Обложка Где сокровище ваше

Где сокровище ваше

Мария Селезнева

0% прочитано
Стандартный
Мария Селезнева

Где сокровище ваше

Эпиграф

... и знамя его надо мною - любовь. (Песнь песней, 2:4)

Пролог

Восемнадцатого июля года от воплощения Христа тысяча двести третьего Жоффруа Виллардуэн, маршал Шампани, вошел в церемониальный зал Влахернского дворца с тремя спутниками. Он был готов ко всякому приему – и все равно опешил, оказавшись внутри. Огромный зал казался не больше кельи от бесконечного числа толпившейся здесь знати. Помещение гудело от звуков незнакомой речи, казалось, внутри яблоку негде упасть, но голос богатырского вида глашатая, шедшего перед ними, заставил толпу раздаться. Придворные образовали узкий коридор, живые стены которого таращились на пришельцев сотнями глаз. Но какие ни возьми – в них не виделось ни грана сочувствия. И от тяжести их взглядов, казалось, самый воздух сделался плотней.

Виллардуэн был одет в котту из зеленого шелка, парчовое сюрко и сапоги с золотым шитьем, но по сравнению с цветом Константинополя его наряд выглядел едва не жалко. Казалось, все золото и серебро, виссон и шелк, жемчуг и самоцветы, сколько ни есть их на земле, предстали сейчас его глазам. Вне всякого сомнения, рассматривать наряды было куда приятнее, чем их владельцев. Он задержал взгляд на вышитых шелковыми нитями дивных птицах на юбке некой женщины. Зеленые ветви, на которых сидели птицы, и гроздья ягод, что они клевали, на беленом льняном полотне создавали чувство беспечной радости. Он случайно поднял глаза на женщину, и она слабо улыбнулась ему – то была первая улыбка, что он увидал в этом зале.

Царственная чета восседала в дальнем конце зала и превосходила богатством одежд всех своих подданных. Посланцы подошли к тронам. При этом императрица тронула руку мужа, словно сообщая об их прибытии. Пилигримы уже знали, что старый император слеп, но, когда незрячие глаза между покрытых рубцами век уставились куда-то сквозь него, Виллардуэну сделалось не по себе. По жестокому обычаю этого народа император был ослеплен стеклом, что с одной стороны было жестом милосердия, а с другой – навсегда закрывало ему путь к власти. Так странно было знать, видя эту роскошную пару, что не далее как вчера они были узники в этом дворце. Положение было престранное, но послы, не желая нарушить правила приличия, поклонились – правда, скорее императрице. Она-то, в отличие от мужа, была зряча.

Исаак заговорил – и щуплый грек по правую руку от трона перевел.

– Приветствую вас, мои почтенные гости и дорогие друзья. Не иначе как Господь Вседержитель привел вас ко мне в этот трудный час. Смею надеяться, сегодняшние события не слишком утомили вас, а тревоги и труды прошедших дней вскоре изгладятся из памяти, и да не будет вражды между нами. Нынче изложите свое дело, с каким пришли.

Но сказать было явно проще, чем выполнить. Несчастный слепец не видел, с какой неприязнью смотрит на послов разодетая толпа. Как бы не пропасть им совсем, если откроют рот.

– Государь, – обратился к нему Виллардуэн, – мы, право же, не ждали такой пышной встречи. От имени вашего сына и наших соратников мы просим о беседе без свидетелей.

И то ли слова о сыне тронули его сердце, то ли почтение его к посланцам было так велико, но старый император согласился. Он поднялся с трона, и супруга, взяв его под руку, провела в небольшой примыкавший к залу покой. Здесь почти не было мебели, кроме стола и двух скамей, вдоль стен стояли сундуки. Напротив входа висела икона Пресвятой Девы с младенцем на руках – вошедшие перекрестились и поклонились.

Кроме послов и царственной четы в покой вошел переводчик и тучный, богато одетый человек, вероятно, из высшей знати.

Греки устроились по одну сторону стола, а посланцы – напротив.

– Теперь вы можете говорить открыто, друзья мои, – предложил император.

Виллардуэн, как глава посольства, с общего согласия взял слово.

– Государь, – снова начал он, – ты видишь, какую великую службу мы сослужили тебе и твоему сыну. Договор наш с царевичем Алексеем был таков, что мы обязались изгнать узурпатора и вернуть трон тебе – и вот это сделано, и не сказать чтобы дело это далось нам легко. Многие наши товарищи погибли во время штурма, и войско греческое – ты знаешь и сам – много больше нашего, и стены твоей столицы никто прежде не брал. Мы решились на такое дело лишь потому, что король германский и герцог швабский, Филипп, просил за своего шурина. И потому еще, что не имели средств добраться до Вавилона, куда зовут нас наши обеты, а сын твой обещал помочь нам, если мы поможем ему. И так мы заключили договор, и пилигримы выполнили свои обязательства, и настала пора царевичу выполнить его. Но как почтительный сын, он просит вас подтвердить его обещания в том виде, в каком он их дал – и не войдет сюда до тех пор, пока не получит подтверждения.

– Что же это за обязательства?

Виллардуэн заговорил снова – и чем дольше слушал император, тем более бледнел. Наконец, когда переводчик замолк, повисла долгая, непроницаемая, почти оглушительная тишина. Виллардуэн не сомневался: прозвучи его слова в церемониальном зале – последовал бы взрыв ярости.

Наконец, кажется, справившись с первым потрясением, император заговорил:

– Брат мой, как мне передали, сбежал с большей частью казны. Как нам исполнить денежные обязательства, не говоря уж о прочих, если сокровищницы пусты? Нельзя ли сократить цену хотя бы до ста тысяч марок – и мы выплатим вам их с радостью и весьма скоро.

– К сожалению, это невозможно, государь. Из такой цены мы и долга нашего не покроем, не говоря уж о том, чтобы нам добраться до Александрии и воевать!

Так они спорили еще немало, покуда, наконец, Исаак не вздохнул, сдавшись.

– Не стану вас обманывать, – сказал он, – мне неведомо, как исполнить все это. Но вы и вправду сослужили нам столь великую службу, что отдай я вам всю империю – и тогда не сказал бы, что цена непомерна.

Эти слова несколько противоречили предыдущим, но Виллардуэн решил не обращать внимания. С плеч будто гора свалилась – теперь он был готов согласиться на любые условия, что выдвинет император, тем более что тот явно не закончил.

– Я и мой сын будем вечно благодарны за вашу помощь. Но стоит ли говорить, что далеко не все в городе любят вас...

Бартоло Марино, венецианец, при этих словах криво усмехнулся. То еще было мягко сказано.

– Мы это понимаем, государь.

– Мне сказали, вы разбили лагерь напротив Влахернской башни. Но теперь, когда нет между нами вражды, я бы просил вас, Бога ради, перебраться на другой берег залива и разместиться в кварталах Галата и Эстанор – там вы ни в чем не будете стеснены. Пищу, вино, деньги, все, что потребуется, я буду вам давать. Со своей стороны и горожане не станут раздражаться, постоянно видя под стенами и шатры ваши, и осадную технику. Зачем напоминать им о том, что было, если установился мир.

– Это весьма мудрое решение, государь, – согласился Виллардуэн. – Но пойми и наши опасения. Вот мы уйдем от города, в котором нежеланны, а вдруг твои люди что замыслят против нас, и станут вести приготовления, и мы даже не узнаем об этом! Если ты хочешь, чтобы мы ушли на другой берег и были спокойны, пусть разберут напротив наших жилищ стену на пятьдесят туаз – и нутро города будет обнажено перед нами, и мы будем видеть, что ничего не затевается против нас.

Исаак молчал, словно каждое требование послов погружало его в глубокую задумчивость. Наконец, ответил:

– Боюсь, отдай я такое повеление, город возмутится против меня, да и вас в покое не оставят. Вот вам ручательство лучше всякой стены: я отдам вам в заложницы свою дочку – и если в чем-либо обману, пускай она останется у вас.

– Дочку? – не понял Виллардуэн. – Ирину?

Кроме Ирины, герцогини Швабской, он слыхом не слыхивал ни о какой Исааковой дочке.

– Нет, Софью. Она была еще совсем дитя, когда брат мой подлым предательством отнял у меня трон. Ее забрал к себе Дамиан Ласкарис, ректор Магнаврской высшей школы, и восемь лет выдавал за собственную дочь, которую привез из Пафлагонии. – При этих словах императрица воззрилась на мужа с таким потрясением, словно только сейчас узнала, где пребывало все это время ее дитя.

Послы переглянулись.

– Позволь нам посоветоваться, государь, – наконец, попросил Виллардуэн, и их вывели – благодарение Богу, не в церемониальный зал, а в какой-то коридор.

– Что скажете? – обратился Виллардуэн к спутникам.

– Соглашайся, – немедленно заявил Доминико Бруно, второй венецианец в посольстве. – Что стена: сегодня разрушили, завтра отстроили. А вздумай мы помешать, так нас под ней и похоронят. Другое дело девица – ее так просто не отнимешь, да и какой отец всех сил не приложит, чтобы вытащить свое дитя!

– Он так хочет увидеть сына, что отдает нам дочь – вот уж воистину любящий отец, – усмехнулся Бартоло Марино.

– Я не сомневаюсь в его отцовской любви – иначе не подписал бы он с нами договора. Но мы сами видели, как изменчив этот народ – ну как он нарушит веления императора и поднимется против нас? И зачем нам тогда девица? – возразил ему Мэтью де Монморанси.

– Смотри шире, друг мой, – отвечал, растягивая слова, Марино. – Вот изменит царю народ, поднимется против нас, может, даже убьет Исаака, как убил его предшественника. И если будет среди нас его дочка, мы сможем выдать ее замуж за кого сочтем нужным и так предъявить притязания на трон не на трон, но на золото греков уж точно.

– Тогда тебе придется встать в очередь за королем Филиппом, – заявил Бруно, и все засмеялись.

– Я тоже склоняюсь к мысли о заложнице, – признался Виллардуэн. – Со стеной мы ничего не поделаем, покуда не будет на то доброй воли греков, а я не верю в их добрую волю. А старый Исаак с женой не обманут нас, если хотят снова увидеть дочь.

На том они сошлись и, возвратившись, сообщили императору свое решение. Дело было, таким образом, окончено. Составили грамоту, в которой подтвердили обязательства царевича и клятву его отца, сделали с нее копию и скрепили оба документа золотой императорской печатью. Один остался у Исаака, второй отдали посланцам. Уже прощаясь с ними, император сказал:

– Моя дочь прибудет к вам, как вы обустроитесь на новом месте, ибо сначала я хочу сам повидать ее. Будьте готовы оказать ей прием какой подобает царевне, и, надеюсь, во все дни, что она будет жить у вас, ей не будет никакой обиды.

Глава 1. Лиха не ведала

– Снова этот жирный ублюдок. – Бьянка сплюнула в окно и захлопнула ставни. Но Софья успела увидеть лоснящуюся, словно сияющую на солнце физиономию Агазона Димитриада-Комнина, логофета императорской канцелярии. В последний раз он так сиял, когда расстроил ее свадьбу, поэтому ничего хорошего от его визита Софья не ждала.

Год назад канцлер посватался к юной Софье. Ему было почти пятьдесят лет, жирное лицо его обросло жесткой черной бородой, лысина постоянно потела, и Софье он показался отвратителен. Она попросила отца вежливо отказать жениху, и Дамиан Ласкарис, ректор Высшей школы Магнавры, без памяти любивший дочь, бесконечно извиняясь перед гостем, объявил, что она уже помолвлена и совсем скоро выйдет замуж. И действительно – как можно скорее сговорил ее с Дмитрием, приятным юношей из рода Дук.

Но до свадьбы дело не дошло – канцлер предложил в жены Дмитрию свою младшую дочь и с ней несколько дворцов приданого. Семейство жениха единодушно решило, что это весомый повод расторгнуть помолвку, и Ласкарисы остались несолоно хлебавши. Теперь Софья была обручена с красавцем Кадмом Нереем. Его семья приехала из Фракии и поднялась при императоре Андронике, при котором отец Кадма служил переводчиком с болгарского, сербского и разнообразных ломбардских наречий, кои знал во множестве. Не отказались от его услуг и последующие владыки.

Свадьба должна была состояться через месяц, и станется с Агазона снова ей помешать!

– Хотела бы я знать, с чем он приехал, – пробормотала Софья. В последние дни в городе произошло столько событий, что она плохо спала из-за тревог.

– Надеюсь, у него закончились дочери, – согласилась Бьянка.

Бьянка-латинянка была при ней с раннего детства. Двадцать лет назад, спасаясь от латинских погромов, она пала к ногам ее отца, ища у него защиты, и с тех пор жила в их доме служанкой. Бьянка смешно ругалась и готовила удивительно вкусное печенье – этого хватило, чтобы маленькая Софья ходила за нею хвостиком. И хотя пизанская служанка была не тот человек, которого благовоспитанный родитель захочет видеть подле своего дитяти, у отца не осталось выбора, кроме как сдаться и приставить Бьянку к Софье. С тех пор они не расставались. Софья знала ее семью и не раз бывала у них в пизанском квартале.

Женщины осторожно прошли к лестнице, надеясь, что отец встретит гостя в прихожей. Но Агазона, видимо, провели в личные покои отца, в прихожей не было видно никого, кроме слуг.

Но только они вернулись, решив, что гость и хозяин ведут речь о том, как им обоим вести себя с новой властью, и Софьи их дела не касаются, как в покои к ней постучался слуга, евнух Мелетий, и, когда Бьянка ему открыла, сообщил:

– Отец зовет госпожу спуститься в его кабинет.

Женщины встревоженно переглянулись.

Софья нацепила на лицо выражение непроницаемого равнодушия и спустилась к отцу. Бьянка следовала за ней. Вид неудачливого жениха и его вооруженных спутников, сидевших в отцовском кабинете, неприятно ее кольнул. Он уже приходил, самодовольный, и сидел вот так в пиршественном зале их дома. Но тогда его сопровождали слуги, а теперь – солдаты. Не решил ли новый император арестовать ее отца? Что наплел ему этот негодяй? Софья взглянула на отца – и сердце ее упало. Лицо его было мрачнее тучи.

Но она решила не открывать ни тревоги, ни страха перед своим недоброжелателем, и сказала почти безразлично:

– Ты звал меня, отец.

– Звал, – глухо уронил он и снова погрузился в молчание.

– Возможно, девице будет легче, если ты расскажешь, что от нее требуется. – Голос гостя звучал почти заботливо.

– Возможно, – эхом отозвался отец и снова замолчал.

Держать маску равнодушия становилось все труднее.

– Черт бы вас побрал, сопливые греки, сколько можно тянуть! – рявкнула Бьянка, видя бледность госпожи.

– Наш новый император, да продлит Господь его дни на земле живых, хочет выдать тебя латинскому войску в залог исполнения обязательств его сына, – объяснил, наконец, отец.

– Выд... что? – Пол медленно поплыл из-под ног. Маска безразличия разлетелась на куски.

– Видишь ли, почтенная София, государь наш решил, что заложник – самый верный способ убедить латинян в искренности его намерений. А так как выдать ему некого, он спросил меня, не знаю ли я девицы подходящего возраста и хорошего рода, которую он мог бы представить как свою дочь. Кто, как не дочь ректора Пандидактериона, образована достаточно, чтобы сойти за царевну! Кто как не София, ясная звезда, прекрасна ликом настолько, чтобы в самом последнем варваре поселить благоговение! – заявил канцлер.

Софья смотрела на него во все глаза, не в силах поверить, что этот человек так жестоко ее ненавидит. Будет ли ей вообще покой, покуда он ходит по земле?

Отец дергал бороду в мрачной задумчивости. Размышлял, быть может, как не отказать императору, но и от собственных замыслов не отступиться. Ведь отсрочку свадьбы, да еще по такой ужасной причине, семейство жениха могло воспринять как отказ – уж канцлер постарался бы склонить их именно к этой мысли.

– Хорошо, – сказал он, наконец. – Но пусть государь пообещает, что она проживет среди латинян не больше месяца. А если он до тех пор не исполнит своих обещаний, я объявлю всему городу о его обмане.

– Я бы не торговался на твоем месте и тем паче не угрожал бы государю, – отвечал канцлер. – Ты лишишься должности, а там, глядишь, и головы. А кроме того, представь, в какой ярости будут эти варвары, узнав, что их обманули. Что они, по-твоему, сделают с ней?

Софье хотелось прыгнуть на него и выцарапать эти довольные глаза. Но она уже чувствовала, как подступает к горлу горячий ком, и вместо того, чтобы достойно удалиться, пала к его ногам, обхватила колени и разрыдалась.

– Господин мой! – взывала она. – Неужто не шевельнется в тебе ни проблеска жалости! Ведь и у тебя есть дочь! Как бы ты отдал ее в залог чужого обещания! Ведь если государь обманул латинян в малом, обманет и в великом – что будет тогда со мной!

Она как будто сумела смутить его – а может, то было выражение презрения, мелькнувшее в черных, как маслины, глазах. Как бы то ни было, канцлер дернулся и попытался освободить ноги, но Софья только крепче вцепилась в его колени, продолжая рыдать, – никакая сила сейчас не оторвала бы ее от него.

Наконец, Агазон не выдержал.

– Успокойте ее, – почти взмолился он.

Один из вооруженных солдат, сидевших тут же, в кабинете, поднялся и бережно, почти ласково поднял Софью на ноги.

– Не бойся, девочка, – произнес он ободряюще, – они тебя не тронут. Посидишь месяц-другой и вернешься к отцу.

Бьянка увела госпожу наверх, призывая на голову подлеца страшные проклятия, каких не знал даже ветхозаветный фараон, не хотевший пускать Израиль.

Софья рыдала до самого вечера – и на ужин, который устроил для гостей отец, не явилась. Слуге, явившемуся ее позвать, Бьянка объяснила нелюбезно, что госпожа занята сборами. На самом деле Софья занята была бездумным лежанием на постели и глазением в потолок.

Но, как то всегда бывает по пролитии слез, к вечеру примирилась со своим горем. Одно лишь воспоминание о лице Агазона душило ее черной ненавистью, но мысль о том, чтобы жить заложницей между латинян, больше не казалась ужасной.

– Расскажи мне о них, – попросила она Бьянку. – Ведь это твой народ. Ты, наверное, представляешь, что меня ждет.

– Для тебя все латиняне на одно лицо, что ли, госпожа, как сарацины? Кого ты называешь моим народом? Французов? Фламандцев? Я их знать не знаю, а этих чертей из Венеции и знать не хочу, – выплюнула она.

Ее родная Пиза была торговой соперницей Венеции, уроженцы обеих республик не питали друг к другу большой любви.

– Ты пристрастна, – заметила Софья.

– Да? – запальчиво воскликнула Бьянка. – Хорошо же! Как тебе такое: ходит слух, что венецианцы, что сейчас приплыли в Константинополь, перед этим держали французских рыцарей на острове святого Николая под палящим солнцем без еды и воды, и их дож запретил своим людям вывозить кого-либо с острова. И так он их мучил, пока они не согласились покорить для венецианцев города Истрии, Далмации и Кроации, хотя римский понтифик настрого запретил это делать!

– Ничего себе, – вяло пробормотала Софья. Разборки латинян мало ее занимали, рыдания истощили ее силы, чувства словно бы омертвели.

– С венецианцами не водись, говорила матушка, они с тебя живого не слезут, покуда у тебя есть что взять. Но вряд ли от них тебе будет какая-то обида, – поспешно добавила она, увидев, как помрачнела Софья. – И пилигримы добрые христиане, тебе не стоит их бояться. Они плывут на помощь нашим братьям в Святой земле. Никто из них не причинит тебе вреда.

Так минула ужасная ночь, в которую Бьянка собирала ее вещи, а Софья пыталась спать. Сон не шел, а когда она просыпалась от неглубокой дремы и вспоминала горькую свою судьбу, снова хотелось плакать. Но слезы, видно, уже закончились, поэтому получалось только тяжело вздыхать.

