный. На фарт носить — самое то, но миллионером ты с неё не станешь. А в-третьих… — Гена посмотрел на мои тарелки на столе. — Вот видишь, Саня мучается, фарфор от фаянса отличить не может. А ты, Вовка, в заброшенном ресторане на батареи позарился, а ведь в советских ресторанах на кухнях в подсобках сервизы «Общепита» из настоящего прочного фарфора стопками лежали! Их скупщики за наличку без всяких омоновцев выкупали!
Вовочка улыбнулся, забрал свои 20 копеек и пробормотал:
— Зато у меня были самые лучшие туфли в Запорожье, дядя Гена!
Я посмотрел на тарелку «Бернардо», потом на двадцать копеек 1923 года, закрыл свой мучительный блокнот и понял: статья про фарфор подождет. Настоящие истории пишутся не по учебникам ювелиров, а вот так — за столом, под акациями Преображенской.
Совет бывалых: При поиске хабара и цветного металла на заброшенных советских объектах (ресторанах, домах культуры, админкорпусах) никогда не тратьте силы на демонтаж сложного железа без правильного инструмента! Ошибки новичков и правила работы: Чугун не пилят, а колют: Чугунные советские батареи и трубы бесполезно пилить ножовками по металлу — вязкий и хрупкий металл быстро забивает зубья. Точечный удар тяжелой кувалдой в место соединения секций (в ушко) раскалывает чугун мгновенно и без лишних усилий.Не игнорируйте подсобные помещения: В заброшенных общепитах ценность представляет не только металлолом. В кладовых часто остаются стопки дореволюционного или раннесоветского фарфора с клеймами (трест «Фарфор-Фаянс», ЗИК Конаково, Дулёво), которые на антикварном рынке стоят в разы дороже ржавых труб.Монеты в строительном мусоре: Под деревянными полами и в щелях паркета советских админзданий всегда скапливался мелочёвочный хабар. Серебряные 10, 15 и 20 копеек 1921–1931 годов выпуска — частая находка в углах заброшенных гардеробов и касс. Поверяйте эти места металлоискателем или обычным щупом прежде, чем ломать стены.
Глава 19 Волшебный фонарь, или Почему стимпанк должен знать меру
Гена позвонил в субботу, когда я только собирался позавтракать. Голос у него был такой, что хлеб с маслом можно было откладывать в сторону — слышно было, как в трубке дрожат мембраны от сдерживаемого крика.
— Саня, ты где?
— Дома. Чё случилось?
— Случился Вовочка. Опять. Только ты сразу не вздымайся, а то Нина меня сейчас же прибьёт, если я на него накричу. Приезжай. И возьми с собой что-нибудь успокоительное. Не для себя — для меня.
Я приехал на Молдаванку через тридцать минут. Квартира Гены пахла жареным луком — Нина готовила обед, — и расплавленным изолятором. Второй запах шёл из комнаты Вовочки, куда я и направился, минуя кухню. Гена стоял в коридоре, сжимая в кулаке половник, как карательное оружие.
— Заходи, — сказал он хрипло. — Только смотри, не падай. Там теперь, извини, мастерская Теслы на курорте.
Я вошёл. Комната Вовочки представляла собой пейзаж после бомбардировки творческой мысли. По столу, кровати и подоконнику были разбросаны катушки медной проволоки, банки из-под краски, паяльник, болгарка, несколько латунных дверных ручек и непонятные агрегаты, которые Вовочка, по его логике, называл «стимпанк-арт-объектами». В центре стола, под лампой из старой керосиновой горелки, которую он переделал под электричество, стоял латунный цилиндр с выпирающей стеклянной линзой. Рядом валялась коробка из-под обуви, доверху набитая тонкими стеклянными пластинками в деревянных рамках.
Вовочка сидел на табурете в защитных очках с встроенной лупой и что-то выдрал из латунного цилиндра тонким пинцетом. Увидев меня, он оживился.
— Дядя Саша! Смотри, какая находка! Я вчера на Екатерининской в подвале лазил, проводку новую тянуть. Стою на стремянке, сверлю стену под щиток — и бур упирается в пустоту. Думаю, ну всё, сейчас кирпич вывалится, начальство прибьёт. А там — ниша. Стоит ящик деревянный, в пыли, в паутине. Я его вытащил, открыл — а там вот это!
Он хлопнул ладонью по латунному цилиндру.
— Думаю, старая прожекторная лампа, или может, кинопроектор какой-то. Корпус латунный — вообще огонь! Я уже линзу выдрал, сейчас туда светодиодную ленту впаяю, добавлю шестерёнок от будильника — и будет ночник! Настоящий стимпанк! А эти стёкла, — он ткнул пальцем в коробку, — я думаю, витражи сделать. Одно уже расколол, чтоб посмотреть, как краска держится. Ну там масляная, вроде, нормально…
Я подошёл к столу. Взял латунный цилиндр. Тяжёлый, холодный, с патиной века. На боку проступало вытравленное клеймо: «L. F. P., Paris». Линза лежала на газете, уже открученная, с царапинами по краю от плоскогубцев. Я посмотрел в коробку. Стеклянные пластины — слайды — лежали в деревянных рамках, как паспарту. На одном, который Вовочка «расколол», виднелись осколки и остатки изображения: синий фон, что-то похожее на крыши.
— Вовочка, — я говорил спокойно, хотя внутри всё сжалось. — Ты знаешь, что это?
— Ну, прожектор старинный. Или фонарь. Я в интернете смотрел — похожие корпуса продают за бешеные деньги, когда в стимпанк переделаны. Я вот свой хочу сделать лучше, с автоматическим поворотом…
— Это не прожектор, — я осторожно положил цилиндр на стол. — Это волшебный фонарь. Laterna magica. Французский, судя по клейму. Начала двадцатого века. А эти «стёкла» — проекционные слайды. С ручной раскраской. Если бы ты не полез к ним с плоскогубцами, это был бы музейный комплект.
«Историческая справка:
Слайды для волшебного фонаря (Laterna magica) — это исторические стеклянные пластины с рисунками или фотографиями. Они являются первыми в мире диапозитивами и прообразом современных кинокадров, которые проецировались на экран с помощью света свечи или лампы.
История и виды слайдов
Ручная роспись: Первые пластины мастера расписывали красками по стеклу вручную начиная с XVII века.Механические слайды: Пластины с подвижными элементами (рычажками или вторым стеклом), которые создавали эффект движения на экране (например, движение глаз или волны на воде).Фотографические слайды: Появились в XIX веке, включая реалистичные черно-белые и раскрашенные вручную фотоистории с участием актеров.»Вовочка замер. Потом снял очки-лупу и хлопнул глазами.
— Музейный? Дядя Саня, ну блин… Я думал, это шмурдяк. В подвале же валялся, в пыли.
— В пыли валяется всё, что ты не понимаешь, — вмешался Гена из коридора. — В том числе твой мозг, похоже. Ты что, в прошлый раз ручки саудовского короля ножовкой пилил, теперь фонари музейные? Саня, сколько он натворил беды?
Я пересчитал слайды. В коробке лежало двенадцать штук. Одна — разбита Вовочкой на три части. Ещё две — с отколотыми углами, видимо, от неумелого обращения. Остальные, к счастью, целы. Я аккуратно взял одну, поднёс к лампе.
На стекле, защищённом тонким слоем лака, был изображён порт. Не современный, а тот самый, старый — с парусниками у причалов, с грузовыми баржами, с высокими мачтами. Краски были нанесены вручную: небо — акварелью, вода — маслом, флаги на мачтах — тончайшей кистью. Внизу, едва видимая, стояла подпись чернилами: «Одесса. Гавань. 1903».
— Господи, — выдохнул я.
— Что там? — Гена подошёл ближе.
— Порт. Дореволюционный. Ручная раскраска.
Вовочка встал, подошёл, заглянул через моё плечо. Его лицо изменилось — сначала растерянность, потом что-то похожее на стыд.
— Я… я не знал, дядя Саня. Честно. Думал, это просто старые диапозитивы. В школе у нас такие в кабинете географии были.
— Это не диапозитивы, — я убрал слайд в коробку, прикрыв её листом чистой бумаги. — Это фонографика. Такие слайды делали специальные мастерские. Они стоили дорого. Их показывали в народных домах, в благотворительных лекциях, в дореволюционных кинематографах-шарлатанах. Люди платили копейку, заходили в темную комнату, и перед ними на стену ложился этот порт. С пароходами. С облаками. С жизнью, которой уже нет.
В комнате повисла тишина. Из кухни доносился запах жареной картошки.
— А фонарь? — тихо спросил Вовочка. — Он тоже ценный?
— Фонарь — это механика, — ответил я. — Он ценен в комплекте. Без слайдов — просто латунная труба. А со слайдами — это машина времени.
Гена тяжело вздохнул и опустил половник.
— Ладно. Что теперь делать? В музей везти?
— Сначала к эксперту, — сказал я. — Нужно понять, что мы имеем. Я знаю одного человека.
Соломон Моисеевич жил на улице Бунина, в крошечной квартире над заброшенным фотоателье. Ему было под девяносто, и он был, пожалуй, последним в Одессе мастером, который помнил, как делают бромографию и печатают на платиновой бумаге. Его комната пахла уксусной кислотой, старыми книгами и пылью, которая там, похоже, жила ещё до революции.
Увидев фонарь, Соломон Моисеевич замер в дверях, придерживаясь за косяк.
— Ой-ой-ой, — сказал он тихо. — Кто это вам принёс? Сами откопали?
— Племянник, — буркнул Гена. — В подвале нашёл. Думал, стимпанк делать.
Соломон Моисеевич медленно подошёл к столу, сел в кресло и надел четыре пары очков одна на другую — так, видимо, он и работал. Он взял фонарь двумя руками, повертел, заглянул внутрь, понюхал.
— L. F. P., — пробормотал он. — Louis-François Plank. Париж. Тысяча девятьсот третий, не позже. Это не просто волшебный фонарь, мальчики. Это модель «Grand Luxe». С двойной линзой и регулятором фокуса. Видите эту ручку? Она управляет подъёмом лампы внутри. Раньше там горела керосиновая лампа с двойным фитилем. Сейчас, конечно, можно и электрическую поставить, но… — он взглянул на Вовочка строго, — не надо паять к этому провода. Это механизм, а не поделка.
Вовочка покраснел и спрятал руки в карманы.
Соломон Моисеевич открыл коробку со слайдами. Он вынул первый, поднёс к окну, потом к лампе. Его руки задрожали.
— Ручная колоризация, — сказал он. — И не дилетанта. Мастерская работа. Смотрите — здесь градация теней сделана через травление, а светлые участки подкрашены акварелью. Это техника «photo-cromo», очень дорогая. Каждый слайд стоил тогда как хороший костюм.
Он перебирал слайды один за другим, называя, что на них изображено.
— Порт… да, вижу. Потёмкинская лестница, ещё без нижнего пролёта, который позже достроили. Это — фуникулер на Морской, тот самый, что сломали в тридцать девятом. Это… ой, мальчики, смотрите.
Он поднял слайд, на котором красовалось высокое здание с куполом и двумя минаретами.
— Большая хоральная синагога на Жуковского. Сгорела в сорок первом. Фотографий много, но в цвете, в таком исполнении… Я такого не видел лет сорок.
— А этот? — я осторожно протянул ему разбитый слайд, который Вовочка склеил скотчем.
Соломон Моисеевич взял осколки, сложил их на светлом листе бумаги и посмотрел.
— Это… похоже, внутренний двор какого-то особняка. Видите — фонтан, статуя Венеры. И вот здесь, на балконе, стоят люди. Женщина в белом, мужчина в котелке. Семейный снимок. Но сделан не для альбома — для показа. Возможно, это заказная работа. Богатый домовладелец заказал серию слайдов со своей усадьбой, чтобы показывать гостям.
— Значит, это не просто виды города? — спросил Гена.
— Нет, — Соломон Моисеевич собрал осколки и положил их в конверт. — Это частная коллекция. Скорее всего, принадлежала какому-то купцу или интеллигенту. Он покупал фонарь и слайды, чтобы устраивать домашние сеансы. Сидели бы, пили лимонад, смотрели на порт и на свой двор. А потом революция, эвакуация, дом разрушен… кто-то спрятал фонарь в подвале. И вот он лежал, пока ваш мальчик не пришёл со своей болгаркой.
Вовочка съёжился.
— Я не знал, Соломон Моисеевич. Честное слово.
— Знаю, что не знал, — старик взглянул на него сверху вниз через четыре пары очков. — А знал бы — может, и не тронул. А может, ещё хуже бы сделал. Не важно. Главное — вы спасли остальное.
— Что теперь? — спросил я.
— Теперь, — Соломон Моисеевич закрыл коробку и завязал её шпагатом, — это надо в музей. В краеведческий, в отдел фотографии. Они там знают, как хранить. И, может, даже попробуют отреставрировать разбитый слайд. Хотя… — он вздохнул, — маловероятно. Когда стекло треснуло, краска отслоилась. Это как разбитая ваза. Склеишь, но вода уже вытекла.
Мы вышли от Соломона Моисеевича в сумерки. Октябрьская Одесса пахла морем, жжёными листьями и дымом от ближайшей шаурмы. Вовочка шёл позади, уткнувшись в асфальт. Гена молчал, сжимая коробку со слайдами.
У входа в подъезд Гена остановился.
— Вовочка, — сказал он тихо. — Ты меня слышишь?
— Слышу, дядя Гена.
— Больше ничего не пили. Ни фонари, ни ручки, ни утюги. Нашёл металл — принёс мне. Нашёл стекло — принёс Сане. Нашёл бумагу — неси в библиотеку. Ты не дурак, ты рукастый. Но пока ты не научишься отличать хабар от хлама — ты опасен. Как слон в посудной лавке.
Вовочка кивнул. Потом вдруг поднял голову.
— А если я найду что-то точно бесполезное — можно пилить?
— Если Саня или я скажем «бесполезно» — пили сколько хочешь. Но только после нашего слова.
— Договорились, — Вовочка протянул руку. Гена пожал её, и я заметил, что племянник чуть улыбнулся.
Через неделю фонарь и слайды были переданы в Одесский краеведческий музей. Заведующий отделом лично расписался в акте приёма и даже пообещал, что после реставрации комплект будет выставлен в зале дореволюционной Одессы. Разбитый слайд, к сожалению, восстановить не удалось — краска осыпалась при попытке склейки. Но музейные фотографы сделали цифровые сканы всех остальных, и теперь эти виды старой Одессы хранятся в архиве.
Вовочка пришёл на открытие выставки. Стоял в углу, смущённо теребя кепку, пока экскурсовод рассказывала посетителям о «уникальном даре частного коллекционера». Когда люди подходили к витрине с фонарём, Вовочка шептал мне на ухо:
— Дядя Саня, а можно я теперь сделаю свой фонарь? Настоящий стимпанк. Из банки из-под огурцов и линзы от старого фотоаппарата. Чтобы стоял у меня в комнате. Чтобы я помнил.
— Делай, — сказал я. —Из банки можешь, но не из огурцов. Из чего-нибудь, что не пахнет уксусом.
А вечером, когда мы с Геной сидели у него на кухне, допивая чай, Нина вдруг достала из шкафа коробку.
— Это вам, — сказала она мне. — Вовочка сделал. Говорит, «дяде Сане за спасение».
В коробке стояла лампа. Настоящая стимпанк-лампа — из медной проволоки, старинной латунной ручки, колёсика от будильника «Слава» и стеклянного баллона от лабораторной колбы. Неуклюжая, смешная, но сделанная с душой. Я поставил её себе на стол, рядом с бархатным лотком для монет. Теперь она светит мне по вечерам, напоминая о том, что иногда спасение истории начинается с того, что кто-то просто не успел вовремя распилить.
**Совет бывалых**
Если в старом доме, подвале или на чердаке вы нашли металлический ящик со стеклом, линзами, проводами в тканевой оплётке или деревянными рамками со стеклянными вставками — не спешите хвататься за паяльник, болгарку или ножовку. Это может оказаться не «шмурдяком», а оптическим прибором, фототехникой, химической посудой или измерительным инструментом. Сначала покажите находку тому, кто разбирается в старье — антиквару, краеведу или музейному работнику. Помните: переделанный в «стимпанк» музейный экспонат теряет всю свою ценность, и восстановить его уже невозможно. А вот аккуратно сохранённый старый фонарь может просветить вам настоящую историю — если не ломать его до экспертизы.
Глава 20 Таинственный сейф, или Баня не банк
Гена позвонил в половине девятого, когда за окном шёл тот самый мелкий одесский дождь, который в народе именуют не иначе как «поросячья слюна» — невыносимо мелкий, противный и способный промочить до нитки за пять минут. Голос у Гены в трубке был хриплый, с торопливым придыханием, словно он бежал за трамваем и одновременно пытался донести мысль.
— Саня, ты где сейчас?
— А где я могу быть? Дома конечно. Чё случилось?
— Случилось то, что случается раз в двадцать лет. На Молдаванке, на углу Малой Арнаутской и Богдана Хмельницкого, старую баню разбирают. Не реконструируют, не ремонтируют — именно разбирают под чистую. Бригада приехала с болгарками, завтра всё снесут. А в подвале, в самой глубине, стоит сейф. Чугунный, с ручками из латуни. С дореволюционных времён, говорят.
Я помолчал, глядя на капли, которые ползли по стеклу.
— Гена, — осторожно сказал я, — ты в прошлый раз так же говорил про «ящик Малкиной». А там оказались книги и брутовский рубль.
— А рубль-то был настоящий! — возмутился Гена. — И Беша до сих пор в экстазе. Так что не умничай. Сейф, говорю тебе, настоящий. Хозяин — дед Миша, бывший банщик. Сорок лет парил одесситов. Говорит: вытащите сейф из подвала — содержимое ваше. Сам он спину тянул в шестьдесят втором, больше не может. А мне — лень. Ну, то есть, я бы и потянул, но он, говорит, тяжёлый, в него упирается старая труба отопления. Нужны руки, лом, фонарь и голова.
— И что в нём?
— Вот в этом-то и весь вопрос! — Гена зашипел в трубку так, что у меня в ухе зашумело. — Дед Миша говорит, что сейф стоит там с тридцатых годов. Может, раньше. Его в баню привезли ещё до войны, когда строили пристройку. Говорят, владелец тогдашний, некий Израиль Моисеевич, хранил в нём выручку и личные вещи клиентов. А потом война, эвакуация, смена власти — и сейф остался. Никто не знает, открывался ли он после сорок первого.
— А дед Миша сам не лазил?
— Дед Миша лазил, — голос Гены стал таинственным, — но замок, говорит, хитрый. Пробовал в семидесятых — не поддался. А в девяностых у него, говорит, «руки дрожали от лиха». Так что содержимое — загадка. Может, заначка. Может, старая банная касса. А может, просто плесень и тараканы. Но мы-то с тобой понимаем: если сейф стоит в бане с тридцатых годов, он не пустой. Банщики — народ бережливый.
Я допил кофе, посмотрел на дождь и понял, что сопротивление бесполезно. Любопытство, как известно, сильнее дождя, похмелья и здравого смысла вместе взятых.
— Жди. Приеду.
Через сорок минут я стоял у арки на Малой Арнаутской, прикуривая и разглядывая баню. Здание было настоящим дореволюционным — деревянное, с резными наличниками, с куполом-шатром, который когда-то, видимо, венчал дымоход. Сейчас купол был покосившийся, обит ржавым жестяным листом, а сама баня выглядела так, будто её уже бульдозером ткнули, но передумали. Возле входа валялись доски, мешки с мусором и несколько обломков чугунной ванны.
Гена ждал меня в компании Васи. Вася был в своём рабочем ансамбле: старая штормовка, заправленная в ватные штаны, на голове — кепка с козырьком, на груди красовалась лупа на шнурке. В руке он держал небольшой металлический ящичек с инструментами — Вася всегда носил с собой его, похожий на чемоданчик часового мастера.
— Чего стоишь? — Гена ткнул меня локтем. — Дед Миша внутри. Ждёт. Сказал: «Приходите, только тихо. Соседка моя, старуха с третьего этажа, думает, что я продаю баню подпольным держателям игровых автоматов. Она за милицию боится».
Мы вошли. Внутри пахло мокрым деревом, мочой, дегтем и какой-то сладковатой гнилью, которая бывает только в старых еще советских банях. Приёмная была маленькая — стол, скамейка, крючки для одежды, на стене фотография в рамке: группа мужчин в белых простынях, с вениками, 1957 год. Под ней — выцветшая табличка: «Баня № 7. Работаем круглосуточно. Без выходных».
Из глубины показался дед Миша. Невысокий, широкий, с лицом цвета варёной колбасы, с носом, который явно в молодости был сломан, и с глазами — хитрыми, весёлыми, такими, что сразу было понятно: этот дед в своей жизни видел всё, что можно было видеть в бане, а также кое-что из того, что видеть не полагалось.
— О, бойцы антикварного фронта, — сказал дед Миша, не удивляясь. — Заходите. Сейф внизу, в подсобке. Я вам свечку дам, а то свет я уже отключил — счётчик сняли.
— Дядя Миша, а вы точно не знаете, что внутри? — спросил Вася, привычно щурясь.
