Обложка Невеликие великие. Диалоги с соучастниками века

Невеликие великие. Диалоги с соучастниками века

Игорь Викторович Оболенский

0% прочитано
Стандартный
Игорь Викторович Оболенский

Невеликие великие. Диалоги с соучастниками века

Игорь Оболенский

Невеликие великие: диалоги с соучастниками века

Художник Андрей Рыбаков

В оформлении книги использованы фото из личных архивов автора и героев книги, а также фото агентства МИА «Россия сегодня»

© Оболенский И. В.

© ООО “Издательство АСТ”.

* * *

Вместо предисловия

Эта книга – моя коллекция. Коллекция встреч с людьми, которые создавали нашу историю, с теми, кого можно назвать соучастниками века.

Писал ее в свой юбилейный год. И хотя полвека – это совсем не повод для подведения итогов, тогда же подсчитал: мне довелось сделать более сотни интервью. Собеседниками становились знаменитости, многих из которых при жизни называли великими. Они были всегда на виду.

А в какой-то момент мне, наоборот, стало интересно встречаться с теми, кто не часто оказывается под прицелами камер и перед объективами фотоаппаратов. А иногда даже нарочно сторонится известности. Зоя Богуславская, например, как-то даже посетовала, что Вознесенский ее «засветил».

Коллекция «невеликих великих» собралась сама собой.

Кого-то нашел в Кисловодске, кого-то обрел в Тарусе, а еще были Ереван, Тбилиси, Ташкент, Самарканд, Петербург, Москва.

Для меня мера величия моих новых героев – в их поступках.

Каждый из них совершил и продолжает совершать великие дела, иногда даже подвиги. При этом никогда не ставя цель, чтобы о них узнали.

Гений сказал: быть знаменитым некрасиво.

Позволю себе продолжить: а не рассказывать о великих поступках нечестно.

Я не строю иллюзии, что подарю этой книгой своим собеседникам какую-то невероятную славу. Да и не задаюсь такой целью, моим «невеликим великим» она не нужна.

Но очень хочется рассказать об этих людях. О тех «невеликих великих», без которых я был бы другим. И прожитые полвека иными.

Вот уже девять лет на экраны выходит документальный телевизионный сериал «Место гения». Там я рассказываю о тех, кто уже ушел. Узнать их судьбы мне помогали те, кто входил в ближний круг гениев, – члены семей, друзья, создатели и хранители музеев.

Я люблю музеи. Оказываясь в новом городе, новой стране, первым делом узнаю, какие здесь есть. И туда отправляюсь. Это тоже моя коллекция. Вспоминая о поездке, едва ли не первым делом думаю о мемориальных квартирах, которые меня поразили. И ради которых хочется вернуться и досмотреть, доизучать. Знакомство с людьми, которые эти самые музеи создавали, – важная часть моей коллекции встреч.

И музей этот не обязательно дом со стенами. Память может оживать в рассказах, воспоминаниях, передаваемых традициях… Думаю потом о своих поездках и вспоминаю тех, кто вдохновил меня на создание фильмов, лекций и книг.

Петербург для меня – это набережная реки Мойки и дом 12, в котором жил и встретил вечность Пушкин.

Ереван – музей Сергея Параджанова.

Таруса – дома Паустовского и Цветаевых.

Кисловодск – не просто город солнца и здоровья, связанный с именами легенд, приезжавших на гастроли и отдых. Кисловодские особняки, уцелевшие благодаря моему собеседнику, такое же яркое одеяние города, как горы, источники и парки.

Переделкино – дачи поэтов и первого из шестидесятников, Андрея Вознесенского.

Ташкент – березы, высаженные во дворе своего дома оператором Маликом Каюмовым, принимавшим участие во вскрытии гробницы Тамерлана.

Москва – адреса героев «Мастера и Маргариты» и придумавшего их Михаила Булгакова.

Здесь же облицованный гранитом дом на Тверской, где когда-то жила Рахиль Мессерер, мама Майи Плисецкой. Здесь случилась моя встреча с их сыном и братом Азарием Плисецким, сохранившим память о семье и несущим традиции служения профессии.

А еще великолепный особняк работы Шехтеля, в котором жил великий писатель Горький. Меня ругают, зачем так часто использую этот эпитет. Я стал осторожней. И говоря про Горького, осознанно пишу «великий». Хотя великим, по-моему, бывает не только человек известный.

Один из самых ярких примеров человеческого величия – судьба Веры Прохоровой, которая вместила в себя не только десятки имен выдающихся предков, но и стала образцом высшей порядочности и даже мерилом интеллигентности.

Есть ли черта, объединяющая характеры моих героев? Думал об этом и готов ответить: скромность и настоящесть, невозможность поступить иначе.

Потому они и великие, хотя сами себя такими не считают.

Существует выражение: все люди знакомы через несколько рукопожатий. Если так, то, пожимая руки моим собеседникам, я знаком со столькими гениями и героями прошлого! Хотел бы своей новой книгой передать эту нить вам, ее читателям.

Мои «Невеликие великие» не получились бы без неоценимой помощи моего друга Василия Снеговского. Вместе мы совершили невероятное путешествие по адресам героев, открывая для себя и, казалось бы, знакомые судьбы, и географию.

И конечно, благодарю за поддержку Елену Шубину, поверившую в идею книги и ее воплощение. А также замечательного редактора Аллу Шлыкову за профессионализм и бережное отношение к замыслу.

Марфа Пешкова. Не только внучка

Никогда не думал, что это со мной случится.

О том, что у Максима Горького есть внучка Марфа, я, конечно, знал. Да любой, кто переступал порог роскошного шехтелевского особняка на Малой Никитской, в народе известного как «Дом Горького», видел детскую фотографию возле кровати писателя. Служители музея поясняли: «Это Марфа, любимая внучка». Но ведь одно дело знать о ее существовании, и совсем другое – с ней повстречаться.

Зимой 2012 года в Москве состоялась презентация моей книги «Судьба красоты. Истории грузинских жен». Организаторы спросили, кого из гостей я хотел бы видеть на своем вечере. Я и ответил – Марфу Пешкову. К историям грузинских жен она имела самое прямое отношение – была замужем за Серго Берией, сыном сталинского наркома. Ее свекрови была посвящена одна из глав книги.

При этом, признаюсь, не был уверен в том, что Марфа Максимовна в эти дни в Москве, а если честно, вообще ни в чем не был уверен. Но через пару дней мне передали ее номер телефона. Оказалось, что Пешкова не очень хорошо себя чувствует, приехать на презентацию книги не может, но позвонить разрешила.

Когда внучка Горького услышала, что речь идет не о ее дедушке (видимо, интервью на тему великого предка уже порядочно успели утомить), а о Грузии и связанных с этой страной женских судьбах, ее голос изменился. Несколько минут Марфа Максимовна расспрашивала меня о книге, а потом неожиданно предложила: «Если у вас есть возможность, приезжайте в гости. Заодно и книгу покажете. Я у вас ее с удовольствием приобрету. Только учтите, я живу не в Москве».

На другой

Когда я садился в микроавтобус, хотелось каждому рассказать, к кому я направляюсь.

Встречала Марфа Максимовна в своей квартире в небольшом поселке, построенном в советские годы для работников местного санатория. Дедушкина дача в Горках-10 давно перешла обратно государству, теперь там закрытый дом отдыха для высокопоставленных чиновников. Взамен того дома семье дали другую дачу, в престижной сегодня Жуковке, все на том же Рублевском шоссе. Ее Марфа Максимовна продала и купила небольшую уютную квартирку в поселке в районе Николиной Горы. И квартиру в Испании. Рассказала, что хотела, конечно, вернуться в Италию, где она появилась на свет в 1925 году. Но цены на недвижимость в этой средиземноморской стране оказались на порядок выше. Остановилась на побережье в Испании.

Квартира в «Соснах» была двухкомнатной: спальня и кухня-гостиная. На спинке дивана была устроена своего рода выставка коллекции: фигурки осликов.

«Это – мой талисман, – улыбалась Марфа Максимовна. – Когда у мамы пропало грудное молоко, кто-то подсказал ей, что младенца можно кормить ослиным молоком. Как видите, это оказалось правдой».

На момент нашего знакомства Марфе Максимовне было далеко за восемьдесят. Ее возраст легко сосчитать, но не поверить в него. Хотя сама Марфа Пешкова на просьбу раскрыть секрет своей молодости отвечала, что ничего особенного нет, просто нужно во всем соблюдать меру. А восхищения своей красотой и вовсе встречала едва ли не с обидой: «Одна корреспондентка в прошлом году обманом записала со мной интервью, а потом еще и назвала в статье Марфой-красавицей. Это же издевательство! Что я, ничего про себя не понимаю, что ли!»

Зная отношение хозяйки дома к красивым словам, молчал. Зато друзья, несколько раз оказавшись вместе со мной у Пешковой, не выдерживали и обрушивали на Марфу Максимовну соловьиные трели восторга. А потом говорили мне: «Мы видели Историю».

Интересно, что бы они сказали, расскажи я им о том, что за три года до нашего знакомства у Пешковой была серьезная травма – перелом шейки бедра. Несколько лет она пыталась починить ногу в наших больницах. Но слышала от врачей лишь совет заглянуть в паспорт и радоваться возможности передвигаться хотя бы с палочкой. Тогда Марфа Максимовна обратилась к врачам испанским, и те сделали-таки операцию. «А как бы я иначе могла отправиться на свадьбу своей внучки? – удивлялась моему очередному восторгу Пешкова. – Не с палочкой же!»

Я не запомнил, чтобы у Марфы Пешковой было плохое настроение. Лишь один раз из-за пробок на Рублевке я смог пробыть у нее от силы пять минут, передал какие-то подарки и тут же вынужденно сбежал в Москву. На другой день она говорила со мной по телефону подчеркнуто сухо: «Я удивляюсь вашему нелюбопытству».

Каждый раз, поражаясь памяти моей собеседницы, не мог удержаться от вопроса, почему не пишет книгу воспоминаний. «Вот еще, – отмахивалась Марфа Максимовна. – Не знаю, сколько мне еще лет осталось. А я стану тратить их на то, чтобы корябать ручкой. Вот вам интересно, вы и пишите. Только печатайте уже после моей смерти».

О том, что время для публикации пришло, я узнал неожиданно. Придя в очередной раз на Новодевичье, где люблю бывать, привычным маршрутом дошел до памятника сыну Горького.

В свое время Марфа Максимовна сказала, что точно знает, где будет похоронена – рядом с папой.

На протяжении почти десяти лет, что мы встречались, я докладывал ей: был на Новодевичьем, заходил к папе и маме, все убрано, все в порядке.

Потом мне пришлось надолго уехать из Москвы, с Марфой Максимовной мы изредка перезванивались.

Общие знакомые рассказывали, что ее по-прежнему видят в санатории «Сосны» по соседству с ее домом. Ей нравилось ходить туда обедать.

Поначалу я поражался жажде жизни Марфы Пешковой. А потом, наоборот, удивлялся, когда кто-то принимался с восторгом рассказывать: она ушла на прогулку за несколько километров от дома и потом вызвала такси, чтобы вернуться. Мне это казалось совершенно обычным делом.

А потом все закончилось.

Зимой 2021 года на «пешковском» участке Новодевичьего появилась новая мраморная плита.

«Марфа Пешкова. 1925–2021».

Достойная жизнь оказалась.

Теперь могу о ней рассказать.

Детство

– Марфа Максимовна, откуда у вас такое необычное имя?

– Это дедушка придумал. Мама назвала меня при рождении Марией. А дедушка, когда крестили, предложил: «Давайте русским настоящим именем».

Так и поступили. Митрополит на крестины приезжал, дедушка приглашал. А потом уже и мою сестру Дарьей назвали. Непривычные имена, особенно раньше. Какие-то мои знакомые даже стеснялись меня так называть и звали «Мара». Мол, как можно такое деревенское имя вслух произносить. Еще бы Феклой назвали.

– Какие ваши первые воспоминания?

– Я себя помню с итальянского возраста, то есть с нашей жизни в Италии. Очень хорошо помню. Мы с Дарьей говорили больше по-немецки, у нас нянечка была из Швейцарии, из пансиона, где специально нянь готовили для маленьких детей. И мои родители оттуда выписали. Так что мой первый язык был немецкий. Напротив нашего дома находился отель «Минерва». Там две девочки жили, нашего возраста, и мы с ними дружили. Старшая, Эльза, моя ровесница, а Ада – ровесница моей сестры. У них мать была датчанка, а отец итальянец. У них тоже няня немка была. В итоге по-немецки говорили свободно.

С родителями, конечно, по-русски говорили. Но мы не очень много общались тогда. У них была своя жизнь.

Итальянский язык я тоже знала, но практики было мало. Когда в Советский Союз приехали, то меня целый год готовили к школе, я пошла уже во второй класс.

– Как началась жизнь вашей семьи в Москве?

– Когда Сталин уговорил дедушку с семьей вернуться из Италии, в Москве стали искать жилье для Горького. Была идея предоставить квартиру возле Белорусского вокзала. Но в итоге остановились на особняке Рябушинского на Малой Никитской.

То, что в Москве Тверскую переименовали в улицу Горького, дедушке очень не нравилось. Он свирепел, когда при нем называли эту улицу и хотели таким образом сделать ему приятное. Мама уже предупреждала, когда приезжали гости: «Ради бога, только не говорите, что Тверскую переименовали».

Дедушка вообще считал, что ничего нельзя переименовывать, каждая улица имеет свою историю. Пожалуйста, новую улицу стройте в новом районе и тогда называйте как хотите.

И у меня никакого трепета сознание, что я хожу в школу по улице Горького, не вызывало. Мы же были

– Ваше детство меньше всего походило на жизнь простых детей. Не шутка занимать целый дом!

– В особняке на Никитской я жила до самого замужества. Мне всегда было неудобно перед другими ребятами в школе, неловко кого-то пригласить домой. Я и не приглашала.

В школе у меня была приятельница Нина Цыплакова. Самая красивая девочка всей школы, я считаю. Мы вместе с ней обычно шли из школы, и ровно на полпути она со мной прощалась и шла к себе. Как-то мне нужно было ей что-то передать или какая-то другая необходимость к ней зайти возникла, уже не помню. И я отправилась, адрес-то ее знала. Я подошла к ее дому, она открыла дверь, а сама, вижу, не хочет, чтобы я вместе с ней входила. Но делать нечего. Мы вошли, я приготовилась подниматься по лестнице. Но вижу – она идет в подвал. Обернулась, посмотрела на меня: «Видишь, как я живу?» Мы оказались в глубоком-глубоком подвале с единственной комнатой, где и плита стояла, и жили они там втроем – родители и она. Из окна была видна лишь обувь прохожих. Даже не окно это было, а щель. О том, что так люди могут жить, я даже не предполагала. Отец у нее был громадного роста, красивый мужчина. Мама шила постоянно, так зарабатывала.

Нине всегда говорили о том, какая она красивая и что ее место только на сцене. Она поступила в ГИТИС, но актрисы из нее не получилось. Не ее это было. А финал жизни и вовсе страшный оказался: она потеряла рассудок.

За одной партой со мной одно время сидела Вера Воронина. Тоже из очень бедной семьи. Тогда ведь в школу по месту жительства брали, так она и оказалась в нашем классе. Тогда было принято что-нибудь приносить с собой на завтрак. В столовой нам только чай давали. И я заметила, что она скрывает то, что приносит. Присмотрелась – а это простой кусок хлеба. Тогда я дома стала брать два бутерброда и один всегда ей в парту подкладывала. Такой у нас с ней секрет был.

А когда я только поступила в школу, то сидела за одной партой со Светой Сталиной. Мы уже знакомы были, и я сразу села к ней.

Я ведь не видела в своей жизни такого количества детей. Мы изолированно достаточно жили в Италии.

– А что из себя представляли Горки-10, которые Сталин подарил Горькому?

– В Горках мы жили до того, как мне пойти в школу. Там в округе было много детей. С соседнего конезавода детишки перелезали к нам через забор, и мы так с ними хулиганили, ого-го.

Охраны серьезной тогда не было. Ворота стояли. И кто-то проверял, когда гости приезжали. Но парк-то огромный, мост через овраг. А дальше лес. И ребята вылезали в том месте, где лес, и потом мы встречались в условленном месте. Верхом на лошадях каждое лето скакали. Дружили по-настоящему: и мы всех знали, и они нас. Конюхи были счастливы и довольны, что мы на лошадях скакали. Те ведь не должны были все время стоять. И тут как раз появились девочки. Мы с Дарьей.

Горки-10 принадлежали до революции Морозову. Только не Савве, а его двоюродному брату. Дача была стандартная, русский ампир, как и Горки Ленинские. Какая мебель была! С бирочками стояла. У Берии, в чей дом я переехала после того, как вышла замуж за его сына, кстати, в доме тоже своих вещей не было. Все государственное.

Когда мы первый раз переступили порог особняка Рябушинского в Москве, особых восторгов не было. В Италии мне больше нравилось. Всю жизнь прожив здесь, я думала только об Италии. Там было весело, свободно. Мои все были счастливы. Я помню только улыбки. Не помню дедушку мрачным. Он как-то сказал: «Всегда говорить только умное – это настоящая глупость».

Горький

– Каким дедушкой был Горький?

– Мы утром должны были звать его к завтраку, бежали к нему, он сидел у письменного стола – газеты читал или письма писал до завтрака, такой у него был распорядок.

Мы его звали просто – дедушка. Еще у него было прозвище Дука – от итальянского слова «герцог». Так его называли еще в Петрограде, когда он жил на Кронверкском проспекте. Называли Дука ди Кронверко. И в Сорренто продолжали так называть.

У нас все обитатели дома получали какие-то прозвища. Дедушкиного секретаря Петра Петровича Крючкова называли ПеПеКрю. Его жену Елизавету Захаровну из-за острого языка называли Цеце, как муху, – она тоже так могла укусить. И так ей это прозвище подошло, что уже и посторонние ее так стали звать. Художника Ивана Ракицкого называли Соловьем. Марию Федоровну Андрееву – Комиссар МФА, она ведь в Петрограде была комиссаром театров и зрелищ. У художницы Валентины Ходасевич, сестры знаменитого поэта, было прозвище Купчиха.

У папы разные были прозвища. Максимом его назвали в честь отца дедушки. Дедушка очень любил его, тот рано погиб с братом дедушки. Часто вспоминал их.

В Италии все время были улыбки. А здесь все сразу стало иначе. Что вы! Первое, что я спросила маму, когда мы только приехали в Москву и с вокзала ехали: «Почему здесь все в черном?» Стояла осень, как-то пасмурно было. А в Италии ведь всегда светло, ярко. И второе меня поразило, когда мы приехали в Горки-10, дедушка там находился уже. Нас масса народа встречала. Стояли группами и между собой шепотом переговаривались. Для меня это было странным. Секрет, что ли, какой-то говорили? Я спросила у мамы, почему так тихо здесь говорят. Мама попыталась объяснить, что дедушка, может быть, занят и ему просто не хотят мешать.

Это, конечно, все было не в пользу Москвы. Как в Италии было шумно, свободно. Молодые же все были. И чувствовали себя вольно.

– На особняке на Никитской висит мемориальная доска: «Здесь состоялась встреча Горького с Роменом Ролланом». А вы его видели?

– Мы в это время были за городом, каникулы начались. Фактически в особняке дедушка только встретил Роллана, и они сразу уехали в Горки. Гостя поселили в нашей половине, детской, а наши вещи собрали и вынесли. Нас с Дарьей внизу поселили, на первом этаже, в гостевой. Мы очень невзлюбили Роллана из-за этого. Старичок какой-то приехал. А потом он еще дразнил, что кошку нашу в Париж увезет. И мы ее прятали в чуланчик.

Я полюбила Роллана, уже когда прочла его произведения. Он уехал, и кто-то, кажется даже Липочка, помощница по хозяйству, сказала мне: «Ты видела такого человека и ничего не знаешь, возьми книгу и прочитай». Я прочла и вчиталась. И он сразу вырос в моих глазах. И я поняла – так вот кто хотел забрать нашу кошку.

– Вы с Алексеем Максимовичем дружили?

– Мы любили проводить время с дедушкой. Когда гуляли с ним, он нам что-то рассказывал – о себе, своем детстве. Вроде вспоминал, а потом я поняла, что он так писал рассказ. Мне десять лет было, когда мне дали почитать «Детство». И я все время ловила себя: «А это я слышала». Про Цыганка историю помню, она на меня произвела большое впечатление.

Он окал. Забавно, что Дарья подражала дедушке и тоже стала окать. В школе спросили: «Что это ты так говоришь?» А она вызывающе ответила: «А так говорит дедушка!» А в Ташкенте, где мы находились во время войны в эвакуации, она стала подражать евреям. У нас девочка была знакомая, которая приехала из Одессы, и Дарья стала так же говорить.

– Как отмечали праздники?

– На Новый год в Горках наряжали елку. Дедушка устраивал праздник, когда в СССР елку еще официально не ставили. Может, поэтому Сталин и разрешил елку, когда узнал, что Горький очень празднует. Совсем маленькой Светлана Сталина приезжала к нам в гости.

У нас был большой праздник, приглашали всех детей соседских. Дедом Морозом был наш сосед, полярник Отто Шмидт. С большой черной бородой, с мешком подарков, которые он раздавал детворе. Мамы наши решали заранее, что дарить. Чтобы подарок получить, надо было или станцевать, или стишок рассказать.

Я пела «Спи, младенец мой прекрасный» и укачивала большую куклу. Дедушка слушал и плакал. Светлана тоже стих какой-то говорила.

– Вы часто проводили время с дедушкой?

– Он нас невероятно любил. Очень. Провести время с внучками для него было лучшим отдыхом. Перед пятичасовым чаем всегда заходил за нами. Потом у мамы традиция пить чай в пять часов была на Никитской. Помню, болела скарлатиной, в школе заразилась. Дедушка очень переживал. Когда выздоровела, на клумбу перед домом, где росли цветы, распорядился нанести дров. Высчитали, когда я буду подъезжать к даче, и аккурат в момент появления автомобиля костер подожгли. Вижу из окна машины – костер поднимается громадный.

Он любил огонь. Так и говорил: «Я огнепоклонник». Любил сидеть у огня. Если, например, бумаги собирались, он комкал их, клал в большую пепельницу, поджигал и смотрел на пламя.

Помню его, когда он уже серьезно болел. Сидел в кресле, у него были исколоты все руки, постоянно же капельницы ставили. Наши подушки для него забрали. Мама ему их под руки положила.

Когда ему становилось лучше, он звал и нас приводили. Мы садились на скамеечки возле него, и он с нами разговаривал. Помню те наши разговоры. В основном они были о папе, его уже не было в живых.

Когда дедушке совсем становилось лучше, мы ходили за грибами. Он очень любил это. Как маленький радовался, если находил. Когда грибные сезоны шли на спад, мы уходили с сестрой за ворота, собирали там грибы и подсаживали на нашей территории. И говорили: «Дедушка, пойдем погуляем, грибы пособираем». – «Да грибы уж кончились». – «Ну а вдруг». И подводили его к нужным местам. Он, конечно, все понимал – брал гриб, а тот еле стоит. Но делал вид, будто очень доволен, что сам нашел. Подыгрывал нам.

Веселым был. Почему ему еще папы не хватало? Тот был необычайно остроумный человек. Всегда видела улыбки, в доме слышался хохот, смех. Запомнилась обстановка веселья, когда каждый старался что-то придумать. И дедушка тоже это любил. Писал-писал, а когда уже выходил из кабинета, то начиналось веселье – придумывали какие-то игры смешные, иногда глупые. Все хохотали.

У него было расписание – работа начиналась после завтрака. На завтрак обычно пил кофе без молока. Одну чашечку небольшую. Сегодня она у меня хранится. Императорского завода, с вензелем Николая Первого.

Много курил. Ему присылали из Африки сигареты. У него в кабинете, в музее, и сейчас лежит пачка.

– Вы читаете книги Горького?

– Для меня Горький – в первую очередь дедушка. Это мое. Я его не очень воспринимаю как писателя. Мой писатель – это Набоков.

Знаете, дедушку ведь на Нобелевскую премию выдвигали. Целый скандал был из-за того, что дедушка не получил. За него вступились многие литераторы, Марина Цветаева, например. Но я не стану читать сейчас лекцию по истории литературы. Горький – мой дедушка, и я могу говорить о том, каким он был дома.

У дедушки были голубые глаза, и он всегда носил голубые рубашки. Серые костюмы любил и голубые рубашки. Следил за собой. У него была ароматная водичка, которую он поливал на голову. И ежиком делал волосы.

Порой достаю фотографии, пересматриваю. Вспоминаю.

На многих фото – собачки. Это любимые папины Кузька и Тишка. Он все им разрешал. А мама их не любила, они везде лазили. Только она появлялась, собаки прятались. Есть смешное фото, где я стою на хвосте у собачки и удивленно смотрю. Она, видимо, пищала.

Забавное фото с принцем Неаполитанским. Он захотел познакомиться с дедушкой. Заранее нам об этом сообщили, и мы устроили ему веселую встречу. У всех были собственные музыкальные инструменты – кто-то в кастрюлю бил, мама в гребешок, как в губную гармошку, дула. Гляжу на итальянские фото и всегда хочу улыбнуться. С фотографиями московской жизни все по-другому. Вот дедушка с бородой. Это грим. Нарочно так ходил по Москве, чтобы узнать, что на самом деле думает народ. Радовался, что нашел способ обхитрить охрану. Не знал, что рядом все равно был Крючков и все было подстроено. Все встречные были очень довольны своей жизнью, и наивный дедушка полагал, что жить в Стране Советов на самом деле хорошо и прекрасно. Потом он, конечно, все понял. Но менять что-то было уже поздно.

Ошибкой было возращение в страну, которой правил Сталин. Конечно, дедушке хотелось на Родину. Писатели Леонов, Афиногенов приезжали в Италию его уговаривать. Мол, у нас бог знает что творится, вы должны приехать и навести порядок. Теперь-то я понимаю, что приезжали они не просто так, это было их заданием.

– Вы были на похоронах дедушки?

– Конечно, и очень хорошо их запомнила. Мы сидели у гроба в Колонном зале. Потом мама осталась, а за нами Липочка пришла. Была у

Липочка Черткова попала в дом дедушки еще в Петрограде, когда он жил на Кронверкском проспекте. У Марии Федоровны Андреевой она гладила костюмы, что-то пришивала. Сама была из-под Петрограда. Очень понравилась дедушке. И ее стали приглашать.

Дедушка сказал, что Липочке надо получить образование хоть какое-то, и ее уговорили пойти на медицинские курсы. После этого, когда ему требовалась помощь медсестры, ее приглашали. И в Москву уже взяли с собой и дали квартиру в Борисоглебском переулке. Она стала как член семьи. В ее квартире жила мамина сестра. А Липочка все время была при нас. И в Италию ее брали с собой.

Она делала уколы камфары, когда дедушка уже умирал. Врачи сказали, что бессильны. И бабушка попросила разрешения пригласить Липочку и сделать укол камфары. После укола дедушка неожиданно открыл глаза и пришел в себя. Тогда в Горки последний раз и приезжали Молотов, Ворошилов и Сталин. В больнице дедушка не был.

Мы тоже в Горках находились. Когда дедушке стало совсем плохо, нас отвели на пляж. К реке от дома вел большой спуск, лодки были, на них катались. Мы сидели на пляже и ждали, когда нас позовут. Там же ведь делали вскрытие, прямо на даче. На том же столе, где обедали. Мы и потом за ним обедали. Огромный стол был… Липочку позвали на вскрытие, но она отказалась, не смогла это видеть.

Она была очень верным человеком и до конца оставалась с нами. Я уже замужем была, она с мамой оставалась.

Дедушку похоронили в Кремлевской стене, а не на Новодевичьем, где папа. Сталин так решил. Бабушка очень сопротивлялась. Даже звонила в секретариат Сталина. Но Сталин ей ответил: «Так надо!» А бабушка хотела, конечно, чтобы дедушку похоронили рядом с сыном. Это ведь был самый любимый его человек.

Сталин тогда его буквально вытащил из депрессии – посылались люди, писатели. И все говорили об одном: «Нам вас так не хватает!» Но Сталин это делал не потому, что такой добрый был. Он хотел, чтобы дедушка написал книгу о нем. Ему очень нравилось, как дедушка написал о Ленине. Но Горький так о Сталине и не написал. Когда приехал в Советский Союз, то многое увидел.

– В народе говорили, будто Сталин приказал отравить Горького.

– В то, что Горького отравили, не верю. Если правда в тех конфетах, что ему прислал Сталин, был яд, то я бы сейчас обо всем этом не вспоминала. Потому что дедушка все сладости передавал нам с сестрой…

Главная трагедия в нашей семье случилась после того, как мы вернулись из Италии в Советский Союз. Лучше всего о жизни дедушки в СССР сказал Ромен Роллан, когда гостил у нас в десятых Горках. «Медведь на золотой цепи». Это в его воспоминаниях написано. Медведь на золотой цепи – и этим все сказано!

Папа

– А каким был папа?

– Максим умер, когда мне было девять лет. Дедушка его пережил на два года, хотел говорить только о сыне. Это был его самый близкий человек во всех отношениях. Если он что-то писал и у него возникали сомнения и вопросы, он звал Максима. Тот ему что-то подсказывал, давал какие-то точные и нужные советы. Они чувствовали друг друга очень. Были большие друзья.

Бабушка рассказывала, что папа был очень талантлив и как карикатурист, стихи писал смешные. Когда я родилась, сделал свиток как в старину, и на нем стихотворение написал, посвященное мне. К сожалению, оно после ареста Берии пропало.

Максим увлекался спортивными авто. Ну все мальчишки же любят машины. Когда жили в Италии, там он гонял. У него был мотоцикл с коляской, где сидела мама. Папа с детства коллекционировал марки, собрал потрясающую коллекцию. Даже в письмах дедушки сыну то и дело встречается фраза: «Посылаю тебе марку». В Сорренто папа продал часть коллекции и купил спортивную машину. Коллекция была грандиозная, часть даже осталась. Потом уже мама отдала ее мужу моей приятельницы. Просто так, подарила.

В Москве у него тоже была машина «Линкольн», и шофер был. Если ему нужно было, он мог воспользоваться ею. Потом еще одна появилась. Она потом долго стояла в гараже на даче.

Сталин сразу невзлюбил отца. Однажды папа обогнал сталинский кортеж, и тот недовольно заметил: «Тоже мне, кремлевский принц».

Хотя никаким принцем он не был. Он был очень талантливым. Способный карикатурист, мог хорошо писать. Есть рассказ, который опубликован в журнале, о том, как он ездил в Сибирь за хлебом. Голод же был на Волге. У меня хранится «Соррентийская правда» – домашний журнал, который выпускали для себя в Италии. Такая стенгазета с очень остроумными заметками.

У них было принято так: за завтраком все собирались (художник Иван Николаевич Ракицкий придумал это первый, он был как член семьи) и начинали рассказывать свои сны. «Я такой сон видел…» – и Ракицкий говорил совершенно фантастические вещи. Потом они это рисовали для журнала, иногда даже тексты давали.

После смерти папы дедушка хотел все это собрать и сделать альбом. Он у меня хранится, а свет так и не увидел. Дедушка умер, и ничего не вышло.

– Ранний уход Максима окружен таким количеством загадок. Говорили, что сына Горького убили.

– Он приехал сюда и начал пить… Его просто стали спаивать, зная его склонность…

Почему папа простудился в тот роковой день? Мама сказала: «Еще раз увижу тебя в таком состоянии, мы расстанемся». И когда он все-таки в таком состоянии приехал, находясь до этого в гостях у Ягоды, то не посмел зайти в дом, решил посидеть в саду, заснул и замерз.

Об отце мама не любила говорить. Это была ее боль. Она всегда говорила: «Потеряли мы Италию, потеряли мы нашу любовь и друг друга».

Я папу хорошо помню… Он всегда очень следил за обувью. На многое ему было все равно, а вот на обувь обращал внимание. Всегда чистил. Его приучили так с детства.

Последний раз его видели, когда он нас провожал на вокзале. Посадил в вагон, посидел с нами. Мы ехали в Тессели, в Крым. Я помню, он нарезал апельсин, и когда снял шкурку – получился человечек.

Папа очень любил снимать, сам проявлял пленку и потом печатал карточки. Такая

– На могиле Максима очень красивый памятник.

– Памятник сделала Вера Мухина, но идею предложил дедушка, взяв за основу работу Микеланджело, создавшего из мрамора фигуру раба. За папиной головой, если обратите внимание, огромная глыба, которая словно прижимает его к земле. Этой глыбой был дедушка, он так считал. Он перепечатывал все рукописи дедушкины, помогал советами. Но сам Максим себя не успел проявить. Ему тридцать семь лет было, когда он умер.

Когда он приехал в СССР, решил заняться Севером. Дедушка ему тоже подсказал. Тогда была такая глобальная мысль – утеплить север, чтобы там не только пустыня была, а и люди могли жить комфортно и прочее. Но это продолжалось короткое время. А потом папа стал заниматься исключительно дедушкиными делами.

Его и убрали из-за этого – спаивали, чтобы Максима не было возле Горького. Максим же видел, что в стране делается. Начинал кое-что понимать. А дедушка оторван был совершенно. И появилась водка.

В Италии почему-то никаких пьянств не было. Я и маму, и Липу спрашивала, как было в Италии. Кьянти все время стояло на столе, потому что кто-то мог зайти. Там все было свободно очень. Но чтобы водка – такого не было. А как сюда приехали – всё, началось.

Вина дедушки в том, что он не продумал до конца последствия возвращения из Италии. Когда он сюда приехал, начались бесконечные переименования – колхоз имени Горького, совхоз имени Горького, парк имени Горького. И дедушка должен был что-то ответить, какую-то благодарность в ответ. И он посылал папу, мол, за меня извинись, что я занят, и произнеси пару слов.

А у нас как все заканчивалось? Попробуй не выпить за Сталина и Советскую власть по стакану. И ты уже не человек.

Когда Максим умирал, дедушка сидел внизу и беседовал о чем-то отвлеченном. Когда ему сказали, что Максим умер, он сказал: «Это не тема». Он был сам в такой отключке уже… Мама говорила, что это уже был совсем другой человек. Он все время пребывал в каких-то своих мыслях и даже порою не слышал, когда его спрашивали. «А? Что?» Полностью отключался от происходящего вокруг. И на последних снимках, сделанных во время его пребывания в Крыму, видно лицо отрешенного человека, который сидит с палочкой, но мыслями где-то далеко.

Я была с дедушкой в Крыму во время его последнего приезда. Всюду была охрана. Не столько от мнимых врагов, сколько от простых людей, которые могли рассказать о том, что в стране делается, его охраняли. Крым стал тюрьмой. Когда Горький попросил у Сталина разрешения уехать за границу на лечение, тот не пустил. «Зачем вам Италия, когда у нас Крым есть?» И выделил дедушке имение Тессели.

Мама

– Марфа Максимовна, когда я первый раз оказался у вас в гостях, обратил внимание на портрет красивой молодой женщины. Оригинал до этого видел в Третьяковской галерее, это работа Павла Корина. Вы сказали, что это портрет вашей мамы. Расскажете о ней?

– Надо, наверное, начать с того, как познакомились мои родители. Мама должна была венчаться с сыном богатого мануфактурщика. Они уже ходили в церковь в Брюсовом переулке, все было оговорено. Но тут появился мой отец.

Их первая встреча состоялась на Тверской. Мама шла со своей подругой Верочкой, и к ним подошел Максим. Оказалось, он был знаком с Верой, они вместе отдыхали в Евпатории. На маму Максим в тот раз не произвел никакого впечатления. А вторая встреча случилась на катке на Патриарших прудах. Мама там жила. Стоял тогда такой двухэтажных желтенький домик, который потом снесли и на его месте построили четырехэтажный особняк, так называемый домик со львами.

В старом желтеньком домике жил мамин отец. Его пригласили из Томска, где жила семья, в Москву читать лекции в медицинском институте. Он был большой специалист по лечению болезней почек. На первом этаже находился госпиталь, а на втором жила семья.

На прудах зимой заливали каток. У папы был друг закадычный, Костя Блеклов, одно время сотрудник советского посольства в Италии, он потом занимался строительством Дворца Советов, его репрессировали в 1938-м. Они ходили кататься на коньках большой компанией. Когда отец услышал, что мама собирается замуж, то начал ее отговаривать: «Куда ты так торопишься? Зачем тебе это надо? У нас такая хорошая компания».

Дело в том, что мамин отец был уже болен, чувствовал, что ему недолго осталось, он же врач был. И потому хотел, чтобы судьба младшей дочери была устроена. Так что сама мама-то и не хотела замуж. Она же совсем юная была, семнадцать-восемнадцать лет. И папа уговорил ее повременить. Она отказалась выходить замуж, но так, не резко, чтобы своего отца не травмировать. Сказала, что, мол, потом обвенчается, в другое время.

Папа должен был уехать в Германию и все приготовить к приезду дедушки. Ленин настаивал, чтобы Горький поехал лечиться.

Планировалось, что в Берлине они получат итальянские визы и поедут в Италию. Мама отправилась вместе с Максимом.

До этого он познакомил ее с отцом. Когда мама только переступила порог их квартиры, то обратила внимание на портрет какого-то некрасивого мужчины, который висел в прихожей. И тут же сказала Максиму: «Зачем вы такую страсть повесили? Можно же что-то более красивое найти».

Папа не успел ничего ответить, так как в это мгновение появился дедушка. Который и был изображен на этом портрете. Мама была сконфужена. И на дедушку в тот раз она особого впечатления не произвела. К тому же он опасался, что на такую красивую женщину станут обращать внимание все другие мужчины и Максим может из-за этого быть несчастным. Потом, уже в Италии, они узнали и полюбили друг друга.

– И Максим уговорил вашу будущую маму поехать с ним за границу?

– Именно так. Просто прокатиться, она же никогда не была за границей. И мама поехала.

С ними отправилась ее приятельница, Лидия Шаляпина, дочь Федора Ивановича. Папа уже был влюблен в маму. И попросил Лиду: «Скажи Наде, чтобы просто поехала с нами. Посмотрит мир, будет интересно». И она уговорила.

В Берлине мама с папой расписались, обменялись кольцами. Первое время жили в Шварцвальде, потом уехали в Чехословакию, в Марианских Лазнях получили визы и оказались, наконец, в Италии.

– Чем мама занималась?

– По профессии она была художницей, с детства рисовала. У меня был альбомчик с ее рисунками, но потерялся. Многое пропало, когда я продавала

Мама писала картины и зарабатывала тем, что их продавала. Ее тема была – окружение Горького. Ее работы сейчас находятся в музеях.

А вообще мама хотела быть актрисой. Когда из Турции приезжал Ататюрк, мама танцевала перед ним «Барыню». Она очень хорошо танцевала. Ататюрк был в восторге и подарил маме букет цветов.

Вместе с Лидой Шаляпиной мама мечтала о сцене. Они были знакомы с Вахтанговым. И собирались все вместе поступать в студию. Но Лидочка уговорила маму ехать за границу с Горькими: «А в вахтанговскую студию потом поступим».

В итоге Лидочка оказалась в Америке. А мама осталась в Италии.

Тогда в Сорренто все художники собрались – Николай, или Кока, как его называли, Бенуа, Борис Шаляпин, Валентина Ходасевич. Выходили на пленэр, писали. И мама увлеклась. Ее обучили каким-то основам живописи, и она стала художницей. Как-то сразу все пошло хорошо, стало получаться.

Очень ведь талантливые мастера с ней работали. Борис Шаляпин, сын Федора Ивановича, был очень хороший портретист, женщины на его полотнах выходили еще красивее, чем в жизни. А уже снова оказавшись в Москве, мама занималась с Павлом Кориным.

– Мама с вами была откровенна?

– О прошлом она вспоминать не любила. Была пуганая, что ли. Так же, как и я.

Я ходила в школу, когда шел Третий процесс, во время которого Ягода и Крючков признались в убийстве Горького и моего отца.

Верила ли я в это? Сталину Максим, конечно, мешал. Он же был единственным, кто был как-то связан с внешним миром, все другие связи уже были перекрыты. Петр Крючков, секретарь дедушки, был явно окружен теми, кто диктовал – кого пустить к Горькому, а кого нет. Уже охрана была.

А Максим и Костя Блеклов, его друг ближайший, видели, что делается в стране.

Папа же был искренний коммунист, в свое время бывал запросто у Ленина. У меня есть папина книжка, и там записаны телефоны Ленина, Дзержинского.

Кстати, Ленин и заставил папу поехать с дедушкой за границу, сам Максим не хотел уезжать. Потом бабушка на Ленина из-за этого была очень сердита. Папу фактически назначили быть тенью Горького, и его собственная жизнь оказалась сломана.

Он был талантливым человеком, хорошо рисовал, писал. Но что делать – любил выпить. И на этом сыграли. Особенно нарком НКВД Ягода.

Вранье, что Ягода любил маму. Она сама мне рассказывала о том, как все было на самом деле. Когда ей уже плохо было, она мне о многом говорила: «Ты должна знать… ты должна знать…»

– Что она имела в виду?

– О том, что началась война, мы с мамой узнали, когда отправились на площадь Маяковского. Вдруг видим – возле громкоговорителей народ собирается. И тут выступил Молотов и сказал, что началась война. Мы тут же побежали обратно к себе на Малую Никитскую.

Очень быстро встал вопрос – как быть. Тут-то мамина сестра и пригласила нас с мамой к себе в Ташкент, где она жила.

Перед отъездом мы зашли навестить самую близкую мамину подругу. Ее звали Настя Пышкало, она пела в Большом театре, особенно мне запомнилась ария Леля из «Снегурочки». У Насти было два инфаркта, она находилась дома в очень плохом состоянии. Ни о каком отъезде для нее не шло и речи. Потому мама и сказала: «Давай поедем, простимся с Настюшей».

Мы поехали к ней на Остоженку. Она лежала в кровати, медицинская сестра за ней смотрела. Сидели, разговаривали, вспоминали что-то. Она в Сорренто, кстати, приезжала, когда мама и папа там жили. Так что было что вспомнить. А потом Настя вдруг обращается к маме: «Тимошенька, пойди на кухню, приготовь нам чайку». Мама, конечно же, тут же поднялась и пошла готовить чай.

А Настя подзывает меня, показывает ладонью, чтобы я присела к ней на кровать. И шепотом говорит: «Все-таки кто-то должен это знать». И рассказала мне, что маме сделал предложение Сталин, и она твердо ответила ему «нет».

«Будь рядом с мамой и следи, чтобы ей не было очень плохо. Потому что теперь может произойти все что угодно».

Она быстро мне все это сказала, а когда мама вернулась с чаем, то мы сделали вид, что никакого разговора между нами не было. Я поправила Насте подушку и вернулась на свое место.

Мы еще не уехали в Ташкент, как Насти не стало, она умерла.

Что происходит потом? Первым претендентом на руку мамы был директор Института мировой литературы, академик Иван Луппол.

Он занимался дедушкиным архивом, мама ему помогала. В один из дней он предложил маме поехать с ним в Грузию. Мы уже понимали, что в Грузии они будут вместе и вернутся как муж и жена. До этого Луппол у нас в доме не оставался, только приходил обедать.

Его арестовали, как только они приехали в Грузию. Академик должен был открывать юбилейные торжества. У меня сохранился билет на эти празднества. В Сагурамо, это под Тбилиси, его и забрали. Мама вернулась в Москву одна. Мы потом с ней где-то за городом прогуливались, и она рассказывала, как все произошло. Она пыталась хлопотать за Ивана Капитоновича, ходила в НКВД. Но там ей сказали: «Вам должно быть стыдно заступаться за такого человека».

После войны в нашем доме появился архитектор Мирон Иванович Мержанов. Он, кстати, строил Сталину Ближнюю дачу. Он часто приходил в наш дом, брал нас с собой в Дом архитектора, возил за город, где у них было большое хозяйство. Мы хорошо проводили время.

Он был уже фактически маминым мужем, потому что и ночевал уже у нас. Мы его очень полюбили. Очень был жизнерадостный, приятный, веселый.

А потом и его арестовали. Это на Никитской случилось. Прямо при мне, ночью. Я проснулась, услышала шаги по лестнице. Явно мужские. Слышу, голоса какие-то там, у мамы. Думаю, что ж такое – ночь, шаги, голоса. Я приоткрыла дверь и в щелочку посмотрела…

Два незнакомых человека в штатском вывели Мержанова. Мама его провожала. Уже у самых дверей Мирон Иванович обернулся: «Надя, прошу тебя – не думай обо мне плохо!» И его вывели. Ну а потом мама пошла к себе, и я тут же побежала к ней в комнату.

Мержанов уцелел в лагере. Но он уже был совершенно больной, зубы все выпали, даже разговаривать практически не мог.

И третий мужчина был, Попов. Мама уже в преклонном возрасте находилась, и ни о какой свадьбе, конечно, и речи не шло. Их

Все знали, что она застенчивый человек, никогда ни у кого ничего не попросит. А чувствовала себя уже весьма неважно, сердце пошаливало.

Этот Попов был зятем Михаила Калинина. Его первая жена умерла.

С мамой Попов познакомился, по-моему, на отдыхе. Они очень подружились. Так вот его тоже арестовали.

Как только Сталин умер, на третий же день выпустили и Мержанова, и Попова. А Луппол погиб во время войны. В лагере, где он сидел, голод был, их вообще не кормили. К бабушке приходил потом человек, который с ним сидел, и рассказывал, как Луппол сошел с ума, ползал по земле, выискивал травку и ее обсасывал. Так погибал академик, яркий, интересный мужчина, умница.

– Так вот почему Анна Ахматова в свое время сказала, что придет время, и на афише аршинными буквами появится заголовок будущей трагедии – «Тимоша».

– Мы с мамой на эту тему долго не говорили. И она сама меня просила никогда ни с кем не говорить и ничего не рассказывать.

Я только недавно первый раз рассказала об этом своей дочери. А вы, получается, второй. Говорили, что за мамой ухаживал нарком НКВД Генрих Ягода и что у них был роман. Неправда. Мама мне сама говорила, что Ягода специально был к ней подослан Сталиным, чтобы внушить, как здесь хорошо и сколько Сталин сделал для благополучия страны. Потому что Сталин сразу, едва увидев маму, решил на ней жениться. И нарком НКВД должен был этому поспособствовать.

Я наблюдала за ними – мама и Ягода ведь никогда никуда не уходили, все время были у меня на глазах. Ягода приезжал к нам, часто с женой, иногда Гарика, своего маленького сына, брал с собой. И я бы почувствовала, если между мамой и Ягодой что-то было. Хотя он сам, наверное, был увлечен. Цветы привозил, подарки. Но мама никогда ему взаимностью не отвечала. Когда для дедушки, чтобы как-то отвлечь после смерти Максима, решили устроить поездку на пароходе по Волге, то Ягода приготовил для себя каюту по соседству с маминой. Узнав об этом, она отказалась ехать. В итоге путешествие все-таки состоялось, но уже без Ягоды.

Он все время маму словно подталкивал под Сталина. Альбомы привозил с его фотографиями, книги с биографией, репортажи о стройках, которые были как свидетельство того, как у нас все замечательно. Кстати, действительно многое было сделано, этого нельзя отрицать.

Так что Ягода был как сталинский сват. И когда он не справился с порученной задачей, то получил приговор – встать к стенке. Хотя эта участь его ждала в любом случае, уже за то, что он слишком много знал.

Мы с мамой об этом тоже говорили, и она считала, что именно с такой целью Ягода и появился.

Поначалу мама не знала, что Настя рассказала мне о предложении Сталина. А потом я ей призналась. И уже тогда что-то у мамы спрашивала, и она мне подтверждала.

Но вообще мама не любила на эти темы говорить, то и дело просила: «Не надо, ну не надо!» Словно отмахивалась ото всего.

Ей тяжело было вспоминать и не хотелось, чтобы я тоже об этом думала. Иногда мои расспросы даже вызывали у нее раздражение. Но я все равно не сдавалась и в итоге кое-что смогла разузнать.

– А мама рассказывала вам, как именно Сталин сделал ей предложение?

– Разговор Сталина с мамой состоялся после того, как дедушка умер. При Горьком это было бы невозможно даже представить. А так, буквально через год после его смерти, Сталин подъехал к нам на Никитскую. Вроде бы по делам – мама сама написала ему письмо, что надо организовать музей Горького. И вот под предлогом этого он и приехал. И сделал предложение выйти за него замуж.

На что мама абсолютно твердо сказала: «Нет». И после этого начались аресты тех мужчин, которые возникали возле мамы.

Так мне рассказывала сама мама. Это было в Жуковке, я хорошо помню. Мы прогуливались, и она говорила.

В Жуковке тогда многие жили. Там было много одинаковых деревянных домиков. Фактически это была квартира: наверху спальня, внизу спальня, столовая и застекленная терраса. Все однотипные дома. В тот поселок заселять начали после войны. До этого мы ведь жили в Горках, а потом там сделали дом отдыха для семей с детьми.

Простил ли Сталин отказ выйти за него замуж? Ее-то простил. Но все, кто подходил близко к маме, страдали. Сталин, конечно, интересовался всеми. Если ему о ком-то докладывали, то немедленно следовала кара.

– Мама оставалась жить в особняке на Никитской, тогда улице Качалова?

– Да, ей оставили три комнаты. Остальное уже было музеем Горького.

Мама умерла совсем нестарой. Но столько переживаний выпало, и все держала в себе. Всегда была очень вежливой, улыбчивой, могла принять гостей. Никто не видел ее переживаний.

Она сохранила красоту. Я сама любовалась ею. Мама любила одеваться, не вызывающе, а элегантно. Все, кто видел маму, ею увлекались. Что такого было в маме? Красивая она была, конечно. Но дело не в красоте. Она была женственная, добрая. Очаровательная. Именно так о ней говорили: «Очаровательная». И вот так ей не везло.

Хозяйством она не занималась. Сама не готовила, была скорее хозяйкой дома, принимала гостей. У нас была повариха Даша, за порядком следила уборщица Анюта. Мама только дедушкину комнату сама убирала, никого туда не подпускала.

Мама ведь не была связана с театром, литературой. А к ней все тянулись…

Она располагала к себе. На Никитской на встречу Нового года приходили многие – Илья Эренбург, Всеволод Иванов. Ею увлекались. Тот же Алексей Толстой, живший по соседству. Да все, кто видели маму, ею увлекались.

– Горький очень дружил с Шаляпиным. А вы поддерживали отношения с его семьей?

– Близкие отношения у нашей семьи были с Иолой Игнатьевной Торнаги, первой женой Шаляпина. Федор Иванович сам уехал за границу, а Торнаги осталась. И долгие годы была невыездной, как тогда говорили.

Она бывала у нас на даче в Горках-10, каждое лето мама ее приглашала. Торнаги нас с Дарьей приучала к балетному станку. Я мечтала быть балериной. Ну и Дарья тоже любила танцевать.

По-русски Иола Игнатьевна говорила с акцентом. Она ведь была итальянка. Когда Шаляпин сделал ей предложение, она его приняла. Было назначено венчание в русской церкви. И она получила отчество. Как русские императрицы-иностранки становились Федоровнами и Алексеевнами, так и Торнаги стала Игнатьевной.

В уже

В Советском Союзе осталась Ирина Шаляпина, дочь Федора Ивановича. Она выступала с рассказами о Шаляпине, ездила по всему Союзу. Можно сказать, работала дочерью Шаляпина. А вообще она служила в Театре Красной Армии.

Мама дружила с Ириной. Когда министром культуры стал мамин приятель, она попросила помочь Торнаги. Ну нельзя же, в самом деле, чтобы человек жил в таких условиях. И тогда Иолу Игнатьевну отпустили за границу к сыну. В Италии она и умерла. А Ирине дали квартиру на Кутузовском проспекте. Я там тоже была, двухкомнатная такая квартира, хорошая.

– У мамы было много друзей?

– Она дружила со многими балеринами. В Большой мы ходили на все премьеры. Тогда это было принято.

У мамы были отношения с Кировским, сегодня вновь Мариинским, театром. Ее всегда приглашали на озеро Селигер, где отдыхали балетные. У Валентины Михайловны Ходасевич, главной художницы Кировского, племянницы поэта, там была дача. Мама с Натальей Дудинской, первой танцовщицей Кировского, была в хороших отношениях. Была знакома с Татьяной Вечесловой.

Когда Вечеслова привозила платья из-за границы, мы потом дома с них снимали фасоны. В Жуковке мама общалась с Улановой, та тоже имела домик в том правительственном поселке.

У академиков снимала домик Фаина Раневская, тоже приходила к нам в гости. Позировала маме.

В Третьяковской галерее есть портрет мамы кисти Корина – так она выглядела в последние годы. Сумела сохранить свою красоту. Есть еще портрет Бориса Григорьева, на нем мама и я. Он куда-то исчез, а потом вроде «всплыл» в Америке.

– Мама ведь прожила не такую долгую жизнь.

– Она умерла неожиданно, ей было всего шестьдесят девять лет.

Да, она жаловалась на сердце, у нее бывали приступы. Но все равно верилось, что впереди еще есть время. Помню, мы обсуждали ее грядущий семидесятилетний юбилей, думали, как будем отмечать.

В тот день она мне утром позвонила. Просила приехать… До сих пор не могу себе простить, что не бросила все дела и не поехала к ней в Жуковку. Столько лет прошло, а только начинаю думать про это, как сразу слезы на глазах появляются…

Мама позвонила, а я решила, что еще успеется. Ну, так ведь бывает, господи, все же мы люди живые, кто же думал… Ну в общем, она пошла к своей приятельнице, художнице. И там ей стало плохо. Она вытащила какое-то лекарство, стала принимать. Мимо шел Николай Булганин, у него там же, в Жуковке, дача была. И он маме предложил: «Вам что-то нехорошо, зайдите ко мне, моя дача рядом».

Мама отказалась: «Нет-нет, я сейчас к себе пойду». Она действительно смогла дойти до своего дома, легла на диван. И все.

Гроб стоял в дедушкином доме на Малой Никитской. Мы похоронили ее на Новодевичьем, рядом с папой…

Максим Горький, его сын Максим Пешков, Надежда Пешкова (Тимоша), внучки Марфа и Дарья. Сорренто, 1928.

В гостях у Марфы Пешковой. Поселок «Сосны», 2012.

Марфа Пешкова. 2013.

Вера Прохорова. Жизнь по шкале Рихтера

С Верой Прохоровой меня познакомил товарищ. Сказал, что Вера Ивановна была самым близким другом Святослава Рихтера и может многое о нем рассказать. Я, конечно, не упустил такую возможность.

Наше знакомство состоялось в двухкомнатной квартире Випы – так, по инициалам, близкие называли Прохорову. Она жила на первом этаже дома на Сивцевом Вражке, на фасаде которого мемориальная доска с именем композитора Матусовского: «Здесь родилась песня “Подмосковные вечера”».

В этом же доме родилась моя первая книга.

Оказалось, Вера Ивановна знала не только Рихтера. Предками дочери последнего владельца Трехгорной мануфактуры, которую в народе так и называли Прохоровской, были и Боткины, и Гучковы, а дальними родственниками приходились и Алексеевы-Станиславские, и Третьяковы.

Но меня взволновала судьба самой Випы. Она родилась в 1918 году, провела несколько лет в сталинских лагерях, дружила и была знакома с великими. А какая у нее была память и как Вера Ивановна умела рассказывать!

Слушал и удивлялся, почему никто не догадался написать о Прохоровой книгу. А потом понял, что должен радоваться: эту книгу предстояло написать мне.

Я приходил к Вере Ивановне много раз.

Перед тем как начать разговор, мы неизменно собирались выпить чаю. Расставляли чашки, раскладывали конфеты, пирожные и ставили электрический чайник.

Но почти никогда до чая не доходило. Потому что Прохорова едва ли не сразу начинала что-то рассказывать. И кажется, полностью переносилась в свое прошлое.

Как-то она заметила: «Я ведь пережила всех, о ком вспоминаю. Нет ни Светика, ни Бориса Леонидовича Пастернака, ни его Зины, ни Юры Нагибина, ни Роберта Рафаиловича Фалька. Пустота вокруг. А я, как ни странно, жива. Может, чтобы успеть рассказать о них?»

И она вспоминала.

Чашку с уже остывшим и ставшим иссиня-черным от забытого в ней пакетика с заваркой чая Вера Ивановна замечала только через пару часов.

Когда мы только познакомились, ей было восемьдесят два года, у нее были прекрасная память и завидное чувство юмора. За те десять лет, в течение которых мы встречались, она, кажется, почти не изменилась. То же поразительное внимание к деталям судеб своих великих современников, цепкость памяти и ироничное отношение к себе.

Во время одной из наших встреч ей по телефону позвонил кто-то из племянниц. Узнав тему нашей беседы (мы говорили об отречении Николая Второго и роли, которую в этом сыграл двоюродный дед Прохоровой), девушка строго, как мне показалось, поправила неточность Веры Ивановны в датах. Та виновато улыбнулась и произнесла в трубку: «Да, я оговорилась. Но белые медведи склероза, о которых ты подумала, еще только на пути ко мне».

После того как Прохоровой исполнилось девяносто лет, мне стало страшно набирать номер ее домашнего телефона. Я боялся, что мне просто не ответят. Или трубку возьмет уже совсем другой человек. И как же я был счастлив, когда Вера Ивановна поднимала трубку и своим ставшим для меня уже родным голосом привычно произносила скороговоркой: «Але-але-але». На вопрос о том, как она себя чувствует, отвечала: «Все еще жива, как ни

В наших встречах выпала пауза длиною лет в пять. С одной стороны, Вера Ивановна вроде и не изменилась. А с другой – годы, конечно же, не прошли бесследно.

Она уже с трудом ходила, была согнута почти под прямым углом. Но когда садилась на свой любимый стул (у нее дома, кажется, и было только три стула) и с какой-то почти застенчивой улыбкой принималась расспрашивать о том, как дела, а я, коротко ответив, сам старался расспросить ее о многом, передо мной представала все та же Вера Ивановна. Та же Випа…

Мы могли говорить и два, и три часа. Лишь когда приходила племянница Веры Ивановны и справедливо замечала моей собеседнице, что нельзя так долго находиться в одном положении, это вредно для ног, и вообще, на сегодня разговоров достаточно, я вспоминал, что Прохоровой на самом деле уже очень много лет. И ей действительно надо отдохнуть.

В ее квартире по-прежнему обитала кошачья семья. «Вы не против кошек? – во время нашего нового свидания спросила меня Прохорова. – Вот и замечательно. А то ведь коты чувствуют отношение к ним. Проходите в комнату».

Так бывает, что в одном человеке сплетается столько имен и судеб. Хотя порою, когда я пытался пересказать друзьям истории, которые поведала мне Вера Ивановна, они с недоверием переспрашивали: «Как это возможно – и Боткины, и Гучковы, и Прохоровы, и Станиславский с Алехиным, и Фет, и Рихтер с Булгаковым, и все они были связаны?»

Я бы сам не поверил, если бы не везение и счастье повстречать Веру Ивановну. Она действительно знала всех – с кем-то дружила и виделась, а о ком-то слышала, что называется, из первых уст.

Для меня она эталон или даже единица измерения интеллигентности. Вот я бы прям так и определял глубокого и настоящего человека, скажем, в «пять Прохоровых». А если он пустой и никчемный, то – «ноль Прохоровых». Вы потом, надеюсь, поймете, почему я так говорю.

А еще для меня Вера Ивановна – лицо настоящей России. Не с картинки или плаката, а истинной, с фотографии – самой реальной и неотретушированной.

И не той, «которую мы потеряли», а той, которая сама себя сберегла – несмотря ни на что выстояла и самим своим существованием дает надежду.

И дело здесь не в великих предках Прохоровой или ее легендарных друзьях. Дело в самой Вере Ивановне и истории ее жизни.

Прохоровы

– Видите фотографию «лесенкой», на которой по росту от самого взрослого к самому малому изображена семья Прохоровых? Она сейчас висит во всех коридорах Трехгорки. Повесили, когда дедушка перестал считаться хищником.

Я потом преподавала у них язык. Когда на фабрике узнали, что я знаю английский, пригласили. Я поинтересовалась, какой уровень учеников. «Самый высокий, – ответили мне. – Есть даже директор института». А я имела в виду уровень языка…

– С какого возраста вы себя помните?

– С двухлетнего. К нам на дачу часто приезжали мои кузены. На них были розовые нарядные кофточки, в которых они скатывались по лестничным перилам. Потом, много лет спустя, они мне подтвердили, что действительно, в детстве у них были розовые кофточки.

Родилась я в Москве, в доме на Трех горах, где располагалась мануфактура Прохоровых. Меня несколько лет назад приглашали туда вместе с другими оставшимися в живых потомками Прохоровых. Показали часы напольные «Биг-Бен» из кабинета деда. «Как приятно», – ответила я.

Какая-то старушка рассказывала мне, что помнит дедушку – встретила его в магазине при фабрике…

– Расскажите про жизнь вашей семьи после 1917 года. Трехгорную мануфактуру ведь национализировали.

– Да, и мой папа, Иван Прохоров, стал управляющим собственной фабрикой. Однажды его едва не расстреляли. Из-за отсутствия в кассе денег он выдал рабочим зарплату мануфактурой и был арестован ВЧК.

Когда чекисты дали ему ознакомиться со смертным приговором, он просмотрел его и подписал: «Прочел с удовольствием».

У папы было изумительное чувство юмора. Потому что приговор был полон пассажами типа «капиталистический хищник запустил лапы в народное добро» и тому подобными глупостями.

Фабричные рабочие, хотя среди них и коммунисты были, спасли отца. Они пришли в ЧК и сказали, что Прохоров никакой не хищник. Тогда у них еще были какие-то права.

Как раз НЭП начинался, и появилась надежда, что Россия вновь возродится. Открылось много текстильных заводиков. А поскольку отец был хорошим специалистом по хлопку, то ему дали должность консультанта… До 27-го года мы жили под Москвой в Царицыно, где рабочие подыскали для папы дом с мезонином.

Тогда станция так и называлась «Царицыно-Дачная».

Вокруг весной вовсю цвели вишневые сады, которые для местных крестьян были источником заработка – в город продавались вишни. Там были милые коттеджи с двумя террасами – верхней и нижней, круг на улице, на котором была разбита клумба с пионами. С холма дорожка, по краям которой росла сирень, вела к пруду. Мы по этой сиреневой аллее спускались к воде, на берегу стояли скамеечки, рядом было место для танцев. Поэтому я никогда не представляла себе дачной местности без воды. Потом уже, после революции, «товарищи» воду спустили и стали на месте пруда сажать капусту.

Сейчас, говорят, все восстановили. Но я ни за что не хотела бы это увидеть. Какой там парк царицынский был! Сейчас он стал как офис модный, а тогда были таинственные руины. Было действительное ощущение русского замка.

У нас было хорошо. Каждый знал, чем заниматься. Бабушка что-то на кухне делала, девочка приходила ей помогать. По воскресеньям приезжали рабочие с гармошкой и спиртными напитками, начиналось веселье. Рабочие любили папу, «Ваня, Ваня» называли его. Он всех их детей крестил.

– Вам за родственников доставалось? Вы же учились в советской школе.

– Моего прадеда, владельца и директора Трехгорной мануфактуры, в советских газетах называли «капиталистическим хищником». Хорошо, он не дожил до этого. Прабабка мечтала, чтобы ее вместе с мужем похоронили в склепе на территории Новодевичьего монастыря.

Но прадед отказался от склепа и выбрал для себя Ваганьковское кладбище. Хотел даже похороненным быть рядом с фабрикой. А прабабушка от своей мечты не отказалась, и ее похоронили возле Новодевичьего собора.

Я как-то пришла в монастырь, когда там была очередная экскурсия, и услышала, как гид объяснял, что в склепе покоится «злобная капиталистка, а все Прохоровы бежали после революции за границу».

Я постояла, послушала…

Целью жизни прабабки было выдать своих детей за дворян. Дочь

Кроме Алехина в родстве с нами состояли и купцы Алексеевы, один из сыновей которых увлекся театром и взял себе псевдоним Станиславский. Он, кстати, тоже был акционером Трехгорки, как и Алехин.

Бабушка, дочь той самой прабабки, вышла замуж за дворянина Полуэктова, привнесшего единственную каплю благородной крови в нашу семью.

При этом сама бабушка богатство терпеть не могла, обожала Достоевского и говорила: «Стыдно быть богатыми, когда вокруг столько бедных». А на упреки в том, что она одевает детей, словно каторжных ссыльных, отвечала: «Нет, не как каторжных, а обычно. Вот когда вырастут, пусть как сами захотят, так и одеваются».

Так что тут прабабка со своими фантазиями о красивой жизни промахнулась. Но зато она дала детям хорошее образование, что помогло им держать дело.

У прабабки было довольно оригинальное развлечение – она собирала возле себя внуков и говорила, что тот, кто скажет ей плохое слово, получит подарок. «Тому, кто произнесет: “Бабушка – старый пес”, достанется ослик», – искушала она. По семейной легенде, папа пытался было рвануться вперед и произнести заветные слова, но был удержан своей матерью. А вот Алехин, которого дома все звали Тошей, вышел и сказал: «Бабушка – старый пес». И получил ослика, на котором потом катался.

Моя бабушка со стороны мамы, Вера Петровна Боткина, к счастью, умерла до революции.

Воспитывалась она, бедненькая, матерью, находившейся под влиянием Льва Толстого. Та считала, что детей надо воспитывать в строгости и с раннего возраста приучать к труду. В 6 утра она поднималась и шла помогать в сапожную мастерскую. Потом ее перевели в переплетную мастерскую.

Замужем она была за Николаем Ивановичем Гучковым, московским головой, родным братом Александра Ивановича, который был при царе председателем Государственной думы, а при Временном правительстве – военным министром. Он же принимал и отставку императора.

Вера Трейл

– Удивительно, что дочь Александра Ивановича стала убежденной коммунисткой.