Однако наутро, прощаясь с родителями, Софья не могла удержаться от слез. С собой она брала, кроме Бьянки, старого своего учителя латыни и слуг, носивших ее паланкин и вещи. Мать без конца целовала ее, обливаясь слезами, отец давал последние наставления: не задирать нос, вести себя вежливо и мягко, держаться с достоинством, не распускать волос в чужом присутствии, не выходить из покоев без нужды. Софья в последний раз помолилась в домашней церкви – как горяча была в то утро ее молитва! – и спрятала на груди под туникой иконку с изображением святой Софии, своей небесной покровительницы, и трех ее дочерей.

– Да охранит тебя Господь, – обняв ее в последний раз, сказал отец. – Да не даст он мне потерять тебя.

Агазон Димитриад-Комнин с его отрядом ехал с нею, и вот уж чьего общества Софья с радостью избежала бы. Но кому сопровождать императорскую дочь как не канцлеру императора. Наконец, когда прощания и приготовления были закончены, она забралась в паланкин, надеясь хотя бы во время дороги смирить свое сердце и успокоить ум. Но даже побыть наедине с собой ей не дали. Канцлер непрестанно повторял ее легенду, которую Софья, по его словам, должна была запомнить крепче, нежели собственную жизнь. В конце концов, ей это надоело, и она задернула занавес, сказав напоследок:

– Настанет день – и ты будешь молить меня о помощи и пощаде. И тогда я не услышу тебя, как ты меня не услышал.

Когда проходили через мост, у Софьи мелькнула мысль броситься в море. Но, конечно, она никогда бы этого не сделала. Да и скорее всего ее выловили бы и ничего не добилась бы она, кроме скандала.

– Почти пришли, – сообщила Бьянка, идущая рядом с паланкином.

– Можно я не буду выходить, - взмолилась Софья.

– Придется, – кисло отвечала Бьянка. – Они, кажется, устроили тебе торжественную встречу.

Софья осторожно отодвинула занавес. И в самом деле – множество народу толпилось на улицах Галаты. Латинские рыцари образовали нечто вроде живого, закованного в железо коридора – свет зрелого утра тускло блестел на их щитах и наконечниках копий. Десятки знамен развевались на ветру, кони были наряжены в разноцветные чепраки, и все это великолепное зрелище в иное время обрадовало бы Софью. Но сейчас она задернула занавес и воскликнула в последней отчаянной мольбе:

– Господи! Господи! Да минует меня чаша сия!

Но никого никогда не минует его чаша. Паланкин мягко опустился на землю.

Глава 2. Песни Святой земли

Первые дни по прибытии в латинский лагерь Софья чувствовала себя самой несчастной девицей на земле. Ей отвели просторные прохладные покои на верхнем этаже купеческого дома. Из окон открывался вид на пригород, залив и выстроившиеся вдоль него венецианские суда, а еще на городскую стену. Но Софья не подходила к окну, боясь, что ее увидит кто-нибудь из латинян и станет показывать пальцем. Она общалась только с Бьянкой и старым учителем и омывалась дважды в день. Латинянам, быть может, казалось странным это пристрастие к мытью, но они без возражений давали ей столько воды, сколько она хотела.

Поначалу Софья скреблась до красноты, словно стремясь очиститься от самого духа этого места. В Галату выселяли кожевенников, чтобы зловоние их ремесла не отравляло город, а еще время от времени – прокаженных. Да и сами латиняне могли бы мыться почаще.

Латинян, кажется, вполне устраивало, что их пленница сидит тише мыши, и они ее не тревожили. Во всяком случае, не тревожили намеренно. Как-то вечером, уже собираясь спать, Софья едва не подскочила от оглушительного пьяного пения на каком-то варварском языке. Следом за тем послышался женский визгливый смех, и, едва вспомнив, где находится, Софья заплакала. Сейчас она отдала бы все, чтобы снова оказаться в своей тихой спальне в отцовском доме. Бьянка что-то грубо крикнула, высунувшись в окно, раздался многоголосый хохот, затем все стихло.

На четвертый день ее затворничества Бьянка сообщила, что Генрих, брат графа Фландрского, просит разрешения войти к ней. Имя было Софье едва знакомо: латинская знать, конечно, представилась ей по прибытии и оказала родовитой заложнице все возможные почести, но в тот день Софья была слишком подавлена, дабы запомнить хоть что-нибудь из того, что ей говорили.

Не зная, как следует себя вести и какое у него к ней дело, она решила придерживаться наставлений отца, держаться вежливо и с достоинством, и велела Бьянке пригласить его войти. Генриху было около тридцати лет. Как большинство латинян, он брил бороду и коротко стриг волосы, отчего выглядел, на взгляд Софьи, несколько причудливо. Он отвесил ей почтительный поклон, и она улыбнулась и кивнула в ответ, жестом предложив ему присесть.

– Моя госпожа, – начал он по-латински, – прости меня, что нарушаю твой покой, но, покуда ты здесь, мало какие сведения доходят до тебя. В день святого Петра коронуют твоего брата, и отец твой, император, завтра устраивает большой пир в честь этого события. Он передал, что хотел бы видеть на празднике и тебя, и, возможно, ты тоже будешь рада пойти и повидаться с твоими родными. Мы не хотим держать тебя здесь пленницей, не могущей выйти куда бы то ни было.

Он говорил почтительно и дружелюбно, и ледяная тяжесть, сковывающая сердце Софьи, как будто стала подтаивать. Но если до сей поры ей казалось, что сидеть в латинском лагере есть худшее из зол, то провести все пиршество пред лицом императорской четы, выдавая себя за их дочь, было стократно хуже. Но отказ удивил бы латинян и разгневал императора, поэтому Софье ничего не оставалось, кроме как согласиться.

Выбирая наряд, она даже немного развеселилась. Бьянка держала перед ней бронзовое зеркало в половину человеческого роста, и Софья вертелась перед ним, рассматривая себя то в парчовой далматике, то в тунике из шести слоев виссона. В конце концов, она остановила выбор на столе из тончайшего хлопка и шелковой верхней тунике с короткими рукавами – одеться легче было неприлично, а тяжелее – жарко. Перед началом пира Софья решила притвориться, что ей очень печально видеть родителей, к которым она не может уйти, чтобы ей разрешили сесть между латинян – тогда у нее осталась бы хоть призрачная возможность радоваться празднику, не думая ежечасно, достаточно ли она походит на царевну.

На следующий день, когда солнце стало клониться к западу, и в золоте его стало более багрянца, чем белизны, вышли из пригорода. Такого торжественного сопровождения Софья не знала никогда. Одетая в лучшие свои наряды латинская знать на лошадях ехала по обе стороны от ее паланкина, и нет-нет, да и поглядывала Софья, как сверкает солнце на металлическом шитье их плащей. Бьянка сопровождала госпожу большую часть пути, но, когда проходили пизанский квартал, убежала повидаться с детьми. Все равно на пиршестве ее никто не ждал. Поэтому, когда слуги опустили паланкин, выбраться Софье помог Балдуин, граф Фландрский. Он был одет в тунику из плотного золотого шелка с изображением льва на груди. Подол с глубоким разрезом спереди был вышит зелеными и красными цветами. Рукава нижней туники (или как там она звалась у латинян) были наполовину красные, наполовину зеленые, это разноцветье показалось Софье бестолковым.

В Большом дворце она никогда раньше не бывала, но, когда их вели в пиршественный зал, старалась по сторонам особо не смотреть. Так латинянам будет проще решить, что ей подобная роскошь если не привычна, то, во всяком случае, неудивительна. Сами они чуть шеи не свернули, вертя головами – полы коридоров были выложены цветным мрамором, стены и потолки украшали всевозможные мозаики – пестроцветье ярких красок на золотом фоне. Фон этот будто светился в огнях ламп и лучах умирающего солнца. Софья готова была поклясться, что и самые богатые владыки Запада не наскребли бы в сокровищницах средств, дабы оплатить подобное.

Наконец, вошли в зал. Бонифаций Монферратский и братья из Фландрии подвели Софью к императору, словно передавая на один вечер из рук в руки. Исаак, изображая отца, покровительственно положил руку ей на голову. Софья крепко зажмурилась – так латинянам могло показаться, что она пытается сдержать слезы, а ей самой не пришлось бы придумывать подходящее выражение лица.

– Все хорошо, милая София? Они тебя не обижают?

– Нет, господин мой, – выдавила она. – Они весьма добры ко мне, и я ни в чем не нуждаюсь.

Тут же к ней подскочил молодой человек, одетый в златотканую синюю мантию поверх виссонной туники.

– Софья! Как я рад, что ты пришла! Надеюсь, ты не держишь зла ни на меня, ни на отца за то, что мы отправили тебя к латинянам. Они добрые люди, я прожил с ними бок о бок много месяцев, и мне никогда не пришлось ни на что пожаловаться – разве что на трудности походной жизни.

Это был, как поняла Софья, царевич Алексей, которому завтра надлежало стать императором. Кажется, он вовсе не стремился дождаться ее ответа. Выпалив свою короткую речь, царевич поспешил занять место во главе стола.

– Если я и вправду сослужила вам великую службу и обрела перед вами благоволение, позвольте мне сесть между латинян, – попросила Софья. – Так мне будет легче изображать печальную дочь, не желающую садиться с родными, покуда не может остаться с ними долее пира.

– Да, пожалуй, так будет лучше, – согласился император. – И сами они пускай увидят, что я держу свое обещание и даже на празднике не отрываю свое дитя от них надолго.

Так Софья села между братьями из Фландрии. Они были как будто огорчены ее печалью и, не желая их расстраивать, Софья улыбнулась обоим:

– Что же, господа, вы показали себя гостеприимными хозяевами, покуда я жила у вас, позвольте теперь и моим родным явить гостеприимство.

Несмотря на непростое положение, ей удалось насладиться торжеством и даже обществом латинян, что еще день назад показалось бы Софье немыслимым. И Исаак, и Алексей бесконечно славословили своих западных союзников, называя благодетелями, спасителями и прочим в таком же роде. Если бы подобное торжество устроили во славу Софьи, ей уже через час сделалось бы невыносимо. Но ее спутники были как будто начисто лишены скромности и только благосклонно кивали в ответ на величания. Никто из них не сделал и попытки остановить поток лести.

Разносили всевозможные яства – и хоть Софья не раз бывала на пиршествах, устраиваемых ее отцом, роскошество императорского приема не шло с их домашними праздниками ни в какое сравнение. Когда подавали уху с чесночной приправой, Балдуин по правую руку выругался и потянулся за вином. Кажется, на его родине острая пища была не в ходу. Когда подали птицу в медовом соусе, Софье показалось, что весь стол уставился на латинян – хоть им и положили приборы, мясо многие из них ели руками.

Софья осторожно коснулась локтя Генриха по левую руку от нее.

– Мой господин, на наших праздниках редко едят руками. Быть может, вы воспользуетесь прибором?

– Я не знал, госпожа, прошу прощения, – покладисто отвечал тот, вынул из ножен на поясе широкий нож и, отрезав кусок фазаньего бедра, прямо на ноже отправил в рот. Софье захотелось побиться лбом о стол. Вместо этого она указала на вилку, лежащую у правого локтя Генриха.

– Я имела в виду вилку, мой господин. Вы можете просто отрезать мясо и наколоть на нее. – Она показала пример, не в силах отделаться от чувства, что учит ребенка.

Балдуин справа от нее, следящий за их разговором, с сомнением повертел прибор в руках.

– Напоминает рога дьявола, – пробормотал он. – Но раз ты настаиваешь...

... Выступали музыканты и акробаты, и в этой разноцветной карусели, в окружении родных напевов, Софья на краткий час забыла о своей незавидной участи. Не для того ли, подумалось ей, и устраивают люди пиры и праздники, чтобы отрешиться в эти дни от душащих и низменных своих забот, которые, дай им волю, поглотят жизнь целиком. Она, впрочем, заметила, что некоторые артисты на лютнях и тамбуринах исполняли явно чужие, вероятно, западные мелодии. Быть может, император хотел таким образом сделать жест вежливости в сторону своих союзников. Софья сомневалась, что константинопольская знать оценила этот жест.

Генрих протянул ей кусок начиненной кефалью пулярки на лезвии ножа. Софья опешила, но затем решила, что то, должно быть, знак внимания, принятый на западе. Она осторожно сняла мясо и отправила в рот, хотя Генрих, видно, ждал, что она станет есть прямо с лезвия. Однако этот небольшой эпизод показался Софье весьма милым и окончательно разбил напряжение между ними.

Но и это было далеко не все, чем ее спутники удивили собравшихся в тот вечер. Балдуин, уже изрядно захмелевший, вдруг поднялся, когда затихла музыка, и в короткой, воцарившейся на миг тишине запел, видимо, на фламандском.

Голос его покрыл все пространство зала, но не ширился, а словно бы поднимался к незримым высотам с каждым вздохом его. Собравшиеся за столом фламандцы подхватили песню, но от их многоголосья ощущение стремящегося вверх луча не ушло. Софья почувствовала, как ее собственное дыхание поднялось из груди в самый верх горла, сделавшись поверхностным и частым, словно и оно стремилось вырваться ввысь следом за песней.

Когда Балдуин замолк, фламандская знать разразилась радостными криками. Балдуин воскликнул, на этот раз на латыни, видно, чтобы прочие латиняне поняли его:

– Так будет и с нами! Как век назад, мы вернем Святой город – и о нас также будут слагать песни, что зазвучат при всех дворах Запада и Востока!

Латиняне отвечали согласным ревом, но на лицах хозяев пиршества виднелись лишь кислые улыбки. Балдуин не мог этого не заметить, и, опустившись на сиденье, спросил Софью:

– Я чем-то оскорбил твоих родных?

– Нет, мой господин, – отвечала она. – Просто на наших праздниках не принято петь.

– Разве греки не поют песен? – удивился Балдуин. – Но я слышал, в греческой земле слагаются величайшие гимны.

– Нет, мой господин, конечно же, мы поем песни, только не на наших пирах, – мягко пояснила она. – Не пристало знатному человеку и почетному гостю развлекать других. Он должен сидеть на своем месте, есть и пить, и только развлекаться чужой игрой.

Балдуин слегка покраснел, и Софья, желая отвлечь его от этой неловкости, спросила:

– А о чем была твоя песня, мой господин?

– О Палестине, госпожа, и о взятии Святого города.

– Быть может, ты не откажешься спеть мне ее снова, когда мы вернемся? – попросила Софья. Невольно она коснулась рукой горла, но дыхания в нем больше не было – как затих последний звук песни, оно вернулось в грудь.

Глава 3. Улицами Константинополя

После пира маркграф Монферратский напомнил Софье, что латиняне вовсе не желают держать ее пленницей и что она может ходить куда и когда захочет, единственно в сопровождении кого-нибудь из войска. Например, если, конечно, царевна пожелает, она может поводить своих спутников по Константинополю, ибо они с трудом ориентируются в таком большом городе, а между тем, как они наслышаны, в нем хранятся бесценные святыни христианского мира – и копье Лонгина, и гвоздь Распятия, и Багряница, и много других реликвий, одна лишь мысль о которых приводит душу всякого христианина в трепет.

Скорее всего, маркграф не лукавил. Величайший по размеру город западного мира – Париж – был во много раз меньше Константинополя, хотя, как слышала Софья, имел даже университет. Она, впрочем, не сомневалась, что по сравнению с Высшей школой Магнавры под началом ее отца Парижский университет мало чем мог прихвастнуть. Впрочем, то, что латинские варвары все же тянутся к знаниям, а не только мечом горазды махать, определенно заслуживало одобрения.

На третий день после коронации Алексея Людовик, граф Блуа и Клермона, а с ним маркиз Монферратский и многие из их людей пожелали посетить храм Богородицы Фаросской, в который у них так и не получилось войти в день коронации. Софья охотно согласилась их сопроводить, поставив только одно условие: она хочет идти пешком или сидеть на лошади, а не ехать в паланкине. Латиняне не возражали, и Софья впервые за дни своего заточения вышла под яркое солнце зрелого лета.

Золотой Рог сиял расплавленным металлом, казалось – зачерпни воды, как она оставит в ладони россыпь золотых монет. Легкий ветерок трепал волосы, когда они переправлялись на пароме через залив, и в эти краткие мгновения как счастлива была Софья и этому солнцу, и ветру, и соленым брызгам, нет-нет, да и попадавшим ей на нос.

Они причалили у ворот Перамы, у самого храма святой Ирины, куда, конечно, не преминули зайти. Посвящен он был, однако, не Ирине, а Божественному Миру, столь нужному сейчас пред лицом тех обязательств, которыми опутали своих ставленников латиняне – и той лжи, коей опутали императоры самих латинян.

Но за стенами храма думать о нависшей над ними всеми угрозе не хотелось. Улицы полнились гомонящей толпой, на латинян глядели без всякого интереса, и Софья вскоре расслабилась. Они купили у лоточника медовые кольца с кусочками засахаренного лимона и абрикоса, которые ее спутники, как полагала Софья, не только никогда в жизни не пробовали, но даже не видели. Почему-то ей было радостно видеть их удивление даже в такой малости. Сама она почти никогда не ела уличную еду – разве что в далеком детстве, когда гуляла с отцом близ университета. Кушанья в их доме всегда готовили повара, а сладости с лотков были, по словам отца, развлечением простолюдинов. Ощущение краткой свободы было ей приятнее самой сладости.

Проходя через форум Константина, латиняне надолго задержались у торговых рядов, которые и сами по себе были им за зрелище. Тут торговали церковной утварью, дорогими тканями, сундуками, оружием, розовым маслом и всем, что мог и чего не мог представить человеческий разум. Глядя на своих спутников, растерянных и восхищенных богатством рынка, Софья подумала, как легко забывает человек о небесном ради земного. Еще недавно они хотели увидать Фаросский храм, а теперь только и делают, что отвлекаются по дороге.

Впрочем, латинян сложно было винить, если вспомнить, что Константинополь был первым большим городом, который они видели.

Наконец, добрались и до храма. Софья надеялась, что по раннему часу, когда заутреню уже отслужили, народу в храме будет немного и у них со спутниками не возникнет трудностей. Но трудности вылезли откуда не ждали.

– Госпожа Ласкарина! – воскликнул ризничий Месарит, заставив Софью покрыться холодным потом. Отец ее, Дамиан Ласкарис, водил некогда дружбу с ним и его братом Иоанном. Но сейчас это знакомство было Софье совершенно ни к чему. Она испуганно глянула на латинян, но те не понимали языка ромеев и потому не обратили на восклицание ризничего никакого внимания. – Во всяком обществе ждал бы видеть вас в этом храме, но сегодня вам удалось меня удивить. В наши дни молодые люди с кем только не водят знакомства, но уверены ли вы, что латинские воины – подходящая компания для девицы вашего рода? Что бы сказал ваш отец, если бы видел?

– То долгая история, – уклончиво отвечала Софья, – и я хожу с ними не по моей воле. Моему отцу прекрасно об этом известно – спросите его, если хотите. Но сегодня наши западные друзья пришли поклониться святыням Страстей – стоит ли встречать их так нелюбезно? Они прибыли издалека и просили показать им Богоматерь Фаросскую – разве не благочестивое желание? Вы говорите на языке Древнего Рима и знаете о святынях больше моего – быть может, вы все им здесь покажете? Только умоляю, Бога ради, не называйте меня при них Ласкариной! Пускай будет просто «госпожа».

Николай Месарит повел гостей в южный предел храма, где для святынь Страстей Господних выстроен был деревянный реликварий, укрытый сверху прозрачными пластинами горного хрусталя. Проходя под арками, где на серебряных цепях висели Святое Чрепие и Образ на плате, латиняне перекрестились. Крестное знамение они творили слева направо, и пятью пальцами вместо трех. Ризничий поджал губы, но промолчал.

Наконец, латины склонились над хрустальной крышкой, и воздух наполнился вздохами и странною речью на смеси латыни и варварских языков – и один из людей графа Людовика – Софья не знала его имени – в простоте душевной снял с пояса меч и положил на крышку, будто надеялся, что благодать святынь освятит и его оружие.

Возможно, он был не так уж и глуп, этот латинянин, ведь два с половиной века назад царь Константин послал своему войску воду, которой омывали святыни и которая сама оттого сделалась свята.