— Сынок, — дед Миша вздохнул, — если бы я знал, я бы сам вскрыл. Но я банщик, а не взломщик. Замок — английский, хитрый. Я в семьдесят третьем пытался — дрелью. Не взял. А в девяносто пятом приходил один мужик с ацетиленом — хотел вырезать. Я его прогнал. Думаю, пусть лучше стоит, чем сгорит вся баня.
— А откуда сейф? — я посмотрел на дедка.
— А вот это история, — дед Миша присел на скамейку, достал из кармана фольгу с накрученной самокруткой и закурил. — Баню эту построил в тысяча девятьсот третьем году купец Коган. Большой дом, двухэтажный, с парилкой, с мыльной, с комнатами отдыха. А на первом этаже — касса и сейф. Когда в тридцать седьмом начали перестраивать, сейф спустили в подвал — тяжёлый, неудобный, а денег в нём уже не хранили. Колхозная баня, понимаешь. Так он и стоит. А потом война, потом румыны тут квартировали, потом советская власть, потом я пришёл работать — и он уже стоял. Все думали — пустой. А я думаю — не пустой. Потому что Коган был жадный. И бережливый. Как и всякий уважающий себя банщик.
Мы переглянулись. В глазах Гены уже плясали рубли, в глазах Васи — скепсис, а в моих, признаться, тоже загорелась маленькая, осторожная искорка. Банщик Коган, 1903 год, английский замок, сейф в подвале. Это был настоящий чес.
— Ведите, — сказал я.
Дед Миша повёл нас через мыльную, мимо раздевалки, где на скамейках всё ещё валялись старые вешалки и кто-то забыл тапочки, к мрачной двери в подвал. Лестница была деревянная, крутая, скрипучая. Пахло сыростью, плесенью и старым кирпичом. Внизу, в самом углу, под трубой отопления, которая проходила прямо через потолок, стоял он.
Сейф.
Он был не такой уж большой — метр в высоту, может, чуть выше. Но широкий, толстый, с выпуклой дверцей. Корпус — чёрный, с накладными латунными уголками и медальоном посередине, где красовалась выгравированная буква «K» — видимо, фамилия Когана. Замок — круглый, массивный, с двумя ключевыми отверстиями. Ручка — чугунная, с орнаментом.
— Красавец, — прошептал Гена.
— Тяжёлый, — констатировал Вася, постукивая по корпусу. — Сантиметров шесть стенка. Чугун, сталь внутри. Тащить наверх — та ещё задача.
— А открыть? — спросил я.
— Замок — Chubb, — Вася прищурился, разглядывая медальон. — Английский, конец девятнадцатого века. Двухсистемный. Без ключа — только взрывать. Или болгарка.
— Болгарки у меня нет, — сказал дед Миша сверху. — И взрывать не надо. Я стены держать не буду.
Мы осмотрели сейф. Он действительно упирался в трубу отопления, которую невозможно было сдвинуть. Тащить наверх в закрытом виде — задача для четверых дюжих грузчиков. А нас было трое, и Вася — не грузчик.
— Надо вскрывать здесь, — решил Гена. — У меня в машине есть перфоратор и лом. Стукнем по шву, сдерём дверцу.
— Гена, — Вася покачал головой, — ты сейф сломаешь, а не откроешь. Это не сарай. Здесь нужен ум, а не перфоратор.
— Ум у меня есть, — обиделся Гена. — А перфоратор — тоже.
Они поспорили минут десять. Я в это время осматривал подвал. Стены — кирпич, вековая плесень, на полу — доски, прогнившие местами. В углу, за сейфом, я заметил что-то блестящее. Нагнулся. Это была старая банная мочалка — металлическая, в виде шара, с ржавчиной. Рядом — банка из-под какой-то мази. Я поднял её. Надпись: «Дегтярное мыло. Госхимпром. 1951 г.».
— Саня, чего копаешься? — крикнул Гена.
— Историю изучаю, — ответил я, убирая банку в карман. — Ладно, давайте думать. Вася, замок реально не вскрыть?
— Реально, — Вася достал из кармана тонкий ножик и подлез к замочной скважине. — Два ряда штифтов, защита от отмычек. Без ключа — никак. А ключа нет.
— Ключа нет, — подтвердил дед Миша сверху. — Я всю баню перерыл. Нету.
Гена вздохнул, сел на корточки и принялся обдумывать. В этот момент в подвале раздался звук шагов. Тяжёлых, уверенных. Мы замерли.
— Кто там? — крикнул дед Миша.
В проёме появилась фигура. Невысокая, вертлявая, в старой куртке с воротником, торчащим в разные стороны, и с вечно щурящимися глазами. Толик-Шустрый.
— Ну шо, знатоки, — сказал Толик с порога, оглядывая подвал с видом собственника. — Я слышал, тут сейф. Приехал за долей.
— Откуда слышал? — Гена подскочил.
— А ты мне вчера в «Корзине» всё рассказал, когда водку хлебали, — Толик хитро улыбнулся. — Я ждал у двери. Думал, вы уже открыли. А вы тут, значит, вокруг трубы танцуете.
— Толик, — Вася вздохнул, — здесь ничего нет. Мы даже открыть не можем.
— Не можете — я помогу, — Толик достал из кармана длинную отмычку, похожую на стоматологический инструмент. — У меня тут инструмент. Для сложных случаев.
— Ты откуда отмычку? — спросил я.
— С Староконки, там купил. Дед один продавал, говорил — «от замка немецкого, с блиндажа». Я не проверял, но на вид — рабочая.
Толик подлез к замку. Мы смотрели. Он ковырялся минут пять, прищуриваясь, цокая языком, шепча что-то про себя. Замок не поддавался.
— Железо крепкое, — признался он наконец, отступая. — Не берёт. Надо кувалдой.
— Кувалдой мы дверь завалим, — сказал Вася. — А содержимое придавим.
— А если там фарфор? — я вспомнил, что банщики иногда хранили в сейфах клиентские вещи — часы, запонки, даже зубные протезы.
— Тогда фарфор будет фарфоровой пылью, — философски заметил Гена.
Мы посовещались. Решили: тащим сейф наверх, в мыльную. Там светло, можно работать. Гена поехал за верёвкой и тележкой. Толик, Вася и я остались охранять находку.
Пока Гены не было, Толик попытался выторговать у деда Миши права на содержимое.
— Дед, — говорил он, — я тебе сто баксов сейчас дам. А когда откроем — мне половина. Или тридцать процентов. Ну, двадцать пять. Согласен? Дед, ты чего молчишь?
— Я молчу, потому что думаю, — ответил дед Миша, глядя на Толика с высоты своего семидесятилетнего опыта. — Думаю, откуда в моей бане такие клоуны. И думаю — не позвонить ли мне в милицию. Пусть посмотрят.
Толик отступил.
Через полчаса Гена приехал с верёвкой, ломом и маленькой хозяйственной тележкой, которую он, по его словам, «одолжил у соседа, пока тот спит». Мы привязали сейф, подложили брёвнышки под дно — Вася нашёл их во дворе — и стали тащить. Сейф двинулся, но еле-еле. Мы трое (Толик тоже схватился, но, кажется, больше мешал) тащили его по прогнившим доскам подвала, потом поднимали по лестнице. Это было невыносимо. Сейф весил, по ощущениям, тонну. Мы остановились три раза. Вася потел так, что с него капало. Гена ругался матом, который я не буду приводить. Толик пытался подхалимничать: «Ну шо, мужики, вместе тащим, вместе делить будем!» — но получал только ругань в ответ.
Когда мы, наконец, выволокли сейф в мыльную, дед Миша посмотрел на нас и покачал головой.
— Слабые вы стали, мужики. В моё время банщики по одному такие таскали. А вы — четверо, и еле живы.
— В ваше время, дед, — выдохнул Гена, разминая спину, — банщики, может, и таскали. Но они потом в парилку шли отдыхать. А мы — в больницу, скорее всего.
Мы поставили сейф посередине мыльной. Гена достал болгарку.
— Стой, — сказал Вася. — Давай сначала послушаем.
— Чего слушать? — не понял Гена.
— Сейф. Постучи по стенкам. Если пустой — звук будет глухой. Если полный — другой.
Гена постучал. Звук был… странный. Не глухой, но и не звонкий. Как будто внутри что-то мягкое.
— Там тряпки, — сказал Толик разочарованно. — Или веники. Пустой.
— Или много мелкого хабара, — возразил Гена. — Тряпки не глушат так.
Вася приложил ухо к дверце и постучал по замку.
— Там есть содержимое, — констатировал он. — Но не металл. Что-то лёгкое. Много.
— Бумага? — спросил я.
— Может. Или ткань. Или… — Вася помолчал. — Бог его знает.
Гена включил болгарку. В мыльной зашумело, запахло горелым металлом. Он аккуратно, не спеша, стал прорезать шов у петель. Вася держал лист асбеста, чтобы не загорелось. Толик прятался за дверью, выглядывая. Я смотрел, как из-под диска сыпались искры.
Через двадцать минут петля была перерезана. Гена перешёл ко второй. Ещё через пятнадцать минут дверца сейфа, лишившись опоры, наклонилась вперёд. Мы подхватили её, оттащили в сторону.
Внутри сейфа было темно. Гена посветил фонариком.
Мы увидели.
В сейфе, аккуратно сложенными рядами, лежали банные веники. Дубовые, берёзовые, пихтовые. Часть была сухая, часть — пропитанная какой-то смолой и завёрнутая в промасленную бумагу. Рядом стояла коробка из-под обуви, доверху набитая белыми простынями, мочалками и кусками дегтярного мыла. На полке выше — жестяная банка с надписью «Зубной порошок. Санитарный. 1948 г.». Ещё выше — стопка старых простыней, перевязанных бечёвкой, и… фотография в рамке.
Мы стояли и молчали. Толик первым нарушил тишину.
— Веники? — его голос дрожал от возмущения. — Вы меня за веники сюда тащили? Я спину тянул! Я чуть не сдох здесь! А если бы эта хреновина меня придавила?
— Тихо, — сказал Вася. Он взял фотографию. На ней была группа мужчин в белых халатах, с вениками, перед входом в эту самую баню. Надпись на обороте: «Бригада банщиков имени товарища Сталина. 1936 г. Одесса».
— Это… история, — тихо сказал Вася.
— Это веники, — злобно прошипел Толик. — Я поехал. До свидания, мужики. И не звоните мне больше никогда.
Он исчез так быстро, как будто его и не было. Мы остались трое, дед Миша и гора банных принадлежностей.
— Ну, — Гена сел на корточки, — баня, значит, не банк.
— Баня, — кивнул я, перебирая веники. — Но посмотри-ка. Это не просто веники. Они завёрнуты в промасленную бумагу. Это… заготовки. Дореволюционные. Смотри на бирку.
Я показал. На одном из веников, завёрнутом в тонкую, пожелтевшую бумагу, была пришита тканевая бирка: «Парилка 1-го класса. И. Коганъ. 1912 г.».
— Жетоны, — Вася оживился. — Нет, не жетоны. Бирки. Но это же… это же редкость! Банные атрибуты дореволюционной Одессы. Их в музеях единицы.
— А вот это? — я поднял из коробки опасную бритву в футляре. На футляре было вытравлено: «J.A. Henckels. Solingen». Внутри — бритва, идеально сохранившаяся, с роговой ручкой.
— Берите всё, — сказал дед Миша сверху. — Я слово сказал. Сейф ваш — содержимое ваше. Только веники оставьте. Я сам ещё парюсь ими.
Мы разобрали содержимое. В сейфе оказались:
— Десять дореволюционных банных веников с бирками.
— Три простыни с вышивкой «Б. № 7».
— Опасная бритва «Хенкель».
— Тюбик зубной пасты «Санитарная», пустой, но с этикеткой.
— Банка дегтярного мыла.
— Фотография бригады 1936 года.
— И… в самом низу, под простынями, завёрнутый в маслёную бумагу, небольшой пакетик.
Я развернул его. Внутри лежали три жетона. Металлические, тяжёлые, с отверстием. На одном — надпись: «Баня. 1-й класс». На втором — «Мыльная». На третьем — «Веник».
— Вот оно! — Вася взял жетоны, и его лицо засияло. — Это же банные жетоны! Дореволюционные! Саня, это коллекционный хабар! Такие и в музее не каждый день встретишь. Их делали под конкретные бани, с номерами, с классами. Это же… это же целая история!
— Сколько стоит? — спросил Гена, оживляясь.
Мы молча переглянулись. Действительно сколько все эти штуки могли стоить?
— Для коллекционера бонистики и фалеристики — наверное по сто долларов за штуку. Минимум. А в комплекте с фото и бритвой — это уже лот. Можно на аукцион выставить.
Я посмотрел на веники, на фотографию, на дед Мишу, который стоял в дверях и курил.
— Дед, — спросил я, — а вы знали, что там веники?
— Знал, — честно ответил дед Миша. — А что, думали, золото? Банщики золото в сейфах не хранят. Банщики хранят запасы. На случай войны, на случай голода, на случай, если веники подорожают. А золото — оно в банках. А это — баня.
Мы вышли на улицу. Дождь кончился. Солнце пробивалось сквозь тучи, освещая мокрые крыши Молдаванки. Гена нёс веники, Вася — коробку с бритвой и жетонами, я — фотографию. Толик, к счастью, исчез.
— Знаешь, — сказал Вася, идя рядом, — я рад, что там не было золота.
— Почему? — спросил Гена.
— Потому что золото — это скучно. А тут — настоящий быт. Настоящая баня. Люди ходили сюда париться, отмываться, отдыхать. И Коган хранил для них веники. Это… тепло. Это не шмурдяк. Это память.
Я кивнул. В кармане у меня лежала банка дегтярного мыла 1951 года. Дома я поставлю её на полку, рядом с бархатным лотком. Пусть стоит. Пусть пахнет. Это лучше любого золота.
Совет бывалых:
Никогда не открывайте старые сейфы и тайники болгаркой, пока не убедитесь, что внутри нет бумаги, ткани или фарфора — горячие искры сметают вековую ценность за секунду. Если нашли металлический ящик в подвале старого дома — не спешите думать, что это банковский клад; чаще всего это окажется банный сейф, инструментальный ящик или кладовка с бытом, который для истории ценнее золотых монет. И ещё: если в старой бане вам предлагают сейф — берите. Но сначала спросите хозяина, не баня ли это на самом деле. Баня и банк — разные вещи, хотя оба начинаются на «бан».
Глава 21 Самодельная Одесса, китаец с «Сменой» и значки турклуба «Меридиан»
Часть 1. Советский винтаж, «Смена-8М» и старый турист
Субботнее утро на Староконке начинается не с кофе, а с хриплого гомона, звона разбитых стекляшек и споров за лоты, разложенные прямо на подстеленных газетках.
Мы с Геной и Бешей не спеша пробирались сквозь ряды. Торговля шла полным ходом, но сегодня рынок выглядел иначе. Было довольно много иностранцев. Вдоль рядов с советской бытовой техникой прогуливались туристы — от заезжих европейцев до весьма оживленных китайцев с новейшими объективами наперевес.
— Смотри, Саня, — Беша кивнул в сторону лотка, где стояли старые радиоприемники «Океан», транзисторы, тяжелые фотоаппараты «Смена-8М» и катушечные магнитофоны. — Вот она, новая волна. Нынче у начинающих коллекционеров и туристов самый ходовой товар — вовсе не антиквариат XIX века.
— А шо так? — прищурился Гена.
— А то, шо дореволюционка стоит дурных денег и в ней разбираться надо, а советский винтаж шестидесятых-восьмидесятых годов — доступный, понятный и согрет ностальгией! Для иностранца наш радиоприемник или простая «Смена» — это же чистый экзотический артефакт за железным занавесом. Они эти железки выгребают пачками!
Я остановился у барахольщика, который как раз объяснял туристу-китайцу на пальцах, почему советский фотоаппарат «Смена» — это лучший выбор для настоящей «ломографии». Китаец радостно кивал, отсчитывая купюры.
Но мое внимание привлекло другое. На рваном бархатном планшете у соседнего продавца лежали мелкие, самодельные, довольно невзрачные на вид значки. Ни золочения, ни горячей эмали. Простая латунь, странные темные картинки, слегка покорёженные края.
— Эй, хозяйка, — окликнул Беша продавщицу. — Шо это за травление домашнее?
— А, это из альбома одного старого одесского туриста, — отозвалась женщина. — Он в шестидесятых-семидесятых годах по катакомбам да по слетам зажигал. Сам значки клепал в ванной, фотоспособом и травлением.
Я наклонился и взял в руки один из значков. На нем едва читались контуры палатки и надпись: «Меридиан 67–68».
Гена вытащил из своего неизменного портфеля распечатку старого справочника-каталога «Значки и знаки за Одессу», которую он накануне раздобыл у одного архивного сухаря, и посветил лупой:
— Саня, да ты хоть понимаешь, шо у тебя в руках?!
Часть 2. Ракевич, «Алые паруса» и тайны катакомб
Мы присели на деревянную скамейку под липой, прямо за периметром Староконного, и Гена открыл на смартфоне страницы каталога.
— Вот, читайте! — Гена ткнул пальцем в верхнюю строчку. — «4 октября 1968 года состоялся слет туристов "Меридиана", посвященный годовщине клуба. Делегатам вручены 45 значков желтого цвета на коричневом фоне, а руководителям — всего 5 значков на белом! Изготовлены фотоспособом на латуни. Автор рисунка — Ракевич Н. М.»
Беша аж присвистнул:
— Всего сорок пять штук?! А руководителям — пять?!
— А ты дальше читай! — распалялся Гена. — Вот слет 1972 года, посвященный 5-летию «Меридиана». Тираж — ровно 10 штук! Автор тот же, Ракевич. А вот значок к вечеру туристской песни: «12 декабря 1972 года на углу Дерибасовской и Карла Маркса в кафе "Алые паруса" состоялся вечер... Авторы: Ракевич и Шевчук. Тираж — 150 штук».
Я рассматривал эти мелкие латунные пластинки. В те времена, когда государственная система чеканила миллионными тиражами стандартные значки с Лениным и гербами, энтузиасты из одесских туристских клубов — «Меридиана» или турсекции при «СКБАРС» — не могли заказать себе памятные знаки на фабрике.
Они делали их сами. В домашних условиях! Нарезали латунные или алюминиевые пластинки, наносили фотоэмульсию, травят химией в эмалированных тазиках, печатали рисунок фотоспособом. Тиражи получались смешными — 10, 15, максимум 100 экземпляров.
— Ты посмотри на эту секцию «СКБАРС», — показал Беша на следующую страницу каталога. — «Значки изготовлены из латуни фотоспособом в 1968 году. Выдавались за участие в походе выходного дня. Тираж каждого — 10 штук!»
— Вот именно! — подхватил я. — Внешне они выглядят кустарно и невзрачно. Пройдет мимо неинформированный человек — подумает, хлам какой-то. А для настоящего коллекционера фалеристики, который собирает именно одесскую туристскую тему, каждый такой значок — реликвия, за которой охотятся годами!
— А вот это вообще отдельная песнь, — Гена перевернул страницу каталога. — Смотрите: военная игра «Поиск» в одесских катакомбах у села Нерубайское!
На странице стояло описание:
«Группой "Поиск" проводится в катакомбах села Нерубайское военная игра. В программе: жизнь под землей 4 дня, изучение неизвестных районов, линейка, митинг, встречи с партизанами, посвящение новичков... Игра проводилась с 1967 по 1973 год. В игре участвовало от 100 до 120 человек. Всякий раз в конце игры участникам давался памятный значок».На фото в каталоге чётко выделялись значки 2-й игры 1968 года (автор Борис Карпов, тираж 110 штук, фотоспособ на латуни), 3-й игры 1969 года (с портретом партизана Молодцова-Бадаева) и 5-й игры 1971 года (золотой цвет на черном фоне, тираж 100 штук).
— Представляете? — тихо проговорил Беша. — Люди по четыре дня не вылезали из сырых катакомб, искали безвести пропавших партизан, открывали новые ходы, а потом под землей при свете карбидных ламп вручали друг другу эти латунные значки, вытравленные ночью на кухне...
Мы молча сидели на Староконке. Мимо нас проходили туристы с купленными советскими радиоприемниками и фотоаппаратами «Смена», радовались винтажному стилю СССР.
Но настоящий, неискаженный дух старой Одессы лежал здесь — в скромном планшете с кустарными значками «Меридиана», где за каждым тиражом в десять экземпляров стояла живая человеческая история, романтика походов и память о людях, любивших свой край не за деньги, а по зову сердца.
Совет бывалых: При поиске и атрибуции советской фалеристики никогда не прозодите мимо кустарных и самодельных значков! Настоящие знатоки одесского собирательства знают: массовые заводские значки массового тиража сегодня стоят копейки, а редкие клубные знаки имеют высокую историческую цену. Как распознать редкие клубные значки: Технология изготовления: Значки, сделанные фотоспособом или ручным химическим травлением на латуни, алюминии или нержавеющей стали, часто не имеют эмали и идеальной штамповки. Они плоские, с характерной зернистой фактурой.Привязка к локальным событиям: Ищите надписи: «Меридиан», «СКБАРС», «Поиск», «Нерубайское», памятные даты слетов или конкретные адреса (например, «Дерибасовская, Алые паруса»).Микроскопические тиражи: Поскольку эти значки изготовлялись активистами туристских секций вручную для узкого круга (от 5 до 100 человек), до нашего времени в идеальном сохране доходят единицы. При оценке ориентируйтесь на специализированные каталоги одесской фалеристики.
