Капелька за капелькой
Глава 1
Кап-кап... Капелька за капелькой... Худенькая, безжизненная ручка десятилетней Ниночки, перетянутая жгутом, лежит на холодной клеёнке. Вокруг всё: стены, потолок, окно, лицо женщины в белом халате — постепенно утрачивает привычные очертания и начинает плавиться, растекаться, пока не превращается в грязное серое облако.
Кап-кап... Капелька за капелькой наполняется доверху стеклянная ёмкость. Это не кровь — это по прозрачной трубочке маленькими капельками детство её стекает. А в голове, как удары тяжёлого молоточка: раз-два, раз-два. И не поймёшь — это звук капель или тяжёлых немецких сапог в коридоре? Ниночка устало прикрыла глаза.
В палате холодно, неуютно. Под тонким серым одеялом девочка пытается согреться. Тихо. Хотя нет: через еле различимое тяжёлое дыхание других детей слышится это вечное: кап-кап, кап-кап...
На соседней койке смирно, почти не шевелясь, как требует от них фрау Эльза, лежит Таня. Она просто смотрит в одну точку, и её жизнь капает в бутыль ровно, без просьб, без слёз. Ниночка хочет стать такой, как Таня. Ничего не чувствовать, не шевелиться, не плакать.
В тишине раздался громкий, как выстрел, щелчок. Это фрау Эльза, как всегда, с холодным, непроницаемым лицом, привычно отсоединяет почти полную ёмкость. Её движения ловкие, быстрые, руки — без жалости. Она смотрит на Ниночку не как на ребёнка, а как на нужный прибор, который почти опустошён. В её взгляде — лёгкое раздражение:
— Мало. Снова мало. Вставай!
Её резкий голос заставляет Ниночку подчиниться. Мир шатается, плывёт в кроваво-красных пятнах. Она цепляется за край койки, но в её худеньких, почти прозрачных ручках нет силы. Ноги не слушаются, и малышка падает на холодный пол.
— Слабая девочка, — недовольно бормочет фрау Эльза.
Грубо хватая Нину под мышки, безразлично бросает ослабевшее тело на кровать. Девочка почти не чувствует боли. Она приходит потом — тупая, проникающая во все косточки. Во рту — вкус медной монеты и пустоты. Глаза слипаются. Но самое страшное — это жажда. Невыносимая, огненная, она крепко перекрывает горлышко и не даёт дышать. Ниночка поворачивает голову и видит, как медленно сползает по стеклу капля— чистая, круглая, прозрачная. Соединяясь с другой, она становится больше, тяжелее… и срывается вниз. Исчезает. Ниночка не успела, не смогла к ней дотянуться бескровными губами.
Она закрывает глаза и вспоминает. Воспоминания — это единственный тёплый уголок, который у неё ещё не отняли. Девочке видится большой, светлый дом, наполненный солнцем и теплом, пахнущий по воскресеньям мамиными блинами. Тогда все были живы. Счастливы.
Кап-кап... Звук становится всё тише, всё дальше, и большая палата постепенно наполняется темнотой. Она не страшит, наоборот, становится мягкой, уютной, как мамина рука. Она ласково гладит её по голове и зовёт за собой. Ниночка делает последний, крошечный шажок навстречу — и звук резко обрывается.
Тишина. В палате стоит густой запах страха, крови и детского пота. Фрау Эльза маркирует новую бутыль и бросает безразличный взгляд на койку. Пустые глаза девочки, полные боли и страха, смотрят на неё. От холодного взгляда медсестры ребёнок пытается спрятаться под одеялом. Старая кровать предательски заскрипела под маленьким, безжизненным телом Ниночки.
— Этот контейнер готов. Приготовьте следующий, — раздаётся громкий голос в дверях.
Чья-то детская жизнь, измеренная очередной порцией готового контейнера, спешно уносится по коридору, чтобы влиться в вены того, кто считает себя господином мира.
Глава 2
Кап-кап... Ещё один день. Капелька за капелькой вытекают в стеклянные колбы и стираются воспоминания о тепле, солнце, мамочке и кукле Мусе. Каждый раз наполненные доверху колбы по кусочку отнимают память.
Во дворе — морозный, пасмурный день. Ветер гудит за грязными окнами барака, напоминая, что жизнь продолжается, что Ниночка ещё жива. Ей кажется, что она слышит не злобный ветер, а тихие, ласковые напевы февральской вьюги. Они напоминали мамину колыбельную, под которую там, в мирной жизни, так любила засыпать маленькая Ниночка. А сейчас ей хочется просто прижаться к горячей печке и согреть коченеющие пальцы. Впалые щёки девочки чуть-чуть потеплели от этих воспоминаний, но тёмно-синие круги под глазами в вечерних сумерках делали лицо безжизненным.
Наступило утро. Опять холодная процедурная. Здесь время измеряется процедурами, а не днями. Дверь со скрипом открылась. Вошла высокая, крупная женщина в белом халате, за ней два солдата. Значит, сегодня смена фрау Эммы — безжалостной и жестокой. Её Ниночка боялась больше, чем фрау Эльзу. Эмма, раскрыв толстый журнал, посмотрела поверх очков на притихших детей. В бараке все замерли. Нина вжалась в стену, пытаясь стать невидимой. Ее испуганное сердечко забилось так громко, что казалось, его тревожный стук слышен всем.
— Сегодня группа Б, — прозвучал холодный голос на ломаном русском.
Нина входила в группу Б. Она медленно, пытаясь унять дрожь, встала. Ноги то ли от страха, то ли от слабости не слушались. Рядом, с соседней кровати, поднялась Катя. Она немного старше Ниночки, ей двенадцать лет. Она тоже из группы Б. Вообще, из всего барака с такой группой было двадцать детей. Они быстро, под строгим взглядом молчаливых конвоиров, выстроились в одну ровную линию, как делали это уже много раз.
В процедурной пахло спиртом и страхом. Нина видела, как Катю усадили на стул. Фрау Эмма пока ещё в чистом белом халате быстрым движением наложила жгут, протёрла кожу спиртом. Игла вошла в вену. Тёмно-красная струйка побежала по трубке в стеклянную колбу. Капля за каплей. Катя сидела неподвижно, только губы её чуть шевелились. Нина знала — она молилась. Сама Нина не молилась, потому как никакой молитвы не знала. Просто, каждый раз, когда холодная игла входила в еле заметную вену, девочка, как молитву, шептала про себя: "Мама любит Нину. Папа любит Нину. Коля любит Нину. Нина любит всех." И так повторяла несколько раз, пока не наполнялась колба. Правда, в прошлый раз она тоже молилась, а кровь всё не останавливали, ёмкость почему-то была больше обычной. Тогда особенная, придуманная ею молитва не помогла, и Нина потеряла сознание. Она уже не верила, что ей может что-то помочь. Ушла вера, остался только страх. Ниночка закрыла глаза. Не помогло.
— Нина, — позвала ее женщина.
Девочка села на ещё теплый от Катиного тела стул. Холодный жгут, резкий запах спирта, укол. Боль была несильная, привычная, но Нина всё равно каждый раз вздрагивала. Иногда она смотрела, как ее кровь наполняет колбу: сначала быстро, затем медленнее. Потом, теряя силы, Нина безразлично отворачивалась к окну.
— Капля за каплей, — думала она.
Какая-то часть её жизни вытекала в эту стеклянную емкость. Не только кровь. Память... С каждым разом она меньше помнила мамину колыбельную. С каждым разом слабее вспоминала папины руки, подбрасывающие ее к потолку. С каждым разом тускнел в памяти вкус бабушкиных ватрушек.
Колба наполнилась, но фрау Эмма не торопилась вынимать иглу. Она посмотрела на часы, на побледневшую Нину и оставила всё как есть. Кровь продолжала капать в уже переполненную колбу, переливаясь через край.
— Хватит уже. Пожалуйста, — бескровными губами прошептала Нина.
Фрау Эмма в белом халате сделала вид, что не слышит. Нина почувствовала, как комната поплыла перед глазами. Звуки стали приглушенными, цвета поблекли.
— Капля за каплей, — подумала она и потеряла сознание.
Очнулась Нина уже в бараке, на своих нарах. Рядом сидела Катя и гладила ее по голове.
— Держись, — шептала Катя. — Наши скоро придут. Освободят.
— Я ничего не помню, Катя, — заплакала Нина. — Не помню, как пахнут цветы. Не помню, как смеётся братик.
— Вспомнишь, — твердила Катя, но голос её, слабый, тихий, дрожал. — Всё обязательно вспомнишь. Ты только держись.
Через неделю Кати не стало. Ее забрали на процедуру, но назад она не вернулась. Говорили, что отобрали слишком много. Всё, что осталось от Кати, — это выцарапанное на стене барака имя и засохшая веточка сирени, которую она однажды весной пронесла через колючую проволоку. Когда это было?
Глава 3
Холод. Он, как и страх, сжимал всё внутри в тугой, крепкий узел. Густой, острый, пропитывающий до костей, он не отпускал ни днём ни ночью. Невыносимый холод жил в стенах длинного серого барака, стелился по неровному деревянному полу, а потом вырывался изо рта каждого ребенка белесым облачком.
Странно, но память к Нине периодически возвращалась. Она вдруг вспомнила, как попала сюда, в этот детский лагерь.
Всё началось со взрыва. Вернее, с тишины после. Они прятались в погребе, в какой-то деревне под Ленинградом. Мама хотела добраться к своим родственникам в Дубровку, надеясь, что там будет спокойнее и безопаснее. Оказалось, что нет. Они не успели. Мама крепко держала ее за руку, а потом… потом был сильный грохот, пыль, крики на непонятном языке. Мамина рука выскользнула. Когда Нина, оглушённая взрывом, выбралась из-под досок, первое, что она увидела — сапоги. Высокие, чёрные, блестящие. Их владелец, человек в длинном кожаном плаще, оценивающе глядя на неё сверху вниз, что-то коротко бросил другому. Её подхватили, куда-то понесли. Девочка кричала, звала маму, но голос будто растворился в пропахшем пожаром воздухе.
Так Нина оказалась в лагере. Немцы называли его детским домом, но вскоре после первой процедуры стало понятно, чем на самом деле здесь занимаются. Это было место, где у них — мальчишек и девчонок — забирали тепло. И жизнь. В самом прямом смысле.
Барак был полон таких же детей, как Нина: тихих, запуганных, молчаливо смотрящих огромными глазами на своих мучителей. Самых маленьких, как она позже поняла, немцы сразу увозили — они ни для чего не годились. Нужны были те, кто постарше, чья кровь могла спасать их раненых солдат.
Нина попала в группу «подходящих». Ей запомнилась женщина с каменным лицом в белоснежном, накрахмаленном халате, как у их старого, доброго доктора в детской поликлинике. Фрау Эльза, как она приказала её называть, говорила по-русски. Её громкий, резкий голос пугал не меньше холодной иглы:
— Не дёргайся. Будешь дёргаться — сделаю больно и всё равно возьму сколько нужно.
Процедурная комната была самым страшным местом. Там пахло лекарствами и чем-то сладковато-металлическим. Нину усаживали на холодный стул, туго перетягивали ручку резиновым жгутом выше локтя. Тогда её вена, синеватая и тонкая, выпирала под кожей. Иголка была огромной, пугающей. Первый укол был самым болезненным — не столько от иглы, сколько от жуткого ощущения пустоты и холода, сковывающего маленькое тельце изнутри. Кровь текла по тонкой трубке в большую стеклянную банку. От тусклого света лампочки она казалась тёмно-алой, почти чёрной.
После этого наступала слабость. Мир плыл перед глазами, в ушах звенело. Давали кружку мутного тёплого чая и кусок чёрного хлеба. Но даже съесть его было трудно — руки дрожали.
Она подружилась с девочкой Соней, которой было уже четырнадцать. Наверное, поэтому она казалась Нине совсем взрослой. Соня рассказывала, что в лагере есть «доноры» и «отказники». Страшно было попасть к "отказникам". У них кровь уже не шла. Они — пустые. Таких увозили на грузовиках, и они больше не возвращались. Соня шептала по ночам:
— Надо пить чай и есть хлеб медленно, чтобы казалось, что его много. Тогда ты будешь сытая, а значит — сильная. Значит — выживешь.
Однажды Соня не вернулась с процедуры: фрау Эльза взяла у неё сверх нормы. От слабости Сонечка упала в обморок. Её унесли на носилках. Больше Нина своей старшей подруги не видела.
После этого девочка начала разговаривать с воробьём. Он прилетал к крошечному, тронутому морозом оконцу их барака. Она воображала, что это заколдованный мальчик, который умеет летать. Ниночка рассказывала ему про маму, про тёплую печку в их ленинградской комнате, про запах маминых блинов и бабушкиных ватрушек. Воробей, чирикая, кивал маленькой головкой, словно что-то понимал.
Силы таяли с каждой процедурой. Цвета вокруг расплывались, звуки приглушались. Нина уже почти перестала чувствовать уколы. Просто ждала, когда закончится этот выворачивающий наизнанку холод. Тогда девочка закрывала глаза и видела жаркое лето и себя — живую, весёлую, резво бегущую по зеленой траве под ярким солнцем.
Однажды утром её не вызвали по списку. Она лежала на нарах, боясь пошевелиться, думая, что о ней забыли и сейчас обязательно вспомнят. Но день прошёл. Потом ещё один. Женщина в грязном халате, мельком глянув на нее, пробормотала:
— Отказ. Совсем слабая.
В глазах Нины читалось не облегчение, а ужас. Она — отказник. Это был приговор. Это грузовик.
Глава 4
Спасение пришло с грохотом и взрывами, которые были громче и страшнее тех, что отняли у Нины маму. Это была канонада. Сначала — далёкая, потом всё ближе — ближе. Немцы в лагере засуетились, забегали. Однажды ночью началась стрельба совсем рядом. Потом — непривычная тишина. В барак зашли люди — в белых полушубках, с красными звездами на шапках. Свои! Они подходили к кроватям, укутывали в одеяла детей и выносили на улицу. Некоторые из них скупо, по-мужски плакали, глядя на этих полуживых узников. Один из них, высокий, с уставшим лицом, увидел Нину. Он медленно снял шапку и большой ладонью вытер глаза.
— Детка… — только и смог солдат выговорить хрипло.
Он снял свой тулуп и, бережно завернув в него невесомое худенькое тельце девочки, вынес во двор. А над лагерем, в зимнем колючем небе, летал маленький воробей. Он, наматывая небольшие круги, словно прощался с той, что доверяла ему свои самые важные детские тайны.
Нина лежала в госпитале на койке у окна. Рядом стоял табурет, на котором — жестяная кружка с тёплой водой. А ещё у неё вдруг появилось неслыханное богатство: кусочек сахара, завёрнутый в старую газету. Его дали утром, и девочка растягивала это лакомство на целый день, осторожно отламывая крошечные кристаллики и кладя их на язык.
Нина осмотрелась вокруг. В палате было много детей — тех, кто, пройдя через донорский лагерь, сумел выжить. И у каждого из них была своя страшная история.
Андрей, мальчик лет двенадцати, темноволосый, запуганный. Он почти не говорил. В лагере он попал в так называемую рабочую группу. Этих детей использовали для уборки, разбора завалов, разных подсобных работ. Однажды его поставили сторожить ящик с консервами. Андрей в холодную метель простоял на посту десять часов, потому что немец-часовой ушёл погреться и забыл о мальчике. Андрея нашли вечером, почти замёрзшего, но не сдвинувшегося с места. Он боялся, что его расстреляют за нарушение приказа. Теперь в палате мальчик по-прежнему вскакивал среди ночи и замирал у своей койки, как часовой, глядя в пустоту широко открытыми, невидящими глазами. Потом медленно, как заводная игрушка, возвращался под одеяло. Он ни с кем не дружил, но однажды поделился с Ниной своей порцией хлеба: просто молча подошёл и положил половинку своего куска ей на подушку.
Самой взрослой среди всех оказалась Оля. Ей — пятнадцать. В лагере она привязалась к маленькой шестилетней девочке, которую все звали просто — Малышка. Маму Малышки угнали в Германию. Девочку немцы почему-то оставили в лагере. Оля, услышав однажды, как та негромко плачет под одеялом, подошла, легла рядом и тихонько спела ей колыбельную. С тех пор Малышка стала спокойнее. Когда Оля, обессиленная после процедуры лежала, повернувшись к стене, Малышка присаживалась на краешек койки и молча гладила её худенькие плечи. Их разлучили при эвакуации. Девочку увезли в другой детдом. Оля старалась быстро восстановиться, чтобы выйти из госпиталя и найти свою Малышку.
Среди мальчишек в палате выделялся Боря — худой, нескладный, с умным взглядом больших чёрных глаз. Дети называли его между собой математиком. Он был из ленинградской интеллигентной семьи, учился в математической школе. Борис попал в лагерь с младшей сестрой Аделиной. Она после первого забора не выжила. Боря держался, не плакал, но по ночам было слышно, как он стонет от боли. Он любил говорить о числах. Мальчик высчитал, сколько крови у него взяли в литрах, сколько граммов хлеба ему недодали за всё это время. Он знал, сколько шагов от койки до того места, где из его руки капелька за капелькой стекала в ненасытную колбу кровь. Теперь он лежал на кровати у окна и шептал что-то про себя, двигая пальцами в воздухе, как будто рисуя формулы. Однажды он сказал Нине, глядя на ее сахар:
— В этом кубике сорок два грамма. Если отламывать по малюсенькому кусочку, его хватит на двое суток. Но и растворится он тогда быстрее. Лучше съесть сразу.
Нина тогда бережно завернула сахар в газету и спрятала под подушку. Потом, подумав, поделилась с Борей маленьким осколком.
Эти короткие истории витали в воздухе седьмой палаты. Они проявлялись в поступках, в ночных кошмарах, в молчаливых взглядах. Они были обломками украденного детства. Под одеялами согревались не только тела — согревались души, которые учились заново доверять тишине без страха, хлебу без отмеренной порции за кровь. А главное, дети постепенно привыкали к взрослым в белых халатах. Жизнь понемногу возвращалась в их испуганные глаза, согревая худенькие, измученные тела.
А за окном палаты медленно таял снег, обнажая землю. Чёрную, израненную, но живую. Такую же, как они...
Глава 5
Нина пережила этот лагерь, выжила. Но холод той зимы, холод выкачанной из нее жизни, навсегда остался где-то глубоко внутри, как шрам на душе. Она научилась снова чувствовать тепло солнца, человеческих рук, собственного сердца. Но иногда, в самые лютые морозы, ей казалось, что по жилам снова медленно ползёт та самая лагерная стужа, сковывающая ледяным страхом её хрупкое тело.
Нина снова и снова вспоминала каждого, у кого капелька за капелькой забирали детство, тепло, память. Жизнь. Она вспоминала о цене, которую заплатили голодные, измученные дети за то, чтобы выжить. Слишком дорогая цена. Цена, измеряемая в литрах детской крови.
Прошли годы. Десятилетия. Нина, закончив медицинский институт, связала свою жизнь с медициной. Она стала хорошим врачом-педиатром и посвятила себя спасению детей.
Послевоенная жизнь Нины Петровны сложилась удачно: любящий, всегда во всём её поддерживающий муж, хорошие детки — сын и дочь.
Казалось, жизнь победила. Но частенько ночью, когда Нина закрывала глаза, до боли знакомое кап-кап не давало заснуть. Снова она, дрожа от страха, оказывалась в той холодной процедурной. И так хотелось ей спрятаться от бесчувственного взгляда фрау Эльзы или от сильных рук фрау Эммы. Ниночка вновь и вновь слышала звук капель, падающих в стеклянную колбу. Капелька за капелькой...
Однажды, уже в девяностые, она выступала в школе перед учениками. Рассказывала о войне. И вдруг посреди рассказа ее взгляд остановился на девочке, сидящей за первой партой. У нее были такие же огромные синие глаза, как у Кати.
— Вы спрашиваете, как это — потерять детство, — тихо сказала Нина Петровна. — Это когда капелька за капелькой из тебя вытягивают не только кровь. Это когда вместе с кровью уходит память о материнской ласке, способность радоваться солнцу, вера в добро. Они забирали у нас не просто кровь для своих раненых солдат. Они лишали нас будущего. Капля за каплей.
В классе стояла тишина. Никто не шевелился, не разговаривал.
— Но знаете, что самое удивительное? — продолжала Нина Петровна, и голос ее окреп. — Они не смогли забрать всё. Где-то в самой глубине души, под слоем боли и страха, оставалось удивительно сильное желание — жить. Оно в каждом из нас росло — сначала слабое, почти незаметное, едва уловимое. Как маленькая искорка в погасшем костре, оно сначала тлело, потом разгоралось, становилось крепким, нерушимым. Но когда нас освободили, эта искра превратилась в горячее пламя, которое и помогло мне, как и другим детям, выжить. Потом эта искорка помогла мне выстоять, стать врачом. Помогла стать мамой и вырастить своих детей.
Она внимательно посмотрела на синеглазую девочку.
— Знаете, когда вам кажется, что жизнь несправедлива, вспомните о том, что даже из самого ужаса, самой безвыходной ситуации можно вынести что-то важное. Даже после того, когда у тебя забрали всё до последней капли, ты можешь снова научиться быть собой... Ты можешь научиться жить заново.
После встречи к Нине Петровне подошла та самая девочка.
— Спасибо вам, — тихо сказала она. — Сестричку моей прабабушки тоже забрали в такой лагерь. Она не выжила. Но теперь я знаю, как она боролась.
... В эту ночь Ниночка впервые за много лет не услышала во сне звука падающих капель. И первый раз за всё это время ей приснилась Катя. Она стояла возле огромного куста сирени и громко смеялась. А высоко в небе светило яркое солнце и своими ласковыми лучами согревало всё вокруг. Катя, купаясь в этих щедрых лучах, ловила их маленькими ладошками и отправляла Ниночке. И каждый пойманный луч возвращал Ниночке радость жизни и всё то, чего капелька за капелькой пытались её лишить.
Послесловие
История без срока давности...
На территории Ленинградской области был очень страшный концлагерь, который показывает весь цинизм фашистов, которые говорили о том, что они культурная нация, что они несут какое-то благо на оккупированной территории. Этот лагерь находился под Гатчиной, и в нем находились дети. Это был детский лагерь. Дети находились там с одной целью: у них выкачивали кровь для фашистов, прежде всего для офицеров, спецвойск, карателей, которые воевали под Ленинградом. В Гатчинском районе Ленинградской области было создано тринадцать концлагерей. Один из них — в Вырице — был детским, здесь содержали детей в возрасте до 14 лет. Их подвергали издевательствам, истязали голодом, использовали для каторжных работ, а самых здоровых — в качестве доноров крови для раненых немцев. Фашисты называли концлагерь «Детский дом».
Зимой 1943 года Вырицу освободили. Советские солдаты в подвале здания обнаружили много детей, которые выжили, несмотря ни на что. Измученные, больные и голодные — эти испуганные дети были ЖИВЫ.
Прошли годы. В 1985 году благодаря неравнодушным жителям Гатчины был создан памятник "Детям Ленинградской земли". Он посвящён жертвам детских концлагерей...
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