И все же класть на реликварий оружие было так странно, что Софья не выдержала:

– Иногда я думаю, – сказала она, – какое великое чудо сотворил Господь, войдя в сердца западных племен. Ибо если бы не Он, и по сей день они продолжали бы резать друг друга и бить прочие народы.

Она ждала, что ей станут возражать, но, похоже, святость этого места смиряла любое возмущение. Рыцарь, положивший меч на крышку, ответил:

– Ты права, госпожа моя. Если бы не открылся Господь народам, весь свет был бы сейчас хуже зверей лесных.

– Я бы не сравнивал, – заметил ризничий Месарит. – Одним народам Господь указует направление пути, как указал ромеям, а других выводит из тьмы, чтобы только поставить на путь, как вывел франков.

На сей раз даже святость храма не помогла.

– Ах, ну да! – воскликнул Людовик Блуаский. Свет внутренней тишины ушел из его черт, лицо сделалось надменным и замкнутым. – Безгрешные греки, единое светило христианского мира, оплот мудрости посреди варварской погани! Вы почитаете себя единственными наследниками Римской империи, отняв это имя у всех других народов, хотя мы – мы тоже ее наследие!

Поняв, что разговор зашел не туда, Софья поспешила примирить их:

– Хватит вам, право слово. Мы пришли поклониться святыням, а не устраивать перебранку.

... Когда гости вышли из храма, солнце медленно катилось к зениту. Они снова прошли на форум Константина, где Софья купила целый мешок фиников, уверенная, что таких плодов ее приятели точно не ели. Они разместились в небольшом зеленом дворике у дворца Дафна за Ипподромом. Жан Фриэзский, один из вассалов Людовика, предложил было разместиться в амфитеатре Ипподрома, откуда открывался прекрасный вид на ристалище, но получил ответ, что лучше тогда уж сразу залезть в печь. Софья подумала, что большая часть латинян происходит из стран куда более холодных, чем земли ромеев, и, верно, многие сейчас страдают от жары. Как же вы будете воевать в вашей Палестине, друзья мои, мысленно усмехнулась она.

Насчет фиников она ошиблась – многим ее спутникам они были знакомы. Венецианские и генуэзские корабли, дважды в год связывавшие королевства Запада с латинскими государствами Востока, привозили из Святой земли в том числе и эти плоды. Однако они не отказались от угощения, тем более что в их странах финики были баснословно дороги.

В садике нежно журчали фонтаны, и Софья с ее спутниками умыли лица – в такую жару прохладная вода была ценнее золота. Латиняне принялись брызгаться водой, как дети, от этого зрелища Софье стало смешно. Но, видно, даже этот светлый день должен был ей омрачиться. В журчании фонтана и звуках иноземной речи послышался внезапно женский смех. В самом смехе не было как будто ничего удивительного – мало ли кому вздумалось прийти в сад, но Софья обернулась на звук и застыла как изваяние. Словно ледяная вода пролилась ей в душу, сковав ту предвечным холодом.

В зарослях шелковицы, почти укрывших от посторонних глаз руины разрушенной землетрясением части Ипподрома, гуляли двое. Девушка в летящей виссонной тунике, ступала по острым камням руин, будто в танце, а рядом с ней шел, едва поддерживая ее ладонь, не кто иной, как второй жених Софьи, Кадм Нерей.

Может, это его сестра, без особой надежды подумала Софья. Но она знала всех сестер Кадма, а их было ровно нисколько, чтобы понимать – никакая то не сестра.

Вот девушка как будто потеряла равновесие, приготовилась к прыжку – и Кадм протянул руки, чтоб подхватить ее. Она прыгнула ему в объятия и снова залилась звонким смехом.

Выходит, проклятый Агазон все же добился своей цели – расстроил ее свадьбу. Что, хотелось бы знать, он наплел родне жениха?..

Нет, грустно подумала Софья. Канцлер, хоть и негодяй, здесь ни при чем. Сколько живет она у латинян – едва неделю! Разве можно в столь короткий срок найти себе новую возлюбленную. Верно, Кадм гулял с этой девицей, еще будучи обрученным с Софьей. Да ведь он и сейчас с нею обручен, если свадьбу не отменили, а лишь отложили до поры.

От нахлынувшей жалости к себе захотелось утопиться в фонтане. Но тут было для этого слишком мелко и слишком много латинян, поэтому Софья сидела неподвижно, не в силах отвести глаз от ужасного и прекрасного зрелища.

Эти двое были счастливы. Не нужно было прозревать глубины человеческой души, чтобы видеть это. Софья и сама общалась с женихом, и он показался ей весьма милым юношей, но этой легкости и радости не было между ними. Да и можно ли его винить – вряд ли родители спросили самого Кадма, кого он хочет взять за себя. Не радуется ли жених ее тому, что свадьба отложилась? Быть может, в глубине души он лелеет надежду, что более ничем не обязан Софье? Что больше он ее не увидит?

Софья не сразу поняла, что граф Людовик не в первый раз ее окликает. Она обернулась и уставилась в его лицо невидящим взглядом. Если бы Софья сейчас открыла рот – точно разревелась бы. Казалось, графа ошеломила застывшая у нее на лице маска страдания.

– Госпожа, если я или мои люди хоть в чем-то тебя обидели, мы...

Софья покачала головой, глубоко вздохнула, и вздох ее показался похож на стон.

Маркиз Монферратский был, видимо, куда проницательнее своего младшего товарища. Он сказал примирительно:

– Думаю, госпожу утомило наше сегодняшнее путешествие, да и солнце уже высоко. Пора возвращаться.

Только оказавшись в своих покоях на третьем этаже купеческого дома в Галате, Софья смогла накататься на постели и нареветься до икоты, жалея и себя и собственную глупую жизнь, которая в последние недели все более катилась под откос.

… На следующий день Софью раздражало буквально все. Солнце – потому что светит, ветер – потому что дует, венецианские суда – потому что заслоняют залив, залив – потому что бликует на солнце, солнце – потому что светит...

Возможно, это объяснялось тем, что уже второй жених был для нее потерян, а быть может, тем, что она проснулась на рассвете от криков дравшихся на соседней улице франкских шлюх.

Еще через несколько часов Бьянка сообщила, что через Софьиного учителя латыни маркиз Монферратский просил передать: царевич Алексей прибыл в лагерь и хозяева спрашивают, хочет ли она повидаться со своим братом. Софья закричала:

– Да они глупы как бараны! Конечно, не хочу! Кто бы захотел видеть людей, отправивших его во вражий стан и заставивших лгать всем вокруг!

У Бьянки вытянулось лицо.

– Так и передать? – уточнила она.

– Нет, – уныло отозвалась Софья. – Пусть скажет, что я скоро спущусь.

На первом этаже дома, где ее поселили, расположился маркграф Монферрата Бонифаций, чтобы держать заложницу под крылышком, на втором ютилась семья купца-иудея, у которого за немалую цену и снимали часть дома, а весь третий отвели Софье. Западная знать часто собиралась у маркграфа, чтобы обсудить какие-то подробности похода, хотя Софье, слышавшей иногда их беседы на улице, казалось, что все они сводятся к деньгам. Ее уже тошнило от бесконечных разговоров о деньгах, а с другой стороны – от этих средств зависела ее свобода, как если бы она была необыкновенно дорогостоящей рабыней. Вот и сейчас Софья не сомневалась, что царевич пришел обсудить очередные выплаты и она будет только мешать.

Поэтому она не торопилась спускаться. Позавтракала салатом из абрикосов, яблок и миндаля, долго выбирала наряд, попросила Бьянку красиво уложить ей волосы – это была одна из немногих радостей, доступных ей в те дни, когда она не выходила на улицу.

Был почти полдень, когда Софья спустилась к маркизу. В просторном зале – судя по всему, хозяйской столовой, куда спускалась лестница, – было многолюдно и как-то слишком весело для официального визита. Царевич Алексей, уже порядком захмелевший, полулежал на столе, заливаясь хохотом от чьей-то удачной шутки. На голове его вместо императорского венца сидела, съехав набок, лохматая меховая шапка, а венец нацепил на себя какой-то рыжий латинянин из людей маркиза.

– Гляжу, вам весело, – ехидно проговорила Бьянка, оглядывая пьяное собрание. – Моя госпожа думала увидеться с братом, пока он еще в состоянии ее узнать.

– Я в состоянии!.. – нетвердым голосом возмутился Алексей. – Мы просто слишком долго ждали! – Он икнул, меховая шапка окончательно съехала на стол.

– Можно я к ним не пойду, – взмолилась Софья, оглядывая хмельное сборище из-за угла. – Он же пьяный, скажет что не то – и мне конец!

– Я не пьяный! – услыхав ее, заявил Алексей, направившись прямо к Софье. Он обнял ее, и ей показалось, что сделано это было не столько чтобы разыграть спектакль для латинян, сколько чтобы ее безнаказанно полапать. Но затем он обратился к ней и голос его звучал почти осмысленно: – Тебе здесь хорошо? – И сразу же, не дождавшись ответа: – Не выдавай меня, умоляю. Это ненадолго – только рассчитаемся и ты вернешься к отцу, и, клянусь моим венцом, никто никогда больше не посмеет взять тебя.

Софья бросила унылый взгляд на венец, которым клялся названый братец. Тот сейчас как раз ходил по рукам и головам латинян. Алексей покраснел, как будто понял, куда она смотрит, скомкано попрощался с ней и вернулся к своим западным друзьям. Раздраженно вырвал венец у усатого латинянина с крестообразным шрамом на щеке и водрузил на свою голову.

– Тебе больше не о чем поговорить с твоей сестрой? – Маркиз был, похоже, удивлен краткостью их встречи. – Хотя бы узнать, хорошо ли ей живется и не нужно ли чего? На ее долю выпало тяжкое испытание, ей дорого будет всякое участие.

Софья невольно ощутила благодарность к маркизу. Быть может, не так уж грубы души этих людей, раз они способны понять, как тяжело юной девице находиться среди них.

– Она сильно не в духе из-за нашей попойки, – махнул рукой Алексей, хотя Софья видела, что он смущен.

Но дожидаться неискренней сердечности не стала – быстро поднялась к себе.

Несмотря на то что день начался хуже некуда, продолжение его было отнюдь не так мрачно.

Кроме рукоделия, из развлечений в ее покоях было только смотреть в окно. Конечно, Софья могла взять из дома книги, но в тот день решила, что латиняне станут смеяться над ней, ведь их женщины неграмотны, и ничего не взяла. Сейчас она понимала, что никто не стал бы над ней смеяться, никто бы ее даже не увидел в ее покоях. Поэтому она думала послать кого-нибудь из слуг взять из дома некоторые ее книги, если, конечно, отец разрешит нести их к латинянам. Но не успела придумать, какие, как услышала со двора:

– Доброго дня, госпожа моя!

Это был Генрих из Фландрии, верхом на лошади, и Софья заулыбалась, увидев его.

– И тебе, доброго дня, господин!

– Надеюсь, ничто не потревожило тебя этой ночью?

Может, он имел в виду ссору франкских блудниц, подумала Софья. Но жаловаться на такую глупость показалось ей мелочным.

– Все было хорошо, господин, да и я не во дворце, чтобы досадовать.

Казалось, на этом визит вежливости под ее окно должен был закончиться, но Генрих явно хотел чего-то еще.

– Госпожа моя, – наконец, сказал он, – я хотел бы отправиться в город, и для меня не было бы большей радости, чем если бы ты составила мне компанию.

– Только тебе? – засмеялась Софья. – А где твои двести друзей?

– Только мне, – отвечал Генрих. – Конечно, ты можешь взять с собой кого пожелаешь.

Генриха она стеснялась менее прочих латинян после того глупого случая, когда он попытался накормить ее с ножа.

– Хорошо, я велю подготовить паланкин.

«Надеюсь, ты не напьешься в ожидании, как мой названый братец», – подумала она, но вслух говорить не стала.

Генрих не напился, но достаточно явно проявлял нетерпение, ерзая в седле. Когда паланкин с Софьей, наконец, вынесли, он так сильно натянул поводья жеребца, что тот взвился на дыбы.

– Похоже, фламандец рисуется перед тобой, – заметила Бьянка.

Софье отчего-то сделалось тепло.

Они решили направиться в город по мосту. Когда Софья проделывала этот путь больше недели назад, она плотно задернула занавески и молилась только о том, чтобы ее поразила молния или земля разверзлась бы под нею. Сейчас занавес паланкина почти всегда был открыт, она смотрела то на Генриха, то на Бьянку, то на венецианские суда вдоль берега и думала, что, может быть, поспешила пожелать себе смерти и испугаться того, чего не знала.

– Знаешь, – сказала она Генриху, – многие богатые люди у нас в городе нанимают в... воинов из северных и западных стран в личную охрану. – Она едва не сказала «варваров», но вспомнила, как взорвался вчера граф Людовик, и в последнее мгновение удержала глупый язык. – Ты сейчас как будто мой охранник.

– Так и есть, – просто отвечал Генрих.

Должно быть, именно за богатую горожанку и ее телохранителя их и принимали, пока они неспешно двигались по Срединной улице. На форуме Тавра взгляд Генриха ожидаемо упал на возвышавшуюся в центре площади колонну белого мрамора, обвитую, словно цветным поясом, фресками с изображением побед императора Феодосия над скифами и готами. Но Софья указала ему на медную статую всадника, сидящего на коне без узды и протягивающего руку к западу.

– Я думаю, – сказала Софья, – что это Иисус Навин, военачальник Моисеев – он как будто велит солнцу не заходить над Гаваоном. А еще говорят, что у коня в переднем левом копыте спрятан образ врага.

– Что? – не понял Генрих.

– Там как будто статуя человека из народа, который враг нам. И пока она заключена в копыте, мы попираем врагов наших, а как ее вынут – так враги наши станут попирать нас.

– Правда? И кто же это? Кто-то из народов степи? Или сынов Агари?

– Не знаю, статую мало кто видел, – уклончиво отвечала Софья. Наивный Генрих полагал, что страшнейшие враги империи – тюрки или Айюбиды, тогда как большинство горожан считало, что в коне заключена статуя латина.

На форуме Константина Генрих ушел к оружейным рядам, а Софья и Бьянка остановились посмотреть ткани и вскоре потеряли его из виду. Софья купила крашеный мареной шелк, решив, что сошьет из него платье, когда выйдет из латинского плена. Затем ее увлекли индийские благовония, и она вспомнила о своем спутнике только когда обоняние притупилось от бесчисленных ароматов, щекочущих нос.

Они нашли Генриха, когда он выходил из лавки кожевенника. Он потянул носом, должно быть, учуяв ту смесь ароматов, которую Софья нанесла на одежду и руки, пока выбирала себе благовония по душе.

– Ты одна пахнешь как целый сад, госпожа, – сказал Генрих, и трудно было понять, шутит он или ему вправду нравится. Затем он пожаловался: – Никогда бы не подумал, что в греческой земле такая дорогая кожа. Мне казалось, тут пасется достаточно стад, чтобы простой ремень не стоил как хороший клинок.

– Да он вроде не стоит... – растерянно пробормотала Софья.

– Я отдал этому сарацину почти четыре марки.

– Это все из-за твоих задумчивых синих глаз, – пошутила Софья.

– Что?

Она порадовалась, что Бьянка, знавшая латынь довольно скверно, вряд ли их понимала, иначе бы заржала в голос.

– Лавочник увидел, что ты иностранец, и задрал цену в несколько раз. Всем известно, что латины, быть может, кроме жителей морских республик, легковерны и не умеют торговаться.

Генрих выругался на родном языке, схватился за рукоять меча, и Софья испуганно вцепилась в его руку.

– Ты что!

– Да успокойся, ты что, думала, я его убью. – Он высвободил ладонь. – Просто пригрожу этому... – последовало непереводимое фламандское ругательство, – чтобы он вернул мое серебро.

Далее последовала весьма впечатляющая сцена, вспоминая которую Софья еще долго веселилась. Генрих широким шагом вошел обратно в лавку, где торговец, и вправду походивший на сирийца, попытался было расплыться в угодливой улыбке, пока не увидел лица вошедшего. Торговец был полноват и широк в плечах – не исключено, что он не только торговал кожами, но и сам их выделывал – однако ниже Генриха на две головы и не вооружен. Генрих сгреб его за шиворот и приподнял так, что на полу остались лишь мыски башмаков. Он что-то прорычал на родном языке, и Софья, крутившаяся поблизости, перевела с извиняющейся улыбкой:

– Он говорит, почтенный господин, что ты обсчитал его, и требует вернуть серебро, которое заплатил сверх цены.

Сириец попытался отцепить от туники пальцы Генриха, но проще было вырвать рыбу у голодной кошки.

В конце концов, им вернули почти три четверти уплаченной цены, но Генриху этого показалось мало, и он отвесил сирийцу пару оглушительных затрещин, пока тот не отдал еще полмарки. Теперь уплаченная цена казалась даже маловата для длинного кожаного пояса с медными накладками, но, кажется, ее западный приятель был удовлетворен. Он заметно повеселел и, когда они выходили на улицу, показал Софье перстень с крупным изумрудом. Изумруд служил крышкой маленького вместилища, где содержался порошок, излечивавший, по словам торговца, от любого яда.

Софья поняла, что его снова обманули, но не хотела увидеть еще одну сцену насилия, поэтому сказала только:

– Противоядия не всегда работают, мой господин, лучше все-таки следить, что тянешь в рот. Дай его мне.

Генрих протянул ей перстень, и Софья поместила его на груди, рядом с иконой святой Софии и дочерей ее, затем прижала к губам и зашептала:

– О святые достохвальные мученицы Вера, Надежда, Любовь и доблестных дочерей мудрая мать София... умолите Господа, да в скорбях и напастях неизреченною благодатью Своею покроет нас и сохранит, и славу Его, солнце незакатное, сподобит узреть. Будьте нам опорой во смиренных моленьях наших, да простит Господь Бог грехи и беззакония наши, да помилует нас грешных, и щедрот Своих да сподобит нас...

Она протянула перстень обратно Генриху, уверенная, что ее молитва принесет хозяину пользы больше, чем любой выдаваемый за противоядие порошок.

Как и вчера, ее неудержимо влекло к садам за Ипподромом – оттуда было совсем недалеко до ее дома. Как зверь, потерявший детенышей, бродила Софья возле прежнего гнезда, приближаясь на ничтожно малое расстояние и не будучи в силах подойти. Она сводила Генриха в Фаросский храм, и в церковь святого Анастасия, и Сергия и Вакха – и затем, когда солнце клонилось к закату, привела его на то самое место, где сидела вчера с латинянами и где увидала в руинах своего жениха.

Теперь тутовые заросли пустовали – в них резвился только ветерок. Они всемером расположились в тени дикой вишни у фонтана, и, пользуясь случаем, Софья послала Бьянку домой взять ее Евангелие, которое родители подарили как ей исполнилось двенадцать лет. Когда Бьянка ушла, Софья подумала, что, возможно, была несправедлива к Кадму – что сказал бы он сейчас, если бы увидел ее с Генрихом.

Нет, тут же поправилась она, как можно сравнивать! Ведь они с той девицей были наедине и обнимались, а она здесь в сопровождении слуг, и они просто отдыхают. Ей снова сделалось досадно и грустно. Ее жених милуется где-то со своей возлюбленной, и, верно, будет бегать к ней и после свадьбы, тогда как она, Софья, не может даже зайти домой!

Что же, друг мой неверный, зло подумала Софья, если ты нисколько не опечален отсрочкой брака, то и мне о ней печалиться не пристало.

Она прокашлялась и повернулась к Генриху:

– Господин мой, хочешь, я тебе спою?

Глава 4. Молитва о путниках

Август подкатывался к середине. Софья все больше привыкала к латинянам и уже не боялась самостоятельно покидать свои покои. Была в этих людях легкость и простота, которой она в жизни почти не знала, а кроме того – удивительная чуткость, словно они понимали, что не всем по сердцу грубость их нравов. В какой-то мере она даже понимала своего лже-братца, ходившего к латинянам пьянствовать и играть в кости. Нравы их были достаточно просты для того, чтобы даже самые знатные из них позволяли себе петь и плясать – зрелище для Софьи невиданное. Она, однако, не могла сказать, что их развлечения совсем ей не по душе. Было в западных песнях что-то странно притягательное – они словно подталкивали душу куда-то вверх вместе с дыханием, как слабый яд, который не травит, а лишь вызывает головокружение и веселость. Софья любила их песни, а палестинскую – ту, что пел Балдуин на императорском пиру, выучила наизусть и нередко подпевала ей из окна, когда слышала на улице.