Глава 22. Ободок из точек
Звонок раздался в субботу утром, когда я как раз собирался на рынок. Голос в трубке принадлежал старику Жоре, который в прошлом году продал мне чугунную пепельницу в виде льва с отбитым ухом.
— Слушай, у тебя есть контакты мальчишек, которые по чердакам лазают? — голос у Жоры был встревоженный, но с хитринкой. — Тут такое дело... Я на Приморской снимаю кладовку в доме, старый фонд. Хозяин умер, родственники всё вывезли, а я полез на чердак — может, что осталось. И нашёл ящик. И в нём — документы. Дореволюционные. И монетка какая-то.
— Какая монетка? — оживился я. С Жорой всегда так: он умел заинтриговать, но детали выдавал порциями, будто смаковал каждое слово.
— Не знаю, — сказал он. — Она серебряная, мелкая, грамма три, не больше. С орлом, а под лапами какие-то буквы. Но странная — по краю как будто точечный ободок. Я такого раньше не видел. Может, подделка. Или редкая. Я в этом не спец. Приезжай, посмотрим.
Я позвонил Генке. Генка у нас был главным авторитетом по старой бумаге и металлу, знал всех антикваров на Малой Арнаутской и мог отличить суздальскую икону от новодела по одному дыханию. Генка трубку не взял — наверное, опять с копарями уехал в область. Тогда я позвонил Васе. Вася — чердачник со стажем, худой как щепка, вечно в старом ватнике, с фонариком на поясе и с носом, который чуял старые вещи за два квартала.
— Вась, привет. Тут Жора нашёл на чердаке ящик с документами и монетку. Серебряную, мелкую, с каким-то точечным ободком. Не хочешь глянуть?
Вася помолчал. Я уже знал эту паузу — он решал, стоит ли тратить выходной на сомнительную находку. Но любопытство взяло верх.
— Точечный ободок, говоришь? — переспросил он. — Лады. Где встречаемся?
Мы встретились у дома на Приморской. Старое трёхэтажное здание с лепниной, осыпающейся штукатуркой и парадной, где пахло кошками, плесенью и временем. На дверях — таблички с фамилиями, написанными от руки, будто здесь до сих пор живут какие-то Забужко и Розенблюмы.
Жора ждал нас во дворе, курил «Приму» и нервно оглядывался. В руках у него был старый кожаный портфель без замка.
— Заходите, — сказал он шёпотом. — Только тихо. Там соседи на первом — они вечно всё высматривают.
Мы поднялись по чугунной лестнице с ажурными перилами. На втором этаже из приоткрытой двери доносился запах борща и голос телевизора. Жора провёл нас к двери в подвал, но вместо подвала повернул налево и через маленькую дверцу мы вышли на лестницу на чердак.
Чердак был огромный, как ангар. Пыльные балки уходили в полумрак, где-то в углу виднелся силуэт старого матраса, рядом валялись разбитые горшки и куски жести. В воздухе висела густая взвесь из пыли, сухих листьев и, кажется, векового мышиного помёта. Свет пробивался через маленькое застеклённое окно, где стекло было мутным от времени.
— Вот здесь я и нашёл, — Жора указал на деревянный ящик, стоящий в углу. Ящик был не то что старый — он был древний, с металлическими полосами, покрытыми ржавчиной. Крышка чуть приоткрыта.
Вася подошёл первым. Он не стал торопливо открывать ящик, а сначала покрутил фонариком вокруг, осмотрел пол, балки над головой, даже гвозди в стене. Потом присел на корточки и осторожно, как сапёр, приподнял крышку.
Внутри лежали бумаги. Пожелтевшие, исписанные каллиграфическим почерком, перевязанные шпагатом. Сверху — несколько писем, конверты с сургучными печатями. А под ними — маленькая шкатулка из тёмного дерева, инкрустированная медью.
— Ты говорил, монетка, — сказал Вася, не оборачиваясь.
— В шкатулке, — подтвердил Жора. — Я не стал сейчас еще раз открывать, думал, при вас.
Вася взял шкатулку, повертел в руках. Потом щёлкнул замочком. Крышка поддалась не сразу — видимо, дерево разбухло. Но Вася справился.
На бархатной подушечке лежала монета. Маленькая, серебряная, потемневшая от окиси, почти чёрная в некоторых местах. Я сразу узнал её — десять грошей, Царство Польское. На аверсе — герб Польши, на реверсе — номинал, а под венком — инициалы «К.Г.» — Конрад Гейнрих Грос, минцмейстер Варшавского монетного двора. Но что-то было не так. Я пригляделся.
— Вась, — сказал я. — Посмотри на ободок. Он в точках. По всему кругу.
Вася поднёс монету к свету, покрутил, поднёс почти к самому носу. Помолчал. Потом достал из кармана свою лупу — старую, с потёртой оправой, но с хорошим стеклом, которой пользовался уже лет двадцать. Ещё раз повертел монету. И вдруг глаза у него загорелись.
— Это ж, — сказал он медленно, — это ж та самая разновидность. Би́ткин, номер одиннадцать. R4. Я думал, это байки, что такие бывают.
— Что за R4? — перебил Жора. — Ты по-русски можешь?
— R4 — это редкость, — объяснил я. — По каталогу Биткина — один из самых редких вариантов. Обычные десять грошей тридцать первого года — с прямыми лапами у орла, их много. Более редкие — с согнутыми лапами. А этот — с ободком из точек по краю. Пробный, или особый штемпель. Таких, по слухам, — всего несколько десятков отчеканено.
— И сколько она стоит? — Жора побледнел.
Вася положил монету на ладонь, взвесил.
— В хорошей сохранности, — сказал он, — несколько сотен долларов. А если это именно тот вариант, который я думаю — может, и под тысячу.
Мы переглянулись. На чердаке повисла тишина.
— А документы? — спросил Жора, когда отдышался. — Письма, может, тоже что-то значат?
Вася взял письма. Два конверта, адресованные в Санкт-Петербург, некоему господину Филиппову, датированные 1910 годом. Третье — из той же переписки, но уже 1912-го. Частные письма, торговые дела, какие-то упоминания о «посылке с монетами».
Я взял в руки шкатулку. Дерево пахло ладаном и ещё чем-то сладковатым. На дне я заметил маленький бумажный свёрток. Развернул.
Внутри оказалась визитная карточка: «С. А. Мазепа, оценщик антиквариата, ул. Дерибасовская, 22». И приписка от руки, выцветшими чернилами: «10 грошей 1831. Образец с точечным ободком передан на хранение. Подлинник заменён на учебный экземпляр. 1924 год».
— Вот это уже интереснее, — сказал я. — Похоже, кто-то в двадцать четвёртом году подменил настоящую монету на что-то другое и оставил записку. Для обучения, как он пишет. Или чтобы замести следы.
— Или чтобы сохранить, — добавил Вася. — В двадцать четвёртом в Одессе было неспокойно. Оценщики, антиквары, чекисты. Кто-то спас эту монету, а вместо неё положил что-то другое, чтобы ящик не вызывал подозрений.
— А что было на месте настоящей? — спросил я.
— Такая же монета, но штамповка попроще, — сказал Вася. — Без точечного ободка, лапы орла прямые. Массовка. Хорошая подделка? Нет, оригинал, но обычный. Мастер своего дела. Только без точек.
— Значит, — начал Жора, — настоящая монета может быть у этого Мазепы? Или его потомков?
— Теоретически, — сказал я. — Улица Дерибасовская, дом 22. Сейчас там — магазин канцтоваров. Но если это тот же дом, что стоял в 1924-м, то может быть, подвал, кладовка, тайник.
— А может, — вставил Вася, — эта записка — просто ложный след. Чтобы отвести глаза. Помнишь историю с Крымским кладом? Там тоже была визитка, и полгорода перекопали, пока не поняли, что всё подстроено.
— Но адрес реальный, — возразил я. — И почерк старый. Мне кажется, тут есть что искать.
— Ладно, — сказал Жора решительно. — Я в деле. Завтра идём на Дерибасовскую.
— Завтра воскресенье, — напомнил я. — Магазин закрыт.
— А мы не в магазин, — усмехнулся Жора. — Мы к соседям. У них подвалы сообщаются с домом 22. Я знаю, там есть старый проход.
Вася хмыкнул, но ничего не сказал. На его лице появилось то выражение, которое я знал — смесь азарта и осторожности. Как у охотничьей собаки, которая взяла след.
Мы спустились во двор и разошлись до завтра. Вечером я позвонил Генке, но он всё ещё был недоступен. Написал ему сообщение: «Нашли десятку 1831 с точечным ободком. И записку. Завтра идём на Дерибасовскую. Если хочешь — подключайся».
Ответ пришёл через час: «Занят. Но если найдёте что-то ещё — звоните. Помогу продать».
Я выключил телефон и лёг спать, но долго не мог уснуть. В голове крутились образы — старый чердак, ящик с письмами, монета с точечным ободком и таинственный оценщик Мазепа. Кто он был? Что за люди жили в этом доме? Почему ящик остался на чердаке почти сто лет?
Утром мы встретились с Жорой и Васей у входа в дом 22 по Дерибасовской. Это было невысокое здание с фасадом цвета слоновой кости и дверью, за которой раньше, по словам старожилов, был магазин старинных вещей. Сейчас на первом этаже действительно работал канцелярский магазин — через окно были видны стеллажи с папками и ручками.
— Проход в подвал со стороны двора, — сказал Жора. — Там есть дверь, которая ведёт в техническое помещение. Если верить картам тридцатых годов, подвалы этих двух домов соединены.
Мы обошли здание сзади. Двор был узким, загромождённым старыми велосипедами и ящиками. Дверь, о которой говорил Жора, была приоткрыта. За ней начиналась лестница, круто уходящая вниз, в темноту.
— Фонарики есть? — спросил Вася.
Мы достали фонари. Лестница была скользкой, на ступеньках лежал песок и осколки штукатурки. Запах — сырой и затхлый, как в старом погребе. Спустившись, мы оказались в длинном коридоре со сводчатым потолком. Где-то капала вода.
— Похоже на начало двадцатого века, — сказал я, водя фонариком по стенам. — Кирпичная кладка, известь. Могли быть винными подвалами.
— Или подвалами для хранения товаров, — добавил Вася. — Тут, говорят, до революции был склад колониальных товаров. Чай, кофе, перец.
Жора отошёл вперёд и показал на стену, где виднелась дверь, почти сливающаяся с кирпичами.
— Это проход в дом 22. Там, по слухам, была ещё одна кладовка.
Мы открыли дверь. За ней оказалась небольшая комнатка, вся заваленная хламом — какие-то деревянные ящики, фрагменты железных кроватей, ржавая печка. На полу — куски газет пятидесятых годов.
— Здесь когда-то был книжный склад, — сказал Вася, осматривая стену. — Видишь, следы от стеллажей.
Мы принялись осматривать комнату. Жора копался в ящиках, я светил в углы. Вася, как всегда, был самым методичным — он водил руками по стенам, проверяя, нет ли пустот или тайников.
— Есть! — вдруг сказал он. — Здесь кирпич шатается.
Мы подошли. Вася осторожно вытащил один кирпич из кладки, за ним — второй. За стеной оказалась ниша, в которой лежал небольшой кожаный саквояж, перетянутый ремнём.
Сердце забилось быстрее. Мы переглянулись. Жора протянул руку, но Вася остановил его:
— Погоди. Сначала посмотрим, не заминировано ли.
— Вась, это Одесса, не Курская дуга, — усмехнулся я.
— Мало ли. В девяносто первом году мой знакомый нашёл тайник с оружием. Едва ноги унёс.
Но саквояж был безопасным. Мы вытащили его на свет и открыли. Внутри — пачка писем, перевязанных бечёвкой, несколько фотографий в серебряных рамках, книга в кожаном переплёте — и… маленький бархатный мешочек.
— Вот, — выдохнул Жора. — Смотри.
Мешочек был лёгким, но внутри что-то звенело. Я развязал шнурок и высыпал на ладонь содержимое.
Там лежали три монеты. И первая из них — десять грошей 1831 года. С точечным ободком. Идеальная сохранность. Чёткий герб, , буквы «К.Г.» под венком с номиналом, и по всему кругу — тот самый ободок из точек, из-за которого мы сюда и приехали.
— Она, — сказал Вася, поднося монету к свету фонаря. — Без сомнений. Биткин № 11. R4. Я такое видел только на фото в каталоге. А здесь — оригинал.
— А что за две другие? — спросил я.
Вторая монета была такая же — десять грошей 1831 года, но с прямыми лапами, без точечного ободка.
Массовка. Третья — совсем окисленная, почти стёртая, с трудом читался год — 1830-й.
— А внизу, — сказал Жора, перебирая бумаги, — письмо. От Мазепы. Датировано 1925 годом.
Мы прочитали его при свете фонаря:
«Глубокоуважаемый Николай Филиппович! Ваши монеты сохранены в надёжном месте. Особо отмечу экземпляр 1831 года с точечным ободком — это, как Вы верно полагали, пробный штемпель. Таких в обращении было не более трёх десятков, да и те изъяты почти сразу. Ваш экземпляр — один из сохранившихся. Берегите его. Ваш С. Мазепа».
— Филиппов, — повторил я. — Тот самый, кому адресованы письма с чердака.
— Значит, — сказал Вася, — Филиппов и Мазепа — друзья или партнёры. Один передал монеты на хранение, второй спрятал их в подвале. А на чердаке оставил подмену и визитку как ключ.
— До лучших времён, — сказал Жора. — И вот они настали.
Мы стояли в комнатке среди хлама, под тусклым светом фонарей, и держали в руках монету с точечным ободком, которую два человека сохраняли почти сто лет.
— Ну что, — сказал я наконец, — кто пойдёт продавать?
— Давай сначала разберём письма и фотографии, — предложил Вася. — Может, там есть что-то важнее, чем монета. История семьи Филипповых — вот что интересно.
— Вася прав, — кивнул Жора. — Монета — это деньги, а письма — это память. Если удастся найти потомков Филиппова, может, они заплатят больше, чем любой коллекционер.
Я убрал монету в карман и застегнул саквояж.
— Тогда поехали домой. Будем разбираться.
В ту же ночь мы сидели на кухне у Жоры, читали письма, рассматривали фотографии. На одной из них — мужчина в сюртуке с седой бородой, рядом с ним женщина и двое детей. На обороте подпись: «Филипповы, лето 1913, Одесса».
Они не были аристократами, как оказалось. Николай Филиппов был бухгалтером в экспортной компании, коллекционировал монеты и книги. Степан Мазепа был его другом и оценщиком. В двадцать четвёртом году, когда начались аресты бывших торговцев, Филиппов передал Мазепе часть своей коллекции — ту, что считал наиболее ценной. А Мазепа спрятал всё в подвале на Дерибасовской, в нише за кирпичом, а сверху положил для отвода глаз массовку и визитку в шкатулку на чердаке Приморской.
— А что случилось с Филипповым? — спросил Вася.
— В двадцать шестом его арестовали, — сказал я, прочитав последнее письмо. — Там есть записка от жены: «Николая взяли. Умоляю, сохрани вещи до его возвращения». Но возвращения не было.
Мы помолчали. За окном завывал ветер, на кухне пахло чаем и старыми бумагами.
— Что будем делать с монетой? — спросил Жора.
— Мне кажется, — ответил я, — она должна вернуться к потомкам, если они есть. У нас есть адрес — тот же дом на Приморской. Может быть, там до сих пор живут родственники Филиппова.
— Или продадим, — сказал Вася. — Но на часть денег — издадим книгу об этой истории. Чтоб не кануло в Лету.
— Вася, ты опять со своей литературой, — усмехнулся я. — Но идея хорошая.
Мы разошлись под утро. Монета лежала в моём кармане, и я ощущал её тяжесть — не столько металла, сколько времени, которое она в себе несла. Сто лет ожидания, два человека, война, революция, смерть — и всё это в маленькой серебряной монете весом в три грамма.
Через неделю я нашёл правнучку Филиппова. Она жила в Израиле, но приехала в Одессу навестить могилу прадеда на Втором христианском кладбище. Мы встретились в кафе на Дерибасовской. Я отдал ей монету и письма. Она долго смотрела на точечный ободок, потом на фотографию прадеда, и заплакала.
— Это цена, которую они заплатили за любовь к вещам, — сказала она. — Но я сохраню её для своих детей. Как память.
Мы выпили по чашке кофе, она уехала, а я остался сидеть у окна, глядя на прохожих. На Дерибасовской было шумно и солнечно. Кто-то продавал магниты, кто-то фотографировался с голубями, и никто не знал, что на этой же улице, под кирпичной стеной, почти сто лет лежала монета с точечным ободком, которая ждала своего часа.
А массовка осталась у Васи. Он сказал, что будет использовать её для обучения, как тот, кто когда-то положил её в шкатулку.
— В каждой монете есть урок, — сказал он. — И этот урок — не меньше, чем раритет.
Совет бывалых:
Если нашли на чердаке или в старом доме ящик с бумагами и монетами — не спешите продавать первую же находку. Сначала изучите документы: часто они могут привести к более ценным вещам, скрытым рядом. Особое внимание обращайте на детали штемпеля — точечный ободок, положение лап орла, инициалы минцмейстера. Иногда именно эти мелочи превращают обычную монету в раритет. И помните: настоящая ценность иногда не в металле, а в истории, которую он хранит. Всегда проверяйте монеты по каталогу Биткина — там множество разновидностей, о которых не догадываются даже опытные коллекционеры. И никогда не лезьте в неизвестные тайники в подвалах без напарника и фонарика — там может быть и просто острая арматура.
Глава 23 Чёрное стекло
Вася позвонил ближе к обеду обеду, когда я только допивал вторую чашку кофе и думал, не пойти ли мне на Староконку прошвырнуться под закрытие. Голос у него был тот ещё — дрожащий, с торопливым придыханием, словно он не в трубку говорил, а в старую баночную крышку.
— Саня, ты живой?
— Пока ещё дышу. Чё случилось?
— Случилось то, что случается, когда рабочие умнее археологов и честнее антикваров. На Молдаванке, на Греческой, старый дом несут. Три этажа, начала века, вчера жильцы выселились, сегодня бригада въехала с болгарками. Я мимо проходил — слышу, они в подвале стекло нашли. Думаю, ну, оконное, или зеркала. А потом один выносит ящик, а в нём — чёрные стёкла. В картонных конвертах. С печатью.
— И что?
— Саня, это фотопластинки. Стеклянные негативы. Дореволюционные. Я по краю конверта видел — «Ателье А. С. Грановского, Одесса». Это же… это же может быть всё что угодно. Порт, люди, улицы. А они их как подпорки под шкаф используют! И в мусор просто выкидывают!
Я выругался матом, который не стану писать, закинул куртку, схватил фонарик и помчался.
На Греческой уже вовсю гремели перфораторы и вылетали из окон облака пыли. Дом стоял полуживой — без окон, без дверей, с облупленной штукатуркой, из которой торчали кирпичи, как ребра у старой голодной собаки. У подъезда валялся мусор, доски, куски лепнины. Во дворе стояла «Газель», в которую грузили мешки с шлаком и обломками. Рядом — мусорный бак, доверху набитый строительным хламом.
Вася ждал меня у чёрного входа, зелёный от волнения, с рюкзаком за спиной.
— Там, внизу. Пошли, пока не все разбили.
Подвал пах сыростью, известью, плесенью и свежим бетонным пылом. Лестница была деревянная, скрипучая, с прогнившей ступенькой. Внизу, под лестницей, в тусклом свете единственной лампочки на проводе, стоял рабочий. Мужик лет пятидесяти, в ватнике, плотных штанах и валенках — в сентябре! — с лицом цвета варёной свёклы. Перед ним на козлах лежала сорванная дверь, а на двери — аккуратная стопка чёрных стеклянных пластин. Размером с ладонь, толстые, блестящие, как смоль. Рядом валялись картонные конверты с сиреневой печатью и надписями.
Рабочий, увидев нас, не обрадовался. Скорее, насторожился.
— А, искатели старого хлама, — сказал он безо всякой злобы, но и без радости. — Пришли за стеклом? Поздно. Я уже десять штук на раскол под крышу подложил — шифер во дворе скрипит, надо ж прижать. А эти — на запас. Жена просила ей в рамку для фото вставить, но оно чёрное, не подходит. Хотя может его отмыть от черноты можно.
— Дядька, — я подошёл ближе, — это не стекло. Это фотопластинки. Старинные. Их нельзя колоть и в рамки вставлять.
— А чего ж тогда они чёрные? — рабочий взял одну пластину и повертел на свет. — Вот, смотри, как ночь. Ничего почти не видно. Я в окно вставлял — не пропускает, слишком тёмное. В мусорку выкинул бы, да жаль — толстое, может, ещё пригодится. На подпорку.
— Потому что это негатив, — вмешался Вася, подходя ближе. — На свету смотреть надо специально. Там картинка есть, только она в негативе. Белое это — чёрное, чёрное это — белое. Это как… как плёнка в фотоаппарате. Только стеклянная.
