Обложка Империя под тайным надзором

Империя под тайным надзором

Владимир Ю

0% прочитано
Стандартный
Владимир Ю

Империя под тайным надзором

Глава 1. Создание Третьего отделения С.Е.И.В.К.

Тайная полиция почти немыслима,

честные люди боятся ее,

а бездельники легко осваиваются с нею.

Б е н к е н д о р ф

Декабрьский военный мятеж и офицерские тайные общества, его организовавшие, вынуждали молодого государя проводить жесткую внутреннею политику. Ключевая задача его политического курса состояла в укреплении самодержавия.

Стремясь увеличить свое влияние на государственные дела, император Николай I провел общее преобразование императорской канцелярии. Согласно указам 1826 года повышалась ее роль в государственном управлении, его правовом обеспечении и ужесточении политического сыска. Канцелярия подразделялась на отделения в зависимости от направлений деятельности. Созданная в 1812 году Собственная его императорского величества канцелярия первоначально занималась всеми делами, требовавшими решения императора. В январе 1826 года прежняя канцелярия была переименована в Первое Отделение, и было образовано Второе Отделение, предназначенное для сборов и систематизации законов Российской империи. В итоге их число увеличилось до шести.

В Первое Отделение все центральные ведомства должны были каждое утро доставлять сведения о своей деятельности и особо представлять дела, которые требовали личного рассмотрения царя. У Николая I возникала иллюзия, что государственные дела постоянно находятся под его контролем. Для повседневного вмешательства во все сферы правительственной деятельности и общественной жизни он использовал офицеров свиты. Генерал-адъютанты и флигель-адъютанты исполняли самые разные поручения. К примеру, С. Г. Строганов в 1826 года ревизовал Московский университет, и по его представлению было запрещено преподавание философии.

Чтобы глубже разобраться во внутреннем состоянии империи, император приказал делопроизводителю Следственного комитета А. Д. Боровкову составить свод мнений декабристов, высказанных ими в период следствия. Он часто их просматривал и оттуда «черпал много дельного». Для изучения возможности государственных преобразований 6 декабря 1826 года был образован Секретный комитет во главе с давним сотрудником Александра I В. П. Кочубеем. Комитет должен был разобрать бумаги, оставшиеся в кабинете Александра I, где было немало проектов конституционных преобразований и решения крестьянского вопроса. Туда же был передан свод показаний декабристов. Первостепенную роль в Комитете играл Сперанский, в котором Николай нашел «самого верного и ревностного слугу с огромными сведениями, с огромною опытностию». Более всего членов Комитета занимали сословный вопрос и административные преобразования. Кочубей считал полезным обратить внимание правительства на «рабство» помещичьих крестьян, но призвал к осторожности, «удаляя всякую мысль о даровании мгновенно свободы».

Кодификацию законов возложили на Второе Отделение, ему же «в порядке верховного управления» вменялось в обязанность разрешать отступления от законов. Благодаря Второму Отделению император контролировал всю законотворческую деятельность. Отвергнув конституционные начинания Александра I, Николай I противопоставил им систему, которая давала возможность упорядочить российское законодательство и, как ему казалось, ограничить судебный и административный произвол местных властей. Он придавал важное значение кодификации законов, что подразумевало систематизацию действующего законодательства. Со времен Соборного уложения царя Алексея Михайловича накопилось много противоречивых установлений, что делало актуальной задачу создания нового всеобъемлющего законодательства, своего рода нового Уложения.

Отказавшись от мысли разработать новый юридический кодекс, Николай поручил Второму Отделению, в работе которого главную роль играл Сперанский, распределить в хронологическом порядке и подготовить к печати законы Российской империи от 1649 г. до конца царствования Александра I. Так возникло «Полное собрание законов Российской империи». Первый раздел первого тома Свода законов носил название: «О священных правах и преимуществах верховной самодержавной власти». Здесь были изложены правовые понятия, определявшие объем полномочий царя. Первая статья этого раздела гласила: «Император всероссийский есть монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной его власти не токмо за страх, но и за совесть, сам Бог повелевает»...

Согласно дальнейшим статьям Российская империя управлялась на «твердых основаниях положительных законов, исходивших от самодержавной власти». «Император, — писал в своих воспоминаниях генерал-адъютант Бенкендорф, — всеми способами пытался вырвать корни тех злоупотреблений, которые проникли в аппарат управления, и которые стали явными после раскрытия заговора, обагрившего кровью его вступление на престол. Исходя из необходимости организовать действенное наблюдение, которое со всех концов его обширной империи сходилось бы к одному органу, он обратил свой взгляд на меня с тем, чтобы сформировать высшую полицию с целью защиты угнетенных и наблюдения за заговорами и недоброжелателями.

Число последних угрожающе увеличивалось с тех пор, как в России получили распространение подрывные идеи французской революции. Они проникли с целой толпой французских авантюристов, которые занимались воспитанием молодежи, и особенно после общения наших молодых офицеров во время последней войны с либералами разных европейских стран, куда войска вошли благодаря нашим победам. Я не был готов к исполнению такого рода службы, о которой у меня было самое общее представление. Но осознание благородных и спасительных намерений, которые требовали ее создания, и мое желание быть полезным моему новому государю заставили меня согласиться и принять это новое место службы, которое его высокое доверие пожелало организовать со мной во главе».

Уже через месяц после мятежа Бенкендорф подал государю императору проект «Об устройстве высшей полиции», деятельность которой должна быть направлена охранение устоев русского самодержавия.

«События 14-го декабря, — говорится в документе, — и страшный заговор, подготовлявший уже более 10 лет эти события, вполне доказывают ничтожество нашей полиции и необходимость организовать новую полицейскую власть по обдуманному плану, приведенному как можно быстрее в исполнение. Тайная полиция почти немыслима, честные люди боятся ее, а бездельники легко осваиваются с нею. Вскрытие корреспонденции составляет одно из средств тайной полиции и при том самое лучшее, так как оно действует постоянно и обнимает все пункты империи. Для этого нужно лишь иметь в некоторых городах почтмейстеров, известных своею честностью и усердием. <...>

К этому начальнику стекались бы сведения от всех жандармских офицеров, рассеянных во всех городах России и во всех частях войска: это дало бы возможность заместить на эти места людей честных и способных, которые часто брезгают ролью тайных шпионов, но, нося мундир, как чиновники правительства, считают долгом ревностно исполнять эту обязанность .<...> Гражданские и военные министры и даже частные лица встретят поддержку и помощь со стороны полиции, организованной в этом смысле. Полиция эта должна употребить всевозможные старания, чтобы приобрести нравственную силу, которая во всяком деле служит лучшей гарантией успеха. Всякий порядочный человек сознает необходимость бдительной полиции, охраняющей спокойствие общества и предупреждающей беспорядки и преступления. Но всякий опасается полиции, опирающейся на доносы и интриги. Первая – внушает честным людям безопасность, вторая же – пугает их и удаляет от престола. <...>

Итак, первое и важнейшее впечатление, произведенное на публику этой полицией, будет зависеть от выбора министра и от организации самого министерства; судя по ним, общество составит себе понятие о самой полиции».

Государь император, согласившись в принципе с предложениями Бенкендорфа, тем не менее, предпочел вывести ведомство тайной полиции за рамки министерской системы, потому как «высшая полицейская власть в тесном, основном ее смысле должна проистекать от лица самого монарха и разливаться по всем ветвям государственного устройства». По мысли государя, лучшие фамилии и приближенные к престолу лица должны были стоять во главе этого учреждения и содействовать искоренению зла.

Не задолго до казни декабристов, последовал именной указ от 3-го июля 1826 года, данный Управляющему Министерством Внутренних дел. — О присоединении Особенной Канцелярии Министерства Внутренних дел к Собственной Его Величества Канцелярии. В указе, в частности, говорилось:

«Признавая нужным устроить под начальством Генерал-Адъютанта Бенкендорфа третье отделение при Собственной Моей Канцелярии, Я повелеваю: Особенную Канцелярию Министерства Внутренних дел уничтожить, обратя по выбору Генерал-Адъютанта Бенкендорфа, часть чиновников оной под управлением Действительного Статского Советника фон Фока в состав сего Отделения.

Предметами занятий сего 3 Отделения Собственной Моей Канцелярии, назначаю: 1. Все распоряжения и известия по всем вообще случаям высшей Полиции. 2. Сведения о числе существующих в Государстве разных сект и расколов. 3. Известия об открытиях по фальшивым ассигнациям, монетам, штемпелям, документам и проч., коих розыскания и дальнейшее производство остается в зависимости Министерств: Финансов и Внутренних дел. 4. Сведения подробные о всех людях, под надзором Полиции состоящих, равно и все по сему предмету распоряжения. 5. Высылка и размещение людей подозрительных и вредных. 6. Заведывание наблюдательное и хозяйственное всех мест заточения, в кои заключаются Государственные преступники. 7. Все постановления и распоряжения об иностранцах, в России проживающих, в предел Государства прибывающих и из оного выезжающих. 8. Ведомости о всех без исключения происшествиях. 9. Статистические сведения, до Полиции относящиеся».

Вновь созданное Третье отделение Собственной Его Императорского Величества Канцелярии (С.Е.И.В.К.), как орган политического надзора и сыска, станет своеобразным символом эпохи Николая I.

Исполнительным органом Третьего Отделения был Отдельный корпус жандармов, основанный указом от 25 июня 1826 года.

Одновременно генерал-адъютант Бенкендорф был назначен шефом Отдельного корпуса жандармов и командующим императорской главной квартирой. В помощники к нему были назначены генералы Балабин, Апраксин, Волков и другие.

В состав корпуса жандармов вошли губернские, портовые и крепостные жандармские команды, жандармские дивизионы в Петербурге и Москве, а чуть позже лейб-гвардии Жандармский полуэскадрон и Жандармский полк.

«Я немедленно принялся за работу и, с Божьей помощью, вскоре усвоил мои новые обязанности и принялся осуществлять их к удовлетворению императора и без осуждения общественным мнением. Я был вполне счастлив, имея возможность делать добро, оказывать услуги многим людям, вскрывать много злоупотреблений и, особенно, предотвращать много несчастий», — писал Бенкендорф.

Директором канцелярии Третьего Отделения, как следовало из указа, назначен был Михаил Васильевич фон Фок, «человек, несомненно, умный, разносторонне образованный и светский». Находясь в начале своей службы по полиции под руководством мастера этого дела, де Санглена, фон Фок быстро выдвинулся в глазах начальства и долго занимал должность директора Особенной канцелярии министерства внутренних дел. Несмотря на работу в тайной полиции, считающейся сомнительной для репутации, удостоился уважения и благосклонных отзывов своих современников, включая поэта Пушкина.

Обширное знакомство и связи в высшем петербургском обществе давали ему возможность видеть и знать, что делалось и говорилось в среде тогдашней аристократии, в литературных и прочих кружках столичного населения.

Штат Третье отделения, призванного обеспечивать «безопасность престола и спокойствие государства», было не многочисленным, определялся в 16 сотрудников.

Однако круг ведомства был достаточно широк. Дела в Отделении велись по четырем экспедициям.

Первая экспедиция ведала всеми политическими делами: предметами высшей наблюдательной полиции, «сбором сведений подробных о всех людях, под надзором полиции состоящих, высылкой и размещением лиц подозрительных и вредных, наблюдением за общим мнением и народным духом.

Вторая экспедиция осуществляла наблюдение за раскольниками, сектантами, фальшивомонетчиками, уголовными убийствами, местами заключения.

Третья экспедиция занималась специально иностранцами: обеспечивала контроль за их пропуском в Россию, следила за их пребыванием и ведала вопросами высылки.

Четвертая экспедиция вела переписку о всех вообще происшествиях, ведала личным составом, пожалованиями и представляла на высочайшее усмотрение ежемесячную статистику эпидемий, пожаров, волнений и убийств по губерниям.

Фон Фок перешел во вновь образованное Отделение вместе с немногочисленным аппаратом своей канцелярии. Кроме того, он перевел шесть опытных чиновников из Министерства внутренних дел в разряд чиновников по особым поручениям. Опытные полицейские сумели быстро создать агентурную сеть, охватывавшую все слои общества — от прислуги и извозчиков до высших чиновников и придворных.

Деятельность Третьего Отделения по части политической в первое время ограничивалась почти исключительно распоряжениями, относящимися к осужденным декабристам: размещением их в Сибири и в других местностях, устройством для них необходимых помещений, установлением надзора за ними. Наблюдение вскоре убедило, что преступные замыслы не оставили в обществах никакого следа.

На местах делами политической полиции ведали местные жандармские управления. Вся страна была разделена на несколько (сначала пять, потом восемь) жандармских округов, во главе которых стояли высшие жандармские чины. Округа, в свою очередь, распадались на отделения. На отделение приходилось обычно 2–3 губернии; начальниками назначались жандармские штаб-офицеры. Наиболее секретные дела, в том числе и работа тайной агентуры, были подчинены непосредственно фон Фоку. Он непосредственно сносился с тайными агентами, на его имя поступали многочисленные доносы и жалобы, от него зависело дать делу тот или иной оборот, так или иначе отредактировать всеподданнейший доклад и т. п. Для наблюдения за настроениям в обществе завербованы были разные агенты, как состоявшие в службе «надзора», так и con amore (c любовью), как они утверждали, под влиянием чистой идеи бескорыстного служения интересам родины. В числе этих агентов попадались иногда и люди большого света; были литераторы и весьма плодовитые, бывали дамы и девицы, вращавшиеся в в высших слоях общества, и по всей вероятности, служившие «надзору» из побуждений не менее благородных.

Само общество, как уверяли представители «надзора», сочувствовало новому учреждению и ждало от его деятельности благотворных результатов.

Была выстроена схема наблюдательной деятельности Третьего Отделения.

«Она шла по двум путям, иногда параллельным, иногда сходившимся между собою: Бенкендорф, как шеф жандармов и командующий Императорскою Главною Квартирою, имел в своем ведении и распоряжении жандармских офицеров, раскинутых целою сетью по всей России и имевших, равным образом, своих собственных агентов; через начальников жандармских округов агентурные сведения из городов, губерний и уездов стекались к Бенкендорфу, а от него шли к Фоку, управляющему собственно III Отделением. Фок, кроме управления делопроизводством Канцелярии, в свою очередь, вел широкую агентурную разведку, пользуясь для этого довольно обширным, по-видимому, штатом агентов и шпионов, живших в Петербурге, но иногда ездивших и в командировки. Из помощников Бенкендорфа назовем жандармов: генерала Петра Ивановича Балабина (начальника I Округа) в Петербурге, генерала Александра Александровича Волкова и полковника Ивана Петровича Бибикова в Москве (У него, в свою очередь, был агент-секретарь Петр Попов, числившийся при Московском архиве Министерства иностранных дел. И. П. Бибиков впоследствии покровительствовал поэту Полежаеву.), полковника Жемчужникова — в Ярославле, полковника Дейера — в Вологде и др. У Фока же состояли тайными агентами: довольно известный и плодовитый писатель-драматург Степан Иванович Висковатов (брат академика-математика)..., князь Александр Федорович Голицын (камер-юнкер, служивший при Канцелярии Наследника Александра Николаевича), Екатерина Алексеевна Хотяинцова, бывшая Цизорова или Цызырева, рожд. Бернштейн (жена придворного актера Дмитрия Николаевича Хотяинцова..., крещеная еврейка, слывшая у Фока под кличкою "Juive"); писательница Екатерина Наумовна Пучкова..., осмеянная в эпиграмме Пушкина, и ее сестра Наталья; Александр Саввич Лефебр, делавший свои сообщения Фоку по-французски; И. Локателли, также доносивший на французском языке; некий Гофман; еврей (?) Оскар Венцеславович Кобервейн, некий Гуммель (писавший по-немецки), Карл Матвеевич Фрейганг, Илья Ангилеевич Попов; неизвестная, "работавшая" среди солдат и носившая прозвище "Sibylle" (вероятно, гадалка), и многие, судя по почеркам донесений, другие, имена которых пока не представляется возможным разгадать, — люди образованные и совсем малограмотные, соответственно тем кругам, в которых они действовали.

Донесения этих агентов (всегда, по-видимому, письменные) стекались прямо к Фоку, а он из некоторых делал выборки, извлечения или сводку сообщений и представлял, в тщательно переписанном собственноручно виде, Бенкендорфу то, что, по его мнению, заслуживало внимания главы "высшей полиции"; через Бенкендорфа же секретные записки Фока восходили нередко и к самому Николаю I. К агентурной деятельности был близок также и барон И. И. Дибич (начальник Главного Штаба), зачастую сообщавший Бенкендорфу и от него получавший различные сведения, а также П. В. Голенищев-Кутузов — петербургский военный генерал-губернатор. Однако душою, главным деятелем и важнейшею пружиною всего сложного полицейского аппарата был неутомимый фон Фок, сосредоточивавший в своих опытных руках все нити жандармского сыска и тайной агентуры. Его деятельность была поразительно обширна, — он отдавался ей по-видимому, с любовью, даже со страстью, в буквальном смысле слова "не покладая рук"» (Пушкин под тайным надзором. Очерк Б. Л. Модзалевского. Л. Изд. Антей, 1925).

В одном из первых донесений только что назначенного агента Бенкендорфа — полковника жандармского полка И. П. Бибикова — из Москвы (Секретный архив, No 912) — читаем следующее:

«Разделяя Ваши благородные намерения, я непрерывно размышляю о том, какими средствами можно было бы еще крепче связать узы, соединяющие государя с его народом, и полагаю, что, кроме тех важных предметов, о которых я имел честь вести с Вами беседу в моих письмах, необходимо сосредоточить внимание на студентах и вообще на всех учащихся в общественных учебных заведениях. Воспитанные, по большей части, в идеях мятежных и сформировавшись в принципах, противных религии, они представляют собою рассадник, который со временем может стать гибельным для отечества и для законной власти.

Равным образом необходимо учредить достаточно бдительное наблюдение за молодыми поэтами и журналистами. Однако при помощи одной лишь строгости нельзя найти помощи против того зла, которое их писания уже сделали и еще могут сделать России: выиграли ли что-нибудь от того, что сослали молодого Пушкина в Крым? Эти молодые люди, оказавшись в одиночестве в таких пустынях, отлученные, так сказать, от всякого мыслящего общества, лишенные всех надежд на заре жизни, изливают желчь, вызываемую недовольством, в своих сочинениях, наводняют государство массою мятежных стихотворений, которые разносят пламя восстания во все состояния и нападают с опасным и вероломным оружием насмешки на святость религии — этой узды, необходимой для всех народов, а особенно — для русских (см. "Гавриилиаду", сочинение А. Пушкина). Пусть постараются польстить тщеславию этих непризнанных мудрецов, — и они изменят свое мнение, так как не следует верить тому, что эти горячие головы руководились любовью к добру или благородным патриотическим порывом, — нет, их пожирает лишь честолюбие и страх перед мыслью быть смешанными с толпою.

Сообщаю здесь стихи, которые ходят даже в провинции и которые служат доказательством того, что есть еще много людей зложелательных:<...>

Я вынужден, генерал, входить с вами во всякого рода подробности потому, что Вы вовсе не должны рассчитывать на здешнюю полицию: ее как бы не существует вовсе, и если до сих пор в Москве все спокойно, то приписывайте это лишь божественному провидению и миролюбивому характеру большей части здешних жителей. Б—в 8 марта 1826 К No 3» (франц.).

10-го июня 1826 года был издан новый Устав о цензуре, составленный министром просвещения А.И. Шишковым.

Следует выделить несколько основных причин, по которым император Николай утвердил устав именно в 1826 году, причем более жесткий по сравнению с документом 1804 года. Во-первых, это мятеж на Сенатской площади 14-го декабря 1825 года. Военный мятеж был первым крупным организованным движением, направленным против самодержавия. Во-вторых, это череда революций в европейских странах. Эти события подчеркивали слабость монархии. Боясь, что революции могут перекинуться на территорию Российской Империи, в том числе и под воздействием западной литературы, Николай был вынужден принимать шаги для защиты государства и самодержавия.

Согласно новому уставу цензура должна была контролировать три сферы общественно-политической и культурной жизни общества: права и внутреннюю безопасность; направление общественного мнения согласно с настоящими обстоятельствами и видами правительства; науку и воспитание юношества.

Устав предусматривал полную централизацию цензурного аппарата. Традиционно цензура вверялась Министерству народного просвещения, а руководило всею ее деятельностью Главное управление цензуры. «В помощь ему и для высшего руководства цензоров» утверждался Верховный цензурный комитет, состоявший из министров народного просвещения, внутренних и иностранных дел; ему были подчинены цензурные комитеты учрежденные в С.-Петербурге, в Москве, в Риге, в Вильне, в Киеве, в Одессе и Тифлисе; отдельные цензоры назначены: в Дерпте, в Ревеле и в Казани.

Право на цензуру, кроме того, оставалось за духовным ведомством, академией и университетами, некоторыми административными, центральными и местными учреждениями. В публицистике он получил название «чугунного», так как накладывал на печать очень жесткие ограничения. В частности, запрещалось писать о деятельности правительственных ведомств без их согласия, предлагать не одобренные подлежащими властями реформы, печатать работы по философии (кроме учебных) и т.п. Тексты подлежали запрещению в случае возможности двух толкований, одно из которых было предосудительным. В очень жесткие рамки ставились периодические издания: вводились произвольно толкуемые требования к их издателям, предписывалось представлять номера в цензуру в рукописном виде и т.п. Министр просвещения получал право закрывать газеты и журналы без суда.

Важно отметить, что в уставе огромная роль предназначалась цензорам. Можно предположить, что изначально документ мог принести какую-то положительную реакцию для Российской Империи, но это требовало очень грамотных цензоров. В реальности же этого не было и большинство цензоров не были способны вести последовательную и обоснованную систему работы с издательствами. Ухудшалась ситуация тем, что Устав был очень большим и очень запутанными. Он был в пять раз больше устава 1804 года и состоял из 19 глав и 230 параграфов. Получилась ситуация, когда не самым образованным людям была предоставлена практически безграничная власть и регламентирующий документ, который был очень сложным и по сути сводился к единственному правилу — «не знаешь — запрещай». Именно поэтому цензоры практически всегда выносили отказы в издании. Например, президент Академии Наук Уваров подчеркивал, что «устав содержит в себе много правил и положений, которые неудобны в практике и являются дробными в своем понимании».

Следует заметить, что формально цензура оставалась в ведении Министерства просвещения, фактически была поставлена под контроль Третьего Отделения. В особых наказах цензорам было установлено, что «когда бы представлены были кем-либо на рассмотрение цензуры книга или художественное произведение, клонящиеся к распространению безбожия или обнаруживающие в сочинителе или художнике нарушителя обязанностей верноподданного, то о сем немедленно извещать высшее начальство для учреждения за виновным надзора или же предания его суду по законам».

Создавался отдельный регламент для органов периодической печати. Издатели обязаны были написать в цензурный орган заявление, к которому прикреплялись все прежние сочинения и иные необходимые документы, которые так или иначе были связаны с издательской деятельностью. При этом очень важно, что при получении отказа в ведении издательской деятельности, либо в дальнейшем при нарушении каких-либо пунктов настоящего указа, издатель лишался пожизненно права заниматься издательской деятельностью, даже в других организациях. Также следует отметить, что цензурный устав предполагал и штрафные санкции для лиц, которые этот устав нарушали.

В частности этот документ предусматривал три основные меры наказания:

при первом нарушении издательством положений Устава налагался штраф 3000 рублей (огромные деньги по тем временам) и закрытие на один месяц;

при повторном нарушении издательство закрывалось на два года и материалы дела передавались в суд;

при третьем нарушении издателю пожизненно запрещалось заниматься издательской деятельности и материалы дела передавали в суд.

Отдельными распоряжениями из ведения обычной цензуры изымались то те, то другие литературные отрасли, передававшиеся в исключительное подчинение Третьему Отделению. Между Министерством народного просвещения и шефом жандармов завязалась даже некоторая борьба, с неравными, впрочем, силами. Третье Отделение регистрировало все промахи и ошибки цензуры и доводило о них до высочайшего сведения.

Глава 2. Донесения агентов тайного надзора

... Постоянно возраставшее

недовольство неизбежно должно

было разрешиться взрывом.

ф о н Ф о к

Состояние Петербургского общества, после подавления мятежа 14-го декабря, наглядно изображает в своих донесениях директор канцелярии Третьего отделения фон Фок в адрес шефа жандармов Бенкендорфа . Тон их носит на себе тот отпечаток почтительной дружбы, как может существовать между высокопоставленным начальником и талантливым подчиненным, обладающим всеми внешними признаками порядочности.

В донесении от 18 июля 1826 года фон Фок сообщает о настроении умов в обществе после мятежа:

«Самые тяжеловесные и неповоротные серьезно обсуждают события, только что разыгравшиеся у нас на глазах; они сознают необходимость выйти из летаргии. Самые влиятельные классы общества понимают свою ошибку и начинают признавать потребность расстаться с принципом равнодушия и выжидания. Низшие классы, на которые должны смотреть, как на орудия и машины, находятся в ожидании улучшения их положения и ничего более не желают, как возможности безмятежно наслаждаться благами предоставленного им политического существования. Купечество с удовольствием смотрит на систему правительства и его направление и готовится к развитию промышленности; а меры, принимаемые для поощрения внутренней торговли, подают самые основательные надежды, так что предполагают — и совершенно верно, — что новый порядок вещей много будет способствовать повышению национального кредита в торговых сношениях России с иностранными государствами. Некоторые идут еще дальше и уверяют, что повышение это и теперь становится заметным».

По донесениям агентов тайного надзоры фон Фок сообщает 20-го июля Бенкендорфу о том, что в некоторых кружках все еще упорно продолжают анализировать причины, возбудившие взрыв 14-го декабря:

«Привожу некоторые размышления по этому предмету. Собственно новаторы пришли к этому простому заключению, что порицая злоупотребления следует, в то же время, указывать и средства к искоренению их. По мнению этих нововводителей, великие внешние войны и иностранная политика до того поглощали внимание правительства, что внутреннее управление страною предоставлено было на волю нескольких человек — органов и креатур одного лица, облеченного доверием государя, и под личною бескорыстия, до такой степени честолюбивого, что он приносил в жертву этому честолюбию самые дорогие интересы управляемых лиц и заставил правительство принять систему управления, имевшую атрибутом — сплетни и кляузы, а целью — жажду нераздельного господства. Таким образом, постоянно возраставшее недовольство неизбежно должно было разрешиться взрывом. Затем эти самые нововводители, — люди без власти и без средств, приняли на себя роль распорядителей, и уже по необходимости должны были прибегать к преступным мерам, чтобы развить свои планы и привести их в исполнение».

Следует отметить, что довольно часто на местах губернские власти соперничали с жандармскими, и обе старательно втыкали друг другу палки в колеса. По положению и обычаю высшим лицом в губернии являлся губернатор. Рядом с ним становился жандарм, действовавший совершенно самостоятельно и при всяком удобном случае многозначительно кивавший на «вверенную ему высочайше утвержденную секретную инструкцию». Оба они, независимо друг от друга, доносили каждый своему начальству обо всем происходящем в губернии. Конечно, виной различных нарушений и непорядков оказывалась противная сторона, и легко себе представить, что от таких столкновений правительство мало выигрывало.

Нездоровая конкуренция началась также между Министерством внутренних дел, в ведении которого оставалась обычная полиция и Третьим отделением, выполнявшим те новые функции политической полиции, которые были заложены в идею реформы. По этому поводу фон Фок жалуется в том же донесении Бенкендорфу: «Уверяют, что городская полиция, заметив, что существует деятельный надзор, собирается развернуть все находящиеся в ее распоряжении средства, дабы первой узнавать все, что делается, и будто бы на расходы полиции собственно на этот предмет прибавлено по 300 р. в месяц; говорят даже, что Фогель получит прибавку в 3000 рублей, чтобы иметь возможность следить за всем с большею деятельностью и с большим успехом».

В донесении от 23 -го июля фон Фок сообщает Бенкендорфу о мерах, принимаемых полицией, по надзору за праздничным гулянием:

«Вчерашний праздник был вполне народный; высшие классы не могли принять в нем участие, так как вся аристократия разъехалась. Поэтому на гуляньи было не более двадцати экипажей и вообще гулящих было в половину менее, нежели 1-го числа, так что полиции не стоило труда поддерживать порядок, который никем не был нарушен. Военный генерал-губернатор и подчиненные его, в парадной форме, разъезжали верхами до конца гулянья, и полиции пришлось устранить только некоторые маленькие беспорядки, всегда не разлучные с подобным стечением народа. Прогулки по воде не были приятны вследствие сильного ветра<...>

Недостаток материала для разговоров в Петербурге в отсутствие двора, наводит весьма естественно рассуждения на тему о великом событии к которому было лучше вовсе не возвращаться. Чтобы говорить о чем нибудь, толкуют о великом князе Константине Павловиче и об административных проектах. Это, впрочем, еще не доказывает, чтобы осуждение и критическое отношение стояли на первом плане, так как все толки и нелепые умствования выходят из среды небольшого числа тех шелопаев, которые чешут языки для препровождения времени. Я ездил вчера в Царское Село проститься с князем Кочубеем, который намеревался сегодня утром уехать в Москву».

В донесении от 27-го июля фон Фок в очередной раз сообщает о настроении умов в обществе:

«Вот картина настроения умов и рассуждений, написанная на основании впечатлений, вынесенных из многих разговоров о различных партиях и мнениях. Левая сторона или, лучше сказать, врали и недовольные, стараются представить все в мрачном свете. Краски их до того темны, что можно подумать, будто бы мы находимся накануне страшных бед. По их словам, все приходит в упадок, все разрушается, и никакие усилия правительства не в состоянии восстановить доверия и радикально излечить зло, — не потому, что оно застарело, а вследствие недостатка любви к врагу. — Правая сторона видит вещи в совершенно в другом свете и не только не замечает ничего тревожного, но уверена, что пойдет отлично.

По мнению некоторых благонамеренных исследователей, оба приведенные взгляды преувеличены. Если правда, говорят они, что язва глубока, то, несомненно, правда и то, что нет недостатка ни в доброй воле, ни в средствах, чтобы, если не закрыть ее, — что было бы опасно и даже не возможно, — то предотвратить гангрену, а это было бы выигрышем<...> Не скрывая правды ни от своих, ни от чужих глаз, надо сознаться, что различные причины, — анализ которых, в настоящее время, был бы напрасен и даже не совсем политичен, — вызвали такие бедствия, последствия коих неисчислимы, как например: отсутствие духа общественности, эгоизм с целой свитой его приспешников, ложные идеи для свободы и правах граждан, благоприятствующие только личных интересов, в ущерб общественному делу. С другой стороны нельзя также умолчать и о том, что правительство, с инергиею и силою употребляет все, находящиеся в распоряжении его, средства, чтобы остановить развитие этого зла; что признавая невозможность вырвать его разом, оно ничего не упускает из виду, чтобы дать умам более благоприятное направление относительно подтверждения общественного благосостояния, а порядок вещей поставить в такое положение, которое можно бы изменить с известною осторожностью; так что, не домогаясь роли созидателя, оно довольствуется ролью восстановителя, которая гораздо труднее, особенно в настоящее время... Сообразно с этим мы видим во всех действиях правительства твердое намерение привести заблуждающихся к порядку всеми строгими, но отнюдь не насильственными мерами, которые власть может применить с успехом, чтобы указать людям и вещам их место... Поэтому нельзя не хвалить старание правительства исправить судопроизводство, финансы и полицию. Мы находим подготовительные меры к достижению этой цели в различных собственноручных резолюциях монарха. Эти указы дают истинное мерило намерений и действий правительства, которые заставляют предполагать спокойствие в будущем».

В донесении от 9-го августа фон Фок сообщает о действующих в столице кружках, на которых собираются не довольных мерами правительства:

«Слух о сборищах у вдовы Рылеевой, о котором я упоминал в предшествовавших моих письмах, вызван был следующим фактом, удостоверяемым официальным донесением по сему предмету. Г-жа Малютина, узнав, что вдова Рылеева уезжает в Пензу, обратилась к военному губернатору с просьбой о возвращении ей бумаг, касающихся опеки ее детей, опекуном которых был покойный Рылеев. Вследствие этого полицейский офицер в сопровождении поверенного Малютиной, коллежского асессора Сутгова, отправился к Рылеевой за означенными бумагами. Это-то обстоятельство и подало повод говорить о сборищах. Старая карга Миклашева, вовлекшая в несчастие некоего Жандра, своим змеиным языком распускала эти слухи. Между дамами — две самые непримиримые и всегда готовые разрывать на части правительство: княгиня Волконская и генеральша Коновницына. Их частные кружки служат средоточием для всех недовольных, и нет брани злее той, какую они извергают на правительство и его слуг.

Вот эпиграмма на князя Куракина, повторяемая во всех обществах и возбуждающая общий смех, так как дает повод к бесконечным комментариям: Велик и славен был Куракин в жизни сей! И подданных морил, И погребал царей.

Хочу прибавить несколько общих замечаний, сделанных реформаторами, число которых все увеличивается, хотя в большей части случаев они люди весьма благонамеренные. «Было бы необходимо установить большее единство во всем, что касается исполнительной части. Таким образом, не ограничивая привилегий, которыми пользуются некоторые из присоединенных к империи провинций, можно было бы принять за правило, чтобы все правительственные распоряжения исполнялись повсюду во всем их объеме. Но главное — необходимо изгнать всякую идею о конституционном правлении, для чего лучше всего было бы возвращаться мало-помалу к прежнему порядку вещей. Нелишним было бы также позволить и даже внушить журналистам, чтобы они писали об этом предмете, выставляя его с хорошей стороны. Затем верное средство парализовать усилия нововведений это сделать их смешными, тогда они не могут уже иметь никакого влияния на умы, слишком жадные ко всякой новинке».

10-го августа фон Фок жалуется Бенкендорфу , на этот раз уже на слежку, установленную городской полицией за ним и его собственной агентурой:

«Я должен поговорить с вашим превосходительством об одном обстоятельстве, настолько же нелепом, как и неприятном во многих отношениях. Полиция отдала приказание следить за моими действиями и за действиями органов надзора. Полицейские чиновники, переодетые во фраки, бродят около маленького домика, занимаемого мною, и наблюдают за теми, кто ко мне приходит. Положим, что мои действия не боятся дневного света, но из этого вытекает большое зло: надзор, делаясь сам предметом надзора, вопреки всякому смыслу и справедливости, — непременно должен потерять в том уважении, какое ему обязаны оказывать в интересе успеха его действий. Употребляемые полицией сыщики разглашают дело, и им это не запрещается. Я предупредил об этом г. Дершау, но он делает вид, что ничего не знает. Можно контролировать мои действия — я ничего против этого не имею, даже был бы готов одобрить это, — но посылать подсматривать за мною и за навещающими меня лицами таких болванов, на которых все уличные мальчишки указывают пальцами, — это слишком уж непоследовательно, чтобы не сказать более.

Ко всему этому следует прибавить, что Фогель и его сподвижники составляют и ежедневно представляют военному губернатору рапортички о том, что делают и говорят некоторые из моих агентов. Это, положим, в порядке вещей, но смею надеяться, что экспромтам этим не прежде поверят, как убедившись сначала в их справедливости. Тяжелый опыт сделал меня, быть может, слишком осторожным, — но я должен быть таким для пользы дела.