Царевич упросил своих западных друзей сопровождать его в путешествии по провинциям, чтобы показаться народу и собрать средства для выплат. Этих проклятых выплат, от которых зависела ее, Софьи, свобода. С ним согласились отправиться маркиз Монферратский, Генрих Фландрский, Гуго де Сен-Поль и многие другие. В день перед выступлением в латинском лагере устроили прощальное пиршество, и Софья в сопровождении Бьянки пришла на него.

Прямо на берегу установили некое подобие столов – доски, лежащие поперек козел. Когда Софья спустилась, берег представлял собой помесь праздничного зала и свалки. Она уже знала, что латины могут сожрать за один присест целое стадо и выпить вина целую реку, так что не удивилась разбросанным тут и там опорожненным бочонкам, которые слуги просто стаскивали в сторону, чтобы не мешали.

Если поначалу она боялась являться к латинам в лучших и драгоценнейших своих одеждах, думая, что это зрелище не вызовет у них ничего, кроме насмешек и алчных взглядов, то теперь поняла, что вид императорской дочки во всем ее великолепии скорее смиряет их, чем провоцирует. Где ни проходила Софья – там затихала громкая и, видно, не слишком благонравная речь, которой она все равно не могла понять. На кого ни смотрела – никто не ответил ей прямым наглым взглядом, но все опускали глаза, как если бы кланялись ей. Было ли это вызвано ее надуманным положением или она просто являла собой образец чистоты, способный тронуть даже самое грубое сердце, Софья не знала. Ей освободили место возле маркиза Монферратского, и он приветствовал Софью сердечно, как если бы она была его дочь.

И в самом деле – стоило ей сесть, как маркиз встал, поднял кубок с вином и провозгласил:

– Две дочери у меня: Агнесса и Беатриса, но покуда я здесь, будет у меня и третья дочь, София, и клянусь моей честью, что буду оберегать ее как мое дитя и никогда не учиню ей никакой обиды.

Странно было слышать эти слова от человека, который собирался назавтра отправиться в поход, оставив Софью в Галате. Но латинянам как будто понравилось – во всяком случае, тем из них, кто мог понять его речь. Софья уже знала, что язык Древнего Рима понимали далеко не все латины. Те же, кто ничего не понял, радовались поводу выпить.

Софье подвинули обжаренное бедро пулярки и даже подали вилку – знак высочайшего внимания, ибо удивительно было ей, что латины запомнили, как она ест. С одной стороны, Софье было приятно такое обращение. С другой – как поведут они себя, если ее обман раскроется? Она не доверяла ни старому императору, ни тем более его сыну.

Софья старалась пить совсем немного, но, видно, пример латинян дурно на нее влиял. Вскоре в голове зашумело, и Софья решительно отставила кубок – еще, чего доброго, не оберется потом стыда.

Но вино сделало свое дело – ее стыдливость дала слабину, и, услышав знакомую фламандскую песню, Софья стала подпевать.

Она не сразу заметила, что поет одна, и, едва поняв это, тут же замолчала. Но поздно – если бы кто из ее дома, с длинным языком и умом коротким, доложил бы о том отцу, Софью точно ожидал бы нагоняй. Но затем началось нечто совсем невообразимое. Латины, еще недавно примолкшие и словно удивленные, разразились криками пьяного веселья, как будто обращенными к ней, Софье. Она обернулась к маркизу.

– Что они говорят?

– Они хотят, чтобы ты спела.

– Что спела? – не поняла она.

– Думаю, что угодно.

Вот и все, прощай, доброе имя, уныло подумала Софья. Знатная девица развлекает латинское войско, завтра по всему городу пойдет слух. С другой стороны, если ее названый брат напивается в их обществе, а ее жених милуется с другой, что ей самой остается делать в этом разврате. Софья поймала эту пьяную мысль, с удивлением рассмотрела ее и отбросила, как ядовитую змею. Затем ей в голову пришла другая: ведь она действительно может спеть совершенно что угодно! Никто из этих людей, стоит полагать, не понимает языка ромеев, никто не разберет, о чем ее песня – о любовных страданиях, войне, Боге, или даже о чем-то мелком и низменном, о чем иногда пели на улицах.

Она оглядела латинян, останавливая взгляд то на одном, то на другом лице, раздумывая, что хотела бы сказать этим людям – даже если они не поймут из сказанного ни слова.

Затем поднялась.

Войско на ночь у леса готовится стать,

Распылались ночные огни.

Ты моих сыновей, о Небесная Мать,

В их опасном пути сохрани.

Отведи от них с неба летящую смерть,

Отврати и земную беду:

Ни жара, ни мороз, ни железо, ни медь

Да на головы их не падут.

Да проложит Господь нерушимы мосты,

Там, где их ожидает река.

Да отбудут чисты, да вернутся чисты,

Да в пути не содеют греха.

И как встану с утра, и как лягу я спать,

Все молюсь о заветной весне.

Ты моих сыновей, о Небесная Мать,

Возврати невредимыми мне.

На следующий день часть войска ушла с Алексеем.

… Не успел простыть след ушедших отрядов, как из города полетели дурные вести. Латиняне вызывали в столичных жителях все больше возмущения – и непомерными своими аппетитами, и самим своим присутствием вблизи города. Стали даже говорить, что латины виновны в распятии Христа – обвинение, что обычно предъявляли иудеям и за которым не следовало ничего хорошего. Если бы кто-нибудь спросил Софью, она сказала бы, что Христа распяли иудеи руками латинов, но Сын Божий был бы весьма опечален, узнай, что это стало поводом преследовать тех или других.

Во вторник девятнадцатого августа накал страстей достиг пиковой точки и вылился в большую беду. В послеполуденный час, когда духота заставляла всех разумных прятаться под крышу, Софья услышала крики удивления и страха и выглянула в окно. Ветер дул в сторону Мраморного моря, прочь от Галаты, и потому Софья не учуяла дыма пожара. Но стоило ей высунуться, как увидала, что кусок городской стены, видневшийся обычно позади залива, скрыла от глаз стена пламени. Все постройки, ютившиеся вне стен, все, что было на берегу деревянного, превратилось в чудовищное пиршество стихии. Вот пламя перепрыгнуло стену, словно лань, спасающаяся от охотника, и бросилось дальше к югу, гонимое северным ветром, мечась и воя, как загнанный в ловушку зверь.

Но не оно было поймано в ловушку, а те несчастные, что оказались на его пути. Воздух звенел от крика, и Софья, хотя была недосягаема для огня, закричала тоже:

– Господи! Господи!

Улицы Галаты были полны народу. Латины, иудеи, ромеи – все, кто жил здесь, глядели на пожар с изумлением и страхом, многие крестились, но никто, совершенно никто ничего не мог сделать.

Так думали все, кроме Бьянки. Софья увидела ее уже когда та влезла в лодку и оттолкнулась веслом от берега. Какой-то венецианец схватил лодку за борт, словно пытаясь оттащить назад, и что-то кричал на своем наречии. Бьянка ударила его веслом в бок, венецианец упал в воду, а она что было силы принялась грести к городу. Ведь там, в конце концов, были ее дети.

– Нет! Нет! Задержите ее! Задержите! Бьянка! – кричала Софья то на родном языке, то на латыни, но даже если бы ее кто-нибудь услышал в этой неразберихе, настичь Бьянку на середине залива было уже нельзя.

Вот лодка скрылась за венецианскими судами, затем появилась у противоположного берега. Софья еще видела, как Бьянка металась по косе пляжа, пытаясь найти вход в город, что не был бы охвачен огнем, а затем убежала куда-то на юг, к воротам Перамы.

Софья кинулась крестом на пол.

– Господи, Господи, если ты спасешь от огня рабу Твою Бьянку, и раба Твоего Дамиана, и рабу Твою Елену, и всех домочадцев их, тогда я клянусь Тебе, что приму безропотно всякое испытание, которое Ты пошлешь, ни единого дня моей жизни не буду злословить, ибо Бьянка согласилась сойти в ад ради тех, кого любила, а я проклинала мои дни, даже не зная ада.

Но трудно женщине лежать крестом на полу, если у нее полная грудь. Вскоре Софье сделалось настолько неудобно, что она поднялась и вышла смотреть на пожар.

Удивительно, до чего привлекает человека зрелище ужасного бедствия, от которого ему не надлежит спасаться немедленно. Восхищение ли то неодолимой силой Божьей или древняя как мир осторожность, повелевающая изучать врага до тех пор, пока можно беспрепятственно смотреть на него? Софья смотрела на огонь до вечера – а тот и не думал утихать, разгораясь шире и выше. Грохот, с которым обваливались кирпичные кладки, гулкие удары, с которыми рушились блоки камня, звучали погребальным колоколом по жертвам пожара.

На ночь она все же поднялась в свои покои, но и ночью было светло и шумно, будто днем. Казалось, мир рушится сам в себя, и если бы вдруг вострубили семь ангелов, Софья не удивилась бы.

Она почти не спала. То, что мог забрать у нее огонь, день и ночь стояло перед глазами. «Охрани рабу твою Бьянку, и раба твоего Дамиана, и рабу твою Елену», – шептала она то в болезненной дреме, то просыпаясь с этой же молитвой на устах. Но как ни открывала глаз – ночь ни на гран не становилась темней и тише. Рев и грохот, крики и скрежет создавали музыку, что, видимо, играют черти в Преисподней.

Назавтра пожар продолжался, но взгляды обитателей Галаты привлек не он. Десятки судов появились в водах залива – лодки, паромы, барки, мощные торговые корабли и худые плоты из пары связанных друг с другом досок – все это пестроцветье плыло со стороны латинских кварталов к берегу Галаты. Многие прибывшие уже вытаскивали свои суда на берег. Балдуин, граф Фландрский, Людовик Блуаский, венецианский дож Дандоло, маршал Шампани Виллардуэн и прочие руководители западного войска тоже были на берегу. Не понимая, что происходит, Софья подошла к ним.

Как оказалось, пожар вспыхнул во время очередной потасовки ромеев с латинянами, и, хотя не ясно было доподлинно, кто совершил поджог, в бедствии обвинили латинян. Недовольство иноземцами вызревало слишком долго, чтобы кто-либо из них осмелился остаться в городе, тем более что пламя уже доедало пизанский квартал.

Всех их нужно было где-то размещать в и без того тесном пригороде, занятом теперь латинским войском, но Софье не было до того никакого дела. Она бродила по берегу, тщетно всматриваясь в лодки и паромы – не увидит ли знакомого лица. Судя по всему, она была не единственной, кто потерял в этой суматохе своих близких. Многие из прибывших стояли на берегу, всматриваясь в бесконечный поток судов. Какая-то женщина бродила по берегу, выкликая то и дело:

– Элиза! Элиза!

И жалобные крики матери, потерявшей дитя, в это мрачное утро казались Софье дурным знаком.

Солнце перевалило за полдень, пала страшная жара, слуги стали просить Софью вернуться в дом, но она вместо этого велела принести ей зонтик.

И вот, наконец, когда ей показалось, что она ослепла от бликов солнца в водах залива и оглохла от многоголосья, а потому ничего больше не увидит – на воде показалась зеленая лодка, расписанная желтыми цветами, и послышался знакомый голос:

– Да здесь народу как чертей в аду!

– Джакомо! – закричала Софья, махая ему рукой и зонтиком, надеясь, что хотя бы так он углядит ее на берегу, где сегодня было многолюднее, чем в иных портах.

Джакомо был старший сын Бьянки, оружейник. Двое его младших братьев, один из которых был еще отрок, помогали ему в мастерской. Была у Бьянки и дочь, Альбина, но она вышла замуж в Пизу и жила на Западе.

Джакомо увидел ее и помахал в ответ, но пристать к берегу, где она стояла, не мог – тут уже скопилось столько судов, что протиснуться между ними было невозможно. Он и Гаспар, его младший брат, направили лодку к югу. Вместе с ними в лодке сидела жена Джакомо, Раймонда, и трое их детей.

– Где твоя матушка? – закричала Софья, пока он еще мог слышать ее.

– Ее везет Коррадо, – закричал Джакомо в ответ и махнул куда-то себе за спину.

– Господи, всещедрый и всемогущий, благодарю Тебя! – горячо воскликнула Софья.

Во всяком случае, ее глупое самопожертвование не стоило Бьянке жизни. Софья постояла на берегу еще немного, но теперь, когда Бьянка была жива, а от жары и многоголосья заболела голова, стало понятно, что лучше бы ей и вправду уйти в дом. Во всяком случае, там Бьянке будет явно легче отыскать ее, чем на берегу.

Так в Галате появились беженцы, еще недавно жившие среди горожан, а теперь презираемые ими. И без того небольшой пригород сделался еще теснее. Потомство Бьянки поселилось в покоях Софьи, в комнатах для слуг. Сама же Бьянка перебралась в спальню госпожи. Иные латины, кому не повезло водить столь высокие знакомства, раскинули шатры. Но даже в этих стесненных условиях Софья была счастлива. Поначалу она думала отхлестать Бьянку по щекам, когда та вернется, но, едва увидев ее, разревелась, как ребенок, и бросилась ей на шею. Впрочем, не всем в тот день повезло повстречать своих близких. Поздним вечером, уже засыпая, Софья все еще слышала с берега:

– Элиза! Элиза!

Пожар пожирал город три дня и еще несколько дней после этого лениво слизывал то, что еще осталось на его ужасном пиршественном блюде. Софье казалось, что черный дым навеки повис над Галатой, а все ее одежды, волосы, постель, самый воздух, которым она дышала, пропитались запахом гари.

Страшный черный шрам прорезал город от Золотого Рога до Мраморного моря, и мало находилось смельчаков, готовых пройти по нему. Любая колонна здесь грозила рухнуть на голову случайному прохожему, любое здание грозило погрести его под собой. Кому нужно было перебраться из одной уцелевшей части города в другую, тот пользовался морским путем. Софья послала слуг узнать, не пострадал ли их дом и здоровы ли мать с отцом. К счастью, дом устоял, а окружающий его забор получил лишь небольшие повреждения.

Дни позднего лета и ранней осени были, пожалуй, самым счастливым временем среди всех месяцев, что Софье выпало провести в латинском лагере. Как и названый ее братец, она все более сближалась с латинянами. Но если Алексей приходил пить с ними и играть в кости, то Софья играла в шахматы. Шахматная доска у нее была необычная – покрытая голубой и золотой эмалью, украшенная зубцами по краям, словно городская стена. Когда доску складывали, эти зубцы входили друг между другом и так закрывали ее. Фигуры к ней тоже были голубые, расписанные золотыми узорами. Эту доску отец принес домой, когда Софье было всего четыре года. Ее забыл в аудитории кто-то из студентов, но хозяина так и не нашли. Маленькая Софья звала доску «зубчики Эригона». Эригон был волшебный город, который она придумала. Затем название забылось, а доска осталась. Софья брала ее с собой в латинский лагерь, чтобы играть с учителем. Но вскоре обнаружила, что играть с латинянами ей не менее интересно. Во многом потому, что за этими играми они много говорили и пили.

За те недели, что Софья провела среди них, она услышала множество западных сказок и легенд. Некоторые рассказывала ей Бьянка, как, например, сказку о торговце удачей, который был переодетый дьявол. Многие Софья слышала впервые. Но кроме сказок – кроме сказок она услышала о далеких западных странах, где нет единого владыки, а каждый господин в своих землях; о неприступных замках, возвышающихся над округой знаком могущества; о войнах и осадах, что придавали тамошней жизни азарт и смысл; о подвигах их предков в Святой земле. Однажды Софья спросила, почему никто не рассказывает ей, что есть в их землях удивительного, и рыцарь Конон Бетюнский отвечал: что бы мы ни рассказали о наших странах, госпожа, вряд ли что-то из этого удивит тебя – скорее уж рассмешит. Ибо по сравнению с Константинополем даже Рим не более чем деревня.

Чудеса Запада были не в его золоте, не в великолепных дворцах и несметных богатствах, не в том, что там находилось, но в том, что делалось. В беспокойном духе его сынов и в тех деяниях – ужасных, забавных, великих – на которые толкал их этот дух. Слушать их Софье нравилось гораздо больше, чем говорить самой, ведь каждое свое слово она должна была просеивать трижды. Софья часто себя одергивала – не потому что ненавидела ложь, ибо странно не приучиться лгать, живя среди людей – но потому что была уверена: с каждой новой ложью она закапывает себя все глубже. Каждое слово неправды ей затем припомнят, когда… Задумываться об этом не хотелось.

Однако с каждым днем ложь становилась ей все более невыносима. У Софьи никогда не было друзей, никого, кроме Бьянки, и хотя она со всеми бывала вежлива и мила, в сердце своем жила затворницей. Но эти люди были проще и чище тех, с кем обычно сводила ее судьба, и сердце ее, будто дверь сокровищницы, постепенно открывалось им. Они предлагали ей свою дружбу – а она не могла принять, ибо на лжи не выстроишь дружбы. Иногда Софье нестерпимо хотелось знать, относились бы латины к ней так же, если бы знали, что она не царевна. Впрочем, какая разница – если небеса ей благоволят, теперь этого уже не проверить. Ей остается либо до конца скрывать свой обман и по расчете с войском вернуться к отцу, либо быть уличенной – и тогда всякой дружбе конец.

… В начале сентября Софья даже завела себе кошку. Точнее кошка завелась сама, как то происходит со всем ее племенем в любое столетие от края до края земли. Однажды, выглянув в окно, Софья увидела, как Бьянка раздает подзатыльники четырем мальчишкам, ругаясь на ломбардском наречии. Правая рука ее была занята раздачей затрещин, а левой Бьянка держала за шкирку полосатую серую кошку, изредка грозно ею потрясая.

– Чем они провинились? – засмеялась Софья из окна.

– Эти малолетние поганцы хотели привязать ей к хвосту горящую солому и пустить по улице! – возмущенно воскликнула Бьянка. – Мало им было пожара в городе, хотят, чтоб мы и здесь погорели!

Пользуясь тем, что она отвлеклась, мальчишки, не будь дураки, схватили охапку соломы и кресало и бросились наутек.

– Что за бесовская забава поджигать кошек! – фыркнула им вслед Бьянка. – Моя матушка всегда их топила.

Она развернулась к заливу, видно, решив последовать семейной традиции, но Софья крикнула:

– Стой! Не надо ее топить! Принеси лучше мне.

Бьянка пожала плечами, видно, не понимая, что могло заинтересовать госпожу в этой жалкой твари, и поднялась к ней.

– Сколько живешь среди нас, а милосердию не научилась, – укорила ее Софья.

– Значит, такие вы хреновые учителя, – не осталась в долгу Бьянка. Она перевела многозначительный взгляд на улицу, где пестрой стеной стояли шатры беженцев. Софья взяла у нее из рук кошку. Та была не сказать чтобы счастлива, но как будто цела. Шерстка у нее была удивительно красивая, словно серебристая, со стальными полосами поперек спины.

– Ты моя хорошая, – проворковала Софья, – ты моя красавица, никого можешь больше не бояться, никому не дам тебя в обиду…

Кошка, судя по всему, отнеслась к ее словам недоверчиво и, вывернувшись из рук Софьи, решила спастись от враждебного мира под кроватью.

… То ли оттого, что латины были возможными виновниками пожара, то ли потому, что огонь нанес городу не менее ущерба, чем вражеское войско, золотой поток, прежде широкой рекой лившийся в стан пилигримов, стал оскудевать. Софья слышала, как говорили об этом латинские вожди, и Балдуин решил даже написать своим товарищам, сопровождавшим Алексея, чтобы те скорее возвращались.

Но прежде прочих, ближе к началу октября, вернулся Генрих с его людьми. Вечером того же дня, едва отдохнув с дороги, он решил нанести Софье визит вежливости. Во всяком случае, Софье казалось, что это был визит вежливости. Бьянка, однако, была другого мнения и просьбу Генриха о встрече передала как «твой фламандец соскучился».