– Ее тоже звали Верой. По иронии судьбы она искренне верила в идеи коммунизма, с которыми пытался всю жизнь бороться ее отец. Матерью Веры была давняя поклонница Александра Гучкова по имени Мария. Она, кстати, была приятельницей актрисы Веры Комиссаржевской, с которой, как говорили, у Гучкова был роман. Но тогда о таких вещах не полагалось шуметь.

А тетя Маша бегала за Гучковым. И он, уезжая на войну с бурами, сказал ей: «Если вернусь живым – женюсь». Как гласит семейная легенда, не надеясь, на самом деле, на свое возвращение. Но вернулся и сдержал слово. Дядя Саша вообще был отчаянным человеком, дуэлянтом. Однажды его вызвал на дуэль некий Мясоедов, которого все называли немецким шпионом. Публично он изобличен в предательстве не был, и Гучков вслух назвал его шпионом и был вызван за это на дуэль. Мясоедов промахнулся, а дядя Саша выстрелил в воздух со словами: «Я не хочу спасать вас от виселицы». И вскоре Мясоедова действительно казнили.

…Веру с тетей Машей и Гучкова разделила Гражданская война. Девочка с матерью пробирались к Москве, откуда могли уехать в Париж.

В одной из деревень их арестовали красные. Как мне потом рассказывала сама Вера, тетя Маша почему-то все время смеялась и постоянно говорила только одно – чтобы их отпустили.

Судьбу их решали двое красных. Один предлагал отпустить: «Она же какая-то дурочка». Но другой отвечал: «Гучков бы на дурочке не женился», – и настаивал на том, чтобы Машу вместе с дочерью повесили.

Уже была выстроена виселица, когда село захватили белые. И тогда прежние мучители стали просить тетю Машу заступиться за них. Особенно просил самый лютый, который собирался ее повесить. «Я же так с вами обращался хорошо», – говорил он. А тетя Маша, опять-таки смеясь, отвечала: «Нет-нет, вы забыли, вы же хотели меня повесить. Но я за вас все равно замолвлю слово». Правда, в итоге этих большевиков все равно повесили. На той самой виселице, которая была сооружена для тети Маши и Веры.

Вера потом долго находилась под впечатлением от произошедшего и в своих детских рисунках в основном рисовала виселицы…

К счастью, семье дедушкиного брата удалось эмигрировать в Париж. Где, как я уже сказала, Вера стала коммунисткой и ратовала за идеи Маркса-Энгельса-Ленина с берегов Сены. Причем делала это весьма и весьма активно. Так, именно благодаря ее стараниям в Советский Союз стали возвращаться белоэмигранты. Которых тут, разумеется, арестовывали и отправляли в сталинские лагеря.

Когда Вера узнала о том, что арестован князь Мирский, вернувшийся в СССР из Франции, она стала требовать встречи с тогдашним наркомом НКВД Ежовым. И добилась своего – Вере была назначена встреча в кабинете сталинского любимца. Его должность тогда, кажется, называлась что-то вроде «генеральный комиссар».

В Москву тетка приехала на восьмом месяце беременности. Она рассказывала, что Ежов то и дело с подозрением поглядывал на ее огромный живот. Боялся, наверное, что она прячет там бомбу.

Тетка отказалась от предложения присесть и весь разговор с Ежовым провела на ногах. А он, бывший очень маленького роста, ходил кругами вокруг ее выпирающего живота и удивлялся: «Как? Неужели князя Мирского арестовали? Ну я им покажу! Эта ошибка будет немедленно исправлена!» Притом что, конечно же, все аресты проводились не просто с его ведома, но и по его указке.

В конце разговора Ежов наконец не выдержал и, кивнув на живот Веры, спросил:

– А вы, значит, скоро мамой станете? У вас в Париже есть кто?

Александр Иванович Гучков к тому времени уже умер. О чем Ежов наверняка прекрасно был осведомлен. Но делал вид, что ничего не знает.

– Да, у меня в Париже мать, – ответила тетка.

– Вот и прекрасно! Поезжайте к матери, она вас, наверное, уже заждалась.

– И не подумаю! Я хочу, чтобы мое дитя родилось в Советском Союзе!

– А может, все-таки в Париж?

– Нет! Ребенок родится только в Советском Союзе, самой великой стране мира!

Ежов не стал спорить с теткой. Согласившись с ней, он попрощался и обещал, что все недоразумения будут улажены.

Вера была в восторге от Ежова. Говорила даже, что у него «иконописные глаза». На дворе стоял 1937 год, мы с мамой слушали Веру, переглядывались между собой и лишь молча кивали.

Не успела Вера вернуться после разговора с Ежовым, закончившимся, в лучших традициях того времени, на рассвете, в нашу квартиру на улице Фурманова, как ей позвонили из НКВД и сообщили, что

В Париже Вера поддерживала связи со многими русскими эмигрантами. Очень дружила с Сергеем Эфроном, мужем Марины Цветаевой. Вместе с ним Вера была членом «Союза возвращения на родину». Своего мужа-англичанина Вера тоже сумела увлечь коммунистической идеологией и заставила поехать в Испанию, где началась гражданская война. На которой супруг тетки и погиб. Зато полученное благодаря ему английское гражданство спасло Вере жизнь во время Второй мировой войны. Когда в Париж вошли фашистские войска, тетка, попавшая в концлагерь, сумела из него выбраться и выехать в Лондон.

Правда, после войны она разочаровалась в коммунистических идеях и вышла из партии. Она даже скупила нераспроданный тираж написанной вскоре после Второй мировой своей книги об СССР и Сталине и уничтожила его. А своему другу Морису Торезу сказала о былых увлечениях коммунизмом: «Это скучно!» Но интереса к политике не потеряла. Она была очень активным защитником молодого государства Израиль.

В Лондоне тетка жила на втором этаже небольшого особняка. Как-то в ее доме начался пожар. Причем такой сильный, что у приехавших пожарных не было ни малейшей надежды, что кто-нибудь из жильцов останется в живых. На всякий случай они спросили у соседей, есть ли кто-нибудь на втором этаже. «Да, – ответили они. – Там живет пожилая женщина».

Поскольку все случилось поздней ночью, пожарные махнули рукой: «Она, наверное, уже погибла во сне – если не от огня, то от угарного газа». Однако соседи возразили: «Она не может погибнуть, она – русская». Лестница, ведущая на второй этаж, уже рухнула, и пожарные забросили на второй этаж железный крюк. И что вы думаете? Этим крюком они каким-то образом зацепили Веру и вытащили из объятого пламенем дома. И она осталась в живых…

В шестидесятых годах Вера снова приезжала в Москву. Она тогда работала в каком-то западном издательстве, для которого делала интервью с Борисом Пастернаком. Вместе с ней к поэту на завтрак, имевший место у Ольги Ивинской, ходила и баронесса Будберг, знаменитая возлюбленная Максима Горького.

– Вы с ней виделись?

– Я общалась с Верой во время ее последнего приезда в СССР. Тогда как раз был конфликт с Израилем. И я помню, как Вера шла со мной от метро, прихрамывала (после того пожара в Лондоне у нее была повреждена нога) и не умолкая говорила, говорила об Израиле. Она тогда тоже остановилась у нас на улице Фурманова.

Вера одно время дружила со Светланой Аллилуевой. Но потом они поссорились из-за Сталина. «Света с большими стганностями», – грассируя, говорила Вера о ней. Но очень любила дочь Светы Ольгу.

Во время своего последнего приезда в Москву Вера рассказывала, как ее пытались уговорить сотрудничать с британской разведкой МИ-6. «Но я категогически отказалась, – говорила она. – Да, я ненавижу коммунистов, но это моя стгана, и я никогда не буду пготив нее габотать».

Она очень приглашала меня с сестрой Любой к себе в Лондон, начала какие-то бумаги оформлять. Но тогда выехать за рубеж было так сложно, что ничего у нас не получилось…

Умерла Вера в Кембридже в 1987 году в уже преклонном возрасте. Ей был восемьдесят один год.

Так получилось, что она рассорилась со своей единственной дочерью, и хоронили ее внук и Светлана Аллилуева. Потом мы с сестрой были на ее могиле на одном из лондонских кладбищ…

Остроухов

– Вера Ивановна, у вас ведь есть еще один великий предок – художник и коллекционер Илья Остроухов.

– С ним мы в родстве благодаря бабушкиной сестре Надежде Петровне Боткиной. Она была за ним замужем. Жили они в его московском особняке в Трубниковском переулке. На первом этаже находились жилые комнаты, а на втором – коллекция Остроухова, украшением которой была картина Тициана.

Мы с мамой часто навещали дядю Илю, как я называла Остроухова, и его жену, которую я про себя окрестила «тетя Надя-старушка».

Это было в конце двадцатых годов. Мне тогда лет десять было. Я запомнила мощную фигуру Остроухова, который совсем не выглядел старым. У него было довольно своеобразное чувство юмора. Когда к нему в гости приходила одна родственница, которую он не очень жаловал, дядя Иля говорил: «Марья Петровна, под стол!» А моего маленького двоюродного брата встречал со словами: «Какие у тебя щечки розовые! Только зажарить и съесть!»

Дядя Иля был человеком широкого образования и смелого вкуса. Он и Щукин стали первыми, кто начал покупать картины французского художника Анри Матисса. Павел Третьяков, умирая, назначил дядю Илю вместо себя хранителем галереи.

Остроухов был очень добрым человеком. Когда мы приходили, он говорил жене: «Надежда Петровна, дети у порога. Где пирог?» И она отвечала: «Иля, пирог готов».

Я его очень любила. Он первым открыл мне разницу между материальным и духовным миром. Иконы в его доме были настолько выразительны, что мне не хотелось от них отходить. Они, казалось, физически излучали тепло и добро.

Я спрашивала у дяди Или:

– Почему возле икон становится так хорошо?

И он отвечал:

– У человека есть тело и есть душа. В картине ты видишь краски, а в иконах чувствуешь душу. Те, кто писал иконы, готовились к этому, постились. На иконах нет ярких красок, они темные. Но яркости и не надо. Иконописцы были настоящие и глубоко верующие люди, и это чувствуется. Ты же не будешь думать, как одета Богоматерь. Это другой мир, нежели тот, в котором мы живем. Вот иконы работы Андрея Рублева. Он ведь жил в очень непростое время, а его иконы оставляют только светлое впечатление. Потому что главное – какая душа у художника. Если в ней есть свет, значит, есть благодать. Тогда и на зрителя перейдет этот свет.

Находил, конечно, и более точные слова. Меня иконы потом всегда притягивали.

Я так полюбила бродить среди картин, что попросила у дяди Или разрешение самой приходить и смотреть его коллекцию. Он позволил.

Не забуду, какое сложное впечатление произвели на меня работы Врубеля. Остроухов и тут пришел мне на помощь: «Художник был нездоров, и его душевная болезнь ощущается и на холсте».

Судьба дяди-Илиной коллекции была трагична. После неожиданной смерти Остроухова

У Остроухова была богатейшая библиотека из 12 тысяч томов, которую после его смерти тоже расхитили. Это было страшное зрелище. Даже мы, дети, понимали, что происходит что-то ужасное и стихийное. В книгах большевики были мало заинтересованы. Их больше интересовали картины, которые они спешно вывозили. Иконы тащили.

Бедная тетя Надя! Ее выселили из собственного дома во флигель во дворе. Просто взяли и вышвырнули. Я помню, как переносили ее мебель.

Мама все время ходила к ней. Тетя Надя все кротко терпела. Через год она умерла.

Нам позволили взять несколько книг. У нас они потом хранились с экслибрисом «Из библиотеки Ильи Остроухова». Помню, была книга Гете на немецком языке. Каждый раз, открывая ее, я вспоминала те волшебные дни, которые проводила в его доме в Трубниковском переулке. «Наелась? – спрашивал меня за столом Остроухов. – Тогда вставай и беги смотреть картины…»

– Вера Ивановна, а на стене – портрет вашей мамы? Это же рисунок Валентина Серова, верно?

– Да, Серов был одним из близких друзей дяди Или. Вообще, бабушка Вера Петровна заказала ему написать портрет каждой из ее дочерей, так что у нас было четыре работы Серова.

Она рассказывала, что одной из работ сам художник остался недоволен. И как бабушка ни умоляла его оставить портрет дочери таким, каким он вышел, Серов не соглашался. Он сложил холст в четыре раза и разорвал его. Потом, конечно, написал новый.

Серов ведь был художником с весьма непростым характером. Известно, что, когда он в Зимнем дворце писал портрет Николая II, в зал неожиданно зашла императрица и принялась критиковать его работу. Тогда он вручил ей палитру и кисти и предложил самой закончить портрет. Александра Федоровна пришла в бешенство, а император рассмеялся.

Родичи укоряют меня, что я держу портрет кисти Серова у себя дома просто так, без всяких предохранительных мер.

Кстати, этот портрет был на выставке Рихтера. Светик, так мы называли Рихтера, очень любил мою маму…

Родители

– Мама воспитывала нас с братом в умении во всем замечать прекрасное и ни в коем случае не пропускать его.

«Мам, – говорили мы, – ну что хорошего в цветочке, на который ты показываешь? Он же такой маленький». – «А какой он зато красивый!» – отвечала она.

Или, если на улице было холодно и стоял мороз, мама показывала нам узоры на окнах и восхищалась, как они затейливо прекрасны.

Зимой нам с братом вымазывали лицо гусиным жиром, и мы в валенках и шубках отправлялись кататься на горку. Брали решето старое, дно его обмазывали навозом, заливали водой, и получалась мазанка. На ней и шли кататься.

Царицыно же – такие холмы! Я с тех пор терпеть не могу плоские равнины.

Весной, когда бежали ручьи из талого снега, запускали кораблики.

Как тогда цвели вишни! В памяти осталось голубое небо и цветущие деревья на его фоне. Летом ходили с няней по грибы, опята маленькие собирали.

С нами еще и папина кормилица жила. И папина мама. Так что я никогда не чувствовала ни мрака времени, в котором оказалась моя семья, ни напряжения. Хотя к родителям приезжали друзья, возвратившиеся из ссылки. И конечно, ни у кого из взрослых не было иллюзий по поводу той эпохи, в которую им выпало жить…

– Родители вспоминали о прежней жизни?

– Ну конечно! От бабушки и папиной кормилицы я часто слышала о «мирном времени» – о периоде до Первой мировой. «В мирное время продавалось то-то…» – вспоминали они. А вот о революции не говорили. Просто это не было частью нашей жизни. Как-то не воспринималось, что наш род разорен. Дедушка же в Париж уехал. И когда я смогла поехать за границу, прошла мимо его дома на улице Гюстава Доре рядом с парком Монсо. В этом доме уже жили другие люди.

Мама моя, может, тоже хотела уехать за границу. Она предвидела возможное будущее. Но папа не представлял себя за границей, он не видел жизни без фабрики. Папа хорошо во всем этом разбирался – его отец брал на фабрику с десяти лет, водил в цеха, папа обожал это. Так дед готовил наследника.

Мне папа потом тоже рассказывал о том, какое чудо – фабрика Трех гор. Но при этом разговора о том, что все это царство раньше принадлежало нашей семье, никогда не было.

– Как сложилась жизнь после смерти папы?

– Когда в 1927 году папы не стало, рабочие Трехгорки несли его гроб из Солдатенковской, ныне Боткинской, больницы до Ваганьковского кладбища на своих руках.

А потом еще три года материально помогали нашей семье. В 1930 году мама попросила их больше не приходить – связь с нами стала уже небезопасна.

Кстати, в 1937-м, когда в стране начались повальные репрессии, за папой вновь пришли мастера кровавых дел НКВД, решив, очевидно, довести до конца начинание своей предшественницы ВЧК. Узнав, что Ивана Николаевича нет дома, они переполошились – где же он может быть, не сбежал ли?

– На Ваганьковском кладбище, – ответила мама.

По инерции после ареста отца схватили и маму. Но ее довольно быстро выпустили, а мне домашние сказали, что мама уезжала навещать тетю.

А потом мы из Царицыно перебрались на улицу Фурманова, нынешний Нащокинский переулок, в «дом дедушки».

Дедушка Гучков, хоть и являлся московским головой, богатым не был. При этом никогда не брал жалование, а складывал его в ящичек, из которого в специальный день раздавал деньги нуждающимся.

Сам дедушка жил с бабушкой на Маросейке, в доме, который бабушка получила в приданое.

У дедушки было имение в Поповке, это рядом с Архангельским, имением Юсуповых. При встречах они раскланивались друг с другом. А еще он владел имением Артек в Крыму, куда иногда ездил с бабушкой. После революции все отняли. Из дома на Маросейке позволили выйти буквально в чем были…

Так вот, дедушке принадлежал доходный дом. Он очень извинялся перед своей дочерью Любой, сестрой мамы, – когда она вышла замуж, дедушка не смог ей предоставить квартиру в этом доме, так как все они были заняты жильцами. В результате семью тети поселили на нижнем этаже. «Как только кто-нибудь съедет, я тут же тебя переведу в лучшую квартиру», – пообещал дедушка Гучков. Но не успел.

Мы из Царицыно тоже переехали в этот дом и поселились в бельэтаже. До 1933 года наша улица называлась Нащокинским переулком, а потом ей дали имя писателя Фурманова.

Коммуналка

– В итоге жить пришлось в коммуналке.

– Да, в итоге так получилось. Мы жили в бывшей столовой, отделенной от коридора только толстым тяжелым занавесом. Потому все передвижения соседей по коридору были весьма ощутимы. А соседи у нас были разные.

В конце коридора жил сотрудник газеты «Долой алкоголь», лютый пьяница и отличный знаток алкоголя по фамилии Гаврилов-Терский. Нас он замечал только тогда, когда мы своими проделками вмешивались в его жизнь. Братья однажды залепили ему все окно снегом. Очнувшись от запоя, Терский подумал, что он погребен под снегом, и страшно испугался.

На вид он был страшноват; несмотря на молодой возраст (ему было лет тридцать пять), его лицо было настолько изменено и искажено алкоголем, что трудно было себе представить, что Терский умеет писать, читать или вообще исполнять человеческие функции. На лоб его свисали рыжеватые космы, закрывавшие тусклые глаза. Воду Терский не признавал, и это тоже бросалось в глаза. Одет он был зимой и летом в одно драповое клетчатое пальто, а на ногах была разная обувь: на одной ноге – сандалия, а на другой – ботинок с пряжкой.

Его вклад в антиалкогольную газету оставался для нас загадкой, но деньги на водку он находил всегда. Возвращаясь домой, Терский часто не мог открыть дверь ключом и засыпал у порога, блокируя вход и выход. Иногда он сутками не выходил из своей берлоги, из которой доносились странные звуки – не то хрип, не то храп. Проснувшись, он со страшным ревом вырывался в коридор с криком: «Пора на охоту!»

Это был долгожданный момент в жизни двоих Николаев – моих братьев, моего родного и двоюродного, сына тети Любы. Они пытались бросить ему под ноги какой-нибудь предмет или мяч, который Терский принимал за желанного зверя и старался поймать, но всегда тщетно.

Случилось так, что Терский спьяну уступил свою комнату разбитной девице с ребенком. Та поселилась в его берлоге и занялась самоутверждением в нашей квартире.

Красотой она не отличалась. У нее были короткие волосы, завитые, как у барашка, и сильно накрашенные щеки. Она обычно натирала лицо свеклой. «Для красы», – объясняла она. Зубов у нее тоже было маловато. На это было свое объяснение: «Мужики драться любят».

Но очевидная бойкость привлекала к ней поклонников, в том числе молодого милиционера. Грудной ребенок часто кричал, и вместо обычной колыбельной Шурка, так звали новую соседку, напевала: «Смерть тебя позабыла, окаянный».

Возможно, что смерть скоро вспомнила о несчастном ребенке, но мы этого не узнали, так как Шурка исчезла из нашей жизни. Но память о ней осталась: она открыла нам новые области русского языка – мат.

Вскоре у нас появилась новая соседка, тоже Шура, – женщина средних лет, крепкая и очень ловкая в работе. Лицом Шура не вышла, тем более что один глаз у нее был «неправый», как она сама говорила, то есть косой, и все время вращался. Волос на ее голове было маловато, но, несмотря на то что она была почти лысая, женщина ухитрялась делать крошечный пучок на затылке.

Шура была чрезвычайно чистоплотная и отличная хозяйка. Свою комнату она называла голубым раем: в ней были голубые обои с красными розочками, голубые занавески и на столе расстелена голубая клеенка. К стенам были прикноплены открытки, в основном изображавшие кошек с бантами или сцены счастливой семейной жизни.

Когда мы только переехали к тете Любе, у нее была большая семья. Муж тети Любы Юрий Николаевич Висковский работал в разных ведомствах и министерствах, его несколько раз арестовывали. В 37-м году он был снова арестован и приговорен к десяти годам без права переписки, что означало, как мы потом узнали, расстрел.

Потом арестовали и саму тетю Любу, и ее сына. За моим двоюродным братом пришли 31 декабря. В гостях у нас в это время находилась жена австрийского посла, русская женщина, которая дружила с мамой. Она часто заходила к нам, так как здание посольства Австрии находилось, да и сегодня находится, неподалеку. В честь праздника жена посла принесла нам печенье.

Как только чекисты вошли в нашу квартиру, они тут же перекрыли выход. Но на счастье, у нас был черный ход из кухни. Только я успела вывести женщину из дома, как на кухню ворвался молодой офицер. «Это что такое? Еще один выход?» – возмущенно закричал он, указывая на дверь. Я невозмутимо ответила, что да, дом наш старой постройки и раньше на кухнях всегда был еще один вход.

Он тут же заблокировал и эту дверь. Но жена посла уже была на улице, и опасность миновала. Иначе нас бы всех арестовали, ведь Австрия в те годы считалась союзницей фашисткой Германии.

О подписании пакта Молотова – Риббентропа мы с мамой узнали при довольно забавных обстоятельствах. Последнее предвоенное лето мы проводили с ней за городом и никаких газет там не читали. Потому, приехав в Москву и увидев на всех улицах флаги со свастикой, а в газетах – речь Гитлера в Рейхстаге, мы решили, что столицу захватили. Потом уже нам объяснили, что теперь Германия и Советский Союз – лучшие друзья.

Когда в семидесятых годах мой добрый приятель Толя Якобсон встретил на бульварах Вячеслава Молотова, к тому времени – уже почтенного пенсионера, то не выдержал и обратился к нему с вопросом: «Ну и как поживает твой друг Риббентроп?» На что Молотов ответил, что не расположен ни о чем разговаривать, и спешно пошел дальше…

В тридцатых – сороковых нашим соседом был сын Сталина Василий. Его особняк располагался аккурат за нашим домом. Я самого Василия не видела, Бог миловал. Да и желания не было. Но отзвуки его вечеринок мы слышали регулярно. Почти каждую ночь из его дома доносился шум, вой, дикие крики. Спать было невозможно. Особенно летом часто устраивались оргии. Он разгульным был человеком. У нас так и говорили: «Опять у Васьки шум…»

После лагеря я вернулась в свой дом на улицу Фурманова.

Годы спустя рядом поселились жириновцы – пили, орали, вывешивали на праздники на окна свои флаги.

Как-то просыпаюсь и вижу, что на моем подоконнике стоит человек. «Не бойтесь», – говорит. Я ответила, что и не собираюсь бояться, только не могу понять, что он делает возле моего окна. «Праздник сегодня, – отвечает, – мы флаги вешаем. А вам потом споем что-нибудь».

Нам, жильцам коммуналки, они страшно завидовали и поставили себе цель завладеть нашей квартирой. А поскольку просто выселить из нее не смогли, то купили нам с соседкой по

Так я и оказалась на Сивцевом Вражке.

– Вера Ивановна, расскажите о маме.

– После папиной смерти, как вдову лишенца, маму не брали ни на какую работу.

Нашу семью не оставляли и подсылали провокаторов.

Приходил какой-то якобы знакомый отца, который заводил с мамой провокационные разговоры. «Уж хоть бы погибла эта проклятая советская власть!» – говорил он. Но мама поняла, что это провокация, и подобные беседы не поддерживала.

В 1930 году был организован «Интурист», и маму взяли гидом. Тогда ведь мало было людей в Москве, кто свободно владел языками. Мама в совершенстве знала английский, французский и немецкий. Ее мать, изведавшая радости сапожной и переплетной мастерской, дала ей образование, понимая, что главное именно это. С мамой жили гувернантки-иностранки, которые и учили ее.

А потом мама работала в институте заочного обучения.

Заведовала этим заведением сестра Менжинского, который после смерти Дзержинского стал главным чекистом. Говорили, что по сравнению с Железным Феликсом Менжинский был довольно мягким человеком. А сестра его была дамой «старинного покроя».

Мама проработала в институте до самой смерти в 1945 году.

Ее родная сестра Люба, та самая, которая жила на улице Фурманова, уехала в Париж, но потом все равно вернулась в СССР и была арестована.

В нашем доме осталось только две квартиры, в которых никто не был арестован.

С дедушкой в Париж уехали его дети – тетя Соня, тетя Вера, дядя Петя и дядя Коля. А мама с Любой жили тут. Почему не уехали? Во-первых, не было особых капиталов, чтобы ехать. А потом, они не верили, что советская власть установилась надолго.

После смерти папы мама хотела уехать, но ее уже не выпустили. Все границы захлопнулись. Она все понимала, но ничего уже не могла сделать…

Школа

– Вы в школе были пионеркой?

– Была! Мало того, грех великий, была этим увлечена. Вот что значит великая сила пропаганды! Песенки пела своеобразные: «Мы повесим Чемберлена на осиновый сучок, мы повесим Чемберлена бритой рожей на восток». Воспитательные такие песенки.

Мама всегда спокойно к этому относилась. Какие-то вещи опровергала, но чаще говорила: «Ты сама смотри, как и что. Вырастешь и все поймешь».

Например, когда мы в школе изучали «Старосветских помещиков» Гоголя, которых было принято считать гадами, мама говорила, что все совсем не так.

Дедушка для меня был, конечно, хорошим и положительным человеком, а вот другие капиталисты – мучителями. И я радовалась, что благодаря революции народ, наконец, освободился от них.

Подруга моя Сарочка Шапиро потом каялась, что это она меня увлекла всей этой коммунистической идеологией. Я всему очень верила, выписывала газету «Пионерская правда» и с удовольствием и интересом ее читала.

В школе нас фактически ничему не учили. Тогда в ходу был бригадный метод: кто из учащихся в чем лучше разбирался, тот по тому предмету за весь класс и отвечал. А остальные в итоге так и оставались неучами. Большая власть была у учкома, который состоял из учеников и не только критиковал учителей, но и частенько отстранял их от работы за идеологические ошибки. Сделал, допустим, кто-то из учителей замечание, его тут же выгоняли. Диктант, например, считался буржуазным пережитком. Только классе в восьмом-девятом за нас взялись и стали чему-то учить. Но конечно, уже было поздно.

Я училась в одной школе с Анатолием Рыбаковым, автором знаменитого романа «Дети Арбата». Мы ходили в седьмую школу в Кривоарбатском переулке, потом ее в Плотников переулок перевели. Толя постарше меня, но учителя у нас с ним были одни и те же.

В своей повести «Кортик» он описывает некоторых из них. Например, учителя черчения. Этот педагог довольно своеобразно разговаривал, постоянно вставляя в слова букву «в». Говорил нам с подругой: «Вты, Прохорова, и вты, Криворучко, на отдельную парту». И давал нам чертить спичечную коробку на трех плоскостях, когда весь класс уже детали какие-то сложные чертил.

А надо заметить, что я в точных науках патологически тупа. У меня с детства косенькие лапки не только в хозяйстве, но и в черчении.

Мы с подругой чертили, а потом он вызвал нас к доске. Укоризненно качал головой и говорил: «Невуд».

К счастью, мама к моим «невудам» спокойно относилась.

Арест и лагерь

– А как случился ваш арест?

– Меня арестовали в августе 1951-го. Явился молодой человек в штатском и сказал, что мне предлагают работу в Совете министров (я тогда уже была преподавателем английского). На троллейбусе мы отправились в Совет министров, однако приехали почему-то на Лубянку. По наивности я предупредила, что у меня нет пропуска. Но молодой человек успокоил: «Я вас проведу». Мы вошли.

В одном из кабинетов со мной действительно побеседовали о том, как лучше всего изучать английский язык. А потом предложили пройти «с дядей Васей», который и проводил меня в камеру.

Я до последнего момента не догадывалась, что арестована. А когда мне показали, наконец, ордер на арест, я решила для себя, что все, занавес опустился и жизнь закончилась. Понимала, что десять лет мне дадут как минимум. И главным для меня было не назвать ни одного имени, чтобы от меня цепочка арестов не потянулась дальше.

Поскольку меня арестовали в 1951-м, а не в 1937 году, следствие велось с видимостью соблюдения всевозможных процедур. Например, было необходимо устроить очную ставку арестованного с тремя свидетелями, которые подтверждали содержащиеся в доносах обвинения.

При этом сам человек, который писал донос, быть свидетелем не мог. Благодаря этому я и «вычислила» Михаила Локшина, из-за которого была арестована. Потому что в доносах содержалась информация, которую я говорила ему наедине.

Так, например, после одного из застолий, когда все уже вышли на улицу, Локшин неожиданно попросил меня задержаться. Подвел к портрету ближайшего сталинского соратника Георгия Маленкова, висящему в его кабинете, и сказал: «Это – самый большой негодяй-антисемит».

Я ответила, что среди наших правителей все – негодяи, достаточно просто взглянуть на их лица, и никакой разницы между ними нет.

Этот разговор состоялся наедине. Поэтому, когда следователь процитировал мне дословно этот диалог, я поняла, от кого исходит информация. Правда, до последнего надеялась, что на меня донес друг Локшина Миша Меерович, которому тот мог просто из неосторожности передать наши разговоры. Меерович был на меня озлоблен после того, как я выставила его из своего дома. Он пришел ко мне с каким-то пошлым анекдотом, и я попросила его больше у меня не появляться. Я таких анекдотов терпеть не могла. В итоге я попросила

«Своих» кагэбэшники не «светили». Потому что иначе эти люди уже не могли больше работать на органы.

Но первой на очную ставку пришла родная сестра Локшина.

– Итак, о чем с вами разговаривала Прохорова? – спросил у нее следователь.

– О члене правительства, она обсуждала его.

– Как обсуждала? Называла красивым?

– Нет, сказала, что он негодяй. И еще позволила себе высказаться об одной национальности.

– О какой национальности? – продолжал наседать на девушку чекист, при этом, как мне показалось, хитро поглядывая в мою сторону. – О неграх? Вы смотрите, а то мы вас за дачу ложных показаний привлечем!

– Нет, она говорила о евреях, – еле слышно произнесла девушка, окончательно сбитая с толку строгим тоном следователя – уж не собирается ли он в самом деле и ее арестовать.

– А почему это вас так задело? Вы что, еврейка?

– Нет, я русская.

– А вы? – тут следователь обратился ко мне. – Не еврейка, случаем?

– Нет, я русская, и все предки мои тоже русские – Прохоровы, Гучковы, Боткины.

– Чего же вы тогда про евреев говорите?

– Я не говорю и никогда не говорила. И уж тем более с этой девушкой. Устройте мне очную ставку с человеком, который вам все это написал.

Я до последнего дня надеялась, что предатель не Шурик. Но когда в один из дней увидела в кабинете следователя Мееровича, то поняла уже окончательно, что сексот (секретный сотрудник) – это именно Локшин.

Получается, КГБ прятало Локшина. А поскольку требовалось именно три свидетеля, то кроме матери и сестры композитора пришлось добавить еще и Мееровича.

Он бледный сидел, что-то мямлил, но я с ним и не стала разговаривать, так как все уже поняла.

А следователи над ним издевались. Мне потом сам следователь сказал, что они свидетеля разыграли, будто собираются и его посадить. И он так в это поверил, что, когда ему давали пропуск на выход с Лубянки, он не брал его, так как думал, что это ордер на арест.

Миша заявил, что разговор о Маленкове у меня состоялся именно с ним. Но я-то знала, что говорила об этом с Локшиным и в комнате нас в тот момент было всего двое.

Когда следователь во время допросов спрашивал, к кому я обращала слова о том, что «мне жалко людей», я ответила, что ни к кому конкретно, а просто так, «в пространство». И слава богу, по моему делу никого не арестовали.

– Вас осудили по 58-й статье, как врага народа. Приговорили к десяти годам лагерей.

– Для меня лагерь стал своеобразным Зазеркальем. Потому что для себя я уже решила – все, жизнь закончилась. Что меня ждало, даже если бы срок закончился и мне не добавили бы новый? Ничего. Уехать из Красноярского края, где я сидела, было нереально. Надо было бы все равно оставаться на той же лесопилке и каждый месяц ходить в контору и отмечаться. Какая же это жизнь?

Ко всему происходящему я относилась совершенно спокойно. Когда мне говорили, что я плохо работаю или неправильно, скажем, пилю дерево, я соглашалась: «Да, это так, со мной коммунизм не построишь». И в конце концов к этому привыкли. Меня не ставили на пилку дров, а посылали к конвоиру, для которого надо было поддерживать огонь в костре. Правда, и там не все было гладко: молодой парень выдал мне топор и приказал рубить дрова для костра, я топор-то взяла, но только и сумела, что вонзить его в дерево, а достать обратно уже не могла ни при каких условиях. Конвоир удивился даже, как я с таким неумением колоть дрова до тридцати лет дожила. Я ответила, что совершенно спокойно дожила, тем более что колоть дрова мне не приходилось. Парень удивился еще больше – как же я тогда печь топила. А услышав, что у меня в доме не было печи, вообще пришел в изумление – неужели существуют такие дома, где нет печей, которые надо топить. В итоге он поднялся со своего места, подошел к бревну, в котором застрял мой топор, играючи достал его и принялся с легкостью колоть дрова. Он так красиво работал, что я даже засмотрелась. Из-под его рук поленья вылетали, как аккуратно нарезанные куски торта…

В конвоиры обычно брали совсем необразованных людей, приехавших из глубинки, которые понятия не имели о самых для нас элементарных вещах.

Но удивительное дело, какими эти ребята оказывались порядочными людьми.

В то время самая большая премия им полагалась за то, что они предотвращали побег. То есть попросту убивали заключенного, отошедшего на десять шагов от таблички с надписью «Запрет». За это солдату давали месяц отпуска, два оклада премии и серебряные часы. Казалось бы, большой соблазн для молодых ребят. Но за все то время, пока я находилась в заключении, нашелся только один конвоир, который застрелил заключенную. Он нарочно отправил ее за ветками для костра за табличку «Запрет» и нажал на курок. Очень уж ему хотелось поехать в отпуск к жене. Об этом конвоире потом по цепочке передавали из лагеря в лагерь. Когда он вернулся из отпуска, его уже не посылали охранять заключенных на лесоповал, а посадили на вышку на территории лагеря. В один из дней ему показалось, что застреленная им женщина идет к нему по воздуху, он испугался и, выпав со своего места, разбился. Через пару дней в больнице он умер.

А сколько раз я выходила на запрещенную территорию?! Конвоир кричал мне:

– Куда ты пошла? Ты что, не видишь, что написано на столбе?

Я отвечала:

– Почему не вижу? Вижу, «Запрет» написано. Чего ж не стреляешь? Стреляй!

Но он никогда не нажимал на курок.

Почему я так отвечала? Вовсе не из-за того, что была такой уж смелой. Просто… для себя я решила, что моя жизнь закончена, а все, что происходит теперь, уже неважно.

– Освободили вас в 1956 году после доклада Хрущева о культе личности Сталина?

– Да. Меня освободили по двум статьям – и по хрущевской, и по ходатайству моих друзей. Это все была инициатива Юры Нагибина, он все это организовывал.

В лагере мне сказали, что я могу не засчитывать проведенные в заключении шесть лет. Я отказалась – как это так, не считать столько лет жизни. «Ну тогда, – предложили мне, – вы можете говорить, что эти годы были посвящены сотрудничеству с

После лагеря меня восстановили в институте. А еще реабилитированным давали двухмесячную зарплату и помещение для жилья. Мне дали коммуналку, так как и до ареста я жила в коммуналке. А потом старик из нашего дома на улице Фурманова уходил в дом престарелых, и я с ним поменялась. Ему же все равно было, какую комнату сдавать государству. Так я оказалась в доме, где прошло мое детство и юность. Круг замкнулся…

Рихтер

– Вашим ближайшим другом был Святослав Рихтер.

– Всю войну Слава прожил у нас. Я тогда была студенткой, Светик – студентом, дом наш был открытым и гостеприимным.

– А какой была ваша первая встреча?

– Она случилось в доме Генриха Нейгауза в день именин Варвары – 17 декабря 1937 года. Генрих Густавович всегда отмечал этот праздник. Варварой звали мою бабушку, тещу Нейгауза. Генрих Густавович был женат на моей тетке, поэтому в его доме я бывала довольно часто.

Наше знакомство с Рихтером состоялось за несколько лет до ареста Нейгауза. Тогда в доме царило праздничное настроение и ничто не предвещало грозных событий, которые вскоре потрясли всю страну…

Это произошло, как я уже говорила, на Варварин день. Я пришла, сняла шубу, а я неловкая, и она все время выпадала у меня из рук. Ко мне подошел улыбчивый молодой человек и помог поднять шубу. Он поднял ее, и мы захохотали. И я подумала: до чего же милый и приятный человек.

– Слава, – представился он.

– Вера, – ответила я.

Между нами сразу проскочила какая-то искра взаимного притяжения. И улыбнувшись в ответ на улыбку Рихтера, я почувствовала – этого человека я знаю очень давно…

– С ним было легко?

– Очень! Жизнь наша была очень веселой. Светик вовсю хулиганил с дочерью Нейгауза Милкой. Она как-то предложила бросить из окна тарелки, чтобы посмотреть, как они будут падать. Картина им так понравилась, что они принялись бить всю посуду.

И тут в комнату зашла моя тетя.

– Что это за безобразие, что вы делаете? Ах, все тарелки разбили? Ну, если последняя осталась, тогда и ее бросай!

В консерватории Слава категорически не мог сдать военное дело и марксизм. Мы с ним по очереди занимались. В конце концов он придумал, как одолеть эту науку. Говорил: «Как бы понять слово “партия”? Ага, нарисую ее как дом (а он очень хорошо рисовал). Так, партия ушла в подполье, значит, дом опустился под землю».

О вождях мог запомнить только то, что Сталин и Ленин – вожди, а Троцкий – иуда. Когда его спрашивали, а кто такой Жданов, он уже не знал, что ответить. А услышав, что Жданов тоже вождь, удивлялся: «И почему все так хотят быть вождями?»

– С кем дружил Рихтер?

– Светик был очень дружен с Ростроповичем.

В консерватории им даже выдавали один лист с талонами на двоих. Там все по алфавиту было, а они оба на букву «Р». Предполагалось, что музыканты получали этот лист, а потом делили пополам.

А поскольку обычно я получала за Славу талоны, то решила первым делом отвезти их домой Ростроповичу. Дверь мне открыла его мать, Софья Николаевна. Она была очень колоритной женщиной с толстой косой. Довольно решительная дама. Ростропович почему-то называл ее Чижиком.

Вспомнилась одна забавная история. Ростропович талантливо умел пародировать голоса людей. И вот как-то, когда его не было дома, у них зазвонил телефон. Это был, кажется, Мигай, профессор из консерватории. Почему-то он позвонил в семь утра. И мать Славы взяла трубку: «Я тут голая стою и тебя, дурака, в семь утра слушать должна?!» Она была уверена, что звонит Слава.

Ну так вот, привезла я Ростроповичу талоны, и он очень обрадовался. «Как хорошо быть на одном листе с Рихтером. А до этого я был с одной виолончелисткой, так она первая получала талоны и все тратила на себя!»

Ростропович был очень непосредственный человек. Однажды поехал на гастроли, по-моему, в Свердловск. А тогда было трудное время, и он не смог найти манишку. В итоге надел под фрак вырезанную из простыни материю. Ботинки своего размера тоже найти не смог и обул на два размера меньше. И вот практически на цыпочках вышел на сцену и начал играть. Во время выступления материя из-под фрака вылезла и стала топорщиться, словно крылья. Зал принялся переговариваться. А потом один мужчина не выдержал, подошел к сцене и сказал Славе: «Уходи!» И он ушел – со своими крыльями, на цыпочках, волоча за собой виолончель, как дети волочат на веревочке игрушечную машину.

Мы были дружны. А потом он женился на Галине Вишневской, довольно властной женщине. И наше общение со Славой сошло на нет.

В 1973 году в Большом зале консерватории Рихтер, Ойстрах и Ростропович должны были играть Тройной концерт Бетховена. Власти Ростроповичу выходить на сцену Большого зала не позволили. И заменили его другим музыкантом. В ответ Светик отказался играть. И в итоге концерт Бетховена сыграл все-таки Ростропович.

– Вы ведь с Рихтером были самыми близкими друзьями?

– Да, до его последнего дня. У меня было к нему большое чувство, которое началось с дружбы. А когда встал вопрос о его аресте, я поняла, что Светик для меня больше чем просто друг…

– А почему его должны были арестовать?

– Четвертого ноября 1941 года арестовали Генриха Густавовича Нейгауза, он же был немцем. Его обвинили в том, что он отказывается эвакуироваться из Москвы. А он не мог оставить свою жену Милицу, которая не хотела уезжать из столицы из-за старой матери. Та бы просто не перенесла дорогу.

Потом из ссылки Нейгауза освободят благодаря усилиям его учеников Гилельса и Зака. И позволят из Свердловска вернуться в Москву…

Через несколько дней после его ареста пришли и за Святославом. Он находился в ванной, когда в квартиру заявился энкавэдэшник и объявил: «Лихтеру явиться с вещами». Милка, дочь Генриха Густавовича, была еще девчонкой. Она и встретила чекиста. Выслушала его и крикнула: «Свет, это к тебе». Рихтер вытянул руку из ванной комнаты, взял повестку, прочел ее и выходить отказался: «Это Лихтеру. А я Рихтер и никуда не пойду».

Так посыльный ни с чем и ушел. Но мы поняли, что на этом дело не закончится и Светику надо уезжать. А поскольку стараниями все того же НКВД в нашей квартире на улице Фурманова освободилась одна комната – были арестованы мои дядя, тетя и двоюродный брат, – то Рихтер уже через день перебрался к

Его хотели арестовать из-за национальности, он же тоже был немцем. Ему из-за этого и первое место на конкурсе имени Чайковского не дадут, он его разделит с другим пианистом.

Хотя когда уже после войны ему, знаменитому на весь мир пианисту, говорили в Германии: «Вам, наверное, приятно видеть на вашей Родине великую реку Рейн», он отвечал: «Моя родина – Житомир, и Рейна там нет».

– Все знают Рихтера-музыканта. А каким Рихтер был человеком?

– У Светика было ощущение, что с ним ничего не случится. Как будто он был в дружбе со всеми элементами природы.

Когда Светик возвращался с выступлений на фронте, он каждый раз привозил консервы и мы устраивали настоящие пиршества. Соседи удивлялись тому, что у нас происходит. Раздаются крики: «Бей! Режь!» А это Светик кричал: «Пей! Ешь!» Мало того, Светик как-то воскликнул: «Как скучно мы живем!» – и предложил устроить домашний спектакль.

Мы разыграли с ним сцену из «Войны и мира», в которой Пьер Безухов узнает, что Элен ему неверна, и в гневе бросает в нее чем-то тяжелым. Я играла Элен. После представления Светик похвалил меня: «Как здорово у тебя получилось! Ты так естественно пригнулась». А что мне оставалось делать, когда у меня над головой просвистела огромная партитура Вагнера!

Потом Светик стал раздумывать, как обыграть «Времена года» Чайковского. Выбрав «Подснежник», попросил дать ему белую простыню. А когда ему отказали – война же, не до стирок – и дали уже пожелтевшую, он не расстроился: «Ну и ладно, пусть будет как будто мартовский снег».

Мы каждый день ждали, что его могут арестовать, и до пяти утра не ложились спать и читали. Ведь узнать его новый адрес НКВД не составило бы никакого труда. Но наверное, им было не до этого или просто лень. А мы за это время успели столько прочесть – и Шекспира, и Ибсена, и Мольера.

И даже страшные эпизоды его жизни, которые сокрушили веру в самого любимого человека – в мать, и смерть отца не смогли погасить в нем внутренний свет.

Но я думаю, об этом не надо…

Или если уж вспоминать, то обо всем?

– Конечно!

– К сожалению, я довольно точно знаю, как все было.

В 1937 году Рихтер приехал из Одессы в Москву поступать в консерваторию к Генриху Нейгаузу. Хотя Светик нигде не учился (только дома отец занимался с ним), Нейгауз сказал: «Это ученик, которого я ждал всю жизнь». Потом Генрих Густавович в одном из писем напишет: «Рихтер – гениальный человек. Добрый, самоотверженный, деликатный и способный чувствовать боль и сострадание».

И Светик начал учиться в консерватории. Поначалу жил у друзей, а потом его прописали у Нейгауза, и он перебрался туда.

Родители его остались в Одессе.

Отец был на двадцать лет старше матери. Слава рассказывал, что тот был замечательным музыкантом, играл на органе и даже сам что-то сочинял. Преподавал в консерватории и играл в кирхе.

Мать его была русской – Анна Павловна Москалева. Очень красивая женщина каренинского типа – полноватая, с грациозными движениями. Была абсолютно рыжей. Когда ее спрашивали, чем она красит волосы, Анна Павловна подзывала Славу и он выбегал «красненький, как апельсинчик».

Если отец был от него, может быть, несколько далек, то мать была для Славы всем. Она очень хорошо готовила и замечательно шила. Семья в основном и жила на деньги, которые своим мастерством зарабатывала Анна Павловна. Утром она шила, днем убиралась и готовила, а вечером снимала халат, надевала платье, причесывалась и принимала гостей.

Среди друзей дома был некий Сергей Дмитриевич Кондратьев. Внешне он очень походил на Ленина. Инвалид, который мог передвигаться только по квартире. Обеды ему приносила Анна Павловна. Кондратьев был музыкантом-теоретиком и занимался с Рихтером.

Слава рассказывал, что этого человека, давшего ему очень много в смысле теории музыки, он не выносил. Славу раздражала его слащавость. Кондратьев, например, писал Светику в Москву: «Дорогой Славонька! Сейчас у нас зимушка-зима, морозушко постукивает своей ледяной палочкой. Уж до чего хороша русская зимушка, разве сравнишь ее с заморской!»

23 июня 1941 года Слава должен был лететь в Одессу. Из-за того, что началась война, все рейсы были отменены. Но несколько писем от матери Светик получить успел. Анна Павловна писала, что у папы все нормально, а она ходит к Сергею Дмитриевичу и думает перевезти его к ним, так как передвигаться по Одессе с каждым днем становится все сложнее. Светик восхищался мамой: «Она по 20 километров проходит, чтобы ухаживать за больным». Потом Одессу захватили немцы и переписка прекратилась.

Все это время Светик рассказывал о маме, мечтал, как она приедет к нему в гости. Когда мы готовили картофельные очистки – другой еды не было, – он говорил: «Вкусно получается. Но мама приедет и научит вас готовить еще вкуснее». Все эти годы Светик жил надеждой встречи с родителями. Мама была для него всем. «Я только скажу, а мама уже смеется. Я только подумаю, а мама уже улыбается», – говорил он. Анна Павловна была ему и подругой, и советчиком, и основой нравственности. До войны она приезжала в Москву и обворожила нас всех – и молодых, и взрослых. Мы все стали писать ей письма. Одна из знакомых девушек Славы написала Анне Павловне, что Рихтер не вернул ей книгу. И добавила, что, наверное, «все таланты таковы». Анна Павловна тут же прислала сыну письмо: «Как стыдно тебе будет, если тебя станут ценить только как талант. Человек и талант – разные вещи. И негодяй может быть талантлив».

Вот такими у них были отношения.

Неудивительно, что мы все находились под обаянием ожидания встречи с Анной Павловной.

– В итоге она случилась?

– Когда Одессу освободили, туда поехал знакомый Светика, инженер по профессии, который должен был оценить состояние города. Через него Светик передал матери письмо, мы тоже написали ей. Это было в апреле. Святослав уехал на гастроли, а мы ждали возвращения этого знакомого инженера. Уже прошел срок, когда он должен был вернуться, а у нас мужчина так и не появился. Тогда я сама поехала к нему за город. Отыскала его дом, вижу, он на огороде что-то делает. И такое у меня появилось предчувствие, что лучше бы мне к нему не подходить. Но я отогнала эти мысли. «Плохие новости, – встретил меня мужчина. – Отца Светика расстреляли. А Анна Павловна, выйдя замуж за Кондратьева, ушла с немцами».

Оказалось, что этот Кондратьев был до революции большим человеком, и

За неделю перед сдачей Одессы родителям Рихтера предложили эвакуироваться. Но поскольку Кондратьева с ними не брали, Анна Павловна уезжать отказалась. Тем самым подписав мужу смертный приговор. Если немец Рихтер не хочет уезжать накануне сдачи Одессы, вывод напрашивался один: он ждет фашистов. Отца Святослава арестовали, погрузили с другими одесскими немцами на баржу и утопили в море.

«Когда мама отказалась ехать без Кондратьева, я думаю, папа все понял», – рассказывал потом Светик».

Когда в город вошли немцы, Кондратьев обнародовал, кто он на самом деле. Более того, женился на Анне Павловне и взял ее фамилию. Когда много лет спустя Светик приехал к матери в Германию и увидел на дверной дощечке надпись «С. Рихтер», ему стало дурно. «Я не мог понять, при чем здесь я, – рассказывал он мне. – И только потом догадался, что “С” – это “Сергей”».

Светику за границей часто говорили: «Мы видели вашего отца». Он отвечал: «Мой отец был расстрелян». Вот так…

По дороге из Тбилиси, где он гастролировал, Светик остановился в Киеве у своей знакомой, жены знаменитого глазного врача Филатова, и она ему все рассказала о судьбе родителей. Она была ближайшим другом его отца. Сперанская ее фамилия. «Я не могла себе представить, чтобы человек на моих глазах мог так измениться, – вспоминала она потом. – Он начал таять, похудел, рухнул на диван и зарыдал. Я всю ночь просидела с ним». Когда мы с сестрой встречали Славу на вокзале, у него было абсолютно больное лицо. Он вышел из вагона, словно выпал, и сказал: «Випа, я все знаю».

До 1960 года эту тему мы не трогали…

В итоге долгих разговоров мы со Светиком решили, что все дело было в гипнозе. Ведь у Анны Павловны произошло полное изменение личности. То, что на нее мог подействовать гипноз, говорит один эпизод. Она сама рассказывала мне, как молоденькой девушкой из Житомира, где тогда жила, поехала навестить в соседний городок свою подругу. На обратном пути напротив нее в купе сидел молодой человек, интеллигентный, с интересным лицом, обычно одетый, средних лет. И пристально на нее смотрел.

«И вдруг я поняла, – говорила Анна Павловна, – что он мне дает какие-то указания. Поезд замедлил ход, мы подъезжали к станции перед Житомиром. Мужчина встал с места, и я тоже встала и пошла за ним. Я чувствовала, что просто не могу не идти. Мы вышли в тамбур. И в это время из соседнего купе появилась моя приятельница и обратилась ко мне: “Аня, ты с ума сошла! Житомир же следующая станция!” Я повернулась в ее сторону, а этот человек как в воздухе растаял, и больше я его не видела. Поезд тем временем отправился дальше».

Потом, когда после всего произошедшего мы с сестрой были в Одессе, то встретились с подругой Анны Павловны. «Она всю войну ждала Светика, – рассказала нам эта женщина. – Но когда немцы уходили, она пришла ко мне с маленьким чемоданом, совершенно бледная, глядела куда-то вдаль и сказала: “Я ухожу”».

Подруга пыталась ее образумить, но Анна Павловна стояла на своем: «Я ухожу».

– Какой была первая встреча Рихтера с мамой после войны?

– Его долгое время не выпускали за границу. В качестве пробной поездки отправили в Китай, где он играл перед Мао Цзэдуном. Светик потом рассказывал, что Мао при встрече улыбнулся ему и затарабанил пальцами в воздухе, желая показать, как Рихтер играет на рояле.

Потом усилиями многих людей, в частности Любови Орловой (Светик считал, что именно она уберегла его от ареста, она ведь была довольно влиятельной персоной), его наконец стали выпускать за границу. Орлова, которая училась музыке у отца Рихтера, сама была хорошей пианисткой. Она потом не раз появлялась в жизни Светика. Так, Любовь Петровна смогла уговорить его сыграть роль Листа в фильме «Композитор Глинка». Хотя сам Светик очень этого не хотел.

У него были хорошие отношения с Любовью Петровной. Она ведь была связана с органами. Это просто подразумевалось, что, как человек, постоянно ездивший за границу, она имела определенные обязанности перед КГБ. Но использовала их для того, чтобы помогать друзьям. Например, Рихтеру – выехать на заграничные гастроли.

Министр культуры Фурцева тогда спросила его: «А вы вернетесь?» Рихтер ответил: «Конечно!»

Тогда же он впервые увиделся с матерью. Их встреча произошла на официальном банкете после концерта Рихтера. До этого Анне Павловне предлагали самой приехать в Россию, но она не захотела.

Но теплых отношений с Анной Павловной у него, конечно, уже быть не могло.

– Рихтер изменился после того, как узнал о предательстве мамы?

– Он больше не верил в семью. Но оставался очень светлым человеком, недаром мы его так и звали – Светик. Ему легко давалось то, что нам было трудно. Как-то мы прошли пешком много километров до древнего монастыря. Подойдя к его стенам, буквально свалились от усталости. А Светик тут же пошел осматривать монастырь.

У него была какая-то внутренняя связь, единение с природой. Будь то человек, листок с дерева, огонь. Он никогда ничего не боялся. Мы раньше устраивали дома елки и украшали их ватой, это была его идея. И однажды вата загорелась. Мы растерялись, а Светик одной рукой (у него были широкие ладони) р-раз – и погасил огонь. «Ты же мог обжечься», – испугались мы. «Нет, – отвечает. – Если сразу берешь огонь, никогда не обожжешься».

– Когда вы виделись с ним последний раз?

– За шесть дней до его кончины. Мы сидели у него на даче на Николиной Горе. Светик верил в будущее, говорил, что через год начнет играть… Неожиданно он поднял голову и проследил взглядом за взлетевшей с ветки птицей. «Знаешь, почему она так встрепенулась? – спросил он у меня. – Она заметила кошку. Вон, видишь, та крадется по забору? Но уже поздно, птица вне опасности. Молодец! Я за нее очень рад!»

По дороге в дом мы увидели мертвого голубя. «Випа, давай его похороним», – предложил Светик. Мы вырыли

Да, я его видела за шесть дней до смерти.

Он вспоминал третью ночь фашистской бомбежки, когда мы на крыше нейгаузовского дома тушили немецкие зажигалки. Рихтера тогда очень потрясли перекрещивающиеся в небе лучи прожекторов, выискивающих самолеты. «Это как Вагнер, – говорил он. – “Гибель богов”».

Вспоминал Звенигород, в котором придумал проводить свой фестиваль. Говорил: «Знаешь, Випа, меня, наверное, опять повезут на море. Мне нужен еще один год, прежде чем я начну играть. Я понемножку уже играю».

Тогда он не играл из-за депрессии. Переживал свою полную оторванность от родной земли, от друзей. Говорят, он же был во Франции, на море, которое любил. Да, любил. Но три месяца сидеть и только смотреть на море…

А спорить с Ниной Дорлиак[1] он не мог…

У Светика случился приступ, и его отвезли в больницу.

Я знала об этом. Конечно, ничего хорошего то, что он в больнице, не предвещало. За несколько минут до смерти Рихтер сказал: «Я очень устал». Мне потом это передал сам врач, к которому обратился Светик.

Любая смерть всегда внезапна. Но уход Рихтера стал для меня большим ударом. Утром мне позвонила Наташа Журавлева и сказала: «Все кончено!»

Наташа Гутман с Ниной Дорлиак ездили на Новодевичье кладбище выбирать место. Наташа сразу сказала о желании Светика быть похороненным рядом с Генрихом Густавовичем, которого он считал своим вторым отцом. Но Нина ответила: «Ну разве тогда его могилу будут видеть?»

И в итоге его похоронили рядом со стеной, на самом проходе. Правда, он лежит рядом с Лидией Руслановой, с которой был знаком по своим выступлениям на фронте.

А сами похороны…

На них случилось то, чего он сторонился всю свою жизнь, – приобщение к элите. Он этого терпеть не мог.

– Вокруг Рихтера существует множество мифов.

– И их накручивание продолжается по сей день. Мол, он не любил говорить по телефону. Да он просто не терпел пустых разговоров. Терпеть не мог целлофан, в который заворачивают цветы. «Зачем их так мучают», – возмущался он.

На уровне интуиции понимал все. Ему не нравилось, что к нам ходил один композитор. «Почему он к тебе приходит? – говорил он мне. – Интересно с ним разговаривать? Ну смотри, он тебя посадит». Я не верила. Но прошло не более чем два года, как меня действительно арестовали по доносу того самого композитора.

Когда я уже находилась в тюрьме, Слава прислал мне на именины поздравительную телеграмму. «Москва, Лубянка, Вере Ивановне Прохоровой. Поздравляю, целую, Рихтер». Следователь потом мне сказал: «Ну, враг совсем обнаглел».

А Светик был бесстрашен во всем. Однажды во время гастролей в Тбилиси, когда он уже был знаменитым пианистом, его поселили в один номер с флейтистом. Перед репетицией Рихтер пошел погулять. Возвращается, а войти в номер не может – дверь закрыта. Тогда он постучал к соседу и попросил разрешения выйти из его окна на карниз и пройти по нему в свой номер. Сосед позволил, только заметил, что это шестой этаж. Рихтер совершенно спокойно ступил на карниз и прошел по нему. Я потом спросила его, неужели он совсем не боялся. «Нет, – ответил он. – Знаешь, кто испугался? Мой флейтист. Он был в номере с какой-то дамой, когда я появился из окна».

Как-то во время выступлений в Польше машина, в которой ехал Светик, попала в аварию. Прямо перед концертом его отвезли в больницу, чтобы наложить несколько швов. Но так как анестезия не позволила бы ему в этот же день выйти на сцену, Светик решительно сказал врачам, чтобы они действовали без обезболивания. И ему прямо по живому наложили швы. От боли он даже потерял на мгновение сознание. Но для него это было совершенно неважно. Потому что уже через час он вышел на сцену и сел за рояль…

Совсем не боялся холода. Мы как-то в самый мороз отправились опускать в почтовый ящик письма. Светику нужно было отправить поздравления с Новым годом сорока адресатам. Он спокойно, одно за другим опускал письма и не обращал внимания на холод. А потом протянул мне руку: «Потрогай». Я коснулась – она была теплой. А я, хоть и была в варежках, очень замерзла.

Он объездил весь мир, и красота окружающего была для него смыслом жизни. Он замечательно описывал все, что видел. Но в последнюю неделю своей жизни, когда мы с ним увиделись, сказал: «Самые красивые и самые лучшие места в мире – это Ока и Звенигород».

Основой его основ была абсолютная непосредственность и связь с природой и людьми. Он был как человек Возрождения, когда после веков темноты, устрашения и аскетизма вдруг все проснулось – любовь к женщине, к природе.

Он умел радоваться жизни. И еще его отличало чувство абсолютного равенства. Когда он видел женщину, моющую полы, то тут же бросался к ней: «Надежда Ивановна, я вам сейчас помогу». И нес ведро с водой и мыл пол.

А его представляют совсем другим. Пишут, что, когда ему предлагали сыграть на расстроенном фортепиано, «его лицо искажала мука». Да Рихтер чуть ли не на полене играл, когда выезжал в госпитали или на фронт.

Сегодня рассказывают, что Рихтер возвышал себя над другими. Это тоже неправда. Я никогда не слышала от него: «Как хорошо я сегодня сыграл». Наоборот, когда он слышал о себе восхищенные отклики «Гениально!», то говорил: «Гениальным может быть только художник, творец. А исполнитель может быть талантливым и вершины достигает только тогда, когда выполняет заданное художником».

Смертельно боялся, когда им начинали восхищаться. Славословий не допускал его вкус. В таких случаях он замыкался и лишь вежливо улыбался в ответ. А на друзей, которые бросались перед ним на колени и аплодировали, даже обижался. «Ну почему они так себя ведут? – спрашивал он меня. – Мне это так больно видеть».

Однажды он мне рассказывал, как кто-то из поклонников, зайдя в его гримерку, принялся целовать ему руки. «Я чуть не завизжал от ужаса, – говорил Светик. – И в ответ бросился целовать руки тому человеку».

Рихтер любил Париж, вообще обожал Францию. В том числе и за то, что там он чувствовал себя свободно. А здесь было всеобщее поклонение, которое его тяготило. Оно было физически невыносимо для Рихтера.

Вообще, Рихтер радостно общался с теми, кто не говорил с ним о музыке. А большинство почему-то считало, что только с нее и стоит начинать общение. Он же этого не выносил. «Чужие люди, они сейчас опять начнут говорить о том,

А вот еще эпизод. Светик как-то купался, и у него украли рубашку, оставив только штаны. А на берегу рабочие, которые до этого что-то чинили, сидели и выпивали. «Иди, – обратились они к нему, – к нам. Что это ты голый? Рубашку украли? Так возьми нашу тельняшку». Светик выпил с ними, надел предложенную тельняшку и так в ней и добрался до Москвы.

Он вообще к одежде относился довольно просто. У него была одна любимая рубашка, которую он носил несколько лет. А когда ее наконец выбросили, очень расстроился.

Светик был очень демократичным. Я жила в коммунальной квартире, и мои соседи, когда приходил Рихтер, часто звали его в гости. «Слав, мы тут выпиваем, заходи». И он никогда не отказывался: «С удовольствием. Вы, Ниночка, делаете такие хрустики (картошка, тертая на терке и жаренная на постном масле)! Бешено вкусно! А у вас еще и водочка? Прекрасно!» И садился с ними за стол, выпивал и шутил.

Говорил он просто, но очень образно и точно. Длинных речей не любил. «Что, опять разговоры? – удивлялся он. – Но ведь это же скучно!»

В нем никогда не было многозначительности. Как бы точно сегодня ни цитировали какие-то его слова, все равно они приобретают иной смысл. Потому что Светик мог одним жестом или хмыканьем придать своим высказываниям совсем другое значение. В его словах был важен тон. А при цитировании ироническая интонация, увы, не слышна.

Он очень образно и говорил, и мыслил. Во время одной из наших прогулок вдоль озера неожиданно предложил: «Здесь может сидеть Русалка. Давай пойдем и познакомимся с ней».

О музыкальных произведениях он говорил так же ярко. Одну из сонат Бетховена сравнивал с «весенним ветром на кладбище», а про пьесы Шопена говорил, что они всегда имеют занавес.

Рихтер мечтал дирижировать. Но не стал этого делать, так как понял, что в нем нет тяги к власти. Лишь единственный раз он взял в руки дирижерскую палочку. Да и это случилось скорее из-за того, что он сломал палец на левой руке.

Вообще, он не мог диктовать, он мог только предлагать. Многие считали его снобом. Да, он не позволял приближаться к себе после концерта. Но не потому, что считал себя выше других. Ему просто хотелось побыть одному.

Зато когда во время гастролей по Сибири к нему в артистическую просто ломились, он просил пропускать строго по одному человеку. Потому что иначе не успевал познакомиться и поговорить с каждым.

Увлекался живописью. Фальк говорил, что если бы Рихтер посвятил свою жизнь этому, то из него вышел бы большой художник.

Рихтер обожал животных. Когда ему предлагали сесть в кресло, на котором спала кошка, Светик отказывался. «Нет, ее же будить придется. Я лучше где-нибудь в другом месте сяду».

Нашу собаку Альму любил так, что мог с ней есть пельмени из одной тарелки.

Когда он был еще совсем маленьким, то говорил дяде: «Я тебя не люблю. Ты плохой, потому что на охоту ходишь, зверей убиваешь. А они же наши братья».

О главном

– Вера Ивановна, что в жизни самое главное?

– Я уже давно живу на свете и могу сказать одно: Божья воля существует. А судьба…

Я верю, что человек волен исполнить то, что ему дал Создатель.

А еще человек может раскаяться и изменить свою судьбу. В скандинавских сагах злые норны правят миром. Но их власть бессильна, если они не находят сообщников в наших душах…

Меня саму Господь не одарил никакими талантами. Когда я была в Англии, то в монастыре в графстве Кент мне подарили список с молитвы монахов, которые жили еще при Генрихе Восьмом. Очень мудрая молитва. Она висит у меня на самом видном месте.

«Господи, я становлюсь старше, дай мне смирения и мудрости не пытаться обучать всех, не считать себя самой лучшей, не ворчать на людей. Дай сосредоточиться на любви. Дай мне, Господи, быть способным искренно радоваться успехам других и тому, что Ты нам каждый день посылаешь».

Это очень мудрые слова. Потому что зависть и злоба – лучшее украшение в короне Дьявола. Замечательное назидание самим себе. Я стараюсь ему следовать…

P.S.

Последний раз я разговаривал с Верой Ивановной накануне Нового, 2013, года. Випе оставалось жить всего три недели.

Когда пришло известие, что Веры Прохоровой не стало, я вспомнил нашу долгую беседу в день ее рождения, оказавшийся последним.

26 июня 2012 года моей героине исполнилось 94 года.

Я позвонил, чтобы поздравить Веру Ивановну – с днем рождения и с тем, что наша книга «Четыре друга на фоне столетия» вот уже второй месяц входит в десятку бестселлеров Москвы.

Но получилось, что поздравления выслушивал я.

«Сколько неправды можно услышать о Рихтере, Нагибине или всевозможных рассуждений о Пастернаке, которые себе позволяют люди, не прочитавшие ни одного его стихотворения. Ложь о великих стала привычным делом. И мне, имевшей счастье лично знать этих выдающихся людей, отрадно осознавать, что я смогла рассказать о них ту правду, которую знала.