Рабочий посмотрел на Вася, как на человека, который только что объявил, что Земля плоская, но квадратная.
— Ну и чо? — сказал он наконец. — Мне от этого теплее? Я их в окно вставлял — не пропускают. В часы вставил одну — жена говорит, циферблат не видно, всё чёрное. Но может ототрет от черноты, если с порошком?
— В часы? — ахнул Вася.
— Ага. У жены настенные «Маяк» — стекло разбилось. Я думал, эта подойдёт. Не подошла. Тёмная. Может стекляшку она выкинула уже.
— Где? — я схватил рабочего за рукав. — Где часы?
— Дома. На кухне. Чего кричать-то?
— Дядька, — Вася говорил тихо, но его голос дрожал, — это история. Это фотографии старой Одессы. Сделанные сто лет назад. Если в часах — мы заберём часы. И починим. И заплатим. В общем договоримся и не обидим.
Рабочий посмотрел на нас, на пластины, на конверты. Потом вздохнул.
— Ладно. Забирайте свою историю. Только я уже пятерку разбил. Одну в часы, как сказал. А ещё сколько-то там под шифер. Сами лезьте, если надо. А за часы — платите. Жена без часов — как без рук.
Я достал из кармана триста гривен. Рабочий, дядька Валера (так его звали, как оказалось), забрал деньги, засунул в карман ватника и отошёл в сторону.
— Забирайте. Я пойду чай пить. Только не шумите — прораб ходит, он за объектом следит. Думает, что я тут золото копаю.
Мы забрали оставшиеся пластины. Их было семнадцать штук, плюс конверты. Вася аккуратно уложил их в свой рюкзак, проложив курткой.
— А те, под шифером?
— Потом, — сказал я. — Сначала спасём то, что он домой отнес. И часы.
В этот момент из глубины подвала вышел прораб. Мужик лет сорока, в каске, с рулеткой на поясе и с лицом человека, который всю жизнь ждал, чтобы его кто-то обманул. Увидел нас с рюкзаком и остановился.
— Эй, — сказал он. — А куда это вы?
— Домой, — ответил Вася максимально невозмутимо, словно нёс картошку. — Нашли старьё. Дедушке отнесём. Он коллекционирует.
— Какое старьё? — прораб подошёл ближе, щурясь. — Я слышал, тут стекло ценное нашли. Антикварное. Я за объект отвечаю. Если находка — значит, моя. Или общая.
— Ваша? — я посмотрел на него. — А вы знаете, что это?
— Знаю. Стекло. Старое. Можно продать. Я уже покупателя нашёл. Мужик с Староконки обещал за все пять баксов.
— Это фотопластинки, — сказал Вася. — Для музея. Для вас — хлам, который вы за пять баксов за килограмм отдаёте. А в музее за них головы вам оторвут.
Прораб помолчал. В его глазах мелькнуло что-то хитрое и жадное.
— Музей заплатит?
— Музей не платит, — отрезал я. — Музей берёт даром. А вы рискуете, что приедет инспекция по охране памятников, и вы за снос дома с незадекларированными культурными ценностями получите штраф. Больше, чем стоит это стекло. Или, хуже, остановят снос.
Это было не совсем правдой, но прораб не знал. Он помолчал, почесал затылок под каской, посмотрел на нас, на рюкзак, на дверь.
— Берите, — сказал он наконец. — Только распишитесь, что забрали мусор. А то потом скажете — мы украли. Или в суд подадите.
Мы расписались на клочке бумаги, который он вырвал из блокнота. Он ушёл, бурча про всяких придурков, которые мусор собирают.
Мы вышли на улицу. Вася весь дрожал от возбуждения.
— Саня, ты видел? Грановский! Это же ателье, которое снимало порт с воздуха, с крыш, с мачт. Их фотографии в музее Паустовского есть, но негативов — ни одного. А тут — целый архив! И этот идиот вставил их в часы!
Мы поехали к дядьке Валере домой. Он жил в десяти минутах ходьбы, в старом одноэтажном домике за Новым рынком. Жена его, тётя Зина, встретила нас с кулаками на боках.
— Чего приперлись? Часы мои! Я без часов не знаю, когда борщ с плиты снимать!
— Тётя Зина, — я говорил мягко, — мы купим вам новые часы. Хорошие, цифровые. С будильником. А эти старые нам отдайте. Там стекло не то.
— А я не хочу цифровые! — взъелась она. — Мне муж вставил стекло новое, толстое. Правда, циферблат не видно, но зато какое тяжёлое! Настоящее! Может отмоется.
— Тётя, — Вася достал из кармана пятьсот гривен, — вот. На часы и на новый боршь. А стекло нам. Пожалуйста.
Тётя Зина посмотрела на деньги, на нас, на часы, висящие на кухне. Потом сорвала часы со стены и протянула нам.
— Забирайте. Всё равно время не показывали — стрелки за стеклом не видно. Дурдом какой-то. Да и тут еще несколько пластинок про запас Валера оставил. Тоже забирайте.
Мы забрали часы. Внутри, за разбитым циферблатом, действительно торчала край стеклянной пластины. Вася аккуратно вытащил её. Она была целая! Только по краю — следы от ножниц, которыми дядька Валера подгонял размер. Аккуратно в газетку завернули эту и другие пластинки.
— Спасено, — выдохнул Вася.
Мы поехали ко мне. Дома я достал старую деревянную коробку от обуви, выстелил её чистой бумагой, и мы стали разбирать находку.
Пластины были разных размеров — 9x12, 10x15, одна даже 13x18. Толстое стекло, с коллодионным слоем, с чёрной лаковой подложкой. На краях — следы пальцев, застывших восковых карандашей, пометки карандашом. Конверты пахли плесенью и сухой бумагой.
Вася включил настольную лампу и поднёс первую пластину к свету.
— Смотри, — сказал он, и в его голосе дрожала нежность.
На просвет проступил негатив. Улица. Не узнать сразу, но узнавались очертания. Трамвайные пути, чугунные фонари, дома с чугунными балконами.
— Ришельёвская, — сказал Вася. — До войны. Смотри — трамвай старинный, с открытой платформой. И вот, видишь, табличка: «Фотографическое ателье».
Вторая пластина — порт. Мачты, пароходы, грузовые краны, баржи. Вдали — Потёмкинская лестница, ещё без нижнего яруса, который достроили позже. Вода в бухте была гладкой, как зеркало.
Третья — двор. Обычный молдаванский двор-колодец. Деревянные галереи, бельё на верёвках, дети у колонки. Жизнь, замёрзшая в серебре и чёрном лаке.
Четвёртая — базар. Привоз. Горы арбузов, телеги, люди в кепках и с косынками. Лошади.
Мы смотрели час. Каждая пластина — это был удар в сердце. Одесса, которой нет. Улицы, которые сгорели или перестроили. Люди, которых уже нет в живых, но которые вдруг оживали в чёрно-белом негативе, глядя на нас из прошлого.
А потом Вася взял последнюю пластину. Она была без конверта, просто завёрнута в газету «Одесские новости» за 1911 год.
— Это что-то особенное, — сказал Вася. — Смотри, какой формат. 18 на 24. И газета вокруг — не случайно.
Он аккуратно развернул газету, поднёс пластину к свету.
Мы замерли.
На пластине был негатив огромного здания. Не просто здания — цирка. Одесского городского цирка, старого, деревянного, того самого, который называли «Железный цирк»: Построенное антрепренером Вильгельмом Санценбахером здание имеет металлический каркас из немецкого железа на заклепках (без использования сварки) и купол, обитый войлоком и досками. Благодаря металлической основе конструкция оказалась прочной и пожароустойчиво. На фотографии он стоял во весь рост, с куполом, с афишами у входа, с каретами и людьми в шляпах. Резкость была такая, что можно было разглядеть морщины на лице конюха, держащего лошадь, и буквы на афише: «Императорский цирк. Грандиозная программа».
— Цирк, — выдохнул Вася. — Саня, это же… это же наверное единственная известная фотография этого цирка в таком ракурсе. В музее есть три снимка, но все сбоку, с далека, размытые. А тут — анфас. С афишами! С людьми!
Я посмотрел на газету, в которую была завёрнута пластина. На полях, мелким почерком, было написано: «Для архива. Съёмка с крыши дома купца М. 14.06.1911. Грановский».
— Это заказной снимок, — сказал я. — Купец М. заказал фотографию цирка с крыши своего дома. Для коллекции. Или для страховой компании. Или просто потому, что любил свой город.
— А теперь это — бесценно, — Вася аккуратно положил пластину на бумагу, словно укладывал спать. — Надо в музей. Срочно. Завтра же.
На следующий день мы привезли находку в Одесский краеведческий музей. Заведующий фотодокументами, сухой дядька в очках с толстыми стёклами, долго не верил. Потом позвал коллег. Они смотрели, хмурились, радовались, сравнивали с архивными каталогами, звонили кому-то.
— Это подлинник, — сказал заведующий наконец, и его голос дрожал. — Ателье Александра Семёновича Грановского. Стеклянные коллодионные негативы. Мы знаем о них по справочникам 1910-х, но физических носителей до сих пор не имели. Это… подарок судьбы. Спасибо вам.
— А те, что под крышей? — спросил Вася. — И в мусорном баке?
— Мы отправим специалистов. Попробуем извлечь. Но если они использовались как подпорки и под шифер… шансов мало. Стекло трескается от перепада нагрузки.
— А та, что в часах? — я кивнул на отдельно завёрнутую пластину.
Заведующий вздохнул.
— Если вставлена в раму и подогнана ножницами… скорее всего, повреждена по краям. Но мы проверим. Коллодион может быть цел.
Через неделю нам позвонили. Специалисты вытащили из-под шифера три пластины. Две были треснуты пополам, одна — с отколотым углом, но изображение частично сохранилось. Из мусорного бака спасли две, но они были покорёжены и поцарапаны. Пластина из часов оказалась целой по центру, с повреждениями только по краям, куда дядька Валера подрезал ножницами. Коллодион держался.
Но семнадцать пластин, которые мы спасли в тот день, стали жемчужиной фотоколлекции музея. Особенно — снимок цирка. Его отсканировали, сделали позитив, и теперь он висит в зале дореволюционной Одессы, в огромном размере, на стене у входа. А под ним — табличка: «Из архива фотоателье А. С. Грановского. Дар частных коллекционеров».
Мы с Васей ходили на открытие выставки. Стояли в углу, пили бесплатный компот, ели печенье и смущённо отвечали на вопросы посетителей. Рабочий дядька Валера, кстати, тоже пришёл. Мы его пригласили. Он стоял перед увеличенным снимком цирка, чесал затылок, смотрел на афиши и говорил всем, кто слушал:
— А я вот на этом стекле стоял. Под крышей. Шифер прижимал. А оно, оказывается, цирк какой-то. Ну и ладно. Главное — держало. А жена моя теперь новые часы хочет. С цифрами светящимися.
Совет бывалых: Если в подвале или на чердаке вы нашли толстые чёрные стеклянные пластины в картонных конвертах, завёрнутые в бумагу или просто валяющиеся в ящике — не спешите использовать их как подпорки, стекло для часов, заплатки для окон или подкладки под шифер. Это, скорее всего, стеклянные фотопластинки — негативы начала XX века, сделанные на коллодионе. Они хрупкие, боятся влаги, перепада температур, механических ударов и давления. Не мойте их водой и не протирайте тряпкой — коллодионный слой размокает и смазывается навсегда. Не подрезайте ножницами. Заверните каждую пластину в чистую бумагу, уложите вертикально в коробку, как книги, и отвезите в музей или к фотографу-реставратору. Каждая такая «тарелка» — это окно в прошлое, которое легко закрыть навсегда одним неосторожным движением. И помните: рабочий, который использует историю как подпорку, чаще всего не злой. Он просто не знает. Ваша задача — объяснить, а не кричать. Или заплатить. Или и то, и другое.
Глава 24 Тайник за розеткой
Вовочка позвонил мне сам, без Гениного посредничества, и это было очень тревожным знаком. Обычно он набирал только тогда, когда сжёг что-то важное, разбил вазу из графского дворца или полез ремонтировать телевизор, а тот почему-то взорвался. Но в этот раз голос у него был не виноватый, а возбуждённый — таким я его не слышал со времён, когда он нашёл ту саудовскую ручку.
— Дядя Саня, ты можешь приехать на Молдаванку? На улицу Богдана Хмельницкого. Дом у трамвайных путей. Третий этаж.
— Что случилось? Опять сокровища в старом сундуке?
— Нет. Розетка. Я чинил розетку у бабки, а там… — он замолчал, и я услышал, как он тяжело дышит в трубку. — Там стена. И в стене — пакет. Старинный. Кто-то спрятал.
Я взял такси. Гена встретил меня у подъезда — Вовочка успел дозвониться и до него. Гена был в рабочем ансамбле: джинсы с заплатками, куртка-ветровка, в руке — фонарик и небольшой набор инструментов. Он молча кивнул, и мы поднялись.
Квартира была маленькая, двухкомнатная, с запахом старой шерсти, варёной сгущёнки и кошачьего наполнителя. Хозяйка — бабка Роза, Роза Марковна — сидела за столом в вязаном зелёном жилете и смотрела на нас исподлобья. Рядом на табуретке сидел Вовочка, покрытый штукатурной пылью, с отвёрткой в руке, как хирург со скальпелем.
— Садитесь, — сказала бабка Роза. — Только аккуратно. Мурзик под столом, не наступите.
Мурзик оказался огромным рыжим котом, который смотрел на нас с таким же недоверием, как хозяйка.
— Рассказывайте, — сказал я, садясь на предложенный стул.
— Что рассказывать? — бабка Роза пожала плечами. — Жила тут соседка, Сара Исаевна Каган. С мужем Мойше и сыном Лёней. Мойше работал на приборостроительном, Сара — в библиотеке детской. Лёня был музыкантом, на скрипке играл, в филармонии иногда подрабатывал. Хорошая семья. Тихая.
— И что с ними? — спросил Гена.
— А ничего, — бабка Роза вздохнула. — В восемьдесят девятом получили разрешение. На Америку. Собрались за три дня — продали мебель, книги раздали. Я им помогала чем могла, пока они таможню проходили. Потом пришли, попрощались, отдали ключи. Уехали через Вену, куда-то дальше. Я им говорила: «Сара, может, останетесь? Перестройка же, может, всё изменится». А она: «Роза, мы уже решили. Лёню в армию не хотим отдавать, а там — светлое будущее». Ну и уехали.
Она замолчала, поглядывая на пакет, который лежал на столе. Пакет был старый, целлофановый, пожелтевший, завязанный на узел. Внутри виднелась плотная бумажная обертка.
— А пакет? — ткнул пальцем Гена.
— А пакет — это Вовочка нашёл, — бабка Роза уперла руки в бока. — Я ему говорю: «Внучок, чини розетку, не лезь в стены». А он лезет. И нашёл. За розеткой дыра была, замазанная гипсом. Он гипс разбил, а там — это. Я сразу поняла: это Сара прятала. Перед отъездом. Она тут ночевала последнюю ночь, я слышала, как она в квартире шарила, что-то стучало. Думала, чего это ей стучать, да еще ночью. А она — это прятала.
— И что внутри? — я посмотрел на пакет.
— Не знаю, — честно сказала бабка Роза. — Не открывала. Чужое. Но теперь, когда вы тут все сидите, как на поминках — открывайте. Только если там деньги — половина мне. За хранение.
Я взял пакет. Он был лёгкий, но плотный. Развязал узел. Внутри — обёртка из газеты «Известия» за ноябрь 1988 года. Заголовок: «Перестройка набирает силу». Внутри газеты — деревянная коробочка из-под «Тульских» пряников, обтянутая ватой и перевязанная резинкой, уже порвавшейся от времени.
Я открыл коробочку.
Внутри лежали печати. Не советские, не из оргстекла и резины, а настоящие, дореволюционные — латунные, тяжёлые, с деревянными ручками, потемневшими от пота и времени. На каждой была выгравирована эмблема: весы, на которых лежит лента. И надпись: «И. Каган и Ко. Галантерея и канцтовары. Одесса. Ришельёвская, 17».
Рядом с печатями лежала стопка визитных карточек. Картонных, желтоватых, с орнаментальной рамкой. На них — то же имя, тот же адрес. И ещё — чужие визитки: «Уточкин Сергей Исаевич - авиатор», «А. Грановский. Фотографическое ателье», «Братья Крахмальниковы. Конфекты», «М. Шустов. Винокуренный завод».
— Шустов? — Гена прищурился. — Они что, с Шустовым дело имели?
— Не дела, — я перебрал карточки. — Обмен. Раньше так было — купцы обменивались визитками, как мы сейчас контактами в телефоне. Это… это целый мир. Одесский купеческий.
В самом низу коробочки лежало сложенное вчетверо письмо на тонкой бумаге и фотография. Фотография — на плотном картоне, с золотыми уголками. На ней стоял мужчина в сюртуке и цилиндре у прилавка небольшой лавки. За спиной — полки с коробками, лентами, катушками. На прилавке — весы. Мужчина держал в руке одну из тех самых печатей.
— Исай Каган, — сказала бабка Роза, заглядывая через моё плечо. — Дед Мойше. Я его помню ещё маленькой. А лавку их национализировали ещё в двадцатые.
Я развернул письмо. Бумага была ломкой, но целой. Почерк — мелкий, аккуратный, с наклоном влево.
«Мойше, мой сын. Если ты читаешь это, значит, всё изменилось. Или ничего не изменилось. Я спрятал печати и то, что осталось от лавки, там, где стоял шкаф. Не ищи их, если опасно. Но если свободно — бери. Это не золото, это память. Память о том, что мы были не просто номерами в паспорте, а людьми, у которых был свой дом, свои весы, свой адрес. Ришельёвская, 17. Пусть адрес останется с тобой. Отец. 1938».
В комнате повисла тишина. Даже Мурзик замолчал, только хвостом повилял.
— Вот это да, — тихо сказал Вовочка.
— Вот это да, — повторил Гена, но уже совсем другим тоном. — И что теперь? Печати — это хорошо. Фалеристы и любители одесской старины такое с руками оторвут. Адрес исторический. Но денег… ну, тут не миллионы.
— Мне не надо миллионов, — бабка Роза вдруг сказала, и в её голосе дрогнула струна. — Мне бы знать, что Сара жива. Что Лёня скрипку не бросил. А деньги… — она махнула рукой. — Берите печати. Отвезите куда надо. Только фотографию оставьте. Пусть висит. Чтобы я помнила, что соседи у меня были люди, а не квартиранты.
Я положил письмо на стол. В этот момент в дверь позвонили. Не дверным звонком — а постучали кулаком. Настойчиво, по-хозяйски.
Бабка Роза нахмурилась:
— Кто это ещё на мою голову?
— Откройте! — крикнул за дверью молодой голос. — Мы из исторического общества!
— Опять эти, — Вовочка вздрогнул. — Я во дворе им проболтался. Что тут находка за розеткой.
Гена подошёл к двери, приоткрыл. В проёме стояли трое парней лет двадцати. В кепках, с рюкзаками, один — с телефоном на штативе, явно вёл съёмку.
— Здрасьте, — сказал рыжий, самый высокий. — Мы слышали, тут клад нашли. Времен перестройки. Мы ведём канал «Одесские тайны». Народ должен знать!
— Народ должен знать, где кончается чужая дверь, — спокойно сказал Гена. — А вы за порогом стоите. Дальше — частная территория.
— Дед, не гоните, — второй, в очках, с улыбкой пытался заглянуть внутрь. — Мы же не забирать. Мы снимаем. Это историческое наследие! Если там письма, документы — они должны быть в музее. А не у барыг на Староконке.
— Они и будут в музее, — я встал, заслоняя стол. — Но без ваших съёмок. Уходите.
— А кто вы такие? — рыжий напористо сделал шаг вперёд. — Вы что, приватизировали находку? Это же культурная ценность! Мы можем и в полицию позвонить!
— Звоните! — бабка Роза вдруг поднялась со стула. Она была невысокая, но в этот момент казалась выше всех нас. — Звоните, мальчики! Скажите, что бабка Роза на Молдаванке культурную ценность из розетки вытащила. Приедут, посмеются и уедут. А вы — вон! И чтоб ноги вашей здесь не было! Я вам не музей, я — Розенберг! Мой дед в Первую мировую воевал, отец — в Великую! Вон!
Она махнула рукой так решительно, что рыжий попятился. Второй попытался возразить, но Гена просто придержал дверь, глядя на них молча и выразительно. Парни переглянулись, буркнули что-то про «старикашек» и «упущенный контент» и пошли вниз по лестнице. Гена захлопнул дверь и повернул ключ. Мурзик вышел из-под стола, подошёл к двери, принюхался и довольно мяукнул.
— Вот и славно, — бабка Роза села обратно, поправила жилет. — Нынче всякий с телефоном — археолог. Раньше те, кто поиском старины занимался, уважали старость и стены. А теперь — снимают на камеру, как ты в тапочках к розетке ползёшь.
Вовочка покраснел и уткнулся в отвёртку.
— Бабка Роза, — я осторожно положил печати на стол. — Вы уверены, что хотите передать это в музей? Это ценно. Не в смысле золота, а в смысле… истории.