Однако причиной его раннего возвращения, как выяснилось, была отнюдь не тоска по Софье, а материи куда более приземленные. Царевич Алексей, по словам Генриха, не выплатил ему обещанного вознаграждения, и потому Генрих увел своих людей обратно в Константинополь.

– Какого вознаграждения? – нервно спросила Софья. – Он и так платит вам. Разве вы не должны ему за это служить?

Генрих воззрился на нее так, будто она сказала неслыханную чушь.

– Разве тебя не посвятили в подробности нашей сделки, госпожа? – недоверчиво осведомился он. – Все, что платит нам старый император, – то плата за нашу помощь в возвращении его на престол. Мы изгнали узурпатора и вернули трон законному наследнику – за это по договору мы должны получить двести тысяч марок серебра. Если императоры, отец или сын, хотят сверх этого – пусть платят еще.

Эти слова, конечно, не могли обрадовать Софью. Долги императоров росли, обещания оставались не более чем словами, и никого не волновало там, по другую сторону залива, что залогом их исполнения является бедная девушка. Но Генрих, кажется, думал не о том.

– Чем дольше нахожусь среди греков, тем более становлюсь недоверчив, – с грустью произнес он.

Чем дольше нахожусь среди латинян, тем более задаюсь вопросом, способны ли они думать о чем-то, кроме наживы, подумала Софья, но вслух не сказала.

Глава 5. Охранный дар

Год медленно сползал к зиме. В середине ноября вернулся Алексей с его спутниками. Знать встречала молодого императора на берегу у Влахернского моста, дабы с надлежащим почетом сопроводить его в город. Войску никто таких почестей оказывать не собирался, и латиняне вернулись в свой лагерь в Галате, где их встретили куда менее пышно, но не менее радостно.

Однако их прибытие почти не помогло. На некоторое время выплаты возобновились, а затем прекратились вовсе. Софья знала, что маркиз Монферратский встречался с молодым императором, и тот просил его подождать. Войско беспокоилось, тревожное недоверие висело в воздухе будто дым недавнего пожарища и с каждым днем разрасталось как язва. Но ничего поделать было невозможно. Приближалась зима, венецианский флот стоял в водах Золотого Рога, и всякому было очевидно, что он не двинется отсюда до весны. Софья удивлялась лишь одному: как все это умудрилось не сказаться на ее положении.

Латиняне были с ней все так же любезны, быть может, жалея ее, а может, все еще веря, что императорам не так уж безразлична их дочь и сестра, чтобы обмануть союзников. Софья прятала глаза, как будто была виновата перед ними. Ей казалось, что в последние недели она стала думать об этих проклятых деньгах даже больше, чем сами латиняне. Иногда ей нестерпимо хотелось поддаться слабости и спросить кого-нибудь из латинских военачальников, что будет с ней, если император не исполнит своего обещания. Но Софья молчала. Если она не верит ручательству отца – с чего бы ему верить латинянам.

Единой отрадой в эти дни была ей кошечка Хлоя. Она утешала хозяйку по-своему: принося ей дохлых мышей и задушенных птиц. Софья визжала, Бьянка убирала труп, и всем было весело.

В конце ноября к ней наведался Энрико Дандоло, передав просьбу о встрече через Бьянку. Дандоло был почти ста лет от роду и слеп, но, хоть и руководил в этом походе лишь венецианскими войсками, все западное воинство прислушивалось к нему и делало по его совету. Его поддерживал слуга, но едва переступив порог Софьиных покоев, Дандоло велел и слуге и Бьянке оставить их. Софья тут же взяла его под руку и помогла усесться в кресло, сама же села напротив. За столиком между ними лежала шахматная доска, но Дандоло вряд ли мог составить ей партию.

– Вы, верно, удивлены, что я просил о встрече с вами, госпожа моя? – осведомился Дандоло учтиво.

– Признаюсь, да, – отвечала Софья, не ожидая от дальнейших его слов ничего хорошего. Вот, кажется, и припомнят ей теперь все отцовские обещания.

– Не стоит бояться меня, – мягко произнес Дандоло, будто уловив ее мысли. – Я всего лишь слепой старик, но как венецианский дож, давно должен был нанести вам визит. Увы, среди забот, которые не оставляют нас в покое ни днем, ни ночью, я так и не нашел времени справиться о вашем самочувствии.

Софья не была уверена, что он нашел подходящее время справляться о ее самочувствии, но ответила:

– Благодарю, господин, я в добром здравии и нисколько не нуждаюсь.

– В лагере говорят, – продолжал Дандоло, – что Господь наградил вас чудесным голосом, а мне среди моих трудов так и не довелось его услышать. Если моя просьба не покажется вам излишне затруднительной, не могли бы вы спеть мне?

Софья едва слышно фыркнула от смущения и облегчения. Неприятный разговор о выплатах, который успело нарисовать ее воображение, явно откладывался.

– Конечно, господин мой, мне совсем нетрудно.

На этот раз ее слушало не войско, а всего лишь старый дож, который, хоть и понимал язык ромеев, вряд ли ждал от песни особенной глубины. Софья прокашлялась, разгладила подол на коленях и запела, выбрав на сей раз песню лирическую и нежную:

Это жестокое солнце над городом – я хочу быть им,

Чтобы согреть тебя в час, когда силы твои на исходе.

Чтобы ты знал, кто твой друг, чтобы знал, кто спаситель,

И чьи молитвы любую беду в твоей жизни отводят.

Это жестокое солнце над городом – я хочу стать им,

Чтобы светлом озарять этот мир подо мною.

Кто-то сказал бы, что я разрушитель, иной – что создатель,

Но я лишь солнце, что поднялось над холодной землею.

– Чудесно! – воскликнул Дандоло, когда она замолчала. Софье почудилось, что на впалой щеке его блеснула слеза. – Знали бы вы, госпожа, как я жалею, что утратил зрение в той проклятой драке! Мне не раз доводилось слышать здесь, в лагере, как вы прекрасны, а я не имею счастья взглянуть на вас и увериться, что вы не призрак.

Софье стало жаль несчастного старика. Она осторожно взяла его руку, сухую и узловатую, как древесный корень, но показавшуюся ей неожиданно крепкой. Дандоло благодарно сжал ее ладонь, затем ощупал пальцами то, что еще было перед ним – шахматную доску.

– Это не «зубчики Эригона»? – поинтересовался он.

– Да, это она, – заулыбалась Софья, прежде чем ледяной ужас сдавил ей горло.

Она не раз представляла, как это будет. Как надменный Алексей заявит рыцарям, что они могут проваливать, а женщина, что была якобы его сестра, на самом деле взята из чужого дома. Или как противный Агазон подкинет в лагерь змеиное послание. Или как кто-нибудь из слуг, напившись с латинянами, развяжет язык. Но, сколько она ни пыталась продумать, что будет говорить в таких случаях, беда пришла откуда не ждали.

Дандоло молчал, давая ей проникнуться отчаянием и страхом. Затем произнес:

– Ты, верно, хочешь знать, откуда мне это известно? Мне поведал об этом старый Дионисий, твой учитель латинского языка, если я не ошибаюсь. После того как ему вырвали пару зубов, он стал удивительно разговорчив, знаешь ли. Я давно подозревал, что с тобой что-то не так. Сколько ни напрягал память, так и не вспомнил у Исаака Ангела никакой дочери Софьи. Теперь же, когда нам вовсе перестали платить, мои подозрения превратились в уверенность. Ты можешь обмануть этих рыцарей, но старого слепого Дандоло не обманешь.

Он замолк, видно, ожидая, что она будет отпираться, но это бы ей сейчас и в голову не пришло.

– Что вы со мной сделаете? – хрипло спросила Софья. – Продадите туркам?

– Зачем же сразу туркам, – примирительно сказал дож. – Мы все-таки христиане. Но оставлять обман императора в тайне больше нельзя. Тебе же самой будет лучше, если все раскроется сейчас, пока никто еще не успел совершить непоправимых ошибок.

– Да, нельзя, – уныло подтвердила Софья.

– Я могу оградить тебя от их ярости, – сказал дож, услыхав, верно, полную обреченность в ее голосе. – Если хочешь, я скажу им, что ты призналась сама, не в силах более выносить лжи. Не думаю, что они тебя тронут. Но царских почестей больше не жди.

– А мой учитель? – спросила Софья. – Мне его вернут?

– Если хочешь, – пожал плечами Дандоло. – Нам он больше не нужен.

… Так ли чувствовал себя Христос, восходя на Голгофу, думала Софья на следующий день. В каждой ноге как будто поместилась тяжесть всех грехов человечества. Четыре лестничных пролета она преодолевала целую вечность. Дандоло созвал знать и рыцарей на первом этаже дома, где ее поселили. В гостином зале яблоку было негде упасть. Увидав Софью, однако, толпа расступилась. Венецианский дож стоял в восточном углу зала и, когда Софья спустилась, велел:

– Госпожа моя, подойди ко мне.

Она прошла к нему, не глядя по сторонам. Ей поставили кресло, и Софья упала в него, все так же не поднимая глаз. Дандоло не зря устроился в углу, а не посреди покоя – так все, кто находился здесь, могли видеть ее лицо. Но никакая сила на земле сейчас не заставила бы Софью его поднять.

Дож предупредил, что ей говорить не нужно – все, что потребуется, скажет он. Впрочем, Софья сейчас ни за что на свете не открыла бы рта. Когда гомон голосов стал стихать, Дандоло поднял руку – и последние говорившие замолчали. Воцарилась резкая пугающая тишина.

– Сеньоры! – провозгласил дож громким, хорошо поставленным голосом. – Не по радостному поводу собрал я вас, но и укрывать дурные вести более невозможно. Вчера госпожа София припала к моим стопам и просила пощадить ее, ибо из ненависти ко всякой лжи и страха перед Господом нашим она заявила, что не дочь императору Исааку и взята была насильно из дома Ласкариса, начальника местного университета. Я вывел ее перед вами, дабы ни у кого не осталось сомнений, что император не был с нами честен и ручательство его ничего не стоит.

На миг воцарилась тяжкая гнетущая тишина. Софье хотелось по-детски зажмуриться, но она сидела не шевелясь, уткнувшись взглядом в колени, и боялась вздохнуть.

И вот грянул взрыв.

Зал наполнился гневными криками десятков голосов – на латыни и варварских наречиях. Но то ли Дандоло составил свою речь с должной осмотрительностью, то ли Господь укрыл от их гнева беспутное свое дитя, но ничего, что Софье удавалось разобрать, ее напрямую не касалось.

– Он нас использовал!

– Он с самого начала не думал платить!

– Обещал золото, а сам врал в глаза!

– Ждали столько месяцев – а он там у себя смеялся над нами!

– А я говорил, что незачем плыть к грекам!

Буря проносилась над головой, не задевая. Латины, кажется, больше досадовали на лжеца-императора, о Софье же будто забыли. И хотя это было далеко не радостно, лучшего в этих обстоятельствах желать было нельзя.

Когда схлынул первый гнев, стали решать, что делать дальше. Решено было отправить к Алексею шестерых послов – трех французов и трех венецианцев – чтобы поставить ему условие: если император откажется выполнить взятые на себя обязательства, пилигримы сами возместят себе недостающее – за его, императора, счет. Если бы кто-то спросил Софью, она сказала бы, что худшего решения и придумать нельзя – чтобы латины приходили к императору и напрямую угрожали ему грабежами! Но Софью никто не спрашивал. У латинян были дела поважнее, а ее мутило от волнения и сильно хотелось по нужде.

Когда латиняне в конце концов закончили обсуждения и принялись расходиться, Софья, изъерзавшись в кресле, подхватилась и молнией вылетела из зала.

… Как она и ожидала, константинопольский двор не оценил латинской прямоты и послов едва не растерзали заживо. Они могли бы и не сообщать товарищам об итогах своего визита – все было понятно по их лицам. Дандоло решил поговорить с Алексеем лично, но как будто тоже ничего не добился. Напряжение между ромеями и латинянами сделалось таково, что последним было небезопасно появляться в городе.

Все это передавали Софье Бьянка и старый Дионисий. Сама же Софья почти не покидала своих покоев. Ей все так же ни в чем не отказывали – у нее всегда было вдоволь еды и воды, никто не угрожал ей и не издевался над нею, но и близкое общение между ней и латинянами прекратилось. Иногда Софья говорила себе: это оттого, что теперь дела осложнились и у них есть чем заняться помимо бесед с нею. Но все чаще ей казалось, что латины отвернулись от нее из-за того, что считали, будто они с императором одного поля ягоды и Софья, как все греки, недостойна более доверия.

Она иногда отправляла письма отцу и матери, чтобы сообщить, что с нею все хорошо. Когда первый страх за собственную судьбу прошел, Софья поняла, что ее тревога была ничто в сравнении с той, что должны были испытывать родители, узнав, что император рассорился с союзниками.

Но время шло, раздор лишь усугублялся, и вскоре до Софьи стали доходить вести о том, что латины разоряют окрестности. Находиться в лагере, гадая, как распорядятся ею обиженные иноземцы, было невыносимо. Больше всего на свете Софья мечтала вернуться домой, припасть к груди матушки и думать забыть о своих тревогах.

Наконец, она решилась действовать.

Проснувшись утром, она велела Бьянке разыскать Генриха Фландрского и привести к ней. Софья догадывалась, что Генрих испытывает к ней интерес вполне определенного рода и, быть может, ей удастся убедить его помочь ей.

Когда Генрих в сопровождении Бьянки появился у ее порога, Софья облегченно вздохнула. Значит, не все в этом лагере не желают ее видеть. Она велела Бьянке оставить их наедине и улыбнулась гостю:

– Доброго тебе дня, мой господин. Прошу, присядь.

Генрих приветствовал ее и хотел было опуститься в кресло напротив, но Софья попросила:

– Господин, пожалуйста, присядь со мной.

Ее кресло было достаточно широко, чтобы на нем, не стесняя друг друга, разместились двое, но Софья не была уверена, что Генриха не смутит это предложение. Он и правда немного помедлил, затем опустился рядом с ней. Софья подвинулась ближе. Глядеть на него ей было неловко, но близость ощущалась и так.

– Мой господин, вот уже сколько дней я мучаюсь виной за то, что обманывала вас. Мне кажется, что здесь не осталось у меня более друга и все латиняне считают, что я лживая. – Она тяжело вздохнула.

– Совсем нет, госпожа моя, – мягко отвечал Генрих. – Но мы, право, не знаем, что сказать тебе теперь и как себя с тобой вести. Мы относились к тебе как к царевне, а сейчас…

– А сейчас, господин мой, что изменилось?.. – Софья подняла на него взгляд, и Генрих отвел глаза. – Может, теперь, когда ты знаешь, что я не царевна, ты мог бы… мы… – Софья покраснела. Ей прежде не доводилось соблазнять мужчин. Она осторожно прикоснулась к его локтю, и Генрих, будто во сне, взял ее руку. Ладонь у него была горячая, сухая и жесткая, совсем не как у отца. Софью охватило странное волнение, на миг она даже забыла, зачем вообще его позвала.

Она положила голову ему на плечо и ощутила, как Генрих уткнулся носом ей в волосы, шумно втянув воздух. Так сидели они некоторое время, почти не двигаясь, затем Софья проговорила, едва касаясь губами его шеи:

– Ты навеки заслужил бы мою благодарность, если бы помог выбраться отсюда…

Через сладкое марево чар до него все же дошел смысл сказанного. Но все вышло совсем не так, как хотела Софья. Генрих отшатнулся, затем поднялся.

– Ах, вот оно что. – Голос его звучал горько и жестоко. – Ты льешь слезы о потерянном доверии, а сама хочешь воспользоваться им, чтобы сбежать, хотя до сей поры мы не сделали тебе ничего дурного. Ты не лучше твоего отца, император или кто он там, не знаю, неважно, все равно ты его больше не увидишь.

С этими словами Генрих отвернулся и быстро вышел прочь, оставив Софью в одиночестве. Не простыл за ним и след, как Софья залезла с ногами в кресло и громко разрыдалась.

… – Ну, а чего ты хотела? – рассудительно замечала Бьянка вечером того же дня. – Ладно бы ты его сразу попросила о помощи или согласилась бы с ним спать, может, что и вышло бы, а так…

От этих слов Софья плакала еще горше.

Ей казалось, что хуже быть уже не может, и она, конечно же, нарушала данное во время пожара обещание не проклинать своих дней. Посему Господь, верно, решил напомнить ей, что в Его власти всегда сделать хуже чем есть. И вскоре в лагере не стало покоя.

Горожане, обозленные тем, что латины разоряли округу, да и самим их присутствием, столько месяцев напоминавшим об их, горожан, унижении, то и дело предпринимали вылазки в их стан. Делалось ли то с позволения императоров, или с их попустительства, или против их воли, сказать было трудно. И хотя то были мелкие стычки, ибо никто не хотел открытой войны, теперь днем и по ночам то и дело слышалось тревожное гудение труб, и лагерь поднимался по этому знаку. Многие, кого Софья видела из окна, были теперь одеты в кольчуги, часто не видя смысла их снимать до очередной побудки.

Первого января и вовсе случилось неслыханное. Софья проснулась от очередного осточертевшего уже звука трубы. Поначалу ей показалось, что горит Галата – ибо свет в окне был таким, как в те страшные августовские ночи, когда пылал город.

Но горели не улицы – по водам Золотого Рога, словно огненные призраки, двигались суда, пылавшие от бортов до мачт. Паруса их были подняты, ветер нес их прямо на корабли венецианского флота. Отовсюду слышались крики ярости и страха, звон оружия. Рыцари седлали коней, венецианцы бросились спасать свои корабли. Софья не могла даже понять в этой неразберихе, за кого она болеет, хочет ли она, чтобы флот Запада погорел и они остались бы здесь в полной власти ромеев.

Она так и не поняла, какого исхода ждет, когда венецианские моряки, гребя как одержимые, подогнали свои галеры и баркасы к неприятельским кораблям. Сначала Софья не могла понять, что они делают – ни ночная тьма, ни золотое сияние пламени не давали разглядеть происходящего. Но вот огненные суда медленно, словно бы нехотя, тронулись вслед за галерами. Однако не соприкасались с ними, а шли на некоем расстоянии, словно увлекаемые невидимым поводом. Софья подумала, что моряки, должно быть, забросили на них абордажные крючья.

Зажигательные корабли тянули все дальше из бухты, в открытое море, где они никому не сумели бы причинить вреда. Однако горожане не хотели оставлять свой замысел на произвол судьбы. С противоположного берега залива полетели стрелы – в ночной тьме не так-то просто было их увидать, но свист рассекаемого воздуха и крики раненых подсказали Софье, что по ним стреляют. Это уж совсем никуда не годилось! Если гибель флота еще могла оказаться полезной, то обстрел моряков, пытающихся спасти свои корабли, заставил Софью задохнуться от возмущения.

Бьянка, наблюдавшая за борьбой вместе с Софьей, сказала не то с восхищением, не то с досадой:

– Вот же черти!

И неясно было, о ком она говорит – о венецианцах или горожанах.

На берегу тем временем как будто собралось войско – во всяком случае в ночном мраке различались очертания всадников. Кони тревожно ржали, звуки разноязыкой речи сплетались в непереводимый шум. Пока венецианцы спасали корабли, их северные товарищи ждали нападения с суши.

Так и прошла эта долгая ночь.

Наутро стало видно, что пострадал лишь один корабль – пизанское купеческое судно. Зажигательные суда удалось вытащить из бухты, и течение унесло их в открытое море, где они и догорели, никому не повредив. Софья, однако, не сомневалась, что после этого у молодого императора в латинском лагере не осталось сторонников.

Ее родные, конечно, не могли не знать, каким опасностям подвергается лагерь. Висевшее над Софьей грозовое облако все более разрасталось. Отец писал ей, что, несмотря на прямой запрет императора, некто Алексей Дука Мурзуфл собирает отряд, чтобы выступить против латинян.