Я – человек слабый. И не могла должным образом отреагировать на ту грязь, которая льется на Рихтера. А потому в своей слабости обращалась к Богу. И он послал мне вас», – сказала Вера Ивановна.

Она призналась, что не ожидала такого феноменального успеха, который имеет книга «Четыре друга на фоне столетия». Даже кое-кто из близких, кто поначалу отнесся с некоей ревностью к тому, что мемуары Прохоровой записали не они, потом приходили к ней и просили подписать книги для своих друзей и коллег.

Мы проговорили, кажется, больше часа.

Было уже заметно, что Вера Ивановна устала. Да и надо было уступить место другим – дозвониться до Прохоровой в день ее рождения пытаются, кажется, десятки людей.

В конце разговора я еще раз поздравил Випу с днем рождения. И вновь услышал в ответ: «Это вам спасибо. Потому что если бы не ваша книга, то и поздравлять меня было бы не с чем…»

Веры Ивановны не стало 20 января 2013 года.

Ей оставалось жить десять дней, она уже была слаба, не вставала. Но стоило заговорить с ней, скажем, о Елене Сергеевне Булгаковой, как Вера Ивановна тут же откликалась и с улыбкой начинала вспоминать.

Всего за две недели до смерти она говорила приятельнице: «Я Набокову готова простить все грехи за его блистательную речь о Диккенсе». А на вопрос о том, как она себя чувствует, неизменно отвечала: «Деточка, Господь еще терпит».

Однажды я

– Какие добродетели вы цените больше всего?

– Доброту. Очень широкую, которая дает нам силу быть счастливыми. Умение простить, забыть плохое. Веру в Бога.

– Какие качества вы цените больше всего в мужчине?

– Совпадение внутреннего и внешнего, которое часто называется обаянием. Тепло, честность перед самим собой, верность тому, что ты любишь. И смелость, мужество.

– Какие качества цените в женщине?

– Те, которые у меня начисто отсутствуют. Быть источником спокойствия, порядка, уюта. Умение приготовить. У меня же всегда все было наоборот.

– Ваша главная черта?

– Находиться между тысячами огней. Это гипербола, конечно, но близка к истине. Две мои подруги, которых я люблю, не сошлись между собой. И когда я защищаю одну, то другая обижается.

У меня и в школе так было. С одной компанией дружила, а другая компания, тоже дорогая мне, этих людей на дух не переносила. И я вечно ломала голову, с кем из них встречать Новый год. Даже ловила себя на мысли: «Лучше бы была в праздники больна».

У меня нет характера настоящего. Понимаю, что кто-то не прав, но любить не перестаю.

Думать о лучшем – для меня главное. Потому я так благодарна своим родителям: они нацелили меня на хорошее. Самое страшное – это предательство и жестокость. Эти две вещи для меня невыносимы.

– Есть любимое изречение?

– Ищите хорошее.Look for the best in people.

– Как бы вы хотели умереть?

– В мире со всеми. Успеть проститься. Булгаков говорил: «Прости меня, Господи, прими меня». Хотела бы умереть, чтобы меня все простили. И в сознании. Знаете, я столько наслушалась в лагере нецензурных выражений, что они где-то у меня отложились. Хотя я их никогда не употребляла. Думаю, а вдруг в последние минуты Господь отнимет остатки разума и я начну выражаться? Тогда, сказала жене племянника Анне, закрывай двери и выгоняй людей.

– Что скажете Господу, когда окажетесь перед ним?

– Скажу: «Господи, прости меня». Я поздно, но сознаю свои прегрешения. Понятие о рае, где праведники сияют как светильники, мне чуждо. Но я верю в вечную жизнь души. Это я почувствовала еще в лагере.

Вера Прохорова. 2000-е.

Малик Каюмов. Проклятие Тамерлана

Это было мое первое знакомство с Ташкентом. О «хлебном городе» слышал много, а побывать все никак не доводилось.

В 2006 году меня, корреспондента «Аргументов и фактов», самой популярной газеты того времени, отправили в Узбекистан в командировку. Предстояло взять интервью у живой легенды – кинооператора Малика Каюмова. Он был последним, кто видел прах Тамерлана. Так и говорили: Каюмов – единственный свидетель того, что произошло в Самарканде 21 июня 1941 года.

В тот день ученые вскрыли гробницу древнего воина, а на следующее утро началась война. Почему члены экспедиции не прислушались к предостережению старцев, заклинавших не тревожить могилу грозного Тимура?

Ведь предупреждали же старики: «Тот, кто откроет гроб, выпустит дух войны». Или это всего лишь миф? Верить или не верить – личное дело каждого. Но я после поездки в Узбекистан уже не так категоричен в своих утверждениях о том, что все в нашей жизни объясняется лишь законами физики.

Каюмову на момент нашей встречи было девяносто пять лет. Мы разговаривали во дворе его ташкентского дома – обыкновенной с виду хрущевской пятиэтажки. Сидели на улице, расположившись за дастарханом.

Рядом сидел и сын Каюмова. Поначалу присутствие третьего человека меня смущало. То и дело ловил себя на мысли, что переживаю за него: каково это – сидеть и в который раз слушать историю о Тамерлане.

Потом мне объяснили, что это было знаком уважения к дорогому гостю со стороны хозяев – глава семьи ведет беседу, а старший сын при ней присутствует, следя за тем, чтобы на столе постоянно были фрукты и горячий чай.

– Видите, какие у меня березы растут? – гордо улыбнулся Малик Каюмов, указав на рощу вокруг беседки. – Это мои самые любимые деревья, я их специально из Москвы привез. Полюбил их после госпиталя. В Лефортово, где я лежал, – это главный госпиталь Красной армии – росли одни березы. Из палаты я видел их ветви, слушал шум листвы и мечтал, как после войны вернусь в родной Ташкент и обязательно посажу такие же деревья около дома. Друзья удивлялись: «О чем ты думаешь? Тебе ногу собираются ампутировать, а ты о каких-то березах говоришь».

Меня же в 1944 году под Минском серьезно ранило, автоматная очередь перебила левую ногу. Спасибо доктору Галине Дмитриевне Чесноковой, которая отменила ампутацию. Но с тех пор хромаю. Как Тамерлан.

Меня часто просят рассказать о вскрытии его гробницы, надоели уже. Вы ведь тоже недаром ко мне заглянули.

– Малик Каюмович, вам, должно быть, уже надоели вопросы о вскрытии гробницы. Но я нарочно летел из Москвы. Кто, как не вы, расскажет о том, что на самом деле произошло в Самарканде в июне 1941 года.

– Раз так, тогда слушайте.

В июне 1941 года мне довелось присутствовать при раскопках гробниц Тамерлана, его сына Шахруха и внука Улугбека. Вообще-то идея вскрыть гробницу первой пришла в голову академику Массону еще в 1926 году. Его заинтересовали звуки, доносившиеся из могилы Тамерлана. Но тогда у советского правительства на это не нашлось денег.

Когда в 1941 году средства отыскали, Массон уже сам отказался участвовать в экспедиции – слишком уж непрофессионально с научной точки зрения все было обставлено. Теперь я понимаю, что для власти главной была не научная составляющая, а материальная. Наверное, они думали, что в мавзолее, как и в пирамидах египетских фараонов, хранятся несметные сокровища. Недаром же среди участников вскрытия гробниц был человек с прибором, напоминающим миноискатель. А сотрудники НКВД пытались обязать нас не разглашать происходящее в мавзолее.

Работы по вскрытию гробницы начались 17 июня. Первыми открыли могилы Шахруха и Улугбека. А 21 июня приступили к захоронению самого Тамерлана. На его надгробии была надпись, гласящая, что все проходит – и величие, и слава. Тех же, кто потревожит его прах, ждет кара.

Члены нашей экспедиции сразу почувствовали себя неуютно: какая кара? Вдруг правда что-то произойдет? У кого-то даже возникла идея приостановить работу. Но за нами пристально наблюдали из Москвы. И раскопки продолжились.

В самом начале сломалась лебедка, объявили перерыв.

Я вышел из мавзолея на улицу и направился в ближайшую чайхану выпить чаю. Трое сидевших там стариков обратились ко мне с

«Да я там самый главный», – пошутил я. Ведь именно по моей команде включалось освещение, позволяющее производить работу. Тогда один из стариков протянул мне книгу и указал на строки, в которых было написано, что вскрывать могилу Тамерлана нельзя – выйдет дух войны. Я в школе учил арабский, поэтому смог прочитать эти строки.

Я вернулся в мавзолей и передал все своим руководителям. Они выслушали меня и попросили проводить их к этим старикам. Мы вышли на улицу и направились в чайхану, где трое старцев по-прежнему пили чай. Однако, поговорив с ними, члены нашей экспедиции подняли их на смех. Те обиделись, встали и ушли. А мы вернулись в мавзолей и продолжили работу.

Неожиданно погас свет. Но на это никто не стал обращать внимания. Неполадку исправили и могилу все-таки вскрыли. Первым делом увидели гроб, который, несмотря на проведенные под землей пятьсот лет, сохранился как новый. Когда его открыли, по мавзолею распространился приятный аромат. Возможно, это и был тот самый дух войны? Но тогда об этом никто и не думал. Все внимание было обращено на кости Тамерлана.

Сразу стало понятно, какой это могущественный человек. В том, что в могиле находятся именно его останки, сомнений не было – антрополог Михаил Герасимов достал травмированную коленную кость. Тамерлана же не зря называли «стальным хромцом»: у него была повреждена нога.

Вообще как ученые обращаются с обнаруженными останками? Только что не дышат на них. А Герасимов буквально схватил череп Тимура, и по мавзолею разнеслось громогласное «Ура!».

Вечером, когда мы отдыхали в гостинице, ребята решили послушать радио. Один из участников экспедиции, который понимал по-английски, поймал иностранную радиостанцию и вдруг побледнел. «Началась война», – перевел он нам передаваемое сообщение. Возникла немая сцена – все же помнили о предупреждении старцев.

Какое-то время мы сидели как мокрые мыши. Когда я сегодня так говорю, родственники членов той экспедиции на меня обижаются. А мы правда были испуганы.

Когда нас потом вызвал к себе первый секретарь ЦК Компартии Узбекистана, то принялся кричать, почему мы не проинформировали его о словах стариков. Руководитель нашей группы оправдывался тем, что не придал им серьезного значения. Останки Тамерлана срочно вывезли в Москву.

На следующий день на центральной площади Самарканда уже стояли войска и целовали знамя перед отправкой на фронт. Формировалась Узбекская дивизия, в составе которой ушел на войну и погиб мой старший брат. Я тоже пошел на фронт – как военный оператор.

Подо Ржевом я узнал, что фронтом командует Георгий Жуков, и добился встречи с маршалом. Георгий Константинович внимательно выслушал мой рассказ о вскрытии гробницы и обещал все передать Сталину. Свое слово он сдержал и доложил обо всем Верховному главнокомандующему.

Сталин тут же дал приказ перезахоронить останки Тамерлана. На перезахоронение и восстановление мавзолея был выделен 1 миллион рублей, колоссальные по тем временам деньги, на которые можно было месяц содержать целую дивизию.

Тимура и его родственников захоронили со всеми почестями. И тут же Красной армии удалось одержать первую крупную победу под Сталинградом.

– Вы сами верите в проклятие Тамерлана?

– А как тут не поверишь? Видите, и Жуков тоже поверил. У меня, к слову, осталось очень хорошее впечатление от этого человека. Настоящий полководец.

Удивительное дело – все великие военачальники плохо кончают свою жизнь. И Суворов, и Кутузов, и Жуков. Его ведь побаивались в Кремле, авторитет Жукова был несоизмеримо выше, чем у Сталина. Он запросто общался с солдатами, курил их махорку. А меня угощал водкой.

Георгий Константинович тогда очень удивился, что я не пью. «Первый раз вижу человека, который не пьет водку».

А я маме дал слово, что буду хорошим человеком, не стану ни пить, ни курить. Может, поэтому и живу так долго?

Когда наши войска вошли в Германию, многие принялись хапать брошенное в магазинах добро, все же было доступно. А я даже иголки чужой не взял. Помнил обещание, данное маме. Она у меня очень мудрый человек была.

– А папа каким был?

– Мой отец считался самым богатым человеком в Туркестане. Когда ему было 38 лет, он пришел домой, сказал, что его знобит, лег отдохнуть и больше не проснулся. На его счетах было несколько миллионов рублей золотом, он владел кожевенными заводами, садами, ипподромом. Но на следующий день после его смерти оказалось, что мы – нищие. Так сказали компаньоны отца.

Папа вообще не любил деньги, говорил, что золотые монеты делают в карманах дырки. Когда он сватался к маме, то прислал ей в качестве подарков сотни платьев, десятки пар обуви, жемчуга́, бриллианты. У мамы хватило мудрости отложить все это добро на черный день, что и позволило ей поднять на ноги пятерых сыновей.

Отец умер незадолго до начала Первой мировой войны. После революции я писал в анкетах, что являюсь сыном бедняка, работника кожевенной мастерской.

Я то время не очень хорошо помню. В памяти остался лишь поход в духовное училище, в которое меня отвел брат. Мы Коран учили. Преподаватель ходил по классу с длинной палкой, которой бил непослушных детей. Один раз и мне досталось. Я тогда выхватил эту палку у него из рук, ударил его самого и выбежал из класса. Вся улица тогда обсуждала: «Ах, Каюмов избил учителя». После этого я пошел учиться в советскую школу.

В 1929 году в школе появился красивый человек – Николай Николаевич Кладо, сын знаменитого царского адмирала. Почему-то он выбрал меня. Взял за руку и привел на узбекскую киностудию. Мне тогда 18 лет было, я в его фильме «Американка из Багдада» сыграл первую роль батрака.

Через год Кладо привез меня в Ленинград. Все шестнадцать комнат его квартиры были заполнены книгами. Его мама принесла мне «Войну и мир» и спросила, читал ли я этот роман. А я даже имени автора не знал. Тогда она усадила меня за стол, положила передо мной произведение Толстого и сказала, что пока я его не прочту, ни в какой Ташкент не вернусь.

Конечно я прочитал. А потом и во ВГИК поступил. Правда, не закончил. Мне самому захотелось снимать кино, какая уж там учеба. Кстати, в 1936 году моя картина получила в Нью-Йорке приз «Золотой голубь».

С тех пор я снял более двухсот фильмов, побывал в 103 странах мира, встречался с Шарлем де Голлем, Хо Ши Мином, Ким Ир Сеном, Мао Цзэдуном.

– Кто вас больше всего поразил?

– Больше всех – Неру. Мы с Карменом приехали снимать фильм «Утро

«Решение проблемы женщин, – ответил Неру. – То, как за короткое время удалось освободить их от паранджи и сделать равными мужчинам. Если бы удалось этот вопрос решить в Индии, я был бы самым счастливым человеком».

Но самым главным человеком своей жизни я считаю маму. Она до последнего дня жила со мной, мы с ней очень дружили. Мама всегда мечтала съездить в Мекку. Но в те годы это было непросто, да и возраст у нее был уже солидный.

Тогда я сам поехал туда и привез ей оттуда все, что обычно привозят паломники, – святую воду, Коран, коврик для молитвы и бумагу, подтверждающую, что она побывала в Мекке. В честь этого мама решила пригласить гостей и поставила условие, чтобы среди приглашенных был муфтий.

Я привел его.

Всего собралось сто с лишним человек. А брат мой был министром автомобильных дорог Узбекистана. После того как все разошлись, он говорит: «Ну, прощай партийный билет». Времена-то были строгие. Он от волнения даже водки выпил.

На следующий день в 6 часов утра раздался звонок в дверь. Открываю – на пороге Шараф Рашидович Рашидов, первый секретарь ЦК Компартии Узбекистана. С подарками, цветами. Обнял маму, поцеловал: «Я вам завидую, у вас хорошие сыновья».

Я потом пошел провожать его и с удивлением увидел, что машину он оставил далеко от нашего дома. Чтобы, значит, ни шофер, ни охрана не видели, куда он пошел. «За мной тоже следят», – видя мое удивление, объяснил Рашидов.

– Вы хорошо знали Рашидова? О многолетнем правителе советского Узбекистана каких только легенд не рассказывают.

– Мы с ним были знакомы 25 лет. Познакомились в Самарканде на вскрытии гробницы Тамерлана. Туда ведь никого не пускали, а его я брал с собой. Я же там командовал всеми. Ну, вы помните, в начале беседы рассказывал. Рашидов тогда был редактором самаркандской газеты.

Началась война. В 42-м году иду я по Ржеву и вижу: какой-то узбек шагает с вещмешком. Пригляделся – Рашидов. Обнялись, поцеловались. Оказалось, ему в госпиталь надо было ехать. Причем своим ходом, так как мест в санитарной машине не было. Я его отвез в госпиталь.

А надо заметить, что мое удостоверение было подписано самим Щербаковым, начальником Главного политуправления Красной армии. Когда я предъявил это удостоверение, у начальника госпиталя глаза на лоб полезли. «Чем помочь?» – тут же спросил он. Я попросил устроить Рашидова, мол, какой из него боец с такой рукой.

Закончилась война, я вернулся домой. В один из дней раздается звонок в дверь. Открываю – Шараф Рашидович с фруктами. Так мы с ним всю жизнь и дружили. Вскоре он стал председателем правления Союза писателей, а потом и первым секретарем ЦК Компартии, руководителем республики. Умный был человек, образованный и талантливый.

Всегда интересовался, чем может помочь. Я попросил построить здание кинохроники. Так и сделали. Затем обратился с помощью построить Дом кино. «Место нашел? – спросил Рашидов. – Нет? А вон у меня из окна кабинета вид на барак открывается. Давай его снесем и построим Дом кино». Построили.

Аппетит, как говорится, приходит во время еды. «Надо бы Дом творчества построить», – прошу Рашидова. «Трудное дело, – отвечает, – поливные земли придется занимать». Но через неделю согласился. Через какое-то время я попросил отправить наших узбекских актеров в мастерскую ВГИКа. Решили мы и этот вопрос.

– Зачем вам все это было нужно?

– Так ведь самое главное в жизни – быть добрым и помогать людям. Конечно, любое доброе дело не остается безнаказанным. Но, как говорят узбеки, Бог тоже все видит. Мама всегда говорила: «Люби друга и не мсти врагу. Помоги слабому, накорми голодного. Уважай себя, но не отказывай в уважении другим. Если у самого только одна лепешка, отдай ее другому. Это благородство всегда принесет счастье».

– Золотые слова. Ваш девиз?

– Я никогда не забываю мамины слова. И я – счастливый человек. Хотя в жизни всего было немало. И тонул во время съемок, и в катастрофы попадал – и на самолете, и в машине. Но видите, все закончилось хорошо.

После разговора с Каюмовым я решил съездить в Самарканд, в мавзолей Тимура. Малик Каюмович в ответ на мой вопрос, безопасно ли подходить к могиле Тамерлана, только улыбнулся. «Ничего опасного там нет. Я, правда, туда не езжу. А вы уж сами решайте. Если уж так сильно хочется побывать на той могиле».

Я взял такси, думая часа через три добраться до Самарканда. От Ташкента предстояло проделать путь в триста километров. Водитель от разговора о гробнице Тамерлана всячески уходил, предлагая мне обсудить подробности политической жизни Узбекистана. «Лучше уж подремать», – решил я. Так и путь короче будет.

Стоило мне так подумать и удобнее устроиться на заднем сиденье, как раздался громкий удар и нашу машину закрутило. То ли водитель тоже решил расслабиться, то ли, наоборот, хотел побыстрее доехать, но в итоге мы оказались на встречной полосе. Огромный грузовик чудом не расплющил нашу машину. Ехать дальше на ней было невозможно, но самое главное – мы остались живы.

«Это московский журналист, – услышал я объяснения таксиста, которые он давал подоспевшим полицейским. – Едет в Самарканд на могилу Тамерлана». Я вздрогнул – то ли оттого, что наконец осознал, что произошло, то ли от упоминания имени грозного воина, о силе проклятия которого буквально час назад разговаривал с Каюмовым.

Пока ждал новую машину – от идеи поездки в Самарканд решил не отказываться, – успел подумать о многом. Вспомнил, как вообще добирался до Узбекистана. В аэропорту Ташкента мне «по секрету» объяснили, что восьмичасовая задержка московского самолета, уже было начавшего руление по взлетной полосе и неожиданно заглушившего двигатели, была вызвана неисправностью лайнера. Которую вовремя успели заметить.

Но грустных мыслей не было. Наоборот, решил считать 2 июня своим вторым днем рождения. Да и когда бы я еще провел полдня в узбекской степи, где на высоковольтных вышках устраивали свои гнезда аисты?

В результате до Самарканда мы добрались во втором часу ночи. «Из окон вашего номера открывается вид на мавзолей Гур-Эмир, в котором покоится Тамерлан. Если вы внимательно посмотрите, то сможете прочесть надпись, нанесенную над камнем около усыпальницы», – пояснила девушка, выдавая ключи от номера.

Но от усталости мне было уже все равно, главное – добраться до кровати. Даже перспектива пообщаться с самим Тамерланом не вызвала бы у меня в

Утром следующего дня я, разумеется, первым делом отправился в мавзолей. «То, что вы видите, – начал рассказ экскурсовод, – вовсе не настоящая могила Тимура. Подлинная находится под землей. Считается, что того, кто приблизится к ней, потом обязательно постигнет несчастье. Недаром же из участников научной экспедиции по вскрытию захоронения, которое произошло в июне 1941 года, никого не осталось в живых. Проклятие Тамерлана, что вы хотите. Но вас, как дорогого гостя, мы можем проводить в подземелье. Хотите?»

События двух предыдущих дней пронеслись у меня перед глазами. «Решайте сами», – вспомнил я слова Каюмова.

И вежливо отказался.

В Самарканде я так и не успел толком разглядеть надпись на камне. Только вернувшись в Москву и вспоминая о поездке, вздрогнул от расстройства: как же так, забыл! Спасибо ташкентским друзьям, подсказали.

«Все хорошо, что хорошо кончается», – написано возле мавзолея грозного Тимура.

С Маликом Каюмовым в Ташкенте. 2006.

Малик Каюмов. 1972. Фото А. Варфоломеева/РИА Новости.

Мариэтта Чудакова. Женская гвардия Михаила Булгакова

Я ее боялся.

Хотя нет, неверный глагол. Опасался, так точнее.

Когда только начал заниматься судьбой Михаила Булгакова, конечно, первая мысль была – обратиться к ней, легендарной Мариэтте Чудаковой. А потом подумал: она уже столько и рассказала, и написала о Михаиле Афанасьевиче, что идти и задавать вопросы о писателе, к биографии которого я только подступаюсь, – это как спрашивать про ушиб у академика-нейрохирурга.

К тому же был наслышан о сложном характере Мариэтты Омаровны.

О ней так и говорили: непримиримая и категоричная Чудакова.

Пишу, а телефон правит – чудаковатая.

Ее и так тоже воспринимали. И она давала этому повод. Ну кто еще самолетом полетит во Владивосток, приобретет там дешевый японский автомобиль и уже на нем вместе с водителем отправится в обратный путь в Москву, заезжая в провинциальные города и раздавая в местные библиотеки и институты книги.

У Мариэтты Чудаковой было множество регалий и постов.

Но главное предназначение – исследование творчества и судьбы Булгакова.

Именно она в 1990 году возглавила Фонд Булгакова, создавший музей писателя в той самой «нехорошей квартире» в доме на Большой Садовой.

Первым директором стала родная сестра Чудаковой Инна Мишина.

На одну из моих лекций о писателе организаторы решили пригласить именно ее.

Не забуду, как прямо во время моего монолога с последнего ряда раздался недовольный голос: «На основании каких источников вы это говорите?!»

Я так растерялся, что не сразу нашелся, что ответить. В конце концов пояснил, что информация из воспоминаний родной сестры Михаила Афанасьевича.

Больше с последнего ряда вопросов не поступало.

Потом организаторы объяснили: это была Инна Мишина, на тот момент уже президент музея.

Я подумал: если сестра-президент такая, то чего уж ждать от Чудаковой. Тем не менее, когда мне предложили сделать документальный фильм о Булгакове и спросили, с кем бы хотелось записать интервью, вариантов ответа у меня и не было. Только с Чудаковой.

Она тогда уже не работала в музее на Большой Садовой. Но поговорить о Булгакове согласилась. Продиктовала домашний адрес, и мы – я, оператор и девочка-продюсер – поехали.

Первый вопрос, который задала мне Мариэтта Омаровна, едва мы переступили порог ее квартиры, прозвучал многообещающе:

– Вы за рулем?

Я люблю такие вопросы, знаю, в каких обычно случаях и по какой причине они задаются.

– Нет, – ответил я.

– Тогда мы будем пить кагор. Вообще у меня на алкоголь аллергия, но кагор люблю. В детстве водили в церковь и там по ложечке давали. Иммунитет!

Прежде чем мы прошли на кухню – именно она служила Чудаковой рабочим кабинетом, – обратил внимание на то, что коридор с обеих сторон от пола до потолка загроможден стопками книг. Для прохода на кухню оставалась лишь узкая лазейка.

Мариэтта Омаровна поймала мой взгляд.

– Я недавно заказывала пиццу. Так доставщик даже спросил, указывая на книги, неужели я все это прочитала. Ответила, что прочла, может, и не все. Но каждой точно коснулась и пролистала.

Кухня оказалась маленькой, а из-за множества книг, которые лежали и на столе, и на полках, здесь вообще негде было развернуться. Только заметив на плите сковороду, я понял, что помещение использовалось и по прямому назначению тоже. Хотя представить себе Чудакову хозяйкой все же не смог. Она производила впечатление человека, абсолютно отрешенного от быта.

Я знал, что живет она одна. Ее мужа, тоже литературоведа и писателя, убили в подъезде собственного дома. Хотели ограбить, напали и нанесли смертельное ранение.

Когда оператор установил камеру, Мариэтта Омаровна расположилась за кухонным столом, большую часть которого занимал ноутбук. Стул для меня пришлось вынести уже в коридор.

Прежде чем мы начали съемку, хозяйка попросила ее причесать. Протянула расческу нашему продюсеру.

– Ты понимаешь, как это важно, – доверительно сказала ей Мариэтта Омаровна.

А потом обернулась ко мне:

– Командуйте, я в вашем полном распоряжении. Сколько от меня нужно текста? Если на семь минут, так и скажите, я уложусь ровно в семь. Если меньше – будет меньше.

Честно говоря, для фильма нам действительно требовалось от силы минут десять. Но едва Чудакова заговорила, я понял, что не уйду из этого дома, пока мне не укажут на дверь. Кто еще сможет рассказать обо всех женах Булгакова, основываясь исключительно на личных встречах с ними?

Я вдруг понял, что Чудакова – мой идеал.

У меня часто случаются интересные встречи. Но далеко не всегда мне хватает сил и ума перенести услышанные истории на бумагу. Теперь, дал я себе слово, буду вспоминать Мариэтту Омаровну и поступать по-чудаковски.

Меня восхитила история, как она, разбирая с вдовой Булгакова писательский архив и занимаясь этим ежедневно с 11 утра до 11 вечера, возвращалась домой и еще пару часов подробно записывала услышанное.

Как-то сказала мужу, что, наверное, перестанет делать записи. Ведь Елена Сергеевна наверняка сама обо всем напишет. На что муж ответил:

– Ты не должна думать, запишет она или нет. Твое дело оставить все услышанное на бумаге.

Через час я подумал, что злоупотребляю гостеприимством. Но Чудакова сама предложила:

– Спросите меня еще о чем-нибудь, вы так меня расположили, что я готова рассказать все.

И я спрашивал. А вернувшись домой, почти по-чудаковски не поленился и записал.

На прощание Мариэтта Омаровна подписала мне книгу. Поставив дату, заметила, что до обидного быстро бежит время – уже 29-е число.

– Завидую вам, мужчинам, что вы можете иногда ввернуть крепкое русское словцо,

Потом добавила, что в ее доме не разрешается употреблять два выражения – «надо было бы» и «если бы я знала».

Биографический роман о Егоре Гайдаре подписала так: «Игорю на вырост».

– Мариэтта Омаровна, когда говорят про женщин Булгакова, то обычно пишут их портрет одной краской: либо белой, либо черной.

– Ну что вы, так нельзя. Я ведь всех их знала.

– Вот о них давайте и поговорим. Первую жену Михаила Афанасьевича звали Татьяна Николаевна Лаппа. Какой она была?

– С Татьяной Николаевной у меня была непростая предыстория знакомства. Впервые я написала ей, будучи сотрудницей Отдела рукописей, молодым кандидатом наук, меня взяли как специалиста по советской литературе. И через год купили архив Булгакова.

Вскоре я стала единственной, кто мог этим заниматься по специальности. Никто не представляет сегодня, насколько мы не знали биографию Булгакова. Я занимаюсь советским временем всю свою жизнь. Множество писателей и архивов изучала. Меня считают специалистом по Булгакову, потому что его знают больше. А я высоко ценю, скажу нахально сама, свою книгу о Зощенко; о Бабеле у меня большая работа. Но поверьте, нет ни одного такого писателя, о биографии которого – на тот момент, когда начали исследовать его наследие, – мы не знали ничего. Так случилось с Булгаковым.

Есть научный жанр – обзор архива. Все архивисты знают, что после обработки архива ты должен написать его обзор. Если это архив писателя, то нужно описать и перечислить все его главнейшие рукописи, произведения, переписку и биографические какие-то данные. И представьте, о Булгакове было написано только одно: в 1920 году жил во Владикавказе. Больше я ничего об этом сказать не могла, потому что не знала. Три его жены и сестра Надежда Афанасьевна, которая прекрасно все знала, молчали как рыбы. Потому что прекрасно знали, где они живут и каких писателей публикуют в советское время. Сейчас уже 90 % этого не понимают. А кто знал, тот постарался это забыть. В те времена писателей печатали не по их таланту, а по их биографии. Поэтому достаточно было узнать, что Булгаков был в Добровольческой армии, как все его издания закончились бы. И это знали и жены, и сестра. Поэтому и молчали. А я кроме этой чуши – «В 1920 году жил во Владикавказе» – ничего написать не могла, потому что больше ничего не знала.

В 1970 году я написала первый раз Татьяне Николаевне. Я знала, что она живет в Туапсе со своим мужем; он был когда-то их приятелем, присяжным поверенным, входил в их компанию. В 1946 году она уехала с ним в Туапсе.

Я ей написала, и она ответила, что не может вспоминать об этом. Ну, мало что помнит, а то, что помнит, не хочет вспоминать, поэтому не может меня принять. А я хотела к ней приехать. В результате сделала так: приехала в Туапсе с цветами и увидела, как они идут, сразу узнала – мрачная, понурая женщина и маленький сгорбленный человечек рядом с ней.

Я представилась и сказала, что нисколько не намеревалась нарушать ее решение, просто хотела вручить ей цветы и проститься. Это было правдой: я отвозила свою маленькую дочку к своим родителям в Гагры, в Дом творчества писателей, и оттуда приехала в Туапсе. Потом должна была вернуться в Адлер и улететь в Москву.

Ее сумрачное лицо осветилось, и она пригласила меня зайти. Я с ней посидела, наверное, часа полтора. Татьяна Николаевна говорила довольно много, при этом не упоминала ничего конкретного. А этот забавный человечек маленького роста сидел в кресле напротив и время от времени вставлял свои реплики: «Булгаков не сумел понять советскую власть. А Ильф и Петров сумели». И тогда я поняла, почему она меня не хотела принимать. Потому что ее муж стоял на определенной позиции. После этого я отправилась на вокзал и потом всю ночь записывала наш разговор.

Прошли годы, и в 1977 году она мне написала. Ее муж умер. «Если вы не потеряли интерес, вы можете приехать ко мне». Я приехала. Я была у нее три раза, жила в ее однокомнатной квартире. Она все делала по дому сама, не разрешала подходить мне ни к мойке, ни к плите. Произвела на меня самое очаровательное впечатление. Она осталась той саратовской гимназисткой, которую полюбил Булгаков, до конца дней своих. Была простодушна, чужда любому вранью. Если она что-то не помнила, то так и говорила. Мы, работники архива, умели пробудить память, не навязывая своего. Она многое рассказала. Я записывала прямо при ней.

Она рассказала все о его жизни с момента их знакомства в 1909 году и до того момента, как он ушел от нее к Любови Евгеньевне Белозерской. Ему уже нужна была другая женщина, которая побывала в Константинополе, в Париже, куда он стремился уехать в 1921 году из Батуми, но не сумел.

– А правда, что Татьяна Николаевна ждала от него ребенка, но сделала аборт?

– Для биографии любого мужчины важно знать, мог ли он иметь детей или нет. Неважно, родились они или нет. Важно, мог ли. Она говорит, что конечно мог. И я спросила: «То есть вы беременели от него и избавлялись от детей?» Она только махнула рукой и ответила: «Избавлялась, избавлялась. Только и делала, что избавлялась». Это ее дословная фраза. Он посылал ее к своему дядьке-гинекологу в Москву. Уже даже легенды ходили, что Булгаков якобы сам делал ей аборты. Но какой врач будет сам делать своей жене аборты, если есть возможность отправить к другому? Врачи избегают делать операции своим близким, потому что нужна холодная голова, а где ее взять?

– А правда, что он перед смертью звал Татьяну Николаевну?

– Это сто процентов. И сама Елена Сергеевна говорила, что он просил свою младшую сестру, которая за ним ухаживала, разыскать Тасю. Она пошла и узнала, что та давно под Иркутском со своим тогдашним мужем. И не сумела ее вызвать. А он очень хотел ее увидеть и попросить прощения. Он ей всегда повторял: «Меня за тебя Бог накажет». Потому что он начал вольно себя вести еще в Киеве.

– А она его любила до конца?

– Любила, любила. И конечно, очень больно все переживала. Ничего в душе не изгладилось. После Добровольческой армии Булгаков работал корреспондентом в белогвардейской газете. Рассказы той поры не найдены, есть только первая публикация «Грядущие перспективы». Совершенно потрясающая. У Булгакова, в отличие от всех нормальных людей, было три дебюта.

Первый – «белый»

Второй – во Владикавказе в 1920 году. Белая армия, где он служит, стремительно отступает под очень сильным напором Красной армии, их там разбили. Отступают через Военно-Грузинскую дорогу к Батуми, оттуда морем в Крым, а уже оттуда можно уехать в Европу. Далеко не всем удалось уплыть. Сохранились воспоминания о тех офицерах, которые видели, как уходит последний пароход, а они не успевают. В итоге некоторые убивали из револьверов сначала своих детей, потом жен, а потом стрелялись сами. Потому что знали, что их ждет. И все это потом подтвердилось. Ленин послал туда Белу Куна, который залил Крым кровью совершенно.

Всех оставшихся офицеров, несколько тысяч, зарегистрировали. И Бела Кун их потом погубил. Его помощница предложила не тратить патроны. Она велела их связывать по трое, привязывать ядра к ногам и сбрасывать с баржи в воду. Рыбаки в Крыму в течение двух лет потом видели, как колышутся стоячие трупы в море.

– И с Булгаковым так бы случилось? Его тоже могли так казнить в тот момент?

– На сто процентов. Он надеялся туда попасть. Он заболел тифом в самый решительный момент. Татьяна Николаевна говорит, что его осматривали два врача. Главный врач военного госпиталя сказал, что его везти нельзя, он без памяти, что его похоронят на первой же остановке. Вспоминала, что, когда они уже приехали в Москву, он не раз ее упрекал, что она, слабая женщина, не могла его вывезти. А как она могла увезти, если два врача сказали, что нельзя?

В итоге Булгаков очнулся уже при Советской власти. Представляете его состояние? Надо было дальше жить. Ему пришлось работать, он читал лекции, начал пьесы сочинять советского толка для первого советского театра во Владикавказе. Это был второй его дебют – «красный».

Если про первый, «белый», он хотел, чтобы кто-то узнал, то со вторым, «красным», дебютом было так. Приехав в Москву, он сам, своими руками, уничтожил все созданные им пьесы. Он об этом пишет в автобиографии. Настолько он не признавал их свободным творчеством.

В Москве он оказался в сентябре 1921 года, и произошел его окончательный, главный литературный дебют. Он начал жизнь с чистого листа, и его это страшно угнетало.

Булгаков придавал большое значение возрасту. Ему было двадцать девять лет, и он был никто, а вокруг него находились те, кто уже стал писателями до Октября. Да, они «перекрашивались» из белых в красные, но у них была литературная репутация. А ему пришлось начать заново.

Во Владикавказе в 1920 году он поставил себе цель добраться до Батуми и оттуда морем до Константинополя. В Батуми Булгаков поехал вместе с женой. Он присмотрел пароходы, которые могли бы его отвезти в трюме. А Татьяну отправил сначала в Киев, а потом в Москву. Сказал ей: «Не беспокойся. Когда я доберусь туда, куда хочу, я тебя вызову, как всегда вызывал». Но Татьяна Николаевна была уверена, что они расстаются навсегда. Несколько фраз в конце первой части «Записок на манжетах» дают полное впечатление о его состоянии, когда Булгакова не пустили на пароход.

– А почему не пустили?

– Да кто там скажет? Взяли да не пустили. Кто там, моряк или боцман, сначала деньги взял, а потом не пустил.

– А он бы нашел себя в Константинополе?

– Он все это описал в «Беге». Я лучше перейду ко второй жене, от которой он узнавал обо всех тяготах жизни в Константинополе.

Но прежде закончу историю Татьяны Николаевны. Она была потрясена, когда ей сказали, что ее ищет Булгаков. Она жила в общежитии медицинского института у их друга и не понимала, что дальше делать. Михаил Афанасьевич ее нашел, им помогла его сестра, и они поселились в этой знаменитой «нехорошей» квартире, там теперь государственный музей Булгакова. Это была огромная коммунальная квартира, где жили самые разные люди. Не знаю, как он вообще мог там работать. Писал только ночами.

Прошло несколько лет, 2–3 года, и он встретил Любовь Евгеньевну, которая вернулась со сменовеховцами – теми, кто уехали за границу, но все равно посматривали на Россию, хоть сложно к ней относились.

– Мариэтта Омаровна, вы у Любови Евгеньевны бывали в квартире на Пироговке, где она когда-то жила с Булгаковым?

– Конечно.

– Расскажите о своих встречах.

– Она совсем другого была склада женщина, штучка такая парижская. Она в Париже была шансоньеткой, выступала на сцене. Это была определенная репутация. Любовь Евгеньевна прошла огонь, воду и медные трубы.

Уехала из Киева с Василевским, тогдашним мужем. Она говорила мне, что невозможно было вообразить и описать Гражданскую войну в Киеве в 1918 году. Мчится лошадь, к хвосту привязана за ноги женщина, ее голова бьется об асфальт. Это была нормальная картина при смене власти в Киеве. И вот они уезжают обратно в Россию, а по слухам, у них с Василевским брак уже заканчивался. И муж сказал ей, чтобы она ехала с ним в Москву, а там они расстанутся. И она осталась одна, без пристанища.

Белосельская была знакома с Татьяной Николаевной и однажды сказала ей: «Мне остается только застрелиться». Она рассказала об этом Михаилу. Булгаков предложил, чтобы Люба жила с ними. У них была всего одна комната, но Михаил настоял. А потом они поженились.

При этом Любовь жила своей жизнью, она не собиралась жить жизнью Булгакова.

Елена Сергеевна Булгакова рассказывала мне, что телефон у Булгакова висел на стене над столом и Люба часто разговаривала со своими друзьями. Михаил сделал ей как-то замечание: «Люба, ну я же работаю». Она ему ответила: «Хм, работаешь. Ты не Достоевский». Это его страшно ранило.

А потом ее двоюродная сестра из Петербурга, которая очень симпатизировала Булгакову, переслала ему ее письмо. А там были слова: «Я Мишу никогда не любила, мне просто нужна была квартира».

Со слов Елены Сергеевны легко представить себе ту сцену. Булгаков сидит перед этим письмом растерянный и говорит: «Люба, что это?» А она отвечает: «Я специально проверяла сестру, что она с этим сделает».

Сохранилась фотография Булгакова, подписанная Любови Евгеньевне: «Бывшей Любе». Так просто мужчина это не напишет. Произошел психологический разрыв, а уже потом встреча с Еленой Сергеевной.

Любовь Евгеньевна совершенно спокойно относилась к его роману с Еленой Сергеевной. Она сама уже была увлечена кем-то.

– Она

– Там что-то другое было. Не столько больно, сколько обидно.

– К Елене Сергеевне вы приходили на Суворовский бульвар?

– Да, я была у нее каждый день на протяжении полутора месяцев с 11 утра до 11 вечера.

– На каком этаже она жила?

– На втором.

– Окна выходили на церковь?

– Какие странные вопросы вы задаете. Но в данном случае это правда очень интересно. Кухня выходила во двор на церковь. Церковь тогда не имела ничего общего с тем, что сейчас. Она была просто утоплена в земле. В один из первых моих визитов Елена Сергеевна сказала: «Посмотрите, когда я разменяла нашу с Мишей квартиру, чтобы сыну была комната, я зашла на кухню и увидела церковь, в которой в 1918 году я венчалась с Юркой Нееловым». Жизнь сделала круг. Потрясающе. Она за Нееловым замужем-то была всего полтора года. Она была сверхпрактичной женщиной и как-то поняла, что ей нужно сделать другой выбор в жизни.

– Маленькая квартира была?

– Маленькая. Две комнаты небольшие. Над кроватью в спальне висел огромный портрет Булгакова, она с ним всегда советовалась.

– Значит, это правда, что она с ним разговаривала? Или это была игра?

– Никто же не может заглянуть в душу. Может, было все вместе. Она рассказывала мне о страшных событиях своей жизни, о смерти старшего сына. Рассказывала о горе, которое пережила, и одновременно играла горе. Она была актрисой до мозга костей, лучше многих актрис. Она великолепно читала рассказы Булгакова его же интонацией. Он нашел в ней то, что искал всю жизнь, – сильную женщину. Елена Сергеевна обладала неслыханной силой характера.

– Булгаков был счастлив с ней?

– Я думаю, да. Он хотел увидеть весь мир, но встретил ее, и это заменило ему весь мир. Он ее любил по-настоящему. И в последние дни своей жизни спрашивал у нее: «Любила ли ты меня?»

– Он же был верующим, почему она его кремировала?

– Он хотел этого. Сергей Ермолинский рассказывал мне, что Булгаков не желал отпевания, чтобы никак не беспокоить Елену Сергеевну. Не забывайте, за окном стоял 1940 год.

И еще другой аспект. Считали же, что Гоголь в гробу проснулся. И Булгаков страшно боялся этого.

Так что есть два варианта.

Один – ради биографии жены и ее дальнейшей жизни, потому что тогда к этому серьезно относились: кремация – значит, человек не собирался иметь никаких дел с церковью.

– А вы были на похоронах Елены Сергеевны?

– Нет, меня не было в Москве в то время.

– Надгробный камень Булгакову Елена Сергеевна выбрала?

– Да, она мне рассказывала, что оказалась на кладбище у Данилова монастыря и увидела круглый камень. Спросила у работников, что это за камень, они ей сказали, что это голгофа с могилы Гоголя. Она попросила доставить его на Новодевичье.

–Любови Евгеньевне было обидно, что не она вдова?

– Так говорила Елена Сергеевна. Но Любовь Евгеньевна не поверила в талант Булгакова, а Елена Сергеевна поверила. И это бесспорно.

– Елене Сергеевне досталась только слава?

– Видимо, у нее были свои деньги.

– Тогда не печатали Булгакова?

– Очень плохо печатали. Два раза снимали пьесы, а заработок был от них. В 1929 году сняли все пьесы, потом восстановили, а в 1936-м еще раз все сняли. Он ушел в Большой театр заведовать литературной частью и писать либретто. Я думаю, заработки были какие-то другие.

– А вам кто из трех жен Булгакова больше симпатичен?

– Я бы не хотела об этом говорить. Это ж не про меня разговор. Какое имеет значение? Они все совершенно разные.

Ему нужна была Любовь Евгеньевна, он написал «Бег» на ее материале. Ему не удалось уехать, и он хотел узнать, что потерял. Любовь Евгеньевна рассказывала ему обо всем, и он утешался в какой-то степени. Читайте «Бег», и вы поймете. И хотя Любовь Евгеньевна жила своей жизнью, она ему дала то, чего он не знал, но очень хотел узнать.

А Елена Сергеевна жила его жизнью. Он же уничтожил свой дневник, который истерзали своими лапами члены политбюро. И она стала вести его дневник с 1933 года, через год после женитьбы, за него. Описывала его жизнь. Это очень важно.

Но и Татьяна Николаевна по-своему также была ему очень преданна.

– При этом книгу воспоминаний написала только Любовь Евгеньевна?

– Ну и что? Татьяна Николаевна не могла написать книгу. Она была далека от любого писания.

– А Елена Сергеевна?

– Я не знаю, почему она не написала. Она просто вела очень подробный дневник. Я думаю, ее жизнь при Булгакове была крайне сложна, чтобы ее отдельно описывать. Гораздо сложнее, чем многие думают.

– А какая-то мистика присутствовала?

– Я не знаю, о чем вы. Я ведь человек науки.

– Одной из близких подруг Булгакова была Марика Чимишкян, с которой он познакомился в Тбилиси. Марика потом жила у Булгаковых, всегда была где-то рядом. У них был роман?

– Не думаю и не берусь судить об этом. Много ли вы про своих друзей можете сказать, был ли у них роман?

– Еще один вопрос хочу задать не про Булгакова, а про Марину Цветаеву.

– Я была ею необычайно увлечена в свои молодые годы, стихами и прозой. Она мне открыла глаза кое в чем на стихи. Не обязательно понимать каждое слово в стихотворении. Ребенок читает стихи и восхищается ими, хотя не понимает их до конца. Так она восхищалась стихотворением Пушкина «К морю». Там есть слова «Прощай, свободная стихия», она была уверена, что это про стихи. И это не мешало ей любить это стихотворение.

В этом смысле ее книга «Мой Пушкин» мне многое открыла. Она литературу чувствовала, как мало кто. Но чисто личное: она поблекла немного как личность, когда я прочитала ее тройную переписку с Рильке и Пастернаком. Я как-то мужчин намного выше ценю, чем женщин. Я увидела двух мужчин и женщину, которая их не до конца понимает, все время что-то от них требует, ждет и хочет. И было какое-то неравновесие большое. Чисто в человеческом плане я расстроилась, разочаровалась. Но она потрясающий поэт и прозаик.

А драма у Цветаевой в том, что мы так и не знаем тайну ее смерти. Скорее всего, причина была в том, что ее вызвали в КГБ и предложили стать осведомительницей. Она отказалась. Пришла домой, поняла, что в покое они ее не оставят и пострадает сын. И у нее не было другого выхода, как повеситься.

Так было с женой театрального художника Дмитриева, приятеля Булгакова. Тогда вели счет красавицам.

Мне рассказывали две ее приятельницы. Тогда нравы были другие. Мог следователь на улице встретить одноклассницу и что-то ей сказать такое, что ему не следовало говорить. И так они узнали, что ее даже не расстреляли, ее забили в кабинете следователя. За то, что она отказалась.

Я почти уверена, что и у Елены Сергеевны была подобная история. Ее не могли оставить без внимания: она была держательницей салона, красивая, с харизмой. Конечно, захомутали. Но как же Булгаков, сын священника, вдруг называет Елену Сергеевну ведьмой? Убеждает, что она общается с нечистой силой. И я поняла, что в любом романе, описывая свой главный замысел, автор непременно включает что-то личное. В «Мастере и Маргарите» он решал личную проблему. Он решил ее: да, она общается с нечистой силой, но делает это ради Мастера.

То есть Елена Сергеевна общалась с этой нечистой силой.

Видимо, она поставила им условие: сохраните мне двух мужчин, отца моих детей и Булгакова. Она ему это рассказала, и он это описал, решил этот вопрос для себя. Все до одного, кто бывал в Большом Ржевском в салоне Елены Сергеевны, где она жила с Шиловским, погибли. Все жены или были расстреляны, или попали в лагерь. Уцелел только он и она. Есть над чем подумать.

– А Елена Сергеевна верующая была?

– Об этом невозможно сказать. Она была столь сложной натурой, что, может и сама не отдавала себе отчета в том, верующая была или нет.

– Она была властным человеком?

– Сверх. Но самое главное – она была очень сильным человеком.

И в ней была масса положительных качеств. Даже если она и участвовала в гибели Уборевича, то потом в Ташкенте она взяла к себе его дочь, помогала ей. Она делала что-то вынужденно, только чтобы сохранить жизнь своих детей.

Она не была никакой злой силой. Она попала в жернова эпохи, как очень многие. Не все понимают, что Булгаков в своем романе решает еще и этот вопрос.

Мариэтта и Александр Чудаковы. 1957.

На кухне у Мариэтты Чудаковой. Москва, 2017.

Азарий Плисецкий. Судьба и Майя

С известным танцовщиком Азарием Плисецким я познакомился благодаря пандемии. Когда «живые» лекции стали невозможны, я рассказывал о своих героях в «зуме». Одно из выступлений посвятил Майе Плисецкой. Представьте себе мое удивление, когда в конце лекции в одном из зум-окошек среди других зрителей появилось лицо Азария Михайловича. Оказалось, постоянные слушатели, водившие дружбу с Плисецким, подарили ему доступ к моему онлайн-выступлению. Азарий Михайлович смотрел прямой эфир из Швейцарии, где живет уже много лет.

Какое счастье, что мне не сообщили об этом заранее! Я просто обомлел, узнав, что два часа рассказывал о Майе Плисецкой ее родному брату.

– Азарий Михайлович, все ли верно я рассказал? – только и смог спросить я.

– Все верно. Но вы были так эмоциональны, мне даже в какой-то момент показалось, что вот-вот вылетите за пределы экрана. Ставлю вам «пятерку».

Реальная встреча состоялась спустя пару лет в Москве. Азарий Михайлович принимал меня в квартире на Тверской, хозяйкой в которой когда-то была звезда немого кино – актриса Рахиль Мессерер, мама Азария, Майи и Александра Плисецких. За окнами бушевал месяц май, и, раздумывая, какие цветы преподнести очаровательной жене Плисецкого Любе, я в конце концов решил – только сирень! Когда букет определили в хрустальную вазу, Азарий Михайлович, к моему изумлению, тут же принялся что-то искать среди сиреневых веток. Оказалось, соцветие с пятью лепестками – чтобы проглотить и загадать желание.

За обедом мы с хозяином незаметно осушили бутылку красного сухого вина.

– Люба, у нас больше ничего не осталось? – спросил Азарий Михайлович у жены.

– Есть коньяк, но я хотела подать его с кофе и мороженым.

– Замечательная идея – неси! Можно без кофе, – улыбнулся Плисецкий. И добавил: – И без мороженого.

Мы говорили о Кубе и Алисии Алонсо, Морисе Бежаре и Белле Ахмадулиной, Лиле Брик и Наде Леже, Ролане Пети и Михаиле Барышникове… И конечно, о Майе, которая присутствует в доме младшего брата незримо и зримо – в живописном портрете Артура Фонвизина, в скульптурных изображениях Янсон-Манизер, в многочисленных фотографиях, одна из которых – в образе Анны Карениной… А под ней статуэтка – фигура «Видение Розы» из балета Михаила Фокина.

– Какой у вас Нижинский! – решил я блеснуть знанием истории балета.

– Это скульптор Янсон-Манизер изобразила меня, так что спасибо за комплимент.

Мы сказали друг другу «до свидания» и договорились непременно повидаться во время следующего приезда Азария Михайловича в Москву. Я уже тогда подумал, как было бы здорово отправиться с ним в музей-квартиру Майи Плисецкой. Регулярно проводя там экскурсии, я, кажется, изучил ее вдоль и поперек. Но оказаться в доме артистов Большого театра по адресу Тверская 25/9 в компании родного брата великой хозяйки – совсем другое дело, ведь он бывал здесь, когда музей-квартира был просто квартирой, в которой жили, отдыхали, сочиняли, творили, принимали гостей, ссорились, любили…

Однако Азарий Михайлович, когда мы встретились спустя несколько месяцев теплой московской осенью, воспринял мою идею без особого энтузиазма:

– Непривычно оказаться в знакомом интерьере, куда теперь могут прийти совершенно чужие люди – все кто захочет.

Я продолжал уговаривать, и… Азарий Михайлович смягчился. Было бы обидно оказаться единственным свидетелем этого исторического события, подумал я, и решил устроить для своих слушателей специальную экскурсию по музею в компании Плисецкого.

Накануне забежал к Азарию Михайловичу на Тверскую и был почти сражен известием о его нездоровье. Совсем недавно они с Любой вернулись с Кубы, резкая перемена климата дала о себе знать. К назначенной дате Азарий Михайлович обещал поправиться, но стопроцентной гарантии, что сможет прийти, не давал.

И вот настал день икс. Мои экскурсанты вот-вот должны подойти к тому самому подъезду со стороны Мамоновского переулка. До

– Все отлично, на кухне у Майи. Нас угощают чаем. Вы скоро?

Музейные сотрудницы по-домашнему принимали Азария Михайловича с Любой на кухне, а мне не терпелось пройти вместе с ним по комнатам.

Первым делом оказались в бывшей гардеробной, где платяные шкафы переоборудовали в витрины. В самой первой – детские башмачки Майи Михайловны.

– Я их помню, – сказал Азарий Михайлович. – Мама все годы, как реликвию, их хранила. Видите, ботиночки стерты на носках? Трехлетняя Майя представляла себя балериной и кружилась по комнате, стараясь встать на пальцы, будто она на пуантах.

Тут же – пуанты, в которых Плисецкая танцевала «Умирающего лебедя». И снова история. После того как глава семьи Михаил Плисецкий был репрессирован, а его жена отправлена в Акмолинский лагерь, Майю удочерила тетя – Суламифь Мессерер. Она же поставила для племянницы «Умирающего лебедя», потому что у каждой балерины должен быть сольный номер, чтобы она в сборных концертах всегда могла заработать себе на кусок хлеба. Репетировали осенью 1941 года в заминированном Большом театре, под Москвой стояли немцы.

Спустя три часа, во время которых Азарий Михайлович рассказывал о том, как все было когда-то, я спросил, многое ли изменилось в квартире.

Плисецкий улыбнулся: не хватает занавески на кухне, за которой стояла кроватка Кати Жамковой, домработницы Плисецкой и Щедрина. Жамкова никогда не была замужем, поэтому Щедрин называл ее не иначе как девица Жамкова. А та, в свою очередь, говорила про Щедрина: «Хозява». Кстати, Майю Михайловну к «хозявам» она не причисляла.

В нише, где когда-то жила Катя Жамкова, теперь размещается сувенирная лавочка, где, кроме прочего, продаются две, на мой взгляд, великие книги воспоминаний, написанные братом и сестрой, – «Жизнь в балете» и «Я, Майя Плисецкая».

После этой незабываемой экскурсии пару раз мы устраивали с Азарием Михайловичем открытый диалог на сцене: я задавал вопросы, а он отвечал, вспоминая о своей великой семье. А еще читал стихи и даже танцевал! Между этими событиями было много общения, встречи в московской квартире Плисецкого и его рассказы, рассказы, рассказы…

Мама

–Азарий Михайлович, расскажите, пожалуйста, о вашем удивительном дедушке – Михаиле Мессерере.

– Михаил Борисович был действительно невероятным человеком, очень высокой культуры. Будучи зубным врачом, увлекался литературой, изучением языков. В семьдесят лет, представьте, выучил английский. Было и еще одно увлечение, итог которого – девять человек детей.

Всю эту орду он умудрился привезти в Москву и пусть с большим трудом, но дал всем образование. Удивительно, как один зубной врач смог воспитать такое количество людей.

Его усилия не пропали даром, большинство потомков связали свою жизнь с искусством. Старший сын Азарий, в честь которого меня назвали, был драматическим актером, дружил с Евгением Вахтанговым и Михаилом Чеховым, играл во втором МХАТе. Он привнес очень много в семью, в том числе и для Майи, которая под его влиянием полюбила драматическое искусство. Асаф и Суламифь Мессереры стали артистами балета. По актерской дорожке пошли и Елизавета Мессерер, которая служила в театре имени Ермоловой, и наша мама Рахиль – одна из первых выпускниц ВГИКа и актриса немого кино. Все они посвятили себя искусству и в 1936 году объединились, чтобы провести совместный творческий вечер семьи Мессереров в здании МХАТа 2-го на площади Свердлова.

– Я знаю, что с деньгами в семье всегда было сложно, но при этом на двери стоматологического кабинета висела табличка с надписью: «Зубной врач Мессерер. Солдатам и студентам бесплатно».

– Я прекрасно помню эту эмалированную табличку, которая в мое время уже была снята с двери в доме на Сретенке и на старой кухне служила поддоном, куда стекала вода с помытой посуды.

– А самого Михаила Борисовича вы застали?

– Деда не стало, когда мне было пять лет, но я очень хорошо его помню. Особенно бородку и тросточку, которой он изящно помахивал во время прогулок. Дед всегда крепко держал меня за руку, поскольку я так и норовил от него сбежать. Мне это страшно не нравилось, и я всячески пытался вырвать свою ладошку.

– Вы видели фильмы, в которых снималась ваша мама, Рахиль Михайловна?

– Конечно. Я их с удовольствием смотрю. Как ни странно, старые пленки отлично сохранились. Галоидное серебро, содержащееся в эмульсии пленки, сохранило очень хорошее качество. У меня довольно много обрезков кинолент с мамиными фильмами, которые я всегда рассматривал через диапозитив.

– Как познакомились ваши родители?

– Когда отца направили в Узбекистан создавать новую кинематографическую студию, мама как раз заканчивала ВГИК. Ей предложили поехать вслед за отцом для съемок каких-то пробных картин. Узбечки тогда не соглашались вставать в кадр, это было запрещено – они носили паранджу и соблюдали все обычаи. Поэтому роли узбекских девушек играла мама. Она рассказывала, что для того, чтобы выйти за пределы съемочной площадки, приходилось полностью закрываться. Пройти женщине по улице с раскрытым лицом было невозможно. Однажды мама покинула киностудию, позабыв это правило, и тут же услышала крики в свой адрес, в нее полетели камни. Тем не менее причастность к созданию чего-то нового ее страшно окрыляла. Мне самому в дальнейшем тоже не раз доводилось испытывать ощущение первопроходца.

– Когда мама перестала сниматься?

– Последний фильм вышел в 1929 году, он назывался «Сто двадцать тысяч в год». Мама снималась в нем с Верой Марецкой. Картина, к сожалению, не сохранилась. А вот фильм «Прокаженная» я очень хорошо помню. По сюжету, главная героиня изменяет мужу, и тот, чтобы отомстить, бросает ее под копыта конского табуна. Майя рассказывала, с каким ужасом она смотрела этот фильм. Рыдала, несмотря на то что живая мама сидела с ней рядом, держала за руку и утешала: «Успокойся, со мной ничего не случилось, я здесь».

– Рахиль Михайловна ведь поначалу встречалась с братом вашего отца.

– Да, все могло быть по-другому, и я мог не сидеть здесь с вами. Действительно, в общей компании папа и мама оказались благодаря моему дяде Владимиру, который вместе с мамой учился во ВГИКе и очень ей симпатизировал. На свое несчастье, он познакомил маму с братом Михаилом. Тот оказался активней. К сожалению, Владимир очень рано погиб. Во время войны он служил в десантных войсках и был убит немцами, когда приземлился на парашюте.

– Вы родились в страшном 1937 году, который не обошел стороной вашу семью.

– Радость материнства для мамы была омрачена арестом отца, которого я так никогда и не увидел. Его арестовали еще до моего рождения, обвинив в контрреволюционной деятельности. Отца допрашивали,

– Рахиль Михайловна не понимала, что означает приговор «Десять лет без права переписки»?

– Не понимала. Уже когда она вместе со мной оказалась в лагере и получила от сестры в передаче мешочек конфет «Мишка на Севере», решила, что это знак. Якобы таким образом Суламифь Михайловна хочет сообщить, что Миша жив и находится где-то на Севере. Мама до конца верила, что отец вернется.

– Маму тоже в итоге арестовали, как жену врага народа. Она что-то рассказывала вам о Бутырке?

– Мама описывала камеру – духота, пар, много народа… настолько много, что не было места, чтобы присесть. А над всем этим – огромная лампа в двести ватт. Она не гасла даже ночью. У меня маленького даже привычка появилась, засыпая, закрывать глаза согнутой в локте рукой. Эта привычка у меня надолго сохранилась.

– Как мама дала понять родным, в каком лагере находится?

– После Бутырской тюрьмы были сформированы эшелоны, которые шли в Казахстан. В одном из вагонов ехали мы с мамой. Это я все рассказываю с ее слов, конечно, потому что мне самому восемь месяцев было. В этом вагоне политические заключенные соседствовали с настоящими уголовницами. И вот одна из уголовниц сообщила матери, что нас везут в Акмолинск. На маленькой бумажке, которую давали, как это называлось, для оправки, мама размоченной слюной спичкой нацарапала адрес своего отца, фамилию Мессерер и несколько слов: «Едем в Казахстан, Азарик со мной». Следующую сцену я вижу как в кино. Мама пробралась к решетчатому окошку и, увидев двух стрелочниц, помахала им этой бумажкой. Одна стрелочница отвернулась, вторая кивнула. Тогда мама выбросила сквозь прутья решетки свою записку. Подхваченная ветром, она перелетела через эшелон. Стрелочница проводила ее глазами и снова кивнула. Поверить в это невозможно, но записка дошла до семьи. Благодаря ей моя тетя Суламифь Мессерер стала хлопотать о том, чтобы нас выпустили из лагеря хотя бы на поселение. И добилась – после полутора лет хлопот. Так что первые мои собственные воспоминания – это уже ссылка, Чимкент, мелкая пыль и высоченные тополя.

– Вы уже во взрослом возрасте оказывались в тех местах? Там, насколько я знаю, открыли монумент «Арка скорби».

– Меня пригласили на это открытие. Мамы уже, конечно, не было в живых. После церемонии открытия Нурсултан Назарбаев устроил прием, во время которого спросил у меня: «И вы тоже здесь сидели?» Я ответил: «Нет, я там лежал». Мне ведь было всего восемь месяцев. Но на той земле я научился ходить. И до сих пор хожу.

– Мы не раз встречались с вами в квартире, где когда-то жила Рахиль Михайловна. Она сама занималась обстановкой дома?

– Мама долгое время не могла заниматься вообще никакой обстановкой, потому что мы всегда жили в чужих домах. Сначала это был служебный домик на Шпицбергене и квартира в Гагаринском переулке, конфискованная после ареста отца, затем лагерный барак в Акмолинске и глиняная мазанка в Чимкенте, потом коммуналка Суламифи Михайловны за Большим театром… У мамы не было возможности обзаводиться большим количеством вещей и тем более обставлять очередное временное жилье по своему вкусу. Первую отдельную квартиру мы получили на Пушкинской площади, в доме под номером 16/2. Большой театр тогда готовился к ремонту, и в связи с этим коммуналку в Щепкинском проезде стали расселять. Окна новой квартиры выходили на памятник Александру Сергеевичу, а прямо под нами располагалось ВТО. Прожили мы на Пушкинской довольно долго. Когда в 1975 году началось строительство станции метро «Площадь Пушкина», из-за колебаний по дому пошла трещина и нас, благодаря хлопотам Майи, переселили на улицу Горького. Сюда к нам каждый день после репетиций «Кармен-сюиты» приходил Альберто Алонсо. Пока мама готовила обед, он рассказывал, как идет работа над постановкой. Приезжая в Москву, я, конечно же, возвращаюсь сюда. Здесь все по-прежнему, даже мебель, знакомая мне с самого детства. Горка, буфет и круглый стол, за которым, если его раздвинуть, умещалось 24 человека, принадлежали Суламифи Михайловне и стояли в Щепкинском проезде. Когда она из коммуналки переехала в собственную квартиру, все оставила нам.

– Рахиль Михайловна, перестав сниматься в кино, больше нигде не работала?

– Однажды мама предприняла попытку устроиться кассиршей в аттракцион «Гонки по отвесной стене», в котором участвовал муж ее сестры, Суламифи Михайловны, Гриша Левитин. Для этого мама даже поехала с ним в Таллин, где был установлен этот аттракцион. От мамы требовалось из специальной кабинки продавать билеты. Попытка оказалась неудачной. Будка кассира не отапливалась, мама в ней все время мерзла. К тому же, она не умела обращаться с деньгами – постоянно путалась и обсчитывалась. Тогда стало окончательно ясно, что ее призвание – это семья.

– Из чего складывался день вашей мамы Рахили Михайловны?

– День начинался очень рано и не заканчивался, кажется, никогда. Распорядок дня в семье со всеми классами, репетициями, утренними и вечерними спектаклями не поддавался контролю. Все вертелось вокруг мамы не утихая. Она полностью взяла на себя заботы по дому. Еще когда мы жили в Щепкинском проезде, прилагала максимум усилий, чтобы облегчить жизнь Суламифи Михайловны. Она штопала, стирала, занималась уборкой, отстаивала колоссальные очереди в магазинах и возвращалась домой нагруженная донельзя. Наши окна в Щепкинском проезде выходили на ЦУМ, и я прекрасно помню, как мы с Майей однажды наблюдали за мамой, когда та подходила к дому с какой-то невероятно тяжелой авоськой в руке. Я тогда в шутку сказал: «Как будто это не мама несет авоську, а авоська тащит маму за собой».

– А что самое вкусное готовила?

– Каких-то роскошных застолий я не припомню, на них просто не оставалось времени. Но мне нравилось блюдо под названием «Зашитое», это фаршированные куриные шейки. Еще она пекла чудесный хворост. Майя очень любила мамину стряпню. Моментально все съедала, после чего с недовольством говорила: «Ну вот, опять я обожралась».

– В мемориальной квартире Майи Михайловны одни из самых трогательных экспонатов – ее детские ботиночки и игрушечный сервиз. Мама сохраняла все это, догадываясь, что когда-нибудь появится музей?

– Мама не старалась нарочно сохранить какие-то Майины бытовые вещи, ни о каком музее она и думать не могла. Детские ботиночки и кукольный

– Какими были последние годы Рахили Михайловны?