— Я знаю, что в смысле истории, — она взяла фотографию Исая Кагана и посмотрела на неё так, словно видела в первый раз, хотя, должно быть, видела тысячу раз. — Сара мне рассказывала. Её дед открыл лавку в 1901-м. Продавали ленты, пуговицы, швейную фурнитуру. Было дело, и царские чиновники заходили. Потом — революция, потом — нэп, потом снова всё отобрали. Исай умер от инфаркта перед самой войной, когда пришли описывать имущество. А отец Мойше спрятал печати за шкафом.
— И в тридцать восьмом он написал письмо, — кивнул я на листок.
— Написал, — бабка Роза вздохнула. — А прочитал — никто. Мойше тогда сидел под Воркутой по 58-й статье, за «контрреволюционную агитацию». Вернули его в сорок шестом, ходил сломанный. О печатях и не знал. А письмо так и пролежало за шкафом, пока Сара в восемьдесят девятом его не перепрятала…
Она замолчала, глядя на окно, за которым шумели трамваи.
— Она знала, что там? — спросил Вовочка тихо.
— Знала, — бабка Роза кивнула. — Но не трогала. Боялась. А перед отъездом… наверное, решила, что лучше замуровать в стену, чем оставить чужим. Или выбросить. Это же память, а память — она тяжёлая. На таможне бы спросили: «Что это?» А она бы сказала: «Печати деда». А они бы: «Антиквариат. Конфискация». Так что спрятала. Для тех, кто останется.
Мы сидели молча. Из соседней комнаты доносилось тиканье старых часов — тех самых, что тётя Зина отдала за пластинки. Только здесь часы шли верно, отмеряя время, которое для бабки Розы текло иначе.
— Я попробую их найти, — сказал я. — Сару, Мойше, Лёню. В интернете есть всякие архивы, базы эмиграции. Может, след остался.
— Не надо, — бабка Роза отмахнулась. — Они уехали, чтобы забыть. Или чтобы их не нашли. Оставьте их в покое. А печати… — она помолчала. — Заберите. Отвезите в свой музей. Пусть люди знают, что на Ришельёвской, 17, был Исай Каган. А фотографию и письмо я оставлю. Повешу на стену, рядом с Мурзиком.
Она кивнула на кота, который уже уселся на подоконнике и грелся в полосе солнца.
— А визитки? — спросил Гена. — Шустов, Грановский, Крахмальниковы… Это же целая купеческая сеть Одессы.
— Это вам, — бабка Роза отодвинула коробочку. — Я в них не разбираюсь. Мне и фотографии хватит. Только, Сань, сделайте одно дело.
— Какое?
— Когда отвезёте в музей — напишите на бумажке: «Из лавки Исая Кагана, Ришельёвская, 17». Чтобы не просто «предмет», а чтобы человек был. Понимаешь?
Я понимал.
На следующий день я привёз печати в Одесский краеведческий музей. Заведующий отделом истории, сухой дядька с усами, сначала хмурился — мол, опять «шмурдяк» с Молдаванки принесли. Но когда я выложил латунные печати на стол, он замер. Потом надел перчатки, взял лупу, перевернул, посмотрел на клейма.
— Господи Иисусе, — сказал он тихо. — Это же… это же настоящие. С фирменным клеймом. Мы о Кагане знаем только по справочнику «Вся Одесса» за 1912 год. Но чтобы в руках держать…
— Есть фотография, — я протянул ему ксерокопию, которую сделал у бабки Розы. — И письмо 1938 года.
Заведующий читал письмо минуту. Потом снял очки и вытер глаза.
— Оставьте, — сказал он. — Мы оформим как дар. И… спасибо. За то, что не на Староконку понесли.
Я вышел из музея на ослепительную Греческую. Солнце било в лицо, трамваи звенели, где-то кричала чайка. Я стоял и думал о том, что печати — это не золото. Это не кизикин и не брутовский рубль. Это просто латунь и дерево. Но в них — вся невыездная Одесса. Вся тяжесть того, что люди прятали в стенах, замуровывали за шкафами, закапывали в подвалах — не потому, что это было дорого, а потому, что это было их. Их адрес. Их весы. Их имя.
Вечером я зашёл к бабке Розе. Она сидела за столом, перед ней стояла чашка чая, а на стене, рядом с календарём и иконой, висела фотография Исая Кагана в цилиндре. Под ней — аккуратно в рамочку вставленное письмо. Мурзик дремал на подоконнике.
— Ну что? — спросила она.
— Приняли. С благодарностью. Будут стоять в витрине.
— А имя написали?
— Написал. «Из лавки Исая Кагана, Ришельёвская, 17».
— И слава Богу, — бабка Роза кивнула. — Пусть знают. А то уезжают люди, а адреса остаются. И стены. И розетки.
Я вышел. На лестнице стоял Вовочка, курил.
— Дядя Саня, — сказал он, не глядя на меня. — Я теперь розетки по-другому чинить буду. Сначала — свечу фонарем, потом — смотрю. Вдруг там кто-то спрятал свою жизнь.
— Правильно, — я похлопал его по плечу. — Только свети осторожно, без замыканий. А то сожжёшь чью-нибудь историю.
Мы пошли вниз. На улице уже темнело. Молдаванка шумела своим вечерним шумом — кто-то кричал с балкона, где-то пела кухонная магнитола, трамвай пронёсся с грохотом, задевая рельсы искрами. И я подумал, что в каждой стене этого города — чья-то печать. Чей-то адрес. Чья-то невыездная память. И наша работа — не вытащить её на продажу, а просто не дать забыть.
Совет бывалыхЕсли лезете в стену старого дома за розеткой, под штукатурку или в нишу под полкой — не спешите выкидывать всё, что там найдёте. Старые пакеты, замурованные банки, закопанные в гипс коробочки — это не мусор, пока вы не убедились в обратном.
Перестройка и девяностые оставили в одесских стенах тысячи тайн: печати, фотографии, письма, ценные бумаги — всё то, что люди прятали от чужих глаз, от таможни, от времени.
Как работать с раритетными находками из стен:
Осторожность с бумагой: Бумага и газеты 30–80-летней давности в замурованных нишах становятся крайне хрупкими. Не пытайтесь разворачивать пересохшие свертки на месте — от резкого движения бумага рассыплется. Заверните находку в сухую мягкую ткань и дайте ей «подышать» в помещении.Этика хранителеля: Если находка представляет собой личный архив, фото или документы конкретной семьи — не спешите нести её на базар. Историческая память конкретного дома или адреса ценнее нескольких купюр.Атрибуция: Печати дореволюционных артелей и купеческих лавок Одессы всегда сверяются с адресно-справочными книгами (например, «Вся Одесса» за 1911–1914 гг.), что кратно повышает их музейную и культурную ценность.
Глава 25 Булочная копейка
Гена позвонил в десять утра, когда я только собирался выйти за хлебом. Голос у него был тот ещё — сдержанно-возбуждённый, как будто он нашёл константиновский рубль, но боится, что это подделка.
— Саня, ты дома или в отъезде?
— Дома. Чё случилось? Неужели на Пересыпи нашли библиотеку Ивана Грозного?
— Случилось то, что случается раз в пять лет, если не реже. На Староконке, у самых дальних рядов, сидит дед. Продаёт хлам — пуговицы, проволоку, банки из-под краски. А у него в ладони — жетон. Медный, с дыркой, с надписью: «Булочная И. Лурье. Одесса». Я спросил — откуда? Он говорит: «Из стены». И есть ещё. Целая коробка. Но он сегодня только три штуки принёс на пробу. Остальное дома. Говорит — ноги болят, тащить тяжело.
Я замер с трубкой у уха. Жетонная тема — это отдельный пласт. В советское время, при НЭПе, а иногда и раньше, в Одессе ходили металлические жетоны. Чаще всего их использовали для внутреннего и кассового учёта в лавках, прачечных, банях или кондитерских, а позже — уже в хрущёвские времена — для специальных торговых автоматов. У каждого заведения или аппарата были свои знаки. Они делались из меди, латуни, алюминия, иногда с эмалью. Для коллекционеров это был хабар редкий — их мало кто собирал серьёзно, а находки попадались единичные.
— Сколько просит? — спросил я.
— За один — пятьдесят гривен. Но он говорит, что дома есть ещё. И не только булочные. Я купил один на пробу, чтобы руку не отпускать. Приезжай.
Я приехал. Староконный рынок в субботу утром — это не базар, а скорее привал. Дедки сидят на складных табуретках, перед ними — брезент с хламом. Гена ждал меня у арки вместе с Вовочкой, куря и нервно постукивая ногой.
— Вон он, — ткнул Гена пальцем.
Дед сидел у стены, в серой ватной куртке, с ногами в старых ботинках с калошами. Перед ним на газете «Правда» за 1986 год лежал ворох железяк. А в руке он держал медный кружок размером с пятак, с аккуратной круглой дыркой вверху. Я присел на корточки.
— Здрасьте, дедушка. Можно глянуть?
— Гляди, — дед протянул жетон.
Я взял его в руки. Вес — граммов пять, не больше. Медь, потемневшая от времени, но без зелёной патины, которая бывает на бронзе. На лицевой стороне, в простом круге, было выбито: «Булочная И. Лурье. Хлеб 1 фунт». На обороте — номер: «№ 147». Края ровные, чеканка чистая. Не подделка. Подделки под такое никто не делал — ниша слишком узкая.
— Сколько? — спросил я.
— Пятьдесят гривен, — дед не глядел на меня, а смотрел куда-то вдаль, на проходящих бабок с авоськами. — И это дёшево. У Лурье была лавка на Ришельёвской, угол Малой Арнаутской. Сгорела в сорок первом. Жетоны ходили с двадцать третьего по двадцать девятый. Потом лавку закрыли, а жетоны отобрали. Но не все.
— Откуда знаете? — я посмотрел на деда.
— Откуда, — он фыркнул. — Я в той квартире живу. На Малой Арнаутской. Двадцать третий дом. Квартира бывшая Лурье. Мы туда вселились в тридцать седьмом, когда их выселили. А в стене, за печкой, отец мой нашёл коробку. С жетонами. Он их прятал — боялся, что придут и заберут. А я вот теперь продаю. Ноги болят, лекарства нужны. Дочь в Израиле, присылает денег мало. Так что — берите, кто понимает.
Я переглянулся с Геной. Гена кивнул чуть заметно.
— Дедушка, — сказал я, — а можно мы к вам домой заедем? Посмотрим коробку. Если там комплект — мы купим всё. Не поштучно, а сразу. И дороже, чем по пятьдесят.
Дед помолчал, почесал в затылке, потом вздохнул:
— Заезжайте. Только тихо. Соседка — стерва, хочет мою квартиру занять. А другие думают, что я золото прячу. А я — жетоны. Для них это одно и то же.
Мы поехали. Дом на Малой Арнаутской был трёхэтажный, кирпичный, с облупившейся лепниной и трещинами, по которым ползли последние осенние плющи. Дед жил на первом этаже, в коммуналке. Дверь открывалась с трудом — замок заедал. Внутри пахло сыростью, луком и старыми книгами. Комната была маленькая, завалена коробками, газетами, сломанной мебелью. На стене висела фотография — молодая женщина с ребёнком на руках, чёрно-белая, с золотыми уголками.
— Садитесь, — дед указал на табуретки. — Я сейчас.
Он полез под кровать, вытащил оттуда картонную коробку из-под ботинок, завёрнутую в целлофан. Положил на стол. Мы с Геной и Вовочкой склонились.
Внутри, вперемешку с ватой и старыми тряпочками, лежали жетоны. Не один и не два. Штук сорок, может, больше. Медные, латунные, алюминиевые. Разных размеров. Я стал перебирать.
«Булочная И. Лурье. Хлеб 1 фунт». «Булочная И. Лурье. Хлеб 2 фунта». «Молочная лавка А. Рабинович. Молоко 1 бутылка». «Прачечная “Белая лилия”. Бельё 1 кг». «Баня № 4. Полотенце». «Кондитерская “Сладкая жизнь”. Пирожное». И ещё, и ещё. Целая система. Целый город в металле.
— Господи, — прошептал Вовочка. — Дядя Саня, это же… это же коллекция. Полная. Не просто жетоны, а сетевые. Одного владельца? Нет, разных. Но собранные вместе. Кто-то их копил.
— Копил, — дед сел на кровать и закурил самокрутку. — Мой отец. Он работал во время НЭПа счетоводом в городском продовольственном управлении. В двадцатые. Ему приходилось ходить по этим лавкам, проверять. И он собирал. Говорил — «это история». Потом спрятал. А в тридцать седьмом, когда нас вселили в эту квартиру, он нашёл в стене ещё одну закладку. Там было больше. Но ту он сдал. А эту — оставил.
Я держал в руках жетон «Молочная лавка А. Рабинович». На нём была маленькая эмаль — белая кружка с синей каймой. Эмаль почти целая. Такие встречались крайне редко.
— Дедушка, — я положил жетон на стол. — Сколько за всё?
Дед помолчал, глядя на коробку, как на старого друга, которого предал.
— Тысячу гривен, — сказал он наконец. — И то потому, что вы не барыги. Барыга бы сказал — «это фигня, пять гривен за кило». А вы — люди приличные. Я вижу по глазам.
Я посмотрел на Гену. Гена кивнул. Мы договорились. Я достал деньги — семьсот было у меня в кармане, Гена докинул триста. Дед пересчитал, спрятал в карман куртки и вздохнул.
— Забирайте. Только коробку оставьте. Она мне ещё пригодится. Для таблеток.
Мы собирались уходить, как вдруг в дверь постучали. Не деликатно — тяжело, по-хозяйски.
— Дед Миша, открывай! — крикнул за дверью мужской голос. — Мы за жетонами!
Дед побледнел. Он посмотрел на нас, на коробку, на дверь.
— Это соседи, — прошептал он. — Сыновья тётки Клавы с третьего этажа. Услышали, что я продаю. Приходили вчера. Предлагали сто гривен за всё. Я не отдал. А теперь…
— Дед, тихо, — я взял коробку, Вовочка схватил пакет. — Есть чёрный ход?
— На кухню, — дед указал дверь. — Там двор. Но калитка на замке.
— А ключ?
— У меня.
Он протянул мне связку. Мы вышли на кухню, прошли через захламлённый коридорчик, открыли дверь во двор. Там стояла ржавая калитка. Я открыл замок. Мы выскочили на улицу, как раз когда дверь в комнату деда Миши с грохотом распахнулась.
— Эй! — крикнул кто-то сзади.
Мы не обернулись. Пошли быстро, не бегом — бегом в нашем возрасте на Молдаванке только от собак убегают. За спиной послышались шаги, но потом — голос деда Миши:
— Ушли! Нету! Я всё продал!
— Кому?! — орал сосед.
— Барыге на Староконке! За сто гривен! — дед Миша кричал так убедительно, что я сам поверил.
Шаги стихли. Мы свернули за угол, сели в машину Гены и тронулись.
— Барыге за сто гривен, — усмехнулся Гена. — Дед молодец.
— Дед — герой, — я держал коробку на коленях. — Теперь давай разбираться, что мы купили.
Дома мы разложили находку на столе. Было сорок три жетона. Из них двадцать — медные, с чеканкой. Двенадцать — латунные. Семь — с эмалью. И четыре — алюминиевые, поздние, нэповские, с простой гравировкой.
— Смотри, — Гена взял один из эмалевых. — «Прачечная “Белая лилия”». Это же… Саня, я такие только в каталоге Загорского видел. Он писал, что эмалевые жетоны прачечных — редчайшие. Их мало кто делал, дорого было. А тут — целый.
— А этот? — я подал ему другой.
— «Кондитерская “Сладкая жизнь”. Пирожное». — Гена повертел жетон. — Латунь, позолота по краям. Это не просто жетон — это визитная карточка. Владелец делал их для рекламы. Раздавал клиентам. Ходи, мол, к нам, меняй жетон на пирожное.
— И вот, — Вовочка нашёл самый тяжёлый. — «Баня № 4. Полотенце». Медь, толстая. С номером.
Мы сидели до ночи, разглядывая, сортируя, фотографируя на телефон. Гена вспомнил, как в конце пятидесятых на Екатерининской, 7 даже запускали автоматическую булочную с медными жетонами — американская идея, привезённая Хрущёвым, где полки сдвигались от опущенного жетона с номером хлеба. Правда, ненадолго — автоматы ломались, а одесситы быстро приспособились бросать вместо жетонов простые кругляшки.
Потом Гена позвонил своему знакомому — коллекционеру из Киева, который специализировался на нумизматике и бонистике. Тот, выслушав, затих на минуту.
— Вы серьёзно? — спросил он. — Полный комплект нэповских одесских жетонов? С эмалью? Ребята, это… это музейная коллекция. Не продавайте поштучно. Лучше в музей отдайте. Или на аукцион. Но целиком.
— А сколько стоит? — спросил Вовочка.
— Для коллекционера — три-четыре тысячи долларов. Для музея — бесценно. Это же социальная история. НЭП, продовольственные лавки, частный бизнес. Жетоны — это деньги, которые не были деньгами. Это… ну, вы понимаете.
Мы понимали. На следующий день я привёз часть коллекции — двадцать редчайших экземпляров — в Одесский краеведческий музей. Заведующий отделом, тот самый сухой дядька с усами, посмотрел, послушал, позвал коллег. Они долго молчали.
— Мы возьмём, — сказал заведующий. — На правах временного хранения. Потом оформим дар, если хотите. Или купим, если у нас появятся средства. Но… спасибо. Это редкость.
Остальные жетоны я оставил себе. Не для продажи — для коллекции. Теперь они лежат в бархатном лотке, рядом с шустовской этикеткой и брутовским рублём. Иногда я беру в руки «Булочную Лурье» и думаю о том, что когда-то кто-то приходил в лавку на Ришельёвской, отдавал этот медный кружок и получал фунт хлеба. Простой, чёрный, молдавский хлеб. А теперь этот кружок — мост. Между теми временами и нашими.
Через месяц я зашёл к деду Мише. Принёс ему лекарств и пачку чая. Он сидел на том же табурете, смотрел в окно.
— Знаете, — сказал он, — соседи до сих пор думают, что я золото продал. А я им говорю — нет, жетоны. Они не верят. Для них если не золото — значит, обман.
— А для нас — нет, — я положил пакет на стол.
— Для вас — нет, — дед кивнул. — Вы искатели прошлого. Вы ищете не золото. Вы ищете тех, кто был до вас. И я вам благодарен. Что нашли.
Я вышел на Малую Арнаутскую. Осень уже шла к концу, ветер гонял сухие листья по тротуару. Я шёл и думал, что в каждой стене, за каждой печкой, под каждым полом — лежат чьи-то жетоны. Чьи-то «копейки», которые не были деньгами, но были жизнью. И наша задача — просто не дать им превратиться в гвозди.
Историческая справка
Назначение и внутренний учёт: В старой Одессе дореволюционные и нэповские платёжные жетоны (токены) из металла чаще всего применялись для внутреннего и кассового учёта в торговых заведениях, банях, прачечных и кафе (например, в знаменитой кондитерской Фанкони), чтобы фиксировать заказы между кассой, прилавком и кухней и избегать злоупотреблений.Одесские хлебные автоматы (1950–1960-е годы): Позже, на рубеже 1950–1960-х годов, металлические медные жетоны получили уникальное применение в экспериментальном магазине-автомате на улице Екатерининской, 7.Откуда идея: Торговые автоматы привёз в СССР Никита Хрущёв после своего визита в США. В рамках эксперимента крупные города получили автоматизированные магазины, включая одесскую булочную.Принцип работы: Автомат выглядел как застеклённая многоярусная этажерка с хлебом. Покупатель шёл в кассу, покупал металлический (медный) жетон и опускал его в монетоприёмник нужного аппарата. Полки сдвигались вниз на один уровень, и человек забирал буханку с открывшейся нижней полки.Особенности жетонов: Каждый сорт хлеба имел свою цену, поэтому на медных жетонах были выбиты номера, соответствовавшие номеру автомата с конкретным видом выпечки.Почему закрылись: Эксперимент не прижился. Хлеб быстро черствел, автоматы часто ломались из-за нестандартных размеров буханок, а советские граждане быстро научились обходить систему, используя вместо оригинальных жетонов обычные монеты или самодельные металлические пластины. К середине 1960-х булочная вернулась к привычному формату торговли.Коллекционирование: Одесские жетоны (включая рекламные, расчётные и автоматные знаки) сегодня активно изучаются краеведами (в частности, в трудах Виктора Корченова) и очень высоко ценятся на нумизматических аукционах.Совет бывалых
Если в старом доме, за печкой, в нишах стен или под половицами вы нашли металлические кружки с дырками, с надписями «хлеб», «молоко», «баня» или цифрами номеров — не спешите выбрасывать их как советский шмурдяк. Это жетоны — платёжные и учётные знаки частных лавок 1920-х годов или редкие токены первых советских автоматов 1950-х. Они делались из меди, латуни, алюминия, иногда с эмалью или позолотой. Для историка и коллекционера ценность таких находок часто выше, чем у обычных монет — они рассказывают о быте, о торговле, о людях, чьи имена давно стёрлись с фасадов.
Не чистите их щёткой и химией до блеска — патина и остатки эмали теряют ценность. Не сверлите дырки и не гните — пусть останутся такими, какими были в лавке. И если находка большая — не продавайте поштучно. Жетоны теряют смысл врозь. Это был один город, одна система, одна жизнь. Разбросанная по карманам, она превращается в груду железа. Собранная — в историю.
Глава 26. Спецхран на Базарной
1
Каждый разговор с детьми — это всегда проверка на честность. Раз в пару месяцев меня приглашают в детскую библиотеку на Пастера или в филиал на Троицкой — поговорить со школьниками об истории, о вещах, которые умеют помнить больше, чем люди. Я обычно не читаю им сухих лекций по датам. Я приношу с собой «живые» предметы.
Вот и в этот вторник перед пятым классом я выложил на стол два предмета.
Первый — огромная царская банкнота в пятьсот рублей 1912 года, знаменитый «Петенька» с портретом Петра I, отпечатанный на роскошной плотной бумаге с водяными знаками. Размером она почти с тетрадный лист. — Ребята, — говорю я, поднося банкноту к свету, — до революции за эту бумажку можно было получить почти полкилограмма чистого золота! Если точно — триста восемьдесят семь граммов. На неё можно было купить табун породистых лошадей или небольшой дом под Одессой.
Дети смотрят с уважением. Глаза горят.
А рядом я кладу маленький, невзрачный, чуть пожелтевший от времени картонный прямоугольник. На нём полустёртый штамп: «Одесский городской трамвай. 3 копейки. 1912 г.»
— А вот этот билетик, — продолжаю я, — стоил ровно три копейки. На него можно было проехать пару остановок от Дальних Мельниц до Столбовой. И ничего больше. А теперь ответьте: что из этого сегодня дороже?
Начинается гам. — Пятьсот рублей! Там же полкило золота! — Нет, билетик! Он древний!
Многие в итоге догадываются. — Правильно, — улыбаюсь я. — Царских банкнот после краха империи остались миллионы, их мешками хранили на чердаках и жгли в топках. А вот трамвайный билетик 1912 года — пассажир использовал, скомкал и выбросил в пыль на Греческой. Их остались считанные единицы на весь мир. И сегодня для коллекционера-эфемериста этот кусочек картона стоит в десятки раз дороже, чем царский «Петенька», за которого когда-то давали полкило золота. Потому что ценность вещи — не в её первоначальной стоимости, а в памяти и редкости.
Я только успел попрощаться с библиотекаршей и выйти на свежий воздух, как в кармане зазвонил телефон. Юра.
Юра работал на пункте приёма вторсырья в глубоком подвале недалеко от Прохоровского сквера. Человек он был тихий, внимательный и с живой жилкой: принимал от населения всё — от макулатуры до меди и чугунных батарей. Но когда среди старых газет или металлолома ему попадалось что-то с духом истории, он не пускал это под пресс, а сразу нажимал мою кнопку.
— Привет, Саня, — раздался из трубки его глуховатый, прокуренный голос. — Есть минута? Тут принесли кое-что по твою душу.
— Здорово, Юра. Что-то интересное или опять подшивка журнала «Огонёк» за восемьдесят второй год?
— Да вот, один том из энциклопедии. Еврейская энциклопедия. Брокгауз и Ефрон, дореволюционная. Она в шестнадцати томах выпускалась, редкая вещь. Но тут всего один том, так что монументальной ценности вроде как нет...
— А какой том? — перебил я.
— Самый лучший том, Саня! — хохотнул Юра. — На букву «О»! Двенадцатый том. Там огромная статья об Одессе, с картами, с именами, с таблицами. Несколько десятков страниц только про наш город! Приезжай, посмотришь.
Об Одессе — это для меня всегда ключевое слово. Я сбросил вызов и шагнул в сторону Прохоровской.
2
Из подвала Юры пахло влажной бумагой, прелыми картонками и сыростью. Сам Юра сидел на дубовом табурете под выкрученной лампочкой без абажура и крутил в руках увесистый фолиант в полукожаном переплёте с золотым тиснением.
Я взял том. Еврейская энциклопедия, изданная в СПб в начале XX века. Состояние для макулатурного пункта — просто изумительное: корешок цел, страницы плотные, верже, без лисьих пятен. Я открыл разворот на статье «Одесса». Потрясающая граверная графика, статистика торговли, история общины, топонимика...
— Сколько? — спросил я прямо.
— Ну... дашь двести гривен — и забрал, — смущённо сказал Юра. — Мне её дедки за тридцать гривен в общей куче сдали.
— Двести гривен за такой том — это подарок, Юра. Держи.
Я спрятал фолиант в сумку и стал разглядывать стопки макулатуры, сложенные у стены. В основном там лежал стандартный советский неликвид: полилиткоровские агитки, материалы съездов КПСС, облезлые учебники по политэкономии.
— Да тут больше ничего нет, — махнул рукой Юра. — Всё в утиль под пресс пойдёт.
Но моё внимание привлекла одна общая тетрадь в клеёнчатом синем переплёте. Она лежала сбоку, увязанная суровой бечёвкой вместе с кучей каких-то разрозненных машинописных листов. Я присел, развязал узел и открыл тетрадь.
Страницы были исписаны от руки. Мелким, аккуратным, почти чертёжным почерком, фиолетовыми чернилами.
«Глава 1. Замыкающее кольцо... Александр Солженицын. Архипелаг ГУЛАГ».
Я онемел. Это была не просто рукопись. Кто-то вручную, страница за страницами, выписывал запрещённую книгу. Сотни страниц. Тысячи строчек. Без единой кляксы.
— Юра... — тихо спросил я. — Это что такое? Это рукописный Солженицын?
— А, эта ерунда, — пожал плечами Юра. — Там в стопке ещё есть. Какая-то тетрадная перепись. Кто-то, видать, на досуге ерундой занимался, переписывал книжки.
Я стал торопливо разбирать стопку. Под тетрадью лежали папки-скоросшиватели. В них — слепые, отпечатанные через стёртую фиолетовую копирку машинописные тексты на тонкой папиросной бумаге. «Закладка» (четвёртый или пятый экземпляр), где буквы расплывались, но читались чётко.
Я перелистывал титулы, и у меня перехватывало дыхание: — Борис Пастернак, «Доктор Живаго». — Михаил Булгаков, «Собачье сердце» (машинопись шестидесятых годов!). — Стихи Осипа Мандельштама и Николая Гумилёва. — Книги Виктора Некрасова и Анатолия Марченко.
— Сколько же человек времени потратил... — пробормотал я, перебирая рукописный «Архипелаг». — Это же месяцы каторжного труда. Рука же отнималась...
— А за это чё, раньше сажали? — поинтересовался Юра, закуривая.
— Сажали, Юра. Ещё как сажали. Статья 62 УК УССР — «Антисоветская агитация и пропаганда». Или 187-прим — «Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй». За изготовление и хранение таких папок давали от трёх до семи лет лагерей. А человеку не лень было от руки переписывать...
Это был настоящий, чистокровный Самиздат. Не просто старые бумаги, а артефакты смертельного риска. Память эпохи, когда за вовремя не сожжённую страницу машинописи ломалась человеческая судьба.
— Юра, забираю всё. Сколько за эту стопку?
— Та забирай так, Саня, или накинь гривен пятьдесят «на чай». Всё равно на фабрику на переработку везти. Кому этот самопал нужен?
3
Стопка получилась внушительной — килограммов двенадцать сухой, но плотно уложенной бумаги, папок и тетрадей. В руках до дома не донести, да и рвать папиросные листы в пакете было преступлением.
Я набрал Гену. — Гена, ты на колёсах? — На колёсах. Опять что-то из земли выкопал? — Хуже, Гена. Из подвала. Тут макулатурный Самиздат. Срочно нужен твой багажник.
Через пятнадцать минут Гена подрулил к подвалу на своей «четвёрке». Из машины вылез и Вовочка — наш бессменный младший соратник, у которого при слове «хабар» глаза всегда загорались как у фокстерьера перед норой.
Мы погрузили папки в багажник. — И куда мы это везём? — спросил Гена, вытирая руки ветошью. — В музей?
— Нет, — ответил я. — В музей это пока рано. Для них это просто «неучётные бумажки без инвентарного номера». Мы везём это человеку, который оценит каждый лист. На Базарную. К Дармоедовичу.
— К кому-кто? — переспросил Вовочка.
— К Дармоедовичу. Человек-легенда. В узких кругах, конечно.
Официально его звали Илья Трофимович. Но все на Молдаванке и в районе Нового рынка знали его под прозвищем «Дармоедович». Откуда взялось это странное отчество-кличка? Нам рассказывали старые коллекционеры. В пятидесятых годах его отца — учителя литературы — осудили по «пятидесятвосьмой» за хранение стихов Ахматовой и брошюр троцкистского толка. Отца услали на Колыму, откуда он не вернулся, мать умерла, а мелкий Илья рос в детдоме под Одессой. Воспитатели и комсомольские парторги постоянно тыкали в него пальцем: «Сын врага народа, паразита и дармоеда! Сам таким же дармоедовичем вырастешь!»
Кличка прилипла. Но яблоко от яблони и вправду упало недалеко: зуб на советскую власть у Ильи Трофимовича остался на всю жизнь. Ещё в семидесятых годах, работая обычным переплётчиком в типографии, он умудрялся собирать и прятать у себя под полом подпольную литературу, брошюры зарубежного издательства «Посев», которое находилось во Франкфурте-на-Майне, журналы «Грани», тончайшую папиросную распечатку Тамиздата. Слава богу, тогда он не попался — Бог миловал или чутьё спасло.
Сейчас он жил один в старой квартире на Базарной. Копеечная пенсия, на которую не прокормишь и кошку, жил скромно, но его квартира была настоящим закрытым спецхраном. Он собирал то, от чего воротили нос официальные архивы — свидетельства сопротивления мысли.
4
Мы поднялись по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж дома на Базарной. Дверь открыл сам Илья Трофимович — худой, высокий старик с взъерошенными седыми волосами, в потёртом вельветовом пиджаке и очках с толстыми линзами на шнурке.
— Саня! — обрадовался он, узрев меня. — Заходи, заходи! Ты как раз вовремя! Я тут такое откопал... Ты должен это видеть!
Он даже не дал нам разуться и затянул в свою огромную, заваленную книжными стеллажами до самого потолка комнату. На столе под настольной лампой лежал пожелтевший газетный оттиск.
— Смотри! — Дармоедович ткнул сухим пальцем в текст. — Статья про Алексея Толстого! Его тут прямо называют «графский перевёртыш»! А вот тут — разбор про Лейкина! Николая Лейкина, того самого, что про наших купцов писал! Тут же прямые указания на то, как цензура вымарывала из его текстов всё, что казалось опасным для монархии, а потом те же лекала взяли большевики!
Он с увлечением пересказывал нам архивные заметки. В его глазах горел тот фанатичный огонь, который бывает только у настоящих хранителей текста.
— Илья Трофимович, — мягко перебил я его. — Мы к вам тоже не с пустыми руками.
Гена и Вовочка занесли в комнату папки и рукописные тетради из подвала.
Дармоедович замер. Его взгляд упал на синюю тетрадь в клеёнчатом переплёте. Он медленно подошёл к столу, как подходят к священным реликвиям, протянул дрожащую руку и открыл первую страницу.
— «Архипелаг»... — шепнул он. — Ручной список... Господи... Кто-то же сидел ночами, при свече или при слабой лампе, пока семья спит, и писал... Писал, чтобы сохранить.
Он стал перебирать машинописные папки. Пастернак. Солженицын. Мандельштам.
— Саня... — старик поднял на меня глаза, за которыми в толстых линзах слезились зрачки. — Откуда это? Из утиля?
— Из подвала на Прохоровской. Забирали прямо перед отправкой.
— Они бы это пустили на картон, или на туалетную бумагу... — тихо проговорил Дармоедович. — Представляешь Пастернака на туалетную бумагу. Те сжигали, а эти бы уже второй раз.... Сколько я вам должен? У меня есть немного денег... я с пенсии отложил...
— Илья Трофимович, вы что? — вмешался Гена. — Каких денег? Нам это обошлось в пятьдесят гривен «на чай» Юрке-приёмщику.
— Это подарок, — сказал я. — Мы знаем, что у вас эти вещи не пропадут. В музеях сейчас на это смотрят как на бумажный мусор — им подавай подарочные издания с автографами или царские манифесты. А вы сохраните.
Старик опустился на стул, гладя ладонью папиросные страницы «Доктора Живаго».
— Вы даже не представляете, что принесли, ребята, — тихо сказал он. — Это же не просто Самиздат шестидесятых. Это продолжение большой трагедии. Ведь запрещённая литература началась не с Солженицына. Вся эта охота за словом закипела гораздо раньше — здесь, у нас в Одессе, в восемнадцатом и девятнадцатом годах, когда отсюда в эмиграцию уезжали те, чьи книги потом десятилетиями прятали по подвалам...
Он повернулся к шкафу, отпёр стеклянную дверцу крошечным ключиком и достал плоскую картонную папку.
— Хотите, я покажу вам, с чего начинался этот спецхран? — оглядел он нас. — С одесских газет и парижских изданий наших земляков...
Мы с Геной и Вовочкой придвинули табуреты ближе к столу.
5
Комната Илья Трофимовича погрузилась в те глубокие, тёплые сумерки, какие бывают в одесских старых домах, когда солнце уходит за крыши Базарной, а свет включают только над рабочим столом.
Дармоедович поднялся, подошёл к застеклённому книжному шкафу, отпёр его крошечным ключиком и осторожно достал плоскую папку из плотного картона.
— Вы вот принесли Самиздат шестидесятых и семидесятых, — тихо проговаривал старик, возвращаясь к нам. — Это великие бумаги. Но ведь побег слова от цензуры начался гораздо раньше. Здесь, в Одессе, в восемнадцатом — девятнадцатом годах. Когда империя рухнула, Одесса на короткое время стала ковчегом. Сюда съехались все, кто не хотел дышать новым воздухом Москвы и Петрограда.
Он бережно выложил на стол пожелтевшую от времени газету. Это был хрупкий, как высушенный осенний лист, оттиск с ядовитыми, крупными шрифтами.
— Вот, посмотрите, — старик поднёс лампу ближе. — Это же исторический документ. Газета «Сигналъ» за ноябрь семнадцатого года. Шапка: «Россіей управляетъ сумасшедшій! Мы требуемъ освидѣтельствованія умственныхъ способностей „самодержца“ Ленина!». Представляете, с каким градусом нетерпения и боли писались эти строки?
Гена наклонился, разглядывая старые буквы с ятями и твердыми знаками. — И за такое в двадцатые уже расстреливали без суда, — заупокойным голосом замешкался Вовочка.
— Расстреливали, — кивнул Дармоедович. — Но в Одессе в девятнадцатом году ещё выходили «Южное слово», «Свободная речь», «Одесский листок». Здесь Куприн редактировал белогвардейскую прессу, едкие фельетоны писала Тэффи, язвил Дон-Аминадо, публиковался поэт Максимилиан Волошин, фиксируя ужас распада... Но главным летописцем этой беды в нашем городе стал Иван Бунин.
Дармоедович достал из папки небольшую книжечку в сером переплёте.
— Бунин жил в Одессе с восемнадцатого по февраль двадцатого года. В доме художника Петра Нилуса на Княжеской. Именно там, шагая по промёрзшей комнате под грохот далекой канонады и крики на улицах, он писал свой дневник — «Окаянные дни». Вы вдумайтесь, что он писал прямо здесь, на наших улицах!
Старик развернул закладку и прочёл вслух громким, надломленным голосом:
«Я стоял на Николаевском бульваре... И вдруг понял, что это за люди, эти „борцы за свободу“. Невероятные рожи! В Одессе они бегают по улицам, вылупив глаза, с перекошенными от злобы лицами... Какая галерея дегенератов, убийц и садистов!»
— Или вот еще, — перелистнул страницу Илья Трофимович:
«Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то жили, которую мы не ценили, не понимали — всю эту мощь, богатство, красоту... Скиф, дикарь победил. Наступило полное окаянство».
— Бунин видел, как Одесса превращалась из южной столицы в темный, запертый подвал, — продолжал Дармоедович. — В феврале двадцатого года на французском пароходе «Спарта» он навсегда отплыл из Одесского порта в Константинополь, а затем в Париж. Из портовой пыли Одессы он увёз эту глухую боль, которая потом вылилась в первую полную публикацию «Окаянных дней» во Франции. В СССР эти строки были под строжайшим запретом до самого конца восьмидесятых. За одну вырезку из этой книги можно было уехать в мордовские лагеря.
6
— А ведь рядом с Буниным в те же годы ходил ещё один человек, — старик с хитрой ухмылкой посмотрел на нас через толстые линзы. — Алексей Толстой. Будущий «Красный граф», любимец Сталина, академик и лауреат трёх Премий!
— Как — Толстой? — удивился Вовочка. — Который «Гиперболоид инженера Гарина» и «Буратино» написал?
— Он самый! — хохотнул Дармоедович. — В девятнадцатом году Алексей Николаевич Толстой точно так же бежал от большевиков в Одессу. Писал здесь свирепые, ядовитые антисоветские статьи, проклинал комиссаров и отсюда же отбыл в эмиграцию — сначала в Константинополь, потом в Париж и Берлин.
Дармоедович достал мемуарный сборник и со щуром перебрал страницы:
— В Париже Бунин и Толстой часто встречались в кафе. Бунин вспоминал, как Толстой, сидя за рюмкой коньяка, откровенно и цинично раскладывал свою философию. Бунин писал в воспоминаниях: «Алёшка Толстой — человек необыкновенно талантливый, но совершенно бессовестный. Он прямо говорил мне в Париже: „Я люблю жить хорошо, есть вкусно, носить шикарные костюмы. А здесь, в эмиграции, мы кому нужны? Никому! Мы тут нищие. А там, в Совдепии, я буду первым парнем на деревне. Я им напишу про Петра Первого, про что угодно, напишу в их тоне — и они мне дадут всё: дачи, машины, почести!“».
— И ведь не соврал! — покрутил головой Гена. — Всю пайку забрал.
— Именно! В 1923 году Алексей Толстой совершил кульбит: покаялся перед советской властью, вернулся в СССР, получил огромные особняки, персональные автомобили с шофёрами и статус «главного советского писателя». А Бунин до конца дней в Париже считал его предателем. Когда Бунину в 1933 году дали Нобелевскую премию — первую для русской литературы, — Толстой из Москвы прислал скупую телеграмму, но Бунин только желчно усмехнулся: «Графский перевёртыш поклонился вождям за корыто с кашей».
7
Дармоедович бережно переложил бумаги и достал небольшой брошюрованный томик в бежевой обложке. На титуле числилось: Аркадий Аверченко. «Дюжина ножей в спину революции». Париж, 1921 год. Издательство «Bibliothèque Universelle».
— А вот это — вершина русской сатиры в изгнании, — глаза старика блеснули. — Аркадий Аверченко. «Король смеха», главный редактор знаменитого «Сатирикона». Он тоже прошёл через наш Юг — из Петрограда бежал в белогвардейский Крым, в Севастополь. Там, под грохот снарядов, он писал эти рассказы. А вышло первое полное издание именно в Париже в 1921 году.
— Я слышал про эту книгу, — вступил я. — Там же Ленин сам лично рецензию написал?
— Ещё какую рецензию! — воскликнул Дармоедович. — Книга из Парижа мгновенно нелегально проскочила в Москву. Ленин прочёл её за ночь и прямо в газете «Правда» в ноябре двадцать первого года опубликовал статью под заголовком «Талантливая книжка».
Старик процитировал по памяти, чеканя каждое слово:
«Возьмите „Дюжину ножей в спину революции“ Аверченко. Это книжка озлобленного до умопомрачения белогвардейца... Интеллигент, буржуй, барчук. Но надо отдать должное — книга написана с замечательным талантом. До фокуса ярко показаны настроения старой, помещичьей и фабрикантской России. Некоторые рассказы заслуживают перепечатки. Талант надо стравить!»
— Представляете? — продолжал Дармоедович. — Ленин признаёт, что белогвардеец Аверченко гениально показал катастрофу быта! Взять хоть его рассказ «Поэма о голодном человеку» или про то, как рабочий Пантелей Грымзин, который до революции ел рябчиков и ругал хозяина, после победы пролетариата сидит на пустом кипятке и с тоской вспоминает «проклятое царское время». Аверченко показал смех сквозь кровавые слезы. Бунин в «Окаянных днях» плакал и проклинал, а Аверченко — хохотал над абсурдом. Но оба они били в одну точку.
8
Мы просидели на Базарной до глубокой ночи.
Перед нами на столе лежала вся разорванная, но не уничтоженная история века: рукописный «Архипелаг ГУЛАГ», отпечатанный на папиросной бумаге Пастернак, пожелтевший «Сигналъ» семнадцатого года и парижское издание Аверченко.
Когда мы прощались у дверей, Илья Трофимович крепко пожал мне руку. — Спасибо вам, ребята. Вы сегодня не просто бумаги принесли. Вы вернули в этот дом чьи-то несонные ночи. Чью-то смелость.
Мы вышли на ночную Базарную. Город спал. Ветер с моря нёс запах соленой воды и опавших листьев. Гена завел «четвёрку», Вовочка молча смотрел в окно.