Об этом Мурзуфле Софья слышала, что Алексей освободил его из темницы, в которую тот угодил при его дяде. В отличие от императоров, которые, как ни ссорились со своими западными союзниками, а все же были многим им обязаны, Мурзуфл, очевидно, никому себя обязанным не считал. Через неделю после неудавшейся попытки сжечь флот он вывел из города конный отряд и направился к лагерю латинян. Ему навстречу выступил маркиз Монферратский – Софья еще видела, как его воины проезжают под ее окнами, но дальше смотреть не хотела. Несмотря на отчуждение, которое виделось ей в поведении латинян после раскрытия обмана, маркиз все же назвал ее своей дочерью и никогда не обидел. Наблюдать, как он и его люди рискуют жизнями, ей совсем не хотелось. Поэтому, как только отряд вышел с их улицы, Софья закрыла ставни и по-детски свернулась на кровати.

Маркиз наголову разбил отряд, захватив в плен некоторых знатных горожан, но Мурзуфла среди них не было, хоть и он, как хвастливо заявлял маркиз, едва избежал плена. Однако поражение и нависшая над ним, едва миновавшая угроза, кажется, ничуть не ослабили стремления этого самого Мурзуфла прогнать латинян. Стремление это росло и ширилось, и отец писал, что Мурзуфл пользуется у горожан куда большею любовью, чем императоры. Поэтому то, что случилось в конце января, стало для Софьи куда меньшей неожиданностью, чем для латинов.

В то хмурое серое утро она проснулась от гомона голосов, долетающих даже сквозь закрытые ставни. За последние пару месяцев тревоги стали настолько часты, что Софья почти перестала волноваться из-за них.

– Сходи узнай, что там случилось, – велела она Бьянке, перевернувшись на другой бок.

Но когда Бьянка явилась с новостями, сон как рукой сняло. По ее словам выходило, будто Мурзуфл не то убил, не то бросил в темницу молодого Алексея и его отца, сам короновался императором, а латинам велел передать, что если через неделю они все еще будут стоять в Галате, он всех их уничтожит и перевешает на стене.

В своем заточении, в теплой просторной спальне, где до нее долетали лишь отголоски разраставшегося как рана раскола, Софья не могла понять, в какой миг все сделалось так плохо. Ей было жаль молодого императора и его старого отца. Да, они отдали ее латинам, совершенно не заботясь о ее судьбе, но думать о том, что слепого старого императора и его легкомысленного сына больше нет на земле – и не стало их так ужасно – было тяжело. Хуже всего было то, что Мурзуфл закрыл город и все рынки, где латины могли покупать еду. А это значило, что не за горами голод и грабежи – вот уж чего Софья с радостью избежала бы.

Положение день ото дня становилось все ужаснее. Мурзуфл объявил латинянам самую настоящую войну – теперь ни одна ночь не обходилась без тревоги, да и разговоры о том, где достать еды, все чаще всплывали в беседах Бьянки с ее родней. Софье пока не довелось испытать голода – в лагере оставалось еще достаточно припасов, и она ни в чем не знала нужды. Но долго так продолжаться не могло – суровая зима, время великой скудости, дотоле ей неизвестной, заслоняла все обозримое будущее.

Но вот небеса, казалось, сжалились над нею. В начале февраля к ней явился евнух по прозвищу Медный Рот – оттого что губы его были не красного, а какого-то словно бы рыжего цвета – слуга ее матушки. Он доставил письмо от ее родных, в котором говорилось, что отцу удалось договориться с новым императором, дабы тот впустил в город его дочь, если она сбежит из лагеря. В ночь на пятое февраля намечался какой-то переполох в бухте, поэтому Софье и ее слугам надлежало взять самое необходимое из имущества и бежать вдоль берега к Влахернскому мосту. Стража у Деревянных ворот будет предупреждена – когда Софья назовет свое имя, ее впустят в город. У ворот люди отца будут встречать ее.

Когда Софья прочитала это послание, сердце ее отчаянно забилось. Вот ее возможность выбраться отсюда, которой она ждала столько дней! Передав евнуху, что она обязательно явится, Софья тут же порвала послание на мелкие клочки, чтобы даже если латины вдруг нашли бы где переводчика, не сумели бы ничего прочитать.

В день перед побегом Софья была будто в лихорадке. Из вещей она решила взять только самое необходимое – Евангелие и кошечку Хлою. Все остальное, сколько ни есть, пусть остается латинянам, даже шахматной доски было ей теперь не жаль.

Решено было, что семейство Бьянки тоже уйдет в город, представившись слугами Софьи – Бьянка боялась, как бы латины не выместили на них ярость, когда узнают о побеге. Хотя Софье казалось, что побег обнаружат далеко не сразу – в последние месяцы западному войску было вообще не до нее.

Когда стемнело, Софья не могла более сидеть на месте. Она все прохаживалась от окна к двери и ждала, когда же начнется обещанная заварушка. Вот со стороны Золотого Рога послышались голоса, и она бросилась к окну.

Ночная тьма мало что давала увидать, но ей показалось, будто в бухте появилось несколько плотов, и на всех – люди с факелами. Трудно было понять, что им нужно – разве стал бы кто в своем уме нападать на вражий лагерь с воды, освещая себя как живую мишень. Прозвучала труба тревоги. Плоты с находящимися на них факелоносцами были все еще посреди залива и приближались медленно и словно бы бестолково. На берегу было темно – лишь редкие ночные костры разгоняли мрак. Но в этой тьме внезапно послышались крики, звон оружия, ржание лошадей – как будто, невидимая глазу, началась полночная схватка.

Долее ждать было нельзя. Бьянка запихала в сумку Евангелие и кошку (последнюю – не без труда), схватила Софью за руку, и они бросились вниз по лестнице к выходу.

Гостиный зал первого этажа, который Софье обычно приходилось миновать, выходя из дома, был сейчас пуст и черен, женщины выскользнули на улицу и осторожно, пытаясь слиться со стеной, обошли дом так, чтобы залив оказался по левую руку. Здесь бросились узкими улочками Галаты прочь из пригорода и остановились у конюшни, чтобы подождать остальных. Если бы бежали всей толпой, это могло привлечь ненужное внимание. От быстрой ходьбы Софье сделалось жарко. Она привалилась к плечу Бьянки – и не заметила в темноте, что придавила бедром сумку с кошкой. Раздался оглушительный вопль, будто кричали грешники в аду.

– Заткнись, тупая тварь! – Бьянка ударила сумкой о ворота конюшни.

– Не бей ее! – возмутилась Софья, пытаясь отнять сумку. – Дай я сама буду ее нести.

Наверное, ей не стоило открывать рта. Кошачий вопль в ночной тьме мало кого мог заинтересовать, а вот ее голос знали здесь слишком многие. Послышались несколько голосов, один из которых будто спросил на незнакомом языке нечто вроде «это царевна Софья?». Душа ушла в пятки.

– Бежим, бежим! – Она потянула Бьянку за руку.

– Да куда ты убежишь! Помоги открыть! – Бьянка бросила лампу и что было сил потянула ворота конюшни. Софья стала тянуть вторую створку, и вдвоем им удалось растащить тяжелые ворота.

Голоса приближались, к любопытству в них примешалась настороженность – ведь в лагере был враг. Женщины затаились в углу и закрыли лампу так, чтобы даже лучик ее света не проник на улицу. Хуже всего было то, что Хлоя продолжала орать.

– Придуши ее, – прошипела Бьянка. – Иначе нас тут и накроют.

Софья принялась успокаивать разошедшуюся кошку, но, кажется, проще было успокоить вулкан. От шума стали просыпаться и тревожно ржать лошади. Теперь направлявшиеся к конюшне латины, кто бы это ни был, примолкли. Бьянка схватила лампу и принялась отвязывать ближайшего к ним коня. На нем была уздечка, старое седло и стремена, вблизи конь показался Софье настоящим чудовищем.

– Ты что делаешь?

– Сядешь на лошадь и поскачешь отсюда, – заявила Бьянка. – Не станут же они в тебя стрелять.

– Я не умею ездить на лошади.

– Потянешь левую узду – повернет влево, потянешь правую – вправо, потянешь обе – остановится, – сообщила Бьянка, тоже, впрочем, не наездница.

– Я не могу, я свалюсь!

– Полезай! – Бьянка подсадила ее на стремя, и Софье ничего не оставалось, кроме как забраться в седло. Однако у нее не было штанов, как у варваров, и жесткая седельная кожа неприятно шлепнулась о голые бедра. – Ну, все, пошла, пошла! – Бьянка что было силы хлопнула коня по крупу. Лошадь выскочила из полуоткрытых ворот конюшни.

В какой-то миг Софье показалось, что рядом просвистела не то стрела, не то арбалетный болт, и сразу за тем послышался крик Бьянки. Она разобрала только свое имя – вероятно, Бьянка кричала что-то вроде «это Софья, не стреляйте!».

Лошадь несла ее все дальше по узким улочкам Галаты, Софья почти не знала, как ею управлять. В какой-то миг ей стало казаться, что они просто заблудились в пригороде и носятся кругами, как вдруг предместье закончилось и конь выскочил на открытый берег. Теперь лошадь скакала вдоль залива на север, и темная вода едва блестела в тусклом свете огней на городских стенах. Софья надеялась только, что в этой темноте она разглядит мост и не проскачет мимо, или, еще хуже, не повернет прямо в море. Все страхи ее, все мысли и чувства были направлены лишь к одному – вовремя повернуть.

Вот показался мост, освещенный чуть ярче залива огнями у Деревянных ворот. Софья дернула узду – лошадь не отозвалась. Потянула сильнее – лошадь раздраженно фыркнула и повернулась.

Но то ли Софья что-то сделала не так, то ли лошадь была на удивление тупа, а может, просто чуяла робость всадницы – только вместо того чтобы скакать к мосту, она круто развернулась и бросилась в обратную сторону.

– Нет! Нет! Не туда!

Софья дергала узду что было сил, но лошадь лишь раздраженно мотала головой. Кажется, наездница успела ей порядком надоесть. Но что было хуже всего – они с Бьянкой, конечно, не затянули подседельных ремней, и теперь седло вместе со стременами медленно соскальзывало с лошадиной спины. Софья изо всех сил пыталась удерживать его между бедер, нежная плоть болезненно ныла от трения и ударов – и все же, несмотря на все ее усилия, Софья неумолимо сползала вслед за седлом.

– Помогите! Помогите! – закричала она, вцепляясь в шею лошади, чтобы не слететь. Лошадь ее жеста не оценила и взбрыкнула, подкинув Софью так, что та едва не вылетела из седла. Сердце подскочило куда-то к горлу, голова закружилась, в глазах потемнело. На какой-то миг ей показалось, что она на берегу не одна, что какие-то лошади, едва видимые в темноте, несутся поодаль с нею вровень. Вот одна из лошадей стала все более приближаться к ней, никак не желая раствориться во мраке, и Софья догадалась, что ей не чудится. Вот чужой конь поравнялся с нею и поскакал рядом. Всадник схватил узду Софьиного коня и так, постепенно замедляя бег, остановил его. Софья не успела отдышаться, как всадник соскочил на землю и стащил ее со сползающего седла.

Едва оказавшись на земле, Софья бросилась бежать, но, кажется, ее неожиданный спаситель вовсе не собирался дать ей уйти. Он догнал ее и схватил поперек живота, подняв так, что ее ноги оторвались от земли.

– Пусти! Пусти! – закричала Софья, извиваясь в его руках, но с таким же успехом можно было барахтаться в рыболовной сети.

– Куда? – нелюбезно осведомились из темноты. Судя по голосу, это был Конон Бетюнский. – Чтобы ты свернула себе шею?

– Неважно! Пусти меня! Я больше не могу здесь оставаться! – кричала Софья, колотя по чему придется.

Но все ее усилия, казалось, ничуть не тревожили его. Конон перехватил ее так, что руки оказались прижаты к телу, и потащил в сторону предместья. Первое время Софья еще билась в его руках, но затем силы покинули ее и она обмякла, заливаясь слезами.

Однако когда случайный ее спаситель и пленитель водворил ее обратно в покои на третьем этаже, сила отчаяния снова вернулась к ней, и Софья вцепилась в дверь, которую он хотел закрыть.

– Нет! Нет! Выпусти меня! Я не хочу так больше! Я не могу так больше!

Конон выпустил дверь. Кажется, Софья, бешено сопротивляясь там, на улице, сломала ему нос. Во всяком случае кровь из него текла не переставая. На миг ей сделалось жаль его, но последующие слова Конона напрочь уничтожили сострадание.

– Не знаю, кто твой настоящий отец, но воспитана ты хуже некуда. После всего, что мы для тебя сделали, тебя хватило лишь на то, чтобы сбежать ночью, украв лошадь, и поджечь конюшню!

– Я ничего не поджигала!

– Не ты, так твоя служанка, – махнул он рукой. – Я думал, ты проявишь больше благодарности.

– Благодарности! Благодарности?! – взвилась Софья. – За что мне вас благодарить!

– Разве мы плохо с тобой обращались? – возразил он. – Разве ты в чем-то нуждалась, пока жила в лагере? Мы поселили тебя в доме, хотя сами живем в шатрах. Мы старались, чтобы у тебя всего было вдосталь, даже теперь, когда грядет время великой скудости. Мы не обидели тебя и после того, как вскрылся твой обман.

– Вы думаете, жить с вами – это такой подарок! – расхохоталась Софья ему в лицо. – Нет таких латинских слов, чтобы описать, как я устала от ваших девок, пьяных гулянок и бесконечных разговоров о деньгах! Тоже мне, воинство Христово, глянуть стыдно! Меня от вас тошнит!

Конону, кажется, надоело ее слушать. Резко оттолкнув дверь, он захлопнул ее. Спальня не запиралась снаружи, но Софья услышала скрежет, словно по полу перетаскивали что-то тяжелое. Она что было силы толкнула дверь, но поздно – что бы это ни было, оно надежно запечатало Софью в ее новой тюрьме.

… Наутро ее дверь открыл Джакомо. Софья рыдала почти до рассвета, пока тяжелый сон не сморил ее. Бьянка так и не появилась, и Джакомо, боясь, что его мать пытают, или, чего доброго, зарубили в ночной неразберихе, пал в ноги маркизу Монферратскому, умоляя его если не выпустить Бьянку, так хотя бы дать сыну похоронить ее. На что маркграф Бонифаций ответил, что отправил Бьянку с сообщением к Дамиану Ласкарису. Это Джакомо и передал Софье, немало ее удивив. Что понадобилось маркизу от ее отца?

Однако вести были хорошие, и Софья немного успокоилась.

Впрочем, радовалась она недолго: в середине дня, когда она пожелала выйти на улицу, оказалось, что дом охраняют двое венецианцев, приставленных сторожить, конечно же, Софью. Латынь они понимали плохо и довольно бесцеремонно преградили пленнице дорогу мечами, когда она хотела выйти. Один из них указал наверх и что-то сказал, видно, веля ей вернуться. Обиднее всего было то, что всех остальных обитателей дома, даже ее собственных слуг, они пропускали без вопросов. Очевидно, латиняне решили, что Софья им еще пригодится, и не хотели оставлять ее без надзора.

Но для чего? Когда Софья думала об этом, сердце беспокойно ныло.

Ближе к вечеру явилась Бьянка и, наконец, развеяла ее страхи, пусть и не до конца.

– Они решили, что твой отец заплатит за тебя больше, чем любые турки. Поэтому пригласили его завтра прибыть в лагерь, чтобы договориться о цене.

– Отец будет здесь! – вскричала Софья. – Мне дадут с ним увидеться?

– Думаю, да, иначе как он поверит, что ты у них, – отвечала Бьянка.

– О, скорей бы уже выбраться отсюда! – от избытка чувств Софья ударила по подлокотнику кресла. – А что с Хлоей? – вспомнив о кошке, спросила она. – И мое Евангелие? Где оно?

– Не знаю, я бросила сумку у конюшни. Кошка, наверное, убежала, а книга сгорела, когда я подожгла сено. Не вздумай меня обвинять, – сказала она, едва Софья открыла рот. – Я хотела отвлечь их, чтобы за тобой никто не погнался.

На следующий день Софье казалось, что время тянется будто мед, который так никогда и не удается до конца стряхнуть с ложки. Она неотрывно смотрела в окно, ожидая, когда появится отец, и чуть не закричала от радости, увидав на улице его паланкин.

– Надо привести тебя в порядок, – заявила Бьянка. – Иначе он решит, что тебя здесь пытали.

Однако ей едва удалось причесать Софью и уложить ей волосы в две косы, закрученные по бокам, как их позвали вниз. Очевидно, отец не собирался вести с варварами никаких переговоров, пока не увидит дочь.

В той ночной скачке, когда Софья пыталась бежать, она стерла седлом все нежные места, и теперь бедра с внутренней стороны были покрыты синяками и вспухшими потертостями. Сводить ноги было все еще больно, и Софье приходилось идти слегка их расставляя. Зрелище было, наверное, забавным, но она и представить не могла, какое впечатление это произведет на отца.

Едва увидев, что Софья хромает, он вцепился себе в бороду и вскричал:

– Грязные варвары! Похотливые животные! Я думал, вы, хоть и жадные, но все же люди! А вы задумали сторговать бедную девочку, но даже невредимой ее отпустить не пожелали! Как же вы измывались над нею, если она почти не сводит ног!

Последовавший за тем взрыв был едва слабее того, что прогремел после раскрытия ее обмана.

– Никто ее и пальцем не тронул!

– Она верхом ездить не умеет – вот и отбила себе зад!

– Проверь сам, если хочешь!

– Была бы она не девица, тебе бы сделали скидку, а так будешь платить полную цену! – кричали латиняне.

Софье хотелось провалиться сквозь землю.

Но отец более не слышал возмущенных криков. Он бросился к Софье и прижал к себе так крепко, будто боялся, что разозленные латины сейчас ее отнимут.

Постепенно буря успокоилась, отцу подвинули кресло, и начался торг. За Софью впервые в жизни назначали цену, как за рабыню. Еще вчера она думала, что умрет от унижения, но сейчас все ее мысли были поглощены тревогой. Ведь если отец с латинами не договорятся, те явно найдут более сговорчивого покупателя.

Поначалу маркиз Монферратский – тот самый, что называл ее своей дочерью и клялся не причинить никакой обиды! – предложил невообразимую сумму в десять тысяч серебряных марок. Вернее сказать, невообразимой она была для Софьи и ее отца, ибо латины верили, что в Константинополе крутятся все деньги мира. Отцу едва удалось убедить их, что это не так. В конце концов после долгих препирательств сошлись на восьмистах марках, что было, конечно, очень много, однако посильно.

Отец обещал собрать нужную сумму в течение нескольких дней.

Три дня до его возвращения превратились для Софьи в томительное и волнительное ожидание. Недостаток еды в лагере все больше давал о себе знать – хлеба пока еще хватало, а вот мяса не было. Однажды она наблюдала из окна дикую сцену: франкский рыцарь вскрыл кинжалом жилу на шее коня, подставил под кровавую струю деревянную миску и держал, пока рана не закрылась. Затем он и его товарищи пустили миску по кругу. Софью замутило, и она отпрянула от окна.

Наконец, настал день ее свободы. Софью снова позвали спуститься. Слуги отца внесли в гостиный зал огромный ларь и поставили посреди помещения. Тут же латины установили весы для пересчета веса серебра – когда Софья подошла, подсчет был уже закончен и, очевидно, удовлетворил латинян.

Бьянка, не скрывая облегчения, отдала распоряжение готовить госпоже паланкин и собирать ее вещи. Софья тоже хотела подняться к себе, но маркиз Монферратский остановил ее.

– Подожди. Я не хочу, чтобы ты уходила от нас с пустыми руками.

Он сделал знак, и двое слуг вышли из зала в коридор, затем вернулись. Первый нес книгу, в которой Софья узнала свое Евангелие – огонь не коснулся его, а в другой руке – очень грустную и какую-то помятую Хлою.

– О, спасибо вам, спасибо! – горячо воскликнула Софья, забирая и книгу, и кошку.

Но вот подошел второй слуга – и ей пришлось протянуть и то, и другую Бьянке, чтобы принять новый дар. Слуга нес красно-белый заостренный щит, а на нем – свернутое во много раз разноцветное полотно. Софья приняла и этот подарок, но с недоумением. Ткань была плотная и когда-то, может быть, дорогая, но Софья видела, что золотое шитье на ней потускнело, шерсть местами протерлась. Если это был наряд, то он явно повидал виды и годился для подарка скорее служанке. Щит было тяжеловато удерживать, и она передала и новый подарок Бьянке.