– В конце жизни мама получила возможность путешествовать. Гостила в Англии у Суламифи Михайловны, съездила в Америку, в Израиль к двоюродным сестрам, которым удалось спастись бегством в период Холокоста. Довольно долго прожила в Мадриде, когда я работал в Испанском национальном балете. Приезжала в Марсель, где я работал с Роланом Пети, затем в Париж…

Мама дожила до девяносто одного года. Незадолго до этого я приехал в Москву и увидел, как она стала слабеть. Силы постепенно покидали ее. Мама не болела, а просто, как свеча, угасала. Даже от еды перестала получать удовольствие. Исключением была переспелая хурма, которую мама очень любила до самых последних дней.

Рядом с ней неотступно находился ее младший брат, мой дядя Александр Михайлович, Нодик, как мы все его называли. Он со своей предельной внимательностью даже провел из маминой спальни в свою комнату веревку с привязанным на одном конце колокольчиком. Боялся, что ей может что-то понадобиться, а он не проснется, не услышит.

Колокольчик не пригодился, потому что мамы не стало во сне. Я в это время по приглашению Виктора Уайте находился в Мадриде, давал классы для его труппы. Но тут же прервал работу, извинился и вылетел в Москву на похороны. Майя в это время гастролировала по Японии и приехать не могла. Узнав о случившемся, позвонила мне, плакала и повторяла: «Как же мы теперь без мамы…»

Мита

– Великую роль в судьбе вашей семьи, конечно, сыграла Суламифь Михайловна. Что это была за женщина?

– Родная сестра мамы. Она действительно сыграла решающую роль и в моей жизни, и в жизни моего брата Александра, и, конечно, в жизни Майи. Своими хлопотами она достучалась до самых высоких чинов, которые вызволили нас из лагеря. Она поехала в Казахстан, в Акмолинск – в совершенно дикое тогда место. Поезд шел несколько суток. Оказавшись на железнодорожной станции, она не знала, как преодолеть последние километров тридцать до лагеря. Но вдруг увидела грузовик, за рулем – солдатик из лагерной охраны. Она убедила его взять с собой. Когда уставший солдатик стал засыпать за рулем и его голова оказалась у нее на плече, Мита (так домашние называли Суламифь Михайловну) растолкала его и сама повела машину. Представьте, прима-балерина Большого театра за рулем полуторки!

– Она ведь удочерила Майю Михайловну?

– Было такое. Действительно, Майю и Александра распределили по родственникам. Тогда была такая практика – детей врагов народа отдавали в детские дома. Майю взяла Суламифь Михайловна, брата Александра – Асаф Михайлович, у которого подрастал сын Борис Мессерер.

– Суламифь Михайловна поставила, наверное, самый первый танец для Майи?

– Самым первым танцем, скорее всего, стала Русалочка из сказки «Русалка», которую поставила мама на Шпицбергене. Но автором первого профессионального танца стала, конечно, Мита. В нашем архиве сохранилась фотография, на которой зафиксирована первая проба «Умирающего лебедя» – в кадре Мита поправляет Майе руки.

– Чем «Лебедь» Суламифи Михайловны отличался от «Лебедя» Михаила Фокина?

– Канву номера действительно придумал Фокин. Но он поставил «Умирающего лебедя» для Анны Павловой. Разница в том, что Павлова выходила с па-де-буре по заднику сцены лицом к публике. А Суламифь Михайловна придумала для Майи выход спиной, потому что со спины движение рук читалось лучше. Это очень важный момент. Ну и потом, Майя импровизировала. Она никогда не танцевала два раза одинаково. Всегда привносила что-то новое, придумывала движение кисти, или шеи, или руки, или поворот. «Умирающий лебедь» не имеет четкой структуры. Этот номер – поле для импровизации.

– Как Рахиль Михайловна отнеслась к решению Суламифи не возвращаться в Советский Союз?

– Когда Суламифь Михайловна с сыном Мишей решили остаться в Японии, мама в сердцах сказала: «Я так и знала!». Майя в этот момент находилась рядом с ней и слишком буквально восприняла эту реплику. Она решила, будто мама была посвящена в планы сестры. Винила маму за то, что та не предупредила ее о готовящемся побеге. Но это, конечно, неправда. Маме и в голову не могло прийти, что Мита с сыном решат остаться за границей. Новость об их побеге прозвучала как гром среди ясного неба.

Конечно, этот поступок Суламифи Михайловны в какой-то степени отразился на всех Мессерерах-Плисецких. Но восьмидесятые годы – не тридцатые, наступало время больших перемен. Без всяких осуждений и претензий мама продолжала и дальше общаться с Митой, насколько позволяло расстояние. Даже навещала ее, когда та переехала в Лондон. А я присутствовал на награждении Суламифи Михайловны орденом Британской империи, который сопровождался титулом Дамы. Церемония проходила в Букингемском дворце. По этикету туда надлежало явиться в шляпе. В поисках головного убора для будущей Дамы мы, кажется, объехали все магазины Лондона. За несколько часов до встречи с принцем Чарльзом набрели, наконец, на магазинчик, специализирующийся на прокате шляп. Там-то и обнаружили подходящий вариант. Шляпу взяли всего на два часа, а начало церемонии задерживалось. Мита страшно переживала, что закончится время проката и она не успеет вернуть шляпу.

Само награждение проходило довольно быстро. Получив свой орден, каждый из награжденных продвигался дальше. Заминка случилась, когда подошла очередь Миты. Она в свои девяносто два года поприветствовала принца Чарльза балетным реверансом. Тот, чтобы прикрепить на ее жакет орден, вынужден был чуть ли не вдвое согнуться. Покончив с награждением, Чарльз сказал:

– А знаете, госпожа Мессерер, я с детства знаком с русским балетом. Когда в 1956 году Большой театр впервые приехал на гастроли в Лондон, моя бабушка взяла меня на «Бахчисарайский фонтан».

Суламифь Михайловна в тех исторических гастролях участвовать не могла, поскольку уже сошла со сцены. Но это не мешало ей принимать комплименты от принца Чарльза за весь Большой театр и вообще за весь великий русский балет.

Куба

– Важная страница в вашей биографии – это, конечно, Куба и работа с великой Алисией Алонсо.

– Эта страница жизни перевернулась совершенно случайно для меня и решила мою судьбу. Я был совсем молодым танцовщиком, всячески пытался пробиться в солисты. Это давалось с большим трудом. Я уже совсем отчаялся, подумывал, чем бы еще, кроме балета, заняться. Поступил в ГИТИС, чтобы получить высшее образование. В это

Гастроли по Соединенным Штатам продолжались три месяца. Как только я вернулся в Москву, почти сразу дома раздался телефонный звонок с повторным предложением отправиться на Кубу. Поколебавшись, я все же ответил согласием – и сейчас благословляю этот момент.

Кубинская труппа приняла меня с распростертыми объятиями. От меня ждали каких-то невероятных подвигов, и я старался дать им все, на что был способен. Год пролетел очень быстро, у меня спросили, хочу ли я продлить командировку. Я, конечно, хотел, потому что Куба дала мне возможность одновременно танцевать, ставить, преподавать… За вторым годом пошел третий, затем – четвертый… Так, год за годом, мое пребывание на Кубе растянулось на десятилетие. Выпускники нашей школы, мальчишки, часто беспризорные, которых мы собирали по всей стране, за десять лет превратились во взрослых танцовщиков, танцующих еще получше, чем я.

– Какие отношения сложились у вас с Алисией Алонсо?

– Самые замечательные. Я был не только ее основным партнером на сцене, иногда приходилось быть для нее глазами, ведь Алисия стремительно теряла зрение. Во время длительных перелетов или переездов я старался что-то ей рассказывать, описывать увиденное… Когда на поверхность Луны впервые ступила нога человека и были сделаны снимки Земли из космоса, я рассказывал Алисии о том, какая она маленькая, наша планета, как трогательно она обрамлена тонким слоем голубой атмосферы… Алонсо слушала меня очень взволнованно и ясно представляла это зрелище.

– А правда ли, что балет «Кармен-сюита» во многом появился благодаря вашему участию?

– Работая на Кубе, я регулярно писал письма маме, в которых подробно рассказывал о своих впечатлениях, о том, что происходит вокруг… В одном из таких писем рассказал, что в Москву с гастролями собирается приехать очень интересный хореограф Альберто Алонсо вместе со своей труппой современного танца. Альберто был братом Фернандо Алонсо, мужа Алисии. Я, воспитанный на классическом балете, очень интересовался всем, что делает Альберто, какие балеты ставит… И конечно, я хотел, чтобы и мама, и Майя непременно увидели его коллектив. Это была зима – не самое приятное время года в Москве. И маме стоило огромных усилий уговорить Майю отправиться в «Лужники» на выступление какой-то кубинской труппы. Майя упрямилась: скользко, холодно, промозгло, далеко… «Но Азарик написал, что мы обязательно должны сходить», – сказала мама и чуть ли не за руку отвела ее на спектакль «Эль Соляр», что означает по-нашему «Воронья слободка». Увиденное произвело на Майю настолько огромное впечатление, что она поднялась на сцену, зашла за кулисы и предложила ошеломленному Альберто воплотить ее мечту – поставить балет «Кармен». Тот, конечно же, согласился. Затем он уедет обратно на Кубу, а Майя начнет хождения по различным инстанциям, чтобы пригласить иностранного хореографа для постановки в Большом театре. Преодолев массу трудностей, она добьется своего.

Альберто же, чтобы не терять время в ожидании вердикта советских начальников от культуры, начнет первые прикидки движений, комбинаций и поддержек пробовать на нас с Алисией. Ему требовался какой-то творческий разгон. Правда, ничего из того, что мы пробовали, в «Кармен-сюиту» не вошло. В конце концов, Альберто поехал в Москву и стал репетировать с Майей.

А кто займется аранжировкой музыки Бизе? Щедрин предложил сделать это Шостаковичу – тот отказался. Отказался и Хачатурян. Тогда Щедрин, к счастью для всех, сам взялся за дело и сделал замечательную музыкальную обработку.

То же самое получилось с художником. Обратились к Тышлеру. Я тогда был в Москве, специально ездил за ним в мастерскую в районе метро «Динамо» и возил в Большой театр. Он смотрел репетицию, даже пробовал повторять за Майей какие-то движения, но в итоге, подумав, отказался от «Кармен». И слава богу, потому за работу взялся Борис Мессерер. Он сделал изумительное оформление – очень характерную арену для корриды с черной головой быка по центру задника сцены.

Альберто довольно быстро ставил балет, но его выход к зрителю тоже был сопряжен с огромными трудностями. Министр культуры Фурцева называла постановку чересчур эротической, требовала от Майи надеть юбку, прикрыть голые ноги… Тем не менее, несмотря на все перипетии, премьера состоялась. Балет имел ошеломительный успех – настолько ошеломительный, что теперь, кажется, во всех балетных труппах в России танцуют «Кармен». Я называю это «карменизацией всей страны».

– А Майя Михайловна приезжала на Кубу?

– Она приезжала дважды, танцевала в Гаване и «Кармен», и другие балеты. Очень любила Кубу. Удивительно, но Майя совсем не страдала от жары. В отличие от меня, она ее очень легко переносила. И если в Москве я всегда оставался братом Майи Плисецкой, то на Кубе случился мой маленький реванш. Местные говорили: приехала сестра Азария.

– Похожая история была у Эдварда Кеннеди, с которым вы тоже были знакомы.

– И с президентом Джоном Кеннеди, и с его братьями Робертом и Эдвардом мы все познакомились на приеме во время тех самых американских гастролей. Тогда же Жаклин приходила со своей дочерью на наш урок.

Эдвард был самым младшим, но уже в двадцать семь лет он первый раз стал сенатором. Много лет спустя я встречусь с ним в Москве в доме коллекционера Георгия Костаки. Я пришел чуть позже, все уже сидели за столом. Георгий Дионисович, не зная, что мы знакомы, представил меня Эдварду: это – Азарий, брат Майи Плисецкой. Тот привстал, обнял меня за плечи и сочувственно произнес: «Да, мы всю жизнь должны оставаться чьими-то братьями».

Нуреев

– Азарий Михайлович, я видел удивительную фотографию, на которой вы, Ролан Пети и Марго Фонтейн, величайшая Марго Фонтейн. Вы бывали у нее в гостях?

– Эта фотография была сделана у нее дома в Лондоне. На том снимке, о котором вы говорите, в инвалидной коляске сидит ее муж – Роберто Ариас, сын президента Панамы, сам политик и дипломат. Я в то время уже хорошо говорил по-испански, мог поддержать диалог. На Роберто было совершено покушение, пуля застряла у него в позвоночнике. Он стал инвалидом, и Марго всю жизнь за ним ухаживала.

– А зарабатывала она благодаря Рудольфу Нурееву. Они ведь вместе танцевали.

– Марго оставила балет в какой-то момент. В это время появился Нуреев

– Вас жизнь в то время связывала с Нуреевым? Вы с ним встречались?

– Ну конечно. Но в тайне. Нам запрещалось это.

– Что это был за человек?

– В близком общении очень интересный и мягкий. Но защищаясь от излишнего внимания, Нуреев бывал и грубым, и резким, и вспыльчивым.

– Из рассказа племянницы великого художника Симона Вирсаладзе я знаю, что Нурееву хотелось встречаться с теми, кто приезжает на гастроли из Советского Союза. Но Вирсаладзе понимал всю опасность такой встречи и дал понять Рудольфу, что не сможет с ним увидеться. Майя Михайловна, я знаю, встречалась с Нуреевым. Но сама о том, чтобы остаться за границей, не думала.

– Мысль об эмиграции наверняка мелькала в голове каждого, кому удавалось во времена железного занавеса попасть за границу. Успех зарубежных гастролей опьянял, перспективы кружили голову, возможность покорения мировой сцены будоражила разум… Но вместе с тем, если человека выпускали за границу, в стране всегда оставался заложник – жены, мужья, дети… Майя, чья карьера за границей сложилась бы блистательно, ясно понимала, что в случае ее невозвращения в адрес семьи последуют необратимые санкции.

– Нуреев ведь был первым, кто решился на побег.

– Перед Рудиком Нуреевым, который перешагнул фатальный рубеж в 1961 году, проблемы с заложниками не стояло. В Уфе у него оставалась только пожилая мама, поэтому, становясь невозвращенцем, он не рисковал ничьими судьбами. Хотя его эмиграция стала большой неожиданностью для всех, кто знал его. Нас собирали в Большом театре и предостерегали от малейших контактов с Нуреевым во время зарубежных гастролей. Это был запрет, нарушение которого могло обойтись каждому смельчаку очень дорого. Я помню, как пострадал Фарух Рузиматов, встретившийся с Рудиком на фестивале в театре Шанз-Элизе. Они лишь перекинулись парой слов, но успели попасть в объектив какого-то фотографа. Снимок был напечатан в одном из журналов, после чего бедного Фаруха несколько лет не выпускали за границу! И тем не менее, несмотря на опасность, мы с Майей никогда не упускали возможности повидаться с Рудиком. Созванивались, встречались, но избегали огласки.

– А до побега Нуреева вы часто с ним виделись?

– Пересекались довольно часто. Будучи одногодками, мы с Нуреевым в одно время оканчивали хореографическое училище: я – Московское, он – Ленинградское.

С ученической скамьи Рудик выделялся своим резким, конфликтным характером. Такова была его индивидуальность.

В 1956 году мы оказались вместе в Серебряном Бору, где находился Дом отдыха Большого театра. Я тогда собственноручно соорудил какой-то немудреный акваплан, и местный спасатель, коррумпированный новой сорочкой, прицепив его тросом к своему катеру, таскал меня по реке. Рудик, не решавшийся повторить мой «подвиг», стоял на берегу и восторженно хлопал в ладоши. Так что первые аплодисменты от Нуреева я заслужил не как танцовщик, а как воднолыжник.

– Нуреев ведь достаточно поздно решил поступать в хореографическое училище. Он приехал в Ленинград, когда ему было семнадцать лет!

– Рудик учился у выдающегося балетного педагога Александра Ивановича Пушкина. Именно Пушкин сумел разглядеть в Нурееве яркий самобытный талант и стал впоследствии для него единственным близким человеком в училище. Поэтому, когда у Рудика в общежитии начались нелады с одноклассниками, Александр Иванович чуть ли не усыновил его, поселив в своей квартире во дворе хореографического училища на улице Зодчего Росси. То, чего впоследствии добился Нуреев, – полностью заслуга Пушкина. Александр Иванович разве что несколько упустил его руки. Мы иногда замечали излишнюю напряженность в руках у Рудика – то, что называется «блокированные локти». Однако со временем эту особенность Нуреева переняли многие молодые танцовщики.

– На Западе он легко нашел себя?

– Да, Рудик очень быстро освоился и самым естественным образом интегрировался в новую жизнь. Скандальная слава беглеца из Советского Союза, помноженная на талант, сделала из него настоящую звезду. Однако внимание он обратил на себя еще до того, как замыслил побег. Во время приема в честь артистов Кировского театра, устроенного в самом начале их парижских гастролей, приглашенные не сводили глаз с Рудика – столь магнетически действовала его индивидуальность и природная притягательность.

Оставаясь для близких друзей простым и открытым человеком, Нуреев на людях своим нарочито взбалмошным поведением старательно поддерживал статус суперзвезды. Особенно на глазах многочисленных поклонников, которые, сбившись в толпу, регулярно поджидали его перед артистическим выходом из театра. Порой, не прибегая к помощи охранников, не было возможности пробиться к автомобилю сквозь массу восторженных обожателей. Однажды Рудик, появившись в дверях служебного подъезда с букетом цветов в руках, принялся остервенело хлестать этим самым букетом по физиономиям людей, ожидавших его после спектакля. Люди шарахались в стороны, а Нуреев, продолжая расчищать себе цветами путь, степенно продвигался по человеческому коридору к своей машине.

– Нуреев и с Бежаром сумел поскандалить.

– В 1983 году Нуреев возглавил балетную труппу парижской Гранд-Опера. На третий сезон своего руководства он пригласил Мориса Бежара, чтобы тот поставил какой-нибудь балет. Знакомы они были давно, с начала 1970-х годов, когда Нуреев, перетанцевав всю классику, обратил свой взор на современную хореографию. Бежар тогда сочинил специально для него и своего танцовщика Паоло Бортолуцци па-де-де «Песни странствующего подмастерья» на музыку Малера. А в 1986 году Морис, приглашенный в Гранд-Опера уже самим Нуреевым, поставил балет «Арепо» (то есть «опера» наоборот). Главную партию он поручил своему тогдашнему фавориту – Эрику Вю-Ану, который, кроме того, что работал с Бежаром, также числился в труппе Парижской оперы. После спектакля Бежар, выйдя на поклоны, объявил публике, что возводит Вю-Ана в ранг звезды. Нуреев был в ярости: как посмел приглашенный хореограф, пусть даже мировой величины, в обход художественного руководителя поднять исполнителя второстепенных ролей до уровня премьера! Разразился скандал, обостренный взаимными оскорблениями, поливанием друг друга грязью со страниц газет и полным неприятием с обеих сторон.

Однако по иронии судьбы именно в бежаровском балете «Песни странствующего подмастерья» Рудик в последний раз в своей жизни вышел на сцену. Это случилось 23 октября 1990 года во Дворце Гарнье на вечере, посвященном Жану Гизериксу. Нуреев был уже очень болен. Все понимали, что он погибает. В какие-то моменты начинало казаться, что у него есть шанс, состояние периодически улучшалось, но в последние годы стало ясно, что точка невозврата пройдена.

Майя

– Азарий Михайлович, какие у вас первые воспоминания о Майе?

– Самое первое, что помню, – когда

– Предугадала ваше танцевальное будущее. Потом она ведь и гримировала вас?

– Это случилось уже на выпуске. Я должен был танцевать испанский танец из «Щелкунчика». А Майя тогда только вернулась из Индии. Там ее поразило, как индианки гримируются, как подводкой удлиняют глаза. Она решила проделать это со мной. В это время появился наш худрук Габович, увидел, как Майя меня загримировала, и закричал: «Стереть немедленно!» И это перед самым выпускным спектаклем! Конечно, мне сделали другой грим, но я так разволновался, что на первом выходе на сцену поскользнулся и упал. Так что индианки из меня не получилось.

– Азарий Михайлович, а как вы принимали избранников сестры? Первым ее мужем стал Марис Лиепа. Вторым и главным – Родион Щедрин. Как они входили в вашу семью?

– Майя с Марисом сначала просто танцевали вместе. Они были очень красивой парой. В то время Майя часто слышала: «Ну что ты все время одна, ты должна выйти замуж». В какой-то момент она привела Мариса к нам домой и объявила: «Мы поженились». Мама печально посмотрела на них и сказала: «С этим не поздравляют». И действительно, как в воду глядела, брак не получился. Потом состоялось знакомство с Щедриным, и там все пошло как по маслу.

– В молодости они даже внешне были похожи.

– Действительно, Щедрин на каких-то фотографиях очень напоминает отца. Может быть, в Майе жил образ отца, которого она обожала.

– А правда, что и Мстислав Ростропович ухаживал за Майей Михайловной?

– Как-то раз Слава пришел к нам в гости и, чтобы не с пустыми руками, принес с собой плитку горького пористого шоколада «Слава». Видели такой, помните? И конечно, Ростропович не преминул перед словом «пористый» надписать «на». Получилось «Слава напористый».

– Хочу поговорить о последних годах жизни Майи Михайловны, которые прошли в Мюнхене. Почему они с Щедриным там оказались?

– Волею судьбы. В Мюнхене располагается музыкальное издательство, с которым сотрудничает Щедрин, оно занимается изданием его партитур. Родион там осел, ему было удобно. Не знаю, насколько это было удобно Майе. Она ведь не говорила по-немецки, да и вообще не говорила ни на каком языке. Поэтому ее развлечения были очень ограниченны. Но жили удобно. Майе казалось, что внимание врачей, когда оно необходимо, там особое. Словом, было много причин, которые обязали ее быть рядом с Щедриным в Мюнхене.

– Ни у кого не было сомнений, что девяностый день рождения Майи Плисецкой обязательно случится.

– Мы все ждали этот день. Когда мы с моей женой Любой навещали Майю и Родиона во время музыкального фестиваля в Вербье, поражало, как Майя без устали может следовать за нами по всем альпийским тропкам без всякой специальной обуви, даже на каблучке. Это было совершенно невероятно. Я еще думал, как она хорошо физически подготовлена. Ничто не предвещало, что сердце вдруг сдаст. Это был страшный удар.

– Как вы об этом узнали?

– Кто-то мне позвонил с утра и сообщил, что Майя умерла. Я позвонил Родиону, он подтвердил. И конечно, мы с Любой тут же стали собираться на похороны.

Прощание было в городке Киссинг.Мы с Любой приехали заранее и медленно катили по незнакомым пустынным улицам. Неожиданно впереди показался одноэтажный крематорий. Почти одновременно с нами подъехал траурный фургон «Фольксваген». Мы невольно наблюдали, как водитель открыл широкую заднюю дверь и без чьей-либо помощи ловко выкатил гроб на заранее подставленную тележку. Все это он сделал так сноровисто и деловито, что стало не по себе. Двери крематория закрылись, поглотив тележку с гробом и оставив после себя щемящее чувство горечи и обиды на обыденность действа.

Наутро мы снова были в этом крематории. В последнюю минуту перед прощанием с Майей Щедрин прикрыл ее лицо газовым платком, тихо сказав: «Смерть не красит». На церемонии присутствовало немного людей – кажется, человек двенадцать. От семьи были только мы с Любой, от Большого театра приехал Владимир Урин. Остальные – незнакомые нам, вероятно, друзья Родиона и Майи.

Неподалеку, в небольшом ресторане, прошел скромный поминальный обед. После него мы простились со всеми: впереди нас ждало долгое возвращение домой.

Позже мы созвонились с Родионом. Он рассказал, что несколько часов назад над Киссингом пронеслась настоящая буря – ураган срывал крыши с домов, валил деревья.

Я тогда подумал: стихия прощается со стихией.

Азарий Плисецкий в образе Базиля из балета «Дон Кихот». Гавана, конец 1960-х.

С Азарием Плисецким в мемориальной квартире Майи Плисецкой и Родиона Щедрина. 2024.

Детские ботиночки Майи Плисецкой.

Александр Ушаков. Шолоховский детектив и женщины Маяковского

На студию просили приехать за час до начала съемок. В шесть вечера я был на месте. Сделали грим, сказали: в павильон пригласим, ждите. Стал изучать других приглашенных гостей. Тема программы: «Светлана Аллилуева, дочь Сталина».

И тут я увидел его.

С Александром Мироновичем Ушаковым мы познакомились в 2005 году. Дату запомнил так точно, потому что близилось столетие Шолохова и именно об авторе «Тихого Дона» предстоял разговор с ученым секретарем Института мировой литературы, такой пост много лет занимал мой собеседник.

Для меня, признаюсь, «Тихий Дон» – это прежде всего фильм Сергея Герасимова и история о том, как Нонна Мордюкова не сыграла в этой экранизации роль Аксиньи. А знакомство с писателем Шолоховым для меня началось с «Поднятой целины», которую надо было прочесть за время летних каникул. В итоге книжка в красном клеенчатом переплете меня этих самых каникул и лишила.

Первым делом спросил Ушакова, уступает ли «Поднятая целина» «Тихому Дону». Александр Миронович ответил не задумываясь: «Без сомнения».

Ту встречу с Ушаковым не забуду. Когда меня провели в его кабинет, обратил внимание

– Как вы вовремя пришли, – заметив мое удивление, сказал Александр Миронович. – У меня сегодня юбилей, семьдесят пять лет. Коллеги собрались поздравить. И вы располагайтесь, все обо мне и узнаете сегодня.

Конечно, поначалу почувствовал себя неловко. Пришел на интервью, а оказался на юбилее. Но время и место встречи назначал сам Ушаков, а значит, так тому и быть.

Из застольной беседы запомнил рассказ о том, как Ушаков во время неформальной встречи Шолохова с молодыми писателями решился записать его речь на магнитофон. Ходили ведь разговоры о том, что автор «Тихого Дона» слишком косноязычен и говорит довольно сухо, а потому возникали сомнения, мог ли он на самом деле написать роман, поражающий таким богатством языка. Так вот в тот раз Шолохов, не зная, что его записывают, говорил необычайно образно, ярко. Ушаков в авторстве Шолохова не сомневался, но в тот раз убедился еще раз. Знал бы молодой тогда литературовед, какую роль ему предстоит сыграть в истории с установлением авторства «Тихого Дона».

Когда все тосты были сказаны, поздравления прозвучали, юбиляр предложил перейти к другому столу, стоящему тут же в комнате, и поговорить уже о Шолохове.

Шолохов

– Александр Миронович, первый вопрос, конечно, об истории «Тихого Дона». Нет, кажется, никого, кто не слышал бы разговоров о том, что легендарный роман на самом деле написал совсем другой человек. А вам удалось поставить точку в многолетних спорах об истинном авторстве. Почти детектив получился.

– История рукописи «Тихого Дона» связана с именем писателя Василия Кудашёва.

Шолохов познакомился с Василием Михайловичем, когда приехал в Москву поступать в МГУ. Но как сын состоятельных родителей и к тому же беспартийный, не прошел отбора. Не поступив в университет, Михаил Александрович вернулся к себе в Вешенскую. Но всякий раз, приезжая в столицу, навещал Кудашёва. В один из таких приездов оставил в его квартире в Камергерском переулке рукопись двух первых книг «Тихого Дона». Тот жил в полуподвале, рядом с Художественным театром.

После начала Великой Отечественной Кудашёв пошел в народное ополчение. Накануне отправки на фронт рукопись поручил жене Матильде Емельяновне, чтобы та узнала у Шолохова, как с ней поступить.

С войны Василий Михайлович не вернулся, погиб в концлагере в 1944 году. А ответа от Шолохова так и не пришло. Хотя может быть, он оставил рукопись другу в подарок. Кроме Матильды Емельяновны о рукописи больше никто не знал.

Только в девяностых годах в книге писателя Льва Колодного появилось факсимиле нескольких страниц, написанных почерком Шолохова. Переоценить значение этих бумаг невозможно. Ведь разговоры о том, что автор «Тихого Дона» не Шолохов, возникали не раз. За границей даже вышла книга об этом. Не секрет, что за ее написанием стоял Александр Исаевич Солженицын.

Директор нашего института Феликс Кузнецов поручил мне разыскать шолоховскую рукопись. Льва Колодного в те дни в Москве не было, он надолго уехал. Где и у кого находятся бумаги, кроме него, конечно, никто не знал. Мало того, тут же где-то появилась статья о том, что рукопись «Тихого Дона» будет продана за границу.

Я на какое-то время почувствовал себя детективом, и преуспел в этом. Мне удалось разыскать телефон вдовы Кудашёва. Мы созвонились. От встречи она отказалась, правда, оставила надежду, что когда-нибудь эта встреча может случиться.

Спустя время я вновь набрал заветный номер. На другом конце мне сообщили, что Матильда Емельяновна умерла и я разговариваю с ее дочерью. Мы договорились непременно увидеться и поговорить о рукописи. Но в скором времени дочь Кудашёва тоже ушла из жизни. Предстояло отыскать наследников. Не сразу, но мне это удалось. Родственница Кудашёвых сообщила, что рукопись хранится в банковской ячейке, а она сама не против приехать в Институт мировой литературы и обсудить детали. Когда она приехала, то услышала от нашего директора предложение передать рукопись в дар институту. Мы стали обсуждать с Ольгой Юрьевной, так ее звали, варианты возможного сотрудничества. И в итоге она согласилась продать рукопись за 50 тысяч долларов. В институте таких денег, конечно, не было. Предстояло их отыскать. Помог Владимир Путин, он тогда возглавлял правительство России. Оставалось получить эти деньги и передать наследнице Кудашёвых. Но на это нужно время, а она позвонила и сообщила, что должна срочно уезжать из Москвы на лечение. Надо отдать должное, она была готова отдать рукопись до получения денег. Я отправился по указанному адресу. И прямо у подъезда получил авоську, в которой были уложены листы «Тихого Дона».

После того как 885 страниц (605 из них написаны рукой самого писателя, остальные переписаны его женой) рукописного текста попали в распоряжение специалистов, стало окончательно ясно, что автор романа – Михаил Шолохов.

– Разговоры о том, что первая книга «Тихого Дона» написана не Шолоховым, появились еще в 1929 году. Знаю, что была создана специальная комиссия, вынесшая решение об авторстве Шолохова. Вторая волна обвинений (говорили, будто Михаил Александрович позаимствовал роман у казацкого писателя Крюкова) появилась в семидесятые годы.

– Да, завистников у Шолохова было слишком много. Предисловие к изданной за границей книге «Стремя “Тихого Дона”» написал Солженицын. Вернувшись в пятидесятые годы из ссылки, Александр Исаевич первым делом отправил Шолохову письмо, в котором назвал его великим писателем. Но когда Шолохов выступил против присуждения повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича» Ленинской премии, тот, видимо, затаил на него обиду. Уехав жить на Запад, Солженицын – мне это точно известно – стал искать человека, который написал бы антишолоховскую книгу. И разумеется, нашел. Кстати, когда в нашем распоряжении оказалась рукопись «Тихого Дона», безоговорочно подтверждающая авторство Шолохова, мы предложили Александру Исаевичу взглянуть на нее. Он отказался, сославшись на множество дел.

– Коллеги по цеху относились к Шолохову по-разному. Когда в 1940 году зашла речь о присуждении «Тихому Дону» Сталинской премии, Алексей Толстой выступил против. Вместе с Фадеевым они настаивали на том, что роман нуждается в доработке, ему не хватает более советского финала. Правда, когда дело дошло до голосования, все деятели культуры – члены комитета по присуждению премии – единогласно высказались за «Тихий Дон».

«Виновником» положительного решения был сам Сталин, накануне голосования обронивший в разговоре: «Решать, конечно, писателям. Но мне как читателю роман нравится». Тот факт, что читателю Сталину нравится писатель Шолохов, и решил исход дела.

– Как несколькими годами ранее решил и саму судьбу писателя. Дело в том, что в середине тридцатых годов на Шолохова готовилось покушение.

НКВД Ростовской области, где тот жил, сфабриковало дело, в котором Шолохов фигурировал как

Звонка из Кремля Шолохов стал дожидаться в компании Александра Фадеева.

Приятели крепко выпили. И вдруг звонок – в Кремль! Поскребышев, видя, в каком состоянии находится Шолохов, попытался отпоить его чаем.

Но Сталин почувствовал запах: «Товарищ Шолохов, говорят, вы слишком много пьете!» На что писатель ответил: «С такой жизни запьешь, товарищ Сталин!» – и подробно рассказал вождю, что привело его в Москву.

После этого разговора Сталин собрал заседание политбюро, вызвал все руководство НКВД. А через какое-то время там начались серьезные кадровые перестановки.

Шолохов прекрасно понимал, что происходит в стране. Он не был наивным человеком. Наоборот, был довольно практичным и всегда дистанцировался от власти.

Помню, в 1954 году вместе с тогдашним руководителем нашего института Анисимовым мы шли на открытие Второго съезда Союза писателей и на улице встретили пошатывающегося Шолохова. «Миша, ты что, пьяный?» – спросил наш директор. «У меня друг из лагерей вернулся, – сказал Шолохов. – Семнадцать лет отсидел. Ни одного целого пальца нет».

С новым руководством страны – Хрущевым и Брежневым – Шолохов общего языка найти не сумел. Закончив «Они сражались за Родину», отослал рукопись Брежневу. Тому роман настолько не понравился, что он даже ничего не ответил. И тогда Шолохов, по словам родственников, сжег рукопись. Хотя по своей мощи этот роман мог бы сравниться с «Тихим Доном». То, что в конце концов было издано, – далеко не первоначальный вариант, созданный писателем.

– В историю Шолохов вошел не только как автор великого романа «Тихий Дон», но и как лауреат Нобелевской премии по литературе. Кажется, он был единственным советским писателем, которому власти позволили спокойно получить эту награду.

– Компанию по присуждению Шолохову Нобелевской премии стал вести английский писатель лорд Сноу, большой почитатель шолоховского таланта. Так получилось, что за год до этого, в 1964 году, Нобелевскую премию присудили Жану-Полю Сартру, который отказался ее принять со словами: «Я не буду получать Нобелевскую премию, пока ее лауреатом не станет Михаил Шолохов».

Для самого Шолохова присуждение Нобелевской премии стало полнейшей неожиданностью. Хотя цену себе, как большому писателю, он знал всегда. Недаром на полях рукописи «Тихого Дона» рядом с автографом «М. Шолохов» он старательно выводил: «Л. Толстой».

Маяковский

Тот «шолоховский» разговор с Александром Мироновичем был опубликован.

Мы не виделись несколько лет. Сколько раз ловил себя на мысли: надо бы повстречаться с Ушаковым вновь и расспросить о Маяковском. Помнил же дату его рождения – 14 апреля, совпадающую с датой гибели поэта. Но все откладывал.

И вот эта неожиданная встреча на телевидении.

Начало съемок постоянно передвигали, ждали какого-то важного гостя. Команда «Мотор» прозвучала в десятом часу вечера. А потом съемки вновь отложили.

Но я был этому только рад.

Потому что наконец получил возможность расспросить Александра Мироновича. Словно нарочно, нас с ним посадили рядом.

– Вы хорошо знали Лилю Брик?

– Я бывал у нее дома на Кутузовском проспекте. Когда готовили полное собрание сочинений Маяковского, у нас в институте не могли разрешить один вопрос.

У Маяковского есть такие строки:

Вам ли, любящим баб да блюда,

жизнь отдавать в угоду?!

Я лучше в баре бл***м буду

подавать ананасную воду!

Слово на букву «б» содержит звездочки, с ними и публиковали. А как правильно произнести, где должно быть ударение? Решили спросить у Лили, она должна знать.

Отправился к ней на Кутузовский. Дверь открыл Василий Катанян, ее муж. Лиля в это время по-французски разговаривала с сестрой Эльзой по телефону. Я объяснил Василию Абгаровичу, что пришел с вопросом: как ставить ударение – «блЯдям» или «блядЯм». Вдруг разговор в соседней комнате прерывается, и я слышу голос Лили: «Александр Миронович, конечно блядЯм». Спокойно так сказала, без аффектации.

Потом, когда вышло издание стихов Маяковского, она принимала меня.

– Часто у нее бывали?

– Думаю, раз пятнадцать. Она умела красиво принять: доставала скатерть индийскую, цветастую, нарядную. Сервировала стол.

Гордилась подарками, пусть даже маленькими. Показывала их и говорила: это мне подарил тот-то, а это тот-то.

– Она хорошо жила?

– Финансово Лиля была обеспечена. Да, потом перестала получать гонорары за Маяковского. Но не забывайте, что она получала их на протяжении довольно долгого времени. А Маяковского издавали очень много.

Она была практическим человеком. Надо заметить, что одно время во Франции с продуктами было хуже, чем в Советском Союзе. И Лиля посылала сестре Эльзе в Париж всевозможные рыбные деликатесы, не говорим про икру, она тогда стоила совсем недорого. Консервы какие-то. Из этого делаю вывод, что во Франции это стоило значительно дороже. Лиле было дешевле это купить здесь. Так что не Эльза, как иногда думают, а Лиля ей помогала.

– Александр Миронович, вам наверняка знакомы воспоминания о Лиле Брик Андрея Вознесенского. Признаюсь, меня всегда коробит приведенное им это высказывание Лили: «Я любила заниматься любовью с Осей. Мы тогда запирали Володю на кухне. Он рвался, хотел к нам, царапался в дверь и плакал». Думаете, она действительно говорила это Вознесенскому?

– Я не знаю, зачем Андрею было нужно так написать. Не думаю, что это правда.

– Лиля знала, что ее многие ненавидят?

– Знала конечно. К тем, кто ее ненавидел, она относилась презрительно, но спокойно.

Прекрасно знала, что останется в истории. В министерстве культуры и прочих инстанциях к ней относились настороженно, потому что политика в отношении Лили часто была отрицательной. И дело, конечно, не в сестре Маяковского, с которой я тоже встречался. Принято считать, что это именно та сделала все, чтобы имя Лили Брик исчезло из биографии брата. Все дело в Михаиле Суслове, который тогда руководил всей идеологией страны. У него был помощник Владимир Воронцов, который Лилю ненавидел.

Она сама давала уничижительные характеристики некоторым работникам издательства, ЦК партии.

– Лиля Брик была откровенна с вами?

– Думаю, да. Мы говорили обо всем. Знаете, почему у Лили не было детей? Все просто: она рано сделала аборт. Ее сексуальная жизнь началась с того, что она с подругой, это было в Петербурге, пошла в ресторан. Там они познакомились с офицерами, отправились к ним в номер и там остались. Лиле было лет шестнадцать. И она была вынуждена сделать аборт. После этого на ней женился Осип Брик.

И она еще и за это была ему благодарна. Ценила, что он спас ее,

Лилю любили очень неординарные мужчины – Брик, Маяковский, Примаков. Думаю, она была женщиной холодной. Но у нее срабатывал такой человеческий расчет, не обязательно выгода, когда она выбирала того или иного человека. Не обязательно в постель его заполучить. Но сделать своим, заставить восхищаться. Мне рассказывали ЛЕФовцы, что иногда Лиля высказывалась и они понимали, что она находится на более высоком уровне, нежели они. Лиля была умной. Но ей в ответ говорили: «А ты сиди молча, ты у нас тут никто».

– А родную сестру Лили Эльзу вы видели?

– Да, мы тоже не раз встречались.

Вообще, ведь все началось с Эльзы. Именно она полюбила Маяковского, познакомила с сестрой, и Лиля его забрала. Простила ли Эльза? Думаю, приняла ситуацию.

Я довольно хорошо ее знал. Несколько лет работал экспертом в ЮНЕСКО, жил в Париже. Бывал у нее в гостях. Она была нормальным, земным человеком. А Лиля только казалась своей в доску, сама же была ах как непроста. У Лили всегда что-то свое происходило в голове, только казалось, что она открыто говорит. С Эльзой было проще.

– Мужем Эльзы стал поэт Луи Арагон.

– Не думаю, что она была с ним счастлива. Это ведь она поначалу зарабатывала, жили за ее счет. Но Арагон сделал из Эльзы писательницу. По утрам, проснувшись, прямо в постели он работал, а вслед за ним стала писать и Эльза. Потом Арагона начали печатать в других странах. Через него и Эльзу публиковали. Она получила Гонкуровскую премию.

Думаю, это Лиля сказала Эльзе: держись за Арагона. И Эльза держалась. Все знала об Арагоне, его предпочтениях. У них у каждого была своя жизнь. Хотя они соблюдали правила жизни совместной.

Арагон пережил Эльзу. Я бывал у него во Франции. Это он разрешил публиковать письма Эльзы и Лили. Я понял, что он относился к этому отчасти безразлично: да печатайте! Из писем становится ясно, как сестры были привязаны друг к другу.

Он похоронил Эльзу на даче, на Мельнице[2]. Потом и его там похоронили. Помню большую мраморную плиту на могиле. Я приехал в их дом, когда хозяев уже не было в живых. Арагон все завещал знакомому поэту. Я шел по пустому огромному дому, замечал, как много хороших и важных книг. А никому до этого уже не было дела.

– Вы знали кого-нибудь из поэтического окружения Маяковского?

– Из ЛЕФовцев я встречался с Давидом Бурлюком. Когда он приезжал в СССР в пятидесятых годах, меня посылали к нему в «Националь», чтобы я привез его в институт. Бурлюк меня ткнул носом… Это важно, сейчас расскажу. Я готовил 12-томное собрание сочинений Маяковского, и там напечатаны статьи неподписанные. Тогда было модно анализировать по стилю, по языку. Виктор Владимирович Виноградов выдвинул эту теорию. Я проанализировал те тексты и пришел к выводу, что статьи принадлежат авторству Маяковского. Все были в восторге от моего открытия.

И вот привожу я Бурлюка в институт, ему представляют маякововедов. Доходит очередь до меня: «А это Александр Миронович Ушаков, он проанализировал статью про кафе “Питтореск” и открыл, что она принадлежит перу Маяковского».

Бурлюк выслушал и говорит: «Я вас поздравляю с открытием. Только учтите, что эту статью написал я». Потом сам же меня успокаивал: «Вы не волнуйтесь, просто люди одной литературной группы умеют писать друг под друга».

Я потом из этого сделал текстологическое правило. Иногда нарочно совершают подделку.

Кстати, Лиля на подобные темы говорила совершенно спокойно. Однажды сказала мне: «Александр Миронович, что бы обо мне ни говорили, но я хочу, чтобы вы знали: когда я была с каким-то мужчиной, я не позволяла себе в этом момент быть с кем-то еще».

– Чем она пленяла?

– Внешне Лиля совсем не красавица, у нее была непропорционально большая голова по отношению к туловищу. И это замечалось. Но когда вы начинали с ней разговаривать, она очаровывала. Она любила, не в сексуальном плане, обольщать молодые души. Я, когда первый раз пришел к ним, был никто. Но она меня окружила таким вниманием.

Из молодых поэтов ей нравился Николай Глазков. И он правда талантлив. У него есть потрясающее стихотворение, мы читали его наизусть:

Типично ли для дурака

Употребленье коньяка?

Такой вопрос – вопрос не праздный,

Скажу: дурак бывает разный.

…

Лишь тот, кто выпить не дурак

И не дурак, – тот пьет коньяк.

О нем скажу я под конец,

Что не дурак он, а мудрец!

– Видели ли вы у нее Сергея Параджанова?

– Нет, встречи с ним происходили не на моих глазах, я могу судить по тому, что рассказывали. Говорили, что Лиля была искренне им увлечена, очень заинтересована.

– А что скажете о последней любови Маяковского? Вы знали Веронику Полонскую?

– Конечно. Маяковский всерьез думал о семейной жизни. У него ведь не было своего жилья, за исключением комнаты в коммунальной квартире на Лубянке. Он строил себе квартиру в писательском кооперативе в проезде Художественного театра, сегодня это снова Камергерский переулок.

Вероника Витольдовна была тогда женой актера Михаила Яншина. Маяковский настойчиво требовал, чтобы она развелась. В итоге она развелась. Но это произошло уже после выстрела на Лубянке.

– Как сложилась ее жизнь?

– Полонская вышла замуж за администратора театра Всеволода Мейерхольда, у них родился сын. Вероника назвала его Владимиром.

После того как мужа репрессировали, Полонская стала женой художника Фивейского. Сын Володя уехал в Соединенные Штаты.

Вероника Витольдовна заканчивала свою жизнь в Доме ветеранов сцены на шоссе Энтузиастов. Получала пенсию 60 рублей. Знаменитые друзья пытались заступиться за нее, писали в ЦК партии письма с просьбой повысить ей пенсию. Но ответ был неизменен: нет оснований.

Я к Веронике Витольдовне относился очень хорошо. И не только я. Анна Ахматова думала писать о ней в своих мемуарах, хотела назвать главу «Невинная жертва».

Полонская была очень откровенна в своих воспоминаниях о Маяковском. Признавалась, что забеременела от него. Но большее впечатление на меня произвел ее рассказ о том, как сын со своим классом отправился в музей Маяковского. Дома у них имя поэта не звучало. Володя вернулся из музея и тут же спросил у

Конечно, тот разговор с Ушаковым получился довольно сумбурным. Счастье, что с собой был телефон, на который удалось записать Александра Мироновича. Даже во время съемок мы перешептывались.

Отпустили нас уже за полночь. Последние вопросы я задавал, когда мы стояли в ожидании машин, которые должны были развести гостей по домам. Ушаков переживал, вдруг скажут идти пешком. Но машину, конечно, подали.

Прощаясь, договорились непременно увидеться вновь. Александр Миронович оставил номер своего телефона.

Позвонить я решил только пару лет спустя. Случилась пандемия, все сидели по домам. Я начал писать о Маяковском, возникли какие-то вопросы. Кому их задать, если не Ушакову.

Решив уточнить его отчество, забрался в «Википедию». И увидел: Ушаков умер аккурат через неделю после нашего ночного разговора.

Как же ругаю себя за то, что поленился позвонить ему сразу.

Помню об Александре Мироновиче всегда.

А 14 апреля вспоминаю сразу двоих.

Маяковского, сделавшего этот день последним в своей биографии.

И Ушакова, начавшего свой путь.

С Александром Ушаковым. Москва, 2018.

Зоя Богуславская. Лучшая

Чаще всего между собой ее называют просто по имени – Зоя.

Сотрудники фонда Вознесенского говорят по инициалам – ЗэБэ.

Звучит как английское“The best”.

Богуславская и правда синоним лучшего – лучшего окружения, лучшей карьеры.

Наконец, лучших памяти и здоровья: 16 апреля 2025 года ей исполнился 101 год.

Неправдоподобную дату она встретила новой книгой «Халатная жизнь».

В названии и неформальность повествования, что вспомнилось – то вспомнилось, и характерный признак будней автора, жизнь которой сейчас протекает преимущественно в халатах, пусть даже и разных расцветок и фасонов.

Заметный герой ее жизни и многих глав книги – Андрей Вознесенский…

Я начал читать книгу с главы, посвященной романам Андрея Андреевича с красавицами Татьянами – Самойловой и Лавровой.

С первых абзацев, конечно, был впечатлен откровенностью Зои.

А потом вдруг поймал себя на том, что испытываю неловкость: показалось, будто Богуславская пытается убедить, что никого, кроме нее, поэт всерьез не любил. И выглядит это как своего рода оправдание.

Тем более, что никто уже не ответит.

Но конечно, никаких оправданий быть и не может.

Лучшие не нуждаются в этом.

Жизнь ЗэБэ без Вознесенского – иллюстрация высказывания Питера Устинова. Знаменитый англичанин как-то сказал, что слова, произнесенные на закате жизни, всегда правдивы. Потому что только старики обладают монополией на истину.

Про «стариков», может, не очень красиво звучит.

Но, уверен, в свои сто один Богуславская как никто знает, что важно, а что нет.

Тем более обладая монополией.

Впервые Зою Борисовну я увидел четверть века назад. Тогда она показалась мне дамой весьма почтенного возраста, хотя было ей всего-то 75. Я работал в «Аргументах и фактах», наш главный любил Вознесенского.

Фигура Андрея Андреевича в непременном красном шарфе медленно поднималась по мраморной лестнице редакционного особняка на Мясницкой. Рядом неизменно шла Зоя Борисовна.

Я присутствовал на обедах, которые шеф устраивал в своем кабинете, слушал разговор, который не всегда был о чем-то высоком. Запомнился рассказ Вознесенского, как оказавшись в Екатеринбурге, тогда Свердловске, он сумел попасть в дом Ипатьева. Тот самый, в подвале которого казнили царскую семью. Дом должны были снести, и Андрей Андреевич на свой страх и риск проник в подвал и вынес часть оконного перекрытия. Убежденно говорил, что именно в это окно последний раз смотрел Николай Второй. Об этом есть строки в его «Ипатьевской балладе»:

МОРГАнатическую фрамугу

Выломал я из оконного круга,

Чем сохранил ее дни.

Дом ликвидировали без звука.

Боже, царя храни!

Признаюсь, в юности стихи Вознесенского меня совсем не трогали. Когда родители вернулись однажды с творческого вечера поэта и принесли домой маленькую красную книжку с его автографом, это не произвело впечатления.

Вознесенский оставался героем крохотного камео из «Москва слезам не верит». Помните, в самом начале фильма возле памятника Маяковскому Вознесенский читает: «Судьба, как ракета, летит по параболе».

Героиня Муравьевой скажет тогда: «Ничего не поняла!» Я мог бы повторить эти слова вслед за ней.

А уж про жену Вознесенского и вовсе не думал. Для меня она была спутницей поэта, которая просто всегда рядом. Знал, что она пишет книги, руководит фондом «Триумф». Но интереса не возникало.

Счастье, что время оказалось за меня. И спустя четверть века мы все еще остаемся современниками.

Полюбил ее, когда посмотрел документальный четырехсерийный фильм Анатолия Малкина «Андрей и Зоя». Запись последней серии была сделана сразу после смерти Вознесенского. До этого Богуславская рассказывала историю знакомства с Андреем Андреевичем, о друзьях, каждый из которых велик и легендарен, о Доме литераторов, о Театре на Таганке…

А в четвертом эпизоде, его снимали на той самой переделкинской даче, где Вознесенского не стало, она заговорила о его смерти. Не сдержалась, заплакала и стала такой некрасивой. И оттого, наоборот, прекрасной.

Наше общение началось с телефонного разговора. Когда писал книгу о Пиросмани, решил разобраться в красивой легенде о французской актрисе Маргарите, которой Пиросмани будто бы купил миллион алых роз, ради этого «продав картины и кров». Первым об этом написал Паустовский. А Вознесенский сложил стихи, ставшие не просто песней – шлягером.

Поэта уже не было в живых. Оставалась Зоя Борисовна, она должна знать наверняка. Номер ее телефона дала дочь актера Михаила Ульянова, с которой мы были дружны. Паролем должны были стать слова «могильщики-грузины». Богуславской понравилась, как дочь Ульянова сделала отцу памятник на Новодевичьем, и попросила у нее контакты мастеров. Лена дала, ЗэБэ была благодарна.

Я позвонил, сослался на Ульянову. Мы поговорили с Зоей Борисовной. «Конечно, “Миллион алых роз” о Пиросмани, никаких сомнений», – подтвердила тогда официальную версию Богуславская. А вот от личной встречи отказалась. Сказала, что плохо себя чувствует, и просила перезвонить.

Когда спустя неделю я вновь набрал ее номер, сообщила, что до сих пор нездорова, и попросила перенести встречу на несколько недель.

Ей было восемьдесят семь лет. Подобное предложение мне показалось отчасти самонадеянным, кто знает, что впереди. А потому попытался настоять на встрече.

Зоя Борисовна сказала тогда:

– Игорь, не разочаровывайте меня. Мы еще обязательно увидимся.

Ее обещание исполнилось через восемь лет.

ЗэБэ исполнилось девяносто пять.

В Центре Андрея Вознесенского на Большой Ордынке открывалась выставка, посвященная поэту и первой леди Америки Жаклин Кеннеди.

Как мне не хотелось

Я отправился. И была мне награда.

Поначалу все шло чинно. Гости прохаживались по залам, рассматривали оригинальную экспозицию. Но вдруг что-то произошло. Изменилась, как я говорю, формула воздуха.

Разглядываю вновь прибывших и понимаю, в чем дело: приехала Зоя Борисовна.

Она неспешно обходит выставку и, увидев перед собой объективы фотокамер, неожиданно озорно начинает пританцовывать. Потом садится в кресло и рассказывает.

О том, что знакомство Вознесенского с Жаклин Кеннеди переросло в дружбу, в том числе благодаря блестящему знанию Андреем английского языка. А иностранный он учил из-за романа… с учительницей английского. Преподавательницу обвинили в отношениях со школьником и уволили. Вознесенский напишет: «Ленку сшибли, как птицу влет… Елена Сергеевна водку пьет».

О том, как во время поездки в Лондон Вознесенский прочел запрещенное в СССР стихотворение и его записали на магнитофон, чтобы потом шантажировать записью по возвращении. Он тогда выхватил магнитофон и стер запись со словами: «Микрофон ваш, но голос мой».

Затем мы с Зоей Борисовной уединились за колонной, в небольшом пространстве кафе Центра Вознесенского.

Вместе со мной задать Богуславской вопросы пожелала одна из поклонниц Андрея Андреевича. Я, сознаюсь, повел себя не совсем корректно. Поскольку шел рядом с Богуславской, то решил, что первым и могу что-то спросить. Зоя Борисовна строго пресекла мою попытку, кивнув в сторону незнакомки:

– Ladies first.

Пришлось уступить.

Одна из любимых фраз Зои Борисовны: «Этого я не рассказывала еще никому». И в случае Богуславской каждый раз это истинная правда.

Вновь увидеться с Богуславской довелось, когда ей исполнилось девяносто девять лет. Точнее, девяносто девять лет и два месяца. В данном случае немаловажное уточнение.

Первого июня (в день памяти Андрея Вознесенского) она представляла дополненное переиздание своей книги в Центре Андрея Андреевича на Ордынке.

Публика уже собралась, но Зоя Борисовна чуть-чуть опаздывала к началу – Москва была перекрыта. Когда же она, наконец, почти вбежала в аудиторию, то пошутила:

– Пришлось позвонить кому надо – и все открыли.

А на другой день мы повстречались на Новодевичьем.

Я нарочно пришел на могилу Вознесенского, зная, что там будет Зоя Борисовна. Она сидела на скамейке перед надгробием в виде каменного шара, который от падения в бездну спасает маленький православный крест.

– Зоя Борисовна, а почему не в Переделкино? – спросил я. – Там же Пастернак.

– Как почему? Здесь похоронены его родители и бабушка. Хорошо ответила Белла Ахмадулина на это: «Зое лучше знать, где хоронить своего мужа».

Какое-то время возле надгробия мы сидели безмолвно, потом вдруг Зоя Борисовна предложила:

– Ну что, почитаем стихи?

Первым вызвался почитать присоединившийся к нам поклонник Вознесенского. Он читал очень эмоционально, выразительно:

Я – Гойя!

Глазницы воронок мне выклевал ворог,

слетая на поле нагое.

Я – Горе.

Я – голос

Войны, городов головни

на снегу сорок первого года…

Я хотел ответить своим любимым стихотворением Вознесенского, но тут пошел дождь.

Раскрыв над Зоей Борисовной зонт, я проводил ее до машины. Она подписала мне свою новую книгу, пообещав, что мы еще обязательно встретимся и я смогу задать ей свои вопросы.

И вновь сдержала обещание.

Перед тем, как согласиться на очередное интервью, Богуславская попросила в деталях рассказать ей замысел будущей книги – что за тема, какая концепция, кто, кроме нее, герои. Это желание быть в курсе всего, что происходит вокруг нее, восхитило меня не меньше, чем цепкая память и неизменное чувство юмора. Так что если здравствовать в сто один с половиной год, то только так, как это умеет Зоя Борисовна.

Воистину, ЗэБэ.

Лучшая.

Портреты эпохи

– Зоя Борисовна, читал ваши книги «Портреты эпохи», «Халатная жизнь» и поражался, со сколькими людьми, знаменитыми, выдающимися и великими, сводила вас судьба.

– Поскольку жизнь моя действительно была очень богата впечатлениями, мы с моими девочками как-то предприняли попытку пересчитать всех интересных людей, с которыми я когда-либо встречалась. Составить список хотя бы из ста человек. Их было очень много: от Брижит Бардо до Кеннеди… Ну конечно, сбились со счета.

– Андрей Андреевич с таким же интересом относился к людям?

– Однажды в Париже он повстречал человека. Тот сказал: «Я вас знаю, вы поэт, но фамилию вашу я забыл. А я Керенский, глава Временного правительства». Андрей ответил: «Спасибо». И ушел.

Я его чуть не прибила тогда. «Он меня не интересует», – ответил Андрей.

А я всегда испытывала острую любознательность к человеческой индивидуальности, к тем, кто может обогатить мою память и сознание каким-то совершенно новым опытом и материалом.

– Что вы ощущаете в тот момент, когда понимаете: этот человек – мой герой?

– Это какая-то внутренняя интуиция или всплеск какого-то чувства. Нельзя объяснить. У тебя вдруг человек вызывает большой интерес. Меня часто ругают: «Ты видела такого человека и не поинтересовалась им?» – «Не поинтересовалась».

–Как писать и творить свободно во времена цензуры?

– Писать можно в любые времена. Но все дело в том, пишешь ли ты то, что будет опубликовано, или ты пишешь в стол. Рукописи не горят, если кто-то ими заинтересуется. Подумайте и перечислите, какое количество рукописей всплыло тогда, когда автора уже не было в живых. Например, Кафка. Весь он был потоплен, а потом всплыл. С другой стороны, рукописи как бы горят, но иногда всплывают.

– После какого текста, если можно так сказать, вы проснулись знаменитой?

– Я написала статью под названием «Девушкой можно быть раз в жизни», которую напечатал «Московский комсомолец». Она стала сенсацией. Впоследствии ни одна из моих статей не имела такого успеха, как эта. Ко мне даже в самолете стюардесса обратилась: «Зоя Богуславская? Это вы написали, что девушкой можно быть только раз в жизни?» Таков был ответ десятиклассницы из одной американской школы на мой вопрос, не замужем ли она. «Куда спешить?» – ответила девушка и продолжила фразой, ставшей заголовком материала, который наделал так много шума.

– О ком из своих героев или героинь вам было писать интереснее всего?

– Во многом это зависело от опыта человека, его биографии. На форзацах книги есть перечень имен, можно выбрать, я вам про любого расскажу.

– Давайте!(Я тут же принял эту игру и назвал первое имя.)Аркадий Райкин.

– Рассказываю. Иду однажды по залу Чайковского и вижу Райкина. Он весь лилового цвета стоит в вестибюле, облокотившись на рояль. Подбегаю и спрашиваю: «Вам плохо?» – а мы не были с ним знакомы.

Аркадий Исаакович отвечает:

«Сейчас подошел ко мне человек из ЦК

Эта фраза у меня надолго осталась. С тех пор мы как-то с ним подружились. Даже был момент, когда я единственная знала, где он спрятался ото всех.

– Расскажите о ваших встречах с Жаклин Кеннеди.

– Я знала два языка: английский и немецкий. Французский понимала, но стеснялась на нем говорить. Потому меня как-то всегда высвечивали. Когда приехала в Нью-Йорк, мне сообщили, что Жаклин Кеннеди хочет со мной пообедать. В тот день она узнала, что на ее дочь в Лондоне совершено покушение. Конечно, Жаклин должна была быть вне себя от ужаса. Первое, о чем я спросила ее на том обеде:

– Когда вы созвонились с дочерью после покушения, что вы ей сказали?

Переводчик мне потом шепнул:

– Ни один человек, кроме иностранки, не задал бы такого вопроса.

А я продолжала допытываться:

– Вы потребовали, чтобы она немедленно вернулась домой?

– Как можно? Она – Кеннеди, если я ей скажу возвращаться, то поселю в ней страх. А страх – это прямой путь к тому, чтобы уничтожить человека.

Я много знаю про ее жизнь, потому что мы много общались. Так же, как я многое знаю про Освальда, которого обвинили в убийстве Кеннеди, поскольку потом нашла его жену Марину, она дала мне интервью. Я спросила:

– Как же его обвинили?

– Не знаю. Он и стрелять-то не умеет. А выстрел был из здания напротив.

– Были ведь встречи и с другими первыми леди?

– Нэнси Рейган захотела побывать у нас с Андреем в гостях, когда они с Рональдом Рейганом в 1988 году были в СССР с официальным визитом. Ей хотелось увидеть нормальный московский дом. Очень заморочили меня тогда из КГБ, они хотели обеспечивать защиту Нэнси Рейган. Я сказала:

– Никогда.

– Ну, тогда она не придет.

– Ваше дело, запретите. Это мой дом, бояться здесь нечего. Борщ пробую я сама. Я не позволю КГБ сидеть за стенкой. Я отвечаю за свой дом.

Когда после первого блюда и икры Нэнси случайно отдернула занавеску и увидела на подоконнике десерт, воскликнула:

– Боже мой, сладенькое! Я не буду больше ни второе, ни третье, дайте мне сладенького.

– А что же КГБ?

– Настояли на своем, потому что Нэнси – государственный деятель, нельзя оставить ее без присмотра. Я только сказала: «Тогда прячьтесь, чтоб вас никто не видел».

Они за ней присматривали, стояли у калитки, у дверей, но глаза не мозолили.

Нэнси, конечно, симпатяга была. Во-первых, как и муж, бывшая актриса. Во-вторых, у нее юмор. Я не могу общаться с напыщенными, самовлюбленными людьми.

– Вы были знакомы с еще одной первой леди – Бетти Форд.

– Она мне нравилась больше остальных, хотя они все были ничего себе тетки. В Бетти не было ни капли от первой леди, никакой напыщенности, никакого снобизма. И вот история про нее. Бетти ведь страдала от алкоголизма, но смогла избавиться от зависимости. Когда вылечилась, открыла в Америке первый лечебный корпус «Счастливое пробуждение», где женщин совершенно бесплатно лечили от алкоголизма и наркомании. Тысячи женщин нашли в себе силы побороть недуг, осознавая, что это удалось сделать первой леди Америки: «Если она смогла, почему же я не смогу?»

– Следующее имя – Брижит Бардо.

– Мое интервью с ней называлось так – «Брижит Бардо – последняя суперстар? В объективах массмедиа и собственными глазами». Я сделала интересный пролет между тем, какой она видела сама себя, и прессой, которая невесть что о ней сочиняла. Бардо ненавидела свою известность. Слава украла у нее личную жизнь. «Казалось, я получила в жизни все, – признавалась она, – но я не могу этим воспользоваться. Не могу жить как хочу, я лишена простого удовольствия бродить по улицам». Я была в гостях у Брижит. Почему-то люди не боялись меня, говорили откровенно, тепло. Однажды я стояла перед очень сложным выбором. В одно и то же время меня пригласил Шагал к себе в мастерскую и Брижит Бардо в свой дом в Сан-Тропе. Я выбрала Шагала. Он мне единственной показал, как работает. Шагал тогда уже мучился грыжей и, чтобы позвонок не вылезал, перед сеансом работы его туго перетягивали ремнем. Люди мне доверяли, потому что, во-первых, я никогда не использовала во зло их рассказы. А во-вторых, говорила очень толково.

– Расскажите о Владимире Высоцком.

– Высоцкий играл в Театре на Таганке, а мы жили неподалеку – в высотке на Котельнической набережной. Поэтому очень часто ребята из театра после репетиций или спектаклей приходили к нам. В том числе и Володя.

Однажды он спас моего сына Леньку, когда тот учился в девятом классе. Директор школы хотел исключить его за то, что он увел весь класс с военного дела в поход. Ленька сказал мне:

– Есть два выхода. Чтобы ты просила директора меня не отчислять. Но ты не будешь этого делать. Второй – ты уговоришь Высоцкого выступить у нас в школе.

Я пришла к Володе и говорю:

– Исключают Леньку из школы, только ты можешь спасти.

И он выступил в школе. Это была не просто сенсация. Люди облепили окна всех параллельных зданий, висели на деревьях, стояли около зала, где выступал Высоцкий. Когда кто-то поинтересовался, как Высоцкий мог попасть в простую школу, отвечали: «Это все благодаря Леониду Богуславскому». Конечно, его никто не исключил после такого.

– А там же еще история с гитарой потрясающая.

– Володя мне сказал тогда: «Зоечка, дорогая, я выступлю, но гитары сейчас нет».

Я кинулась к Зурабу Церетели. «Запросто», – сказал Зураб и одолжил какую-то музейную гитару.

После выступления гитара исчезла, кто-то стибрил как сувенир, на котором играл Высоцкий. Я так расстроилась, даже расплакалась. Но Зураб меня успокоил: «Не расстраивайся, купим мы другую гитару».

– А теперь очень хочется услышать про Андрея Тарковского. Ведь во многом благодаря вам на экраны вышел фильм «Андрей Рублев».

– Тарковский был гоним как никто. Никакого «Рублева» не разрешали. У него открылась начальная стадия туберкулеза. Перед очередным обсуждением Андрей мне сказал:

– Двадцать два раза принимали «Рублева» и не разрешали! Если сегодня снова запретят, тогда мне конец, уеду заграницу, и все.

Меня такой ужас охватил. Я очень сообразительная и сразу придумала, как действовать. Сказала сотоварищам по 6-му Объединению:

– Ребята, поскольку вы довели уже этого несчастного Тарковского, давайте ему хотя бы заплатят. Сделаем так: примем сценарий в литературном варианте.

Приняли, заплатили. А теперь куда деваться, раз уж заплатили? Надо оправдать. Так дело сошло с мертвой точки. Я видела «Рублева» в первоначальном виде. Одна из сцен – языческое купание обнаженных женщин. Это было незабываемо.