Вот еще несколько замечаний, сделанных в разных кружках и которые могут служить оправданием моих опасений. «Государь в особенности заявил себя против всяких двусмысленных или извилистых действий; это факт, хорошо известный; между тем встречаются люди, пытающиеся противиться развитию полезных мер, которые должны содействовать к улучшению порядка управления и к устройству его на прочных основаниях. Самое большое зло, представляющееся правительству, — это эгоизм должностных лиц и жажда всюду первенствовать. Они не могли бы, конечно, достигнуть этой цели, если бы не имели своих приверженцев, которые стараются составить себе карьеру, в ущерб общественному делу. Начальники не смеют прямо задевать их, не желая ослабить свою партию, и потому, замечая зло, все-таки терпят его из личных видов. Личный состав чиновников должен быть избран из людей не нуждающихся, которые могли бы посвятить себя служению общественному делу. Увеличение издержек на содержание двора повлечет за собой большие расходы и поставит правительство в затруднительное положение. Надо создать источник умножения доходов!.. Увеличить налоги — это средство, к которому не следует, да и не пожелают обращаться; поэтому придется наверстывать экономию в расходах. Уменьшение военных сил, с одной стороны, и повышение ценности бумажных денег — с другой, представляются двумя необходимыми мерами для достижения предположенной цели, хотя привести в исполнение эти меры будет нелегко».

На фото: М.Я. фон Фок.

Глава 3. Михайловский затворник

В разны годы,

Под вашу сень Михайловские рощи,

Являлся я!

П у ш к и н

События 14-го декабря 1825 года застали Александра Сергеевича Пушкина в селе Михайловском, где он был водворен по распоряжению правительства с 9-го августа 1824 года. Поводом к этой суровой мере, принятой еще в правление Александра I, послужило следующее обстоятельство. Пушкин имел неосторожность написать шуточное письмо одному приятелю в Москву, в котором говорил, что «пишу пестрые строфы романтической поэмы и беру уроки чистого афеизма (атеизма). Здесь англичанин — глухой философ и единственный умный афей, которого я еще встретил. Он написал листов тысячу, чтобы доказать, (что не может существовать разумного существа, созидающего и творящего (фр.), мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души. Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастию, более чем правдоподобная». Письмо это было перехвачено на почте и каким-то образом распространилось в списках по Москве.

4 -го июля 1824 года, от министра иностранных дел, графа Нессельроде последовала графу Воронцову в ответ на его письмо следующая бумага:

«Граф! Я подавал на рассмотрение императора письма, которые Ваше Сиятельство прислали мне по поводу коллежского секретаря Пушкина. Его Величество вполне согласился с вашим предположением об удалении его из Одессы, после рассмотрения тех основательных доводов, на которых вы основываете ваши предположения, и подкрепленных в это время другими сведениями, полученными Его Величеством об этом молодом человеке. Все доказывает, к несчастию, что он слишком проникся вредными началами, так пагубно выразившимися при первом вступлении его на общественное поприще. Вы убедитесь в этом из приложенного при сем письма. Его Величество поручил мне переслать его вам; о нем узнала московская полиция, потому что оно ходило из рук в руки и получило всеобщую известность. Вследствие этого Его Величество, в видах законного наказания, приказал мне исключить его из списков чиновников министерства иностранных дел за дурное поведение; впрочем, Его Величество не соглашается оставить его совершенно без надзора, на том основании, что, пользуясь своим независимым положением, он будет, без сомнения, все более и более распространять те вредные идеи, которых он держится, и вынудит начальство употребить против него самые строгие меры. Чтобы отдалить, по возможности, такие последствия, император думает, что в этом случае нельзя ограничиться только его отставкою, но находит необходимым удалить его в имение родителей, в Псковскую губернию, под надзором местного начальства. Ваше Сиятельство не замедлит сообщить Пушкину это решение, которое он должен выполнить в точности, и отправить его без отлагательства в Псков, снабдив прогонными деньгами».

Пушкин выехал из Одессы 30-го июля 1824 года, получив триста восемьдесят девять рублей прогонных денег и сто пятьдесят рублей недоданного ему жалованья.

«Пушкин ехал скоро, в точности исполняя свою подписку. По донесению псковской земской полиции, 9 -го августа он уже прибыл в Михайловское, где его ожидали близкие — отец, мать, брат и сестра. Но нерадостна была встреча опального сына с родителями, не видавшими его несколько лет. Трусливому отцу Пушкина и легко воспламеняющейся его супруге сделалось страшно и за самих себя, и за остальных членов семьи при мысли, что в среде их находится опальный человек, преследуемый властями, к тому же за атеизм. С ужасом смотрели они на дружбу поэта с младшим братом и сестрою, опасаясь, что он и их совратит в безбожие. Между тем начальник края, маркиз Паулуччи, поручил уездному опочецкому предводителю дворянства, Пещурову, пригласить отца Пушкина принять на себя надзор за поступками сына, обещая, в случае его согласия, воздержаться со своей стороны от назначения всяких других за ним наблюдателей. Сергей Львович имел слабость принять это предложение, и, что из этого вышло, можно судить по следующему письму Пушкина к Жуковскому, 31 октября 1824 года: «Милый, прибегаю к тебе. Посуди о моем положении! Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше; но скоро все переменилось. Отец, испуганный моею ссылкою, беспрестанно твердил, что и его ожидает та же участь. Пещуров, назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче — быть моим шпионом. Вспыльчивость и раздражительная чувственность отца не позволяли мне с ним объясняться; я решил молчать. Отец начал упрекать брата в том, что я преподаю ему безбожие. Я все молчал. Получают бумагу, до меня касающуюся. Наконец, желая вывести себя из тягостного положения, прихожу к отцу моему и прошу позволения говорить искренно — более ни слова… Отец осердился. Я поклонился, сел верхом и уехал. Отец призывает брата и повелевает ему не знаться avec ce monstre, ce fils denature [с этим чудовищем, с этим бесчувственным сыном (фр.)]. Жуковский, думай о моем положении и суди. Голова моя закипела, когда я узнал все это. Иду к отцу: нахожу его в спальне и высказываю все, что у меня на сердце было целых три месяца; кончаю тем, что говорю ему в последний раз. Отец мой, воспользовавшись отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил… Потом, что хотел бить!.. Перед тобою не оправдываюсь. Но чего же он хочет от меня с уголовным обвинением? Рудников сибирских, лишения чести? Спаси меня хоть крепостью, хоть Соловецким монастырем. Не говорю тебе о том, что терпят за меня брат и сестра. Еще раз спаси меня. Поспеши, обвинение отца известно всему дому. Никто не верит, но все его повторяют. Соседи знают. Я с ними не хочу объясняться. Дойдет до правительства; посуди, что будет. А на меня и суда нет. Я «hors la lois» [вне закона]» ( А. С. Пушкин, его жизнь и литературная деятельность: Биогр. очерк А. М. Скабичевского: Тип. т-ва «Обществ. польза», 1891).

Надзор за Пушкиным перешел опять к Пещурову, а для религиозного руководства назначен был настоятель соседнего Святогорского монастыря (в трех верстах от Михайловского), простой, добрый и, как описывает его наружность И. И. Пущин, несколько рыжеватый и малорослый монах, который от времени до времени навещал поэта в деревне.

Это было самое продолжительное пребывание Пушкина в Михайловском: с августа 1824 по сентябрь 1826 года.

Однообразие деревенской жизни сильно тяготило Пушкина. «Бешенство скуки пожирает мое глупое существование», — пишет он, приехав в Михайловское. Дважды пытался бежать из ссылки, хлопотал о перемене Михайловского даже на любую из крепостей.

В неизданном отрывке известного стихотворения «Опять на родине» отражено душевное состояние Пушкина после прибытия его в Михайловское:

В разны годы, Под вашу сень Михайловские рощи, Являлся я! — Когда вы в первый раз Увидели меня, тогда я был Веселым юношей. Беспечно, жадно Я приступал лишь только к жизни; годы Промчалися — и вы во мне прияли Усталого пришельца! Я еще Был молод, но уже судьба Меня борьбой неровной истомила; Я был ожесточен! В уныньи часто Я помышлял о юности моей, Утраченной в бесплодных испытаниях, О строгости заслуженных упреков, О дружбе, заплатившей мне обидой За жар души доверчивой и нежной— И горькие кипели в сердце чувства!

Друзья старались успокоить его. «На все, что с тобою случилось и что ты сам на себя навлек, у меня один ответ: поэзия, — писал В. А. Жуковский из Петербурга. — Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, у тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастия, и обратить в добро заслуженное; ты более, нежели кто-нибудь можешь и обязан иметь нравственное достоинство».

«Образ его жизни в деревне чрезвычайно напоминает жизнь Онегина IV глава... Он также вставал очень рано и тотчас же отправлялся на легке к бегущей под горой речке и купался. Зимой он, как и Онегин, садился в ванну со льдом перед своим завтраком. Разница состояла в том, что везде Пушкин посвящал утро литературным занятиям: созданию п приуготовительным его трудам, чтению, выпискам, планам. Осенью — эту всегдашнюю эпоху его сильной производительности, он принимал чрезвычайные меры против рассеянности и вообще красных дней: он или не покидал постели, или не одевался вовсе до обеда».

В январе 1825 года к изгнаннику Михайловского неожиданно приехал из Петербурга лицейский друг Иван Пущин.

В «Записках о Пушкине» Пущин так вспоминал о радостном моменте встречи:

«Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим! Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке. Было около восьми часов утра. Не знаю, что делалось. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один — почти голый, другой — весь забросанный снегом. Наконец, пробила слеза (она и теперь, через тридцать три года, мешает писать в очках) — мы очнулись. Совестно стало перед этою женщиной, впрочем, она все поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать. Я тотчас догадался, что это добрая его няня, столько раз им воспетая, – чуть не задушил ее в объятиях.

Все это происходило на маленьком пространстве. Комната Александра была возле крыльца, с окном на двор, через которое он увидел меня, услышав колокольчик. В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами и пр., пр. Во всем поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев (он всегда с самого Лицея писал обглодками, которые едва можно было держать в пальцах). Вход к нему прямо из коридора; против его двери – дверь в комнату няни, где стояло множество пяльцев.<...>

Вообще Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя, однакож, ту же веселость; может быть, самое положение его произвело на меня это впечатление. Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всем проявлялась, в каждом слове, в каждом воспоминании: им не было конца в неумолкаемой нашей болтовне. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами; я нашел, что он тогда был очень похож на тот портрет, который потом видел в Северных цветах и теперь при издании его сочинений П. В. Анненковым».

Вскоре беседа приняла политическое направление. Особенно существенным оказался разговор о тайном обществе:

«Незаметно коснулись опять подозрений насчет общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: «Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать». Потом, успокоившись, продолжал: «Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою – по многим моим глупостям». Молча, я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть».

Другим важным событием было чтение в рукописи запрещенной комедии Грибоедова «Горе от ума», привезенную Пущиным. Пушкин еще в Одессе заинтересовался слухом о том, что Грибоедов написал комедию на Чаадаева:

«Я привез Пушкину в подарок «Горе от ума»; он был очень доволен этой тогда рукописной комедией, до того ему вовсе почти незнакомой. После обеда, за чашкой кофе, он начал читать ее вслух; но опять жаль, что не припомню теперь метких его замечаний, которые, впрочем, потом частию явились в печати. <...>

Потом он мне прочел кой-что свое, большею частию в отрывках, которые впоследствии вошли в состав замечательных его пиэс; продиктовал начало из поэмы «Цыганы» для «Полярной звезды» и просил, обнявши крепко Рылеева, благодарить за его патриотические «Думы». <...> Между тем время шло за полночь. Нам подали закусить; на прощанье хлопнула третья пробка. Мы крепко обнялись в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчила расставанье после так отрадно промелькнувшего дня. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал у крыльца, на часах ударило три. Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьем, и пьем на вечную разлуку! Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин еще что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце, со свечой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: «Прощай, друг!» Ворота скрипнули за мной…» (Записки И.И. Пущина о дружеских связях его с Пушкиным. В кн. Пушкин : биографические материалы и историко-литературные очерки : с приложением портрета Пушкина / Л. Майков. - Санкт-Петербург : Издание Л. Ф. Пантелеева, 1899).

Пушкин расстался со своим другом в 3 часа утра;и расстался, как известно, навсегда. Приезд приятеля Пущина отмечен Пушкиным в его прекрасном стихотворении «19-е октября 1825 г.», в котором прекрасно передана тоска, щемившая сердце поэта, не любившего одиночества, и тот взрыв радости и умиления, когда он получил возможность обнять Пущина:

Роняет лес багряный свой убор, Сребрит мороз увянувшее поле, Проглянет день как будто поневоле И скроется за край окружных гор. Пылай, камин, в моей пустынной келье; А ты, вино, осенней стужи друг, Пролей мне в грудь отрадное похмелье, Минутное забвенье горьких мук. ................................. И ныне здесь, в забытой сей глуши, В обители пустынных вьюг и хлада, Мне сладкая готовилась отрада: Троих из вас, друзей моей души, Здесь обнял я. Поэта дом опальный, О Пущин мой, ты первый посетил; Ты усладил изгнанья день печальный, Ты в день его лицея превратил.

«В двух верстах от Михайловского лежит село Тригорское, где жило доброе, благородное семейство Прасковьи Александровны Осиповой, с которым Пушкин был в постоянных сношениях, часто там обедал, заходил туда в своих прогулках и проводил там целые дни, пользуясь искреннею дружбою и привязанностью всех членов семьи. Он посвятил Прасковье Александровне Осиповой свои подражания корану, написанные, можно сказать, перед ее глазами, и вообще семейство это действовало успокоительно на Пушкина. Он встречал в нем и строгий ум, и расцветающую молодость, и резвость детского возраста; усталый от увлечений первой эпохи своей жизни, Пушкин находил удовольствие в тихом чувстве и родственной веселости: грациозная гримаса, детская шалость нравились ему и занимали его. Две старшие дочери Осиповой от первого мужа, Анна и Евпраксия Вульф, составляли между собою такую же противоположность, какую мы видим между Татьяной и Ольгой в «Евгении Онегине», и существуют догадки, что Пушкин написал свои бессмертные типы именно под влиянием созерцания этих двух барышень. Кроме них тут были еще многочисленные кузины, например, Анна Ивановна, впоследствии Трувенер (в семействе ее называли Netty), Анна Петровна Керн, оставившая записки о своем знакомстве с Пушкиным, Александра Ивановна Осипова (Алина), кузина Вельяшева; все они были почтены Пушкиным стихотворными изъяснениями, похвалами, признаниями и пр.» ( А. М. Скабичевский).

«Две старшие дочери г-жи Осиповой от первого мужа, Анна и Евпраксия Николаевны Вульф, составляли два противоположных типа, отражение которых в Татьяне и Ольге «Онегина» не подлежит сомнению, хотя последние уже не носят на себе, по действию творческой силы, ни малейшего признака портретов с натуры, а возведены в общие типы русских женщин той эпохи. По отношению к Пушкину, Анна Николаевна представляла, как и Татьяна по отношению к Онегину, полное самоотвержение и привязанность, которые ни от чего устать и ослабеть не могли, между тем, как сестра ее, воздушная Евпраксия, как отзывался о ней сам поэт —представляла совсем другой тип. Она пользовалась жизнью очень просто, по-видимому ничего не искала в ней, кроме минутных удовольствий, и постоянно отворачивалась от романтических ухаживаний за собой и комплиментов, словно ждала чего-либо более серьезного и дельного от судьбы. Многие называли «кокетством» все эти приемы, но кокетство или нет — манера, во всяком случае, была замечательно-умного свойства.

Вышло то, что обыкновенно выходит в таких случаях: на долю энтузиазма и самоотвержения пришлись суровые уроки, часто злое, отталкивающее слово, которые только изредка выкупались счастливыми минутами доверия и признательности, между тем, как равнодушию оставалась лучшая доля постоянного внимания, неизменной ласки, тонкого и льстивого ухаживания. Одно время полагали, что Пушкин неравнодушен к Евпраксии Николаевне. Как мало горечи осталось затем в воспоминаниях обделенной сестры от этой эпохи, свидетельствуют ее слова в письме к супруге Александра Сергеевича, уже в 1831 г. Когда та, говоря о старых знакомых своего мужа, шутливо намекнула на бывшую привязанность поэта к «полувоздушной» деве гор, Евпраксии Николаевне — вот что отвечала ей Анна Николаевна: «Как вздумалось вам, пишет она по-французски, ревновать мою сестру, дорогой друг мой? Если бы даже муж ваш и действительно любил сестру, как вам угодно непременно думать — настоящая минута не смывает ли все прошлое, которое теперь становится тенью, вызываемой одним воображением и оставляющей после себя менее следов, чем сон. Но вы — вы владеете действительностью и все будущее перед вами». Деликатнее отклонить вопрос и выразить свое собственное чувство — кажется, трудно. Красивый персонал Тригорского не ограничивался еще этими двумя лицами. Кроме двух малолетних сестер их, носивших уже фамилию Осипова, тут были еще многочисленные кузины: кузина, например, Анна Ивановна (впоследствии Трувелер), которую звали Netty в семействе, кузина Анна Петровна Керн, урожденная Полторацкая, которая оставила «Записки» о своем знакомстве с Пушкиным (она выдана была замуж за старого генерала Керна, едва вышедши из детства), наконец, падчерица Прасковьи Александровны — Александра Ивановна Осипова (впоследствии Беклешова) — Алина по семейному прозванию, та самая, которая возбуждала поздние восторги Сергея Львовича, лет 15 спустя, да обратила на себя внимание и сына его гораздо прежде. Вообще, все они, вместе с неупомянутой еще кузиной Вельяшевой, почтены были Пушкиным стихотворными изъяснениями, похвалами, признаниями и проч» ( А.С. Пушкин. Материалы для его биографии и оценки произведений. П.В. Анненкова.Спб.1873). Этот маленький кружок «уездных барышень» создал Пушкину в тяжелые годы его северной ссылки ощущение радости, молодости, непосредственной поэзии жизни. Он с бодрым и веселым чувством запечатлел в «михайловских» стихах и общие развлечения и мимолетные горести его юных приятельниц:

И ваши слезы в одиночку, И речи в уголку вдвоем, И путешествия в Опочку, И фортепьяно вечерком?.. Алина! сжальтесь надо мною. Не смею требовать любви. Быть может, за грехи мои, Мой ангел, я любви не стою!

В апреле в Михайловское приехал на несколько дней лучший лицеистский друг Пушкина Антон Дельвиг. Если с Пущиным речь шла главным образом о политике, тайных обществах, о Воронцове, Грибоедове, то беседы же с Дельвигом касались преимущественно поэзии. В это время Пушкин готовил к изданию свой первый сборник лирики. Лучшего советчика, чем Дельвиг, трудно было найти.

«Друзья-поэты перечитывали и обсуждали старинные и новейшие поэтические тексты, спорили о Державине и читали его стихи. Много говорили о Рылееве (незадолго перед тем Пушкин получил «Войнаровского» и «Думы»). В только что появившейся «Полярной звезде» был напечатан отрывок из рылеевского «Наливайки», приводивший Дельвига в восхищение. Это стихотворение чрезвычайно понравилось и Пушкину. Он прочел другу свои новые произведения: первые главы «Онегина», несколько сцен «Бориса Годунова».

Вечера проводили в Тригорском, где на сцену появлялись альбомы в сафьяновых переплетах с золотым обрезом. Дельвиг обогатил коллекцию автографов Осиповой своим стихотворением «Застольная песня» и вписал в заветную тетрадь Анны Вульф лирические стансы. Поэт и его стихи понравились тригорским затворницам» (Леонид Гроссман. Пушкин. — М. :Молодая гвардия, 1960).

Так проходили первые месяцы михайловского затворника. В Михайловском опальный поэт постоянно строил планы бегства в сообществе со старшим сыном Осиповой, дерптским студентом Вульфом, который приезжал почти на все вакации зимой и летом в деревню и тотчас же посвящен был Пушкиным в свои замыслы. Сначала Вульф, мечтая ехать за границу, предлагал Пушкину увезти его с собой под видом слуги. Но затем, когда подобный фантастический замысел оказался неудобоисполнимым, друзья составили новый план. Пушкин выдумал у себя мнимый аневризм и обратился при посредстве родных с просьбою к высшим властям о разрешении ему отправиться в Дерпт лечиться у дерптского профессора хирургии И. Ф. Майера (родственника Жуковского). Друзьям казалось, что из Дерпта ничего уже не стоило удрать за границу. Но и этот план остался без осуществления, так как Пушкину вышло разрешение ехать лечиться всего-навсего в Псков.

Михайловское это родовое имение матери Пушкина, Надежды Осиповны Ганнибал. Именным указом императрицы Елизаветы Петровны эти земли были пожалованы в вечное владение его прадеду, Абраму Петровичу Ганнибалу «арапу Петра Великого». Это поэтическая родина поэта, место его духовного становления.

Вот что писал о Михайловском П.В. Анненков:

«Настоящим центром его духовной жизни было Михайловское и одно Михайловское: там он вспоминал о привязанностях, оставленных в Одессе; там он открывал Шекспира и там предавался грусти, радости и восторгам творчества, о которых соседи Тригорского не имели и предчувствия. Он делился с ними одной самой ничтожной долей своей мысли — именно планами вырваться на свободу, покончить со своим заточением, оставляя в глубочайшей тайне всю полноту жизни, переживаемой им в уединении Михайловского. Тут был для него неиссякаемый источник мыслей, вдохновения, страстных занятий и вопросов морального свойства, а все прочее принадлежало уже к области призраков, которые он сам вызвал и лелеял для того, чтобы обстановить и скрасить внешнее свое существование».

Глава 4. Обращение к той самой женщине

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

П у ш к и н

Летом 1825 года в имение с. Тригорское близ Михайловского, к тетушке, П. А. Осиповой, приехала погостить ее племянница, Анна Петровна Керн. Весь месяц, пока Анна Петровна гостила у П. А. Осиповой, Пушкин ежедневно являлся в Тригорское, чтобы повидаться с ней. Знакомство Анны Керн и Пушкина относится к 1819 году. Приехав в Петербург она впервые увидела Пушкина в доме своей родной тетки Е. М. Олениной, произведя на него неизгладимое впечатление, отразившееся позднее в стихотворении, обращенном к ней. Мимолетной встрече было суждено стать началом долголетних отношений, поддерживаемых родственными связями Керн (приходившейся по матери племянницей П. А. Осиповой) с тригорскими друзьями поэта.

В своих воспоминаниях Анна Керн так описывает свое знакомство с Пушкиным:

«В 1819 г. я приехала в Петербург с мужем и отцом, который, между прочим, представил меня в дом его родной сестры, Олениной. Тут я встретила двоюродного брата моего Полторацкого, с сестрами которого я была еще дружна в детстве. Он сделался моим спутником и чичероне в кругу незнакомого для меня большого света. Мне очень нравилось бывать в доме Олениных, потому что у них не играли в карты; хотя там и не танцовали, по причине траура при дворе, но зато играли в разные занимательные игры и преимущественно в Charades en action (Шарады в живых картинках. (Фр.), в которых принимали иногда участие и наши литературные знаменитости — Иван Андреевич Крылов, Иван Матвеевич Муравьев-Апостол и другие.

В первый визит мой к тетушке Олениной батюшка, казавшийся очень немногим старше меня, встретясь в дверях гостиной с Крыловым, сказал ему: «Рекомендую вам меньшую сестру мою». Иван Андреевич улыбнулся, как только он умел улыбаться, и, протянув мне обе руки, сказал: «Рад, очень рад познакомиться с сестрицей». На одном из вечеров у Олениных я встретила Пушкина и не заметила его; мое внимание было поглощено шарадами, которые тогда разыгрывались и в которых участвовали Крылов, Плещеев и другие. Не помню, за какой-то фант Крылова заставили прочитать одну из его басен. Он сел на стул посередине залы; мы все столпились вкруг него, и я никогда не забуду, как он был хорош, читая своего Осла! И теперь еще мне слышится его голос и видится его разумное лицо и комическое выражение, с которым он произнес: «Осел был самых честных правил!».

В чаду такого очарования мудрено было видеть кого бы то ни было, кроме виновника поэтического наслаждения, и вот почему я не заметила Пушкина. Но он вскоре дал себя заметить. Во время дальнейшей игры на мою долю выпала роль Клеопатры, и когда я держала корзинку с цветами, Пушкин, вместе с братом Александром Полторацким, подошел ко мне, посмотрел на корзинку и, указывая на брата, сказал: «Et c'est sans doute Monsieur qui fera l'aspic?» (Конечно, этому господину придется играть роль аспида? (Фр.) Я нашла это дерзким, ничего не ответила и ушла.

После этого мы сели ужинать. У Олениных ужинали на маленьких столиках, без церемоний и, разумеется, без чинов. Да и какие могли быть чины там, где просвещенный хозяин ценил и дорожил только науками и искусствами? За ужином Пушкин уселся с братом моим позади меня и старался обратить на себя мое внимание льстивыми возгласами, как, например: «Est-il permis d';tre aussi jolie» (Можно ли быть такой прелестной.(Фр.) Потом завязался между ними шутливый разговор о том, кто грешник и кто нет, кто будет в аду и кто попадет в рай. Пушкин сказал брату: «Во всяком случае, в аду будет много хорошеньких, там можно будет играть в шарады. Спроси у m-me Керн, хотела ли бы она попасть в ад?» Я отвечала очень серьезно и несколько сухо, что в ад не желаю. «Ну, как же ты теперь, Пушкин?» — спросил брат.— «Je me ravise» (Я раздумал. (Фр.) ответил поэт, — я в ад не хочу, хотя там и будут хорошенькие женщины»... Вскоре ужин кончился, и стали разъезжаться. Когда я уезжала и брат сел со мною в экипаж, Пушкин стоял на крыльце и провожал меня глазами.

Впечатление его встречи со мною он выразил в известных стихах: Я помню чудное мгновенье — и проч.

Вот те места в 8-й главе «Онегина», которые относятся к его воспоминаниям о нашей встрече у Олениных:

...Но вот толпа заколебалась, По зале шепот пробежал, К хозяйке дама приближалась... За нею важный генерал. Она была нетороплива, Не холодна, не говорлива, Без взора наглого для всех, Без притязанья на успех, Без этих маленьких ужимок Без подражательных затей; Все тихо, просто было в ней. Она казалась верный снимок Du comme il faut... прости, Не знаю, как перевести! К ней дамы подвигались ближе, Старушки улыбались ей, Мужчины кланялися ниже, Ловили взор ее очей Девицы проходили тише Пред ней по зале: и всех выше И нос, и плечи подымал Вошедший с нею генерал ..................... Но обратимся к нашей даме. Беспечной прелестью мила, Она сидела у стола. ..................... Сомненья нет, увы! Евгений В Татьяну, как дитя, влюблен. В тоске любовных помышлений И день, и ночь проводит он. Ума не внемля строгим пеням, К ее крыльцу, к стеклянным сеням, Он подъезжает каждый день, За ней он гонится как тень. Он счастлив, если ей накинет Боа пушистый на плечо. Или коснется горячо Ее руки, или раздвинет Пред нею пестрый полк ливрей, Или платок поднимет ей!»

Страстное, хотя и кратковременное увлечение Пушкина Керн, относящееся ко времени ее приезда в Тригорское в июле и октябре 1825 года. В этот раз Пушкин по-настоящему влюбился, а предмет его воздыхания был более благосклонным к ухаживаниям, чем несколько лет назад.

На тот момент Александр Сергеевич уже был широко известен, Анне Петровне льстило его внимание – но и она сама попала под обаяние Пушкина.

В своих воспоминаниях Анна Керн писала:

«В течение шести лет я не видела Пушкина, но от многих слышала про него, как про славного поэта, и с жадностию читала: «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», «Разбойники» и 1-ю главу «Онегина», которые доставлял мне сосед наш Аркадий Гаврилович Родзянко, милый поэт, умный, любезный и весьма симпатичный человек. Он был в дружеских отношениях с Пушкиным и имел счастие принимать его у себя в деревне Полтавской губернии, Хорольского уезда. Пушкин, возвращаясь с Кавказа, прискакал к нему с ближайшей станции, верхом, без седла, на почтовой лошади, в хомуте ...

Во время пребывания моего в Полтавской губернии я постоянно переписывалась с двоюродною сестрою моею Анною Николаевною Вульф, жившею у матери своей в Тригорском, Псковской губернии, Опочецкого уезда, близ деревни Пушкина — Михайловского. Она часто бывала в доме Пушкина, говорила с ним обо мне и потом сообщала мне в своих письмах различные его фразы; так, в одном из них она писала: «Vous avez produit une vive impression sur Pouchkine ; votre rencontre, chez Ol[eni]ne; il dit partout: Elle ;tait trop brillante» (Вы произвели сильное впечатление на Пушкина при встрече у Олениных; он постоянно твердит: «Она была слишком блестяща».(Фр.).

В одном из ее писем Пушкин приписал сбоку, из Байрона: «Une image qui a pass; devant nous, que nous avons vue et que nous ne reverrons jamais» (Образ, мелькнувший перед нами, который мы видели и который никогда более не увидим. (Фр.). Когда же он узнал, что я видаюсь с Родзянко, то переслал через меня к нему письмо, в котором были расспросы обо мне и стихи:

Наперсник Феба, иль Приапа, Твоя соломенная шляпа Завидней, чем иной венец, Твоя деревня Рим, ты папа, Благослови ж меня, певец!

Далее, в том же письме он говорит: «Ты написал Хохлачку, Баратынский Чухонку, я Цыганку, что скажет Аполлон?» и проч. и проч., дальше не помню, а неверно цитировать не хочу. После этого мне с Родзянко вздумалось полюбезничать с Пушкиным, и мы вместе написали ему шуточное послание в стихах. Родзянко в нем упоминал о моем отъезде из Малороссии и о несправедливости намеков Пушкина на любовь ко мне. Послание наше было очень длинно, но я помню только последний стих:

Прощайте, будьте в дураках!

Ответом на это послание были следующие стихи, отданные мне Пушкиным, когда я через месяц после этого встретилась с ним в Тригорском.

Вот они:

Ты обещал о романтизме, О сем Парнасском афеизме Потолковать еще со мной; Полтавских муз поведать тайны, — А пишешь лишь об ней одной. Нет, это ясно, милый мой, Нет, ты влюблен, Пирон Украйны. Ты прав, что может быть важней На свете женщины прекрасной? Улыбка, взор ее очей Дороже злата и честей, Дороже славы разногласной: Поговорим опять об ней. Хвалю, мой друг, ее охоту, Поотдохнув, рожать детей, Подобных матери своей, И счастлив, кто разделит с ней Сию приятную заботу, Не наведет она зевоту. Дай Бог, чтоб только Гименей Меж тем продлил свою дремоту! Но не согласен я с тобой, Не одобряю я развода, Во-первых, веры долг святой, Закон и самая природа... А во-вторых, замечу я, Благопристойные мужья Для умных жен необходимы: При них домашние друзья Иль чуть заметны, иль незримы. Поверьте, милые мои, Одно другому помогает, И солнце брака затмевает Звезду стыдливую любви. А.Пушкин Михайловское.

Восхищенная Пушкиным, я страстно хотела увидеть его, и это желание исполнилось во время пребывания моего в доме тетки моей, в Тригорском, в 1825 г. в июне месяце. Вот как это было: мы сидели за обедом и смеялись над привычкою одного г-на Рокотова, повторяющего беспрестанно: «Pardonnez ma franchise» и «Je tiens beaucoup ; votre opinion», (Простите мою откровенность; я слишком дорожу вашим мнением. (Фр.), как вдруг вошел Пушкин с большой, толстой палкой в руках.

Он после часто к нам являлся во время обеда, но не садился за стол; он обедал у себя, гораздо раньше, и ел очень мало. Приходил он всегда с большими дворовыми собаками, chien loup (Волкодавами. Фр.). Тетушка, подле которой я сидела, мне его представила, он очень низко поклонился, но не сказал ни слова: робость была видна в его движениях. Я тоже не нашлась ничего ему сказать, и мы не скоро ознакомились и заговорили. Да и трудно было с ним вдруг сблизиться; он был очень неровен в обращении: то шумно весел, то грустен, то робок, то дерзок, то нескончаемо любезен, то томительно скучен, — и нельзя было угадать, в каком он будет расположении духа через минуту. Раз он был так нелюбезен, что сам в этом сознался сестре, говоря: «Ai-je ;t; assez vulgaire aujourd'hui?» ( Я был слишком вульгарен сегодня? (Фр.). Вообще же надо сказать, что он не умел скрывать своих чувств, выражал их всегда искренно и был неописано хорош, когда что-нибудь приятное волновало его... Так, один раз, мы восхищались его тихою радостью, когда он получил от какого-то помещика, при любезном письме, охотничий рог на бронзовой цепочке, который ему нравился. Читая это письмо и любуясь рогом, он сиял удовольствием и повторял: «Charmant, charmant!»(Чудесно! Чудесно! (Фр.). Когда же он решался быть любезным, то ничто не могло сравниться с блеском, остротою и увлекательностию его речи.

В одном из таких настроений он, собравши нас в кружок, рассказал сказку про Черта, который ездил на извозчике на Васильевский остров. Эту сказку с его же слов записал некто Титов и поместил, кажется, в «Подснежнике» Пушкин был невыразимо мил, когда задавал себе тему угощать и занимать общество. Однажды с этою целью он явился в Тригорское с своею большою черною книгою, на полях которой были начерчены ножки и головки, и сказал, что он принес ее для меня. Вскоре мы уселись вокруг него, и он прочитал нам своих «Цыган». Впервые мы слышали эту чудную поэму, и я никогда не забуду того восторга, который охватил мою душу!.. Я была в упоении, как от текучих стихов этой чудной поэмы, так и от его чтения, в котором было столько музыкальности, что я истаивала от наслаждения; он имел голос певучий, мелодический и, как он говорит про Овидия в своих Цыганах:

И голос, шуму вод подобный.

Через несколько дней после этого чтения тетушка предложила нам всем после ужина прогулку в Михайловское. Пушкин очень обрадовался этому, и мы поехали. Погода была чудесная, лунная июньская ночь дышала прохладой и ароматом полей. Мы ехали в двух экипажах: тетушка с сыном в одном; сестра, Пушкин и я — в другом. Ни прежде, ни после я не видала его так добродушно веселым и любезным. Он шутил без острот и сарказмов; хвалил луну, не называл ее глупою, а говорил: «J'aime la lune quand elle ;claire un beau visage» (Я люблю луну, когда она освещает красивое лицо.(Фр.), хвалил природу и говорил, что он торжествует, воображая в ту минуту, будто Александр Полторацкий остался на крыльце у Олениных, а он уехал со мною; это был намек на то, как он завидовал при нашей первой встрече Александру Полторацкому, когда тот уехал со мною. Приехавши в Михайловское, мы не вошли в дом, а пошли прямо в старый, запущенный сад.

Приют задумчивых Дриад, с длинными аллеями старых дерев, корни которых, сплетясь, вились по дорожкам, что заставляло меня спотыкаться, а моего спутника вздрагивать. Тетушка, приехавши туда вслед за нами, сказала: «Mon cher Pouchkine, faites les honneurs de votre jardin ; Madame» (Милый Пушкин, покажите же, как любезный хозяин, ваш сад. (Фр.). Он быстро подал мне руку и побежал скоро, скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться. Подробностей разговора нашего не помню; он вспоминал нашу первую встречу у Олениных, выражался о ней увлекательно, восторженно и в конце разговора сказал: «Vous aviez un air si virginal; n'est-ce pas que vous aviez sur vous quelque chose comme une croix?» (У вас был такой девственный вид, не правда ли, на вас было надето нечто вроде креста? (Фр.).

На другой день я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою Анною Николаевной Вульф. Он пришел утром и на прощание принес мне экземпляр 2-й главы Онегина, в неразрезанных листках, между которых я нашла вчетверо сложенный почтовый лист бумаги со стихами:

Я помню чудное мгновенье, — и проч. и проч.