– Когда мы прибыли сюда, – начал тем временем маркиз, – никто и предположить не мог, что все так обернется. Мы хотели только получить свою долю по договору и уплыть в Вавилон, но сейчас, – в голосе его прозвучали одновременно жестокость и горечь, как в голосе Генриха, когда он разгадал ее уловку, – сейчас ты и сама видишь, что происходит. Итак, мы не снимем осады, покуда не отомстим за императора Алексея и не возьмем того, что нам причитается.

Он замолк, как будто ждал ее ответа, а может, просто выдерживал драматическую паузу. Софью не слишком испугала его речь. Латиняне были самонадеянны, и маркиз сейчас больше походил на охотника, делящего шкуру неубитого медведя. Ни гуннам, ни русам, ни персам, никому, кто приходил под стены Константинополя, не удавалось его взять – отчего же удастся горстке полуголодных латинов. И в то же время ей было грустно оттого, что мирное их сосуществование вылилось в такую вражду.

– При взятии городов случается всякое, – расплывчато произнес маркиз. – И чтобы не было с тобой беды, я даю тебе мой щит и мое знамя. Если узнаешь, что мы вошли в город – вывеси знамя в окно, а щит пускай повесят на твоих воротах. Так всякий в войске решит, что я занял твой дом, и не войдет в него.

– И будет у вас кровь знамением на домах, где вы находитесь, и увижу кровь и пройду мимо вас… – пробормотала Софья. Она произнесла слова Писания на языке ромеев – и маркиз ее не понял.

– Не думаю, что нашелся бы в лагере человек, который хотел бы, чтобы ты попала в беду, – произнес он. – Многие здесь успели полюбить тебя – даже если все это была простая ложь.

– Это была не ложь! – воскликнула Софья. Почему-то ей все еще было дело до их прерванной дружбы. – Я вынуждена была говорить, что дочка императора, это правда, но все, что я говорила и делала кроме этого – все было от чистого сердца!

– Кто теперь разберет, – пожал плечами маркиз. – Да и так ли это важно? Ты и твои люди больше нам ничем не обязаны и вольны идти куда хотите.

… Уже на полпути к мосту Софья откинула занавес паланкина и оглянулась на зажегшиеся по раннему вечеру огни Галаты. Ей хотелось верить, что они расстаются не врагами.

– А где Джакомо? – спросила она Бьянку. – Им бы поторопиться, вряд ли их впустят в город без нас.

– Они не пойдут, – нехотя отвечала Бьянка. – Останутся в лагере ковать оружие. Оно весьма пригодится, когда мы пойдем на штурм.

– Мы? – Софья не поверила своим ушам. – С каких пор ты стала называть «мы» чужое войско?

– С тех пор как нас обвинили в поджоге и выгнали за стену, – огрызнулась Бьянка. – А может, двадцать лет назад, когда нас решили перерезать как баранов. Или тридцать лет назад, когда мой отец попал за решетку потому лишь, что вашему императору вздумалось погулять на наши деньги.

Бьянка говорила со злостью, лицо ее сделалось замкнуто и жестко. Сейчас она казалась Софье совсем чужой.

Глава 6. На стене

Первые дни после прибытия Софья едва не целовала родимый дом. Никогда она не была так рада спать в своей постели, гулять в своем саду, смотреть на улицу из окошка в высокой южной стене.

Однако радовалась она рано. Вскоре после ее освобождения к ним домой явились Нереи, родители жениха, вместе с их сыном. Вежливо, но непреклонно они заявили, что после того как Софья побывала в латинском лагере, они не могут быть уверены в ее чистоте и что прежде, чем отдавать девушку за сына, хотят убедиться в том, что к ней никто не прикасался. Софье пришлось пройти унизительный осмотр, во время которого Аканта Нерея, будущая свекровь, лично уверилась, что латины не трогали невестку. Когда Аканта Нерея, вернувшись к остальным, сообщила, что удовлетворена итогом осмотра и что Софья невинна, ей показалось, будто на лице Кадма мелькнуло разочарование. Возможно, в глубине души он надеялся, что Софья была обесчещена и ему не придется жениться на ней. От этих мыслей становилось совсем плохо, и, не видя в своей жизни никакого просвета, как не было его в заволоченном тучами небе над нею, Софья быстро погрузилась в тоску.

Она забрала к себе знамя маркиза, которое вместе со щитом поначалу заперли в кладовой, и долго сидела над ним, рассматривая шитье. Чего только не было на этом знамени – и золотые рыбы, плещущиеся в синем море между золотых же крестов, и изображение знакомого уже красно-белого щита, и нечто напоминающее не то зеленый побег, не то зеленый венец на полосатом фоне. Софья не понимала, что все это значит. Она рассматривала знамя как в детстве, бездумно, гладя потускневшее шитье. В какой-то миг ей стало жаль его померкшего блеска – Софье пришло в голову обновить шитье. Она послала Бьянку купить золотой нити и села за вышивание. Это помогало ей избавиться от тоски.

Постепенно Софья начала ходить на стену. Новый император решил усилить укрепления, и теперь над каменными башнями стены надстраивались высокие деревянные, с которых лучники и арбалетчики могли вести обстрел латинян, если бы те вздумали напасть с кораблей. Латины пока не нападали, но и с места не двигались. Сколько ни смотрела Софья со стены, их шатры и осадные орудия все так же стояли в Галате, их суда все так же занимали залив.

Родители не могли не замечать ее томления. Однажды матушка спросила, уж не полюбила ли Софья кого-нибудь в латинском лагере.

– Что мне еще думать, – объяснила матушка. – Ты целыми днями сидишь с этим знаменем или стоишь на стене.

И все же походы Софьи на стену объяснялись куда более приземленными чувствами. Чем дольше не уходили латины, тем больше тревожилась она о том, что слова маркиза Бонифация были правдой и что они в самом деле пойдут на штурм. Император, судя по всему, отнесся к этой угрозе серьезно, хотя Софье казалось, что даже в этом случае латинам мало что удастся, кроме как сложить головы под стенами города. Почему-то при мысли об этом сердце ее болело, как будто войско, стоявшее на противоположном берегу, не было ей чужим.

Однажды, ближе к середине февраля, она пришла на стену в недобрый час. На стене и под нею собралось множество людей, среди них она увидела даже императора с его гвардейцами – очевидно, намечалось что-то грандиозное. Подумав, уж не сворачивают ли латины лагерь, Софья взобралась на площадку, и ей стало дурно.

На зубцах стены висели трое венецианцев. Руки их были связаны за спинами, под ребра каждому продет железный крюк, к шеям были привязаны широкие воротники из соломы. Их товарищи в лагере, очевидно, не оставили дело на произвол судьбы – внизу, под стеной, на середине залива стояла галера с алыми парусами – на ней Софья увидела дожа Дандоло. С ним была еще женщина, верно, венецианская беженка, которая и доносила – а быть может, переводила – императору его слова, ибо докричаться до стены на февральском ветру было не так просто.

– Зачем тебе марать руки в крови безоружных? – кричала она, и Софья поняла, почему именно ее Дандоло взял с собой – этот резкий, похожий на завывание голос мог бы и мертвого из гроба поднять. – Ты захватил их в плен – так проси выкуп. Хочешь сто марок – дам сто марок. Хочешь двести – дам двести!

Император не удостоил их ответа. Едва убедившись, что на улицах Галаты скопилось достаточно народу, чтобы оценить зрелище, он велел:

– Лейте масло!

На головы несчастных полилось масло – не кипящее, как боялась Софья, а совсем обычное. Но вот император взял из рук гвардейца факел и направился к пленникам.

– Нет! Нет! Господи! Нет! – едва поняв, что он хочет сделать, Софья бросилась перед ним и преградила дорогу, раскинув руки, как если бы была птицей, силившейся закрыть птенцов. – Государь, государь, пощади их!

Громадный гвардеец, видно, из варангов, хотел было убрать ее с дороги, но Софья рухнула императору в ноги, обняв его колени.

– Государь, я Софья Ласкарина, которую ты позволил вывести из латинского плена, ради которой согласился открыть ворота, так, Бога ради, выслушай меня! Я знаю, ты ненавидишь латинян, но если ты сожжешь этих несчастных, даже варвары ужаснутся подобной дикости, так стоит ли уподобляться им! Я знаю, ты храбрый человек и не боишься их мести, и ты обязательно побьешь их и прогонишь – но на поле боя, где латины будут посрамлены, а не здесь, где они станут мучениками!

Император попытался было высвободить ноги, но от Софьи не так просто было отделаться.

Народ вокруг и снизу стен как будто прислушивался к происходящему. До Софьи долетело:

– Латинская подстилка!

– Жги их!

Но были и те, кто кричал:

– Это не по-христиански!

– Постращал – и будет!

– Пускай платят!

Ободренная поддержкой, Софья продолжала:

– Возьми за них выкуп, государь, и все имущество, что при них было, и Господь увидит, что ты поступаешь по заповеди Его, и дарует тебе победу, и прогонит латинов от наших стен!

Быть может, одну лишь Софью император и не послушал бы. Но у нее нашлось немало сочувствующих, в том числе среди гвардейцев, а не прислушаться к своему народу Мурзуфл не мог. Он раздраженно дернул коленом.

– Отцепись уже! Я их не сожгу.

Будто в доказательство своих слов он передал факел гвардейцу.

– Снимите эту падаль! А старику скажите – если хочет получить их обратно, пускай платит двести марок за каждого. Тащите их в мою темницу.

Гвардейцы принялись стаскивать венецианцев с окровавленных крюков. Сердце Софьи разрывалось от сострадания. Как бы хотела она сейчас облегчить их боль, но она уже сделала для этих людей все, что могла.

И все же, вернувшись домой, она послала Бьянку в императорскую тюрьму во Влахернах передать находящимся там венецианцам теплые одеяла, еду и обеззараживающий раствор из ярь-медянки, смолы, дегтя, уксуса и жидкого масла – если, конечно, не было еще слишком поздно. Сознание ответственности за чужую судьбу впервые легло на Софью, но эта ноша отчего-то не казалась тяжела. Напротив, тоска бессмысленности отступила, дав место тревоге – но не мертвящей, а оживляющей душу.

Быть может, не переживай Софья за судьбу венецианцев, она куда острее восприняла бы то, что произошло с нею следом за этим.

Как только Бьянка ушла, к Софье явилась матушка с таким похоронным выражением на лице, что сердце ее упало – неужели что приключилось с отцом!

Оказалось, что, покуда Софья на стене вымаливала жизнь венецианцев, к отцу пришли Аканта и Лизимакх Нереи, родители жениха, и сообщили ужасную новость. Минувшей ночью Кадм исчез, оставив родителям письмо, в котором признавался, что давно любит некую Софию и не может жить без нее. Мать с отцом, конечно, подумали, что речь идет об их дочери, и предположения строили самые скверные: ну как юноша решил, что вернувшуюся из латинского плена Софью не отдадут ему в жены, и покончил с собой.

Однако незадачливая невеста знала: мысли его были заняты совсем другой Софией.

– Когда я гуляла с латинянами… ну, то есть когда они просили показать им город, мы остановились неподалеку от Ипподрома, в садике, и там я видела Кадма с некой девицей – они гуляли в руинах и выглядели как любовники. Может, это и есть та София. Вряд ли он так убивается по мне.

У матери вытянулось лицо. До этого готовая горевать о загубившем жизнь земную и вечную несчастном юноше, она теперь готова была выцарапать ему глаза, попадись ей Кадм под горячую руку.

– Вот же мерзавец! – воскликнула матушка. – Заставил тебя пройти этот оскорбительный осмотр, а сам сбежал!

Отец, однако, не терял надежды отыскать Софье партию.

– Ничего страшного, – заявил он вечером за обедом. – Он все равно был бы дурным мужем, раз повел себя так безответственно. У меня есть на примете достойный молодой человек, Федор Павлидис, сын нашего преподавателя геометрии. Его семья прибыла из Пафлагонии, но пускай тебя это не смущает – они прекрасно вписались в городское общество.

Новость эта Софью отнюдь не обрадовала. Пафлагонцы по всей империи почитались дикарями, именно под их предводительством двадцать лет назад городская толпа громила латинян. Да и о Павлидисах она никогда ранее не слышала – верно, этот юноша не слишком родовит. То, что отец думал выдать ее за столь малозначительного человека, не вызвало в ней никакого доброго чувства.

– С каждым разом мои женихи все мельче, – обиженно сказала она. – Ты начал с Дук, а сейчас предлагаешь мне выйти за пафлагонца! Кто будет следующим? Конюх? Разве у Господа нет для меня более достойной судьбы!

– Ну, почему же, есть еще логофет императорской канцелярии – Агазон Димитриад-Комнин, – в тон ей отозвался отец. – Вот уж жених хоть куда и явно не откажется тебя взять. Но ты, помнится мне, его отвергла, а родовитые женихи – не песок морской, их нужно еще поискать – и с каждым твоим расстроенным браком это все сложнее. Слухи по городу расходятся быстро, скоро уж станут говорить, что молодой Нерей сбежал не ради любовницы, а от тебя. Я стараюсь подобрать тебе достойного мужа, который будет относиться к тебе с должным почтением – а ты нос воротишь!

– Извини, – пробормотала Софья, опустив глаза.

– Возможно, нам не стоит торопиться, – осторожно предположила матушка. – Быть может, если Господь отнимает у Софьи женихов, Он тем самым хочет что-то сказать нам. Верно, Он умыслил для нее другую судьбу. Быть может, Сын Божий хочет видеть ее Своей невестой.

Софья испуганно взглянула на мать. Отец тоже не оценил предложения.

– Если так, почему Он не даровал мне сыновей, о которых я просил! Почему лишь единственную дочь подарил Он мне – и ради чего! Чтобы я отправил ее в монастырь и никогда не увидел внуков?

– Откуда тебе, или мне, или кому-либо из нас знать замыслы Господни, – примирительно сказала матушка и вернулась к трапезе.

Поздним вечером явилась Бьянка, и Софья думать забыла о своих брачных неудачах.

– Ты передала им что я просила? Как они себя чувствуют? Все хорошо? – бросилась она к служанке.

– Да вроде неплохо, – устало отвечала Бьянка. – Они благословляют тебя, госпожа, ведь если бы не ты, висеть бы им сейчас кусками горелого мяса.

– Хорошо, – облегченно вздохнула Софья. – Завтра я снова соберу им еды, а сейчас отдохни с дороги.

– А что это у тебя такое лицо? – внезапно спросила Бьянка. – Что-то случилось?

Софья не знала, что не так с ее лицом, но Бьянка была при ней слишком долго, чтобы не научиться различать малейшие следы радости или скорби.

– Ай, – Софья махнула рукой, – даже говорить не хочется.

И она рассказала о бегстве Нерея и о новых планах отца. Как она и ожидала, Бьянка покрыла несчастного юношу такой отборной бранью, что и пьяный матрос позавидовал бы. От ее ругательств Софье почему-то стало легче.

– Проклятый ублюдок! Чтоб его стручок отсох, когда он присунет его своей шлюхе! – выплюнула Бьянка в конце своей пламенной речи, и на том оплакивание развалившегося брака было окончено.

На следующий день Софья снова собрала еды венецианцам, но Бьянка принесла корзину обратно. По словам тюремной стражи, тех уже выкупили соплеменники. Во всяком случае, Софья очень надеялась, что это было так.

Она продолжала ходить на стену, но картина, что Софья видела с нее, не менялась. До нее долетали слухи, что в лагере латинян царит голод и рыцари режут коней в отчаянии. Но со стены не было видно голода. Со стены вообще мало что было видно. Ее тревожило то, что латины не уходили, несмотря на все трудности, с которыми им пришлось столкнуться. Она попыталась представить Галату без уже привычных глазу разноцветных шатров. Попыталась представить, как однажды взойдет на стену и не увидит ни стана, ни орудий, просто мирный пригород, каким была Галата до появления войска. Ей отчего-то сделалось тоскливо. Странная осада, конечно, тревожила ее, но если бы латиняне вовсе убрались из города, что-то непередаваемо важное ушло бы из ее жизни. Но что?

Прежде Софья мало знала о варварском Западе. Она бывала в латинских кварталах и дружила с Бьянкой, но все же эти земли – Франция, Фландрия, Монферрат, Священная Римская империя, даже морские республики – все они были не более чем названиями безликих стран, за которыми ничего не стояло. Теперь они наполнились людьми и голосами, обрели плоть и кровь, мир ее словно расширился во много раз, и Софья знала в глубине души: вернуться в жизнь, где они по-прежнему ничего бы для нее не значили, она не хочет.

Словно хищники, через земли которых перестали ходить тучные стада, латиняне обшаривали все более обширные области в поисках пропитания. Вскоре до нее дошли слухи, что Генрих Фландрский собрал отряд в тысячу человек и под покровом ночи направился к городу Филии на берегах Понта Эвксинского, захватил его и разграбил. Эти вести принесли императору беженцы из Филии, и Мурзуфл, конечно, не мог не выступить навстречу неприятелю.

С собой он взял икону Богородицы, покровительницы города, которую вез за ним сам Патриарх Иоанн, и с такой защитой, конечно же, не мог потерпеть поражения. Когда Софья услышала о разгроме латинян, сердце ее сжалось. Безумные, безумные варвары, на что им было надеяться! Будь ее воля, Софья, как Богородица, укрыла бы их своим покрывалом, накормила бы их, как делал Господь, пятью хлебами, и отвела бы от стен Константинополя. Пускай воины плывут в свою Сирию, а беженцы – на Запад, и да рассеется вражда между ними!

Но через пару дней горожанам открылось невиданное зрелище.

Стоя на стене, Софья услышала пение труб, звучавшее едва ли не торжественно в прозрачном холоде ранней весны, и свесилась между зубцами, чтобы посмотреть, что происходит. Вдоль залива медленно плыла венецианская галера. На носу ее был установлен высокий шест, а на нем – Софья не поверила своим глазам – та самая икона, что брал с собой император, под иконой же – императорский штандарт с изображением святого Георгия.

Галера неспешно двигалась вдоль стен, собирая все больше зрителей. Отовсюду слышались возмущенные крики – и неясно было, на кого больше злятся горожане: на латинов, захвативших их святыни, или на императора, бессовестно солгавшего о победе.

Софья не могла понять, рада она или нет. С одной стороны, если отряд Генриха не разбили, значит, они благополучно вернулись в лагерь и пригнали скот, и голодающему войску будет что есть еще хотя бы некоторое время. С другой – защитница великого города смотрела теперь с носа венецианской галеры с кроваво-красными парусами. Могло ли быть знамение хуже этого?

Глава 7. Серп Запада

Южная стена столичного дома Ласкарисов выходила на улицу и потому напоминала больше стену крепости, нежели жилого дома, дабы у городской толпы, нередко поддающейся самым низменным устремлениям человеческой природы, не возникло искушения пробраться внутрь.

Здесь было лишь одно маленькое окошко высоко над землей в сплошной кирпичной стене – в это окошко и глядела Софья уже третий день. Она не плакала, хотя еще вчера думала, что ослепнет от слез. Но, видимо, Господь не хотел, чтобы она ослепла. Он хотел, чтобы она смотрела.

И Софья смотрела.

Вот человек двадцать несчастных, обряженных в какие-то цветные лохмотья, шли по улице как стадо робких ланей. Пятеро пьяных франков, сидевших на обломках того, что раньше было фонтаном, остановили их и, громко ругаясь, принялись обыскивать, как будто думали, что под рубищем могут еще скрываться драгоценности. Худой темнокожий старик попытался что-то им сказать, видимо, что добра у них с собой нет, но рыжий франк ударил его кулаком. Старик рухнул в пыль, варвары заржали.