— Знаешь, Саня, — тихо сказал Гена, выезжая на Пушкинскую. — А ведь дед-то прав. Слитки золота или царские сторублёвки — их в сейфы прячут, из-за них убивают. А вот за эти листочки папиросные люди на смерть шли просто для того, чтобы другой человек прочёл правду.
— И прочёл, Гена, — ответил я, глядя на темнеющие фасады старых одесских домов. — Прочёл. Потому что слово — это единственный жетон, который не теряет хождения ни при какой власти.
Историческая справка
Иван Бунин и Одесса: Находился в городе с июня 1918 по февраль 1920 года. Дневниковые записи этого периода стали основой «Окаянных дней» — жесткого документального свидетельства Гражданской войны и красного террора. Бунин эмигрировал из Одессы на французском судне «Спарта». В СССР «Окаянные дни» были запрещены и распространялись исключительно в Самиздате и Тамиздате до конца 1980-х годов.Алексей Толстой («Красный граф»): В 1918–1919 годах жил в Одессе, занимал резкую антибольшевистскую позицию и эмигрировал в Париж. В 1923 году принял решение вернуться в СССР, где стал официальным классиком советской литературы, получив значительные привилегии и премии, за что подвергся жесткой критике со стороны Бунина и других литераторов эмиграции.Аркадий Аверченко и «Дюжина ножей в спину революции»: Сборник сатирических рассказов, написанный во время Гражданской войны в Крыму. Первое полное официальное издание вышло в Париже в 1921 году в издательстве Bibliothèque Universelle. В том же 1921 году В. И. Ленин опубликовал в газете «Правда» отзыв «Талантливая книжка», где, назвав автора «озлобленным белогвардейцем», признал высокий художественный уровень книги.Совет бывалых
Если на чердаке, в старом бабушкином комоде или среди выброшенной макулатуры вам попадутся слепые машинописные листы на тонкой папиросной бумаге, истыканные тетради с рукописным текстом или пожелтевшие брошюры зарубежных издательств («Посев», «YMCA-Press», «Чехов») — ни в коем случае не выбрасывайте их в утиль.
Это не «старый мусор» и не «некондиция». Это Самиздат и Тамиздат — артефакты эпохи жесткой цензуры. В советские годы за хранение и распространение таких папок люди рисковали свободой и карьерой.
Не пытайтесь подклеивать рассыпающиеся папиросные листы обычным канцелярским скотчем — со временем клей въестся в бумагу и уничтожит текст.Храните машинопись в бескислотных папках в сухом месте, избегая прямых солнечных лучей (фиолетовая копирка мгновенно выгорает на свету).Для коллекционеров, архивистов и историков ценность полного рукописного или машинописного списка запрещенной книги (например, «Архипелага ГУЛАГ» или стихов Гумилёва) часто превышает стоимость обычных печатных изданий того же периода, ведь за каждым таким списком стоит конкретная человеческая судьба и риск.л страницы:
Глава 27. Хлебный заём
Гена позвонил в семь утра — в то самое немилосердное время, когда кофе ещё не успевает подействовать, а суббота всё ещё кажется трагической ошибкой.
— Саня, не спи, проспишь всю эпоху! — рявкнула трубка хриплым басом, в котором слышались последствия вчерашнего праздника и запредельный азарт.
— Гена, если ты опять нашёл «немецкую каску», которая при ближайшем рассмотрении окажется ночным горшком артели «Красный пролетарий», я положу трубку.
— Бери выше! Слушай сюда. Дед Яков с хутора за Тилигулом. Вчера привез на Староконку кроликов, слово за слово — у него за сараем колодец. Каменный, ракушняк, сухой ещё с брежневских времён. А на дне — железо. Лампы, подковы и какая-то запечатанная жестяная коробка. Деду восемьдесят два, он в колодец лезть опасается, а вода ему нужна — кроликов поить. Говорит: выгребете его хлам — забирайте всё, что найдёте.
— В прошлый раз «хлам в колодце» оказался бочкой с нечистотами забытых лет, — напомнил я, глядя в окно на серый одесский туман, густо укутавший Молдаванку.
— А в позапрошлый — коробка с пуговицами времен Крымской войны! — отрезал Гена. — Саня, колодец старый. Туда всё бросали: и в гражданскую, и в румынскую оккупацию. Поднимай корму, через двадцать минут я у тебя.
Через час мы уже мчались по разбитой грунтовке за Клеверным мостом. Генина «Нива» гремела всем своим металлическим нутром, но уверенно резала колдобины.
Хутор за Тилигульским лиманом казался вымершим: три хаты, из которых две стояли с провалившимися крышами в зарослях бурьяна и одичалого винограда. Единственный жилой дом — низенький, белёный, с синими ставнями. У забора нас ждал дед Яков — коренастый, с лицом цвета старой охры и детскими голубыми глазами. На нём был ватник и резиновые сапоги, в которых он, кажется, ходил ещё при Сталине.
— О, копатели, — гукнул дед. — Назад не попятитесь? Колодец за сараем. Сам не полезу — спина как коряга. А внук в Одессе, в «Эпицентре» плитку продаёт, ему мой колодец без надобности.
За сараем возвышался каменный сруб из тёмного, замшелого ракушняка. Над ним прогнили остатки деревянного наката. Гена обвязался верёвкой, взял в зубы фонарь и, упираясь ногами в каменные выступы, пошёл вниз.
Из темноты доносилось его сопение, стук и глухое эхо: — Керосиновые лампы! Три штуки… Подкова! О, Саня, штык от винтовки Мосина, гранёный! И… о-па! Нашёл! Тащи верёвку!
Через пять минут мы вытянули на свет массивную прямоугольную коробку. Это была жестянка из-под леденцов кондитерской фабрики «Эйнем» — с выпуклым гербом и ржавыми краями. Крышка была наглухо залита толстым слоем тёмного воска, смешанного со смолой.
— Неужели заначка? — я опустился на корточки.
Гена достал нож и сноровисто стал срезать смолу. Воск крошился, пахнуло пасекой и старым дёгтем.
— Заначка, Саня, но не золотая, — уверенно сказал Гена, поддевая крышку. — Если там бумаги — нам повезло.
Крышка с поддавшимся хрустом открылась. Внутри, перевязанные истлевшей бечёвкой, лежали аккуратные пачки плотных, отпечатанных типографским способом бланков.
Гена бережно вынул верхний лист и тут же победно хохотнул: — Так и знал! Хлебный заём! Погляди-ка!
Я взял бланк. Это была облигация формата А4 на плотной бумаге верже. По периметру шёл чёткий меандровый орнамент, вверху — герб РСФСР. Текст гласил: «Второй внутренний краткосрочный государственный хлебный заём 1923 года. Второй район. Предъявителю сей облигации зачитывается ОДИН пуд ржи…» Слева красовалась огромная стилизованная цифра «1» с надписью «ПУД».
— Ну вот, — вздохнул я. — А я уж грешным делом подумал… На них же рожь уже сто лет как не выдают.
— Эх, Саня, темнота ты! — Гена подтолкнул меня плечом. — Кто ж на них рожь в XXI веке просит? По прямому назначению это, понятное дело, фантики. Их ещё при НЭПе погасили. Но ты на сохран посмотри! Ни плесени, ни заломов! Какая полиграфия! Подписи видел? Калинин, Сокольников, Брюханов! Это же не деньги, это чистая бонистика. У коллекционеров за такой комплект из первых рук драка будет!
— Думаешь, стоят чего-то?
— Не «чего-то», а нормальных денег! — Гена аккуратно перебрал пачку. — Тут их штук двадцать. И синие первого займа 1922 года, и жёлтые второго 1923-го. «Второй район» — это как раз наша южная полоса, Одесская и Николаевская губернии. Редкость!
Мы позвонили Васе. Услышав про «Эйнемовскую» жестянку, прекрасный сохран и полный комплект двух займов без штампов гашения, Вася едва не попёрхнулся чаем.
— Ни в коем случае не разглаживайте утюгом и не сушите на солнце! — закричал он в трубку. — Заверните в суконную тряпку и везите в город. Поштучно не продавать — комплектом заберут и частники, и может краеведческий музей руками и ногами вцепится! Денег они не дадут, но если грамотно поговорить, то могут на что-то стоящее из запасников обменять.
Когда мы вылезли из-за сарая, дед Яков стоял у колодца, опёршись на палку.
— Ну шо, хлопцы? Нашли своё богатство?
— Нашли, дед, — улыбнулся Гена. — Хлебные бумаги двадцатых годов. Для кассы обесценились, а для истории — в самый раз.
— А-а, — дед Яков понимающе кивнул. — Бумага — она такая. Сегодня миллион, завтра — поджёга для печки. Вы мне главное колодец дочистите, а бумаги свои забирайте.
Мы честно отработали находку: вычерпали со дна три ведра ила, вытащили ржавые шины, остатки ламп и старый штык. Дед Яков отпаил нас чаем с густым инжировым вареньем и остался абсолютно доволен сделкой.
Вечером у себя в мастерской я разложил облигации на сукне под лампой. Жёлтые и синие бланки светились в полутьме. Каждый завиток меандра, каждый штрих герба, каждая размашистая подпись наркома — всё это было памятником эпохе, когда государство пыталось измерить веру в будущее пудами ржи.
Гена прав: получить по ним рожь давно нельзя. Но пока они лежат перед нами — история не обесценивается.
Историческая справка:
Первый натуральный заём Страны Советов: хлебные облигации 1922 года
Переход Советской России к Новой экономической политике (НЭП) в 1921–1922 годах проходил в условиях глубочайшего финансового кризиса. Обесценивание совзнаков приобрело катастрофический характер: гиперинфляция подрывала любые попытки наладить товарно-денежный обмен, а население полностью утратило доверие к бумажным деньгам. В этих условиях правительство РСФСР приняло нестандартное решение — привязать государственные ценные бумаги не к нестабильной валюте, а к единственному эквиваленту, имевшему гарантированную ценность в разоренной стране, — к ржаному зерну.
Постановлением ВЦИК от 20 мая 1922 года был учрежден «Первый внутренний краткосрочный государственный хлебный заём». Выпуск облигаций стал первой попыткой советской власти привлечь средства населения через механизм государственных облигаций. Общий объем эмиссии составил 10 миллионов пудов ржи в зерне. Облигации печатались номиналами в 1, 3, 5, 10, 25 и 50 пудов ржи.
Конструкция займа отличалась продуманностью. Бумаги выпускались безналоговыми, беспроцентными, на предъявителя и могли свободно обращаться на рынке: их разрешалось продавать, покупать и закладывать. Главным гарантом успеха стала двусторонняя система погашения, проводившаяся с 1 декабря 1922 года по 31 января 1923 года. Граждане могли либо получить реальное зерно в пунктах Наркомпрода, либо сдать облигации государству в счет уплаты натурального продналога.
Заём оправдал надежды финансово-экономического руководства: вся эмиссия была полностью реализована. Около 6,3 миллиона пудов возвратилось государству в качестве продналога, а оставшаяся часть позволила выплатить заработную плату рабочим и обеспечить снабжение государственных предприятий. Успешный опыт и безупречное выполнение государством своих обязательств вернули доверие граждан к институту ценных бумаг, открыв дорогу последующим выпускам — Сахарному займу и золотым синдикатам.
Сегодня облигации Хлебного займа 1922 года представляют исключительно историческую и бонистическую ценность. На нумизматических и антикварных аукционах их стоимость варьируется от 3 000 до 15 000+ рублей ($35 – $170+) за экземпляр. Стоимость конкретного бланка зависит от ряда факторов:
Номинал: Мелкие номиналы (1, 3 и 5 пудов) встречаются чаще и более доступны. Крупные номиналы (25 и 50 пудов) являются редкими и ценятся значительно дороже.Сохранность: Экземпляры со следами обращения (VF) стоят 3 000–5 000 рублей; в превосходном состоянии (XF) — 6 000–10 000 рублей; в идеальном качестве без перегибов (UNC) — превышают 15 000 рублей.Штампы и перфорация: Погашение проколами или штампами («Погашено натурой», «Принято в уплату продналога») незначительно снижает цену, но подтверждает реальное участие документа в экономическом обороте 1922 года.Редкость: Особый интерес для коллекционеров представляют редко встречающиеся бланки с перфорацией или надпечаткой «ОБРАЗЕЦ».Хлебный заём 1922 года остался в истории уникальным памятником экономической находчивости периода раннего СССР, превратившимся в ценный предмет отечественной бонистики.
Совет бывалых
Если в старом колодце, на чердаке или под барабаном разобранного швейного стола вы нашли пачку советских облигаций (хлебных, золотых или выигрышных займов 1920–1950-х годов) — не спешите расстраиваться, что на них нельзя купить буханку хлеба. Кассовая стоимость этих бумаг нулевая, но их коллекционная ценность (бонистика) может быть весьма высокой.
Не пытайтесь их мыть или гладить утюгом: пересохшая бумага от воды пойдёт волнами, а от высокой температуры закрутится и потеряет структуру.Не разворачивайте силою: если листы слежались или слиплись, поместите их в плотно закрываемый контейнер с высокой влажностью (но без прямого контакта с водой) на пару часов — бумага отмякнет.Смотрите на подписи и гашение: ценятся бумаги без проколов, без штампов «Погашено» и с чёткими типографскими или автографными подписями наркомов.Не разделяйте комплекты: обнаруженная пачка из одного архива или заначки всегда стоит дороже по отдельности, так как представляет исторический ансамбль.
Глава 28 Кортик счетовода
Старый город похож на слоёный пирог, где в каждом простенке, под каждой половой доской и в сухости чердачных балок затаилось прошлое. В Одессе кортики, сабли, палаши и даже винтовки часто прятали на чердаках старых жилых домов — просто клали их сверху на балку перекрытия, и оружие могло пролежать там десятки лет, никем не замеченное снизу, пока не начинали чинить крышу. Но эта вещь ждала своего часа в совсем другом месте…
Беша позвонил в половине девятого утра, когда я только наливал вторую чашку кофе и думал, не пойти ли мне на Привоз, прошвырнуться, посмотреть антикварные лавочки в округе, а заодно и продуктов прикупить. Голос у него был хриплый, с торопливым придыханием, словно он говорил не в трубу мобильника, а в мегафон с корабельного мостика.
— Саня, ты где торчишь?
— Дома. Чё случилось?
— Случилось то, что бывает, когда старые люди умирают, а родственники — дураки. На Змиенко — бывшей Дворянской — старик помер. Михаил Петрович, проработал счетоводом в порту с пятидесятых годов. Главное здание РОПиТа на Дерибасовской, 4, сам знаешь, давно под прокуратуру забрали, там не поживёшь, а портовым служащим давали квартиры как раз в доходных домах неподалёку. Наследники его приехали из Днепра, всё валят в мусорку. Я мимо проходил — вижу, вынесли стопку книг, а между ними — морской атлас 1908 года! Вырвал, спрятал. А потом слышу: они доски на первом этаже сорвать пытаются. Говорят: «Тут под полом что-то железное. Наверное, труба». А я-то понимаю, кое-что в планировке дома и догадываюсь — там никакой трубы отродясь не было! Поехали?
Я поехал. Портовая система — это была святыня. Если семья проработала в порту несколько поколений, их подпол мог хранить всё — от зашифрованных дневников времен оккупации до... чего угодно.
Через сорок минут я был у арки. Дом стоял настоящий, старый одесский — с массивным подъездом, пахнущим креозотом, рыбой и вековой сыростью.
Беша ждал у чёрного хода, куря папиросу.
— Родственники внутри. Выкидывают всё. Я уже вытащил атлас и пару фоток. А до подпола их пока не подпускаю, но они слышали стук. Там ящик, Саня. Я по звуку знаю.
В комнате на первом этаже был хаос. Мужик в спортивном костюме и женщина в пуховике паковали имущество в чёрные пакеты.
— Здрасьте, — сказал Беша с порога. — Мы за старьём. Вы же выкидываете?
— Выкидываем, — мужик даже не повернулся. — Вся квартира завалена хламом. Теперь вычищаем.
— А под полом? — заглянул я в угол.
— А под полом — мусор, — фыркнула женщина. — Мы доски приподняли — там ящик железный. Замок ржавый, не открывается. Думали на свалку с досками вытащить.
— Не надо на свалку, — остановил я. — Купим. И ящик, и всё, что внутри.
— Тысяча гривен, — с ходу отрезал мужик. — За ящик. Не открывая.
— Пятьсот, — сбил Беша. — И мы сами его оттуда выставим, вам никакой мороки.
Через пять минут мы стояли у сорванных сосновых досок. В нише, выложенной сухим ракушняком, стоял вытянутый железный футляр. Сантиметров тридцать пять в длину, узкий, с навесным замком, который давно переродился в ком коричневых окислов.
— Сейф? — шепнул Беша.
— Не-а, — я достал мультитул. — Для сейфа слишком узкий. Слишком спешная укладка…
Мы отошли в сторону, чтобы заняться нашей находкой.
Замок рассыпался под рычагом за пару секунд. Я осторожно поднял тяжёлую крышку.
Внутри, на спрессованной, пожелтевшей от времени вате, лежал кортик. Морской. Офицерский. В ножнах.
Латунь ножен потемнела до глубокого шоколадного тона, но крепления для пасиков сохранились идеально. Я мягко потянул за рукоять. Клинок вышел с лёгким шуршанием.
Сталь тёмная, с еле уловимым дамасским узором. У самого эфеса проступала чёткая, вытравленная кислотой гравировка с остатками позолоты: «За храбрость». На обратной стороне — двуглавый орёл.
— Господи… — прошептал Беша.
На рукояти из тёмного эбонита, в округлой головке, блестел вензель «Н II» — Николай Второй. А на крестовине гарды алел крошечный эмалевый крестик. Орден Святой Анны IV степени.
Это было наградное Аннинское оружие.
— Это же «За храбрость»… — Беша присел на корточки. — Саня, это же не просто флотский уставник. Это наградной!
Я молча отдал деньги родственникам, мы обернули футляр в старую Бешину куртку и вышли на прохладный ветер, дующий с лимана.
Мы поехали к Васе, нашему эксперту. Увидев находку, он отложил отвёртку и вытер руки суконкой.
— Офицерский наградной кортик образца 1914 года, — заключил Вася, рассматривая через лупу клинок. — Сохран — редчайший, потому что лежал в сухом подполе. Хозяин спрятал его внизу, в железном коробе, осознанно. Прятал от обысков ЧК, от трибуналов, от соседей. И, судя по всему, передал тайну сыну, а тот берёг семейную реликвию до самых своих последних дней.
Мы вернулись на бывшую Дворянскую — поговорить за историю. Соседка по коммуналке, старушка лет восьмидесяти, сначала подозрительно оглядела нас, но, услышав про счетовода Михаила Петровича, растрогалась и пустила в комнату.
— Миша-счетовод бережно хранил память об отце, — тихо сказала она, поглаживая злого рыжего кота. — Его отец, Пётр Михалыч, был офицером Черноморского флота. В двадцатом году, когда эвакуация шла и белые уходили на Бизерту, он остался — жена тяжело болела, не вынесла бы моря. Сменил фамилию, устроился в порт и жил тихо, как мышь, пока не умер в семидесятых. А Миша, сын его, пошёл по той же портовой линии, стал счетоводом. Он знал, что лежит под досками, но наружу никогда не доставал — берёг отцовскую честь и опасался людских языков.
Она достала пожелтевшее фото: молодой офицер с аккуратной бородкой, с этим самым кортиком на ремне, на фоне Одесского порта. На обороте чернилами: «Одесса. 1917 г. П. М.».
На следующий день мы были в краеведческом музее. Заведующий отделом военной истории, седой полковник в запасе, долго разглядывал клейма и наградную эмаль на гарде, а потом молча встал из-за стола и подтянулся по стойке «смирно».
— Редчайший экземпляр, — сказал он. — У нас в экспозиции есть обычные офицерские кортики, но Аннинского наградного «За храбрость» с такой чистой семейной историей не было никогда.
Мы оформили акт передачи. Музей обещал сделать отдельный стенд: кортик, фотография офицера, морской атлас 1908 года и табличка с его настоящей фамилией.
Вечером у меня на кухне Беша разглядывал ксерокопию старого снимка.
— Как думаешь, Вася, — спросил он, — тот офицер пожалел, что тогда не уплыл?
— Не знаю, — ответил Вася, разглядывая карту порта. — Но честь свою он не утопил и не продал. Прятал, сберёг, передал сыну. А мы просто помогли ей вернуться к людям.
Совет бывалых
Если вам посчастливилось найти историческое холодное оружие — кортик, саблю или палаш:
Проверяйте не только подпол, но и чердачные балки: в старых домах оружие часто закидывали на верхнюю плоскость несущих балок перекрытия. Снизу, со стороны чердака, его не видно — нужно искать на ощупь или при капитальном ремонте крыши.Не пытайтесь полировать сталь абразивами: старая патина, остатки позолоты на гравировке и эмаль на наградных знаках (например, крестике Св. Анны) легко уничтожаются неосторожной чисткой.Ищите сопутствующие вещи: артефакт с именем и историей (фотографии, документы, морские книжки) ценнее просто «безликого» металла в разы.Соблюдайте историческую логику: сопоставляйте даты жизни владельцев и время эвакуации, а также учитывайте топографию города (например, административные здания вроде РОПиТа на Дерибасовской, 4 давно не жилые, а находки обычно совершаются в окрестных бывших доходных домах).
Глава 29 Неоновый свет из подвала на Молдаванке
При этом у изделий разных стран чётко прослеживался характерный «национальный колорит»:
Российская империя: На Императорском стеклянном заводе в Санкт-Петербурге и Гусевском заводе Мальцовых приоритет отдавался сочному «канареечному» стеклу.Великобритания и Франция: Европейские мануфактуры также отдавали предпочтение чистым жёлтым и канареечным тонам в огранке столового хрусталя.США: В Северной Америке сформировалась своя школа — там приобрели огромную популярность «вазелиновое стекло» (полупрозрачное, с характерным маслянистым блеском) и так называемое «бирманское стекло» (Burmese glass). Последнее получали путём добавления в урановую массу солей золота, что придавало вазам и чашам поэтичный переход от нежно-розового края к лимонно-жёлтому донышку.Эпоха массового уранового стекла завершилась со II мировой войной: уран стал стратегическим сырьём для ядерного оружия и энергетики, а его свободный оборот в промышленности был повсеместно запрещён. Сегодня эти светящиеся изделия — ценнейший объект коллекционирования и живой памятник инженерно-художественной мысли прошлых веков.
Совет бывалых
Если вам попалась старинная посуда с характерным желтовато-зеленым или «вазелиновым» оттенком:
Проверяйте ультрафиолетом: Настоящее урановое стекло дает яркое, неоново-зеленое свечение в лучах UV-фонарика (с длиной волны 365–395 нм). Обычное зеленое или современное имитационное стекло так светиться не будет.Не бойтесь, но соблюдайте дистанцию: Излучение от такой посуды минимально и безопасно при хранении за стеклом серванта. Однако использовать её по прямому назначению не стоит: кислые напитки (соки, вина, лимонады) со временем могут выщелачивать микрочастицы урана из структуры стекла.Берегите целостность комплекта: Поодиночке розетки и рюмки стоят недорого, но целые сервизы и графины начала XX века в идеальном сохране ценятся среди коллекционеров в десятки раз выше.Началось всё с того, что Беша решил сэкономить на ультрафиолетовом фонарике. Насмотрелся на YouTube роликов про поиск нумизматических невидимых меток и купил на «Привозе» у молдаван мощный диодный светильник — синий, аж глаза выедало. Зачем он ему сдался, никто толком не понял, но Беша носился с ним второй день, как ребенок с новыми сапогами, и светил во все тёмные углы.
В тот четверг мы ковырялись в старом подвале на Госпитальной. Двор был классический, молдаванский: длинный, словно трамвайный вагон, выложенный потрескавшимся диким камнем, с балконами-галереями, повисшими на ржавых швеллерах, и густым запахом жареной бычки, намертво въевшимся в ракушняк. Дом постройки 1910 года расселяли под снос — жильцы выехали, а прораб из местных за пачку сигарет и пятьсот гривен разрешил нам покрутиться в подвальных сараях, пока не приехал экскаватор.
Подвал пах вековой пылью, сухой штукатуркой и сладковатым прением старых дубовых бочек. В таких закромах одни хранили квашеные арбузы, другие — дедовский инструмент, а третьи... третьи прятали то, что жалко было выкинуть, но и в комнате держать боязно.
Мы уже вытащили на воздух пару керосиновых ламп без колб, суконную фуражку дореволюционного артельщика и латунный замочек с ключом, когда Беша залез в самый дальний угол сарая №4. Там, под грудой истлевших рогожных мешков, стоял кованый сундучок — небольшой, рассохшийся, обтянутый полосовым железом.
— Саня, глянь! — Беша щелкнул тумблером своего нового фонаря. — Тут какая-то бандура в соломе лежит.
Синий луч упал в темноту сарая, срезал углы, уткнулся в растрескавшийся деревянный ящик — и в тот же миг угол подвала вспыхнул.
Не просто осветился, а буквально взорвался ядовитым, ядовито-салатовым, неоновым свечением. Это выглядело до того неестественно и жутко, что Беша от неожиданности охнул, шатнулся назад и едва не снёс головой низкий кирпичный свод.
— Мать пресвятая... — прошептал он, выронив фонарик на землю. Синий луч сместился, и магический свет тут же угас. В сумерках подвала осталась лишь тёмная груда соломы и обрывки истлевшей газеты.
— Ты чего орёшь? — я поднял фонарь, направил обратно в ящик.
Свет снова включился. В глубине сундучка, в ячейках из пожелтевшего от времени картона и перепревшей соломы, лежал полный графин и шесть изящных фужеров на высоких витых ножках. При обычном тусклом свете нашей налобной лампы посуда казалась непримечательной — бледной, с легким маслянисто-фисташковым оттенком, точно застывший лимонад. Но под ультрафиолетом каждый предмет горел сочным, мистическим зеленым огнем, словно его накачали жидким фосфором из фантастического романа.
— Вазелиновое... — пробормотал я, осторожно вытягивая за пробочку тяжёлый графин. — Оно самое. Урановое стекло.
— Какое урановое?! — Беша отпрыгнул ещё на шаг, уставившись на графин с тихим ужасом. — Саня, ты с ума сошел? Оно что, фонит?! Мы тут сейчас лучевую болезнь подхватим!
— Не паникуй, физик, — я вытащил из сумки свой старенький бытовой дозиметр «Терра-П», который всегда таскал на случай поисков старых авиационных приборов или светящихся часов. Приложил прибор прямо к боку графина.
Дозиметр тихо защелкал. Цифры на экране поползли вверх: 0,18... 0,35... 0,65 микрозиверта в час. Прибор попискивал, но до панической тревоги было далеко.
— Видишь? Около шестидесяти микрорентген. Альфа- и бета-излучение, да и то слабое. Через рубашку, а тем более куртку не пробьет. Если ты не собираешься этот графин грызть или пить из него кислый морс каждый день — ничего с твоим здоровьем не случится. Раньше оксид урана как обычный краситель в массу добавляли, чтобы получить такой фисташковый колер.
— Нифига себе краситель, — Беша вытер пот со лба, но подходить ближе не спешил. — И чьё это?
Я осторожно разгреб солому на дне ящика. Под картоном лежала пожелтевшая открытка, отпечатанная на плотной бумаге с виньетками. На ней четким каллиграфическим почерком с ятями было написано: «Дорогому Александру Ивановичу от служащих Торгового Дома "Шполянский и Сыновья". Одесса, 1910 годъ». А на самом дне каждого фужера и под донышком графина проступало четкое отлитое клеймо: скрещенные молоточки и надпись по кругу.
Мы упаковали находку в пупырчатую плёнку с таким трепетом, будто несли не стекляшки, а хрустальный гроб Спящей Красавицы.
Через час мы уже сидели у Васи в его мастерской на Коблевской. Вася, едва увидав наш «светящийся хабар», аж чайником об стол стукнул от восторга. Он тут же запер ставни, выключил верхний свет и попросил Бешу посветить ультрафиолетом.
Мастерская погрузилась в сказку. На столе ядовито-изумрудным огнем сиял полный комплект: граненый кувшин-графин с притёртой гранёной пробкой и шесть пузатых фужеров. Ни единого скола, ни единой трещинки.
— Ребята, вы хоть понимаете, что отрыли? — Вася аккуратно взял фужер за ножку и поднес к глазу. — Отдельные солонки да розетки из такого стекла ещё встречаются на Виолити или на Староконке у дедов, но стоят они копейки — ну, долларов по двадцать. Салатники или одиночные бокалы — от силы пятьдесят-восемьдесят. А тут... Полный гарнитур! Посуда дореволюционной фабрики, царское прессованное стекло с художественной гранью. После сорок первого года уран во всем мире забрали на военные нужды и ядерные программы, производство такой посуды под корень заглохло.
— И сколько эта красота затянет? — подал голос Беша, у которого страх перед радиацией мгновенно сменился нумизматическим азартом.
— Для любителя или коллекционера уранового антиквариата — долларов пятьсот-шестьсот минимум, — уверенно сказал Вася. — А если найти ценителя через аукцион, да с одесской историей, с документом от Торгового Дома Шполянского... Все семьсот заберут и спасибо скажут. Главное — комплект не разбивать. Такие вещи ценны именно своей целостностью.
Мы сидели в полутьме мастерской, смотри на зеленое неоновое сияние из далекого 1910 года, и казалось, будто сквозь это стекло на нас смотрит сама ушедшая эпоха — сытая, спокойная Одесса, где люди дарили друг другу изящные вещицы, пьянели от каберне и понятия не имели, какие бури и атомные века ждут их впереди.
Историческая справка:
Говоря языком химии, урановое стекло — это особый тип силикатной или боросиликатной массы, окрашенный соединением оксидов урана. В зависимости от пропорций (концентрация варьируется от следовых 0,3% до внушительных 25%) и валентности добавок, этот материал приобретает поразительную палитру: от яркого канареечно-жёлтого и фисташкового до глубокого изумрудно-зелёного. Иногда мастера создавали редкие молочные, коричневые или оранжевые оттенки. Однако его главная заворожившая мир особенность скрыта от обычного глаза: под воздействием ультрафиолетовых лучей соединения урана в кристаллической решётке флуоресцируют, заставляя предметы вспыхивать ярким неоново-салатовым свечением.
История использования урановых соединений для окрашивания стекольной массы уходит корнями в глубокую antiquity. Самое раннее физическое свидетельство применения этого приёма восходит к эпохе Римской империи: в 1912 году археологи обнаружили на вилле близ Неаполя мозаичное панно, элементы которого содержали около 1% оксида урана и датировались 79 годом нашей эры. В средние века и эпоху Возрождения урановое стекло продолжали применять в ювелирных и декоративных целях, изготавливая из него смальту для витражей, штучную посуду, вазы, шкатулки, интерьерные украшения, а также бисер, бусы и пуговицы.
Настоящая революция и промышленный бум уранового стекла начались в 1830-х годах благодаря чешскому мастеру-стеклодуву Йозефу Риделю. Этот выдающийся представитель династии хрустальных королей Богемии наладил системное производство на семейной фабрике в Полауне. Ридель не только разработал устойчивые рецептуры «урановой приправы», но и создал знаменитые сорта стекла: ядовито-зелёное он назвал Annagrün («Зелень Анны»), а золотисто-жёлтое — Annagelb («Жёлтый Анны») в честь своей супруги Анна-Марии. Помимо предметов сервировки, фабрики Риделя наладили массовый выпуск ультрамодной бижутерии, покорившей европейские рынки.
Во второй половине XIX — начале XX века производство уранового стекла приобрело невиданные масштабы. Эксперты оценивают общий объем выпущенной за XIX столетие мировой продукции более чем в 1,6 тонны готовых изделий. К 1900-м годам правила сервировки в зажиточных домах дошли до того, что чуть ли не для каждого блюда или соуса предназначалась отдельная урановая посуда — специальные креманки для взбитых сливок, соусники для майонеза, вазы для фруктов, розетки для джема и солонки.
При этом у изделий разных стран чётко прослеживался характерный «национальный колорит»:
Российская империя: На Императорском стеклянном заводе в Санкт-Петербурге и Гусевском заводе Мальцовых приоритет отдавался сочному «канареечному» стеклу.Великобритания и Франция: Европейские мануфактуры также отдавали предпочтение чистым жёлтым и канареечным тонам в огранке столового хрусталя.США: В Северной Америке сформировалась своя школа — там приобрели огромную популярность «вазелиновое стекло» (полупрозрачное, с характерным маслянистым блеском) и так называемое «бирманское стекло» (Burmese glass). Последнее получали путём добавления в урановую массу солей золота, что придавало вазам и чашам поэтичный переход от нежно-розового края к лимонно-жёлтому донышку.Эпоха массового уранового стекла завершилась со II мировой войной: уран стал стратегическим сырьём для ядерного оружия и энергетики, а его свободный оборот в промышленности был повсеместно запрещён. Сегодня эти светящиеся изделия — ценнейший объект коллекционирования и живой памятник инженерно-художественной мысли прошлых веков.
Совет бывалых
Если вам попалась старинная посуда с характерным желтовато-зеленым или «вазелиновым» оттенком:
Проверяйте ультрафиолетом: Настоящее урановое стекло дает яркое, неоново-зеленое свечение в лучах UV-фонарика (с длиной волны 365–395 нм). Обычное зеленое или современное имитационное стекло так светиться не будет.Не бойтесь, но соблюдайте дистанцию: Излучение от такой посуды минимально и безопасно при хранении за стеклом серванта. Однако использовать её по прямому назначению не стоит: кислые напитки (соки, вина, лимонады) со временем могут выщелачивать микрочастицы урана из структуры стекла.Берегите целостность комплекта: Поодиночке розетки и рюмки стоят недорого, но целые сервизы и графины начала XX века в идеальном сохране ценятся среди коллекционеров в десятки раз выше.
Глава 30. Закон сохранения латуни и собака Демьяновича
.
Жизнь на одесских чердаках подчиняется не столько законам физики, сколько закону абсолютного человеческого упрямства. Если на стропилах столетнего дома на Французском бульваре что-то пролежало восемьдесят лет, оно обязательно дождётся нас, Бешу и очередную техническую катастрофу в исполнении Вовочки.
Всё началось с того, что Беша выудил из-под пыльной стекловаты на чердаке в заброшенном доме кожаный планшет. Внутри не было ни карт с сокровищами, ни списков контрабандистов. Там лежали два предмета: латунный жетон с выгравированной мордой бульдога и пожелтевшая записка, выведенная фиолетовыми чернилами: «Петьке не верь, серебро за бабкой».
Вася, разглядывая жетон через часовую лупу и неторопливо потягивая чай из гранёного стакана, глубоко вздохнул:
— Это жетон Одесского общества любителей породистых собак 1911 года. А «бабка» — это, вероятнее всего, скульптурный маскарон над входом во флигель. Простейшая шифровка для мелких скупщиков с Молдаванки.
— Если там и было серебро, — проворчал Беша, протирая ветошью штангу металлодетектора, — его выкопали ещё при НЭПе.
— А вот и нет! — подал голос Вовочка, выныривая из-за сарая.
В руках у племянника был очередной шедевр кустарной инженерии. Вовочка увлёкся эстетикой стимпанка всерьёз: в качестве корпуса для самодельного импульсника он приспособил круглое латунное гнездо от старого корабельного амперметра с тугой стрелкой, прикрутил пару тумблеров с карболитовыми головками и аккуратную поисковую катушку на пластмассовой штанге. Выглядело это солидно, хоть и слегка диковинно.
— Я изменил параметры генератора! — гордо заявил Вовочка. — Мой дискриминатор настроен строго на цветные металлы и серебряные сплавы!
— Он у тебя на старый гвоздь в балке отреагирует, дискриминатор твой, — предупредила из окна Нина, вытряхивая скатерть. — Вова, если ты снова выбьешь автоматику во всём дворе своей паяльной станцией, я твою латунь сдам на Староконный рынке первому попавшемуся старьевщику.
Экспедиция во флигель состоялась в сумерках. Дом был полуброшенным, с провалившейся крышей и хмурым дворником Демьяновичем, который патрулировал двор с огромным беспородным псом по кличке Налёт.
Мы пробрались на чердак через слуховое окно. Чердак дышал сухим дубом, голубиным помётом и многовековой пылью. Беша двигался бесшумно, аккуратно проверяя каждую доску. А Вовочка... Вовочка включил свой прибор.
Латунный амперметр тихо зазуммировал, стрелка дёрнулась на красную отметку, и в динамике от старого радиоточки раздался частый, прерывистый писк.
— Тише ты, Архимед! — шёпотом гаркнул Беша.
Но было поздно. Внизу, во дворе, раздался басовитый лай Налёта и тяжелые шаги Демьяновича.
— Кто там по верхам шастает?! — донёсся снизу суровый голос. — Налёт, искать!
Пёс рванул по дряхлой деревянной лестнице. Ситуация требовала не гениальности, а ироничного спокойствия.
Беша достал из кармана кусочек докторской колбасы, припасённый для перекуса, и аккуратнейшим образом положил его на верхнюю ступеньку чердачного люка. Налёт, выскочивший на чердак с видом грозного стража, затормозил всеми четырьмя лапами, обнюхал угощение и мгновенно вильнул хвостом, превратившись в обычного сытого друга.
В этот момент Вовочкин прибор снова забился в частой трели — катушка прошла прямо над стропильной балкой. Вовочка приподнял слой трухи, нажал на подгнивший край доски — и нам в руки выпала плоская металлическая коробочка из-под папирос.
Демьянович, поднявшийся на чердак с мощным фонарём, застал идеальную картину: Беша чешет Налёта за ухом, Вовочка с невинным видом убирает прибор в сумку, а я с рабочим видом осмотрю чердачный настил.
— Демьянович, дорогой, — сказал я с самые доброжелательной улыбкой. — Слава богу, ты пришёл. Мы тут проверяем аварийное состояние перекрытий. Флигель же старый, а тут, смотри, доски сгнили.
Дворник подозрительно прищурился на Вовочкин латунный аппарат:
— Это шо за радиостанция?
— Портативный дефектоскоп, — не моргнув глазом ответил Вася, который аккуратно поднялся вслед за нами. — Проверяем скрытую гниль и кованые костыли.
Демьянович вздохнул, посмотрел на довольного Налёта, доедающего колбасу, и махнул рукой:
— Диагносты... Вы бы лучше течь в водостоке задиагностировали. Ладно, спускайтесь, а то провалитесь к чертям.
Уже во дворе, под светом тусклого фонаря, мы открыли коробочку. Никаких дореволюционных соверенов или серебряных ложек там не оказалось. Внутри лежала стопка идеально сохранившихся спичечных этикеток 1912 года с изображениями первых русских монопланов и фальшивый серебряный рубль Екатерины II, отлитый из свинцово-оловянистого сплава.
— Фальшивка, — констатировал Беша, подбросив тяжелую монету на ладони.
— Зато какая! — восхитился Вася. — Это же подделка времен старой Пересыпи! А за этой этикеткой с монопланом «Фарман» филуменисты на Староконном будут бегать полгода!
Вовочка гордо поправил тумблер на своём самодельном приборе:
— Я же говорил! Мой самодел сработал! Цветной металл нашел!
Мы шли по вечернему Французскому бульвару. Впереди шагал Беша, бережно неся находки, Вася на ходу рассказывал историю ранней авиации по спичечным этикеткам, а Вовочка доказывал нам, что если установить в схему ещё один подстроечный конденсатор, то в следующий раз мы обязательно поднимем кладовую самого Мишки Япончика.
Историческая справка: Дореволюционные спичечные этикетки и филумения
До 1917 года спичечное производство в Российской империи являлось крупной и развитой отраслью частного предпринимательства. В отличие от стандартизированных советских коробков, царская спичечная этикетка выполняла сразу несколько функций: являлась товарным знаком, рекламой и знаком качества.
Орфография и терминология: На спичечных этикетках дореволюционного периода обязательно присутствовала старая орфография с буквами «Ъ», «Ѣ» и «І». Спички часто именовались «Безопасныя спички» или «Шведскій кибритъ» (от немецкого Kienspan / тур. kibrit).Символика и наградные медали: Фабриканты (среди самых известных — предприятия В. А. Лапшина, И. Н. Дунаева, П. М. Верхнева) с гордостью помещали на этикетках изображения Государственного герба (если фабрика являлась поставщиком Императорского двора) и золотых/серебряных медалей, полученных на Всероссийских и международных промышленных выставках.Тематические серии: В начале XX века огромной популярностью пользовались серии с изображениями новейших технических достижений того времени — первых автомобилей, дирижаблей и монопланов («Фарман», «Блерио»), а также юбилейные выпуски к 300-летию дома Романовых (1913 г.) и Отечественной войне 1812 года.Коллекционная ценность: Дореволюционные этикетки фабрик юга Украины и Одесской губернии (например, фабрики в Херсонской или Подольской губерниях) в хорошей сохранности представляют значительный интерес для филуменистов (коллекционеров спичечных этикеток и коробков), а их стоимость на антикварном рынке может варьироваться от нескольких сот до нескольких тысяч гривен за редкий экземпляр.Совет бывалых
Если при поиске на старых чердаках или в подвалах вам попались бумажные раритеты (спичечные этикетки, газеты, открытки, бумаги):
Не пытайтесь разглаживать сухую бумагу силой: Пересушенная дореволюционная бумага или газетная печать от времени становится хрупкой. Если этикетка или документ свернуты, поместите их в «влажную камеру» (закрытый контейнер с влажной салфеткой на дне, но без прямого контакта с водой) на пару часов, чтобы бумага напиталась влагой и стала эластичной.Правильное хранение: Филуменистические находки нельзя клеить обычным канцелярским клеем или скотчем. Используйте специальные филателистические клеммташи, слипер-пакеты или бескислотные альбомы.Разделяйте подделки и раритеты: Старинные фальшивые монеты для обращения (так называемые «фальшаки для обращения», отчеканенные из свинца, олова или латуни в XIX — начале XX века) представляют самостоятельный исторический и нумизматический интерес и часто ценятся коллекционерами не меньше, чем оригинальные простые монеты.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