Когда я сбиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю. Стихи эти я сообщила тогда барону Дельвигу, который их поместил в своих «Северных Цветах», Мих. Ив. Глинка сделал на них прекрасную музыку и оставил их у себя» (А.П. Керн (Маркова-Виноградская). Воспоминания. Дневники. Переписка. М. Изд-во: «Правда», 1989).

После отъезда Анны Керн с дочерьми в Ригу, где тогда служил ее супруг, они долго переписывались с Александром Сергеевичем. Переписка продолжалась около полугода. Письма Керн не сохранились, а вот пушкинские дошли до потомков — Анна Петровна очень берегла их.

25-го июля 1825 года Пушкин пишет Керн следующее письмо:

«Я имел слабость попросить у вас разрешения вам писать, а вы — легкомыслие или кокетство позволить мне это. Переписка ни к чему не ведет, я знаю; но у меня нет сил противиться желанию получить хоть словечко, написанное вашей хорошенькой ручкой.

Ваш приезд в Тригорское оставил во мне впечатление более глубокое и мучительное, чем то, которое некогда произвела на меня встреча наша у Олениных. Лучшее, что я могу сделать в моей печальной деревенской глуши — это стараться не думать больше о вас. Если бы в душе вашей была хоть капля жалости ко мне, вы тоже должны были бы пожелать мне этого, но ветреность всегда жестока, и все вы, кружа головы направо и налево, радуетесь, видя, что есть душа, страждущая в вашу честь и славу.

Прощайте, божественная, я бешусь, и я у ваших ног. Тысячу нежностей Ермолаю Федоровичу и поклон г-ну Вульфу.

25 июля».

«Снова берусь за перо, ибо умираю с тоски и могу думать только о вас. Надеюсь, вы прочтете это письмо тайком — спрячете ли вы его у себя на груди? ответите ли мне длинным посланием? пишите мне обо всем, что придет вам в голову,—заклинаю вас. Если вы опасаетесь моей нескромности, если не хотите компрометировать себя, измените почерк, подпишитесь вымышленным именем,—сердце мое сумеет вас угадать. Если выражения ваши будут столь же нежны, как ваши взгляды,—увы!—я постараюсь поверить им или же обмануть себя, что одно и то же».

В другом письме (13 и 14 августа) он пишет:

«Перечитываю ваше письмо вдоль и поперек и говорю: милая! прелесть! божественная! …а потом: ах, мерзкая!—Простите, прекрасная и нежная, но это так. Нет никакого сомнения в том, что вы божественны, но иногда вам не хватает здравого смысла; еще раз простите и утешьтесь, потому что от этого вы еще прелестнее».

Письма поэта по-пушкински остроумны, блестящи и всегда шутливы:

«Вы способны привести меня в отчаяние;я только что собрался написать вам несколько глупостей, которые насмешили бы вас до смерти, как вдруг пришло ваше письмо, опечалившее меня в самом разгаре моего вдохновения. Постарайтесь отделаться от этих спазм, которые делают вас очень интересной, но ни к черту не годятся, уверяю вас. Зачем вы принуждаете меня бранить вас? Если у вас рука была на перевязи, не следовало мне писать. Экая сумасбродка!» <...>

«Не правда ли, по почте я гораздо любезнее, чем при личном свидании; так вот, если вы приедете, я обещаю вам быть любезным до чрезвычайности — в понедельник я буду весел, во вторник восторжен, в среду нежен, в четверг игрив, в пятницу, субботу и воскресенье буду чем вам угодно, и всю неделю — у ваших ног ... »

Шутливым пушкинским письмам, тем не менее, предшествовало обращение к той же самой женщине в стихах высокого лирического строя:

Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты.

В то же время из письма, адресованного ей 28-го августа, можно предполагать, что увлечение его не было особенно глубоким:

«Поговорим серьезно, т.е. хладнокровно: увижу ли я вас снова? Мысль, что нет, приводит меня в трепет.—Вы скажете мне: утешьтесь. Отлично, но как? влюбиться? невозможно. Прежде всего надо забыть про ваши спазмы.—Покинуть родину? удавиться? жениться? Все это очень хлопотливо и не привлекает меня».

Глава 5. Выйти на свободу

Бунт и революция мне

никогда не нравились...

П у ш к и н

Незаметно наступила зима. Пушкин находился в Тригорском, когда дворовый человек Осиповой вернулся из Петербурга с известием, что там бунт, дороги перехвачены войсками, и он сам едва пробрался между ними на почтовых. Пушкин страшно побледнел, услыхав новость, досидел кое-как вечер и уехал в Михайловское.

Вот как передает М.И. Семевский, в своих описаниях Тригорского, со слов М.И.Осиповой — еще ребенка в 1825 г.,— впечатление, произведенное на Пушкина известием о 14 декабря 1825 года:

«Можно себе представить мысли, которые должны были волновать его в эту ночь. Нет ничего невероятного, что главной и господствующей из них была мысль, что он должен самолично встретить политический переворот, дарящий ему так внезапно полную свободу, и принять участие, по крайней мере, в его дальнейшей судьбе, если уже он не мог участвовать в его подготовлении. Ему казалось совершенно необходимым явиться поскорее в среду новых людей, конечно, нуждающихся теперь в пособниках и советниках… Как бы то ни было, но ранним утром следующего дня Пушкин уже выехал из Михайловского по направлению к Петербургу, а потом, не доехав до первой станции, вернулся обратно в деревню. Что же такое случилось? Предание говорит, согласно уверениям самого поэта, что решимость его поколебалась, благодаря дурным приметам, в которые он веровал. При выезде из Михайловского именно, он встретил попа, а затем, когда он выбрался в поле, какой-то зловещий заяц трижды перебежал ему дорогу. Поэтическое изъяснение! Но приметы приметами, а известная осмотрительность Пушкина, наступавшая у него почасту тотчас же за первым увлечением, играла тут тоже немаловажную роль. Она-то, вероятно, и повернула его назад, внушив ему мысль подождать более подробных известий об исходе петербургского дела. Известия не замедлили явиться и были такого свойства и содержания, что Пушкин на время замолк и притих в Михайловском».

Всю ночь провел Пушкин в тревожных размышлениях о том, что он должен делать. Ему казалось необходимым явиться поскорее в среду новых людей, нуждающихся теперь в пособниках и советниках.

Однако дальнейшие известия из Петербурга стали приходить об аресте лиц, всего менее подозревавшихся в чем-либо. В «Русском Инвалиде» начали печатать правительственные сообщения о бунте и следствии. Каждый день Пушкин узнавал о новых арестах. Ему становилось с каждым днем яснее, что единственный способ выйти на свободу состоял в том, чтобы обратиться за нею к новому правительству, не имевшему таких поводов сердиться и преследовать его, как прежнее.

Рисуя тревожное настроение, в котором должен был в это время находиться Пушкин, Анненков пишет:

«Круг арестов все более и более расширялся, захватывая большинство его [Пушкина] знакомых. Каждый день приносил известия, часто самые неожиданные, об арестовании лиц, всего менее подозревавшихся кем-либо в дерзких замыслах против государства. Мало-по-малу вокруг Пушкина начинало образовываться нечто похожее на пустоту, которая является в среде товарищей после жаркого дела. Несколько разрозненных и чудом уцелевших личностей поглощено было теперь мыслию о спасении самих себя в общем крушении их дружины. То же приходилось теперь делать и Пушкину. С каждым днем становилось все яснее, что единственный способ выйти на свободу, которой Пушкин так страстно домогался, состоял в том, чтоб обратиться за нею к новому правительству, не имевшему таких поводов сердиться и преследовать его, как прежнее. Пушкин не был виновен перед ним ни в каком посягательстве на его права, ни в каком сопротивлении его намерениям и ждал только, чтобы благоприятное политическое состояние страны, обрисовавшись вполне, позволило новой власти снисходительнее смотреть на ошибки и проступки прошлого времени».

В начале февраля 1826 года Пушкин уже пишет Дельвигу следующее любопытное письмо, видимо, составленное и перебеленное так, чтобы его можно было показывать кому следует. В письме он сообщает другу о своем желании «вполне и искренно примириться с правительством»:

«Насилу ты мне написал, и то без толку, душа моя. Вообрази, что я в глуши ровно ничего не знаю; переписка моя отовсюду прекратилась, а ты пишешь мне, как будто вчера мы целый день были вместе и наговорились досыта. Конечно, я ни в чем не замешан, и если правительству досуг подумать обо мне, то оно в том легко удостоверится. Но просить мне как-то совестно, особливо ныне; образ мыслей моих известен. Гонимый шесть лет сряду, замаранный по службе выключкою, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю, хотя и отдавал полную справедливость истинным его достоинствам, но никогда я не проповедовал ни возмущения, ни революции. Напротив. Класс писателей, как заметил Alfieri, более склонен к умозрению, нежели к деятельности. И если 14 декабря доказало у нас иное, то на это есть особая причина. Как бы то ни было, я желал бы вполне и искренно помириться с правительством, и, конечно, это ни от кого кроме него не зависит. В этом желании более благоразумия, нежели гордости, с моей стороны. С нетерпением ожидаю решения участи несчастных и обнародования заговора. Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя. Не будем ни суеверны, ни односторонни, как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира. Прощай, душа моя. Пушкин».

7-го марта 1826 года Пушкин пишет Жуковскому:

«...В 1824 году явное недоброжелательство графа Воронцова принудило меня подать в отставку. Давно расстроенное здоровье и род аневризма, требовавшего немедленного лечения, служили мне достаточным предлогом. Покойному государю императору не угодно было принять оного в уважение. Его величество, исключив меня из службы, приказал сослать в деревню за письмо, писанное года три тому назад, в котором находилось суждение об афеизме, суждение легкомысленное, достойное, конечно, всякого порицания.

Вступление на престол государя Николая Павловича подает мне радостную надежду. Может быть, его величеству угодно будет переменить мою судьбу. Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости. Александр Пушкин».

В связи с желанием поэта примириться с правительством и покинуть Михайловское, 12-го апреля Жуковский пишет Пушкину:

«Что могу тебе сказать на счет твоего желания покинуть деревню? В теперешних обстоятельствах нет никакой возможности ничего сделать для тебя в твою пользу. Всего благоразумнее для тебя остаться покойно в деревне, не напоминать о себе и писать, но писать для славы. Дай пройти несчастному этому времени. Я никак не умею изъяснить, для чего ты написал ко мне последнее письмо свое. Есть ли оно только ко мне, то оно странно. Есть ли ж для того, чтобы его показать, то безрассудно. Ты ни в чем не замешан — это правда. Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством. Ты знаешь, как я люблю твою музу в как дорожу твоею благоприобретенною славою: ибо умею уважать Поэзию и знаю, что ты рожден быть великим поэтом и мог бы быть честью и драгоценностию России. Но я ненавижу все, что ты написал возмутительного для порядка и нравственности. Наши отроки (то есть все зреющее поколение), при плохом воспитании, которое не дает им никакой подпоры для жизни, познакомились с твоими буйными, одетыми прелестию поэзии мыслями; ты уже многим нанес вред неисцелимый. Это должно заставить тебя трепетать. Талант ничто. Главное: величие нравственное. — Извини эти строки из катехизиса. Я люблю и тебя и твою музу, и желаю, чтобы Россия вас любила. Кончу началом: не просись в Петербург. Еще не время. Пиши Годунова и подобное: они отворят дверь свободы».

«Поставив задачей выяснение источников вольномыслия, следственная комиссия почти всем привлеченным к делу задавала один и тот же вопрос: «с которого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей, т. е. от сообщества ли, или от внушений других, или от чтения книг или сочинений в рукописях и каких именно? Кто способствовал укоренению в вас сих мыслей?» Очень многие из декабристов отвечали уклончиво на этот вопрос, ссылаясь на отсутствие в них вольномыслия. Некоторые объявляли, что они обязаны образом своих мыслей своим размышлениям. Наконец, многие называли ряд авторов и сочинений, повинных в распространении мятежного духа. Из русских авторов и русских сочинений, названных декабристами, на одно из первых мест нужно поставить Пушкина и его стихи. Приведем несколько подобных ответов из показаний: их будет достаточно для характеристики того представления, которое могло сложиться у членов комиссии о Пушкине. Петр Бестужев, брат Александра и Николая, показывал: «Мысли свободные заронились во мне уже по выходе из корпуса, около 1822 года, от чтения различных рукописей, каковы: «Ода на свободу», «Деревня», «Мой Аполлон», разные «Послания» и проч<ие>, за которые пострадал знаменитый (в других родах) поэт наш А. Пушкин» <...> Мичман В. А. Дивов записал в своих показаниях: «Свободный образ мыслей получил... частью от сочинений рукописных, оные были: свободные стихотворения Пушкина и Рылеева и проч<их> неизвест<ных> мне сочинителей» <...> Прапорщик Бечаснов показывал: «Зная же, что я охотно занимаюсь книгами и поэзией, советовали [офицеры] мне бросить романы, как не заслуживающие потери времени, предлагая читать хороших писателей — Трагедии — Стихи соч<инения> Пушкина и других — постепенно разгорячавших пылкое воображение» ( П. Е. Щеголев. Император Николай I и Пушкин в 1826 году // «Русская мысль», 1910, No 6).

Однако, данных оказалось слишком недостаточно, чтобы можно было предъявить Пушкину обвинение в принадлежности к тайному обществу, потребовать его и наказать, но зато по этим данным члены комитета могли составить совершенно определенное представление о поэте, чьи стихи были источником пагубной заразы вольномыслия и принести столько бед и заговорщикам, и государству.

Между тем, просмотр показаний декабристов, сделанный П. Е. Щеголевым, показал, что имя Пушкина фигурировало, в совершенно определенном освещении либерального писателя, в ответах многих и многих членов тайного общества, данных ими Следственной комиссии на вопрос о том, «с которого времени и откуда заимствовали они свободный образ мыслей, то есть от общества ли, или от внушений других, или от чтения книг, или сочинений в рукописях и каких именно» и кто вообще «способствовал укоренению в них сих мыслей» (Щеголев П. Е. Пушкин. СПб., 1912).

Таким образом, у членов Следственной комиссии уже под влиянием одних этих ответов должно было сложиться определенное впечатление о Пушкине как об опасном и вредном для общества вольнодумце, рассевавшем яд свободомыслия в обольстительной поэтической форме. С такой же определенной репутацией человека политически неблагонадежного и зловредного должен был войти поэт и в сознание одного из деятельнейших членов упомянутой комиссии — известного генерал-адъютанта Бенкендорфа; такое же представление сложилось о нем и у самого императора Николая I, — как известно, ближайшим и внимательнейшим образом наблюдавшего за ходом следствия и за показаниями лиц, привлеченных к делу, и входившего во все подробности дела. Поэтому нет ничего удивительного в том, что когда, вскоре за тем, 25 июня и 3 июля 1826 г., были учреждены корпус жандармов и Третье Отделение Собственной его величества канцелярии... Пушкин естественным образом и как бы по наследству сразу вошел в круг клиентов новых учреждений «высшей полиции».

Внесенный, конечно, и ранее в списки лиц, бывших под надзором Особенной канцелярии и ее агентов, как человек, заслуживавший особого внимания, Пушкин сразу сделался предметом особенных попечений и Бенкендорфа, как главного начальника Третьего Отделения, и его правой руки и фактотума — управляющего этим Отделением Максима Яковлевича фон Фока.

В одном из первых донесений фон Фоку деятельного агента Третьего Отделения Степана Ивановича Висковатова — поэта и плодовитого драматурга ( за февраль 1826 г. под № 35), читаем следующее:

«Прибывшие на сих днях из Псковской губернии достойные вероятия особы удостоверяют, что известный по вольнодумным, вредным и развратным стихотворениям титулярный советник Александр Пушкин, по высочайшему в бозе почившего императора Александра Павловича повелению определенный к надзору местного начальства в имении матери его, состоящем Псковской губернии в Апоческом уезде, и ныне при буйном и развратном поведении открыто проповедует безбожие и неповиновение властям и по получении горестнейшего для всей России известия о кончине государя императора Александра Павловича он, Пушкин, изрыгнул следующие адские слова:

«Наконец не стало Тирана, да и оставший род его не долго в живых останется!!» Мысли и дух Пушкина бессмертны: его не станет в сем мире, но дух, им поселенный, на всегда останется, и последствия мыслей его непременно поздно или рано произведут желаемое действие». Следует заметить, что некоторые из друзей Пушкина все же приняли участие в его стремлении к освобождению. Из Петербурга сообщены были ему правильные, формальные пути к этому.

Пушкин исполнил в точности программу друзей, и, когда наступила надлежащая минута, он представил псковскому губернатору, барону фон-Адеркасу следующее прошение на Высочайшее имя:

«Всемилостивейший Государь!

В 1824 году, имев несчастие заслужить гнев покойного Императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенным в одном письме, я был исключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором.

Ныне, с надеждой на великодушие Вашего Императорского Величества, с истинным раскаянием и с твердым намерением не противоречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем я готов обязаться подпиской и честным словом), осмелился я прибегнуть к Вашему Императорскому Величеству со всеподданнейшею моею просьбою:

Здоровье мое, расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и представляю свидетельство медиков: осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие края. Всемилостивеший государь, Вашего Императорское Величество, верноподданный Александр Пушкин».

К прошению были приложены медицинское свидетельство Псковской врачебной управы болезни Пушкина и следующее обязательство его:

«Я, нижеподписавшийся, обязуюсь впредь ни к каким тайным обществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем, что ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них. 10-го класса Александр Пушкин. 11 мая 1826 года».

Прошение Пушкина, препровожденное Адеркасом генерал-губернатору, маркизу Паулуччи, а им графу К. В. Нессельроде, лежало без движения в Москве, куда переехал двор, до дня коронования.

Перемена в нем началась еще на юге. Вяземский, который очень хорошо знал политические взгляды Пушкина, писал: «На политическом поприще, если бы оно открылось перед нами, он несомненно был бы либеральным консерватором, а не разрушающим либералом… Он часто бывал Эолова арфа либерализма на пиршествах молодежи, и отзывался теми веяниями, теми голосами, которые налетали на него. Не менее того он был искренним, но не был сектатором в убеждениях или предубеждениях, а тем более, не был сектатором чужого предубеждения. Он любил чистую свободу, как любить ее должно, как не может не любить ее каждое молодое сердце, каждая благородная душа… Но из этого не следует, чтобы каждый свободолюбивый человек был непременно и готовым революционером. Политические сектаторы 20-х годов очень это чувствовали и применяли такое чувство и понятие к Пушкину. Многие из них были его приятелями, но они не находили в нем готового соумышленника и к счастью, его самого и России, они оставили его в покое, оставили в стороне. Этому их соображению и расчету их можно приписать спасение Пушкина от крушения 25-го года».

В июне в Тригорское приехал вместе с Алексеем Вульфом и долгожданный Языков. Студент философии и прав мог сообщить Пушкину новые знания, которые так ценились поэтом-скитальцем и вечным слушателем живых «университетов». Языков приехал в Тригорское в самые тяжелые дни политической жизни страны: к первому июня было закончено следствие над декабристами и начался Верховный суд. Но молодежь Тригорского не могла питаться исключительно политической хроникой дня и жить только мрачными предчувствиями. Дерптские студенты и тригорские девушки увлекали Пушкина на прогулки, пирушки под открытым небом, в атмосферу песен, вина и стихов; это был шум молодой жизни, заглушающий на время тяжкий и неуклонный шаг зловеще слагающейся истории. (Л. Гроссман).

10-го июля он писал Вяземскому: «Жду ответа, но плохо надеюсь. Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные под именем Баркова. Если бы я был потребован комиссией, то я бы, конечно, оправдался, но меня оставили в покое, и, кажется, это не к добру».

По поручению начальника херсонских военных поселений графа И. О. Витта в середине июля 1826 года, то есть тотчас после казни декабристов, был отправлен в Псковскую губернию секретный агент Бошняк, для «возможно тайного и обстоятельного исследования поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению к вольности крестьян».

В статье А. А. Шилова «К биографии Пушкина» опубликованной в журнале «Былое» за 1918 год приводится черновой рапорт Бошняка и его записка о Пушкине: «Командиру резервного кавалерийского корпуса генерал-лейтенанту графу Витту.

Коллегии иностранных дел от коллежского советника Бошняка

Рапорт Вследствие словесного приказания вашего сиятельства, отъехав Псковской губернии в город Новоржев для препорученного исследования, текущего года, июля 19-го дня, окончил я оное того же месяца 24-го числа вечером, почему и отправил ожидавшего меня на станции Бежаницах фельдъегеря Блинкова 25-го числа в 8 часов утра обратно в С. -Петербург. Что ж найдено мною, прямо касающегося до известного предмета, равно как и до других, довольно важных обстоятельств, изъяснено в двух прилагаемых при сем записках под литерами А и В. Равным образом честь имею при сем представить для препровождения куда следует выданный под мою расписку из канцелярии дежурства его императорского величества и оставшийся без употребления открытый лист за № 1273 на имя фельдъегеря Блинкова, также и отчет в издержанных на прогоны деньгах из числа выданных из той же канцелярии на оные 300 рублей, оставшиеся от которых 51 р. 70 к. при сем же прилагаются. Москва. Августа 1-го 1826».

Опытный агент Бошняк собирает множество сведений о поэте, изложенных в «Записке о Пушкине», прилагаемой к рапорту:

«Целью моего отправления в Псковскую губернию было сколь возможно тайное и обстоятельное [рассмотрение поступков] {Здесь, как и далее, в прямых скобках поставлено то, что в черновом рапорте зачеркнуто, но заслуживает внимания.} исследование поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению к вольности крестьян, и в арестовании его и отправлении куда следует, буде бы он оказался действительно виновным.

Следуя через Порхов... на Ново-Ржев, первые сведения о Пушкине получил я на станции Ашеве. Знали, что Пушкин жил в некотором расстоянии от Ново-Ржева, но совсем никаких слухов об нем не было, и потому заключали, что он вел себя весьма скромно.

По прибытии в Ново-Ржев [роспустя слух, что я путешествующий ботаник], я успел вскоре привлечь доверенность хозяина гостиницы, в которой я остановился, Дмитрия Степанова Катосова. От него я узнал о Пушкине следующее:

1-ое. Что на ярмонке Святогорского Успенского монастыря Пушкин был в рубашке, подпоясан розовою лентою, в соломенной широкополой шляпе и с железною тростью в руке...;

2-ое. Что, во всяком случае, он скромен и осторожен, о правительстве не говорит, и вообще никаких слухов об нем по народу не ходит.;

3-ие. Что отнюдь не слышно, чтобы он сочинял или пел какие-либо возмутительные песни, а еще менее -- возбуждал крестьян.

Стремясь к дальнейшим открытиям, я решился искать знакомств в Ново-Ржеве. Успевши познакомиться с уездным судьею Толстым [которого удалось мне также уверить, что я ученый ботаник, намеренный провести несколько дней в Ново-Ржеве и в окрестностях оного, я возбудил его откровенность], о Пушкине я узнал как от него, так и от бывшего у Толстого в гостях смотрителя по винной части Трояновского, что Пушкин живет весьма скромно, ни в возбуждении крестьян, ни в каких-либо поступках, ко вреду правительства устремленных, не подозревается. Познакомясь в гостинице с уездным заседателем Чихачевым, я услышал от него, что он, Чихачев, с Пушкиным сам лично знаком, что Пушкин ведет себя весьма скромно и говаривал не раз: «Я пишу всякие пустяки, что в голову придет, а в дело ни в какое не мешаюсь. Пусть кто виноват, тот и пропадает; я же сам никогда на галерах {Т. е. в каторге. — Б. М.} не буду».

За обедом у Толстого, к которому и я был приглашен, находился близкий Пушкина сосед, г. Львов, бывший сряду два последние трехлетия Псковским губернским предводителем, — человек богатый и отменно здравым рассудком одаренный. Львов, исполненный, как казалось, истинного негодования противу злонамеренных, конечно, не скрывал своих замечаний о Пушкине. Он говорил:

1-ое. Что известные по сочинениям мнения Пушкина, яд, оными разлитый, ясно доказывают, сколько сей человек, при удобном случае, мог бы быть опасен; что мнения его такого рода, что, отравив единожды сердце, никогда уже измениться не могу;

2-ое. Что, впрочем, поступки Пушкина отнюдь с прежними писаниями его не согласны; что он, Львов, хотя и весьма близкий ему сосед, но ничего предосудительного о нем не слышит; что Пушкин живет очень смирно, и что совершенно несправедливо, чтоб он старался возбуждать народ;

Поелику все сии известия были неудовлетворительны [!], я решился ехать к отставному генерал-майору Павлу Сергеевичу Пущину, от которого вышли все слухи о Пушкине, сделавшиеся причиною моего отправления... Мне посчастливилось открыть себе путь к знакомству с ним, с женою и сестрою его. Пробыв в селе его Жадрицах целый день, в общих разговорах узнал я:

1-ое. Что иногда видали Пушкина в русской рубашке и в широкополой соломенной шляпе;

2-ое. Что Пушкин дружески обходился с крестьянами и брал за руку знакомых, здороваясь с ними;

3-ие. Что иногда ездит верхом и, достигнув цели своего путешествия, приказывает человеку своему отпустить лошадь одну, говоря, что всякое животное имеет право на свободу;

4-ое. Думали, что Пушкин продолжает писать, но никаких новых стихов его или песен ни в простом народе, ниже в дворянстве известно не было;

5-ое. Пушкин ни с кем не знаком и ни к кому не ездит, кроме одной госпожи Есиповой {Т. е. тригорской помещицы Прасковьи Александровны Осиповой. Она была не в родстве, а в свойстве с Пушкиными: ее сестра, Елисавета, была замужем за Яковом Исааковичем Ганнибалом, двоюродным братом Надежды Осиповны Пушкиной, матери поэта.}, своей родственницы; чаще же всего бывает в Святогорском монастыре;

6-ое. Впрочем, полагали, что Пушкин ведет себя несравненно осторожнее противу прежнего; что он говорун, часто взводящий на себя небылицу, что нельзя предполагать, чтобы он имел действительные противу правительства намерения, в доказательство чего и основывались на непричастности его к заговору, которого некоторые члены состояли с ним в тесной связи; что он столь болтлив, что никакая злонамеренная шайка не решится его себе присвоить; наконец, что он человек, желающий отличить себя странностями, но вовсе не способный к основанному на расчете ходу действий.

Видя, что все собранные в доме Пущиных сведения основываемы были, большею частью, не на личном свидетельстве, а на рассказах, столь обыкновенных в деревнях и уездных городках, я решился искать истины при самом источнике, то есть в Святогорском монастыре [отстоящем в 3 1/2 верстах от местопребывания Пушкина и столь часто им посещаемом].

По прибытии на ночь в монастырскую слободу [при Святогорском Успенском монастыре состоящую], я остановился у богатейшего в оной крестьянина — Ивана Никитина Столарева. На расспросы мои о Пушкине Столарев сказал мне следующее:

1-ое. Что Пушкин живет в 3 1/2 в. от монастыря, в селе Зуеве {Михайловское называлось в просторечии Зуевым. Церковь была не в Михайловском, а в соседнем Тригорском или, вернее, в Ворониче.}, где, кроме церкви и господского строения, нет ни церковно-служительских, ни крестьянских домо;.

2-ое. Что Пушкин обыкновенно приходит в монастырь по воскресеньям;

3-ие. Что ему всегда случалось видать его в сюртуке и иногда, в жары, без косынки;

4-ое. Что Пушкин — отлично добрый господин, который [давал на водку] награждает деньгами за услуги даже собственных своих людей; ведет себя весьма просто и никого не обижает.

24-го, в субботу, рано по утру, отправился я в Святогорский Успенский монастырь к игумену Ионе... и, обратя внимание его щедротами на пользу монастырскую, провел я у него целое утро [в молитве, осматривании строений и разговорах]. От него о Пушкине я узнал следующее:

1-ое. Пушкин иногда приходит в гости к игумену Ионе, пьет с ним наливку и занимается разговорами;

2-ое. Кроме Святогорского монастыря и госпожи Осиповой..., своей родственницы, он нигде не бывает, но иногда ездит и в Псков;

3-ие. Обыкновенно ходит он в сюртуке, но на ярмонках монастырских иногда показывался в русской рубашке и в соломенной шляпе;

4-ое. Никаких песен он не поет и никакой песни им в народ не выпущено;

5-ое. На вопрос мой — «не возмущает ли Пушкин крестьян», игумен Иона отвечал: «он ни во что не мешается и живет, как красная девка».

По возвращении на квартиру и расплатясь с хозяином [щедрою рукою], я узнал от него еще, в подтверждение слышанного, что Пушкин ни у кого не бывает, кроме родственницы своей, г-жи Осиповой, не посещает [никогда] окружных деревень и заходит только в их монастырь; ни с кем не знается и ведет жизнь весьма [скромную] уединенную. Слышно о нем только от людей его, которые не могут нахвалиться своим барином.

Не находя более никаких средств к дальнейшим разведываниям, в 2 часа пополудни отправился я обратно в Ново-Ржев. Проезжая через удельную деревню Губину, соседственную с селом Пушкина, я нашел в оной, по причине рабочей поры, только одного крестьянина, который подтвердил мне, «что Пушкин нигде в окружных деревнях не бывает, что он живет весьма уединенно, и Губинским крестьянам, ближайшим его соседям, едва известен». Таким образом удостоверясь, что Пушкин не действует решительно к возмущению крестьян, что особого на них впечатления не произвел, что увлекается, может быть, только случайно к неосторожным поступкам и словам порывами неукротимых мнений, а еще более — желанием обратить на себя внимание странностями, что действительно не может быть почтен, — по крайней мере, поныне, — распространителем вредных в народе слухов, а еще менее — возмутителем, — я, согласно с данными мне повелениями, и не приступил к арестованию его и, возвратясь на станцию Бежаница, где оставлял прибывшего со мною фельдъегеря, отпустил его, как более не нужного, обратно в С.-Петербург».

«К счастию для поэта, — пишет А. А. Шилов, — проверка, осторожно произведенная опытною рукою доверенного человека, выяснила всю неосновательность этих вымыслов. Расследование, произведенное среди крестьян и содержателей гостиниц и постоялых дворов (хозяин Новоржевской гостиницы, крестьянин Святогорской слободы, хозяин постоялого двора в той же слободе, крестьянин удельной деревни Губиной), решительно опровергло все слухи о сочинении «возмутительных песен», а тем более о возбуждении крестьян и даже выставило поэта в удивительно мягком и привлекательном свете».

«Весьма возможно, — пишет далее А. А. Шилов, — что негласный розыск, по времени совпадающий с подачею Пушкиным, через Псковского губернатора Бор. Ант. Адеркаса, всеподданнейшего прошения о снятии опалы, и благоприятные для Пушкина результаты расследования могли ускорить удовлетворение его просьбы».

28-го августа 1826 года, генерал-адъютанту барону Дибичу сообщено было для исполнения нижеследующее Высочайшее повеление: «Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мне. Писать о сем псковскому гражданскому губернатору».

30-го июля 1826 года прошение было послано министру иностранных дел графу К. В. Нессельроде, а 31-го августа того же года Б. А. Адеркасу было уже отправлено требование дежурного генерала Главного Штаба И. И. Дибича — немедленно доставить Пушкина в Москву с нарочным фельдъегерем.

Появление в селе Михайловском фельдъегеря, приехавшего за Пушкиным, произвело всеобщий ужас и недоумение. Всем показалось, что поэт совсем исчезал из числа живых. Это было 2 -го или 3-го сентября. Пушкин весело провел вечер в Тригорском и часу в 11-м отправился домой, провожаемый до дороги, по обыкновению, молодым женским поколением семьи. На другой день рано утром в Тригорское прибежала няня Пушкина, Арина Родионовна, с поразительным известием, что какой-то человек, не то солдат, не то офицер, прискакавший в Михайловское под вечер, увез с собою Пушкина, и притом так заторопил его, что Пушкин успел только накинуть на себя шинель и захватить деньги.

Глава 6. Возвращение изгнанника

Текла в изгнаньe жизнь моя,

Влачил я с милыми разлуку,

Но он мне царственную руку

Простер — и с вами снова я.

П у ш к и н

В ночь с 3 -го на 4 -е сентября 1826 года Пушкин был увезен из Михайловского, в сопровождении фельдъегеря, в Москву, где его пожелал видеть император Николай, только что принявший коронование.

4-го сентября Пушкин пишет из Пскова в Тригорское П.А. Осиповой:

«Полагаю, сударыня, что мой внезапный отъезд с фельдъегерем удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас грешных ничего не делается; мне также дали его для большей безопасности. Впрочем, судя по весьма любезному письму барона Дибича,— мне остается только гордиться этим. Я еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8-го числа текущего месяца; лишь только буду свободен, тотчас же поспешу вернуться в Тригорское, к которому отныне навсегда привязано мое сердце» (фр.).

Но вот уж близко.Перед ними Уж белокаменной Москвы, Как жар, крестами золотыми Горят старинные главы. Ах, братцы! как я был доволен, Когда церквей и колоколен, Садов, чертогов полукруг Открылся предо мною вдруг! Как часто в горестной разлуке, В моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе! Москва… как много в этом звуке Для сердца русского слилось! Как много в нем отозвалось!

Путь до Москвы совершен был Пушкиным уже не с такой молниеобразной скоростью, с какой делал его фельдъегерь в одиночку. Они употребили на него всего четыре дня, и если принять в соображение, что официальный спутник поэта уже второй раз летел без сна несколько ночей по кочкам и рытвинам, то физический закал людей его рода должен показаться действительно богатырским.

8-го сентября, как и рассчитывал Пушкин, они прибыли в Москву, прямо в канцелярию дежурного генерала, которым был тогда генерал Потапов, и последний, оставивши поэта при дежурстве, тотчас же известил о его прибытии начальника главного штаба, барона Дибича. Распоряжение последнего, сделанное на самой записке дежурного генерала и показанное Пушкину, гласило следующее: «Нужное, 8-го сентября. Высочайше повелено, чтобы вы привезли его в Чудов дворец, в мои комнаты, к 4 часам пополудни».

Чудов или николаевский дворец занимало тогда августейшее семейство и сам государь император, которому Пушкин и был тотчас же представлен новому самодержцу, в дорожном костюме, как был, не совсем обогревшийся, усталый и кажется даже не совсем здоровый. «Фельдъегерь подхватил меня, из моего насильственного уединения, — рассказывал он в последствии писательнице А. Г. Хомутовой,— и на почтовых привез в Москву, прямо в Кремль, и, всего покрытого грязью, меня ввели в кабинет императора, который сказал мне:

— Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением?

— Я отвечал, как следовало. Государь долго говорил со мною, потом спросил:

— Пушкин, принял ли бы ты участие в 14-м декабря, если бы был в Петербурге?

— Непременно, государь: все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем.

Одно лишь отсутствие спасло меня, за что я благодарю Бога!

— Довольно ты надурачился, — возразил император, — надеюсь, теперь будешь рассудителен, и мы более ссориться не будем. Ты будешь присылать ко мне все, что сочинишь; отныне я сам буду твоим цензором».

«В этот же день на балу у маршала Мармона, герцога Рагузского, королевско-французского посла, государь подозвал к себе Блудова и сказал ему: «Знаешь, что я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России?» На вопросительное недоумение Блудова Николай Павлович назвал Пушкина», писал П.И. Бартенев (Русский архив, 1865).

«Однажды, за небольшим обедом у государя, при котором я и находился, — вспоминает барон Корф, — было говорено о Пушкине. «Я, — говорил государь, — впервые увидел Пушкина после моей коронации, когда его привезли из заключения ко мне в Москву совсем больного... Что сделали бы вы, если бы 14-го декабря были в Петербурге? — спросил я его, между прочим. — Стал бы в ряды мятежников, — отвечал он. На вопрос мой, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать иначе, если я пущу его на волю, он наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 -го декабря, но очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул руку, с обещанием — сделаться другим». «Во время этой достопамятной аудиенции царь... поощрял поэта к продолжению творчества, он позволил ему даже печатать все, что ему угодно, не обращаясь даже к цензуре... Царь Николай проявил в данном случае редкую проницательность: он сумел оценить поэта; он понял, что Пушкин был слишком умен, чтобы злоупотреблять этой исключительной привилегией, и слишком благороден душой, чтобы не сохранить благодарственную память о столь необычной милости. Либералы, однако, глядели недоброжелательно на сближение этих двух владык. Пушкина стали обвинять в измене патриотическому делу, а так как возраст его и жизненный опыт начали налагать на него обязанность быть более умеренным в словах и более рассудительным в действиях, то эту перемену в нем не замедлили приписать расчетам честолюбия» ( Мицкевич А. «Пушкин и литературное движение в России»).

Обращаясь к «Друзьям» Пушкин писал:

Нет, я не льстец, когда царю Хвалу свободную слагаю: Я смело чувства выражаю, Языком сердца говорю. Его я просто полюбил: Он бодро, честно правит нами; Россию вдруг он оживил Войной, надеждами, трудами. О нет, хоть юность в нем кипит, Но не жесток в нем дух державный: Тому, кого карает явно,Он втайне милости творит. Текла в изгнаньe жизнь моя, Влачил я с милыми разлуку, Но он мне царственную руку Простер — и с вами снова я.

Агент Локателли доносил фон Фоку в записке за No 1134:

«Уверяют, что император соизволил простить знаменитому Пушкину его ошибки, в которых этот молодой человек провинился в царствование своего благодетеля, покойного императора Александра. — Говорят, что его величество велел ему прибыть в Москву и дал ему отдельную аудиенцию, длившуюся более 2 часов и имевшую целью дать ему советы и отеческие указания. Все искренно радуются великодушной снисходительности императора, которая, без сомнения, будет иметь самые счастливые последствия для русской литературы. Известно, что сердце у Пушкина доброе, — и для него необходимо лишь руководительство. Итак, Россия должна будет прославиться и ожидать для себя самых прекрасных произведений его гения» (фр.).

17-го сентября фон Фок направляет графу Бенкендорфу записку следующего содержания:

«Пушкин, сочинитель, был вытребован в Москву. Выезжая из Пскова, он написал своему близкому другу и школьному товарищу Дельвигу письмо, извещая его об этой новости и прося его прислать ему денег, с тем, чтобы употребить их на кутежи и на шампанское. — Этот господин известен всем за мудрствователя, в полном смысле этого слова, который проповедует последовательный эгоизм с презрением к людям, ненависть к чувствам, как и к добродетелям, наконец, — деятельное стремление к тому, чтобы доставлять себя житейские наслаждения ценою всего самого священного. Это честолюбец, пожираемый жаждою вожделений и, как примечают, имеет столь скверную голову, что его необходимо будет проучить при первом удобном случае. Говорят, что государь сделал ему благосклонный прием и что он не оправдает тех милостей, которые его величество оказал ему» (фр.).

Из дворца Пушкин прямо приехал к своему дяде Василию Львовичу Пушкину, который жил в своем доме на Басманной.

«В самое то время, когда царская фамилия и весь двор, пребывавшие тогда в Москве по случаю коронации, съезжались на бал к французскому чрезвычайному послу, маршалу Мармону, в великолепный дом кн. Куракина на Старой Басманной, наш поэт направился в дом жившего по соседству (близ Новой Басманной) дяди своего Василия Львовича, оставивши пока свой багаж в гостинице дома Часовникова (ныне Дубицкого), на Тверской. Один из самых близких приятелей Пушкина (С. А. Соболевский), узнавши на бале у французского посла от тетки его Е. Л. Солнцевой о неожиданном его приезде, отправился к нему для скорейшего свидания в полной бальной форме, в мундире и башмаках» (М. Н. Лонгинов. Сочинения, т. 1. М., 1915).

Соболевский застал Пушкина за ужином. Тут же, еще в дорожном платье, Пушкин поручил ему на завтрашнее утро съездить к известному «американцу» графу Толстому с вызовом на поединок. К счастью, дело уладилось: графа Толстого не случилось в Москве, а впоследствии противники помирились.

«Между тем весть об освобождении Пушкина по милостивой аудиенции, полученной им у государя, быстро разнеслась по Москве, и в торжествах, сопровождавших день коронования, она была радостно встречена публикой, особенно литературно образованной. И в великосветских салонах, и в литературных кружках Пушкин был принят как первый гость; везде встречали его восторженные овации и поклонение. После шестилетней ссылки, увлекшись свободою, Пушкин весело кружился в шуме и вихре московской жизни, только что отпраздновавшей коронацию» ( А. С. Пушкин, его жизнь и литературная деятельность: Биогр. очерк А. М. Скабичевского: Тип. т-ва «Обществ. польза», 1891).

Впечатление, произведенное на публику появлением Пушкина в московском театре, после возвращения из ссылки, может сравниться только с волнением толпы в зале Дворянского собрания, когда вошел в нее А.П. Ермолов, только что оставивший кавказскую армию. Мгновенно разнеслась по зале весть, что Пушкин в театре; имя его повторялось в каком-то общем гуле; все лица, все бинокли обращены были на одного человека, стоявшего между рядами и окруженного густою толпою. «Когда Пушкин, только что возвратившийся из изгнания, вошел в партер Большого театра, мгновенно пронесся по всему театру говор, повторявший его имя: все взоры, все внимание обратилось на него. У разъезда толпились около него и издали указывали его по бывшей на нем светлой пуховой шляпе. Он стоял тогда на высшей степени своей популярности» ( Н. В. Путята. Из записной книжки. Рус. арх., 1899 ).

Литературная Москва тепло встретила поэта. В Москве в это время жили: П.А. Вяземский, друг Пушкина, поэт, публицист, историк и государственный деятель; С. А. Соболевский, известный библиофил и библиограф, принимавший участие в хлопотах по издании сочинений Пушкина («Руслан и Людмила», «Братья Разбойники» и др.), П. В. Нащокин, отставной гусар и приятель Пушкина еще с Царского Села, наконец, П. Я. Чаадаев, вышедший в отставку и безвыездно живший в Москве. То было горячее литературное время в Москве: на беспрерывных и многочисленных литературных собраниях обсуждались животрепещущие вопросы, литературные и философские, начиная с судеб русской словесности до судеб самой России. Различные салоны, литературные кружки и вообще интеллигентные московские семейства гордились посещениями поэта. В Москве Пушкин перезнакомился почти со всеми молодыми деятелями, имена которых, так или иначе, связаны с историей просвещения России.

В доме А. П. Елагиной он познакомился с ее сыновьями — братьями Киреевскими, с кн. Одоевским, А. И. Кошелевым, С. П. Шевыревым, М. А. Максимовичем, Д. В. Веневитиновым. Здесь же, у Елагиной, бывали Языков, Чаадаев, Баратынский, Погодин, Хомяков.

В этот период особенно сблизился Пушкин с университетским кружком С.П. Шевырева. В 1826 году Шевырев, за отъездом Погодина, заканчивал редактирование издаваемого последним альманаха «Урания». Напечатанные в этом альманахе стихотворения Шевырева, особенно его оригинальное стихотворение «Я есмь», обратили на него внимание Пушкина, знакомство с которым имело громадное значение для Шевырева. «Беседы с Пушкиным о поэзии и русских песнях, — говорил впоследствии Шевырев, — чтение Пушкиным этих песен наизусть принадлежит к числу тех плодотворных впечатлений, которые содействовали образованию моего вкуса и развитию во мне истинных понятий о поэзии».

Поэт все более и более сходился с молодыми московскими литераторами; был на двух собраниях, где читал свою новую, только что написанную драму«Борис Годунов». На первом чтении слушатели были С.А. Соболевский, П. Я. Чаадаев, Д. В. Веневитинов, граф М. Ю. Вильегорский и И. В. Киреевский. Веневитинова — вспоминает об этом чтении Погодин,— чрез Соболевского зовет Пушкин слушать «Годунова» ввечеру. Веневитинов, верно, спрашивал у Соболевского, нельзя ли как-нибудь faire пригласить меня и, верно, получил ответ отрицательный. Мне больно или завидно. Зачем же не хотел познакомиться со мною и проч. Слушал рассказы об нем. Веневитинов поехал к нему с визитом. Они обещались приехать ко мне. У них читали еще песни Беранже с удовольствием. После думал о себе.

Веневитинов может говорить с Пушкиным, а я что буду с своими афоризмами? Да ведь и у Пушкина афоризмы. Думал о журнале с Пушкиным. Славное бы дело! Дожидался их — целый день они там. Думал об обеде в честь Пушкину. <...>

«Веневитинов рассказал мне о вчерашнем дне (10-го сентября 1826 г. Пушкин в первый раз читал у Веневитиновых своего «Бориса Годунова»). Борис Годунов — чудо. У него еще Самозванец, Моцарт и Сальери, Наталья Павловна («Граф Нулин»), продолжение Фауста, 8 песен Онегина и отрывки из 9-й и проч. — «Альманах не надо издавать, — сказал он (Пушкин), — пусть Погодин издаст в последний раз, а после станем издавать журнал. Кого бы редактором? А то меня с Вяземским считают шельмами». «Погодина», — сказал Веневитинов. «Познакомьте меня с ним и со всеми, с кем бы можно говорить с удовольствием. Поедем к нему теперь». «Нет его, нет дома»,— сказал Веневитинов… Веневитинов к чему-то сказал ему, что княжна Ал. Ив. Трубецкая известила его о приезде Пушкина, и вот каким образом: они стояли против государя на бале у Мармона. «Я теперь смотрю de meilleur oeil на государя, потому что он возвратил Пушкина». «Ах, душенька, — сказал Пушкин, — везите меня скорее к ней». С сими словами я поехал к Трубецким и рассказал их княжне Александре Ивановне, которая покраснела как маков цвет» ( М. П. Погодин. Из «Дневника». Сентябрь 1826 г.).

15-го сентября Пушкин пишет П.А. Осиповой:

«Вот уж неделя, как я в Москве, и не нашел еще времени написать вам; это доказывает, как я занят. Император принял меня самым любезным образом. В Москве шум и празднества, так что я уже устал от них и начинаю вздыхать о Михайловском, т. е. о Тригорском; я рассчитываю уехать отсюда не позже, как через две недели».

Франц Малевский, сын ректора Императорского Виленского университета, в письме к своим сестрам от 27-го сентября, сообщал: «Я должен вам сказать о том, что очень в настоящее время занимает Москву, особенно московских дам. Пушкин, молодой и знаменитый поэт, здесь. Все альбомы и лорнеты в движении; раньше он был за свои стихи сослан в свою деревню. Теперь император позволил ему возвратиться в Москву. Говорят, у них был долгий разговор, император обещал лично быть цензором его стихотворений и, при полном зале, назвал его первым поэтом России. Публика не может найти достаточно похвал для этой императорской милости». Тогда как он беспечно наслаждался светской жизнью в Москве и упивался литературными овациями, всесильный граф Бенкендорф каждый день ждал от него визита, но, не дождавшись, обратился сам к нему со следующим письмом:

«Милостивый государь, Александр Сергеевич!

Я ожидал прихода вашего, чтоб объявить высочайшую волю по просьбе вашей, но отправляясь теперь в С. Петербург и не надеясь видеть здесь, честь имею уведомить, что государь император не только не запрещает приезда вам в столицу, но предоставляет совершенно на вашу волю с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения чрез письмо. Его величество совершенно остается уверенным, что вы употребите отличные способности ваши на передание потомству славы нашего Отечества, передав вместе бессмертию имя ваше. В сей уверенности его императорскому величеству благоугодно, чтобы вы занялись предметом о воспитании юношества. Вы можете употребить весь досуг, вам предоставляется совершенная и полная свобода, когда и как представить ваши мысли и соображения; и предмет сей должен представить вам тем обширнейший круг, что на опыте видели совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания. Сочинений ваших никто рассматривать не будет; на них нет никакой цензуры: государь император сам будет и первым ценителем произведений ваших и цензором. Объявляя вам сию монаршую волю, честь имею присовокупить, что как сочинения ваши, так и письма можете для представления его величеству доставлять ко мне; но впрочем от вас зависит и прямо адресовать на высочайшее имя. Примите при сем уверение в истинном почтении и преданности, с которыми честь имею быть ваш покорный слуга А. Бенкендорф.

№ 205 30-го сентября 1826 Москва.

Его благород.<ию> А. С. Пушкину».

Пушкин по этому случаю с восторгом уведомил Н.М. Языкова, 9-го ноября: «Царь освободил меня от цензуры. Он сам — мой цензор. Выгод,а конечно, необъятная». Однако, Пушкин и не заметил в этом письме намека графа Бенкендорфа на то, что поэт не удостоил его посещением. Напротив того, он был в восхищении от письма графа и показывал его всем и каждому как выражение лестной для него царской милости. Он воображал, что в подчинении его высочайшей цензуре самого государя заключается такое же доверие к нему, каким пользовался некогда Карамзин. Но он не замедлил горько разочароваться в этом. В письме графа Бенкендорфа не было договорено самого главного: именно, что Пушкин не только не мог ничего печатать до высочайшего просмотра, но и показывать кому-либо вновь написанное. Более того, он не мог непосредственно обращаться к своему высокому критику и цензору.

Неизбежным посредником оставался начальник Третьего отделения, шеф жандармов, граф Бенкендорф. Истинный представитель «железного века», полагавший, что усердие и безусловная покорность несравненно выше всех добродетелей и талантов.

12-го октября происходило второе чтение «Бориса Годунова» у Веневитиновых при многочисленном собрании ученых и литераторов. С утра собралась обширная аудитория, как на концерт или лекцию. Молодой поэт пригласил своих сослуживцев по архиву иностранных дел и сотрудников по московским изданиям. Здесь были поэты и ученые — Баратынский, Мицкевич, Хомяков, Киреевские, Шевырев, Погодин и другие представители московского «любомудрия» и «любословия». Пушкин появился в белом зале Веневитиновых ровно в полдень. Он был в черном сюртуке, высоком жилете, застегнутом наглухо, свободно повязанном галстуке. Поэт развернул объемистую тетрадь. «Наряжены мы вместе город ведать...» — начал читать он своим сдержанным, необыкновенно благозвучным, чуть поющим голосом...

«Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления. Эван, эвое, дайте чаши!.. Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое свое действие на избранную молодежь. Ему было приятно наше волнение. Он начал нам, поддавая жару, читать песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью на Волге на востроносой своей лодке, предисловие к «Руслану и Людмиле»: «У лукоморья дуб зеленый»… Потом Пушкин начал рассказывать о плане Дмитрия Самозванца, о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи на Красной площади в ожидании Шуйского, о Марине Мнишек с самозванцем, сцену, которую написал он, гуляя верхом, и потом позабыл вполовину, о чем глубоко сожалел. О, какое удивительное то было утро, оставившее следы на всю жизнь. Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва кто и спал из нас в эту ночь. Так был потрясен весь наш организм» (М. П. Погодин. Рус. Арх., 1865).

В начале ноября полковник жандармского полка И.П. Бибиков направляет графу Бенкендорфу две записки о пребывании Пушкина в Москве.

1) «Я слежу за сочинителем П<ушкиным>, насколько это возможно. Дома, которые он наиболее часто посещает, суть дома княгини Зинаиды В<олконской>, князя Вяземского (поэта), бывшего министра Дмитриева и прокурора Жихарева. Разговоры там вращаются, по большей части, на литературе. Он только что написал трагедию «Борис Годунов», которую мне обещали прочесть и в которой, как уверяют, нет ничего либерального. Правда, дамы кадят ему и балуют молодого человека; например, по поводу выраженного им, в одном обществе, желания вступить в службу несколько дам вскричали сразу: «Зачем служить! Обогащайте нашу литературу вашими высокими произведениями, и разве к тому же вы уже не служите девяти сестрам (т. е. музам). Существовала ли когда-нибудь более прекрасная служба?» Другая сказала: «Вы уже служите в инженерах» и тому подобное. Я не говорил Вам об этом до настоящего времени, ибо поводы без последствий лишь поглощали бы драгоценное время».

2) «8 ноября 1826 г. Сочинитель П<ушкин>, о котором я уже имел честь говорить Вам в моем последнем письме, только что покинул Москву, чтобы отправиться в свое псковское имение. Его трагедия «Борис Годунов», которую один из моих друзей читал, как говорят, поэтическое совершенство. Она — чисто историческая, составлена в стиле трагедий Шиллера и писана белыми стихами» (фр.).

На фото: Худ. Илья Томилов. «Встреча Николая I с Александром Сергеевичем Пушкиным».

Глава 7. Эксперт Третьего отделения

..Власть самодержавная более укрепится

соединенною силой целого народа.

Ф. Б у л г а р и н

Читателям Фаддей Венедиктович Булгарин был известен как профессиональный журналист, издатель популярных газеты и журнала, наделенный немалым литературным талантом и трудолюбием. Поляк по происхождению, проведший свое детство в семье, фанатически преданной всему польскому, Булгарин с поступлением, в 1798 году, в С.-Петербургский шляхетный корпус, по его собственным словам, «до такой степени обрусел, что ходил с товарищами в православную церковь, даже учился православному катехизису.

Булгарин выпускал специализированный журнал «Северный архив», посвященный истории, географии и статистике, издавал первый в России театральный альманах «Русская Талия», был соредактором и соиздателем журнала «Сын Отечества». Он дружит с А. Бестужевым-Марлинским, А. Грибоедовым, К. Рылеевым.

В 1823 году, обозревая русскую словесность в «Полярной звезде», А. Бестужев писал: «Булгарин, литератор польский, пишет на языке нашем с особенною занимательностию. Он глядит на предметы с совершенно новой стороны, излагает мысли свои с какою-то военною искренностию и правдою, без пестроты, без игры слов. Обладая вкусом разборчивым и оригинальным, который не увлекается даже пылкою молодостью чувств, поражая незаимствованными формами слога, он, конечно, станет в ряд светских наших писателей. Его «Записки об Испании» и другие журнальные статьи будут всегда с удовольствием читаться не только русскими, но и всеми европейцами». Он первый печатает главу из «Горе от ума» в альманахе «Русская Талия». Неслучайно Грибоедов оставляет записку: «Горе» мое завещаю Булгарину.

Булгарин вместе с Николаем Гречем становится редактором и издателем первой частной газеты с политическим отделом «Северная пчела», пользовавшейся огромной популярностью. Первый номер «Северной пчелы» вышел 1 января 1825 г. Открывался он статьей о российско-американских колониях, от Аляски до Калифорнии. Газета была официозом: во-первых, газете «сообщались» от правительственных инстанций материалы политического содержания, которые издатели беспрекословно печатали; во-вторых, нередко такие материалы им заказывались, с апробацией потом Третьим отделением и непосредственно императором; в-третьих, если такие материалы создавались издателями по собственному почину, они также проходили апробацию в Третьем отделении. Таким образом, в определенной степени газета имитировала общественное мнение, выражая на самом деле точку зрения правительства. Но только в определенной степени. Булгарин и его друг Греч – «либералы». За два дня до14-го декабря на обеде у директора Российско-американской торговой компании, в которой служил Рылеев, они выступают с либеральными речами. Однако после подавления мятежа Булгарин ведет себя противоречиво. Сначала он посещает квартиру Рылеева и, хотя оттуда его прогоняют, берет на сохранение рылеевский архив. Но вскоре он же по требованию полиции дает словесный портрет Кюхельбекера, что помогло схватить беглеца в Варшаве.

9-го мая 1826 года петербургский генерал-губернатор П. В. Голенищев-Кутузов получает рапорт дежурного генерала Главного штаба А. Н. Потапова. Тот извещает, что «Государь Император высочайше повелеть соизволил, чтоб Ваше Превосходительство имели под строгим присмотром находящегося здесь отставного французской службы капитана Булгарина, известного издателя журналов, и вместе с тем Его Величеству угодно иметь справку о службе Булгарина, где он служил по оставлении российской службы, когда и в какие вступал иностранные и когда оставлял оные. О Высочайшей воле сей имея честь донести Вашему Превосходительству, покорнейше прошу справку о службе Булгарина доставить ко мне для предоставления Государю Императору». Он лихорадочно ищет и находит возможность продемонстрировать свою преданность престолу. Для этого он подает властям докладные записки по ряду вопросов общественной жизни России. Вначале предоставляет их дежурному генералу Главного штаба, а позднее, когда через несколько месяцев было создано Третье отделение, — непосредственно туда.

Булгарин через своего близкого знакомого, управляющего Третьим отделением фон Фока, направляет императору записку «О цензуре в России и о книгопечатании вообще», в которой так излагает свои мысли о преобразовании цензуры:

«Петербург, средоточие просвещения, где находится двор, все министерства, все главные учебные заведения, следовательно, самая просвещенная часть народа, где заведено более казенных типографий, нежели сколько их существует в целой России, где издаются почти все журналы и книги, имеет только трех цензоров, а из того, числа два русских, когда, напротив того, все города, где находятся университеты, имеют их до 20. От этого цензура не может быть бдительной и деятельной, часто поступает наудачу и по человечеству не может выдержать необыкновенных трудов, на нее возложенных. У нас в Петербурге существует Академия наук, которой члены не обременены трудами (исключая г. Френа и еще одного или двух). Один раз в год или в два года Академия издает один том своих Записок, где немногие академики помещают свои статьи. Кроме того, академия издает теперь вновь с большими издержками путешествия по России и своих путешественников, которые проданы были сперва на вес, как бесполезные вещи. Содержание имеют гг. академики значительное и по службе получают большие выгоды. Почему бы гг. академикам не заниматься цензурой книг по ученой части, чтоб быть полезным правительству, которое их награждает свыше заслуг? Во всех университетах гг. профессоры исполняют обязанность цензоров; ибо кому сходнее поверить цензуру книг, как не тем, кому поверяется важнейшее воспитание юношества? Наши профессоры С.-Петербургского университета имеют весьма мало занятий: некоторые их них имеют по две кафедры таких наук, которые в целом мире преподаются нераздельно. Так например, у нас существуют особые кафедры географии, статистики и политической экономии, когда сии три отрасли должны непременно преподаваться вместе, ибо они отдельно могут быть преподаваемы как разве в нижних училищах. Гг. здешние профессоры занимаются только преподаванием частных уроков по домам и сим уничтожают свое почтенное звание, превратившись из ветеранов наук в courreurs des Cachets. В Москве, Вильне, Дерпте, где считается по несколько сот студентов, профессоры с всеобщим уважением занимаются своей обязанностью, не учат из постыдной прибыли в частных домах и суть в то же время цензорами: На это, может быть, станут отвечать, что профессоры должны заниматься частными уроками, по недостатку хороших частных учителей. Но почему же родители не посылают детей своих на публичные курсы в гимназии и университеты, как это делается в Вильне, Дерпте и даже в Москве? Лучше, чтобы юношество училось на публичных курсах, состоящих под надзором правительства, нежели по домам, где никто не может ручаться за преподаваемые правила. Итак, из гг. академиков и профессоров без малейшей прибавки жалованья можно составить многочисленный цензурный комитет, где могут заседать, как почетные члены, несколько литераторов с совещательным голосом. Две духовные особы должны быть непременно прикомандированы только для разрешения духовных пунктов, встречающихся в светских сочинениях. Все же духовные сочинения подлежат Синоду и духовной цензуре. Сей комитет должен разделяться на два отделения под председательством президента, назначенного правительством: 1-е отделение ;—;по части математических и физических наук; 2-е отделение;—;по части истории, статистики и словесности. Гг. цензоры могут заниматься работой на дому, а два раза в неделю собираться в комитет, для представления на общее разрешение сомнительных мест. При сих двух отделениях полагается секретарь и несколько писцов на особом жалованье. 3-е отделение ;—;театральных пьес и периодических изданий: журналов, газет и альманахов должно быть при министерстве внутренних дел по части высшей полиции (la haute police). Сюда же принадлежит и цензура приходящих из чужих краев книг. Это потому, что театральные пьесы и журналы, имея обширный круг зрителей или читателей, скорее и сильнее действуют на умы и на общее мнение. И как высшей полиции должно знать общее мнение и направлять умы по произволу правительства, то оно же и должно иметь в руках своих служащие к сему орудия. 3-е отделение может быть в сношениях, но не должно быть в зависимости от двух первых и должно действовать особо, по воле самого государя императора, изъявляемой министру. Сие 3-е отделение должно быть составлено из чиновников, просвещенных в полном смысле слова, надежных и нравственных. Они должны получать хорошее содержание. Шесть человек, включая в то число и секретаря, весьма достаточно для сего отделения. Апелляция на два первые должна поступать в главное правление училищ, председательствуемое самим министром просвещения, а на 3-е отделение;—;к министру внутренних дел или начальнику высшей полиции, который в важных случаях докладывает самому государю императору. Екатерина II и Наполеон не пренебрегали сею отраслью администрации, управляющей общим мнением. Что же касается до правил, какими должна руководствоваться цензура, то сие не подлежит моему рассуждению. Я представил нашу публику и цензуру в их настоящем положении и это почитаю достаточным для принятия нужных мер к удовлетворению первой и усовершенствованию последней. Исполнение самых лучших законов зависит от наблюдения за исполнителями и указания волей монарха пути, по которому должно следовать. Сим оканчиваю мое мнение, которое мне внушено любовью к добру, к тишине, порядку и правосудию. Я бы вменил себе в преступление, если бы умолчал о тех обстоятельствах, которые мне казались вредными правительству и доводили не только до неудовольствия, но даже до исступления пылкие умы, лишенные всякой деятельности. Как журналист, состоя в беспрестанных литературных сношениях со всеми литераторами, цензурой и публикой, я узнал их потребности, недостатки и похвальные качества, о которых теперь представляю правительству. Бескорыстная привязанность к государю, ознаменовавшему начало своего царствования твердостью характера и правосудием, возлагает на меня обязанность представить истину без покрова, в той надежде, что если мысли мои будут удостоены того, чтобы быть ему представленными, он по великодушию своему простит мою смелость из уважения к чистоте моих намерений».

«Сотрудничая с Третьим отделением, Булгарин выполнял там роль эксперта по Польше и Литве, где господствовала польская культура. Он писал обобщающие записки о Польше и поляках, в том числе «Замечания о Польше» и «О духе и характере польского народа», регулярно давал информацию о настроениях поляков, живущих в Петербурге, в ответ на конкретные запросы характеризовал некоторых из них, сообщал о злоупотреблениях, провокациях и репрессиях в Царстве Польском и Литве, которые практиковали такие ярые русификаторы, как Н.Н. Новосильцов, виленский губернский прокурор И. Ботвинко, ректор Виленского университета В. Пеликан и др. Булгарин не боялся писать (в записке «Замечания о Польше»), что «история не представляет примеров подобного угнетения, в каком находится Литва», и что «Польша страждет под тягостию военного управления и привязчивой полиции и отдана на откуп Новосильцову и его партии». В своих записках Булгарин постоянно подчеркивал, что поляки верны русскому государю и любят его, и предлагал детально разработанную программу политики России в отношении к Польше, предполагающую усиление элементов автономии и замену преследований царскими милостями» (А. Рейбалт. Русские писатели и Третье отделение. 1826-1855. ).

В 1826 году в типографии Августа Семена, при императорской Медико-хирургической академии была напечатана оценка Булгариным первых глав романа в стихах Пушкина «Евгений Онегин», которая как было ранее отмечено, рассердила императора Николая.

«Читали ли вы «Онегина»? — пишет Булгарин, — Каков вам кажется «Онегин»? Что вы скажете об «Онегине»? — Вот вопросы, повторяемые беспрестанно в кругу литераторов и русских читателей. Но если в дружеской беседе легко отвечать на сии вопросы, то, говоря с публикою, должно быть весьма осторожным и по существу предмета весьма неопределенным. «Онегин» — начатая картина. Из очерков и положенных в некоторых местах красок и теней мы узнаем кисть великого художника; узнаем ее в некоторых искусно отделанных подробностях, снятых с натуры, но не можем судить о целой картине, о характере главного лица, потому что он только в абрисе. Точно так же нельзя судить о драме или комедии по нескольким первым явлениям. В первой главе мы видели Онегина в Петербурге, знали его как молодого повесу, гоняющегося за ложными наслаждениями подобно заблудшему путнику, гоняющемуся за летучими огнями во мраке. Мы восхищались в первой главе подробностями петербургской рассеянной жизни, а более обращениями поэта к самому себе и некоторыми эпизодическими картинами. Прелестные стихи нежили слух наш. Поэт и его стихотворение обратили на себя наше внимание и привязали к себе, но герой романа, Онегин, остался нам чуждым. Характер его не очертан, и он был сокрыт в блестящих подробностях, как актер за богатыми декорациями. Во второй главе мы видим, что на молодого повесу Онегина нашла хандра: он живет в деревне, ни с кем не видится, ездит верхом, пьет стаканами красное вино, не подходит дамам к ручке, отвечает да и нет, и, дай Бог ему здоровья, уменьшил оброк с крестьян. Онегин здесь также в стороне, но являются другие занимательные лица: Владимир Ленский, возвратившийся из немецкого университета; бригадирша с двумя милыми дочками, из коих романическая Татьяна мила до крайности, и, наконец, бригадир - всепокорнейший слуга своей жены, полной хозяйки в доме. Отдельные портреты всех сих лиц и подробности деревенской жизни прелестны и, поистине сказать, достойны искусной кисти великого художника. Но главный характер, Онегин, еще покрыт завесою. А как в поэме, романе и даже в драматическом произведении, так называемом характерном, главная вещь, или масштаб, определяющий меру достоинства, есть характер главного героя, то мы и не можем сказать ничего определительного о целом, потому что сей характер еще не очертан; подождем конца. До сих пор Онегин принадлежит к числу людей, каких встречаем дюжинами на всех больших улицах и во всех французских ресторациях».

В самый короткий срок граф Бенкендорф докладывал императору:

«Приказания Вашего Величества исполнены: Булгарин не будет продолжать свою критику на Онегина. Я прочел ее, Государь, я должен сознаться, что ничего личного против Пушкина не нашел; эти два автора, кроме того, вот уже года два в довольно хороших отношениях между собой. Перо Булгарина, всегда преданное власти, сокрушается над тем, что путешествие за Кавказскими горами и великие события, обессмертившие последние года, не придали лучшего полета гению Пушкина. Кроме того, московские журналисты ожесточенно критикуют Онегина… Прилагаю при сем статью против Дмитрия Самозванца, чтобы Ваше Величество видели, как нападают на Булгарина. Если бы Ваше Величество прочли это сочинение, то Вы нашли бы в нем очень много интересного и в особенности монархического, а также победу легитимизма. Я бы хотел, чтобы авторы, нападающие на это сочинение, писали в том же духе, так как сочинение — это совесть писателя».

Император Николай ответил графу Бенкендорфу на том же листе:

«Я внимательно прочел критику на Самозванца и должен вам сознаться, что так как я не мог пока прочесть более двух томов и только сегодня начал третий, то про себя или в себе размышлял точно так же. История эта сама по себе достаточно омерзительна, чтобы не украшать ее легендами отвратительными и ненужными для интереса главного события. А потому, с этой стороны критика, мне кажется, справедлива. Напротив того, в критике на Онегина только факты и очень мало смысла».

7-го августа 1826 года Булгарин направляет фон Фоку письмо, в котором излагает свои мысли о том, каким образом можно уничтожить пагубные влияния злонамеренных людей на крестьян:

«М. Я. фон Фоку

Милостивый государь Максим Яковлевич! Вы знаете причины, которые, кроме долга верноподданного, посеяли во мне личную привязанность и благодарность к Государю Императору. Желая всеми моими силами, способностями и опытностью быть ему полезным, я беспрестанно в душе моей забочусь о средствах, могущих утвердить навсегда его священное спокойствие. Чрез вас я уже представлял мысли мои о книгопечатании, цензуре и общем мнении в России, удостоившиеся высочайшего воззрения его императорского величества. Теперь вознамерился я представить мысли о предмете не менее важном, а именно: каким образом можно уничтожить пагубные влияния злонамеренных людей на крестьян. В обширной и во многих местах худо населенной России нельзя иметь столь бдительного полицейского надзора над крестьянами, как во Франции и Германии. В тех странах пасторы, мэры, бургомистры и жандармские бригады (расположенные в малых округах) знают нравственность почти каждого поселянина. У нас деревни и села отдалены едно от другого, и почти каждое управляется особенно, по воле помещика, управителя или старосты. Земская полиция (находящаяся у нас не в блестящем состоянии) не имеет с крестьянами никаких сношений, как разве по казенным делам, по части исполнительной, и в таком даже случае непосредственно сносится с помещиками, а где таковых нет, с управителями и старостами. Деревенские священники, едва выходящие из круга крестьян, вовсе не заботятся о нравственности своей паствы и скорее станут произносить жалобы, нежели слова утешения, что отчасти и простительно им, ради бедного их состояния и уничижения. И так вся полиция у нас принадлежит помещикам, старостам и управителям. Это было бы очень хорошо, еслиб все помещики жили в своих поместьях, еслиб все они действовали в духе правительства, еслиб поведением своим и обращением с крестьянами внушали к себе доверенность и уважение. Но всего этого нет и не существует, как разве в такой малой части, что она неприметна, как капля в море. Никто в целой России не заботится внушать многочисленнейшему сословию, крестьянам, понятий о их обязанностях к Государю, обязанностях, от которых зависит общественное благо и спокойствие. Такую огромную и непросвещенную массу народа трудно всегда удержать одною силою в пределах долга. Надобно действовать на них нравственно. Как и кем? — Это тотчас увидим. Посредством помещиков? — Это отчасти невозможно, а отчасти ненадежно. Большая часть дворян находится в службе; богатые вовсе не живут в деревнях. Те же, которые живут в деревнях, помышляют более о своих выгодах, нежели о благе общем, в отвлеченном смысле, которого часто сами не постигают. При сем неприятным долгом поставляю заметить, что легкомыслие наших дворян во многих случаях удивляет меня. Пользуясь всеми правами и преимуществами в государстве, осыпанные благодеяниями от трона, они при малейшей неприятности по службе, при неудаче в искательстве или при справедливом наказании приятеля или родственника тотчас позабывают о истинном своем благе и, отлучаясь, так сказать, от своей партии, составляют некоторой род оппозиции. Главное состоит в том, чтобы критиковать все меры правительства, бранить без пощады все приближенные к трону особы, не щадя даже Высшей власти, и выдумывать на их счет анекдоты, могущие унизить их в общем мнении. Мало просвещенные ограничиваются этим, а люди несколько пообразованнее (не говорю просвещенные) тотчас делаются либералами и, повторяя уроки своих гувернеров или кое-что вычитанное, толкуют вкось и впрямь о правах народных, о законах, представителях и тому подобное. В этом-то смешении недовольного невежества и раздосадованного полупросвещения, в этой нечистой пене, происшедшей от кипения страстей, образовались молодые люди, составившие тайные общества. Скажу более: служители, понимая в половину болтание своих господ, составили себе также какое-то вздорное понятие о вещах и, приезжая в деревню с господами, сносясь с крестьянами, живущими в столицах, и переезжая на житье в деревню, переливают свой незрелый образ мыслей в крестьян. Должно заметить, что прежде французской революции недовольное русское дворянство удалялось в Москву, и там довольствовалось только тем, что пересуживало двор и его обычаи. Лет двадцать тому назад настало другое обыкновение, которое ежедневно усиливается, а именно, как только человек почитает себя обиженным, недовольным и как только вздумает блестеть умом, тотчас начинает либеральничать. Без сомнения, что большая часть сих людей, пустых и вздорных, более смешны, нежели опасны, но часто слова, пущенные на ветер, падают на плодородную землю и производят горькие плоды. Я говорю о вредном примере для молодых офицеров, дворянчиков, купцов и слуг, которые слова князей, графов и так называемых умников жадно ловят и вытверживают. Известно, что все, льстящее самолюбию и обещающее выгоды, скоро распространяется, и вот от чего у нас кружит в народе такое множество ложных идей и незрелых понятий. Запретить вовсе говорить и невозможно, и было бы вовсе неполитически, потому что скорее можно пресечь вредные и злоумышленные намерения между говорящими, нежели между безмолвными. Но надобно поставить стену между вредными людьми и массою народа, и к этому я вижу одно только средство. Наш русский народ более других привязан ко всем обрядам веры и церковным постановлениям и, вещь удивительная, менее других народов оказывает уважения и доверенности к духовенству. Привязанность к царям в народе от того сильна, что она соединена у него с религиозными понятиями. Не удивительно ли, что многочисленнейшее сословие народа не связано никакою нравственною нитью с престолом? — На них даже не возлагается никакой нравственной обязанности! И как политическим узлом нельзя соединить сословие крестьян с троном, то должно соединить неразрывным союзом Веры. Для этого я предлагаю присягу. Предлог, представленный для удаления крестьян от присяги, кажется мне не сильным и не убедительным. Говорят, что они, присягнув на верность блаженной памяти императору Павлу Петровичу, отказались от повиновения господам, и стали называть себя государственными крестьянами. Но это произошло не от присяги, а от формы оной. При начале нынешнего царствования не было присяги, однакож крестьяне в некоторых губерниях преступили свою обязанность, и это служит доказательством, что причиною смятений бывает не присяга, но вышеизъясненные мною обстоятельства, а именно дурные примеры, дурное обхождение с ними и внушения. Все сословия в государстве не могут и не должны присягать по одной форме присяги, ибо каждое сословие имеет свои особенные обязанности. Во Франции присягают на каждое новое звание — и справедливо. Для крестьян казенных и помещичьих должны быть составлены в Синоде особые формы присяг, в которых первым и главным пунктом должно быть беспредельное повиновение и верность Государю, установленному от Бога, священному его помазаннику; вторым пунктом должно быть повиновение властям и помещикам, установленным Государем. Тогда никто не дерзнет покушаться смущать народ вредными внушениями, ибо присяга, которая модновоспитанными дворянами почитается одним обрядом, в народе произведет свое истинное действие и привяжет его узлом Веры к священной особе Государя. Несчастные события 14 декабря показали, как высоко наш народ ценит присягу, ибо солдаты под сим предлогом вовлечены были в заблуждение. Со мной случился следующий анекдот, который удостоверит, как наши крестьяне думают о присяге. «Чем ты промышляешь зимою?» — спросил я у перевозчика. «Колем лед и пилим дрова, — отвечал он, — да эту зиму не посчастливилось, чуть было не убили поленьями, во время бунта". — «Вы же виноваты, — сказал я, — зачем не перевязали зачинщиков-разбойников». — «А нам, сударь, какая нужда, — отвечал крестьянин, — дело шло о присяге, а мы не присягали ни одному, ни другому, так грешно и живот нести». — Здесь я кончил разговор, который заставил меня призадуматься. В столице, где было довольно верного войска для усмирения злоумышленников, это равнодушие было безвредно, но в провинциях от равнодушия до преступления один шаг. Мне кажется, что после коронации или в новый год можно было бы присягнуть целому народу на верность своему законному Государю, пред лицом коего равны и вельможа, и крестьянин. Народ должен быть непременно уверен, что Государь, пользуясь властью, данною ему от Бога, сообщает оную непосредственным их начальникам и помещикам. Со временем это принесет величайшую пользу, и власть самодержавная более укрепится соединенною силой целого народа. Для сей же причины не худо было бы составить катехизис для народных школ, без всяких богословских отвлеченностей, в котором бы обязанности к Богу и Государю объяснены были просто, ясно и удобопонятно. Этот катехизис скоро бы разошелся и произвел благоприятные действия. Вот что внушило мне усердие и беспредельная привязанность к моему Государю-благодетелю. От Вашего превосходительства зависит решить, полезны ли мои мысли или ошибочны; во всяком случае, цель да заменит недостатки в суждении или изложении. С истинным высокопочитанием и совершенною преданностью честь имею пробыть

Вашего превосходительства

Милостивого государя покорнейшею слугою

Фаддей Булгарин, издатель «Северной пчелы».

Спбург 7 августа 1826».

Глава 8. Знакомство с любомудрами

... Мы для отличия и называем истинных

философов любомудрами.

В. О д о е в с к и й

24-го октября 1826 года в Москве, в доме бывшем Хомякова на Кузнецком мосту, проходил торжественный обед по случаю основания московскими литераторами-любомудрами.нового жур­нала «Московский вестник». На обеде присутствовали: Пушкин, Мицкевич, Бара­тынский, два брата Хомяковых, два брата Киреевских, Шевырев, Титов, Мальцов, Рожалин, Раич, Рихтер, Обо­ленский, Соболевский, Погодин. «Нечего описывать, — вспоминал Погодин, — как весел был этот обед. Сколько было тут шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений. Напомню один, насмешивший все собрание. Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейший человек, какой только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивая свой хохолок — любимая его привычка, воскликнул: «Александр Сергеевич, Александр Сергеевич, я единица, единица, а посмотрю на вас, и мне кажется, что я — миллион. Вот вы кто!» Все захохотали и закричали: «Миллион, миллион!»

Само понятие «любомудры» (русский эквивалент слова «философы») происходит от тайного литературно-философского кружка «Общества любомудрия», собиравшегося в Москве в 1823—1825 годах, для изучения немецкой идеалистической философии, как необходимого и самостоятельного элемента русской культуры («русского просвещения»). Как свидетельствовал Александр Кошелев, в этом тайном обществе «господствовала немецкая философия, то есть Кант, Фихте, Шеллинг… мы иногда читали наши философские сочинения… Начала, на которых должны быть основаны всякие человеческие знания, составляли преимущественный предмет наших бесед…»

Собрания общества проходили в квартире Одоевского в Газетном переулке. Членами общества были писатель и мыслитель В. Одоевский (председатель), поэт Д. Веневитинов (секретарь), а также «архивные юноши Москвы» (московского архива Коллегии иностранных дел) И. Киреевский, А. Кошелев, В. Титов, Н. Мельгунов.

Следует заметить, что прозвище «архивные юноши» отозвалось в VII главе «Евгения Онегина»:

Архивны юноши толпою На Таню чопорно глядят И про нее между собою Неблагосклонно говорят.

Также посещали заседания кружка, не являясь его членами, и молодые профессора Московского университета А. Хомяков, С. Шевырев, М. Погодин, М. Максимович.

Члены общества стремились изменить характер просвещения в России, общались с декабристами преимущественно на литературной почве, хотя и резко расходились с пропагандными задачами декабристской поэтики. Любомудры видели истинное призвание и высшую ценность человеческого бытия в напряженной духовной жизни, в глубоком движении мысли. Все, что могло нарушить это состояние, представало в их глазах как нечто недостойное и мелкое. «Самопознание — писал идейный вдохновитель общества Веневитинов, — вот идея, одна только могущая одушевить вселенную; вот цель и венец человека… История убеждает нас, что сия цель человека есть цель всего человечества; а любомудрие ясно открывает в ней закон всей природы. С сей точки зрения должны мы взирать на каждый народ, как на лицо отдельное, которое к самопознанию направляет все свои нравственные усилия, ознаменованные печатью особенного характера. Развитие сих усилий составляет просвещение; цель просвещения или самопознания народа есть та степень, на которой он отдает себе отчет в своих делах и определяет сферу своего действия <...>

С этой мыслию обратимся к России и спросим: какими силами подвигается она к цели просвещения? Какой степени достигла она <...> на сем поприще, общем для всех? Вопросы, на которые едва ли можно ожидать ответа… ибо беспечная толпа нищих литераторов, кажется, не подозревает их необходимости. У всех народов самостоятельных просвещение развивалось из начала, так сказать, отечественного… Россия все получила извне <...> оттуда совершенное отсутствие всякой свободы и истинной деятельности <...>.

Началом и причиной медленности наших успехов в просвещении была та самая быстрота, с которою Россия приняла наружную форму образованности и воздвигла мнимое здание литературы без всякого основания, без всякого напряжения внутренней силы. Уму человеческому сродно действовать, и если б он у нас следовал естественному ходу, то характер народа развился бы собственной своей силою и принял бы направление самобытное, ему свойственное». Любомудры относились к декабристам с подлинным уважением и сочувствием. И все же любомудры избрали совсем иной путь. Уже в 1824 году в «Мнемозине» Владимир Одоевский с совершенной ясностью высказал отношение любомудров к «практической» французской философии XVIII века, которой восторгалось предшествующее поколение: «До сих пор философа не могут представить иначе, как в образе французского говоруна XVIII века, — много ли таких, которые могли бы измерить, сколь велико расстояние между истинною, небесною философией и философией Вольтеров и Гельвециев». К этому суждению Одоевский дал многозначительное примечание: «По сему-то мы для отличия и называем истинных философов — «любомудрами». Хомяков еще в 1824 году решительно оспаривал идею военного переворота, уже овладевшую тогда декабристами. «Вы хотите военной революции, — говорил он. — Но что такое войско? Это собрание людей, которых народ вооружил на свой счет и которым он поручил защищать себя. Какая же тут будет правда, если эти люди, в противность своему назначению, станут распоряжаться народом по произволу и сделаются выше его?»

«Никогда не забуду, — продолжает Кошелев, — того потрясающего действия, которое произвели на нас первые известия о 14 Декабре…» Но после 14-го декабря председатель Одоевский торжественно сжег в камине устав и протоколы дружеского союза, и члены его встречались теперь лишь на почве литературных чтений.

Первое знакомство Пушкина с любомудрами состоялось на вечере у Веневитиновых. Видимо, там же и тогда же Пушкин узнал о намерении любомудров издавать свой журнал, приветствовал это намерение, обещал сотрудничество п помощь, а спустя несколько дней, познакомившись с планом издания, дал журналу прямое благословение. Журнал ставил себе задачу — достигнуть высшей зрелости в художественном творчестве и дать углубленное философское обоснование критической и научной прозе. Так намечалась борьба за высокую поэтическую и философскую культуру, за полноценное искусство слова.

Осенью 1826 года создалось ядро «Московского вестника». Главными сотрудниками нового журнала стали Д. В. Веневитинов, С. П. Шевырев, С. А. Соболевский, а редактором-издателем — М. П. Погодин; в числе постоянных участников находились А. С. Пушкин, В. Ф. Одоевский, Н. М. Языков, С. Т. Аксаков, А. Ф. Мерзляков, братья Киреевские. Новый журнал намеренно противопоставил себя «Московскому телеграфу», ориентируясь на узкий круг «любителей изящного». Для Веневитинова и его группы были характерны отказ от обсуждения общественно-политических проблем и переключение интересов в область идеалистической философии и теории искусства.

Учреждение «Московского вестника» и участие в нем Пушкина не могло быть приятной новостью для издателя «Московского телеграфа» Н.А. Полевого. В записках его брата Ксенофонта Полевого имеются любопытные сведения:

«Среди торжеств коронации, когда вдруг разнеслась в Москве радостная и неожиданная весть, что император вызвал Пушкина из его уединения и что Пушкин в Москве. Всех обрадовала эта весть; но из числа самых счастливых ею был мой брат, Николай Алексеевич <...>. Искренний жаркий поклонник его дарования, он почитал наградою судьбы за многие неприятности на своем литературном поприще о уважение, какое оказывал ему Пушкин, который признавал «Московский телеграф» лучшим из современных русских журналов, присылал свои стихи для напечатания в нем и в нем же напечатал первые свои прозаические опыты. Оставалось укрепить личным знакомством этот нравственный союз, естественно связывающий людей необыкновенных, и одним из лучших желаний Николая Алексеевича было свидание с Пушкиным. Можно представить себе, как он обрадовался, когда услышал о его приезде в Москву! Он тотчас поехал к нему и воротился домой не в веселом расположении. Я увидел это, когда с юношеским нетерпением и любопытством прибежал к нему в комнату, восклицая:

— Ну, что? видел Пушкина?.. рассказывай скорее. С обыкновенною своею умною улыбкою он поглядел на меня и отвечал в раздумье:

— Видел.

— Ну, каков он?

— Да я, братец, нашел в нем совсем не то, чего ожидал. Он ужасно холоден, принял меня церемонно, без всякого искреннего выражения.

Он пересказал мне после этого весь свой, впрочем, непродолжительный разговор с Пушкиным, в самом деле состоявший из вежливостей и пустяков. Пушкин торопился куда-то с визитом; видно было, что в это свидание он только поддерживал разговор и, наконец, обещал Николаю Алексеевичу приехать к нему в первый свободный вечер. Мы посудили, потолковали и утешили себя тем, что, вероятно, Пушкин, занятый какими-нибудь своими политическими отношениями, не в духе. Но все-таки странно казалось, что он не выразил Николаю Алексеевичу дружеского, искреннего расположения. Не помню, скоро ли после этого, но как-то вечером он приехал к нам вместе с С. А. Соболевским, который сделался путеводителем его по Москве и впоследствии поселил его у себя. Этот вечер памятен мне впечатлением, какое произвел на меня Пушкин, виденный мною тут в первый раз. Когда мне сказали, что Пушкин в кабинете у Николая Алексеевича, я поспешил туда, но, проходя через комнату перед кабинетом, невольно остановился при мысли: я сейчас увижу его!.. Толпа воспоминаний, ощущений мелькнула и в уме и в душе <...>. С тревожным чувством отворил я дверь<...>.

Надобно заметить, что, вероятно, как и большая часть моих современников, я представлял себе Пушкина таким, как он изображен на портрете, приложенном к первому изданию «Руслана и Людмилы», то есть кудрявым пухлым юношею с приятною улыбкой <...>.

Перед конторкою (на которой обыкновенно писал Н.А. ) стоял человек, немного превышавший эту конторку, худощавый, с резкими морщинами на лице, с широкими бакенбардами, покрывавшими всю нижнюю часть его щек и подбородка, с тучею кудрявых волосов. Ничего юношеского не было в этом лице, выражавшем угрюмость, когда оно не улыбалось. Я был так поражен неожиданным явлением, нисколько не осуществлявшим моего идеала, что не скоро мог опомниться от изумления и уверить себя, что передо мною находился Пушкин. Он был невесел в этот вечер, молчал, когда речь касалась современных событий, почти презрительно отзывался о новом направлении литературы, о новых теориях и между прочим сказал:

— Немцы видят в Шекспире черт знает что, тогда как он просто, без всяких умствований говорил, что было у него на душе, не стесняясь никакой теорией.

Тут он выразительно напомнил о неблагопристойностях, встречаемых у Шекспира, и прибавил, что это был гениальный мужичок! Меня поразило такое суждение тем больше, что я тогда был безусловный поклонник Авг. Шлегеля, который не находит никаких недостатков в Шекспире. Пушкин несколько развеселился бутылкою шампанского (тогда необходимая принадлежность литературных бесед!) и даже диктовал Соболевскому комические стихи в подражание Вергилию. Не припомню, какая случайность разговора была поводом к тому, но тут я видел, как богат был Пушкин средствами к составлению стихов: он за несколько строк уже готовил мысль или созвучие и находил прямое выражение, не заменимое другим. И это шутя, между разговором! О «Московском телеграфе» не было и речи: Пушкин, видно, не хотел говорить о нем, потому что не желал сказать о нем своего мнения при первом личном знакомстве с издателем. Это мнение было уже не то, которое выразил он в письме к Н.А., как увидим сейчас. Свидание кончилось тем, что мы с братом остались в недоумении от обращения Пушкина». Союз Пушкина с редактором и сотрудниками «Московского вестника» Ксенофонт Полевой объясняет таким образом:

«Вскоре услышали мы, что Пушкин основывает свой журнал, «Московский вестник», под редакцией г. Погодина и при участии всех членов бывшего Раичева общества, всех недовольных «Московским телеграфом». Это объяснило нам многое в недавних отношениях его с нами, особливо когда стали известны подробности, как заключился такой странный союз. В самом деле, странно было, что этот сердечный союз устроился слишком проворно, и сближение Пушкина в важном литературном предприятии с молодыми людьми, еще ничем не доказавшими своих дарований, казалось еще изумительнее, когда во главе их являлся г. Погодин!» <...>

В самом начале, в первые дни своего нравственного кризиса, встретился он в Москве с издателем «Московского телеграфа» и, может быть, первоначально не хотел сближаться с ним по расчету обыкновенного и очень понятного благоразумия. Еще правительство не обращало своего внимания на молодого журналиста, а Пушкин уже понимал, что не может следовать одному с ним направлению. Живя в Михайловском, он почитал его журналом, передовым и откровенно хвалил его; перенесенный в Москву, он был уже не тот Пушкин, потому-то, с первых свиданий, встретил холодно Н. А. Полевого и в первом разговоре со мной порицал, между прочим, неосторожность, с какою пишутся многие статьи «Московского телеграфа», Ото был всегдашний припев его и потом, когда мне случилось говорить с ним о «Московском телеграфе». Только что прощенный государем императором за прежние свои вольнодумства, взволнованный милостивым его словом, он хотел держать себя настороже с издателем «Московского телеграфа», и хотя внутренне не мог не отдавать ему справедливости, однако желал, может быть, лучше узнать его. Таковы были, по моему убеждению, первые причины холодности Пушкина к Н. А. Полевому. К ним вскоре присоединились многие другие.

Не невозможно, что Пушкин, несмотря на свои ребяческие, смешные мнения об аристократстве, простил бы моему брату звание купца, если бы тот явился перед ним смиренным поклонником. Но когда издатель «Московского телеграфа» протянул к нему руку свою, как родной, он хотел показать ему, что такое сближение невозможно между потомком бояр Пушкиных, внуком Арапа Ганнибала, и между смиренным гражданином» (К.А. Полевой из «Записок»).

Глава 9. Негласный надзор

Пушкин автор в Москве... за ним все таки

следят внимательно.

Из донесения графа А.Х. Бенкендорфа

В конце октября 1826 года Пушкин ненадолго посетил место своего прежнего заточения, получив задание от императора написать записку о народном воспитании. Исполнение требования должно было носить характер политического экзамена Пушкина.

«Вот я в деревне, — пишет Пушкин 9-го ноября Вяземскому, — доехал благополучно без всяких замечательных пассажей; самый неприятный анекдот было то, что сломались у меня колесы, растрясенные в Москве другом и благоприятелем моим г. Соболевским. Деревня мне пришла как-то по сердцу. Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму. Ты знаешь, что я не корчу чувствительность, но встреча моей дворни, хамов и моей няни — ей-богу приятнее щекотит сердце, чем слава, наслаждения самолюбия, рассеянности и пр. Няня моя уморительна. Вообрази, что 70-ти лет она выучила наизусть новую молитву о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитвы, вероятно, сочиненной при царе Иване. Теперь у ней попы дерут молебен и мешают мне заниматься делом. Получила ли княгиня поясы и письмо мое из Торжка? Долго здесь не останусь, в Петербург не поеду; буду у вас к 1-му... она велела! Милый мой, Москва оставила во мне неприятное впечатление, но все-таки лучше с вами видеться, чем переписываться. К тому же журнал... Я ничего не говорил тебе о твоем решительном намерении соединиться с Полевым, а ей-богу — грустно. Итак, никогда порядочные литераторы вместе у нас ничего не произведут! все в одиночку. Полевой, Погодин, Сушков, Завальевский, кто бы ни издавал журнал, все равно. Дело в том, что нам надо завладеть одним журналом и царствовать самовластно и единовластно. Мы слишком ленивы, чтоб переводить, выписывать, объявлять etc. etc.

Это черная работа журнала; вот зачем и издатель существует; но он должен 1) знать грамматику русскую, 2) писать со смыслом, то есть согласовать существительное с прилагательным и связывать их глаголом. А этого-то Полевой и не умеет. Ради Христа прочти первый параграф его известия о смерти Румянцева и Растопчина. И согласись со мной, что ему невозможно доверить издания журнала, освященного нашими именами. Впрочем, ничего не ушло. Может быть, не Погодин, а я буду хозяин нового журнала».

Когда Пушкин находился в Михайловском после всех московских оваций, вдруг он получает письмо от графа Бенкендорфа. В письме было указано, что поэт не имел права читать свою трагедию, которая не была еще в руках императора:

«Милостивый государь, Александр Сергеевич!

При отъезде моем из Москвы, не имея времени лично с вами переговорить, обратился я к вам письменно с объявлением высочайшего соизволения, дабы вы, в случае каких-либо новых литературных произведений ваших, до напечатания или распространения оных в рукописях, представляли бы предварительно о рассмотрении оных, или через посредство мое, или даже и прямо, его императорскому величеству.

Не имея от вас извещения о получении сего моего отзыва, я должен однако же заключить, что оный к вам дошел; ибо вы сообщали о содержании оного некоторым особам. Ныне доходят до меня сведения, что вы изволили читать в некоторых обществах сочиненную вами вновь трагедию.

Сие меня побуждают вас покорнейше просить об уведомлении меня, справедливо ли таковое известие, или нет. Я уверен, впрочем, что вы слишком благомыслящи, чтобы не чувствовать в полной мере столь великодушного к вам монаршего снисхождения и не стремиться учинить себя достойным оного.

С совершенным почтением имею честь быть ваш покорный слуга А. Бенкендорф. № 111. 22-го ноября 1826. Его высокобл<агороди>ю А. С.Пушкину».

Письмо это произвело на Пушкина самое подавляющее впечатление. Он понял, что даже за его разговорами был установлен негласный надзор.

В ноябре 1826 года имя Пушкина снова попало под руку фон Фока по косвенному поводу, — в связи с заинтересовавшею Бенкендорфа личностью А. Д. Илличевского, поэта и лицейского товарища Пушкина. В записке под № 723, писанной Фоком, читаем такое сообщение: «Молодой хвастунишка, который обедал у флигель-адъютанта Абазы и проповедовал там равенство, называется Илличевский. Он воспитывался в Лицее, откуда вышел одновременно с Пушкиным, Пущиным и Кюхельбекером. Заражённый тем же бурным духом, как и они, он некоторое время прожил в Париже, где часто посещал дом г-жи Нарышкиной» (франц.).

Бенкендорф на записке этой сделал следующую заметку карандашом:

«Об этом разговоре передавал молодой Очкин, который был слегка замешан в большом деле», т. е. в деле декабристов). Амплий Николаевич Очкин — писатель, впоследствии редактор академических «Санкт-Петербургских ведомостей».

На обратном пути из Михайловского в Москву, возле села Козырьково, его коляска перевернулась. Бедного путешественника отвезли в Псков, в гостиницу, или трактир, как именовал свое пристанище поэт. Жизненные планы оказаться в Москве 1-го декабря смешал случай. И все «из-за отвратительных дорог»!

29-го ноября Пушкин пишет из Пскова в Москву М. П. Погодину, с которым он условился участвовать в его новом журнале, чтобы тот остановил печатание его произведений:

«Милый и почтенный, ради Бога, как можно скорее остановите в московской цензуре все, что носит мое имя. Покамест не могу участвовать и в вашем журнале; но все перемелется и будет мука, а нам — хлеб да соль. Некогда пояснять; до скорого свидания. Жалею, что договор наш не состоялся».

В тот же день он послал графу Бенкендорфу извинительное письмо, объясняя, что он действительно в Москве читал свою трагедию некоторым особам — конечно, не из ослушания, но только потому, что худо понял высочайшую волю государя:

«Милостивый государь Александр Христофорович,

Будучи совершенно чужд ходу деловых бумаг, я не знал, должно ли мне было отвечать на письмо, которое удостоился получить от Вашего превосходительства и которым был я тронут до глубины сердца. Конечно, никто живее меня не чувствует милость и великодушие государя императора, так же как снисходительную благосклонность Вашего превосходительства. Так как я действительно в Москве читал свою трагедию некоторым особам (конечно, не из ослушания, но только потому, что худо понял высочайшую волю государя), то поставляю за долг препроводить ее Вашему превосходительству, в том самом виде, как она была мною читана, дабы Вы сами изволили видеть дух, в котором она сочинена; я не осмелился прежде сего представить ее глазам императора, намереваясь сперва выбросить некоторые непристойные выражения. Так как другого списка у меня не находится, то приемлю смелость просить Ваше превосходительство оный мне возвратить.

Мне было совестно беспокоить ничтожными литературными занятиями моими человека государственного, среди огромных его забот; я роздал несколько мелких моих сочинений в разные журналы и альманахи по просьбе издателей; прошу от Вашего превосходительства разрешения сей неумышленной вины, если не успею остановить их в цензуре.

С глубочайшим чувством уважения, благодарности и преданности, честь имею быть,милостивый государь,

Вашего превосходительства всепокорнейший слуга Александр Пушкин. Псков.1826 г. Ноября 29».

Вместе с письмом он препровождал на высочайшее усмотрение свою трагедию «Борис Годунов». Затем, по требованию графа Бенкендорфа, им были высланы стихи, предназначенные к печати: «Анчар», «Стансы», 3-я глава «Онегина», «Фауст», «Друзьям» и «Песни о Стеньке Разине». Все эти произведения, кроме двух последних, были разрешены. Относительно «Песен о Стеньке Разине» граф Бенкендорф писал Пушкину, что «оне, при всем своем поэтическом достоинстве, по содержанию своему неприличны к напечатанию, и что, сверх того, церковь проклинает Разина, равно как и Пугачева».

Император Николай, прочитав пушкинское письмо, направил графу Бенкендорфу, ставшему посредником между царем и поэтом, записку: «Я очарован письмом Пушкина, и мне очень любопытно прочесть его сочинение». Ниже карандашом собственноручно написано: «Я забыл вам сказать, любезный друг, что в сегодняшнем номере «Пчелы» находится опять несправедливейшая и пошлейшая статья, направленная против Пушкина; к этой статье наверное будет продолжение: поэтому предлагаю вам призвать Булгарина и запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения; и если возможно, запретите его журнал».

1-го декабря Пушкин пишет из Пскова два письма своим друзьям В.П. Зубкову и П.А. Вяземскому.

А.С.Пушкин – В.П. Зубкову:

«Дорогой Зубков, ты не получил письма от меня, — и вот этому объяснение: я хотел сам явиться к вам, как бомба, 1 декабря, то есть сегодня и потому выехал 5 — 6 дней тому назад из моей проклятой деревушки на перекладной из-за отвратительных дорог. Псковские ямщики не нашли ничего лучшего, как опрокинуть меня. У меня помят бок, болит грудь, и я не могу дышать. Взбешенный, я играю и проигрываю. Как только мне немного станет лучше, буду продолжать мой путь почтой... Так как я, вместо того, чтобы быть у ног Софи (С. Ф. Пушкиной), нахожусь на постоялом дворе во Пскове, то поболтаем, т. е. станем рассуждать.

Мне 27 лет, дорогой друг. Пора жить, т. е. познать счастье. Ты мне говоришь, что оно не может быть вечным: прекрасная новость! Не мое личное счастье меня тревожит, — могу ли я не быть самым счастливым человеком с нею, — я трепещу, лишь думая о судьбе, быть может, ее ожидающей, — я трепещу перед невозможностью сделать ее столь счастливою, как это мне желательно. Моя жизнь, — такая доселе кочующая, такая бурная, мой нрав — неровный, ревнивый, обидчивый, раздражительный и вместе с тем слабый, — вот что внушает мне тягостное раздумие. Следует ли мне связать судьбу столь нежного, столь прекрасного существа с судьбою до такой степени печальною, с характером до такой степени несчастным? — Боже мой, до чего она хороша! И как смешно было мое поведение по отношению к ней. Дорогой друг, постарайся изгладить дурное впечатление, которое оно могло на нее произвести.

Скажи ей, что я разумнее, чем кажусь с виду… Мерзкий этот Панин! Два года влюблен, а свататься собирается на Фоминой неделе, — а я вижу ее раз в ложе, — в другой раз на бале, а в третий сватаюсь!.. Объясни же ей, что, увидев ее, нельзя колебаться, что, не претендуя увлечь ее собою, я прекрасно сделал, прямо придя к развязке, что, полюбив ее, нет возможности полюбить ее сильнее...

Ангел мой, уговори ее, упроси ее, настращай ее Паниным скверным и — жени меня! А.П.».

Письмо Пушкина к Зубкову прекрасно рисует легко увлекающегося поэта и назревшую в его душе мечту о женитьбе на Софи (Софья Федоровне Пушкиной, золовке его приятеля Зубкова). В этом оригинальном соперничестве с Паниным поэт оказался побежденным: в 1827-м году Софья Федоровна вышла замуж за Вал. Алекс. Панина.

Б декабрьские «Bulletins» 1826 г., под № 786, была включена записка жандармского полковника И. П. Бибикова, с надписью «Secr;te» и следующего содержания:

«Ваше Превосходительство найдете при сём журнал Михайлы Погодина за 1826 год, в коем нет никаких либеральных тенденций: он чисто литературный. Тем не менее я самым бдительным образом слежу за редактором и достиг того, что вызнал всех его сотрудников, за коими я также велю следить; вот они: 1) Пушкин. 2) Востоков. 3) Калайдович. 4) Раич. 5) Строев. 6) Шевырёв.

Стихотворения Пушкина, которые он ему передавал для напечатания в его журнале, — это отрывки из его трагедии „Борис Годунов“ которые он не может сообщить никому другому, потому что, по условиям Редакции, он не может предавать их гласности ранее напечатания. Из хорошего источника я знаю, однако, что эта трагедия не заключает в себе ничего противоправительственного. 7 декабря 1826» (франц.).

К концу 1826 года относится увлечение поэта Софьей Федоровной Пушкиной, золовкой его приятеля Василия Петровича Зубкова. Это увлечение, мимолетное и неожиданное, привело поэта к сватовству, впрочем, неудачному. Недавно найденное письмо Пушкина прекрасно рисует легко увлекающегося поэта и назревшую в его душе мечту о женитьбе.

А.С. Пушкин – кн. П. А. Вяземскому:.

«Ангел мой Вяземский или пряник мой Вяземский, получил я письмо твоей жены и твою приписку, обоих вас благодарю и еду к вам и не доеду. Какой! меня доезжают!.. изъясню после. В деревне я писал презренную прозу, а вдохновение не лезет. Во Пскове вместо того, чтобы писать 7-ую главу «Онегина», я проигрываю в штос четвертую: не забавно. Отовсюду получил письма и всюду отвечаю. Adieu, couple si ;tourdi en apparence, adieu (Прощайте, чета, с виду столь легкомысленная, прощайте (фр.), князь Вертопрахин и княгиня Вертопрахина. Ты видишь, что у меня недостает уж и собственной простоты для переписки».

14-го декабря Д.В. Веневитинов писал редактору «Московского Вестника» М.П. Погодину о II главе «Евгения Онегина»:

«Все уже давно приветствовали «Евгения Онегина». «Дамский Журнал» поднес ему пучок рифм; «Северная Пчела» угостила его своим медом; Телеграф также истощил перед ним все свои выразительные знаки. С Онегиным давно познакомились все русские читатели и нам некоторым образом уже поздно говорить о нем; но, как издатели Журнала, мы обязаны прибавить свой голос к голосу общему и сказать о нем хоть несколько слов. Вот наше мнение:

Вторая песнь по изобретению и изображению характеров несравненно превосходнее первой. В ней уже совсем исчезли следы впечатлений, оставляемых Байроном, и в «Северной Пчеле» напрасно сравнивают Онегина с Чайльд-Гарольдом. Характер Евгения принадлежит нашему поэту и развит оригинально. Мы видим, что Онегин уже испытан жизнью; но опыт поселил в нем не страсть мучительную, не сильную едкую и деятельную досаду, а скуку, наружное бесстрастие, свойственное русской холодности (мы не смеем сказать говорим русской лени)».

19-го декабря Погодин, сидя дома, вдруг услышал шум и стук: являются Шевырев, Соболевский и восклицают: «приехал Пушкин». Сначала Погодин не поверил им, но потом убедился. Вместе с тем они сообщили ему радостную весть, что Пушкин принимает такое же участие в «Московском вестнике», как и сам редактор и «дает все».

В этот приезд свой в Москву Пушкин остановился у Соболевского на Собачьей площадке. «...Пушкин приехал прямо ко мне и жил в том же доме Ренкевича, который, как сказано, на Собачьей площадке стоит лицом, а задом выходит на Молчановку», — писал С.А. Соболевский. «Помню, помню живо этот знаменитый уголок, где жил Пушкин в 1826 и 1827 году, помню его письменный стол между двумя окнами, над которым висел портрет Жуковского с надписью: «Ученику-победителю от побежденного учителя». Помню диван в другой комнате, где за вкусным завтраком — хозяин был мастер этого дела — начал он читать мою повесть «Русая коса» и, дойдя до места, где один молодой человек выдумал новость другому, любителю словесности, чтобы вырвать его из задумчивости: «Жуковский перевел байронова Мазепу», вскрикнул с восторгом: «Как! Жуковский перевел Мазепу!». Там переписал я ему его Мазепу, поэму, которая после получила имя Полтавы. Однажды мы пришли к Пушкину рано с Шевыревым за стихотворением для «Московского Вестника», чтоб застать его дома, а он еще не возвращался с прогульной ночи и приехал при нас. Помню, как нам было неловко, в каком странном положении мы очутились — из области поэзии в области прозы» (М. П. Погодин).

Москва принимала Пушкина с восторгом и, долго лишенный удовольствий столицы, он придался с энергией, которая было заснула в деревне.

В середине декабря граф Бенкендорф представил государю императору замечания на сочинение Пушкина «Комедия о Царе Борисе и о Гришке Отрепьеве»:

«При сем прилагаются заметки на сочинение Пушкина и выписки из этого сочинения. Во всяком случае это сочинение не годится для представления на сцене, но с немногими изменениями можно напечатать; если Ваше Величество прикажете, я его ему верну и сообщу замечания, помеченные в выписке, и предупрежу, чтобы сохранил у себя копию, и чтобы он знал, что он должен быть настороже».

Замечания, представленные Бенкендорфом государю, были подготовлены Ф.В. Булгариным:

«По названию Комедия, данному пиесе, не должно думать, что это комедия в таком роде, как называются драматические произведения, изображающие странности общества и характеров. Пушкин хотел подражать даже в заглавии старине... В сей пиесе нет ничего целого: это отдельные сцены или, лучше сказать, отрывки из X и XI тома Истории Государства Российского, сочинения Карамзина, переделанные в разговоры и сцены. Характеры, происшествия, мнения, все основано на сочинении Карамзина, все оттуда позаимствовано. Автору комедии принадлежит только рассказ, расположение действия на сцены.

Почти каждая сцена составлена из событий, упомянутых в истории, исключая сцены Самозванца в корчме на литовской границе, сцены Юродивого и свидания Самозванца с Мариною Мнишек в саду, где он ей признается, что он Отрепьев, а не царевич.

Цель пиесы — показать исторические события в естественном виде, в правах своего века. Дух целого сочинения монархической, ибо нигде не введены мечты о свободе, как в других сочинениях сего автора, и только одно место предосудительно в политическом отношении: народ привязывается к самозванцу именно потому, что почитает его отраслью древнего царского рода. Некоторые бояре увлекаются честолюбием — но так говорит история. Имена почти все исторические.

Литературное достоинство гораздо ниже нежели мы ожидали. Это не есть подражание Шекспиру, Гете или Шиллеру; ибо у сих поэтов в сочинениях, составленных из разных эпох, всегда находится связь и целое в пиесах. У Пушкина это разговоры, припоминающие разговоры Валтера Скотта. Кажется будто это состав вырванных листов из романа Валтера Скотта! Для русских это будет чрезвычайно интересно по новости рода, и по отечественным событиям — для иностранцев все это потеряно...

Некоторые места должно непременно исключить. Говоря сие должно заметить, что человек с малейшим вкусом и тактом не осмелился бы никогда представить публике выражения, которые нельзя произнесть ни в одном благопристойном трактире!..

За сими исключениями и поправками, кажется нет никакого препятствия к напечатанию пиесы. Разумеется, что играть ее невозможно и не должно; ибо у нас не видывали патриарха и монахов на сцене».

О том, что эта комедия была представлена государю, граф Бенкендорф сообщает Пушкину 14-го декабря:

«Милостивый государь, Александр Сергеевич!

Я имел счастие представить государю императору Комедию вашу о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Его величество изволил прочесть оную с большим удовольствием и на поднесенной мною по сему предмету записке собственно ручно написал следующее:

«Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б с нужным очищением переделал Комедию свою в историческую повесть или роман, на подобие Валтера Скота».

Уведомляя вас о сем высочайшем отзыве и возвращая при сем сочинение ваше, долгом считаю присовокупить, что места, обратившие на себя внимание его величества и требующие некоторого очищения, отмечены в самой рукописи и заключаются также в прилагаемой у сего выписке.

Мне крайне лестно и приятно служить отголоском всемилостивейшего внимания его величества к отличным дарованиям вашим.

В ожидании вашего ответа, имею честь быть с искренным почтением Вашим покорным слугою А. Бенкендорф. № 151. 14-го декабря 1826. Его высокобл<агороди>ю А. С. Пушкину».

В ответном письме от 3-го января 1827 года Пушкин выразит формальное согласие с критикой высочайшего читателя, но по сути ответ его будет тверд:

«Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное».

«Милостивый государь Александр Христофорович,

С чувством глубочайшей благодарности получил я письмо Вашего превосходительства, уведомляющее меня о всемилостивейшем отзыве его величества касательно моей драматической поэмы. Согласен, что она более сбивается на исторический роман, нежели на трагедию, как государь император изволил заметить.

Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное.

В непродолжительном времени буду иметь честь, по приказанию Вашего превосходительства, переслать Вам мелкие мои стихотворения.

С чувством глубочайшего почтения, благодарности и преданности честь имею быть

Вашего превосходительства всепокорнейший слуга Александр Пушкин. 3 января 1827. Москва».

Приняв этот высочайший отзыв за неблагоприятный, Пушкин положил свою драму в портфель, где она пролежала до 1829 года, когда он решился вновь представить ее на высочайшее благоусмотрение.

Между тем в Москве наступило жаркое литературное время. Погодин вспоминает об этом времени:«Всякий день слышалось о чем-нибудь новом. Языков присылал из Дерпта свои вдохновенные стихи, славившие любовь, поэзию, молодость, вино; Денис Давыдов — с Кавказа; Баратынский выдавал свои поэмы; «Горе от ума» Грибоедова только что начало распространяться». Оживилась и сцена: водевили Писарева, новые комедии Шаховского, талантливые артисты работали в московских театрах (Щепкин и др.); Загоскин писал «Юрия Милославского», Дмитриев — переводил Шиллера и Гете. «Все они, говорит Погодин, составляли особый от нашего приход, который вскоре соединился с нами, или, вернее, к которому мы с Шевыревым присоединились, потому что все наши товарищи, оставаясь, впрочем, в постоянных сношениях с нами, отправились в Петербург. Оппозиция Полевого в «Телеграфе», союз его с «Северной Пчелой» Булгарина, усиленные выходки Каченовского, к которому явился вскоре на помощь Недоумко (Н. И. Надеждин), давали новую пищу. А там еще Дельвиг с «Северными Цветами», Жуковский с новыми балладами, Крылов с баснями, которых выходило по одной, по две в год, Гнедич с Илиадой, Раич с Тассом и Павлов с лекциями о натуральной философии, гремевшими в университете, Давыдов с философскими статьями. Вечера, живые и веселые, следовали один за другим: у Елагиных и Киреевских за Красными Воротами, у Веневитиновых, у меня, у Соболевского в доме на Дмитровке, у княгини Волконской на Тверской. У Мицкевича открылся дар импровизации. Приехал Глинка, связанный более других с Мельгуновым, и присоединилась музыка».

Вот в таком головокружительном водовороте жило московское передовое общество. Пушкин, попав в это общество, волею судеб попал в самый центр этой шумной, интенсивной жизни.

В донесении графа Бенкендорфа императору Николаю сообщалось:

«Пушкин автор в Москве и всюду говорит о Вашем Императорском Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью; за ним все таки следят внимательно».

Глава 10. В салоне княгини Волконской

Царица муз и красоты,

Рукою нежной держишь ты

Волшебный скипетр вдохновений...

П у ш к и н

Одним из центров культурной жизни Москвы был литературно-художественный салон княгини Зинаиды Александровны Волконской на Тверской 14. Она стремилась окружать себя талантливейшими людьми. В ее салоне собирались крупные деятели науки, литературы и музыки, постоянно устраивались чтения, концерты и домашние оперные спектакли. Глубокую симпатию питал к ней император Александр I. Он , в частности, писал ей: «горю нетерпением, княгиня, пасть к стопам вашим; вчера я уже жаждал этого счастия». Когда император скончался, ее друг Иван Козлов утешал ее в письмах: « я знаю, какого друга Вы лично потеряли в нем и в какой мере эта утрата Вам тягостна». Позже Волконская написала кантату памяти Александра и сама сочинила на нее музыку.

Частый посетитель салона, Петр Вяземский писал: «В Москве дом кн. Зинаиды Волконской был изящным сборным местом всех замечательных и отборных личностей современного общества. Тут соединялись представители большого света, сановники и красавицы, молодежь и возраст зрелый, люди умственного труда, профессора, писатели, журналисты, поэты, художники. Все в этом доме носило отпечаток служения искусству и мысли. Бывали в нем чтения, концерты артистами и любительницами, представления итальянских опер. Посреди артистов и во главе их стояла сама хозяйка дома» (Кн. П.А. Вяземский. Полн. собр. соч., Т. VII).

«Общим центром для литераторов и вообще для любителей всякого рода искусств, музыки, пения, живописи служил тогда блестящий дом княгини Зинаиды Волконской, урожденной княжны Белозерской. Эта замечательная женщина, с остатками красоты и на склоне лет, хотела играть роль Коринны и действительно была нашей русскою Коринною. Она писала и прозою, и стихами. Все дышало грацией и поэзией в необыкновенной женщине, которая вполне посвятила себя искусству. По ее аристократическим связям собиралось в ее доме самое блестящее общество первопрестольной столицы; литераторы и художники обращались к ней, как бы к некоторому меценату. Страстная любительница музыки, она устроила у себя не только концерты, но и итальянскую оперу и являлась сама на сцене в роли Танкреда, поражая всех ловкою игрою и чудным голосом: трудно было найти равный ей контральто. В великолепных залах Белосельского дома оперы, живые картины и маскарады часто повторялись во всю эту зиму, и каждое представление обстановлено было с особенным вкусом, ибо княгиню постоянно окружали итальянцы. Тут же, в этих салонах, можно было встретить и все, что только было именитого на русском Парнасе. Часто бывал я на ее вечерах и маскарадах, и тут однажды, по моей неловкости, случилось мне сломать руку колоссальной гипсовой статуи Аполлона, которая украшала театральную залу. Это навлекло мне злую эпиграмму Пушкина, который, не разобрав стихов, сейчас же написанных мною, в свое оправдание, на пьедестале статуи, думал прочесть в них, что я называю себя соперником Аполлона» (А.Н. Муравьев. Знакомство с русскими поэтами. Киев, 1871).

Следует заметить, что литературно-художественный салон княгини Волконской пользовавшийся у просвещенных москвичей и приезжих заслуженной популярностью, находился под подозрением у полиции и считался тогда одним из самых «оппозиционных». Политическая демонстративная независимость хозяйки салона привела к тому, что за Волконской был установлен тайный надзор.

9-го августа 1826 года управляющий Третьим отделением фон Фок доносил графу Бенкендорфу: «Между дамами самые непримиримые и всегда готовые разорвать на части правительство — княгиня Волконская и генеральша Коновницына. Их частные кружки служат средоточием всех недовольных; и нет брани злее той, которую они извергают на правительство и его слуг».

Блистая в свете умом, образованием, талантами и богатством, княгиня Зинаида Александровна «украшала свой дом оригиналами и копиями знаменитейших произведений живописи и ваяния; комнаты своего дома, настоящего музея, она раскрашивала фресками в стиле разных эпох...»

Княгиня, помимо красоты и ума, сама писала стихи и прозу, и даже музыкальные произведения. Ее стихи, отрывки из путевых заметок , кое-какие статьи печатались в «Московском Телеграфе», «Московском Вестнике», в альманахе «Северные цветы». Именно около 1826 года, в период интенсивного общения с кругом «Московского Вестника», княгиня начала работать над русским вариантом своей исторической повести «Ольги». В «Московском Телеграфе» публикуется ее ода «Александру I», за которую Волконская удостаивается членства в Обществе любителей Российской словесности.

Волконская обладала великолепным голосом и вполне могла бы стать профессиональной оперной певицей. «Слышавшим ее, — отмечает Вяземский, — нельзя было забыть впечатления, которые производила она своим полным и звучным контральто и одушевленною игрою в роли Танкреда, опере Россини». Она выступала в драматических и оперных спектаклях домашнего театра. В ее салоне устраивались постановки итальянских опер. «Дом ее был, как волшебный замок музыкальной феи: ногою ступишь на порог, раздаются созвучия; до чего не дотронешься, тысяча слов гармонических откликнется. Там стены пели; там мысли, чувства, разговор, движения, все было пение».

Зинаида Волконская вдохновляла поэтов, которые часто бывали в ее салоне. «Княгиню поймешь только у нее в гостиной, и то, когда станешь к ней ходить чаще, — писал С. П. Шевырев. — Да, я к ней пригляделся, что это, как сравнить ее с другими! Как она выше их!» Многие свои стихотворения красавице посвятил Дмитрий Веневитинов, безнадежно влюбленный в Волконскую: «К моей богине», «Кинжал», «Завещание», «Италия», «Элегия», «Три розы» и водевиль по случаю ее именин «Нежданный праздник».

Элегия Волшебница! Как сладко пела ты Про дивную страну очарованья, Про жаркую отчизну красоты! Как я любил твои воспоминанья, Как жадно я внимал словам твоим И как мечтал о крае неизвестном! Ты упилась сим воздухом чудесным, И речь твоя так страстно дышит им! На цвет небес ты долго нагляделась И цвет небес в очах нам принесла. Душа твоя так ясно разгорелась И новый огнь в груди моей зажгла. Но этот огнь томительный, мятежной, Он не горит любовью тихой, нежной, — Нет! он и жжёт, и мучит, и мертвит, Волнуется изменчивым желаньем, То стихнет вдруг, то бурно закипит, И сердце вновь пробудится страданьем. Зачем, зачем так сладко пела ты? Зачем и я внимал тебе так жадно И с уст твоих, певица красоты, Пил яд мечты и страсти безотрадной?

Во время первой встречи с Пушкиным Зинаида Александровна сумела смутить великого поэта. Вяземский вспоминал: «Помнится и слышится еще, как она, в присутствии Пушкина и в первый день знакомства с ним, пропела элегию его, положенную на музыку Геништою:

Погасло дневное светило, На море синее вечерний пал туман.

Пушкин был живо тронут этим обольщением тонкого и художественного кокетства. По обыкновению, краска вспыхивала в лице его. В нем этот детский и женский признак сильной впечатлительности был несомненное выражение внутреннего смущения, радости, досады, всякого потрясающего ощущения». С этого момента Пушкин стал завсегдатаем этого литературного салона, позже именно здесь он прочел свое стихотворение «Чернь».

Часто в гостях у княгини посетители играли в шарады. Тут Александр Пушкин поражал всех своей быстрой реакцией и остротами. Как-то государственный деятель и один из основателей движения декабристов Александр Муравьев случайно отбил руку у гипсового Аполлона в гостиной княгини и написал стихами на статуе извинение.

Пушкин же сразу выдумал эпиграмму:

«Лук звенит, стрела трепещет. И, клубясь, издох Пифон. И твой лик победой блещет, Бельведерский Аполлон! Кто ж вступился за Пифона, Кто разбил твой истукан? Ты, соперник Аполлона, Бельведерский Митрофан».

«Встречался я с Пушкиным, — вспоминает управляющий Конторой императорских московских театров Л.Н. Обер, — довольно часто в салонах княгини Зинаиды Волконской. На этих вечерах любимою забавою молодежи была игра в шарады. Однажды Пушкин придумал слово; для второй части его нужно было представить переход евреев через Аравийскую пустыню. Пушкин взял себе красную шаль княгини и сказал нам, что он будет изображать «скалу в пустыне». Мы все были в недоумении от такого выбора: живой, остроумный Пушкин захотел вдруг изображать. неподвижный, неодушевленный предмет. Пушкин взобрался на стол и покрылся шалью. Все зрители уселись, действие началось. Я играл Моисея. Когда я, по уговору, прикоснулся жезлом (роль жезла играл веер княгини) к скале, Пушкин вдруг высунул из-под шали горлышко бутылки, и струя воды с шумом полилась на пол. Раздался дружный хохот и зрителей, и действующих лиц. Пушкин соскочил быстро со стола, очутился в минуту возле княгини, а она, улыбаясь, взяла Пушкина за ухо и сказала: «Mauvais sujet que vous etes, Alexandre, d`avoir represante de la sorte le rocher!» («Этакий вы плутишка, Александр, как вы изобразили скалу!»)» (Л.Н. Обер. Мое знакомство с Пушкиным. Русский Курьер, 1880, № 158).

Незадолго до своего отъезда в Петербург, Пушкин посылает «Царице муз и красоты», как называл он княгиню Волконскую, экземпляр своей поэмы «Цыганы» со стихами, посвященными ей:

Среди рассеянной Москвы, При толках виста и бостона, При бальном лепете молвы Ты любишь игры Аполлона. Царица муз и красоты, Рукою нежной держишь ты Волшебный скипетр вдохновений, И над задумчивым челом, Двойным увенчанным венком, И вьется и пылает гений. Певца, плененного тобой, Не отвергай смиренной дани, Внемли с улыбкой голос мой, Как мимоездом Каталани Цыганке внемлет кочевой.

26-го декабря Пушкин был приглашен на прощальный вечер, устроенный хозяйкой салона в честь уезжавшей в Сибирь Марии Николаевны Волконской-Раевской. Как обычно, множество гостей собралось в великолепной гостиной «княгини Зинаиды», приглашены были лучшие музыканты, итальянские певцы, музыка не смолкала до глубокой ночи. Но лишь очень немногие, самые близкие к хозяйке дома гости, посвящены были в тайный смысл этого печального торжества и знали о присутствии Марии Николаевны. Ведь еще и полугода не прошло со времени суда над декабристами; всякое проявление сочувствия пострадавшим строжайше преследовалось; в этой обстановке проводы в Сибирь жены ссыльного каторжника были актом гражданского мужества.

Об этом вечере Мария Волконская-Раевская вспоминает в своих «Записках»:

«В Москве я остановилась у Зинаиды Волконской, моей третьей невестки, которая приняла меня с такой нежностью и добротой, которых я никогда не забуду: она окружила меня заботами, вниманием, любовью и состраданием. Зная мою страсть к музыке, она пригласила всех итальянских певцов, которые были тогда в Москве, и несколько талантливых девиц. Прекрасное итальянское пение привело меня в восхищение, а мысль, что я слышу его в последний раз, делала его для меня еще прекраснее. Дорогой я простудилась и совершенно потеряла голос, а они пели как раз те вещи, которые я изучила лучше всего, и я мучилась от невозможности принять участие в пении. Я говорила им: «Еще, еще, подумайте только, ведь я никогда больше не услышу музыки!» Пушкин, наш великий поэт, тоже был здесь; я знала его давно. Он был принят моим отцом в то время, когда его преследовал император Александр I за стихотворения, считавшиеся революционными.

Отец когда-то принял участие в этом бедном молодом человеке с таким огромным талантом и взял его с собой на Кавказские воды, так как здоровье его было сильно подорвано. Пушкин никогда этого не забывал; связанный дружбой с моими братьями, он питал ко всем нам чувство глубокой преданности.

Как поэт, он считал своим долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, с которыми он встречался. Мне вспоминается, как во время этого путешествия, недалеко от Таганрога, я ехала в карете с Софьей, нашей англичанкой, русской няней и компаньонкой. Завидев море, мы приказали остановиться, вышли из кареты и всей гурьбой бросились любоваться морем. Оно было покрыто волнами, и, не подозревая, что поэт шел за нами, я стала забавляться тем, что бегала за волной, а когда она настигала меня, я убегала от нее; кончилось тем, что я промочила ноги. Понятно, я никому ничего об этом не сказала и вернулась в карету. Пушкин нашел, что эта картинка была очень грациозна, и, поэтизируя детскую шалость, написал прелестные стихи; мне было тогда лишь 15 лет.

Как я завидовал волнам, Бегущим бурной чередою С любовью лечь к ее ногам! Как я желал тогда с волнами Коснуться милых ног устами!

Позже, в поэме «Бахчисарайский фонтан», он сказал:

...ее очи Яснее дня, Темнее ночи.

В сущности, он обожал только свою музу и поэтизировал все, что видел. Но во время добровольного изгнания нас, жен сосланных в Сибирь, он был полон самого искреннего восхищения: он хотел передать мне свое «Послание к узникам» для вручения им, но я уехала в ту же ночь, и он передал его Александре Муравьевой.

Вот оно:

Во глубине сибирских руд Храните гордое терпенье. Не пропадет ваш скорбный труд И дум высокое стремленье.

Несчастью верная сестра — Надежда в мрачном подземелье Разбудит бодрость и веселье, Придет желанная пора.

Любовь и дружество до вас Дойдут сквозь мрачные затворы, Как в ваши каторжные норы Доходит мой свободный глас.

Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут, и свобода Вас примет радостно у входа, И братья меч вам отдадут».

(Кн. М. Н. Волконская. Записки. Изд. 2-е м. «Прометей». 1914).

Воспоминания М.Н. Волконской дополняет подробное сообщения одного из гостей салона А. В. Веневитинова, чиновника Московского архива Министерства иностранных дел и брата известного поэта:

«27-го декабря 1826 г. Вчера провел я вечер, незабвенный для меня. Я видел во второй раз и еще более узнал несчастную княгиню Марию Волконскую, коей муж сослан в Сибирь и которая 6-го января сама отправляется в путь, вслед за ним, вместе с Муравьевой. Она нехороша собой, но глаза ее чрезвычайно много выражают. Третьего дня ей минуло двадцать лет; но так рано обреченная жертва кручины, эта интересная и вместе могучая женщина — больше своего несчастья. Она его преодолела, выплакала; источник слез уже иссох в ней. Она уже уверилась в своей судьбе и, решившись всегда носить ужасное бремя горести на сердце, по-видимому, успокоилась. В ней угадываешь, чувствуешь ее несчастье, ибо она даже перестала и бороться с ним. Она хранит его в себе, как залог грядущего. Помнит, что она мать, и решилась спасти дочь свою, жертвуя сама собою. Прискорбно на нее смотреть и вместе завидно. Есть блаженство и в самом несчастии! Она видит в себе божество, ангела-хранителя и утешителя двух существ, для которых она теперь одна уже осталась, и все в мире! Для них она, как Христос для людей, обрекла себя на жертву — славная жертва! Утешительная мысль для меня!. Она теперь будет жить в мире, созданном ею собою. В вдохновении своем, она сама избрала свою судьбу и без страха глядит в будущее.<...>

Она в продолжение целого вечера все слушала, как пели, и когда один отрывок был отпет, то она просила другого. До двенадцати часов ночи она не входила в гостиную, потому что у К.З. (княгини Зинаиды Александровны Волконской) много было, но сидела в другой комнате за дверью, куда к ней беспрестанно ходила хозяйка, думая о ней только и стараясь всячески ей угодить.<...>

Остаток вечера был печален. Легкомысленным, без сомнения, показался он скучным, как ни старались прерывать глубокое, мрачное молчание некоторыми шутливыми дуэтами. Но человек с чувством, который, хоть изредка, уже привык обращаться на самого себя и относить к себе все, что его окружает, необходимо должен был думать, много думать. Я желал в то время, чтобы все добрые стали в то время счастливцами, а собственное впечатление сего вечера старался я увековечить в себе самом . Когда все разъехались и осталось очень мало самых близких и вхожих к К.З., она вошла сперва в гостиную, села в угол, все слушала музыку, которая для нее не переставала, потом приблизилась к клавикордам, смела уже глядеть на тех, которые возле низ стояли, села на диван, говорила тихим голосом очень мало, изредка улыбалась; иногда облако воспоминаний и ожиданий затмевало ее глаза, но она обеими руками закрывала тогда свое лицо и старалась победить свое чувство. Она всех просила ей спеть что-нибудь простодушно, уверяя, что память этого участия, которое принимают в ее положении, облегчит ей трудный путь в Сибирь.<...>

Для нее велела К. З. изготовить ужин: ибо становилось уже очень поздно и приметно было, что она устала, хотя она сама в этом не сознавалась.Во время ужина не плакала, не рыдала, но старалась нас всех развлечь от себя, говоря вообще очень мало, но говоря о предметах посторонних. Когда встали из-за стола, она тотчас пошла в свою комнату. И мы уехали уж после 2-х часов. Я возвратился домой с душою полною и никогда, мне кажется, не забуду этого вечера» ( М.Веневитинов. Проводы княгини Марии Волконской. Русская старина. Том. XII. 1875. Выпуск 1-4).

На фото: Худ. Мясоедов. В салоне Зинаиды Волконской.

Глава 11. «Я выбрал бы Тригорское...»

.. Пошлость и глупость обеих наших столиц равны, ...

если бы мне дали выбирать между обеими,

я выбрал бы Тригорское...

Из письма А. С. Пушкина к Осиповой П. А.

Пушкин прожил в Москве всю зиму, мало работая и много бывая в обществе. Но от светлого, радостного настроения, охватившего его при возвращении в город, скоро не осталось и следа. Несмотря на то, что Пушкин отрицательно относился к высшему свету, тем не менее, он не порывал с ним связи. Это вызывало в нем очень тяжелое душевное состояние, которое усиливалось с каждым годом.

23-го февраля 1827 года приятель Пушкина Антон Дельвиг отправляет Бенкендорфу пакет со стихотворениями поэта, предназначенными для отдельного издания в альманахе «Северные Цветы» на 1827 год. Это отрывки из «Онегина» («Письмо Татьяны» и «Разговор Татьяны с няней»), «19 октября 1825 г.», «К***» (А.П. Керн), а также поэму «Цыганы», уже прошедшую общую цензуру в декабре 1826 года.

«Ваше превосходительство милостивый государь Александр Христофорович. Продолжительная болезнь до сих пор лишает меня возможности лично исполнить препоручения Александра Сергеевича Пушкина. Осмеливаюсь передать их в письме Вашему превосходительству. Прилагаю при сем в особенном пакете пять сочинений Пушкина: поэма «Цыганы», два отрывка из третьей главы «Онегина», «19-е октября» и «К***». А. С. Пушкин убедительнейше просит Ваше превосходительство скорее решить, достойны ли они и могут ли быть пропущены, и доставить их мне, живущему на Владимирской улице близь коммерческого училища в доме купца Кувшинникова коллежскому асессору барону Антону Антоновичу Дельвигу. Радуюсь случаю, что могу Вас уверить при сем в моем величайшем почтении, с которым имею честь остаться

вашего превосходительства милостивого государя покорнейшим слугою барон Антон Дельвиг.

23 февраля 1827 года. С.-Петербург».

Несмотря на то, что указанные в письме стихотворения прошли цензирование, тем не менее, известное стихотворение «19-е октября» вызвало замечание Бенкендорфа. Нежелательным показалось шефу жандармов упоминание заглавных букв друзей и товарищей в этом же произведении.

Милостивый государь, Александр Сергеевич!

Барон Дельвиг, которого я вовсе не имею чести знать, препроводил ко мне пять сочинений Ваших: я не могу скрыть вам крайнего моего удивления, что вы избрали посредника в сношениях со мною, основанных на высочайшем соизволении. Я возвратил сочинения ваши г. Дельвигу и поспешаю вас уведомить, что я представлял оные государю императору. Произведения сии, из коих одно даже одобрено уже цензурою, не заключают в себе ничего противного цензурным правилам. Позвольте мне одно только примечание: Заглавные буквы друзей в пиесе 19-е Октября не могут ли подать повода к неблагоприятным для вас собственно заключениям? — это предоставляю вашему рассуждению.

С совершенным почтением честь имею быть Вашим покорнейшим слугою, А. Бенкендорф.

№ 403. 4. Марта 1827.

Его высокобл<агороди>ю А. С. Пушкину».

Пушкину оставалось только благодарить шефа жандармов:

«Милостивый государь Александр Христофорович,

Стихотворения, доставленные бароном Дельвигом Вашему превосходительству, давно не находились у меня: они мною были отданы ему для альманаха «Северные цветы» и должны были быть напечатаны в начале нынешнего года. Вследствие высочайшей воли я остановил их напечатание и предписал барону Дельвигу прежде всего предоставить оные Вашему превосходительству. Чувствительно благодарю Вас за доброжелательное замечание касательно пиесы: «19 октября». Непременно напишу барону Дельвигу, чтоб заглавные буквы имен — и вообще всё, что может подать повод к невыгодным для меня заключениям и толкованиям, было им исключено. Медлительность моего ответа происходит оттого, что последнее письмо, которое удостоился я получить от Вашего превосходительства, ошибкою было адресовано во Псков. С чувством глубочайшего почтения и сердечной преданности, честь имею быть,

милостивый государь,

Вашего превосходительства всепокорнейший слуга Александр Пушкин.

22 марта 1827. Москва».

После выхода в свет первых номеров «Московского вестника», перенасыщенных философией, ближайший друг Пушкина Дельвиг в письме из Петербурга выразил ему свое неудовольствие журналом. Пушкин отвечал ему 2-го марта:

«Милый мой, на днях, рассердясь на тебя и на твое молчание, написал я Веневитинову суровое письмо. Извини: у нас была весна, оттепель — и я ни слова от тебя не получал около двух месяцев — поневоле взбесишься. Теперь у нас опять мороз, весну дуру мы опять спровадили, от тебя письмо получено — все, слава богу, благополучно. Жду «Цыганов» и тотчас тисну. Ты пеняешь мне за «Московский вестник» — и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю ее; да что делать? собрались ребяты теплые, упрямые; поп свое, а черт свое. Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать — все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы...... — «Московский вестник» сидит в яме и спрашивает: веревка вещь какая? (Впрочем, на этот метафизический вопрос можно бы и отвечать, да NB.) А время вещь такая, которую с никаким «Вестником» не стану я терять. Им же хуже, если они меня не слушают».

5 -го марта 1827 года начальник 2-го округа корпуса жандармов генерал-майор Александр Александрович Волков доносил Бенкендорфу в своем письме: «О поэте Пушкине, сколько краткость времени позволила мне сделать разведании, — он принят во всех домах хорошо и, как кажется, не столько теперь занимается стихами, как карточной игрой и променял Музу на Муху, которая теперь из всех игр в большой моде».

Весной поэт захотел побывать в Петербурге. Еще 30-го сентября 1826 года, где Пушкину сообщалась высочайшая воля: «Государь Император не только не запрещает приезда вам в столицу, но предоставляет совершенно на вашу волю с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения чрез письмо».

Помня наставление Бенкендорфа всякий раз испрашивать разрешения на такие поездки, Пушкин 24-го апреля обращается к нему за разрешением на приезд в Петербург:

«Милостивый государь Александр Христофорович,

Семейные обстоятельства требуют моего присутствия в Петербурге: приемлю смелость просить на сие разрешения у Вашего превосходительства.

С глубочайшим почтением и с душевной преданностию честь имею быть,

Москва, 1827. 24 апр».

3-го мая Пушкин получает «милостивое» разрешение письмом Бенкендорфа:

«Милостивый государь Александр Сергеевич!

На письмо Ваше от 24-го прошлого апреля, честь имею вас уведомить, что я имел счастие доводить содержание оного до сведения Государя Императора. Его Величество, соизволяя на прибытие ваше в С.<анкт>-Петербург, Высочайше отозваться изволил, что не сомневается в том, что данное русским дворянином Государю своему честное слово: вести себя благородно и пристойно, будет в полном смысле сдержано. Мне же, с моей стороны, весьма приятно будет с вами здесь увидеться и изустно вас уверить в совершенном почтении, с коим пребываю

Вашим покорнейшим слугою, А. Бенкендорф

№ 849. 3. Маия 1827. Его высокобл<агороди>ю А. С. Пушкину».

После семилетнего отсутствия Пушкин, наконец-то, приезжает в Петербург, где ему предстояла встреча не только с родными и близкими, но и с теми местами, где разыгралась трагедия 14 -го декабря. По­селя­ет­ся в гос­ти­нице Де­мута на Мой­ке в двух­комнат­ном но­мере с ок­на­ми во двор. В день при­ез­да в сто­лицу обе­да­ет у ро­дите­лей, где встре­ча­ет­ся с А.П.Керн и с А.А.Дель­ви­гом и зна­комит­ся с же­ной Дель­ви­га Софь­ей Ми­хай­лов­ной. «Я познакомилась с Александром (Пушкиным), — пишет баронесса С.М. Дельвиг (жена поэта) 25 го мая 1827 года А.Н. Семеновой, — он приехал вчера, и мы провели с ним день у его родителей. Сегодня вечером мы ожидаем его к себе, — он будет читать свою трагедию «Борис Годунов»... Я не знаю, любезен ли он в обществе, — вчера он был довольно скучен и ничего особенного не сказал; только читал прелестный отрывок из 5-й главы «Онегина»... Надобно было видеть радость матери Пушкина: она плакала, как ребенок, и всех нас растрогала. Мой муж также был на седьмом небе, — я думала, что их объятиям не будет конца».

Пушкин сразу договаривается со своим другом, издателем альманаха «Северные цветы», Дельвигом о чтении у него на квартире «Бориса Годунова».

«С Пушкиным я опять увиделась в Петербурге, — пишет в своих воспоминаниях Анна Керн, — в доме его родителей, куда он приехал из своей ссылки в 1827 г., прожив в Москве несколько месяцев. Он был тогда весел, но чего-то ему недоставало. Он как будто не был так доволен собою и другими, как в Тригорском и Михайловском<...> Он приехал в Петербург с богатым запасом выработанных мыслей. Тотчас по приезде он усердно начал писать, и мы его редко видели. Он жил в трактире Демута, его родители — на Фонтанке, у Семеновского моста, я с отцом и сестрою близ Обухова моста, и он иногда заходил к нам, отправляясь к своим родителям. Мать его Надежда Осиповна, горячо любившая детей своих, гордилась им и была очень рада и счастлива, когда он посещал их и оставался обедать. Она заманивала его к обеду печеным картофелем, до которого Пушкин был большой охотник.

В год возвращения его из Михайловского именины свои (2 июня) праздновал он в доме родителей, в семейном кружку, и был очень мил. Я в этот день обедала у них и имела удовольствие слушать его любезности. После обеда Абр. Серг. Норов, подойдя ко мне с Пушкиным, сказал: «Неужели вы ему сегодня ничего не подарили, а он так много вам писал прекрасных стихов?» — «И в самом деле, — отвечала я, — мне бы надо подарить вам что-нибудь: вот вам кольцо моей матери, носите его на память обо мне». Он взял кольцо, надел на свою маленькую прекрасную ручку и сказал мне, что даст мне другое. — На другой день Пушкин привез мне обещанное кольцо с тремя бриллиантами и хотел было провести у меня несколько часов: но мне нужно было ехать с графинею Ивелич, и я предложила ему прокатиться к ней на лодке. Он согласился, и я опять увидела его почти таким же любезным, каким он бывал в Тригорском. Он шутил с лодочником, уговаривал его быть осторожным и не утопить нас. Потом мы заговорили о Веневитинове, и он сказал: «Почему вы дали ему умереть? Он тоже был влюблен в вас, не правда ли?» На это я отвечала ему, что Веневитинов оказывал мне только нежное участие и дружбу и что сердце его давно уже принадлежало другой. Тут кстати я рассказала ему о наших беседах с Веневитиновым... Пушкин слушал внимательно, выражая только по временам досаду, что так рано умер чудный поэт. Вскоре мы пристали к берегу, и наша беседа кончилась». О встрече с Пушкиным у Анны Керн пишет в своем дневнике профессор Санкт-Петербургского университета, историк литературы и цензор А.В. Никитенко: «8 -го июня 1827 г. Я просидел у г-жи Керн до десяти часов вечера. Когда я уже прощался с нею, пришел поэт Пушкин. Это человек небольшого роста, на первый взгляд не представляющий из себя ничего особенного. Если смотреть на его лицо, начиная с подбородка, то тщетно будешь искать в нем, до самых глаз, выражения поэтического дара. Но глаза непременно остановят вас: в них вы увидите лучи того огня, которым согреты его стихи. Об обращении его и разговоре ничего не могу сказать, потому что я скоро ушел».

Многим из знавших его в молодые годы бросилась в глаза перемена в характере и поведении Пушкина. На впечатлительного поэта, не сомненно, должны были действовать удручающе наставления шефа жандармов и, быть может, потому посещение Петербурга не доставило ему никакого удовольствия, и зима, проведенная в Москве, предстала теперь в его воображении с отрицательной стороны: праздное любопытство, предметом которого он был, некультурность общества, партийность литераторов и ученых, нескрываемая вражда людей «благонамеренных» — все то, что не бросалось в глаза сначала, теперь выступило на первое место, и поэта стало тянуть к той деревне, из которой еще так недавно рвался он на свободу. Пушкин пишет из Петербурга Осиповой в Тригорское:

«Я очень виноват перед вами, но не настолько, как вам может это казаться. Приехав в Москву, я тотчас написал вам, адресуя мои письма <на Ваше имя в почтамт>. Оказывается, вы их не получили. Это меня обескуражило, и я не брал больше пера в руки. Так как вы изволите еще мною интересоваться, что же мне вам сказать, сударыня, о пребывании моем в Москве и о моем приезде в Петербург — пошлость и глупость обеих наших столиц равны, хотя и различны, и так как я притязаю на беспристрастие, то скажу, что, если бы мне дали выбирать между обеими, я выбрал бы Тригорское, — почти как Арлекин, который на вопрос, что он предпочитает: быть колесованным или повешенным? — ответил: я предпочитаю молочный суп. — Я уже накануне отъезда и непременно рассчитываю провести несколько дней в Михайловском; покамест же от всего сердца приветствую вас и всех ваших» (фр.).

29-го июня Пушкин обращается к своему «покровителю»:

«Милостивый государь Александр Христофорович,

По приезде моем в С.<анкт>Петербург являлся я к Вам, но не имел счастия найти дома. Полагая, что Вы заблагорассудите сами потребовать меня, до сих пор я Вас не беспокоил. Теперь осмеливаюсь просить Вас дозволить мне к Вам явиться, где и когда будет угодно Вашему превосходительству.