В конце концов, у несчастных горожан и вправду ничего не нашли и, махнув рукой, пропустили восвояси. Но на том не закончились их беды. Стоило им отойти от франков, то и дело присасывавшихся к бурдюкам, как некий рыцарь в зеленом плаще бросил свою лошадь прямо в середину несчастной толпы. Горожане бросились врассыпную, и рыцарь, пользуясь суматохой, схватил поперек живота идущую меж них женщину с малолетней девочкой на руках, вскинул ее на лошадь и, не слушая воплей жертвы, вырвал у нее из рук ребенка и умчался прочь, увозя одну лишь мать среди причитаний оставшихся несчастных.

Вот к пятерым пьяным франкам присоединились еще двое, таща девушку не старше Софьи. Она вопила и вырывалась так отчаянно, что, казалось, вот-вот свернет себе шею. Но ее попытки освободиться, кажется, только смешили их. Софья была рада, что не знает их языка.

Девушку бросили на траву, и Софья отвернулась, услышав треск разрываемой ткани. За последние три дня она увидела из этого окна и грабежи, и побои, и оскорбления, и убийства, и сейчас должна была увидеть насилие, и это казалось ей ужаснее всего прочего вместе взятого. Лишь усилием воли Софья заставила себя не отводить глаз.

… Латины вошли в город три дня назад, хотя стены пробили за день до этого. В последнюю ночь перед началом грабежей никто еще не знал точно, займут ли они город или будут выбиты прочь. Защитников у Константинополя было куда больше, чем латинян, и даже отец ее, постоянно сетующий на падение нравов, и предположить не мог, что они просто откажутся защищать город. Константинопольцы еще готовы были стрелять по латинам из относительной безопасности стен, но оказавшись с ними лицом к лицу, дрогнули даже самые стойкие. Да были ли среди них вовсе стойкие, с грустью думала Софья.

Император Мурзуфл бежал в тот день, когда латины пробили стены, а в последнюю ночь на его престол избран был их дальний родич, Федор Ласкарис. Однако это уже никого не спасло. В отчаянии Софье оставалось только сделать как велел маркиз Монферратский, прощаясь с нею. С той стороны дома, что выходила в сад, она вывесила из окна знамя Монферрата, а на ворота прибили его щит – только на это ненадежную защиту полагались теперь Софья и ее домочадцы.

В середине дня слуги, дежурившие с оружием у ворот, сообщили, что кто-то отчаянно в них колотит. Отец, покрытый восковой бледностью, хотел было спуститься в сад, но Софья остановила его.

– Лучше я. Меня они скорее вспомнят.

Пока они с Бьянкой шли к воротам, воображение рисовало Софье ужасные картины того, что могут сделать с ней распаленные латиняне – и она едва не рассмеялась от облегчения, когда из-за ворот послышался жалобный женский крик:

– Господин Ласкарис! Господин Ласкарис! Ради всего святого, впустите нас!

Софья велела отпереть ворота. И едва не вскрикнула: за ними оказался не кто иной, как Агазон Димитриад-Комнин в сопровождении своей дочери Нефелы с младенцем на руках и зятя Дмитрия. Еще полгода назад Софье было бы больно увидеть это семейство, как больно всякому видеть, что другой отнял его судьбу. Но теперь она знала, что Дмитрий из рода Дук – не ее судьба.

– О Софья, Софья! – вскричал канцлер, падая ей в ноги. – Не иначе сам Господь вывел тебя ко мне! Грех мой тяжел, и я никогда не посмел бы просить пощады для себя, но умоляю: забери к себе мою дочь и моего внука. Ибо эти звери оторвут сына от матери, и я никогда не узнаю, где он, а дочь мою изнасилуют или обратят в рабство!

Бьянка задохнулась от возмущения.

– Ты, проклятый пес, еще смеешь просить госпожу о милосердии! Или ты забыл, как она умоляла не отдавать ее латинянам, как просила вспомнить, что у тебя тоже есть дочь! Вот и явилась, наконец, Господня справедливость! Ступай прочь со всей своей родней – уверена, у пилигримов найдется чем тебя встретить! Закройте ворота!

– Нет! – возмущенно воскликнула Софья. – Ты здесь не распоряжаешься! Сейчас никто и собаки на улицу не пошлет! Что бы ты делала, если бы сама оказалась там, за воротами!

– Наверное, тырила бы чье-то золотишко, – предположила Бьянка.

– Входите, Нефела, Дмитрий, и ты, канцлер, входи.

Агазон, непрестанно бормоча благословения Софье и всему ее семейству, вошел в ворота, за ним последовали дочь с мужем и сыном.

– Это не бесплатно! – тут же заявила Бьянка.

– У меня есть золото, – поспешно отозвалась Нефела. Под грубой льняной накидкой обнаружился затканный самоцветами наряд, а на руках – сдвинутые ближе к локтям золотые браслеты. Молодая мать сняла их и передала Бьянке.

– Платье тоже снимай, – потребовала та.

– Тебе не кажется, что это уже чересчур? – возмутилась Софья.

– Они бы ее раздели, – пожала плечами Бьянка.

Когда и драгоценный наряд оказался в ее руках, она была, наконец, удовлетворена и повела спасенных гостей в дом. А Софья решила выйти к окошку в южной стене и оттуда, из относительно безопасного укрытия, посмотреть, что творится на улице.

На улице творился хаос. Латиняне еще не успели добраться сюда, но известие о том, что они разоряют все, что попадает им в руки, в эту часть города уже долетело. Люди хватали свое добро, гнали скот, вели повозки, чтобы успеть уйти через Золотые ворота.

Но ворота были далеко, и нельзя было сказать, видя очередную семью с груженой добром повозкой, доберется она до них неразоренной или нет.

Вскоре и в этой части города стали появляться латины. Софья узнала красно-белые щиты монферратцев – как тот, что был теперь прибит к ее воротам. Захватчики обшаривали опустевшие дома, весело перекликаясь – они, верно, думали, что не иначе как Господь вознаградил их сегодня за месяцы испытаний и трудов. Вот из одного дома выволокли старуху – она была так худа, что, казалось, ветер подует – сломает. Монферратцы просто бросили ее на дороге как мусор. Двое из них полезли повесить на опустевший дом щит. Затем показались венецианские войска. Немного поспорили с монферратцами – Софья слышала гневные крики на незнакомом языке – и решили убраться в другую часть города.

Несколько рыцарей пронеслись мимо ее дома по направлению к Ипподрому, даже не подняв головы. Дом Ласкарисов с южной стороны напоминал скорее форт, чем жилье – здесь не было ни украшений, ни архитектурных излишеств – голая мрачная стена с единственным окном наверху. По сравнению с великолепными дворцами, лежащими за Ипподромом, он мало кого мог привлечь.

Монферратцы, похоже, нашли в захваченных домах богатые кладовые. Послышались пьяные песни, затем оглушительные женские крики. Софья порадовалась, что насилие – как бы оно ни совершалось – происходит за стенами и ей ничего не видно. Старуха, до того лежавшая на дороге ничком, словно мертвая, наконец очнулась и поползла по направлению к дому. Софья подумала, что она, вероятно, слепа, и еще подумала, как, должно быть, тяготились ею родные, если не взяли с собой.

Но на порог дома вышел кто-то из монферратских солдат – очевидно, по нужде, потому что задрал тунику, которую латиняне звали коттой. Увидев старуху, он снова с гоготом отпихнул ее ногой, а затем, не утрудив себя даже поиском укрывища, принялся облегчаться прямо на пороге. Софья отвернулась.

На второй день монферратцы поймали какого-то подростка и долго его били, пытаясь, как поняла Софья, что-то у него узнать. Однако языковая рознь и ужас жертвы не слишком им в этом помогали. В конце концов, мальчика оставили в покое и тот убежал куда-то в сторону гаваней. Одна рука его болталась безвольным куском плоти – Софья не сомневалась, что монферратцы ее сломали.

К середине дня в квартале стали появляться французы. Она поначалу думала, что монферратцы прогонят их так же, как прогнали венецианцев, но случилось наоборот. Оба отряда устроили отвратительную попойку, затем подожгли один из домов и, когда пламя разгорелось достаточно сильно, принялись бросать в пожарище все, что им удалось собрать металлического. Драгоценная утварь, украшения, статуи – все полетело в огонь. От запаха гари и плавленого металла Софью затошнило.

Но, конечно, не гибель прекрасных произведений искусства была в тот день самым ужасным, что наблюдала Софья. Ближе к вечеру, когда небо готовилось пылать как пылал город, почти у самой ограды ее дома случилась драка. Вернее, это нельзя было даже назвать дракой – скорее уж просто убийством. Двое людей, согбенные, будто старцы, в монашеских рясах и с посохами хотели пройти через занятый латинами квартал. Кто-то из франков крикнул своим товарищам, и те остановили прохожих для обыска, хотя предположить, что у этих двоих могла быть за душой хотя бы лишняя корка хлеба, было немыслимо.

Один из прохожих и вправду был старик. Когда громадный черноволосый франк стащил с него рясу, под ней обнаружилось худое и бледное старческое тело. Второй прохожий, очевидно, не мог стерпеть оскорбления, нанесенного старшему товарищу. Он поднял с земли кусок кирпича и хотел было ударить варвара, как вдруг латинянин, бывший к нему ближе прочих, быстрым движением всадил ему под ребра кинжал.

Камень выпал из ослабевшей ладони. Некоторое время несчастный еще стоял, вцепившись в поразившую его руку, затем рухнул лицом вниз. Латинянин, совсем не печалясь тем, что его зеленую, с желтыми цветами котту замарала кровь, точно тем же движением убил и старика. Когда бледное голое тело рухнуло ему в ноги, он присел вытереть лезвие краем одежды убитого. Но хуже всего было то, что Софья узнала эту зеленую котту, хотя разглядеть с высоты лицо было непросто.

– Джакомо! – закричала она. – Джакомо, что ты наделал!

Он вздрогнул, как если бы услышал глас с небес. Окружающие его латины тоже вскинули головы, будто только теперь увидели, что у всех их бесчинств был молчаливый свидетель. На какой-то миг Джакомо, казалось, был изумлен и обескуражен, но затем поднял в сторону Софьи кинжал и крикнул:

– Не вздумай обвинять меня! Оба моих дяди погибли от рук греков – я имею полное право мстить за них!

– Что ты такое говоришь! – закричала Софья, но Джакомо ее уже не слушал. Он убрал кинжал в ножны и, обогнув ее дом с восточной стороны, должно быть, двинулся за Ипподром, к императорскому кварталу.

… – Ты уже третий день смотришь в окно. Тебя это что, забавляет?

Голос отца заставил Софью вздрогнуть. Над несчастной распростертой на траве девицей трудился уже третий или четвертый франк – она давно перестала вопить и только горестно подвывала.

– Забавляет? – тупо произнесла она.

– Ты просиживаешь здесь целыми днями, – будто оправдываясь, произнес отец. – Что мне остается думать?

– Я просто… они были так добры ко мне, что я решила, я их люблю. А раз так – я должна смотреть на все, что они делают, не отводя глаз, ибо если я закрою глаза или если они станут мне отвратительны, значит, то была не любовь.

– И что же теперь, они стали тебе отвратительны? – осторожно спросил он.

Софья тяжело вздохнула и услышала в своем вздохе рыдание.

– Я не знаю.

Они замолчали. Затем отец проговорил с таким видом, словно ненавидел себя за каждое произнесенное слово:

– Наши гости хотят, чтобы ты вышла к ним.

– Гости?

– Если их можно так назвать. Они здесь со вчерашнего вечера и, кажется, устали ждать, покуда ты оплачешь свое горе.

– Дай мне хотя бы одеться, – попросила Софья.

Известие о том, что к ним домой завалились латиняне, не обрадовало ее, но и не удивило. Хоть она и надеялась, что маркиз Монферратский обойдет ее дом, вряд ли он собирался оставить то, что объявил своей добычей, совсем без внимания. Кое-как приведя себя в порядок с помощью Бьянки, Софья спустилась в столовую. Еще не дойдя до дверей, услышала громкие, явно хмельные голоса и смех, и от их радости в противовес ее печали Софье стало еще горше. Однако она скрепила свое сердце и, придав лицу насколько возможно отстраненное выражение, вошла в столовую.

Латины сидели за длинным столом, который, видимо составили из нескольких. Столы перед ними ломились от яств, вино лилось рекой, и Софья подумала, что со вчерашнего вечера гости только тем и занимались, что опустошали отцовские кладовые и погреба, словно саранча. Впрочем, по сравнению с опустошением, царящим в городе, это было совсем не так страшно. Был здесь, конечно, маркиз Монферратский, братья из Фландрии с их людьми, кое-кто из французов – Софья увидела Конона Бетюнского и отвела глаза, вспомнив, каких ужасных слов наговорила ему в их последнюю встречу.

Стоило ей появиться на пороге, как голоса смолкли, смех стих. Обе стороны, казалось, были смущены и растеряны. Но молчание длилось недолго. Вот встал маркиз Монферратский и протянул Софье руку, словно приглашал сесть рядом с собой.

– Я рад видеть тебя в добром здравии, госпожа София. Надеюсь, в последние три дня ты не слишком страдала.

Что ж, во всяком случае, бесцеремонности, которой она боялась, он не проявил. Осторожно подойдя к маркизу, Софья опустилась рядом с ним. Отец, словно усердный пастырь, не сводил с нее глаз, переводя внимательный взгляд с дочери на латинян и обратно.

– Хотела бы я встречать вас в более счастливое время, – вздохнула Софья, – тогда вы были бы мне желанными гостями.

– Разве кто-то из нас, когда мы прибыли под стены Константинополя, хотел, чтобы все так закончилось, – возразил маркиз. – Для меня ты всегда будешь желанной гостьей, и, если захочешь приехать ко мне в Монферрат, я устрою тебе пышный прием и всем расскажу о наших приключениях. А если мы тебе нежеланны, не тревожься. Мы только закончим здесь свое дело – и тут же покинем твой дом.

– Какое дело?

Тогда поднялся граф Балдуин – но обратился не к Софье, а к ее отцу.

– Сеньор Ласкарис, – произнес он, – я прошу руки вашей дочери, чтобы отдать в жены моему брату Генриху.

От неожиданности Софья забыла все свое горе. Она изумленно уставилась на Генриха, и тот коротко улыбнулся ей, словно в знак ободрения.

– Когда Софья покинула лагерь, мы совещались и пришли к выводу, что, если кому-нибудь из нас удастся породниться с таким знатным семейством, как ваше, это поможет нам закрепиться в Романии и быть… как это сказать… не полностью чужими здесь.

Софье хотелось спросить, а как же Святая земля – неужто они не собираются плыть на восток! Хотя и сама уже знала ответ: конечно, не собираются. Они останутся здесь защищать захваченное, как леопард защищает тушу косули. Отец слушал графа с таким видом, будто Балдуин просил его поджечь одежду и спрыгнуть с крыши, чтобы стало повеселее.

– О, горе мне! – вскричал он, когда Балдуин закончил. – Лучше бы вы сразу зарубили меня, чем предлагать такое бесчестье! Зачем продали мне мою дочь обратно, если в сердце своем уже хотели оставить ее себе! Зачем я вызволял ее из ваших рук, если в итоге все равно должен буду отдать ее на ложе варвару!

– Да ты в своем ли уме, грек, – неприязненно отвечал Балдуин. – Или ты не видишь, какое благодеяние мы оказали твоей дочери? Если бы не дар маркиза, от твоего дома осталось бы пепелище, а твои женщины были сейчас поруганы и выброшены на улицу. Если мы противны тебе – так убирайся прочь!

Генрих, однако, решил взять в разговоре с отцом более мягкий тон.

– Ваш император Мануил отдал старшую дочь за Раньери из Монферрата, а император Исаак отдал Ирину за короля германского. Если греческие цари не гнушались отдавать дочерей за мужей римского закона, чем я тебе плох? У меня есть войско и замок во Фландрии, а вскоре и в ваших землях появится удел. Или ты думаешь, я буду дурно обращаться с твоей дочерью? Так я клянусь тебе, что и грубого слова она от меня не услышит и будет жить как императрица, если станет моей женой.

– У Софьи есть жених, – предпринял отец последнюю попытку отклонить их притязания.

– Это правда? – Генрих обернулся к ней. Он выглядел таким огорченным, что Софье сделалось жаль его.

– Не совсем, – смущенно пробормотала она. – Так, юноша у отца на примете. Мы еще ни о чем не договаривались.

– Так давай договоримся сейчас! – вскричал Генрих, и Софья растерянно взглянула на отца. Но тут в разговор вступил маркиз Монферратский.

– Я полагаю, лучше всего будет переговорить завтра утром, когда мы все остынем и протрезвеем.

Послышались смешки.

К вечеру гости и вправду стали расходиться. Софья думала, что вся эта орава останется ночевать у них дома, и была весьма рада тому, что остались только маркиз с братьями из Фландрии. Латины, по-видимому, уже присмотрели себе дома в городе, и теперь каждый отправился к себе – если это можно было так назвать.

– Знаешь, – сказала Софья Бьянке уже вечером, когда готовились ко сну, – когда граф Фландрский попросил моей руки, я вдруг подумала, что я не против. Это… странно, я не предполагала никогда, что выйду за ва… ну, в смысле за иностранца. Но ничего не угнетало меня, когда я об этом думала.

– Твой фламандец все же довыделывался и покорил твое сердце?

– Нет… Да… Не совсем… То есть он мне нравится. – Софья вспомнила краткие мгновения их близости, и к щекам снова прихлынул жар. – Но я не это имела в виду. Понимаешь, мои прошлые сговоры, они были как… несерьезные. Затем только, чтобы отвязаться от ухаживаний канцлера. А это глупая причина… плохая причина для брака. И поэтому, я думаю, Господь расстроил эти браки – они никому не были нужны. А сейчас моя свадьба может стать предвестием мира – а я так устала от вражды! Я не хочу больше, чтобы страдали наши или латины. Если бы мы все могли жить здесь в мире, я бы ничего другого не желала.

Она не была уверена, что Бьянка поймет ее бессвязную исповедь, но та внезапно бросилась к ней и крепко обняла Софью.

– Да благословит тебя Господь, небесное дитя! – горячо проговорила она.

На следующее утро братья из Фландрии и вправду имели долгий разговор с отцом. Софья расхаживала по комнате, беспокойно накручивая волосы на палец. Сейчас она не смогла бы сесть ни за рукоделие, ни за чтение – все валилось из рук. Она изредка выглядывала в сад, где охотилась Хлоя, но кошки тоже не было видно.

Так странно было знать в этой мирной тишине, что за оградой их поместья горят пожары, превращаются в бесформенный металл великолепные творения мастеров прошлого, стенают женщины и плачут дети. Что за воротами царят алчность и похоть, а она здесь, в своем тихом доме, волнуется о сватовстве, как если бы война ее не коснулась.

Когда солнце перевалило за полдень, к ней, наконец-то, явился отец.

– Не буду тебя томить, сердце мое, я сказал им «да», – ответил он на взволнованный взгляд Софьи.

– Они тебе угрожали? – тут же спросила она.

– Ты думаешь, я настолько малодушен, чтобы поддаться на угрозы? – сердито отвечал отец. – Еще ложась спать я думал, что ни за что не отдам тебя варварам. Что откажу им, а как стемнеет – возьму тебя, твою мать и всех домочадцев, кто решит уйти, и мы отправимся к родне в Никею. Но наутро, когда я проснулся, мне вдруг пришло в голову, что это, все это – было не случайно. Что Господь не случайно избрал тебя жертвой обмана и отправил в латинский лагерь. Ибо через тебя спас Он весь наш дом, и канцлера с его семейством, и тех трех несчастных, что повесили на стене. Тогда я подумал: что если, сделайся ты женой одного из латинских предводителей, через тебя пощадит Господь еще больше людей? Но и это не имело бы для меня значения, если бы я знал, что ты против этого брака. Но я вижу, что ты не против – иначе не сказала бы этому Генриху, что у тебя нет жениха. А раз так, имеет ли смысл противиться тому, что сильнее нас? Взгляни, – он подвел ее к окну и заглянул в сад, – вокруг дым и смерть, насилие и разруха. А мы здесь, невредимы, и можем думать о будущем. Если так, то, быть может, Господь не окончательно забыл эту землю.

Софья выглянула в сад. На тропинке между розовых кустов Нефела чесала Хлое брюшко.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге