Обложка На страже самодержавия. Начало правления Николая I

На страже самодержавия. Начало правления Николая I

Владимир Ю

0% прочитано
Стандартный
Владимир Ю

На страже самодержавия. Начало правления Николая I

Глава 1. 1. Тайны престолонаследия

Сердце царя в руке Господа,

как потоки вод.

(Притч. 21:1)

В 1797 году император Павел своим Указом установил твердые и непреложные основы престолонаследия, вернув прежний порядок престолонаследия, когда власть передавалась старшему сыну, а в его отсутствие — брату. К моменту коронации семья Павла I состояла из пяти дочерей и трех сыновей — Александра, Константина и Николая (двое из них были уже женаты); четвертый сын, Михаил, родился в 1798 году. Согласно Акту, наследником императора Павла являлся его старший сын Александр. Однако, не понятно почему, но Павел своим указом от 28 октября 1799 года пожаловал титул цесаревича также и своему второму сыну — Великому князю Константину Павловичу, в качестве отличия за «подвиги храбрости и примерного мужества», выказанные им во время итало-швейцарской экспедиции 1799 года, под общим командованием Александра Суворова: «Видя с сердечным наслаждением, как Государь и Отец, каковые подвиги храбрости и примерного мужества во все продолжение нынешней кампании против врагов царств и веры оказывал любезнейший сын наш Е. И. В. великий князь Константин Павлович, в мзду и вящее отличие жалуем мы ему титул Цесаревича».

При вступлении на престол императора Алек­сандра Павловича в 1801 году в тексте присяги не указывалось имя конкретного наследника. Это было вызвано тем, что сохранялась надежда на рожде­ние у нового императора сыновей в буду­щем. Однако от брака с императрицей Елизаветой Алексеев­ной у Александра были только две дочери, скончавшиеся в детском возрасте. Таким образом, к началу 1820-х гг. у императора Александра Павловича не было прямых наследников. У его следующего по старшинству брата, цесаревича Константина Павловича от брака с великой княгиней Анной Федоровной, урожденной принцессой Юлианой-Генриеттой- Ульрик- Саксен-Кобург-Заальфельдской также не было детей. Более того, великая княгиня, воспользовавшись семейным предлогом, в 1801 году покинула Россию и отказывалась возвращаться назад. Фактически брак распался.

20 -го марта 1820 года император Александр I издал Манифест о расторжении брака цесаревича Константина Павловича с великой княгиней Анной Федоровной, в котором официально объявлялось, что цесаревич Константин Павлович принесенную императрице Марии Федоровне и государю просьбою «обратил внимание наше на его домашнее положение в долговременном отсутствии супруги его великой княгини Анны Федоровны, которая еще в 1801 году удалилась в чужие края по крайне расстроенному состоянию ее здоровья, как до ныне к нему не возвращалась, так и впредь, по личному ее объявлению, в Россию возвратиться не может, и в следствие сего изъявил желание, чтобы брак его с нею был расторжен».

«Вняв сей просьбе, — сказано далее в Манифесте, — с соизволения любезнейшей родительнице нашей, мы предавали дело сие в рассмотрение Святейшего Синода, который по сличении обстоятельств оного с церковными узаконениями, на точном основании 35 Правила Василя Великого, положил: брак цесаревича и великого князя Константина Павловича с великою княгинею Анною Федоровною расторгнут, с дозволением ему вступить в новый, если он пожелает».

В 1815 году Константин Павлович, назначенный Александром главой войска Царства Польского, знакомится с Жанеттой (Иоанной) Грудзинской на балу у генерала Юзефа Зайончека, которая сначала жила с матерью в Париже, а затем переехала в Польшу.

Князь Петр Андреевич Вяземский так описывает Жанетту Грудзинскую: «Жанетта Антоновна не была красавица, но была красивее всякой красавицы. Белокурые, струистые и густые кудри ее, голубые выразительные глаза, улыбка умная и приветливая, голос мягкий и звучный, стан гибкий и какая-то облегающая ее нравственная свежесть и чистота. Она была Ундиной. Все соединялось в ней и придавало ей совершенно особенную и привлекающую внимание физиономию в кругу подруг и сверстниц ее». [П.А. Вяземский. Полное собр. Т. 2. СПб., 1878 ].

Ухаживания Константина Павловича постепенно перешли в горячую любовь, и Жанетта согласилась стать его женой.

В связи с предполагавшимся вторым браком великого князя Константина Павловича на графине Грудзинской, которая не принадлежала ни к какой монаршей династии, император Александр дополнил правила престолонаследия требованием о равнородности брака как необходимом условии для наследования престола: «…если какое лицо из императорской фамилии вступит в брачный союз с лицом, не имеющим соответственного достоинства, то есть не принадлежащим ни к какому царственному или владетельному дому, в таком случае лицо императорской фамилии не может сообщить другому прав, принадлежащих членам императорской фамилии и рождаемые от такового союза дети не имеют права на наследование престола». Другими словами, супруги неравного статуса и их потомство лишались прав членов императорской фамилии и, соответственно, права наследования престола Российской империи. Таким образом, с принятием указанного Манифеста вводилось правило равно­родного брака и устранялось из состава Российского Императорского Дома возможное потом­ство от морганатических браков. Дети, родившиеся в неравнородном браке, теряли право на престол.

12 -го мая 1820 года Константин Павлович без всякой торжественности обвенчался в королевском замке в Варшаве с графиней Грудзинской сперва по православному обряду, затем по католическому. Официальное положение новой супруги цесаревича определялось манифестом от 8 июля 1820 года, который, однако не был обнародован. Этим манифестом ей был пожалован титул княгини Лович и присвоен в России титул светлости. После вступления Константина Павловича в морганатический брак с Жанеттой (Иоанной) Грудзинской он сам лично не утратил права на престол, но его супруга и возможные дети от нее членами императорской фамилии уже не считались. Принимая в расчет это обстоятельство и другие личные мотивы цесаревич Константин Павлович 14-го января 1822 года письмом на имя императора Александра формально отрекся от права на российский престол, передав его, согласно закону 1797 года, своему младшему брату, Николаю Павловичу. Вот это письмо:

«Всемилостивейший Государь! Обнадежен опытами неограниченного благосклонного расположения Вашего Императорского Величества ко мне, осмеливаюсь еще раз прибегнуть к оному и изложить у ног Ваших, Всемилостивейший Государь! всенижайшую просьбу мою. Не чувствуя в себе ни тех дарований, ни тех сил, ни того духа, чтоб быть, когда бы то ни было, возведено на то достоинство, к которому по рождению моему могу иметь право, осмеливаюсь просить Вашего Императорского Величества передать сие право тому, кому оно принадлежит после меня, и тем самым утвердить навсегда непоколебимое положение нашего Государства. Сим могу я прибавить еще новый залог и новую силу тому обязательству, которое дал я непринужденно и торжественно, при случае развода моего с первою моею женою. Все обстоятельства нынешнего моего положения меня наиболее к сему убеждают и будут пред Государством нашим и светом новым доказательством моих искренних чувств. Всемилостивейший Государь! Примите просьбу Мою благосклонно; испросите на оную согласие всеавгустейшей родительницы нашей и утвердите оную Вашим Императорским словом. Я же потщусь всегда, поступая в партикулярную жизнь, быть примером Ваших верноподданных и верных сыновей любезнейшего Государя нашего Есмь с глубочайшим высокопочитанием,Всемилостивейший Государь!

Вашего Императорского Величества Вернейший подданный и Брат КОНСТАНТИН ЦЕСАРЕВИЧ

С.-Петербурга Генваря 14 дня 1822 года».

2-го февраля 1822 года император Александр Павлович от своего имени и имени вдовствующей императрицы Марии Федоровны направил письменный ответ Константину Павловичу, в котором выразил свое согласие с принятым решением:

«Любезнейший брат! С должным вниманием читал я письмо ваше. Умев ценить возвышенные чувства вашей доброй души, сие письмо меня не удивило. Оно дало мне новое доказательство искренней любви вашей к государству и попечения о непоколебимом спокойствии оного. По вашему желанию предъявил я письмо сие родительнице нашей. Она его читала с тем же, как и я, чувством признательности к почтенным побуждениям, вас руководствовавшим. Нам обоим остается, уважив причины, вами изъясненные, дать полную свободу вам следовать непоколебимому решению вашему, прося всемогущего Бога, дабы Он благословил последствия столь чистейших намерений.

Пребываю навек душевно вас любящий брат, Александр».

Обращает на себя внимание то , что в письме отсутствует имя претендента на престол цесаревича Николая Павловича. Во всем этом деле проглядывается какая-то бесцельная страсть к тайне и последовательное уклонение от прямого названия вещей настоящим именем. Составление самого акта о порядке изменения престолонаследия также сопровождалось таинственными приемами.

Летом 1823 года архиепископу Филарету было передано письмо Константина Павловича и секретно повелено написать проект манифеста о назначении наследником престола великого князя Николая Павловича, с тем чтобы этот акт оставался в тайне, пока не настанет время привести его в исполнение. Подготовленный проект манифеста император Александр I подписал 16 августа 1823 года в Царском Селе. В нем, наконец, было указано имя приемника и сказано: «наследником нашим быть второму брату нашему, великому князю Николаю Павловичу». При этом содержание манифеста не разглашалось.

Манифест Императора Александра I, утверждающий отречение Цесаревича и Великого Князя Константина Павловича и утверждающий Наследником Престола Великого Князя Николая Павловича, 16 августа 1823 года:

«Божиею Милостию, Мы, Александр Первый, Император и Самодержец Всероссийский, и прочая, и прочая, и прочая.

Объявляем всем Нашим верным подданным. С самого вступления Нашего на Всероссийский Престол непрестанно Мы чувствуем Себя обязанными пред Вседержителем Богом, чтобы не только в дни Наши охранять и возвышать благоденствие возлюбленного Нами Отечества и народа, но также предуготовить и обеспечить их спокойствие и благосостояние после Нас, чрез ясное и точное указание Преемника Нашего, сообразно с правами Нашего Императорского Дома и с пользами Империи. Мы не могли, подобно предшественникам Нашим, рано провозгласить Его по имени, оставаясь в ожидании, будет ли благоугодно недоведомым судьбам Божиим даровать Нам Наследника Престола в прямой линии. Но чем далее протекают дни Наши, тем более поспешаем Мы поставить Престол Наш в такое положение, чтобы он ни на мгновение не мог остаться праздным. Между тем, как мы носили в сердце Нашем сию священную заботу, Возлюбленный Брат Наш Цесаревич Великий Князь Константин Павлович по собственному внутреннему побуждению принес Нам просьбу, чтобы право на то достоинство, на которое Он мог бы некогда быть возведен по рождению своему, передано было Тому, кому оно принадлежит после Него. Он изъяснил при сем намерение, чтобы таким образом дать новую силу дополнительному Акту о наследовании Престола, поставленному Нами в 1820 году, и Им, поколику то до него касается, непринужденно и торжественно признанному. Глубоко тронуты Мы сею жертвою, которую Наш Возлюбленный Брат, с таким забвением своей личности, решился принести для утверждения родовых постановлений Нашего Императорского Дома и для непоколебимого спокойствия Всероссийской Империи. Призвав Бога в помощь, размыслив зрело о предмете, столь близком к Нашему сердцу и столь важном для Государства, и находя, что существующие постановления о порядке наследования Престола у имеющих на него право . не отъемлют свободы отрекшись от сего права в таких обстоятельствах, когда за сим не предстоит никакого затруднения в дальнейшем наследовании Престола, - с согласия Августейшей Родительницы Нашей, по дошедшему до Нас наследственно Верховному праву Главы Императорской Фамилии, и по врученной Нам от Бога Самодержавной Власти, Мы определили: Во-первых: свободному отречению первого Брата Нашего, Цесаревича и Великого Князя Константина Павловича, от права на Всероссийский Престол, быть твердым и неизменным; акт же сего отречения, ради достоверной известности, хранить в Московском Большом Успенском Соборе и в трех высших Правительственных местах Империи Нашей: в Святейшем Синоде, Государственном Совете и Правительствующем Сенате. Во-вторых: вследствие того, на точном основании акта о наследовании Престола, Наследником Нашим быть второму Брату Нашему, Великому Князю Николаю Павловичу. После сего Мы остаемся в спокойном уповании, что в день, когда Царь Царствующих, по общему для земнородных закону, воззовет Нас от сего временного Царствия в вечность, Государственные Сословия, которым настоящая непреложная воля Наша и сие законное постановление Наше, в надлежащее время, по распоряжению Нашему, должно быть известно, немедленно принесут верноподданническую преданность свою назначенному Нами Наследственному Императору единого нераздельного Престола Всероссийской Империи, Царства Польского и Великого Княжества Финляндского. О Нас же просим всех верноподданных Наших, да они с тою любовию по которой Мы в попечении о их непоколебимом благосостоянии полагали Высочайшее на земли благо, принесли сердечные мольбы ко Господу и Спасителю нашему Иисусу Христу о принятии души Нашей, по неизреченному Его милосердию, в Царствие Его вечное.

Дан в Царском Селе 16 Августа, в лето от Рождества Христова 1823, Царствования же Нашего в двадцать третие.

На подлинном подписано Собственною Его Императорского Величества рукою тако: Александр».

25 -го августа 1823 года император Александр I прибыл в Москву, а 27-го прислал архиепископу Филарету утвержденный Высочайший Манифест с приложением подлинного письма цесаревича Константина Павловича, в запечатанном конверте, с собственноручной его надписью: «Хранить в Успенском соборе с государственными актами до востребования моего, а в случае мой кончины открыть московскому епархиальному архиерею и московскому генерал-губернатору в Успенском соборе прежде всякого другого действия». Копии Манифеста в запечатанных пакетах направили в Государственный Совет, Правительствующий Сенат и Святейший Правительствующий Синод. Получив пакет архиепископ Филарет отправился в Успенский собор Московского Кремля, когда там никого не было, кроме протопресвитера, сакелария и прокурора синодальной конторы. Архиепископ вошел в алтарь показал присутствующим принесенный пакет с печатью и положил в ковчег с государственными актами, запер, запечатал и объявил свидетелям высочайшую волю государя, «чтобы о сем никому открываемо не было». Хранители тайны были верны, писал Филарет в своих воспоминаниях: действительно никто ничего не узнал.(Шильдер Н.К. Император Александр Первый. Его жизнь и царствование. Тип. А.С. Суворина. СПб. 1897-1898. Т.4).

О существовании акта о престолонаследии знали только три лица: архиепископ Филарет, доверенное лицо императора князь Голицын и граф Аракчеев. Что же касается великого князя Николая Павловича, то он наравне с братом Константином Павловичем, ничего не услышал от императора о последних его распоряжениях. Александра Павлович почему -то признал излишним посвятить их в тайну подписанного им важного Манифеста.

Глава 1. 2. Тайны престолонаследия

Желание Александра Павловича отречься от престола еще тогда, когда российский трон не принадлежал ему и даже тогда, когда он уже правил Россией, как самодержец, было известно в империи и за границей.

«В России и в остальной Европе давно утвердилась мысль, что Император Александр, до последних дней своих, имел тайное намерение отречься от престола и перейти к жизни частной. Обыкновенно думали, что это намерение родилось в нем после низложения Наполеона, когда восстановитель законных царств и умиритель Европы, утомленный славою величия, разочарованный в мечтах о благодарности и привязанности человеческой, сосредоточился более в самом себе и от помыслов земных воспарил к небесным. «Пожар Москвы, — говорил он в 1818-м году прусскому епископу Эйлерту, — просветил мою душу, а суд Божий на обледенелых полях битв наполнял мое сердце такою теплотою веры, какой я до тех пор не ощущал. Тогда я познал Бога, как открывает Его Св. Писание; с тех пор только я понял и понимаю волю и закон Его, и во мне созрела твердая решимость посвятить себя и свое царствование Его имени и славе». Но желание оставить престол жило в нем, даже поверялось от него лицам близким, еще гораздо ранее этого апогея его величия» ( Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го . Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857).

В юные годы он желал, чтобы в стране была провозглашена республика. В конце царствования, устав от власти, хотел сбросить с себя ненавистную корону, чтобы полностью посвятить себя служению Богу.

«В дни юности, — замечает историк и военный деятель Н.К. Шильдер, — император Александр, как известно, мечтал не раз о том, чтобы удалиться в частную жизнь; он, подобно цесаревичу Константину Павловичу, имел природное отвращение к тому месту, которое ожидало его в будущем по праву рождения. Стоит припомнить, какие мысли высказывал великий князь Александр Павлович в царствование императрицы Екатерины в переписке с Лагарпом, а затем с Виктором Павловичем Кочубеем, чтобы уяснить себе душевное настроение внука Екатерины. Всемирная история не представляет другого подобного примера полного отсутствия в юноше, родившемся на подножии престола, всяких честолюбивых стремлений и решительного отвращения к неограниченной» (Император Николай Первый, его жизнь и царствование / [соч.] Н. К. Шильдера. - СПб. : А. С. Суворин, 1903).

У Лагарпа видели письма, относящиеся к самым первым годам царственного пути бывшего его питомца. 21 февраля 1796 года он пишет своему воспитателю Лагарпу первое письмо. Вот выдержка из этого письма:

« ... Дорогой друг! Как часто я вспоминаю о вас и обо всем, что вы мне говорили, когда мы были вместе! Но это не могло изменить принятого мною намерения отказаться впоследствии от носимого мною звания...Оно с каждым днем становится для меня все более невыносимым по всему, что делается вокруг меня... Я же хотя и военный, жажду лишь мира и спокойствия и охотно уступаю свое звание за ферму подле вашей, или по крайней мере, в окрестностях. Жена разделяет мои чувства, и я в восхищении, что держится моих правил» (Шильдер Н.К. Император Александр I, его жизнь и царствование. Т.1-4. - С.-Пб.,1904-1905. Т.1).

«Когда Провидение, — писал Он своему воспитателю, — благословит Меня возвести Россию на степень желаемого Мною благоденствия, первым Моим делом будет сложить с Себя бремя правления и удалиться в какой-нибудь уголок Европы, где Я стану безмятежно наслаждаться добром, утвержденным в отечестве». Мысль об отречении проявлялась даже у юноши, почти у ребенка, при жизни Императрицы Екатерины; когда между Ним и престолом стоял еще Его родитель. У нас в руках документ, которого содержание в высшей степени любопытно, как первый, по всей вероятности, гласный проблеск этого намерения, было ли оно тогда следствием минутного раздражения или плодом романической настроенности, свойственной иногда молодым летам. Документ этот не менее любопытен и как свидетельство того возвышенного образа мыслей, той нежности чувств, которые представляют Александра явлением таким поэтическим в нашей истории. Это — письмо 18-летнего Великого Князя от 10-го мая 1796-го года к Виктору Павловичу Кочубею, тогдашнему посланнику нашему в Константинополе и одному из любимейших друзей его. Вот оно, от слова до слова:

«Настоящее письмо, мой любезный друг, вручит вам г. Гаррик, о котором я уже писал вам прежде. Это дает мне случай поговорить с вами откровенно о многом.

Сознайтесь, дорогой друг, что вы действительно дурно поступаете, не извещая меня ни о чем лично вас касающемся; только теперь я узнал, что вы взяли отпуск и едете лечиться в Италию, а оттуда на некоторое время в Англию. Отчего вы мне об этом не написали ни слова? Я начинаю думать, что вы или сомневаетесь в моей дружбе к вам, или не имеете достаточного ко мне доверия, которое, смело могу сказать, вполне заслуживаю моею беспредельною к вам дружбою. Во имя ее умоляю вас, передавайте мне все, что до вас относится, чем, верьте, доставите мне самое большое удовольствие. Впрочем, признаюсь, я восхищен, что вы расстались с местом, которое приносило вам только одни неприятности, не вознаграждая за них никакими наслаждениями.

Г. Гаррик очень милый малый. Он провел здесь несколько времени и едет теперь в Крым, откуда отправится в Константинополь. Считаю его очень счастливым, потому что он будет иметь случай видеть вас, и даже в некотором отношении завидую его положению, тем более, что отнюдь не доволен своим. Я чрезвычайно рад, что речь об этом зашла сама собою, без чего очень затруднился бы завести ее. Да, милый друг, повторю снова: мое положение меня вовсе не удовлетворяет. Оно слишком блистательно для моего характера, которому нравятся исключительно тишина и спокойствие. Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых другими на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоющих, в моих глазах, медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями; а, между тем, они занимают здесь высшие места, как напр., З., П., Б., оба С., М. и множество других, которых не стоит даже называть и которые, будучи надменны с низшими, пресмыкаются перед тем, кого боятся. Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того высокого сана, который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим образом.

Вот, любезный друг, важная тайна, которую я уже давно хотел передать вам; считаю излишним просить вас не сообщать о ней никому, потому что вы сами поймете, как дорого я мог бы за нее поплатиться. Я просил г. Гаррика сжечь это письмо, если бы ему не удалось лично вам его вручить, и никому не передавать для доставления его к вам.

Я обсудил этот предмет со всех сторон. Надобно вам сказать, что первая мысль о нем родилась у меня еще прежде, чем я с вами познакомился, и что я не замедлил придти к настоящему моему решению.

В наших делах господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду, а Империя, несмотря на то, стремится лишь к расширению своих пределов. При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять Государством, а тем более исправить укоренившиеся в нем злоупотребления; это выше сил не только человека, одаренного, подобно мне, обыкновенными способностями, но даже и гения, а я постоянно держался правила, что лучше совсем не браться за дело, чем исполнять его дурно. Следуя этому правилу, я и принял то решение, о котором сказал вам выше. Мой план состоит в том, чтобы, по отречении от этого трудного поприща (я не могу еще положительно назначить срок сего отречения), поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая мое счастие в обществе друзей и в изучении природы.

Вы вольны смеяться надо мною и говорить, что это намерение несбыточное; но подождите исполнения и уже тогда произнесите приговор. Знаю, что вы осудите меня, но не могу поступить иначе, потому что покой совести ставлю первым для себя законом, а могла ли бы она оставаться спокойною, если бы я взялся за дело не по моим силам? Вот, мой милый друг, что я так давно желал сообщить вам. Теперь, когда все высказано, мне только остается уверить вас, что где бы я ни был, счастливым или несчастным, богатым или бедным, ваша дружба ко мне будет всегда одним из величайших для меня утешений; моя же к вам, верьте, кончится только с жизнию.

Прощайте, мой дорогой и истинный друг; увидеть вас было бы для меня, пока, самым счастливым событием.

Жена моя вам кланяется; ее мысли совершенно согласны с моими» ( Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го . Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857).

Через некоторое время, весной 1796 года, в разговоре со своим другом юности Адамом Чарторыйским (Чарторижским), он опять высказал мысль об отречении от престола: «Весной 1796 года Александр Павлович пригласил князя Адама Чарторижского посетить его в Таврическом дворце, и здесь произошла достопамятная их беседа, продолжавшаяся без перерыва в продолжение трех часов. «Он сознался мне, что ненавидит деспотизм повсюду, во всех его проявлениях, что он любит свободу, на которую имеют право все люди; что он с живым участием следил за французской революцией, что, осуждая ее ужасные крайности, он желает республике успехов и радуется им... Этот великий князь ненавидит основные начала своей бабки и отрекается от них и от ненавистной политики России!..» (Шильдер Н.К. Император Александр I, его жизнь и царствование. Т.1-4. - С.-Пб.,1904-1905. Т.1).

27 сентября 1796 года, Александр Павлович пишет другое письмо своему воспитателю Лагарпу, которое должен был вручить ему один из его друзей, Николай Николаевич Новосильцов. Цесаревич решил не просто отказаться от престола, а принять активное участие в разработке конституции и провозглашении республики. В этом письме, написанном в Гатчине, Александр выражает надежду устроить судьбу России на новых основаниях, или, как выражались тогда, даровать ей политическое бытие, и затем, по достижении уже иной великой цели, кончить жизнь частным человеком, наслаждаясь процветанием своей родины: «...Письмо это вам передаст Новосильцов; он едет с исключительною целью повидать вас и спросить ваших советов и указаний в деле чрезвычайной важности — об обеспечении блага России при условии введения в ней свободной конституции (constitution libre)... Мне думалось, что если когда либо придет и мой черед царствовать, то вместо добровольного изгнания себя, я сделаю несравненно лучше, посвятив себя задаче даровать стране свободу и тем не допустить ее сделаться в будущем игрушкою в руках каких либо безумцев. Это заставило меня передумать о многом, и мне кажется, что это было бы лучшим образом революции, так как она была бы произведена законною властью, которая перестала бы существовать, как только конституция была бы закончена и нация избрала бы своих представителей. Вот в чем заключается моя мысль» (Шильдер Н.К. Император Александр I, его жизнь и царствование. Т.1-4. - С.-Пб.,1904-1905. Т.1).

Миновали годы. Тот, кто в первой юности мечтал о частной жизни на берегах Рейна, перешагнул его дважды с лаврами победы и с ветвью мира, отомстив за истребление Москвы сохранением Парижа. Россия сияла славой своего Монарха; коленопреклоненная Европа звала его своим избавителем, своим земным провидением.

После заграничного похода он уже не столь восторженно мечтает о республике. Более того, он теперь убежден, что в России еще не созрели для нее условия. Его также пугает пагубный пример французской революции.

Первая мысль об отречении после заграничного похода была высказана им еще в сентябре 1816 года и записана его адъютантом Данилевским: «В день отъезда государя в Белую Церковь, 8 сентября 1816 года, за обедом, когда разговор коснулся обязанностей людей различных сословий, равно и монархов, Александр неожиданно произнес твердым голосом следующие слова, за точность которых, пишет Данилевский, он ручается, потому что записал их тотчас после обеда: «Когда кто-нибудь имеет честь находиться во главе такого государства, как наше, он должен в момент опасности первым становиться лицом к лицу с нею. Он должен оставаться на своем месте лишь до тех пор, пока его физические силы будут позволять это или, чтобы сказать одним словом, до тех пор, пока он в состоянии садиться на лошадь. После этого он должен удалиться».

При этих словах на устах государя явилась выразительная улыбка, пишет Данилевский. И он продолжал: «Что касается меня, то в настоящее время я прекрасно себя чувствую, но через десять или пятнадцать лет, когда мне будет пятьдесят, тогда...»

Тут несколько присутствующих прервали императора и, как не трудно догадаться, уверяли, что и в шестьдесят лет он будет здоров и свеж. Данилевский в то время, конечно, ничего не знал о юношеских мечтах императора Александра...» (Шильдер Н.К. Император Александр I, его жизнь и царствование. Т.1-4. - С.-Пб.,1904-1905. Т.4).

Но среди блеска всего величия, какое только доступно человеку, Александр — как бы исполнилось уже Его призвание — не чувствовал себя счастливым на престоле... В Нем таилась прежняя мысль и — вскоре она выразилась еще положительнее.

Император Александр решил ознакомить Николая Павловича со своими тайными намерениями и открыть брату ту будущность, которую он ему готовил. 13 июля 1819 года император Александр присутствовал в Красном Селе на линейном учении 2-й бригады 1-й гвардейской дивизии, которой командовал великий князь Николай Павлович. Государь лично присутствовал при сделанном ей перед выступлением из лагеря линейном учении, остался доволен и был чрезвычайно милостив к своему брату. После учения император с братом и великой княгиней Александрой Феодоровной обедали втроем. Это свидание ознаменовалось разговором, получившим историческое значение. Между императором Александром и и его братом, Николаем, происходил чрезвычайно важный и интересный разговор по вопросу престолонаследия. Вот как его передает присутствовавшая при разговоре великая княгиня Александра Федоровна,

По рассказу Александры Федоровны, император Александр, сидя после обеда между ними и дружески беседуя, вдруг переменил тон, и сделавшись серьезным, начал в следующих приблизительно выражениях говорить своим слушателям, что он остался доволен утром тем, как брат исполняет свои обязанности, как начальник бригады, что он вдвойне обрадован таким отношением в службе со стороны Николая, так как на нем будет лежать со временем большое бремя, что он смотрит на него, как на своего заместителя, и что это должно совершиться ранее, чем предполагают, а именно при жизни его, императора. «Мы сидели как окаменелые, широко раскрыв глаза, не будучи в состоянии произнести ни слова». Государь продолжал: «Кажется, вы удивлены; так знайте же, что мой брат Константин , который никогда не заботился о престоле, решил ныне более, чем когда либо, формально отказаться от него, передав свои права брату своему и его потомству. Что же касается меня, то я решил отказаться от лежащих на мне обязанностей и удалиться от мира. Европа теперь более, чем когда-либо, нуждается в монархах молодых и обладающих энергией и силой, а я уже не тот, каким был прежде, и считаю долгом удалиться вовремя. Я полагаю, что-то же самое сделает король Пруссии, назначив на свое место Фрица».

«Видя, что мы были готовы разрыдаться, он постарался утешить нас, успокоить, сказав, что все это случится не тотчас, что, может быть, пройдет еще несколько лет прежде, нежели он приведет в исполнение свой план. Затем он оставил нас одних. Можно себе представить, в каком мы были состоянии. Никогда ничего подобного не приходило мне в голову даже во сне. Нас точно громом поразило; будущее казалось мне мрачным и недоступным для счастья. Это был достопамятный момент в нашей жизни» (Император Николай Первый, его жизнь и царствование / [соч.] Н. К. Шильдера. - СПб. : А. С. Суворин, 1903).

«Разговор кончился. Государь уехал. Но молодая чета чувствовала то же самое, что мог бы ощущать человек, который идет спокойно по ровной дороге, в прекрасной местности, между цветов, если бы вдруг у него под ногами открылась страшная пропасть и его увлекало бы туда неодолимою силою, так что он не мог бы ни отступить, ни воротиться. Никогда до тех пор Великий Князь не был ни приобщаем к участию в государственных соображениях, ни вводим в дела высшего управления. До 1818-го года Он не имел даже никаких служебных занятий, и все Его знакомство со светом ограничивалось впечатлениями, которые уносил Он в душе, проводя каждое утро, по часу и более, в дворцовых передних или в секретарской комнате, посреди шумного собрания военных и других лиц, которые имели доступ к Государю и до приема развлекали себя большею частию шутками и насмешками, иногда и интригами. Часы эти, конечно, не были для молодого человека совершенно потеряны, представляя ему случай к изучению людей: Он постоянно наблюдал, многое видел, многое понял, многих узнал и — в редком обманулся. Но все это служило более уроком для частной жизни, нежели приготовлением к престолу. Только осенью 1818-го года Великий Князь был назначен командиром Гвардейской бригады, а за несколько времени перед тем вступил в управление Инженерным корпусом, по возложенному на Него в июле 1817-го года, в один день с назначением шефом лейб-гвардии Саперного баталиона, званию генерал-инспектора. На сан Императорский Он смотрел не иначе, как с благоговейным страхом, особенно при живом примере брата, который отдавал всего себя в жертву своему долгу и, между тем, так мало успел стяжать благодарности — по крайней мере, от современников. И вдруг, вместо призвания, предопределенного Великому Князю порядком рождения, исполнять ревностно одни скромные обязанности подданного, вместо тихих радостей едва начавшегося семейного счастия, перед Ним открывалась столь неожиданная будущность — нести тяжкое, грозно-ответственное перед совестью и Богом бремя владычества над огромнейшею державою в мире!..» ( Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го . Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857).

Результатом разговора с Александром, однако, оказались одни намеки, которые делал государь. Это тем более странно, что разговор происходил после целого ряда обсуждений и решений, как со стороны императора, так и со стороны его наследника, Константина.

В 1821 году Константин Павлович высказал свои мысли по вопросу престолонаследия своему брату Михаилу Павловичу. Это случилось в Варшаве, когда последний гостил у наследника. Во время прогулки, Константин вдруг обращается и говорит: «Ты знаешь мою доверенность к тебе, — сказал вдруг Цесаревич, — теперь хочу еще более доказать ее, вверив тебе великую тайну, которая лежит у меня на душе. Не дай Бог нам дожить до величайшего несчастия, какое только может постичь Россию, потери Государя; но знай, что если этому удару суждено совершиться еще при моей жизни, то я дал себе святое обещание отказаться, навсегда и невозвратно, от престола. У меня два главные к тому побуждения. Я, во-первых, так люблю, уважаю и чту брата Александра, что не могу без горести, даже без ужаса, вообразить себе возможность занять Его место; во-вторых, жена моя не принадлежит ни к какому владетельному дому и, что еще более, она — полька; следственно, нация не может иметь ко мне нужной доверенности и отношения наши будут всегда двусмысленны. Итак, я твердо решился уступить мое право брату Николаю, и ничто, никогда не поколеблет этой здраво обдуманной решимости. Покамест она должна оставаться между нами; но если бы когда-нибудь брат Николай Сам заговорил с тобою об этом, заверь Его моим словом, что я буду Ему верный и ревностный слуга до гроба везде, где Он захочет меня употребить, а когда б и Его при мне не стало, то с таким же усердием буду служить Его сыну, может быть, еще и с большим, потому что Он носит имя моего благодетеля» (Василич, Г. Разруха 1825 года. Часть первая. Тип. «Север». Спб. 1908).

Глава 1. 3. Тайны престолонаследия

30-го августа 1825-го года, в день своего тезоименитства, Александр посетил, по обыкновению, Невскую Лавру. его сопровождал, и туда и назад, великий князь Николай Павлович. Государь был пасмурен, но между тем особенно благосклонен к своему брату и сказал ему, что думал купить для него дачу Мятлевой, однако остановился за невероятно высокою ценою и жалует ему, по его желанию, другое место, также близ Петергофа. Ни одно слово в этой беседе не коснулось разговора 1819-го года. В тот же день освящали отстроенный дворец великого князя Михаила Павловича, где был потом обед. Здесь Николай Павлович, отправлявшийся вечером на инспекцию в Бобруйск, впоследние простился с тем, к которому всегда питал чувства облагодетельствованного, и с императрицею Елисаветою Алексеевною. Михаил Павлович с своей стороны отправился в Варшаву, куда часто ездил навещать цесаревича.

В июле 1825 года здоровье императрицы Елизаветы Алексеевны, давно уже расстроенное, продолжало внушать опасения. Доктора высказали мнение, что предстоящую зиму она не сможет провести в Петербурге и предлагали провести зиму в Италии, либо на острове Мальта.

Однако императрица решительно отказалась от поездки за границу. «Я совершенно здорова, — сказала она, — да ежели бы действительно болезнь моя усилилась, то жене русского императора следовало бы умереть в России» (Богданович М.И. История царствования императора Александра I и России в его время : сочинение автора Истории Отечественной войны 1812 г. : [в 6 т.] . Тип. Ф. Сущинского , 1869-1871. Т.6).

Выбор остановился на Таганроге. Государь объявил, что он отправится туда же, изъявил намерение посетить южные военные поселения, Крым и Кавказ и возвратиться в Петербург к новому году.

«Признаюсь, не понимаю, — писал князь Волконский своему другу А.А. Закревскому, — как доктора могли избрать такое место, как бы в России других мест лучше сего нет». (Шильдер Н.К. Император Александр I, его жизнь и царствование. Т.1-4. - С.-Пб.,1904-1905. Т.4).

Незадолго перед отъездом в Таганрог, император Александр поручил А.Н. Голицыну привести в порядок бумаги в его кабинете. Во время этой работы завязался разговор и князь Голицын, изъявляя несомненную надежду, что государь возвратится в столицу в полном здоровье, позволил себе, однако, как неудобно акты, изменяющие порядок престолонаследия, оставлять при продолжительном отсутствии необнародованными, и как от этого может родиться опасность в случае внезапного несчастия. Александр, сперва, казалось был поражен справедливостью замечаний Голицына, но после минутного молчания, указав рукою на небо, тихо сказал: «Положимся в этом на Бога: Он устроит все лучше нас слабых смертных» (Шильдер Н.К. ).

Государь решил выехать на два дня раньше императрицы, чтобы лично позаботиться об удобствах в пути для больной супруги.

28 - го августа Карамзин последний раз беседовал с императором Александром от 8 до 11 1/2 часов вечера и сказал, расставаясь со своим высоким покровителем: «Государь! Ваши годы сочтены. Вам нечего более откладывать, а нам остается еще столько сделать, чтобы конец вашего царствования был бы достоин его прекрасного начала» (Шильдер Н.К. ).

30-го августа 1825-го года, в день своего тезоименитства, Александр посетил, по обыкновению, Невскую Лавру. Его сопровождал, и туда и назад, великий князь Николай Павлович. Государь был пасмурен, но между тем особенно благосклонен к своему брату и сказал ему, что думал купить для него дачу Мятлевой, однако остановился за невероятно высокою ценою и жалует ему, по его желанию, другое место, также близ Петергофа. Ни одно слово в этой беседе не коснулось разговора 1819-го года. В тот же день освящали отстроенный дворец великого князя Михаила Павловича, где был потом обед. Здесь Николай Павлович, отправлявшийся вечером на инспекцию в Бобруйск, впоследние простился с тем, к которому всегда питал чувства облагодетельствованного, и с императрицею Елисаветою Алексеевною. Михаил Павлович с своей стороны отправился в Варшаву, куда часто ездил навещать цесаревича

(Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го . Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857).

1-го сентября император Александр покинул свою столицу уже навсегда; ночная тишина и мрак царствовали над городом, когда он выехал один без всякой свиты из Каменноостровского дворца. В 4 часа с четвертью пополуночи коляска, запряженная тройкой остановилась у монастырских ворот Невской лавры. Здесь ожидали государя, предупрежденные о его посещении митрополит Серафим, архимандриты и вся братия. Войдя в собор, государь остановился пред ракою святого Александра Невского, и началось молебствие. Когда наступило время чтения святого Евангелия, император, приблизившись к митрополиту, сказал: «Положите мне Евангелие на голову и с сими словами стал на колена под Евангелие» (Шильдер Н.К. ).

По окончании молебна государь положил три земных поклона пред мощами благоверного князя, приложился к его образу и раскланялся с бывшими при молебствии, затем посетил митрополита в его покоях, откуда, уступая просьбе схимника, согласился зайти и к нему в келью.

Когда двери кельи растворились, мрачная картина предстала глазам императора. Весь пол и стены до половины были обиты траурным сукном. У левой стены виднелось большое распятие; напротив — длинная деревянная скамья, вся черная. Горевшая лампада тускло освещала это суровое жилище аскета. При входе схимник пал пред распятием, читая молитву, и оборотясь к императору, сказал: «Государь молись! и государь положил три земных поклона. Схимник взял потом крест, прочел отпуск и осенил его крестом. Разговаривая с митрополитом, Александр тихо спросил, где спит схимник, ибо постели не было видно. Митрополит указал на место перед распятием Но схимник, услыхав ответ митрополита, поправил его: «Нет, государь, и у меня есть постель, пойдем я покажу тебе ее» — и, встав, провел государя за перегородку. Там на столе Александр увидел черный гроб, в коем лежали схима, свечи, ладан и все погребальные принадлежности. «Смотри, сказал схимник, Государь! указывая на гроб, вот постель моя, и не моя только, а постель всех нас; в ней все мы, государь, ляжем, и будем спать долго!... Государь! я человек старый и много видел на свете, благоволи выслушать слова мои. До великой чумы нравы в Москве были чище, народ набожнее, но после чумы нравы испортились, в 1812-м году наступило время исправления и набожности; но после войны нравы еще больше испортились. Ты, Государь наш, должен еще больше бдеть над нравами. Ты сын православной Церкви и должен любить и охранять ее. Так хощет Господь Бог наш!»... Засим взявши у него благословение вышел из его кельи вместе с митрополитом (Подробное описание путешествия государя императора Александра Павловича в Таганрог, Крым, по Кавказским горам... - М., 1829).

Перед выездом из Петербурга государь остановился у заставы, привстал в коляске, и обратившись назад, в задумчивости несколько минут глядел на город, как бы прощаясь с ним.

13-го сентября император Александр приехал в Таганрог. По прибытии, его первые заботы состояли в том, устроить помещение для императрицы как можно для нее удобнее. Своим приездом на юг Александр был доволен. «Здесь мое помещение мне довольно нравится, — писал он, — воздух прекрасный, вид на море, жилье довольно хорошее».

30- го сентября государыня Елизавета Алексеевна прибыла в Таганрог. Приехавшую императрицу государь окружил самой нежной заботливостью, стараясь доставлять ей развлечения. Они вели здесь жизнь тихую, уединенную, свободную от всякого придворного этикета. Елизавета Алексеевна, под влиянием этой нежной любви стала оживать, здоровье ее видимо поправлялось; через несколько дней она окрепла и физически и морально. Радостная перемена в здоровье императрицы произвела ощутительное впечатление на самого монарха, он хотел уже отложить предлагаемое путешествие в Крым, но прибытие новороссийского генерал-губернатора графа Воронцова, имевшего там знатные поместья, переменило его решение.

20 - го октября император выехал в Крым; маршрут был рассчитан на семнадцать дней. Александра сопровождали генерал-адъютант Дибич, Виллие, Тарасов и вагенмейстер полковник Саломка. Во время путешествия, по целому ряду свидетельств, Александр Павлович был всегда весел, чувствовал себя бодро.

Путешествие продолжалось благополучно до 27 -го октября. В этот день, по пути из Балаклавы, Александр захотел посетить Георгиевский монастырь. День, сначала ясный и теплый, сменился холодным вечером. Отпустив свиту, государь уже в темноте и при довольно сильном ветре верхом поехал в монастырь с одним только проводником, приказав Дибичу с коляскою дожидаться его возвращения. Поездка продолжалась более часа. Император все время оставался в одном мундире, не взяв от проводника ни шинели, ни бурки. По-видимому, именно во время этой поездки он и получил простуду.

5-го ноября в шесть часов вечера император прибыл в Таганрог. Войдя в свою уборную он на вопрос князя Волконского о здоровье отвечал:«Я чувствую маленькую лихорадку, которую схватил в Крыме, несмотря на прекрасный климат, который нам так восхваляли. Я более чем когда - либо уверен, что, избрав Таганрог местопребыванием для моей жены, мы поступили в высшей степени благоразумно» (Шильдер Н.К. ).

Во всяком случае, это путешествие таинственно начатое и вызвавшее странное предание, легенду о тождестве императора Александра со старцем Федором Кузьмичем, было роковым для государя Александра Павловича и для России.

12-го ноября генерал Дибич, сопровождавший императора в поездке, счел долгом сообщить генералу Куруте, адъютанту Константина Павловича, о болезни Александра, «чтобы слухи, дошедшие стороной, не возбудили более серьезного беспокойства со стороны великого князя относительно здоровья августейшего монарха» . Последний, по словам Дибича, чувствовал себя отлично во все время поездки по Крыму, но последние дни появилась легкая лихорадка, вследствие которых император принужден был не выходить из комнат, и которая, по мнению врачей, перешла, по видимому, в перемежающуюся лихорадку; не смотря на надежды врачей и не смотря на то, что болезнь временно приняла менее острый характер, Дибич, однако, не рассчитывал на благоприятный исход. Действительно, через два дня, 14-го ноября, «надежды на скорое выздоровленье» не только не оправдались, но желчная лихорадка усилилась еще больше. Наконец, 16-го утром «лихорадка перешла в самый злокачественный тиф» и Александр «впал в какое-то совершенно бесчувственное состояние», а 19-го ноября, в 10 часов 50 минут дня, он скончался. Дибич поспешил уведомить об этом событии Константина Павловича, как официального наследника престола. «С сердечным прискорбием, читаем в рапорте Дибича Императору Константину, имею долгом донесть В.И.В., что Всевышнему угодно было прекратить дни всеавгустейшего нашего государя императора Александра Павловича, сего ноября 19 дня в 10 часов и 50 минут по- полуночи здесь, в г. Таганроге» (Василич, Г. Разруха 1825 года. Часть первая. Тип. «Север». Спб. 1908).

Опочивший император не открыл своего царственного завета и на смертном одре. В минуту его кончины из трех находившихся при нем в Таганроге доверенных сановников — генерал-адъютанты князь Волконский, барон Дибич (начальник Главного Штаба) и Чернышев — ни один не знал, что права старшего брата в наследовании престола перенесены на второго. В таком же неведении находилась и императрица Елисавета Алексеевна. На вопрос Волконского, не осталось ли после государя какого-либо изъявления последней его воли, Она отвечала, что ничего не знает положительного, и советовала обратиться в Варшаву. Родилась мысль: не найдется ли чего-нибудь в пакетике, который — как известно было всем близким — покойный носил всегда при себе. По просьбе Волконского пакетик был вскрыт императрицею, в его присутствии; но тут оказались только две молитвы и заметки нескольких глав Священного Писания. Тогда Волконский и Дибич признали долгом донесения свои о кончине Александра послать — в тот же день, 19-го ноября — в Варшаву, к Константину Павловичу, как тому лицу, которое было теперь, по закону о престолонаследии 1797-го года, Императором Всероссийским. Тогда же Дибич написал о сем и в Петербург, к императрице Марии Феодоровне, прибавя, что «с покорностию ожидает повелений от нового законного государя, императора Константина Павловича»( Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го . Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857).

Семейная династическая коллизия стала прологом к кризису власти и поводом к междуцарствию.

Глава 2. 1. Междуцарствие

Корона для нас священна,

и мы, прежде всего,

должны исполнить свой долг.

М. А. М и л о р а д о в и ч

В Варшаве, со второй половины ноября, приближенные начали замечать, что цесаревич Константин не в обыкновенном расположении духа и чрезвычайно мрачен. Он даже часто не выходил к столу, а на расспросы брата отвечал отрывисто, что ему не совсем здоровится. Прошло еще несколько дней, и Михаил Павлович заметил, по дневным рапортам коменданта, что приехало два или три фельдъегеря из Таганрога, почти вслед один за другим. «Что это значит?» — спросил он. — «Ничего важного, — отвечал цесаревич с видом равнодушия. — Государь утвердил награды, которые я испрашивал разным дворцовым чиновникам за последнее его здесь пребывание» . В самом деле, на другой день награжденные явились благодарить; но цесаревич казался еще грустнее, еще расстроеннее ( Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го . Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857). Оказывается, что до 25-го ноября, когда в 7 часов вечера было получено донесение о смерти, в Варшаве никто не знал о болезни императора; о ней не знали ни родной его брат Михаил, гостивший в Варшаве, ни жена Константина. Правда замечали уже несколько дней дурное и мрачное его настроение, знали, что из Таганрога прибывает ежедневно по 2-3 фельдъегеря, но успокоились выдумкой великого князя, что они будто привезли награды чиновникам. К чему же понадобилось Константину скрывать болезнь императора даже от своих ближних? Больше того, для чего ему нужно было разыграть комедию с благодарностью якобы награжденных чиновников? Между тем им было написано в Таганрог до 25 ноября 5-6 писем и ни в одном ни словом не упомянуто о приемнике умирающего императора, а необходимость этого прямо вытекала из его слов, сказанных своей супруге и брату при известии о смерти Александра.

25-го числа он опять не вышел к столу, и великий князь, отобедав с княгинею Ловицкою, прилег отдохнуть. Вдруг его будит цесаревич. «Приготовься, — сказал он, — услышать о страшном несчастии!» — Ч«то такое? Не случилось ли чего-нибудь с матушкою?» — «Нет, благодаря Бога; но нас, целую Россию посетило то ужасное несчастие, которого я всегда и более всего боялся. Мы потеряли нашего благодетеля — не стало Государя!»... Тогда только открылась причина загадочной грусти цесаревича( Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го . Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857). «Теперь, добавил он, настала торжественная минута доказать, что весь прежний мой образ действия не был личиною, и кончить дело с тою же твердостью, с которою оно было начато. В намерениях моих, в моей решимости ничего не переменилось и моя воля отказаться от престола более чем когда - нибудь непреложна!» (Василич, Г. Разруха 1825 года. Часть первая. Тип. «Север». Спб. 1908).

Призвав к себе приближенных лиц и объявив им об утрате, постигшем Россию, цесаревич прочел им переписку свою с императором Александром в 1822 году и велел приготовить в соответственность ей письма к императрице Марии Федоровне и великому князю Николаю Павловичу, которых сказано, что он уступает право свое на наследие престола младшему брату в силу рескрипта императора Александра от 2-го февраля 1822 года. Цесаревич употребил здесь выражение, что он уступает престол великому князю Николаю Павловичу, так как ему ничего не было известно о существовании государственного акта, еще в 1824 году облекшего эту уступку в силу закона. Вот какими недоразумениями сопровождался таинственный и уклончивый образ действий императора Александра в вопросе престолонаследия (Шильдер Н.К. Император Александр I, его жизнь и царствование. Т.1-4. - С.-Пб.,1904-1905. Т.4).

Цесаревич Константин Павлович присягнул великому князю Николаю Павловичу как императору и подтвердил свое отречение в письмах к нему и матери – вдовствующей императрице Марии Федоровне, отправленных с младшим братом – великим князем Михаилом Павловичем.

Императору Николаю по присяге в Варшаве, наследник писал:

«Любезнейший брат! С неизъяснимым сокрушением сердца получил вчерашнего числа вечером в 7-м часов горестное уведомление о последовавшей кончине обожаемого государя императора Александра Павловича, моего благодетеля.

Спеша разделить с Вами постигшую нас тягчайшую скорбь, я поставлю долгом вас уведомить, что вместе с сим отправил письмо к Ее Императорскому Величеству вселюбезнейшей родительнице нашей, с изъявлением непоколебимой моей воли в том, что по силе Высочайшего собственноручного Ре скрипта покойного государя императора от 2-го февраля 1822 года ко мне последовавшего, на письмо мое к Его Императорскому Величеству об устранении меня от наследия императорского престола, которое было предъявлено родительнице нашей, удостоилось, как согласие и личного Ее Величества мне о том подтверждение, уступаю вам право мое на наследие Императорского Всероссийского Престола и прошу любезнейшую родительницу нашу о всем том объявить где следует, для приведения сей непоколебимой моей воли в надлежащее исполнение.

Изложив сие, непременною за тем обязанностью поставляю всеподданнейше просить Вашего Императорского Величества удостоить принять от меня первого верноподданническую мою присягу и дозволить мне изъяснить, что не простирая никакого желания к новым званиям и титулам, ограничиться тем титулом Цесаревича, коим удостоен я за службу покойным нашим родителем» (Василич, Г. Разруха 1825 года. Часть первая. Тип. «Север». Спб. 1908).

Кроме того, он написал еще Николаю Павловичу письмо, носящее более частный характер. Эти письма повез сам Михаил Павлович вместе с письмом к Марии Федоровне, почти одинакового содержания.

Посланные цесаревичем в то же самое время ответы Волконскому и Дибичу были совершенно одинакового между собою содержания; но, сверх того, к Волконскому было еще особое письмо, с надписью: «Секретно».

«В первых, после изъяснения чувств своей горести, цесаревич прибавлял: «Спешу вас уведомить, что я остаюсь при теперешнем моем месте, товарищем вашим (т. е. в звании генерал-адъютанта) и потому ни в какие распоряжения войти не могу, а получите вы оные из С.-Петербурга, от кого следует... Впрочем, ежели угодно будет при сем случае принять мой дружеский совет, я полагаю, что о всяких делах, разрешения от Высочайшей власти требующих, должно вам относиться в С.-Петербург, а ко мне подобных представлений не присылать». Секретное письмо к князю Волконскому было следующее: «Для собственного вашего и барона Ивана Ивановича <Дибича> сведения посылаю при сем, в засвидетельствованной копии, собственноручный покойного Государя Императора Александра Павловича ко мне рескрипт от 2-го февраля 1822-го года, с присовокуплением, что по воле Его же, покойного Государя, хранился оный у меня в тайне до кончины Его Императорского Величества и что вследствие таковой же Высочайшей воли утвержденное в нем непоколебимое решение мое просил я вселюбезнейшую родительницу мою Государыню Императрицу Марию Феодоровну привести ныне в надлежащее исполнение, с каковым распоряжением брат мой, Великий Князь Михаил Павлович, здесь находившийся, изволил сего числа отправиться в С.-Петербург. Полагаясь совершенно на дружеское ко мне ваше и барона Ивана Ивановича расположение, я остаюсь в полной мере удостоверенным, что сей рескрипт останется между вами в глубокой тайне, до надлежащего в свое время по оному действия» ( Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го . Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857).

В это время в Петербурге секретарь императрицы Марии Федоровны Григорий Иванович Вилламов получил 25-го ноября письмо от генерал-адъютанта барона Дибича от 15 ноября, в котором начальник главного штаба, описывая усиления болезненного состояния государя, сообщал, что его величество по совету окружающих его лиц причастился Св. Тайн. В заключение своего письма барон Дибич присовокупил, что хотя медики еще не теряют надежды, но они, тем не менее, находят положение государя весьма опасным. Подобные же печальные сообщения из Таганрога получили граф Милорадович, князь Лопухин и дежурный генерал Потапов. С этими известиями граф Милорадович явился к великому князю Николаю Павловичу в Аничковский дворец и вручил его высочеству письма князя Волконского и барона Дибича. Великий князь Николай Павлович в собственноручной записке брату Константину Павловичу так описывает получение этого рокового известия:

«25 ноября вечером, часов в шесть, я играл с детьми, у которых были гости, как вдруг пришли мне сказать, что военный генерал-губернатор граф Милорадович ко мне приехал; я сейчас пошел к нему и застал его в приемной комнате живо ходящим по комнате с платком в руке и в слезах; взглянув на него, я ужаснулся и спросил: «Что это, Михаил Андреевич? Что случилось?» — Он мне отвечал «Есть ужасная новость» (Перевод с французского) — Я ввел его в кабинет, и тут он, зарыдав, отдал мне письма от князя Волконского и Дибича, говоря: «Император умирает. Нет практически никакой надежды» (Перевод с французского). — У меня ноги подкосились; я сел и прочел письма, где говорят, что хотя не потеряна всякая надежда, но что государь очень плох...

Было другое письмо от тех же лиц к г. Вилламову, ему пришлось повестить о сем матушке, и только что успел я объявить о том же жене и хотел ехать к матушке, как она за мною прислала; я застал ее в тех ужасных терзаниях, которых опасался; положение было столь ужасно, что не решился ее покидать и остался всю ночь с адъютантом моим Адлербергом в камердинерской комнате сидящим» (Император Николай Первый, его жизнь и царствование / [соч.] Н. К. Шильдера. - СПб. : А. С. Суворин, 1903).

Таким образом, в то самое время, как в Варшаве Константин Павлович получил давно ожидавшее им известие о смерти Александра, в это время в Петербурге совершенно неожиданно узнали лишь об опасности, угрожавшей императору.

В то время как в Варшаве Константин Павлович писал всю ночь отказ от престолонаследия в пользу Николая Павловича, в то же время последний обсуждал планы на случай смерти Александра Павловича, решил первым принести присягу Константину: «Если Бог определит испытать нас величайшим из несчастий, кончиною Государя, то по первому известию надобно будет тотчас, не теряя ни минуты, присягнуть брату Константину». Этим создалось новое междуцарствие в России.

Глава 2. 2. Междуцарствие

Утром 27-го ноября в пятницу было назначено молебствие о здравии императора Александра в большой церкви Зимнего дворца. Здесь находились члены императорской фамилия и некоторые приближенные особы; прочие знатнейшие военные и гражданские чины собрались в Александро-Невской лавре. Во дворце императрица Мария Федоровна стояла возле алтаря, в ризнице, откуда вела стеклянная дверь в переднюю. Великий князь Николай Павлович стал там же и приказал старому камердинеру императрицы, Гримму, в случае, если бы приехал новый фельдъегерь из Таганрога, подать ему знак в эту дверь.

«Дверь в переднюю была стеклянная, — пишет Николай Павлович, — и мы условились, что буде приедет курьер из Таганрога, камердинер сквозь дверь даст мне знак. Только что после обедни начался молебен, знак мне был дан камердинером Гриммом. Я тихо вышел, и в бывшей библиотеке, комнате прусского короля, нашел графа Милорадовича; по лицу его я уже догадался, что роковая весть пришла. Он мне сказал: «Все кончено, Ваше Высочество... Покажите теперь пример мужества» (фр.), и повел меня под руку; так мы дошли до перехода, что был бывшего за кавалергардскою комнатою. Тут я упал на стул — все силы меня оставили». Действительно из Таганрога прибыл фельдъегерь с письмами от князя Волконского и генерал-адъютанта Дибича, извещавшими императрицу Марию Федоровну о кончине императора Александра, последовавшей 19-го ноября (1 декабря). В заключении письма Дибича сказано было несколько слов о приемнике Александра в следующих выражениях: «С покорностью ожидаю повелений от нового законного нашего государя, императора Константина Павловича. Отправив к его императорскому величеству курьера, я не осмелился замедлить сим донесением вашему величеству, по обязанности службы, на меня налагаемой» (Император Николай Первый, его жизнь и царствование / [соч.] Н. К. Шильдера. - СПб. : А. С. Суворин, 1903).

Молебен еще продолжался; но от императрицы не укрылось продолжительное отсутствие ее сына: Она стояла, на коленях, в томительной тревоге ожидания. Войдя в ризницу, великий князь безмолвно простерся на землю. По этому движению сердце матери все поняло, и страшное оцепенение сковало ее чувства: у нее не было ни слов, ни слез. Великий князь прошел через алтарь остановить службу и привел к своей родительнице совершавшего молебен духовника ее, Криницкого, с крестом. Тогда только, приникнув к распятию, она могла пролить первые слезы. «Вдруг, — пишет один из свидетелей этого события [поэт В. А. Жуковский], — когда, после громкого пения певчих, в церкви сделалось тихо и слышалась только молитва, вполголоса произносимая священником, раздался какой-то легкий стук за дверями — отчего он произошел, не знаю; помню только то, что я вздрогнул и что все, находившиеся в церкви, с беспокойством оборотили глаза на двери; никто не вошел в них; это не нарушило моления, но оно продолжалось недолго — отворяются северные двери: из алтаря выходит великий князь Николай Павлович, бледный; он подает знак рукою к молчанию; все умолкло, оцепенев от недоумения; но вдруг все разом поняли, что императора не стало; церковь глубоко охнула. И через минуту все пришло в волнение; все слилось в один говор криков, рыдания и плача. Мало-помалу молившиеся разошлись, я остался один; в смятении мыслей я не знал, куда идти, и наконец машинально, вместо того, чтобы выйти общими дверями из церкви, вошел северными дверями в алтарь. Что же я увидел? Дверь в боковую горницу отворена; там императрица Мария Феодоровна, почти бесчувственная, лежит на руках великого князя; перед нею, на коленах, великая княгиня Александра Феодоровна, умоляющая ее успокоиться:

«Маменька, дорогая маменька, ради Бога успокойтесь!» (фр.)). В эту минуту священник берет с престола крест и, возвысив его, приближается к дверям; увидя крест, императрица падает пред ним на землю, притиснув голову к полу почти у самых ног священника. Несказанное величие этого зрелища меня сразило; увлеченный им, я стал на колена перед святынею материнской скорби, перед головою Царицы, лежащей в прахе под крестом испытующего Спасителя. Императрицу, почти лишенную памяти, подняли, посадили в кресла, понесли во внутренние покои; двери за нею затворились...» ( Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го. Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857).

«Что прибавлю к моему рассказу? — пишет поэт-романтик. Я со своей стороны не знаю ни в истории народов, ни в истории души человеческой ни одной более возвышенной минуты. Великому князю известно было отречение брата его от престола; он знал, что вследствие этого отречения престол неоспоримо принадлежит ему; он предвидел, что через несколько минут всенародно откроется тайна отречения, и что ему предложено будет воспользоваться правом, ему уступленным; но в то же время он в душе свое признавал неприкосновенное право законного наследника и не мог знать, на что решится этот наследник (бывший тогда далеко), подтвердит ли, уничтожить ли тайное свое отречение. Чего же требовала от него совесть, то было для него явно; но он страшился, чтобы воля его не поколебалась в выборе между самоотвержением и самодержавием; он не поверил одной силе души своей, он поспешил подкрепить ее силою Бога, поспешил явиться пред лицом этого Бога, дабы во храм его, к подножию престола, на котором совершается жертва бескровная, положить свою жертву земного величия» (Цит. по: Василич, Г. Разруха 1825 года. Часть первая. Тип. «Север». Спб. 1908).

Совершив, таким образом «самоотвержение», Николаю нисколько не мешало тут же проявить и свое «самодержавие». Выйдя из церкви, он направился к внутреннему дворцовому караулу — в тот день от роты Его Величества лейб-гвардии Преображенского полка и объявил , что Россия лишилась отца; что теперь на всех лежит обязанность присягнуть законному государю Константину Павловичу и что он, великий князь, сам идет принесть ему присягу. Повторив точно то же двум другим внутренним караулам, Кавалергардскому и Конногвардейскому, он велел дежурному генералу Потапову принять присягу от главного дворцового караула, а адъютанту своему Адлербергу — от Инженерного ведомства, которого, был главным начальником. Затем великий князь Николай Павлович, с графом Милорадовичем и генерал-адъютантами князем Трубецким, графом Голенищевым-Кутузовым и другими, тут находившимися, пошел в дворцовую церковь, где еще оставалось духовенство после молебствия, и здесь присягнул императору Константину и подписал присяжный лист.

Из трех лиц, знавших о существовании акта, назначавшего великого князя Николая Павловича наследником престола при жизни Александра, в Петербурге находился один князь А.Н. Голицын; узнав в Александро-Невской лавре о кончине императора Александра, он немедленно отправился в Зимний дворец. Узнав о присяге Николая, он тот час поспешил к великому князю.

Об этом в записке так пишет Николай Павлович : «В исступлении, вне себя от горя, но и от вести во дворце, что все присягнули Константину Павловичу, он [Голицын] начал мне выговаривать, зачем я брату присягнул и других сим завлек, и повторил мне, что слышал от матушки, и требовал, чтобы я повиновался мне неизвестной воле покойного Государя. Я отверг сие неуместное требование положительно, и мы расстались с князем. Я очень недовольный его вмешательством, он — столь же моею неуступчивостью» (Цит. по соч. Н.К. Шильдера).

Между тем, к двум часам дня того же 27 ноября возвещено было чрезвычайное заседание Государственного Совета. Известие о совершившейся присяге первый принес туда рыдающий князь Голицын. Пока собирались члены, он передавал приезжавшим разговор свой с великим князем и порицал напрасную поспешность его присягнуть, потому что в Совете есть особая бумага о порядке наследия. К этому Голицын присоединил еще другие, приведенные выше подробности: что вся бумага переписана его рукою; что экземпляры ее находятся также в Синоде и в Сенате. Наконец, что подлинный акт положен на престоле Московского Успенского собора, с приказанием по кончине государя конверт, в котором лежит акт, вскрыть военному генерал-губернатору и епархиальному архиерею.

Вслед за этим на заседании Государственного Совета был вскрыт пакет с копией Манифеста 1823 года и содержимое прочтено. Но едва только была выслушана последняя воля императора Александра, как граф Милорадович, который с должностью военного генерал-губернатора Петербурга соединял и звание члена Совета, объявил, что «Его Императорское Высочество великий князь Николай Павлович торжественно отрекся от права, предоставленного ему упомянутым Манифестом, и первый уже присягнул на подданство Его Величеству Государю Императору Константину Павловичу».

По воспоминаниям литератора Р.М. Зотова, когда он находился у драматурга А. А. Шаховского, к нему вошел граф Милорадович прямо из дворца, и рассказал о случившемся там историческом событии, сказав, что он убедил Николая Павловича присягнуть императору Константин: «Николай Павлович несколько поколебался и сказал, что, по словам его матери императрицы Марии Фёдоровны в Государственном совете, в Сенате и в московском Успенском соборе есть запечатанные пакеты, которые в случае смерти Александра повелено было распечатать, прочесть и исполнить прежде всякого другого распоряжения... Мог ли я допустить, чтоб произнесена была какая-нибудь присяга, кроме той, которая следовала? Мой первый долг был требовать этого и я почитаю счастливым, что Великий князь тотчас же согласился на это. Признаюсь, граф, возразил князь Шаховской — я бы на Вашем месте прочел бы сначала волю покойного Императора. — Извините — ответил Милорадович — корона для нас священна, и мы, прежде всего, должны исполнить свой долг. Прочесть бумаги всегда успеем, а присяга в верности прежде всего. Так решил и Великий князь. У кого шестьдесят тысяч штыков в кармане, тот может смело говорить — заключил Милорадович, ударив себя по карману. — Разные члены Совета попробовали мне говорить и то, и другое, но сам Великий князь согласился на мое предложение, и присяга была произнесена… » (Н.К. Шильдер).

Несмотря на переданное Николаю Павловичу содержания Манифеста, он призвал Совет принести присягу Константину Павловичу «для спокойствия Государства». Следуя этому призыву Государственный Совет, Сенат и Синод, а также центральные государственные учреждения и Санкт-Петербургский гарнизон принесли присягу на верность Константину I. Сенат разослал по стране указы с предписанием присягать императору Константину I. В Москве присяга прошла в Успенском соборе 30 ноября. На Санкт-Петербургском монетном дворе начаты работы по подготовке к чеканке константиновского рубля с изображением Константина и отпечатаны его портреты с надписью «Император Всероссийский Константин Павлович».

«Николай тотчас же присягнул императору Константину. Совет делал ему представление, указывал ему на волю императора Александра, но Николай не изменил решения;он знал что делал...» (Из дневников великой княгини Александры Федоровны).

28-го ноября Николай Павлович направил генерал-адъютанту барону Дибичу письмо, в котором он ознакомил начальника штаба с событиями, происходившими в Петербурге по получении известия о кончине императора Александра:

«После постигшего нас бедствия одним могли мы заплатить последний долг тому, кто наше счастие чинил, покуда он был в живых. Его именем, видя, чувствуя как бы перед его лицом, я принес присягу моему законному государю императору Константину Павловичу. Теперь моя совесть спокойна и перед тем, которого всю жизнь оплакивать будем, и пред законным моим государем, а потом да будет воля Твоя!

С искренним душевным удовольствием должен я вам донести, что все последовало моему примеру; гвардия, город, все присягнуло; я сам привел присяге при себе. Все спокойно и тихо, одни мы несчастные, безутешные остались сироты!» (Цит. по соч. Н.К. Шильдера).

Но тут началось самое странное. Вся страна присягнула Константину. Теперь император — Константин, но он молчит и не объявляет о себе. Ни одного манифеста, ни одного заявления, ни одного публичного выступления, ни одного выезда к войскам — ничего. И это совершенно естественно, потому что Константин не считает себя

Николай Павлович направил Константину Павловичу собственное послание с предложением принять престол. Однако цесаревич Константин отказался, ответив вторым письмом брату, написанным 2 декабря, в котором настаивал, что все должно быть сделано в соответствии с волей императора Александра I. В ответ на первое письмо Константина Павловича от 3 декабря Николай Павлович отправил в Варшаву второе послание с согласием занять престол лишь после приезда Константина в Санкт-Петербург, повторного отказа брата от престола и с его благословения.

Константин Павлович в своем третьем письме от 8 декабря, полученном Николаем Павловичем 12 декабря, заверил брата в своей преданности, но в Санкт-Петербург приехать отказался, настаивая на том, что для вступления Николая на престол достаточно обнародования Манифеста 1823 года.

Николай Павлович в последствии в своих записках отмечает: «Как было изъяснить наше молчание пред публикой? Нетерпение и неудовольствие были велики и весьма извинительны. Пошли догадки, и в особенности обстоятельство неприсяги Михаила Павловича навело на всех сомнение, что скрывают отречение Константина Павловича. Заговорщики решили сие же самое употребить орудием для своих замыслов. Время сего ожидания можно считать настоящим междуцарствием, ибо повелений от императора, которому присяга принесена была, по расчету времени должно было получать – но их не приходило; дела останавливались совершенно; все было в недоумении...» (Междуцарствие 1825 года и восстание декабристов в переписке и мемуарах членов царской семьи / Подгот. к печати Б. Е. Сыроечковский. - М. ; Л. : Гос. изд-во (Тип. Печатный двор), 1926).

Глава 2. 3. Междуцарствие

Положение великого князя Николая Павловича после опрометчивой присяги 27-го ноября, было крайне затруднительное; « ... в народ уже начали проникать слухи о том, что дело еще не решено сенатским указом, что цесаревич отказывается от престола; недоумение и беспокойство овладели всеми...», — пишет историк С. М. Соловьев. Россия уже не управлялась верховной властью самодержца. Наступило тяжелое время междуцарствия, во время которого в правительственных сферах и среди общества господствовали чувства полнейшего недоумения. Был государь названный, но не было действительного, и никто не знал, кто им будет. «Дела все стали, беспорядок во всем полный», — так характеризовалось положение государственных дел современниками междуцарствия. Из Варшавы не было никаких известий, никто не знал где находится император Константин.

3-го декабря великий князь Михаил Павлович привез письмо Константина Павловича, к тором подтверждал свой отказ от престола: «на трон после смерти императора Александра I должен вступить его младший брат Николай».

В своих записках Николай Павлович пишет:

«Мы были в ожидании ответа Константина Павловича на присягу, и иные ожидали со страхом, другие — и я смело себя ставлю в число последних — со спокойным духом, что он велит. В сие время прибыл Михаил Павлович. Ему вручил Константин Павлович свой ответ в письме к Матушке и несколько слов ко мне. Первое движение всех — а справедливое нетерпение сие извиняло — было броситься во дворец; всякий спрашивал, присягнул ли Михаил Павлович. — Нет, — отвечали приехавшие с ним.

Матушка заперлась с Михаилом Павловичем; я ожидал в другом покое - и точно ожидал решения своей участи. Минута неизъяснимая! Наконец дверь отперлась, и матушка мне сказала: — Ну, Николай, преклонитесь перед вашим братом: он заслуживает почтения и высок в своем неизменном решении предоставить вам трон.

Признаюсь, мне слова сии было тяжело слушать, и я в том винюсь; но я себя спрашивал, кто большую приносит из нас двух жертву? тот ли, который отвергает наследство отцовское под предлогом своей неспособности и который, раз на сие решившись, повторяет только свою неизменную волю и остается в том положении, которое сам себе создал сходно всем своим желаниям, — или тот, который, вовсе не готовившийся на звание, на которое по порядку природы не имел никакого права, которому воля братняя была всегда тайной, и который неожиданно, в самое тяжелое время и в ужасных обстоятельствах должен был жертвовать всем, что ему было дорого, дабы покориться воле другого! Участь страшная, и смею думать и ныне, после 10 лет, что жертва моя была в моральном, в справедливом смысле гораздо тягче.

Я отвечал Матушке:

— Прежде чем преклоняться, позвольте мне, матушка, узнать, почему я это должен сделать, ибо я не знаю, чья из двух жертв больше того ли, кто отказывается (от трона), или того, кто принимает (его) при подобных обстоятельствах!

Нетерпение всех возрастало и дошло до крайности, когда догадывались по продолжительности нашего присутствия у Матушки, что дело еще не решилось. Действительно, брат Константин Павлович прислал ответ на письмо Матушки хотя и официально, но на присягу, ему данную, не было ответа, ни Манифеста, словом ничего, что бы в лице народа могло служить актом удостоверения, что воля его непременна, и отречение, оставшееся при жизни Императора Александра тайною для всех, есть и ныне непременной его волей. Надо было решить, что делать, как выйти из затруднения, опаснейшего в своих последствиях, и которым, как увидим ниже, заговорщики весьма хитро воспользовались.

После долгих прений я остался при том мнении, что брату должно было объявить Манифестом, что, оставаясь непреклонным в решимости, им уже освященной отречением, утвержденным духовной Императора Александра, он повторяет оное и ныне, не принимая данной ему присяги. Сим, казалось мне, торжественно утверждалась воля его и отымалася всякая возможность к усумлению.

Но брат избрал иной способ; он прислал письмо официальное к Матушке, другое — ко мне, и, наконец, род выговора князю Лопухину как председателю Государственного совета. Содержание двух первых актов известно; вкратце содержали они удостоверение в неизменной его решимости, и в письме к Матушке упоминалось, что решение сие в свое время получило ее согласие. В письме, ко мне писанном как к императору, упоминалось только в особенности о том, что Его Высочество просил оставить его при прежде занимаемом им месте и звании.

Однако удалось мне убедить Матушку, что одних сих актов без явной опасности публиковать нельзя, и что должно непременно стараться убедить брата прибавить к тому другой в виде Манифеста, с изъяснением таким, которое было развязывало от присяги, ему данной. Матушка и я, мы убедительно о том писали к брату; и фельдъегерский офицер Белоусов отправлен с сим. Между тем решено было нами акты сии хранить у нас в тайне.

Но как было изъяснить наше молчание пред публикой? Нетерпение и! неудовольствие были велики и весьма извинительны. Пошли догадки, и в особенности обстоятельство неприсяги Михаила Павловича навело на всех сомнение, что скрывают отречение Константина Павловича. Заговорщики решили сие же самое употребить орудием для своих замыслов. Время сего ожидания можно считать настоящим междуцарствием, ибо повелений от Императора, которому присяга принесена была, по расчету времени должно было получать, — но их не приходило; дела останавливались совершенно; все было в недоумении, и к довершению всего известно было, что Михаил Павлович отъехал уже тогда из Варшавы, когда и кончина Императора Александра и присяга Константину Павловичу там уже известны были. Каждый извлекал из сего, что какое-то особенно важное обстоятельство препятствовало к восприятию законного течения дел, но никто не догадывался настоящей причины.

Однако дальнейшее присутствие Михаила Павловича становилось тягостным и для него, и для нас всех, и потому решено было ему выехать будто в Варшаву, под предлогом успокоения брата Константина Павловича насчет здоровья Матушки, и остановиться на станции Ненале, дабы удалиться от беспрестанного принуждения, и вместе с тем для остановления по дороге всех тех, кои, возвращались из Варшавы, могли повестить в Петербурге настоящее положение дел. Сия же предосторожность принудила останавливать все письма, приходившие из Варшавы; и эстафет, еженедельно приходивший с бумагами, из канцелярии Константина Павловича приносим был ко мне. Бумаги, не терпящие отлагательства, должен был я лично вручать у себя тем, к коим адресовались, и просить их вскрывать в моем присутствии, — положение самое несносное». «Какие решающие дни! Я уже грущу при мысли о том, что мы больше не сможем жить в нашем доме, где мне придется покинуть мой милый кабинет, что наша прекрасная частная жизнь должна окончиться. Мы были так тесно связаны друг с другом, мы так неизменно делили все наши горести, печали и заботы! Ах, это горе, эта боль в сердце — она все не прекращается, не прекращается также и тревога, ожидания этого неизбежного будущего! Я не ошиблась в Константине: я была убеждена, что он так поступит; все-таки это радостно не ошибиться в мнении о человеке» (Из дневников великой княгини Александры Федоровны).

8-го декабря Константин Павлович в своем третьем письме заверил брата в своей преданности, но в Петербург приехать отказался, настаивая на том, что для вступления Николая на престол достаточно обнародования Манифеста 1823 года.

Когда стало известно, что цесаревич Константин Павлович не принимает присяги и отказывается прибыть в Петербург и издать манифест о своем отречении, граф Милорадович, проходя в своих комнатах, остановился и обратившись к полковнику Федору Глинке, сказал: «я надеялся на него, а он губит Россию».

«Надо было решиться, — пишет в своих записках Николай Павлович, — или оставаться мне в совершенном бездействии, отстранясь от всякого участия в делах, до коих, в строгом смысле службы, как говорится, мне дела не было, или участвовать в них и почти направлять тех людей, в руках коих, по званию их, власть находилась. В первом случае, соблюдая форму, по совести я бы грешил, попуская делам искажаться может быть безвозвратно, и тогда бы я заслужил в полной мере название эгоиста. Во втором случае - я жертвовал собою с убеждением быть полезным отечеству и тому, которому я присягнул. Я не усомнился, и влечение внутреннее решило мое поведение».

Решив действовать императорской властью, Николай Павлович переехал в Зимний дворец разослал всюду распоряжения, чтобы «все сношения, нужные с местами здесь [в Петербурге] находящимся», делались непосредственно через него, он распечатывал все бумаги, приходившие на Высочайшее имя, и сам распределял по принадлежности.

Глава 3.1. Тайные общества

При Александре тайные общества составлялись так же легко,

как теперь акционерные компании...

К л ю ч е в с к и й

Сто поручиков хотят перевернуть Россию?!

Г р и б о е д о в

«Наконец наступил роковой для меня день», — пишет в своих воспоминаниях великий князь Николай Павлович. В субботу, 12-го декабря в семь часов утра ему сообщили, что приехал из Таганрога и желает видеть его полковник лейб-гвардии Измайловского полка, барон Фредерикс. Он привез три пакета от начальника Главного штаба, генерал-адъютанта Дибича и адресованный «в собственные руки Императору!».

На вопрос великого князя, знает ли он о содержании пакета, Фредерикс, отвечал, отрицательно, но прибавил, что по неизвестности о местопребывании государя, такой же пакет послан в Варшаву.

«Заключив из сего, что пакет содержит обстоятельство особой важности, — пишет далее Николае Павлович, — я был в крайнем недоумении, на что мне решиться? Вскрыть пакет на имя Императора - был поступок столь отважный, что решиться на сие казалось мне последнею крайностию, к которой одна необходимость могла Принудить человека, поставленного в самое затруднительное положение, и - пакет вскрыт!

Пусть изобразят себе, что должно было произойти во мне, когда, бросив глаза на включенное письмо от генерала Дибича, увидел я, что дело шло о существующем и только что открытом пространном заговоре, которого отрасли распространялись чрез всю Империю, от Петербурга на Москву и до второй армии в Бессарабии.

Тогда только почувствовал я в полной мере всю тягость своей участи и с ужасом вспомнил, в каком находился положении. Должно было действовать, не теряя ни минуты, с полною властию, с опытностию, с решимостию - я не имел ни власти, ни права на оную; мог только действовать чрез других, из одного доверия ко мне обращавшихся, без уверенности, что совету моему последуют; и притом чувствовал, что тайну подобной важности должно было наитщательнейше скрывать от всех...»

Доклад барона Дибича содержал сводку донесений из среды военных, профессиональных сыщиков, членов военной полиции, после возмущения Семеновского полка в 1821 году.

«Граф Милорадович, — пишет Николай Павлович, — казался мне, по долгу его звания, первым, до сведения которого содержание сих известий довести должно было; князь Голицын, как начальник почтовой части и доверенное лицо Императора Александра, казался мне вторым. Я их обоих пригласил к себе, и втроем принялись мы за чтение приложений к письму. Писанные рукою генерал-адъютанта графа Чернышева для большей тайны, в них заключалось изложение открытого обширного заговора, чрез два разных источника, показаниями юнкера Шервуда, служившего в Чугуевском военном поселении, и открытием капитана Майбороды, служившего в тогдашнем 3 пехотном корпусе».

17-го июля 1825 года унтер-офицер 3-го Бугского уланского полка Шервуд в письме на Высочайшее имя сообщил, что он узнал случайно о существовании тайных обществах в некоторых полках первой и второй армии и что служащий в Нежинском конно-егерском полку прапорщик Ф.Ф. Вадковский является одним из главнейших членов. В начале сентября он отправился в путь для дальнейшего открытия всех нитей существовавшего тогда заговора, касающегося благополучия и безопасности императора Александра. Просил государя, чтобы в известный час 20-го сентября приехал на почтовую станцию в Карачев, Орловской губернии, фельдъегерь, которому он мог бы вручить секретное донесение о сделанных им расследованиях. 9-го сентября Шервуд прибыл в Курск к Вадковскому, с которым познакомился 1824 году. Федор Федорович искренне обрадовался его появлению. Шервуд пишет в донесении по поводу этого свидания следующее:

«Он мне рассказывал о существующих обществах Северном, Среднем и Южном, называл многих членов; на это я улыбнулся и сказал ему, что давно принадлежу к обществу, а как я поступил в оное, я ему скажу после.

— Ну, каково идут дела? спросил я.

— Хорошо, отвечал он, —и, кажется, уже пора будет приводить в исполнение, только надо будет собрать сведения от Северного и Южного обществ.

— Да скажи мне, подготовили ли солдат? Вадковский отвечал: — Этих дураков не долго готовить, кажется, многие в том подвинулись вперед.

— Так чего лучше: я теперь совершенно свободен, и конечно, за обиду, мне сделанную, и по любви к человечеству употреблю весь год на разъезды от одного общества к другому.

Вадковский от души меня благодарил; я ему написал записку, почему я имею большую надежду на возмущение в военном поселении,и, разумеется, старался описать положение поселения, основанное на истинных фактах, к несчастью, которых тогда было довольно. Потом написал письма, не касающиеся, разумеется, до заговора, так что только тот мог понять, к кому оные писаны, и к чему содержание оных клонится, а Вадковский полагал, что идет об успехах общества, к разным генералам, полковым командирам... Я, пробыв у Вадковского несколько дней, отправился под предлогом своей надобности в Орловскую губернию, Карачевский уезда, в имение Гревса, где написал подробно графу Аракчееву все, что узнал, что существуют три общества: Северное, Среднее и Южное, наименовал многих членов и просил прислать ко мне в Харьков кого-нибудь для решительных мер к открытию заговора. Я приехал в город Карачев в назначенное место и час, несколько минут раньше, в ожидании, по назначению моему, фельдъегеря; но прошло несколько часов, фельдъегерь не явился... Через несколько дней после назначенного срока приехал фельдъегерь; я ... расспросил фельдъегеря, почему он не приехал раньше десятью днями, на что он мне отвечал, что зарезали в Грузине Настасью Федоровну [Шумскую, любовницу всесильного начальника императорской канцелярии графа Алексея Аракчеева], а потому Аракчеев был как помешанный... Никогда бы возмущение гвардии, 14 декабря на Исаакиевской площади, не случилось; затеявшие бунт, были бы заблаговременно арестованы. Не знаю, чему приписать, что такой государственный человек, как граф Аракчеев, которому сколько оказано благодеяния императором Александром I, и которому он был так предан, пренебрег опасностью, в которой находилась жизнь государя и спокойствие государства...» (Цит. по: Шильдер Н.К. Император Александр I, его жизнь и царствование. Т.1-4. - С.-Пб.,1904-1905. Т.1).

«Между тем, — говорится в докладе Дибича, — приехал по Высочайшему соизволению, в Таганрог, 18-го октября, генерал-лейтенант Витт и объявил равномерно, что существует, такое общество, которое значительно увеличилось в обеих армиях... и, что из числа деятельнейших членов объявлены ему гвардейского генерального штаба капитан Муравьев, гвардейский офицер Бестужев, служивший прежде во флоте, некто Рылеев (вероятно секундант покойного поручика Чернова на дуэли с флигель-адъютантом Новосильцевым), что 18-я пехотная дивизия в особенности заражена сим духом, и что в оной играет главную роль командир Вятского пехотного полка полковник Пестель...

Капитан Майборода говорит в письме сем, что, подозревая давно полкового своего командира, полковника Пестеля, в незаконных связях к нарушению общего спокойствия, дабы лучше о том узнать, поддавался притворно и тем открыл, что в России существует уже более десяти лет и более и более увеличивается общество либералов, корень которого в России и в некоторых принадлежащих местах ему, Майбороде известен... Он просит послать доверенную особу в квартиры роты его, Липовецкого повета, в село Балабановку, которой откроет он, где сохраняются бумаги сего общества и приготовленные уже какие-то законы под именем Русской Правды, сочинением коих занимается генерал-интендант Юшневскмй, полковник Пестель и в Спб. гвардейского генерального штаба (капитан) Никита Муравьев...» (Цит. по: Василич, Г. Разруха 1825 года. Часть первая. Тип. «Север». Спб. 1908).

«При Александре, — пишет историк В.О. Ключевский, — тайные общества составлялись так же легко, как теперь акционерные компании, и даже революционного в них было не больше, как в последних. Члены тайного общества собирались на секретные заседания, но сами были всем известны и прежде всего полиции».

В 1816 году в Петербурге образовалось тайное общество из нескольких офицеров, преимущественно из гвардейских офицеров генерального штаба под руководством Никиты Муравьева и князя Трубецкого. Общество это было названо «Союз спасения» или «истинных и верных сынов отечества»; оно поставило себе довольно неопределенную цель — «содействовать в благих начинаниях правительству в искоренении всякого зла в управлении и в обществе». Это общество, расширяясь, выработало в 1818 г. устав, образцом которого послужил статут известного патриотического немецкого общества Тугенбунд, который подготовил национальное восстание против французов. Общество тогда приняло другое имя – «Союз. благоденствия»; задача его определена была несколько точнее. Поставив себе ту же цель – «содействовать благим начинаниям правительства», оно вместе с тем решило добиваться конституционного порядка, как удобнейшей для этой цели формы правления. Оно, однако же, не считало себя революционным; в обществе долго обдумывалась мысль обратиться с просьбой о разрешении к самому государю в уверенности, что он будет сочувствовать их целям. Расширяясь в составе, общество разнообразилось во мнениях; появились в нем бешеные головы, которые предлагали безумные насильственные проекты, но над этими проектами или улыбались, или отступали в ужасе. Это разнообразие мнений повело в 1821 г. к распадению Союза благоденствия. Когда распался Союз благоденствия, тогда из развалин его возникли два новых союза – Северный и Южный. Северный союз в первое время имел руководителем известного нам Никиту Муравьева, офицера генерального штаба, и статского советника Николая Тургенева. Он был в то время известен как автор превосходной книжки теории налогов; он много занимался политико-экономическими вопросами; его задушевной мечтой было работать над освобождением крестьян.

В 1823 г. в Северное общество вступил Кондратий Рылеев, отставной артиллерист, служивший по выборам петербургского дворянства и вместе управлявший делами Североамериканской торговой компании. Он стал вождем Северного общества; здесь господствовали конституционно-монархические стремления. Гораздо решительнее было Южное общество; оно составилось из офицеров второй армии, расположенной в Киевской и Подольской губерниях. Главная квартира этой армии находилась в Тульчине (Подольской губернии). Вождем Южного общества стал командир пехотного Вятского полка Пестель, сын бывшего сибирского генерал-губернатора, человек образованный, умный и с очень решительным характером; благодаря этому вождю в Южном обществе получили преобладание республиканские стремления. Впрочем, Пестель не создавал определенной формы правления в уверенности, что ее выработает общее земское собрание; он надеялся быть членом этого собрания и готовил себе программу, обдумывая предметы, о которых будут говорить на соборе. (Ключевский Василий Осипович. Курс русской истории. СПб. 1904).

«В Южном обществе мыслителем был Пестель, энтузиастами — С. Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин, в Северном обществе мыслителем был Никита Муравьев — энтузиастом Рылеев; и в том и в другом влияние понемногу переходило от мозга к душе, мысль претворялась в действие...», — пишет М. Муравьев в работе «Идея временного правительства у декабристов и их кандидаты».

«Подобное извещение в столь затруднительное и важное время требовало величайшего внимания, и решено было узнать, кто из поименованных лиц в Петербурге, и не медля их арестовать», — отмечает в своих записках Николай Павлович.

Ввиду важности известий, сообщенных бароном Дибичем, великий князь Николай Павлович должен был прежде всего подумать, к кому обратиться за советом, кому поверить открывшуюся перед ним внезапно ужасную тайну.

После долгого размышления выбор его остановился, наконец, на двух лицах: графе Милорадовиче, как главном начальнике столицы, и князе А. Н. Голицыне, как пользовавшемся полным доверием покойного Государя и притом начальнике почтовой части. Оба были тотчас призваны; великий князь прочел им донесение Дибича, и взаимным соглашением положили арестовать тех из поименованных в бумаге заговорщиков, которые, по месту их службы, должны были находиться в Петербурге.

Но произведенная тотчас справка обнаружила, что никого из них здесь нет и что все они находятся в отпуску. Это обстоятельство еще более подтверждало основательность известий, доставленных из Таганрога, в которых помянутые лица значились отправившимися из Петербурга для съезда с своими единомышленниками. Такие доказательства в действительном существовании тайного сообщества поколебали даже спокойную самоуверенность графа Милорадовича и возбудили, вместе, всю вероятность, что есть в Петербурге еще и другие участники, в донесении не названные. Военный генерал-губернатор обещал употребить самые деятельные полицейские меры к их обнаружению и, сверх того, согласился послать к корпусному командиру Роту возвратившегося из Москвы адъютанта своего Мантейфеля за капитаном Майбородою, от которого, как он особенно часто упоминался в бумаге Дибича, надеялись получить еще важнейшие сведения. После сих, так сказать, предварительных распоряжений, оставалось только выжидать дальнейшего хода событий ( Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го . Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857).

Распоряжение это Милорадович, однако, не выполнил, так как в списке были в основном члены Южного тайного общества. «Из петербургских заговорщиков, — пишет далее Николай Павлович, — по справке никого не оказалось налицо; все были в отпуску, а именно - Свистунов, Захар Чернышев и Никита Муравьев, что более еще утверждало справедливость подозрений, что они были в отсутствии для съезда, как в показаниях упоминалось. Граф Милорадович должен был верить столь ясным уликам в существовании заговора и в вероятном участии и других лиц, хотя об них не упоминалось; он обещал обратить все внимание полиции, но все осталось тщетным и в прежней беспечности».

Николай Павлович не замедлил своим ответом барону Дибичу на сделанное им столь важное сообщение и в тот же день написал ему собственноручное письмо следующего содержания:

«Полковник Фредерикс приехал сегодня поутру в 7 часов и вручил мне три пакета от вас, любезный Иван Иванович, к государю императору адресованные. Из первого письма моего к вам вы известились уже, что, не сговорясь между собою, мы оба, и я могу прибавить — за мною все, исполнили долг наш пред нашим государем. Но воля его свята, и, присягнув ему я должен свято выполнить все, что мне ни повелит, как оно не тяжело для меня, и как не ужасно и ни затруднительно мое положение. Я еще не государь ваш, но должен поступать уже, как государь, ожидая каждую минуту разрешения Константина Павловича на вступление мое на его место. Как и почему — здесь не место сказывать; скоро все объяснится и докажет, что я, прежде всего, и перед отечеством чист совестью и делами. Я открыл пакеты и в вашем докладе видел дело ужасное, но которое меня не страшит, ибо я на все готов. Обязанность моя — не теряя ни минуты, приступить к делу, для общего блага касающемуся, а потому и приступлю к назначению мер, мною принятых...»

Едва Николай Павлович окончил письмо, как во время обеда приехал из Варшавы Белоусов.

«По обыкновению обедали мы вдвоем с женой, — пишет Николай Павлович, — как приехал Белоусов. Вскрыв письмо брата, удостоверился я с первых строк, что участь моя решена, но что единому Богу известно, как воля Константина Павловича исполнится, ибо вопреки всем нашим убеждениям решительно отказывал в новом акте, упираясь на то, что не признавая себя Императором, отвергая присягу, ему данную, как такую, которая неправильно ему принесена была, не считает себя в праве и не хочет другого изречения непреклонной своей воли, как обнародование духовной императора Александра и приложенного к оному акта отречения своего от Престола. Я предчувствовал, что, повинуясь воле братней, иду на гибель, но нельзя было иначе, и долг повелевал сообразить единственно, как исполнить сие с меньшею опасностию недоразумений и ложных наветов».

В девять часов вечера Николай Павлович сделал в вышеприведенном письме к барону Дибичу следующую приписку: «Решительный курьер воротился; послезавтра поутру я — или государь или без дыхания. Я жертвую собой для брата; счастлив, если как подданный исполню волю его».

12 -го декабря великий князь Николай Павлович получил письмо от цесаревича Константина Павловича, в котором тот решительно отказывался от престола.

«12 (24 )декабря. Суббота... И так, впервые пишу в этом дневнике как императрица. Мой Николай возвратился и стал передо мною на колени, чтобы первым приветствовать меня как императрицу. Константин не хочет дать манифеста и остается при старом решении; так что манифест должен быть дан Николаем» (Из дневников великой княгини Александры Федоровны).

Теперь Николаю Павловичу предстояло заняться составлением манифеста. Он продиктовал своему адъютанту Адлербергу главные мысли по этому предмету и историческую его часть, а затем к этой работе были привлечены Карамзин и Сперанский. Задача была не легкой. Нужно было объяснить России необъяснимое, изложить всю запутанную историю междуцарствия с должной ясностью. Этим актом Николай Павлович предполагал возвестить свое воцарение в торжественном заседании Государственного Совета, при Великом Князе Михаиле Павловиче, как личном свидетеле и вестнике воли Цесаревича.

В своих записках Николай Павлович пишет: «Изготовив в скорости проект Манифеста, призвал я к себе М.М. Сперанского и ему поручил написать таковой, придерживаясь моих мыслей; положено было притом публиковать духовную Императора Александра, письмо к нему Константина Павловича с отречением и два его же письма - к Матушке и ко мне как к Императору» .

Проект манифеста был изготовлен Сперанским к вечеру 12-го декабря. Государь, одобрив его с некоторыми исправлениями, продолжал сохранять дело в тайне до ожидаемого приезда великого князя Михаила Павловича и потому переписку манифеста поручил личному надзору князя А. Н. Голицына. Проект был переписан в ночь с 12-го на 13-е число, в трех экземплярах, Гавриилом Поповым, доверенным чиновником князя, в его кабинете, со строгим запрещением всякой огласки. Государь, подписав Манифест утром 13-го декабря, пометил его, однако же, 12-м, как тем днем, в который все решилось окончательным отзывом цесаревича.

В приложениях к манифесту решено было поместить манифест императора Александра от 16 августа 1823 года, утверждавший отречение цесаревича Константина Павловича и назначающий наследником великого князя Николая Павловича, письмо цесаревича к покойному императору и ответ на него государя, равно как два письма цесаревича от 26 ноября 1825 года: одно к императрице-матери, а другое к великому князю Николаю Павловичу, как к императору.

Около девяти часов вечера, в Зимний дворец явился, как пишет барон Корф, благородный двадцатилетний юноша, горевший любовью к отечеству и преданный великому князю Николаю Павловичу. Это был адъютант штаба Гвардейской пехоты подпоручик лейб-гвардии Егерского полка Яков Ростовцев. Он явился с пакетом на имя великого князя от генерала Бистрома.

Во врученном им пакете было письмо от него самого к Николаю Павловичу.

«В продолжение четырех лет, — писал Ростовцев, — с сердечным удовольствием замечав, иногда, Ваше доброе ко мне расположение; думая, что люди, Вас окружающие, в минуту решительную не имеют довольно смелости быть откровенными с Вами; горя желанием быть, по мере сил моих, полезным спокойствию и славе России; наконец, в уверенности, что к человеку, отвергшему корону, как к человеку истинно благородному, можно иметь полную доверенность, я решился на сей отважный поступок. Не посчитайте меня коварным доносчиком, не думайте, чтоб я был чьим-либо орудием или действовал из подлых видов моей личности, — нет. С чистою совестью я пришел говорить Вам правду.

<..>

В народе и войске распространился уже слух, что Константин Павлович отказывается от престола. Следуя редко доброму влечению Вашего сердца, излишне доверяя льстецам и наушникам Вашим, Вы весьма многих против Себя раздражили. Для Вашей собственной славы погодите царствовать.

Противу Вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и, может быть, это зарево осветит конечную гибель России.

Пользуясь междоусобиями, Грузия, Бессарабия, Финляндия, Польша, может быть, и Литва от нас отделятся; Европа вычеркнет раздираемую Россию из списка держав своих и сделает ее державою Азиятскою, и незаслуженные проклятия, вместо должных благословений, будут Вашим уделом.

Ваше Высочество! может быть, предположения мои ошибочны; может быть, я увлекся и личною привязанностию к Вам, и любовью к спокойствию России; но дерзаю умолять Вас именем славы Отечества, именем Вашей собственной славы — преклоните Константина Павловича принять корону! Не пересылайтесь с Ним курьерами; это длит пагубное для Вас междуцарствие, и может выискаться дерзкий мятежник, который воспользуется брожением умов и общим недоумением. Нет, поезжайте Сами в Варшаву, или пусть Он приедет в Петербург; излейте Ему, как брату, мысли и чувства Свои; ежели Он согласится быть Императором — слава Богу! Ежели же нет, то пусть всенародно, на площади, провозгласит Вас Своим Государем» ( Цит. по: Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го . Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857).

Около десяти минут Ростовцев ждал ответа. Наконец, дверь открылась и Николай Павлович позвал его к себе. Он запер тщательно за собой обе двери и, взяв его за руку, обнял и несколько раз поцеловал, со словами: «Вот чего ты достоин, такой правды Я не слыхивал никогда!» — «Ваше Высочество, — сказал Ростовцев, — не почитайте меня доносчиком и не думайте, чтобы я пришел с желанием выслужиться!»

Увлекая подпоручика в глубину своего кабинета Николай говорит: «Мой друг, я плачу тебе доверием за доверие. Ни убеждения матушки, ни мольбы мои не смогли преклонить брата принять корону: он решительно отрекается».

Ростовцев настаивал на необходимости, чтобы цесаревич сам прибыл в Петербург и всенародно, на площади, провозгласил своего брата своим Государем. «Что делать, — возразил государь, — Он решительно от этого отказывается, а он — мой старший брат! Впрочем, будь покоен. Нами все меры будут приняты. Но если разум человеческий слаб, если воля Всевышнего назначит иначе и мне нужно погибнуть, то у меня — шпага с темляком: это вывеска благородного человека. Я умру с нею в руках, уверенный в правости и святости своего дела и предстану на суд Божий с чистою совестию». — «Ваше Высочество, — сказал Ростовцев, — это личность. Вы думаете о собственной славе и забываете Россию: что будет с нею?» — «Можешь ли ты сомневаться, чтобы я любил Россию менее себя? Но престол празден; брат мой отрекается; я единственный законный наследник. Россия без царя быть не может. Что же велит мне делать Россия? Нет, мой друг, ежели нужно умереть, то умрем вместе!» ( Цит. по: Корф М.А. ).

«Мой друг, — продолжает Николай, — может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь назвать их, думая, что сие противно благородству души твоей? — И не называй! Ежели какой-либо заговор тебе известен, то дай ответ не мне, а Тому, Кто нас выше!» (Цит. по соч.: Н. К. Шильдера).

Встреча завершилась.

Стоя перед неизбежной участью и таинственными, неуловимыми слухами о предстоящей опасности, Николай Павлович пишет 12-го декабря в Таганрог генералу от инфантерии, светлейшему князю П. М. Волконскому: «Воля Божия и приговор братний надо мной совершается. 14-го числа я буду государь или мертв. Что во мне происходит, описать нельзя; вы верно надо мной сжалитесь — да, мы все несчастные, но — но нет несчастливее меня! Да будет воля Божия!...»

Так наступила развязка того узла, который был еще больше затянут. Оба его брата и Александр, и Константин равно подготовили то положение, из которого Николай опасался не выйти живым. Ввиду неминуемой опасности, угрожавшей все государственному строю империи, а также и для своего спасения надо было действовать.

Глава 3.2. Тайные общества

О своей встрече с Николаем Павловичем подпоручик Ростовцев сообщил Оболенскому и Рылееву. Придя к Оболенскому, у которого в то время находился Рылеев, Ростовцев сказал: «Господа, я имею сильные подозрения, что вы намереваетесь действовать против правительства; дай Бог, чтобы подозрения эти были не основательны; но я исполнил долг свой. Я вчера был у великого князя. Все меры против возмущения будут приняты, и ваши покушения будут тщетны. Вас не знают; будьте верны своему долгу, и вы будете спасены!» Тут я им отдал и письмо, и разговор мой, и Рылеев зачал читать оные вслух. Оба они побледнели и чрезвычайно смешались. Но окончании чтения Оболенский сказал мне: «С чего ты взял, что мы хотим действовать? Ты употребил во зло мою доверенность и изменил моей к тебе дружбе. Великий князь знает наперечет всех нас, либералов, и мало-помалу искоренит нас; но ты должен погибнуть прежде всех и будешь первою жертвою!» Я: «Оболенский, ежели ты почитаешь себя вправе мстить мне, то отмщай теперь!» Рылеев бросился мне на шею и сказал: «Нет, Оболенский, Ростовцев не виноват, что различного с нами образа мыслей! Не спорю, что он изменил твоей доверенности; но какое право имел ты быть с ним излишне откровенным? Он действовал по долгу своей совести, жертвовал жизнию, идя к великому князю, вновь жертвует жизнию, придя к нам; ты должен обнять его, как благородного человека!» Оболенский обнял меня и сказал: «Да, я его обнимаю и желал бы задушить в моих объятиях!» (Я.И. Ростовцев. Отрывок из мой жизни 1825 и 1826 годов. Письмо к Оболенскому. Русский архив. 1873. Кн.1).

Этот инцидент в своих записках так передает член тайного общества, капитан-лейтенант Николай Бестужев:

«Наконец, 12 декабря в субботу явился у меня Рылеев. Вид у него был беспокойный. Он сообщил мне, что Оболенский выведал от Ростовцева, что сей последний имел разговор с Николаем, в котором объявил ему о умышленном заговоре, о намерениях воспользоваться расположением солдат и упрашивал его, для отвращения кровопролития, или отказаться от престола, или подождать цесаревича для формального и всенародного отказа. <...>

— Оболенский заставил Ростовцева переписать, как письмо, писанное им до свидания, так и разговор с Николаем. Вот черновое положение того и другого, продолжал Рылеев: собственной руки Ростовцева. Прочти и скажи, что ты об этом думаешь? Я прочитал. Там ничего не было упомянуто о существовании общества; не названо ни одного лица, но говорилось о намерении воспротивиться вступлению на престол Николаю; о могущем произойти кровопролитии. <...>

И если бы сказано было что-нибудь более, нас, конечно, тайная полиция прибрала бы к рукам.

— Я тебе повторяю, что Николай сделает это. Опорная точка нашего заговора, есть верность присяги Константину и не желание присяги Николаю. Это намерение существует в войсках,и, конечно, тайная полиция о том известила Николая; но как он сам еще не уверен, точно ли откажется от престола брат его, следовательно арест людей, которые хотели остаться верными первой присяге, может показаться с дурной стороны Константину, ежели он задумает принять корону.

— И так, ты думаешь, что мы уже заявлены?

— Непременно, и будем взяты ежели не теперь, то после присяги

— Что же, ты полагаешь, нужно делать?

— Не показывать этого письма никому и действовать: лучше быть взятыми на площади, нежили на постели. Пусть лучше узнают за кого мы погибнем, нежели будут удивляться, когда мы тайно исчезнем из общества, и никто не будет знать, где мы, и за что пропали. Рылеев бросился к Бестужеву на шею.

— Я уверен был, — сказал он с сильным движением, — что это будет твое мнение. И так — с Богом! Судьба наша решена. К сомнениям нашим теперь, конечно прибавятся все препятствия. Но мы начнем. Я уверен, что погибнем, но пример останется» (Кондратий Федорович Рылеев : воспоминания Н. А. Бестужева. - Москва : Альциона, 1919).

В этот день вечером, на квартире у Рылеева, идейного вождя заговорщиков, рядом с Исаакиевской площадью, в доме Российско-Американской компании № 72 на левом берегу Мойки, было если не решающее собрание, то во всяком случае очень важное: на нем был принят некоторый план действий.

В основу плана, разработанного руководителями Северного общества, было положено решение вывести верные им полки на Сенатскую площадь после получения известия об отречении великого князя Константина Павловича и апеллировать к ложности сообщений об отказе цесаревича от престола. Планировалось в день присяги императору Николаю I заставить сенаторов издать манифест, составленный заговорщиками. Программу действий в манифесте предложил гвардейский полковник, князь Сергея Петровича Трубецкой, избранный члены тайного общества в первой декаде декабря будущим «диктатором». Диктаторство Трубецкого необходимо было только для осуществления переворота.

Текст документа не сохранился, но при аресте Трубецкого в руки следствия попала лишь черновая рукопись манифеста. В ней содержались следующие положения: «уничтожение бывшего правления», свобода книгопечатания и уничтожение цензуры, свобода вероисповедания, отмена крепостного права, равенство всех сословий перед законом и уничтожение военных судов, свобода занятий, отмена подушной подати, монополий, рекрутчины и военных поселений, сокращение срока военной службы до 15 лет, учреждение выборных волостных, уездных, губернских и областных правлений с передачей им власти на местах, гласность судопроизводства и введение суда присяжных. Для проведения заявленных реформ планировалось создать Временное правление «из 2-х или 3-х лиц» [предполагаемые кандидатуры: Н. С. Мордвинов, М. М. Сперанский, И. М. Муравьёв-Апостол (из рода Муравьевых) и другие, от тайного общества – Г. С. Батеньков]. Согласно показанию С. П. Трубецкого на следствии и свидетельству М. С. Лунина, приведённому в «Разборе Донесения тайной следственной комиссии государю императору в 1826 году», в состав Временного правления предполагалось включить представителей польского дворянства. Сенат должен был также издать манифест о созыве «общего собрания депутатов из всех губерний, из каждого сословия по одному (или двум)», а «депутатское собрание» (которое декабристы называли «Великим собором») — составить «законоположение для управления государством на будущее время» (Восстание декабристов: Материалы. М.-Л.: ГИ. 1925. Т. 1. 1925). Помимо манифеста одним из лидеров Северного общества Никитой Муравьевым была разработана «Конституция», которая предусматривала установление конституционной, федеративной монархии, в которой: исполнительную власть осуществлял бы император, законодательную — двухпалатный парламент — Народное вече, созданное на основе ограниченного высоким имущественным цензом избирательного права; судебную — Верховное судилище.

Национально-государственное устройство планировалось в форме федерации областей. Предложения в социальной сфере имели демократический характер: ликвидация крепостного права, введение равноправия граждан и обеспечение законом их прав и свобод (слова, печати, вероисповедания). Для решения аграрного вопроса предполагалось сохранить неприкосновенной собственность помещиков на землю, а крестьян наделить приусадебными участками и по две десятины пахотной земли на двор.

«Конституция» Никиты Муравьева отражала взгляды умеренных членов Северного общества и не стала их программным документом.

Мятежники были убеждены, что Сенат имеет особый авторитет в стране, и надеялись заставить его подписать и опубликовать «Манифест к русскому народу». Предполагалось начать переговоры мирно, но в случае несогласия Сената прибегнуть к военной силе. При этом А. Бестужев говорил: «Или мы ляжем на месте, или принудим Сенат подписать конституцию». Поручик, барон А.Е. Розен, присутствовавший на этом совещании, в своих записках сообщает следующее: «12 -го декабря вечером был я приглашен на совещание к Рылееву и князю Оболенскому, — пишет поручик, барон А.Е. Розен, — там застал я главных участников 14 декабря.

Постановлено было в день, назначенный для новой присяги, собраться на Сенатской площади, вести туда сколько возможно будет войска под предлогом поддержания прав Константина, вверить начальство над войском князю Трубецкому, если к тому времени не прибудет из Москвы М. Ф. Орлов. Если главная сила будет на нашей стороне, то объявить престол упраздненным и ввести немедленно временное правление из пяти человек, по выбору членов Государственного совета и Сената. В числе пяти называли заранее Н. С. Мордвинова, M. M. Сперанского и П. И. Пестеля. Временному правлению надлежало управлять всеми делами государственными с помощью Совета и Сената до того времени, пока выборные люди всей земли русской успеют собраться и положить основание новому правлению. Наверно никто не знал, сколькими батальонами или ротами, из каких полков можно будет располагать. В случае достаточного числа войска положено было занять дворец, главные правительственные места, банки и почтамт для избежания всяких беспорядков. В случае малочисленности военной силы и неудачи надлежало отступить к Новгородским военным поселениям. Принятые меры к восстанию были неточны и неопределительны, почему на некоторые мои возражения и замечания князь Оболенский и Булатов сказали с усмешкою: «Ведь нельзя же делать репетиции!» Все из присутствовавших были готовы действовать, все были восторженны, все надеялись на успех, и только один из всех поразил меня совершенным самоотвержением; он спросил меня наедине: можно ли положиться наверно на содействие 1-го и 2-го батальонов нашего полка; и когда я представил ему все препятствия, затруднения, почти невозможность, то он с особенным выражением в лице и в голосе сказал мне: «Да, мало видов на успех, но все-таки надо, все-таки надо начать; начало и пример принесут плоды». Еще теперь слышу звуки, интонацию — все-таки надо, — то сказал мне Кондратий Федорович Рылеев» (Барон А.Е. Розен. Записки декабриста. С.Петербург.1907).

Для привлечения солдат и матросов был выдвинут лозунг защиты прав великого князя Константина Павловича, которого младший брат Николай якобы незаконно отстранил от власти; для повышения заинтересованности солдат им надлежало внушить, что великий князь собирался уменьшить срок службы. Помощниками «диктатора» князя С. П. Трубецкого были назначены А. И. Якубович и А. М. Булатов; в ходе выступления им предстояло возглавить отдельные отряды для захвата Зимнего дворца и установления контроля над Сенатом. Фактически они становились главными распорядителями войск, которыми располагали повстанцы, поскольку «диктатор» Трубецкой в результате отсутствия в Санкт-Петербурге в течение года плохо знал новых членов тайного общества. Оболенский назначался начальником штаба, ответственным за действия заговорщиков в полках и их координацию

Переговоры с сенаторами должны были вести К. Ф. Рылеев и И. И. Пущин, а Г. С. Батеньков вызвался произнести в Сенате речь в пользу представительного правления. В случае неудачного хода восстания князь С. П. Трубецкой и Рылеев полагали возможным вступить в переговоры с Николаем Павловичем и требовать созыва народного представительства в обмен на согласие принести присягу новому императору (Восстание декабристов: Материалы. М.-Л.: ГИ. 1925. Т. 1. 1925).

Глава 4.1. Мятеж

14-го числа я буду

государь или мертв.

Н и к о л а й I

Наступило 14-го декабря, «роковой день», по словам Николая Павловича, потому как была назначена присяга войск и общества. Это было сумрачное декабрьское петербургское утро, с 8° мороза. Никогда еще Зимний дворец не видел такого раннего съезда, как в это утро, никогда еще не было там таких рано приемов.

Николай Павлович вспоминал:

«Я встал рано и, одевшись, принял генерала Воинова, потом вышел в залу нынешних покоев Александра Николаевича, где собраны были все генералы и полковые командиры гвардии. Объяснив им словесно, каким образом, по непременной воле Константина Павловича, которому незадолго вместе с ними я присягал, нахожусь ныне вынужденным покориться его воле и принять престол, к которому, за его отречением, нахожусь ближайшим в роде; засим прочитал им духовную покойного Императора Александра и акт отречения Константина Павловича. Засим, получив от каждого уверение в преданности и готовности жертвовать собой, приказал ехать по своим командам и привесть к присяге».

Ответом было единодушное признание его законным монархом. Теперь, имея за собой военную силу, Николай Павлович, несколько отступив, со свойственными ему осанкой и величием скомандовал всем начальникам отправиться присягать и приводить к присяге войска. «После этого, — прибавил он, — вы отвечаете мне головою за спокойствие столицы, а что до меня касается, если я хоть час буду императором, то покажу, что этого достоин».

Как пишет в своих воспоминаниях государственный и военный деятель, один из главных приближенных императора Николая I, граф А.Х. Бенкендорф:

«...Он нас призвал продолжать нести службу так, как мы это делали при императоре Александре и закончил, приказав нам идти в Генеральный штаб для того, чтобы принять там присягу, оттуда направиться в войска, собрать их по полкам, зачитать им манифест и приложенные к нему документы и привести их к присяге. За одно мгновение до того, как войти в комнату, он сказал мне: «Итак, возможно, сегодня вечером нас обоих не будет в живых, но, во всяком случае, мы исполним наш долг». Эти слова и выражение его лица потрясли многих генералов, а мне позволили увидеть в самых черных красках ту трудную ситуацию, в которой мы тогда оказались».

Затем командиры отправились в Главный штаб принести присягу, а оттуда - в свои части для проведения соответствующего ритуала.

«Еще не рассвело, — продолжает Бенкендорф, — а весь город был уже на ногах, в то время, как все генералы собрались в помещении Главного Штаба, многие из них поделились со мной своими опасениями о том, что требование принять присягу может вызвать волнения. Мы расстались, будучи уже уверены, что придется действовать с осторожностью и применить силу. Каждый вернулся к своим войскам. Зная, что могу рассчитывать на генерала Орлова, командовавшего конной гвардией, я бросился в казармы конногвардейцев».

По возвращении из Зимнего дворца граф С.Ф. Апраксин собрал у себя на квартире дивизионных и эскадронных командиров кавалергардов и ознакомил их с Манифестом и приложениями к нему. Затем полк был собран в полковом манеже, куда прибыл и командир 1-й гвардейской кавалерийской дивизии, генерал-лейтенант Бенкендорф. Полковой адъютант прочел Манифест и отречение цесаревича, после чего граф Апраксин не тотчас же предложил присягать, а дал время эскадронным командирам, объяснить офицерам и нижним чинам, почему они, несмотря на недавно принесенную присягу наследнику престола Константину Павловичу, обязаны теперь присягнуть Николаю Павловичу.

«Полк в пешем строю находился в манеже, появился священник, и присяга была принята. Я тщательно следил за малейшими изменениями на лицах, солдаты были холодны, несколько молодых офицеров были невнимательны, и даже беззаботны, я был вынужден подать некоторым из них знак, чтобы они приняли подобающую ситуации и оружию позу. Мой адъютант мне только что сообщил, что Конная гвардия только что приняла присягу, и что все прошло спокойно. Два других моих полка были на лагерных сборах вне города, я отправил туда приказы полковым командирам, не сомневаясь, что пример двух первых полков скажется на них самым благоприятным образом» (Из воспоминаний А.Х. Бенкендорфа).

«14 декабря до рассвета, — пишет барон А.Е. Розен, — собрались все офицеры у полкового командира генерала Воропанова, который, поздравив нас с новым императором, прочел письмо и завещание Александра, отречение Константина и манифест Николая. В присутствии всех офицеров я выступил вперед и объявил генералу, что если все им читанные письма и бумаги верны с подлинниками, в чем не имею никакой причины сомневаться, то почему 27 ноября не дали нам прямо присягнуть Николаю? Генерал в замешательстве ответил мне: «Вы не так рассуждаете, о том думали и рассуждали люди поопытнее и постарше вас; извольте, господа, идти по своим батальонам для присяги». 2-й наш батальон полковника А. Ф. Моллера занял в этот день караулы в Зимнем дворце и по 1-му отделению. 1-й батальон наш присягнул в казармах, кроме моего стрелкового взвода, который накануне занял караул в Галерной гавани и еще не успел смениться. Из казарм поехали во дворец к разводу нашего 2-го батальона, развод был без парада».

Между тем, в 7 часов утра созваны были в своих местах для присяги Сенат и Синод, и разосланы повестки, чтобы все имеющие приезд ко двору собрались в Зимнем дворце к 11 часам утра для молебствия.

«До десяти часов весь правительствующий Сенат был уже во дворце, — пишет в записках член тайного общества, барон В.И, Штейнгель. — Тут и во всех полках гвардии производилась присяга. Беспрестанно скакали гонцы во дворец с донесениями, где как шло дело. Казалось все тихо. Некоторые таинственные лица показывались на Сенатской площади в приметном беспокойстве. Одному, знавшему о распоряжении общества и проходившему чрез площадь, против Сената, встретился издатель «Сына отечества» и «Северной пчелы» г. Греч. К вопросу: «Что ж, будет ли что?» он присовокупил фразу отъявленного карбонари. Обстоятельство не важное, но оно характеризует застольных демагогов: он и Булгарин сделались усердными поносителями погибших за то, что их не компрометировали».

Рано утром 14 числа Рылеев просил Каховского проникнуть в Зимний дворец и убить Николая. Каховский сначала согласился, но потом отказался, не решился взять на себя роль цареубийцы.

Через час после его отказа Якубович отказывается вести матросов Гвардейского экипажа и Измайловский полк на Зимний дворец. И опять, сначала Якубович сам вызывается на это, а потом отказывается и говорит, что не выйдет. Александр Бестужев рано утром заехал к Якубовичу с тем, чтобы вместе с ним ехать в Московский полк. Якубович сказал ему: «Такое предприятие несбыточно; ты – молодой человек, не имеешь никакого понятия о русском солдате, а я знаю его вдоль и поперек».

Кроме того, время шло, а князь Трубецкой, избранный диктатором восстания и активнейшим образом готовивший его не появлялся. Поутру 14-го числа он предупреждал Рылеева о бессмысленности выступления малыми силами. План, по которому должно было проходить восстание и на который давал согласие Трубецкой, предполагал предварительный захват Зимнего дворца, с арестом царской фамилии, и Петропавловской крепости, а уж затем лишь захват Сената. Причем этот план предполагал привлечение куда большего количество войск, чем удалось поднять мятежникам. Срыв первоначального плана, происшедший по вине Булатова и Якубовича, которые должны были осуществить захват дворца и крепости, поставил Трубецкого в трудное положение. Прекрасно организованный его план начинал разваливаться.

Пущин и Рылеев приезжали утром на сборное место, но, не нашедши там никаких войск, отправились в казармы Измайловского полка. На пути они встретились с мичманом Чижовым, только что вышедшим из казарм; он их уверил, что никакая попытка поднять Измайловский полк не может быть удачна. Они возвратились вспять: на этот раз нашли на сборном месте двух Бестужевых и Щепина впереди солдат. Пущин примкнул к ним, а Рылеев сказал, что он отправится в Финляндский полк, и потом никто уже его более не видал. Рылеев, отставной поручик артиллерии, страстно любил Россию и в душе был поэт; вступивши в Тайное общество, он всегда был готов служить ему и словом и делом, но в решительную минуту он потерялся. Рылеев как угорелый бросался во все казармы, ко всем караулам, чтобы набрать больше материальной силы, и возвращался с пустыми руками.

Оболенский поутру приезжал также на сборное место, когда еще там ничего не было, потом он приехал вторично и, нашедши уже Московский полк, он отправился в Преображенские казармы к конно-артиллеристам. Тут, при входе в казарму, стоял полковник Пистолен-Корс с обнаженной саблей и никого не пропускал к солдатам. Оболенский спросил у него именем своего начальника, что у него делается? Полковник сказал, что было небольшое беспокойство, но которое наверно не будет иметь никаких дальнейших последствий. Граф Коновницын и Малиновский, офицеры конной артиллерии и оба члены Общества, в это время сидели под арестом. Пока Оболенский говорил с Пистолен-Корсом, юнкера из казармы подавали ему разные знаки. Не видя возможности к ним пробраться, он вернулся на площадь и присоединился к товарищам.

«Александр Бестужев отправляется один в казармы Московского полка, — пишет И. Д. Якушкин, — где все было уже готово к присяге: на дворе были выставлены знамена и налои. Бестужев пробежал прямо в роту своего брата, которая уже была в сборе, и начал уверять солдат, что их обманывают, что цесаревич никогда на отрекался от престола и скоро будет в Петербурге, что он его адъютант и отправлен им нарочно вперед и т. д., после чего с теми же словами он отправился в роту Щепина. Скоро потом роты получили приказание выходить для принесения присяги. Александр Бестужев последовал за ними, и когда оба батальона выстроились, он продолжал громко и смело уверять солдат, что их обманывают. Генерал Фридрикс, полковой командир Московского полка, подошел было к Александру Бестужеву с строгим видом, но Бестужев из-под шинели показал ему пистолет, и Фридрикс удалился. Затем Щепин, взявши флангового за руку, двинулся к воротам, и за ним все двинулись прямо на Сенатскую площадь».

«Колонна Московского полка с знаменем, предводимая штабс-капитаном кн. Щепиным-Ростовским и двумя Бестужевыми, —пишет барон В.И, Штейнгель, — вышла на Адмиралтейскую площадь и повернула к Сенату, где построилась в каре. Вскоре к ней быстро примкнул Гвардейский экипаж, увлеченный Арбузовым, и потом батальон лейб-Гренадеров, приведенный адъютантом Пановым и поручиком Сутгофом. Сбежалось много простого народа, и тотчас разобрали поленницу дров, которая стояла у заплота, окружающего постройки Исаакиевского собора. Адмиралтейский бульвар наполнился зрителями. Тотчас же стало известно, что этот выход на площадь ознаменовался кровопролитием. Кн. Щепин-Ростовский, любимый в Московском полку, хотя и не принадлежавший явно к обществу, но недовольный, и знавший, что готовится восстание против вел. кн. Николая, успел внушить солдатам, что их обманывают, что они обязаны защищать присягу, принесенную Константину, и потому должны идти к Сенату. Генералы Шеншин и Фредерикс и полковн.[ик] Хвощинский хотели их переуверить и остановить. Он зарубил первых и ранил саблею последнего, равно как одного унтер-офицера и одного гренадера, хотевшего не дать знамя, и тем увлек солдат. По счастию, они остались живы».

«Остатки полка, — пишет Бенкендорф, — находились в беспорядке и в самом страшном сомнении относительно того, какую сторону следует поддерживать. Произносились слова о переговорах, о предателях, говорили, что шеф полка великий князь Михаил был задержан, что он остался верен своему брату Константину, что этот последний идет во главе войск для того, чтобы наказать измену великого князя Николая. Тем временем Щепин с саблей в руках расчищал дорогу через толпу и направлялся к Сенату. Он заставлял кричать здравицы Константину и люди, которые еще ничего не знали, так как еще не было времени распространить манифест, повторяли этот крик, ведь для них он, Константин, был еще законным государем. Но эти крики привели к беспорядкам. В это время на другом берегу Невы в гренадерских казармах два молодых офицера Сутгоф и Панов построили солдат и вызвали неподчинение их командиру полковнику Стюрлеру, неверно истолкованная суровость которого показалась ужасной его подчиненным. Крики «Да здравствует император Константин!» охватили весь полк, который в беспорядке бросился из казарм и, не желая больше слышать приказы своих командиров, толпой последовал за двумя молодыми заговорщиками».

По воспоминаниям поручика лейб-гвардии Измайловского полка .А.С. Гангеблова: «Дня за два до 14-го Декабря, Зет получил коротенькую записку, без подписи; в записке этой было лишь сказано: «У нас все готово, держитесь крепко». —«Что это значить?» спросил я. — «А значить то», отвечал Зет, «что гвардия, раз присягнув Константину, не присягнет Николаю».

Солдаты плохо понимали, в чем дело, но они любили своих либеральных офицеров, за ними шли, кричали: «Конституция, конституция», не имея понятия, что это такое. Даже, говорят, кричали: «Хотим Константина и жену его Конституцию».

Вслед и вокруг них бежала толпа народа, также с криками: «Ура Константин!», которые для этой толпы, не читавшей Манифеста, имели еще полное значение законности. Другая часть полка, удержанная своими офицерами, хотя и осталась в казармах, но упорно продолжала уклоняться от присяги.

Николай Павлович пишет: «Вскоре засим прибыл ко мне граф Милорадович с новыми уверениями совершенного спокойствия. Засим был я у Матушки, где его снова видал, и воротился к себе. Приехал генерал Орлов, командовавший конной гвардией, с известием, что полк принял присягу; поговорив с ним довольно долго, я его отпустил. Вскоре за ним явился ко мне командовавший гвардейской артиллерией генерал-майор Сухозанет, с известием, что артиллерия присягнула, но что в гвардейской конной артиллерии офицеры оказали сомнение в справедливости присяги, желая сперьва слышать удостоверение сего от Михаила Павловича, которого щитали удаленным из Петербурга, как будто из несогласия его на мое вступление. Многие из сих офицеров до того вышли из повиновения, что генерал Сухозанет должен был их все; арестовать. Но почти в сие же время прибыл наконец Михаил Павлович, которого я просил сейчас отправиться в артиллерию для приведения заблудших в порядок».

Действительно, об окончании присяги уже были получены известия: из Гвардейского саперного батальона, Кавалергардского, Преображенского, Семеновского, Павловского, Егерского и Финляндского полоков.

«Спустя несколько минут после сего, — продолжает Николай Павлович, — явился ко мне генерал-майор Нейдгарт, начальник штаба гвардейского корпуса, и взойдя ко мне совершенно в расстройстве, сказал:

— Ваше величество! Московский полк в полном восстании; Шеншин и Фредерикс тяжело ранены, и мятежники идут к Сенату; я едва их обогнал, чтобы донести вам об этом. Прикажите, пожалуйста, двинуться против них первому батальону Преображенского полка и конной гвардии (фр.).

Меня весть сия поразила, как громом, ибо с первой минуты я не видел в сем первом ослушании действие одного сомнения, которого всегда опасался, но, зная существование заговора, узнал в сем первое его доказательство».

Государь был глубоко поражен известиями Нейдгардта. С первого взгляда ясно открывалось, что это уже не простое недоразумение касательно новой присяги, а плод того еще не разгаданного правительством заговора, о котором первые сведения были доставлены в Таганрог; что мнимое опасение новой присяги, будто бы клятвопреступной, только предлог, которым заговорщики умели искусно воспользоваться для обольщения русского солдата, всегда добросовестно верного своим обязанностям; наконец, что нижние чины, обманутые представленным их чувству призраком законности, думая исполнять и охранять единственно прямой долг службы, действуют в руках зачинщиков только как орудия совсем других замыслов. Очевидно было и то, что одно мгновение колебания или слабости может превратить небольшую еще, покамест, искру в опасный пожар.

Глава 4.2. Мятеж

«Оставшись один, я спросил себя, что мне делать, и, перекрестясь отдался в руки Божии, решил сам идти туда, где опасность угрожала», — вспоминал Николай Павлович.

Первой заботой императора было увеличить надежными войсками охрану дворца. Государь не замедлил сделать соответственные распоряжения. Он велел Нейдгардту, для водворения порядка в части Московского полка, оставшейся в казармах, обратить ближайший к ним Семеновский полк и приказать Конной гвардии изготовиться, но еще не выступать; а состоявшему при Своей особе генерал-майору Стрекалову привесть к Зимнему дворцу 1-й батальон Преображенского полка, стоявший, как и теперь, в казармах на Миллионной; наконец, адъютанта Своего, Александра Александровича Кавелина, послал в Аничкин дом, чтобы находившихся еще там Своих детей сейчас перевести в Зимний дворец, а бывшему в секретарской комнате флигель-адъютанту Бибикову приказал распорядиться приготовлением верховой лошади (Цит. по М.А.Корф).

«Но должно было от всех скрыть настоящее положение наше, — продолжал Николай Павлович, — и в особенности от Матушки, и зайдя к жене, сказал: — В Московском полку волнение; я отправляюсь туда (фр.)».

Затем государь, в мундире Измайловского полка, с лентою через плечо, как был одет к молебствию, даже не накинув шинели, спустился к главной дворцовой гауптвахте. Перед так называемой Салтыковской лестницей ему встретился командир Кавалергардского полка флигель-адъютант граф Апраксин, а на самой лестнице генерал Воинов, совершенно растерявшийся. Первому он приказал привести полк; второму — человеку почтенному по храбрости, но ограниченному и не успевшему приобрести никакого веса в Гвардейском корпусе — строго припомнил, что место его среди вышедших из повиновения войск, вверенных его начальству. В караул на главную дворцовую гауптвахту только что вступила в то время 6-я егерская рота лейб-гвардии Финляндского полка, с штабс-капитаном Прибытковым, командовавшим ею поручиком Гречем и прапорщиком Боасселем. Разводили еще часовых, и потому налицо была только часть караула. Когда она выстроилась, Государь велел, при отдании чести, салютовать знамени и бить поход. Таким образом, это было первое войско, приветствовавшее Николая Павловича императором, и первое знамя, которое преклонилось перед ним в новом сане. Государь поздоровался с людьми и спросил, присягнули ли они ему и знают ли, что эта присяга была по точной воле Его брата Константина Павловича. «Присягали и знаем», — был ответ.

«Ребята, — продолжал он, — теперь надо показать верность на самом деле; московские шалят, не перенимать у них и делать свое дело молодцами. Готовы ли вы умереть за Меня?». По утвердительному отклику, государь велел зарядить ружья и, обратясь к офицерам, сказал: «Вас, господа, я знаю и потому ничего вам не говорю».

Затем, скомандовав сам: «Дивизион вперед, скорым шагом марш, марш», он повел караул, левым плечом вперед, к главным воротам дворца. Площадь перед дворцом была усеяна съезжавшимися к выходу экипажами и любопытствовавшим народом. Многие заглядывали на двор, а некоторые, при виде государя, входили и кланялись ему в ноги.

«В то же время пришел ко мне граф Милорадович и, сказав:

—- Дело плохо; они идут к Сенату, но я буду говорить с ними (фр.), ушел, — вспоминает Николай Павлович, — и я более его не видал, как отдавая ему последний долг».

Выводя караул за дворцовые ворота, государь заметил под ними пришедшего туда полковника Хвощинского, раненого и обагренного кровью, и велел ему куда-нибудь укрыться, чтобы видом его не распалить еще более страстей. Потом, поставив караул поперек ворот, с внешней их стороны, он вышел на площадь совершенно один, потому что оставшегося при нем адъютанта Адлерберга послал ускорить приход 1-го батальона Преображенского полка.

Завидя государя, народ стал отовсюду к нему стекаться, с криками «ура!».

Чтобы дать время войскам собраться, надобно было отвлечь внимание чем-нибудь необыкновенным. «Читали ли вы Мой Манифест?» — начал спрашивать государь у окружавших. Большая часть отвечала отрицательно. Тогда он взял печатный экземпляр у кого-то в толпе, и сам стал его читать, протяжно и с расстановкой, толкуя каждое слово. Слушатели с радостными криками бросали вверх шапки. Для многих из них дело представлялось совсем новым.

Едва государь окончил чтение, как прискакал опять Нейдгардт с донесением, что возмутившиеся роты Московского полка уже заняли Сенатскую площадь.

«Между тем по повелениям нового императора мгновенно собрались колонны верных войск ко дворцу. Государь, не взирая на уверения императрицы, ни на представления усердных предостерегателей, вышел сам, держа на руках 7-ми летнего наследника престола, и вверил его охранению преображенцев. Эта сцена произвела полный эффект: восторг в войсках и приятное, многообещающее изумление в столице. Государь сел потом на белого коня и выехал перед первый взвод, подвинул колонны от экзерциргауза до бульвара. Его величавое, хотя несколько мрачное, спокойствие обратило тогда же всеобщее внимание» (Цит. по: В.И. Штейнгель).

На Сенатскую площадь, тем временем, прибывали мятежные войска. К 11 часам утра первой вступила на площадь часть Московского лейб-гвардии полка в количестве 671 солдата во главе с братьями Бестужевыми и построилась рядом с памятником Петру Великому. Позже к ним присоединились части 2-го батальона Лейб-гвардии Гренадерского полка:1250 гренадеров при 5 офицерах; 500 солдат Финляндского полка и весь Морской гвардейский экипаж в количестве 1100 матросов. Общая численность заговорщиков составила более 3, 5 тысяч.

Лейб-гренадеры построились налево и несколько вперед от Московского полка. Одоевский присоединился к мятежникам незадолго до прибытия лейб-гренадер.

Гвардейский экипаж выстроился направо от Московского полка и выслал своих стрелков под начальством лейтенанта Миж. Кюхельбекера. С Гвардейским экипажем, кроме ротных командиров Кюхельбекера, Арбузова, Пущина, пришло два брата Беляевы, Бодиско, Дивов и капитан-лейтенант Николай Бестужев, родной брат Александра и Михаила Бестужевых.

Ежеминутно ждали прибытия диктатора; он один имел право действовать самостоятельно и по собственному своему усмотрению; но диктатор не явился принять вверенное ему начальство над войсками. Мятежники были растеряны: заседание Сената закончилось, сановники разошлись и предъявить манифест было некому.

К выстроившимся в каре мятежникам прорвался сквозь толпу генерал-губернатор столицы граф М.А. Милорадович, сопровождаемый только своим молодым адъютантом поручиком Башуцким и начал уговаривать солдат прекратить мятеж, объясняя, что их обманули.

Адъютант Башуцкий рассказывал: «Около половины 2-го пополудни выехал из-за Конногвардейского манежа на Сенатскую площадь верхом на гнедой лошади граф Михаил Андреевич Милорадович… один, в мундире, при шарфе, в белых панталонах, в ботфортах, с андреевской через плечо лентой… Солдаты, оглашая до того воздух бессмысленными криками, издали завидев Милорадовича, умолкли; мало того, держа ружья у ноги, они без всякой команды, по одному уважению к заслуженному воину, сделали на караул! Тишина между ними воцарилась, как бы на смотру; нижние чины, глядя в глаза Милорадовичу, ожидали его слова с полной, по-видимому, к нему доверенностью. Короче, если бы в это время кто-то из посторонних, не зная ничего о предыдущем, нечаянно явился на площади, то никак не поверил бы, что все эти люди восстали против правительства. Граф, воспользовавшись таким нравственным над ними влиянием, помолчал с минуту, потом, положив правую руку на эфес своей шпаги, тоном военачальника, голосом твердым, с некоторой расстановкой громко произнес к солдатам:

«Ручаюсь этой шпагой, которую получил за спасение Бухареста, цесаревич жив, здоров - он в Варшаве - я сам получил от него письмо. Он добровольно отрекся от престола». Солдаты, ни малейшим знаком не возражая Милорадовичу, сохраняя прежнюю тишину и очевидно оробев, начали озираться вовнутрь каре, как бы ожидая от своих руководителей подтверждения сказанных к ним слов.

С общего совета Оболенский со стрелками выступил вперед на небольшое расстояние от колонны Московского полка; в это время он увидел Милорадовича, верхом подъезжавшего с другой стороны к колонне. Оболенский тотчас стянул своих стрелков, схватил солдатское ружье и кричал Милорадовичу, умоляя его не подъезжать к солдатам, но Милорадович был в нескольких шагах от них и начал уже приготовленную на всякий случай речь!

Граф, как известно, говорил с солдатами превосходно. Я не могу передать ни интонации и выразительности его голоса, ни оживления глаз, ни движений духа, ни жеста и повременных остановок, а в этом именно главная сила и деятельность. Но вот его слова:

«Солдаты! Солдаты!.. Кто из вас был со мной под Кульмом, Лютценом, Бауценом, Фер-Шампенуазом, Бриеном... Кто из вас был со мной, говорите?!.. Кто из вас хоть слышал об этих сражениях и обо мне? Говорите, скажите! Никто? Никто не был, никто не слышал?!»

Он торжественно снял шляпу, медленно осенил себя крестным знамением, приподнялся гордо на стременах и, озирая толпу на все стороны, с прекрасным движением руки вверх произнес величественно и громогласно:

«Слава Богу! Здесь нет ни одного русского солдата!» Долгое молчание.

Он подскакал к группе бунтовщиков, стоявших у Сената. Он стал убеждать солдат возвратиться к долгу и чести, и те, привыкнув к нему издавна, повиновались команде: «Налево кругом! Марш во дворец! С повинной!»

Один из членов тайного общества, князь Оболенский, видя, что такая речь может подействовать, выйдя из каре, убеждал графа отъехать прочь, иначе угрожал опасностью.

«— Офицеры! из вас уже, верно, был кто-нибудь со мной! Офицеры! Вы все это знаете?.. Никто?

Он повторил то же, еще торжественнее:

«— Бог мой! Благодарю тебя!.. Здесь нет ни одного русского офицера!.. Если б тут был хоть один офицер, хоть один солдат, то вы знали бы, кто Милорадович!»

Он вынул шпагу и, держа ее за конец клинка эфесом к шайке, продолжал с возрастающим одушевлением:

«— Вы знали бы все, что эту шпагу подарил мне цесаревич великий князь Константин Павлович, вы знали бы все, что на этой шпаге написано!.. Читайте за мной (он будто указывал буквы глазами и медленно громко произносил): «Дру-гу мо-е-му Мило-ра-до-ви-чу… Другу! А?., слышите ли? другу!.. Вы знали бы все, что Милорадович не может быть изменником своему другу и брату своего царя! Не может!

Вы знали бы это, как знает о том весь свет!»

Молчание святое, мертвое. Он медленно вложил в ножны шпагу.

«— Да! Знает весь свет, но вы о том не знаете… Почему?.. Потому что нет тут ни одного офицера, ни одного солдата! Нет, тут мальчишки, буяны, разбойники, мерзавцы, осрамившие русский мундир, военную честь, название солдата!.. Вы - пятно России! вы - преступники перед царем, перед отечеством, перед светом, перед Богом! Что вы затеяли? Что вы сделали?»

Возраставшего оживления его слов, возвышения его голоса, огня движений, жестов передать невозможно. Они лились, как электрический ток. Подняв высоко руки, он уже не говорил, а гремел, владычествовал, повелевал толпой. Люди стояли вытянувшись, держа ружья под приклад, глядя ему робко в глаза. Он продолжал, усиливая свое на них действие:

«— О жизни и говорить нечего, но там… там, слышите ли? у Бога!.. Чтоб найти после смерти помилование, вы должны сейчас идти, бежать к царю, упасть к его ногам!! Слышите ли? Все за мною!, за мной!»

Он взмахнул руками.

Это движение было невыразимо, бесподобно! Толпа солдат шатнулась, она непременно побежала бы за ним, можно было поклясться в том. Звонкий, одновременный темп отданной ему воинской почести и громовое: «Ура, Милорадович!» — огласило воздух.

Нет сомнения, граф Милорадович прекрасно понимал, что он смертельно рискует, — он либо уведет солдат с площади, либо умрет, что гораздо вернее. Восстание проиграно, это ясно, но сознают ли это офицеры, возмутившие полки? Они ведь понимают, что Николай Павлович никого не помилует, а потому будут стоять до конца. Генерал-губернатор, поначалу позволивший вывести на площадь войска, теперь лишал их последней надежды на успех…

Самоотверженно пытаясь расстроить мятежные каре, Михаил Андреевич поступал так, как следовало человеку чести, русскому генералу. За это одно ему можно простить страсть к мотовству, позабытые долги, пресловутое фанфаронство… Он спасал солдат, прекрасно понимая, что платой за это может стать его жизнь. И конечно же в тот момент он не думал, что безвозвратно закатилась его звезда, что места при новом дворе ему однозначно не будет, и, в лучшем случае, опальную старость он завершит в заветных Вороньках.

Нет сомнения, что и Николай I прекрасно понимал, какая участь уготована строптивому генерал-губернатору…

Солдаты колеблются, но некто из каре закричал: «что это вздор, что не надобно верить ему!» и в это мгновение раздался пистолетный выстрел. Граф, пронзенный пулей, падает с лошади на руки Башуцкому, и в произошедшую оттого суматоху Милорадовичу нанесли удар штыком.

Оболенский настаивал, чтобы он ехал прочь и оставил в покое солдат, которые «делают свою обязанность», потом взял у одного из рядовых ружье, чтобы штыком заставить лошадь генерала повернуть прочь. Милорадович пришпорил и повернул лошадь; удар штыка пришелся по седлу и ранил Милорадовича в ногу. И в то же время раздался пистолетный выстрел Каховского, поразивший Милорадовича смертельной раной».

«Милорадович нашел еще в себе душевных сил для того, чтобы сказать нам: «В меня стрелял не военный, это был человек во фраке». Он скончался через несколько часов с тем же мужеством, которое столь знаменательно отличало его во всех обстоятельствах», — вспоминал граф Бенкендорф.

А.П. Беляев, раскаявшись в последствии в содеянном, писал в своих «Воспоминаниях декабриста о пережитом и перечувствованном»: «Когда мы пришли, уже принесены были жертвы нашему идолу молоху, называемому свободой. Милорадович, этот баярд, краса русской армии, и полковник Стюрлер уже были отнесены раненные тем самым Каховским, который уже утром у нас в казармах колебался и решимость которого, как и их смерть и его казнь, лежат тяжелым камнем на моем сердце, потому что не вырази я своей фанатической решимости утром, он, может быть, не совершил бы всех этих кровавых действий».

Глава 4.3. Мятеж

Между тем по повелениям нового императора к дворцу для подавления мятежа собрались колонны верных ему войск, численностью до 12 000 солдат, с четырехкратным преимуществом над мятежниками.

Преображенский полк из присягнувших пеших полков пришел первым на место своего назначения и выстроился перед дворцом лицом к Московскому полку, потом он был подвинут вперед.

Государь, — пишет В.И. Штейнгель, — невзирая на убеждения императрицы, ни на представления усердных предостерегателей, вышел сам, неся на руках 7-летнего наследника престола, и вверил его охранению преображенцев. Эта сцена произвела полный эффект: восторг в войсках и приятное, многообещающее изумление в столице. Государь сел потом на белого коня и, выехав перед первый взвод, подвинул колонны от экверциргауза к углу бульвара. Его величавое, хотя несколько мрачное спокойствие обратило тогда же всеобщее внимание.

Император, подъехав к преображенцам, спросил у солдат: «хотят ли они делать свое дело?» Солдаты отвечали: «рады стараться!» Затем он громко скомандовал: «Рукавицы долой!» — и приказал зарядить ружья.

Пешая артиллерия пришла еще не поздно днем, но без зарядов; за зарядами послали уже потом и привезли их вечером. Батарея из орудий была поставлена вперед от Преображенского полка. Полки Семеновский и Павловский пришли после Преображенского полка. Павловский стал тылом к дому Лобанова, Семеновский расположился за канавой, идущей мимо конногвардейского манежа. Другие полки стояли по главным улицам, идущим к площадям Дворцовой, Исаакиевской и Петровской. Лейб-гусарский полк стоял на Царскосельской дороге у средней рогатки.

«Тем временем, — вспоминает граф Бенкендорф, — со всех сторон прибывали вызванные вооруженные полки. Батальон Финляндского полка прибыл из своих Василеостровских казарм и построился на мосту, еще не очень хорошо понимая к какой стороне им следует присоединиться, 1 рота во главе со своим капитаном Розеном, который был в числе заговорщиков, отделилась от них и осталась рядом с корпусом кадет. Другие полки прибывали один за другим, и император каждому показывал его место. Я побежал, чтобы догнать императора и доложить ему о прибытии Конной гвардии, он очень холодно спросил меня, можем ли мы быть уверены в этом полку, которым много лет командовал великий князь Константин и который может поэтому быть преданным имени своего бывшего шефа. Я сказал, что отвечаю за него головой. Тогда он приказал мне поставить их напротив мятежников, выстроив эскадроны в колоны. Другой полк моей дивизии, находившейся в то время в Петербурге, — кавалергардский — остался в резерве на Адмиралтейской площади».

Николай Павлович пишет: «Тогда отрядил я роту его величества Преображенского полка с полковником Исленьевым, младшим полковником Титовым и под командой капитана Игнатьева чрез бульвар занять Исаакиевский мост, дабы отрезать сообщение с сей стороны с Васильевским островом и прикрыть фланг Конной гвардии; сам же, с прибывшим ко мне генерал-адъютантом Бенкендорфом выехал на площадь, чтоб рассмотреть положение мятежников. Меня встретили выстрелами.

В то же время послал я приказание всем войскам сбираться ко мне на Адмиралтейскую площадь и, воротясь на оную, нашел уже остальную малую часть московского полка с большею частию офицеров, которых ко мне привел Михаил Павлович. Офицеры бросились мне целовать руки и ноги. В доказательство моей к ним доверенности поставил я их на самом углу у забора, против мятежников.

Кавалергардский полк, 2-й батальон Преображенского стояли уже на площади; сей батальон послал я вместе с первым рядами направо примкнуть к Конной гвардии. Кавалергарды оставлены были мной в резерве у дома Лобанова. Семеновскому полку ведено было идти прямо вокруг Исаакиевского собора к манежу Конной гвардии и занять мост. Я вручил команду с сей стороны Михаилу Павловичу. Павловского полка воротившиеся люди из караула, составлявшие малый батальон, посланы были по Почтовой улице и мимо Конно-гвардейских казарм на мост у Крюкова канала и в Галерную улицу. В сие время узнал я, что в Измайловском полку происходил беспорядок и нерешительность при присяге».

На Адмиралтейском бульваре, в двадцати шагах от императора, стоял полковник Булатов, командир армейского Егерского полка в дивизии H. M. Сипягина, недавно прибывший в Петербург в отпуск. Он имел два пистолета заряженных за пазухой с твердым намерением лишить его жизни: но рука невидимая удерживала его руку.

Бывший рядом с императором генерал Бенкендорф вспоминал, как «императору сообщили, что его бывший полк — Измайловский — проявляет нерешительность, а его командиры не отвечают. Чтобы решить дело император пришпорил лошадь и поскакал к своему полку, к которому подъехал со стороны Исаакиевской площади. Он отдал приказ построиться в колоны тем же тоном и с тем же спокойствием статуи, и вместо того, чтобы обратиться к офицерам и солдатам со словами возмущения, он приказал зарядить ружья и с суровым видом твердым голосом сказал: «Вы знаете, что Ваш долг предписывает Вам всем умереть за меня, идите вперед, я укажу Ваше место». Полк, словно под воздействием ужаса, двинулся вперед и остался в полном повиновении, несмотря на недобрую славу, которую заслужили многие его офицеры».

В начале ни та, ни другая сторона не знали, что делать. Из казарм солдат вывели, а боя не было. Где неприятель, не показали. На другом конце площади смутно колыхалось очертание других воинских частей.

Но жребий был брошен! «Диктатор» к бунтовщикам не являлся и был заменен на нового «диктатора» мятежа — Евгения Оболенского. По принятии начальства первым его распоряжением было собрать товарищей для военного совета. Он трижды пытался созвать военный совет, однако было уже поздно: восставших окружили со всех сторон. Оставалось одно: стоять, обороняться и ждать развязки от судьбы.

«Сабля моя давно была вложена, и я стоял в интервале между Московским каре и колонною Гвардейского экипажа, нахлобуча шляпу и поджав руки, повторяя себе слова Рылеева, что «...мы дышим свободою». Я с горестью видел, что это дыхание стеснялось. Наша свобода и крики солдат походили более на стенания, на хрип умирающего. В самом деле: мы были окружены со всех сторон; бездействие поразило оцепенением умы; дух упал, ибо тот, кто в начатом поприще раз остановился, уже побежден вполовину», — пишет Николай Бестужев.

Все средства были употреблены государем, чтобы прекратить возмущение без боя, без кровопролития. На площадь по очереди выезжали различные влиятельные лица, желая убедить мятежников разойтись.

Первый из тех, которые желали и старались уговорить возмутителей к возвращению в казармы, был корпусной командир Воинов; но все его убеждения были напрасны, угрозы также, и кончилось тем, что Вильгельм Кюхельбекер, поэт, издатель журнала «Мнемозины» бывший тогда в каре, сделал выстрел из пистолета и тем заставил его удалиться. К лейб-гренадерам явился полковник Стюрлер, и Каховский ранил его смертельно из пистолета.

Капитан Якубович, уже несколько часов стоявший недалеко от императора, смело подошел к нему и просил позволения пойти к бунтовщикам и уговорить их положить оружие. «Якубович, — пишет граф Бенкендорф, — был одним из самых отважных заговорщиков. Красивый мужчина, он был наделен злым и деятельным красноречием, он приблизился к императору с предложением переговорить с заговорщиками. Он был драгунским офицером и прошел через толпу, поэтому никто из нас не увидел, что он приблизился со стороны противника. Император, не имея оснований сомневаться в его преданности, позволил ему это сделать. У Якубовича в кармане был заряженный пистолет, приготовленный для стрельбы в императора. Мой адъютант с удивлением предупредил меня о спрятанном оружии. Я приблизился к императору, но в этот момент предатель отошел от него и подошел к бунтовщикам, которые встретили его криками «Ура!» и призывами действовать. Он надеялся вернуться в наши ряды, где готовил быть может самое бесчестное преступление, но только что оказанный ему прием раскрыл эти ужасные планы и он остался с врагами, чья отвага и крики усиливались с каждым мгновением».

Генерал Сухозанет примчался к каре, просил солдат разойтись, прежде чем станут стрелять из пушек; его спровадили и сказали: «Стреляйте!»

Великий князь Михаил Павлович, в этот день только что возвратившийся из Ненналя, с самоотвержением подъехал к каре, стал уговаривать солдат и едва не сделался жертвой своей смелости. Кюхельбекер, видя, что великому князю может удаться отклонить солдат, уже прицелил в него пистолетом, Петр Бестужев отвел его руку, пистолет дал осечку; князь должен был удалиться.

Наконец, по приказанию государя, употреблено было еще последнее средство к усмирению. «В Зимнем дворце, для предназначавшегося торжественного молебствия, с утра ожидали два митрополита: С.-Петербургский Серафим и Киевский Евгений. Государь послал генерала Стрекалова за первым, но ему добровольно сопутствовал и второй. Оба, в том облачении, в каком они были для молебствия, с двумя своими иподиаконами поехали на площадь в извощичьей карете, на запятки которой стал Стрекалов, в мундире и ленте. Серафим и его иподиакон вышли у ближайшего к площади угла Адмиралтейского бульвара; их обступил народ и, припадая к земле, умолял не идти на явную смерть, уже постигшую графа Милорадовича. Но подъехавший генерал-адъютант Васильчиков повторил объявленное уже прежде через Стрекалова желание Государя, чтобы митрополит испытал подействовать на умы заблужденных силою веры. В это время пал, в глазах его, от руки Каховского, полковник Стюрлер. Несмотря на то, ревностный к своему долгу пастырь, приложась к кресту и возложив это знамение мира на голову, пошел к бунтующей толпе; за ним следовали митрополит Евгений с иподиаконами. При виде святителя, идущего под защитой только своего сана и седин, солдаты взяли с плеча и стали креститься, а некоторые и прикладываться к простертому им кресту» ( Корф М.А. Восшествие на престол императора Николая I-го . Издательство: Тип. II-го Отделения Собственной Его Имп. Вел. Канцелярии. СПб.1857).

Сопровождавший митрополита Серафима диакон П. Иванов рассказывал: «Солдаты, увидя своего архипастыря с крестом в руках к ним грядущего, начали креститься, а иные стали и прикладываться. Первосвятитель у первой шеренги остановился и, подняв крест, говорил им велегласно:

«Воины, успокойтесь... вы против Бога, церкви и отечества поступили. Константин Павлович письменно и словесно трикраты отрекся от российской короны, и он ранее нас присягнул на верность брату своему Николаю Павловичу, который добровольно и законно восходит на престол... Синод, Сенат и народ присягнули; вы только одни резнули восстать против сего. Вот вам Бог свидетель, что есть истина, и что я, как первосвятитель церкви, умаливаю вас оной, успокойтесь, присягните... »

Между тем предводители возмущения, издеваясь над священным его саном, кричали, что »законный их Царь — Константин; что Он в оковах близ столицы; что это дело не духовное, и если архиерей может присягать по два раза на неделе, то такое клятвопреступление им не пример; что им надо не попа, а Михаила Павловича; наконец, велели бить в барабаны, чтобы заглушить его речь, и грозились по нему стрелять: над головою митрополита уже скрестились шпаги и штыки» (Цит. по : М.А. Корф).

К митрополиту Серафиму вышел Михаил Кюхельбекер, моряк и лютеранин, он не знал высоких титулов православного смирения и потому сказал просто, но с убеждением: «Отойдите, батюшка, не ваше дело вмешиваться в эти дела».

Митрополит был вынужден поспешно удалиться к забору Исаакиевской церкви, откуда все они возвратились во дворец в простых извощичьих санях.

Привлеченные любопытством иностранные представители собрались на Адмиралтейском бульваре. Они уполномочили ганноверского посланника генерала Дёрнберга попросить у императора позволения присоединиться к его свите с тем, чтобы их присутствие послужило доказательством законности его восшествия на престол. Император поручил Дёрнбергу поблагодарить дипломатический корпус за его добрую волю и передать им, что это «дело семейное и впутывать в него Европу нет никаких оснований». Этот ответ доставил удовольствие русским и в первый раз дал иностранным представителям возможность оценить характер нового государя.

Наступило уже три часа и сильно смеркалось; погода, из довольно сырой, начала переходить в холодную. Мятежники на Сенатской площади были в видимой нерешимости, что предпринять, но упорно стояли на занятом ими месте, шумя и крича еще более прежнего, и хотя большая часть солдат в их рядах стреляла вверх, однако пули ранили многих в Конной гвардии, находившейся ближе прочих войск к их огню. Надежда подействовать увещаниями и снисхождением исчезла.

На площадь попробовал въехать сам император; он желал осмотреть расположение мятежных войск нельзя ли будет окружить их и принудить таким образом к сдаче без кровопролития. Но едва он показался, как по нем сделали целый залп. «...Пули, — пишет он, — просвистали мне чрез голову и, к счастью, никого из нас не ранило. Рабочие Исаакиевского собора из-за заборов начали кидать в нас поленьями. Надо было решиться положить сему скорый конец...»

Решено тогда было атаковать мятежников конницей, но и эти меры не имели успеха. В.И. Штейнгель пишет: «Генерал Орлов с полною неустрашимостью дважды пускался со своими конногвардейцами в атаку, но пелотонный огонь опрокидывал нападения. Не победя каре, он, однако ж, завоевал этим целое фиктивное графство. Государь, передвигая медленно свои колонны, находился уже ближе середины Адмиралтейства. На северо-восточном углу Адмиралтейского бульвара появилась ultima ratio [последний довод] — орудия гвардейской артиллерии».

Николай Павлович надеялся, что мятежники устрашатся таких приготовлений и сдадутся, не видя себе иного спасения. Но они оставались тверды; крик продолжался еще упорнее.

Наконец, государь послал генерал-майора Сухозанета объявить им, что ежели сейчас не положат оружия, то велит стрелять. Сухозанет подъехал к каре и кричал, чтобы положили ружье, иначе будет стрелять картечью. В него самого прицелились ружьем, но из каре послышался презрительно-повелительный голос: «Не троньте этого... он не стоит пули».

Генерал Сухозанет подъехал к каре и кричал, чтобы положили ружье, иначе будет стрелять картечью. В него самого прицелились ружьем, но из каре послышался презрительно-повелительный голос: «Не троньте этого... он не стоит пули».

«Ваше Величество! — докладывал возвратившийся под шум унизительных восклицаний генерал, — сумасбродные кричат: конституция!»

Тогда не видя иного способа, государь скомандовал: «пали!

«Первая пушка грянула, — пишет Николай Бестужев, — картечь рассыпалась; одни пули ударили в мостовую и подняли рикошетами снег и пыль столбами, другие вырвали несколько рядов из фрунта, третьи с визгом пронеслись над головами и нашли своих жертв в народе, лепившемся между колонн сенатского дома и на крышах соседних домов. Разбитые оконницы зазвенели, падая на землю, но люди, слетевшие вслед за ними, растянулись безмолвно и недвижимо. С первого выстрела семь человек около меня упали: я не слышал ни одного вздоха, не приметил ни одного судорожного движения — столь жестоко поражала картечь на этом расстоянии. Совершенная тишина царствовала между живыми и мертвыми. Другой и третий выстрелы повалили кучу солдат и черни, которая толпами собралась около нашего места. Я стоял точно в том же положении, смотрел печально в глаза смерти и ждал рокового удара; в эту минуту существование было так горько, что гибель казалась мне благополучием. Однако судьбе угодно было иначе.

С пятым или шестым выстрелом колонна дрогнула, и — когда я оглянулся — между мною и бегущими была уже целая площадь и сотни скошенных картечью жертв свободы. Я должен был следовать общему движению и с каким-то мертвым чувством в душе пробирался между убитых; тут не было ни движения, ни крика, ни стенания, только в промежутках выстрелов можно было слышать, как кипящая кровь струилась по мостовой, растопляя снег, потом сама, алея, замерзала.

За нами двинули эскадрон конной гвардии, и, когда при входе в узкую Галерную улицу бегущие столпились вместе, я достиг до лейб-гренадеров, следовавших сзади, и сошелся с братом Александром; здесь мы остановили несколько десятков человек, чтобы в случае натиска конницы сделать отпор и защитить отступление, но император предпочел продолжать стрельбу по длинной и узкой улице.

Картечи догоняли лучше, нежели лошади, и составленный нами взвод рассеялся. Мертвые тела солдат и народа валялись и валились на каждом шагу; солдаты забегали в домы, стучались в ворота, старались спрятаться между выступами цоколей, но картечи прыгали от стены в стену и не щадили ни одного закоулка. Таким образом толпы достигли до первого перекрестка и здесь были встречены новым огнем Павловского гренадерского полка».

Измена всегда робка. Заговорщики, забыв все тщеславные замыслы и думая единственно о спасении жизни, обратились в бегство; нижние чины, отовсюду стесненные, покинутые возбуждавшими их зачинщиками, может быть, и внезапно образумленные побегом последних, не могли держаться одни; они также быстро рассыпались по разным направлениям: по Галерной, где стояли роты Павловского полка, по Английской набережной; одни кидались через загородки на Неву, где падали в глубокий снег; другие старались достигнуть берега Крюкова канала или укрывались на дворах, в погребах, в подвалах... На Сенатской площади, за миг перед тем кипевшей буйной толпой, не осталось никого — кроме тех, которые не могли уже более встать; но их было мало: картечь на таком близком расстоянии или рассыпалась вверх, или, отразившись от земли также вверх, не была смертоносна; она оставила только много пятен на стенах здания Сената и ближайших к нему домов. После трех выстрелов артиллерия, по приказанию Государя, взялась на передки и двинулась к памятнику Петра Великого.

«Михаил Бестужев с частью колон спустился на Неву и начал строить колонну, намереваясь идти по льду к Петропавловской крепости и занять ее. Но орудия, поставленные на Исаакиевском мосту, стали поражать ядрами этих людей; вдруг среди них раздался крик: тонем! Лед не выдержал, и внезапно образовалась полынья. Уцелевшие солдаты бросились к берегу на Васильевский остров; всякая возможность дальнейшего сопротивления исчезла» (Цит. по : Н.К. Шильдер).

Государь приказал прекратить огонь. Все было кончено. Участь дня была решена, и мятеж прекращен. Войска были оставлены на Галерной, Сенатской и Адмиралтейской площадях. Император возвратился в Зимний дворец.

«Божиею милостию, — писал официальный историк государя барон М.А. Корф, — имели свой полный смысл в Императорском титуле Николая I. Он прямо из рук Всевышнего принял свою корону и, раз приняв ее, мужественно отстоял дар Божий в ту роковую минуту, когда враждебная сила покушалась на ее похищение. Данное Богом, Богом и сохранилось».

Глава 5. 1 Заблуждения и преступления

Заблуждения и преступления этих

молодых людей суть заблуждения

и преступления нашего века.

К а р а м з и н

После подавления мятежа, 14-го декабря вечером, Император Николай у Зимнего дворца приветствовал лейб-гвардии саперный батальон словами: «Если я видел сегодня изменников, то с другой стороны видел также много преданности и самоотверждения, которые останутся для меня всегда памятными».

Во дворце государя поджидала царственная семья. «Когда я обняла Николая 14 -го декабря, я чувствовала, что он вернулся ко мне совсем другим человеком. Когда он ушел на другое утро, я так восхищалась им, он представлялся мне таким возвышенным; и все же я плачу о том, что он уже не прежний Николай», — записала в своем дневнике императрица Александра Федоровна. Николай Павлович с супругой, наследником и всеми членами императорского дома в половине седьмого вечером в большой церкви дворца совершили молебствие, которое продолжалось не боле десяти минут; многолетие было провозглашено только императору Николаю. Возвратившись из церкви после молебна государь написал письмо к раненному графу Милорадовичу:

«Мой друг, мой любезный Михайло Андреевич, да вознаградит тебя Бог за все, что ты для мен сделал. Уповай на Бога, так как я на Него уповаю, Он не лишит меня друга. Если бы я мог следовать сердцу, я бы при тебе уже был, но долг мой меня здесь удерживает. Мне тяжел сегодняшний день, но я имел утешение, ни с чем не сравненное, ибо видел в тебе, во всех, во всем народе друзей; да даст Бог всещедрый силы им за то воздать, вся жизнь моя на то посвятится.

Твой друг искренний «Николай»

Это письмо государь вручил принцу Евгению Вюртембергскому, как боевому товарищу раненного, передать графу Милорадовичу.

Затем он велел собраться Совету и, взяв с собой брата Михаила Павловича, пошел в собрание. Там в коротких словах он объявил настоящее положение вещей и истинную цель мятежа.

По словам Карамзина: «Вот нелепая трагедия наших безумных либералов! Дай Бог, чтобы истинных злодеев нашлось между ними не так много! Солдаты были только жертвою обмана... Бог спас нас 14-го декабря от великой беды... Провидение омрачило умы людей буйных, и они в порыве своего безумия решились на предприятие, столь же пагубное, сколь и несбыточное: отдать государство власти неизвестной, свергнув законную. Обманутые солдаты и чернь покорились мятежникам, предполагая, что они вооружаются против государя незаконного, и что новый император есть похититель престола старшего своего брата Константина. В сие ужасное время общего смятения, когда решительные действия могли бы иметь успех самый верный, Бог милосердый погрузил действовавших в какое-то странное недоумение и неизъяснимую нерешительность: они, сделав каре у сената, несколько часов находились в совершенном бездействии, а правительство между тем успело взять все нужные против них меры. Ужасно вообразив, чтобы они могли сделать в сии часы роковые, но Бог защитил нас, и Россия в сей день спасена от такого бедствия, которое если не разрушило, то, конечно, истерзало бы ее». Карамзин считал, что именно «самодержавие основало и воскресило Россию», что с переменою Государственного Устава она гибла и должна погибнуть, составленная из частей столь многих и разных, из коих всякая имеет свои особенные гражданские пользы.

14-го декабря на Сенатской площади погибли 1271 человек, главным образом, из зевак. Среди военных потери составили: 1 генерал, 18 офицеров, 282 солдата. Гражданские: 970 человек.

Уже с вечера 14-го декабря начались аресты главных руководителей мятежа. «Когда я пришел домой, комнаты мои похожи были на Главную квартиру в походное время. Донесения от князя Васильчикова и от Бенкендорфа одно за другим ко мне приходили. Везде сбирали разбежавшихся солдат Гренадерского полка и часть Московских. Но важнее было арестовать предводительствовавших офицеров и других лиц», — вспоминал Николай Павлович. Все нижние чины, схваченные на месте, были заключены в Петропавловской крепости. Всех прочих мятежников привозили прямо во дворец и тут подвергали перовому допросу. Это продолжалось всю ночь. В числе арестованных были первыми Рылеев, Трубецкой, Щепин-Ростовский, Сутгоф, Якубович, Горский, Кожевников, Арбузов, Сомов, Вишневский и другие. В тот же самый день, 14 декабря, за 1500 верст от Петербурга, был арестован полковник Пестель, главный двигатель общества на юге. Приказ об его аресте дан был из Таганрога. Штаб главной квартиры 2-й армии вытребовал полкового командира под предлогом дел по службе; Пестель догадался, но не думал о восстании, просил только спрятать его «Русскую правду» и поехал в Тульчин, где перед заставой встретили его жандармы и проводили уже как арестанта. В ночь с 14 на 15 декабря император Николай сам допрашивал всех доставленных во дворец. «Не могу припомнить, — продолжает Николай Павлович, — кто первый приведен был; кажется мне — Щепин-Ростовский. Он, в тогдашней полной форме и в белых панталонах, был из первых схвачен, сейчас после разбития мятежной толпы; его вели мимо верной части Московского полка, офицеры его узнали и в порыве негодования на него как увлекшего часть полка в заблуждение, они бросились на него и сорвали эполеты; ему стянули руки назад веревкой, и в таком виде он был ко мне приведен. Подозревали, что он был главное лицо бунта; но с первых его слов можно было удостовериться, что он был одно слепое орудие других и подобно солдатам завлечен был одним убеждением, что он верен императору Константину.

Сколько помню, за ним приведен был Бестужев Московского полка, и от негр уже узнали мы, что князь Трубецкой был назначен предводительствовать мятежом. Генерал-адъютанту графу Толю поручил я снимать допрос и записывать показания приводимых, что он исполнял, сидя на софе пред столиком, там, где теперь у наследника висит портрет императора Александра. По первому показанию насчет Трубецкого я послал флигель-адъютанта князя Голицына, что теперь генерал-губернатор смоленский, взять его. Он жил у отца жены своей, урожденной графини Лаваль. Князь Голицын не нашел его: он с утра не возвращался, и полагали, что должен быть у княгини Белосельской, тетки его жены. Князь Голицын имел приказание забрать все его бумаги, но таких не нашел: они были или скрыты или уничтожены; однако в одном из ящиков нашлась черновая бумага на оторванном листе, писанная рукою Трубецкого, особой важности; это была программа на весь ход действий мятежников на 14 число, с означением лиц участвующих и разделением обязанностей каждому. С сим князь Голицын поспешил ко мне, и тогда только многое нам объяснилось. Важный сей документ я вложил в конверт и оставил при себе и велел ему же, князю Голицыну, непременно отыскать Трубецкого и доставить ко мне. Покуда он отправился за ним, принесли отобранные знамена у лейб-гвардии Московских, лейб-гвардии гренадер и Гвардейского экипажа, и вскоре потом собранные и обезоруженные пленные под конвоем лейб-гвардии Семеновского полка и эскадрона конной гвардии проведены в крепость.

Князь Голицын скоро воротился от княгини Белосельской с донесением, что там Трубецкого не застал, и что он переехал в дом австрийского посла, графа Лебцельтерна, женатого на другой же сестре графини Лаваль.

Я немедленно отправил князя Голицына к управлявшему министерством иностранных дел графу Нессельроду с приказанием ехать сию же минуту к графу Лебцельтерну с требованием выдачи Трубецкого, что граф Нессельрод сейчас исполнил. Но граф Лебцельтерн не хотел вначале его выдавать, протестуя, что он ни в чем не виновен. Положительное настояние графа Нессельрода положило сему конец; Трубецкой был выдан князю Голицыну и им ко мне доставлен. Призвав генерала Толя во свидетели нашего свидания, я велел ввести Трубецкого и приветствовал его словами:

— Вы должны быть известны об происходившем вчера. С тех пор многое объяснилось, и, к удивлению и сожалению моему, важные улики на вас существуют, что вы не только участником заговора, но должны были им предводительствовать. Хочу вам дать возможность хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного; тем вы дадите мне возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?

— Я невинен, я ничего не знаю, — отвечал он.

— Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение; вы — преступник; я — ваш судья; улики на нас — положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас; вы себя погубите — отвечайте, что вам известно?

— Повторяю, я не виновен, ничего я не знаю.

Показывая ему конверт, сказал я:

— В последний раз, князь, скажите, что вы знаете, ничего не скрывая, или — вы невозвратно погибли.

Отвечайте.

Он еще дерзче мне ответил:

— Я уже сказал, что ничего не знаю.

— Ежели так, — возразил я, показывая ему развернутый его руки лист, — так смотрите же, что это?

Тогда он, как громом пораженный, упал к моим ногам в самом постыдном виде.

— Ступайте вон, все с вами кончено, — сказал я, и генерал Толь начал ему допрос. Он отвечал весьма долго, стараясь все затемнять, но несмотря на то, изобличал еще больше и себя и многих других.

Кажется мне, тогда же арестован и привезен ко мне Рылеев. В эту же ночь объяснилось, что многие из офицеров Кавалергардского полка, бывшие накануне в строю и даже усердно исполнявшие свой долг, были в заговоре; имена их известны по делу; их одного за другим арестовали и привозили, равно многих офицеров Гвардейского экипажа.

В этих привозах, тяжелых свиданиях и допросах прошла вся ночь. Разумеется, что всю ночь я не только что не ложился, но даже не успел снять платье и едва на полчаса мог прилечь на софе, как был одет, но не спал. Генерал Толь всю ночь напролет не переставал допрашивать и писать. К утру мы все походили на тени и насилу могли двигаться. Так прошла эта достопамятная ночь. Упомнить, кто именно взяты были в это время, никак уже не могу, но показания пленных были столь разнообразны, пространны и сложны, что нужна была особая твердость ума, чтоб в сем хаосе не потеряться.

Моя решимость была, с начала самого, — не искать виновных, но дать каждому оговоренному возможность смыть с себя пятно подозрения. Так и исполнялось свято.

Всякое лицо, на которое было одно показание, без явного участия в происшествии, под нашими глазами совершившимся призывалось к допросу; отрицание его или недостаток улик были достаточны к немедленному его освобождению. В числе сих лиц был известный Якубович; его наглая смелость отвергала всякое участие, и он бы освобожден, хотя вскоре новые улики заставили его вновь и окончательно арестовать. Таким же образом лейб-гвардии Конно-пионерного эскадрона поручик Назимов был взят, ни в чем не сознался, и недостаток начальных улик был причиной, что, допущенный к исправлению должности, он даже 6 генваря был во внутреннем карауле; но несколько дней спустя был вновь изобличен и взят под арест. Между прочими показаниями было и на тогдашнего полковника лейб-гвардии Финляндского полка фон-Моллера, что ныне дивизионный начальник 1-й Гвардейской дивизии. 14 декабря он был дежурным по караулам и вместе со мной стоял в главной гауптвахте под воротами, когда я караул туда привел. Сперва улики на него казались важными — в знании готовившегося; доказательств не было, и я его отпустил».

Со вниманием относился государь к приготовлениям помещений для заключенных; Петропавловская крепость оказалась наиболее подходящим местом. В 11 часов ночи Николай написал коменданту крепости: «... Прошу мне прислать донесение когда все вами исполнено будет...»

К полуночи помещение очевидно было готово и первым в крепость был отправлен Рылеев. «Посылаемого Рылеева посадить в Алексеевский равелин, но не связывая рук; без всякого сообщения с другими, дать ему и бумагу для письма и что будет писать ко мне собственноручно приносить ежедневно», — писал он коменданту крепости.

За Рылеевым потянулся целый ряд арестованных; за 12 часов времени Николаем было отправлено 17 арестованных мятежников и столько же сопроводительных записок коменданту, все они содержали в основном приказания как и куда заключить арестованного. Некоторые присылались с лаконичным указанием: «содержать в крепости», «содержать хорошо», «содержать строго, но хорошо», «содержать под строгим арестом», «строжайше наблюдать», «содержать наистрожайше».

Сопроводительные записки отправленные при несостоявшихся диктаторах, Трубецком и Оболенском, были написаны императором в довольно резкой форме:

«Трубецкого при сем присылаемого посадить в Алексеевский равелин. За ним всех строже смотреть особенно не позволять никуда не выходить и ни с кем не видеться» и «Оболенского посадить в Алексеевский равелин под строжайший арест, без всякого сообщения — не мешает усилить наблюдение, чтоб громких разговоров не было между арестантов буде по месту сие возможно».

Вечером 14 -го декабря государь Николай Павлович составляет собственноручную записку с перечислением членов тайного Следственного комитета.

Император, проведя всю ночь в допросах , в 8 часов утра отправился к войскам находившимся на площади. «Утро было ясное, — вспоминал государь, — солнце ярко освещало бивакирующие войска; было около десяти или более градусов мороза. Долее держать войска под ружьем не было нужды; но, прежде роспуска их, я хотел их осмотреть и благодарить за общее усердие всех и тут же осмотреть Гвардейский экипаж и возвратить ему знамя. Часов около десяти, надев в первый раз преображенский мундир, выехал я верхом и объехал сначала войска на Дворцовой площади, потом на Адмиралтейской; тут выстроен был Гвардейский экипаж фронтом, спиной к Адмиралтейству, правый фланг против Вознесенской. Приняв честь, я в коротких словах сказал, что хочу забыть минутное заблуждение и в знак того возвращаю им знамя, а Михаилу Павловичу поручил привести батальон к присяге, что и исполнялось, покуда я объезжал войска на Сенатской площади и на Английской набережной. Осмотр войск кончил я теми, кои стояли на Большой набережной, и после того распустил войска».

После этого войска вернулись в свои казармы, с этого дня в городе восстановилось спокойствие и обычное течение жизни, как если бы оно ничем и не было нарушено.

«В то самое время, — пишет далее в своих воспоминаниях государь, — как я возвращался, провезли мимо меня в санях лишь только что пойманного Оболенского. Возвратясь к себе, я нашел его в той передней комнате, в которой теперь у наследника бильярд. Следив давно уже за подлыми поступками этого человека, я как будто предугадал его злые намерения и, признаюсь, с особенным удовольствием объявил ему, что не удивляюсь ничуть видеть его в теперешнем его положении пред собой, ибо давно его черную душу предугадывал. Лицо его имело зверское и подлое выражение, и общее презрение к нему сильно выражалось.

Скоро после того пришли мне сказать, что в ту же комнату явился сам Александр Бестужев, прозвавшийся Марлинским. Мучимый совестью, он прибыл прямо во дворец на комендантский подъезд, в полной форме и щеголем одетый. Взошед в тогдашнюю знаменную комнату, он снял с себя саблю и, обошед весь дворец, явился вдруг к общему удивлению всех во множестве бывших в передней комнате. Я вышел в залу и велел его позвать; он с самым скромным и приличным выражением подошел ко мне и сказал:

— Преступный Александр Бестужев приносит вашему величеству свою повинную голову. Я ему отвечал:

— Радуюсь, что вашим благородным поступком вы даете мне возможность уменьшить вашу виновность; будьте откровенны в ваших ответах и тем докажите искренность вашего раскаяния. Много других преступников приведено в течение этого дня, и так как генералу Толю, по другим его обязанностям, не было времени продолжать допросы, то я заменил его генералом Левашовым, который с той минуты в течение всей зимы, с раннего утра до поздней ночи, безвыходно сим был занят и исполнял сию тяжелую во всех отношениях обязанность с примерным усердием, терпением и, прибавлю, отменною сметливостию, не отходя ни на минуту от данного мной направления, т.е. не искать виновных, но всякому давать возможность оправдаться.

Входить во все подробности происходившего при сих допросах излишне. Упомяну только об порядке, как допросы производились; они любопытны. Всякое арестованное здесь ли, или привезенное сюда лицо доставлялось прямо на главную гауптвахту. Давалось о сем знать ко мне чрез генерала Левашова. Тогда же лицо приводили ко мне под конвоем. Дежурный флигель-адъютант доносил об том генералу Левашову, он мне, в котором бы часу ни было, даже во время обеда. Доколь жил я в комнатах, где теперь сын живет, допросы делались, как в первую ночь — в гостиной. Вводили арестанта дежурные флигель-адъютанты; в комнате никого не было, кроме генерала Левашова и меня. Всегда начиналось моим увещанием говорить сущую правду, ничего не прибавляя и не скрывая и зная вперед, что не ищут виновного, но желают искренно дать возможность оправдаться, но не усугублять своей виновности ложью или отпирательством.

Так продолжалось с первого до последнего дня. Ежели лицо было важно по участию, я лично опрашивал; малозначащих оставлял генералу Левашову; в обоих случаях после словесного допроса генерал Левашов все записывал или давая часто им самим писать свои первоначальные признания. Когда таковые были готовы, генерал Левашов вновь меня призывал или входил ко мне, и, по прочтении допроса, я писал собственноручное повеление Санкт-Петербургской крепости коменданту генералу-адъютанту Сукину о принятии арестанта и каким образом его содержать — строго ли, или секретно, или простым арестом».

Военному министру А.И. Татищеву, назначавшемуся председателем, Николай I распорядился подготовить проект указа о создании тайного комитета «для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества».

Во всех петербургских газетах появилось известие о событиях рокового дня. В «Прибавлении к Санкт-Петербургским ведомостям» опубликована официальная версия происшествия на Сенатской площади:

«Санкт-Петербург. 15 декабря. Вчерашний день будет, без сомнения, эпохою в истории России. В оный жители столицы узнали с чувством радости и надежды, что государь император Николай Павлович воспринимает венец своих предков, принадлежащий ему, и вследствие торжественного, совершенно произвольного отречения государя цесаревича Константина Павловича, и по назначению в Бозе почивающего императора Александра, и в силу коренных законов империи о наследии престола. Но Провидению было угодно сей столь вожделенный день ознаменовать для нас и печальным происшествием, которое внезапно, но лишь на несколько часов, возмутило спокойствие в некоторых частях города. Вскоре после издания высочайшего манифеста о вступлении его императорского величества на престол Государственный Совет, Правительствующий Сенат и Святейший Синод присягали в верности монарху; в течение утра должны были дать присягу все полки лейб-гвардии. В половине двенадцатого часа командующий Гвардейским корпусом и начальник Гвардейского штаба донесли его величеству, что присяга учинена полками Конногвардейским, Кавалергардским, Преображенским, Семеновским, Павловским, Гренадерским, гвардейским Егерским, Финляндским и Саперным батальоном. О прочих полках не было еще известия; посему причиною полагали отдаленность их казарм от дворца. В двенадцать часов узнали, что четыре офицера гвардейской Конной артиллерии, оказавшие сопротивление, взяты под стражу, но что прочие, как офицеры, так и нижние чины гвардейского Артиллерийского корпуса, присягали с отменным и единодушным усердием. Уже в исходе первого часа дошло до сведения его величества, что часть Московского полка (как сказывали, от трех- до четырехсот человек), выступив из своих казарм с распущенными знаменами и провозглашая императором великого князя Константина Павловича, идет на Сенатскую площадь. Толпы народа сбегались к сей площади и перед дворцом. Государь император вышел из дворца без свиты, явился один народу и был встречен изъявлениями благоговения и любви: отовсюду раздавались усердные восклицания. Между тем две возмутившиеся роты Московского полка не смирились. Они построились в батальон-каре перед сенатом; им начальствовали семь или восемь обер-офицеров, к коим присоединилось несколько человек гнусного вида во фраках. Небольшие толпы черни окружали их и кричали: «Ура!»

Необходимость противопоставить им достаточное число верных войск была очевидна. Государь император дал повеление вывести один батальон Преображенского полка и, предводительствуя оным, приблизился к месту, где были собраны бунтующие, но с твердым намерением не употреблять силы, пока будет хотя малейшая вероятность кротостью и увещеванием образумить ослепленных мятежников. К ним подъехал санкт-петербургский военный генерал-губернатор граф Милорадович, в надежде, что его слова возвратят их к чувству обязанности; но в ту же самую минуту стоявший возле него человек во фраке выстрелил по нем из пистолета и смертельно ранил сего верного и столь отличного военачальника. Он умер нынешнюю ночь.

Сие злодеяние ни в чем не изменило намерений его императорского величества. Твердость и милость равномерно оказывались в сделанных несколько раз по его повелению увещеваниях возмутившихся. Государь призывал их к долгу и смирению, но не внимая никаким условиям, не скрывая от них, что и за самою скорою покорностью долженствует необходимо и во всяком случае последовать примерное наказание зачинщиков мятежа.

Между тем его величество дал приказание бывший в карауле у дворца полк Финляндский егерский усилить саперным батальоном, а полкам Кавалергардскому, Конногвардейскому, Павловскому, Гренадерскому и лейб-гвардии Артиллерийской первой бригаде явиться к нему. Все сии войска ревностно просили дозволения одним ударом уничтожить бунт и мятежников. К сим последним присоединилось несколько человек из лейб-Гренадерского полка и Гвардейского морского экипажа; но, с другой стороны, великий князь Михаил Павлович, который в ту лишь минуту возвратился в Санкт-Петербург, узнав, что часть принадлежащего к его дивизии Московского полка обесславила себя восстанием на законную власть, немедля отправился к казармам и там, даже не употребляя никаких строгих мер, привел к присяге шесть рот сего полка, кои при начале возмущения хотя отказывались присягать, однако же не хотели и следовать примеру вышедших на Cенатскую площадь. Его высочество, обязав сии роты клятвенным обещанием верности к государю императору Николаю Павловичу, привел их к августейшему брату своему; они пылали равным с другими войсками нетерпением положить конец мятежу.

Но государь император еще щадил безумцев, и лишь при наступлении ночи, когда уже были вообще истощены все средства убеждения и самое воззвание преосвященного митрополита Серафима пренебрежено мятежниками, его величество наконец решился вопреки желанию сердца своего употребить силу. Вывезены пушки, и немногие выстрелы в несколько минут очистили площадь. Конница ударила на слабые остатки бунтовавших, преследуя и хватая их.

Потом разосланы по всем улицам сильные дозоры, и в шесть часов вечера из всей толпы возмутившихся не было уже и двух человек вместе; они бросали оружие или сдавались в плен. В десять часов взято было дозорами более пятисот, кои скитались рассеянные; виновнейшие из офицеров пойманы и отведены в крепость. В шесть часов вечера государь возвратился во дворец, и молебствие по случаю восшествия его императорского величества на престол совершено в присутствии их величеств, всего двора и при великом стечении знатных особ. В городе уже было восстановлено повсеместное спокойствие.

Таковы были происшествия вчерашнего дня; будучи очевидцами оных, мы описали все обстоятельства с величайшею подробностию. Они, без сомнения, горестны для всех русских и должны были оставить скорбное чувство в душе государя императора. Но всяк, кто был свидетелем поступков нашего монарха в сей памятный день, его великодушного мужества, разительного, ничем не изменяемого хладнокровия, коему с восторгом дивятся все войска и опытнейшие вожди их; всяк, кто видел, с какою блистательною отважностию и успехом действовал августейший брат его, великий князь Михаил Павлович, наконец, всяк, кто размыслит, что мятежники, пробыв четыре часа на площади, в большую часть сего времени со всех сторон открытой, не нашли себе других пособников, кроме немногих пьяных солдат и немногих же людей из черни, также пьяных, и что из всех гвардейских полков ни один в целом составе, а лишь несколько рот двух полков и Морского экипажа могли быть обольщены или увлечены пагубным примером буйства, — тот, конечно, с благодарностию к промыслу признает, что в сем случае много и утешительного, что оный есть не иное что, как минутное испытание, которое будет служить лишь к ознаменованию истинного характера нации; непоколебимой верности величайшей без всякого сравнения части войск и общей преданности русских августейшему их законному монарху. Признание уже допрошенных важнейших преступников и добровольная явка главнейших зачинщиков, скорость, с коею бунтующие рассеялись при самых первых выстрелах, изъявления искреннего раскаяния солдат, кои сами возвращаются в казармы оплакивать свое минутное заблуждение, — все доказывает, что они были слепым орудием, что провозглашение имени цесаревича Константина Павловича и мнимая верность присяге, от коей его императорское высочество сам произвольным и непременным отречением своим разрешил всех, служили только покровом настоящему явному намерению замысливших сей бунт навлечь на Россию все бедствия безначалия.

Праведный суд вскоре совершится над преступными участниками бывших беспорядков. Помощию Неба, твердостию правительства они прекращены совершенно: ничто не нарушает спокойствия столицы, и войска, кои из предосторожности провели минувшую ночь на бивуаках близ дворца, возвратились в казармы.

Ныне поутру государь император объезжал все находившиеся при нем полки и, узнав, что рядовые Гвардейского экипажа изъявляют живейшее раскаяние, утверждают, что они были вовлечены в мятеж обманом, и уже в присутствии великого князя Михаила Павловича дали присягу в верности, дозволил сему батальону предстать перед него, даровал им великодушное прощение и возвратил знамя, коего по воле его императорского величества они были лишены вчера. Они со слезами славят милосердие монарха».

Также неизвестный автор написал в официальной реляции:

«Происшествия вчерашнего дня горестны для всех русских и должны были оставить скорбное чувство в душе государя императора. Но всяк, кто был свидетелем поступков нашего монарха в сей памятный день, его великодушного мужества, разительного, ничем неизменяемого хладнокровия, коему с восторгом дивятся все войска и опытнейшие вожди их; всяк , кто видел, с какою блистательною отважностью и успехом действовал августейший брат его, великий князь Михаил Павлович; наконец, всяк, кто размыслит, что мятежники, пробыв четыре часа на площади, в большую часть сего времени со всех сторон открытой, не нашли себе других пособников, кроме немногих пьяных солдат и немногих же людей из черни, также пьяных, и что из всех гвардейских полков ни один в целом составе, а лишь несколько рот двух полков и морского экипажа могли быть обольщены или увлечены пагубным примером буйства, — тот, конечно, с благодарностью к Промыслу признает, что в сем случае много и утешительного, что оный есть не иное что, как минутное испытание, которое будет служить лишь к ознаменованию истинного характера нации, непоколебимой верности величайшей без всякого сравнения части войск и общей преданности русских августейшему их законному монарху.

Признания уже допрошенных важнейших преступников и добровольная явка важнейших зачинщиков, скорость, скоею бунтующие рассеялись при самых первых выстрелах, изъявления искреннего раскаяния солдат, кои сами возвращаются в казармы оплакивать свое минутное заблуждение, все доказывает, что — все доказывает, что они были слепым орудием, что провозглашение имени цесаревича Константина Павловича и мнимая верность присяге, от коей его императорское высочество сам произвольным и непременным отречением своим разрешил всех, служили только покровом настоящему явному намерению зломысливших сей бунт навлечь на Россию в бедствия безначалия».

Впервые публично были названы «зачинщики сего неслыханного предприятия»: К. Ф. Рылеев, О. М. Сомов, О. В. Горский, П. Г. Каховский, Д. А. Щепин-Ростовский, А. А., М. А., Н. А. и П. А. Бестужевы, А. Н. Сутгоф, Н. А. Панов, Е. П. Оболенский, С. П. Трубецкой, А. О. Корнилович, А. И. Одоевский, И. И. Пущин, В. К. Кюхельбекер, Н. Р. Цебриков («…все они уже взяты и содержатся под арестом, кроме Кюхельбекера, который, вероятно, погиб во время дела»); там же сообщалось об аресте «находящихся под сильным сомнением» А. И. Якубовича, А. М. Булатова, А. П. Арбузова, Ф. Г. Вишневского, М. К. Кюхельбекера, П. Ф. Миллера, Б. А. Бодиско, М. И. Пущина, М. П. Малютина, А. А. Фока, А. Л. Кожевникова, А. П. Вадбольского.

Глава 5.2 Заблуждения и преступления.

17- го декабря Николай I подписал секретный Указ, задачей которого было:

«1) открыть немедленно заседания и принять деятельнейшие меры к изысканию соучастников сего гибельного общества, внимательно, со всей осторожностью рассмотреть и определить предмет намерений и действий каждого из них ко вреду государственного благосостояния, ибо, руководствуясь примером августейших предков наших, для сердце нашего приятнее десять виновных освободить, нежели одного невиновного подвергнуть наказанию;

2) производство всего сего дела и с кем нужно будет переписку весть по секрету от нашего имени;

3) по приведении всего в надлежащую ясность, постановить свое заключение и представить нам, как о поступлении с виновными, так и о средствах истребить возникшее злоупотребления... Возлагая на комитет столь важное поручение, мы ожидаем, что употребит все усилия точным исполнением воли нашей действовать ко благу и спокойствию государства».

В Указе было особо подчеркнуто о необходимости тщательного расследования в отношении каждого подозреваемого, «ибо, руководствуясь примером августейших предков наших, для сердца нашего приятнее десять виновных освободить, нежели одного невинного подвергнуть наказанию».

Вечером 17-го декабря открыл свою деятельность «Высочайше учрежденный Тайный Комитет для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества».

Первоначально в его состав вошли: председатель его — военный министр А.И. Татищев, кн. А.Н. Голицын, вел. кн. Михаил Павлович, ген. -адъютанты Л.В. Голенищев-Кутузов, А.Х. Бенкендорф, В.В. Левашов и в качестве правителя дел А.Д. Боровков; в состав комитета позже вошли еще: 26-го декабря ген. адъютант А.Н. Потапов, а 2-го января ген. адъютанты А.И. Чернышев и И.И. Дибич.

Важным знаком для современников стало отсутствие среди членов комитета графа А.А. Аракчеева, что фактически означало его отстранение от дел. При создании комитета явно прослеживалось стремление Николая опереться при расследовании дела мятежников на представителей военного ведомства.

Комитет с большим рвением принялся за свою деятельность. Первое время заседания комитета происходили ежедневно, по вечерам с 6 часов и кончались около полуночи. Первые его заседания (с 17 по 22 декабря) носили, так сказать, организационный характер и происходили в Зимнем дворце. В это время члены комитета разбирали первоначальные ответы мятежников, данные ими еще до учреждения комитета, рассматривали письма и бумаги обвиняемых.

Первое заседание Следственного комитета состоялось 17-го декабря «пополудни 6 1/2 часов».

«Слушали: Именный Высочайший Указ, данный на имя военного министра в 17-й день декабря об учреждении Тайного комитета для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества к нарушению государственного спокойствия. Положили: приступить немедленно к исполнению сей высочайшей воли».

Процедура следственных действий включала в себя: устный допрос арестанта членами комитета; его письменные ответы на выданные ему «вопросные пункты»; обсуждение протоколов допроса и ответов на заседании комитета; назначение очных ставок.

Комитет определил следующий порядок проведения дознания: первый допрос с арестанта снимал и записывал В. В. Левашов; затем арестованный вызывался на заседание Комитета, где отвечал устно на вопросы по заранее заготовленному списку, потом на них же он должен был ответить в камере письменно. Если ответы не устраивали членов Комитета, то при повторных допросах арестанту предоставлялись более развернутые вопросы, чтобы продемонстрировать осведомленность следствия и бесполезность запирательства. Декабристы могли получать вопросные пункты для письменного ответа и без вызова в Комитет: в этом случае показания писались ими собственноручно. При противоречиях в показаниях арестованным устраивались очные ставки. Способами давления на подследственных были заковывание в ручные и ножные кандалы, ухудшение рациона питания (хлеб и вода), увещевание при участии священника (ВД. Т. 16 ).

Заседания комитета проводились ежедневно. С целью проинформировать государя и получить от него указания по поводу дальнейших действий, ему постоянно направлялись докладные записки за подписью Татищева. Докладные записки возвращались в комитет с пометками Николая через канцелярию дежурного генерала Главного штаба.

По поводу действий комитета генерал-адъютант Бенкендорф писал в своих записках: «Мы немедленно приступили к нашим занятиям со всем усердием и жаром, каких требовало дело, тесно связанное с политическим существованием империи и с безопасностью каждого из ее подданных. Государь подавал нам лучший пример деятельности и рвения к общему благу. Он сам призывал к себе и предварительно допрашивал всех заговорщиков, как захваченных в Петербурге, так и тех, которых постепенно привозили из разных губерний и полков. Ни один из соумышленников, указанных их признаниями, не укрылся от бдительности правительства. Все были забраны и представлены в следственную комиссию».

На допросах всплывали все новые имена и факты. Всего к следствию было привлечено 579 человек, из них 11 доносчиков.

Действия комитета также оценивает правитель дел в комитете, литератор, А.Д. Боровков: «Комитет, действуя в духе кротости и снисхождения августейшего монарха благосклонно спрашивал призванных к допросам, позволял им говорить свободно, выслушивал терпеливо. Заготовленные вопросы, после личных объяснений, отдавали им в казематы, чтобы они могли обдумать свои ответы. Главное упорство большей части допрашиваемых состояло в открытии соумышленников; но когда им показали бывшие в комитете списки членов их обществ, когда сказали им, что они почти все уже забраны, тогда они стали чистосердечны. Однако комитет с чрезвычайной осторожностью руководствовался их указаниями; он не прежде призывал к допросу, как удостоверившись в соучастии сличениями разных показаний и сведений. Великий князь Михаил Павлович часто говорил:

«Тяжела обязанность вырвать из семейства и виновного, но запереть в крепость невиновного — это убийство».

Добрый председатель комитета, не взирая на полную мне доверенность и убеждение в моей осмотрительности, с большим упорством подписывал требования о присылке членов злоумышленных обществ.

«Смотри брат, — говорил он мне, — на твоей душе грех, если подхватим напрасно». Допросы отбирались изустно, в полном присутствии комитета, собиравшегося каждый вечер, только в Рождество Христово и Новый год не было заседания. О всех допросах и ответах, тот час после присутствия, составлял я ежедневно краткие мемории для государя императора; они подносились его величеству на следующий день утром, как только он изволит проснуться. Конечно, эти мемории, написанные наскоро поздно ночью, после тяжкого утомительного дня, без сомнения, не обработаны, но они должны быть чрезвычайно верны, как отражение живых свежих впечатлений».

Относительно ведения дел в Комитете, или, как его затем называли «следственной комиссии» не однозначно отзывались допрашиваемы мятежники по сохранившимся протоколам и воспоминаниям.

О том, как проходило заседание Комитета записал в своих воспоминаниях друг Пестеля и Лермонтова, майор 32-го егерского полка Раевский: «Плац-майор Подушкин ночью, часов в 11, пошел ко мне. Он вывел меня из каземата и попросил очень учтиво позволения завязать мне глаза. И, не дожидаясь ответа, каким-то платком туго завязал мне. Мы сели в сани, остановились, он вывел меня за руку и ввел в комендантский дом и посадил за ширмы. Натурально, находясь один, я приподнял платок и видел, как выходили и входили в эту комнату разные люди, но кто именно, не мог отличить. Через полчаса плац-майор подошел ко мне, взял за руку и привел к дверям другой комнаты. Он отворил дверь, снял с меня повязку и, указав на двери, сказал: «Войдите». Я вошел. Передо мною явилась новая картина: огромный стол, покрытый красным сукном. Три шандала по три свечи освещали стол, по стенам лампы. Вокруг стола следующие лица: Татищев, по правую сторону его — Михаил Павлович, по левую — морской министр, князь Голицын, Дибич, Чернышев, по правую — Голенищев-Кутузов, Бенкендорф, Левашов и Потапов. Блудов, секретарь, вставал и садился на самом краю правой стороны».

Вот что писали о допросе в Зимнем дворце А.С. Гангеблов и Н.И. Лорер.

Из воспоминаний А.С. Гангеблова:

«В Зимнем дворце нас ввели в небольшую ярко освещенную комнату, где никого не было. Вскоре, из противоположной двери, к нам вошел дежурный генерал Потапов. — «Кто из вас Гангеблов?» спросил он. — «Я, ваше прев-во», отозвался я. — «Вы знаете, за что вы арестованы?» — «Не знаю, ваше прев-во». Потапов с тем же вопросом перешел к Зету. — «Знаю», твердо произнес Зет. «Я арестовал себя за то, что принадлежу к тайному политическому обществу», и затем полилась, непрерывным восторженным потоком, речь, из которой к величайшему моему удивлению, я узнал, что он, Зет, еще в 1817 году, быль принять в братство Карбонаров итальянцем профессором Джилли, вскоре после того умершим в доме сумасшедших; что в недавнее время он вступил и в Северное политическое общество, и т. д., и т. д.

Но далее я уже ничего не слышал: при этой фразе меня бросило в жар, я едва устоял на ногах; в моей памяти быстро промелькнули все, даже мельчайшие, случаи, начиная от Свистунова до последней поездки Зета в Петербург и до «привала». Все это ясно проблеснуло в моей голове, все вместилось в одном мгновении; очевидно стало, что не спор за Константина или Николая, а Свистуновское братство подняло бурю. Теперь я уже наперед знал, чем буду встречен у Государя. Но, думалось мне: быть не может! Свистунов далеко—за ремонтом...

Между тем Зет заключил свою исповедь Потапову так: «Вот все, что я имею сказать». Потапов, слушавший с напряженным вниманием и видимо пораженный, молча вышел из комнаты. Через несколько минут таже дверь снова отворилась, и ген. Мартынов (бывший мой полковой командир) велел мне следовать за собою. Пройдя с ним две или три пустые залы, я вдруг очутился лицом к лицу с Николаем Павловичем. Он был один в комнате, в сюртуке, без эполетов. Я не видал его в таком простом наряде с тех пор как, в бытность камер-пажем, бывал на воскресных дежурствах в его Аничковом дворце. Он стоял, подбоченясь девой рукой, лицом к двери, как бы ожидая моего появления.

— «Подойдите ближе ко мне», сказал Государь. «Еще ближе», и, дав мне приблизиться менее чем на два шага, произнес: «Вот так».

Николай Павлович был бледен; в чертах его исхудалого лица выражалось сдерживаемое волнение. Вперив мне в глаза свой проницательный взор, он, почти ласковым голосом, начал так: — «Что вы, батюшка, наделали?.. Что вы это только наделали?.. Вы знаете, за что вы арестованы?.. — «Никак нет, Ваше Величество; не знаю. — «Вы бы должны были поступить, как поступил ваш товарищ (при этом он указал на двери, чрез который я вошел как бы поясняя, что подразумевает Зета). Вы могли впасть, как он, в заблуждение, в ошибку, но имели времени опомниться, поправить ваш проступок искренним раскаянием. Были вы знакомы с Оболенским и Бестужевым?» — «Оболенского, Ваше Высочество, я знал только в лицо, а с Бестужевым встречался в обществах, но очень редко». — «Я не о том вас спрашиваю», как бы вспылив, заметил Николай Павлович: «я хочу знать, были ли вы с ними в сношениях по тайному обществу?» — «Никак нет, Ваше. Высочество, не был». — «Не Высочество, а Ве-ли-чество», вдруг, смягчив голос, поправил Государь. «Были ли вы», продолжал он, «были ли вы в списке покойного Государя? — «Не знаю, Ваше Величество, и не мог этого знать». — «Вы мне должны сказать, кому вы дали слово принадлежать к политическому тайному обществу». — «Ваше «Величество, мне не было даже известно о существовании общества с политическою целью; я знал, что есть общества религиозные, но ни в одно из них я не вступал». Говоря это, я горел от стыда, так как ложью я всегда гнушался. Тут Николай Павлович, не сводя с моих глаз пристального взора, взял меня под руку и стал водить из угла в угол залы. — «Послушайте», начал он, понизив голос, «послушайте, вы играете в крупную и ставите «ва-банк. Заметьте, что я не напоминаю вам о присяге, которую вы дали на верность вашему Государю и вашему отечеству; это дело вашей совести пред Богом. Но вы должны были не забывать, что вы дали под-пис-ку, что не вступите ни в какое тайное общество. Такими вещами шутить нельзя. Вы не могли не заметить, что я вас всегда отличал: вы служили при жене», и т. д. и т. д.

Государь не задавал уже мне вопросов, а непрерывно говорил один, тоном, где слышались не то упрек, не то сожаление.

Между прочим он сказал: «Вы помните прошлогодний лагерь; вы помните что раз было во время развода... Видите, как я с вами откровенен. Платите и вы мне тем же; с тех пор вы у меня были на особом отличном счету». Эти слова меня озадачили: я никак не мог понять, на какое такое особенное обстоятельство намекает Николай Павлович. За тем он еще продолжал; но что далее говорил, того не припомню, как потому, что речь эта велась довольно долго, так и по той причине, что был заинтересован загадочным намеком на лагерный развод. Наконец, не слыша никакого с моей стороны отзыва, Государь видимо терял терпение, и когда мы дошли до того места, с которого начали ходить и где Мартынов все это время стоял на вытяжку. Государь остановился и, повернув меня лицом к себе, «Ну», сказал он, «теперь вы на меня не пеняйте: я для вас сделал все что мог сделать... Так вы не хотите признаться? Смотрите мне прямо в глаза! Так вы не хотите признаться? В последний раз вас спрашиваю: кому вы дали слово?» — Ваше Величество, я не знаю за собой никакой вины. — «Поймите, в последний раз вас спрашиваю: никому слова не давали?» — Никому, произнес я решительно. — «И вы скажете, что вы не дали слова Свистунову?» — Н-н-е-т. — «И вы это говорите, как благородный офицер?» Я совершенно растерялся. Я не мог двинуть языком... — «Видите, Павел Петрович», гневно сказал Государь, указывая на меня Мартынову. «Вы не верили, вы его защищали — вот вам!!.. . Посадите его в отдельную комнату». Из воспоминаний Н. И. Лорера:

«Меня привезли на главную гауптвахту в Зимнем дворце. На столе догорала свеча, на диване спал арестованный офицер, не из наших… Он очень вздыхал и стонал.

Сколько раз, служа в гвардии, стаивал я здесь в карауле с моею ротою. Те же зелененькие стены, то же кресло и так же дремлет на них караульный офицер, в шарфе и с застегнутыми чешуями. Вскоре караульный офицер, выходивший при моем появлении, вернулся с 8 рядовыми в серых мундирах, с саблями наголо, и вся эта команда меня обступила… Я глядел с удивлением на эти маневры, когда караульный офицер Преображенского полка обратился ко мне с словами: Позвольте вас обыскать», и я ему отдал табакерку, маленький медальон моей любимой сестры и, кажется, 25 руб. мелочи, т.;е. все, что при мне было. В это время вбежал фельдъегерь, небольшого роста, рыжий, и, запыхавшись, возгласил:

«Пожалуйте арестанта к государю императору». Я хотел следовать за ним, но, видя, что меня собираются конвоировать эти 8 серых стражей, остановился я сказал караульному офицеру, что «покуда я еще майор русской службы и ношу мундир, который носит с честию вся армия, а не преступник, осужденный законом, и с конвоем я не сделаю шагу добровольно». Капитан извинялся тем, что здесь такой порядок. — Вольно же вам из дворца сделать съезжую,;—;сказал я в негодовании.;—;Кто дежурный генерал-адъютант? — Левашов. — Потрудитесь послать кого-нибудь, хоть г. фельдъегеря, просить генерала дозволить мне предстать пред государя без конвоя.

Вскоре посланный вернулся с дозволением, и я пошел с ним в Эрмитаж, освещенный, как на бал.

За столом сидел Левашов. При моем входе он встал, и мы раскланялись. Генерал мне сделал замечание, почему я не хотел покориться общим порядкам караульного дома. Я повторил мои резоны и прибавил, что и отсюда не иначе выйду как один, покуда не буду осужден законом… Левашов улыбнулся и закрутил свой ус. Я знал его, когда он командовал лейб-гусарским полком: это был всегда один из блестящих офицеров л считался одним из лучших ездоков гвардии. Генерал меня узнал и прибавил в конце нашего разговора: «Я знал нас за отличного офицера, и вы могли бы быть полезным отечеству, а теперь только жалею, что нахожу вас в этом неприятном положении. Чернышев вами недоволен и жаловался государю на ваше не чистосердечное признание. Потрудитесь обождать прихода его величества здесь, за ширмами»,— и с этим словом он действительно указал мне одни ширмы, поставленные в углу. Я нашел там кресло, присел и мысленно стал готовиться, чтобы суметь отвечать государю прилично, но с чувством собственного достоинства. Оправдываться я не хотел, да и не для чего… Недолго продолжались мои приготовления, послышался шум, и Левашов, заглянув ко мне за ширмы, просил меня пожаловать. С другого конца длинной залы шел государь в измайловском сюртуке, застегнутом на все крючки и пуговицы. Лицо его было бледно, волосы взъерошены… Никогда не удавалось мне его видеть таким безобразным.

Я твердыми шагами пошел было ему навстречу, но он издали еще, движением руки меня остановил и сам тихо подходил ко мне, меряя меня глазами. Я почтительно поклонился. — Знаете ли вы наши законы?;—;начал он. — Знаю, в<аше> в<еличество>. — Знаете ли, какая участь вас ожидает? Смерть! — И он провел рукою по своей шее, как будто моя голова должна была отделиться от туловища тут же. На этот красноречивый жест мне нечего было отвечать, и я молчал. — Чернышев вас долго убеждал сознаться во всем, что вы знаете и должны знать, а вы все финтили. У вас нет чести, милостивый государь. Тут я невольно вздрогнул, у меня захватило дыхание, и я невольно проговорил: — Я в первый раз слышу это слово, государь… Государь сейчас опомнился и уж гораздо мягче продолжал: — Сами виноваты, сами… Ваш бывший полковой командир погиб, ему нет спасения… А вы должны мне все сказать, слышите ли… а не то погибнете, как и он… — Ваше величество,— начал я, — я ничего более не могу прибавить к моим показаниям в ответных своих пунктах. Я никогда не был заговорщиком, якобинцем. Всегда был противник республики, любил покойного государя императора и только желал для блага моего отечества коренных правдивых законов. Может быть, и заблуждался, но мыслил и действовал по своему убеждению…

Государь слушал меня внимательно и вдруг, подойдя ко мне, быстро взял меня за плечи, повернул к свету лампы и смело посмотрел мне в глаза. Тогда движение это и действие меня удивило, но после я догадался, что государь, по суеверию своему, искал у меня глаз черных, предполагая их принадлежностью истых карбонариев и либералов, но у меня он нашел глаза серые и вовсе не страшные. Вот причина, по которой позже Николай сослал Лермонтова;—;он не мог видеть его взгляда… Государь сказал что-то на ухо Левашову и ушел. Тем и кончилась моя аудиенция».

19-го декабря был издан манифест, в котором содержалась оценка событий 14 -го декабря и деятельности тайного общества.

«Печальное происшествие, — говорится в правительственном документе, — омрачившее 14-й день сего месяца, день обнародования манифеста о восшествии нашем на престол, известно уже в подробностях из первого публичного о нем объявления.

Тогда, как все государственные сословия, все чины военные и гражданские, народ и войска единодушно приносили нам присягу верности и в храмах Божиих призывали на царствование Наше благословение небесное, горсть непокорных дерзнула противостать общей присяге, закону, власти и убеждениям.

Надлежало употребить силу, чтоб рассеять и образумить сие скопище. В сем кратко состоит все происшествие, маловажное в самом себе, но весьма важное по его началу и последствиям. Сколь ни прискорбны сии последствия, но провидение показало в них новый опыт тех сокровенных путей, коими, карая зло, из самого сего зла оно производит добро.

По первому обозрению обстоятельств, следствием уже обнаруженных, два рода людей составляли сие скопище: одни — заблудшие, умыслу не причастные, другие — злоумышленные их руководители.

Чего желали заблудшие? Быть верными данной ими присяге. Всеми средствами обольщения они были уверены, что защищают престол, и в сем уверении не могли они внимать никаким другим убеждениям.

Чего желали злоумышленники? Священные имена преданности, присяги, законности, самое имя Цесаревича и великого князя Константина Павловича было только предлогом их вероломства; они желали и искали, пользуясь мгновением, исполнить злобные замыслы, давно уже составленные, давно уже обдуманные, давно во мраке тайны между ими тлевшиеся и отчасти только известные правительству: ниспровергнуть престол и отечественные законы, превратить порядок государственный, ввести безначалие.

Какие средства? Убийство. Первою жертвою злоумышленников был военный генерал-губернатор граф Милорадович; тот, кого судьба войны на бранном поле в пятидесяти сражениях пощадила, пал от руки гнусного убийцы. Другие жертвы принесены были в то же время: убит командир лейб-гвардии Гренадерского полка Стюрлер; тяжко ранены генерал-майор Шеншин, генерал-майор Фридрихс и другие, кровью своею запечатлевшие честь и верность своему долгу. Ни делом, ни намерением не участвовали в сих злодеяниях заблудившиеся роты нижних чинов, невольно в сию пропасть завлеченные.

Удостоверяясь в сем самым строгим изысканием, Я считаю первым действием правосудия и первым себе утешением объявить их невинными.

Но то же самое правосудие запрещает щадить преступников. Они, быв обличены следствием и судом, восприимут каждый по делам своим заслуженное наказание.

Сей суд и сие наказание, по принятым мерам обнимая зло, давно уже гнездившееся, во всем его пространстве, во всех его видах, истребить, как Я уповаю, самый его корень, очистить Русь святую от сей заразы, извне к нам нанесенной, смоет постыдное и для душ благородных несносное смешение подозрений и истины, проведет навсегда резкую и неизгладимую черту разделения между любовью к Отечеству и страстью к безначалию, желаниями лучшего и бешенством превращений, покажет наконец всему свету, что российский народ, всегда верный своему Государю и законам, в коренном его составе так же неприступен тайному злу безначалия, как недосягаем усилиям врагов явных; покажет и даст пример, как истреблять сие зло, и доказательство, что оно не везде неисцельно.

Всех сил благотворных последствий Мы имеем право ожидать и надеяться от единодушной приверженности к Нам и престолу Нашему всех состояний. В сем самом горестном происшествии Мы с удовольствием и признательностью зрели от обывателей столицы любовь и усердие, от войск готовность и стремление по первому знаку Государя своего карать непокорных, от начальников их преданность непоколебимую, на высоком чувстве чести и любви к Нам утвержденную.

Посреди их отличался граф Милорадович. Храбрый воин, прозорливый полководец, любимый начальник, страшный в войне, кроткий в мире, градоправитель правдивый, ревностный исполнитель царской воли, верный сын Церкви и Отечества, он пал от руки недостойной, не на поле брани, но пал жертвою того же пламенного усердия, коим всегда горел, пал, исполняя свой долг, и память его в летописях Отечества пребудет всегда незабвенна».

20 - го декабря состоялся первый прием императором Николаем Павловичем дипломатического корпуса в Зимнем дворце. Таким образом, он хотел продемонстрировать сразу всей Европе свои намерения и политику, движущими силами которых были искренность и лояльность. Молодому государю впервые надлежало держать публичную речь к представителям всех европейских держав. Со знанием дела он говорил о вещах, удививших самых искушенных дипломатов.

В свое речи государь император, в частности, сказал:

«Господа, я рад, что вижу вас всех вместе и что могу выразить вам благодарность за участие, принятое вами, как в понесенной моим домом и Россией весьма прискорбной утрате, так и в печальных обстоятельствах, ознаменовавших столь грустным образом первые минуты моего вступления на престол. Я хочу, чтобы Европа узнала всю истину о событиях 14-го декабря... Объявляю вам: ничто не будет скрыто; причины, последствия, виновники заговора станут известны всему миру. Вы также знаете об обстоятельствах, за ними следовавших, о неожиданной кончине императора. Они послужили предлогом, не причиною подавления восстания. Заговор существовал уже давно; покойный император знал о нем и относил его начало к 1815 году. По возвращении из чужих краев, несколько офицеров, проникшись революционными учениями и смутным желанием улучшений, начали мечтать о преобразованиях и подготовлять обширный заговор... Нужно будет провести большое различие между участниками заговора. Найдутся в не безусловно, виновные, как, например, князь Трубецкой, но еще более значительно, число людей, введенных в заблуждение, которые не знали, куда их ведут. В прошлый понедельник вокруг меня было несколько молодых офицеров, прекрасно исполнивших свой долг и без колебаний атаковавших ряды мятежников; между тем, многие из них участвовали в заговоре, или по меньшей мере знали о нем... Революционный дух, внесенный в Россию горстью людей, заразившихся в чужих краях подлыми теориями, пустил несколько ложных ростков и внушил нескольким злодеям и безумцам мечту о возможности революции, для которой, благодаря Бога, в России нет данных.

«Вы можете уверить ваши правительства, — заключил император речь свою, — что эта дерзкая попытка не будет иметь никаких последствий».

Дипломаты вышли тронутые и потрясенные тем, что только что услышали из уст молодого и начинающего государя, который в начале своей деятельности продемонстрировал столь резонные и справедливые взгляды, которые он высказал с умеренностью, столь редкой для его возраста и огромного могущества империи, которой он призван был управлять.

Французский посол граф Лаферронэ попытался выразить императору, с каким участием и беспокойством дипломаты следили за его действиями 14-го декабря, и какое удивление внушило им проявленное проявленное государем в этот день мужество.

«Не станем говорить об этом, — прервал его Николай Павлович, — я только исполнил свой долг». В ходе беседы император остановился на том, каким он видит свою роль в определении наказаний по итогам судебно-следственного процесса: «Я начинаю царствовать под грустным предзнаменованием и со страшными обязанностями. Я сумею их исполнить. Проявлю милосердие, много милосердия, некоторые даже скажут — слишком много; но с вожаками и зачинщиками заговора будет поступлено без жалости, без пощады. Закон изречет кару, и не для них воспользуюсь я принадлежащим мне правом помилования. Я буду непреклонен; я обязан дать этот закон России и Европе».

Проницательный наблюдатель уже с самого начала мятежа мог составить себе понятие о характере нового правителя России; чувствовалось, что с этой минуты нечто новое будет играть роль в политике русского двора.

1-го января 1826 года, обнародован был Высочайший Манифест о даровании народу разных облегчений, начинавшийся словами:

«Право миловать и щадить, признавая драгоценнейшим преимуществом данной НАМ от Бога Самодержавной власти, МЫ, с восшествием НАШИМ на Престол, положили в сердце СВОЕМ, хранить сие право во всей полноте его, как залог, вверенный НАМ от Бога, употребляя его всегда сообразно благу общему, а не в ослабление правосудия, на коем утверждаются Престолы и зиждется благосостояние Царств земных».

Затем манифестом постановлялись различные льготы, относительно преступников, осужденных до 19 ноября 1825 года, и слагались многие казенные денежные взыскания по службе и недоимки. В заключении манифеста сказано было, что МЫ надеемся, что умягчением наказаний не ослабнет спасительный страх закона, а сложение бремени недоимок будет поощрением к лучшему всех общественных обязанностей исправлению, и что верные НАШИ подданные признают в сих изъятиях, колико МЫ желаем, чувства сердца НАШЕГО, о всех болезнующаго, согласить по крайней возможности с непреложною силою закона общаго». Император Николай искренне считал себя помазанником Божиим и твердо защищал самодержавную власть от любых посягательств. При нем самодержавие достигло своего апогея, когда весь ход государственных дел определялся лично императором, все нити государственного управления находились в его руках. Утверждая прерогативы самодержавия, Николай следовал политическим наставлениям Карамзина, которого он высоко ценил. Царь верил в самодержавную инициативу, но упрощенно представлял ее единственно как гарантию внутреннего спокойствия.

Глава 6. Мятеж Черниговского полка

После мятежа на Сенатской площади были опасения, что и в других местностях России новая присяга вызовет замешательства, а возможно и беспорядки. Подобные опасения немало тревожили государя императора Николая. Тем не менее присяга по всей империи совершилась вполне благополучно. Своевременные аресты главных заговорщиков во второй армии прервали в корне всякие попытки, клонившиеся к побуждению мятежа среди войск. Беспорядки проявились только в первой армии, в Черниговском пехотном полку, входящем в состав третьего корпуса; стечение особых, совершенно исключительных обстоятельств вызвало мятеж.

Узнав о подавлении мятежа в столице, подполковник Сергей Муравьев-Апостол и подпоручик Михаил Бестужев-Рюмин 29 декабря 1825 года подняли на юге восстание Черниговского пехотного полка. Участникам мятежа удалось захватить город Васильков.

Первой восстала 5-я рота Черниговского полка, стоявшая в Трилесах. Вечером того же 29 декабря она пришла в деревню Ковалевку, где соединилась с другой ротой того же полка — 2-й гренадерской. Ранним утром 30 декабря Сергей Муравьев-Апостол во главе двух рот вступил в город Васильков, где к нему присоединились другие-роты Черниговского полка. Таким образом,полк почти весь в сборе. Из Василькова 31 декабря после полудня восставшие войска двинулись в деревню Мотовиловку, куда пришли к вечеру. Из Мотовиловки восставшие двинулись на Белую Церковь, чтобы соединиться с 8-й пехотной дивизией, расположенной за Житомиром, где мятежники рассчитывали на поддержку находившихся здесь членов тайного общества.

Командир 3-го корпуса, генерал Рот, немедленно двинул против мятежников войска и окружил их со всех сторон. 3-го января завязался бой мятежников с гусарами иконной артиллерией под командованием генерал-майора, барона Гейсмара. После нескольких выстрелов из орудий Сергей Муравьев-Апостол решился прекратить неравный бой и начал махать белым платком, но упал пораженный картечью. Когда он очнулся, то увидел себя и отряд свой в плену. Месте с ним захвачен был брат его, отставной подполковник Матвей Муравьева-Апостол; младший брат после боя застрелился из пистолета.

Из рассказа Матвея Муравьева-Апостола:

«3-го января 1826-го г., на привале мы узнали, что кавалерийский отряд с конно-артиллерийской ротою загораживает путь в Трилесье. Всеобщая радость: конно-артиллерийскою ротою начальствовал полковник Пыхачев, член Тайного Союза. В 1860 г., жительствуя в Твери, я только тогда узнал, что Пыхачев, накануне того дня, когда его рота выступила против нас, был арестован. Мы снялись с привала, построились в ротные колонны и пошли далее. Местность оказалась самою невыгодною для пехоты, имеющей встретиться с кавалерией. Отряд, пушки в виду. Мы подвигаемся вперед. Раздается пушечный выстрел, за ним второй, ядро пролетело над головами. Мы все шли вперед. Открылась пальба картечью, у нас несколько человек пало, одни убитыми, другие ранеными, в числе первых начальник шестой мушкетерской роты, штабс-капитан Михаил Алексеевич Щепила. Тогда Сергей Иванович решился прекратить неравный бой и спасти свою команду от неминуемой погибели, и приказал поставить ружья в козлы. Солдаты, повинуясь ему, не понимали, с каким намерением начальник остановил их на походе. Сергей Иванович им сказал, что виноват перед ними, что, возбудив в них надежду на успех, он их обманул. Артиллеристам Сергей Иванович стал махать белым платком и тут же упал, пораженный картечью. Ипполит, полагая, что брат убит, застрелился из пистолета».

Из дневника сенатора П.Г.Дивова: «Разнеслась весть о восстании Черниговского полка, который причислен ко 2-й армии и стоит в Василькове, небольшом городке, в 35 верстах от Киева. Во-первых, полк не желал присягать императору Николаю под тем предлогом, что уже совершил присягу Константину, кроме того, он требовал Конституции и, наконец, провозгласил Славяно-русскую республику. Полк был усмирен силою оружия после упорного сражения; город Васильков разорен, многие жителя убиты мятежниками, и самих мятежников убито довольно много. В преступления обвиняют двух братьев Муравьевых-Апостолов, из коих один застрелился».

Неуспех мятежников на юге приписывали тому, что и у них не было вождя. Пестель еще 13 декабря был арестован и отправлен в Петербург. Пестель был республиканец, стоял за вооруженный военный переворот, за самые решительные действия, вплоть до цареубийства, но принять участие в вооруженном мятеже ему не пришлось.

Первое известие о мятеже Черниговского пехотного полка государь император получил 5-го января и немедленно сообщил об этом в письме к цесаревичу Константину Павловичу. В том же письме государь препоручил ему начальство над 3-м пехотным корпусов и уполномочивал его принять все меры, к недопущению распространения мятежа. Император выразил только одно желание, чтобы цесаревич ввел войска польской армии в Россию лишь в крайнем случае, а действовал бы против мятежников с подчиненными ему Литовским и 3-м корпусами. 8-го января получено было донесение от главнокомандующего перовой армией графа Сакена, что возмущение Черниговского полка полностью прекращено.

В середине января были опубликованы донесения командующего 3-м пехотным корпусом Л. О. Рота и приказ начальника Главного штаба И. И. Дибича о возмущении в Черниговском пехотном полку, в которых были поименованы «главные злоумышленники»: И. И., М. И. и С. И. Муравьевы-Апостолы, В. Н. Соловьев, А. А. Быстрицкий, М. П. Бестужев-Рюмин, А. Д. Кузьмин, М. А. Щепилло.

Ближайшее расследование заговора на юге открыло след сношений и переговоров между членами русских тайных обществ и представителями подобных же обществ, существовавших в Польше. Пестель и Бестужев-Рюмин не замедлили выдать своих польских собратьев. В этой связи, учрежден был в Варшаве следственный комитет для открытия тайных обществ существовавших, как в царстве Польском, так и в областях, от прежней Польши к империи присоединенных. Комитет состоял из десяти членов, пяти русских и пяти польских. Поляки были возмущены и огорчены, что между их соотечественниками могли встретиться такие лица, которые вступили в прямые сношения с мятежниками в России; вновь созданный комитет прилагал все усилия, чтобы открыть их всех.

Привлеченные к следствию заговорщики — от прапорщика до генерала — не проявили никакой стойкости и с удивительной безудержностью спешили поведать своим судьям все тайные действия, все слова, вымолвленные со значением и без значения в пустой болтовне, все мысли, даже самые сокровенные; спешили назвать возможно больше имен, хорошо зная, что всякое указание влечет за собой арест; не останавливались по временам даже перед наветами и оговорами своих товарищей, и раскаивались, раскаивались без конца.

Следователи без особых усилий добивались от своих подследственных ответов на все вопросы. Напрасно было бы объяснять такое чрезмерное обнажение тайн сознательным стремлением уяснить правительству смысл и значение своей заговорщической деятельности и таким образом как бы продолжить пропаганду дела. (П. Е. Щеголев. Гр. М.Н. Муравьев — заговорщик (1816 –1826): По неизданным материалам. Современник. 1913. Кн. 1).

Впечатления государя императора от дознаний, произведенных в отношении главных заговорщиков, зафиксированы в его записках:

«Единообразие сих допросов особенного ничего не представляло: те же признания, те же обстоятельства, более или менее полные. Но было несколько весьма замечательных, об которых упомяну. Таковы были Каховского, Никиты Муравьева (из дальнейшего контекста следует, что Николай I перепутал Н. Муравьева с С. Муравьевым-Апостолом - Прим.), руководителя бунта Черниговского полка, Пестеля, Артамона Муравьева, Матвея Муравьева, брата Никиты, Сергея Волконского и Михаилы Орлова.

Каховский говорил смело, резко, положительно и совершенно откровенно. Причину заговора, относя к нестерпимым будто притеснениям и неправосудию, старался причиной им представлять покойного императора. Смоленский помещик, он в особенности вопил на меры, принятые там для устройства дороги по проселочному пути, по которому Государь и Императрица следовали в Таганрог, будто с неслыханными трудностями и разорением края исполненными. Но с тем вместе он был молодой человек, исполненный прямо любви к отечеству, но в самом преступном направлении.

Никита Муравьев был образец закоснелого злодея. Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, но на заграничный лад, он был во своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд. Тяжело раненный в голову, когда был взят с оружием в руках, его привезли закованного. Здесь сняли с него цепи и привели ко мне. Ослабленный от тяжкой раны и оков, он едва мог ходить. Знав его в Семеновском полку ловким офицером, я ему сказал, что мне тем тяжелее видеть старого товарища в таком горестном положении, что прежде его лично знал за офицера, которого покойный государь отличал, что теперь ему ясно должно быть, до какой степени он преступен, что - причиной несчастия многих невинных жертв, и увещал ничего не скрывать и не усугублять своей вины упорством. Он едва стоял; мы его посадили и начали допрашивать. С полной откровенностью он стал рассказывать весь план действий и связи свои. Когда он нее высказал, я ему отвечал:

— Объясните мне, Муравьев, как вы, человек умный, образованный, могли хоть одну секунду до того забыться, чтоб считать ваше намерение сбыточным, а не тем, что есть — преступным злодейским сумасбродством?

Он поник голову, ничего не отвечал, но качал головой с видом, что чувствует истину, но поздно.

Когда допрос кончился, Левашов и я, мы должны были его поднять и нести под руки.

Пестель был также привезен в оковах; по особой важности его действий, его привезли и держали секретно. Сняв с него оковы, он приведен был вниз в Эрмитажную библиотеку. Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве; я полагаю, что редко найдется подобный изверг.

Артамон Муравьев был не что иное, как убийца, изверг без всяких других качеств, кроме дерзкого вызова на цареубийство. Подл в теперешнем положении, он валялся у меня в ногах, прося пощады!

Напротив, Матвей Муравьев, сначала увлеченный братом, но потом в полном раскаянии уже некоторое время от всех отставший, из братской любви только спутник его во время бунта и вместе с ним взятый, благородством чувств, искренним глубоким раскаянием меня глубоко тронул.

Сергей Волконский набитый дурак, таким нам всем давно известный, лжец и подлец в полном смысле, и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоя, как одурелый; он собой представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека.

Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностью, он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном Императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особенным благорасположением покойного Государя, он принадлежал к числу тех людей, которых счастье избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, считав, что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему Государю, но самолюбие заглушило нем и тень благодарности и благородства чувств. Завлеченный самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главой заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершенный замысел на все священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестает быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, которого одно время был начальником штаба, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун.

Когда пришло в Москву повеление к военному генерал-губернатору князю Голицыну об арестовании и присылке его в Петербург, никто верить не мог, чтобы он был причастен к открывшимся злодействам. Сам он, полагаясь на свой ум и в особенности увлеченный своим самонадеянием, полагал, что ему стоит будет сказать слово, чтоб снять с себя и тень участия в деле. Таким он явился. Быв с ним очень знаком, я его принял как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне уже известно и вынудило его призвать к допросу, но не с тем, чтоб слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтоб мог вполне оправдаться; что других я допрашивал, его же прошу как благородного человека, старого флигель-адъютанта покойного Императора сказать мне откровенно, что знает.

Он слушал меня с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, и отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог; но что ежели б и знал про него, то над ним бы смеялся как над глупостью. Все это было сказано с насмешливым тоном и выражением человека, слишком высоко стоящего, чтоб иначе отвечать как из снисхождения.

Дав ему договорить, я сказал ему, что он, по-видимому, странно ошибается насчет нашего обоюдного положения, что не он снисходит отвечать мне, а я снисхожу к нему, обращаясь не как с преступником, а как со старым товарищем, и кончил сими словами:

— Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего с вами обращения; отвечайте моему к вам доверию искренностью.

Тут он рассмеялся еще язвительнее и сказал мне:

— Разве общество под названием «Арзамас» хотите вы узнать?

Я отвечал ему весьма хладнокровно:

— До сих пор с вами говорил старый товарищ, теперь вам приказывает ваш Государь; отвечайте прямо, что вам известно.

Он прежним тоном повторил:

— Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать.

Тогда я встал и сказал генералу Левашову:

— Вы слышали? - Принимайтесь же за ваше дело, - и, обратясь к Орлову: - а между нами все кончено.

С сим я ушел и более никогда его не видал».

Глава 7. Донесение следственной комиссии

Комиссия старалась представить

сие наиточнейшим образом...

Во время работы комитета, или следственной комиссии, государь не переставал требовать скорейшего представления окончательного донесения о злоумышленном тайном обществе. Председатель комитета, генерал Татищев, настаивал, в свою очередь, чтобы правитель дел Боровков немедленно приступил к составлению доклада.

«Озабоченный этим приказанием, — пишет Боровков, — и не имея сам его досуга исполнить, я указал на средство, которое укоротило открывшийся мне быстрый полет по службе. В комитет прислан был из министерства иностранных дел действительный статский советник Блудов для составления журнальной статьи о ходе и замыслах тайных обществ в России. Я давал ему материалы для этого труда... Блудов читал мне свою работу и пользовался моими советами и указаниями, как человека, проникнувшего дух и направление не только целого тайного общества со всеми его отраслями, но каждого злоумышленника. Председатель беспрестанно повторял мне:

— Скоро ли займемся донесением? Государь требует представить скорее.

— Наскучив повторениями, я сказал:

Если непременно надо ускорить, так прикажите, статью, подготовляемую Блудовым для журналистов, обратить в донесение. В ней немного нужно пополнить и переделать, и она достаточна будет, чтобы показать вообще ход дела и замыслы общества; а разбор и суд виновных будет не по донесению, а по моим отдельным запискам о каждом прикосновенном к следствию.

Мысль принята. Блудов занялся приготовлением донесения, а я употребил все усилия округлять следствие и подготовлять записки».

Донесение следственной комиссии представлено было государю ранее 30-го мая и прочтено ему в присутствии членов комитета и нескольких приглашенных лиц, между которыми находился и Сперанский. Затем донесение, подписанное всеми членами комитета, напечатано было по высочайшему повелению особой брошюрой, переведенной также на французский язык и приложено ко всем русским газетам.

«Его Императорскому Величеству высочайше учрежденной Комиссии для изыскания о злоумышленных обществах всеподданнейший доклад.

Комиссия, учрежденная указом вашего императорского величества от 17 декабря минувшего года, привела к окончанию порученное ей исследование и представляет на высочайшее усмотрение ваше вместе с подробным отчетом в своих действиях все собранные ею сведения об открытых. в России тайных обществах, уличенных в злоумышлении, о начале оных, ходе, изменениях, планах, мало-помалу распространявшихся, равно и о степени участия в сих планах и предприятиях и вообще о поступках и дознанных намерениях каждого из членов.

Вашему величеству при самом назначении Комиссии и почти в минуту усмирения бывшего мятежа угодно было напомнить, что, следуя побуждениям собственного сердца и примеру славных предков своих, вы лучше хотите простить десять виновных, нежели одного невинного подвергнуть наказанию. Сим правилом мудрого великодушия Комиссия постоянно руководствовалась в продолжение следствия, но, с другой стороны, не теряла из вида возложенной на нее обязанности стараться посредством точных изысканий очистить государство от зловредных начал, обеспечить тишину и порядок, успокоить совершенно граждан мирных, преданных престолу и закону. Устремляясь к сей цели, Комиссия вникала тщательно, но без предубеждений, во все обстоятельства, кои могли служить к обнаружению какой-либо отрасли кова (козни) мятежников; при рассмотрении оных, и во всяком случае по возможности отличала минутное ослепление и слабость от упорного зломыслия, и основанием своих заключений почти всегда полагала признание самих подозреваемых или бумаги, ими писанные, изветы же сообщников; н показания других свидетелей были по большей части только пособиями для улики или для распространения следствия и соображений при допросах. Как вашему величеству известно, одно из таковых показаний, долженствовавшее возбудить особенное внимание правительства, получено в бозе почивающим императором Александром в июне минувшего года от Шервуда, унтер-офицера 3-го Бугского Уланского полка. Он доносил, что в некоторых полках 1-й и 2-й армии есть люди, замышляющие испровержение порядка в государстве и что они принадлежат к тайному обществу, которое постепенно умножает число своих членов, именуя одного из них (Вадковского Федора), Шервуд просил дозволения ехать в Курск, для свидания с ним и другими, коих он считал его сообщниками, надеясь иметь чрез то вернейшие и обстоятельнейшие сведения. Оные в самом деле доставлены им правительству в сентябре месяце, а вскоре за тем согласные и еще подробнейшие известия привезены в Таганрог генерал-лейтенантом графом Виттом, который знал о существовании и цели тайного злоумышленного общества чрез агента своего, притворно к оному присоединившегося. Большая часть сих показаний подтверждена полученным 1 декабря на имя в бозе почивающего императора письмом Майбороды, капитана Вятского полка, который сам был членом тайного общества. Вследствие сего извета, начальством 2-й армии и присланным из Таганрога генерал-адъютантом вашего величества приняты меры осторожности; по указаниям Майбороды взяты под стражу многие из подозреваемых в злоумышлении, отысканы, захвачены некоторые их бумаги и сделаны предварительные допросы. Но между тем сообщники их в С.-Петербурге, зная ли, что правительству уже известны их намерения или только нетерпеливо желая приступить к исполнению оных, предприняли обмануть часть гвардейских полков насчет присяги вашему величеству, чтобы произвести движение, коего жители столицы были свидетелями 14 декабря. В тот же вечер они почти все были во власти правительства и показания их дополнили, объяснили прежние известия о существовании заговора.

<...>

Из оных открывается, что в 1816 году несколько молодых людей, возвратясь из-за границы после кампаний 1813, 1814 и 1815 годов и знав о бывших тогда в Германии тайных обществах с политической целью, вздумали завести в России нечто подобное. Первые, сообщившие друг другу мысль сию, были Александр Муравьев (ныне отставной полковник), который сначала полагал сие тайное общество вместить в состав какой-нибудь масонской ложи, Никита Муравьев (капитан) и полковник князь Трубецкой. Побуждением их, как говорит Александр Муравьев в своем письменном ответе на допрос, была ложно понимаемая любовь к Отечеству, служившая для них самих покровом беспокойного честолюбия; они не чувствовали, как ныне признают единогласно во всех показаниях своих, что чрез предполагаемые ими средства, никакая истинно полезная цель не могла быть достигнута5; что существование такого сообщества было беззаконно и противно нравственности, что следствием оного рано или поздно и может быть даже без участия многих членов долженствовали быть преступления, их собственная гибель и вред для государства.

На сих первых совещаниях о заведении общества были сверх именованных офицеры прежнего Семеновского полка: Якушкин, Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы. Они тогда не приступили к исполнению планов своих, и только в феврале следующего (1817) года, когда капитан Никита Муравьев, познакомясь с полковником Пестелем, сблизил его, как он говорит, с Александром Муравьевым, уже имевшем тесную связь с князем Сергеем Трубецким, учредилось их первое тайное общество под названием Союза спасения или истинных и верных сынов Отечества. Устав оного был сочинен Пестелем. Общество разделялось на три степени: Братий, Мужей и Бояр; из сей третьей, высшей степени избирались ежемесячно старейшины: председатель, блюститель, секретарь; для принятия назначались торжественные обряды; желающий вступить в общество давал клятву сохранять в тайне все, что ему откроют, если оно будет и не согласно с его мнением; по вступлении давал он другую; сверх того, каждая степень и даже старейшины имели свою особенную присягу. Обещались стремиться к цели общества и покоряться решению Верховного собора Бояр, хотя сие наименование боярина, как показывает один князь Трубецкой, долженствовало быть тайною для членов нижних степеней. Боярами называли членов коренных, то есть основателей общества, но возводили или принимали прямо в сие звание и некоторых новых. В то время составляли общество: вышеименованные Александр, Никита, Сергей и Матвей Муравьевы, Павел Пестель, князь Сергей Трубецкой, князь Федор Шаховской, Федор Глинка, Новиков (бывший правителем канцелярии малороссийского генерал-губернатора и потом умерший в отставке), Михаила Лунин и еще три члена, кои потом в разные времена удалились от общества, прекратили всякие сношения с упорнейшими из бывших товарищей своих и тем заслужили, при милостивом прощении вашего императорского величества, совершенное забвение кратковременного заблуждения, извиняемого и отменного их молодостию. Целью составления их общества было с самого начала изменение государственных установлений в России; так показывают Александр, Сергей, Матвей, Никита Муравьевы и Пестель; но по чувству слабости своей и дерзости предприятия они, как утверждает князь Трубецкой, больше говорили о обязанности подвизаться для пользы Отечества, способствовать всему полезному, если не содействием, то хотя изъявлением одобрения, стараться пресекать злоупотребления, оглашая предосудительные поступки недостойных общей доверенности чиновников, особенно же стараться усиливать общество приобретением новых надежных членов, разведав прежде о их способностях и нравственных свойствах или даже подвергнув их некоторому испытанию. Они тогда же предложили присоединиться к ним Якушкину, незадолго пред тем уехавшему из Петербурга и генерал-майору Михаиле Орлову, который в сие время думал вместе с графом Мамоновым и действительным статским советником Николаем Тургеневым завести другое общество под названием Русских рыцарей. На совещаниях между им и Александром Муравьевым они взаимно приглашали друг друга в свое общество и не могли согласиться в правилах для соединения. Генерал-майор Орлов сначала, как он сам объявляет, хотел составить общество только для наблюдения за лихоимством и другими беспорядками внутреннего управления и полагал испросить на то высочайшего одобрения, потом, веря дошедшим до него слухам, будто покойный император намерен восстановить Польшу в прежнем виде, и приписывая сие влиянию польских тайных обществ, имел мысль посредством своего сообщества противодействовать оным; план его не исполнился и общество, им предполагаемое, не составилось. Но и то, которое уже было установлено, не могло хвалиться успехами. Некоторые члены (в том числе Пестель) уехали из Петербурга; иные находили неопределительность в цели, неудобства в исполнении предписаний устава; другие, особенно из тех, коим было только предложено вступить в союз, между прочими, Михаила Муравьев брат Александра, Бурцов, Петр Колошин, Якушкин, Фон Визин, не иначе соглашались, как с тем, чтобы общество ограничилось медленным действием на мнения, чтобы устав оного (по словам Никиты Муравьева), основанный на клятвах, правил слепого повиновения и проповедовавший насилие, употребление страшных средств кинжала, яда был отменен и вместо оного принять другой, коего главные положения заимствованы из напечатанного в журнале Frey-willige Blatter Устава, коим будто бы управлялся Tugend-Bund. Коренные члены Союза, бывшие тогда в Москве с отрядом гвардии, долго не уступали сему желанию, и замечательно, что во время сих прений на одном собрании, где находились Александр, Никита, Сергей, Матвей Муравьевы, Якушкин, Фон Визин, Лунин и князь Федор Шаховской, родилась или по крайней мере объявлена в первый раз ужасная мысль о цареубийстве. Одного члена, Александра Муравьева, князь Трубецкой уведомлял из Петербурга, «что государь намерен возвратить Польше все завоеванные нами области и что будто предвидя неудовольствие, даже сопротивление русских, он думает удалиться в Варшаву со всем двором и предать отечество в жертву неустройств и смятений». Сие известие, столь нелепое, как потом признали сами члены тогдашнего тайного общества, произвело на них действие едва вероятное. Они вскричали, что покушение на жизнь императора есть необходимость; один (князь Федор Шаховской), как показывает Матвей Муравьев, полагал только дождаться дня, когда будет в карауле полк, в коем он служил; хотели бросить жребий, и, наконец, Якушкин, который в мучениях несчастной любви давно ненавидел жизнь, распаленный в сию минуту волнением и словами товарищей, предложил себя в убийцы. Он и в исступлении страстей, как кажется, чувствовал, на что решался: «Рок избрал меня в жертвы, — говорил он, — сделавшись злодеем, я не должен, не могу жить: совершу удар и застрелюсь». Все прочие, хотя и поздно, устрашились или образумились и остановили его; генерал-майор фон-Визин доказывал, что известие, их смутившее, есть без сомнения неосновательное; с чем после и сам князь Трубецкой, призванный ими в Москву для объяснений, принужден был согласиться; Сергей Муравьев-Апостол сверх того в письменном мнении, которое прислал обществу в следующий день, представлял, что предположенное злодейство будет бесплодно, ибо тайное общество их не имеет еще средств оным воспользоваться. Якушкин повиновался, но обвиняя сочленов своих в том, что они его побудили к преступному, ими самими осуждаемому намерению, он на время разорвал связь с ними и обществом, которое вскоре изменило свое образование, приняв новое имя Союза благоденствия, и предложенный новый устав, сочиненный Александром, Михаилом Муравьевыми, князем Сергеем Трубецким и Петром Колошиным.

Первая часть сего Устава отыскана Комиссиею и при сем подносится на высочайшее усмотрение вашего императорского величества. Главные черты сего законоположения Союза благоденствия, разделение, замечательнейшие мысли и самый слог ясно показывают, что он есть подражание и даже большою частью перевод с немецкого. Сочинители именем основателей сообщества объявляют, что одно благо отечества есть цель их, что сия цель не может быть противна желаниям правительства, что правительство, несмотря на свое могущественное влияние, имеет нужду в содействии частных людей, что учреждаемое ими общество хочет быть ревностным пособником в добре и, не скрывая своих намерений от граждан благомыслящих, только для избежания нареканий злобы и ненависти будет трудиться в тайне. Они делили членов на четыре разряда, или отрасли, каждый должен был приписаться к одной из них, не отказываясь совершенно и от занятий по другим. В первой предметом деятельности было человеколюбие, то есть успехи частной и общей благотворительности: она имела надзор над всеми благотворительными заведениями, уведомляя начальство оных и самое правительство о могущих вкрасться в оные злоупотреблениях и беспорядках, равно и о средствах исправления или усовершенствования.

Во второй — умственное и нравственное образование распространением познаний, заведением училищ, особенно ланкастерских, и вообще содействием в воспитании юношества, равно и чрез примеры доброй нравственности, разговоры и сочинения, с сим и с целью общества сообразные. Членам сей 2-й отрасли поручен был надзор за всеми школами; они должны были питать в юношестве любовь ко всему отечественному, препятствуя по возможности воспитанию за границей и всякому чужеземному влиянию.— В третьей отрасли внимание было обращено на действия судов; члены обязывались не уклоняться от должностей по выборам дворянства и других в порядке судебном, исправлять оные с усердием и точностью, сверх того наблюдать за течением дел сего рода, ободряя чиновников бескорыстных и прямодушных, даже помогая им деньгами, удерживая слабых, вразумляя незнающих, обличая бессовестных и доводя их поступки до сведения правительства. Наконец, члены четвертой отрасли должны были заниматься предметами, относящимися к политической экономии; стараться изыскивать, определять непреложные правила общественного богатства, способствовать распространению всякого рода промышленности; утверждать общий кредит и противиться монополиям.

Членам не воспрещалось самим обращать внимание местных начальств на замечаемые ими злоупотребления, хотя вообще до сведения правительства оные долженствовали доходить чрез правление Союза. Вероятно, что, для сего в особенности, некоторые (в том числе Михайло Муравьев) предлагали испросить согласия покойного императора на учреждение их общества; но сие предположение не принято прочими членами. Образование оного было следующее: старейшие члены, основатели общества или первоначально вступившие в оное, составляли так называемый Коренной союз; из него избирался Совет коренного союза, то есть: блюститель и пять заседателей, из коих один прочими под руководством блюстителя был назначаем в председатели и тогда именовался главою союза: каждые четыре месяца выходили из Совета два заседателя и на места их поступали другие. Блюститель сменялся в конце года.

<...>

По словам полковника Пестеля и других, как выше было означено, с самого учреждения первого общества (Сынов отечества или Союза спасения) обнаруживались в основателях мысли конституционные, но весьма неопределительные и более склонные к монархическим установлениям. Первую о правлении республиканском подал Новиков своим проектом Конституции, а в начале 1820 года, как показывает полковник Пестель, было в Санктпетербурге собрание Коренной думы (или Управы), которая по Уставу имела в Союзе власть законодательную. В сем собрании Пестель по вызову члена, исправлявшего должность блюстителя, исчислял выгоды и невыгоды правлений монархического и республиканского и после многих рассуждений собирали голоса; все, утверждает Пестель, объявили, что предпочитают республиканское правление: (между прочими Николай Тургенев следующими словами: «un President sans phrase» (Объявляю без фраз, что хочу президента), кроме одного полковника Глинки, который говорил в пользу монархического и предлагал вручить скипетр императрице Елизавете Алексеевне. Сие заключение Коренной управы, по уверению Пестеля, определено было сообщить всем другим,. и он сообщил его Тульчинской; с тех пор, прибавляет он, республиканские мысли стали брать верх над монархическими, хотя члены еще говорили, что если император Александр сам дарует России хорошие, по их мнению, законы, то они будут его верными приверженниками и сберегателями.

<...>

Между тем присоединение новых членов к Союзу благоденствия продолжалось: многие могли быть прельщены рассеянными в Уставе, впрочем, весьма обыкновенными филантропическими и патриотическими мыслями; других завлекали побуждения дружбы, доверенность к некоторым людям или влияние моды, ибо есть мода и на мнения, а сим пользовались деятельнейшие в обществе, возбуждая в слабых боязнь сделаться смешными или суетное любопытство, а иных, буде верить некоторым показаниям, даже виды личной корысти. Но также многие начинали чувствовать свое заблуждение и один из первых — полковник Александр Муравьев. «Луч горней благодати,— говорит он,— коснулся моей души омраченной, я вдруг увидел бездну, над которою стоял с несчастными сообщниками, и долго, в слезах раскаяния молил небо простить мне их и мои преступления. Бог услышал грешника; он в течение шести лет испытывал меня тяжкими крестами, смертью детей, страданием жены, расстройством имущества, наконец, и праведным гневом государя и карою закона».

<...>

Но на юге полковник Павел Пестель, будучи тогда адъютантом графа Витгенштейна и живучи в Тульчине, главной квартире 2-й армии, старался всеми средствами распространять свои мнения. Он внушал молодым сослуживцам своим, что воля самого монарха (в бозе почивающего императора Александра), до времени только сокрываемая, есть питать идеи сего рода в юношестве и войсках, что, стремясь к изменению настоящего порядка, они будут содействовать ему, что в Петербурге все умы в движении, что уже составилось многочисленное и почтенное по достоинствам своих членов сообщество, которое все готовит к великой перемене. Он принял многих в Союз благоденствия, показывая ново-вступающим первую часть Устава, но сам часто уклонялся от определенных в оном правил.

<...>

Полковник Бурцов вместе с подполковником Комаровым привез Тульчинской управе известие о разрушении Союза благоденствия и должен был представить ей письменное сообщение от председателя Московского съезда. Но уже знав все по слухам, Пестель и Юшневский на предварительном совещании условились: во 1-х, не признавать общества разрушенным; во 2-х, воспользоваться сим случаем, чтобы удалить всех слабосердых, представя им опасности и трудности предприятия.

<...>

Сношения нового Петербургского, или Северного, союза с Южным, как показывают многие допрошенные, были довольно редки и почти всегда на словах; Думы боялись вверять письма даже сочленам своим, ибо оные могли по нечаянному случаю попасть в руки посторонних. Сии два общества не соглашались во многом, особенно же касательно своего внутреннего устройства; но имели одну цель — испровержение существующего порядка и в обоих уже занимались сочинением законов для преобразования России.

<...>

Действия сего тайного общества (Южного) уже не ограничивались умножением членов, оные с каждым днем принимали характер решительного заговора против власти законной, и скоро на совещаниях стали обнаруживаться в часто повторяемых предложениях злодейские, страшные умыслы. В Тульчинской думе первенствовал, как и прежде, полковник Пестель; его сочленом в оной и всегда согласным, хотя по наружности недеятельным, был Юшневский; от них зависели все составлявшие Южное общество...

<...>

В генваре 1823 года были в Киеве собраны начальства всех управ, Пестель, Юшневский, Василий Давыдов, князь Сергей Волконский, Муравьев и Бестужев-Рюмин; они читали отрывки пестелевой «Русской Правды», и сделан вопрос: при введении наших новых законов, как быть с императорскою фамилиею? «Истребить ее»,— сказал Пестель, с ним согласились Юшневский, Давыдов, Волконский, но Бестужев-Рюмин думал удовольствоваться смертью одного императора (прочих членов царственного дома предполагали, как показывает Пестель, вывезти за границу, употребив к тому кронштадтский флот); Сергей Муравьев на сей раз противился вообще их мнению, он не хотел цареубийства. Кончили тем, что хотя большинство голосов на стороне Пестеля... в 1824 Бестужев писал в Варшаву (сие письмо не доставлено князем Волконским), требуя смерти государя цесаревича Константина Павловича от членов тайного Польского общества, с коим он за несколько времени перед тем вступил в сношения и связи. Открытие сего Польского тайного общества и переговоры с ним принадлежат к замечательнейшим действиям Южной директории. Бестужев-Рюмин известил ее о существовании оного; ему же дано поручение сделать условия с поверенными сего общества, коего целью было отделение от России, независимость Польши в ее прежнем виде.

<...>

Условия вскоре сделаны Бестужевым-Рюминым, с одной стороны, а с другой — Крыжановским. Южное общество обещало признать независимость Польши, возвратить ей завоеванные области, еще не совсем слившиеся с Россией (qui ne sont pas encore Russificies), между прочими область Белостокскую, губернию Гродненскую, часть Виленской, Минской и Подольской с наблюдением, однако же, нужных для обороны выгод при постановлении новых границ, обещало покровитель ствовать в России полякам и стараться искоренять взаимную нелюбовь обеих наций, а общество Польское обязывалось употребить средства действительнейшие, какого б ни были они рода, чтобы препятствовать государю цесаревичу приехать в Россию, когда начнется революция, и с своей стороны, приступив з то же время к возмущению, идти на Литовский корпус, если он не пристанет к ним, обезоружить его и учредить в Польше республиканский образ правления.

<...>

Незадолго до сих странных сношений, в коих частные люди своевольно располагали достоянием Отечества и судьбою правительств и народов, Управа Васильковская, то есть Муравьев и Бестужев-Рюмин, замышляли начать мятежнические действия в 9-й дивизии, которая тогда была собрана в лагере при Бобруйске, ожидая прибытия покойного государя и вашего императорского величества. Они хотели (оба в том согласно признаются) в положенный день или ночь с помощью нескольких сообщников, одетых в мундиры солдат полка, коим начальствовал единомышленник их полковник Швейковский, овладеть государем и вашим величеством, также взять под стражу генерал-адъютанта барона Дибича, произвести бунт в лагере и, оставя гарнизон в крепости (которая, говорят они, могла в неудаче служить для них убежищем), идти на Москву, возмущая на пути и присоединяя к себе другие войска. Но, как известно уже вашему величеству и Комиссии неоднократно было замечено, все покушения и планы злоумышленников равно очевидно ознаменованы и нетерпеливостью страстей и ничтожностью средств, обманывая на сей счет друг друга по всегдашнему обыкновению в заговорах, они часто были сами ослеплены своими вымыслами и лишь в минуты, назначенные для совершения предприятия, узнавали свою слабость.

<...>

Но исполнение сих преступных намерений только что отлагалось; оно, как явствует из множества показаний, было постоянною мыслию руководителей Южного тайного общества. Уже и в 1821 году, по свидетельству ротмистра Ивашева, вскоре после возобновления Союза на юге, в одном собрании, где находились Пестель, Юшневский, Аврамов, Ивашев, князь Барятинский, Вольф, Крюковы 1-й и 2-й и Басаргин, члены провозгласили торжественно, что цель их есть изменение существующего в государстве порядка, во что бы то ни стало предполагая не только упразднение престола, но истребление всех лиц, кои могли бы тому препятствовать; средства к сему предоставляли избрать директорам: Пестелю и Юшневскому и для того вручали им власть неограниченную.

<...>

Но сии мнения Матвея Муравьева значительно изменились в течение следующего года; ибо в найденном между бумагами брата его Сергея письме (от 3 ноября 1824) он напротив изъявляет благоразумие, старается удержать брата от всяких покушений, доказывает ему если не беззаконность, то по крайней мере безрассудность предприятия и невозможность успеха: «Дух в гвардии,— пишет он,— и вообще в войсках и народе совсем не тот, какой мы предполагали. Государь и великие князья любимы; они с властью имеют и способы привязывать к себе милостями, а мы, что можем обещать вместо чинов, денег и спокойства? Метафизические рассуждения о политике и двадцатилетних прапорщиках в правители государства. Из петербургских умнейшие начинают видеть, что мы обманываемся и обманываем друг друга, твердя о наших силах, в Москве я нашел только двух членов, которые сказали мне: «Здесь ничего не делают, да и делать нечего».

<...>

Матвей Муравьев-Апостол после означенного выше письма к брату, в коем он сверх того изъявлял весьма невыгодное мнение о Пестеле, после разговора в том же духе с приезжавшим к нему в деревню майором Лорером вдруг снова начал уверять Пестеля в привязанности к нему, в рвении к успеху его планов. Сей последний (Пестель), как свидетельствует Никита Муравьев, другие допрошенные и самый ход происшествий, был в Южном обществе не только директором, но полным властелином, большая часть членов слепо ему верили; иные, в том числе начальник одной из управ, князь Сергей Волконский, (не знав его проекта Конституции, хотели всем жертвовать для введения предположенного в ней образа правления. Впрочем, по некоторым показаниям, он часто действовал так, чтобы его мысли и намерения были предложены не им и даже казались не его внушением. Подполковник Поджио встретился с ним в|первый раз осенью 1824 года. Пестель знал, что он член их общества, знал, что он из таких, коих, по словам его, не было нужды пришпоривать, но сперва говорил очень осторожно, только искал пленить его умом, велеречием, лестью, много рассуждал о различных формах правления, начав от Нимврода, и особенно охуждал наследственный в монархиях порядок, но когда Поджио в восторге, который в другом случае можно бы назвать детским, вскричал: «Должно признаться, что все жившие до нас ничего не разумели в государственной науке; они были ученики и наука в младенчестве». То он стал мало помалу намекать о том, что для торжества их идей нужны усилия, жертвы, ответ уже воспламененного до бешенства и ныне горько раскаявшегося Поджио был готов: «Принесем на жертву всех». Тогда Пестель, сжав руку, сказал: «Давай читать их по пальцам, для удара я готовлю двенадцать удальцов: Барятинской уже набрал некоторых». Дошедши до царственных особ женского пола, он на минуту остановился: «Знаешь ли, Поджио, что это ужасно и однако ж заключил свой страшный счет числом 13, прибавя: «Если убивать и в чужих краях, то конца не будет, у всех великих княгинь есть дети: довольно объявить их лишенными прав на царство, и кто захочет престола, облитого кровью. Но Пестель сам, как показывает его сообщник-обвинитель, хотел для себя, по крайней мере, власти царской. «Кто же,— спрашивал он у Поджио,— будет главою Временного правительства? Кому быть, кроме того,кто начинает и без сомнения совершит великое дело революции, кроме вас? — Неловко мне, нося имя не русское.— Что нужды! Вы уймете самое злоречие, удалясь как Вашингтон в среду простых граждан: ведь временное правительство недолго будет действовать, год, много два.— «О, нет! возразил Пестель,— не менее десяти лет, они необходимы для одних предварительных мер, между тем, чтобы не роптали, можно занять умы внешнею войною, восстановлением древних республик в Греции. А окончив великий подвиг, я заключусь в Киевской Лавре, буду схимником и тогда примусь за веру». Ослепляя, таким образом, людей незрелого ума в своем непосредственном кругу, зарождая или по крайней мере укореняя в их сердцах беззаконные и бесчеловечные намерения, директор Южного тайного общества продолжал стараться и о том, чтобы распространить свое влияние на Северную Думу. Князь Сергей Волконский, Давыдов, Швейковский приезжали в Петербург (первый два раза) с предложением соединить оба общества, действовать вместе, стремиться к одной, определенной южными членами, цели, В 1824 году был и сам Пестель. Он, возвратясь на юг, уверял, что привел все в желанный им порядок, что общества Южное и Северное соединились, что сначала ему противились во многом, и однажды он, в нетерпении ударив по столу, сказал: «Так будет же республика», что наконец все согласились с его мнением и видами. Но члены Петербургского общества показывают другое; Рылеев утверждает, что они думали соединиться с Южным обществом для того единственно, чтобы надзирать за Пестелем и противодействовать ему, что сего, к сожалению, не могли сделать, а по словам Никиты Муравьева, Пестель после приезда в Петербург на собрании при князе Трубецком, Оболенском, Николае Тургеневе, Рылееве, Матвее Муравьеве-Апостоле жаловался на не деятельность Северного общества, на недостаток единства точных правил, на различие устройств на севере и юге. В Южном обществе были Бояре, в Северном их не было; он предлагал слить оба общества в одно, назвать Боярами главных петербургских членов, иметь одних начальников, все дела решить по большинству голосов Бояр, обязать их и прочих членов повиноваться слепо сим решениям; предложение было принято, как сказал князь Трубецкой Никите Муравьеву, который не был на сем собрании. «Мне это весьма не понравилось, — говорит Муравьев, — и когда вскоре затем Пестель пришел ко мне, то у нас началось прение; Пестель говорил, что надобно прежде всего истребить всех членов императорской фамилии, заставить Синод и Сенат объявить наше тайное общество временным правительством с неограниченной властью, что сие Временное правительство, приняв присягу всей России, раздав министерства, армии, корпуса и прочие места членам общества, мало помалу, в продолжение нескольких лет будет вводить новый порядок.

<...>

Между тем и в обществе Петербургском явилась большая против прежнего и беспокойная деятельность, особливо со времени вступления Рылеева в Думу на место князя Сергея Трубецкого. Он и принятый им и в апреле 1825 года причисленный в Верховному кругу Александр Бестужев, тесно с ним связанный приязнью, единомыслием, сходством вкусов и занятий, ревностнее всех старались распространять свои правила и умножать число сообщников, хотя Бестужев и утверждает, что с первого заседания его в кругу убежденных он уверился в ничтожности сил их общества, что с тех пор до 27 ноября он видел в нем одну игрушку, даже искал средств удалиться, только не нарушая данного обещания и не ссорясь с товарищами, что для сего думал нынешнюю зимою жениться в Москве и ехать на несколько лет за границу. Им и Рылеевым, прямо и чрез других, приняты многие новые члены, в том числе вступили в общество в разные времена некоторые из преступных участников в беспорядках 14 минувшего декабря: Николай, Михайло, Петр Бестужевы, Сутгоф, Панов, Кожевников, князь Одоевский, князь Щепин-Ростовский, Вильгельм Кюхельбекер, Торсон и Арбузов, служивший в Гвардейском морском экипаже. Чрез него Рылеев действовал на круг молодых офицеров сего экипажа, кои не были членами ни Северного, ни Южного тайного общества и не составляли особенного, а только любили собираться, чтобы в нескромных разговорах охуждать правительство, хвалить конституцию Американских штатов, мечтать о введении нового республиканского порядка в России.

<...>

Около сего же времени, то есть в течение 1825 года, члены Северной думы познакомились с приехавшим из Грузии капитаном Якубовичем. Александр Бестужев открыл ему о существовании тайного общества и предложил вступить в оное, на что он не совсем согласился, говоря: «Не хочу принадлежать ни к какому обществу, чтобы не плясать по чужой дудке: сделаю свое; вы пользуйтесь этим, как хотите; я же или постараюсь увлечь за собой войска, или при неудаче застрелюсь: мне жизнь наскучила». Под словами «сделаю свое» Якубович разумел намерение убить императора Александра, уверяя, что он на сие давно решился из личной, восемь лет питаемой им мести: причиною столь неимоверной злобы было то, что Якубович в 1817 году за участвование в одном несчастном поединке выписан из гвардии в Кавказский корпус.

<...>

Приезд сего последнего (Якубовича) в Петербург, его разговоры, объявленный им умысел сильно действовали на тогдашнего начальника Северной думы Рылеева; им, как утверждает Александр Бестужев, воспламенена тлевшаяся искра; хотя и до того Рылеев полагал, что Общество приступит к началу при кончине императора Александра, или прежде, если будет в состоянии: но тогда уже, может быть по известиям с юга, стал намекать о возможности начать в майе 1826 года, даже и скорее: «Вот увидишь, когда возвратится государь (из Таганрога), мы что-нибудь предпримем». Сии слова сказаны им в ответ на вопрос Пущина «Что они делают?», привезенный из Москвы в сентябре новым членом бароном Штейнгелем, которого побудило к ним присоединиться (как он сам искренно объявляет) между прочим и страдание неудовлетворенного честолюбия, досада видеть себя забытым, заброшенным. Ему, как одному из менее ослепленных, Рылеев говорил: «Во 2-й армии хотят демократии, но это вздор, невозможное дело, мы желаем монархии ограниченной». Но он же и почти в то же время восклицал при Батенкове, что в монархиях не бывает великих характеров, что в Америке только знают хорошее правление, а Европа вся и самая Англия в рабстве, что Россия подаст пример освобождения, когда же (сие показывает Александр Бестужев) представился вопрос, как быть, если император не согласится на условия и можно ли, помня пример Испании, полагаться на вынужденное согласие? То он (Рылеев) сказал: «Южные отвергают монархию, их мнение принято и здесь, они же берутся извести государя при случае». Александр Бестужев показывает также, что Рылеев и Оболенский, вероятно, вследствие южных инстигаций упоминали и о погублении всей императорской фамилии.

<...>

Рылеев не во всем сознается, уверяет, что и не знал точно о намерении Южного общества погубить государя императора Александра и все августейшее семейство его, что хотя предпочитал всем другим образ правления Североамериканской республики, однако же желал в России и, разделив ее на области, подобные Американским штатам, оставить на время формы монархии, что, впрочем, считал свое общество вправе только разрушить существующий порядок, а не вводить новый без согласия депутатов (против сей мысли очень восставал Пестель), наконец, что когда спросили: «Что делать, если государь не согласится на их условия —то он, Рылеев, сказал: «Не вывезти ли за границу» Что к сему мнению пристали Трубецкой, Никита и Матвей Муравьевы, Оболенский и Николай Тургенев и что для сего ему от Думы велено приготовлять кронштадтский флот чрез надежных офицеров. Исполняя сие поручение, Рылеев говорил с Торсоном и на слова его, что это средство опасно, что лучше императорскую фамилию оставить даже во дворце, лишь под присмотром, отвечал: «Нет, в Петербурге нельзя, а разве в Шлиссельбурге и на случай возмущения мы имеем пример то, что сделано в бунте Мировича.

Известие, поразившее скорбию сердца всех добрых россиян и всех благомыслящих людей в Европе, произвело на злоумышленников иное впечатление, но не радостное, ибо случай, коим они думали воспользоваться для начатия мятежей, лишь только снова доказал их бессилие. Они в одно время (27 ноября) узнали о кончине в бозе почившего императора, о Манифесте, коим его величество назначал преемника державы, и о присяге, уже данной государю цесаревичу всеми жителями столицы. В своих совещаниях они не скрывали терзавшей их досады. Батенков говорил двум Бестужевым (Александру и Николаю): «Потерян случай, которому подобного не будет в целом 50 лет: если в Государственном совете были головы, то ныне Россия присягнула бы вместе и новому государю, и новым законам. Теперь все для нас пропало невозвратно.

<...>

Директоры Северного тайного общества: Рылеев, князья Трубецкой, Оболенский и ближайшие их советники недолго останавливались на мысли разрушить оное навсегда или на время, до них дошел слух, что государь цесаревич тверд в намерении не принимать короны, и сия весть возбудила в заговорщиках новую надежду: обмануть часть войск и народ уверить, что великий князь Константин Павлович не отказался от престола и, возмутив их под сим предлогом, воспользоваться смятением для испровержения порядка и правительства. «Чтобы прекратить несогласия в мнениях, — говорит Рылеев, — положили мы (он, Оболенский, Александр Бестужев и Каховский, за себя и всех принадлежащих к их отраслям: назначить князя Трубецкого полновластным начальником или диктатором, хотя сие название иным (Александру Бестужеву) казалось смешною игрушкою. С тех пор он один делал распоряжения. Но князь Трубецкой утверждает, что истинным распорядителем всего был Рылеев, что он управлял всеми намерениями и действиями, только употребляя имя мнимого диктатора, Трубецкой однако же действовал с своей стороны. 8 декабря он советовался с Батенковым о средствах для замышляемой революции и для будущего образования государства, они одобрили следующий, составленный Батенковым план, если можно так назвать предположения без связи, без основания, несогласные ни с состоянием России, ни с здравыми понятиями о составе политических обществ. Воспользоваться случаем, чтобы:

1) Приостановив действие самодержавия, назначить временное правительство, которое учредило бы в губерниях камеры для избрания депутатов;

2) Стараться, чтоб были установлены две палаты, из коих в Верхней члены были бы определяемы на всю жизнь (хотя Батенков и желал, чтоб они были наследственные);

3) Употребить на сие войска, кои не согласятся присягать вашему величеству, не допуская их до беспорядков и стремясь только к умножению числа их.

Впоследствии же для утверждения конституционной монархии:

Учредить провинциальные палаты для местного законодательства;

Обратить военные поселения в народную стражу;

Отдать городовому правлению (муниципалитету) крепость Петропавловскую (об коей Батенков потому говорил: «Вот палладиум русских вольностей», поместить в ней градскую стражу и городовой совет;

Провозгласить независимость университетов: Московского, Дерптского, Виленского.

<...>

Но другие уже готовили средства для предприятия. К Рылееву, как в определенное сборное место, являлись члены с предложениями, планами или за приказаниями Думы. Их совещания в сии последние дни представляли странную смесь зверства и легкомыслия, буйной непокорности к властям законным и слепого повиновения неизвестному начальству, будто бы ими избранному. 12 декабря, как свидетельствует очевидец, один из членов (барон Штейнгель), собирались вечером у Рылеева князь Трубецкой, Николай, Александр и Михайло Бестужевы, князь Оболенский, Каховский, Арбузов, Репин, граф Коновницын, князь Одоевский, Сутгоф, Пущин, Батенков, Якубович, Щепин-Ростовскйй, но не все вместе: одни приходили, другие уходили. Николай Бестужев и Арбузов отвечали за Гвардейский экипаж; Бестужев 3-й Московского полка, но довольно слабо, — за свою роту; Репин — сначала за часть Финляндского полка, потом лишь за несколько офицеров, прибавляя, что сей полк увлечь за собой не может никто из согласившихся участвовать в бунте. Князь Одоевский только твердил в жалком восторге: «Умрем! Ах, как славно мы умрем Александр Бестужев и Каховский показывали себя пламенными террористами, готовыми на ужаснейшие злодейства. Первый признается, что сказал, «переступаю за рубикон», а рубикон значит руби все, что попало, однако же клянется, что сие было лишь бравадою, пустою игрою слов. Каховский кричал: «С этими филантропами не сделаешь ничего: тут просто надобно резать, да и только, а если не согласятся, я пойду и сам на себя все объявлю». Испуганному сим, Штейнгелю Рылеев отвечал: «Не бойся, он у меня в руках, я уйму его. И однако же на другой день Рылеев при Оболенском, Пущине (старшем, приехавшем из Москвы) и Александре Бестужеве говорил Каховскому, обнимая его: «Любезный друг! Ты сир на сей земле, должен жертвовать собою для общества. Убей императора». И с сими словами прочие бросились также обнимать его. Каховский согласился, хотел 14 число, надев лейб-гренадерский мундир, идти во дворец, или ждать ваше величество на крыльце, но потом отклонил предложение за невозможностью исполнить, которую признавали и все другие.

Собрание их в сей вечер (13-го числа) было так же многочисленно и беспорядочно, как предшедшее: все говорили, почти никто не слушал. Князь Щепин-Ростовский удивлял сообщников своим пустым многоречием; Корнилович, только что возвратившийся в Петербург, уверял, что во 2-й армии готово 100 тысяч человек; Александр Бестужев отвечал на замечания младшего Пущина (Конно-пионерного): «По крайней мере об нас будет страничка в истории». «Но эта страничка замарает ее, — возразил Пущин, — и нас покроет стыдом». Когда же барон Штейнгель, удостоверясь более прежнего в ничтожности сил их тайного общества и как отец семейства, заранее устрашенный вероятными последствиями мятежа, спрашивал Рылеева: «Неужели вы думаете действовать!» То он сказал ему: «Действовать, непременно действовать», а князю Трубецкому, который начинал изъявлять боязнь: «Умирать все равно, мы обречены на гибель», и прибавил, показывая копию с письма подпоручика Ростовцова к вашему величеству: «Видите ль? Нам изменили, двор уже многое знает, но не все, и мы еще довольно сильны». «Ножны изломаны, — примолвил другой, — и саблей спрятать нельзя».

В шуме сих разговоров, прений, восклицаний слышны были слова и ужасные предложения, говорили, но, как утверждают, лишь мимоходом о погублении всей августейшей фамилии вашей, а покушения на священную вашу жизнь требовали как необходимости князь Оболенской, Александр Бестужев и, наконец, сам князь Трубецкой, их диктатор, сей последний полагал, что надобно оставить великого князя Александра Николаевича и провозгласить его императором. Трубецкой не совершенно в том признается, но и не запирается, утверждая, что не может самому себе дать ясного отчета в тогдашних поступках своих и речах: «Ибо он был как в беспамятстве, и потому не смеет извета соумышленников своих назвать клеветою. Якубович вызывал бросить жребий, кому из пяти (их в сию минуту столько было в комнате) умертвить ваше величество: видя, что все молчат, он сказал: «Впрочем я за это не возьмусь, у меня доброе сердце, я хотел мстить, но хладнокровно убийцей быть не могу»88. Некоторые члены советовали удовольствоваться арестованием вашего величества и всей августейшей фамилии вашей; Штейнгель ставил в пример Шведскую революцию 1809 года; Рылеев кончил спор словами: «Обстоятельства покажут, что делать должно», но просил достать карту Петербурга и план Зимнего дворца, на что Александр Бестужев отвечал со смехом: «Царская фамилия не иголка, не спрячется, когда дело дойдет до ареста»89. Они уже знали наверное, что следующий день (14 декабря) назначен для обнародования Манифеста о восшествии вашего императорского величества на прародительский престол. О том, что Сенат собирается в 7 часов утра для присяги, известил их обер-прокурор Краснокутский, член Южного общества, который вечером 13-го числа приезжал к князю Трубецкому и оттуда, не застав его, к Рылееву. Показывают (Корни-лович, и Рылеев), что объявив свою новость, он прибавил: «Делайте, что хотите», но Краснокутский не сознается в этом, а говорит только, что слыша вокруг себя: «Завтра присяга сигнал», он отгадал намерения тайного общества на 14 декабря, хотел было донести об оных правительству и раздумал единственно затем, что считал исполнение невозможным.

<...>

Но, по крайней мере сначала, они были так ослеплены, что совсем не ожидали неудачи. Батенков 13 декабря по утру говорил Александру Бестужеву: «Кажется, что успех не сомнителен». Барон Штейнгель, менее других заблуждавшийся, начал однако же сочинять проект Манифеста, в коем он объявлял, что когда оба великие князья (ваше императорское величество и государь цесаревич) отрекаются от престола, не хотят быть отцами России, то осталось ей самой избрать себе правителя и потому Сенат назначает общее собрание депутатов, а дотоле Временное правление. Князь Трубецкой с своей стороны означил в бумаге, найденной у него ввечеру 14 декабря и у сего прилагаемой, сущность Манифеста, в коем намеревался от имени Сената объявить об уничтожении прежнего правления и учреждении временного для созвания депутатов.

Некоторые вздумали дать сведение о предпринимаемом и в другие места. Пущин (Иван) отправил через Американскую компанию письмо в Москву к титулярному советнику Семенову. «Нас,— писал он,-— по справедливости назвали бы подлецами, если бы мы пропустили нынешний единственный случай. Когда ты получишь это, все уже будет кончено. Нас здесь 60 членов, мы можем надеяться на 1500 рядовых, которых уверят, что цесаревич не отказывается от престола. Прощай, вздохни от нас, если и проч[ее]». В заключении он поручал Семенову показать его письмо генерал-майорам Фон Визину и Михаилу Орлову, коих по старым связям и образу мыслей, вероятно, считал внутренно благоприятствующими видам тайного общества.

<...>

Чем ближе подходило предназначенное самими мятежниками роковое для них мгновение, чем более воспламенялись некоторые, тем больше изъявлял нерешимости избранный им начальник, уже, видимо, волнуемый раскаянием или, по крайней мере, страхом. «Что ж! — говорил он и повторял Рылееву,— если выйдет мало войска, рота или две? Зачем идти и нам и других вести на гибель?» Рылеев иногда казался согласным, иногда, напротив, отвечал: «Если придет хоть 50 человек, то я становлюсь в ряды с ними» и однако же не сдержал слова. Несмотря на сомнения и боязнь, князь Трубецкой не отказывался явно, и определено ему на другой день быть на Сенатской площади, чтобы принять главную команду над войсками, которые не согласятся присягать вашему величеству; под ним же начальствовать капитану Якубовичу и полковнику Булатову. Сей последний, как видно из дел и слов его, не злой, а слабоумный человек, за несколько дней до того не знал о существовании тайного общества, но его считали нужным, потому что он, служив прежде в Лейб-гренадерском полку, оставил хорошую о себе молву, и многие солдаты еще любили его.

В казармы Гвардейского морского экипажа послан был Рылеевым для начатия первых действий лейтенант Арбузов, который уже и 12 декабря старался в своей роте чрез фельдфебеля Боброва и унтер-офицера Аркадьева распустить слухи, что будто скоро потребуется от войск незаконная присяга, что за четыре станции от Нарвы государь цесаревич стоит с 1-й армией и польским корпусом для истребления тех, которые присягнут вашему величеству, что прочие полки гвардии непременно откажутся, но Бобров и Аркадьев не исполняли его приказаний и говорили, что рядовые не верят. 13 декабря он прямо от Рылеева приехал к мичманам братьям Беляевым; тут, кроме их, нашел двух Бодиско, Дивова и подпоручика Измайловского полка Гудимова. «Господа, — говорил он, — зная ваш образ мыслей, кажется могу вам сказать все откровенно. Завтра будут нас звать к присяге; откажитесь и приготовьте к тому свои роты. Мы выведем их на Петровскую площадь, где соберутся другие полки, и принудим Сенат утвердить давно уже сочиненный проект Конституции, чтобы ограничить власть императора». Оборотясь к лейтенанту Бодиске 1-му, он прибавил: «Надеюсь, что и вы будете». «Нет, — отвечал Бодиско, — я с моею ротою не буду. Могу ли действовать, не зная вашего плана и сообщников? Вам другое дело: вы бываете с теми, которые составили заговор и может быть даже уверены в хорошем окончании». Арбузов силился доказать, что нет сомнения в успехе, уверял, что и сам не знает всего, повторял: «Приходите» и однако же оставил их, не получив желанного ответа. Но тогда именно сии молодые офицеры, за исключением Гудимова, который уехал прежде, вдруг решили содействовать замышленной революции, идти утром в свои роты и возбудить в рядовых сомнение на счет истины отречения его императорского высочества цесаревича. Ночью, около 12 часов, приезжали к Арбузову Якубович и Александр Бестужев; Якубович, познакомясь с Беляевыми, говорил им: «Не сомневаюсь в вашей храбрости, но вы еще не бывали под пулями, берите пример с меня. Впрочем, нельзя бояться неудачи: вся гвардия за нас». 14 декабря поутру сии офицеры и еще некоторые явились перед матросами; Бодиско 1-й им сказал: «Присягайте или нет, я не могу ни приказывать, ни советовать, слушайтесь своей совести». К ним пришли Николай Бестужев и Каховский; первый предлагал, откинув самолюбие, взять в начальники Арбузова: ему можно поверить, мы здесь все за общим делом. Каховский восклицал: «Лучше умереть, нежели не участвовать в этом», и спрашивал, не надобен ли кому-нибудь кинжал. Арбузов звал на Сенатскую площадь; Бодиско отвечал ему: «Я пойду не иначе, как со всем экипажем». «Вы либералы лишь на словах»,—вскричал Арбузов. Когда приехал бригадный начальник генерал-майор Шипов, то матросы, уже вовлеченные в обман своими офицерами, не согласились присягать; он арестовал ротных командиров, но Николай Бестужев уговорил Беляевых, Бодиско, Дивова, Шпейера освободить их. В сию минуту раздался голос: «Ребята, слышите ли стрельбу. Ваших бьют», и экипаж побежал со двора, несмотря на усилия капитана 1-го ранга Качалова, который хотел матросов удержать в воротах. За всеми пошли и другие офицеры, дотоле не участвовавшие в беспорядках. На дороге у Конно-гвардейского манежа им встретился Финляндского полка поручик Цебриков, он кричал: «В каре против кавалерии». Возмущение в Московском полку началось прежде. Так, князь Щепин-Ростовский, штабс-капитан Михайло Бестужев, брат его Александр и еще два сего же полка офицера (Броке, Волков) ходили по ротам 6-й, 5-й, 3-й, 2-й, стараясь ослепить рядовых, уговаривая их не присягать вашему императорскому величеству, повторяя: «Все обман, нас заставляют присягать, а Константин Павлович не отказывался, он в цепях, его высочество шеф полка также в цепях». Александр Бестужев прибавлял, что он прислан из Варшавы с повелением не допускать полки до присяги. Михайло Бестужев говорил: «Царь Константин любит наш полк и прибавит вам жалованья, кто не останется верен ему, того колите». Он и князь Щепин приказали солдатам взять боевые патроны и зарядить ружья. Я не хочу знать генерала, отвечал Щепин адъютанту Веригину, собиравшему офицеров к полковому командиру, велел возмущенной им толпе рядовых отнять знамя у гренадеров, бить их прикладами и бросился с обнаженною саблею на генерал-майора Фридрихса, которому уже грозил Александр Бестужев пистолетом. Князь Щепин ранил генерала Фридрихса в голову, и когда он без чувств упал, то бросясь также на бригадного командира генерал-майора Шеншина, тяжело ранил и его и лежащего еще долго рубил, потом дал несколько ударов саблею полковнику Хвощинскому, гренадеру Красовскому, унтер-офицеру Мосееву и кричал солдатам: «Зарублю!» наконец, отняв знамя, повел бунтовщиков на Сенатскую площадь. Выходя на берег Фонтанки и видя возле себя Александра Бестужева, он сказал ему: «Что? Ведь к черту Конституция», и Бестужев отвечал (от всего сердца, как уверяет): «Разумеется к черту». Он (Александр Бестужев) уверяет также, что хотя действовал в казармах Московского полка как решительный возмутитель, но уже чувствовал в себе волнение совести, что даже вставая в сей день, со слезами молился: «Боже! Если дело наше правое, помоги!А ежели нет, буди воля твоя над нами». В полку Лейб-гренадерском бунт проведен теми же средствами. Когда рядовых вывели для присяги, к ним подходил подпоручик Кожевников нетрезвый, как он сам признается, ибо, узнав чрез Сутгофа, что наступил час, назначенный тайным обществом для мятежа, он хотел ободриться и довел себя до беспамятства крепким напитком; он спрашивал солдат: «Зачем вы забываете клятву, данную Константину Павловичу». Потом кричал еще в галерее: «Кому присягаете"? Все обман!» Но порядок в полку сим не был нарушен: все присягнули и рядовые сели обедать. Тогда поручик Сутгоф, бывший уже у присяги, вдруг пришел к своей роте с словами: «Братцы! Напрасно мы послушались, другие полки не присягают и собрались на Петровской площади; оденьтесь, зарядите ружья, за мной и не выдавайте. Ваше жалованье у меня в кармане, я раздам его без приказу». Почти вся рота, несмотря на увещания полкового командира Стюрлера, последовала за Сутгофом, который беспрепятственно повторял: «Вперед! Не выдавайте! Между тем другой поручик Панов, также присягнувший, бегал из роты в роту, возбуждая рядовых уверениями, что их обманули, что им будет худо от прочих полков и Константина Павловича; когда же командир полка вызвал батальоны и велел заряжать ружья, чтобы вести их против мятежников, то Панов уговаривал не повиноваться: лучше сдадимся тем, которые стоят за Константина, наконец, видя, что ему верят многие, бросился в середину колонны и, подав знак возмущения криком «ура!», повел несколько рот в расстройстве на Сенатскую площадь. Идучи мимо Зимнего дворца вашего императорского величества, он вступил было с частью лейб-гренадеров на двор оного, но увидев, что там стоят саперы и сказав: «Это не наши», пошел далее. На площади, когда некоторые из рядовых приметили, что они обмануты, Панов ободрял их, уверяя, что скоро будет сам Константин Павлович и накажет гвардию за ее непостоянство, а их наградит. Он присоединил свои роты к тем, которые были приведены Щепиным, к ним же пристало несколько человек во фраках с кинжалами, пистолетами, саблями.

<...>

Комиссия почитает ненужным описывать все происшествия сего дня, ознаменованного буйством немногих и знаками общего усердия, нелицемерной преданности к престолу, и всего более новым примером царственных доблестей, наследственных в сем августейшем доме, который был предметом безумной злобы мятежников. Сии происшествия известны вашему величеству и России. Она с прискорбием и омерзением узнала о покушении людей, умышлявших обесславить имя русское, и видит с восторгом благодарности, что преступные ковы и надежды их разрушены в одно благословенное небом мгновение. Принятые меры осторожности вскоре остановили все действия бунтовавших; в их рядах уже господствовало безначалие, коего ужасами они угрожали отечеству; яроcтнейшие продолжали отличаться убийствами.

Князь Трубецкой скрывался от своих сообщников, он спешил в Главный штаб присягать вашему величеству, думая сею готовностию загладить часть своего преступления, и потому, что там соумышленники не могли найти его, ему несколько раз делалось дурно; он бродил весь день из дома в дом, удивляя всех встречавших его знакомых, наконец, пришел ночевать к свояку своему,, посланнику двора австрийского, откуда по высочайшей воле вашей истребован графом Нессельродом. Рылеев, как он сам говорит, увидев, что нет князя Трубецкого на площади, поехал искать его и не возвращался. Поступки Батенкова в этот день были почти такие же: он проснулся с мыслью о своем будущем величии как члена Верховного правления, конец мечтам положила повестка о присяге. Еще несколько времени он старался узнать, что происходит, искал Александра Бестужева, Рылеева, который ему сказал, что офицеры одной батареи гвардейской артиллерии, возмутясь, ездят с орудиями по городу, сия ложная весть его поразила, он также спешил присягнуть, забыв о планах для перемен в государстве, о славе быть в числе правителей и желая только, чтобы скорее переловили бунтовщиков. Однако ж вечером, когда уже тишина и порядок были повсюду восстановлены, он заехал к Рылееву и, не входя, а заглядывая в комнату, спрашивал: «Ну? Что Иван Пущин, бывший тут с некоторыми другими из бежавших с Сенатской площади мятежников, обратился к нему до половины и сказал в ответ: «Да вы, подполковник, вы-то что? Увидев его и барона Штейнгеля, Батенков скрылся и в течение двух недель, полагаясь на краткость своих сношений с членами тайного общества, надеялся избежать подозрений правительства: даже при начале допросов он долго уверял, что намерения заговорщиков были ему весьма несовершенно известны, что он, считая их невозможными в исполнении, почти необращал на них внимания, что чувствует себя виновным в одних нескромных словах и дерзких желаниях; но множество улик и может быть упреки совести, наконец, превозмогли притворство: он полным искренним признанием утвердил свидетельства других.

Спокойство, твердостью вашего величества возвращенное столице, в прочих местах империи, за исключением Василькова и окрестностей, не было и нарушено. В Москве, где все жители с восторгом произносили клятву в верности вашему императорскому величеству и наследнику престола, некоторые из членов тайного общества, в том числе и отставшие от оного, собирались рассуждать о происшествиях 14 декабря. Один, Муханов, известный другим невоздержностью в речах, говорил в исступлении досады: «Наши товарищи гибнут, их может спасти только смерть государя, и я знаю человека, готового, по крайней мере, отмстить за них». Сами сообщники его слушали с пренебрежением. На юге, где вследствие предписаний, привезенных из Таганрога генерал-адъютантом Чернышевым, уже были забираемы под стражу важнейшие злоумышленники, по указаниям донесшего на них капитана Май-бороды, бешенство других, смущенных открытием заговорщиков, также изливалось в словах. Поджио говорил Василию Давыдову: «Должно для спасения наших ехать в Петербург, убить императора Константина» (им еще не известно было вступление вашего величества на престол). «Я предлагаю свои две руки». «Надобно их шесть», — отвечал Давыдов. Поджио думал найти пособников в Митькове, князе Валериане Голицыне, князе Оболенском и Матвее Муравьеве. Генерал-майор князь Сергей Волконский, узнав, что полковник Пестель с некоторыми другими арестован, нашел средство увидеться с ним наедине; Пестель сказал ему: «Не бойтесь, спасайте только мою «Русскую Правду», а я не открою ничего» и однако ж во всем признался пред Комиссиею, наименовал всех своих соумышленников, и по требованию Комиссии все они отысканы и представлены сюда местными начальствами. Сергей и Матвей Муравьевы также были взяты (29 декабря) начальником первого, подполковником Гебелем, хотя он (Муравьев) находился не при полку и, узнав от Бестужева-Рюмина о приказании арестовать его, скрывался вместе с братом. К сожалению, Г. Гебель не имел осторожности приставить к ним достаточную стражу и в ту же ночь несколько офицеров, принадлежащих к обществу Соединенных славян, поручики Кузьмин, Сухинов, Щипилла и штабс-капитан барон Соловьев, ворвались в комнаты, где Муравьевы содержались, освободили их, схватили подполковника Гебеля и жандармского офицера, ранили первого. Сергей Муравьев тогда лишь, как утверждает он, решился возмутить Черниговский полк. Он был в местечке Трилесье, но немедленно отправился в Ковалевку, чтобы собрать там 2-ю гренадерскую роту, велев поручику Кузмину туда же привести 5-ю, а Соловьеву и Щипилле возмутить свои роты и с ними идти в Васильков. Из Ковалевки, где он ночевал, Сергей Муравьев-Апостол 30 декабря пошел с двумя ротами, 2-ю и 5-ю, на Васильков, дорогою приехал к нему Бестужев-Рюмин, которого он посылал в Брусилов за известиями. В 8 верстах от города, узнав, что там стоит рота с майором Трухиным, Муравьев приказал своим зарядить ружья; майор Трухин, с своей стороны, приказывал то же; ему не повиновались, и возмутившиеся роты вступили беспрепятственно в Васильков. Тут, отдав под стражу майора Трухина, выпустив арестованных подполковником Гебелем Соловьева, Щипиллу и нескольких преданных суду рядовых, взяв безденежно хлеба, других съестных припасов и напитков из городских лавок, Муравьев начал составлять планы для действия. К нему пристали еще некоторые офицеры и приезжал из Белой Церкви приглашенный им накануне подпоручик 17-го егерского полка Александр Вадковский, член не весьма деятельный Южного общества. Сергей Муравьев уговаривал его произвести бунт в сем полку. «Буду стараться, если соберут его, но, кажется, невозможно», — отвечал Вадковский и расстался с Муравьевым, который в то же время посылал в Киев, надеясь там найти какого-нибудь единомышленника и требуя пособия. Он думал идти или на Киев, или на Белую Церковь, или к Житомиру, чтобы соединиться с офицерами Общества славян; наконец, решился двинуться к Брусилову, откуда мог, смотря по обстоятельствам, поспеть одним переходом и в Киев, и в Житомир. На другой день, 31 декабря в полдень, ибо он дожидался 2-й мушкетерской роты, он велел собраться к походу тем, кои уже пристали к нему; перед выступлением полковой священник за 200 рублей согласился отпеть молебен и прочесть сочиненный Сергеем Муравьевым и Бестужевым-Рюминым Катехизис, в коем, как было означено выше, своевольно толкуя отдельные места из Ветхого Завета, они хотели доказать, что богу угоден один республиканский образ правления. Но сей лже-Катехизис, как сам Муравьев показывает, произвёл на рядовых невыгодное для его намерений впечатление, и он увидел себя принужденным действовать снова именем государя цесаревича, уверяя солдат, что его высочество не отрекался от короны. На пути к Брусилову, в деревне Мотовиловке, нашел он 1-ю гренадерскую и 1-ю мушкетерскую роты без командиров, он предлагал им, просил с ним соединиться: часть мушкетерской роты согласилась, гренадерская отказалась вся решительно и отступила к Белой Церкви. Мятежники провели весь следующий день (1 генваря) в Мотовиловке, ибо начальник их, Сергей Муравьев, боялся трудить солдат в праздник нового года; 2 генваря, не получая известий из Киева, полагая, что и там, и в самом местечке Брусилове уже знают о бунте его, он пошел к Белой Церкви и ночевал в селе Пологи; тут, уведомясь от Щепиллы, что в Белой Церкви нет войска, которое он надеялся возмутить, Муравьев снова изменил свой план, обратился к Трилесью искать сближения с членами Общества соединенных славян, но между деревнями Устимовкой и Королевкой встретил высланный против него гусарский отряд генерала Гейсмара. «Я привел свои роты в порядок, — говорит он, — велел солдатам, не стреляя, идти прямо на пушки с оставшимися офицерами (ибо многие из присоединившихся к нему в Василькове в то время уже оставили его); солдаты шли за мною, когда я упал без чувств, раненный картечью; очнувшись, увидел своих в расстройстве, хотел собрать их, но они вместо повиновения схватили меня и Бестужева и отдали начальнику эскадрона Мариупольского полка». Брат его Матвей и все прочие офицеры также взяты, кроме убитого в деле другого его брата, Ипполита, и поручика Сухинина, который, успев бежать, отыскан уже местным начальством в Кишиневе; из взятых Кузмин застрелился в тот же день пред глазами обоих Муравьевых, с коими он содержался. Описав свойство, намерения и действия открытых в России злоумышленных тайных обществ, Комиссии остается обратить внимание вашего императорского величества на личное в сих замыслах и действиях участвование всех допрошенных в продолжение следствия, как тех, коих имена упомянуты в сем донесении, так и других, менее значивших в кругу своих сообщников, хотя некоторые между ими участвовали и в самых преступных умыслах. Комиссия старалась представить сие наиточнейшим образом в особых о каждом записках, означая в оных и собственные их признания, и показания свидетелей, и новые по сим показаниям данные ими ответы и объяснения. Сии записки вместе с письменными изветами допрошенных и другими следующими к делу более или менее важными бумагами Комиссия подносит на высочайшее усмотрение вашего величества.

30 мая 1826 года

Подписали:

Председатель, военный министр Татищев,

генерал-фельдцейхмейстер Михаил,

действительный тайный советник князь Александр Голицын,

санкт-Петербургский военный генерал-губернатор,

генерал-адъютант Голенищев- Кутузов,

генерал-адъютант Чернышев, генерал-адъютант Бенкендорф,

генерал-адъютант Левашев, генерал-адъютант Потапов,

Д. Блудов».

6-го июня, император Николай писал цесаревичу Константину Павловичу:

«Вот наконец доклад следственной комиссии и список лиц, преданных верховному уголовному суду; хотя все дело достаточно знакомо вам, я думаю, вы не без интереса прочтете обозрение, которое хорошо сделано, точно и, можно вполне прибавить, отвратительно (hideux). Нельзя в достаточной степени возблагодарить Бога, что он спас нас от всех ужасов, которые готовились для нас,и, что еще важнее, от всего ужаса покушения на нашего ангела. По-видимому, Богу угодно было позволить всему зайти как раз настолько далеко, чтобы все это сплетение ужасов и нелепостей назрело, и чтобы тем еще более наглядно показать вечно неверующим (incredules), что порядок вещей который существовал, и который столь трудно искоренить, рано или поздно должен привести к подобным результатам. Если же и после этого примера найдутся неисправимые, то мы, по крайней мере, имеем право и преимущество доказывать прочим необходимость мер, быстрых и строгих, против всякой попытки разрушения, направленной против установленного порядка, освященного веками славы».

Глава 8. Наказание

Бог и Государь решили участь мою;

я должен умереть, и умереть

смертию позорной.

Р ы л е е в

1-го июня 1826 года, последовал указ о назначении над злоумышленниками Верховного уголовного суда. Он был составлен из трех государственных сословий: Государственного Совета, Сената и Синода, с присоединением нескольких высших военных и гражданских чиновников.

Председателем Верховного уголовного суда назначен был князь Лопухин, а в случае болезни место его должен был заступить князь Куракин. Министру юстиции, князю Лобанову-Ростовскому повелено было исполнять в суде звание генерал-прокурора.

Император Николай поручил Михаилу Сперанскому — сановнику, известному своим либерализмом, — разработать систему наказания декабристов. Он разбил обвинение на 11 разрядов по степени вины и составу преступления.

К следствию привлечено было 579 человек, арестовано 318, отпущено 261, признаны виновными 269.

Верховному уголовному суду преданы были 121 человек. Из них принадлежали: к Северному обществу 61, к Южному обществу 37, к Обществу Соединенных Славян 23. Генерал-адъютант Бенкендорф отзывался в своих записках о деятельности верховного уголовного суда с чрезвычайной похвалой.

Он писал: «Наконец, через пять месяцев упорной работы следствие по делу заговора было закончено, и это большое дело было возвращено в руки правосудия... Никогда в России не бывало судилища, внушавшего большее к себе уважение и вместе пользовавшегося большой независимостью.

Этот Верховный суд, ознакомившись с актами дела, назначил две комиссии для подробного их рассмотрения и для опроса подсудимых, одного за другим: не имеют ли они чего прибавить в свою защиту, или предъявить какие нибудь жалобы на произведенное следствие, либо на кого нибудь из членов следственной комиссии. Все отозвались, что уже истощили все средства к своему оправданию и могут только благодарить за предоставление им всех способов к защите.

Тогда Верховный суд приступил к обсуждению всей общности заговора и по той или иной степени виновности каждого его участника. Все были убеждены в высшей степени предательства: большая часть преступных замыслов посягала на жизнь государя и членов императорской семьи. Все признали, что их намерения и действия были общеизвестны. Таким образом, оставалось только определить вину каждого и найти наказание, предусмотренное законом за их преступления. Желание судей, а также и императора заключалось в том, чтобы наказывать мягко, ведь все заслуживали смерти. Военный кодекс, также как и гражданские законы предусматривал наказание смертной казнью».

«Заседания суда проходили в следующем порядке.

Первое заседание верховного уголовного суда открылось 3-го июня, в зале общего собрания Сената, с чтения манифеста и указа Сенату. Затем были прочитаны исторический очерк всего дела, имена и чины участников заговора, и в заключение приступлено к чтению показаний; оно продолжалось в следующие дни и потребовало пять заседаний. После сего, суд, признав невозможным призвать к себе подсудимых и отобрать от них подтвердительные показания, приступил к избранию из среды своей ревизионной комиссии, которая должна была произвести положенное законами удостоверение в следствии, учиненным над государственными злоумышленниками.

Членами ревизионной комиссии суд избрал от Государственного Совета: графа Ливена, генерал-адъютанта Балашова и князя Салтыкова, от Сената: Баранова, Болгарского и Лаврова; а из числа прочих лиц выбор пал на графа Головкина и генерал-адъютантов: графа Ламберта и Бороздина.

8-го и 9-го июня, избранные комиссары производили допросы в крепости. Вопросы, с которыми обращалась к подсудимым новая комиссия, появившаяся в крепости, оканчивалась предложением: вот подписка, заготовленная в утвердительном смысле относительно поставленных трех вопросных пунктов, прочтите и подпишите. Подсудимые исполняли обращенные к ним требования, в большинстве случаев не понимая, для чего это требуется. По окончании работы ревизионной комиссии суд собрался 10-го июня с целью избрания новую комиссию для распределения виновных по разрядам. В нее избраны были члены Государственного Совета: граф П.А. Толстой, генерал-адъютант Васильчиков и Сперанский; сенаторы: граф Кутайсов, Баранов и Энгель; из посторонних членов: сенатор московских департаментов Кушников, барон Строганов и генерал-адъютант Комаровский.

28-го июня, Верховный уголовный суд собрался, чтобы выслушать чтение донесения комиссии, избранной для основания разрядов. Всем членам суда розданы были печатные экземпляры этого донесения.

2-го июля, суд избрал трех членов для составления всеподданнейшего доклада, а именно: от Государственного Совета — Сперанского, Сената — Козодаева и из числа прочих лиц — генерал-адъютанта Бороздина. После обсуждения доклада в нескольких заседаниях он был подписан членами суда 9-го июля и представлен государю».

О том, в каком порядке проходили заседания суда, пишет в своем дневнике сенатор П.Г. Дивов:

«2-го июня. Нас собрали в сенат и объявили, что завтра начнутся заседания верховного уголовного суда по делу о преступном заговоре. Нам был прочитан манифест, в коем виновные разделены на преступных и заблуждавшихся. Затем был прочитан указ, коим судьями назначены следующие лица: граф Головкин, барон Строганов, генерал Опперман, граф Ланжерон, генерал Паскевич, сенатор Кушников и некоторые другие лица.

3-го июня. Начались заседания верховного уголовного суда. Все собрались в одну из зал сената, откуда перешли в зало общего собрания. Нас было 66 человек: часть Государственного совета, весь сенат, 2 митрополита, 1 архиепископ и несколько военных. Заседание открылось чтением манифеста и указа о назначении в состав суда военных; затем был прочитан исторический очерк всего дела. Когда это было окончено, были прочитаны имена и чины всех тех, кто участвовал в заговоре. Наконец были прочитаны показания князя Трубецкого, Рылеева и князя Оболенского, которые признали себя виновными в самых ужасных преступлениях против государства и царской фамилии. На этом заседание окончилось.

3-го июня. Второе заседание. Продолжалось чтение показаний, данных преступниками. Прочитаны показания трех лиц, в том числе моего племянника, мичмана Василия Дивова, которое заставило меня содрогнуться от ужаса.

5-го июня. Третье заседание. Продолжалось чтение показаний до № 69. Когда начали читать показания полковника Пестеля, главы Южного общества, подобно тому как Рылеев был главою Северного общества, то все содрогнулись от ужаса.

6-го июня. Четвертое заседание. Продолжалось чтение до № 93.

Пятое заседание. Окончили чтение показании № 117. Затем приступили к выбору трех членов от Государственного Совета, сената и посторонних членов суда. Из Совета выбраны: граф Ливен, Балашов, князь Салтыков, из сенаторов: Баранов, Болгарский и Лавров, а из числа прочих лиц выбор пал на графа Головкина, Ламберта и Бороздина. Я воспользовался случаем поговорить с графом Нессельроде о генерале Бойе. Граф сообщил мне, что на него падает некоторое подозрение вследствие его сношений с Завалишиным, флотским офицером, который чрезвычайно скомпрометирован в заговоре 14-го декабря, но что на днях, вероятно, все выяснится, и тогда он будет ходатайствовать за него у императора.

7-го июня. Шестое заседание. Утвердили членов комитета и разошлись. 8-го и 9-го июня. Комиссары окончили допросы в крепости.

10-го июня. Седьмое заседание, в котором избрана комиссия для распределения виновных по разрядам. В нее избраны из Совета: граф Толстой, Васильчиков и Сперанский. Из посторонних лиц: Кушников, барон Строганов, граф Комаровский и сенаторы: граф Кутайсов, Баранов и Энгель. Выборы производились всем составом, а не отдельными корпорациями.

11-го июня. Восьмое заседание. Подписан протокол и объявлено, что суд соберется по получении о том повесток, когда виновные будут разделены на разряды». <...>

10-го июля. Всем членам верховного уголовного суда приказано не отлучаться из города. 11-го июля. Назначено заседание верховного уголовного суда в 7 часов утра. Прочитан высочайший указ, коим смертная казнь заменена для 31 лица ссылкой в каторжные работы без срока; смягчены наказания ж другим преступникам и повелевалось применить менее жестокую смертную казнь, нежели четвертование, для тех 5 лиц, которые приговорены к смертной казни (Пестель, Рылеев, Муравьев, Бестужев, Каховский). Их приговорили к повешению.

12-го июля. Мы собрались в сенат, чтобы подписать протокол об определении, по воле императора, смягченных наказаний; а затем отправились в крепость для прочтения приговора осужденным. Заседание было открыто около часа. Первыми ввели тех пятерых осужденных, которые были приговорены к повешению. Я не заметил на их лицах ни малейшего смущения. Затем были введены прочие обвиняемые по разрядам. Весьма немногие выказали некоторое смущение. Под конец заседания один из преступников, по фамилии Фурман, оказавшийся помешанным, произнес громко: «Жизнь его императорского величества находится в опасности». Его отвели в отдельную комнату, чтобы он написал свое показание. Он исписал целый лист бумаги, в котором не было ни капли здравого смысла; затем его ввели в залу суда, где этот помешанный сказал, что солдаты дурно отзывались об императоре и тому подобное в этом роде. Председатель, князь Лопухин, приказал вывести его; князь взялся один сделать доклад императору.

13-го июля. Пятеро лиц, приговоренных к виселице, казнены. Перед этой экзекуцией были лишены дворянства и чинов те лица, коим ломали шпаги над головою в то время, как их мундиры были брошены в горевший тут же костер. Они не были свидетелями казни повешенных. Нам был прочтен высочайший манифест об этом деле; он написан очень просто и походит на совет родителям беречь нравственность их детей».

«Приведение приговора в исполнение было назначено на 13 июля на 3 часа утра, — писал в своих записках граф Бенкендорф. — Я приехал в крепость для того, чтобы вместе с ее комендантом отдать некоторые приказания. Тем, кто должен был заплатить жизнью за преступный заговор, была дана возможность исполнить свой церковный долг. Остальных отвели в церковь. Далее все собрались на крепостной площади в окружении батальона Павлоградского полка, я приблизился для того, чтобы посмотреть на них и выслушать их последние слова. Я был полон сострадания — это были в большинстве своем молодые люди, дворяне, почти все из хороших семей, многие из них служили со мной, а некоторые, как князь Волконский, были моими товарищами. Вначале я сострадал, но вскоре возмущение и отвращение переполнили меня, их грязные слова и членство в этом ужасном обществе изгнали из моей души все чувства жалости, которые были порождены несчастьем стольких семей. Я видел, что ничто не могло излечить или привести к изменениям в этих головах, переполненных подрывными помыслами, и невосприимчивых к стыду от бесчестья. От всех гвардейских полков по одному отряду выстроились на крепостной площади, в 4 часа утра туда прибыли генерал-губернатор и другие военные власти. Приговоренных привели всех вместе, за исключением тех пятерых, которые должны были подвергнуться высшей мере наказания. Казнь этих пятерых должна была состояться на валу передового укрепления. Каждого офицера гвардейских полков провели перед строем отряда соответствующего полка, поставили на колени и зачитали каждому его приговор, после чего палач сломал у них над головой шпагу и сорвал эполеты, которые были брошены в огонь.

Других приговоренных, которые не принадлежали к расположенным в Петербурге полкам, поставили на колени посреди площади и подвергли такому же позорному наказанию, после чего их развели по камерам. Затем под виселицей появились несчастные полковники Пестель и Муравьев, подпоручик Бестужев-Рюмин, литератор Рылеев и убийца графа Милорадовича Каховский. На головы им надели белые колпаки, и смертельная петля обвила их шеи. По данному сигналу из-под их ног была убрана доска и они повисли. К несчастью, веревки троих приговоренных порвались, и они упали на землю. Их подняли и казнили вторично. Вскоре после этого их тела сняли для того, чтобы представить публике это грустное зрелище. Остальные были успешно доставлены в Сибирь и в другие места, предназначенные для их содержания».

В скором времени в кругу родных и друзей стали распространяться копии письма, написанного Рылеевым жене 13-го июля 1826 года, в ночь перед казнью:

«Бог и Государь решили участь мою; я должен умереть, и умереть смертию позорной. Да будет Его святая воля! Мой милый друг, предайся и ты воле Всемогущего, и Он утешит тебя. За душу мою молись Богу Он услышит твои молитвы. Не ропщи ни на Него, ни на Государя: это будет и безрассудно и грешно. Нам ли постигнуть неисповедимые суды Непостижимого? Я ни разу не возроптал во время моего заключения, и за то Дух Святой давно утешал меня. Подивись, мой друг, и в сию самую минуту, когда я занят только тобою и нашей малюткою, я нахожусь в таком утешительном спокойствии, что не могу выразить тебе. О, милый друг, как спасительно быть христианином! Благодарю моего Создателя, что Он меня просветил и что я умираю во Христе. Это дивное спокойствие порукою, что Творец не оставил ни тебя, ни нашей малютки. Ради Бога, не предавайся отчаянию: ищи утешение в религии. Я просил нашего священника посещать тебя. Слушай советов его и поручи ему молиться о душе моей. Отдай ему одну из золотых табакерок в знак признательности моей или, лучше сказать, на память, потому что возблагодарить его может только один Бог за то благодеяние, которое он оказал мне своими беседами. Ты не оставайся здесь долго, а старайся кончить скорее дела свои и отправиться к почтеннейшей матушке. Проси ее, чтобы она простила меня; равно всех родных своих проси о том же. Катерине Ивановне и детям ее кланяйся и скажи, чтобы они не роптали на меня за М.П. Я хотел было просить свидания с тобою, но раздумал, чтобы не расстроить себя. Молю Бога за тебя и Настеньку, и за бедную сестру Бога, и буду всю ночь молиться. С рассветом будет у меня священник, мой друг и благодетель, и опять причастит. Настеньку благословляю мысленно нерукотворным образом Спасителя и поручаю всех вас святому покровительству Живого Бога. Прошу тебя более всего позаботиться о воспитании ее. Я желал бы, чтобы она была воспитана при тебе. Старайся перелить в нее свои христианские чувства – она будет щастлива, несмотря ни на какие превратности в жизни, и когда будет иметь мужа, то осчастливит и его, как ты, мой милый, мой добрый и неоцененный друг, осчастливила меня в продолжение восьми лет. Могу ли, мой друг, благодарить тебя словами: они не могут выразить чувств моих. Бог тебя вознаградит за все. Почтеннейшей Прасковье Васильевне моя душевная, искренняя, предсмертная благодарность. Прощай! Велят одеваться. Да будет Его святая воля.

Твой искренний друг К. Рылеев. У меня осталось здесь 530 р. Может быть, отдадут тебе».

Это предсмертное письмо было опубликовано полностью, без купюр, в академическом Полном собрании сочинений К.Ф. Рылеева 1934 года с факсимильным воспроизведением автографа.

В день казни 13 -го июля 1826 года был издан Высочайший манифест, подготовленный М.М. Сперанским, который возвещал о суде над государственными преступниками. Поддержание социальной и политической стабильности, противостояние разрушительным европейским учениям требовали создания универсальной идеологической доктрины.

В Манифесте также были провозглашены идейные основы русского самодержавия, утверждалась незыблемость вековых устоев России:

«БОЖИЕЮ МИЛОСТИЮ МЫ, НИКОЛАЙ ПЕРВЫЙ,ИМПЕРАТОР И САМОДЕРЖЕЦ ВСЕРОССИЙСКИЙ,и прочая, и прочая, и прочая.

Верховный Уголовный Суд, Манифестом 1-го июня сего года составленный для суждения Государственных преступников, совершил вверенное ему дело. Приговоры его, на силе законов основанные, смягчив, сколько долг правосудия и Государственная безопасность дозволяли, обращены НАМИ к надлежащему исполнению, и изданы во всеобщее известие.

Таким образом дело, которое МЫ всегда считали делом всей России, окончено; преступники восприяли достойную их казнь; Отечество очищено от следствий заразы, столько лет среди его таившейся.

Обращая последний взор на сии горестные происшествия, обязанностью СЕБЕ вменяем: на том самом месте, где в первый раз, тому ровно семь месяцев, среди мгновенного мятежа явилась пред НАМИ тайна зла долголетнего, совершить последний долг воспоминания, как жертву очистительную за кровь Русскую, за веру, Царя и Отечество, на сем самом месте пролиянную, и вместе с тем принести Всевышнему торжественную мольбу благодарения. МЫ зрели благотворную Его десницу, как она расторгла завесу, указала зло, помогла НАМ истребить его собственным его оружием, — туча мятежа взошла как бы для того, чтобы потушить умысел бунта. Не в свойствах, не во нравах Русских был сей умысел. Составленный горстию извергов, он заразил ближайшее их сообщество, сердца развратные и мечтательность дерзновенную; но в десять лет злонамеренных усилий не проник, не мог проникнуть далее. — Сердце России для него было и всегда будет неприступно. Не посрамится имя Русское изменою Престолу и Отечеству. Напротив, МЫ видели при сем случае новые опыты приверженности; видели, как отцы не щадили преступных детей своих, родственники отвергали и приводили к Суду подозреваемых; видели все состояния соединившимися в одной мысли, в одном желании: суда и казни преступникам. Но усилия злонамеренных, хотя и в тесных пределах заключенные, тем не менее были деятельны. Язва была глубока, и по самой сокровенности ее опасна. Мысль, что главным ее предметом, первою целью умыслов была жизнь АЛЕКСАНДРА БЛАГОСЛОВЕННОГО, поражала вместе ужасом, омерзением и прискорбием. Другие соображения тревожили и утомляли внимание: надлежало в самых необходимых изысканиях, по крайней возможности, щадить, не коснуться, не оскорбить напрасным подозрением невинность. Тот-же Промысел, коему благоугодно было при самом начале Царствования НАШЕГО, среди бесчисленных забот и попечений, поставить нас на сем пути скорбном и многотрудном, дал НАМ крепость и силу совершить его. Следственная Комиссия в течение пяти месяцев неусыпных трудов, деятельностью, разборчивостью, беспристрастием, мерами кроткого убеждения, привела самых ожесточенных к смягчению, возбудила их совесть, обратила к добровольному и чистосердечному признанию. Верховный Уголовный Суд, объяв дело во всем пространстве Государственной его важности, отличив со тщанием все его виды и постепенности, положил оному конец законный.

Так, единодушным соединением всех верных сынов Отечества, в течение краткого времени укрощено зло, в других нравах долго неукротимое. Горестные происшествия, смутившие покой России, миновались, и, как МЫ при помощи Божией уповаем, миновались навсегда и невозвратно. В сокровенных путях Провидения, из среды зла, изводящего добро, самые сии происшествия могут споспешествовать во благое.

Да обратят родители все их внимание на нравственное воспитание детей. Не просвещению, но праздности ума, более вредной, нежели праздность телесных сил, — недостатку твердых познаний, должно приписать сие своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полу-познаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец погибель. Тщетны будут все усилия, все пожертвования Правительства, если домашнее воспитание не будет приуготовлять нравы и содействовать его видам.

Дворянство, ограда Престола и чести народной, да станет и на сем поприще, как на всех других, примером всем другим состояниям. Всякий его подвиг к усовершению отечественного, природного, не чужеземного воспитания, МЫ приимем с признательностью и удовольствием. Для него отверсты в Отечестве НАШЕМ все пути чести и заслуг. Правый Суд, воинские силы, разные части внутреннего управления — все требует, все зависит от ревностных и знающих исполнителей.

Все состояния да соединятся в доверии к Правительству. В Государстве, где любовь к МОНАРХАМ и преданность к Престолу основаны на природных свойствах народа, где есть Отечественные законы и твердость в управлении, тщетны и безумны всегда будут все усилия злонамеренных; они могут таиться в мраке, но при первом появлении, отверженные общим негодованием, они сокрушатся силою закона. В сем положении Государственного состава, каждый может быть уверен в непоколебимости порядка, безопасность и собственность его хранящего, и спокойный в настоящем, может прозирать с надеждою в будущее. Не от дерзностных мечтаний, всегда разрушительных, но свыше усовершаются постепенно отечественные установления, дополняются недостатки, исправляются злоупотребления. В сем порядке постепенного усовершения, всякое скромное желание к лучшему, всякая мысль к утверждению силы законов, к расширению истинного просвещения и промышленности, достигая к НАМ путем законным, для всех отверстым, всегда будут приняты НАМИ с благоволением, ибо МЫ не имеем, не можем иметь других желаний, как видеть Отечество НАШЕ на самой высшей степени счастья и славы, Провидением ему предопределенной.

Наконец, среди сих общих надежд и желаний, склоняем МЫ особенное внимание на положение семейств, от коих преступлением отпали родственные их члены. Во все продолжение сего дела, сострадая искренно прискорбным их чувствам, МЫ вменяем СЕБЕ долгом удостоверить их, что в глазах НАШИХ союз родства предает потомству слав деяний, предкам стяжанную, но не омрачает бесчестием за личные пороки, или преступления. Да не дерзнет никто вменять их по родству кому-либо в укоризну: сие запрещает закон Гражданский, и более еще претит закон Христианский.

В Царском Селе, 13-го июля 1826 года.

На подлинном подписано Собственною ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА рукою тако:

«НИКОЛАЙ.»

Глава 9. Отцы и дети

Зри в корень:

сын всегда говорит языком отца.

А л е к с а н д р Ш и ш к о в

Декабристское движение 14-го декабря было последним гвардейским дворцовым переворотом; им кончается политическая роль русского дворянства. Оно еще останется некоторое время при делах, как сословие, будет принимать деятельное участие в областных учреждениях, но оно уже перестанет быть правящим классом. «У нас доселе господствуют не совсем ясные, не совсем согласные суждения насчет события 14 декабря; одни видят в нем политическую эпопею, другие считают его великим несчастием»,— писал Василий Осипович Ключевский.

Вообще, декабристское движение было движением людей определенного социального и политического статуса и круга общения, но, как справедливо указал один известный публицист-литератор в 1912 году: «Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа». Движение декабристов по-существу является первым революционным политическим течением в России. Предположительно, слово «декабристы» появилось в среде «тюремной бюрократии», тех, кто вез ссыльных в Сибирь. За несколько лет конвоирования название закрепилось. Декабристы не имели под собой в России никакой почвы, их движение целиком и полностью было привнесено с Запада и носило подражательный характер. Главной задачей их борьбы было уничтожение самодержавия.

«События 14-го декабря, которые произвели на Николая огромное впечатление, он связывал со слабостью покойного императора, с его конституционно-реформаторскими начинаниями. Николая беспокоило состояние умов в России, брожение, охватившее разные общественные слои, он связывал именно с влиянием европейского радикализма. Мы знаем, какое настроение утвердилось в высшем образованном дворянстве благодаря умственным влияниям, какие проникли в наше общество с половины XVIII столетия. Сравнив последние поколения екатерининского времени с тем поколением, представители которого подверглись каре за дело 14-го декабря, мы встречаем между ними сходство и различие. Родство между ними было и нравственное и генеалогическое; образ мыслей, который усвоили себе отцы, разделяли и дети; люди 14-го декабря, даже в буквальном смысле, – дети людей, принадлежавших к вольнодумцам при Екатерине. Но между ними есть одно существенное различие. Вольнодумство воспитало в вольтерьянцах холодный рационализм, сухую мысль, вместе с тем отчужденную от окружающей жизни; холодные идеи в голове остались бесплодными, не обнаруживались в стремлениях, даже в нравах вольнодумцев. Совсем иной чертой отличалось поколение, из которого вышли люди 14-го декабря. В них мы замечаем удивительное обилие чувства, перевес его над мыслью и вместе с тем обилие доброжелательных стремлений, даже с пожертвованием личных интересов. Отцы были вольнодумцами, дети были свободомыслящие дельцы. Откуда произошла эта разница? Вопрос этот имеет некоторый интерес в истории нашей общественной физиологии. По высшему обществу в начале царствования Александра пробежала эта тень, которую часто забывают в истории общества того времени. Мы знаем, что в воспитании, которое получило высшее русское дворянство прошедшего столетия, сменилось два дельца; то были гувернеры двух разных привозов: первый – ни о чем не думавший гувернер, парикмахер, второй – вольнодумец. В конце XVIII в. начинается прилив в Россию французских эмигрантов, которые должны были расстаться со своим революционным отечеством; то были все либо аббаты, либо представители французского дворянства; значительная часть дворян вышла из аббатов. В Россию они спасались от бедствий революции, приносили с ожесточением против новых политических идей чрезвычайное количество католических чувств, которое всплыло в них после философского рационализма, как известно, долго составлявшего салонную забаву французского дворянства» (В.О. Ключевский).

Очень многие обвиненные в мятеже учились дома под руководством иностранцев. Один из самых видных членов общества – князь Сергей Трубецкой, полковник гвардейского Преображенского полка, учился дома. Учителями были иностранцы. Князь Евгений Оболенский, поручик гвардейского Финляндского полка, учился дома под руководством гувернеров-французов, которых у него сменилось от 16 до 18 человек. Панов, поручик Преображенского полка учился дома; учителями были иностранцы. И список этот достаточно внушительный. Некоторые воспитывались за границей, в Лейпциге, в Париже, другие – в многочисленных русских пансионах, содержимых иностранцами, и в том числе в пансионе Николя; из последнего вышли, например, декабрист князь Голицын и Давыдовы. Братья Муравьевы-Апостолы, дети нашего испанского посланника; оба учились в Париже, в пансионе Гикса.

Не будет лишено интереса мнение русского писателя, литературоведа, военного и государственного деятеля А, С. Шишкова, который писал по поводу французского влияния: «Господи помилуй! Чему детей нынче учат? Выговаривать чисто по-французски, вывертывать ноги и всклокачивать голову. Тот и умен и хорош, которого француз за своего брата примет. А впрочем, хоть иконы обдери! И понять нельзя, что врут и что делают; всему свое названье: Бог помочь – бонжур; отец – монсъе; старуха мать – маман; холоп – монами; мошна – ридикюль. Сущие дети и духом и телом – так и состарятся! Господи помилуй! Только и видишь, что молодежь, одетую, обутую по-французски, и словом, и делом, и помышлением французскую! Отечество их на Кузнецком мосту, а Царство небесное - Париж.<...> Да что за народ эти французы? Копейки не стоют, смотреть не на что, говорить не о чем. Врет чепуху! Ни стыда, ни совести нет: языком пыль пускает, а руками все забирает. За которого ни примись, либо философ, либо римлянин, а все норовит в карман: труслив, как заяц, шаллив, как кошка. Во французской всякой голове ветряная мельница, госпиталь и сумасшедший дом! На делах они плутишки, а на войне разбойники. Два лишь правила у них: Все хорошо, лишь бы удалось; что можно взять, то должно прибрать. Вишь, что проклятые наделали в эти двадцать лет! Все истребили, пожгли и разорили. Сперва стали умствовать, потом спорить, браниться, драться. Ничего на месте не оставили! Закон попрали, храмы осквернили, царя казнили! Головы рубили, как капусту. Думали, что будет равенство и свобода, а никто не смел и рта разинуть».

Наиболее, пожалуй, выразителен тот факт, что в значительной мере именно в Московском университете сформировалось поколение декабристов. Так, среди учредителей «Союза спасения» решающую идейную роль играли питомцы Московского университета: Александр Муравьев (основатель и председатель Союза) и его братья Михаил и Николай, Иван Якушкин, Сергей Трубецкой, Никита Муравьев, Николай Тургенев, Михаил Фонвизин, Михаил Бестужев-Рюмин, Петр Каховский, Николай и Павел Бобрищевы-Пушкины, Федор Вадковский и др. Едва ли не каждый пятый из числа декабристов вырастал в московской университетской среде; но еще характернее тот факт, что именно из этой среды вышло большинство идейных основоположников движения — Александр и Никита Муравьевы, Иван Якушкин, Сергей Трубецкой, Николай Тургенев и др. Именно эти люди создавали первые декабристские организации — «Союз спасения» и «Союз благоденствия». Если же мы обратимся к истории позднейшего Северного общества декабристов, созданного в 1821 году, выяснится, что из пяти его основателей трое — Никита Муравьев, Николай Тургенев, Сергей Трубецкой — питомцы Московского университета.

Воспитанниками Московского университета были также Чаадаев, Грибоедов, Александр Тургенев, не принимавшие практического участия в деятельности декабристов, но сыгравшие громадную роль в духовном развитии этого поколения.

Сюжетом для трагедии уровня шекспировской могла бы послужить судьба братьев Пестелей – Павла и его младшего брата Владимира. Их отец – тайный советник Иван Борисович Пестель, был петербургским почт-директором, затем – сенатором от Москвы, с 1806 года – сибирским генерал-губернатором. Властвовал в Сибири жестоко, слыл сатрапом, и – заслуженно. Братья родились в Москве, воспитывались вначале дома, с 1805 по 1809 год – в Дрездене.

Пять братьев Бестужевых принадлежали к числу образованнейших молодых людей. Двое старших из них были весьма известными деятелями в области литературы. Все пятеро были сыновьями статского советника Александра Федосеевича Бестужева, издававшего в 1798 году «Санктпетербургский журнал» и составившего несколько книг по части воспитания.

С осени же 1817 года основная часть гвардии находилась в Москве, и старая столица надолго стала средоточием декабристского движения. Здесь под руководством Александра Муравьева был создан насчитывавший более двухсот членов Союз благоденствия. Тайные совещания руководителей Союза благоденствия проходили в казенной квартире полковника Александра Муравьева в Хамовнических казармах.

В числе декабристов были два сына военного министра Коновницына – героя Отечественной войны, а также – два сына сенатора и камергера Вадковского… Один из идеологов декабристов Николай Тургенев – сын директора Московского университета. Корнет-кавалергард Александр Михайлович Муравьев был сыном сенатора, попечителя Московского университета и товарища министра народного просвещения. Другой Муравьев – Александр Николаевич, отставной полковник Генштаба, был сыном основателя Московского учебного заведения для колонновожатых (штабных офицеров-операторов) генерал-майора Николая Николаевича Муравьева. Поручик-гвардеец Евгений Оболенский – сын тульского губернатора, а генерал-майор Сергей Волконский – сын члена Государственного совета, генерала от кавалерии князя Григория Волконского. Генерал-майор Михаил Орлов внебрачный сын младшего из знаменитых братьев Орловых, Федора. Отец братьев Муравьевых-Апостол, Иван Матвеевич, член Российской академии, был российским посланником в Гамбурге и Мадриде.

Эти люди все же мало знали окружающих, как и их отцы, но у них сложилось иное отношение к действительности. Отцы не знали этой действительности и игнорировали ее, т. е. и знать ее не хотели, дети продолжали не знать ее, но перестали игнорировать. Военные события, тяжести похода, заграничные наблюдения, интерес к родной действительности – все это должно было чрезвычайно возбуждать мысль; эстетические наблюдения отцов должны были превратиться в более определенное и практическое стремление быть полезными.

Отцы их были русскими, которым страстно хотелось стать французами; сыновья были по воспитанию французы, которым страстно хотелось стать русскими. Вот и вся разница между отцами и детьми.

После событий 14-го декабря вопросы воспитания оказались время в центре внимания правительства и получили отражение в нескольких специальных записках, представленных императору. Такова была «Записка о недостатках нынешнего воспитания российского дворянства и средствах обратить оное совершенно на пользу императорской военной и гражданской службы», автором которой был начальник Южных военных поселений граф И. О. Витт; записка «О народном просвещении в России», представленная 20 апреля 1826 г. попечителем Харьковского учебного округа А. А. Перовским; «Исследование коренных причин происшедшим заговорам и бунтам против престола и царства», присланные тайным советником Арсеньевым. К этому же кругу документов принадлежало и донесение Булгарина «Нечто о Царскосельском лицее и о духе оного».

Кроме того, по распоряжению императора Николая вопросы воспитания были также предложены для обсуждения А.С.Пушкину. В этой связи генерал-адъютант А. Х. Бенкендорф 30-го сентября 1826 года обратился к Пушкину, только что возвращенному из ссылки, со следующим письмом:

«Его Величество совершенно остается уверенным, что вы употребите отличные способности ваши на передание потомству славы нашего отечества, придав вместе бессмертию имя ваше. В сей уверенности Его Императорскому Величеству благоугодно, чтобы вы занялись предметом о воспитании юношества. Вам предоставляется совершенная и полная свобода, когда и как представить ваши мысли и соображения. И предмет сей должен представить вам тем обширнейший круг, что на опыте видели совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания».

Как свидетельствует запись в дневнике А. Н. Вульфа, относящаяся к 16 сентября 1827 г., Пушкин, говоря с ним «о недостатках нашего частного и общественного воспитания», сказал: «Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро» (Л. Майков, Пушкин, СПб. 1899).

В начале декабря 1826 года Бенкендорф представил царю ваписку Пушкина со следующим сопроводительным объяснением: «Вследствие разговора, который у меня был, по приказанию вашего величества, с Пушкиным, он мне только что прислал свои заметки об общественном воспитании, которые при сем прилагаю. Это уже человек, возвращающийся к здравому смыслу». Записка «О народном воспитании», написанная и представленная Пушкиным по прямому заданию императора, и притом для личного его сведения, имела сугубо официальный характер, предопределивший все особенности ее тематики, построения и фразеологии.

Записка официального назначения «О народном воспитании»:

«Последние происшествия обнаружили много печальных истин. Недостаток просвещения и нравственности вовлек многих молодых людей в преступные заблуждения. Политические изменения, вынужденные у других народов силою обстоятельств и долговременным приготовлением, вдруг сделались у нас предметом замыслов и злонамеренных усилий. Лет 15 тому назад молодые люди занимались только военною службою, старались отличаться одною светской образованностию или шалостями; литература (в то время столь свободная) не имела никакого направления; воспитание ни в чем не отклонялось от первоначальных начертаний. 10 лет спустя мы увидели либеральные идеи необходимой вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический; литературу (подавленную самой своенравною цензурою), превратившуюся в рукописные пасквили на правительство и возмутительные песни; наконец, и тайные общества, заговоры, замыслы более или менее кровавые и безумные. Ясно, что походам 13 и 14 года, пребыванию наших войск во Франции и в Германии должно приписать сие влияние на дух и нравы того поколения, коего несчастные представители погибли в наших глазах; должно надеяться, что люди, разделявшие образ мыслей заговорщиков, образумились; что, с одной стороны, они увидели ничтожность своих замыслов и средств, с другой — необъятную силу правительства, основанную на силе вещей. Вероятно, братья, друзья, товарищи погибших успокоятся временем и размышлением, поймут необходимость и простят оной в душе своей. Но надлежит защитить новое, возрастающее поколение, еще не наученное никаким опытом и которое скоро явится на поприще жизни со всею пылкостию первой молодости, со всем ее восторгом и готовностию принимать всякие впечатления.

Не одно влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества; воспитание, или, лучше сказать, отсутствие воспитания есть корень всякого зла. Не просвещению, сказано в высочайшем манифесте от 13-го июля 1826 года, но праздности ума, более вредной, чем праздность телесных сил, недостатку твердых познаний должно приписать сие своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полупознаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец — погибель. Скажем более: одно просвещение в состоянии удержать новые безумства, новые общественные бедствия. Чины сделались страстию русского народа. Того хотел Петр Великий, того требовало тогдашнее состояние России. В других землях молодой человек кончает круг учения около 25 лет; у нас он торопится вступить как можно ранее в службу, ибо ему необходимо 30-ти лет быть полковником или коллежским советником. Он входит в свет безо всяких основательных познаний, без всяких положительных правил: всякая мысль для него нова, всякая новость имеет на него влияние. Он не в состоянии ни поверять, ни возражать; он становится слепым приверженцем или жалким повторителем первого товарища, который захочет оказать над ним свое превосходство или сделать из него свое орудие.

Конечно, уничтожение чинов (по крайней мере гражданских) представляет великие выгоды; но сия мера влечет за собою и беспорядки бесчисленные, как вообще всякое изменение постановлений, освященных временем и привычкою. Можно, по крайней мере, извлечь некоторую пользу из самого злоупотребления и представить чины целию и достоянием просвещения; должно увлечь все юношество в общественные заведения, подчиненные надзору правительства; должно его там удержать, дать ему время перекипеть, обогатиться познаниями, созреть в тишине училищ, а не в шумной праздности казарм.

В России домашнее воспитание есть самое недостаточное, самое безнравственное: ребенок окружен одними холопями, видит одни гнусные примеры, своевольничает или рабствует, не получает никаких понятий о справедливости, о взаимных отношениях людей, об истинной чести. Воспитание его ограничивается изучением двух или трех иностранных языков и начальным основанием всех наук, преподаваемых каким-нибудь нанятым учителем. Воспитание в частных пансионах не многим лучше; здесь и там оно кончается на 16-летнем возрасте воспитанника. Нечего колебаться: во что бы то ни стало должно подавить воспитание частное. Надлежит всеми средствами умножить невыгоды, сопряженные с оным (например, прибавить годы унтер-офицерства и первых гражданских чинов).

Уничтожить экзамены. Покойный император, удостоверясь в ничтожестве ему предшествовавшего поколения, желал открыть дорогу просвещенному юношеству и задержать как-нибудь стариков, закоренелых в безнравствии и невежестве. Отселе указ об экзаменах, мера слишком демократическая и ошибочная, ибо она нанесла последний удар дворянскому просвещению и гражданской администрации, вытеснив всё новое поколение в военную службу. А так как в России всё продажно, то и экзамен сделался новой отраслию промышленности для профессоров. Он походит на плохую таможенную заставу, в которую старые инвалиды пропускают за деньги тех, которые не умели проехать стороною. Итак (с такого-то году), молодой человек, не воспитанный в государственном училище, вступая в службу, не получает вперед никаких выгод и не имеет права требовать экзамена. Уничтожение экзаменов произведет большую радость в старых титулярных и коллежских советниках, что и будет хорошим противудействием ропоту родителей, почитающих своих детей обиженными.

Что касается до воспитания заграничного, то запрещать его нет никакой надобности. Довольно будет опутать его одними невыгодами, сопряженными с воспитанием домашним, ибо, 1-е, весьма немногие станут пользоваться сим позволением; 2-е, воспитание иностранных университетов, несмотря на все свои неудобства, не в пример для нас менее вредно воспитания патриархального. Мы видим, что Н. Тургенев, воспитывавшийся в Гётингенском университете, несмотря на свой политический фанатизм, отличался посреди буйных своих сообщников нравственностию и умеренностию — следствием просвещения истинного и положительных познаний. Таким образом, уничтожив или, по крайней мере, сильно затруднив воспитание частное, правительству легко будет заняться улучшением воспитания общественного. Ланкастерские школы входят у нас в систему военного образования и, следовательно, состоят в самом лучшем порядке.

Кадетские корпуса, рассадник офицеров русской армии, требуют физического преобразования, большего присмотра за нравами, кои находятся в самом гнусном запущении. Для сего нужна полиция, составленная из лучших воспитанников; доносы других должны быть оставлены без исследования и даже подвергаться наказанию; чрез сию полицию должны будут доходить и жалобы до начальства. Должно обратить строгое внимание на рукописи, ходящие между воспитанниками. За найденную похабную рукопись положить тягчайшее наказание; за возмутительную — исключение из училища, но без дальнейшего гонения по службе: наказывать юношу или взрослого человека за вину отрока есть дело ужасное и, к несчастию, слишком у нас обыкновенное.

Уничтожение телесных наказаний необходимо. Надлежит заранее внушить воспитанникам правила чести и человеколюбия; не должно забывать, что они будут иметь право розги и палки над солдатом; слишком жестокое воспитание делает из них палачей, а не начальников.

В гимназиях, лицеях и пансионах при университетах должно будет продлить, по крайней мере, 3-мя годами круг обыкновенный учения, по мере того повышая и чины, даваемые при выпуске.

Преобразование семинарий, рассадника нашего духовенства, как дело высшей государственной важности, требует полного особенного рассмотрения.

Предметы учения в первые годы не требуют значительной перемены. Кажется, однако ж, что языки слишком много занимают времени. К чему, например, 6-летнее изучение французского языка, когда навык света и без того слишком уже достаточен? К чему латинский или греческий? Позволительна ли роскошь там, где чувствителен недостаток необходимого?

Во всех почти училищах дети занимаются литературою, составляют общества, даже печатают свои сочинения в светских журналах. Всё это отвлекает от учения, приучает детей к мелочным успехам и ограничивает идеи, уже и без того слишком у нас ограниченные.

Высшие политические науки займут окончательные годы. Преподавание прав, политическая экономия по новейшей системе Сея и Сисмонди, статистика, история.

История в первые годы учения должна быть голым хронологическим рассказом происшествий, безо всяких нравственных или политических рассуждений. К чему давать младенствующим умам направление одностороннее, всегда непрочное? Но в окончательном курсе преподавание истории (особенно новейшей) должно будет совершенно измениться. Можно будет с хладнокровием показать разницу духа народов, источника нужд и требований государственных; не хитрить, не искажать республиканских рассуждений, не позорить убийства Кесаря, превознесенного 2000 лет, но представить Брута защитником и мстителем коренных постановлений отечества, а Кесаря честолюбивым возмутителем. Вообще не должно, чтоб республиканские идеи изумили воспитанников при вступлении в свет и имели для них прелесть новизны. Историю русскую должно будет преподавать по Карамзину. «История государства Российского» есть не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека. Россия слишком мало известна русским; сверх ее истории, ее статистика, ее законодательство требуют особенных кафедр. Изучение России должно будет преимущественно занять в окончательные годы умы молодых дворян, готовящихся служить отечеству верою и правдою, имея целию искренно и усердно соединиться с правительством в великом подвиге улучшения государственных постановлений, а не препятствовать ему, безумно упорствуя в тайном недоброжелательстве.

Сам от себя я бы никогда не осмелился представить на рассмотрение правительства столь недостаточные замечания о предмете столь важном, каково есть народное воспитание: одно желание усердием и искренностию оправдать высочайшие милости, мною не заслуженные, понудило меня исполнить вверенное мне препоручение. Ободренный первым вниманием государя императора, всеподданнейше прошу его величество дозволить мне повергнуть пред ним мысли касательно предметов, более мне близких и знакомых».

Записка Пушкина была внимательно прочитана императором Николаем. Граф Бенкендорф 23-го декабря 1826 года, извещая Пушкина, что государь с удовольствием читал рассуждение его и изъявляет ему высочайшую признательность, прибавил: «Его Величество при сем заметить изволил, что принятое Вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей. Нравственность, прилежное служение, усердие — предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание.

Впрочем, рассуждения Ваши заключают в себе много полезных истин».

На фото: Отец - Иван Борисович Пестель и сын - Павел Иванович Пестель.

Глава 10. Николай Тургенев

О жертвы мысли безрассудной.

Т ю т ч е в

Упоминание Пушкиным в «Записке о народном воспитании» о «государственном преступнике» Николае Тургеневе, отмечая его «нравственность и умеренность — следствие просвещения истинного и положительных познаний», является актом большого гражданского мужества и связано с хлопотами Жуковского о той или иной форме пересмотра «дела Тургенева».

Николай Тургенев был видным членом Северного общества, осужден заочно и приговорен к смертной казни, позднее замененной каторжными работами. Еще за полтора года до 14-го декабря уехал за границу для лечения и отдыха от напряженной работы, которую он вел в Государственном Совете и Министерстве финансов. Приговор суда не мог быть приведен в исполнение, так как осужденный отказался вернуться в Россию и стал политическим эмигрантом.

Все четверо братьев Тургеневых принадлежали к «либеральной группировке» российского дворянства, игравшей наиболее активную роль в общественном движении декабристов. Отец их, Иван Петрович, один из активнейших деятелей московского масонства, член ложи «Дружеское ученое общество», созданное масонами И. Г. Шварцем и Н. И. Новиковым при Московском университете. Николай Новиков, духовный отец всех в России мартинистов, завербовав несколько знатных и богатых людей, с помощью их и на их счет завел лучшую и обширнейшую типографию в Москве, дорого платил авторам за право печатать их сочинения, дешево уступал их книгопродавцам, поощрял все молодые таланты, отправлял за границу отличнейших между воспитанниками университета; никогда частное лицо не способствовало так у нас распространению просвещения. Мартинизм исключительно филантропическая секта, ибо последователи его все толкуют о святом человеколюбии и, вероятно, полагают, что можно исполнять его обязанности без помощи христианской веры. Отец Тургеневых в 1784 году, сослан был в Сибирскую губернию в своем родовом имении Тургенево.В Симбирске Иван Петрович создал в Симбирске масонскую ложу «Златой венец». Стал «великим мастером» ложи.

«...Возможно ли, — задается вопросом в своих записках один из наиболее известных мемуаристов николаевской эпохи Ф.Ф. Вигель, — чтобы сыновья мученика, воспитанные им в заточении, не приняли его веры? Чтобы они не возненавидели власть тиранов, от которой он пострадал?»

С восшествием на престол императора Павла I Иван Петрович был возвращен из ссылки, в 1796 году, получил чин действительного статского советника и назначен директором Императорского Московского университета. Проработал в этой должности почти семь лет и в 1803 году уволен из университета в связи с университетской реформой, по которой университет из ведения Сената переходил в Министерство народного просвещения, а должность директора университета упразднялась.

Ссылка Ивана Петровича, пусть и не долгая, определила внутреннюю суть домашнего воспитания братьев Тургеневых, основанную на представлениях о политической свободе. Образование Николай Тургенев получил в Московском университетском благородном пансионе и Московском университете. Довершил свое образование в Германии, в университете г. Гёттингена, где занимался историей, юридическими науками, политической экономией и финансовым правом. В 1812 году возвратился на родину, но в следующем году был назначен к знаменитому прусскому реформатору бар. Штейну, который в это время был уполномоченным от императоров русского и австрийского и прусского короля для организации Германии. Пребывание в Германии и беседы с Штейном должны были способствовать развитию его взглядов и на крестьянский вопрос. За три года службы за границей Тургенев определил свое убеждение: единственной целью его жизни должно стать освобождение крестьян от крепостного права.

По возвращении в Россию в 1816 году Тургенев был назначен помощником статс-секретаря Департамента экономии Государственного совета. Первые впечатления, полученные в России, подтверждали худшие предсказания: «Все, что я здесь вижу, состояние администрации, патриотизма и патриотов и т. п., все это весьма меня печалит и тем сильнее, что не нахожу даже подобных или одинаковых мнений в других. Невежество, в особенности эгоизм, держат всех. Все хлопочут, все стараются, но все каждый для себя, в особенности – никто для блага общего». В Петербурге Тургенев стал членом «Арзамасского общества безвестных людей», также известное как «Арзамас». Этот закрытый дружеский литературный кружок возник осенью 1815 года и просуществовал до весны 1818 года. В его состав входили такие именитые литераторы, как К.Н. Батюшков, В.А. Жуковский, П.А. Вяземский, А.С. Пушкин; политические деятели – министр народного просвещения С. С. Уваров, переводчик М. Ф. Плещеев, дипломат Д. П. Северин. Николай Тургенев и принятые в «Арзамас» Михаил Орлов и Никита Муравьев, тогда уже члены тайного общества, стремились превратить «Арзамас» в организацию политическую, ставившую своей целью уничтожение рабства.

В 1817 году Тургенев сблизился с Пушкиным, оба принадлежали к радикальному крылу «Арзамаса». Юный поэт был частым посетителем братьев Тургеневых и их желанным гостем. В Московском доме Тургеневых неизменными гостями были люди, составлявшие цвет русской литературы и русской мысли начала века, — Н.М. Карамзин, И.И. Дмитриев, В.А. Жуковский, К.Н. Батюшков.

Тургенев был в это время одним из политических учителей Пушкина, и его взгляды на необходимость общественного переустройства России оказали влияние на вольнолюбивую лирику поэта («Вольность», «Деревня»). Тургенев приглашает Пушкина сотрудничать в предполагавшемся издании политического журнала «Россиянин XIX века». Об их беседах можно судить по сохранившемуся разговору между ними: «Мы на первой станции образованности», — сказал я недавно молодому Пушкину. «Да, — отвечал он, — мы в Черной Грязи». Черная Грязь была первой станцией на дороге из Москвы в Петербург, и своим каламбуром поэт имел в виду медленное развитие русской образованности. В письмах к брату Сергею Николай Иванович назвал талант поэта «удивительным», а его поэтические творения замечательными» «по чистоте слога, воображению и вкусу».

Программа декабриста нашла свое отражение в десятой главе «Онегина»:

У них свои бывали сходки, Они за чашею вина, Они за рюмкой русской водки Витийством резким знамениты, Сбирались члены сей семьи У беспокойного Никиты У осторожного Ильи. Друг Марса, Вакха и Венеры, Тут Лунин дерзко предлагал Свои решительные меры И вдохновенно бормотал. Читал свои Ноэли Пушкин, Меланхолический Якушкин, Казалось, молча обнажал Цареубийственный кинжал. Одну Россию в мире видя, Преследуя свой идеал, Хромой Тургенев им внимал И, плети рабства ненавидя, Предвидел в сей толпе дворян Освободителей крестьян.

Художественным воплощением антикрепостнической программы Тургенева была пушкинская ода «Вольность»:

Увы! куда ни брошу взор — Везде бичи, везде железы, Законов гибельный позор, Неволи немощные слезы; Везде неправедная Власть В сгущенной мгле предрассуждений Воссела — Рабства грозный Гений И Славы роковая страсть.

Лишь там над царскою главой Народов не легло страданье, Где крепко с Вольностью святой Законов мощных сочетанье; Где всем простерт их твердый щит, Где сжатый верными руками Граждан над равными главами Их меч без выбора скользит.

Еще до образования в 1818 году Союза благоденствия . Тургенев со своим другом генералом М. Ф. Орловым пытались создать в Петербурге тайное общество Орден русских рыцарей, Общество освобождения крестьян, которое занялось бы подготовкой общественного мнения к переменам. Для Тургенева цель его могла быть единственная: прежде всего и важнее всего – освобождение крестьянства, а уж затем проблемы политических прав, реформа законодательной и судебной власти, свобода печати, парламентские формы и конституция. «Я никогда не отказался бы приложить все свои силы, даже пожертвовать собой, чтобы добиться гарантии этих великих свобод, но только после уничтожения рабства»,– писал он. В том же 1818 году они вместе с членами к тому времени распавшегося «Союза Спасения» организуют новое общество — «Союз Благоденствия». С этого момента Тургенев становится одним из главных идеологов декабризма. Участвуя в заседании коренной думы (верховного органа Союза благоденствия), Тургенев поддерживает идею будущего республиканского правления в России. В показаниях П. И. Пестеля на следствии отмечено, «после долгих прений все единогласно приняли республиканское правление; на вопрос, кого желают: монарха или президента? — Тургенев сказал по-французски: le president sans phrases (президента — без лишних слов). Сие заключение коренной думы сообщено было всем частным думам, и с сего времени республиканские мысли начали брать верх над монархическими».

В конце 1818 года Тургенев издал свою книгу: «Опыт теории налогов», в которой местами затрагивает крепостное право в России. Книга имела успех, совершенно небывалый в России для таких серьезных сочинений: она вышла в свет в ноябре 1818 года, а к концу года была почти вся распродана, в мае же следующего появилось уже второе ее издание.

В 1819 году по просьбе адъютанта генерал-губернатора Милорадовича, который, зная желание своего начальника представить государю проект относительно крепостного права, попросил Тургенева составить соответствующую записку. Тургенев с группой единомышленников, среди которых был и близкий друг Пушкина, князь П.А.Вяземский, подготовили записку по крестьянскому вопросу и передана императору Александру I через генерал-губернатора Милорадовича.

В записке предлагались ряд смелых мер: устранить обременения чрезмерной барщиной, а именно подтвердить строгое исполнение закона императора Павла I, дополнив его правилом, что трехдневная барщина избавляет от всякой другой повинности, не допускать на вотчинные фабрики детей до 12 лет, доставлять в начале года предводителю дворянства списки всех работ и сборов, публиковать их и доводить до народа чтением в церквах; запретить всякую продажу людей по одиночке и отчуждать их только с населенными имениями, запретить лицам без имений владеть крепостными и обращение крестьян в дворовые. Предлагалось регулировать отношения между помещиками и крестьянами, пользующимися временно помещичьими землями. По мнению авторов записки, необходимо было определить, какие проступки крестьян подлежат суду помещика, остальные отнести к рассмотрению в общих судах, надзор за исполнением законов вверить особым комиссарам от министерства внутренних дел, которые вместе с губернаторами и предводителями дворянства могут составить комитеты для рассмотрения сведений о повинностях крепостных, в случае нарушений законов отдавать имения в опеку.

«Всякое расширение политических прав дворян, — говорилось в записке, — было бы противно интересам крепостных. В этом отношении самодержавная власть — якорь спасения для нашей страны: только от этой власти мы можем ожидать уничтожения рабства, столь же несправедливого, как и бесполезного. Недозволительно думать о политической свободе там, где несчастные не знают простой человеческой свободы».

Записка понравилась графу Милорадовичу и императору Александру, но была оставлена без применения.

В следующем 1820 году Николаем Тургеневым по просьбе брата Александра — статс-секретаря Департамента законов Госсовета — был подготовлен законопроект о запрете продажи крестьян порознь и без земли, но он не был одобрен.

В 1820 году Николай, Александр и Сергей Тургеневы вместе П.А.Вяземским, М.С.Воронцовым, А.С.Меньшиковым, И.В.Васильчиковым предприняли попытку создать «общество добрых помещиков». Его целью объявлялось «изыскание способов к улучшению состояния крестьян и к постепенному освобождению от рабства, как их, так и дворовых людей, принадлежащих помещикам, в сие общество вступающим».

По мере нарастания консервативных тенденций во внутренней политике императора Александра I и роста общественного недовольства в стране в рядах «Союза благоденствия» наметился кризис, достигший пика в 1820 году. Рыхлость состава и неопределённость целей общества, отсутствие внутренней дисциплины и конкретных результатов деятельности, чрезмерно долгий срок подготовки общественного мнения стали вызывать недовольство наиболее активных участников. По свидетельству декабриста И. Д. Якушкина, новым членам «хотелось бы от общества теперь уже более решительных приготовительных мер для будущих действий». Дополнительную роль в обострении кризиса сыграло выдвижение новых лидеров: Е. П. Оболенского, Н. И. Тургенева, М. Ф. Орлова, П. И. Пестеля. В этой связи вспыхнула борьба за власть.

Ф. Н. Глинка на следствии показывал: «...Последнее время было уже, так сказать, эпохою нравственного падения общества, ибо между членов вкрались ссоры, личности, какие-то притязания на преобладание умами других, ну, словом, не стало того доброго, дружественного согласия, которое, будучи плодом чистоты помыслов и ясности душевной, составляет красоту и счастие обществ человеческих».

Некоторые члены «Союза Благоденствия», находя его деятельность недостаточно энергичной, пришли к мысли о необходимости закрыть или преобразовать его. В этой связи по инициативе М. А. Фонвизина в январе 1821 года в Москве был созван съезд «Союза Благоденствия», «чтобы ... на общих совещаниях рассмотрели дела тайного общества и приискали средства для большей его деятельности». Для участия в нем было избрано 10 делегатов, представлявших коренную, московскую, тульчинскую и кишиневскую управы : Н. И. Тургенев, Ф. Н. Глинка, И. Д. Якушкин, М. А. и И. А. Фонвизины, И. Г. Бурцов, Н. И. Комаров, М. Ф. Орлов, К. А. Охотников, П. Х. Граббе. Участниками съезда предполагалось рассмотреть новую программу и тактику организации, сократить численность общества за счет лиц, как фактически отошедших от участия в нем, так и от радикалов, по этой причине на съезд не дали приехать П. И. Пестелю, а также изменить порядок и критерии принятия новых членов.

О том как проходили заседания съезда, пишет в своих воспоминаниях И. Д. Якушкин: «В первых числах января 21-го года Граббе, Бурцев и я жили вместе у Фонвизиных. Скоро потом приехали в Москву из Петербурга Николай Тургенев и Федор Глинка, а потом из Киева Михайло Орлов с Охотниковым. Было решено Комарова не принимать на наши совещания; ему уже тогда не очень доверяли. На первом из этих совещаний были Орлов, Охотников, Н. Тургенев, Федор Глинка два брата Фонвизины, Граббе, Бурцев и я. Орлов привез писанные условия, на которых он соглашался, присоединиться к Тайному Обществу; в этом сочинении, после многих фраз, он старался доказать, что Тайное Общество должно решиться на самые крутые меры и для достижения своей цели даже прибегнуть к средствам, которые даже могут казаться преступными; во-первых, он предлагал завести тайную типографию или литографию, посредством которой можно бы было печатать разные статьи против правительства и потом в большом количестве рассылать по всей России. Второе его предложение состояло в том, чтобы завести фабрику фальшивых ассигнаций, чрез что, по его мнению, Тайное Общество с первого раза приобрело бы огромные средства и вместе с тем подрывался бы кредит правительства. Когда он кончил чтение, все смотрели друг на друга с изумлением. Я наконец сказал ему, что он вероятно шутит, предлагая такие неистовые меры; но ему того-то и нужно было. Помолвленный на Раевской — в угодность ее родным он решился прекратить все сношения с членами Тайного Общества; на возражения наши он сказал, что если мы не принимаем его предложений, то он никак не может принадлежать к нашему Тайному Обществу, После чего он уехал и ни с кем из нас более не видался и только, уезжая уже из Москвы, в дорожной повозке заехал проститься с Фонвизиным и со мной. При прощании, показав на меня, он сказал: «Этот человек никогда мне не простит». В ответ я пародировал несколько строк из письма Брута к Цицерону и сказал ему: если мы успеем, Михайло Федорович, мы порадуемся вместе с вами; если же не успеем, то без вас порадуемся одни. После чего он бросился меня обнимать».

На очередном заседании, проходившим уже под председательством Н. И. Тургенева, обсуждались сообщения о предполагаемой правительственной слежке за тайным обществом и о доносах, поступивших на организацию. Решено было формально распустить «Союз благоденствия», в результате чего «ненадежных членов удаляли из общества». «На следующих совещаниях, — пишет далее И. Д. Якушкин, — собрались те же члены кроме Орлова. Для большего порядка выбран был председателем Н. Тургенев. Прежде всего было признано нужным изменить не только устав «Союза Благоденствия», но и самое устройство и самый состав Общества. Решено было объявить повсеместно, во всех управах, что так как в теперешних обстоятельствах малейшею неосторожностью можно было возбудит подозрение правительства, то «Союз Благоденствия» прекращает свои действия навсегда. Этой мерой ненадежных членов удаляли из Общества. В новом уставе цель и средства для достижения ее должны были определиться с большею точностью, нежели они были определены в уставе «Союза Благоденствия», и потому можно было надеяться, что члены, в ревностном содействии которых нельзя было сомневаться, соединившись вместе, составят одно целое и, действуя единодушно, придадут новые силы Тайному Обществу. Затем приступили к сочинению нового устава; он разделялся на две части; в первой для вступающих предлагались те же филантропические цели, как и в Зеленой Книге. Редакцией этой части занялся Бурцев. Вторую часть написал Н. Тургенев для членов высшего разряда. В этой второй части устава уже прямо было сказано что цель Общества состоит в том, чтобы ограничить самодержавие в России, а чтобы приобрести для этого средства — признавалось необходимым действовать на войска и приготовить их на всякий случай. На первый раз положено было учредить 4 главные думы: одну в Петербурге под руководством Н. Тургенева, другую в Москве, которую поручали Ив. Алекс. Фонвизину; третью я должен был образовать в Смоленской губернии, четвертую брался Бурцев привести в порядок в Тульчине. Он уверял, что по приезде в Тульчин он первоначально объявит об уничтожении «Союза Благоденствия», но что вслед затем известит всех членов, кроме приверженцев Пестеля, о существовании нового устава, и что они все к нему присоединятся под его руководством. Устав был подписан всеми присутствующими членами на совещаниях и Мих. Муравьевым, который приехал в Москву уже к самому концу наших заседаний. Обе части нового устава были переписаны в 4-х экземплярах: один для Тургенева, другой для И. А. Фонвизина, третий для меня, четвертый для Бурцева. Но еще при самых первых наших совещаниях были приглашены на одно из них все члены, бывшие тогда в Москве. На этом общем совещании были князь Сергей Волконский, Комаров, Петр Кодошин и многие другие. Тургенев как наш президент, объявил всем присутствующим, что «Союз Благоденствия» более не существует, и изложил пред ними причины его уничтожения».

После этого на совещание были приглашены все бывшие в тот момент в Москве члены Союза: князь С. Г. Волконский, М. Н. Муравьев и др., которым Тургенев объявил о ликвидации «Союз благоденствия», и причинах этого. В финале съезда его участники составили новый устав. В первой его части (составитель И. Г. Бурцов) для вступающих предлагались те же филантропические цели, как и в «Зелёной книге». Во второй, «для членов высшего разряда» (составитель Н. И. Тургенев), определялась конечная цель общества: «ограничить самодержавие в России». Решено было изменить не только устав общества, но и состав его, так как получены были сведения, что правительству известно его существование, объявив повсеместно, что «Союз Благоденствия» прекращает навсегда свое существование.

Тургенев, приехавши в Петербург, объявил, что члены, бывшие на съезде в Москве, нашли необходимым прекратить действия «Союза Благоденствия», и потом одному только Никите Муравьеву прочел новый устав Общества, после чего из предосторожности он положил его в бутылку и засыпал табаком. Из петербургских членов, деятельностью Никиты Муравьева, образовалось новое Общество. Скоро потом труды по Обществу разделили с Никитою полковник князь Трубецкой и адъютант Бистрома князь Оболенский; Николай же Тургенев, первое время по приезде своем в Петербург, мало принимал участия в делах нового Тайного Общества, хотя и не прекращал сношений со многими из членов. «Непонятно, — задается вопросом И. Д. Якушкин, — как в своем сочинении о России он мог решиться отвергать существование Тайного Общества и потом отрекаться от участия, которое он принимал в нем, как действительный член, на съезде в Москве и после на многих совещаниях в Петербурге».

Между тем Тульчинская управа «Союза Благоденствия» во главе с П. И. Пестелем не признала решения съезда и постановила, что «признает Союз существующим с прежнею целью и в прежнем значении». В марте 1821 года на ее основе оформилось Южное общество. Позднее в Санкт-Петербурге оформилось Северное общество. Участвуя в заседаниях тайных обществ декабристов, Тургенев вскоре понял, что декабристы желали вершить самосуд, распоряжаясь судьбами империи. Разочаровавшись, он постепенно начинает отходить от них и более уже не связывает с ними надежды на преобразования России.

Вплоть до отъезда за границу в 1824 году, Тургенев полагал, что залогом процветания России является сильная самодержавная власть. «Самовластие тогда только может быть полезно для народов, — писал Тургенев, — когда при недостатках общего устройства власть верховная соединена в руке умного и народолюбивого государя. Тогда власть сия может называться важным именем самодержавия. Но, когда неограниченная власть государя слабого и непатриотического переходит в руки нескольких вельмож или любимцев царских, даже в руки их любовниц, тогда власть сия не может иметь ничего, кроме ненавистного и презрительного. Умные самодержцы возвышали Россию».

Весной 1824 года здоровье Тургенева потребовало продолжительного заграничного отпуска. Получив отпуск с полным содержанием для поправления здоровья, Тургенев покинул Россию и в мятеже 14-годекбря 1825 года не участвовал. С отъездом за границу Тургенев совершенно прекратил сношения с тайным обществом.

Глава 11. Петр Чаадаев

Второй Чадаев, мой Евгений,

Боясь ревнивых осуждений,

В своей одежде был педант

И то, что мы назвали франт.

П у ш к и н

В период 1824-1825 годов Николай Тургенев путешествует по Германии, Австрии и Италии. В Италии в те же месяцы путешествовал его друг по Московскому университету и член Cеверного общества Петр Чаадаев. Необходимо заметить, что Чаадаев по рекомендации Ивана Якушкина стал членом Северного тайного общества на том самом Московском съезде, на котором председательствовал Тургенев.

Родословная Петра Яковлевича сулила ему блестящую карьеру и беззаботное будущее, Чаадаевы — древний дворянский род. Его отец, Яков Петрович Чаадаев был русским офицером, в составе лейб-гвардии Семеновского полка участвовал в Шведской кампании и получил Георгиевский крест. Выйдя в отставку в чине подполковника, он служил советником Нижегородской уголовной палаты. мать, Наталья Михайловна, дочка князя Михаила Михайловича Щербатова, автора семитомного издания «Истории Российской от древнейших времен». Щербатовы одна из древнейших и именитейших русских фамилий, ведущей свое происхождение от святого князя Михаила Черниговского. Петр Яковлевич был вторым ребенком в семье. Он и его старший брат Михаил по семейной традиции с детских лет числились в лейб-гвардии Семеновском полку.

К сожалению, их отец умер на следующий год после рождения Петра, а мать — когда ему исполнилось всего три года. Братьев из Нижегородской губернии в Москву забрала тетка — княжна Анна Михайловна Щербатова, которая воспитывала мальчиков с материнской любовью и лаской, окружив их, как полагается, огромным количеством нянек и гувернеров. Фактическим опекуном братьев стал Дмитрий Михайлович Щербатов. Его сын, Иван Щербатов, в будущем станет членом Союза благоденствия, а после восстания Семеновского полка в 1820 году будет арестован по подозрению в организации бунта, разжалован в солдаты и отправлен на Кавказ, где в 1829 году погибнет.

В доме Щербатовых Чаадаев получил блестящее светское образование. Среди его учителей были декан философского факультета Московского университета профессор Петр Иванович Страхов, гуманитарий и библиограф профессор Иоган Буле, профессор политических наук Христиан Августович Шлёцер, профессор натуральной истории Григорий Иванович Фишер. Петр Яковлевич владел европейскими языками и мог читать в оригинале произведения древних авторов на греческом и латыни.

В университетские годы Петр Чаадаев заводит дружбу с Николаем Тургеневым, Александром Грибоедовым, Михаилом Муравьевым, Иваном Якушкиным, Иваном Снегиревым. После завершения университетского курса Чаадаева ждала военная служба. Он вместе с братом в 1811 году вступил лейб-прапорщиком в Семеновский полк, в котором также служили их некоторые университетские товарищи. В Семеновском полку Петр Яковлевич провел всю Отечественную войну 1812 года, участвовал в ключевых сражениях, дошел до Парижа, был награжден. Еще в заграничном походе Чаадаев неожиданно перешел из пехоты в кавалерию, из лейб-гвардии Семеновского полка в Ахтырский гусарский, находившийся вместе с другими кавалерийскими подразделениями в подчинении генерала И. В. Васильчикова. «В мундире этого полка всякому нельзя было не заметить молодого красавца, белого, румяного, тонкого, стройного, с приятным голосом и благородными манерами. Сими дарами природы и воспитания он отнюдь не пренебрегал, пользовался ими, но ставил их гораздо ниже других преимуществ, коими гордился и коих вовсе в нем не было: высокого ума и глубокой науки. Его притязания могли бы возбудить насмешки или досаду; но он не был заносчив, а старался быть скромно величествен, и военные товарищи его, рассеянные, невнимательные, охотно предоставляли ему звание молодого мудреца, редко посещающего свет и не предающегося никаким порокам», — писал о нем Ф.Ф. Вигель.

Военная карьера Чаадаева шла стремительно вверх, его блестящая репутация в обществе этому располагала. Весной 1816 года Чаадаев был переведен корнетом в лейб-гвардии Гусарский полк (квартировавший в Царском Селе), что, видимо, считалось благоприятным для дальнейшего продвижения по службе. В 1817 году он был назначен адъютантом командира гвардейского корпуса генерал-адъютанта Иллариона Васильевича Васильчикова. Начали ходить слухи, что сам император Александр I хочет произвести молодого офицера в свои адъютанты. Будучи адъютантом командира гвардейского корпуса, он находился в постоянном общении с великими князьями Константином и Михаилом Павловичами, милостиво к нему расположенными. Оказывал ему расположение и будущий царь, великий князь Николай Павлович.

Чаадаев примерялся к разным модным идеям. Вступив в масоны в Кракове, в Петербурге он, как и другие известные и очень разные его современники — великий князь Константин Павлович, министр Балашев, уже не раз упоминавшийся мемуарист Вигель, будущий шеф жандармов Бенкендорф, будущий автор «Горя от ума» Грибоедов, будущие декабристы Пестель, М. И. Муравьев-Апостол, И. А. Долгоруков и др. — принадлежал к ложе «Соединенных друзей» и достиг в ней высокой степени мастера. Однако, как ни старался Чаадаев, он не нашел никакой пользы (разве что связи нужные приобрел) в «Соединенных друзьях», о чем свидетельствует написанная им в 1818 году несохранившаяся речь о масонстве, где он, по его собственным словам, «ясно и сильно выразил мысль свою о безумстве и вредном действии тайных обществ вообще». В 1816 году в доме Карамзиных произошла первая встреча Чаадаева и Пушкина. 23-х летний корнет и 15-ти летний поэт почувствовали друг к другу живую симпатию и сошлись по-приятельски. Вскоре после знакомства Пушкин попал под обаяние личности Чаадаева, занявшего положение своеобразного друга-учителя, которого привлекал в ученике несомненный поэтический талант. Возвышавшим Чаадаева в глазах Пушкина, добавлялись редкие для гусарского офицера интеллектуальные достоинства, резко выделявшие его среди других военных приятелей поэта. Чаадаев сыграл немалую роль в духовном отрезвлении и нравственном становлении Пушкина в 1818–1820 годах. В этот период общение между ними было самым тесным. По воспоминанию Я. В. Сабурова, влияние Чаадаева на Пушкина было «изумительно», «он заставлял его мыслить». Беседы Чаадаева заронили в ум и душу его молодого друга высокие побуждения и надежды. Именно в этот период было написано одно из наиболее популярных политических стихотворений Пушкина послание «К Чаадаеву». Точная датировка этого стихотворения по существу не известна, но его относят к 1818 году, потому как этот год характеризуется политическим подъемом и возбуждением общественной мысли.

Любви, надежды, тихой славы Недолго нежил нас обман, Исчезли юные забавы, Как сон, как утренний туман; Но в нас горит еще желанье, Под гнетом власти роковой Нетерпеливою душой Отчизны внемлем призыванье. Мы ждем с томленьем упованья Минуты вольности святой, Как ждет любовник молодой Минуты верного свиданья. Пока свободою горим, Пока сердца для чести живы, Мой друг, отчизне посвятим Души прекрасные порывы! Товарищ, верь: взойдет она, Звезда пленительного счастья, Россия вспрянет ото сна, И на обломках самовластья Напишут наши имена!

В 1820 году Чаадаев способствовал более легкому наказанию Пушкина и последний приехав на юг пишет второе послание «Чаадаеву»: В стране, где я забыл тревоги прежних лет, Где прах Овидиев пустынный мой сосед, Где слава для меня предмет заботы малой, Тебя недостает душе моей усталой. Врагу стеснительных условий и оков, Не трудно было мне отвыкнуть от пиров, Где праздный ум блестит, тогда как сердце дремлет, И правду пылкую приличий хлад объемлет. Оставя шумный круг безумцев молодых, В изгнании моем я не жалел об них, Вздохнув, оставил я другие заблужденья, Врагов моих предал проклятию забвенья, И, сети разорвав, где бился я в плену, Для сердца новую вкушаю тишину. В уединении мой своенравный гений Познал и тихий труд и жажду размышлений Владею днем моим; с порядком дружен ум; Учусь удерживать вниманье долгих дум, Ищу вознаградить в объятиях свободы Мятежной младостью утраченные годы И в просвещении стать с веком наравне. Богини мира, вновь явились музы мне. И независимым досугам улыбнулись, Цевницы брошенной уста мои коснулись.

Разлука с другом Пушкину была тяжела; он чувствовал отсутствие человека «жар которого воспламенял к высокому любовь, и пишет третье послание «Чаадаеву»:

.......................... Чедаев, помнишь ли былое? Давно ль с восторгом молодым Я мыслил имя роковое Предать развалинам иным? Но в сердце, бурями смиренном, Теперь и лень и тишина, И, в умиленье вдохновенном, На камне, дружбой освященном, Пишу я наши имена.

Не без помощи Петра Чаадаева искал Пушкин общий язык с теми из участников тайного общества, с которыми был особенно близок ученый гусар. Так, он познакомился с Якушкиным именно у Чаадаева, к которому, по словам этого декабриста, Пушкин «имел большое доверие». Юный поэт восхищался соединением в Чаадаеве воинственного свободолюбия, духовного артистизма и государственного мышления. По словам Вигеля, у Пушкина даже висел портрет Чаадаева «под двумя лавровыми деревьями в кадках; справа находился портрет Наполеона, слева — Байрона». Написал Пушкин даже стихотворение «К портрету Чаадаева»:

Он вышней волею небес Рожден в оковах службы царской; Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, А здесь он — офицер гусарской.

И вот, этот «офицер гусарской» неожиданно для всех в декабре 1820 года подал прошение об отставке. 2 -го января 1821 года Чаадаев писал, по этому поводу, своей тетушке Анне Михайловне Щербатовой:

«Этот раз, любезная тетушка, я взялся за перо с намерением сообщить вам, что я положительно подал просьбу о моем увольнении...Через месяц я надеюсь известить вас о том, что просьба моя уважена. Надобно вам сказать, что она произвела сильное впечатление на некоторые личности.Надобно вам сказать, что она произвела сильное впечатление на некоторые личности. Сначала не хотели верить, что я серьезно прошу отставки,затем поневоле пришлось поверить этому, но до сих пор никто не может понять, каким образом я мог решиться на это в то время, когда я должен был получить то, чего, по видимому, я так желал, чего все так добиваются, и наконец, то, что для молодого человека в моем чине считается самой лестной наградой. Иные полагают даже, что я попросил эту милость во время моей поездки в Троппау и что я подал прошение об отставке лишь с целью придать ей более весу. Через несколько недель они все будут выведены из заблуждения. Дело в том, что по возвращении императора меня хотели действительно назначить флигель-адъютантом к нему, так говорил, по крайней мере, Васильчиков. Я счел более забавным пренебречь этой милостью, нежели добиваться ее... В сущности надобно сознаться, я очень доволен, что удалось отделаться от благодеяний, так скажу откровенно, нет на свете человека столь высокомерного, как Васильчиков, и моя отставка будет настоящим сюрпризом для него. Вы знаете, что слишком чистолюбив, чтоб гонятся за чьей-либо милостью и за пустым почетом, связанным с нею».

Удивлены прошением об отставке, помимо прочих, были Васильчиков, и Александр I. «Государь был крайне удивлен и недоволен его отставкой». Получение отставки без повышения в чине оказалось для Петра Яковлевича Чаадаева неприятной неожиданностью. После выхода в отставку, Чаадаев переехал в Москву. Тут очень скоро он ближе сошелся с Якушкиным, которому было поручено принять Чаадаева в тайное общество. В начале 1821 года состоялось то самое московское совещание, решившее распустить «Союз благоденствия» и перестроить тайное общество.

Тургенев отметил в дневнике, что вышедший только что в отставку Чаадаев уехал в Москву накануне, и, что третьего дня он провел с ним вечер. «Наконец, мы разговорились и договорились. Жаль, что это случилось не прежде». Тургенев получивший, по-видимому, одобрение главного правления на принятие нового члена Северного общества, сожалел о потере важной для них позиции в армии в связи с уходом с военной службы такого перспективного офицера, как Чаадаев.

«Когда Чаадаев приехал в Москву, —вспоминает И. Д. Якушкин,— я предложил ему вступить в наше Общество; он на это согласился, но сказал мне, что напрасно я не принял его прежде, тогда он не вышел бы в отставку и постарался бы попасть в адъютанты к великому князю Николаю Павловичу, который, очень может быть, покровительствовал бы под рукой Тайное Общество, если бы ему внушить, что это Общество может быть для него опорой в случае восшествия на престол старшего брата».

Летом 1823 года Чаадаев отправился, наконец, в путешествие по Европе, всякий раз откладываемого; отправился «в чужую — в обетованную землю», как писал он сам. Перед отъездом он навестил Н. М. Муравьева, С. М. Трубецкого и других декабристов, договорился о встрече за границей с Н. И. Тургеневым, если тот сумеет туда выбраться. Пушкин пишет по этому поводу кн. Вяземскому: «Говорят едет за границу— давно бы так: но мне жаль из эгоизма. Любима моя надежда была с ним путешествовать».

С 1823 по 1826 годы Чаадаев путешествует по Европе. Конечной остановкой выбирает Швейцарию. Однако с самого начала отъезда его планы постоянно меняются, быстро начинает ощущаться нехватка денег, и тянет домой. За годы пребывания на Западе Чаадаев побывал в Англии, Франции, Швейцарии. Заграничное путешествие внесло существенные изменения в его духовную жизнь. На родину в это время его стало тянуть сильнее. В Италию он ехал уже с намерением не осматривать всю «страну очарования», а отправиться через Милан и Венецию в Вену, а оттуда уже в Россию. Рассчитывая в два месяца объехать Италию, из Милана Чаадаев поспешил во Флоренцию.

По прибытию во Флоренцию Чаадаев узнает, что его старый петербургский друг Николай Тургенев находился здесь два месяца назад проездом в Рим и Неаполь, путешествуя по Италии после лечения на карлсбадских и мариенбадских водах. Тотчас же он пишет ему и предлагает непременно встретиться: «Любезный Николай Иванович. Мне сейчас сказали, что вы были здесь тому месяца два назад, а отсюда поехали в Рим и Неаполь… Скажите, где можно нам будет свидеться? Напишите ко мне, когда где вы будете; так как я шатаюсь по свету без всякой цели, то могу приехать куда прикажете… На возвратном пути не заедете ли еще раз в Рим? – Могли бы поболее побыть вместе».

В ответ Тургенев, получивший-таки это письмо, писал 14 февраля 1825 года из Неаполя: «Какое удовольствие для меня, любезнейший Петр Яковлевич, найти, по возвращении моем из Сицилии, здесь письмо ваше! Я никак не полагал быть так близко от вас. Будучи в Карлсбаде, расспрашивал о вас у русских, приехавших из Парижа. Но ничего не узнал обстоятельного. Наконец молодой Корсаков (или Чертков, не помню), которого я видел на минуту во Флоренции, сказал мне, что видел вас в Швейцарии. Как бы то ни было, вы теперь в Италии и будете к страстной неделе в Риме, следственно, я вас увижу. Вот уже 10 месяцев как я странствую. Был в Карлсбаде и Мариенбаде. Потом поехал сюда. Прошедший месяц провел в Сицилии. Теперь с неделю живу здесь и к страстной неделе или setimana santa буду в Риме. Здоровье мое начало порядочно поправляться только с Рима. Во Флоренции я не мог жить без лекарской помощи. Теперь здоров и приписываю это отчасти К<арлс>баду и М<ариен>баду и отчасти роду жизни, праздной, впрочем, и совсем не забавной. Будучи r Италии, смотрю на картины и т. п. Что же здесь иначе делать? Но не могу сказать, чтобы это меня очень занимало. Ал. Дм. Чертков может засвидетельствовать вам рвение и усердие, с которыми я таскался по церквам и монастырям Флоренции, чтобы видеть картины, фрески и пр. Самое лучшее в этих походах было для меня общество Черткова и он более остался в моей памяти, нежели Вазари, St. Giovanno и даже великий Микель Анж, которого он так не жалует. Если Ч<ертков> еще во Фл<оренции>, то скажите ему от меня усерднейший поклон. Письмо ваше от 6 февраля, вероятно, нового стиля. Вы пробудете во Фл<оренции> 6 недель. Следовательно, в половине марта оттуда отправитесь в Рим. Я также еду отсюда между 15 и 20 марта в Рим. Там увидимся».

Чаадаев, рассчитывая на встречу с Николаем Тургеневым, приехал в Рим в середине марта 1825 года и поселился в гостинице «Европа». 19 -го марта он написал брату в Россию: «Я в Риме. Слава богу, здоров». В те дни выяснилось, что в той же гостинице проживает еще один русский, дожидающийся Тургенева. Это был вышедший отставку по здоровью и теперь путешествующий по Европе полковник лейб-гвардии Финляндского полка, владимирский дворянин Михаил Фотиевич Митьков. 26 -го марта 1825 года из Неаполя почтовым дилижансом в Рим приехал Николай Тургенев. В «Вечном городе» он уже бывал дважды и хорошо знал Рим.

Из дневниковых записей Тургенева следует, что в те весенние недели в «Вечном городе» они с Чаадаевым беспрестанно спорили о ситуации в России. Возвращаясь после прогулки из Ватикана , они обычно заходили в гостиницу к Чаадаеву и долго обсуждали новости о новых перестановках при русском Дворе из привезенных Чаадаевым из Флоренции газет. А еще Тургенев, Чаадаев и Митьков много катались по Риму верхом. Вот запись Тургенева от 30 марта: «Вчерашнее утро было, конечно, одним из приятнейших в моей жизни… Прочитав газеты, я встретил Чаадаева и пошел к нему. В 12 часов мы сели все трое на лошадей и поехали мимо Траяновой колонны на Форум. Смотрели на прелестные его развалины. Объехали около Колизея, отчасти под его огромными арками. – «Скифы ездили по Колизею», – заметил Чаадаев».

12-го апреля 1825 года, за два дня до отъезда из Рима, Тургенев записал в дневнике: «Теперешнее мое пребывание в Риме будет для меня особенно памятно. Я прожил здесь с лишком две недели, ездя, ходя с таким человеком, каков Чаадаев, по развалинам Рима. Кроме приязни давнишней, общество его для меня весьма дорого и по его умному разговору, по вниманию, которое он обращает на все предметы физические и нравственные».

Летом 1825 года Тургенев получил письмо от министра финансов Канкрина, который по высочайшему повелению предлагал ему в своем министерстве место директора департамента мануфактур; это доказывает, что имп. Александр продолжал относиться к нему благосклонно. Однажды государь сказал: «Если бы верить всему, что о нем говорили и повторяли, было бы за что его уничтожить. Я знаю его крайние мнения, но я знаю также, что он честный человек, и этого для меня достаточно». Тургенев, однако, отклонил предложение Канкрина, так как не сочувствовал его намерениям во что бы то ни стало покровительствовать промышленности. Этот отказ спас его.

«О декабрьском происшествии, — писал в своих воспоминаниях Тургенев, — я узнал из газет в Париже... Проявляя живейший интерес, замешанный в нем, я не предполагал и не мог предполагать, что это дело может иметь какое-либо отношение ко мне лично».

В январе 1826 года Тургенев отправился в Англию и там узнал, что он привлечен к делу декабристов. В своих воспоминаниях Тургенев об этом писал: «В январе 1826 года, я отправился в Лондон и ничто в Лондоне не нарушало моего покоя. Только когда я уже был в Эдинбурге, я узнал, что оказался замешанным в процессе, начатом по поводу декабрьского восстания. По получении этой новости я поспешил составить объяснительную записку о моем отношении к тайным обществам и отправил ее по почте в Санкт-Петербург». В записке он утверждал, что был членом только «Союза Благоденствия», который уже давно закрыт, объяснял характер этого общества и настаивал на том, что, не принадлежа ни к какому другому секретному союзу, не имея никаких сношений, ни письменных, ни личных, с участниками позднейших тайных обществ и будучи совершенно чуждым событиям 14 -го декабря, не может отвечать за то, что произошло без его ведома и в его отсутствие.

«Несколько дней после отправки моей объяснительной записки, — писал далее Тургенев, — меня посетил секретарь русского посольства в Лондоне. Он передал мне сначала приглашение, направленное от имени императора графом Нессельроде, предстать перед верховным трибуналом в качестве обвиняемого в участии в восстании... Я ответил секретарю, что я отправил несколько дней назад объяснительную записку о моем отношении к тайным обществам, и полагал, что эта записка сделает мое пребывание в Санкт-Петербурге совершенно излишним и что к тому же состояние моего здоровья не позволяет мне предпринять подобною поездку. Секретарь нашел необходимым прибавить к приглашению своего начальника совет от себя лично и указал, между прочим, что моя честь обязывает меня подчиниться приказу, который я получил».

Тогда секретарь показал депешу графа. Нессельроде русскому поверенному в делах о том, чтобы он в случае отказа Тургенева явиться поставил на вид английскому министерству, «какого рода людям оно дает убежище». Оказалось, что у английского министра Каннинга требовали выдачи Тургенева, но без успеха. Позднее Тургенев узнал, что русским посланникам на всем Европейском континенте было предписано арестовать его, где бы он ни оказался; думали даже схватить его в Англии при помощи секретных агентов. Тургенев сообщает в своих воспоминаниях о попытках русского правительства организовать за ним слежку в Англии через английского купца, бывшего русским консулом в Лейте. Он также указывает, что, по дошедшем до него сведениям, это была не первая попытка добиться его выдачи. Первая попытка заполучить его в руки правосудия предпринималась в начале января 1826 года. Через две недели после мятежа 14-го декабря император Николай писал в Варшаву своему брату Константину: Я велел написать Меттерниху, чтобы принял меры к аресту секретаря Государственного Совета Николая Тургенева, путешествующего со своими двумя братьями по Италии».

Верховный уголовный суд нашел, что «действия статского советника Тургенева, по показаниям 24 соучастников, был деятельным членом тайного общества, участвовал в учреждении, восстановлении, совещаниях и распространении оного привлечением других, равно участвовал в умысле ввести республиканское правление и, удалясь за границу, он, по призыву правительства, к оправданию не явился, чем и подтвердил сделанные на него показания». Тургенев писал по этому поводу: «Известия из Петербурга так далеко переходят за черту моих ожиданий и опасений, что я не могу надивиться этому: как эти господа, добрые приятели, опутали меня! Всякий посторонний вправе по сим показаниям предполагать нечто значительное, а между тем все мое убеждение всегда было и есть, и будет, что все эти общества и так называемые заговоры вздор. Думая об этом, невольно «ребятишки» сорвалось с языка. Этот упрек жесток, ибо они теперь несчастливы. Я нимало не сержусь на них, но удивляюсь и не постигаю, как они могли серьезно говорить о своем союзе. Я всегда думал, что они никогда об этом серьезно не думали, а теперь серьезно признаются!! Хороший судья мог бы легко доказать им, что они на себя клепают! Может быть, надолго, может быть, навсегда я распрощусь с отечеством».

Верховный суд приговорил Тургенева к смертной казни, а государь император повелел, лишив его чинов и дворянства, сослать вечно на каторжные работы. Под влиянием советов брата Александра в апреле 1827 года Тургенев послал краткое письмо к императору Николаю, в котором признавал себя виновным только в неявке и объяснял, что против него существовало предубеждение и потому он не мог думать, что его будут судить беспристрастно, тем более, что само правительство еще прежде решения суда признало его преступником. Следует также заметить, что Жуковский, приятель братьев Тургеневых, в том же году представил государю подробную оправдательную записку Тургенева и свою записку о нем, которую заканчивал просьбой, если нельзя уничтожить приговор, «по крайней мере теперь то повелеть нашим миссиям не тревожить Тургенева нигде в Европе». Однако ходатайство Жуковского не увенчалось успехом.

Первый из трех друзей, вместе гулявших по весеннему Риму, Николай Тургенев, будучи одним из идейных вдохновителей «декабризма», отказался тогда возвращаться на родину. Михаил Митьков, по возвращению в Россию, окунулся в круговорот политической жизни, став одним из лидеров московских «заговорщиков». После декабрьского мятежа на Сенатской площади был арестован и приговорен к «политической смерти по 2-му разряду», позднее замененной 20-летней каторгой.

Петр Чаадаев, был задержан по возвращении летом 1826 г. на русской границе. Из пограничного Брест-Литовска он в очередном письме к брату сообщает:

«Я здесь живу, мой друг, две недели. Со мной здесь случился странный случай. Приехав сюда, был осмотрен по обыкновению на таможне довольно строго; между прочим, взяты были у меня бумаги, по обыкновению для пересмотра. По сих пор мне их не отдали. Вероятно, послали в другое место разбирать, а может быть, найдя там несколько писем от Тургенева, препроводили их куда-нибудь на рассмотрение...»

Все это оказалось для Чаадаева полной неожиданностью. Он ведь не знал тогда о сообщении, сделанном следственной комиссии по делу декабристов Якушкиным. Не знал он и о том, что за ним, Чаадаевым, уже установлен тайный надзор.

21 -го июля 1826 года цесаревич Константин Павлович писал Николаю:

«Вашему императорскому величеству от 7 сего июля из города Бреста Литовского всеподданнейше доносил я о полученном мной от Варшавской секретной полиции донесении, что прибыл из-за границы служивший лейб-гвардии в гусарском полку ротмистр Чаадаев, бывший адъютантом при генерал-адъютанте Васильчикове, что спешит он ехать из Варшавы в Москву и что в бытность мою прошлого года в Карлсбаде я видел его там и знал, что он жил в больших связях с тремя братьями Тургеневыми...

По сим причинам я там же приказывал Брест-Литовскому пограничному почтмейстеру и начальнику тамошнего таможенного округа по обязанности их осмотреть все, что есть у означенного ротмистра Чаадаева, коль скоро он прибудет в Брест, и что только подозрительного окажется, представить мне; между тем он, Чаадаев, по приключившейся ему легкой болезни, оставался в Варшаве, и я по возвращении моем сюда нашел его еще здесь, но ничего такого против его не предпринимал, что бы могло подать ему мысль, что его подозревают, а только учрежден был за ним один секретный надзор, по коему ничего особенного в поступках его подозрительного не оказалось, и так он выехал в Брест.

Там пограничный почтмейстер и начальник таможенного округа исполнили мое приказание осмотром всего, что при нем было, и как нашли разные непозволенные книги и подозрительные бумаги, то оные представили мне, а его остановили в Бресте под надзором...»

26-го августа с Чаадаева по повелению императора был снят подробный допрос, целью которого было установить степень близости Чаадаева с осужденными его друзьями-декабристами. Он категорически отрицал свое участие в тайном обществе, связь с целым рядом декабристов объяснял лишь дружескими отношениями. «Мнение мое вообще о тайных обществах, — писал Чаадаев в ответ на один из пунктов допросного листа, — можно видеть из находящейся в бумагах моих речи о масонстве, писанной мною еще в 1818 году, где ясно и сильно выразил мысль свою о безумстве и вредном действии тайных обществ вообще».

Совершенно очевидно, что именно его открытость и мужество обезоружили молодого государя, видимо посчитавшего сам факт возвращения признаком лояльности. С Чаадаева была взята подписка о неучастии его в любых тайных обществах и Чаадаев был отпущен через сорок с лишним дней после задержания.

Глава 12. Успокоитель отечества

«Успокоителю отечества Николаю Первому»

Надпись на триумфальных вратах.

По завершению процесса над декабристами двор готовился выехать из Петербурга в Москву на коронацию императора и императрицы. Туда же уже направилась часть гвардии, дипломатический корпус, чрезвычайные посланники и большая часть знати. Императором Николаем, по этому поводу, был издан Высочайший Манифест о Священном Миропомазании и Короновании Его Императорского Величества, имеющих совершиться в Июне месяце 1826 года:

«БОЖИЕЮ МИЛОСТІЮ МЫ, НИКОЛАЙ ПЕРВЫЙ,ИМПЕРАТОР И САМОДЕРЖЕЦ ВСЕРОССИЙСКИЙ,и прочая, и прочая, и прочая.

Объявляем всем НАШИМ вернымъ подданным. Со возшествием на Престол НАШ Прародительский, возприяв бремя, отъ Бога на НАС возложенное, и во всемощной Его силе и милосердии ища помощи и укрепления, положили МЫ, по примеру благочестивых ГОСУДАРЕЙ, Предков НАШИХ, принять Священное Миропомазание и возложить на СЕБЯ Корону, приобщив сему Священному действию и Вселюбезнейшую НАШУ Супругу ГОСУДАРЫНЮ ИМЕРАТРИЦУ АЛЕКСАНДРУ ФЕОДОРОВНУ. Предвозвещая о сем происшествии, имеющем с помощию Божиею совершиться в Престольном НАШЕМ граде Москве сего 1826 года в Июне месяце, МЫ призываем верных НАШИХ подданных соединить с НАМИ молитвы их ко Всевышнему, да благодать Его Святая, с Священным сим елеем излиется на НАС и на Царство НАШЕ, да будетъ сие таинственное действие знамением и залогом благости Его к НАМ и печатию любви, соединяющей НАС с верными НАШИМИ подданными, коих счастие признаем МЫ единою целию НАШИХ мыслей, исполнением желаний, наградою трудов, верховною НАШЕЮ обязанностию пред Царем Царствующих. Дан в Санктпетербурге Апреля 21-го дня, в лето от Рождества Христова тысяча восемь сот двадцать шестое, Царствования же НАШЕГО в первое. На подлинном подписано собственною ЕГО ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА рукою тако:

«НИКОЛАЙ.»

16-го июля 1826 года император Николай выехал из Петербурга в Москву для участия в коронационных торжествах.

«Волнения и опасности, которые сопровождали восхождение на трон, были забыты, и все приготовились к праздникам и удовольствиям. Император, его царственная супруга и вся императорская семья, прибыв к древней столице империи, по обычаю остановились вне города в Петровском дворце. Их ожидала толпа народа. Подступы к дворцу были украшены лагерем 4 корпуса и корпуса гренадер, которые оживляли эти окрестности Москвы. В городе и вблизи него расположились прибывшие из Петербурга эскадроны и батальоны гвардии. На третий день во главе всего кортежа и приветствуемый войсками, выстроенными по пути его проезда, император верхом въехал в Москву. За ним следовали императрица-мать, царствующая императрица и наследник, который единственный ехал в карете своей матери. Вокруг кортежа и вслед за ним двигались двор и императорская прислуга. Огромные толпы народа заполнили улицы и подступы к городу. У городской черты своего нового государя встретили генерал-губернатор и городские власти, жители города по обычаю преподнесли ему хлеб и соль. В тот момент, когда государь вошел в городские ворота, послышались громогласные крики «Ура!» Яркое солнце освещало этот величественный въезд. В городе толпа стала еще гуще, у всех окон и на всех крышах толпились люди, которые с радостью повторяли крики приветствия молодому и красивому монарху. У Иверских ворот император спешился, императрицы и наследник вышли из кареты, и приветственные восклицания были прерваны самым глубоким молитвенным сосредоточением. Императорская фамилия преклонила колени перед иконой Богоматери, и весь народ, созерцавший эту молитву, казалось, принимал в ней участие», — писал в своих записках Бенкендорф.

«Слабость, ощущаемая императрицей Александрой Федоровной, по приезде в Москву заставила отнести коронование к концу поста; для укрепления ее здоровья государь с семьей поселился в Нескучном, на даче графини А.А. Орловой-Чесменской. К приезду Двора в Москву собраны были на Ходынском поле сводные войска гвардейского и гренадерского корпусов: государь производил частые смотры и ученья, на которых присутствовали иностранные гости. «Мармон, — сообщал император Николай цесаревичу, сравнивает эти войска с состоянием французских войск в Булонском лагере. На смотру мой маленький молодец ехал рысью и галопом на правом фланге дивизиона своего полка, все как следует, к великому удовольствию отца и зрителей». Маршал Мармон, вспоминая в своих записках о московском смотре, высказывал удивление по поводу смелости и искусства, обнаруженных во время смотра восьмилетним наследником. Император Николай, смотря на своего сына с выражением самой нежной заботливости, обратился к герцогу с словами: «Вы полагаете, что я испытываю волнение и беспокойство, видя этого столь дорогого мне ребенка среди подобной сутолоки; но я предпочитаю покориться этому, чтобы выработать в нем характер и с малолетства приучить его быть чем нибудь, благодаря самому себе» (Император Николай Первый, его жизнь и царствование / [соч.] Н. К. Шильдера. - СПб. : А. С. Суворин, 1903).

«Одним из пламеннейших, весьма естественных желаний императора Николая при вступлении его на престол было – чтобы при коронации в Москве присутствовал и великий князь Константин Павлович; но, давая только угадывать это желание, он не решался облечь его в форму просьбы и тем менее положительной воли. Князь Любецкий, в то время министр финансов Царства Польского, отважился сделать это за него.

«Отъезжая тогда в Варшаву, — рассказывал он мне впоследствии, — я при прощании с государем и при выраженном им желании увидаться скорее с братом осмелился сказать: — Государь! Нужно, чтобы он приехал к коронации в Москву; надобно, чтобы тот, кто уступил вам корону, приехал возложить ее на вас в глазах России и Европы. — Это вещь невозможная и невероятная. — Она будет, государь! — Во всяком случае, приехав в Варшаву, сходите поцеловать от меня ручки княгине Лович.

Я понял этот намек, — продолжал князь Любецкий, — и по приезде в Варшаву обратился прямо к княгине Лович. Сильное ее влияние убедило великого князя неожиданным своим приездом в Москву обрадовать государя и успокоить Россию». (Из «Записок» Модеста Андреевича Корфа).

Перед отъездом в Москву император Николай в своей переписке с цесаревичем Константином Павловичем осторожно намекал на счет своих задушевных желаний:

«Я надеюсь с Божиею помощью, — писал государь, — быть в Москве 22-го июля; и так, вы осведомлены о моих планах столько же, сколько я сам. Я не скрываю от вас, что я буду очень счастлив увидеть вас; если это возможно, я покоряюсь судьбе, раз очевидно такова воля Божия». Находясь в Москве и не получая ответа император Николай перестал уже рассчитывать на возможность свидания с братом, как вдруг 14-го (26-го) августа, в 11 часов утра, цесаревич неожиданно подъехал в Кремле к дворцу, занимаемому государем.

Генерал-адъютант Бенкендорф, упоминая об этих событиях в своих записках, пишет:

«Церемония коронации была назначена на 22 августа. За два дня до этого к удивлению всех и к удовлетворению и к чести императорской семьи внезапно приехал великий князь Константин. Он спустился к императору, который вышел встретить своего старшего брата, того, кого он первый признал своим государем. Этот приезд великого князя стал ярким и публичным доказательством его подчинения новому государю и добровольного отречения от престола. В то же время он стал драгоценным свидетельством счастливой гармонии, которая на благо империи объединяла всех членной царствующего дома. Публика была в восторге, дипломатический корпус успокоился. Это присутствие на торжестве коронации великого князя Константина должно было придать ей еще больше торжественности и заслуживает внесения в анналы истории как единственный в своем роде и замечательный пример. Народ выразил ему свое удовлетворение единодушными восклицаниями, высокопоставленные лица и все присутствующие выказали ему самое глубокое уважение».

Цесаревич надеялся пробыть в Москве не долго, но расчеты его не оправдались, и ему пришлось прожить в столице до 22-го августа, дня, назначенного для коронования. До наступления этого торжества его развлекали разводами и маневрами, происходившими в окрестностях Москвы.

22-го августа 1826 года, состоялась наконец давно ожидаемая коронация императора Николая Павловича.

На коронационных торжествах присутствовало множество народа. Очевидец вспоминал:

«В пять часов утра, тихого и уже светлого от пышной розовой зари, спешили мы встать, одеться и ехать. Безветренный воздух дышал свежестию; ни малейшее облако не оттеняло чистого небесного свода, и скоро солнце присутствием своим украсило день достопамятный. Казалось, вся природа безмолвно ожидала торжества земли Русской. Но Москва радостным шумом представляла разительную противоположность с тишиною неба: на улицах, на площадях теснились несчетные толпы народа, гремели экипажи. На Ильинке уже нельзя было проехать: кареты спирались, одна за другою, и кто не хотел или не мог ждать, должен был пешком пробираться между людьми, лошадьми и колесами. Так пришлось и нам. Обширная Красная площадь подобилась волнующему морю: не сотни, а тысячи валили к стенам величественного Кремля. Входим внутрь его: и там уже, от Спасских ворот до Троицких и от Никольских до Тайницких, все наполнено, все кипит народом. Спешим к местам, назначенным для зрителей: полиция не успевает отбирать билеты; прилив увеличивается с минуты на минуту.

Мы достигнули одного из амфитеатров. Их можно было уподобить горам, усеянным цветами, бесконечно разнообразными: тут были наряды Европы и Азии, обоего пола, разного возраста и всяких званий. Часы длились в нетерпеливом ожидании. Наконец пушечные выстрелы возвестили приближение вожделенного времени. Площадь между церквами и амфитеатрами покрылась отрядами всех полков гвардии: движение бесчисленных шляп, киверов, касок подобилось то легкому колебанию колосьев от тихого ветерка, то быстрому течению речных струй; разноцветные мундиры являлись в полном блеске при лучах солнца, которые играли на золотом убранстве военачальников и скользили по светлой стали густого леса ружей. Все переходило, строилось по обеим сторонам помоста, устланного алым сукном для высочайшего шествия; позади, за рядами воинства, толпился народ в беспрерывном движении: всяк желал найти для себя лучшее место, искал и часто возвращался на прежнее.

Разделяя свои мысли и чувства с моим товарищем, я заметил сильное движение у Красного крыльца; но Успенский собор заслонял от меня большую его половину, и я видел только, как богатый балдахин из золотой и серебряной парчи двинулся от крыльца к собору. Мне сказали, что под ним шествует императрица Мария Федоровна. Еще несколько минут, и с появлением другого великолепнейшего балдахина, при всеобщем колокольном звоне, я узнал о шествии императора с августейшею супругою. Оно скрылось также вдалеке за стенами собора. Как завидовал я счастливцам, которые имели возможность быть внутри самого храма свидетелями таинственных минут наития Святого Духа на российского самодержца, где ангельские хоры повторяли усердную молитву верноподданных да силою Господнею возвеселится царь, и где наш венценосец, помазуясь миром всеосвящающей благодати и моля Вышнего, да управит царство его в преподобии и правде, вручал Ему и сердце свое, и народ свой.

Загремели колокола и пушки в знамение, что свершился обряд священный и с ним желание необъятной России. Затем снова наступила всеобщая тишина: в соборе свершалась божественная литургия. Она окончилась… и какое опять волнение везде! какое нетерпение увидеть царя своего в венце предков Его! Самые отдаленные толпы закипели, нахлынули рекою, стеснились к амфитеатрам… но скоро порядок восстановлен, и тут мы насладились зрелищем несравненным: торжественный выход из Успенского храма был прямо виден с того места, где мы стояли. С амфитеатров и отовсюду неслись восклицания радости, заглушая собою пение церковное, и скоро потом, за всею необозримою великолепною свитою, за духовенством, вельможами воинскими и гражданскими, явился государь в блистательной алмазной короне, в порфире царской, со скипетром и державою. Взоры всех были устремлены с жадностию на помазанника Господня; а в светлых взорах его блистало смиренное величие христианского владыки. И не нужно было угадывать его чувств при виде бесчисленного множества детей, Промыслом врученных его сердцу. Сопровождаемый августейшими братьями, он тихо упреждал балдахин, под которым шла государыня императрица Александра Федоровна, в меньшей короне. Шестнадцать генерал-майоров несли балдахин и столько же генерал-лейтенантов придерживали его за золотые кисти. Звук музыки военной, гром пушек, колокольный гул с Ивана Великого и со всех церквей столицы и непрерывное, радостное ура! производили в душе невыразимое чувство. И столь роскошная картина озарялась полным сиянием солнца, еще умножавшего собою блеск золота, серебра, драгоценных камней и особенно венца императорского.

Их величества шествовали в Архангельский собор приложиться к почиющим в нем святым мощам и поклониться праху своих предков; потом в Благовещенский. На время их моления там прекращались восклицанья, колокольный звон и гром артиллерии – только военная музыка играла гимн Боже, Царя храни!..»

Церемония проходила в точном соответствии с «Высочайше утвержденным Церемониалом торжественного восшествия в пер­вопрестольный град Москву и Священнейшего Коронования Его Императорского Величества Государя Императора Николая Павловича, Самодержца Всероссийского».

Из Церемониала, опубликованного в газете «Северная пчела»:

«По окончании молитв Его Император­ское Величество соизволит указать подать со стола с регалиями императорскую корону, которую митрополиту подаст назначенный к тому чиновник, а митрополит поднесёт Его Императорскому Величеству на подушке. Его Величество, приняв от митрополита корону с подушки, изволит возложить на свою главу, причем митрополит произносит речь по книге. Его Императорское Величество соизво­лит повелеть с того же стола подать импера­торские скипетр и державу, которые Его Вели­честву митрополитом и поднесены будут с молитвою. Его Императорское Величество, приняв скипетр в правую, а державу в левую руку, изволит сесть на императорский пре­стол. Его Императорское Величество, положив регалии на подушки, поднесенные чиновни­ками, призовет Ея Величество Государыню Императрицу и, сняв с себя корону, прикос­нется оною к голове Ея Величества и паки на себя возложит. За ним поднесена будет мень­шая корона, которую Государь Император воз­ложит на главу Государыни Императрицы, а четыре статс-дамы оную оправят. Протодиа­кон, провозглашая весь Его Императорского Величества титул, воскликнет многолетие, и певчие пропоют трижды «многая лета». Потом опять же протодиаконом провозгла­шено будет многолетие и Ея Величеству Госу­дарыне Императрице. В то время будет звон во все колокола, и по данному сигналу учинён будет из стоящих на площади, также и постав­ленных на башнях по городу, Кремлю и по бастионам пушек 101 выстрел».

Обряд венчания был совершен новгородским митрополитом Серафимом при содействии киевского митрополита Евгения и московского архиепископа Филарета, возведенного в этот день в сан митрополита. Во время обряда коронования ассистентами государя были цесаревич Константин Павлович и великий князь Михаил Павлович.

«Во время священной церемонии великий князь Константин, исполнявший обязанности генерал-адъютанта, заслужил всеобщее одобрение своими неустанными и трогательными заботами об одеянии императрицы в тот момент, когда она принимала императорскую пурпурную мантию, и о шпаге императора, когда он принимал причастие и должен был расстаться с ней. Глубочайшее молчание царило под древними сводами собора, который на протяжении веков видел здесь стольких государей, принимавших корону и преклонявших колени перед Всевышним. Эта священная тишина нарушалась только молитвами церковнослужителей и мелодичным пением придворной капеллы.

После окончания церемонии пушечные залпы, колокольный звон крики «Ура!» народа и войск возвестили о выходе из собора новокоронованных особ. Эти крики, подобно раскатам грома, сопровождали их при проходе через толпу вплоть до того, как они поднялись на самый верх Красной лестницы. Вид императора ослеплял красотой под драгоценностями бриллиантовой короны. Императрица и наследник, находившиеся возле императрицы-матери, также привлекали взгляды собравшихся. Невозможно было себе представить более прекрасную семью, их вид вызывал подлинный восторг» (Из записок генерал-адъютанта Бенкендорфа).

В день коронования последовали два именные указа о смягчении наказания государственным преступникам, осужденным на каторжные работы и к ссылке на поселение, а также сосланным в дальние гарнизоны. Этот день был еще ознаменован еще одним событием: реформой в придворном ведомстве, объединялись в одно целое разнообразные придворные учреждения, министерство императорского двора. Управление новым ведомством вверено было князю Петру Михайловичу Волконскому.

Из дневника сенатора П.Г. Дивова:

«25-го августа. Пушечные выстрелы с крепости возвестили жителям Петербурга, что коронация совершилась в Москве 22-го числа. Вследствие опоздания курьера я боялся, не помешало ли этому событию здоровье императрицы. К счастью, оно совершилось благополучно, к великому удовольствию всех благомыслящих людей.

31-го августа. Пожаловано (в день коронации) много наград; графу Нессельроде дан лестный рескрипт и поместья в Тамбовской губернии. Мне приятно видеть, что в делах с Портою император сохраняет свое достоинство и не поддается обещаниям. На аккерманском конгрессе объявлено, что если турки не согласятся на предложенные им условия 25-го числа, то войска вступят в Молдавию и Валахию, о чем уже сообщено всем дворам.

1-го сентября. Начали печатать список высочайше пожалованных наград. Их было очень много. Я с своей стороны получил шесть тысяч рублей прибавки к жалованью. Это было не совсем пропорционально по сравнению с другими, тем не менее я был благодарен и написал письмо графу Нессельроде. Говорят, что двор остается в Москве до октября.

В «Gazette de St-Petersbourg» напечатан рескрипт графу Нессельроде, в котором император говорит, что этот министр осуществлял мудрые предначертания и проводил политические планы императора Александра I и т. д. Без сомнения, рескрипт сей лестен и прибылен для графа, получившего поместье, приносящее от тридцати до сорока тысяч рублей дохода. Но, взвесив хорошенько образ действия покойного императора, в нем нельзя найти ничего выгодного для империи; напротив, все клонилось к ее ущербу в будущем. Либеральные идеи нашего века увлекли этого государя, и он им поддался. За границею ему воскуряли фимиам в прозе и стихах, а в конце концов что же мы видим? — Мы были обмануты Пруссией и Австрией, а еще более Англией. Пруссия, не делая никаких уступок, получила Данциг, через который идет вся торговля Польши; Австрия получила от Италии огромный кусок земли; Англия, отказавшись от Корфу, овладела Адриатикой и Архипелагом. Королевство Польское было восстановлено до некоторой степени. Для чего? Чтобы иметь на шее лишнего врага. Действуя умнее, следовало бы всячески избегать этого, в особенности когда проповедовали принцип неограниченной монархии. Было бы гораздо естественнее восстановить statu quo ante bello с Наполеоном. Пруссия вошла бы в прежние границы, Данциг остался бы вольным городом, под особым по-кровительством России, с русским гарнизоном. Из Кракова не создали бы революционного очага, сделав из этого города Бог весть для чего республику. Австрия, владея по прежнему Сандомиром, Краковом и Люблином, уменьшила бы свои требования по отношению к Италии. Теперь же будущее полно осложнениями, которые могут быть улажены только потоками крови. Император Николай вступил на престол в тот момент, когда разразилась буря, усмиренная его умом. Благодаря Бога, он энергичнее своего предшественника, но, продолжая до известной степени ошибки, сделанные его братом, он может все более и более запутаться в пагубных последствиях, какие они повлекут за собою. Последствия эти будут неизбежны по самой силе вещей, и побороть их не в силах одного человека. Эти последствия можно только отдалить на время, зато они могут возникнуть внезапно, в случае кончины короля прусского или императора австрийского, и, разумеется, граф Нессельроде не будет подходящим советником для государя в этих затруднительных обстоятельствах. Как частный человек — это личность вполне порядочная, но он всегда находится под чьих-либо влиянием и не обладает ни проницательностью, ни глубокомыслием. Он хороший секретарь — не более.

С другой стороны, бросив взгляд на внутреннее управление империей, сердце сжимается, когда видишь в нем полное отсутствие единодушия. Какие лица пользуются доверием императора? Именно те, которые виновны во всех бывших беспорядках. Князь Александр Голицын развратил всю Россию своей шайкой иллюминатов, коих он является послушным орудием. Молодые адъютанты смотрят на все через известную призму и действуют в духе тех лиц, которые готовы все разрушить и ниспровергнуть.

Император горячо желает добра; об этом свидетельствуют все меры, принятые им по гражданскому и военному ведомствам; они доказывают в то же время, что государь убежден в том, что зло существует, и что он желает искоренить его, но как-то он возьмется за это? Он, видимо, старается узнать истину и убежден в том, что необходимо усилить надзор тайной полиции. Поэтому он и присоединял ее к своей собственной канцелярии, изъяв ее из ведомства Министерства внутренних дел».

«23-го сентября завершились празднества по случаю коронации императора Николая блистательным фейерверком. Один заключительный букет состоял из 140 000 ракет, к которому присоединился грохот из 100 пушек. Из декораций этого фейерверка обращали на себя внимание триумфальные врата с надписью «Успокоителю отечества Николаю Первому».

Спасибо за чтение

Вернуться к книге