С чувством глубочайшего почтения и преданности честь имею быть

Вашего превосходительства покорнейший слуга Александр Пушкин.

1827. 29 июня С. П. Б.».

<Помета карандашом Бенкендорфа:> Пригласить его в среду в 2 часа в Петер.<бурге>

Не ранее 6-го июля граф Бенкендорф пишет императору Николаю: «В день моего отъезда из Петербурга, этот последний (Пушкин), после свидания со мной говорил в английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставлял лиц, обедавших с ним, пить здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно».

В Петербурге за Пушкиным был установлен тайный надзор. В канцелярию Третьего отделения стали поступать донесения тайных агентов. Начальник канцелярии Третьего отделения фон Фок на основе агентурных сведений направляет 13-го июля графу Бенкендорфу записку, в которой фигурирует Пушкин:

«Тайная полиция не упускала из виду поведение и связи графа Александра Завадовского, которому она имеет некоторое основание не доверять.

В политическом отношении пока не замечено ничего, если не считать того, что несколько молодых ротозеев приходят к нему рассуждать и фрондировать, но - без каких-либо последствий. Главное занятие Завадовского в настоящее время — игра. Он нанял дачу на Выборгской стороне, у Пфлуга, где почти каждый вечер собираются следующие господа и многие другие, менее значительные: Полковник Друвиль, офицер достойный, как утверждают, но хвастун и фанфарон нестерпимый. Полковник Гудим-Левкович. Генерал Леванский. Некий отставной офицер Якунчиков и известный Вереянов — профессиональные игроки, за коими следят. Князь Василий Мещерский, назначение которого председателем Московской цензуры произвело повсюду самое скверное впечатление. Г. Столыпин, статский советник, занимающийся винными откупами. Молодой Понятовский, из Киева, сын знаменитого откупщика, и его приятель, г. Пениондзек. Генерал Ансельм-де-Жибори не покидает более Завадовского: он совсем водворился к нему. Пушкин, сочинитель, был там несколько раз. Он кажется очень изменившимся и занимается только финансами, стараясь продавать свои литературные произведения на выгодных условиях. Он живет в гостинице Демута, где его обыкновенно посещают: полковник Безобразов, поэт Баратынский, литератор Федоров и игроки Шихмаков и Остолопов. Во время дружеских излияний он совершенно откровенно признается, что он никогда не натворил бы столько безумия и глупостей, если бы не находился под влиянием Александра Раевского, который, по всем данным, собранным с разных сторон, должен быть человеком весьма опасным» (фр.).

В Петербурге Пушкин пишет широко известное стихотворение «Арион», в связи с первой годовщиной казни декабристов. В основу стихотворения положен древнегреческий миф о певце, центральным образом которого является древнегреческий поэт и музыкант Арион, спасенный дельфином. Подлинный смысл произведения заслонен Арионом. Пушкин в иносказательной форме говорит о судьбе, постигшей его и декабристов:

Нас было много на челне; Иные парус напрягали, Другие дружно упирали В глубь мощны веслы. В тишине На руль склонясь, наш кормщик умный В молчанье правил грузный челн; А я — беспечной веры полн, — Пловцам я пел… Вдруг лоно волн Измял с налету вихорь шумный... Погиб и кормщик и пловец! — Лишь я, таинственный певец, На берег выброшен грозою, Я гимны прежние пою И ризу влажную мою Сушу на солнце под скалою.

16 июля 1827 г.

20-го июля Пушкин направляет графу Бенкендорфу на рассмотрение новые стихотворения:

«Милостивый государь Александр Христофорович,

Честь имею препроводить на рассмотрение Вашего превосходительства новые мои стихотворения. Если Вы соблаговолите снабдить меня свидетельством для цензуры, то, вследствие Вашего снисходительного позволения, осмеливаюсь просить Вас о доставлении всех сих бумаг издателю моих сочинений, надворному советнику Петру Александровичу Плетневу.

милостивый государь, Вашего превосходительства покорнейшим слугою Александр Пушкин.

С.-Петербург. 20 июля 1827».

Литературный критик и поэт П.А. Плетнев сообщает Пушкину о представленных ему на рассмотрение стихотворений, получив, предварительно, от начальника канцелярии Третьего отделения фон Фока дозволение их публиковать : «От генерала Бенкендорфа я получил два отношения на твое имя. Препровождаю при сем случае копии обоих: I. «Представленные вами новые стихотворения ваши государь император изволил прочесть с особенным вниманием. Возвращая вам оные, я имею обязанность изъяснить следующее заключение. 1) «Ангел» к напечатанию дозволяется; 2) «Стансы», а равно 3) и третия глава «Евгения Онегина» тоже. 4) «Графа Нулина» государь император изволил прочесть с большим удовольствием и отметить своеручно два места, кои его величество желает видеть измененными, а имянно два стиха: Порою с барином шалит и Коснуться хочет одеяла; впрочем прелестная пиеса сия позволяется напечатать. 5) «Фауст» и «Мефистофель» позволено напечатать, за исключением следующего места: Да модная болезнь: она Недавно вам подарена. 6) «Песни о Стеньке Разине» пр[и] всем поэтическом своем достоинстве по содержанию своему неприличны к напечатанию. Сверх того церковь проклинает Разина, равно как и Пугачева». II. «На письмо ваше о перепечатании г. Ольдекопом «Кавказского Пленника» вместе с немецким переводом мне не остается ничего другого вам ответить, как то, что родителю вашему объявлено было теми местами, от которых это зависело. Перепечатание ваших стихов вместе с переводом вероятно последовало с позволения цензуры, которая на то имеет свои правила. Впрочем, даже и там, где находятся положительные законы на счет перепечатания книг, не возбраняется издавать переводы вместе с подлинниками».

Я уже приступил к печатанию Онегина. Напиши, по чем его публиковать? Следующую главу вышли мне без малейшего замедления. Пока ей надобно будет перейти свое цензирование, наступит срок и печатания ее. Хоть раз потешим публику оправданием своих предуведомлений. Этим заохотим покупщиков. Какое сделать употребление из «Нулина, когда ты пришлешь новые два стиха, в замену непропущенных? Для «Северных Цветов» осталось у меня совсем готовых только две пиесы: «Ангел» и «Стансы». Постарайся скорее доставить в «Фауст»а два стиха, коими бы заменить непропущенные. Тогда и «Фауст» пойдет к Дельвигу. Присланную тобою после «Элегию» я думаю представить для цензирования вместе с 4-ою Главою Онегина, а то не стоит беспокоить ею одною. Когда ее пропустят, тогда и отдам Дельвигу. Впрочем не дашь ли ему еще кой-чего в замен не одобренных «Песень о Разине»? Прошу тебя, отвечай мне аккуратнее на все эти вопросы по порядку. Поэтические письма, т. е. не дельные, вредны там, где идет дело о скором приобретении денег. Кстати о деньгах. Не отставай от работы своего романа. Это вернейший капитал, который у тебя перед глазами. Прилагаемое письмо получил я на твое имя из Москвы».

Глава 12. Петербургские литераторы

Петербургские литераторы не только

перестали собираться в дружеские круги...

но и не стали ходить в привилегированные

литературные общества...

ф о н Ф о к

В июле 1827 года управляющий Третьим отделением фон Фок представил графу Бенкендорфу записку, и — по странной случайности — в самый день первой годовщины казни декабристов:

«B 1817 году, будучи камер-юнкером и поручиком Александрийского гусарского полка, убивший на дуэли Шереметева; в деле этом был замешан и Грибоедов. В декабре 1827 г. по его делам о приискании ему богатой невесты был послан в Москву агент тайной полиции — Осип Венцеславович Кобервейн, вошедший, для удобства слежки, в доверие к Завадовскому. Я написал о нём генералу Желтухину.

Тайная полиция не упускала из виду поведение и связи графа Александра Завадовского, которому она имеет некоторое основание не доверять.

В политическом отношении пока не замечено ничего, если не считать того, что несколько молодых ротозеев приходят к нему рассуждать и фрондировать, но — без каких-либо последствий.

Главное занятие Завадовского в настоящее время — игра. Он нанял дачу на Выборгской стороне, у Пфлуга, где почти каждый вечер собираются следующие господа и многие другие, менее значительные:

Полковник Друвиль, офицер достойный, как утверждают, но хвастун и фанфарон нестерпимый. Полковник Гудим-Левкович. Генерал Леванский. Некий отставной офицер Якунчиков и известный Вереянов — профессиональные игроки, за коими следят. Князь Василий Мещерский, назначение которого председателем Московской цензуры произвело повсюду самое скверное впечатление. Г. Столыпин, статский советник, занимающийся винными откупами. Молодой Понятовский, из Киева, сын знаменитого откупщика, и его приятель, г. Пениондзек. Генерал Ансельм-де-Жибори не покидает более Завадовского: он совсем водворился к нему.

Пушкин, сочинитель, был там несколько раз. Он кажется очень изменившимся и занимается только финансами, стараясь продавать свои литературные произведения на выгодных условиях. Он живёт в гостинице Демута, где его обыкновенно посещают: полковник Безобразов, поэт Баратынский, литератор Федоров и игроки Шихмаков и Остолопов. Во время дружеских излияний он совершенно откровенно признаётся, что он никогда не натворил бы столько безумия и глупостей, если бы не находился под влиянием Александра Раевского, который, по всем данным, собранным с разных сторон, должен быть человеком весьма опасным» (франц).

После двухмесячного с небольшим пребывания в Петербурге Пушкин в конце июля 1827 года уезжает в Михайловское. Перед отъездом он направляет графу Бенкендорфу свои новые стихотворения для цензуры.

31-го июля из Михайловского Пушкин пишет письмо барону Дельвигу, которое начинается его новым стихотворением:

«Элегия

Под небом голубым страны своей родной Она томилась, увядала... Увяла наконец, и верно надо мной Младая тень уже летала; Но недоступная черта меж нами есть. Напрасно чувство возбуждал я, Из равнодушных уст я слышал смерти весть, И равнодушно ей внимал я. Так вот кого любил я пламенной душой С таким тяжелым напряженьем, С такою нежною, томительной тоской, С таким безумством и мученьем! Где муки, где любовь? Увы! в душе моей Для бедной, легковерной тени, Для сладкой памяти невозвратимых дней Не нахожу ни слез, ни пени.

Вот тебе обещанная элегия, душа моя. Теперь у тебя отрывок из «Онегина», отрывок из «Бориса» да эта пьеса. Постараюсь прислать еще что-нибудь. Вспомни, что у меня на руках «Московский вестник» и что я не могу его оставить на произвол судьбы и Погодина. Если кончу послание к тебе о черепе твоего деда, то мы и его тиснем. Я в деревне и надеюсь много писать, в конце осени буду у вас; вдохновенья еще нет, покамест принялся я за прозу. Пиши мне о своих занятиях. Что твоя проза и что твоя поэзия? Рыцарский Ревель разбудил ли твою заспанную Музу? у вас Булгарин? Кстати: Сомов говорил мне о его «Вечере у Карамзина». Не печатай его в своих «Цветах». Ей-богу неприлично. Конечно, вольно собаке и на владыку лаять, но пускай лает она на дворе, а не у тебя в комнатах. Наше молчание о Карамзине и так неприлично; не Булгарину прерывать его. Это было б еще неприличнее. Что твоя жена? помогло ли ей море? Няня ее целует, а я ей кланяюсь. — Пиши же. 31 июля. Михайловское».

22-го августа граф Бенкендорф сообщает Пушкину:

«Милостивый Государь Александр Сергеевич.

Представленные Вами новые стихотворения Ваши Государь Император изволил прочесть с особенным вниманием. Возвращая Вам оныя, я имею обязанность изъяснить следующее заключение. 1) Ангел к напечатанию дозволяется. 2) Стансы, а равно 3) и третья глава Евгения Онегина — тоже. 4) Графа Нулина Государь Император изволил прочесть с большим удовольствием и отметил своеручно два места, кои Его Величество желает видеть измененными, а именно следующие два стиха: «Порою с барином шалить» и «Коснуться хочет одеяла». Впрочем, прелестная пиеса сия позволяется напечатать. 5) Фауст и Мефистофель позволено напечатать, за исключением следующего места: «Да модная болезнь: она Недавно нам подарена.» 6) Песни о Стеньке Разине, при всем поэтическом своем достоинстве, по содержанию своему не приличны к напечатанию. Сверх того, Церковь проклинает Разина, равно как и Пугачева. Уведомляя Вас о сем, имею честь быть с совершенным почтением, Милостивый Государь, Ваш покорнейший слуга, А. Бенкендорф.

N 1917 22 августа 1827 Его Высокоб-ию А.С. Пушкину».

В Михайловском Пушкин начал работать над романом в прозе «Арап Петра Великого», в котором героем вывел своего деда, негра Ганнибала. Излагая родословную Пушкиных и Ганнибалов, поэт замечает: «В семейственной жизни прадед мой Ганнибал так же был несчастлив, как и прадед мой Пушкин. Первая жена его, красавица, родом гречанка, родила ему белую дочь. Он с нею развелся и принудил ее постричься в Тихвинском монастыре...» Мысль о литературном использовании биографии Ганнибала возникла у Пушкина задолго до начала работы над романом. В начале 1825 года, в связи с работой Рылеева над поэмой из времен Петра I («Войнаровский»), Пушкин писал своему брату в Петербург: «Присоветуй Рылееву в новой его поэме поместить в свите Петра I нашего дедушку. Его арабская рожа произведет странное действие на всю картину Полтавской битвы»

Это первое произведение поэта, написанное прозой, резко отличалось от всех повестей и романов того времени, благодаря своему языку: ясному и точному.

Алексей Вульф, тригорский приятель Пушкина , с которым поэт встречался, когда писал роман, записывает в своем дневнике 16 -го сентября:

«Вчера обедал я у Пушкина в селе его матери, недавно бывшем еще местом его ссылки, куда он недавно приехал из Петербурга с намерением отдохнуть от рассеянной жизни столиц и чтобы писать на свободе (другие уверяют, что он приехал оттого, что проигрался). По шаткому крыльцу взошел я в ветхую хижину первенствующего поэта русского. В молдаванской красной шапочке и халате увидел я его за рабочим столом, на коем были разбросаны все принадлежности уборного столика поклонника моды; дружно также на нем лежали Montesquien о «Bibliotheque de campagne» с «Журналом Петра I»; виден был также Альфиери, ежемесячник Карамзина и изъяснение основ, скрывшееся в пол дюжине русских альманахов; наконец две тетради в черном сафьяне остановили мое внимание на себе: мрачная их наружность заставила меня ожидать что-нибудь таинственного, особливо, когда на большей из них я заметил полустертый масонский треугольник. Пушкин, заметив внимание мое к этой книге, сказал мне, что она была счетною книгою масонского общества, а теперь пишет он в ней стихи; в другой же книге показал он мне только что написанные первые две главы романа в прозе, где главное лицо представляет его прадед Ганнибал, сын абиссинского эмира, похищенный турками, а из Константинополя русским посланником присланный в подарок Петру I, который его сам воспитывал и очень любил. Главная завязка этого романа будет — как Пушкин говорит — неверность жены сего арапа, которая родила ему белого ребенка и за то была посажена в монастырь. Вот историческая основа этого сочинения. Мы пошли обедать, запивая рейнвейном швейцарский сыр; рассказывал мне Пушкин, как государь цензирует его книги; он хотел мне показать «Годунова» с собственноручными его величества поправками. Высокому цензору не понравились шутки старого монаха с харчевницею.

В «Стеньке Разине» не пошли стихи, где он говорит воеводе астраханскому, хотевшему у него взять соболью шубу: «Возьми с плеч шубу, да чтобы не было шуму». Смешно рассказывал Пушкин, как в Москве цензировали его «Графа Нулина»: нашли, что неблагопристойно его сиятельство видеть в халате! На вопрос сочинителя, как же одеть, предложили сюртук. Кофта барыни показалась тоже соблазнительною, просили, чтобы он дал ей хотя салоп. Говоря о недостатках нашего частного и общественного воспитания, Пушкин сказал: «Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро. Однако, я между прочим сказал, что должно подавить частное воспитание. Несмотря на то, мне вымыли голову».

Играя на бильярде, сказал Пушкин: «Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей «Истории», говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I, а Александрову — пером Курбского. Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уже можно писать и царствование Николая, и об 14-м декабря».

В сентябре 1827 года фон Фок направляет шефу жандармов Бенкендорфу записку «О начале собраний литературных», с неоднократным упоминанием имени Пушкина:

«После нещастного происшествия 14 декабря, в котором замешаны были некоторые люди, занимавшиеся словесностью, Петербургские литераторы не только перестали собираться в дружеские круги, как то было прежде, но и не стали ходить в привилегированные литературные общества, уничтожившиеся без всякого повеления правительства. Нелепое мнение, что государь император не любит просвещения, было общим между литераторами, которые при сём жаловались на Ценсурный Устав и на исключение литературных обществ из Адрес-Календаря, по повелению Министра Просвещения. Литераторы даже избегали быть вместе, и только встречаясь мимоходом изъявляли сожаление об упадке словесности. Наконец, поступки государя императора начали разуверять устрашённых литераторов в ошибочном мнении. Чины, пенсионы и подарки, жалуемые от щедрот монарших, составление Комитета для сочинения нового Ценсурного Устава и, наконец, особенное попечение государя об отличном поэте Пушкине совершенно уверили литераторов, что государь любит просвещение, но только не любит, чтобы его употребляли, как вредное орудие для развращения неопытных софизмами и остроумными блестками, скрывающими яд под позолотою.

В прошлое воскресенье, 28-го августа, давал литературный обед Павел Петрович Свиньин, издатель «Отечественных Записок». На сём обеде давно небывшие вместе литераторы сошлись, как давнишние знакомые, но с некоторою недоверчивостью и боязнию. Вино усладило конец беседы, стали воспоминать о прошедшем и положили, чтобы все литераторы с состоянием дали по два вечера в зиму для своих собратий и художников. Но сей обед и последовавший за ним вечер был притом несколько холоден по той причине, что на нём люди были из разных литературных партий, и откровенность не могла между ними воцариться.

Но дух здешних литераторов лучше всего обнаружился на вечеринке, данной Сомовым 31-го августа по случаю новоселья. Здесь было немного людей, но всё, что, так сказать, напутствует мнение литераторов, — журналисты, издатели альманахов и несколько лучших поэтов. Между прочими был и ценсор Сербинович. Совершенная откровенность председательствовала в сей беседе, говорили о прежней литературной жизни, вспоминали погибших от безрассудства литераторов, рассказывали литературные анекдоты, говорили о ценсуре и т. п. Издатель «Московского Телеграфа» Полевой один отличался резкими чертами от здешних литераторов, сохраняя в себе весь прежний дух строптивости, которым блистал Рылеев и его сообщники в обществах. Ему сделали вопрос: каким образом он успевает помещать слишком смелые и либеральные статьи? Полевой, не зная цензора Сербиновича, начал рассказывать при нём, как он потчует своих цензоров и под шумок выманивает у них подпись.

Это оскорбило целое собрание, а ему отвечали, что у нас это почитается обманом, которого ничто не извиняет. Полевой хвастал, как великим подвигом и заслугою, что Московский Военный Губернатор князь Голицын несколько раз уже жаловался на него Попечителю Писареву за либеральность, но что он не боится ничего под покровом князя Вяземского, который берет всю ответственность на себя, будучи силен в Петербурге. На сие его неуместное хвастовство также отвечали презрительным молчанием. За ужином, при рюмке вина, вспыхнула весёлость, пели куплеты и читали стихи Пушкина, пропущенные государем к напечатанию. Барон Дельвиг подобрал музыку к стансам Пушкина, в коих государь сравнивается с Петром. Начали говорить о ненависти государя к злоупотреблениям и взяточникам, об откровенности его характера, о желании дать России законы, — и, наконец, литераторы до того вспламенились, что как бы порывом вскочили со стульев с рюмками шампанского и выпили за здоровие государя. Один из них весьма деликатно предложил здоровие цензора Пушкина, чтобы провозглашение имени государя не показалось лестью, — и все выпили до дна, обмакивая стансы Пушкина в вино.

«Если б дурак Рылеев жил и не вздумал взбеситься, — сказал один, — то клянусь, что он полюбил бы государя и написал бы ему стихи». — «Молодец, — дай Бог ему здоровие — лихой», — вот что повторяли со всех сторон.

Весьма замечательно, что ныне при частных увеселениях вспоминают об государе произвольно, как бы по вдохновению, как то было и на серенаде 21 августа на Черной Речке, где при пении: Боже, царя храни, всё, что было лучшего, — офицеры и словесники, — воскликнули ура! и рукоплескали не из лести, ибо сие происходило в темноте.

Если литераторы станут собираться, то на сие будет обращено особенное внимание: начало предвещает хороший дух и совершенно противный Московскому».

Рукою начальника Главного Штаба барона И. И. Дибича на этой записке, писанном фон Фоком, сделана была следующая помета с обращением к Бенкендорфу: «9 Sept. Je Vous prie, cher g;n;ral, de me parler de ce papier quand nous nous verrons» [9 сент. Я прошу Вас, дорогой генерал, рассказать мне об этой бумаге, когда мы увидимся (фр.)].

Эта записка, как и некоторые другие, возможно, были составлены по сведениям, дошедшим до фон Фока от его добровольного сотрудника — Булгарина.

3-го октября Пушкин выехал из Михайловского в Петербург, где кроме других неотложных дел предстояла встреча с лицеистами, которая традиционно проводилась 19 -го октября, в день открытия Императорского Царскосельского лицея. По дороге в столицу Пушкин на одной из станций встретил Кюхельбекера, которого, за участие в мятеже 14-го декабря, везли в Сибирь. «Вчерашний день, —писал Пушкин, — был для меня замечателен: приехав в Боровичи в 12 час. утра, застал я проезжего в постели. Он метал банк гусарскому офицеру. Перед тем я обедал. При расплате недоставало мне 5 рублей, я поставил их на карту... проиграл 1600. Я расплатился довольно сердито, взял взаймы двести рублей и уехал очень недоволен сам собой. На следующей станции нашел я Шиллерова «Духовидца»; но едва успел я прочитать первые страницы, как вдруг подъехали четыре тройки с фельдъегерем. Я вышел взглянуть на них. Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, во фризовой шинели... Увидев меня, он с живостью на меня взглянул; я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга — и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством. Я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали».

Из рапорта фельдъегеря Подгорного дежурному генералу главного штаба Потапову: «Отправлен я был сего месяца 12 числа в г. Динабург с государственными преступниками, и на пути приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С. Петербург некто г. Пушкин, начал после поцелуев с ним разговаривать. Я, видя сие, наипоспешнейше отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать; а сам остался для написания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег; я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что: по прибытии в Петербург в ту же минуту доложит его императорскому величеству как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег; сверх того не премину также сказать и генерал-адъютанту Бенкендорфу. Сам же г. Пушкин, между прочими угрозами, объявил мне, что он посажен был в крепость и потом выпущен, почему я еще более препятствовал иметь ему сношение с арестантом; а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет».

Вернувшись в Петербург Пушкин 19 -го октября года праздновал в кругу друзей шестнадцатую годовщину основания Лицея. И, как любил это делать, обратился к лицейским товарищам с дружеским посланием:

Бог помочь вам, друзья мои, В заботах жизни, царской службы, И на пирах разгульной дружбы, И в сладких таинствах любви! Бог помочь вам, друзья мои, И в бурях, и в житейском горе, В краю чужом, в пустынном море И в мрачных пропастях земли!

После встречи с друзьями поэт повел тоскливое существование одинокого человека: он чужд был родной семьи и в то же время не мог уже с прежней юношескою жизнерадостностью отдаваться утехам холостой жизни; он чувствовал себя неизмеримо выше общества и литераторского, и светского; наконец, он сознавал, что не исполнились его мечты о независимом существовании, ради которого принесено было столько жертв; он постиг цену себе, жизнь была ясна ему – и в награду за эти великие знания он обречен был играть по-прежнему унизительную роль «поднадзорного».

В агентурных петербургских сведениях за октябрь 1827 года представлена записка Ф. Булгарина, озаглавленная: «Разные слухи и толки» и переписанная фон Фоком, в которой , в частности говорится:

«... Пишут из Москвы, что какой-то Павлов будет издавать с нового года журнал под названием «Атеней». Неизвестно еще, профессор ли этот Павлов, человек со способностями, который кончил курс наук в Германии и первый привез в Россию и распространил понятия о философии Шеллинга. Профессор Павлов учился у Шеллинга или слушал его курсы и в свою очередь обучил профессора Давыдова. — В Москве есть еще и другой Павлов. — Забираются справки. Журналист Полевой (купец 2-й гильдии)заводит контору адресов для доставления книг во все места русского царства. Эта идея Новикова и Рылеева, говорят книгопродавцы. Известно, что Рылеев также хотел завесть такую контору в Петербурге, вероятно для размножения сношений. <...> Поэт Пушкин здесь. Он редко бывает дома. Известный Соболевский возит его по трактирам, кормит и поит на свой счёт. Соболевского прозвали брюхом Пушкина. Впрочем, сей последний ведет себя весьма благоразумно в отношении политическом. <...> Князь Вяземский беснуется в Москве, что Полевому запретили издавать газету. Он поговаривает ехать в Париж — но долги не пускают».

На записке есть помета Бенкендорфа, из которой видно, что записка эта представлялась на прочтение императору Николаю.

Прежнее тревожное настроение Пушкина, рассеянное деревенской жизнью, теперь опять возвращается к нему: он становится нервен, раздражителен, избегает людей; в обществе бывает редко, а если и бывает, то является в нем или скучающим, или резким, придирчивым, озлобленным и неприятным для собеседников. «По словам людей, знавших поэта в этом периоде его жизни, он бывал самим собою только с близкими друзьями; но стоило войти в комнату постороннему человеку – и он мгновенно менялся: веселость его становилась нервною и натянутою, начинались шутки, переходившие всякие границы, и выходки, часто до того циничные, что слушавшие их приходили в ужас и, конечно, составляли себе весьма невыгодное о Пушкине мнение. В многолюдных великосветских салонах Пушкин по большей части молчит и скучает. По-видимому, Пушкин плохо держал все свои обещания, данные Бенкендорфу относительно поведения в Петербурге – поэт знал, что каждый его шаг, каждое слово доходит до ушей шефа жандармов.

В октябре фон Фок подготовил записку, вероятно не без участия Булгарина:

«Поэт Пушкин ведет себя отлично хорошо в политическом отношении. Он непритворно любит государя и даже говорит, что ему обязан жизнию, ибо жизнь так ему наскучила в изгнании и вечных привязках, что он хотел умереть. Недавно был литературный обед, где шампанское и венгерское вино пробудили во всех искренность. Шутили много и смеялись и, к удивлению, в это время, когда прежде подшучивали над Правительством, ныне хвалили государя откровенно и чистосердечно. Пушкин сказал: «Меня должно прозвать или Николаевым, или Николаевичем, ибо без него я бы не жил. Он дал мне жизнь и, что гораздо более, — свободу: виват!».

На записке этой сделана помета рукою Бенкендорфа, карандашом: «Приказать ему явиться ко мне завтра в 3 часа».

К декабрю 1827 года относится записка фон Фока о праздновании именин у Н. И. Греча (6 декабря) с сообщением о том, как вел себя здесь же бывший Пушкин. Вот эта любопытная записка, составленная, вернее всего, по информации Булгарина:

«В день св. Николая журналист Николай Греч давал обед для празднования своих именин и благополучного окончания Грамматики. Гостей было 62 человека: всё литераторы, поэты, ученые и отличные любители словесности. Никогда не видывано прежде подобных явлений, чтоб столько умных людей, собравшись вместе и согрев головы вином, не говорили, по крайней мере, двусмысленно о правительстве и не критиковали мер оного. Теперь, напротив, только и слышны были анекдоты о правосудии государя, похвала новых указов и изъявление пламенного желания, чтобы государь выбрал себе достойных помощников в трудах. На счет министров не женировались, как и прежде, — каждый рассказывал какие-нибудь смешные анекдоты и злоупотребления, всегда прибавляя: «При этом государе всё это кончится. На него вся надежда; он всё знает; он всё видит, всем занимается; при нём не посмеют угнести невинного; он без суда не погубит; при нём не оклевещут понапрасну, он только не любит взяточников и злодеев, — а смирного и доброго при нем не посмеют тронуть».

Под конец стола один из собеседников, взяв бокал в руки, пропел следующие забавные куплеты, относящиеся к положению Греча и его Грамматики:

1. Уж двадцать лет прошло, как Греч Писать Грамматику затеял; Конец труду и — тяжесть с плеч, Пусть жнет теперь, что прежде сеял. Лились чернила, лился пот, Теперь вино польется в рот. 2. Явись, бокал, — ты наш союз, Склонение — к любви и славе; Глагол сердец — причастье Муз, Знак удивительный в забаве! Друзья, кто хочет в счастьи жить, Спрягай почаще: пить, любить! 3. В отчаяньи уж Греч наш был, Грамматику чуть-чуть не съели: Но царь эгидой осенил, И все педанты присмирели. И так, молитву сотворя, Во-первых — здравие царя! 4. Теперь, ура, друг Николай! (то есть Греч) Ты наш жандарм языкознанья. Трудись, живи да поживай Без всяких знаков препинанья. Друзья, воскликнем, наконец: Ура, Грамматики творец!

Трудно вообразить, какое веселие произвели сии куплеты. Но приятнее всего было то, что куплеты государю повторены были громогласно всеми гостями с восторгом и несколько раз. — Куплеты начали тотчас после стола списывать на многие руки. Пушкин был в восторге и беспрестанно напевал прохаживаясь:

И так, молитву сотворя, Во-первых — здравие царя!

Он списал эти куплеты и повез к Карамзиной. Нечаев послал их в Москву. Все удивляются нынешнему положению вещей: прежде не было помину о государе в беседах, — если говорили, то двусмысленно. Ныне поют куплеты и повторяют их с восторгом! L’opinion publique a besoin qu’on la dirige [Общественное мнение нуждается в том, чтобы его направляли (франц.)]. Но направлять общее мнение тогда только можно, когда есть элементы к возбуждению хороших впечатлений и когда честные и умные люди, видя и чувствуя благие виды Правительства, охотно содействуют к направлению мнений в хорошую сторону. Теперь все это есть — и элементы, и добрые люди, а через несколько лет можно надеяться, что образ мыслей вообще и в целом примет самый лучший оборот».

Глава 13. Наблюдательная деятельность

В Москве опять составилась партия для издавания газеты политической... Все эти издатели по многим отношениям весьма подозрительны... ф о н Ф о к

Наблюдательная деятельность Третьего отделения была выстроена в двух направлениях, иногда параллельными, иногда сходившимися между собою: Бенкендорф, как шеф жандармов и командующий Императорскою Главною Квартирою, имел в своем ведении и распоряжении жандармских офицеров, раскинутых целою сетью по всей России и имевших, равным образом, своих собственных агентов; через начальников жандармских округов агентурные сведения из городов, губерний и уездов стекались к Бенкендорфу, а от него шли к фон Фоку, управляющему собственно Третьим отделением. Фон Фок, кроме управления делопроизводством Канцелярии, в свою очередь, вел широкую агентурную разведку, пользуясь для этого довольно обширным, по-видимому, штатом агентов и шпионов, живших в Петербурге, но иногда ездивших и в командировки.

«Из помощников Бенкендорфа назовем жандармов: генерала Петра Ивановича Балабина (начальника I Округа) в Петербурге, генерала Александра Александровича Волкова и полковника Ивана Петровича Бибикова в Москве, полковника Жемчужникова — в Ярославле, полковника Дейера — в Вологде и др. У Фока же состояли тайными агентами: довольно известный и плодовитый писатель-драматург Степан Иванович Висковатов (брат академика-математика), князь Александр Федорович Голицын (камер-юнкер, служивший при Канцелярии Наследника Александра Николаевича), Екатерина Алексеевна Хотяинцова, бывшая Цизорова или Цызырева, рожд. Бернштейн (жена придворного актера Дмитрия Николаевича Хотяинцова, крещеная еврейка, слывшая у Фока под кличкою «Juive»); писательница Екатерина Наумовна Пучкова, осмеянная в эпиграмме Пушкина, и ее сестра Наталья; Александр Саввич Лефебр, делавший свои сообщения Фоку по-французски; И. Локателли, также доносивший на французском языке; некий Гофман; еврей (?) Оскар Венцеславович Кобервейн, некий Гуммель (писавший по-немецки), Карл Матвеевич Фрейганг, Илья Ангилеевич Попов; неизвестная, «работавшая» среди солдат и носившая прозвище «Sibylle» (вероятно, гадалка), и многие, судя по почеркам донесений, другие, имена которых пока не представляется возможным разгадать, — люди образованные и совсем малограмотные, соответственно тем кругам, в которых они действовали.

Донесения этих агентов (всегда, по-видимому, письменные) стекались прямо к Фоку, а он из некоторых делал выборки, извлечения или сводку сообщений и представлял, в тщательно переписанном собственноручно виде, Бенкендорфу то, что, по его мнению, заслуживало внимания главы «высшей полиции»; через Бенкендорфа же секретные записки Фока восходили нередко и к самому Николаю I. К агентурной деятельности был близок также и барон И. И. Дибич (начальник Главного Штаба), зачастую сообщавший Бенкендорфу и от него получавший различные сведения, а также П. В. Голенищев-Кутузов — петербургский военный генерал-губернатор. Однако душою, главным деятелем и важнейшею пружиною всего сложного полицейского аппарата был неутомимый фон Фок, сосредоточивавший в своих опытных руках все нити жандармского сыска и тайной агентуры» ( Пушкин под тайным надзором Очерк Б. Л. Модзалевского. Ленинград. «Антей», 1925).

У фон Фока были агенты самого различного положения, — сообразно тому, в каких кругах эти агенты должны были вращаться. Образчик «высокой» агентуры — например, Висковатов или Локателли. Были и безграмотные донесения тайных агентов, вероятно, тершихся в лакейских и прихожих. В числе агентурных сведений за февраль 1828 года имеется донесение совершенно безграмотного агента:

«Пушкин! известный уже, сочинитель! который, не взирая на благосклонность государя! Много уже выпустил своих сочинений! как стихами, так и прозой!! колких для правительствующих даже, и к государю! Имеет знакомство с Жулковским!! у которого бывает почти ежедневно!!! К примеру вышесказанного, есть оного сочинение под названием Таня! которая быдто уже, и напечатана в Северной Пчеле!! Средство же, имеет к выпуску чрез благосклонность Жулковского!!»

Жулковский здесь, конечно, — Жуковский, а под сочинением «Таня» следует угадывать «Евгения Онегина», которого IV и V главы вышли в свет как раз в начале февраля 1828 года.

В феврале 1828 года другой агент направляет фон Фоку донесение, в котором содержится информация о княгине Голицыной, известной по прозвищу Princesse Nocturne («Принцесса ночи»). Евдокия Голицына была одной из выдающихся женщин своего времени. В нее были влюблены чиновники и поэты, она покоряла мужчин своим умом и экстравагантностью. В ее литературном салоне собирались лучшие мужи столицы. Она принимала гостей в своем доме после десяти часов вечера, отчего ее и прозвали «Принцесса ночи». Пушкин посвятил ей две пьесы. Над сердечной привязанностью молодого поэта к ней подшучивал даже Карамзин и писал, что Пушкин ночи напролет проводит у нее вечера: «лжет от любви, сердится от любви, только еще не пишет от любви». Имя поэта упоминается в списке знакомых княгини.

«Княгиня Голицына, жительствующая в своем собственном доме, что в Большой Миллионной, которая, как уже по известности, имеет обыкновение спать день, а ночь занимается компаниями, — и таковое употребление времени относится к большому подозрению, ибо бывают в сие время особенные занятия какими-то тайными делами; из числа же собирающихся к оной есть одна дворянка, по фамилии Пучкова, исправляет какое-то препоручение, а из господ — князь Трубецкой, служащий при Дворе камер-юнкером, жительствующий в доме Кусовникова, где типография Плюшара; и, как сказывал служитель у Трубецкого, 14-го числа февраля, называемый Иван Степанов, что у его барина есть некто, имеющий какое-то особенное препоручение, — один служащий чиновник в Департаменте Внешней Торговли, по фамилии Бетхин, приходящий ежедневно к Трубецкому, даже и в то время, когда прочим знакомым запрещен бывает допуск». Примерно в это же время в Третье отделение поступает информация о княгине Голицыной тайного агента Е.А. Хотяинцовой, жены придворного актера Дмитрия Николаевича Хотяинцова, числившейся у фон Фока под кличкою «Juive»:

«Княгиня иногда через девушку свою Ольгу Ивановну раздает солдатам деньги, но это большая часть солдат, отданных из ее вотчины; есть и другие, но очень мало; ни один из них не служит в Преображенском полку, а в Измайловском, Семёновском и в Конногвардейском. Сама княгиня никогда не говорит с солдатами.

У княгини часто проводит ночи Николай Семенович Мордвинов. Кн. Николай Борисович Голицын 7-го числа сего месяца провел у нее время с 10-ти часов вечера до 3-х часов.

У княгини живет для компании девица Жеребцова, воспитанница Екатерининского Института; у нее брат полковник, находящийся в поселенных войсках; сия девица переписывает у княгини бумаги; она говорила мне, что княгиня пишет по части математики.

Княгиня весь день спит, целую ночь пишет бумаги и прячет их в сундук, стоящий в ее спальне. Все ее люди говорят, что она набожна, но я была в ее спальне и кабинете и не нашла ни одной набожной книги; лежат книги больших форматов, — я открывала некоторые; это была Французская революция с естампами, Римская история и проч. Я взяла из одной книги вложенную в нее бумагу, на коей написано множество имен: я удержала оную у себя, дабы можно было из оной видеть, с кем знакома княгиня, и которую при сем прилагаю:

Фогель, агент общей полиции, которая соперничала с агентурой фон Фока, не отходит от ее дома, и я опасаюсь, дабы он не дал знать, чтоб меня береглись.

Я Жеребцовой обещала доставить место гувернантки или компанионки.

Вчерашний день княгиня наняла к себе человека, но сегодня велела его отпустить, сказавши, что ей не нравится его физиогномия.

9 Апреля 1828 года Екатерина Хотяинцова».

На отдельной пришитой к записке бумажке написано рукою княгини Е. И. Голицыной: «Корсакова — 3. Кн. Софья Голицына — 2. Княг. Голицына — 4. Хитрова — 1. Толстая — 1. Хитрова — 4. Г. Строганова — 2. Нарышкин — 1. К. Лабанов — 1. Пратасов — 1. Цицианов — 3. Мелиен — 3. Урусовы — 3. Голицын — 1. К. Вяземский — 1. Пушкин — 1. К. Долгоруков — 1. Суворов — 1. Пашков — 1. Голицын — 1. Кастинецкой — 1.

<и т. д.>».

В мае 1828 года управляющим Третьим отделением фон Фоком была подготовлена и послана записка к графу Бенкендорфу, находившемуся тогда на театре военных действий в Турции, в свите императора Николая. Записка эта, в числе других подобных носила название «Секретной газеты» и касалась неосуществившегося издания газеты «Утренний листок», которую, по слухам, намеревался предпринять кружок молодых писателей во главе с князем П. А. Вяземским, Пушкиным и другими. Записка также была передана на прочтение Дмитрию Васильевичу Дашкову, бывшему арзамасцу, приятелю А. И. Тургенева, Жуковского, Блудова, Уварова и других членов этого общества, в заседаниях которого он встречался и с Пушкиным. Дашков, будучи в это время товарищем министра внутренних дел, находился также в свите императора, в Главной квартире действующей армии; на досуге он внимательно прочел переданную ему Бенкендорфом записку (имя ее автора последний, конечно, не открыл Дашкову), сопроводив ее своими замечаниями, и, кроме того, приложил отдельный лист со своими на нее объяснениями и возражениями. Как человек весьма литературный и высоко просвещенный, знавший близко многих писателей, он в своих замечаниях на отдельные места «Газеты» дал очень любопытные отзывы о Вяземском, Пушкине, В. П. Титове, князе В. Ф. Одоевском. Печатаем сперва записку фон Фока, а затем — возражение на нее Дашкова.

«Секретная газета».

«В Москве опять составилась партия для издавания газеты политической, ежедневной, под названием «Утренний Листок». Хотят издавать или с нынешнего года с июня, или с 1-го января 1829. — Главные издатели те же самые, которые замышляли в конце прошлого года овладеть общим мнением для политических видов, как то было открыто из переписки Киреевского с Титовым.

Все эти издатели по многим отношениям весьма подозрительны, ибо явно проповедуют либерализм. Ныне известно, что партию составляют князь Вяземский, Пушкин, Титов, Шевырёв, князь Одоевский, два Киреевские и ещё несколько отчаянных юношей. Но ныне такое между ними условие: поручить издателю «Московского Вестника» Погодину испрашивать позволение. Погодин, переводя с величайшими похвалами и лестью сочинения Академиков Круга etc., Ректора Эверса и других, успел снискать благоволение учёных, льстя их самолюбию. За свои детские труды он сделан Корреспондентом Академии и весьма покровительствуем Кругом, Аделунгом и другими немецкими учёными. — Сей Погодин — чрезвычайно хитрый и двуличный человек, который под маскою скромности и низкопоклонничества вмещает в себе самые превратные правила. Он предан душою правилам якобинства, которые составляют исповедание веры толпы Московских и некоторых Петербургских юношей, и служит им орудием. Сия партия надеется теперь через немецких учёных Круга и Аделунга снискать позволение князя Ливена, через князя Вяземского и Пушкина — действовать на Блудова посредством Жуковского, а через своего партизана Титова, племянника статс-секретаря Дашкова, — снискать доступ к государю чрез графа Нессельроде или самого Дашкова.

Издание частной газеты в Москве будет весьма вредно для общего духа и мнения, ибо, как известно из переписки сей партии, вся их цель состоит в том, чтоб действовать на дух народа распространением либеральных правил. От сего не убережётся никакая ценсура, ибо издатель, поместив две или три фразы пошлые в похвалу правительства, может спокойно молчать о том, что производит хорошее действие, и помещать всё, в виде фактов с пояснениями, что воспламеняет умы к переворотам. Москва, удалённая от центра политики и министерств и не будучи подвержена непосредственному надзору в нравственном отношении, может наделать много зла газетами, ибо пока здесь хватятся за статью, — она уже разойдётся по России.

Уже эта Московская партия показала свой образ мыслей на счёт газет не только в Секретной переписке, но даже и в печатном. В № 8 «Московского Вестника» на сей 1828 год критикуют наши газеты и дают чувствовать, как они сами будут издавать газету. В начале сей статьи упрекают газеты, что они извещают русскую публику о безделицах и представляют одни голые, неудовлетворительные известия о происшествиях вместо того, чтобы ставить нас на такую точку, с которой мы могли видеть, что занимает умы в настоящее время в державах Европейских, наиболее обращающих на себя внимание всякого просвещённого, — вместо того чтоб изображать нам перемены, происходящие во внутреннем устройстве Государства с их причинами, постепенным развитием и последствиями, вместо того, чтобы выводить вперёд современные лица, действующие на поприще политическом, с их характерами и мнениями и проч…. — Здесь цель издателей ясная. Что занимает умы в Европе? — Конституции.

Перемены во внутреннем устройстве государств с их причинами, постепенным развитием и последствиями — суть революция и оппозиция. А выведение политических лиц с их действиями и мнениями поведёт к проповедованию карбонаризма. Вот чем привлекают к себе публику новые издатели газеты в Москве.

Далее издатели говорят следующее (Выписка из 8 № Московского Вестника):

«Сколько в прошлом году случилось важных происшествий в Европе, о которых читатели наших газет остались в совершенном неведении, узнавши только их заглавия, вместе с заглавиями многих мелких случаев, здесь и там встретившихся.

Издатели новой газеты хотят, чтобы им описывать важные происшествия. Эти подробности поведут весьма далеко.

Эти подробности не поведут далеко людей благоразумных; а неразумных остановит тотчас хорошая ценсура и бдительное правительство. Но как же не описывать с некоторою подробностию важных происшествий? Но, перечитав все книги и брошюрки, вышедшие в Европе в прошлом году, подам ли я понятие слушателю о ходе Европейского Просвещения? Под именем Европейского Просвещения разумеется либерализм: слово, введённое князем Вяземским.C’est une m;chancet; gratuite [Эти слова проникнуты беспричинной злобой (франц.)]. Успехи словесности, наук и художеств принадлежат также к Европейскому Просвещению.

Русской публике не столько нужно знать все марши маркиза Хавеса в Португалии, все движения лорда Кохрена на водах Архипелагских, как выразуметь постановления о ввозе хлеба в Англии или прения о ценсуре во Франции или другое важное явление в этом роде. Какое важное явление в роде вольности книгопечатания? Все рассуждения по сему предмету ведут к обузданию самодержавия, как видно из речей депутатов во Франции.

Это умышленная натяжка. И по смыслу речи, и по грамматике слова: другое важное явление относятся столько же к постановлениям о ввозе хлеба, сколько и к прениям о ценсуре. Таковы суть споры о католиках в Англии и другие предметы, о коих благоразумный и благонамеренный газетчик будет говорить дельно и с пользою.

К преступной цели могут вести не только рассуждения о ценсуре, но и о всякой безделице. Это другое дело. Но хороший закон о ценсуре сам по себе не уменьшает почтения к самодержавию, а напротив умножает оное.

Объяснили ли нам, например, по поводу занятия Каннингом, потом Робинсоном (а ныне Веллингтоном), первого места в Министерстве, почему так скоро и легко составляются и переменяются Министерства в Англии, как будто бы дело шло о каком-нибудь частном споре, который приятелями решается полюбовно в комнате?

Цель издателей очевидна, чтобы показать, что в Англии общее мнение делает и низвергает Министров.

Натяжка.

Известно, что левая сторона либеральная.

При Португальских происшествиях оставили в неизвестности причины отъезда инфанта Дона Мигуэля из Португалии и причины его возвращения и вступления в регентство.

Опять надлежало бы толковать о Конституции.

Мы не получили также никакого ясного понятия об отношениях Испании к Португалии, Франции и Англии к Испании.

Высшая политика, которой не должно давать уроки в газетах.

А почему же нет? Как просвещенному человеку не знать различных отношений каждой державы Европейской к другим? Если же под видом распространения сих полезных знаний захотят рассевать учения развратные, то это уже другое дело. На то есть ценсура и бдительная полиция. Нельзя и не должно запрещать употребления ножей, хотя ими можно резать и людей.

Ничего не может быть скучнее известий о Греческих происшествиях, в которых никак нельзя было добраться до толку».

< Возражения Д. В. Дашкова>

«Из наименованных в записке людей я не скажу ничего о Погодине, коего мало знаю. Шевырёва знал только по виду, а Киреевских никогда не видывал. Но прочие мне весьма известны, и я считаю долгом сказать о них свое мнение — по чести и совести.

Кн. Вяземский известен Правительству с самой дурной стороны и справедливо терпит за невоздержность языка и пера своего. Переписка его была вредна и ему, и другим. Но сердце Вяземского совсем не злое и не способно к измене: тому может служить доказательством и невинность его по делу о злоумышленных тайных обществах, хотя он верно был знаком с 3/4 составлявших оные негодяев. По долголетним связям моим с его шурином, незабвенным Карамзиным, я знаю Вяземского с самых молодых его лет за человека с умом, с душою, с честию, — но без всякого esprit de conduite Умение вести себя должным образом (франц.). Вся его вина — в эпиграммах и письмах, наполненных вредным для него умничаньем и острословием: к тому присоединилось оскорблённое самолюбие неудачами по службе и забота о расстроенном имении. Если он хочет быть издателем политической газеты, то верно для денег. Для сей же цели он хотел нынешнею зимою переводить Вальтера Скотта и будет еще биться, как рыба об лед, пока не разорится до конца. Но он не заговорщик и не враг правительству: в этом поручатся все его знающие. Верный Карамзин по чутью узнал бы в нём изменника и отвергся бы его тогда с омерзением.

О Пушкине говорить нечего: его хорошие и дурные качества известны, кажется, правительству в прямом виде.

Третьим в записке поставлен Титов. (Тот самый Владимир Павлович Титов (псевдоним «Тит Космократов»), рассказ которого «Уединённый домик на Васильевском», записанный им со слов Пушкина, был в 1913 г. переиздан П. Е. Щёголевым и Ф. Сологубом. Впоследствии Титов был посланником в Константинополе, членом Государственного совета).

Он мне родной племянник и с минувшего года живет у меня в доме. Я должен знать его — и скажу все, что знаю. По нем можно будет судить о приятеле его князе Одоевском и вероятно о прочих их совоспитанниках, коих сочинители записки называют отчаянными юношами.

После долгого отсутствия быв в Москве в 1825 г., я нашел Титова оканчивающим курс учения в Московском Университете. Ему было 18 лет. Голова у него не из самых пылких; но к несчастию он попал в руки, вместе с другими юношами, к человеку — самому честному, самому благонамеренному, самому неспособному к злодейству, но и к самому вредному на Философской кафедре — к профессору Давыдову.

Несчастная Немецкая Философия вскружила ему и питомцам его головы. Вместо того, чтобы преподавать её, как историю науки, он приучал их искать в ней основания наук и даже нравственности. Молодые люди привыкли отдавать себе во всём отчёт силлогизмами и презирать тех, коим силлогизмы сии были незнакомы: стали умничать, болтать и судить о том, чего не понимали и до сих пор понимать не могут: sie wurden p;dantisch und vorwitzig [Они становились педантичными и нескромными (нем),] — но ни учитель, ни ученики не были и не суть заговорщики… Я предварил о сём сестру мою, живущую в отдалённой деревне, — и Титов был немедленно взят из Университета и помещён покуда в Московский Архив, а при первой возможности прислан в Петербург, где он работает с утра до вечера в Азиатском Департаменте и сушит свой мозг над выписками и переводами. Там довольны и прилежанием его, и поведением.

Князя Одоевского узнал я по Министерству Внутренних дел и начал употреблять при себе для чистого письмоводства. Его кротость и прилежание заслуживают полную похвалу: и я по совести не могу признавать его отчаянным юношею. Отъезжая из Петербурга, я счёл долгом представить его к чину и жалею, что его величеству не благоугодно было утвердить сего представления. Боже сохрани, чтобы правительство искало привлечь к себе подобных ему юношей незаслуженными милостями; но когда сия милость действительно заслужена ими, то неполучение оной может ввергнуть в отчаяние и растравить юное сердце, ещё не затверделое в правилах, кои велят ставить долг выше всех обстоятельств жизни.

Теперь, узнав, кто таковы мнимые Московские заговорщики, можно судить, до какой степени справедливы показания сочинителей записки о средствах, коими сия партия надеется действовать. Не знаю коротко ни князя Ливена, ни Круга, ни Аделунга. (Князь Ливен — министр народного просвещения; Круг — академик, историк; Аделунг — историк, член-корреспондент Академии наук) и потому о них молчу. Но на Блудова надеются действовать посредством князя Вяземского, Пушкина и Жуковского!

В первом Блудов принимает участие по памяти Карамзина и по 20-ти-летнему знакомству, — но верно не спросит никогда его совета; Пушкина тоже, ибо уважает в нём один талант; а Жуковского! Ему ли, сей чистой, возвышенной душе, коей вверена надежда России ( т. е. воспитание наследника Александра Николаевича), быть орудием, даже слепым, гнусных козней и умыслов!.. На меня будет сия партия действовать чрез Титова и чрез меня и графа Нессельрода получит доступ к государю! Чрез Титова, 21-летнего мальчика, держимого на узде и ежечасно прохлаждающего своё воображение!.. Едва ли можно верить, чтобы сочинитель сих нелепостей ошибался от доброго сердца.

Наконец, что еще более меня в сём убеждает, есть приложенная выписка из 8 № «Московского Вестника» с замечаниями. Сделанные мною карандашом возражения на сии замечания показывают, с какою ядовитостью толкуется каждое слово и как извлекается смысл преступный из речей вялых и тысячу раз перебитых. Прочитав сказанное в «Московском Вестнике», я ощутил одно чувство: неудовольствия, видя, как дети судят и рядят обо всем с полною уверенностью в своей безошибочности и с надутостию поседелого профессора. Но и только: злого намерения в сём отрывке не вижу и не могу предполагать оного в молодых издателях».

Глава 14. Краткий обзор общественного мнения в 1827 году

Краткий обзор общественного мнения в Российской империи в 1827 году, был собственноручно составлен директором канцелярии Третьего отделения С.Е.И.В. Канцелярии М.Я. фон Фоком.

Общественное мнение для власти , - писал фон Фок, - то же, что топографическая карта для начальствующего армией во время войны. Но составить верный обзор общественного мнения также трудно, как и сделать точную топографическую карту. Чтобы ознакомиться с мнением большинства во всех классах общества, т.е. с мнением лиц, пользующихся в своем кругу наибольшим влиянием, органы высшего надзора использовали все находящиеся в их распоряжении средства, а также содействие достойных доверия и уважения лиц. Все данные проверялись по нескольку раз для того, чтобы мнение какой-либо партии не было принято за мнение целого класса. Представляем здесь краткий обзор результатов этого исследования.

1. Д в о р, т.е. круг лиц, из коих собственно и составляется придворное общество, или люди, состоящие на службе при дворе, делятся на две группы. Одни проявляют особую привязанность к ныне царствующим Августейшим Особам и являются сторонниками принятого в настоящее время этикета, другие предпочитают старый порядок и проявляют больше преданности по отношению к Императрице-Матери. В обществе эта партия именуется Гатчинским двором. При данном положении двора мы не видим тех многочисленных интриг, которые когда-то оказывали такое сильное влияние на ход государственных дел как в России, так и в других странах. Все ограничивается пересудами, восхвалением некоторых членов Императорской Фамилии или мелкими глухими неудовольствиями, не выходящими за пределы придворных кругов, которые, впрочем, не оказывают никакого влияния на общественное мнение столицы или провинции.

Во времена Императрицы Екатерины II люди, занимавшие придворные должности, имели большой вес в глазах общества, и каждый из них, будучи неподвижной звездой при дворе, становился в городе маленьким солнцем, окруженным своей планетной системой, которой передавались его импульсы и движение. Теперь дело обстоит совершенно иначе. Придворные образуют отдельную секту, отношения их ограничиваются их кругом, в котором и сосредоточены их взаимные интересы. Честолюбие хорошо одаренных от природы людей высокого происхождения уже не довольствуется службой при дворе; они стараются выдвинуться на поприще военной или гражданской службы и, даже будучи сами обличены придворным званием, относятся как бы с презрением к тем из своих коллег, которые, как они говорят, лишь увеличивают собой число придворных лакеев.

Большая часть царедворцев, однако, очень довольна устраиваемыми при дворе увеселениями и любезным обхождением царствующих Император а Императрицы в качестве хозяев дома. Дворцовая прислуга, начиная с фурьеров и метрдотелей, выражают некоторое неудовольствие тем, что их братию ограничили в смысле возможностей получения чинов и что слишком соблюдается экономия.

В общем же, мнение двора не представляет значения для правительства, так как оно не играет никакой роли в обществе.

2. В ы с ш е е о б щ е с т в о делится на два класса:

а) Довольные, во главе которых стоят - граф Кочубей, группирующий вокруг себя многочисленных знатных особ всех возрастов, и г. Сперанский. на которого нужно смотреть как на опору всех умных и даровитых людей среднего класса, как, например, литераторов, купцов и гражданских чиновников. Значительное число их в трудных случаях жизни обращается к нему как к оракулу, доверяя ему свои опасения, свои надежды и свои самые сокровенные мысли. Он доступен, популярен и приветливо идет навстречу этому доверию. К его словам относятся, как к пророчеству. Он, по-видимому, вполне предан Е. В. Государю Императору и существующему строю, поддержанию которого он посвящает все свои силы, возвышенно отзываясь о личности Государя и скрашивая будущее успокоительными предсказаниями. Граф Кочубей менее доступен. Он необщителен, но, тем не менее, его влияние на общественное мнение очень благотворно.

В Москве в настоящий момент нет ни одного сановника, который играл бы роль, подобную роли графа Кочубея или Сперанского. Во времена Императрицы Екатерины II высшее московское общество представляло собой как бы особый род аристократической республики и руководило общественным мнением. Теперь оно лишено всякого морального авторитета, и общественное мнение исходит из кругов средних классов, о чем будет изложено ниже. Пален в Новороссии, Закревский в Финляндии и князь Хованский в Белоруссии и т.д. распространяют благоприятное нынешнему правительству мнение, но, в силу местных условий, влияние их здесь не велико и зависит от индивидуальных свойств и умения действовать каждого из них.

б) Недовольные разделяются на две группы. Первая состоит из так называемых русских патриотов, столпом коих является Мордвинов. Во вторую входят лица, считающие себя оскорбленными в своих честолюбивых замыслах и порицающие не столько самые мероприятия правительства, сколько тех, на ком останавливается выбор Государя. Душой этой партии, которая высказывается против злоупотреблений исключительно лишь потому, что сама она лишена возможности принимать в них участие, является князь Куракин.

Партия русских патриотов очень сильна числом своих приверженцев. Центр их находится в Москве. Все старые сановники, праздная знать и полуобразованная молодежь следуют направлению, которое указывается им их клубом (cercle) через Петербург. Там они критикуют все шаги правительства, выбор всех лиц, там раздается ропот на немцев, там с пафосом принимаются предложения Мордвинова, его речи и слова их кумира - Ермолова. Это самая опасная часть общества, за которой надлежит иметь постоянное и, возможно, более тщательное наблюдение. В Москве нет элементов, могущих составить противовес этим тенденциям. Князь Голицын - хороший человек, но легкомыслен во всем; он идет на поводу у своих приверженцев и увлекаем мелкими расчетами властолюбия. Во всем, впрочем, он очень предан трону и вполне благонамеренный человек.

Партия Куракина состоит из закоренелых взяточников, старых сатрапов в отставке и женщин, не могущих больше интриговать.

Партия Мордвинова опасна тем, что ее пароль - спасение России. Партия Куракина не имеет сколько-нибудь значительного влияния на общественное мнение; приверженцы этого князя, в общем, не очень популярного, имеют некоторое значение лишь в силу родства Куракина с графом Чернышевым, которому в обществе приписывают большое влияние на Государя Императора.

В общем, фрондирующие суть люди, стремящиеся следовать внушениям этих двух партий, одни осуждают мероприятия правительства, кричат против немцев и желали бы видеть Мордвинова руководителем административных дел, а Ермолова и Раевского во главе обеих армий; другие жаждут возвышения для себя и своих друзей и поносят всех тех, кто пользуется каким-либо доверием или занимает видное положение.

3. С р е д н и й к л а с с, помещики, живущие в столицах и других городах, не служащие дворяне, купцы первых гильдий, образованные люди и литераторы. Этот многочисленный класс, разнородные элементы коего спаяны в одно целое, составляет, так сказать, душу Империи. Улучшение настроения и общественного мнения этого класса прогрессирует с поразительной быстротой. Именно среди этого класса Государь пользуется наибольшей любовью и уважением. Здесь все проникнуты верой в правильность Его воззрений, Его любовь к справедливости и порядку, в твердость Его характера. Преследование взяточников, обнародованные «Сенатскими ведомостями» собственноручные резолюции по многим делам, строгие меры, принимаемые против медлительности в делах и недостаточной точности в исполнении указов, удаление женщин и священников от всякого вредного влияния на дела и на участь отдельных лиц, искоренение пагубного мистицизма, семейные добродетели Монарха, Его явное желание улучшить дело воспитания, оказанное многим литераторам покровительство, превосходное воспитание Наследника Цесаревича, отсутствие фаворитов и визирей, одинаковое преследование лиц, виновных в нарушении служебного долга независимо от их положения и происхождения, неутомимая настойчивость в работе, одержанные Россией в Персии успехи, которые должны быть приписаны исключительно сильной воле Государя Императора, перебросившего тяжелую артиллерию по ту сторону горного хребта; благородная и великодушная защита греков, участью которых интересуется вся Россия, уничтожение влияния всеми ненавидимого Меттерниха, возрождение флота, воскресившее столько славных вое-поминаний, убеждение в том, что Государь Император серьезно трудится над улучшением столь несовершенного в России законодательства, надзор за деятельностью министров, генерал-губернаторов и гражданских губернаторов, деспотизм коих тяготел над провинцией, и бесконечное количество других обстоятельств, на которых зиждется любовь и привязанность среднего класса к Особе Монарха и которые служат оружием против недовольных из среды этого же класса, склоняющихся на сторону пропитанных извращенными идеями партий. Большинство стоит за Государя Императора, оно одобряет учреждение жандармерии, коей недоброжелатели страшатся, как пугала. Но хотя большинство и настроено наилучшим образом, мы не должны от себя скрывать, что в отдельных частях каждой из этих групп время от времени слышится ропот.

а) П о м е щ и к и жалуются на то, что министр финансов занимается только подписанием докучных бумаг и изысканием средств увеличения государственных доходов путем повышения пошлин и измышлением новых методов обложения и совершенно не заботится о той стороне деятельности своего министерства, которая дает непосредственную выгоду, т. е. о способах сбыта продуктов земледелия и промышленности. Восстановление откупной системы питейных сборов доставило большое удовлетворение помещикам, внеся некоторое оживление, и, хотя результаты его до сих пор в массе мало заметны, есть, тем не менее, помещики, уверяющие, что они уже замечают благодетельные последствия этой меры в отношении взимания налогов. Этот же самый класс жалуется также на то, что правительство занимается только взиманием податей, а не прибегает к действительным средствам усиления денежного обращения в рабочих слоях населения, между тем как недостаток звонкой монеты сильно чувствуется. Постройка в городах общественных зданий, особенно казарм, - что облегчило бы положение жителей, - тюрем, сооружение каналов, мостов, дорог и пр. способствовало бы, по их мнению, распространению денег среди населения. Полезным для народа мероприятием явилось бы также взимание налогов местными продуктами, особенно в местах расквартирования войск. Одним словом: бедность и нужда вызывают ропот даже со стороны честных людей, но они надеются на будущее, и лишь злонамеренные элементы не сдерживают своего недовольства.

б) К у п е ч е с т в о в этом отношении разделяет мнение помещиков и жалуется на понижение торговли товарами местного производства, как-то, кожами и т. д.: они недовольны тем, что правительство не приходит на помощь частным лицам, не создает для них условий, необходимых для улучшения положения вещей, и что при г. Канкрине делом ведают несколько иностранцев, действующих в пользу англичан. Однако же купцы вообще очень преданы Государю Императору и возлагают на него большие надежды. Но среди них тоже встречаются русские патриоты, придерживающиеся идей Мордвинова и его сторонников. Молодежь этого класса, для которой только что закрылся путь честолюбивых достижений, поставляет недовольных, но количество их незначительно.

в) Л и т е р а т о р ы настроены превосходно. Несколько главных вдохновителей общественного мнения в литературных кругах, будучи преданы монарху, воздействуют на остальных. Н о все единодушно жалуются на полную бездеятельность Министерства народного просвещения. Они говорят, что ни одно из провозглашенных при восшествии на престол предначертаний Государя Императора касательно воспитания не было выполнено, что комитет, образованный для выработки начальных пособий и преобразования школ, состоит из неспособных теоретиков или наполненных предрассудками педантов. Ни один из видных литераторов не был привлечен министерством к этому делу. За два года не составлено ни одного начального учебника, даже обещанной азбуки. Везде полный застой. Литераторы жалуются также на то, что все литературные общества были закрыты в Петербурге, между тем как они продолжают существовать в Москве, Харькове, Казани, Риге, Митаве и т.д. Как будто бы, - говорят они, - музам нет места вблизи трона. Известие о новом цензурном уставе произвело на ученых и литераторов в высшей степени благоприятное впечатление. Этот класс общества вообще имеет заметное влияние на общественное мнение.

г) М о л о д е ж ь, т.е. дворянчики от 17 до 25 лет, составляют в массе самую гангренозную часть Империи. Среди этих сумасбродов мы видим зародыши якобинства, революционный и реформаторский дух, выливающийся в разные формы и чаще всего прикрывающийся маской русского патриотизма. Тенденции, незаметно внедряемые в них старшими, иногда даже их собственными отцами, превращают этих молодых людей в настоящих карбонариев. Все это несчастье происходит от дурного воспитания. Экзальтированная молодежь, не имеющая никакого представления ни о положении России, ни об общем ее состоянии, мечтает о возможности русской конституции, уничтожении рангов, достигнуть коих у них не хватает терпения, и о свободе, которой они совершенно не понимают, но которую полагают в отсутствии подчинения. В этом развращенном слое общества мы снова находим идеи Рылеева, и только страх быть обнаруженными удерживает их от образования тайных обществ. Злонамеренные люди замечают этот уклон мыслей и стараются соединить их в кружки под флагом нравственной философии и теософии. Мы видим уже зарождение нескольких тайных обществ в этом роде, основным принципом коих яв-ляется слепое подчинение невидимым главарям. Главную роль в этих обществах играют мистики. Ничто не может достаточно удовлетворить эту экзальтированную молодежь. Все, что не исходит от палаты депутатов, - плохо, всякая власть кажется ей тиранией, всякий закон - стеснением. Главное ядро якобинства находится в Москве, некоторые разветвления - в Петербурге. Но тайные политические общества не образуются без иностранного влияния. Возможно, что Вена подготовляет лжебратьев, а Париж - настоящих. Конечно, в массе есть и прекрасные молодые люди, но, по крайней мере, три четверти из них - либералы. Впрочем, надо надеяться, что возраст, время и обстоятельства излечат понемногу это зло.

4. Ч и н о в н и к и. Под этим именем следует разуметь всех, кто существует своей службой. Это сословие, пожалуй, является наиболее развращенным морально. Среди них редко встречаются порядочные люди.

Хищения, подлоги, превратное толкование законов - вот их ремесло. К несчастью, они-то и правят, и не только отдельные, наиболее крупные из них, но, в сущности, все, так как им всем известны все тонкости бюрократической системы. Они боятся введения правосудия, точных законов и искоренения хищений; они ненавидят тех, кто преследует взяточничество, и бегут их, как сова солнца. Они систематически порицают все мероприятия правительства и образуют собою кадры недовольных; но, не смея обнаружить причины своего недовольства, они выдают себя также за патриотов и взывают к своему кумиру, Мордвинову, который оказывал покровительство Дьякову и Спасскому. Они оказывают некоторое влияние на купечество, дураков-бояр и также через своих детей, которым они обычно дают модное воспитание, на молодежь.

5. А р м и я. Армия никогда не имела влияния на народ, а напротив, всегда сама подвергалась воздействию общественного мнения. Нельзя, может быть, определенно утверждать, что армия в целом довольна, но надо сознаться, что она вполне спокойна и прекрасно настроена. Среди офицеров больше недовольных, чем среди солдат. Одни становятся борцами за Ермолова и Раевского, другие завидуют участи тысячи своих товарищей, третьи жалуются на бедность и четвертые ворчат от скуки и бездействия. Среди гвардейских офицеров есть несколько современных либералов, но теперь они стали бесконечно более сдержаны, не кричат больше в обществе о политике, ограничиваясь, может быть, тем, что говорят о ней между собой. Не подлежит почти сомнению, что в армии распространились некоторые идеи Пестеля. Персидская кампания и ожидаемая с нетерпением война с турками, изменяя направление мыслей, очень содействуют и общему улучшению настроения в войсках. В общем, настроение в армии приняло очень успокоительный характер. Впрочем, вполне естественно, что значительные массы войск, находящиеся в мирное время в бездействии, подпадают под влияние идей своих соотечественников.

6. К р е п о с т н ы е {Крепостное состояние). Среди этого класса встречается гораздо больше рассуждающих голов, чем это можно было бы предположить с первого взгляда. Приходя в соприкосновение с казенными крестьянами и живя с согласия своих господ в городах, крепостные невольно учатся ценить те преимущества, коими пользуются свободные сословия. Надо заметить, что всякий крепостной, которому удалось своим трудом скопить несколько тысяч рублей, употребляет их прежде всего на то, чтобы купить себе свободу. Они хорошо знают, что во всей России только народ-победитель, русские крестьяне, находится в состоянии рабства; все остальные: финны, татары, эсты, латыши, мордва, чуваши и т.д. - свободны. Среди крестьян встречаешь странников, которые говорят им об их положении; сельские священники также им его разъясняют. Доктрины многих сектантов заставляют их почувствовать свое положение, и убежища этих самых сектантов {скиты раскольнические) могут быть рассматриваемы в этом отношении как якобинские клубы. Кроме того, шатающиеся по кабакам мелкие чиновники, в особенности, выгнанные за дурное поведение, распространяют пагубные идеи среди крепостных, главари и подстрекатели коих находятся среди барской челяди. Среди крестьян циркулирует несколько пророчеств и предсказаний: они ждут своего освободителя, как евреи своего Мессию, и дали ему имя Метелкина. Они говорят между собой: «Пугачев попугал господ, а Метелкин пометет их». В начале каждого нового царствования мы видим бунты, потому что народные страсти не довольствуются желаниями и надеждами. Так как из этого сословия мы вербуем своих солдат, оно, пожалуй, заслуживает особого внимания со стороны правительства.

7. Д у х о в е н с т в о. Нельзя отрицать старания правительства дать духовенству лучшее, более соответствующее его призванию образование, однако молодой священник, будучи послан в деревню, лишенный всякого общества, дичает и приобретает вид, характер и даже привычки окружающих его мужиков. В мыслях и чувствах своих он сливается с сословием, которое доставляет ему средства к существованию. Бедность и зависимость крестьян вынуждают его поощрять надежды и страстные желания его паствы.

Поэтому государство не может рассчитывать в своих видах на духовенство до тех пор, пока оно не даст ему обеспеченного существования. В России все церковные высокие должности и богатства являются достоянием монахов, не имеющих никакого влияния на народ. Городские священники, даже самые образованные, стоят совершенно отдельно от правительства и составляют особый класс русских патриотов. Духовенство вообще управляется плохо и пропитано вредным духом. Священники в большинстве случаев разносят неблагоприятные известия и распространяют среди народа идеи свободы. Хорошие священники - большая редкость.

З а к л ю ч е н и я

Отличительной чертой нашего века является его активность. Пружины правительственного механизма в большинстве случаев действовали плохо, ход дел пришел в расстройство; первые места были заняты людьми неспособными или нерадивыми; хищения и взяточничество не прекращались. Вот что породило то неудовольствие, то болезненное настроение умов, которое так пагубно проявилось за эти последние два года. Деятельность Государя Императора влила новую жизнь в умы и сердца. Большинство суждений ему благоприятно, но вся Россия ждет с нетерпением перемен как в системе, так и в людях. Требуется вновь завести машину. Ключами для этого являются: правосудие и промышленность. Вот чего не хватало России. Чтобы у каждой пружины иметь верных двигателей, надо урегулировать воспитание и образование юношества. Самые благонамеренные люди изнывают в ожидании и не перестают повторять: «Если этот Государь не преобразует России, никто не остановит ее падения. Российскому Императору нужны только ум. твердость и воля, а наш Государь обладает этими качествами во всей их полноте».

Спасибо за чтение

Вернуться к книге