– Можете ли вы что-то сказать об Инге Фельтринелли, которой Андрей Андреевич якобы посвятил знаменитые «Апельсины, апельсины»?

– Конечно, я ее тоже знала. Инге – издательница, итальянка, вдова убитого Фельтринелли. Была ли она влюблена в Андрея Андреевича, не знаю. Влюбленность в творчество безусловно была. Потому она издала первый сборник Андрея колоссальным тиражом в издательстве Фельтринелли. Он был Инге очень обязан, они дружили. Но у меня такой мирный характер, всегда думала: «Пусть делают что хотят, живут где хотят». Поэтому они все потом становились моими подругами.

– Что вы можете рассказать про Татьяну Яковлеву?

– Яковлева была возлюбленной Маяковского, между ними действительно возникла душевная близость. Но когда Лилю Брик обвиняют в том, что она не дала Маяковскому встречаться с Татьяной… Татьяна мне лично сказала:

«Никто нам ничего не запрещал, что за ерунда. Я когда сказала бабушке, у которой жила, что приехал в Париж самый известный русский пролетарский поэт, она не пустила его на порог. О каком романе может идти речь? Бабушка сказала: “Красного поэта к белым дамам?! Никогда!”»

– Несколько глав в книге вы посвятили знаменитым предсказателям – Ванге и Вольфу Мессингу. Какие впечатления о них у вас остались?

– Это абсолютно непредсказуемые персоны, которых объяснить нельзя. Они для меня – как неопознанные летающие тарелки.

К Мессингу однажды пришла женщина и сказала:

«Все, о чем вы рассказываете, есть у моей дочки. Что мне с этим делать? Вот, например, я ей говорю: “Купи хлеб”. Она выходит, а я думаю: “Забыла про молоко еще сказать”. Дочка возвращается с молоком – как это может быть? Она читает мои мысли».

Мессинг проверил дочку и сказал матери, что у ребенка очень сильный дар, почти как у него. И добавил:

«Если ты хочешь, чтобы дочка была богатой, используй ее дар. Если хочешь, чтобы дочка стала счастливой, – притуши его».

Мать предпочла, чтобы дочка стала счастливой.

В способности Мессинга я поначалу не верила и, узнав о том, что он приезжает в Томск, решила его разоблачить. С этой целью в компании одноклассников пришла на сеанс в местный Дворец культуры.

Процесс мыслечтения проходил так. Люди из зала писали записки с незначительными заданиями и передавали их в президиум, где сидели уважаемые люди города. Мессинг, не видя, что в записке, брал за руку ее автора, считывал мысли и выполнял задуманное. Чтобы вывести его на чистую воду, я решила: буду «медиумом». Написала в записке одно, а когда Мессинг взял меня за руку, мысленно сосредоточилась совсем на другом. К моему ужасу, Мессинг выполнил именно то, о чем я думала, а не то, что было в записке. Сгорая от стыда, я выскочила на сцену и призналась, что хотела его обмануть. Поднялся такой скандал! Я раздетая, несмотря на зиму, под свист и улюлюканье выбежала на улицу. Меня чуть не четвертовали – как я посмела экспериментировать над самим Мессингом!

– А что же Ванга?

– Поскольку всегда испытывала интерес к необъяснимому, я, оказавшись в Болгарии, попросила устроить мне встречу с Вангой. Мне на правах почетной гостьи позволили с ней увидеться. Приходить следовало не раньше половины девятого, до этого звонок приглушался.

Ванга на меня произвела огромное впечатление. Я испытала ужас. Она, слепая женщина, жила в избушке. Очень холодно. Ванга жутко мерзла. Я спросила:

– Я знаю, что у вас все спрашивают о себе и просят для себя, а что Я могу сделать для ВАС?

И тогда уже Ванга ответила:

– Чтобы мне было потеплее, я ужасно мерзну.

Я немедленно купила обогревательную печку и отправила ей. Мне потом передали ее слова: «Я точно знала, что она это сделает».

Наверное, я была первой, кто выполнил данное ей обещание.

– А с Сахаровым встречались?

– Встречалась. В моей жизни было три протестных письма. Первое – в защиту Синявского и Даниэля. Второе – в защиту Сахарова. Он объявил голодовку в ссылке в Нижнем Новгороде, и его насильно кормили. Я тогда написала: «Господь Бог придумал пищу не для того, чтобы она стала пыточным материалом». Еще одно письмо написала в Большой театр, когда уволили Цискаридзе за то, что он что-то там накуролесил. Я сказала: «В Большой театр берут за талант, а не за поведение». Протестные письма писала тогда, когда видела несправедливость по отношению к кому-то.

Оза

– Что самое важное в отношениях мужчины и женщины?

– Любовь.

– А чем любовь в двадцать лет отличается от любви в пятьдесят?

– Первое – атмосфера, в которой люди познакомились. Возраст не важен. И второе – обстоятельства, которые их соединили. Некоторые браки произошли после одной прогулки по Москве. А были те, кто прожил тридцать лет вместе, но так и не подружился. Притягательность. Если тебя влечет к человеку, если человек интересен тебе, это держит гораздо больше, чем все другие места.

– Каково это – быть Озой?

– Самое хорошее – не обращать внимания. Я никогда себя не воспринимала в поэтическом произведении. Я никогда не была довольная собой, всегда было самоедство. Даже когда я защитила диссертацию, сказала: «Ужас. Другие ко мне относились лучше, чем я сама». Папа ответил на это: «Ты никогда не бываешь самой собой».

– Как Андрей Андреевич написал поэму «Оза»?

– Откуда я знаю? Написал и написал. От помешанности на мне. Это было случайно. Я старше него на 8,5 лет. Я поехала с моим одиннадцатилетним сыном на теплоходе в Петрозаводск. Мы приходим туда, и я вижу Андрея. Сутки он ждал меня на дикой жаре. Я была в такой ярости, сказала: «Не преследуй меня, я замужняя женщина, отстань от меня». Он так расстроился и ответил: «Больше ты меня не увидишь». И исчез. Я вернулась в Москву. Уже ведь привыкла к его преследованиям, а тут ничего. Подумала, что он с собой что-то сделал, очень испугалась, и после этого началось.

– Это началось. А как все закончилось?

– Мы с Андреем прожили 46 лет, умер он у меня на коленях. Последнее время у него очень болел позвоночник, и ему казалось, что боль утихает, когда он ложился между моими ногами и позвоночником на мой живот. Так он и умер.

Нам же с ним не давали вместе и полугода. Подруги меня отговаривали – он же поэт, легкомысленный человек, он через полгода даст тебе под зад коленкой, а я отвечала на это: полгода, но мои. И моя мама была против, и его мама Антонина Сергеевна – тоже.

– Мама, в чем? – спросил Андрей.

– Я думала, что первое, что она сделает, это заставит тебя купить ей новую каракулевую шубу.

Какая там шуба, Андрея после скандала с Хрущевым отовсюду выгнали, его нигде не печатали. И мы жили на одну мою маленькую зарплату.

– Вы могли подсказать что-то Андрею Андреевичу, когда он сочинял?

– Он же мне первой всегда все читал. Но я никогда себе не позволяла говорить ему: «Ты – гений», как делает большинство женщин рядом с одаренными людьми, которые внушают им: «Ты – гений, не слушай никого!». Поэтому иногда я становилась для него барьером очень раздражающим. Редко, но бывало. Вообще, он на меня не злился. Я могла сказать:

«Знаешь, Андрюша, ты здесь еще можешь подумать». Или: «Мне кажется, ты отложишь это, а через пару дней сможешь что-то поправить».

Он знал меня наизусть и видел, что мне в поэме какое-то место показалось сырым. Или он, например, кого-то обидел. Я была, порой, нравственным тормозом, потому что у его поэзии удержу не было, он мог идти как угодно, по любым биографиям.

– Тяжелым человеком в быту был Андрей Андреевич?

– Мы еще не сошлись с ним окончательно, когда меня все вокруг предупреждали: «Он же поэт, очень капризный, ты с ним намучаешься!». Но ни одного раза в нашей общей жизни не было такого, чтобы Андрей сказал: «Супчик недосолен». Или: «Что ты меня одним и тем же кормишь!»

– Андрюшка, ну как сегодня? – спрашивала я.

Он отвечал:

– Изумительно!

На другой день после какой-нибудь ссоры выходил как ни в чем не бывало и спрашивал:

– Ты кофе будешь или какао?

И я принимала эту игру.

Дом с ручкой

– Где находилась ваша первая дача в Переделкино?

– Какое-то время мы жили на первом этаже дачи писателя Сергея Баруздина по адресу Погодина, 4, на территории Дома творчества, оттуда переехали на Тренева, 6.

– Как интересно. Того самого Баруздина, который, выступая против Пастернака в 1958 году, сказал, что из советского в Борисе Леонидовиче только то, что он живет в России, и самое правильное для него – убраться поскорее из страны? Потом то же самое Хрущев предложит Андрею Андреевичу, сказав: «Ишь ты, какой Пастернак выискался». А чем был Пастернак для Вознесенского?

– У Андрея есть рассказ про Пастернака: «Он стоял в дверях. Все плыло передо мной. На меня глядело удивленное удлиненно-смуглое пламя лица…». Ему было четырнадцать лет, когда он отправил Борису Леонидовичу свои стихи. Прочитав их, Пастернак позвонил им домой. Трубку взяла мама, а оттуда голос:

«Здравствуйте, я Пастернак, можно Андрюшу к телефону?»

Полагая, что это розыгрыш, Антонина Сергеевна бросила трубку.

Звонок раздался снова:

«Нет, я правда Пастернак. Я прочитал стихи, которые Андрей мне прислал, и хотел бы с ним поговорить».

Мать, совершенно обалдевшая, позвала Андрея к телефону:

«Тебя Пастернак к телефону».

«Мне понравились твои стихи», – сказал Борис Леонидович и пригласил Андрея к себе в Лаврушинский.

– Андрей Андреевич ведь умер 1 июня – через день после смерти Пастернака, спустя пятьдесят лет.

– Наша дача в Переделкино имеет общий забор с музеем Пастернака. Вдруг 30 мая мы слышим доносящиеся оттуда звуки «Траурного марша» Шопена. Андрюшка в полном сознании спрашивает: «Зоя, а что сегодня?». Я испугалась, что он сейчас соотнесет даты и ответила: «Нет, ничего, это просто концерт какой-то». Он ничего тогда не понял, или сделал вид, что не понял.

– В начале 1990-х годов вы перебрались на улицу Павленко, в бывшую дачу Константина Федина. Сильно меняли дом «под себя»? Кто этим занимался?

– Это был один из лучших домов в поселке. Практически все в нем осталось так, как было. Я только из летней открытой террасы сделала закрытую комнату, в которой поставили плиту и получилась кухня. Это было наше любимое место в доме – с телевизором, холодильником. Выгородила еще одну комнатку под архив, где царит уникальный беспорядок. В гостиной находится камин со стихами, написанными Андреем:

Камин мой,

В людскую стужу

Тебя оживил я не с жиру —

Сожги мою мертвую душу,

Зажги

Мою душу живу.

А так еще есть кабинетик Андрея Андреевича, спальня, где у нас книги на полках от пола до потолка. В спальне самое интересное – два моих акварельных портрета, сделанных с натуры рукой Андрея Вознесенского. Заставил меня сидеть на одном месте, а я вопила:

«Не буду сидеть неподвижно!»

«Будешь!»

Уже в более поздние годы я выстроила уличную лестницу на второй этаж под синим навесом, чтобы Андрею во время болезни было легче спускаться в сад и подниматься к себе наверх. Верх для него был всем. Почему? Потому что он имел этот обзор. Он видел поле, видел окрестности… Это было для него то пространство, в котором он мог сочинять. У Андрюши одно из последних стихотворений – «Дом с ручкой», в котором есть и эта лестница снаружи.

Как живется вам, мышка-норушка?

С наружною лестницей дом

Походит на кофейную кружку,

Перевернутую вверх дном.

Каждый день в этой ручке волшебной

Я спускаюсь ступеньками в сад,

Где подтеками божьего щебня

Вековые березы висят.

Гость, пройдя

освещенную ручку,

Пробежит сквозь цветной

плексиглас.

Он и время становятся

лучше,

Чем сейчас.

Начинающая архитектор,

Спроектировав этот дом,

Начинила мигающим спектром

Интерьер его. И кругом

Перерывчатым частым дыханьем

Дышит дом, дышит дом, дышит дом.

В нем мы трудимся,

отдыхаем,

А бывает, баклуши бьем.

Это же просто невыносимо

Улетать в иные края!

Дышат легкие

выносные

Или трубка дыхательная.

Здесь мы жили глухие к наживе,

Обожали «морепродукт»,

Пусть беспамятно ноги чужие

По ступенькам нашим пройдут.

Пусть прослушка или наружка

Постепенно с ума сойдут:

«Почему она светится, ручка?

И куда те ступеньки ведут?»

– Насколько открытым был ваш дом? Часто удавалось принимать гостей? Или это было пространство только двоих?

– Народу светского бывало много. В памяти сейчас всплывает один особо выдающийся Новый год, когда у нас оказался Высоцкий. А однажды в гостях

– Здесь когда-то будет музей Андрея Андреевича? Каким вы его видите?

– Я бы хотела его назвать «Музей Андрея Вознесенского и немножко Зои Богуславской».

– Какие черты характера вы цените в себе?

– Понимаете, я очень мало что выбирала в своей жизни. Я не выбирала мужчин – они меня выбирали. Я не выбирала Андрея Андреевича. Все, что со мной случалось, это был подарок судьбы, небес. Я выбирала только одно – самостоятельность и независимость. Еще одна из самых сильных вещей в моем характере – это сострадание к другому человеку. Я люблю тех, кому я нужна, кому я могу помочь.

– Как вы относились к славе Вознесенского?

– Я очень часто говорила, что не люблю Андрея под прожекторами. Если вы посмотрите все фильмы про него – не тогда, когда я должна была ему помогать, – я никогда не стою рядом после его вечеров. От всех камер уходила, только бы не попасть в кадр. Мне была противопоказана публичная слава, может быть, поэтому наш брак такой долгий.

– Вы о чем-то жалеете?

– О не сделанном, о не придуманном.

– Анна Ахматова с удивлением говорила о себе: «Я не думала, что задумана так надолго». А какие у вас чувства?

– Жизнь моя всегда была веселая, нарядная и счастливая, кроме несчастья смерти моих родителей, которые меня очень любили, и тяжелого ухода Андрея. Чувство юмора всегда мне помогало. Многие меня спрашивают: «Что ты делаешь, раз одна дома живешь?» Я отвечаю: «Думаю!». Психологически атмосфера моя правильная, нет паники внутри меня. За что меня любил Березовский, за то, что я никогда не паниковала, а говорила: «Ну и что? Надо сделать то-то и то-то». И еще за то, что я не подхалимничаю, никогда не делала ничего чтобы угодить кому-то. Держусь крепко, пока. Что будет дальше – мне неведомо.

С Зоей Богуславской в Центре Вознесенского. 2019.

Зоя Богуславская и Андрей Вознесенский. Москва, 1980. Фото А. Гаранина/РИА Новости.

Борис Розенфельд. Маэстро из Кисловодска

Мне Кисловодск всегда казался городом для взрослых. На воды ездили бабушка с дедушкой и мама с папой. Возвращались с обязательной фотографией, сделанной на фоне гор и фигуры орла, держащего в лапах змею.

А потом и я вырос. И тоже отправился в Кисловодск.

В свой первый приезд просто бродил по городу. Конечно, разыскал того самого орла со змеей, сфотографировался. Оценил красоту природы и старинных домиков. Но влюбился в Кисловодск лишь после того, как увидел в интернете видеомонологи неведомого мне Бориса Розенфельда. Сидя то на террасе «Белой виллы» художника Николая Ярошенко, то в нижнем парке на фоне беседки «Стеклянная струя», он рассказывал о городе с таким восторгом, что у меня не было шансов не попасть под его сокрушительное обаяние. Борис Матвеевич произвел на меня такое впечатление, что я запомнил почти все его истории наизусть и потом пересказывал друзьям.

Каково же было мое удивление, когда брат, которому я тоже поведал о невероятном краеведе, сказал, что прекрасно знает Розенфельда. Тот со своими лекциями приходил в санаторий, где брат когда-то отдыхал. С тех пор прошло не меньше двух десятков лет, а выступление осталось в памяти.

Стало ясно: надо снова лететь в Кисловодск и знакомиться с Розенфельдом лично.

Борису Матвеевичу тогда исполнилось девяносто лет.

Проверил, ни в каких социальных сетях мой герой не состоит. Как же в таком случае найти контакты?

Отправился в музей Федора Шаляпина, о котором мой герой много рассказывал. Изучил в информационном киоске представленные для продажи книги. Одна из них – большой фолиант с портретом Шаляпина и именем Розенфельда на обложке. Хороший знак. Даже подумал, что Борис Матвеевич и сам в эти минуты может оказаться в музее. Но увы, чуда не произошло.

Все же я решил попытать счастье и обратился к одной из смотрительниц с вопросом, как мне найти Розенфельда.

И вдруг: «Записывайте его домашний номер!»

Ну а дальше все было просто. Борис Матвеевич ответил на мой звонок и пригласил в гости. Живет он в самом центре города, в двухэтажном домике, вокруг которого по весне пенятся кусты белоснежной спиреи. На двери квартиры металлическая табличка: «Розенфельд Борис Матвеевич».

Стоило нажать на звонок, дверь моментально распахнулась, будто только меня и ждали.

– Не разувайтесь, ради бога! – запротестовал хозяин дома. – У нас нет ковров. Здесь только мы с женой и книги.

Окна большой комнаты, куда меня пригласили, выходят в маленький садик. Из всей обстановки – рабочий стол Бориса Матвеевича, диван и бесконечные книжные полки от пола до потолка. На столе фотографии, книги, рукописи и раскрытая тетрадь.

– Борис Матвеевич, простите, если оторвал от работы, – кивнул я на тетрадь.

– От чего? Помилуйте. Это так, самоутешение, а не работа. Сейчас все уже не так серьезно. Вот раньше день был расписан «от и до». В месяц делал по 29 выступлений по санаториям и пансионатам.

Меня усаживают на диван, сам хозяин располагается почти в офисном кресле на колесиках, сидя в котором он то откидывается на высокую спинку, то ловко подкатывает к нужному стеллажу, чтобы достать какую-то книгу.

Обращаю внимание на старинный портрет в углу – это любимый дедушка Розенфельда в свои девяносто лет. А прожил он девяносто пять. Дед был скрипачом, дирижировал Новосибирским симфоническим оркестром и заменил Борису Матвеевичу отца, репрессированного и расстрелянного в 1938 году. Мать Розенфельда целыми днями пропадала на работе. По профессии она была библиотекарем, а по призванию музыкантом – преподавала фортепиано. Когда Борис Матвеевич переедет в Кисловодск, то заберет с собой и портрет, и самого дедушку.

Конечно, родные были уверены, что Боря тоже свяжет свою жизнь с музыкой. Но его воображение волновали цирк и эстрада. С четырнадцати лет исполнял куплеты и сочинял фельетоны. Я, будучи под впечатлением от его видеоинтервью, признался:

– Да вы же сами артист, мало кто умеет так рассказывать!

Оказалось, что попал в точку. Розенфельд посещал в Новосибирске актерскую студию при театре «Красный факел». Руководил студией знаменитый в будущем актер и режиссер Евгений Матвеев.

Вскоре к нам присоединилась Татьяна Евдокимовна – супруга Бориса Матвеевича. Тася, как он сам ее называет.

– О, пришел наш специалист, – оживился Розенфельд. – Если

Татьяна Евдокимовна, кажется, даже засмущалась:

– Ну что ты говоришь, Боря. Кто может больше тебя знать о Кисловодске.

О Кисловодске, может, и никто. А о самом Розенфельде лучше всех знает Татьяна Евдокимовна.

– Игорь, а этот мой словарь песен на стихи Ахматовой, Цветаевой, Пастернака и Мандельштама был издан маленьким тиражом в Вашингтоне! – демонстрирует очередную книгу Борис Матвеевич.

– Боря, не в Вашингтоне, а в Стэнфорде, – тут же поправляет Татьяна Евдокимовна.

Спрашиваю, сколько лет они вместе. Оказывается, уже сорок семь. До этого у каждого были свои семьи, дети. Познакомились в филармонии, где Тася работала главным бухгалтером, выплачивала гонорары гастролерам. «Танька меня приручила, до нее я был вольняшкой».

Артист и бухгалтер – казалось бы, понятия несовместные. Но за дверью этой кисловодской квартиры они сошлись.

А могли и вовсе не встретиться. Хотя бы потому, что Борис Розенфельд понятия не имел о таком городе, как Кисловодск. Судьба! Зимой 1957 года подрабатывал Дедом Морозом. Собранные деньги решил потратить на отдых где-нибудь на юге. Выбирал между Ялтой, Сочи и Батуми. Все решила табличка на проходящем поезде: «Новокузнецк – Кисловодск». В итоге, как только закончились новогодние праздники, решил ехать на Кавказ. Ялте, Сочи и Батуми, безусловно, остается только посочувствовать, что им не достался Розенфельд.

Борис Матвеевич вышел на перрон и… сразу влюбился. Выезжал из Новосибирска в сорокаградусный мороз, а Кисловодск встретил почти по-летнему – 20 градусами тепла. Дату первого свидания с Кисловодском он запомнил, словно день рождения: 13 января 1957 года.

– На мне была шуба, теплые войлочные ботинки на резинке «прощай, молодость» и чемодан, перевязанный веревкой. Таким меня увидел город моей судьбы.

Розенфельд застал Кисловодск еще двухэтажным. Город, как он сам говорит, «был очень радушно расположен». Я тут же представил себе райское место с красивыми особняками и чистейшим воздухом. Во всей округе ни заводов, ни фабрик, все для и ради курортников. Или – курсовых. Так раньше называли людей, которые принимали курс лечения.

– В дореволюционной России курс продолжался не меньше двух месяцев. Первым делом приезжали в Ессентуки, как говорили, «полоскать свои кишки». Затем перебирались в Пятигорск, где лечили суставы. Следом ехали к урологам и гинекологам в Железноводск. И только потом, после этих месяцев «издевания» над собой, наступало время праздника. Разукрашенные кареты доставляли в солнечный, радостный Кисловодск, где курсовые уже могли позволить себе все остальное. Санатории стали появляться только после 1917 года, до этого снимали комнаты на дачах. А какие названия были у этих дач! «Лизушка», «Игрушечка», «Уютность», «Тихий уголок»…

Розенфельда поразило то, что многие жители Кисловодска не запирали на замок свои двери – жизнь была размеренной и спокойной. Но еще большее впечатление на него произвели местные магазины. Он чуть в обморок не упал, увидев на прилавках гастронома и семгу, и осетрину, и всевозможную икру в деревянных лотках.

– На перроне торговали яблоками, за ведро просили 10 рублей. К нам в Новосибирск из Алма-Аты привозили яблоки «апорт», 10 рублей стоила штука. Штука! А тут – ведро. После Новосибирска мне это показалось раем. И одеты все были шикарно. И приезжие, и местные. А какие здесь были сады! Причем все продавали ведрами! Слово «килограмм» не существовало. По утрам могли запросто насобирать ведро яблок или ведро абрикосов, вынести на базар и тут же продать.

– Какое ведро, Боря? Мы целые тачечки везли к поезду, – мягко поправляет мужа Татьяна Евдокимовна. – И проводников уговаривали, чтобы хоть за рубль ведро взяли.

Во время первого же приезда в Кисловодск Розенфельд принимает решение: здесь надо жить. Но переехать окончательно удалось лишь спустя несколько лет.

С собой Борис Матвеевич, кроме дедушки и дедушкиного портрета, перевез библиотеку редких книг, собирал которую с детства.

Тоже судьба! Рядом с его домом стоял сарай. Отправившись однажды за дровами для печки, Розенфельд обратил внимание на сундук, которого прежде не замечал. Заглянул внутрь – а там книги. Поскольку жили небогато, предприимчивый юноша очистил книги от пыли и понес в букинистический магазин. Главной ценностью среди них оказался альманах «Полярная звезда», издаваемый в Лондоне Герценом и Огаревым. Но в магазине от покупки отказались: на форзацах обнаружились библиотечные штампы. Зато дали адрес букиниста, которого находка Бориса могла заинтересовать. Так Розенфельд познакомился с Александром Никитичем Нагорных – крупнейшим новосибирским библиофилом. Тот открыл мальчику мир книг, увлек романтикой коллекционирования, пристрастил к чтению и привил хороший вкус.

Страсть к собирательству позже привела к созданию в Кисловодске уникального театрального музея с бесценными экспонатами, которые Розенфельд покупал и оставлял в музее.

Однажды в Риге на книжном развале увидел открытку с автографом Леонида Собинова, издание Лапина, Париж. Цена «кусалась» – пять рублей. Но Тася настояла: берем, такой у нас еще нет!

Из музея Борису Матвеевичу пришлось уйти. Но коллекцию редких фотографий, афиш, документов забирать не стал, оставил. Самое ценное в его кисловодской квартире – это книги.

– Книг у меня сейчас осталась только маленькая часть, – говорит Розенфельд, указывая на полки, которые занимают все пространство вдоль стен.

Разглядывая разноцветные корешки, я обратил внимание на писательские бюстики – Пушкин, Толстой и сразу несколько Есениных.

– Борис Матвеевич, почему такое особое отношение именно к Есенину?

– Люблю. У меня даже есть справочник «Сергей Есенин в музыке», за который меня приняли в Союз композиторов.

– А что вам дало это членство?

– Кроме неприятностей, ничего. Мне постоянно задавали вопрос, как я стал членом Союза композиторов, не окончив консерваторию? Да, не кончал консерваторию. Но по секрету скажу, я не кончал и университет.

Зато я понял, откуда среди друзей Розенфельда так много композиторов. Один из них – Вениамин Баснер, с ним сложились самые близкие отношения. Приезжая в Ленинград, Борис Матвеевич с Татьяной Евдокимовной неизменно останавливались в его квартире на Мойке и на даче в Репино. А сам Баснер, как оказалось, так полюбил Кисловодск, что именно здесь создал знаменитую песню «С чего начинается Родина» и впервые исполнил «Белой акации гроздья душистые».

После встреч с Розенфельдом я выходил на кисловодские улицы и совсем другими глазами смотрел на город – он стал для меня оживать. Однажды я спросил Бориса Матвеевича, есть ли у него ученики.

– Думаете, это кому-нибудь нужно? Даже дети мои никогда не интересовались. Внук однажды побывал в Петербурге, прошел по Невскому и сказал: «Вот где надо жить человеку. А вы живете в ауле и даже этого не понимаете».

– Если можно, я стану вашим учеником.

– Тогда приезжайте почаще. И спешите!

Провожая меня, уже в дверях, Татьяна

Леонидов

– Борис Матвеевич, с чего начался ваш Кисловодск?

– Сразу же с поезда я отправился в филармонию, ничто другое меня не интересовало. Подхожу и глазам своим не верю: на скамеечках в садике сидят Клавдия Ивановна Шульженко, куплетисты Александр Шуров и Николай Рыкунин. Я даже замер, когда их увидел.

Тут в садике появляется высокий красивый молодой человек в белом костюме. «Клава», – обращается он к Шульженко с каким-то вопросом. Представляете, просто «Клава»! Это был Валентин Константинович Леонидов – легенда Кисловодска. Он официально работал конферансье в местной филармонии, имел свои концертные бригады и был из Одессы – дальше, думаю, вам не надо ничего говорить.

Он мог достать путевку или курсовку в санаторий, которые распространялись только через ВЦСПС, знал всех главных врачей, вел банкеты в самых дорогих ресторанах… Хозяин города! Когда я на другой день пришел к филармонии, он первый ко мне обратился – клянусь, сам я к нему не подходил.

– Ты откуда?

– Из Новосибирска.

– А ты не знаешь случайно Борю Розенфельда?

– Я – Боря Розенфельд.

– У тебя есть новый фельетон?

– Есть.

– Пошли.

Леонидов привел меня в чайхану. Там нам принесли в большой чугунной раскаленной сковороде жареную баранину – с зеленью, с помидорами, с синенькими. Он прочитал фельетон и спросил:

– Сколько я тебе за него должен?

– Бесплатно, – говорю. – Это вам подарок.

– А почему вы решили подарить ему фельетон?

– Если бы я сказал, что фельетон стоит сто рублей, Леонидов мог меня запросто послать куда подальше. Тем более я понял, что он тут хозяин. Когда мы пришли в чайхану, его встречали как самого важного гостя, весь заказ подали минут через пятнадцать.

Леонидов у меня тогда спросил:

– Хочешь поработать?

А это второй день, как я приехал!

– С удовольствием, – говорю.

Валентин Константинович отвел меня в концертный отдел и сказал: «Завтра в Ессентуки вместо меня едет Розенфельд». И я поехал. Санаторий имени Калинина в Ессентуках, куда меня привезли, был санаторием ЦК партии. Все участники концерта выше пятидесяти лет, я им по возрасту даже не сын, а внук. Они смотрят на меня с удивлением: кто такой, откуда? И я начал работать. Ставка у меня была 6 рублей. Но раз я веду концерт, то получаю полторы ставки – 9 рублей. А 9 рублей для 1957 года это очень прилично.

В конце моего отпуска Леонидов говорит: «Приезжай в Кисловодск, будешь работать. Что тебе этот Новосибирск, мотаться там по районам». А филармония Кавминвод действительно единственная в Союзе, где не надо было ездить на большие расстояния. Самая дальняя точка – Железноводск. Вот Краснодарский край – это и Сочи, и вообще все побережье. Артисты там сутками тряслись в этих ужасных автобусах. А тут в одиннадцать вечера ты уже дома.

– Как потом сложилась жизнь Леонидова?

– Его в Кисловодске заметила министр культуры Екатерина Фурцева и пригласила на работу в Москонцерт. Валентин Константинович руководил музыкальной частью всех кафе и ресторанов столицы, он готовил как режиссер-постановщик все правительственные концерты в Москве, возглавлял Гастрольбюро. Когда я собирал материал для энциклопедии эстрады, в поисках сведений о Леонидове отправился в Одессу. Нашел дом, где он родился. Там меня встретила женщина, которую я попросил рассказать о Валентине Константиновиче.

«Так, давайте начнем с того, что, во-первых, он никакой не Леонидов, он Марик Гольдин, чтоб вы это помнили и знали. Я его мама. Леонидов – это он у вас в Кисловодске. Аферист! Он из патриархальной еврейской семьи. Женился на дочери мясника, который торговал на рынке. Тот его попросил отнести в банк выручку, он взял эту выручку и уехал. Больше мы его здесь не видели».

Вертинский

– В Новосибирске вы работали в филармонии. Я знаю, что однажды пришлось вести концерт Вертинского.

– Меня попросили. Это было зимой, в декабре месяце. Первый концерт должен был состояться под Новосибирском в рабочем клубе. В дороге Вертинский не проронил ни слова, сидел весь закутанный в длинный шарф, берег горло.

Когда приехали, первое, что он мне сказал, грассируя: «Молодой человек, спуститесь вниз, попросите мне веничек почистить фрак и стакан горячего чая. Не откажите в любезности».

Я спускаюсь вниз, а там только одна гардеробщица. Говорит: «Продано шесть билетов». Она сделала чай, дала щетку. Я все это принес Вертинскому.

– Молодой человек, это моча, а не чай. Такой щеткой чистят обувь, а мне надо почистить фрак.

Как вы думаете, мог я найти что-то другое в Кривощеково, в рабочем поселке в декабре? Отправился в первую попавшуюся пятиэтажку, позвонил в первую же квартиру и объяснил ситуацию.

– А вы пустите двоих бесплатно?

– Конечно!(Я же помню, что там всего шесть билетов продано.)

Хозяйка дала роскошный веничек, налила фамильный крепкий чай.

– Другое дело, – сказал Вертинский.

Это был весь наш разговор.

Перед концертом сказал:

– Молодой человек, выйдите и скажите: «Вечер добрый! Лауреат Сталинской премии Александр Вертинский». И уходите. А в конце скажите: «Концерт окончен». Все. Никаких других пояснений, пожалуйста, не делайте.

После концерта мы приехали в центральную гостиницу Новосибирска. Вертинский обратился еще с одной просьбой:

– Как сообразить насчет девочек?

Я растерялся: декабрь, одиннадцатый час ночи. Где я кого-то найду?

– Напротив нашей гостиницы есть оперный театр, – сказал Александр Николаевич. – С левой стороны от него общежитие кордебалета. Попросите пару девушек, кто согласится с нами поужинать, чтобы это был приятный ужин, а не холостяцкий завтрак. Просто пообщаться. Мы ничего от них не требуем и обещаний не даем.

Конечно, я пошел в это общежитие на всякий случай. Постучал в первую же дверь, мне открыли, я с порога сказал, что Александр Вертинский приглашает на прощальный ужин – у него даже песня есть такая: «Мы пригласили тишину на наш прощальный ужин». Две незнакомые девушки тут же согласились: «Подождите на улице, мы оденемся и выйдем». Мне они напоминали две селедки. Даже не селедки, а кильки – тоненькие, одетые как попало. Но где я возьму других? Одиннадцатый час. Холод! Мороз тридцать с лишним градусов.

Дорога к общежитию, уговоры и путь к гостинице составили минут пятнадцать, не больше. Все произошло так молниеносно, что я даже не успел опомниться. Когда я завел их в номер Вертинского и увидел стол, который приготовил Александр Николаевич, то замер: такой красоты, клянусь, никогда не видел. Балык, икра, крабы,

– А как Вертинский отреагировал на то, что в зале было мало людей?

– Ну в результате людей собралось побольше, человек пятьдесят – шестьдесят. А на другой день предстояло его выступление в концертном зале филармонии уже в Новосибирске. Меня попросили провести концерт и там. Я согласился, мне шесть рублей платили. И вот уже тут было столпотворение, за десятки метров до входа спрашивали лишний билетик. Я обомлел. Там, в Кривощеково еле-еле собрали пятьдесят человек, а тут восемьсот; и не два человека, а сто человек просят лишний билетик. Что творилось, я вам передать не могу.

Книги

–Борис Матвеевич, количество книг в вашем доме поражает. Наверное, у вас самая большая библиотека в Кисловодске. Говорят, в Москве такая была у Смирнова-Сокольского.

– Все верно. Но определение «самая большая» не совсем подходит. У Смирнова-Сокольского была самая ценная библиотека, так точнее. У меня есть каталог Смирнова-Сокольского.

– Вы были с ним знакомы?

– Да, он приходил ко мне. Хотел купить старинный журнал «Муравейник», который был большой редкостью. Тираж – всего 30 экземпляров! А на моем еще и автограф актрисы Марии Савиной был!

Смирнов-Сокольский предложил сто рублей. Признаюсь честно, я не знал, как поступить. Решил спросить совета у друзей. Они мне ответили так: «В Кисловодске есть много людей, у кого найдется сто рублей. А с “Муравейником” ты один». И я не стал продавать.

– А как вам самому удалось раздобыть «Муравейник»?

– Я неверующий человек, но судьба, уверен, существует. Мне написала из Ленинграда вдова директора букинистического магазина Турусова. За свою жизнь он собрал единственную полку книг, на ней было написано: «На смерть и на мои похороны». Его жена прислала мне список этих изданий. Я захотел купить пять книг. Каждая стоила 50 рублей. То есть всего 250 рублей, огромные деньги. Стал умолять деда: «Дай взаймы». Уговорить его было непросто, но в итоге он дал мне нужную сумму. Среди этих пяти альманахов начала XX века оказался и «Муравейник». Разве это не судьба? В маленьком Кисловодске нищий Розенфельд получает письмо от директора букинистического из Ленинграда! Оказалось, что Турусов сам перед смертью составил список коллекционеров, кому могут быть интересны его книги. Среди них был я.

Расскажу еще историю. В Пятигорске жил профессор Всеволод Александрович Васильев. Когда он преподавал в Кутаиси, у него учился Маяковский. А когда жил в Киеве, его учениками были Паустовский и Булгаков. Когда мы познакомились с Васильевым, он был уже в глубокой старости. Узнав, что меня интересуют старые книги, стал их мне продавать. Книга Виктора Шкловского стоила 90 копеек, Бориса Эйхенбаума – два с половиной рубля.

Однажды он достал из нижнего ящика маленькую картонную книгу, на обложке которой было написано «Дьяволиада» и сказал:

«Это создал писатель, которого сегодня никто не знает. Его имя Михаил Булгаков, мой бывший ученик. Эту книгу я передаю вам по наследству. Пусть она будет в память обо мне».

А потом в Кисловодск в отпуск приехал мой друг Девлет Гиреев. Мы с женой уехали в Ригу, а ему оставили квартиру. Пока Девлет находился у меня, прочел «Дьяволиаду» и буквально «заболел» Булгаковым. Он начал переписываться с Татьяной Николаевной Лаппа, первой женой Михаила Афанасьевича. Она тогда была жива. Лаппа и мне один раз написала, ей хотелось рассказать о том, что знала только она. Жалею, что я не ответил. Девлет Гиреев в результате напишет книгу «Булгаков на Тереке», а мне потом передаст копии всех писем.

Шаляпин

– А какой для вас самый интересный дом Курортного бульвара?

– Они все для меня интересны, поскольку связаны с моими героями. Вы должны понимать про Кисловодск одну важную вещь. Вот в Москве на домах висят мемориальные доски: «В этом доме жил такой-то». А здесь ведь великие и знаменитые бывали десять или от силы двадцать дней. В Кисловодске не жили, здесь бывали.

Меня ругают за «Дачу Шаляпина», мол, большое дело, Федор Иванович всего двадцать два дня прожил там, а вы сделали музей.

– Невероятной красоты дом. Может быть, один из самых красивых в городе.

– Еще бы! Архитектор Эммануил Ходжаев строил. В это сложно поверить, но дом подлежал сносу. Я его спас.

– Как вам это удалось?

– Дело случая. Накануне очередного Нового года мне позвонил космонавт Борис Егоров. Он отдыхал здесь в правительственном санатории «Красные камни»: «Борис Матвеевич, можно мы к вам приедем встретить Новый год?»

Я, конечно, его пригласил. Где за столом сидят восемнадцать человек, там сядут и двадцать. Егоров приехал со своим другом, привезли коньяк, шампанское. Сидим, гуляем. А кто с ним, не знаю, не могу же спросить.

Егоров был красивый, молодой, рассказчик замечательный. Наконец, им надо уезжать – на ночь в санатории закрывали ворота и спускали собак.

Перед тем как уйти спутник Егорова вдруг встал и запел «Есть на Волге утес». Хорошо спел, басом таким. Я говорю ему:

– Вы прямо второй Шаляпин.

– А почему второй? Разве есть кто-то еще?

– Ну как же? Был ведь сам Федор Иванович.

– Был и есть – это разные вещи. Он был, а я есть.

Я рассказал, что Шаляпин бывал в Кисловодске.

– А что мог делать Шаляпин в Кисловодске?

– То же, что и вы: лечился, пел.

– Как пел?

– Да, пел. И даже дом сохранился, где он жил. Но его вот-вот снесут.

– Ну-ка, повтори.

– Дом, где жил Шаляпин, собираются сносить. Уже все подписано.

– Это недопустимо. Вы можете показать тот дом?

– Хоть завтра.

На другой день я показал шаляпинскую дачу. И спросил у Егорова, кто этот человек. Услышал в ответ: «Мануил Семенов. Главный редактор журнала “Крокодил”. Если он возьмется за дело, его уже никто не остановит».

Я предупредил, что инициатива снести дом принадлежит Щербицкому, первому секретарю ЦК Компартии Украины, фактическому хозяину республики. Уже снесли все дома вокруг, готов проект 12-этажного здания санатория, которое будет построено на этой

Когда показывал Семенову дом, соврал, что на потолке росписи Коровина, а камин облицован плитками по рисункам Рериха. Пришлось пойти на такую мистификацию, потому что здание находилось в жутком состоянии: запах из кухни, в подвале гнилая картошка. Там была рабочая столовая, где варили харчо. Людей уже выселили.

Мануил Семенов сказал:

– Я спасу.

– Это невозможно.

– Для вас – да, для меня – все возможно.

Проходит полгода, никакого результата.

Я звоню:

– Мануил, в шаляпинской даче по-прежнему варят харчо.

– Не беспокойтесь. Все решено. Здание остается.

Вскоре в «Крокодиле» появляется фельетон «Демон и харчо». А это был журнал ЦК партии. Так что надежда оказалась небезосновательной. Но прошел еще год, а ничего не изменилось.

Я опять звоню Семенову. Он отвечает:

– Я слежу, все будет сделано. Проект строительства санатория перенесен, идет вопрос по восстановлению дома. Нужно решение Министерства культуры, чтобы здание приняли на учет.

В «Крокодиле» появляется второй фельетон под названием «Не долгонько ль ждать?»

В результате дачу отстояли. Там сегодня музей Шаляпина.

– Вы были знакомы с Ириной Федоровной Шаляпиной?

– Не самое приятное знакомство оказалось, скажу вам. Нас свела Вера Бельцова, известная чтица из Москонцерта. Она дружила с Ириной Федоровной и попросила ее подарить нашему музею фотографии своего великого отца. «Только поезжай прямо сейчас, по горячим следам». Я иду к директору, вымаливаю командировку в Москву. Он неохотно, но идет мне навстречу. Приезжаю в Москву, звоню. Ирина Федоровна отвечает: «Приходите».

Уже по самому ее тону понял, что я не самый желанный гость. Жила она на Кутузовском проспекте. Приняла меня довольно сухо. Достала упаковку, в которой продавалась фотобумага, извлекла оттуда 25 штук одинаковых отпечатанных фотографий. Взяла одну и подписала: «На память театральному музею. Ирина Шаляпина». И все, дала понять, что аудиенция окончена.

Но я же получил командировочные, меня отправляли за уникальными фотографиями. Что делать? Где взять фотографии Шаляпина? Отправился в музей имени Глинки. Новая неприятность: директор музея, которую я хорошо знал, оказалась в отпуске. Иду к ее заместителю Николаю Николаевичу Соколову. Рассказываю о своем положении. И вдруг он говорит: «Боречка! Можно я вас буду так называть, вы молодой и хороший, занимаетесь очень полезным делом. Наслышан о вашем музее, даже мечтаю когда-нибудь в нем побывать и выступить. Я сейчас позову нашего фотографа, который снимет вам сто фотографий Шаляпина с подлинных негативов. Нужно будет ему заплатить один рубль за снимок».

В итоге я отдал 100 рублей и вернулся в Кисловодск со всеми шаляпинскими фотографиями, которые имелись в музее имени Глинки.

Все зависит от случая и человека, который тебе попадется на пути. А с Николаем Соколовым мы стали друзьями. Он потом открыл музей Шаляпина в Москве, на Новинском бульваре.

Из детей Федора Ивановича я встречался еще с Борисом Федоровичем. Вот от встречи с ним остались самые приятные впечатления. Шаляпин-младший подарил нам дореволюционную афишу отца.

Театральные субботы

– Когда вы первый раз выступили как рассказчик?

– Когда в филармонию пришел новый директор. Он считал, что филармония – это не эстрада, и распустил все бригады. Я остался без дела. И тогда придумал программу «Забытые страницы», где рассказывал о людях, которые были связаны с Минеральными Водами.

Это оказалось непросто. Одно дело, когда ты просто объявляешь артистов. И совсем другое, когда остаешься с аудиторией один на один. Особенно когда перед тобой такая аудитория, как в санатории имени Горького, принадлежавшем Академии наук, или в правительственных «Красных камнях». Это стоило мне столько здоровья.

– И провалы случались?

– Пожалуйста пример. Я выступаю в санатории «Кавказ». На афише: «Пушкин, Лермонтов, Есенин».

После выступления меня спрашивают:

– А кто-то еще бывал из знаменитостей в Кисловодске?

Отвечаю:

– Толстой, Белинский, Шаляпин, Собинов.

В результате на имя первого секретаря горкома партии отправляется письмо: «У нас выступал человек под странной фамилией Розенфельд и восхвалял Шаляпина. И это в наши годы и в санатории старых большевиков. Думаю, стоит принять соответствующие меры».

Меня вызывает директор филармонии, показывает это письмо и резолюцию на нем: «Примите соответствующие меры».

– Что ты такого рассказал?

– Ничего крамольного. Только упомянул имя Шаляпина.

– Я не могу соревноваться с первым секретарем. Пиши заявление об увольнении по собственному желанию.

Что делать, пишу заявление. Это было в январе 1973 года. А в феврале в газете «Правда» выходит статья «100 лет со дня рождения великого гения мира – Федора Шаляпина». И подпись: «Министр культуры Грузии композитор Отар Тактакишвили».

Я покупаю несколько экземпляров газеты, иду в филармонию и кладу их на стол перед директором. А он отправляет их в горком. Потом сказал мне: «Боря, я разорвал твое заявление».

А в другом санатории один отдыхающий, уже сильно в возрасте, и вовсе устроил скандал по поводу Есенина: «Вы кого пропагандируете? Пьяницу? Зачем сюда пришли!»

И подбил выступить против меня весь зал. Тема вечера была «Женщины в жизни Есенина». Народ с интересом слушал, но все в один голос стали возмущаться:

– Как вы можете рассказывать об этом развратнике, пьянице, забулдыге? Вы его ставите в один ряд с Пушкиным и Лермонтовым. С кем вы сравниваете его? Он что, «Евгения Онегина» написал? Или «Пиковую даму»?

В итоге мы с женой просто сбежали. На счастье, никаких последствий не было. Это уже были восьмидесятые годы.

– В вашем музее вы придумали проводить «Театральные субботы».

– Эту идею я «украл» у художника-передвижника Николая Ярошенко. В нашем городе он выстроил себе дом, называл его Белой виллой и приглашал в гости всех великих гостей Кисловодска. Потом такие же вечера стали проводить уже в музее Ярошенко. Мне это очень нравилось, и я решил устраивать такие же «субботы».

– Как выбирали героев?

– На меня работали культработники в санаториях. Сообщали: «У нас отдыхает такая-то знаменитость». Я старался познакомиться и пригласить выступить у нас в музее.

Однажды приехал композитор Матвей Исаакович Блантер. Я его умолял, уговаривал. Бесполезно.

«Я старый больной еврей. Приехал сюда не для того, чтобы думать, а чтобы лечиться и отдыхать. Что вы от меня хотите? Какие рассказы? Ни за что».

Зато Мстислав Ростропович, наоборот, сам вызвался выступить и рассказать о Матильде Кшесинской, с которой был знаком.

– Вы были до этого знакомы с Ростроповичем?

– Нет, нас свел Кисловодск. Ростропович приехал к нам с гастролями. Сразу велел называть себя Славой. У него было три концерта. На первый его послали в город Черкесск. В клубе не оказалось ни пианино, ни рояля. В итоге на протяжении полутора часов он играл один. Второе выступление проходило в Железноводске. После него

Такого удовольствия я прежде не получал. Мы просидели почти до утра. На другой день в 16 часов Ростроповичу предстоял концерт, где он играл соло. А у меня в 12 часов должна была пройти очередная «Театральная суббота», на которой я собирался рассказывать об Айседоре Дункан. Неожиданно Слава предложил: «А давай я приду и расскажу про Кшесинскую».

– Слава, но на афише же написано, что речь пойдет о Дункан.

– Ну и рассказывай о ней, я же тебе не конкурент. А Кшесинская не хуже, чем Дункан. Тем более я стоял у постели умирающей Кшесинской. Ты против?

В нашем зале было 120 мест. В ту субботу народу столько пришло, что даже встать было негде. Я минут на пятнадцать рассказал о Дункан. А потом пришел черед Славы.

Если бы записать тогда его рассказ, равного которому нет! Ростропович ведь потрясающий рассказчик.

– Как обидно, что не сохранилось записи! А какие еще выступления вспоминаете?

– Я горжусь тем, что открыл поэта Дмитрия Ознобишина. Он жил в XIX веке, о нем уже никто не вспоминал. Мне попалось на глаза его стихотворение «Кисловодск», и я понял, что хочу разузнать об Ознобишине все. А как? Ни архивов, никаких других источников нет. Знаем лишь, что он умер в Кисловодске 2 августа 1877 года. В один из дней выступаю в санатории имени Горького. Конечно, рассказываю о Дмитрии Ознобишине, читаю его стихи, сетую, что нет архивов. Я всюду искал – и в публичных библиотеках, и в Ленинке. Нет нигде.

Из зала вопрос: «А может, они за границей?»

– Вполне возможно, их мог вывезти его сын, который жил в Париже. Одна надежда, что Дмитрий Сергеевич Лихачев поедет во Францию и разыщет материалы. Больше рассчитывать не на кого.

После выступления ко мне подходит человек высокого роста: «Здравствуйте, Борис Матвеевич. Я – Дмитрий Сергеевич Лихачев. (Оказалось, он был в зале.) Я вас огорчу, я не собираюсь ехать в Париж. Да и вряд ли там можно так легко что-то найти, как вам кажется. Но я издаю серию книг “Литературные памятники”, я – главный редактор. А мой секретарь Ознобишин – родной внук Дмитрия Петровича. Я вас познакомлю».

– Кто был первым гостем ваших «суббот»?

– Наталья Петровна Кончаловская. Вы понимаете, что такое Кончаловская? Волновался безумно, до этого же никогда такие встречи не проводил. И музея еще не было. Люди просто собрались в фойе филармонии, и Наталья Петровна выступила. Она мне подарила свою книгу об Эдит Пиаф.

– Легко согласилась участвовать?

– Да. Я вообще никогда не унижался, не упрашивал, не уговаривал. Потому что это должно быть веление сердца. Хочешь – пожалуйста, выступи. Нет – извините. Мы провели 360 «суббот». О каждой можно сделать особую главу в книге, потому что эти люди неповторимы.

Отношения складывались по-разному. Композитор Людмила Алексеевна Лядова на предложение выступить ответила согласием, только уточнила:

– А сколько вы заплатите?

– У нас все бесплатно.

– Бесплатно поют только птички. А артисты бесплатно петь не должны.

– Людмила Алексеевна, это общественный музей.

– Меня не интересует общественный или государственный. Меня интересует, вы можете заплатить или нет. Иначе нам нет смысла продолжать разговор.

– А у меня ведь есть целый фонд Людмилы Лядовой.

– Что такое фонд?

– Это материалы, собранные о вас. Я даже знаю вашу первую любовь.

– Я сама о ней уже забыла. И кто же это?

– Миша Шнейдер.

– Боже, я даже похолодела. Да, это была моя первая любовь. А откуда вы знаете?

– Миша Шнейдер работал у нас в филармонии, он мне рассказывал. Сейчас он уехал, но я знаю, куда и с кем. Вы можете посмотреть ваш фонд? У нас есть ваши произведения, ноты.

– Хорошо, что они у вас есть. Даже у меня их нет.

Она пришла, я достал папку с надписью «Людмила Алексеевна Лядова, народная артистка РСФСР».

Людмила Алексеевна внимательно все просмотрела и под конец сказала:

– Я просто обязана у вас выступить бесплатно. Я ваша большая должница.

– А Ираклий Андроников у вас выступал?

– Нет, он просто приходил в музей. Последний раз позвонил нам и сказал: «Борис Матвеевич, просите все, что угодно. Я буду вашей золотой рыбкой, я сижу за одним столом с Косыгиным». Алексей Николаевич Косыгин жил в том же санатории, что и Андроников. Их номера располагались по соседству. Косыгин был вторым человеком в стране, занимал пост председателя Совета министров СССР. Ходил по городу так, что его охрана была незаметна. Заглядывал в магазины, запросто разговаривал с людьми.

– Что вы в итоге попросили у Андроникова?

– Ничего. У него в семье случилась трагедия, погибла дочь Манана. И Ираклий Луарсабович срочно улетел в Москву. Мы с ним только и успели, что погулять по парку. Он мучился высоким давлением, под 220, врачи очень беспокоились. Но прогулки позволяли.

–А золотым ключиком для вас стал Кисловодск. Вдова Прокофьева Мира Мендельсон, которая ни с кем не встречалась, вам не смогла отказать. Все решили слова о том, что вы из Кисловодска.

– Для нее Кисловодск был самым важным городом, именно здесь Мира познакомилась с Прокофьевым. Когда я ей позвонил и попросил встретиться, она сначала отказалась. Тогда я сказал, что из Кисловодска, и назвал адреса их любви. Это ее зацепило: «Приезжайте прямо сейчас».

Я отправился в Камергерский переулок, тогда он назывался проездом Художественного театра. Когда-то в этой квартире у Мендельсон была комната в коммуналке, потом ее расселили и там жили только они с Прокофьевым. Мне запомнилась та роскошная квартира и Мира, которая лежала на диване. Сначала я начал рассказывать о том, что знаю. Прокофьев ведь часто бывал в Кисловодске. В одном из писем художнику Петру Кончаловскому он пишет, что «видел в Кисловодске Шаляпочку», так называл Федора Ивановича. Именно в нашем городе Сергей Сергеевич написал оперу «Семен Котко».

А потом уже пришел черед рассказывать Мире Мендельсон. Она подробно вспоминала, как они познакомились с Прокофьевым, это произошло в санатории. Она была откровенна, рассказала, как увела его из семьи. Незадолго до нашей встречи вышел богато иллюстрированный альбом про Прокофьева. Мира подарила мне предпоследний экземпляр, подписав для нашего музея.

Сафоновы

– Борис Матвеевич, сегодня день памяти Анны Васильевны Тимиревой, она была последней любовью адмирала Колчака. Это дочь Василия Сафонова.

– Вы мне будете рассказывать, кто она такая? Я лучше

В 1906 году Василий Ильич уехал в Америку и стал главным дирижером Нью-йоркского филармонического оркестра, гастролировал с ним по всему миру. А в 1917-м вернулся спасать Россию от революции, от «красной чумы».

Хотя, признаюсь, я поначалу абсолютно ничего о нем не знал. И опять случай.

Когда начал заниматься музеем, один знакомый предложил мне дать адрес дочерей Сафонова. Я поехал в Москву, созвонился с ними. И зашел к своим друзьям Телешевым. Хозяин дома, которому рассказал о цели своего приезда, внимательно посмотрел на меня: «Ты попал в цель. У меня есть книга о Василии Сафонове».

Я читал ее всю ночь. На другой день отправился к дочерям Василия Ильича – Анне и Елене. Они меня выслушали и неожиданно сказали: «У нас к вам одна просьба. Забудьте, пожалуйста, имя Сафонова. Кроме неприятностей, кроме досады и обиды, вы ничего не получите. Нам вас просто жаль. В советское время имя нашего отца под запретом. Расстанемся друзьями, но дальше нет смысла продолжать знакомство».

Я вернулся в Кисловодск, рассказал об этом своей приятельнице и коллеге. Она предложила: «Они так настрадались. Давай напишем про них».

И мы написали для нашей газеты статью «Маэстро из Кисловодска». Рассказали о Василии Сафонове, о том, что живы трое из десятерых его детей. Одна дочь жила в Америке, двое в Москве. И эту газету я отослал Анне Васильевне и Елене Васильевне.

Они написали благодарственное письмо главному редактору: «Спасибо, что вспомнили и вернули истории такое горячо любимое и дорогое для нас имя – имя нашего отца».

Когда в следующий раз я отправился к дочерям Сафонова, ко мне уже было совершенно другое отношение. Анна Васильевна познакомила меня со своим внуком Илюшей, который занимался историей семьи.

А я тогда еще не знал про трагедию Колчака. Анна Васильевна рассказала, что много лет провела в тюрьмах. Когда ее уже не было в живых, в Кисловодск из Нью-Йорка приезжала ее сестра Мария Васильевна. Она не смогла пойти по памятным местам, только на могилу отца. Василия Ильича в 1918 году похоронили возле Свято-Никольского собора. Кладбище снесли, там стоял памятник Ленину.

Мария Васильевна указала на три сосны, возле которых была могила отца.

Когда подошли к улице Коминтерна, ведущей к родительскому дому, она отказалась идти дальше.

«У меня произойдет разрыв сердца, – сказала она. – Не вынесу этой встречи».

Она не могла видеть дом, из которого на расстрел выводили ее отца. Сафонова ведь поставили к стенке на глазах детей! Спас один офицер, который приказал казакам не стрелять.

Сюда, в Кисловодск, Анна Васильевна Тимирева привезла своего сына Володю. Знала, что ее, как жену Колчака, обязательно арестуют. Так и случилось. Правда, и Володю Тимирева потом тоже арестовали и расстреляли.

– Какой вам запомнилась Анна Васильевна? Я ее представляю по фильму «Адмирал», где роль Тимиревой исполнила Елизавета Боярская.

– Я ее застал в глубокой старости. Три десятка лет она скиталась по тюрьмам.

– Они с сестрой скромно жили?

– Очень. Из угощения был только чай, к нему ничего.

– Елена ведь была художник прекрасный.

– Потрясающий. Делала иллюстрации для книги Бориса Житкова «Почемучка». Они с сестрой были люди из другого мира.

– Анна Васильевна красивая была?

– По тому, что я увидел, не могу так сказать. Что такое тридцать лет в тюрьме? О какой красоте может быть речь? Высохшая совершенно была. Но на фотографиях она прекрасна. Сохранилась карточка 1920 года. И стихи, которые она написала о Колчаке.

Полвека не могу принять —

Ничем нельзя помочь —

И все уходишь ты опять

В ту роковую ночь.

А я осуждена идти

Пока не минет срок,

И перепутаны пути

Исхоженных дорог…

Но если я еще жива

Наперекор судьбе,

То только как любовь твоя

И память о тебе.

Секлюцкий

– Борис Матвеевич, вчера всю ночь читал вашу книгу «Белая вилла» о художнике Николае Ярошенко и его усадьбе в Кисловодске. Просто влюбился во Владимира Секлюцкого, который создал там музей.

– И я. И я влюбился в Секлюцкого. Это была личность. Я ведь поначалу написал книгу именно о нем. Но когда из издательства приехали в созданный им музей и увидели там кроме полотен самого Ярошенко еще и работы Левитана, Репина, Куинджи, Нестерова, Мясоедова, то сказали: будем делать книгу о самом доме-музее, о «Белой вилле».

– Для меня эти имена теперь неразрывны: Ярошенко и Секлюцкий.

– А ведь Владимир Секлюцкий, по сути, и открыл Ярошенко. Конечно, работы Николая Ярошенко знали, они представлены и в Третьяковской галерее, и в Русском музее. После смерти Ивана Крамского именно Ярошенко стал во главе передвижников.

Но музея Николая Ярошенко не существовало. Только в Полтаве, где он родился, сохранилась маленькая комната в здании с мемориальной доской на фасаде.

Самые известные работы Ярошенко – «Всюду жизнь», «Кочегар». Его не стало в Кисловодске в 1898 году. Прошли годы, и о существовании такого художника, как Ярошенко, были осведомлены, скорее, уже только специалисты.

И вот в 1946 году в Кисловодск на лечение приезжает Владимир Секлюцкий. Ему довелось повоевать еще в гражданскую, он служил кочегаром на военном корабле. В его кочегарке висела репродукция картины Ярошенко «Кочегар».

Во время прогулки по городу Владимир Вячеславович обратил внимание на памятник, на постаменте которого выбито имя «Николай Ярошенко». Секлюцкий спросил у проходившей мимо женщины, не художник ли здесь похоронен. Та подтвердила, что это могила художника. И добавила, что рядом расположен дом, где он жил, только сейчас там квартиры врачей санатория имени Ленина.

В тот момент Владимир Вячеславович и дал себе слово организовать в том доме музей Николая Ярошенко. И ему это удалось!

Напомню, дом принадлежал санаторию, его нужно было расселить. А потом, требовалось раздобыть картины Ярошенко.

Что сделал Секлюцкий? Заказал копии картин Ярошенко, ходил с ними по санаториям и бесплатно читал лекции о художнике. Часто в санаториях находились люди, которые знали эти картины и знали, в чьих руках они находятся. Предстояло эти картины купить, привезти, доказать их подлинность. Со всем этим Владимир Вячеславович тоже справился. Он так любил Ярошенко, что, когда проводил

Вы знаете историю с картиной «Хор»?

– Она совершенно невероятна, готовый сценарий для кино.

– Именно! Секлюцкому сообщили, что «Хор» находится в коллекции академика Ивана Павлова, который дружил с Ярошенко. «Хор» была любимой картиной Павлова. Наследники академика сразу заявили, что ни продавать, ни давать картину на выставки ни за что не будут. И вот снова случай. Владимир Вячеславович приехал в Ленинград и волею судьбы оказался на Васильевском острове у дома, на фасаде которого была мемориальная доска с именем академика Павлова. Вошел в парадное, поднялся на второй этаж, нажал на кнопку звонка возле двери с медной табличкой: «Академик Иван Павлов».

Выглянувшая из-за двери женщина спросила, кто перед ней. Секлюцкий успел только назвать свою фамилию, как она его остановила: «Умоляю вас, уходите. Мы уже говорили, что ничем помочь не можем. Картину не отдадим».

Но Секлюцкий не собирался так быстро сдаваться. Он попросил дать ему возможность хотя бы взглянуть на картину.

«Я создал музей Ярошенко в Кисловодске, собрал там большое количество его работ. А “Хор” ни разу не видел».

В итоге в квартиру его пустили, но в комнату, где работал Павлов и где висела эта картина, – нет. Женщина, которая оказалась невесткой Павлова, испугалась. Только позвав детей, чтобы были свидетели, позволила Владимиру Вячеславовичу увидеть полотно.

Когда все собрались, Секлюцкий начал рассказывать о том, как Павлов приезжал к Ярошенко в гости на «Белую виллу», о том, как они дружили. Поведал и о том, как появился сам музей в Кисловодске. А про картину «Хор» сказал, что знает некоторых изображенных на ней детей. Они, конечно, уже глубокие старики, но до сих пор живы.

В результате наследники отдали картину сначала на временное хранение в музей Ярошенко. А потом Секлюцкий и вовсе уговорил их подарить «Хор» Кисловодску.

– Как сложилась судьба Владимира Секлюцкого?

– После того, как его уволили из музея, с ним случился инфаркт. В больнице думали, что это конец, все-таки возраст. Но он выжил. А потом новый директор приютила Владимира Вячеславовича при музее. Вся его квартирка была заставлена картинами, он сам тоже был художник. После его смерти приехал какой-то аферист из Москвы и скупил все за бесценок.

Секлюцкий был одиноким человеком, семья жила отдельно. В котором бы часу я ни шел после концерта мимо «Белой виллы», в кабинете Владимира Вячеславовича горел свет. Он постоянно работал, с утра до позднего вечера – отвечал на письма, посылал запросы. Написал книгу о Николае Ярошенко. Воспитал в музее научных сотрудников. Сейчас нет ни одного, все уже вымерли.

– А где похоронен сам Секлюцкий?

– На Городском кладбище. Но я не был на его могиле никогда в жизни. В эту организацию не захожу никогда. Я его похоронил из дома, когда выносили. Потом подарил книгу «Белая вилла» сыну Секлюцкого, он плакал горькими слезами, понятия не имел, кто его отец. Он ведь был нашим Третьяковым, сумел собрать такой музей, такую коллекцию!

Солженицын

–Как вам памятник Александру Солженицыну?

– Не нравится, но что я могу сделать? Я ведь открыл Солженицына для Кисловодска. Никто не знал, не гадал, что он отсюда родом. Считалось, что автор «Одного дня Ивана Денисовича» появился на свет в Ростове.

Однажды получаю письмо из Москвы от своего приятеля-литературоведа Александра Храбровицкого, который всю жизнь занимался Короленко:

«Боря, я в чехословацком журнале случайно прочитал, что Солженицын родился в Кисловодске. Ты знаешь об этом?»

Конечно, я этого не знал. Верить на слово тоже не стал, написал письмо самому Солженицыну. Отправил его прямо в школу в Рязани, где он преподавал физику. Александр Исаевич мне ответил: «Я действительно рожден в Кисловодске и невольно люблю его за это. Я вам обещаю: если буду в Кисловодске, обязательно навещу ваш музей, мы обязательно встретимся».

А потом я нашел и дом, где родился Солженицын.

– Дом потом ведь снесли.

– Это моя вина. Я всем его показывал. И когда Солженицына выслали из страны, дом снесли. Он стоял рядом с дачей Шаляпина. Теперь неподалеку тот самый памятник работы Зураба Церетели. А слово свое Александр Исаевич сдержал. Когда приезжал в Кисловодск, мы познакомились лично, я показывал ему город. Показал все самые красивые дома, Нарзанную галерею.

– Вы сами пьете нарзан?

– Я могу пить его каждый день, даже стаканы не должен покупать, мой друг – директор Нарзанной галереи. Но мне это все не надо, к сожалению.

– А в чем ваш секрет? Я тоже хочу отметить девяносто лет и быть в такой форме, как вы.

– Конечно, я обязан Кисловодску. Это не скрываю. Даю честное слово: едва приехал из Новосибирска, как сразу понял, что попал в волшебное место. Увидел эту роскошь в январе месяце и до сегодняшнего дня не устаю восхищаться. Хожу и, как дурачок, восторгаюсь и парком, и воздухом.

Борис Розенфельд у себя дома в Кисловодске. 2023.

Таким Борис Розенфельд впервые приехал из Новосибирска в Кисловодск. 1957.

Галина Арбузова. Дочь любимой женщины

В детстве я понятия не имел, кто такой писатель Паустовский. А о ней уже знал.

Каждое лето родители возили меня в Тарусу и непременно вели в мемориальный дом писателя. Тогда там еще не было никакого музея, двери открывались только в день рождения и в день смерти Паустовского.

Переступая порог скромного деревенского жилища, мы слышали: «Только тише, за стеной сейчас родственники Паустовского, его дочь. Тише!»

Один раз она даже вышла к нам и провела небольшую экскурсию. Я увидел ее и засмущался, слишком строгой казалась Галина Алексеевна. Она умеет произвести впечатление.

Познакомиться лично довелось много лет спустя, когда снимал документальный фильм о Паустовском. Где ж еще снимать, если не в Тарусе. Дом Константина Георгиевича уже носил официальный статус государственного музея, это был дар Галины Алексеевны Арбузовой государству.

Когда продюсер договаривалась о съемках, я попросил узнать, возможно ли участие Галины Алексеевны. Оказалось, возможно.

Включили камеру, и я первым делом рассказал о своих детских визитах в этот тарусский дом. О том, как боялся побеспокоить Галину Алексеевну и потому разговаривал шепотом. А теперь могу в полный голос признаться, как счастлив, наконец, лично познакомиться с…

Как представить Арбузову?

Иногда ее называют дочерью Паустовского.

Но это неверно. У Галины Алексеевны был родной отец, который ее очень любил. Поэтому

Съемки фильма выпали на какой-то необычайно жаркий день в начале июня. Галина Алексеевна вышла к нам при полном параде: в черном брючном костюме, с бриллиантовыми серьгами в ушах. Вот только труд гримера оказался напрасным. Духота стояла неимоверная.

Арбузова самоотверженно водила нас по дому, а мы всей съемочной группой погибали. Наконец, я не выдержал и предложил выйти на улицу, чтобы продолжить съемку в саду перед домом. Галина Алексеевна с радостью поддержала эту идею.

Паустовского она называла по имени-отчеству, но в одно слово «Костагеогич». Теперь и я, когда рассказываю про писателя, не могу удержаться и повторяю так же в след за ней.

Мы разместились на скамейке. Пока оператор пытался установить среди цветущих флоксов треногу с камерой, Галина Алексеевна кивнула в сторону клумбы:

– Костагеогич вставал очень рано, с рассветом у него начинался приступ астмы, и часов в пять утра он уже был в саду. Однажды я подсмотрела, как он подходит к каждому цветку и низко-низко склоняется. Думала, вдыхает аромат. А потом поняла: у Паустовского же было отвратительное зрение, и он таким образом внимательно рассматривал цветы, здоровался с ними.

Галина Алексеевна рассказала, что сам Паустовский о Тарусе не думал. Об этом маленьком городке в Калужской области первой прослышала Татьяна, его жена. В Тарусе решил купить дом их с Паустовским друг Николай Оттен. Вместе с ним Татьяна Алексеевна и отправилась туда на смотрины. А в итоге именно она первой купила здесь дом. Как говорил Паустовский, «Татьяна выкинула штуку, купила половину гнилой избы».

Потом, конечно, дом отремонтировали, разбили сад. Жена Паустовского выписала из Москвы уже плодоносящие яблони и груши, сказав, что у ее мужа нет времени ждать, когда деревья сами подрастут.

Дом так и остался совсем небольшим – две спаленки и одна общая комната, в которой спал Паустовский. Чтобы никому не мешать, он попросил поставить его кровать в проходной комнате. Отдельно пристроили кабинет с большим окном, выходящим в сад.

В доме Паустовского мы провели часа три. Материала для документального фильма записали более чем достаточно. Но мне рассказов Галины Алексеевны не хватило. И я напросился в гости, в знаменитую высотку на Котельнической набережной.

Фасад высотного дома завешан десятками мемориальных досок, одна из них с именем «Костагеогича».

Правда, без барельефа. Оказывается, в советские годы существовала и такая разнарядка, кому какая мемориальная доска полагается – с барельефом, с перечислением регалий или просто с именем. А портрет Паустовского Арбузова сделала на доске в Тарусе, здесь она сама себе закон.

В гостях у Галины Алексеевны мне довелось побывать несколько раз. Конечно, она не была моим собеседником, так много я на себя не возьму. Арбузова стала моим проводником в мир, о котором я знал только из книжных мемуаров. Галина Арбузова стала моей библиотекой, потому что ее судьба вместила, кажется, полное собрание великих и знаменитых. Я приходил, называл иногда почти наугад какое-то громкое имя, связанное с Паустовским, и слышал неизменное: «Ну как же». Затем следовал рассказ с подробностями, узнать о которых я мог только в этих стенах.

Арбузова дружила с музой Матисса Лидией Делекторской, в Париже навещала первую жену Прокофьева Лину Кодину, присутствовала в ЦДЛ на легендарном концерте Марлен Дитрих, во время которого дива опустилась перед Паустовским на колени.

Первым мужем Галины был композитор и создатель ансамбля «Мадригал» Андрей Волконский, последним – писатель Владимир Железников. Железников именно в Тарусе поселит героиню своей повести, школьницу Лену Бессольцеву, которую одноклассники прозвали чучелом.

Приходя к Галине Алексеевне, я заставал ее в разном настроении. Если чувствовала себя не очень хорошо, то и ответы получались короткими, а рассказы прерывистыми. Однажды даже предложил перенести нашу встречу. Галина Алексеевна меня не отпустила.

В другой раз, наоборот, была очень расположена, и почти с порога спросила: «Хотите что-нибудь выпить? У меня есть коньяк. Мы когда-то с моим первым мужем для гостей покупали из расчета бутылка на человека».

Каждый наш разговор продолжался не меньше двух часов. Арбузова вспоминала и уже не могла остановиться.

В комнату входила помощница по дому:

– Галина Алексеевна, вам снова звонят.

– Надоели все, не буду говорить, – отвечала Арбузова.

Спустя час, домработница вновь появлялась в дверях:

– Галина Алексеевна, борщ готов, надо покушать.

Хозяйка никак не реагировала на ее слова и продолжала рассказывать.

Уходя от Арбузовой, я неизменно слышал приглашение навестить ее вновь. Я возвращался, и мне снова было чему удивляться, слушая воспоминания хозяйки.

Дом

– Вы говорили – маленькая квартира, а мне кажется, такая большая.

– Когда мы вселились, нас было шесть человек. В одной комнате жили четверо, в другой комнате – Константин Георгиевич с мамой. Не так уж удобно. Сюда в гости к Константину Георгиевичу приезжал знаменитый американский поэт Роберт Фрост. На вопрос, с кем бы ему хотелось познакомиться в СССР, Фрост ответил: с Хрущевым и Паустовским. Он был уже очень стар, с трудом передвигался и нуждался в сопровождении. За ним следом всюду ходили семеро человек – один все время вокруг него суетился, другие шесть записывали за классиком буквально каждое слово. После этого в Америке вышла толстенная книга «Роберт Фрост в России». Две главы посвящены Паустовскому. Оказалось, что больше всего Фроста поразило отсутствие одинаковых стульев в нашей столовой, часть из которых мы по такому случаю одолжили у соседей снизу. Вторым потрясением для Фроста стало то, что, когда закончился обед, его не пригласили пить кофе в гостиную. Мама просто сменила скатерть и подала кофе на тот же стол. «Сколько у вас комнат?» – спросил тогда Фрост. Мама, которая жаловаться не любила, ответила гордо: «Две комнаты!» Тот в ответ выдал банальную фразу: «Искусство требует жертв». А с Константином Георгиевичем у них получился очень смешной разговор. Фрост, видно, пролистал «Повесть о жизни», там ведь два тома – так быстро не прочтешь. Но что-то запомнил. И вступил с Константином Георгиевичем в борьбу – у кого более фантастическая юность. «Я тоже ездил на подножках поезда!» – с вызовом сообщил Фрост. «А я не только на подножках, – говорит Константин Георгиевич, – но и на крышах поездов ездил!» Во время гражданской войны это было обычное дело, все ездили на крышах поездов. Фрост признал себя побежденным.

– Кто были ваши соседи здесь?

– Во всем подъезде, кроме нас,

– До этого Паустовский жил в писательском доме в Лаврушинском переулке с Валерией Валишевской.

– Да, он ей все оставил – и квартиру в Лаврушинском, и большую дачу в Переделкине. Развод был чудовищный, фантастический по своей чудовищности. Она не отдавала ему даже носильные вещи. Константин Георгиевич пришел к маме летом, а потом наступила осень. Денег нет, одежды нет, выйти на улицу не в чем. Константин Георгиевич позвонил бывшей жене и сказал, что он кого-то пришлет за теплой курткой, на что Валерия ответила: «Разве ты забыл, ты это подарил Серому». Серый – это ее приемный сын. Что бы Константин Георгиевич ни просил, какую-нибудь книгу или что-то еще, звучала одна и та же фраза: «Ты разве забыл, ты подарил Серому».

Развод длился три года. Алеша родился, когда мама с Паустовским еще не вступили в официальный брак, так что Алеша незаконнорожденный. Он появился в 1950 году, а Константина Георгиевича развели с Валишевской в начале 1953-го. После раздела имущества Паустовскому достались его письменный стол и книги, то есть то, чем он зарабатывает на жизнь, – есть даже какой-то термин специальный, когда человеку присуждают его орудие труда, – если ты сапожник, то это молотки, гвозди, колодки. Писателю присудили стол и книги. Валишевская собрала книги, Константин Георгиевич отправился за ними в Лаврушинский переулок с близким другом моей мамы – актером Михаилом Астанговым. Ему вынесли упакованные книги, он, конечно, ничего не проверял, а уже дома обнаружил, что вместо поэзии Серебряного века в первых изданиях, там всякая макулатура.

Когда Константин Георгиевич пришел за теплыми вещами в первый раз, его и вовсе заперли в квартире. Я к тому времени к нему уже очень привязалась, полюбила его. Поэтому, когда он к вечеру не пришел домой, спросила у мамы: «А где же Константин Георгиевич?» Мама тихим, спокойным голосом ответила, что, наверное, он уже никогда не придет. Я была девочкой впечатлительной и стала рыдать. Мама как отрезала: «Пошла вон!» Сама не плакала. Она вообще не плакала. Когда Константин Георгиевич умер, не проронила ни одной слезы. Я все время рыдала, а она – нет, только смотрела на меня с ненавистью. Врач тогда сказал, что это страшно опасно – совсем без слез, надо обязательно заставить Татьяну Алексеевну поплакать, иначе она совсем расклеится, заболеет и станет инвалидом.

– В тот раз мама решила, что он пришел в дом Валишевской и понял, что ошибся и должен остаться?

– Да, решила, что он не вернется. А Константин Георгиевич не пришел, потому что его не выпускали. У Валишевской с сыном от первого брака родился безумный план, о котором мне мама рассказала уже после смерти Константина Георгиевича. Они купили билеты на поезд, который едет на Дальний Восток, и хотели увезти Паустовского. Поездка тогда занимала одиннадцать или двенадцать дней в одну сторону. Не представляю, как они собирались вести его по вокзалу. А Константин Георгиевич, как он потом рассказал, оказавшись взаперти, на второй или третий день своего заточения решил выброситься из окна, ведь его никуда не выпускали даже из комнаты. Он вообще был человеком нервным, а тут совсем довели. Выглянул в окно, оценил высоту этажа и расхотел сводить счеты с жизнью. Тогда он написал маме записку с нашим адресом, завернул в нее что-то тяжелое и выбросил в окно. И представляете, какой-то мужчина записку нашел и принес маме на улицу Горького. Мама прочла, вызвала Астангова – он был самым высоким из всех ее приятелей – и отправила его в Лаврушинский переулок. Астангов не мог поверить в происходящее: «Таня, ты все придумала, этого не может быть!» Тогда мама показала ему записку. Темпераментный Астангов рассвирепел и тут же бросился в Лаврушинский. Он буквально ворвался в квартиру, забрал Константина Георгиевича и привел к нам. Паустовский после этого больше никогда не общался с Валерией Валишевской.

– А как начиналась семейная жизнь мамы и Константина Георгиевича?

– Он пришел к маме, когда у нас была комната в четырнадцать с половиной метров. Там еще жили бабушка и я. А через год родился Алешка, их с мамой сын. Бабушку отгородили шкафом, а я спала под столом. Стол был старинный, с ножкой посередине, поэтому спать можно было только изогнувшись полукалачиком. Алешка, естественно, жил в коляске, для детской кроватки не нашлось бы места. Ночью для того, чтобы выйти в уборную, его требовалось сначала вывезти в коридор. А спал он очень тихо, в отличие от других мальчиков, которые всегда орут. Но стоило вывезти коляску, Алешка тут же просыпался, разевал рот и начинал орать безумно. Я поражалась, как у ребенка рот может быть больше лица.

– Это на Тверской где-то?

– Да. Дом 28. Мама въехала в него перед самой войной, в начале 41-го года, а потом туда попала бомба. Дом тут же стали ремонтировать. Сталин дал распоряжение – немедленно восстанавливать разрушенные дома в центре города. С Тверской я уехала в эвакуацию в Чистополь, куда отправляли писательских жен и детей. В их числе – новая папина жена с маленькой дочкой. Мама ей меня и поручила. А сама осталась в Москве со своим тогдашним мужем киноведом Михаилом Шнейдером, который болел туберкулезом.

Всех молодых, кто оставался в столице, заставляли дежурить на крышах во время бомбардировок. Мама была звеньевой, или как там это называется. Другими словами, руководила группой товарищей, которые так же, как она, тушили зажигалки на крыше одного из домов. Поскольку дом был большой, к нему приставили офицера, чтобы следил за ночным дежурством. Офицер сразу стал ухаживать за мамой. В одну из ночей мамина бригада спустилась с крыши, чтобы погреться на заднем дворе, а мама с офицером вышли покурить на передний двор с фонтаном. В этот момент в дом попала бомба, и все, кто оказался на заднем дворе, погибли. А они стояли и курили. Вдруг на какой-то дикой скорости прямо над ними в бреющем полете возник немецкий самолет, уже пойманный лучом прожектора. Мама не видела лица летчика, но видела его очертания. Он пустил по ним очередь из автомата, и представляете, одна из пуль попала между мамой и совершенно обалдевшим офицером. Чудом остались живы.

– Когда Татьяна Алексеевна познакомилась с Паустовским?

– А вы не могли протестовать?

– Нет, не могла.

– Потому что понимали, кто он, или просто такой характер?

– Нет, у меня характер дай бог, но у мамы – дай бог три раза. Мама совершенно Железный Феликс. Я ее слушалась, как какой-то агнец, всю жизнь. Никогда не могла ей сопротивляться, она меня лупцевала полжизни. Так, несколько раз что-то вякала в ответ. Однажды, я уже замужем была за Андреем Волконским, мама стукнула меня по спине. Я так растерялась, говорю: «Мама!» А она так стала хохотать и больше никогда уже руку не поднимала.

Гости к ним с Константином Георгиевичем приходили почти каждый день, и мама вечером меня вызывала – должен же кто-то чай подавать, бегать туда-сюда на кухню. «Мама, у нас у самих гости», – пыталась сопротивляться я. «Какие у вас могут быть гости, – отмахивалась мама. – У нас сегодня Шкловский!» Начинала перечислять какие-то другие имена: «Это такие люди интересные, ты никогда в жизни таких людей больше не встретишь». Хотя у нас с Андреем тоже собирались интересные молодые художники и композиторы, которые потом стали очень знаменитыми.

Андрей блестяще знал всю современную западную музыку. Из консерватории его выгнали за то, что начал писать атональную музыку – первый в нашей стране, никто вообще не знал, что это такое. Он увлекался абстрактной живописью, модерном, играл на органе и клавесине. Имел самую лучшую в Москве коллекцию пластинок классической музыки, в том числе барочной. Недаром потом организовал ансамбль «Мадригал», который исполнял только барочную музыку. Даже сын Шостаковича приходил к нам переписывать пластинки.

– Расскажите о вашем доме на Котельнической набережной. Вы ведь въехали одними из первых, когда только закончилось строительство?

– Да. Вообще этот дом принадлежал Берии, он строил его для своих сотрудников, потому квартиры были оборудованы подслушивающими устройствами. Но потом, в 1953-м, умер Сталин, расстреляли Берию, и вместо кагэбэшников и крупных номенклатурных работников в высотку на Котельнической набережной стали селить деятелей культуры. Здесь же, на нашей верхушке, находилась главная радиоглушилка Москвы – ничего нельзя было поймать. Я в молодости увлекалась джазом и каждую ночь в 12 часов старалась слушать программу из Америки, но вместо джазовой импровизации из приемника раздавалось только шипение. Первое, что сделала мама, когда въехали сюда, заложила кирпичом очень красивые вентиляционные решетки. Ей казалось, будто подслушивающие устройства спрятаны именно там. В квартире стало дико душно, и духота эта сохраняется по сей день.

– Была ли у вас помощница по хозяйству?

– Мы долгие годы держали домработницу. Константин Георгиевич ее не выносил, называл «лагерная баба», потому что сразу раскусил ее. Но мама продолжала ей платить, считая, что какого-нибудь осведомителя подошлют в любом случае, так лучше знать наверняка, что это за человек. Эта Марина была родом из Украины, санитаркой прошла всю войну, потом поступила в бюро по обслуживанию иностранцев, где прошла специальные курсы, в том числе и поварские. Сначала жила на даче у Молотова – там было 26 человек прислуги и среди них она. Потом ее перевели к Ивану Михайловичу Майскому, он во время войны был послом в Великобритании. Майский, который к тому моменту уже вышел на пенсию, понимал, кто такая эта Марина, и мечтал от нее избавиться. В конце концов, ему удалось сбагрить Марину Илье Эренбургу. Эренбург тоже довольно быстро понял, что новая помощница по хозяйству сотрудничает с органами. Когда мы однажды гостили у Ильи Григорьевича на даче и мама стала жаловаться на текучку домработниц, Эренбург тут же воскликнул: «У меня есть потрясающая». И не обманул, Марина действительно была потрясающей – умела все. Когда Константина Георгиевича не стало, мама уже не могла ей платить. Домработницу уволили. Она тогда устроилась к каким-то немцам, которые здесь жили. Но к нам все равно заходила: «Халочка, давайте пить кохфий». Все, что мы с Володей Железниковым, моим последним мужем, купили – первый холодильник, первый телевизор, диван, кресло – на все занимали деньги у Марины.

– Говорят, что этот дом строили заключенные и на верхние этажи охранники не поднимались, боялись, что их сбросят.

– Вы знаете, когда мы въехали, тут был настоящий концлагерь. Дом строили немцы, но немцев отпустили в 1950 году, а сюда привезли русских заключенных. Под нашими окнами проходил огромный забор с вышками, на которых стояли вертухаи-автоматчики.

Однажды мой Володя в очередной раз лежал в глазной клинике у Федорова, ему там тысячу операций сделали. Он всегда старался, чтобы его в одноместную палату определили. Один раз попал в двухместную. На соседней койке какой-то мрачный тип лежал. Как-то я пришла навестить Володю, и его сосед из нашего разговора понял, что мы живем на Котельнической. Говорит вдруг: «А вы знаете, я связан с этим домом. Я был главным инженером во время строительства». Сказал, что никогда не поднимался на верхние этажи, потому что сбрасывали всех. Володя так обалдел: «А как же – не могли поймать, наказать?» Он ответил: «Это было невозможно».

– Когда все только начиналось и Константин Георгиевич переехал к вам в те 14 метров на улице Горького, вы не замечали трудностей? Когда такая любовь, ничего не замечаешь?

– Почему не замечали? Плохое очень даже замечали. Мама, помню, один раз вскочила посреди ночи, часа в три-четыре, и говорит: «Костя, одевайся, пойдем напротив!» Он говорит: «Куда?». А там напротив находился магазин «Грузия». И в этом же доме тогда жил Фадеев. «Пошли к Фадееву, сейчас я его разбужу, – маме было нипочем, – приведу в нашу квартиру и покажу, как живет Паустовский». Константин Георгиевич, конечно, никуда не пошел.

– Квартира на Котельнической для вас – дворец был после 14 метров.

– Дворец, но страшно неудобный. В той комнате жили Алеша, нянька, бабушка и я. Все совсем разные люди, каждый со своим режимом, со своими потребностями. Бабушка вставала в 4 часа утра, тогда же у Константина Георгиевича начинался приступ астмы. Он должен был пойти на кухню пить горячий чай, как сам это называл, «раздыхиваться». А кухню уже захватывала бабушка. Приходила туда в каком-то страшном неглиже и

Паустовский

– А можно было бы представить, чтобы Паустовский жил за границей, уехал, например?

– Нет, уезжать он никогда не собирался, был не просто патриотом, а фанатичным патриотом России. Не этого строя, а именно России. В 1962-м мы втроем – Константин Георгиевич, мама и я – оказались в Париже, приближался Новый год. До этого власти никого за границу не выпускали, тем более всю семью, а на приглашения отвечали: он лежит в больнице, или – уехал куда-то. А в этот раз прислали одно приглашение из Министерства культуры Франции, и второе, отдельно, от Андре Мальро, который тогда был министром культуры. Ну тут наши власти уже не могли отказать. Приглашали вдвоем с женой. Константин Георгиевич сказал: «Я хочу и с дочкой». А дочка даже не его родная. К тому же тогда вообще никаких детей не пускали за границу. Но Паустовский уперся: «Иначе не поеду». Три месяца шла какая-то возня, в итоге разрешение было получено. Поехали.

Мы жили в шикарном отеле у Комеди Франсез, могли оставаться в Париже столько, сколько хотим. Но вот приближается Новый год. Константин Георгиевич говорит: «Новый год буду встречать только в России». Мы прямо с мамой обалдели: «Здесь так хорошо, замечательно, прекрасно, а Россия будет всегда». Он: «Нет, нет». Мы как можно тянули и все-таки приехали в Москву на поезде 31 декабря. Дома ни еды, ничего – а Константин Георгиевич счастлив. Приехал, сел в кресло. «Какое, – говорит, – счастье».

– Паустовский умел чувствовать людей?

– Абсолютно. Он вообще уникальный человек по чувствованию всего. Он чувствовал будущее, очень много говорил о том, что будет. Мама всегда возражала: «Этого не может быть». Потом, после его смерти, многое из предсказаний сбылось и продолжает сбываться. Вот во всем – что будет с природой, что станет с планетой, с большевистским правительством. Я была уверена: «Ну, это, наверное, никогда не кончится». Андрей мой всегда говорил: «Это не кончится никогда», имея в виду советскую власть. Константин Георгиевич один раз сказал: «Почему никогда? За две недели до Февральской революции страна даже не думала ни о какой революции. Все жили совершенно спокойной жизнью. Это случилось в один день».

Константин Георгиевич очень плохо видел. У него было минус 8 и минус 18 – практически слепой. Но если надо, он каким-то образом видел. Как – никто не мог понять. Просто становился медиумом. Вот как он, например, сам поднялся на сцену к Марлен Дитрих? Слепой, без палки и по узкой лестнице? А он шел совершенно спокойно. Это необъяснимо.

Или: едем по Англии, разговариваем с переводчиком, он был молодой, мы с ним что-то обсуждаем, хохочем. Константин Георгиевич сердито говорит: «Что вы все смеетесь, смеетесь, а мы проезжаем такие потрясающие места», – замок такого-то, и называет кого. Переводчик спохватывается, вспоминает, что это его работа про достопримечательности по дороге рассказывать. Где-то там вдалеке действительно какой-то дворец виднеется. Константин Георгиевич не то что не мог видеть этого замка, он не должен был его увидеть никогда. Но Паустовский знал Европу буквально по километрам, как будто он там всюду успел пожить.

– Из книг знал, да?

– Из книг, из карт. Он же всю жизнь изучал карты. И книги. Один приятель мой ехал на машине с какой-то группой журналистов в Париж. Накануне пришел к Константину Георгиевичу и говорит: «Они едут без остановок. До самого Парижа мы ничего не увидим. Посоветуйте, когда мы въедем на территорию Франции, что надо посмотреть». Константин Георгиевич страшно воодушевился, сел и начал рисовать ему карту: «Вот вы проедете здесь, через 80 километров налево будет поворот, там вы доедете до такого-то аббатства, в котором делают такой-то ликер знаменитый, а дальше повернете направо, там будет такой-то замок». Он расписал весь маршрут. И они поехали: все нашли, всюду были, все в диком восторге.

– А с кем вы во Франции встречались, когда были?

– С Константином Георгиевичем все писатели хотели встретиться. И Франсуа Мориак, и Андре Моруа, и Сартр с Симоной де Бовуар. А я подружилась с Натали Саррот. Я не знала, что она русская. По-французски в это время не говорила, но абсолютно все понимала, потому что дома у Волконских все разговаривали по-французски. Отец Андрея хотел и меня научить французскому, но Андрей устроил скандал: «Нет уж, пожалуйста, ты ее не учи! У меня должно быть хоть какое-то убежище от нее. Негде спрятаться». Я так была обижена, оскорблена. А отец его Мишель, старший Волконский, очень меня любил. Я сказала: «Михаил Петрович, не надо мне ничего, не учите». Но все понимала. Так что в Париже общалась замечательно.

Волконские

– Как Андрей оказался в Советском Союзе?

– Была часть эмиграции, которая за войну стала испытывать безумные патриотические чувства. Идиоты, конечно, они же ничего не понимали, не знали о реалиях жизни здесь. Они все сразу начали получать гражданство, а потом ринулись писать заявления, что хотят вернуться на Родину.

Было два знаменитых поезда. Андрей вернулся не то в конце 1947-го, не то в начале 1948 года. Когда поезд еще ехал по Западной Германии, там на всех полустанках, Андрей рассказывал, стояли люди с плакатами, чтобы они выпрыгивали и не ехали в Советский Союз.

Его отец, которого дома на дореволюционный манер называли «Мишель», всегда был как будто пыльным мешком по голове ударенным. До революции решил стать оперным певцом. Представляете, что случилось с его родней. Волконский – оперный певец! В центральные оперные театры его не принимали, потому что не обладал выдающимся голосом. Но петь Мишель так любил, что, оставив свою невесту в Петербурге, стал выступать в провинциальных операх, за что его, конечно, прокляли родственники.

Потом началась Гражданская война, все бросились на юг. Мишель оказался в Крыму и ушел вместе с белыми. Обосновался сначала в Константинополе. А потом оказался в Белграде. Король Сербии очень симпатизировал русским, и Мишель ему очень понравился. У того ведь было замечательное образование, полученное до того, как он решил стать певцом. Мишель блестяще знал языки, готовился к более существенной деятельности. В конце концов король Сербии взял его себе секретарем. Затем Мишель каким-то образом оказался в Испании, стал петь в Королевской опере. Спустя еще какое-то время, переехал в Париж, где женился на дочери сибирского губернатора – Кире Петкевич.

У Волконских свой тип лица. Есть портреты нескольких поколений – они все на одно лицо, и женщины, и мужчины. Здесь осталась его двоюродная сестра,

Мишель был помешан на своем роде. Я допытывалась: «Неужели вы никогда не жалели о возвращении?» – «Нет, никогда!» С утра до ночи он сидел в Ленинской библиотеке, написал несколько книг про Волконских. Его часто приглашали в Сибирь, в Иркутский музей декабристов, где буквально носили на руках как прямого потомка декабристов. И он был счастлив. Мне всегда говорил: «Галочка, вы не знаете, что такое быть человеком второго сорта». Мишель ведь не принимал гражданство тех стран, в которых оказывался. Та часть эмиграции, которая не принимала гражданство, находилась в жутких условиях.

Андрей рассказывал о том, как они пересекали границу. Все стоят у вагонов и рыдают – русская земля. Старики какие-то, он мне всех называл – князь такой-то, князь такой-то, все рыдают. Вдруг один из этих стариков восклицает: «Смотрите, в России уже охотничий сезон начался!» И все еще больше зарыдали. А это бежали пограничники с овчарками. Потом, когда кого-то из знакомых арестовывали, Мишель повторял: «В России уже охотничий сезон начался».

Они приехали в Гродно, и самое потрясающее, что в это же самое время в Гродно работала в театре моя мама, и я тоже была с ней. Но мы понятия не имели, что прибыл какой-то поезд. Их сразу поместили в концлагерь, оставшийся от немцев, сказав, что другого места нет. В первый же день провели шмон. А приехали ведь сливки интеллигенции, они везли с собой библиотеки, где каждая книга, в зависимости от происхождения автора, на своем языке. Книги отобрали, свалили на главной площади в кучу и сожгли. Андрей сказал, что в ту минуту у него сознание перевернулось. Он сам не хотел уезжать, за три дня до отъезда убежал из дома. Прятался. Ему тогда было четырнадцать-пятнадцать лет. И вся полиция Парижа его ловила. В последний день нашли и запихнули в поезд.

После того как книги сожгли, стали спрашивать – кто куда хочет. И все хотели, конечно, ближе к своим родным местам, к имениям. Посылали наоборот. Вы говорили: «Хочу к северу», – а посылали на юг. Мишеля с семьей отправили в деревню под Тамбовом. Самое потрясающее, что рядом находилось их огромное имение. Коммуняки не знали, значит.

У Волконских имений было много, и там тоже оказалось… Вся округа прослышала, что приехали князья. Вдруг является глубокий старик, какой-то управляющий имением, вволакивает в комнату огромный сундук и падает на колени со словами: «Я вас ждал всю жизнь, хранил ваши вещи – теперь могу умереть». Сундук открыли, а там ничего ценного – какие-то бумаги ненужные. Потрясающе, что человек всю жизнь хранил хозяйский сундук, ждал, был уверен, что они вернутся.

– А как они оказались в Москве?

– Из Тамбова сначала Андрей нелегально приехал. Как-то ему это удалось. Пришел в консерваторию, показал свои работы, его приняли. Но в начале третьего курса отчислили, потому что начал писать атональную музыку. Его друга Никиту Кривошеина – тот тоже вернулся из Франции с родителями – арестовали. А за Андреем следили. Даже когда мы с ним поженилась, за нами еще два года ездила машина. Думали, что у Андрея нервная система не выдержит, ведь это был настоящий психологический террор: мы идем медленно – и машина замедляет ход, мы ускоряемся – и автомобиль прибавляет скорость. Хренников и Шостакович ходили в ЦК, просили, чтобы Андрея оставили в покое, уверяли, что он надежда нашего музыкального искусства.

– Его отец, Мишель, так и не пожалел о своем возвращении?

– Нет, не пожалел. Но умер трагически. Я вам все это рассказывала для того, чтобы, как говорил Шкловский, закольцевать сюжет. Виктор Борисович считал, что у всех гениальных романов сюжет закольцованный.

Это был 1961 год. Мишель, возвращаясь домой из Ленинской библиотеки, увидел в троллейбусе свою невесту – ту самую, которую оставил в Петербурге в 1919 году. Из эмиграции он писал ей письма, но ответа не получал. Тогда Мишель решил, что девушки, которая была тоже благородного происхождения, нет в живых. И вдруг спустя сорок лет он встречает ее в троллейбусе и моментально узнает, старуху. Видно, любил ее всю жизнь. И она его узнала. Оказалось, никогда не вышла замуж, очень долго его ждала, не думала, что он ее бросит. Мишель вернулся домой, и у него случился инсульт, после которого он очень быстро умер, буквально через несколько дней.

Перед смертью успел обо всем сказать жене. Отношения у них с Кирой Георгиевной были очень вежливые, но лишенные всякой нежности. Я привыкла, что в семье муж с женой друг друга обнимают, целуют – у Волконских такого не было.

– Андрей дружил с родителями?

– Нет. Он никогда им не простил возвращения. И чуть что – всегда орал: «Вы меня привезли, так молчите». У родителей к нему тоже была масса претензий. Например, они уже обедают, а мы с ним только встаем, у нас завтрак. Мишель говорит: «Ты хочешь жить на Западе, а сам на Западе под забором пропадешь, потому что встаешь в 12 часов». Андрей тут же заводился, хотя отца любил. Он потом все-таки уехал в Париж. Женился фиктивным браком на еврейке, евреев тогда начали выпускать. Вместе они доехали до Вены и там расстались. Андрей поехал в Париж, а она – в Израиль.

Андрей действительно мыслями всегда возвращался на Запад. Я помню, как-то ночью, когда мы уже легли, вдруг говорит: «А если я поеду за границу, ты со мной поедешь?» Представляете, за окном конец 1950-х годов, никто не думал, что советская власть кончится. И я, воспитанная Паустовским, – Родина превыше всего – сказала: «Никогда!» Он, как безумный, вскочил с постели, встал в патетическую позу и закричал: «Ты меняешь любовь к живому человеку на абстрактное слово “Родина”!» Или как-то летом в Тарусе. Едем на моторке, я вижу, Андрей такой счастливый, и я, дура, – не надо было – восклицаю: «Смотри, какой красивый берег!» Он тогда останавливает эту лодку, смотрит на меня с ненавистью и говорит: «Ты меня своими березками не привяжешь к России».

– В Париже с нуля все начинал?

– Конечно, ведь у него там ничего не было. Об Андрее мне рассказывал потом наш ближайший друг – Олег Прокофьев, сын Сергея Прокофьева, который тоже эмигрировал. Когда мы с Володей, моим мужем, стали каждый год бывать в Париже, всегда накануне писали Олегу, и он сразу приезжал из

Конечно, здесь его третировали, но, вернувшись на Запад, он понял, что гораздо более русский, чем себе воображал. Стал заниматься старинной музыкой, очень хорошо играл на органе и на клавесине. Какая-то крупная американская музыкальная компания предложила ему как клавесинисту мировое турне. Андрей страшно обозлился. Понимаете, он приехал туда со своими рукописями музыкальными как композитор, которого здесь не исполняли, которому в последний момент отменяли концерты. И вдруг ему в Америке предлагают отправиться на гастроли, чтобы на клавесине играть чужую музыку. Он там, конечно, со всеми поругался. Это была большая ошибка. Если бы поехал, получил бы мировую популярность как потрясающий клавесинист и к музыке его люди отнеслись бы совсем по-другому.

Когда Андрей поссорился с главным композитором Франции, ему совсем кислород перекрыли – концерты не давали играть. Немцы отнеслись по-другому: исполняли и печатали его произведения, приняли в какое-то общество выдающихся композиторов, куда принимали новых членов только в том случае, если кто-то из старых умирал. Общество выплачивало ему стипендию, которая поначалу была единственным заработком.

Он и здесь занимался эпатажем, ужасно всех раздражал, все время говорил всем гадости. Я помню, мы однажды пошли к папе на день рождения. Андрею сказала, что там будет хорошая еда, напитки, а он любил хорошо поесть – сиди себе и ешь. Среди гостей оказался композитор Марк Фрадкин и драматург Виктор Розов, при виде которых Андрей сразу сник и замкнулся. Он презирал людей, достигших чего-то при советской власти. Они же стали спрашивать его про отношение к русской музыке. Андрей молчал, молчал, а потом не выдержал и ответил: «А русской музыки вообще нет».

Папины друзья совершенно отпали, услышав это. «А как же Чайковский?» – спросил кто-то. Андрей величественно развалился и нарочно барским тоном – вообще мог изобразить из себя большого барина – ответил: «Ну может быть, еще “Черевички” ничего».

Повисла страшная пауза, которую нарушил сам Андрей, добавив, что еще Глинка все-таки композитор.

Папе стало плохо, он вышел на балкон. Там у него случился дикий сердечный приступ, вызывали скорую помощь.

Прокофьевы

– Андрей познакомился с Олегом Прокофьевым в день смерти Сергея Прокофьева: пришел в консерваторию и увидел там Олега с совершенно перевернутым лицом – тот не мог достать ни одного цветка для своего отца, все цветы ликвидировали на Сталина. В поисках цветов они объездили всю Москву, но безрезультатно. Пока ездили, познакомились, разговорились, потом подружились. Я уже застала Олега близким другом, настолько близким, что однажды Андрей даже взял его с нами в путешествие в Дагестан.

– А почему именно Дагестан?

– Андрей выбрал. Мы каждое лето ездили в Дагестан. Во-первых, он же вырос в Швейцарии, там полюбил горы, занимался альпинизмом. Горы – его родная стихия. Второе – он сказал – надо найти для отдыха место, где минимальное количество советского. Мы словно попадали в средние века и жили там до первого снега. Однажды посмотрели Дербент. Нашли какое-то большое русское село на берегу Каспийского моря с огромной рыбацкой артелью и прожили там неделю. Забыть это невозможно. Рыбу-то и икру у них всю отбирали, конечно. Но русский человек же ворюга, поэтому там, как всюду на юге, на печах, которые стоят прямо на улице, во дворах, с самого утра на больших сковородах жарились толстые куски осетрины – свежей, только что выловленной, – с помидорами.

– Олег Прокофьев тоже музыкант был?

– Нет, он поэт и художник. Но был безумно любознательной личностью, невероятно. Он все время выискивал что-то самое главное, что творилось в Москве. Его женой стала англичанка Камилла Грей, дочь руководителя Отдела востоковедения Британского музея.

Она была исследовательница русского авангарда. Чтобы выучить русский язык, поехала в Париж и устроилась домработницей к Наталье Гончаровой и Михаилу Ларионову. Потом сделала большую книгу о русском авангарде. В 1970 году у Олега и Камиллы родилась первая дочь, а во время второй беременности, когда они отдыхали в Сухуми, она заразилась желтухой. Олег звонил мне оттуда, говорил, что консультировался у самых знаменитых врачей, все в один голос сказали, что беременные не выживают.

Камилла умерла 17 декабря там же, в Сухуми. Из Лондона приехали ее родители, Олег поручил мне встретить их в аэропорту. Это был один из самых ужасных моментов в моей жизни. Я вышла на поле, встречала у самого трапа. Нельзя себе представить их лиц, это же папа и мама, которые прилетели, чтобы забрать тело своей тридцатипятилетней дочери и везти его на родину. Олег получил разрешение на сопровождение гроба своей жены в Лондон, отказать ему не могли. И он… не вернулся в Россию. Устроился там работать в школу учителем рисования, женился на англичанке, завел какое-то немыслимое количество детей, за ним прямо детская лесенка бегала. Он даже купил автобус, чтобы все в нем могли поместиться.

– А с Линой Прокофьевой, мамой Олега, вы были знакомы?

– Мы познакомились, когда она вернулась из лагерей, а потом подружились. В 1974 году Лина уехала в Лондон, затем обосновалась в Париже. Она так радовалась, когда мы с Володей Железниковым приезжали во Францию. Пойдет в самый дорогой магазин, накупит дорогой жратвы, потом оглядит меня с головы до ног и скажет: «Галочка, у вас такие жуткие сапоги, у нас тут рядом хороший магазин, вот вам тысяча долларов, пойдите и купите».

– А на что она жила? Откуда у нее были деньги? Она получала авторские?

– Она все получала, была официально признана на Западе наследницей Прокофьева. Однажды говорит: «Галочка, пожалуйста, я вас умоляю пойти со мной в кино. На “Калигулу”». Я уже знала про этот фильм и сказала: «Я не хочу смотреть “Калигулу”». «Я вас умоляю! Там в одной сцене использован – мне сказал адвокат мой – отрывок из музыки к “Ромео и Джульетте”. Я должна пойти и посмотреть, действительно ли это. И если так, мы подаем в суд». Мы с ней пошли на этого «Калигулу». Я смотрела фильм и думала: «Если кто по телевизору такое кино посмотрит, то еще ничего, но на огромном экране это жуткий кошмар». И действительно, в одной из сцен создатели «Калигулы» использовали «Танец с подушками» из балета «Ромео и Джульетта». Лина ликовала: «Музыку использовали без разрешения, и теперь они нам заплатят очень большой штраф!»

Делекторская

–Как вы познакомились с Лидией Делекторской – музой Анри Матисса?

– Мы познакомилась, когда Лидия Николаевна стала переводить на французский язык

– Где жила в Париже Лидия Николаевна?

– В районеPort Royal, рядом с бульваром Монпарнас, где раньше была квартира Матисса. Квартира Лидии Николаевны казалась тесной и заставленной, но очень уютной. В небольшой гостиной половину пространства захватила огромная монстера – цветок, выращенный от любимого цветка Матисса, листья которого сотни раз варьируются на его полотнах и рисунках. Между ног всегда путалась серая кошка – внучка кошки Матисса. На полках стояли бесконечные ряды книг о Матиссе, толстенные каталоги выставок со всего мира. Издатели, организаторы выставок все эти годы присылали книги для «мадам Лидии». На большом блюде всегда лежала гора приглашений на все вернисажи, какие только случались в Париже. Лидия Николаевна почти никуда не ходила, но приглашений никогда не убывало. Вот уж мы насладились этим пиром живописи!

–Матисс купил ей эту квартиру?

– Да. В одной жила сестра Лидии Николаевны Леля, она была фотографом, очень много снимала Матисса. Он купил им одинаковые четырехкомнатные квартиры.

– Леля, получается, тоже была эмигрантка?

– Мать Лели приходилась сестрой отцу Лидии Николаевны. Тот был военным врачом, полковником… Его не расстреляли во время Гражданской войны. Жили они в Томске. Когда там начался тиф, он, как врач, был вынужден ходить к тифозникам. Сам заболел, потом заболела мать Лидии Николаевны… Родителей не стало, когда девочке было тринадцать лет. Ее забрали к себе родственники, эта самая тетка – сестра отца. Это была богатая семья, они имели какие-то вложения в КВЖД, дома… Когда решили бежать в Харбин, конечно, взяли с собой Лидию.

Потом Леля стала проявлять какие-то способности в живописи. Родители все продали и переехали в Париж. Неприспособленные к жизни, они и во Франции старались жить на широкую ногу, что-то покупать… и в итоге разорились. Лидия Николаевна рассказывала, что всю войну заботилась о них – привозила то мыло какое-то, то кашу. Художником Леля не стала, но вышла замуж за скульптора и занялась фотографией.

– Говорят, сама Лидия Николаевна никогда не продавала Матисса.

– Никогда.

– А на что жила?

– Вообще жила она очень скромно, даже бедно, по парижским понятиям. Но все, что у нее было от Матисса, никогда не продавалось. Я сначала думала, что она богачка. Ну может и не богачка, но картины-то Матисса у нее были. Когда пришла к ней в первый раз, работы еще висели на стенах. А потом вдруг все исчезло. Приезжаем – нет ничего.

– Лидия Николаевна, куда же все делось? – спросила я.

Оказалось, она постепенно все передавала то в Пушкинский музей в Москве, то в Эрмитаж в Ленинграде. Потом сама организовала музей в маленьком городке Като-Камбрези, где Матисс появился на свет.

– И ничего не осталось?

– Я то же самое спросила у нее. А она мне:

– Галушка, – она меня Галушкой называла, – то, что осталось, лежит под кроватью.

– Матисс под кроватью? Вы что, с ума сошли?

– Но я все очень хорошо упаковала. И потом, никакие воры даже не подумают, что здесь такая ценность.

Под кровать она спрятала две довольно большие работы Матисса, оставшиеся на черный день. У нее даже рисунков не осталось. 120 рисунков подарила Пушкинскому музею. Когда отмечался какой-то большой юбилей Матисса, весь большой зал на Волхонке был завешан его рисунками. Все ахнули: это был подарок Лидии Николаевны.

Моя мама все время уговаривала ее:

– Лидия Николаевна, зачем вы дарите? Пусть дешево, но продавайте. Они будут счастливы, но станут вас уважать.

– Они меня любят!

– Они вас любят, но ничего вам не делают.

Здесь на выставках всегда указывали, что картины Матисса – дар Лидии Делекторской, и она стала бояться, что французское правительство вышлет ее из страны за то, что все работы вывозились в СССР, как оказалось, нелегально. Лидия Николаевна передавала их в посольство, а посольство переправляло в Москву или Ленинград. Ирина Антонова обещала: «Я вам выхлопочу десять квартир в Москве».

– Не смогла?

– Я думаю, не очень просила. Сама Антонова, приезжая в Париж, всегда останавливалась у Лидии Николаевны, потому что гостиницу ей предоставляли недорогую.

– Она же должна прилично выглядеть! – говорила Делекторская и вела Ирину Александровну в недорогой магазин «Си-Эй». При этом Антонова всегда была очень хорошо одета. У меня не было денег, но я в «Си-Эй» никогда ничего не покупала.

– То есть вкус у нее был, если она умудрялась что-то найти в недорогом магазине и прекрасно выглядеть?

– Лидия ей находила. А сама она никогда не наряжалась. Ходила в чем-то дешевом, простом, как в робе какой-то. Это специально, нарочно, мазохизм такой. Она мне как-то рассказывала, что Матисс в магазине Кристиана Диора покупал ей туалеты. Сама она потом не могла позволить себе Диора, потому одевалась на развалах.

– Притом, что могла позволить себе любые наряды от Диора, стоило продать хотя бы одну картину Матисса.

– Да. Но она никогда ничего не продавала. Перед самой смертью позвонила и говорит:

– Володя, у меня тут осталось три маленьких рисуночка…

А у Лидии Николаевны в Ленинграде отыскались две племянницы. Не родные, а двоюродные, но она их очень полюбила. Познакомилась с ними благодаря Константину Георгиевичу.

– Я эти рисуночки решила завещать своим племянницам и Гале.

– Представляешь, у тебя будет рисуночек Матисса! – сказал мне Володя.

Проходит месяц, второй, третий… Ничего нет. Володя был человеком без комплексов, решил у Лидии Николаевны прямо спросить, где же обещанный рисуночек?

– Я решила отдать все три на родину Матисса – в Като-Камбрези. Там не было никакого музея, но в мэрии сказали, что если я им что-то передам, они найдут здание под музей. Я не могла им отказать.

– Почему же она не продавала, а дарила?

– С разрешения Матисса. Когда скопилось какое-то количество его работ, она спросила: «А можно я когда-нибудь это передам России?» Он ответил, что можно. Если бы не разрешил, она бы ничего не вывезла из Франции, потому что для нее все, что сказал Матисс, было свято.

– А как он мог отказать? – говорила мне Делекторская. – Ведь русские меценаты были его первыми коллекционерами. И первый большой гонорар тоже был из России. На те деньги Матисс купил свой первый дом на окраине Парижа.

Но и этого ей покажется мало. Она продаст за полцены свою квартиру (с правом дожить в ней до своей смерти). И на эти деньги купит для московского музея

– Матисс дарил ей свои работы?

– Она их покупала у него.

– Как?!

– Сидим мы с мамой в гостях у Лидии Николаевны, она рассказывает: «Я скапливала немножко денег и покупала работу у Матисса».

Мама делает круглые глаза и задает тот же самый вопрос – как покупали?

– Покупала.

– Но как вы могли скопить такие деньги?

– Это было совсем недорого.

– Лидия Николаевна, вы же понимаете, что он вам просто дарил свои картины?

– Но деньги же он с меня брал.

– Ну и что, – сказала мама. – Это была игра.

Лидия Николаевна так обиделась. Представляете, взрослая, даже уже пожилая женщина, всю жизнь была уверена, что действительно покупала на скопленные деньги работы Матисса. А тот, чтобы потом никто не имел никаких претензий, на оборотной стороне каждой работы жирно так выводил“Lydia”.

– Для нее Матисс был главным человеком в жизни?

– Да, абсолютно. Я у нее как-то раз спросила, почему она никогда не вышла замуж?

Она посмотрела на меня изумленными глазами и ответила: «А кто бы мог встать рядом с Матиссом?»

– А почему он не женился на ней?

– Лидия оказалась в доме Матисса в качестве компаньонки его жены. Та себя плохо чувствовала, все время болела, нуждалась в заботе и не любила оставаться одна. Большую часть времени из-за ее нездоровья они проводили в Ницце. Каждый день мадам Матисс выезжала кататься в какой-то пролетке, и ей был необходим человек, который составлял бы компанию. Таким человеком стала Лидия. Сама она в то время жила в полной нищете. Была замужем за каким-то русским эмигрантом, непутевым и беспутным. Денег заработать они никак не могли. Мы как-то раз с ней обсуждали фильм «Загнанных лошадей пристреливают», и она сказала:

– Галочка, я знаю, что это такое. Я этим тоже зарабатывала деньги.

Они с мужем танцевали на выживание, а на них делали ставки.

Оказавшись как-то в Ницце, Лидия Николаевна услышала, что мадам Матисс ищет компаньонку. Она и пошла. Ее приняли. Сам Матисс на нее никакого внимания не обращал. Но однажды вошел в комнату жены с каким-то куском бумаги и увидел, как Лидия читает вслух книгу.

– Остановитесь, – сказал он. И тут же принялся делать ее портрет. После этого он рисовал только Лидию. Целый год. По этим рисункам можно понять все чувства Матисса, они совершенно реалистичные, очень эротические, чувственные.

– Она ему так позировала или он представлял?

– Нет, она позировала. Она позировала, а он платил ей как натурщице. В какой-то момент мадам Матисс поставила условие – или я, или Лидия. И Матисс ее уволил ничего не говоря. Просто написал письмо, и Лидия ушла. А Матисс перестал работать.

– Она была замужем в этот момент?

– Нет, Лидия к тому времени уже развелась с мужем. Она ушла. Матисс не работает. Мадам Матисс понимала, что муж – гений. А тут около года прошло, он ничего не делал. Ничего не говорил, ничего не просил, ничего не требовал, просто не работал. И тогда мадам Матисс сказала, что уедет и никогда больше не вернется, но у нее одна просьба – чтобы Матисс никогда с ней не разводился. Он согласился. И будучи настоящим буржуа, не мог не выполнить своего обещания, это совершенно исключено.

– А почему жена так поступила? Свое место в истории хотела оставить?

– Она хотела оставаться мадам Матисс, хотела, чтобы их дети оставались их детьми, вот и все. У Матисса ведь была внебрачная дочь, которую родила какая-то простая женщина. Когда мадам Матисс узнала об этом, она, не спрашивая мнения мужа, взяла девочку в дом и вырастила как дочь Матисса. Эта Маргарет единственная из всех других детей ездила к отцу, когда тот уже жил с Лидией, и в какой-то момент сказала остальным: «Нельзя совсем не общаться. Нельзя отнимать внуков у Матисса, потому что, когда они вырастут, не скажут вам спасибо». Тогда они и выбрали этого Поля, которого Маргарет привозила на месяц или на два месяца к отцу в Ниццу. Лидия Николаевна ухаживала за мальчиком. Сохранилась масса фотографий, сделанных самим Матиссом, – вот Лидия купает маленького Поля в ванне, вот она его кормит, возится с ним… Когда Матисс умер, во главе гигантского наследства встала Маргарет, а после нее – Поль.

– Лидия Николаевна, как я знаю, когда он умер, в тот же день ушла.

– Она была рядом до последних минут. Матисс умер. Лидия вышла из комнаты и пошла к себе. Ночью собрала свои вещи: картины, подаренные ей Матиссом, рисунки с пометками рукой художника“L.D.”, альбомы фотографий его работ – все только с надписью ей, еще какие-то дорогие ей предметы, раковины, которые так любил Матисс, несколько его вещей на память, конечно, все письма и записки к ней, которые бережно хранила многие годы, какие-то мелочи… И – ушла. Навсегда покинула этот дом.

Швейцар внизу, помогая ей сесть в такси, грустно сказал: «Мадам Лидия, это – ваш дом». Но такси тронулось.

– Она рассказывала вам, как хоронили Матисса?

– Были пышные церковные похороны, которых Матисс вовсе не хотел. На его могиле поставили огромный монолит темного мрамора. Лидия возила нас с мужем на могилу. Она не принесла ни одного цветка. Стояла спокойная и отрешенная. Как будто это место не имело к ней никакого отношения. А в общем, так оно и было. Она прожила свою жизнь после Матисса – с Матиссом. Он для нее не умер. Достаточно было хоть немного узнать ее, чтобы в это поверить.

– Не возила ли вас Лидия Николаевна по местам Матисса?

– Мы ездили с ней в городок Сен-Кантен, где до сих пор существует гимназия, в которой учился Матисс. И – недалеко оттуда – на родину художника, в тихий городок Като-Камбрези. Были мы и в Ницце, куда ей, вероятно, труднее всего было каждый раз возвращаться.

Лидия Николаевна – прекрасный гид. Скупые слова, емкие объяснения. Подымаемся в гору.

– Это место называется Симиез, а это отель «Режина», вон на третьем этаже окна – раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь – квартира Матисса. А эти окна – его мастерская.

Боже мой! Как коротко и просто. Там прошли почти двадцать лет ее жизни, лучшие двадцать лет. Вокруг – пальмы, заходит солнце. Смотрим на море – пейзаж с картины Матисса.

Лидия Николаевна на ходу спокойно рассказывает, что в квартире всегда было много цветов, а в одной из комнат стояли вольеры для птиц. Матисс заходил сюда в перерывах между

– Когда мы ездили в Париж, приходилось брать лишнее купе для клеток, – улыбается еще шире, – а голубей Пикассо подарила я. Он называл меня – голубая Лидия.

– Лидия Николаевна на закате жизни красивым была человеком?

– У нее было потрясающее тело. В 1964 году мы оказались в Англии. Туда же приехала Лидия, чтобы помогать Константину Георгиевичу, потому что ни он, ни мама никакими языками не владели. Конечно, к нему прикрепили переводчика, но хотелось, чтобы рядом находился просто какой-то свой человек. Предстояла поездка в Оксфорд. Константин Георгиевич позвал Лидию Николаевну с нами.

– Я не могу, – сказала она.

– У нее совсем нет денег, – пояснила мама. – Она сюда приехала, но отправиться в Оксфорд уже нет никакой возможности.

Константин Георгиевич попросил переводчика передать организаторам этой поездки, что он хотел бы взять с собой Лидию.

Нас тогда поселили с ней в один номер, и я случайно увидела ее обнаженной. Ей было даже не знаю, сколько лет.

– Наверное, пятьдесят четыре, она, по-моему, 1910 года рождения.

– Да. Слушайте, я была потрясена. У меня даже ноги подкосились, я села и спросила: «Лидия Николаевна, вы любите купаться?» Сама я обожала плавать. «Да, я два раза в год езжу в Ниццу и очень много плаваю».

Я тогда подумала: «Как она любила Матисса, если так сохраняла свое тело как бы в дар ему!» У нее было потрясающей красоты молодое тело. Как в молодости на рисунках Матисса. Никакого влияния возраста, никакого целлюлита… Просто молодое прекрасное тело. Ей ведь даже делал предложение Шагал, еще при жизни Матисса. Но она сказала: «Мне было смешно, Шагал так поступил из зависти к Матиссу, хотел ему напакостить».

– Делекторская пережила Матисса на 44 года, и все эти 44 года посвятила ему?

– Она же трагически умерла. Покончила жизнь самоубийством. Матисс дарил Лидии Николаевне очень много старинных платьев, чтобы потом ее в этих платьях писать. Сохранились ее портреты в этих пышных нарядах с жабо, а еще фотографии – Матисс очень любил ее потом фотографировать. Много фотографий Лидия Николаевна мне подарила. Надев одно из таких платьев с жабо, она легла в ванну и вскрыла вены.

– Почему?

– Она была уже старая, больная, ничего не хотела… Может быть, одиночество. Я не знаю, почему. Это тайна. Но умерла она как бы с Матиссом – в подаренном им платье.

– Говорят, Делекторская просила, чтобы ей в могилу положили его рубашку.

– Этого я не знаю. Одну шелковую рубашку она подарила Володе, теперь я ее найти не могу.

– Рубашку Матисса?

– Да, с вышитыми инициалами на воротничке.

– Почему Лидия Николаевна не написала книгу о Матиссе?

– Она издала несколько книг, но связанных с творчеством Матисса. Личных воспоминаний не оставила ни строчки. Железный человек. Никто не знал, как Матисс работал. Она говорила мне:

– Ну что Пикассо, у него работ полно. А все почему? Потому что напишет картину и оставит, даже если она ему самому не нравится. Если бы Матисс работал, как Пикассо, у него был бы миллиард картин. Но когда Матисс хотя бы чуть-чуть сомневался, он все соскребал и на том же полотне писал другой вариант. Когда я увидела, какие шедевры он соскребает, наняла в Ницце профессионального фотографа, чтобы тот приходил через день и снимал все работы.

Эти пленки Лидия Николаевна сохранила и потом издала в виде альбомов с комментариями самого Матисса. Когда он во время работы что-то рассказывал о своей живописи, она все фиксировала в записную книжечку. Ни слова от себя. Эти издания потрясли в свое время Париж.

Она очень много сделала для Матисса. Вернее сказать – все, что было в ее силах. Матисс в последние годы жизни нередко мог работать только в постели. Лидия Николаевна стала его помощником, подмастерьем, часто – его руками. Когда он занимался огромными декупажами, она раскрашивала фон, сама прикрепляла вырезки. Недаром уже после смерти Матисса разные музеи мира обращались именно к Лидии Николаевне за реставрацией хрупких деталей. Она знала все. Как составлялись краски для фона, как варился клей, помнила всю расстановку деталей.

Более того, однажды внук Матисса Клод нашел в архивах непонятно к чему относившиеся вырезки. Лидия Николаевна сделала из них два больших панно, полных необыкновенного изящества и красоты, украшающих теперь Музей современного искусства в Центре Жоржа Помпиду.

Когда Луи Арагон решил к столетию Матисса в 1969 году издать свою книгу «Анри Матисс. Роман», то позвал «мадам Лидию», с которой познакомился у Матисса в Ницце еще в 1943 году. Лидия Николаевна, конечно, согласилась. Жила на его знаменитой вилле, переделанной из старой мельницы, и работала с автором. Она привезла свои записи, ничего не жалея и не пряча «для себя». Арагон вставил несколько подлинных ее страниц за ее же подписью. Вы видели французское издание этой книги? Потрясающее!

Лидия Николаевна была бескорыстно щедрым человеком каждый раз, когда речь шла о Матиссе.

Когда одна из сотрудниц московского музея писала книгу о художнике, Лидия Николаевна подгадала свой приезд к ее отпуску и целиком отдалась работе.

– Почему Лидия Николаевна попросила, чтобы ее похоронили в Павловске?

– Она не просила.

– Тогда почему могила находится в Павловске?

– Одна из ее племянниц жила в Ленинграде. Племянница умерла, похоронили ее в Павловске. А когда не стало самой Лидии Николаевны, то встал вопрос, где хоронить ее – может быть, в России? Муж племянницы сказал: давайте тоже похороним в Павловске.

– Лидия Николаевна ведь купила себе место на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

– Каждую весну перед своим отъездом мы с Володей там сажали цветочки. Лидия нас возила. Однажды мама приехала в Париж раньше нас, и Лидия ей предложила:

– Татьяна Алексеевна, поедете завтра на мою могилу?

Мама испугалась:

– На какую вашу могилу?

– Ну как, у меня могила на Сент-Женевьев-де-Буа.

– Лидия, вы что?!

– А что? Цветы сажать.

– Что я, с ума сошла, ездить на вашу могилу?

– Там ведь даже выбито ее имя?

– Да. И год рождения. Вот когда я хоронила Володю, то себе сделала тоже такую могилу: ему крест поставила и себе большой каменный крест. Хотела свое имя выбить, год рождения. Но наши так воспротивились – зачем это вы будете… Я ничего предосудительного в этом не вижу и сейчас жалею, что послушалась. Так только бы оставалось приписать дату смерти, и все.

А на Сент-Женевьев-де-Буа рядом с могилой Лидии находилась могила ее сестры Лели, которая умерла раньше. Две могилы. За кладбищем в огромных оранжереях продавались цветы, рассада всякая в горшках. Мы все там покупали,

– А вы думаете, когда мы приходим на кладбище, есть какая-то встреча с теми, кто там покоится, или нет? Ушедшие что-то чувствуют?

– Конечно. Мы же с ними разговариваем. А зачем мы с ними разговариваем тогда?

– Мы же разговариваем везде, не только там.

– Ну там-то мы лично обращаемся. Я ничего не думаю, я просто так чувствую. Тут нельзя думать, вы это или чувствуете, или нет.

Арбузов

– Вы смотрели «Серебряный шар» Виталия Вульфа об Алексее Арбузове?

– Специально не смотрела. С Вульфом я дружила и очень хорошо к нему относилась. Но подумала – о, сейчас что-нибудь скажет не то про папу, я буду обижаться. И решила не смотреть лучше.

– Он рассказывает, что тот был очень влюблен в Марию Бабанову.

– Может, и был влюблен, а почему нет. Папа был много в кого влюблен. Между прочим, пьесу «Старомодная комедия» он написал специально для Бабановой. Та, прочитав, страшно возмутилась и отказалась играть «возрастную» роль. Хотя сама была гораздо старше героини. Единственные похороны в жизни, на которые папа пошел, это были похороны Бабановой. Он никогда никого не хоронил. Не поехал даже на похороны своей матери. Когда не стало моей мамы, позвонил мне, что-то говорил и в конце сказал: «Ты знаешь, я сегодня должен вечером уехать в Ленинград». «Знаю», – ответила я, понимая, что на самом деле ни в какой Ленинград ему не надо, просто он не хотел приходить на прощание. Но папа не просто сказал о предстоящей поездке, а сам остался в Москве. Он, чтобы не попасть на похороны, действительно быстро купил билет и уехал. А с Бабановой вот простился.

– Но она его не любила.

– Она – нет. У него был роман с Ольгой Аросевой. В ее книге приведены замечательные папины письма. Это, может быть, лучшие письма, которые когда-либо были обращены к женщине. Аросева смешно пишет, что была совершенно необразованным и абсолютно темным человеком. Главное впечатление жизни – то, что ее, маленькую, Сталин держал на руках. Больше ничего в голове не было. И папа решил заняться ее воспитанием, в письмах к ней рассказывал о театре, литературе, вообще об искусстве. Замечательные письма, невероятно глубокие. Таких писем больше нет. Может, он еще кому-нибудь писал, конечно. Как-то спросил, сохранила ли письма мама. Я ответила: «Папа, какие письма, в наш дом попала бомба». Он так разозлился и до самого конца припоминал ей что-то.

Они с мамой жили поначалу в нищете. Мама, чтобы меньше хотеть есть, покупала черный хлеб и намазывала его красным перцем, разведенным водой. Они ели этот хлеб с красным перцем. Маме ничего, а у папы в конце войны случилось прободение язвы. К нам ночью ворвалась его тогдашняя жена и с вызовом крикнула: «Ася умирает!». Папу так в семье звали – Ася. Мама пришла в отчаяние, стала звонить Паустовскому. А кому еще, у нее самой никаких влиятельных знакомств не было. Константин Георгиевич к папе относился очень хорошо, считал талантливым. Когда прочел его прозу, стал отговаривать быть драматургом: «Вы будете замечательным, выдающимся прозаиком!» Папа хохотал.

Паустовский позвонил самому знаменитому в Москве хирургу. Тот, конечно, обалдел, что ему звонят в четыре часа утра, но все-таки собрался и поехал к папе. Ему тут же сделали операцию, иначе бы не дожил до утра. На следующий день мама пришла навестить папу и увидела следующую картину. Она рассказывала: «Вхожу, Алексей, – когда она сердилась, называла его Алексеем, – лежит с видом застывшего идиота. Я так испугалась, что он сейчас умрет. Говорю: “Что с тобой?” Он отвечает: “Тсссс!” – “Что тсссс?” – “Я изучаю, что у меня внутри”».

Представляете, ему зашили живот, а он стал трогать шов, разбередил в нем дырку, залез туда грязным пальцем и стал изучать собственные кишки. Мама с криком «Идиот!» побежала за врачами. У тех глаза на лоб полезли, они такого никогда в жизни не видели. Писатель же своего рода исследователь, вот он и исследовал собственный кишечник. Он мог после этих своих исследований запросто умереть. Но не умер. Всюду Бог есть. Не положено было тогда умереть – и не умер.

Папа тогда уже очень хорошо жил, его пьесу «Шестеро любимых» играли по всей стране, пошли деньги. Мама сразу заказала у портного дюжину разных рубах для папы, и все с вышитыми монограммами, по-старому, как до революции. Она ведь и сама была из очень богатой семьи. Когда арестовали маминого отца, она хотела часть этих рубашек отнести ему в передаче на Лубянку. Папа поднял такой скандал: «С моими монограммами! Как ты можешь!» Нянька схватила меня, утащила на общую кухню, а окна кухни – прямо напротив нашего окна. Лето – окна распахнуты. Мне три года, я ничего не понимаю, но слышу дикие вопли. Несмотря на то, что папу своего я очень любила, эти крики, этот ужас остались у меня на всю жизнь.

Потом папа стал часто куда-то исчезать и быстро женился на комсомолке. Мама, конечно, никогда комсомолкой не была. Спрятался. Нарочно уехал из Ленинграда, потому что там бы его точно арестовали – уже пошли первые судебные процессы над ленинградской интеллигенцией, первые посадки. Он тогда написал свою первую пьесу «Класс». Последовал страшный разнос в печати. Кто-то узнал о папином происхождении, а пьеса о рабочем классе.

– А какое происхождение у Алексея Николаевича?

– Оба его деда были дворянами, один – потомок декабриста Антона Арбузова, другой – из греческих дворян Мандражи. Отец Николай Кирович служил старшим драгоманом русского посольства в Константинополе, занимался в Санкт-Петербурге банковской деятельностью, потом разорился. Он ушел из семьи еще до революции. Ушел к своей первой жене. Папина мама, Надежда Владимировна, так переживала этот уход, что попала в конце концов в клинику для умалишенных. Мой папа остался один на улице, стал бродяжничать. Его потом тетка нашла и забрала к себе, так он от этой тетки сбежал, его ловили. У него не было никакого образования, он ничего не окончил. В пятнадцать лет ушел работать в цирк, в шестнадцать устроился статистом в Мариинский театр. Он полный самоучка.

Когда писал пьесы, стеснялся, что не знает знаков препинания, и не ставил их вовсе. Только тире, и то – не там, где полагается по правилам, а там, где ему хотелось – по настроению, по интонации, по выражению. Долгие годы с ним работала одна и та же машинистка, она и

После того, как в Ленинграде поставили его первую пьесу «Класс» о простых рабочих, в какой-то статье написали что-то вроде «как какой-то неизвестный никому дворянчик осмеливается шельмовать рабочий класс». Папа испугался и смылся в Москву вместе с приятелем, у которого была такая же подмоченная репутация. Он, кстати, вспоминая свою маму Надежду Владимировну, всю жизнь боялся сойти с ума. Когда моя мама узнала о том, что Надежда Владимировна жива и содержится в доме для сумасшедших, взяла папу за шкирку и потащила в Ленинград, но затащить в сумасшедший дом уже не смогла. «Таня, не трогай меня», – сказал он с таким видом, что, казалось, тронь его – он сам тотчас лишится рассудка.

– Вы никогда не вспоминали с ним ту сцену из-за рубашек с монограммами, свидетелем которой стали в три года?

– Нет, никогда. Мама поступила очень мудро, всегда рассказывала, как папа меня любит, что лучше моего папы в мире нет. Она из моего папы изображала какого-то бога. А когда мне исполнилось восемнадцать лет, сказала: «А теперь я покажу тебе другую сторону твоего отца». И дала мне прочитать письмо, которое папа написал еще до войны о том, что он не хочет давать на мое содержание положенные деньги, потому что у него другая дочь, другая семья и обязательства перед ней. Но я к тому возрасту своего папу так любила, что мне было все равно. И любила свою сестру, которая в этом письме фигурирует. А папа любил меня, много со мной занимался, обязательно брал с собой в Ленинград, водил по музеям…

– Вы думаете же про свою жизнь, как у вас все переплелось, со сколькими людьми были знакомы, дружны… А вы не писали книгу воспоминаний?

– У меня была задача сделать комментарии к дневникам Паустовского, потому что там так написано, что никто ничего не разберет. У Константина Георгиевича телеграфный стиль письма, это даже не дневники, а записные книжки, просто на каждой из них написано: «Дневник». Настоящих дневников он не вел, говорил, что в советской России дневники вести нельзя. Кто вел – всех расстреляли.

На собственные воспоминания нет времени. Потом Володя, муж, долго болел, а я увлеклась написанием сценариев. Очень мне нравилось, что я зарабатываю деньги сама, до этого никогда не зарабатывала. Большое удовольствие оказалось – писать, а тебе еще за это платят. Мы с Володей договорились, что то, что я зарабатываю, мы откладываем, а на то, что зарабатывает он, – живем. Вот я до сих пор и живу на то, что заработала тогда. Правда уже виден конец. Но все-таки живу. Книгу о себе не писала. Вот вам рассказала сейчас. Вы другим расскажете.

Галина Арбузова и Константин Паустовский. 1960-е.

С Галиной Арбузовой в саду дома-музея Константина Паустовского. Таруса, 2017.

Завен Саргсян. В партии Параджанова

Каждый раз, оказываясь в Ереване, я обязательно прихожу в этот дом. Даже если проездом, стараюсь непременно заехать.

Место моего армянского счастья – дом-музей Сергея Параджанова.

Кем был Параджанов? Одним словом и не определишь. Режиссером, сценаристом и, конечно, выдумщиком. Биография Параджанова овеяна совершенно фантасмагорическими подробностями, многие из которых принадлежат его авторству.

Если брать за основу официальные факты, они таковы: поступил на инженера, пытался стать академическим певцом и занимался в консерватории, работал на заводе игрушек, учился в балетной студии, а в итоге закончил институт кинематографии. Снял всего 14 фильмов, названия которых если и на слуху, то видели их далеко не все. Но при этом имя Параджанова знакомо всему миру.

В его жизни было два важных города: Тбилиси, где он появился на свет, и Ереван, где были его корни. Он сам говорил, что едва машина пересекает границу Армении, он чувствует – вокруг другой воздух, другие камни.

Когда я задумал документальный фильм о Параджанове, сразу решил, что снимать будем и в Тбилиси, где в январе 1924 года для гения все начиналось, и в Ереване, где жарким июлем 1990 года все было кончено. И конечно, хотелось поделиться своим любимым местом в столице Армении.

Создать такой музей мог только человек под стать Параджанову. Художник и сказочник. Имя ему – Завен Саргсян.

Сын секретаря райкома партии, по советским понятиям – представитель самой что ни на есть золотой молодежи – Завен учился в политехническом институте, собирался стать инженером. Но еще в школе увлекся музыкой. На втором курсе политеха решил создать музыкальный ансамбль. Равнялись, конечно, на «Битлз». Собственно, рок-группу «Мечтатели» иначе как армянскими «битлами» никто и не называл. Отец-руководитель страшно негодовал, ему не нравились ни музыка с песнями, которые исполнял сын, ни его длинные волосы, ни джинсы.

Однажды даже предложил:

– Сколько тебе дать денег, чтобы ты перестал играть на своей гитаре и позорить меня – выступать в ресторанах?

Хотя ресторанами деятельность «Мечтателей» не ограничивалась. Их и на фестивали посылали, и слава у группы была всесоюзной. О «Мечтателях» даже сняли документальный фильм, который чудом сохранился.

После факультета радиотехники Саргсян какое-то время проработал в НИИ. А потом его взяли референтом в Совет министров Армении. Но если из ансамбля пришлось уйти, то с другим своим увлечением – фотографией – Завен не намерен был расставаться. Недаром Неда, жена Завена, о нем так и говорит: «Родился с фотоаппаратом в руках».

Главным его вдохновением и объектом съемок стала Армения – природа, люди, церкви, закаты и восходы. Случалось, чтобы запечатлеть нужный ракурс при правильном солнечном освещении, опаздывал на службу. На счастье, заместитель председателя Совета министров был так же страстно влюблен в свою республику. И когда кто-то пытался возмутиться отсутствием Завена на рабочем месте и требовал объяснительную, заступался:

– Он не опоздал, он на работе – снимает Армению.

На тот момент у Завена уже была семья. Жена Неда порой негодовала, почему все слайды он отдает за бесценок тому же «Интуристу», разве там не могут заплатить. На это Завен отвечал:

– Мои снимки используют для туристических буклетов, а значит, они служат рекламой стране.

Конечно, работа в Совете министров давала большие привилегии. У семьи была возможность иметь дачу, получать пайки в годы, когда невозможно было достать ни сигарет, ни масла, ни колбасы. Могли путешествовать за границу, пусть только и в социалистические страны. Несколько раз в году отдыхали в Дилижане на государственной даче.

Но в один

– Хочу заниматься любимым делом – фотографией и музеем. Но если ты против, я никуда не уйду.

Неда только пожала плечами, потому что, даже если Завен говорил: «Будет так, как ты скажешь», – это не значило ничего. Он всегда соглашался, никогда не спорил, очень тактично говорил «да», но делал всегда по-своему.

В итоге Завен Саргсян стал директором Музея народных искусств с четырьмя филиалами в других городах Армении. Музей тогда находился в неважном состоянии. Одно из его сокровищ – ковры – нуждались в реставрации. При Завене музей ожил, стали проводиться яркие выставки.

Одна из самых громких – выставка работ армянских художников, работавших в наивном стиле. После выставки двое из художников вошли во все мировые справочники наивного искусства.

Благодаря Музею народных искусств изменилась судьба Завена – он познакомился со своим главным героем.

Их встреча случилась, когда Параджанов освободился после первого заключения. Ему нельзя было жить в Москве, Ленинграде, Киеве, Львове, только в Тбилиси. Однажды друзья привезли Параджанова в Ереван, чтобы провести обряд матаха, то есть жертвоприношение. Традиция, когда барашка приносят в жертву, восходит к зороастрийцам, но несколько веков назад ее переняли и армяне.

Завен тогда сфотографировал Сергея: тот стоит у хачкара, а на лбу у него красный крест, сделанный кровью. Портрет теперь встречает посетителей музея.

Завен стал фотографировать Параджанова, снимал для него натуру, ездил к нему в Тбилиси, выучил наизусть каждый поворот, каждый ухаб на дороге. Вдвоем с Сергеем они путешествовали по Армении.

Возможно, в чем-то Завен относился к Параджанову как к отцу. Но главное, что их объединяло, – чувство свободы. Один, в советское время, будучи сыном секретаря райкома, осмеливался носить длинные волосы, джинсы, играть на гитаре и создал рок-группу. Ну а насколько свободным человеком был Параджанов, не надо и говорить. Лучше Беллы Ахмадулиной не скажешь: «Самый свободный человек в самой несвободной стране».

В 1985 году в Тбилиси открылась первая большая выставка Параджанова. На открытие Завен приехать не смог, примчался лишь в день закрытия.

Осмотрел экспозицию, которую Параджанов уже собирал, и тут же предложил:

– Сергей Иосифович, давайте сделаем вашу выставку в Ереване в Музее народных искусств!

Параджанов и был настоящим народным умельцем. Никогда не учился рисовать, делать коллажи, заниматься керамикой и витражами.

Услышав про выставку в Ереване, сказал:

– Это же государственный музей, никто не пустит.

– Я добьюсь! – пообещал Завен.

И сдержал слово. Добиваться пришлось долго. Выставка в Ереване открылась в январе 1988 года. Тогда же Параджанов признался, что хотел бы остаток жизни провести в Армении.

Об этом Саргсян рассказал пришедшей на выставку жене первого секретаря компартии республики. Та обещала поговорить с мужем. И буквально за несколько дней до развала советской системы первый секретарь, тогда фактически хозяин Армении, успел подписать распоряжение, чтобы Параджанову выделили дом, где он будет жить и где откроется его музей. Те несколько десятков работ, что были представлены на выставке, Министерство культуры выкупило.

Так Завен Саргсян и создал уникальное пространство, ради которого уже стоит прилететь в Ереван.

В первый же год существования музея директор посадил во дворе абрикос. За минувшие десятилетия дерево разрослось. Сколько раз его тень оказывалась спасительной для меня и моих спутников.

Как-то один из сотрудников встретил меня вопросом – как жизнь?

– Шикарно, – ответил я, предвкушая эмоции своих путешественников, которым собирался провести экскурсию по музею и рассказать о Параджанове. – А ваша?

– И моя шикарно! Так давайте соединим наши шикарные жизни, проходите!

О директоре и создателе параджановского музея я много слышал. А лично познакомился на съемках документального фильма о режиссере.

Мы нарочно пришли в музей со съемочной группой, когда последние посетители уже разошлись. Это была идея Завена: оставить нас на несколько часов в доме Параджанова наедине с сотнями его работ: рисунками, костюмами, коллажами, мозаикой, керамикой, куклами.

Первым делом директор провел для меня экскурсию.

– Обратите внимание на этот автопортрет Параджанова. Он создал его в 1963 году. Видите, Сергей сидит сгорбившись, в маленькой комнатке. На ногах ботинки, в которых обычно ходят в горы. Это предчувствие своего будущего. Через десять лет его, рожденного покорять вершины, посадят в тюрьму.

Идем дальше, и Завен указывает на витрину с самодельными куклами:

– Он их создавал, а потом снимал в своих фильмах.

На соседней стене – коллаж из разноцветных стеклышек. Их Параджанов собирал на городских помойках. Из осколков старинного чайного сервиза, например, сложил коллаж «Бабушкино варенье». Из гребешков и заколок – коллаж «Галльский петух». В старом кожаном саквояже Сергей увидел голову слона, а алюминиевые крышки от молочных бутылок превращал в талеры.

Музей Параджанова состоит из двух зданий.

В первом – экспозиции работ Сергея. Во втором – две комнаты с мемориальной обстановкой из тбилисского дома Параджанова. Из коридора можно выйти на балкон. А во дворе – то самое абрикосовое дерево, которое посадил Завен.

Потом случилась пандемия, о путешествиях пришлось забыть. Но едва вновь появилась возможность летать, одним из первых моих путешествий стала поездка в Ереван.

Предвкушал, как снова приду в музей Параджанова, увижусь с Завеном, спрошу, как ему понравился наш фильм.

И я прилетел. Деревянные двери дома из разноцветного туфа, как всегда, были открыты. Я вошел и замер: на стене – серебряная мемориальная доска. А на ней – имя Завена Саргсяна и… даты жизни. Оказалось, директора музея не стало в 2020 году, во время пандемии. Потом мне расскажут, что вскоре после ухода Завена его абрикос стал чахнуть.

А музей жив, ежедневно в него приходят сотни гостей. Очаровательная Неда каждый раз, когда мы пытаемся найти время поговорить по телефону, то и дело, извиняясь, переносит разговор – надо провести экскурсию для полусотни гостей, а вот приехала еще одна группа, затем предстоит поездка на выставку в Стокгольм.

Кстати, сам Параджанов именно в Неде видел директора своего дома. Говорил: «Будешь варить для меня варенье и делать чай».

Директором Неда, конечно, не стала. Но музей превратился в ее второй дом.

Потом, когда у нас, наконец, получилось поговорить, я спросил, каково быть подчиненной собственного мужа.

Неда тут же рассказала, как однажды какой-то официальной делегации ее представили женой директора.

Она тут же поправила:

– Стоп. Я – сотрудник этого музея. Первая прихожу, последняя ухожу, а вы меня называете женой директора. Жены приходят когда хотят и уходят когда хотят.

Конечно, не мог не спросить, много ли работ Параджанова хранится в семье Саргсянов. Оказалось,

Когда Сергей собирался снимать фильм «Сокровища на склоне горы Арарат», Саргсяны с дочкой Соной часто приходили к нему в гостиницу. Девочку он знал с ее четырнадцати лет и очень любил. Повторял:

– Удивляюсь, как ее до сих пор не украли.

Однажды Параджанов подарил ей потрясающей красоты серьги ленинградского ювелирного завода – маленькие рубинчики с россыпью бриллиантов.

– Доживу до твоей свадьбы – подарю кольцо еще, – сказал Соне Параджанов. – А если не суждено, то пусть Завен во время свадьбы наденет тебе эти серьги.

Так и случилось. В день свадьбы Сона стояла в подвенечном платье и Завен надел ей эти серьги.

В Армении Завен Саргсян – личность легендарная. Неоднократно уже после развала Советского Союза ему предлагали вступить в какую-нибудь партию. Он всегда отвечал:

– Я уже в партии.

Все изумлялись – известно же, кто в какой партии состоит.

– Завен, что ты говоришь, в какой партии?

– В партии Параджанова.

Музей открыл свои двери в первую годовщину смерти Параджанова. Не все поначалу могли принять, что он существует именно в Ереване, пусть и нежно любимом Сергеем, а не в его родном Тбилиси.

Софико Чиаурели, близкая подруга Параджанова, даже не удержалась и сказала Завену:

– Если бы я была в Тбилиси, когда ты забирал вещи Параджанова, я легла бы перед грузовиком и не дала тебе перевезти все это.

А потом, уже познакомившись с музеем, поцеловала Завену руку:

– Ты спас Параджанова.

Мой документальный фильм увидел свет. Мы записали большое интервью с Завеном. Как это часто бывает, в сам фильм вошли лишь фрагменты его рассказов. Какое счастье, что сохранилась запись беседы.

– Завен, вы сразу стали друзьями с Сергеем Иосифовичем? С ним вообще легко было познакомиться?

– Знакомиться с Параджановым было очень просто. Двери его дома всегда были открыты. К нему приходили великие и не очень великие, бродяги и бомжи.

Мы познакомились в 1978 году, друг повел к нему в гостиницу. Я сказал: «Я – Завен», он протянул в ответ руку и сказал: «Я – Сергей».

Я фотографировал, относил ему снимки, делал новые. Мы постепенно сближались. А в конце его жизни, когда я был директором Музея народного искусства, мы особенно подружились. Дружили двенадцать лет.

Когда делал большую выставку Параджанова в Ереване, он сказал, что хочет, чтобы все его работы хранились в Армении. Это и стало началом музея.

Хотя я покупал у него работы, когда о музее еще не было речи. Это ему помогало как-то существовать. В советские годы все жили небогато, но он и вовсе нуждался, ему же не давали работать.

Да, у него было три родины – родился в Грузии, работал на Украине. Но он понимал, что армянин и его место в Армении.

Я предложил устроить его большую выставку в Музее народного искусства. Он очень любил наше помещение. Мы сделали экспозицию, она открылась 15 января 1988 года и пользовалась большим успехом.

Тогда же я обратился к нашему покойному уже секретарю ЦК Карену Демирчяну с просьбой о помещении для музея. И он меня услышал.

Когда Сергей вышел из заключения, то написал письмо властям, что хочет снимать эпос «Ара Прекрасный и Давид Сасунский». Письмо осталось без ответа. Считалось, что это Демирчян не ответил. Но все, кто понимал советскую систему, знали – отказ идет из Москвы. Несколько лет назад мне помощник Демирчяна сказал, что против был Михаил Суслов, секретарь ЦК КПСС по идеологии. Киноначальство было не против, но сверху сказали: партбилет положишь, если дашь ему работу.

В 1988 году ситуация была уже другой. К чести Демирчяна, вышло постановление мэрии Еревана о строительстве здания музея Параджанова. Эти два здания, где мы находимся, уже строились. В одном должен был жить Сергей, в другом располагаться музей.

Затем я обратился в правительство с предложением купить часть работ. Человек всю жизнь в нужде провел, в тюрьме сидел.

Уже будучи очень больным человеком, Параджанов сказал: «Моя жизнь – это “Травиата”. Приходит Альфредо, а Виолетта больна, она умирает. Слишком поздно».

Пожить в Ереване ему не довелось. Окончательно распался Советский Союз, случилось землетрясение в Спитаке, затем первая война в Карабахе. Все строительство в стране приостановилось, строительство дома Параджанова в том числе.

У Сергея обнаружили запущенный рак, уже с метастазами. Он страшно переживал, что не может сам сделать экспозицию.

В 1990-е годы работы возобновились, но он лежал тут рядом в больнице с уже удаленным легким с метастазами. Ходил по этому дому, что-то мне рисовал, говорил. Но к сожалению, открытие случилось уже без него.

Я сделал с ним две выставки, он сидел и рассказывал, как все должно быть. И вдруг этого человека нет. Методом проб и ошибок мы пришли к экспозиции, которая нравится людям. Тонино Гуэрра сказал мне: «Ты сделаешь мне тоже экспозицию?» – так ему понравилось.

Я долгие годы видел один и тот же сон: Параджанов пришел в музей. Идет, смотрит, кивает. Я ему говорю: «Сергей Иосифович, если вы живы, почему так долго не приходили? Мне надо столько у вас спросить». И на этом сон кончался. Больше я этого сна не вижу.

– Он легким человеком был в общении?

– Легкий, добрый. Но уговорить его что-то сделать, если это шло не от него, было очень трудно. Он всегда знал, чего хочет, всегда сам руководил.

Помню, снимал в Азербайджане. Мы приехали к нему. Он тут же сказал: идите и снимайте армянские церкви. К детям каким-то обращается – покажите. Те молчат. Параджанов им: «Что молчите, все в райкоме работаете?»

Когда он второй раз вышел из тюрьмы, меня как раз отправили в командировку в Тбилиси. Думаю, дай зайду, посмотрю, как он там. Прихожу, а он один сидит, что очень редко бывало.

Вот, говорит, сестру в больницу отвез, ей плохо стало. А ему самому тяжело. Он восемь месяцев в тюрьме в подвале сидел, в камере смертников. Но про себя ничего не говорил.

Мне тогда сказал: «Иди, сейчас в Тбилиси будут фильм Тарковского показывать».

На жизнь не жаловался никогда. Лишь иногда какие-то истории про тюрьму рассказывал. Но из его писем видно, как ему тяжело было.

Ну во-первых, постоянный голод. Он пишет: мечтаю о пачке маргарина. Хлеб давали плохой, опухали на этой пище.

И то, что он создавал в лагере, непохоже на обычное творчество зэков – вырезать что-то по кости или из мякиша что-то сделать.

Он много рисунков привез из тюрьмы. Рассказывал зэкам какие-то библейские истории. Давал задание, например, нарисовать Христа с учениками и одним предателем среди них. Он эти рисунки привез; к сожалению, многое не сохранилось. Просил прислать кость для заключенного, который занимался резьбой. Многим помогал.

Я потом проехал все три зоны, где он сидел. Сделал фотографии. Хотел, чтобы сохранилось, как они выглядели.

Сейчас все другое. Начальник одной зоны написал мне, что там теперь даже интернет есть. И людей меньше сидит.

В каждом лагере в красном уголке, или как они называются, есть материал о Параджанове – фотографии, биография, статьи. Гордятся, что у них сидел Параджанов. Он бы такого, конечно, представить не мог.

К нему начинали хорошо относиться – и зэки, и паханы. Начальство это страшно нервировало, и они переводили его из лагеря в лагерь.

Письма от него шли очень долго. Такое ощущение, что писал с Луны.

Следили, кто ему пишет. А ему писали и Тарковский, и Шкловский, и Лиля Брик, и просто друзья. И об этом докладывалось вплоть до первого секретаря ЦК, сейчас эти бумаги рассекречены.

Нарочно, чтобы вызвать зависть тех, кто писем не получал, параджановские письма задерживали и потом ему давали сразу пятнадцать писем.

А он мог писать два письма в месяц.

– Чем он вас удивлял?

– Он был невероятный человек. Откуда знал столько, хотя книг особенно не читал? Ему было важно видеть все новое.

Помню, один художник расписал фресками детскую библиотеку. Сергей тут же захотел идти смотреть. Прошел залы, в последнем заметил, что тут росписи перегружены, достаточно одной. Подошла директор с вопросом, как ему. Он тут же заметил, что всюду стоит мягкая мебель. А детям нужно сидеть на жестком, это приучает к дисциплине.

Как он насквозь видел людей! Мог в лицо сказать все, что думает. Из-за этого часто страдал. Однажды оказались в кабинете директора музея, много людей было. И вдруг Сергей указывает на одного из присутствующих и говорит, что хочет подарить ему чайник. У него был красивый. Он вообще обожал делать подарки.

Заместитель директора удивился, зачем подарок тому мужчине, он же просто водитель.

«А у него лицо человека, – сказал Сергей. – А у тебя лицо секретаря».

–Какие отношения были у Параджанова с семьей?

– Я не раз становился свидетелем, с какой нежностью он общался со своей женой Светланой, сыном Суреном. Сестру, может, не очень любил, но все-таки она была родная сестра. На его глазах рос племянник Гарик Хачатуров, который сейчас стал Параджанов. Он и о нем заботился.

Во дворе жила семья курдов, у них были дети. Он очень тепло к ним относился. Соседи Сергею еду присылали. Ему же никто не готовил.

Помню, на Севане купили много рыбы. Я еще был против, в машине пахнуть будет. Но он сказал: не твое дело. Потом красиво все почистил, он вообще все делал красиво. И раздал. Половину рыбы отдал знакомым, у того ребенок болеет, у того еще что-то. А половину взяли с собой. Тогда как раз исполнилось сорок дней со дня смерти его сестры. Мы отнесли рыбу на кладбище, он все расставил. Но мы не притронулись, так все и осталось.

Мы ему отсюда сыр возили. В Тбилиси почему-то тогда сыра не было. Он любил рокфор. Мы две головки обычно отвозили.

Как-то к нему приехал директор «Арменфильма», а Сергей был в дурном расположении духа и его не принял. Тот расстроился, сказал, что пришел как друг. А Параджанов ответил: друг приходит с рокфором.

– Параджанов ведь официально развелся с женой. Кора Церетели, многолетний редактор и друг Сергея, передала мне слова Светланы о причине их развода: «Прелестен, но невыносим». А какие у него были отношения с сыном?

– Он его очень любил. Наряжал, фотографировал. Даже снял в кино. Станете пересматривать, обратите внимание на финал фильма «Тени забытых предков». На последнем кадре – дети в окне. Один из них – Суренчик. И в «Киевских фресках» тоже хотел его снимать.

Половина писем из тюрьмы посвящены сыну. В них он дает совет, чтобы Сурен поступил на архитектурный факультет. Он сам обожал архитектуру, говорил, что это застывшая музыка. Мечтал, чтобы и сын стал архитектором. Сурен поступил, но не работал по специальности.

Сергей пытался оградить его от дурного влияния. Но у сына была своя жизнь, он сам ее выбрал. Параджанов, конечно, очень за него переживал.

– Я обратил внимание на коллажи, которые он сделал в подарок Сурену.

– Вообще количество коллажей поражает. Ему ведь не давали снимать кино и потому он начал делать коллажи. Коллаж – это спрессованный фильм. А Сурену из тюрьмы отправил два коллажа: свой портрет в готическом стиле и портрет Светланы в стиле ампир.

– Понимал, что он гений?

– Абсолютно. У него есть даже рисунки 1965–1967 годов, где он прямо пишет: я – гений. При этом осознавал, что его не понимают.

– В Бога верил?

– Об этом часто спрашивают и посетители музея. Это трудный вопрос для советских людей. Официально родитель не мог своему ребенку читать Библию, это была религиозная пропаганда. Да и достать Библию тогда было непросто.

Но он был крещен в армянской церкви Сурб Геворг.

Вот мы все зажигаем свечи. Но верующие ли мы? Это трудный вопрос.

В одном письме пишет в конце: «А может Бог есть все-таки?»

– Всем известны коллажи Параджанова. А в вашем музее представлены его шедевры с керамикой.

– Да, у него есть работы на библейские сюжеты. Он увлекался мозаикой. Это тоже не случайно. Каждый кусок по отдельности не имеет смысла, а сложенные воедино обретают значение.

По такому принципу сделан его фильм «Саят Нова». Это отдельные эпизоды, которые объединены в фильм и показывают жизнь глазами поэта XVIII века.

– Многострадальный «Саят-Нова».

– Да. Министр дал ему телеграмму: «Посмотрел фильм, ничего не понял. Может, части перепутали?» Это был 1968 год.

Когда его стали обвинять, что фильм не про поэта Саят-Нова, он ответил: «Пожалуйста, назовите по-другому». И фильм получил название «Цвет граната».

Но Сергей главное уже сделал: фильм снял так, как хотел, как видел, как задумал. Остальное ему было неважно.

– Этот фильм как музей: каждый предмет в кадре, кажется, не имеет цены. Параджанов умел так «состарить» реквизит?

– Он снимал только старинные вещи, с бутафорией не работал. Католикос ему давал подлинные вещи из сокровищницы.

Сергей хотел снять фильм «Сокровища на склоне горы Арарат» о музее Эчмиадзина. Но нашлись

– Как относился к теме смерти? Она часто появляется в его сценариях.

– Серьезно относился к похоронам. Провожал Лилю Брик, хоронил своего зятя Жору. Но о смерти почти никогда не говорил.

Долго не хотел идти к врачу, хотя ему было очень плохо. Он мне признавался, что у него из горла кровь идет. Но просил никому об этом не говорить.

У меня брат тогда был главврачом. Но я не смог Сергея уговорить пойти к нему. Согласился только сердце обследовать. С этим все оказалось в порядке. А о том, что у него запущенный рак, мы узнали слишком поздно.

Когда летом 1989 года начал снимать «Исповедь» и ему стало совсем нехорошо, одна актриса, чья мать была врачом, сумела уговорить его пойти к доктору. Пошел один, нам запретил с ним идти. Мол, тогда они мне не скажут правду. Мы дома его ждали. Вернулся расстроенный: «Ничего мне не сказали. Но вышли провожать несколько профессоров, и никто в глаза не смотрел. Значит, дело серьезно».

Потом уже друзья – и Софико Чиаурели, и Виктор Джорбенадзе, знаменитый тбилисский архитектор, – стали уговаривать его поехать во Францию. У него было приглашение на празднование двухсотлетия взятия Бастилии от министра культуры Франции. Мы его стали убеждать, что это хороший повод показаться тамошним врачам. Виктор Джорбенадзе владел французским, даже письмо написал за него докторам. Он вроде согласился. Но через два дня заявил: «Я верю советской медицине». И полетел оперироваться в Москву.

Из больницы сбежал раньше срока. Но сказал, что ему доктора пообещали еще десять лет жизни. Не знаю, предлагали ли ему химиотерапию. Но тогда и химия была другая. Сергею было важно, что еще десять лет впереди. Но становилось все хуже и хуже. Съемки фильма уже не возобновили.

– Вы директор музея с первого дня? В 1991 году он открылся?

– Да. Хотя на бумаге в 1988-м, тогда было принято официальное постановление. Все работы Параджанова находились в Музее народного искусства здесь же, в Ереване, на улице Абовяна. Там прошло сразу две его выставки, за один год он сделал очень много новых работ.

Сегодняшний музей располагается в здании в квартале Дзорагюх, которое возводилось совершенно для другой цели. Здесь собирались создать этнографический центр, для этого строили пять однотипных двухэтажных домиков. В одном из них и предстояло поселиться Параджанову. Он был счастлив, во всех интервью говорил о том, что в центре Еревана у него будет свой двухэтажный особняк. Потом здесь и откроется музей.

– Есть знаменитая фотография, на которой Параджанов сидит во дворе своего дома. Она здесь сделана?

– Да. Но видно уже, что он очень болен.

– Он понимал, что это конец?

– Я спал у него в палате в больнице, мы с братом его купали. Днем Светлана приходила, ухаживала за ним. Нарочно прилетала из Киева. Ему уже было совсем плохо, он практически не говорил. Но о том, что это конец, речи не шло. Когда французы прислали за ним самолет, врачи мне сказали, что поздно, опухоль уже дала метастазы в мозг. Но отговаривать, конечно, никто не стал. Он поехал. Но в Париже сказали, что слишком поздно.

В Ереван его привезли обратно, уже когда он был в коме. Через день он умер.

В день, когда его не стало, мы втроем пришли повидать его. В палате у кровати стояло табло, которое показывало пульс и давление. Постояли возле него и отошли. А к нам подошла женщина, спросила, близкие ли мы. И рассказала, что, когда к Сергею кто-то приходит, а он был без сознания, пульс и давление изменяются. Как это можно объяснить?

– Каким был день его похорон?

– В июле стояла страшная жара. Мне понадобилась ткань, чтобы задрапировать фасад здания оперы, где проходила панихида. Ничего тогда в Ереване не было. Но когда узнавали, что для Параджанова, тут же находили. В первый день панихида проходила в зале Музея народного искусства. Когда украшал зал, все время ловил себя на мысли – понравится ли это Сергею. Было много цветов, горели свечи. Гроб стоял в окружении коллажей Параджанова. Лицо Сергея отражалось в зеркальном венке, который висел прежде у него дома. Сегодня он хранится в нашем музее.

Продолжилась панихида в здании оперы. Гроб несли на руках, потому что машин не было, а у бронетранспортера, на котором гроб везли, прямо посередине проспекта закончился бензин.

Эту огромную машину люди в итоге толкали. Жители окрестных домов передавали воду из окон первых этажей. Необычно было. Да все, что связано с Параджановым, необычно.

Даже в морге, когда провожали. Не хотел о морге говорить, но уж начал. Патологоанатом подошел ко мне и сказал про Сергея: «Какой хороший человек!» А он его живым и не видел никогда. Меня это так поразило!

Параджанова, его фильмы, работы могут не понимать. Но все осознают, что это что-то уникальное, настоящее.

– Спасибо, что сохраняете это место. Каждый раз приходишь и ощущаешь праздник.

– Для нас, музейных работников, это самая лучшая похвала. Есть те, кто приходят в наш музей как в храм.

Я вам хочу показать одно письмо, которое получил Сергей. Ему писали много, иногда он эти письма даже не читал. Но хранил в отдельной папке.

Вот оно.

«Прекраснее фильма, чем “Тени забытых предков”, быть не может. Это постулат. Это неопровержимей, чем закон земных притяжений. В каком духовном паломничестве добыли вы эти сокровища? Есть миры, о которых можно говорить только образами. Вы сами знаете, что владеете этим языком в совершенстве? В фильме нет времени. Настоящее, будущее и прошедшее идут вместе, взявшись за руки. Напряженными кольцами огромной змеи выгибается время… Я ничего не знаю, но такими дорогами, белыми, как расстеленные рушники, приходит счастье. Вчера я посмотрела фильм впервые. Может быть, в следующем году я смогу приехать в Тбилиси. Вы не сумеете отказать мне в счастье поклониться вам в ноги. Простите, если сказала вам лишнее».

Я, когда делал в Киеве выставку, нашел эту женщину. Она медсестра в больнице. Приглашал на открытие. Она не захотела прийти, постеснялась.

– Как думаете, Параджанов был счастлив?

– Думаю, да. Хотя прожил очень тяжелую жизнь. Вот вам случай. Мы возвращались из монастыря Джвари, это неподалеку от Тбилиси. С нами был художник Акоп Акопян, которого он очень любил. Там довольно узкая дорога. За рулем сидел Шаэн Хачатрян, директор музея Сарьяна. Он быстро пытался ехать, а Сергей начал нервничать: «Это нехорошая дорога, так

Сергей Параджанов и Завен Саргсян. Ереван, 1980-е.

С Завеном Саргсяном в музее Параджанова в Ереване. 2018.

Елена Климова. Под сенью Марины Цветаевой

В этом музее я стеснялся мамы. Во время очередных летних каникул она повезла меня в Тарусу. Едва приехали, сразу повела в музей семьи Цветаевых. Конечно, как положено, взяли экскурсию. Мама заранее договорилась, чтобы музей нам показала знакомая ее коллеги. Невысокого роста женщина, имени, разумеется, не запомнил. В памяти остался лишь ее эмоциональный рассказ.

Узнал своего экскурсовода много лет спустя, когда вновь оказался в Тарусе во время съемок документального фильма о Марине Цветаевой.

Договорились об интервью с директором музея. Поставили камеру в одной из комнат, все приготовили. Осталось дождаться директора, повесить петличку и начать съемку. И вот перед нами появляется невысокая женщина с накинутым на плечи черно-белым платком, в которой я узнаю того самого экскурсовода.

Сразу вспомнилось, как во время первого посещения, едва зашел разговор о детях Марины Цветаевой, мама неожиданно заплакала. Слезы полились мгновенно, стоило ей услышать имя Али – Ариадны Эфрон. Мне стало неловко, я тут же зашикал: «Мама, прекрати немедленно!» Не мог понять, в чем дело. Экскурсовод, кажется, тоже не ожидала такой реакции.

А мама не могла остановиться.

Я тогда не знал, что у Цветаевой было две дочери и младшая Ирина малышкой умерла от голода в детском доме. Признаться, о том визите в дом семьи Цветаевых я ничего не запомнил, кроме маминых слез и пышного букета из рябиновых веток, который стоял на столе. Экскурсовод, чтобы как-то отвлечь маму, обратила ее внимание на букет и принялась читать:

Красною кистью

Рябина зажглась.

Падали листья,

Я родилась.

Спорили сотни

Колоколов.

День был субботний:

Иоанн Богослов.

Мне и доныне

Хочется грызть

Жаркой рябины

Горькую кисть.

И вот я снова в том самом доме. И передо мной тот самый экскурсовод.

Только мамы больше нет.

Знакомлюсь с директором заново, осознанно.

Елена Михайловна Климова.

В Тарусу она приехала в конце восьмидесятых. Приехала нарочно, ради Цветаевой. Знала, что здесь, в этом маленьком провинциальном городке в Калужской области, прошло детство Марины. Сюда Цветаевы приезжали на лето и были, по сути, первыми тарусскими дачниками.

Елена Михайловна тогда окликнула первую встречную женщину и задала вопрос, где находится музей Цветаевой. Услышав в ответ, что такого музея в Тарусе нет, удивилась: «Как же так, должен!».

На что прохожая произнесла фразу, изменившую судьбу Климовой: «Вот вы и создайте».

И она создала!

Переехала в Тарусу, устроилась работать в общество «Знание».

Разузнала, где находится дом, в котором когда-то жил дед Марины, Александр Данилович Мейн со своей второй женой Сусанной Давыдовной. Бабушкой сестрам Цветаевым она не приходилась и просила называть ее тетей. Только произнести по-русски «тетя» швейцарка по национальности не могла, говорила: «тьо». Так Марина и Ася и стали звать Сусанну Давыдовну.

«Дом Тьо» уцелел.

А дачу самих Цветаевых, увы, снесли.

Заступиться пытался Константин Паустовский, продиктовал по телефону телеграмму в Москву. Но телефонистка первым делом сообщила о телеграмме в районный комитет компартии. Местное начальство дало команду телеграмму не отправлять, а к цветаевской даче немедленно отправили технику. К утру от дачи «Песочная» остался только фундамент. На нем потом разбили танцплощадку.

Дому Тьо повезло, его разделили на коммуналки.

Елене Михайловне предстояло «пробить» музей, расселить комнаты, сделать ремонт, собрать экспозицию.

Справилась. Стала и директором, и экскурсоводом.

У Климовой на руках к тому времени уже была маленькая дочь. С коляской она обходила дома тарусян и спрашивала, не сохранились ли у кого вещи Цветаевых. Иногда находила – что-то приходилось покупать, что-то получала в дар будущему музею.

Обо всем этом я узнал только сейчас.

Во время прошлого телевизионного интервью для документального фильма Климова рассказывала главным образом о Тарусе Цветаевых. Но задумав эту книгу, я нарочно приехал в Тарусу, чтобы узнать историю самой Елены Михайловны.

Впрочем, она неразрывно связана с историей Цветаевой.

И «Дом Тьо», как неофициально называется музей семьи Цветаевых, можно назвать домом самой Елены Михайловны. Причем с полным основанием. Когда жильцов расселили и подняли крышу, чтобы укрепить дом, стены его рухнули. Предстояло строить заново. Но на какие деньги? Объявили сбор средств. Жертвовали кто сколько может. И Климова тоже участвовала, сняла со сберкнижки сто рублей. Для конца восьмидесятых годов – ощутимая сумма.

Перешагнув порог музея, я застал Елену Михайловну за кассой, она отвечала на бесконечные телефонные звонки, которые раздавались один за другим, стоило только повесить трубку.

«Алло, здравствуйте! Вы хотели музей посмотреть? Приходите. Или вас на какой-то другой день записать? Хотите, запишем на завтра? Уезжаете? А в котором часу? Мы сегодня еще два часа будем работать».

«Здравствуйте, слушаю вас. Хотите на экскурсию? Давайте вас запишем на послезавтра? Уезжаете? А во сколько? А вас сколько? Мы можем сделать сборную экскурсию сегодня в 15:00. Если вдруг никто не присоединится, одолеете полторы тысячи втроем? Вы из какого города?»

«Здравствуйте, да, это музей. Хотите записаться на прогулку по Тарусе? А в сам музей не хотите? Надо же, как странно, обычно нарочно к нам приезжают. Да-да, я поняла, что Цветаевы – это не ваш конек. Записываю вас. Вы из какого города?»

Когда поток телефонных звонков неожиданно прекратился, Климова, опираясь на палку, вышла в предбанник. Здесь, на лавках, друг против друга, мы и расположились.

Из-за спины Елены Михайловны на меня с большого портрета смотрела Марина Цветаева. Иногда казалось, что я обращаюсь сразу к обеим – к хозяйке дома и к той, ради которой она все это затеяла.

За минувшие годы Климова, кажется, почти не изменилась. Эмоциональность осталась при ней. О Цветаевых говорит так, как говорят о самых близких.

Не снится Марина Ивановна, спрашиваю.

– Бывает, бывает. Я уже убедилась, что Марина Ивановна – мой ангел-хранитель. Однажды она мне жизнь спасла.

– Как это – жизнь спасла?

– Ой, это отдельная история, – отмахивается Елена Михайловна и продолжает – о музее, о встречах с Анастасией Ивановной, о том, как

– Но все-таки – как? – решаю быть настойчивым, посматривая то на Климову, то на Марину Ивановну за ее спиной.

Елена Михайловна о себе говорить не любит. О Цветаевых – сколько угодно, но о себе – разве это кому-нибудь интересно? Но под моими уговорами сдалась и, сидя под сенью Марины, стала рассказывать:

– Когда моему ребенку было три месяца, я вздумала умирать – проблемы с почками, все было очень тяжко. За месяц до этого маму похоронила. Все вокруг были уверены, что теперь и я умру. Помню, как приводили ко мне в палату нотариуса, чтобы подругу прописали в моей квартире и чтобы она оформила опекунство над моим ребенком. Не было шансов выжить, ну не было.

Я не спала, каждую ночь молилась: «Я за жизнь не цепляюсь, но дай мне, Господи, пожить, ведь ребенок маленький, что с ним будет». Дочь вместе со мной лежала в палате, за ней все отделение присматривало. Лучше мне не становилось. Не помню, сколько суток не ела, держалась только благодаря капельницам.

Врачи решили, что меня нужно везти в Калугу, боялись только, что по дороге умру. Как прощались со мной, когда меня все-таки решили перевозить! Все отделение выстроилось в длинную очередь, подходили ко мне прощаться, криком кричали, в лоб целовали. «Бабоньки, что ж вы творите, я еще живая», – говорила я им.

Все мои мольбы были, конечно, за ребенка. А какую-то ночь я говорю: «Господи, а что же будет с музеем цветаевским? Я же долг не выполню перед Мариной Ивановной, перед ее замечательной семьей, перед Иваном Владимировичем. Кто этим будет заниматься? Мне надо пожить, чтобы успеть музей открыть».

Я знала твердо, что если меня не станет, никто не откроет музей.

И утром, вы не поверите, у меня снизилась температура. До этого ниже сорока не было.

Может быть, это совпадение, но какое-то очень уж странное. Я умирала на глазах у всех. Одна женщина мне потом сказала, что вся Таруса затаив дыхание наблюдала за тем, выкарабкаюсь я или не выкарабкаюсь. Люди за меня молились, в храм ходили. Анастасия Ивановна Цветаева в Москве молилась. И вдруг я сказала в своих молитвах про музей, и температура снизилась. Да, 38 с хвостиком, но не 40 же.

К обеду я сказала, что чего-нибудь бы съела. Моим словам не поверили. Тут же крестная моей дочери зарезала курицу, сварила бульон. Я жадно пила этот бульон, как водичку. Моему ребенку сейчас тридцать пять лет, сколько времени прошло, а я до сих пор помню тот вкус.

Так я начала понемногу есть, становилось легче, постепенно возвращалась к жизни. Врачи смотрели на меня удивленными глазами: какое-то чудо случилось. Меня спасли, хоть и не понимали, что же произошло. А я запомнила ту переломную ночь, когда сказала Господу о музее.

И вновь в разговор вмешивается трель телефонных звонков.

– Я одна сейчас в музее, – извиняется передо мной Елена Михайловна. – Есть еще сотрудница, но она проводит экскурсию по городу. А мне сегодня, признаюсь, совсем нехорошо, в глазах темно. Давление верхнее 169, прилечь бы, но где я лягу. Однажды верхнее давление прыгнуло до 232, в больнице такой переполох начался, уколы не помогали. Спросила, что, инсульт может быть? Мне ответили, что это в лучшем случае, а так похоронами пахло. Обошлось.

Договариваемся увидеться на другой день, за пару часов до открытия музея. На этом прощаемся.

Климова вновь берет телефонную трубку, а я бросаюсь в свою Тарусу.

Первые дачники

– Елена Михайловна, что за город Таруса?

– Наша Таруса впервые была упомянута в летописи в 1246 году. У нас, местных, есть версия, которая греет сердце. Она, конечно, глубоко ненаучная. Как-то князь Святослав плыл по Оке, увидел поселение на берегу и спросил, что за место. А ему ответили с берега: то Русь. Торусь. Действительно, писалось очень долгое время «Торуса». Но говорят, у народа есть свойство акать, а у летописцев окать. Не только Торуса писалось, но и Колуга, Кошира.

Вторая версия – город назвали по реке Таруса. На гербе нашей Тарусы изображена не река Ока, а именно река Таруса. Есть описание герба, он был утвержден в 1777 году Екатериной Второй. И там написано, что герб представляет из себя серебряный щит и вертикально идет, как голубая лента, река Таруса.

– Почему Тарусу называют цветаевским городом?

– Потому что Цветаевы связаны с городом с 1891 года. То есть еще за год до рождения Марины они впервые приехали в Тарусу по приглашению двоюродной сестры Ивана Владимировича Цветаева – Елены Александровны Добротворской. Именно с Цветаевых пошла мода на приезд в Тарусу в летнее время на отдых.

– С линией Цветаевых понятно. А как оказался здесь дед Марины Ивановны со стороны матери?

– Александр Данилович Мейн появился здесь позже Цветаевых, в 1899 году. К тому времени он женился во второй раз на бывшей гувернантке Сусанне Давыдовне. Сусанной Давыдовной на русский лад ее стали называть уже у нас. А вообще-то она Сюзанна Марианна Эмлер, уроженка швейцарского города Невшателя. Она пожертвовала своей родиной, близкими, семьей ради дочери Александра Даниловича, то есть ради мамы Марины Цветаевой, потерявшей еще в младенчестве свою мать. Сусанна, собственно, ее и вырастила. И вот за это Александр Данилович на ней женился. Чтобы Сусанна имела какие-то средства после его смерти, чтобы он мог ей официально завещать что-либо. Зная, что ей в провинции будет гораздо душевно комфортнее, Мейн купил этот дом, который теперь называют «Дом Тьо». Нарочно рядом с Цветаевыми, потому что они были для нее самые близкие люди. И она прожила последние двадцать лет своей жизни в Тарусе безвыездно. Умерла в 1919 году, здесь ее и похоронили, на нашем Тарусском кладбище.

– Расскажите о последнем приезде Марины Ивановны в Тарусу. Это был 1939 год?

– Верно. Она приезжала на сутки к профессору английской филологии Зое Михайловне Цветковой. Дом тот сохранился до сих пор. Почему именно к Зое Михайловне Цветковой? Потому что она была самой близкой подругой Анастасии Ивановны Цветаевой на протяжении всей жизни.

Была такая женщина, художница очень хорошая, Наталья Сергеевна Любимова. Ее уже нет в живых, к сожалению. По нашей просьбе она написала воспоминания о встрече с Мариной Ивановной Цветаевой в 1939 году в Тарусе. И мы их опубликовали в нашей местной газете «Октябрь».

Наталья Сергеевна вспоминала, что все случилось в самых последних числах августа. Марина Ивановна была чем-то очень напугана, не хотела идти в центр города. Гулять

Самой Наталье Сергеевне тогда еще не исполнилось и пятнадцати. Так совпало, что именно в том году родители познакомили ее со стихами Марины Цветаевой, она для нее была божеством. И вдруг сама Цветаева в Тарусе и они вместе с мамой, с Зоей Цветковой и самой Мариной Ивановной идут гулять!

Наталья Сергеевна вспоминала, что смотрела только на лицо Цветаевой, ловила каждое ее слово. Марина была чем-то озабочена. Когда пошли на прогулку, так бежала, что за ней еле поспевали. И все время оборачивалась. Они тоже вслед за ней механически смотрели, нет ли никого сзади. А сами думали, чего это с ней. Было ощущение, что она смотрит, нет ли за ними кого-то. Сегодня мы понимаем, почему так. 27 августа арестовали Ариадну Сергеевну. После этого Марина и приехала в Тарусу.

Удивительно, но когда я впервые оказалась в Тарусе, то поселилась в том самом доме, где последний раз остановилась Марина Цветаева. Жила через стенку от Цветковых. О том приезде Марины Ивановны тогда, конечно, ничего не знала.

– А когда Ариадна здесь оказалась?

– Она сюда приехала впервые в 1956 году по приглашению тетки – Валерии Ивановны Цветаевой. Причем это было буквально на следующий год после возвращения из ссылки, после реабилитации. Очень долго ее Валерия Ивановна уговаривала приехать. Я читала их переписку. Долго-долго сюда ее звала. И наконец дождалась. Ариадна приехала с подругой, Адой Александровной Шкодиной-Федерольф, им обеим Таруса приглянулась. До этого Ариадна в Тарусе в жизни не была никогда, только от матери слышала.

Валерия Ивановна пригласила пожить у нее. И предложила сразу строиться. Они это все дело и затеяли. Дом построили в 1958 году на участке Валерии Ивановны, та уступила часть своей территории. Он сохранился до сих пор. Правда, его кардинально перестроил нынешний владелец.

Ариадна Сергеевна была художницей. Художественное образование, наверное, получила во Франции. Вернулась она из эмиграции по линии Союза возвращения на родину, в котором работал ее отец Сергей Эфрон. Приехала совершенно официально, а в 1939-м была арестована.

После реабилитации стала поэтом-переводчиком. То есть авторизованно переводила поэзию как с европейских, так и с восточных языков. У нас в музее лежит подлинная рукопись ее перевода индийской поэзии. Переводчиком она была замечательным.

Много лет Ариадна жила безвыездно в Тарусе, потому что жилья в Москве не было. Когда у нее спросили, есть ли где ей жить в Москве, ответила, что место есть у тетки – Елизаветы Яковлевны Эфрон. Та от щедрости душевной прописала племянницу у себя, хотя квартирка была необыкновенно маленькой. Тетка сама жила с подругой. И плюс Ариадна Сергеевна поселилась, спала на сундуке, а под ноги ей стул подставляли. Но раз прописана, получается, жилье есть, и этот вопрос очень долго не мог решиться. Потом она уже сама купила в Москве кооперативную квартиру. Заработала на нее как переводчик, к тому же готовила к изданию произведения матери, разбирала ее архив, занималась пропагандой творчества Марины Ивановны. Кооперативная квартира появилась в 1965 году. С тех пор она частично жила в Москве, частично здесь. Но сама настолько, видимо, прикипела душой к Тарусе, что, несмотря на необходимость топить печку и на удобства во дворе, часто приезжала сюда.

Мария Иосифовна Белкина, писательница, автор замечательной книги «Скрещение судеб», рассказывала, как Ариадна Сергеевна поселилась в Москве в своей квартире на Аэропортовской улице и звонила ей чуть ли не через каждые пятнадцать минут. Говорила: «Маша, ты не представляешь, я спичку чиркнула, а огонь горит. Печку топить не надо. Представляешь, чайник ставишь, он моментально закипает». Так она осваивала квартиру. Но Новый год приезжала встречать в Тарусу.

Ариадна и умерла в Тарусе в 1975 году. У нас в экспозиции лежит подлинный рецепт, выданный Ариадне Сергеевне Эфрон в Тарусской амбулатории. И стоит дата – 25 июля 1975 года. А она умерла на следующий день, 26-го. Здесь ее и похоронили, на нашем кладбище.

– А что произошло между Ариадной и Анастасией Ивановной Цветаевой?

– Я долго не могла понять, почему вдруг Ариадна поссорилась с Анастасией Ивановной, с которой переписывалась, к которой ездила в Вологду. Они ведь были очень близки. И вдруг – общение закончилось. А потом она рассорилась и с Валерией Ивановной, которая столько сделала для нее. Я изучала их переписку, помню, как в одном из писем Валерия Ивановна прямо пишет: «Алечка, как я мечтаю, чтобы вы были в Тарусе, я вас зову. Приезжайте в любое время, может, вы тут и останетесь».

– А я всегда считал, что Валерия пригласила племянницу, так как боялась, что ее уплотнят. И просто не хотела чужих людей на своем участке.

– Это глупости. Я же письма читала подлинные, в которых Валерия Ивановна писала Ариадне: «Я вам расскажу все наши семейные тайны, чтобы вы приобщились к семье. Даже то расскажу, чего никому не рассказывала». Валерия Ивановна уступила племяннице часть своей территории на улице Ефремова. Мало того что уступила, еще помогала по строительству. И мужиков-строителей искала, и материалы покупала! Обо всем отчитывалась в письмах, потому я так точно знаю. Когда Ариадна и ее подруга Ада Шкодина-Федерольф только приехали, а дом еще не был построен, они жили у Валерии Ивановны и ее мужа – Сергея Иасоновича. Но потом вдруг отношения Валерии Ивановны и Ады Александровны стали напряженными. Я так поняла, что Ада ни с кем не хотела делить Ариадну.

А как все начиналось!

Валерия Ивановна так ждала племянницу, уговаривала: «Приезжайте, Аличка, мы для вас комнату отремонтируем…»

Ариадна тянула с приездом, а потом откровенно написала, что хотела бы приехать с подругой. Валерия Ивановна ответила: конечно, приезжайте с подругой. Когда решено было со строительством, Ариадна спросила, нельзя ли подругу устроить на работу, та английским языком владеет. А в Тарусе английский тогда не преподавался. И Валерия Ивановна обещала похлопотать, к районному начальству ходила, чтобы подругу Ариадны Сергеевны пристроить на работу.

– У Валерии Ивановны было какое-то особое положение в Тарусе?

– У нас город небольшой, и все уважали Валерию Ивановну. Ее, знаете, как здесь звали? Балерина. Она в Москве курсы организовала, преподавала искусство движения по методике Айседоры Дункан, возила каждое лето в Тарусу своих учеников.

– Она знала лично Айседору Дункан?

– Конечно. В Тарусе организовывала проживание своих ребяток. Они жили в разных местах, а потом в Воскресенской церкви, у нас даже фотография есть. Она была человеком с открытой душой.

Но пройдет какое-то время, и Валерия Ивановна в новом письме напишет: «Аличка, простите, пожалуйста,

– Валерия ведь даже потребует, чтобы Ариадна Сергеевна на похороны к ней не приходила?

– Так и было. Валерия Ивановна написала записку, что не надо приходить. Хотя можно было бы и ослушаться – по соседству хоронят твою родную тетку.

–Ариадна была в Тарусе и не пошла на похороны?

– Не пошла. Но с другой стороны, Валерия Ивановна сама же написала, что не надо на похороны приходить. Ариадна Сергеевна, видимо, рассудила – ну не надо, так не надо.

Потом Ада Александровна стала Ариадну постепенно и от Анастасии Ивановны отодвигать. Хотя Ариадна очень дружила с Ниной, невесткой Анастасии Ивановны, с женой ее сына Андрея Борисовича Трухачева.

Это поразительно, но Ариадна Сергеевна, дочь Марины Цветаевой, образованнейшая, со знанием языков, сошлась с малограмотной женщиной, какой была Нина Андреевна.

С двумя классами образования Нина попала в семью Цветаевых. Но она очень хорошая была. Ее потом постепенно и Анастасия Ивановна оценила, хотя поначалу у них тяжело складывались отношения. Для Анастасии Цветаевой это был шок: ее красавец, умница, самый талантливый сын женится на деревенской женщине с двумя классами образования да еще с ребенком от первого мужа-уголовника, с которым она пересеклась где-то в лагере. Что случилось с этим уголовником, где он, никто не знает. От него только фамилия осталась сыну – Зеленин. Он сюда тоже приезжал, я его хорошо помню. Анастасии Ивановне все это было жутко и дико. Но вы не поверите, она их полюбила, даже этого мальчика Гену. И он, кстати, тоже любил Анастасию Ивановну. Приходил ко мне домой, мы с ним чай пили, он рассказывал о ней, а у самого в глазах слезы стояли.

И Ариадна со снохой Анастасии Ивановны очень подружилась. Нина всю жизнь была благодарна Ариадне за то, что та сохранила им семью. Дело в том, что выпивал одно время Андрей Борисович, и у Нины Андреевны лопнуло терпение. Она хотела забрать своего мальчика Гену и грудную девочку Риту и уйти. Так как они с Ариадной дружили, Нина ей все рассказала. А та ей: «Куда ты пойдешь? Где тебя ждут? Все наладится. Ты переживи это и положи жизнь на то, чтобы отучить его от пьянки. Если что – я тебе помогу». И Нина Андреевна ее послушала.

Олечка, внучка Цветаевой, давала мне почитать письмо Анастасии Ивановны Нине. Я была растрогана до слез. «Ниночка, – пишет Анастасия Ивановна, – ради бога, умоляю, брось ты сажать эту картошку. Что ж я вам на картошку не заработаю и на другие овощи? Я книжки пишу, их издают. У тебя больное сердце, ты мне так дорога, что мы без тебя делать будем, если что случится».

Анастасия Ивановна всегда с гордостью говорила, что Нина – единственный человек, кто называет ее мамой. Сын Андрей называл мать Асенькой, так с детства повелось.

И Анастасия Ивановна, и Марина ведь очень рано замуж вышли. И дети у них появились рано. А потому хотели, чтобы те их не мамами, а по имени звали. Поэтому Ариадна называла маму Мариной, а сын называл Анастасию «Асенька».

Когда Анастасия Ивановна родила, она по возрасту была младше, чем Марина. Они матерями стали с разницей меньше месяца.

– Иван Владимирович Цветаев едва ли не последним узнал о беременности дочерей. Когда открывали Музей изящных искусств, и Марина, и Анастасия уже ждали детей.

– Они, конечно, очень сильно папу подкосили своими замужествами. Но что теперь сделаешь. Иван Владимирович Цветаев умер в 1913 году. Представьте себе ситуацию: приезжает папа из командировки, входит в дом в Трехпрудном переулке, а по квартире ходит молодой человек в пижаме. Папа потерял дар речи: «Вы кто?» В это время появляется Марина и говорит: «Папа, это мой муж, его зовут Сережа». И это по тем временам! Ведь как полагалось – знакомство с родителями, помолвка, потом год надо подождать…

Так вот я хочу закончить про Аду Шкодину.

Она ведь отодвинула Ариадну и от Нины Андреевны. Когда я была в Москве и ночевала у Ольги Трухачевой, мы ночь не спали, она мне все на свете рассказала. Одну историю я знала от Андрея Борисовича, а потом ее рассказала мне Ольга.

Когда умерла Ариадна Сергеевна, Анастасия Ивановна находилась в Эстонии и получила извещение в день похорон. Как она из Эстонии приедет? Ее сын Андрей Борисович с Ариадной одного года рождения, в детстве были не разлей вода. Двоюродный брат для Ариадны Сергеевны был самый близкий родственник. Так вот ему и Нине Ада Александровна выслала телеграмму лишь утром в день похорон.

Они небогатые люди, Нина Андреевна работала нянечкой в детском саду, Андрей Борисович уже был на пенсии. Так они взяли из Москвы такси и поехали в Тарусу, чтобы успеть на похороны. Приезжают к дому Ариадны, отпускают таксиста, заходят, а им говорят: все уже на кладбище уехали. Выскочили из дома, такси уехало. И они, два сердечника, бежали бегом от дома Ариадны до кладбища. А это приличное расстояние.

На кладбище встретили кого-то, спросили, где сегодня похороны. Им показали – город-то маленький. Побежали в указанном направлении и увидели, что гроб опускают в землю. Криком кричала Нина Андреевна: «Не опускайте, дайте мне с ней проститься!» Мужики-могильщики послушали, не опустили. Подняли гроб и поставили у края могилы. Но открывать уже никто не стал, конечно. Нина только схватилась за крышку, стояла и плакала.

Музей

– Ариадна Сергеевна так мечтала о том, чтобы появился музей Марины Цветаевой. Была готова работать в нем и экскурсоводом, и уборщицей. Елена Михайловна, сложно было создавать музей?

– Сложно. И потом никто же не думал, что дом развалится. В буквальном смысле этого слова. До этого речь шла просто о ремонте. Для меня важно было убедить всех в необходимости открыть музей именно в том самом доме, где бывали Цветаевы. Я понимала, в каком он состоянии – не сегодня-завтра рухнет. Тогда бы его просто снесли бульдозером и не разрешили делать в том месте музей. В итоге разрешение получить успели. Дом рухнул весной, потом несколько месяцев отстраивали заново.

Никто не соглашался поначалу за стройку браться – невыгодно. К тому же

Очень-очень долго все тянулось. В конце концов помог Валерий Миляев, муж Людмилы Ивановой, артистки. А теперь и ему Царство Небесное, и ей Царство Небесное. Он у нас здесь в Тарусе стал работать директором Тарусского филиала Института общей физики Академии наук. Надо понимать, какое время было. Мы открылись в 1992 году, а заниматься всем начали в самом конце восьмидесятых, рушился Советский Союз. В 1989 году я возила архитекторов к Анастасии Ивановне Цветаевой.

– Расскажите про знакомство с сестрой Марины Цветаевой.

– Первый раз мы увиделись с ней в Доме творчества Переделкино, где она отдыхала. Анастасия Ивановна жила в комнате вместе со своей подругой Евгенией Филипповной Куниной, та была младше Цветаевой на четыре года. Мы приехали, а нам говорят: они обедают. Ну, подождем. Вдруг открывается дверь, и с подносом, на котором еда, появляется Анастасия Ивановна Цветаева. Входит и кричит: «Граждане, помогите, а то я его сейчас уроню». Естественно, я взяла у нее поднос и подала руку. Анастасия Ивановна ответила, что помощь нужна не ей, а ее подруге Евгении Филипповне. А она, мол, и сама пока дойти может. Просто тяжелый поднос получился из-за того, что она поставила на него еду и свою, и Куниной.

Такой была первая встреча. Потом мы уже часто виделись. Приезжали поздравлять ее с 95-летием. Ей в тот день предстояло выступать в Музее изобразительных искусств имени Пушкина, где ее чествовали. Это был первый такой большой выход на люди, телевидение снимало. А так я к ней и домой приезжала неоднократно. Жила она очень скромно, в небольшой, даже тесной однокомнатной квартире с весьма незамысловатой обстановкой. Анастасия Ивановна была замечательнейший человек, простой в обращении, очень доступная. Первое, что я слышала, когда приезжала: «Вы из Тарусы, долго ехали, надо поесть». Я пыталась отказаться, но куда там. Памятью она обладала какой-то необыкновенной и еще – вниманием к людям. Когда мы познакомились, стала расспрашивать обо мне, о моей жизни, с кем я живу. Я тогда с мамой жила, сказала об этом. Тут же вопрос – а маме сколько лет? А как ее зовут? Я призналась, что у мамы только что микроинсульт случился, она упала и сломала руку. Потом прошло довольно много времени. Я приехала к Анастасии Ивановне домой, у нас тогда уже вовсю шел процесс подготовки будущего музея, надо было что-то уточнить, что-то обсудить. А Анастасия Ивановна занята другими гостями – люди к ней шли потоком. Ну ничего, я сказала, подожду. Она ко мне время от времени выходила и жалела: наверное, устала. Погладит по голове и снова возвращается к тем, кто пришел раньше меня. А когда все уже разошлись и мы остались наедине, она вдруг спрашивает: «Как рука у мамы, зажила или нет?» Я была потрясена.

– Как Анастасия Ивановна помогала музею? Подсказывала планировку комнат?

– Да, рассказывала, где, что и как было. Потому что дом-то в советские годы был коммунальный. А вы понимаете, что такое коммунальный дом? Жильцы все поменяли, сломали цветаевские печи.

– Чем им печи мешали?

– Так они были большими, зачем отапливать за своей счет соседскую комнату? Вот они маленькие печурки аккурат для своих комнатенок и сделали. Спасибо, нам помог Федор Дмитриевич Поленов.

– Внук художника?

– Да. Он тогда был в Верховном Совете председателем Комитета по культуре и сумел протолкнуть нас в федеральную программу к столетию со дня рождения Марины Ивановны Цветаевой. Появились деньги. А так мы буквально бросали клич: присылайте, кто сколько сможет. И присылали, кто 50 копеек, кто рубль. Тогда, конечно, деньги были другие. Но все равно за рубль ничего не построишь. Нам Анастасия Вертинская помогла. Но главное, что все-таки открыли. В те годы, в те времена, никто не предполагал. Мне вообще сказали, это чудо.

– А как собирали экспонаты?

– Ой, по-всякому приходилось. Ну вплоть до того, что по домам ходила. Брала коляску, у меня только дочь родилась, и ходила по Тарусе.

– Как зовут вашу дочку?

– Лиза.

– Не Марина.

– Я обещала маме своей покойной, что назову дочку в честь ее мамы. Она умерла до войны в 1941 году, и моя мама девочкой осталась без мамы, всю жизнь тосковала. Поэтому взяла с меня слово – если у меня когда будет дочка, чтобы назвала ее Лизой.

– Извините, вас перебил. Вы начали рассказывать о том, как собиралась коллекция.

– Случались удивительные истории. Музей еще даже не открылся, когда тарусянка Галина Сергеевна Торхова принесла нам черную крепдешиновую блузку, принадлежавшую Марине Цветаевой. Эту блузку ее мать получила из рук Валерии Ивановны Цветаевой – та жила с ними по соседству. Семья у Торховых была большая, жили трудно, мать одна тянула пятерых дочерей. Валерия Ивановна ненавязчиво помогала им, как в свое время Иван Владимирович помогал и родным племянникам, и сельской школе, и тем же Добротворским. Семья у них была большая, а жалованье даже у главного врача Тарусской больницы не такое, конечно, как в Москве. Жена Добротворского, Елена Александровна, вообще не работала. Иван Владимирович, желая помочь, скажет их дочери Люде: «Чем чай по вечерам с подружками гонять, лучше общественно-полезным трудом заниматься». А что это за общественно-полезный труд? Люда должна была переписывать письма Ивана Владимировича по поводу создания музея изящных искусств – почерк у Цветаева был сложный. За эту работу он платил девочке какие-то деньги. Так поступала и Валерия Ивановна. Она просила о помощи самых бедных, самых нуждающихся соседей. И не тех, что через забор, ближайших. Она по улице шла к домику Торховых: «Ты не придешь ко мне, не поможешь?» Соседка приходила и помогала. За помощь Валерия Ивановна расплачивалась иногда деньгами, иногда продуктами, которые привозил из Москвы ее муж Сергей Иасонович, он преподавал в Институте иностранных языков имени Мориса Тореза. Как-то раз Сергей Иасонович задержался в городе, а у Валерии Ивановны ни денег, ни продуктов. Чем расплатиться с соседкой?

– Ты прости меня, – сказала она. – Муж задержался, он должен был продукты привезти и деньги… Я думала, чем тебя отблагодарить, и решила отдать блузку моей младшей сестры Марины, она писала стихи.

Женщина всплеснула руками:

– Какая красивая блузка! У моих девок отродясь такой не было, вот обрадуются!

– Какие девки?! – опешила Валерия Ивановна. – Ты девкам своим ни в коем случае эту блузку не давай, спрячь ее и береги. Настанет время, когда все будут знать Марину Цветаеву, книги станут ее выходить, музеи в ее честь открывать будут… Тогда-то

Соседка эта была женщиной неграмотной – какая там Марина Цветаева, она в лучшем случае о Пушкине да о Лермонтове только и слыхала. Но к словам Валерии Ивановны прислушалась. Принесла блузку в дом и сказала своим девочкам: «Валерия Ивановна – женщина образованная, плохого не посоветует – не трожьте блузку. Будем ждать того времени, когда ее можно будет продать». Девочки, правда, пока матери не было дома, блузку доставали и по очереди примеряли перед зеркалом.

– А потом все-таки продали музею?

– Нет, подарили. Эта блузка, пока музей еще не открылся, вместе с другими самыми первыми экспонатами еще три года у меня дома хранилась. Она у нас в книге записей под номером первым и идет. Я ее возила показывать Анастасии Ивановне Цветаевой: «Знаете вы такую блузку?» Та посмотрела на нее и сказала: «Мне кажется, я где-то ее видела, но не могу вспомнить, где». Тогда я уже напрямую спросила: «Могла такую блузку носить Марина Ивановна?» И рассказала Анастасии Ивановне всю эту историю. «Ну сами посудите, – говорю, – женщина совершенно неграмотная, откуда она могла знать про какую-то Марину Цветаеву в те-то времена. Как ей Валерия Ивановна сказала, так она и запомнила, так и дочерям передала». Но поскольку стопроцентной уверенности не было, я решила спросить у Анастасии Ивановны, правильно ли будет написать на этикетке: «Предположительно принадлежала Марине Цветаевой». Та возмутилась: «Как это предположительно?! Никаких “предположительно”. Если Лера сказала, значит, правда. Лера врать не будет».

– В прошлом году я пришел в ваш музей, когда во всей Тарусе отключили свет.

– Да-да, я помню. Пока было светло, мы пускали посетителей.

– На меня большое впечатление произвела трость, которую вырезала Валерия Ивановна. Такая искусная работа! Есть в музее еще что-то от Валерии Ивановны?

– У нас хранятся мемориальные предметы из московского дома Цветаевых в Трехпрудном переулке – стол, два стула, зеркало, дачный диванчик. Их мы купили у опекунов Евгении Михайловны Цветаевой, она была женой Андрея Ивановича Цветаева, единокровного брата Марины и Анастасии и родного Валерии Ивановны.

– Мебель ему досталась?

– Обстановка дома в Трехпрудном досталась Андрею и Валерии, потому что дом был приданым их матери, Варвары Иловайской, первой жены Ивана Владимировича Цветаева. Сам Цветаев, как говорят в народе, был примак. Пришел только со своими чемоданами и с книжками. Когда умерла Варвара Дмитриевна, все должно было делиться только между детьми. Иван Владимирович – мужчина, сам заработает.

– То есть эти вещи прямо из того дома, вы думаете?

– Не думаем, это точно. Половина вещей в итоге досталась Валерии Ивановне, находилась у нее в квартире, а половина – у Андрея Ивановича. Я не знаю, как они делили, но у меня создалось впечатление, что Валерия Ивановна взяла себе вещи попроще. Андрей Иванович был искусствовед, у него более изысканные вещи хранились. Даже девочки, Марина и Анастасия, не знали всех этих нюансов до самой смерти своей матери – Марии Александровны. Они родились уже в том доме в Трехпрудном, жили среди этих вещей. А когда умерла Мария Александровна, их мать, Иван Владимирович все, что нажито было в совместном браке с Марией Александровой, поделил между девочками. Это мне Анастасия Ивановна рассказывала. У нас, например, хранится альбом с открытками из коллекции Ивана Владимировича, он достался Марине. Значит, дочери между собой договаривались, кому что достанется. Потом этот альбом оказался у Ариадны Эфрон, а она в свою очередь передала его Аде Александровне. Ада Александровна после смерти Али его не отдала ни литературному музею, ни обществу репрессированных, а оставила себе. Только перед самой смертью разумно поступила. Пригласила к себе Татьяну Владимировну Щербакову, с которой общалась в Тарусе Ариадна Сергеевна, и стала рассказывать, как Аля любила этот альбом. Поскольку Марина Цветаева с почтением относилась к имени отца, этот пиетет перешел и на отцовскую коллекцию открыток. К альбому она никого не подпускала – ни мужа, ни детей. Сама его листала, а те сидели рядом и смотрели. Там одна-единственная открытка вставлена собственноручно Мариной Ивановной. Ариадна этот пиетет взяла на вооружение. Когда альбом достался ей, тоже очень трепетно к нему относилась и не разрешала никому прикасаться. Умирая, Ада Александровна передала его Татьяне Щербаковой и взяла слово, что ни одна открытка не будет переставлена. Так и мы храним этот альбом в неприкосновенности.

– А что за открытку добавила сама Марина Ивановна?

– Это открытка 1915 года, когда Ивана Владимировича уже не было. На открытке Алиса Коонен. Сергей Яковлевич Эфрон некоторое время работал вместе с Коонен в Камерном театре. Возможно даже он сам и купил эту открытку.

– А дом Валерии сохранился?

– Нет, не сохранился. Я оказалась в доме, когда он находился уже в очень плохом состоянии. После смерти Валерии Ивановны дом достался вдове брата, Евгении Михайловне, но она его продала. Последней хозяйкой стала женщина, Царствие тоже ей теперь Небесное, которая жила в Уганде, а в Тарусу из Уганды приезжала на дачу. Она мне рассказывала, как в детстве приходила помогать Валерии Ивановне. Та посылала ее в лавку за керосином.

– У самой Евгении Михайловны наследников не было?

– Были опекуны, которые руководили всем процессом. Мы у этих опекунов кое-что приобрели. У меня была очень неблагодарная функция. Я должна была каждую неделю звонить Евгении Михайловне и говорить: «Вы не волнуйтесь, Евгения Михайловна, мы обязательно деньги заплатим, ищем деньги». Это продолжалось около года примерно, очень долго деньги собирались. Тогда еще райкомы партии были, где-то они на кого-то надавили, кого-то просили помочь. Знаете, сколько насобирали? Три тысячи рублей.

– Тогда машину можно было купить. Или дом.

– Дом был дешевле. Два дома можно было купить.

– Анастасия Ивановна успела увидеть музей?

– Нет, к сожалению, не успела. К Тарусе у нее было очень теплое отношение. А вот в Болшево, например, и не ездила, тот музей ее не интересовал. Говорила: «Там чужая дача, и нет там Марининого духа». Сюда просто не успела. Собиралась на открытие. Мы машину нашли, хотели за ней отправить. Но она о машине и слышать не хотела. Говорила, что помнит плохие тарусские дороги, меня, говорит, укачивает. Собиралась доехать до Серпухова на электричке и оттуда на автобусе. А мы ей «Волгу» нашли, на ней руководитель района ездил. Но Анастасия Ивановна ни в какую: на электричке и все тут. Но она сломала руку, и врач ей не разрешил ехать вовсе. Ей ведь тогда уже девяносто восемь лет было.

– В Тарусе ведь любила

– Очень любила наш музей. Мы с ней дружили. Цветаеву она боготворила, часто приходила сюда. Ахмадулина – наш даритель. Автограф Марины Ивановны, который у нас хранится, это дар Беллы. А Белле самой он достался от Владимира Сосинского – тот лично был знаком с Цветаевой и очень ее ценил. Марина Ивановна знала и его будущую жену Ариадну Чернову, подарила ей книгу с автографом. Потом эту книгу Сосинский, который был неистовым поклонником Ахмадулиной, передарил ей. Белла Ахатовна по этому поводу шутила. Там же было написано рукой Марины Ивановны: «Ариадне Черновой». А Сосинский стер слова «Ариадне Черновой», представляете? Подарил книгу Белле Ахатовне и сказал, что это передача таланта от Цветаевой к Ахмадулиной. Ахмадулина шутила: «Получается, что это мне Марина Ивановна подписала». А там правда, открываешь книгу – надпись рукой Цветаевой: «Полудочке, полусестре».

Камень

– Все, кто приезжает сегодня в Тарусу, непременно идут на берег Оки к камню Марины Цветаевой. Я знаю, что этот камень появился в 1988 году. А с первым камнем связана какая-то невероятная история. Расскажите, пожалуйста.

– Первый камень появился в 1962 году. Еще Валерия Ивановна была жива, она даже давала трафареты, чтобы по ним сделать на камне надпись. Но в итоге на плите просто нацарапали: «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева». Тот камень положили на Мусатовском косогоре, где могила художника Борисова-Мусатова.

– Как Ариадна Сергеевна к этому отнеслась?

– Она тогда была в Прибалтике. Ей сообщили, что Цветаевой устанавливают памятник. Ариадна Сергеевна потребовала, чтобы камень немедленно убрали. И хотя местное руководство дало добро на установку, оно же распорядилось камень убрать.

– Почему она так поступила? Это же было исполнение мечты Марины Ивановны.

– Ариадна Сергеевна испугалась. Она ведь прошла лагеря. Надо понимать психологию таких людей. Она уже готовила книгу стихов Цветаевой в серии «Библиотека поэта», это было престижно. И тут вдруг камень ставят. У Ариадны, видимо, сразу мысль – не случится ли чего плохого, вдруг вообще за это могут опять посадить. Будут думать, что она к этому имеет отношение. Но самое главное – Ариадна испугалась, что из-за этого камня могут остановить издание книги матери.

И потому сразу отреклась, дала несколько телеграмм. Я одну из них видела в архиве. Написано, что она не имеет к этому никакого отношения, просит оградить ее от этого, а камень немедленно убрать. Высшее начальство этим воспользовалось, и была дана команда камень демонтировать. Так что пролежал тот камень всего четыре дня. В неловком положении оказался Константин Паустовский. Сначала он хлопотал об установке камня, а затем ему же пришлось ходить по инстанциям и просить этот камень убрать.

Все это происходило летом, в жару. Рабочим надо было приехать за камнем, погрузить его на телегу и вывезти в МСО, это на самом выезде из Тарусы.

– И они этот камень разбили, да?

– Они его не разбивали. Они сделали проще – выбросили во двор дома, который стоял поблизости. Дом этот принадлежал Татьяне Владимировне Щербаковой. А когда у рабочих спросили, где камень, они сказали, что сломалась телега и камень упал в Оку. Так по Тарусе долгое время и ходила легенда, что камень лежит на дне Оки. А у меня была информация, что камень все-таки находится во дворе МСО. Я там каждый сантиметр исследовала, где только не лазала. И лишь спустя много лет узнала подлинную историю от хозяйки того самого дома, на территорию которого сбросили камень. Муж Татьяны Владимировны был тогда в отъезде. А она у себя во дворе видит цветаевский камень. Ну это была скорее плита, не камень. Она глазам своим не верит, сама же видела, как рабочие приезжали за камнем, грузили его, уезжали. И вдруг этот камень в ее саду. Откуда? Ей даже не по себе стало. Уехала в Москву и там рассказала мужу о произошедшем. Муж ей не поверил, сказал, что, наверное, она все это во сне увидела. Тогда она привезла его в Тарусу, привела в сад. А камня нет! Муж ей сказал, что надо бы сходить на консультацию к доктору специальному, который по определенным болезням. Татьяна Владимировна растерялась. А потом догадалась спросить у садовника, который у них работал, не видел ли он камня. Оказалось, тот из плиты сделал ступеньки.

Елена Климова и Анастасия Цветаева. Москва, 1990-е.

Елена Климова перед домом-музеем семьи Цветаевых в Тарусе. 2025.

Галина Седова. Рядом с Пушкиным

Когда для съемок документального фильма о Пушкине мне предстояло взять интервью у заведующей мемориальной квартирой на Мойке, 12, я ожидал увидеть перед собой хрестоматийную музейную даму, поглощенную исключительно учеными интересами – обязательно с высокой прической и брошью на лацкане жакета с подкладными плечами.

Ожидания, к счастью, не оправдались. Передо мной стоял не сухой научный сотрудник, которому страшно задать не тот вопрос, а живой обаятельный человек.

Съемка пришлась на жаркий летний день. В квартире стояла духота. Городской шум доносился из открытых окон и мешал записи. Опасаясь брака по звуку, оператор в какой-то момент предложил окна закрыть.

– Нежелательно, – ответила Галина Михайловна тоном не строгим и назидательным, а как-то очень обаятельно улыбнувшись, как хозяйка дома, которая не хочет обидеть своих гостей.

После съемок, как водится, обменялись телефонами и распрощались. Жизнь пошла своим чередом.

Зимой 2025 года на экраны вышел фильм «Пророк». Казалось бы, очередная лента о Пушкине, сколько их уже было. Но именно эта картина стала громким событием и имела невероятный резонанс. До семейных ссор при обсуждении, надеюсь, не доходило. Но споры велись весьма жаркие.

По дороге в кино я получил смс от Седовой: «Игорь, видели ли вы “Пророка”? Каково ваше мнение?» После просмотра фильма, который заставил меня переживать за Пушкина, чью биографию, кажется, знаю наизусть, я в ответном сообщении поделился с Галиной Михайловной своими восторгами. Признаюсь, чуточку переживал – а ну как не совпадем во мнении! Одни фильм ругали, другие хвалили. Равнодушных не было. Кто его знает, к какой части зрителей относится Седова. Переживания оказались напрасными. Мнения наши совпали. И я нарочно отправился в Петербург, чтобы повидаться с Галиной Михайловной и обсудить премьеру.

В качестве места встречи предложил знакомый греческий ресторанчик неподалеку от музея в здании бывшего Круглого рынка. Седова к моему выбору отнеслась неожиданно сдержанно.

Может быть, греческая кухня не нравится, мало ли

За обедом часа три, не меньше, взахлеб говорили о Пушкине, перескакивая с темы на тему. Расстались, а они не выходили у меня из головы – и Седова, и Пушкин. Так родилась идея организовать в Москве публичную беседу с Галиной Михайловной об Александре Сергеевиче не из учебников по литературе, а о том, каким в фильме «Пророк» сыграл его Юра Борисов – живом, страстном, противоречивом… Билеты в московский лекторий на Патриарших прудах разлетелись мгновенно, и Галина Михайловна прибыла в столицу. Вечер вместо положенного часа длился целых два: переполненный зал, множество вопросов, звенящая тишина во время рассказа о смерти Пушкина, бурные овации в финале… Триумф мы решили отметить на другой день за завтраком на Триумфальной площади. Календарь показывал 1 апреля, и я в ожидании кофе и сырников спросил:

– Галина Михайловна, вы когда-нибудь разыгрывали кого-то?

– В 1993 году, первого апреля. Перед тем, как поехать на работу, подумала, что надо как-то народ развлечь. А в городе тогда впервые оказался Виктор Степанович Черномырдин. Он недавно был назначен премьер-министром и приехал в Петербург. Я позвонила своим и говорю: «Пожалуйста, предупредите всех, сейчас к нам приедет Черномырдин». В музее все всполошились – готовятся, ждут приезда.

А потом настало время удивляться самой Галине Михайловне, потому что вскоре в музее раздался телефонный звонок из Смольного:

– Ждите сегодня Черномырдина.

– Это моя шутка трехчасовой давности, – отмахнулась Седова и положила трубку.

Звонок повторился. На том конце провода раздался голос вице-мэра по культуре, с которым Галина Михайловна была хорошо знакома.

– Галя, меня-то ты узнаешь? Сейчас к вам действительно приедет Черномырдин.

Однако 1 апреля премьер так и не добрался до музея – оказался очень занят. Но поздно вечером Галине Михайловне позвонили уже домой. Тот же вице-мэр по культуре, извиняясь, попросил выйти на работу на следующий день:

– Галя, понимаю, что завтра суббота, но Черномырдин сказал, что не улетит в Москву, пока не посетит квартиру Пушкина.

Потом выяснилось, что Виктор Степанович родился в Оренбурге, куда в 1833 году чиновником особых поручений при военном губернаторе был переведен Владимир Даль. Там теперь открыт музей Даля, а в музее – посмертная маска Пушкина, увидев которую, Черномырдин еще мальчиком загадал когда-нибудь непременно оказаться в мемориальной квартире поэта.

И вот наступило субботнее утро. К дому номер 12 на набережной Мойки подъехал правительственный кортеж. Анатолий Собчак с порога предупредил:

– Мы Эрмитаж за полчаса прошли, так что на квартиру у вас есть десять-пятнадцать минут.

Началась экскурсия. Седова подвела высокого гостя к двери с надписью: «Пушкин», начала рассказывать. Виктор Степанович тут же зашмыгал носом и достал из кармана носовой платочек. Они переходили из одной комнаты в другую, Галина Михайловна читала стихи, и вскоре стало ясно, что уложиться в пятнадцать минут не получится. Собчак успокоил:

– Веди дальше, самолет подождет.

Экскурсия продолжалась минут 45. Собчак ликовал:

– Какого тепленького ты мне его вынесла. Молодец! Я сейчас с ним по дороге в аэропорт все вопросы решу.

Виктор Степанович покорил Галину Седову своим благоговейным отношением к Александру Сергеевичу. Ему, как и другим высоким гостям музея, показали пушкинские кольца. И не нашлось, кажется, ни одного человека, кто бы не поинтересовался, нельзя ли померить кольцо. Виктор Степанович стал исключением. Он со слезами на глазах рассматривал эти кольца, по-детски заложив за спиной руки, чтобы не дай бог не прикоснуться.

Музей в квартире на Мойке появился далеко не сразу.

Кажется почти невероятным, но после смерти Пушкина здесь жили люди.

Сразу после отъезда из Петербурга вдовы поэта квартиру стали отделывать для Григория Волконского, чьей семье принадлежал весь дом. Молодой князь тогда только женился и медовый месяц проводил в комнатах, где жили Пушкины.

Затем владельцы менялись.

После событий 1917 года квартира стала принадлежать жилтовариществу. Музеем ее сделали лишь в 1927 году. Мемориального еще ничего не было: ни полок в кабинете, ни дивана… Скорее это был бытовой музей, посвященный Пушкину и петербургскому периоду его жизни (в каждой комнате рассказ о создании того или иного петербургского произведения) и, разумеется, материалы, иллюстрирующие его «травлю» светским обществом и гибель на поединке с Дантесом…

А затем, и вновь это кажется невероятным, в 1930 году здесь поселился пролетарский литератор Родов, который с гордостью сообщал знакомым, что живет на Мойке, 12 в квартире номер один. Он же распорядился, чтобы со стены сбили мемориальную доску. Не нравилось, что слишком часто прохожие поворачивали головы в сторону окон его квартиры.

Музей, как тогда говорили, свернули: вместо шести комнат Пушкину оставили три: переднюю, кабинет и детскую, а Родов поселился в столовой, гостиной и спальне – окнами на Мойку. При нем в музей пускали, но только в дворовую анфиладу. И посещение допускалось не каждый день – по расписанию.

Жил он в квартире Пушкина до марта 1932 года, затем снова перевелся в Москву. Кабинет Пушкина восстановили как мемориальный к юбилею 1937 года. Тогда же и открыли музей во второй раз.

Но квартира по-прежнему не была мемориальной. Только в 1965 году в ней появились предметы, свидетельствующие о назначении комнат: стол в столовой, буфет в буфетной и т. д. Но кровати в спальне, разумеется, не было.

Заведовать мемориальной квартирой – вершина музейской карьеры. О ней моя героиня и не мечтала. Она начинала экскурсоводом в Царскосельском лицее. Думала, в лучшем случае будет в фондах хранить какие-то вещи, это тоже очень почетно. Как положено, защитила кандидатскую, ждала подтверждения научной степени, готовила открытие музея Гавриила Державина и параллельно воспитывала маленького сына… Внезапно Галину Михайловну вызвал к себе директор Всероссийского музея Пушкина Сергей Некрасов и поинтересовался, пришло ли подтверждение из ВАКа. Узнав, что подтверждения еще нет, предложил уйти в отпуск и заниматься ребенком. Но

– Через пять лет открывать музей Державина – надо работать!

Когда в августе 1989 года Седовой была присвоена ученая степень кандидата наук, Некрасов вновь вызвал ее со словами:

– Пиши заявление!

– Какое?

– Прошу перевести меня на должность заведующего квартирой Пушкина.

А тогда вокруг музея на Мойке кипели нешуточные страсти после восстановления квартиры в 1987 году. В кабинете заместителя директора проходили бесконечные собрания, больше похожие на боевые действия. На столе, вокруг которого рассаживались сотрудники, на всякий случай стояли бутылочки с корвалолом, валидолом и нитроглицерином… Мало ли кому что понадобиться. Поэтому, когда Галине Михайловне предложили возглавить музей-квартиру, она тут же ответила:

– Ни за что!

Некрасов не настаивал. Только предупредил, что в скором времени руководителем Седовой в державинском музее станет его знакомая из исполкома. Она, мол, филолог, занималась когда-то XVIII веком, и вот надоел ей этот исполком, хочет вернуться в науку.

Расчет оказался верным. Галина Михайловна решила: под дамой из исполкома работать не будет! Стало быть, делать нечего – надо идти на Мойку. На другой день объявила Некрасову:

– Я готова.

Спустя пару месяцев Некрасов признался, что никакой дамы из исполкома, конечно, не было, он ее нарочно выдумал, чтобы подтолкнуть Седову к решению возглавить пушкинскую квартиру.

Разумеется, тут же нашлись недовольные.

– Почему именно она? – то и дело спрашивали у Некрасова.

Тот отвечал:

– Во-первых, Седова – кандидат наук…

– Так просто?!

– Если просто, то идите и защищайтесь, а потом возвращайтесь ко мне в кабинет. А во-вторых, у Седовой такой характер, что она на всю эту свару наплюет и будет вести себя по-своему.

Кабинет прежней заведующей Галина Михайловна занимать отказалась. Сказала:

– Хочу найти что-то поближе к квартире. – И набрела на кладовку, прямо за детской. Там уборщица хранила свой инвентарь – швабру и ведро. – Вот эта комнатка для меня! – решила Седова.

– Не слишком ли маленькая? – поинтересовался я.

– Мне достаточно. Зато я все время в квартире.

– Какое же раньше назначение было у вашего кабинета?

– Я горжусь тем, что живу в комнате для прислуги.

С тех пор прошло более тридцати лет. Галина Михайловна – доктор наук, заслуженный работник культуры, автор крупных выставочных проектов… Она пишет книги и совершает открытия – даже сегодня, спустя двести лет после смерти Пушкина. Экскурсии по квартире если и водит, то только для высоких гостей. Но когда-то приходилось проводить по несколько экскурсий в день, рассказывая новым группам посетителей пушкинской квартиры одно и то же. Как это возможно, я не понимал и пытал Галину Михайловну расспросами:

– Неужели не включается автоматизм? Вы можете во время рассказа думать о чем-то своем?

– Нет, не могу.

– Даже когда у вас третья экскурсия за день?

– И третья, и четвертая. Это всегда маленький спектакль. Понимаете, разные люди ведь приходят. Когда меня спрашивают, сколько времени мы будем идти по музею, особенно вип-гости, я всегда задаю вопрос: «А вам сколько надо? Сорок минут? Час? Полтора?» Не я веду, ведут гости. Я не могу сказать, сколько мы будем идти. Однажды за день провела пять экскурсий, и на пятой, конечно, уже была никакая. Поэтому прочитала:

Одной ногой касаясь пола…

Другой ногой касаясь пола…

И… третьей медленно кружит,

И вдруг прыжок, и вдруг летит…

Я-то оговорилась, а из посетителей никто даже не улыбнулся, услышав, что у Истоминой три ноги.

Мифы

– Галина Михайловна, о Пушкине столько мифов существует. Наверное, больше, чем о ком бы то ни было из писателей. Давайте вместе разберемся, что правда, а что нет. Пушкин ведь плохо учился? В списке успеваемости был предпоследний, отчего говорили, что он по успеваемости не последний ученик в лицее, а предпоследний.

– Да, было такое. Я начинала свою работу в Музее-Лицее, много лет водила там экскурсии, и мы с большим удовольствием показывали посетителям ведомость по успеваемости, где у Пушкина единицы только по фехтованию, российской и французской словесности, а все остальные результаты плачевные – нули. Ноль был самой низкой оценкой в лицее. Мы рассказывали, как однажды профессор математики Карцов вызвал Пушкина к доске и спросил, чему равняется икс. Пушкин мялся, мялся, ломал мел в руках и, наконец, сказал: «Нулю».

«В моем классе у вас все заканчивается нулем, – сказал ему профессор. – Садитесь на место и пишите свои стихи».

Мы понимали, что лицейские преподаватели давали такую волю своим ученикам, что позволяли им заниматься тем, чем они сами желают. Но спустя много лет, изучая историю лицея, я поняла, что оценки начинали выставлять лишь в последний год обучения. До этого никаких оценок не было. Вместо них – очень подробные прекрасные словесные описания: прилежен ученик или не прилежен, на что более всего способен… Каждый преподаватель обязан был написать небольшое эссе на тему «Что из себя представляет тот или иной ученик». Так вот, когда профессор математики Карцов в последний год обучения говорит семнадцатилетнему юноше такие слова, это означает не либерализм лицейского преподавания. Карцов просто понимает, что перед ним сложившийся, признанный поэт, который публикуется в серьезных журналах, к нему приезжают в гости на поклон Жуковский, Вяземский, Батюшков, в день рождения его навещает Карамзин. Для Карцова это какая-то невозможная величина. Поэтому он отправляет Пушкина писать стихи и не связывается с ним.

– Давайте тогда развенчаем еще один миф – о дружбе Пушкина с няней Ариной Родионовной. Что это была за дружба? Оказала ли няня какое-то влияние на поэта? Доходит ведь до того, что говорят, будто это он Аринины сказки, услышанные в детстве, выдавал за свои. Какую все-таки роль в жизни Пушкина сыграла няня?

– Роль обычной крепостной женщины, няни. Ольга Павлищева, сестра поэта, вспоминает, что Арину взяли к ней. Потом, когда родился Левушка, она оставалась няней при всех детях. У Пушкина в это же время была няня Ульяна. Просто та умерла в год, когда Пушкин уехал в лицей, и мы об Ульяне ничего толком не знаем. Арина, к счастью, прожила долгую жизнь, и потом в Михайловском действительно скрасила существование ссыльного, глубоко несчастного одинокого молодого мужчины. Конечно, самое главное сближение произошло не в детстве, а именно в Михайловском.

Арина была крепостной бабушки. Бабушка взяла ее в услужение своим внукам. У Пушкина есть стихотворение лицейское «Сон», которое очень часто приписывали Арине. Там есть строки, посвященные некой мамушке. Та шепотом рассказывает маленькому мальчику о мертвецах, о подвигах Бовы… Но что видит мальчик – «драгой антик», то есть какое-то дорогое украшение, прабабушкин чепец…

– Почему-то любое упоминание о старой женщине, тем более сказочнице и рассказчице, в советское время часто приписывали Арине Родионовне.

– Надо понимать эпоху, о которой мы говорим. Раньше для того, чтобы ввести Пушкина в общественное сознание, требовалось обратить внимание на его консерватизм, на теплые отношения с царской властью. Тогда провозглашалось: Пушкин – певец Империи. А после 1917 года такой расклад совершенно не годился. С «парохода современности» сбрасывалась вся классическая литература, и, чтобы Пушкина сохранить, нужно было увидеть в его биографии совершенно другое – дружбу с декабристами и няней Ариной Родионовной.

Наверное, не все сейчас помнят, что после празднования столетия гибели Пушкина в 1937 году отмечалось еще два юбилея – круглые даты со дня рождения и со дня кончины Арины Родионовны (1758–1828). Отмечали их так же широко, с транспарантами.

У нас хранится интересный ее портрет, выполненный на кости художником Лаврентием Серяковым. Профильный красивый портрет, на котором она изображена в платочке. Этот портрет принесли Максиму Горькому, он жил тогда на Большом проспекте Петроградской стороны в Петербурге. В гостях у Горького оказался Михаил Дмитриевич Беляев – пушкинист, один из создателей первого музея Александра Сергеевича на Мойке, 12. В своих воспоминаниях Беляев написал, что когда Горький увидел этот портрет некой женщины на кости, решил, что она похожа на Арину Родионовну и его необходимо передать в музей как портрет няни. Только когда Арина Родионовна умерла, Лаврентию Серякову было всего четыре года, он ее и в глаза-то не видел. Но именно так, за руку в великую русскую литературу в 1930-е годы вводят няню поэта, а вовсе не его бабушку. Бабушка все-таки дворянка, она – Пушкина, и в теорию дружбы Александра Сергеевича с народом никак не укладывалась.

Натали

– Как вы относитесь к Наталье Николаевне?

– Я – хранитель ее дома, как я могу к ней относиться.

– А мне нравятся слова Пастернака: «Мы во всем доверяем Пушкину, кроме одного – выбора жены».

– Пастернак еще сказал, что Пушкину надо было жениться на Щеголеве и всем последующем пушкиноведении. К счастью, Пушкин был свободен в этом своем выборе от пушкинистов и прожил рядом с Натальей Николаевной счастливую жизнь. Здесь тоже необходимо понимать эпоху. Поэт романтической эпохи, безусловно, должен был иметь некий идеал. Но идеал идеалом, а при этом могут быть еще какие-то страстные взаимоотношения с женщинами, преимущественно замужними. Пушкин, как и другие молодые люди этого времени, этим активно пользовался, таких дам в его окружении было немало. Но когда он вернется из михайловской ссылки, где напишет «Бориса Годунова», то признается в письме Раевскому: «Силы мои духовные достигли полного развития, я могу творить». Понимая, на какую высоту поднялся, Пушкин уходит от романтизма. Хотя романтизм все равно будет до конца в нем присутствовать. Сам поединок на Черной речке – это тоже романтический шаг безусловно. Но все-таки произошел переход к реализму.

– А реализм это в первую очередь семья?

– Да. И Пушкин начинает искать. Он возвращается в Москву, ему уже не интересны замужние дамы. Он ищет молодую чистую душу, которая сможет стать подругой его жизни. Вдруг ему является это чудо, это явление природы, несмотря на то, что и семья довольно обычная, и сестры заурядные. Все три сестры вроде были красивыми – высокие, с развитыми плечами, все три косили. Но сестры косили не слегка, а основательно. В Наталье Николаевне же всего этого было чуть-чуть.

– Когда говорят об объеме талии Натальи Николаевны, называют какие-то невероятные цифры, чуть ли не 28 сантиметров.

– Точная цифра не известна, но она действительно была таких размеров, что Тургенев кому-то писал в письме: «Я шел на дипломатическом обеде за Натальей Николаевной и услышал слова одного дипломата, который, показывая на ее спину, спросил: а куда она положит свой обед?»

– Рост метр семьдесят шесть, да?

– Сто семьдесят два. А у Пушкина 166,5. По воспоминаниям современников, мужчины робели рядом с ней и вместе с тем, чувствуя себя сильнее, чем были на самом деле, стремились это чудо защищать. Пушкин в числе таковых мужчин оказался одним из первых. Он говорил, что красоту Натальи Николаевны, когда он ее увидел, еще только начали замечать в свете. «Я влюбился в нее без памяти, голова у меня закружилась», – впервые написал Александр Сергеевич о ней. По письмам мы видим, как Пушкин лепит из этой глины, создает из этой юной девочки и светскую даму, и хозяйку, и мать. И все у нее вроде получается – и дома, и в свете. Но есть один нюанс, за что ее Пушкин и ценит, – она не умеет ничего скрывать. Наталья Николаевна настолько чиста, что, когда за ней начинает ухаживать Дантес, она краснеет под его взглядом.

– А какая-нибудь Долли Фикельмон не моргнув глазом прошла бы мимо своего любовника так, что никто бы не заметил никакой искры между ними.

– Здесь нет искры, здесь нет любовника. Здесь есть просто мужчина, который ее неприлично домогается. Наталья Николаевна краснеет, ей неловко. Она не умеет скрывать свою неловкость. Когда уже после смерти Пушкина она будет блистать в свете, Вяземский напишет ей о том, что красота – это сила, это власть в обществе, и ей она дана, но Наталья Николаевна не сумела ею воспользоваться.

– Вы допускаете, что она была увлечена Дантесом?

– Я допускаю, что ей нравилось, что за ней ухаживает молодой человек. Это нравилось и Пушкину. Когда они расставались, он писал: «Пиши мне, кто за тобой ухаживает по азбучному списку».

Мне на это говорят, что Пушкин сам до конца дней хвостом за кем-то увивался. Как-то раз даже получил пощечину от Натальи Николаевны, когда стал на одном из балов немножко ухаживать за мадам Крюденер. Наталья Николаевна уехала домой раньше, он вернулся, не понимая, что случилось, почему она оставила бал, и Наталья Николаевна молча залепила ему пощечину, от чего Пушкин пришел в восторг и написал Нащокину: «Тяжеленькая ручка у моей Мадонны».

Что же касается самой Натальи Николаевны, она не могла переступить через то, через что Дантес переступал легко, и не могла пойти на то, чего он от нее последние месяцы требовал. Ей хватало того, что рядом с ним весело на балах. Все остальное для нее было невозможно и не нужно. Пушкин это видел. Его нисколько это не смущало. До тех пор, пока он не понял, что Дантес и барон Геккерн решили сделать из Натальи Николаевны ширму, за которой можно прятать свои личные

– Наталья Николаевна умным была человеком?

– А что значит умной? Образованной? Философом в юбке? Философом в юбке она не была никогда. Но глупышку Пушкин не взял бы себе в жены. Она, конечно, не была Екатериной Ушаковой, и не была Екатериной Николаевной Карамзиной. Но Пушкин не выбирает Екатерину Ушакову и не выбирает Карамзину.

– В шахматы, я слышал, играла хорошо.

– Насколько хорошо, не знаю. Есть только одно свидетельство – Пушкин ей пишет: «Благодарю, душа моя, что в шахматы учишься. Это непременно нужно во всяком благоустроенном семействе». Кстати, как-то раз у нас в гостях на Мойке, 12 оказался председатель Госсовета Китая Цзян Цзэминь. Когда я обратила его внимание на шахматный столик, то процитировала слова Пушкина о шахматах. И добавила: «Правда, почему это нужно в каждом благоустроенном семействе, поэт не написал». И тут Цзян Цзэминь, который по протоколу слушал меня под перевод на китайский, вдруг перешел на русский язык и сказал: «О, я вам расскажу! В каждой китайской семье муж и жена обязательно играют в шахматы. Это нужно чтобы гармонизировать отношения и спокойно переживать поражения и успехи друг друга. Муж и жена должны чувствовать себя на равных».

– Удивительно, председатель Китайской Народной Республики знает русский язык.

– А он объяснил, что учился в Москве еще во времена культурной революции.

«Мы учили наизусть революционные стихи Пушкина, – вспомнил Цзян Цзэминь, – и я вам их прочитаю после экскурсии».

Я испугалась, что он станет мне читать оду «Вольность» или «Кинжал». Но потом успокоилась, решив, что он позабыл о своем обещании – человек-то старенький. А Цзян Цзэминь по окончании экскурсии, написав в книге отзывов очень красивые слова, сказал: «Я обещал прочитать стихи».

И с сильным акцентом стал декламировать:

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты…

Катя

– А что вы думаете про судьбу родной сестры Натальи Николаевны? Екатерина вышла замуж за Дантеса и после роковой дуэли мужа на Черной речке вместе с ним покинула Россию. Когда я рассказываю об этом на своих лекциях, неизменно подмечаю яркую реакцию слушателей. Только жизнь могла сочинить такой сюжет: сестры Гончаровы были замужем за двумя врагами – Наталья Николаевна за Пушкиным, Екатерина Николаевна за Дантесом.

– Однажды мне довелось оказаться в доме Дантесов. Совместно со Страсбургской библиотекой мы делали большую выставку. В какой-то из дней у меня выдался выходной. Французские коллеги поинтересовались:

– Ну что, поедете в Баден?

– Почему я должна ехать в Баден?

– Ну как же, все русские едут в Баден.

– А я поеду в Сульц!

Тут уже настал их черед удивляться:

– Вы с ума сошли, это же деревня, что там делать?

– Нет-нет, для меня это очень важно.

Там произошла совершенно мистическая история. Хотя я, как и Пушкин, в мистику не верю, но мы никак не могли выехать со Страсбургского вокзала, потому что кто-то, как шепнула нам кассир, не то случайно упал на рельсы, не то нарочно бросился под поезд. То есть поезда в ту сторону не идут. Для них это событие совершенно невероятное.

«Наверное, Геккерн не хочет, чтобы мы туда приехали», – пронеслось у меня в голове. «Катенька, но ты-то хочешь, чтобы мы приехали?» – мысленно обратилась я к сестре Натальи Николаевны.

На другой день тоже все оказалось непросто. Когда мы приехали в Мюлуз, чтобы там сесть на автобус и отправиться в Сульц, то долго не могли отыскать расписание автобусов. Я бегала от вокзала к остановкам, от остановок к служащим, пока один из них не показал мне: расписание здесь! Но расписание было сорвано, от него на стене остался лишь бумажный уголочек.

Ну все, точно Геккерн возмущен!

И все-таки мы добрались до Сульца.

Я хотела увидеть этот дом, о котором писала Катя, эти красоты природы, о которых она рассказывала в письмах, хвастаясь и гордясь, что живет в таком дивном месте, что дочки ее растут на свежем воздухе.

– Но она же не Наталье Николаевне писала?

– Она пыталась. Переписывалась с матерью и сестрой Александрой, но косвенно обращалась в письмах к сестре. Наталья Николаевна ей не отвечала.

Я увидела кладбище, где нет ни одного цветочка. У всех на могилах что-то лежит, у этих – ничего.

Я увидела музей, куда снесли все вещи, потому что дом Дантеса – теперь отель, потомки продали его. Отель так и называется“d’Anthes”, и, что ужасно, в нем есть комнаты“Nathalie”, “Heeckeren”и“Pouchkine”.

Но тронуло меня до глубины души в негативном плане даже не это. Дом Дантеса состоит из двух половин и построен буквой «Г». Это старый дом XVII века, где жила семья – его отец, сестра и младший брат. Вторую часть здания построили значительно позже, в конце XVIII века. Хозяин отеля провел нас по всем комнатам. А там никого, ни души. Никто в этом отеле не живет. Хозяин не знает, как туда загнать людей. Очень хочет, чтобы приезжали русские, но никто не едет почему-то. Мы идем по этому дому и попадаем в большой зал, который соединял две половины этого здания.

– Оттуда, – говорит хозяин, указывая на одну дверь, – приходили молодые, а отсюда – старшая семья. Здесь была столовая.

Стоя там, я содрогнулась, представив эту бедную Катю, сидевшую за одним столом с настоящим батюшкой Дантеса и с тем человеком, которому тот позволил усыновить своего сына, прекрасно зная, какие у них отношения. Это же с ума можно сойти, когда сидишь рядом с двумя батюшками своего мужа. Фактически, когда старый барон приезжал в дом, они с молодым Дантесом перемещались в охотничий дом, специально для них построенный, и там проводили время.

А в главном доме Екатерина в мечтах о сыне все время рожала дочерей. Она ощущала всю тягость пребывания в этом доме, где все вокруг кричало о том, что это якобы старинный род. На самом деле не такой уж и старинный, баронами они стали при Людовике XIV, когда их предок создал королевскую мануфактуру по изготовлению холодного оружия. Людовик мечтал об этом. Такое оружие производили немцы, и вот оно впервые появилось во Франции. Тогда они стали д’Антесами – с апострофом. Так выбито и на могильной плите – д’Антес. Я обратила еще раньше внимание на эту фамилию, которая начинается вовсе

Екатерина видела вокруг портреты предков этого семейства и понимала, что для продолжения рода ей необходимо родить мальчика. Это стало ее навязчивой идеей, с которой она жила последние годы. Рождение мертвого мальчика стало для нее большой трагедией.

Она ходила босиком в местный храм и просила Мадонну, чтобы та подарила ей сына. Если это случится, клялась перейти в католичество. Меня спросили, не хочу ли я сама увидеть эту церковь.

– Неужели она существует?

– Да, существует! В семи километрах от Сульца находится небольшое местечко Тиренбах. Там – храм Святой Марии Помощницы, это известное место паломничества в Эльзасе. Стены этого удивительного храма заполнены «вотами» – краткими рассказами о том, как человек молился и Мадонна помогла ему исправить какую-то ситуацию. В конце концов, Екатерина вымолила того самого мальчика, во время рождения которого умерла в горячке. Этот мальчик и стал продолжателем рода д’Антесов. Он же потом рассказал, что одна из его сестер выучила русский язык, повесила у себя в комнате портрет Пушкина, называла отца убийцей, на что Дантес ей отвечал:

– Не строй из себя казака!

Когда я побывала на том кладбище, в храме, в доме, я не то чтобы перешла на сторону Екатерины, но попыталась ее глазами посмотреть туда, назад, в Россию. Я вдруг осознала, что благодаря ей в ноябре не состоялся поединок. Потому что, когда в ноябре Пушкин вызвал Дантеса на дуэль, все остановила свадьба. Дантес объявил, что он влюблен не в Наталью, а в ее старшую сестру. Но если Наталью называли Мадонной, то Катю, как мы знаем, не иначе как ручкой от метлы. И вдруг Дантес объявляет, что он влюблен не в Мадонну, а в ручку от метлы. И даже собирается на ней жениться. Но для этого Пушкин должен забрать свой вызов.

И там, в Сульце, я мысленно сказала Кате: «Я поняла, что ты выступила в некотором роде спасительницей, хотя сама об этом, конечно, не думала». Екатерина просто хотела выйти замуж за человека, в которого была влюблена. Ну а то, что после свадьбы произойдет, не ее вина.

Дуэль

– Принято считать, что причиной дуэли стала ревность Пушкина. Но ведь Александр Сергеевич не хотел стреляться, вызов ему отправил Дантес.

– В один из дней в ответ на требования семейки Геккернов создать в свете видимость примирения, Пушкин пишет Геккерну письмо, в котором говорит: «Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына».

В этом же письме Пушкин обращается с просьбой «положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь».

Геккерен должен что-то делать после такого письма.

Он отправляется за советом к графу Строганову Григорию Александровичу, который был дядей Натальи Николаевны и пользовался уважением в свете. И Строганов советует, чтобы вызов Пушкину за это письмо отправил Дантес.

Этот шаг решил очень многое и в нашем общественном сознании, и в светском обществе после этого поединка, и потом в исследованиях историков-пушкинистов.

Долгое время считалось, что это Пушкин после свадьбы Екатерины вызвал-таки Дантеса на дуэль. Якобы тот отпустил шутку – мол, со слов мозольного оператора, услугами которого пользовались и Наталья, и Екатерина, мозоль Натали красивее, чем у новоиспеченной жены Дантеса. Шутка прозвучала двусмысленно из-за того, что по-французски слова“cor”(«мозоль») и“corp”(«тело») звучат совершенно одинаково.

Якобы эта шутка оскорбила Пушкина и последовал вызов. Ах, какой плохой Пушкин, не сдержал свой характер, и вот такой печальный финал.

В действительности Пушкин не вызывал Дантеса. Он написал отчаянное, но очень жесткое письмо барону Геккерну, и вызов поступил со стороны Дантеса. Тем самым они прикрыли всю эту историю. Чтобы никто не обсуждал, чем же так голландский посланник неугоден Пушкину. Чем Александр Сергеевич недоволен? Почему он грозит скандалом? Вот это все надо было скрыть. Скрыли за рассказом о якобы африканском характере, ревности Пушкина.

Когда его раненого внесут в дом, Наталья Николаевна не поймет, что случилось. Она упала в обморок. Когда пришла в себя, подбежала к Пушкину, который ей сказал:

– Успокойся, ты ни в чем не виновата, это дело мое, а не твое.

Но он сказал это ей. А в обществе были уверены, что это ее вина, что она по-прежнему кокетничала с французом и Пушкин потому вызвал француза на поединок. Вот такая путаница произошла благодаря графу Строганову.

Диван

– Для меня самой важной комнатой в квартире на Мойке, 12 является кабинет. Во время экскурсии, переходя из одной комнаты в другую, мы можем что-то обсуждать, переговариваться… Но переступив порог кабинета, умолкаем. Не потому что нельзя говорить, а потому что просто не получается. Здесь все было кончено. И произошло все на том диване, который до недавнего времени оставался просто диваном пушкинской эпохи или диваном из квартиры, но не «тем самым». Как вам удалось добиться экспертизы и доказать, что именно на этом диване остановилось сердце Пушкина?

– Это вот такое везение. Но везение ученого, наверное, всегда неслучайно. В 1982 году я пришла работать в музей экскурсоводом и научным сотрудником, а с 1989 года стала хранителем квартиры.

Там была сложная история: коммуналки вокруг квартиры расселили, и в доме, который стал полностью музеем, началась реконструкция. Менялось и музейное пространство. Как всегда, поднялся большой шум, ведь мы, люди, не любим перемен. Я в то время находилась в декретном отпуске и не участвовала в той безумной битве. Она поначалу происходила внутри музея, а потом выплеснулась и за его стены.

В Пушкинском Доме собирали журналистов, одна часть моих коллег доказывала, что необходимо вернуть прежнюю экспозицию, другая часть требовала перемен. В итоге Нина Ивановна Попова, которая долгие годы хранила музей и начала в 1987 году создавать новую экспозицию, была вынуждена уйти в музей Анны Ахматовой в Фонтанный дом. Место заведующей пустовало. Я к тому моменту вышла из декрета, защитила кандидатскую, и директор Всероссийского музея Пушкина Сергей Михайлович Некрасов предложил мне заняться квартирой.

Я очень боялась, что на меня тоже обрушится гнев коллег, и попросила их

Одним из таких людей был Анатолий Михайлович Кучумов. После войны он занимался воссозданием интерьеров наших дворцов – работал в Павловске, в Гатчине, в Петергофе… Рассказывали, что когда он входил в мебельное хранилище, где все предметы были накрыты белыми чехлами, то мог чуть-чуть приподнять край ткани, увидеть ножку и атрибутировать: «Будуар Марии Федоровны, Гатчинский дворец». Анатолий Михайлович мог по ножке определить предмет мебели – такая у него была насмотренность. Он уже был очень пожилым человеком, перенесшим инсульт. Ходил с палочкой и жил в доме ветеранов-архитекторов, куда я и приехала к нему, чтобы поговорить, какой думали делать квартиру мои предшественники.

Кучумов мне тогда сказал:

– Душечка моя, неважно, как мы там думали. Займись лучше диваном.

– Чем? – переспросила я.

– Диваном, который в 1937 году привезли из Эрмитажа с легендой, что он из пушкинской квартиры.

Легенда очень прозрачная, ясная. Диван передал в Эрмитаж Марк Дмитриевич Философов, сообщив, что он из пушкинской квартиры. Как потом выяснилось, мать Марка Дмитриевича была родной сестрой жены сына Пушкина – Григория. Когда Григорий Александрович Пушкин покидал Михайловское, то вещи из Михайловского он частично отдал в Пушкинский дом, частично увез с собой в Маркучай, а кое-что подарил друзьям и родственникам. Так диван оказался у его свояченицы Философовой.

Марку Дмитриевичу не повезло – его репрессировали и в 1938 году расстреляли. В архиве Эрмитажа я нашла фотографию – Философов сидит у себя в кабинете за столом, и сбоку стоит наш диван. Он был ученым секретарем Эрмитажа, работал вместе с Иосифом Орбели. Потому Орбели и знал, что диван, который Философов подарил Эрмитажу, из пушкинской квартиры. До 1937 года он хранился в Эрмитаже, а потом, когда воссоздавался кабинет, Орбели определил его к нам на временное хранение.

– Если диван из квартиры, а внизу у него глубокие выдвижные ящики для постельного белья, то это, скорее всего, кабинетный диван, – сказал мне Кучумов. – Из них барину доставали белье, когда он ложился спать. Только нужно доказать, что этот диван тот самый, на котором умирал Пушкин. Ищи, душечка.

Что искать? Где искать? Как искать? Непонятно. Возможно ли вообще определить что-то через столько лет. Я тогда вспомнила случай, который произошел за несколько лет до моей встречи с Анатолием Михайловичем. В пушкинской квартире с 1982-го по 1987 годы проходил большой ремонт. Никаких предметов, конечно, уже не было, со стен сняли штукатурку, вот-вот должны были начаться работы… И вот я вижу, как по обнаженному остову дома Нина Ивановна Попова ведет Дмитрия Сергеевича Лихачева. И тот вдруг говорит Нине Ивановне:

– Надо сказать строителям, чтобы только не трогали стены. Знаете, наука ведь может дойти до того, что из стен будут извлекать голос, ведь он резонировал в этих стенах.

Я запомнила эти слова, и когда позднее, став хранителем квартиры, слышала, что необходимо отреставрировать безобразную стертую кожу дивана, говорила:

– А Лихачев утверждал, что стены не надо трогать, потому что будет что-то резонировать. А вдруг у нас тоже будет что-то резонировать!

Коллеги, должно быть, подумали, что у меня самой в голове что-то не то резонирует. Но диван в итоге трогать не стали. Он в таком не очень красивом экспозиционном виде существовал и существует до сих пор.

Шло время, и по воле небес, или по воле Пушкина на небесах, к нам пришел заместитель бюро судебно-медицинской экспертизы Ленинградской области профессор Юрий Александрович Молин, который занимался различными экспертизами в храмах и монастырях, по костякам определял конкретных святых, зная по житиям о каких-то их физических особенностях.

– Раз вы судебно-медицинские эксперты, могли бы вы изучить кожу на диване? – спросила я. – Может быть, там остались какие-то следы крови?

Хотя, конечно, никаких явных следов крови на диване не было.

Юрий Александрович ответил:

– Шансы равны примерно нулю, но это очень интересно. Можем ли мы своего человека, который примерно такого же роста и строения, как Пушкин, положить на диван?

– Это невозможно! – воскликнула я.

Тогда из бумаги вырезали человеческий силуэт и уложили его на диван так, как на нем лежал Пушкин – головой к окнам. По силуэту наметили точки для смывов. Эти смывы изучались в лаборатории.

Через некоторое время в моем кабинете раздается звонок.

– Вся лаборатория сбежалась смотреть, потому что из тридцати смывов в одном-единственном обнаружили даже не гемоглобин, а осколки гемоглобина, – сообщил Молин.

– Это человек? – спросила я. И тут же уточнила: – Кошки ведь могли рожать на диванах.

– Галина Михайловна, как вы неромантичны! – рассмеялся Юрий Александрович.

– Я, извините, исследователь.

– Да, это кровь человека.

– Тогда другой вопрос – мужчины или женщины? Женщины тоже часто оказывались на диванах, когда рожали, могли тоже много крови потерять.

– Будем выяснять дальше.

Спустя некоторое время Молин звонит вновь:

– Это мужчина. Но как понять, Пушкин ли? Мы знаем и группу крови, и резус… Но кровь ли это Александра Сергеевича?

Поскольку верхний слой кожи на диване очень стертый, то осколки гемоглобина обнаружились в глубоком слое. А если в глубоком слое сохранилась кровь, это значит, с точки зрения экспертов, что место подвергалось длительному и обильному кровотечению.

– Кто в семье Пушкина мог так истекать кровью? – спросил Молин.

– Не могу ничего вам сказать по этому поводу. Могу лишь предложить подлинный жилет Александра Сергеевича со следами его крови и локон волос, срезанный в день похорон по просьбе Ивана Тургенева.

Из этого большого локона эксперты взяли один волосок, поработали с жилетом, сравнили показатели и с 2010 года диван, который до этого был просто диваном пушкинской эпохи, затем диваном из квартиры Пушкина, стал тем самым диваном, на котором прошли последние часы жизни Александра Сергеевича. Здесь Наталья Николаевна кормила его моченой морошкой. Здесь он держал за руку Даля и говорил ему:

– Пойдем выше, выше…

А потом очнулся и сказал:

– Мне померещилось, будто мы идем с тобой по книжным полкам, и голова закружилась.

Здесь они с Далем перешли на «ты». До этого, Даль говорил, друг к другу обращались на «вы», а здесь побратались как будто уже для другого мира.

– Когда же, в конце концов, пушкинский диван стал полноправным экспонатом квартиры на Мойке?

– Прошло почти сто лет, а мы никак не можем получить его на наш учет, он до сих пор на временном хранении. Каждый

Гости на Мойке

– Имя Пушкина свято не только для наших соотечественников. Я сам приводил к вам гостей из Америки. Наверняка, бывает много иностранцев.

– Однажды выхожу из музея и вижу, как в своей шубке стремительно влетает в наш двор Катрин Денев. Машина осталась на улице. Она была одна. Обращается ко мне, говорит, что хочет попасть в квартиру Пушкина.

– Понимаете, мой друг Жискар д’Эстен сказал, что если я окажусь в Петербурге, то не имею права не побывать у вас. В Эрмитаж я не пошла, про Эрмитаж он ничего не говорил. Но в квартиру на Мойке советовал попасть обязательно.

– Мы уже закрылись, но ради вас, – говорю, – я готова музей открыть.

Денев протянула мне ручку свою – очень тонкую, легкую, балетную. Она вообще вся неземная, на все смотрела с изумлением. Но вот эта ручка мне особенно запомнилась. Когда прощались, Денев подняла ручку, помахала мне – как будто птичка выпорхнула.

Французы вообще любят наш музей.

Однажды даже снимали у нас фильм о ранних годах Бетховена.

– А почему у вас? Какая связь с Бетховеном?

– Им нужен был интерьер. Посчитали, что пушкинская квартира – то, что нужно. Мы вынесли все подлинные мемориальные вещи в кабинет, кабинет заперли. И вдруг появляется великий писатель земли русской. Французы падают в обморок: «Смотрите, кто приехал! Надо взять у него автограф!» Наши смотрят и недоумевают: «Кто это?» Французы сразу узнали Солженицына, наши – нет. Александр Исаевич гордо прошел по квартире, все посмотрел, затем мы его в кабинет провели.

– Галина Михайловна, может, выйдем из кабинета и оставим его наедине с Пушкиным? – шепнул мне Сергей Михайлович Некрасов.

– Ну и пусть будет наедине, мы ему не мешаем.

Солженицын встал у окна и окинул глубокомысленным взглядом двор. В этот момент Некрасов спохватился:

– А где книга почетных гостей?

Принесли книгу. Я держу ее в руках и говорю:

– Понять бы еще, куда нам вас посадить.

– Как куда? – отстраняется от окна Александр Исаевич. Берет книгу и садится… в пушкинское кресло, в которое даже Лихачев садиться наотрез отказался. У нас фотография сохранилась – Солженицын в кресле, и рядом мы с Некрасовым в растерянности смотрим, что же это за явление такое. Я сама это кресло не воспринимаю как предмет, на котором можно сидеть. Как не воспринимаю пушкинский диван как предмет, на котором можно лежать.

– А что за история с Дмитрием Лихачевым?

– В 1999 году Владимир Васильев решил провести в Большом театре собрание, посвященное дню рождения Пушкина. Он хотел, чтобы в собрании принял участие Лихачев. Но поскольку Дмитрий Сергеевич был уже стар и очень болен, участвовать не мог. Тогда Васильев предусмотрительно решил заранее его снять в кабинете Пушкина, чтобы заседание в Большом театре началось с приветственных слов Лихачева.

В кабинете установили профессиональный свет. Пришел Дмитрий Сергеевич. Ему говорят:

– Вы садитесь, садитесь.

Лихачев ужаснулся:

– В кресло Пушкина? Я не сяду!

– Дмитрий Сергеевич, а кто как не вы достоин этого кресла, а кресло достойно вас, – принялся убеждать его Васильев.

– Исключено! Я ухожу.

Тогда я сказала:

– Дмитрий Сергеевич, мы вам сейчас дадим какой-нибудь исторический стульчик, на котором удобно сидеть, а кресло отставим в сторону.

– Но люди решат, что я сижу за столом Пушкина в его кресле.

– А мы поставим кресло так, чтобы было видно, что оно в стороне.

Принесли стул, Лихачев на нем устроился и говорит:

– Галина Михайловна, пожалуйста, пойдите, посмотрите в камеру, так ли это выглядит. Действительно ли видно, что кресло в стороне?

Я посмотрела, убедилась и успокоила его:

– Кресло в стороне, не беспокойтесь.

Перед мотором Васильев проинструктировал Лихачева:

– Дмитрий Сергеевич, вы сейчас говорите то-то и то-то. Хорошо?

– Хорошо.

Камера. Мотор!

– Аполлон Григорьев написал о Пушкине…

– Так, стоп! – Васильев прервал съемку. – Дмитрий Сергеевич, мы же обращаемся к зрителям, которые сидят в Большом театре. Нужно сказать так, как я вас попросил. Хорошо?

Лихачев кивнул:

– Я вас понял.

– Готовы?

– Готов. – И снова: – Аполлон Григорьев написал…

Так продолжалось до тех пор, пока Васильев не махнул рукой: ладно, пусть так будет.

– Знаю, что квартиру Пушкина очень любил Тонино Гуэрра.

– Он бывал у нас в музее не однажды – выступал с лекциями, были творческие встречи. Снимал в музее-квартире небольшой фильм ко дню своего рождения, считая, что важно быть рядом с Пушкиным в такой день.

Однажды пришел на очередной вечер встречи с презентацией своих новых книг и, входя в калитку, слишком рано приподнял голову – серьезно ушибся. Закричал: “Перке?Perché? Perché la traversa è così bassa?”(Почему такая низкая перекладина?)

Мы, отвечая, конечно, схитрили и, чтобы его умаслить, вспомнили о Пушкине, хотя дом ему не принадлежал! Сказали, мол, Пушкин невысокого был роста, поэтому и калитка небольшая.

Он попыхтел, потер ушибленное темя и отправился на вечер встречи, а уже после, когда, усталый, покидал музей, мы вспомнили о книге отзывов. Стали просить его оставить автограф. Он отнекивался, говорил, что уже без сил и мыслей никаких нет, но, сев за мой стол, написал в книге почетных гостей:“La casa di Pusckin serve per farti sentire fui piccolo”(Дом Пушкина существует, чтобы почувствовать себя ниже ростом).

Его высказывание теперь мое жизненное кредо рядом с Пушкиным.

– А я ведь тоже однажды ударился головой, входя в ваш двор.

– Вот! Почувствуйте себя ниже ростом! И окажетесь на верных путях бытия.

Лифарь

– Галина Михайловна, из коллекции Лифаря что-то же есть в музее?

– Конечно. Экскурсия по квартире начинается в цокольном этаже дома на Мойке, 12, где раньше были прачечная, комната для прислуги… Мы их не восстанавливаем. Это была моя затея. Один из экспонатов, который встречает посетителей, – фрагмент шелковой ткани, вышитый вручную золотыми нитями. Я думаю, это фрагмент обивки стен, мебели или часть каретной обшивки. Он выставлен в витрине свернутым в рулончик, а на отложенном уголке подпись: «Сергей Лифарь».

Лифарь подарил эту ткань Всесоюзному музею Пушкина в 1968 году, когда оказался в СССР. Почему-то Наталья Николаевна, покидая квартиру на Мойке, взяла с собой эту ткань и увезла в Михайловское. Затем сын Пушкина Григорий Александрович перевез ее в Маркучай – вильнюсское имение жены. Когда его не стало, вдова передала ткань соседке – сестре коллекционера Сувчинского, а тот, в свою очередь, подарил ткань Лифарю.

Лифарь вообще был готов отдать Советскому Союзу всю пушкинскую коллекцию только за возможность поставить на сцене Большого

– Лифарь уехал, а фрагмент обивки остался у вас.

– Да, и лежал десятилетиями в фондах. Когда я переделывала экспозицию, то решила начать ее с этого предмета и еще с картины Адриана Волкова «Александр Сергеевич Пушкин, смертельно раненный на поединке с бароном Геккереном-Дантесом 27 января 1837 года».

– А она как у вас оказалась?

– У картины тоже интересная история. Она была написана в 60-е годы XIX века, потом пропала. Мы о ней знали, но понятия не имели, где она находится, пока исследователь биографии Пушкина Михаил Яшин не опубликовал в журнале «Нива» статью об Адриане Волкове. Конечно, упомянул и картину, заметив, что настоящее ее местонахождение неизвестно. И вдруг раздается в музее звонок из Вологды.

«Кажется, та картина, которую вы ищите, у нас».

Яшин и наш заместитель по науке отправились немедленно в Вологду, в семью Рачевых, и увидели засиженное мухами, грязное полотно, на котором еле-еле читалось изображение. Владельцы рассказали, что их бабушка выменяла эту картину на полбуханки хлеба на каком-то рынке где-то в Сибири. Кто ее завез в Сибирь, бог его знает. Когда внуки той бабушки переезжали из Сибири в Вологду, то многие вещи, чтобы не тащить с собой, распродавали. А картину в память о бабушке забрали с собой. И теперь готовы подарить ее музею. Поэтому полотно у нас. Для меня эти два предмета, столь разными путями попавшие в музей, – и есть начало.

Храм

– Пушкина ведь должны были отпевать в Исаакиевском соборе. Но в итоге гроб перенесли в Спасо-Конюшенную церковь.

– Сколько мы добивались ее открытия!

– А что там находилось в советские годы?

– Ужас, что там было. Когда конюшенное ведомство съехало, там разместилась стоянка пожарных машин, потом просто автомобильная парковка. Несмотря на то, что никаких машин там нет уже лет пятьдесят, дикий запах стоит до сих пор. Чтобы стены привести в порядок, надо просто их снести, потому что запах никуда не девается. В церкви располагался клуб, никаких иконостасов, ничего не существовало. В 1990-е годы мы в музее создали общину и стали добиваться открытия. Нам говорили, что мы ненормальные. Но в дело включился скульптор Михаил Константинович Аникушин. А Собчак очень хотел, чтобы Аникушин снес, как Собчак называл, стамеску Московского вокзала.

– Обелиск героям революции.

– Да, и вернул памятник Александру Третьему. 10 февраля у нас во дворе на Мойке у памятника Пушкину собирались: речи скажут, потом садятся за стол. Собчак всегда сажал рядом Аникушина. И обязательно спрашивал:

«Ну… Год уже прошел, снесем мы стамеску наконец или нет?»

И поскольку мэр был заинтересован в этом, то шел где-то и на поводу Аникушина, когда тот что-то просил. И Аникушин подал бумагу, что община при пушкинской мемориальной квартире просит открыть храм. Все началось с одной комнаты, где проходили богослужения. И постепенно, постепенно удалось восстановить весь храм.

Кино

– Галина Михайловна, вам понравился фильм «Пророк»?

– Когда я оказалась на премьере, первые мгновения думала, что схожу с ума. Потом поняла, что все-таки сошла и надо как-то с этим примириться, забыв, что я пушкинист. Но эта молодая команда не только не позволила мне забыть, что я пушкинист, они почти ежеминутно вызывали мой неописуемый восторг. Когда фильм закончился и меня кто-то спросил: «Ну как?», – я ответила: «Все абсолютно вверх тормашками. Я в восторге».

Мне надоело кино, в котором разжевывается биография Пушкина и вырисовывается историческое правдоподобие. При этом все равно не получается ни то, ни другое. Здесь же вся прелесть в том, что эти молодые ребята любят Пушкина. Я каждую секунду боялась, что они его унизят, уничтожат. Но они его по-настоящему любят.

В фильме очень тонко проведены все самые важные линии биографии Пушкина, которые делают его цельным и сегодняшним. Это поразительно. Вот используют они там рэп. Наверное, если сегодня у какого-то молодого человека поинтересоваться, с кем сейчас можно сравнить Пушкина, он ответит, что с каким-нибудь рэпером. Необычно, вызывающе и в то же время органично в своем времени может существовать только рэпер. Потому эти мальчишки, которым на момент съемок не исполнилось и тридцати лет, берут и используют этот текст. А в финале за кадром они дают пушкинские строки на фоне России. У меня было ощущение, что Пушкин – небожитель. То есть все вокруг говорят рэпом, а он с небес говорит то самое важное, из-за чего и является пророком.

– В этом фильме совершенно замечательно показан Лицей. И я не стыжусь признаться, что почти заплакал на одной из лицейских сцен. Я понял, что Пушкин правда был, что Пушкин правда жил. И этот человек – он реальный. А что касается рэпа, я вспоминаю такую историю. В Москве на улице Спиридоновка жил знаменитый баснописец Иван Дмитриев, в гости к которому Василий Львович Пушкин, дядя Александра Сергеевича, как-то раз привез своего маленького племянника. А у Дмитриева все лицо было в оспинах. При виде Пушкина Дмитриев воскликнул: «Ой, какой арапчик!» Наш Пушкин ответил: «Зато не рябчик!» Чем вам не рэп?

А какие сцены снимали в музее?

– Окно, из которого Наталья Николаевна смотрела на толпу, которая прощалась с Пушкиным, и вынос гроба. У нас этот гроб стоял целый день в воротах. Я когда увидела, немедленно к продюсеру кинулась:

– Что происходит? Что за гроб у нас стоит?

– Галина Михайловна, мы же будем сегодня вынос снимать. Не прямо сейчас, а попозже, часов через пять.

– Вы б его хоть накрыли чем-нибудь.

– Зачем?

– Как зачем? Музей-то сегодня открыт для посетителей.

А когда снимали сериал о Пушкине, такую грязь развезли. Привезли специальную. Я как увидела, сказала: «Простите, пожалуйста, ну столица же Российской империи… Откуда грязь-то?» Я понимаю, Пушкин писал: «Благословляя колеи. И рвы отеческой земли». Ну такого же не могло быть в Петербурге.

– Вот мы сами ломаем голову, что же нам делать, – ответили мне ребята.

И через некоторое время повалил снег. Все ахнули:

– Господи, откуда снег?

– Пушкин справился с вашей проблемой, – ответила я. – Хотя бы снегом прикрыло эту безумную грязь.

– Галина Михайловна, я знаю, что идея снять фильм о Пушкине пришла в голову продюсера

– Верно, продюсер Петя Ануров мне сказал, что, когда снимал «Серебряные коньки», а дело было зимой, замерз и зашел к нам в музей погреться. «Никогда, – говорил он, – не беру никакие аудиогиды, а тут взял и к концу экскурсии понял, что должен снять фильм о Пушкине».

– А ведь и аудиогид записан вашим голосом.

– Я ему и сказала: «Тогда-то с вами мы и познакомились».

– В каком смысле? – удивился Ануров.

– Ну потому что и текст, и голос аудиогида мой.

– Получается, это вы нас благословили!

– Нет, это Пушкин. Он решает, кого с кем свести.

Галина Седова в кабинете А. С. Пушкина в музее-квартире на Мойке, 12. Санкт-Петербург, 2015.

Александр Солженицын за столом А. С. Пушкина. 1996.

Игорь Оболенский. 2023.

Сноски

1

Нина Дорлиак – камерная и оперная певица, народная артистка СССР, гражданская спутница жизни Святослава Рихтера.

2

Мельница Арагона – дом-музей Луи Арагона и Эльзы Триоле, расположенный во Франции. Супруги в 1951 году купили бывшую водяную мельницу XII века и жили там до последних дней.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге