Обложка Французская эмиграция и Россия в царствование Екатерины II

Французская эмиграция и Россия в царствование Екатерины II

Карл Карлович Миллер

0% прочитано
Стандартный
Карл Карлович Миллер

Французская эмиграция и Россия в царствование Екатерины II

От автора

Карл Карлович Миллер

Французская эмиграция и Россия в царствовании Екатерины II

* * *

© Ермаков С., подготовка текста, предисловие, 2025

© ООО «Издательство „Вече“», 2025

К изданию 2025 г.

Перед вами уникальное в своем роде исследование, написанное и изданное незадолго до Второй мировой войны одним из представителей русской эмиграции. Вольно или невольно люди, бежавшие от революции 1917 г., сравнивали себя с эмигрантами, покинувшими родину вследствие другой революции – Великой французской. Именно этим в значительной степени обусловлено внимание к теме, ставшей предметом интереса автора, о котором в целом до нас дошло не очень много сведений.

Карл Карлович Миллер (1874–1943) – не профессиональный историк. Выпускник Александровского лицея, служил по «статской» части, он был камер-юнкером, чиновником министерства торговли и промышленности. После революции жил в Париже, был членом правления лицейского объединения во Франции и членом-соревнователем объединения л. – гв. Преображенского полка. Умер 15 октября 1943 г.

Невзирая на «неакадемичность» подготовки автора, его труд вполне обстоятелен, он охватывает большое количество документов и исторических свидетельств, на основании которых К.К. Миллер постарался подробно осветить отношения между Россией и французской эмиграцией вообще. Он рассматривает, как возникла эмиграция, состав французской эмиграции и как эти люди жили и в России, и в других странах Европы. Особое внимание автор уделяет деятельности графа Луи де Сегюра, который был посланником при российском дворе, отношениям России и Франции до революции.

Читатель узнает о судьбах известных французских политиков и аристократов, о том, как относилась к ним Екатерина II, каково было их положение в России и как менялось отношение к эмигрантам на протяжении времени, познакомится с попытками создания коалиции европейских держав, целью которой было восстановление во Франции королевской власти силовыми методами. Автор стремится оценить также и влияние эмигрантов на жизнь русского общества, на моды и предпочтения дворянства.

Широта охваченных тем и обстоятельный подход автора делают книгу не только информативной, но и увлекательной, поскольку всякий читатель, интересующийся историей и влиянием Великой французской революции на судьбы России и всего мира, несомненно, найдет для себя в этом труде много интересного и полезного.

С. Ермаков

В годы изгнания, в годы вынужденной оторванности от родины мысль, обращаясь к прошлому, невольно останавливается с особым пристрастием на тех эпохах, которые представляют известное сходство с переживаемым нами историческим моментом. Именно это частичное сходство, пусть далеко не полное, пусть обманчивое, придает в наших глазах этим эпохам, когда другим народам пришлось переживать нечто подобное тому, что теперь выпало на нашу долю, какую-то особую, исключительную значительность и делает изучение их необычайно заманчивым. Наибольшей притягательной силой обладает в этом отношении, как самая к нам близкая по времени, история французской эмиграции конца XVIII века, о событиях которой их участники и наблюдатели оставили нам столько воспоминаний. Поддавшись соблазну, я стал изучать эти свидетельские показания, и в результате этих занятий постепенно назрела мысль о настоящей работе.

Конечно, для нас, русских эмигрантов, наибольший интерес представляет судьба той части французской эмиграции, которая направилась в Россию. Однако, по мере ближайшего ознакомления с этим предметом, передо мною стала выдвигаться и другая его сторона, заслуживающая, как мне кажется, не меньшего внимания, – стала все яснее вырисовываться громадная, временами преобладающая роль, принадлежавшая России, русской политике в историй всей французской эмиграции, в какие бы страны она ни направлялась. Поэтому мне захотелось осветить отношения между Россией и французской эмиграцией вообще, а не ограничиваться лишь описанием того, как жилось французским эмигрантам в России. При этом пришлось коснуться вопросов и о том, как возникла эмиграция, кто были эти эмигранты и как складывалась их жизнь в других странах Европы до тех пор, когда они впервые обратились за помощью к русской императрице, а с другой стороны, остановиться на том, какое впечатление произвело в России начало французской революции и какое, под влиянием этого впечатления, создалось там отношение к эмиграции. Все это составило содержание введения и первых двух глав настоящего очерка, на первый взгляд, быть может, не имеющих непосредственного касательства к теме, но, тем не менее, необходимых для правильного понимания дальнейшего хода событий. Таким образом, рамки работы несколько расширились, а соответственно этому изменилось и ее заглавие: «Французская эмиграция и Россия», а не «Французская эмиграция в России», как первоначально намечалось. Вместе с тем обширность темы заставила ограничиться в настоящее время пределами царствования Екатерины II.

Материалы по истории французской эмиграции имеются, как известно, в изобилии, в особенности французские, даже если иметь в виду только материалы, уже изданные и, следовательно, известные, хотя, быть может, отчасти и позабытые. История французской эмиграции послужила темой нескольких научных трудов на французском языке, но, насколько мне известно, ни на французском, ни на русском языке не существует исследования, специально посвященного всей совокупности взаимоотношений между Россией и французской эмиграцией и судьбам французских эмигрантов в России. Настоящий очерк является попыткой до некоторой степени заполнить этот пробел. При его составлении я, по условиям жизни за границей, принужден был прибегать преимущественно к иностранным источникам, но, по мере возможности, старался использовать также и русские материалы: воспоминания, письма, частью разбросанные в старых исторических журналах, а также и отдельные статьи и исследования, посвященные рассматриваемой эпохе. Разумеется, русские архивы были для меня, к сожалению, недоступны.

Есть, несомненно, известные общие черты, свойственные всякой политической эмиграции, но под поверхностным сходством скрывается глубокое внутреннее различие. История не повторяется и в бесконечном разнообразии своего течения не позволяет уложить себя в твердые рамки математических формул, дающих раз навсегда определенные ответы, равно пригодные во всех одинаковых случаях. В историческом процессе именно одинаковых случаев и нет: предпосылки вечно меняются, и ответ, извлеченный из данных одной эпохи, оказывается уже не применимым к другой. Поэтому проводить какие-либо параллели между французской эмиграцией конца XVIII века и нынешней русской эмиграцией – дело, быть может, и соблазнительное, но, несомненно, крайне рискованное. Как состав эмиграции, так и в особенности вся политическая обстановка, вся духовная атмосфера слишком различны. Многие понятия совершенно переменились, даже слова имеют теперь иной смысл, иное значение. Такие понятия, как например, «нация» или «патриотизм», получили свое теперешнее содержание именно лишь во время и под влиянием революционных и Наполеоновских войн. Считаю своим долгом во всяком случае оговорить, что я лично имел в виду лишь беспристрастно рассказать о чужом прошлом, имеющем, бесспорно, кое-что общее с

Париж

Февраль 1931 г.

Введение

N'ai aucune inquietude sur mon compte; la Russie est l'endroit de la len e où les Français bien pensants soni le plus considérés et le plus en sûrelé.

Из письма французского эмигранта графа Эстерхази к его жене, 27 апреля 1792 г.

В июле 1789 года, когда во Франции вспыхнула революция, французским посланником при русском дворе был граф Луи Филипп де Сегюр. Блестящий представитель французской знати, пользовавшийся большим успехом в версальских придворных кругах, изящный и остроумный, не лишенный литературного дарования, граф де Сегюр сумел не только приобрести выдающееся положение в петербургском обществе, но и снискать исключительное расположение императрицы. Петербург был его первым дипломатическим постом – до этого времени он служил в войсках. При назначении в Россию, в 1784 году, ему было всего лишь тридцать два года.

Сегюр принадлежал к той части французского дворянства, которая увлекалась передовыми, либеральными идеями и для которой новые тогда слова «равенство» и «свобода» заключали в себе особый, манящий, чарующий смысл. «Мы, молодое французское дворянство, – пишет он в своих записках, – весело шли вперед без сожаления о прошлом, без опасений о будущем, по цветочному ковру, скрывавшему от нас пропасть».

Не довольствуясь светскими развлечениями, молодой Сегюр усердно посещал литературные салоны, где собирались известные писатели, дружил с д'Аламбером и Лагарпом, с благоговением слушал Вольтера, бывавшего в доме у его родителей, и сам пробовал свои силы на литературном поприще.

Известно, какое воодушевление вызвала во Франции война за независимость английских колоний в Северной Америке. Маркиз Лафайет, виконт де Ноайль и граф де Сегюр были первыми из среды французской молодежи, вызвавшимися ехать добровольцами в Америку сражаться в рядах североамериканской армии. Однако одному лишь Лафайету, девятнадцатилетнему юноше, удалось тогда же, несмотря на запрещение семьи и противодействие двора, тайком выбраться из Франции и достигнуть Америки на снаряженном им самим корабле. Отец Сегюра, старый военный, отличившийся во время войн Людовика XV, – впоследствии он был назначен военным министром, а затем удостоился звания маршала, – решительно воспротивился отъезду сына. Лишь несколько лет спустя, после того как Франция признала независимость Соединенных Штатов и объявила войну Англии, молодой Сегюр смог осуществить свое намерение. Будучи назначен полковником Суассонского пехотного полка, действовавшего в Америке в составе отряда, находившегося под начальством знаменитого Рошамбо, он весной 1782 г. отплыл из Бреста вместе с целой группой молодых представителей французской аристократии, многим из которых суждено было играть видную роль в первые годы французской революции и затем во время эмиграции. Характерным для настроения этой молодежи является письмо, которое Сегюр написал своим родным при отъезде из Франции. «Произвольная власть меня тяготит, – пишет он, – свобода, за которую я буду сражаться, внушает мне живой энтузиазм, и я хотел бы, чтобы моя страна могла наслаждаться такой свободой, которая совместима с нашей монархией, нашим положением и нашими правами».

Граф Луи Филипп де Сегюр. Неизвестный художник

Когда Сегюр прибыл в Америку, участь войны, в сущности, была уже решена, и ему не пришлось принять участия в значительных военных действиях. Но все же год, проведенный среди народа, восставшего против угнетавшей его власти, где, по его словам, ему ежедневно приходилось наблюдать «скромную и спокойную гордость независимого человека, видящего над собою только закон и не знающего ни чванства, ни предрассудков, ни раболепства наших европейских обществ», произвел на него неизгладимое впечатление.

Вскоре по возвращении во Францию, осенью 1783 г., Сегюр, назначенный тем временем командиром драгунского полка, переименованного в драгунов Сегюра, получил знак отличия американского дружественного сообщества имени Цинцинната. Посылая эти ордена графу Рошамбо для раздачи французским офицерам, участникам Войны за независимость, Вашингтон писал ему, что американские офицеры, в стремлении сохранить на долгие годы ту временную дружбу, которая между ними возникла за время пережитых ими общих опасностей и общих невзгод, решили, перед тем как разойтись по домам, объединиться в общество имени того римского героя, жизнь и деятельность которого должны служить им образцом. Таким образом, орден не был обычным знаком отличия, а знаменовал собой принадлежность к известному кругу единомышленников, связанных не только воспоминаниями о совместном участии в походах, но и некоторою общностью идей[1]. Самый орден представлял собой золотого орла на голубой, окаймленной белым, ленте; на одной стороне был изображен Цинциннат, покидающий свое сельское уединение и вооружающийся, чтобы стать на защиту отечества в качестве диктатора, а на другой был виден тот же Цинциннат, снимающий свои доспехи и снова принимающийся за плуг. Как показательно для настроений и идей того времени самое создание подобного содружества и избрание в качестве его патрона не святого, не христианского мученика, как в большинстве феодальных орденов, а полулегендарного героя Римской республики!

Орден Цинцината

«Подобный орден, – писал впоследствии Сегюр, – столь новый, столь республиканский, сверкая в столице великой монархии, мог навести на многие размышления, но, по-видимому, подобные мысли никому не приходили в голову. Одно из монархических правительств в Европе допустило в свою армию, без всяких опасений, знак отличия, знаменующий победу над королем»[2].

Молодой Сегюр ценил орден Цинцинната чуть ли не выше, чем королевский командорский крест Ордена Св. Лазаря Иерусалимского, который он получил немного спустя, причем обряд посвящения был производен самим Великим магистром этого ордена, графом Прованским, будущим Людовиком XVIII, с соблюдением всего старинного рыцарского церемониала. Орел Цинцинната и крест Св. Лазаря… – соединение, характерное для самого молодого Сегюра и для других представителей этого поколения: передовые идеи, туманные мечты о свободе и справедливости, с одной стороны, и старые феодальные традиции, все наследие старой придворной культуры, с другой!

Вернувшись в Париж из похода в дальние страны, Сегюр оказался героем дня: в обществе все им интересовались, его ласкали при дворе; королева встретила его с особой благосклонностью. Его донесения из Америки обратили на себя внимание министра иностранных дел графа Вержена. Вскоре последний предложил ему перейти на дипломатическую службу, заявив, что он прочит его на один из важнейших постов, а именно: на пост французского посланника в Петербурге. Помимо оценки личных качеств Сегюра, по-видимому, Верженом до некоторой степени руководило и желание угодить его отцу, маршалу, пользовавшемуся расположением короля. Для самого Сегюра эго совершенно

Возникшие было в лице другого кандидата препятствия были быстро устранены благодаря личному вмешательству Марии Антуанетты, и осенью 1871 г. полковник граф де Сегюр был назначен полномочным министром при российском дворе. «Я отнюдь не был подготовлен, – пишет он в своих воспоминаниях, – чтобы с успехом выступать на той сцене, где должны были обсуждаться важнейшие вопросы европейской политики». Желая пополнить свои знания, он принимается за изучение архивов министерства иностранных дел, разбирает там корреспонденцию по русским делам, кроме того, беседует с Бретелем, занимавшим пост французского посла в России во время восшествия иа престол Екатерины, а также и с другими дипломатами и государственными деятелями, от которых он может надеяться получить полезные сведения. Тогда же он сближается с Гриммом, постоянным корреспондентом Екатерины, который снабжает его рекомендательными письмами к императрице и непосредственно дает ей о нем лестный отзыв. В довершение всего он даже совершает поездку в Лондон, чтобы ближе ознакомиться с политикой английского кабинета, влияние которого в России усилилось в ущерб интересам Франции. Английские порядки, английское государственное устройство приводят его в восхищение; он с чувством зависти наблюдает «эту систему законности и эту счастливую комбинацию королевской власти, аристократии и демократии», на которых зиждется могущество Англии. Наконец, в декабре 1874 г., получив от Вержена обстоятельный и подробные инструкции, от своего отца – мудрые советы, от министра финансов – щедрые обещания, а от короля и королевы – лестные доказательства их расположения, Сегюр простился «со своими драгунами, со своим домашним очагом и со своей семьей» – жена его оставалась во Франции – и через Берлин и Варшаву отправился к месту своего нового служения. Таков был молодой дипломат, призванный представлять интересы отживающей королевской монархии при дворе самодержавной императрицы.

Отношения между Францией и Россией были в то время довольно натянуты, хотя за последние годы до назначения Сегюра в них и произошло известное улучшение. Политика Франции издавна была направлена на создание среди государств Восточной Европы противовеса против преобладания центральных держав: монархии Габсбургов, а впоследствии Пруссии. Не решаясь еще сблизиться с Россией, если не считать отдельного эпизода Семилетней войны, Франция опиралась на Швецию, Польшу и Турцию, т. е. как раз на те государства, которые стояли на путях исторического роста России. Таким образом, во всех своих стремлениях к расширению своих границ Россия сталкивалась с враждебной ей политикой Франции. В Швеции с самого начала царствования Екатерины II шло соперничество между французским и русским влиянием. Шведские политические партии, боровшиеся за преобладание, получали крупные субсидии от французского и русского дворов. Франция, желая иметь в лице Швеции сильного союзника, поддерживала все попытки укрепления монархической власти; переворот 1772 года, ограничивший права дворянства, был проведен Густавом III при прямой поддержке Франции и при содействии французского золота. Русская же дипломатия, наоборот, ставила себе целью поддержание сословных привилегий, расшатывавших государственный порядок в Швеции. В Польше французское влияние было совершенно оттеснено. Первый польский раздел, которому Франция не смогла и не сумела помешать, рассматривался ею как поражение ее политики. Встревоженная ходом событий в Польше, Турция по наущениям Франции в 1768 году объявила России войну. Во время этой первой турецкой войны французская дипломатия всячески противодействовала успехам России. «Наши враги французы теперь мечутся, как угорелые кошки, – писала императрица Алексею Орлову после Чесменской победы, – однако в противность их желания Бог благословит наше дело счастливым и скорым окончанием». Заключение Кючук-Кайнарджийского мира, увенчавшего победы русского оружия, вызвало неудовольствие и зависть во Франции. Раздражение еще усилилось после присоединения Крыма. Французский посол в Константинополе, Шуазоль-Гуффье, которому впоследствии пришлось искать убежища при русском дворе, возбуждал турок против России, и еще в 1783 году французский министр иностранных дел граф Вержен составлял план помощи Турции в предстоящей борьбе с Россией с целью обратного отторжения Крыма и думал навязать петербургскому и венскому дворам посредничество Франции в их распре с Портой.

Инструкция, данная Сегюру при его отъезде, не заключала в себе никакой определенной политической программы; французское правительство при данных обстоятельствах не выражало никаких надежд на возможность сближения между обеими державами. «Король убежден, – говорится в этой инструкции, – что все усилия, которые он мог бы сделать, чтобы приобрести дружбу Екатерины, были бы тщетными и что при жизни этой государыни его, т. е. посланника, личное поведение по отношению к ней должно ограничиваться простым проявлением вежливости… Тем не менее само собой разумеется, что граф де Сегюр должен изыскивать все способы, чтобы быть приятным Екатерине II и приобрести, если возможно, доверие лиц, приближенных к этой государыне. Как ни мало имеется, по-видимому, оснований рассчитывать, что настоящее положение вещей изменится, все же всегда нужно быть готовым воспользоваться благоприятным моментом». Целью французской дипломатии, в случае если бы такой момент представился, являлось заключение торгового договора: «Граф де Сегюр должен быть всегда готовым вступить в переговоры по этому поводу, – говорится далее в инструкции, – заявляя, что мы не требуем ничего другого, как только чтобы к нам относились так же, как к Англии, и что мы можем предложить России в силу тех условий, в которые поставлена торговля во Франции, такие преимущества, какие та держава никогда не в состоянии будет ей предоставить». Казалось, как писал впоследствии Сегюр, что его задача должна была свестись главным образом к наблюдению за ходом событий. Сам он, однако, отнюдь не намерен был довольствоваться такой чисто пассивной ролью и решил не останавливаться перед затруднениями, вызванными неблагоприятной политической обстановкой. «Легко добиться политических успехов при любом дворе, – пишет он в своих воспоминаниях, – если личность того, кто уполномочен вести переговоры, нравится государю». Это служит как бы руководящей нитью всей его деятельности в России: на личных успехах строил он все свои дальнейшие планы.

Чесменский бой. Художник А.Д. Кившенко

Прибыв в Петербург в марте 1785 года, Сегюр быстро убедился, что из числа дипломатических представителей первое место при дворе и в петербургском обществе занимают австрийский посол и английский посланник, тогда как представитель Франции оказывается оттесненным на второй план. При первом же представлении императрице Сегюр, как ловкий царедворец, находчивый и остроумный, сумел произвести на Екатерину самое благоприятное впечатление. Между прочим он рассказывает, что в рассеянности он в последнюю минуту позабыл текст составленной им официальной речи, которая была заранее известна государыне, – впрочем, может быть, это было сделано и нарочно, – но, не смутившись, тут же произнес блестящую импровизацию. Свою внезапную

С другой стороны, и Сегюр всецело подпал под обаяние императрицы. Он восторгается живостью ее ума, ее разносторонней образованностью и кипучей деятельностью. «Величественная на торжественных приемах, она могла быть обворожительно любезна и даже проста в небольшом обществе», – пишет Сегюр. Вот как он, между прочим, описывает в своих воспоминаниях свое первое посещение Царского Села: «Я прибыл в Царское Село; Екатерина II была столь необыкновенно добра, что сама показала мне красоты этого дивного загородного дворца, где прозрачные воды, свежие рощи, изящные павильоны, благородство архитектуры, драгоценная мебель, комнаты, отделанные порфиром, ляпис-лазурью и малахитом, производят впечатление какой-то феерии и напоминают восхищенным странникам дворцы и сады Армиды… Полная свобода, веселый разговор, отсутствие всякой скуки и всякого принуждения могли бы заставить меня подумать, если бы я отвернул свой взор от мощного величия Царскосельского дворца, что я нахожусь на даче у самой любезной хозяйки». Эти и другие подобные же отзывы, которых много можно найти на страницах его воспоминаний, особенно интересны в устах человека, избалованного блеском и изысканной роскошью версальского двора.

Двумя ближайшими коллегами Сегюра при дворе императрицы были граф Кобенцль[3], представитель союзной с Францией Габсбургской монархии, и Фитц-Герберт, представитель Англии, политический соперник Сегюра, с которым он, впрочем, лично оставался до конца в самых дружественных отношениях. Это дипломатическое трио постоянно окружает императрицу. Они гостят у нее в Царском Селе, бывают на всех эрмитажных собраниях, сопутствуют ей в ее путешествиях.

Продолжая свои воспоминания о Царском Селе, Сегюр пишет: «Екатерина работала почти все утро, и каждый из нас мог в эго время писать, читать и гулять, словом, делать, что ему угодно. Хороший, простой обед, не отличавшийся ни большим количеством блюд, ни числом приглашенных, подавался без всякой торжественности. После обеда время проводилось в играх и разговорах. Вечером императрица рано удалялась в свои апартаменты, а мы – Кобенцль, Фитц-Герберт и я – собирались тогда либо у одного из нас, либо в апартаментах князя Потемкина».

Прогулка императрицы Екатерины II в парке Царского Села. Художник М.Ф. Дамам-Демартре

Сент-Бев в одном из своих очерков рассказывает, будто успех Сегюра у Екатерины зашел даже дальше, чем он сам того желал, настолько, что ему будто бы пришлось в очень тонкой форме дать понять императрице, что он не претендует на роль фаворита. Едва ли, впрочем, этот рассказ соответствует действительности; скорее можно думать, что это одна из легенд, сложившихся вокруг имени молодого дипломата, который действительно в свое время пользовался репутацией неотразимого донжуана. Во всяком случае рассказу этому, казалось бы, противоречит то, что расположение Екатерины к Сегюру оставалось неизменным до самого конца его пребывания в России. Сегюр был незаменимым собеседником, он развлекал государыню своими стихотворными экспромтами, сочинял пьесы для Эрмитажного театра, пытался даже обучать Екатерину правилам французского стихосложения – впрочем, совершенно безуспешно: по словам Сегюра, трудно было бы найти ухо, менее чувствительное к гармонии стиха. Известна, между прочим, надгробная надпись в стихах, сочиненная им для Земиры, любимой собачки императрицы, и вырезанная на камне в Царскосельском парке за гранитной пирамидой, на так называемом Собачьем кладбище. Восхищаясь поэтическим даром Сегюра, Екатерина писала Гримму, что, по ее мнению, Сегюр после смерти Вольтера является первым поэтом Франции.

Труднее было приобрести расположение второго из действующих лиц на русской политической сцене – князя Потемкина-Таврического. Потемкин считался убежденным сторонником Австрии и Англии и, наоборот, недоброжелательно относился к Франции, политика которой, направленная к охранению целостности Турецкой империи, в его глазах являлась одним из главных препятствий к осуществлению его знаменитого «греческого проекта». Ко времени приезда Сегюра в Россию Потемкин, хотя и замененный в роли фаворита другим лицом, продолжал пользоваться неограниченным влиянием в государственных делах. Всесильный князь Таврический быль окружен всеобщим поклонением: все перед ним заискивали; все, не исключая и иностранных представителей, покорно сносили его причуды и капризы. Сегюр постарался выделиться тем, что сразу настоял на соблюдении по отношении к себе, как представителю великой державы, соответственных внешних форм. Расчет его оправдался: его самостоятельное поведение, видимо, понравилось Потемкину. Далее Сегюр, по его словам, сумел воспользоваться слабостью князя к богословским вопросам; в этой области Потемкин считал себя знатоком, он любил изучать творения Отцов Церкви и постановления Вселенских соборов и особенно интересовался вопросом о причинах разделения Восточной и Западной церквей. Сегюр обладал достаточными познаниями, чтобы поддерживать разговор на эти темы, и постепенно Потемкин привык обмениваться с ним своими мыслями по этим предметам. Другой, более практический вопрос способствовал дальнейшему сближению. Потемкин, как наместник новоприобретенного южного края, отлично сознавал, какое значение могло иметь для развития Новороссии и Крыма установление непосредственных торговых сношений между черноморскими портами и Марселем. В этом отношении его желания вполне совпадали с мыслями Сегюра. Умело пользуясь общностью интересов, последний скоро приобрел доверие князя и стал одним из наиболее приближенных к нему лиц. «Дружественные, доверчивые отношения, установившиеся между главным сотрудником Екатерины и представителем двора, против которого предубеждения его были известны, поразили всех. Дипломатический корпус не знал, что думать об этом сближении, – пишет Сегюр, – князь Потемкин, вероятно, сообщил императрице о благоприятном мнении, которое он себе составил обо мне; со дня на день прием, оказываемый мне государыней, становился более милостивым, более любезным; холодность ее министров по отношению ко мне исчезла; придворные последовали ее примеру». Граф Безбородко, вообще недолюбливавший французов, говорил о Сегюре, что он «весьма много имеет в себе приятного при отличных знаниях и способностях» и что «он не похож на своих предшественников, таких скотов, как Верак, Жюинье и Боссе».

Г.Г. Потемкин. Художник И.-Б. Лампи Старший

Таким образом, первые выступления Сегюра при дворе, несомненно, увенчались успехом. Что же касается общества, то Сегюр пишет, что, хотя многие его представители не особенно доброжелательно относились к Франции, он все же никогда не забудет того приема, не только любезного, но и сердечного, который был ему оказан в самых блестящих кругах Петербурга.

Нужно сказать, что к этому времени

Наглядным проявлением желания Екатерины улучшить отношения с Францией явилось состоявшееся в 1782 году – следовательно, незадолго до приезда Сегюра в Россию – посещение Парижа наследником престола цесаревичем Павлом Петровичем и его супругой. Значение этого события еще подчеркивалось тем, что прусская территория была, как известно, тщательно исключена из маршрута их высочеств. Цесаревич, путешествовавший под именем графа Северного, произвел, по отзывам современников, самое благоприятное впечатление и при версальском дворе, и в Париже, очаровав собою французское общество. «Двор был в восхищении от великого князя, который очень приветлив, образован, хорошо осведомлен и всегда умеет сказать что-нибудь любезное», – писала королева Мария-Антуанетта своей сестре, эрцгерцогине Марии-Христине. Один из французских историков утверждает, что если впоследствии, во время революции, столько французов обратили свои взоры в сторону России, то это потому, что они помнили графа Северного.

Сегюр всячески старался использовать намечавшееся охлаждение между Россией и Англией в интересах французской торговли; в своих разговорах с русскими государственными деятелями он постоянно указывал на невыгодные последствия того монопольного положения, которое было предоставлено Англии на русском рынке, и на желательность предоставления одинаковых прав и французской торговле. Наконец предусмотренный в инструкции благоприятный момент наступил. Это было во время плавания по озеру Ильмень, когда Сегюр вместе с австрийским и английским послами сопровождал Екатерину в ее поездке для осмотра Вышневолоцкого канала. Впереди шла великолепно разукрашенная галера императрицы, за нею – галера Потемкина и галеры трех послов. Заметив раздражение императрицы против Англии, вызванное недружелюбным образом действий Питта, Сегюр намекнул Потемкину, что, по его мнению, лучшим способом отомстить Англии было бы заключение торгового договора с Францией. Мысль эта понравилась Потемкину, и Сегюр, вернувшись на свою галеру, тут же набросал записку о желательности подобного договора и о выгодах, которые могли бы предоставить друг другу Россия и Франция. С особым удовольствием упоминает Сегюр о том, что для писания этой записки, имевшей целью сломить преобладание Англии, он занял перо у своего английского коллеги.

Екатерина вполне одобрила записку Сегюра, и по возвращении в Петербург немедленно начались переговоры. Окончательно торговый договор, по которому Россия и Франция взаимно предоставляли друг другу права наиболее благоприятствуемой державы, был подписан 11 января 1787 года.

Таким образом, Сегюру удалось добиться успеха в таком деле, в котором все его предшественники начиная с XVIII века терпели неудачу[4]. Значение этого успеха еще усиливалось тем, что ввиду происшедших разногласий между Англией и Россией переговоры о возобновлении действовавшего между ними торгового договора были окончательно прерваны.

После ратификации франко-русского договора Людовик XVI, желая выразить свое удовлетворение, прислал богатые подарки всем четырем русским уполномоченным: каждый из них получил по 40 000 франков и портрет короля, осыпанный брильянтами, примерно такой же стоимости. Канцелярии русская и французская получили по 1000 дукатов каждая. Со своей стороны, Екатерина пожаловала Сегюру свой портрет с брильянтами, дорогие меха и 10 000 франков деньгами. Несколько дней спустя он получил второй портрет императрицы в дорожном костюме. Кроме того, в Париж был послан специальный курьер с подарками для французских министров.

Согласно приказанию Людовика XVI, Сегюр передал императрице чувства удовлетворения короля по поводу заключения акта, являющегося связующим звеном между ними, и надежду на дальнейшее, более тесное сближение. Ответ Екатерины был составлен в самых дружественных и любезных тонах и, по словам Сегюра, звучал так миролюбиво, как только можно было надеяться.

Это происходило в Киеве во время знаменитого путешествия Екатерины в Крым, в котором ее сопровождали в числе многих других лиц и три дипломатических представителя: посол императора, посланники французский и английский.

В Киеве каждому из трех дипломатов был отведен отдельный дом, великолепно обставленный, с драгоценной посудой, серебром, погребом изысканных вин, с полным штатом прислуги, лошадьми и пр.

Во время пребывания в Киеве Сегюр имел случай представить императрице двух своих соотечественников и друзей, так же, как и он, участников Войны за независимость Соединенных Штатов и обладателей знака отличия Цинцинната. Это были граф Александр де Ламет и граф Эдуард де Диллон, «именитые путешественники», приехавшие посмотреть двор «Северной Семирамиды». Екатерина встретила их крайне милостиво. «Она любила покорять, – пишет Сегюр, – особенно тех лиц, которых она считала достойными быть покоренными; она хорошо знала, что лица, выдающиеся по своему имени, по своим достоинствам, своим писаниям или успехам в свете, являются прекрасным орудием для прославления монархов, польстивших их самолюбию».

Граф Александр де Ламет. Художник Ж.У. Герен

Лафайет также собирался прибыть ко двору Екатерины, но, будучи назначен членом созванного в это время Людовиком XVI собрания нотаблей, не мог осуществить своего намерения. «Императрица, – пишет Сегюр, – выразила мне свое огорчение по этому поводу; она очень желала с ним познакомиться, ибо в то время энтузиазм по поводу освобождения Америки охватил всех, даже коронованных особ… Лафайет им казался героем, – прибавляет Сегюр, – потому что он сражался за свободу на другом полушарии, но, как только он захотел проводить такие же мысли в Европе, все государи стали смотреть на него, как на виноватого и на бунтовщика».

В Киев прибыл также и принц Нассау-Зиген – этот «странствующий паладин XVIII века», которого Сегюр, его давнишний приятель (в ранней молодости они дрались на дуэли по какому-то пустяшному поводу и после этого поклялись друг другу в вечной дружбе) также представил Екатерине. Представитель германского княжеского рода, поступивший на французскую военную службу, принц Карл Нассау-Зиген, в погоне за приключениями совершил вместе с Бугенвилем кругосветное плавание, затем сражался в рядах испанской армии против англичан при Гибралтаре,

«В то время, – пишет Сегюр в своих воспоминаниях, – никто не предвидел тех последствий, к которым должны были повести легкие беспорядки, волновавшие Францию… Екатерина, отличавшаяся обыкновенно столь проницательным умом, настолько ошибалась при этих обстоятельствах в оценке положения французского правительства, что предвидела для него в будущем лишь безопасность, славу и счастье».

Вскоре после возвращения в Петербург, Сегюр, считая, по-видимому, что с подписанием торгового договора главнейшая цель его пребывания в России является достигнутой, решил уехать в продолжительный отпуск. К этому его побуждало и то обстоятельство, что его личные убеждения все более и более расходились с взглядами французского правительства по восточному вопросу. По своему официальному положению Сегюр должен был отстаивать политическую систему, имевшую в виду оказание помощи и поддержки Оттоманской Порте, что давало повод Потемкину в шутку называть его «Сегюром-эфенди», между тем как в душе он далеко не сочувствовал подобной политике. Это двойственное положение, несомненно, его тяготило. Поэтому, заручившись разрешением своего правительства, он 5 сентября 1787 года откланялся императрице. Между тем тучи на политическом горизонте все более и более сгущались. Турция предъявила России ультиматум, и война становилась неизбежной. Но роли держав в это время переменились. Франция, опасаясь, ввиду расстройства своих финансов, быть вовлеченной в войну, старалась преподать Порте советы благоразумия и удержать ее от резких выступлений, тогда как Англия и Пруссия, наоборот, возбуждали ее против России. При таких условиях отъезд Сегюра, пользовавшегося доверием и расположением Екатерины, представлялся для нее крайне нежелательным. В день, назначенный для отъезда Сегюра, когда он уже собирался садиться в свой дорожный экипаж, он неожиданно получил от императрицы приглашение к обеду с просьбой отложить свой отъезд на несколько дней.

Подчиняясь воле императрицы, Сегюр явился во дворец. Обласканный Екатериной, сообщившей ему свои опасения о предстоящем разрыве с Турцией, он понял, что ему нужно оставаться. Екатерина проявляла к нему особое внимание. Несколько дней спустя в Эрмитаже была поставлена трагедия «Кориолан» сочинения Сегюра; во время представления императрица посадила автора около себя и в особенно эффектных местах брала его за руки, заставляя аплодировать собственному произведению. Одновременно Сегюр получил из Парижа, где в то время уже узнали о заключении русского посланника Булгакова в Семибашенный замок, приказание оставаться на своем посту.

12 сентября был подписан императрицей манифест о войне с Турцией. Начиналась вторая турецкая война, а через несколько месяцев против России выступила и Швеция.

Портрет князя А.А. Безбородко. Художник И.-Б. Лампи Старший

В сентябре 1787 года Безбородко в разговоре с Сегюром затронул вопрос о возможности заключения тройственного союза: Франция, Австрия и Россия, в противовес англо-прусскому соглашению, к которому примкнула и Голландия. Со стороны Сегюра это предположение встретило полное сочувствие, и он стал всячески отстаивать его в своей переписке с Парижем. Его не могла не соблазнять мысль связать свое имя с столь важным политическим актом, который должен был закрепить сближение между Россией и Францией и направить политику последней по совершенно новому пути. Этот союз явился бы увенчанием всей его дипломатической карьеры. С течением времени мысль об этом союзе получила дальнейшее развитие и было предположено привлечь к нему Испанию, объединив, таким образом, союз между двумя императорскими дворами, – петербургским и венским, с фамильным соглашением, связывавшим обе линии Бургонского дома. Союз этот должен был охватить очень обширную и многообразную сферу интересов. Выгоды его для России и Австрии заключались главным образом в том, что они получили бы возможность сосредоточить все свои силы для борьбы с Турцией, будучи обеспечены оттого, что Пруссия воспользуется этим временем для самостоятельных выступлений и новых захватов в Польше. Другими словами, Франция должна была признать первый польский раздел, что являлось большой жертвой для ее самолюбия, и гарантировать сохранение в Польше положения, созданного этим актом. Для Франции же, как писал Сегюр графу Монморену[5], «главное преимущество этого договора заключалось бы в получении от России помощи против англичан или, по крайней мере, в том, чтобы добиться закрытия русских портов для английских судов в случае войны между Францией и Англией, требование, которое было бы достаточным, чтобы побудить английское министерство оставить всякую мысль о враждебных действиях, так как оно больше всего опасается вызвать недовольство среди своих торговцев и повредить своему мореплаванию». В Париже особенно настаивали на этой стороне вопроса. «Совет короля полагает, – писал французский министр иностранных дел графу Сегюру, – что одно из главных преимуществ, которые мы можем себе обещать от союза с Россией, заключается в полном

Очевидно, что с французской стороны заключение подобного союза с Россией требовало решительного отказа от традиционной политики поддержки Швеции и Турции и согласия на хотя бы частичное осуществление «греческого проекта» Екатерины. В истории дипломатических отношений между Россией и Францией эти попытки к заключению франко-русского союза представляют весьма любопытную страницу, на которой, стоит остановиться несколько подробнее, так как она многое объясняет в дальнейшем ходе событий.

Екатерина считала, что для Франции война, которая направила бы все силы страны на борьбу с внешним врагом, явилась бы лучшим средством для отвлечения внимания от внутренних неурядиц. В дневнике Храповицкого от 9 января 1788 г. имеется следующая запись: «Разговор о обстоятельствах Франции и что ей должно войти в войну, дабы избегнуть сделанного королем обещания о собрании чинов государственных». Сегюр, наоборот, опасался войны, но он был убежден, что именно существование подобного союза явится верным залогом восстановления мира в Европе. В Париже не разделяли оптимизма Сегюра и опасались, что следствием союза явится вовлечение Франции в войну, которая при ее расстроенных финансах была бы для нее совершенно непосильной, и потому тем более не решались определенно поставить вопрос об отношениях к Турции. Наоборот, все шло по-старому: французские инженеры заведовали работами по укреплению и вооружению турецких портов на Черном море, французские военные поступали на турецкую военную службу. Когда начались военные действия и после кровопролитного штурма был взят Очаков, укрепленный стараниями Лафита, известие об этом было встречено в Париже с явным неудовольствием.

Двойственность французской политики сказывалась также и в отношениях к Швеции. Ведя переговоры о заключении франко-русского союза, Франция в то же время продолжала согласно договору 1784 года выплачивать Швеции ежегодные субсидии, которые позволяли последней вооружаться против России. Можно себе представить, насколько затруднительным становилось при таких условиях положение французского представителя при русском дворе. Нужен был весь такт, все умение Сегюра, чтобы, тем не менее, сохранить милостивое расположение императрицы.

Штурм Очакова. Старинная гравюра

Между тем мысль о привлечении Испании в состав четверного союза пришлось оставить. Несмотря на посылку в Мадрид Нассау-Зигена, Карл IV отказался примкнуть к этой комбинации. Переговоры, однако, продолжались, и из Парижа в Петербург был даже доставлен предварительный проект договора «о дружбе и оборонительном союзе между королем и российской императрицей». Согласно этому проекту, «высокие договаривающиеся стороны взаимно обязуются гарантировать и защищать неприкосновенность всех своих владений без всякого исключения. Однако, на настоящую войну между ее Императорским Величеством и Султаном, а также и Королем Шведским, равно как и на могущие возникнуть в будущем войны между Францией и Великобританией, действие договора не распространяется, за исключением только того случая, если бы какая-либо другая держава присоединилась к врагам одной из договаривающихся сторон». Далее в проекте договора предусматривается помощь войсками или субсидиями, если бы одной из сторон угрожало вражеское нападение. Наиболее интересной является прибавленная к проекту секретная статья следующего содержания: «Хотя Англия и исключена из действия настоящего договора, все же условлено, что если эта держава, из ненависти к настоящему союзу, нападает на одну из договаривающихся сторон, на суше или на море, они будут действовать сообща и окажут друг другу помощь, обусловленную подписанным сего числа договором». Очевидно, статья эта, по мысли французского правительства, и заключала в себе центр тяжести всего соглашения, и она наглядно показывает, какие цели преследовала Франция при этой политической комбинации. Не опасаясь, однако, немедленных враждебных действий со стороны Англии, французское правительство стремилось всячески затянуть переговоры до окончания турецкой войны, предлагая свои услуги в качестве посредника, чтобы только не быть вынужденным принять участие в военных действиях. В этом отношении оно не останавливалось даже перед открытым признанием своей временной слабости и неспособности вследствие этого выполнить обязанности союзника.

Во Франции тем временем шли приготовления к собранию Генеральных Штатов, и королю, перед самым созывом народных представителей, представлялось тем более нежелательным возлагать на страну новые обязательства, вытекавшие из предположенного союза. «Только после того как внутренние дела Франции будут приведены в порядок и поколебавшийся кредит ее вновь восстановлен, – писал Сегюру граф Монморен, – Франция станет действительно полезным союзником, и заключаемые с ней союзы станут на самом деле внушительными. Таковы причины, которые в настоящее время побуждают Его Величество отсрочить приведение в исполнение решения об укреплении всеми силами связи с петербургским двором». «Король продолжает неизменно держаться системы единения с двумя императорскими дворами, – читаем мы в другом, письме Монморена, – и, хотя и усматривает в настоящее время существенные затруднения к заключению предположенного союза, все же полагает, что мы не должны прекращать работы по установлению его основ, с тем чтобы облечь их в соответственные формы, когда эти затруднения перестанут существовать. Это время наступит тогда, когда будет восстановлен мир между двумя императорскими дворами и Оттоманской Портой и когда будут окончательно разрешены все вопросы внутренней французской политики, т. е. по окончании собрания Генеральных Штатов». В Петербурге такой образ действий французского правительства вызывал вполне понятное нетерпение, а также обвинения в неискренности. В особенности Потемкин настаивал на необходимости не рассчитывать более на Францию и искать сближения с Англией. Сегюр, со своей стороны, указывал французскому правительству на опасность дальнейшего промедления, которое может привести к отказу России от заключения союза, вследствие чего Франция окажется вполне изолированной. «В случае отсрочки в заключении союза, – пишет он в одном из своих донесений, – мы в скором времени увидим здесь падение нашего кредита и нашего влияния». Все его старания убедить французское правительство в необходимости более энергичных выступлений оставались, однако, тщетными, и он продолжал получать из Парижа столь же бесцветные инструкции.

В таком неопределенном состоянии находились переговоры, безрезультатно тянувшиеся уже более полутора лет, когда разразившаяся в Париже революция круто изменила положение. Переговоры пришлось прервать, и попытка к заключению франко-русского союза так и осталась

Первое известие о восстании в Париже 14 июля и о взятии Бастилии привез курьер, отправленный из Парижа русским посланником во Франции И.М. Симолиным. «Приехал курьер, – читаем мы в дневнике Храповицкого, – с известием, что сколь скоро сведали в Париже о перемене министров, а особливо Неккера, то народ взволновался, взяли подозрение на королеву, разбили Бастилию; les gardes françaises пристали к народу. Король приходил в собрание депутатов, из коих несколько отправилось в Париж для усмирения народа[6], но тут и утвердили свою милицию, над коей начальник Лафайет».

Сегюр, не получивший еще никаких официальных уведомлений об этих событиях от своего правительства, впервые узнал о них от графа Безбородко, сообщившего ему, что «беспорядок достиг высшего предела», что «всюду нарушают законы, оскорбляют дворянство и грабят замки». «Так как мне ничего не писали, – говорит Сегюр, – согласно обычаю, достойному порицания, но которому, из боязни себя компрометировать, следуют многие министры, руководящие политикой, я не был в состоянии ответить надлежащим образом и отличить истину от преувеличений в этих известиях».

Прибывшему из Парижа курьеру было поручено в дополнение к привезенному им письменному донесению сделать устный доклад императрице. Но титулярный советник Павлов, на долю котораго выпала историческая миссия возвестить российской императрице о начале французской революции, настолько смутился в высочайшем присутствии, что оказался совершенно не в состоянии выполнить возложенное на него поручение. «Оробел, – пишет Храповицкий, – велено ему подать изъяснение на письме». Между тем известие о восстании в Париже распространилось по городу. Сегюр следующим образом сообщает о впечатлении, вызванном этим известием в различных кругах столицы: «При дворе волнение было сильным и неудовольствие всеобщим; в городе впечатление было обратным, и, хотя Бастилия очевидно не угрожала никому из жителей Петербурга, я не могу описать энтузиазма, который вызвали среди купцов, торговцев, граждан и некоторых молодых людей высших классов падение этой государственной тюрьмы и этот первый триумф бурной свободы. Французы, русские, датчане, немцы, англичане, голландцы, все на улицах поздравляли друг друга, обнимались, как будто их освободили от давившей их тяжелой цепи». Ни у одного из русских современников этой эпохи мы не находим подтверждения этому сообщению Сегюра, и нужно думать, что в данном случае друг французских философов оказался жертвой собственного увлечения… Действительно, трудно себе представить, чтобы падение Бастилии могло вызвать особый восторг среди «торговцев, купцов и граждан» Екатерининского времени. Вернее будет предположить, что в проявлениях радости по поводу этого события участвовали, главным образом, проживавшие в Петербурге иностранцы. Что касается русских, то особое сочувствие и интерес парижские события могли возбудить только среди весьма ограниченного круга лиц, главным образом среди представителей молодежи, «зараженных духом вольного мудрствования». Впрочем, нельзя не отметить, что взятие Бастилии нашло довольно своеобразное отражение также и в одной из русских служилых семей. Статс-секретарь императрицы П.А. Соймонов, вернувшись однажды вечером к себе домой осенью 1789 года, с удивлением заметил, что галерея его дома освещена множеством свечей. Его семилетняя дочка на вопрос отца, что означает подобная иллюминация, отвечала. «Но, папа, разве не нужно было отпраздновать взятие Бастилии и освобождение этих несчастных французских узников?» Эта девочка была не кто иная, как будущая София Петровна Свечина, известная поборница католицизма. В доме Соймоновых любили говорить на гуманитарные темы, беседовать о злоупотреблениях власти, об угнетении народа, о попрании человеческого достоинства и т. п. Наслушавшись этих разговоров, впечатлительный ребенок сделал из них соответственный практический вывод. Но этот случай, по-видимому, является единичным, и говорить об общем энтузиазме среди населения столицы было бы несомненно большим преувеличением.

Взятие Бастилии. Художник П. Деларош

Императрица отнеслась к известию о взятии Бастилии весьма серьезно. За предшествовавшие годы Екатерина очень внимательно следила за всем, происходившим во Франции. Во время знаменитого процесса ожерелья королевы она велела присылать себе из Парижа все относящиеся к этому делу документы. Она читала знаменитый «отчет» Неккера и другие его труды и живо интересовалась как собранием нотаблей, так и заседаниями Генеральных Штатов. Но все же до 14 июля она, подобно большинству современников, не отдавала себе отчета в грозном значении назревавших событий. Взятие Бастилии, по-видимому, в этом отношении открыло ей глаза. С этого момента в ее оценке переживаемых Францией потрясений замечается резкая перемена. Весной 1788 года она еще писала Гримму: «Я не разделяю мнения тех, которые думают, что мы приближаемся к большой революции». Тогда она считала, что французскому правительству легко будет справиться с народным волнением, и верила в возможность заключения франко-русского союза. А после 14 июля 1789 года мы находим в ее переписке мрачные предположения о дальнейшем ходе событий во Франции. Уже в сентябре 1789 года она говорит Храповицкому: «Это настоящее безначалие; они способны повесить своего короля на фонарном столбе, это ужасно».

С.П. Свечина Художник Ф.-Ж. Кинсон

С самого начала она проявляет несколько презрительное чувство к королю, не сумевшему обуздать восстание. «Все дело в короле, – говорит она Храповицкому, – он всякий вечер пьян, и им управляет, кто хочет, сперва Бретель, партии королевиной, потом принц Конде и граф д'Артуа и, наконец, Лафайет; уговорили его идти в собрание депутатов». Неизвестно, откуда Екатерина почерпнула сведения о пьянстве Людовика XVI, но, очевидно, она была введена в заблуждение, ибо никто другой никогда не обвинял его в этом пороке. Вероятно, она увлеклась своим чувством: ее глубоко возмущали, для нее были непонятны слабость и уступчивость короля. Она считала, что в его лице унижается самый принцип монархической власти. Она хотела бы придать ему мужества, видеть его более стойким, более решительным. «Как изменились времена, – пишет она Гримму 15 ноября 1789 года, – Генрих IV и Людовик XIV называли себя первыми дворянами своего королевства и считали себя непобедимыми во главе своего дворянства. Блеск царствования Людовика XIV поддерживался за границей до наших дней». Впоследствии это несколько пренебрежительное отношение к королю сменилось чувством искренней жалости к нему и к королевской семье.

Но в данную минуту ее более всего занимала политическая сторона вопроса. Ей стало ясно, что раздираемая внутренними волнениями Франция действительно не может служить для России надежной союзницей. Все ее планы о заключении франко-русского союза, все расчеты, сопряженные с этой комбинацией, подготовленной долголетними усилиями, приходилось оставить. Это убеждение в ней окончательно окрепло после получения депеши нашего посланника в Париже И.М. Симолина, в которой эти мысли получили вполне определенное, ясное и последовательное выражение. «Это событие, помимо своей важности с общей точки зрения, в настоящую минуту имеет особое

Это донесение, несомненно, свидетельствует о необычайной наблюдательности и прозорливости нашего посланника. Трудно себе представить большую противоположность, чем эти два дипломата: Симолин в Париже и Сегюр в Петербурге, и этот контраст выражается особенно ярко в их оценке революционных событий. Иван Матвеевич Симолин, вышедший из крайне скромной семьи, – он был сыном проповедника в Ревеле, будучи определен в Коллегию иностранных дел, быстро выдвинулся благодаря исключительному трудолюбию и недюжинным способностям. Сменив князя Барятинского на посту русского посланника в Париже, он вел там настолько уединенный и замкнутый образ жизни, что подчас вызывал этим даже неудовольствие приезжавших в Париж русских вельмож. «Г. Симолин вел жизнь весьма уединенную, во многих отношениях не соответственную званию российского посланника», – пишет в своих записках граф Евграф Федотович Комаровский, посетивший Париж в 1787 году. В придворных кругах Версаля Симолин не пользовался симпатиями. В особенности королева его не любила и почти никогда с ним не разговаривала. Симолин не поддавался соблазнам либеральной философии и, проживая в центре западной культуры, оставался все таким же стойким бюрократом и убежденным сторонником самодержавия, каким был в петербургских канцеляриях. Не увлекаясь отвлеченными идеями, не мечтая о свободе и равенстве, этот «реальный политик» оценивал события исключительно с точки зрения их пользы или вреда для русских интересов. Рядом с этим граф Сегюр, отпрыск старинного феодального рода, блестящий придворный кавалер, строивший всю свою политическую карьеру на личных, светских успехах при дворе и в обществе, видя, что революция мешает осуществлению той дипломатической комбинации, которой он так добивался, тем не менее, будучи весь во власти либеральных идей, приветствует эту революцию и шлет Лафайету поздравительное письмо. «Поздравляю вас со счастливой революцией, которую вызвали неумелость некоторых министров, тяжесть налогов и раздраженное самолюбие парламентов. Я ее опасался, потому что она погубила бы Францию, если бы почти чудесным стечением обстоятельств не устранились все препятствия, которые должны были вам мешать в ваших действиях». Письмо это было перлюстрировано и доставлено Екатерине, которая с возмущением заметила Храповицкому: «Может ли так писать королевский министр?» На это Храповицкий в оправдание Сегюра мог ответить только, что «они (т. е. Сегюр и Лафайет) друзья и были вместе в Америке».

Россия летом 1789 года переживала тяжелое время: одновременное ведение войн со шведами и турками требовало громадного напряжения сил. Отношение Англии и Пруссии к России было явно недоброжелательным. «Мы пруссаков ласкаем, – писала Екатерина Потемкину, – но каково на сердце терпеть их грубости и ругательством наполненные слова и дела». При таких условиях союз с Францией мог бы иметь существенное значение. Известно, что Екатерина сама очень желала заключения этого союза, который, казалось, открывал для русской политики совершенно новые возможности: потому вынужденный отказ от этой мысли явился для нее большим разочарованием. Все казалось подготовленным, но в последнюю минуту революция всему помешала, она временно вывела Францию из строя и таким образом лишила Россию той поддержки, на которую Екатерина имела основание рассчитывать. Этим обстоятельством, между прочим, в значительной мере объясняется то осуждение, вернее сказать, та ненависть, с которой Екатерина относится ко всем проявлениям французского революционного движения. Вполне понятно, что русской императрице, в особенности после недавно пережитых ужасов Пугачевского бунта, не могли не внушать отвращения анархия, грабежи и восстания, сопровождавшие падение старого режима во Франции, но все же со стороны поклонницы энциклопедистов можно было бы ожидать несколько иного отношения к идейной стороне французской революции, не будь именно того факта, что революция в критический момент расстроила все расчеты русской политики. О революции, о деятелях революционного времени Екатерина отзывается в самых резких и презрительных выражениях; революцию она называет «резвушкой» (l'égrillarde), Национальное собрание – гидрой с 1200 голов (по числу депутатов). «До сих пор, – пишет она Гримму, – считался достойным виселицы всякий, кто дерзал замышлять гибель государства, а вот целая нация, или, вернее, 1200 депутатов этим занимаются. Если бы из них кое-кого повесить, то, я полагаю, остальные бы одумались. Нужно было бы начать с того, что лишить их тех восемнадцати ливров, которые получает каждый депутат, и тогда эти бедняги вернулись бы каждый к своему ремеслу, чтобы зарабатывать свой хлеб; а затем нужно издать закон, что в собрание не допускается ни один адвокат, ибо это создает стаю ябедников, против которых во всех странах издают законы, и даже очень строгие, а во Франции из этих лающих собачонок сделали законодателей. Эти канальи подобны маркизу Пугачеву, о котором я всегда говорила, что никто более его самого не был убежден, что он изверг».

В связи с этим все симпатии Екатерины склоняются в сторону старого режима, и притом отнюдь не представителей умеренных течений, к которым она, наоборот, относится с нескрываемым презрением, а именно в сторону сторонников полного восстановления абсолютной королевской власти и старых порядков. Идеалом ее является царствование Людовика XIV, когда внешнее могущество Франции достигало высшего предела. «Я надеюсь, – говорит она Сегюру, – что Франция вскоре вновь обретет спокойствие, силу и преобладание. Я уверена, что это последнее будет для меня благоприятным и никогда не будет благоприятным для моих врагов». При данной политической обстановке ей нужна сильная Франция, имеющая большой вес в Европе. В прошлом Франция занимала преобладающее положение в Европе во время расцвета королевского абсолютизма; следовательно, и теперь для восстановления ее прежнего могущества необходимо прежде всего усилить королевскую власть, вернуть ей былой престиж. Поборниками королевского абсолютизма являются эмигранты, по крайней мере, известная группа эмиграции. Уже поэтому, а также и в качестве жертв ненавистной для нее революции, они заслуживают в глазах императрицы поддержки и помощи. Всю совокупность этих условий необходимо иметь в виду при рассмотрении отношения Екатерины II к французской эмиграции.

Портрет Екатерины II. Художник Ф.С. Рокотов

Сегюр, шесть лет безвыездно пробывший в России, в это время возобновил ходатайство об отпуске, который и был ему разрешен. Последние

11 октября 1789 года Сегюр покинул Петербург, оставив по себе, как при дворе, так и в обществе, самые лучшие воспоминания. «Императрица бесконечно сожалеет об удалении графа Сегюра, – пишет французский поверенный в делах министру иностранных дел несколько дней спустя, – я знаю от лица, принадлежащего к ее интимному кружку, что она часто о нем говорит, отзываясь о нем в самых лестных выражениях». Только в мае 1791 года, когда окончательно выяснилось, что Сегюр больше не вернется в Петербург, состоялось его официальное отозвание. «Я вручил несколько дней тому назад графу Остерману отзывные грамоты г-на де Сегюра», – доносит тот же поверенный в делах 31 мая 1791 г. «При этом случае министр высказался самым лестным образом об этом посланнике. Весь русский двор искренно о нем сожалеет, он пользовался всеобщей любовью. Императрица продолжает относиться к нему с благоволением, а князь Потемкин недавно в присутствии более ста особ поручил мне передать ему, что он глубоко огорчен, не видя его более в России, но что, будь он близко или далеко, он всегда может рассчитывать на его вечную привязанность». Екатерина II, при известии об отозвании Сегюра, желая выказать ему особое внимание, велела переслать ему, кроме обычного для таких случаев подарка, еще кольцо очень большой ценности.

Генерал Бонапарт в Совете пятисот. Художник Ф. Бушо

Предсказания императрицы сбылись. По возвращении во Францию Сегюр вскоре был назначен в Берлин с весьма важным дипломатическим поручением, но потерпел там полную неудачу. Он был свидетелем всех ужасов террора, отец его был заключен в тюрьму, и, хотя самому ему удалось оправдаться в возведенных на него обвинениях, он предпочел скрыться в свое небольшое имение в окрестностях Парижа, где он проживал в очень стесненных обстоятельствах, добывая средства к существованию литературным трудом. Вернувшись к политической жизни после переворота 18 брюмера, он играл блестящую роль при дворе Наполеона I. После реставрации Бурбонов, будучи назначен членом палаты пэров, он примкнул к ее либеральному крылу и умер в 1830 году, приветствуя Июльскую революцию.

Глава I

17 июля 1789 года, [через] три дня после взятия Бастилии, младший брат короля, граф д'Артуа, в сопровождении нескольких близких к нему лиц, снабженный паспортом, выданным Лафайетом, рано утром выехал из Версаля, направляясь к северо-восточной границе.

Людовик XVI. Художник А. Рослин

В последние дни из Парижа в Версаль, где находился двор и где заседало Национальное собрание, приходили известия одно другого тревожнее: столица находилась во власти разбушевавшейся черни, во многих местах происходили грабежи и бесчинства, в саду Пале-Рояль ораторы возбуждали толпу, парижский гарнизон присоединился к восставшим, войска, прибывшие из провинции и сосредоточенные на Марсовом поле, отказывались повиноваться. В Версале царила полная растерянность. Людовик XVI, добродушный и слабовольный, не знал, на что решиться, и не хотел прибегать к крутым мерам для подавления восстания, желая главным образом избежать кровопролития.

Одним из самых ненавистных для народной толпы лиц был граф д'Артуа; его считали чуть ли не главным виновником разорения страны и, не без основания, видели в нем ярого противника новых порядков. В проскрипционных списках, ходивших по рукам в Париже под названием «списка 242 голов, которые нужно отрубить, чтобы осуществить необходимые реформы», на первом месте стояли имена королевы и графа д'Артуа. Чтобы спасти своего брата, король, после совещания с королевой и со своим старшим братом, графом Прованским, сам приказал ему выехать за границу. Следовало ли ему повиноваться этому приказанию, или же он поступил бы более благородно, если бы он отказался исполнить повеление короля, заявив, что он считает своим долгом в это грозное время оставаться на месте и разделить со своим братом и его семьей грозившие им опасности, на этот счет мнения бытописателей этой эпохи до сих пор расходятся. Во всяком случае, со стороны принца не было сделано никаких возражений. Отъезд состоялся на рассвете, когда весь Версаль еще спал. Все произошло так внезапно, что ничего не успели приготовить: еле удалось собрать триста луидоров, чтобы снабдить принца на дорогу. До ближайших окрестностей города его провожал воинский отряд, дальше он, наоборот, старался проехать по возможности незаметно. В тот же день, но только из осторожности другим путем, уехали оба его малолетних сына, герцоги Ангулемский и Беррийский, под охраной своего гувернера. Встреча была назначена в Валансьене, поблизости от границы, где войсками командовал преданный королевской семье граф Валентин Эстерхази.

Путешествие было совершено благополучно; никто, по-видимому, не узнал путников, никто не обратил на них внимания. Граф д'Артуа прибыл в Валансьен первым. «В ночь с 17-го на 18-е меня разбудили, – рассказывает в своих воспоминаниях граф Эстерхази, – и доложили, что герцог Шиме находится у городских ворот и желает меня видеть. Я приказал ему отворить, но, предполагая, что это кто-либо другой прикрывается его именем, так как мне было известно, что он находится в Италии, я сел на лошадь и поспешил к воротам Нотр-Дам. По дороге я встретил карету, направлявшуюся к почтовой станции. Я к ней подъехал, и каково же было мое изумление, когда, открыв дверцу кареты, я оказался в объятиях графа д'Артуа».

Нужно вспомнить то положение, которое

«Все они были очень утомлены. У Бодреля даже была лихорадка, – пишет Эстерхази, – я был уверен в своем гарнизоне, народ был спокоен; я предложил принцу провести день у меня, он согласился…» К утру благополучно прибыли и его сыновья. «Я их уложил спать в своей комнате; они не отдыхали с самого выезда из Версаля. Граф д'Артуа не знал даже, какой путь избрал их гувернер. После пробуждения принца я сообщил ему об их прибытии».

Граф д'Артуа не был, впрочем, особенно удручен событиями, побудившими его бежать из отечества. Он был уверен, что это лишь временная вспышка, которая быстро потухнет, и тогда скоро все восстановится. «Мы вернемся через три месяца», – таково было его заключение. Он вернулся через двадцать пять лет.

В Версале тем временем пришли к заключению, что и некоторым другим лицам, особенно возбудившим против себя общественное мнение, – некоторым придворным, некоторым министрам, – следует немедленно выехать за границу, тем более что их дальнейшее присутствие при дворе могло стать даже опасным для королевской семьи.

Пока в Версале совещаются о том, что же дальше предпринять, туда прибывает старый герцог Конде со своим сыном и внуком.

В своем замке Шантильи, где он жил до сих пор, окруженный почти королевским почетом, он более не чувствует себя в безопасности. Возмущенный слабостью и уступчивостью короля, он умоляет его согласиться на более решительные действия. Он предлагает ему встать во главе войск, повести их на Париж, усмирить мятеж и восстановить там порядок. Он уверен, что войска его помнят и знают и что ему удастся на них повлиять. Король между тем, по его плану, должен был бы удалиться в Мец под охрану полков, оставшихся верными долгу, и оттуда обратиться с воззванием к народу, объявляя, что он сам проведет те реформы, которые сочтет необходимыми.

Яркая фигура этот Конде! «Первый дворянин королевства», глава младшей линии Бурбонов, Луи-Жорж де Бурбон, герцог Конде, прямой потомок «великого Конде», перед памятью которого он благоговеет и которому – не всегда удачно – старается подражать; как полководец он, конечно, не может с ним сравниваться, но сам он уверен, что унаследовал военные таланты своего предка. Он единственный военный в королевской семье, и это придает ему особый престиж; ветеран Восьмилетней войны, участник многих сражений, он особенно прославился своей победой над Фердинандом Брауншвейгским, будущим главнокомандующим в войне первой коалиции против революционной Франции. Как генерал-губернатор Бургундии, он показал себя справедливым и заботливым администратором. «Все солдаты любят и уважают герцога, – пишет про него Мирабо, человек совершенно другого лагеря, – но он далеко не только военный, – я поражен ясностью его доводов, меткостью его выражений, логическим ходом его рассуждений». Смелый, вспыльчивый, честолюбивый и обладающий непомерным самомнением, Конде никогда не забывает о своем королевском происхождении и о своих правах на престол в случае прекращения других линий Бурбонской династии. Он любит подчеркивать свою независимость по отношению к королю и в королеве, не стесняясь высказывать свои взгляды и нередко становясь в резкое противоречие к правительству и королевской власти. По своему положению он является как бы главой оппозиции, но оппозиции справа, оппозиции феодальной, враждебной всем нововведениям и отстаивающей привилегии принцев, сословные права дворянства и все исторически сложившиеся особенности старого строя. По своему мировоззрению это рыцарь прежних времен, равно отрицательно относящийся и к новым философским учениям и к изнеженным и легкомысленным нравам версальского двора. В своем Шантийи, окруженный собранными его предками художественными сокровищами, он создал свой собственный двор, где его посещали все приезжавшие во Францию коронованные особы; там у него гостил и император Иосиф II, и цесаревич Павел Петрович, и герцог Брауншвейгский, его бывший противник на поле брани. Во время пресловутого дела об ожерелье королевы Конде, женатый на герцогине Роган-Субиз, решительно встал на сторону кардинала де Вогана и этим раз и навсегда навлек на себя вражду Марии-Антуанетты.

Теперь, когда он явился со своим планом спасения королевства, к нему отнеслись с недоверием. Король и в особенности королева не решились принять его услуг, опасаясь с его стороны каких-либо честолюбивых или даже, быть может, преступных замыслов. Граф Прованский также высказался против отъезда короля и против применения насильственных мер. Увидев, что его предложение отвергается, Конде решил, что ему во Франции больше делать нечего. Если король идет на уступки Национальному собранию, если он предпочитает отдаться в руки врагов монархии, отвергая услуги принцев королевской крови, то «честь повелевает им все покинуть». «Мы не можем более служить делу монархии, оставаясь в стране, – говорит он королю в последнем разговоре, – мы постараемся действовать более плодотворно извне». Склоняясь на его доводы, Людовик XVI, подавленный событиями, дает и ему приказание выехать из пределов Франции. Герцог Конде с семейством и небольшой свитой также направляется в Валансьен, куда он прибывает на несколько часов позже графа д'Артуа; не останавливаясь, он едет дальше в Бельгию.

Так началась французская эмиграция, начался великий исход, которому суждено было принять столь широкие размеры, затянуться на долгие годы и оказать роковое влияние на весь дальнейший ход событий. Начало эмиграции было положено, таким образом, первыми принцами крови, ближайшими родственниками короля, которые к тому же удалялись из Франции по непосредственному приказанию монарха. Только старший из двух братьев короля, граф Прованский, рассчитывая на свою популярность среди парижан, предпочел пока остаться во Франции. Он эмигрировал значительно позже, в июне 1791 года, одновременно со злополучным бегством королевской семьи в Варенн.

В Валансьене графу д'Артуа нужно было окончательно решить, куда же двинуться дальше. После некоторых колебаний выбор принца остановился на Брюсселе. Там его, однако, ожидало первое разочарование. Австрийскими Нидерландами, столицей которых был Брюссель, управляла в то время сестра императора Иосифа II[7], эрцгерцогиня Мария-Христина. Первоначально она встретила графа д'Артуа с обычными почестями; однако император, получив ее донесение о прибытии принца, поручил ей, в предупреждение возможных осложнений с французским правительством, предложить графу д'Артуа и всей его свите немедленно покинуть Бельгию.

Получив это известие, граф д'Артуа решил прибегнуть к гостеприимству своего тестя – Виктора-Амедея III, короля Пьемонта и Сардинии[8], и в ожидании его ответа небольшими этапами через Германию направился в Швейцарию.

Ответа пришлось ждать довольно долго. В

Вскоре там к нему присоединились его супруга, временно остававшаяся в Париже; туда же прибыл герцог Конде, с сыном, дочерью и внуком, а вслед за ними стали приезжать из Франции и многие другие. Постепенно там образовался целый кружок знатнейших французских семей. И граф д'Артуа, и герцог Конде, имели каждый как бы свой двор: в свите графа д'Артуа состояло 82 лица, при герцоге Конде – 45 лиц. Таким образом, Турин стал первым центром французской эмиграции.

Поток эмиграции с течением времени усиливался. Жизнь высших классов во Франции становилась действительно нестерпимой. «Никогда еще более богатая добыча не была предложена победителям: сорок тысяч дворцов и замков – две пятых богатств Франции – будут наградой доблести», – провозгласил 12 июля в саду Пале-Рояля новый кумир парижской толпы, 20-летний Камиль Дюмулен. И «доблесть» не заставила себя ждать. Из Парижа волна грабежей и погромов разлилась по всей Франции. Подстрекаемые агитаторами, выставившими лозунг «война замкам», возбуждаемые самыми нелепыми слухами, охваченные стихийным страхом, толпы крестьян, к которым присоединялись шайки разного преступного сброда, разбойников и бродяг, бросились поджигать и грабить усадьбы и замки, монастыри и аббатства. Грабежи сопровождались иногда зверскими убийствами, издевательствами, мучениями. Местные власти, не получая из столицы ни поддержки, ни определенных указаний, растерялись и не смели, а во многих случаях и не могли, противодействовать бесчинствам, преследовать и наказывать виновных. «Подобно потоку, не сдерживаемому никакими заграждениями, – пишет один из современных наблюдателей, – революция, не встречая никаких преград, сметала на своем пути и старинные власти, и вековые учреждения». На войска нельзя было полагаться: дисциплина была совершенно расшатана. Во многих частях солдаты бунтовали, расхищали полковые кассы, преследовали и избивали своих офицеров.

Луи-Жорж де Бурбон, герцог Конде. Художник А.Ф. Каминад

В этот первый период революции мелкое поместное дворянство преимущественно ищет убежища в ближайших провинциальных городах, высшая знать эмигрирует за границу. При этом особенно грозные вспышки революционного движения во Франции немедленно вызывают усиление эмиграции. Так, поток эмигрантов сразу же расширяется после октябрьских дней, когда ворвавшаяся в Версальский дворец толпа заставила короля и королевскую семью переселиться в Париж. После разгрома парижской чернью отеля де Кастри[10] из Парижа сразу уезжают за границу более 100 человек. «Дороги в Швейцарию и в Савойю запружены беженцами. В города прибывают целые вереницы карет, гербы которых исчезают под слоем пыли и грязи… Местные жители стоят у окон и порогов домов, наблюдая за их проездом. Большинство внушает мало симпатии. Они шумны и веселы».

Да, они уезжали весело, несмотря на все пережитые ужасы. Они были веселы и беспечны, в уверенности, что во Франции скоро восстановится порядок, прежний порядок, и что им можно будет вернуться и продолжать прежнюю жизнь. Недаром некоторые французские историки этот первый период эмиграции так и называют «веселой эмиграцией» (l'émigration joyeuse). Большинство эмигрантов считали точно так же, как и граф д'Артуа, что изгнание не может продолжаться дольше нескольких месяцев, и даже склонны были смотреть на эмиграцию, почти как на интересную поездку, прерывающую однообразное течение обыденной жизни. Поэтому они мало заботились о средствах, считая, что небольшой суммы хватит на тот короткий срок, который придется провести за границей, и не думали об устройстве своих дел и обеспечении судьбы своего имущества, оставляемого во Франции.

Первое время в эмиграции жили беззаботно. На водах в Спа, где поселилась между прочим блестящая княгиня де Ламбаль, друг Марии-Антуанеты, и несколько других дам высшего общества, эмигранты, по словам современников, танцуют с увлечением, в то время как во Франции грабят и жгут их замки. В Брюсселе жены эмигрантов появляются в парке в изящных туалетах; балы и ужины заполняют вечера. «Брюссель, – пишет в своих мемуарах Шатобриан, – был главной квартирой эмиграции высшего полета: самые элегантные женщины Парижа, самые модные мужчины, из таких, которые в походе могли бы быть только адъютантами, ожидали среди удовольствий момента победы. У них были новенькие, изящные мундиры, в которых они красовались с полным легкомыслием. Значительные суммы, на которые можно было бы существовать несколько лет, они проедали в несколько дней, да и стоило ли экономить, если в ближайшем будущем предстояло вернуться в Париж». В своих воспоминаниях об эмиграции барон Гюилерми рассказывает, что в сентябре 1790 года маркиз де Фурнес, один из агентов по вербовке добровольцев для армии принцев, уверял его, что если он захватит с собою то, что нужно, чтобы прожить в течение трех месяцев, этого будет более чем достаточно.

В Турине придворные приемы, балы, обеды следовали один за другим; в честь приезжих гостей устраивались охоты, загородные прогулки. Старый король, поддавшись обаянию своего зятя, быстро забыл про обещания, которые он у него вынудил. Графу д'Артуа был предоставлен один из лучших дворцов в Турине, а другой дворец, по соседству от первого, был нанят герцогом Конде.

Первоначально эмигранты руководствовались главным образом заботой о своей безопасности, однако уже вскоре по прибытии в Турин у принцев и среди окружавших их лиц, под влиянием известий об ужасах революционного движения, является мысль о возмездии, о борьбе с революцией и насильственном ниспровержении нового строя. Все надеялись, что с восстанием можно будет быстро справиться, но в отношении средств для достижения этой цели единодушия не было, и сразу же наметилось два течения: одни считали необходимым обратиться к содействию иностранных держав в расчете на чувство солидарности, связывающее всех монархов; другие опасались, что вмешательство иностранных войск, вместо того чтобы привлечь всех «истинных французов», только возбудит нацию против поборников монархии. Один из самых близких к графу д'Артуа лиц, граф де Бодрель, писал ему из Венеции: «Всякое постороннее вмешательство будет лишь способствовать объединению всей нации и усилению того стремления к свободе, той любви к независимости, которые уже и так получили слишком широкое распространение от одного края королевства до другого. Кроме того, я прихожу в ужас при мысли об опасности, которой подверглись бы король и королевская семья, плененные в своей столице, в случае вмешательства иностранцев в наши внутренние дела». Сторонники этих взглядов полагали, что нужно главным образом вызвать восстание в тех французских провинциях, в которых замечается неудовольствие Национальным собранием и введенными им новыми порядками.

Во всяком случае, было ясно, что, какой бы путь ни избрать, необходимо прежде всего располагать известной реальной военной силой. Поэтому решено было воздействовать на французское дворянство, убеждая его эмигрировать, чтобы за границей создать отряды, которые могли бы быть использованы для подавления революции. В Париже от имени Конде действовали в этом направлении специальные агенты. Но первоначально эти призывы большого успеха не имели: явилось лишь около сотни добровольцев. Ввиду невозможности сейчас же воспользоваться их услугами их пришлось разместить по окрестностям Турина, и они, таким образом, только увеличили собой число праздных эмигрантов. Лишь впоследствии значительно усилился приток лиц, желавших стать под знамена принцев. В июле 1790 года Конде, который особенно увлекался мыслью о походе во Францию для спасения короля и восстановления королевской пласта, мечтая «сыграть крупную роль, достойную его мужества, его военной репутации и его имени», обнародовал воззвание, в котором он открыто заявлял о целях, преследуемых эмигрировавшими принцами. «Год тому назад я покинул свою родину, – говорится в этом воззвании, – и должен перед глазами Европы изложить мотивы, заставившие меня уехать. Французский народ введен в заблуждение мятежниками; но он раскроет глаза, этот добрый народ, и будет краснеть при мысли о преступлениях, совершенных им под влиянием козней и честолюбия его главарей. Собственными руками он восстановит престол своих королей, или я буду похоронен под развалинами монархии. Дворянство священно. Я защищаю дело всех монархов, всех дворян; они объединятся под славным знаменем, которое я разверну перед ними. Да, несмотря на ужас, который естественно должна внушить потомку Людовика Святого мысль обагрить свой меч французской кровью, я пойду во главе дворянства всех наций, а за мною пойдут все подданные, верные своему королю, которые объединятся под нашими знаменами. Я пойду сделать попытку освободить этого несчастного монарха». Красноречие этого воззвания, по-видимому, понравилось королеве, но более осторожные сторонники монархии нашли это выступление несвоевременным.

Таким образом, стал постепенно меняться самый характер эмиграции. Теперь уже выезжают за границу не только для того, чтобы избежать невозможных условий существования на родине, но главным образом для того, чтобы принять участие в борьбе с революцией. Покидая отечество и переходя в лагерь эмигрантов, дворяне были убеждены, что исполняют свой долг; оставаться во Франции, уклоняться от участия в вооруженной борьбе за восстановление старого строя считалось чуть ли не позорным. «Роялистам нельзя было оставаться у себя дома, – пишет Шатобриан, – не только из-за преследований, которым они подвергались, но и потому, что они приобрели бы репутацию трусов». Эмиграция стала модой.

Франсуа Рене де Шатобриан. Художник А.Л. Жироде-Триозон

Для руководства делом борьбы с революцией граф д'Артуа образовал особый комитет из своих ближайших приверженцев, в состав которого в первую очередь вошли, конечно, герцог Конде и его сын. Компетенция этого комитета была крайне широка и разностороння. Он должен был сосредотачивать у себя все сведения о контрреволюционном движении во Франции, поддерживать связь с провинциями, руководить посланными туда агентами, заведовать переговорами с иностранными державами и пр., и пр. «Комитет состоял из очень порядочных людей, не лишенных известных достоинств, но это были люди, слишком чуждые всяким политическим комбинациям, чтобы благополучно довести до конца столь трудное предприятие… Никто из лиц, составлявших этот совет, за исключением герцога Конде, не занимался раньше делами, не скажу даже важными, а просто сколько-нибудь серьезными», – пишет маркиз де Бомбель, убежденный монархист и сторонник принцев.

Душой всего дела был пресловутый Калонн, который еще издали, из Лондона, где он в то время проживал, стремился направлять деятельность графа д'Артуа, преклонявшегося перед его авторитетом, пока, наконец, переселившись в Турин, он окончательно не забрал в свои руки руководство всей эмигрантской политикой.

На этой личности, влияние которой оказалось столь роковым для дальнейшей судьбы эмиграции, стоит остановиться несколько подробнее. Рассматривая участь этого человека, можно удивляться, как иногда личность, сама по себе совершенно не крупная, может в силу известных условий оказаться призванной играть значительную роль в историческом процессе: в свое время злополучное министерство Калонна несомненно ускорило падение монархии во Франции, а теперь в его же руки было отдано заведование делом борьбы с революцией, и на нем, на его легкомысленных выступлениях, бесспорно, лежит значительная доля ответственности за то, что дело было направлено на ложный путь, приведший в конечном итоге к столь гибельным и для самой монархии, и для монархического строя последствиям.

До своего вступления в министерство Калонн занимал должность интенданта провинций Фландрии и Артуа и как таковой был известен главным образом своими расточительными вкусами, умением устраивать великолепные празднества, своими успехами у женщин и поверхностным остроумием. Хотя он растратил свое личное состояние и запутался в долгах, за ним почему-то в известных кругах укрепилась репутация опытного и ловкого финансиста, и когда в 1785 году французское казначейство, после целого ряда частью незаконченных опытов, оказалось в крайне затруднительном положении, то наиболее влиятельная в то время придворная клика, кружок герцогини Полиньяк, выставила кандидатуру Калонна, как единственного человека, способного

Калонн был одним из людей, живущих исключительно своими иллюзиями. Он создавал себе иллюзии, сам в них верил и благодаря своему красноречию заставлял верить других, вводя всех в заблуждение, пока суровая действительность не разрушала этих созданий его воображения. В этой неспособности смотреть правде в глаза, в этой потребности опьянять себя ни на чем не основанным оптимизмом заключался его главный недостаток как политика, делавший его, несмотря на блестящие дарования, совершенно непригодным для государственной деятельности. «Он почти никогда не говорил правды, – пишет про него в своих воспоминаниях графиня де Буань, – трудно быть более любезным, более добродушным и более лживым. С необычайным умом и исключительными способностями он делал все только ошибки и глупости. Не слушая ни предостережений, ни советов, он сломя голову бросался в какое-нибудь необдуманное предприятие. Но как только дело было сделано, и еще до того, как обнаружились какие-нибудь неблагоприятные последствия, он уже их предвидел, обвинял и осуждал самого себя и оставлял начатое дело с покорностью, которую можно сравнить лишь с его предыдущим упрямством».

При назначении генерал-контролером он сразу же признался Людовику XVI, что у него 220 000 ливров долгу, для покрытия которых ему, конечно, нетрудно было бы найти средства по своей новой должности, но он предпочитает прибегнуть к щедротам короля. Эта откровенность понравилась, и король уплатил долги. Затем началось своеобразное управление финансами, уже достаточно к тому времени расшатанными. Средством для их поправления Калонн считал прежде всего займы, и в этом отношении у него была особая теория: «Для того чтобы пользоваться кредитом, нужно казаться богатым; чтобы казаться богатым, нужно ослеплять своими расходами». И казенные средства текли широкой рекой. Государственные расходы, в особенности на потребности двора, значительно возросли. Между прочим, были уплачены крупные долги графа Прованскаго и графа д'Артуа. Не стеснялся Калонн широко пользоваться казенными средствами и для своих личных прихотей. В отношении королевы он старался проявлять особую предупредительность; известно его изречение: «Если это возможно, это уже сделано; если это невозможно, то это будет сделано». Тем не менее ему не удалось снискать ее расположения. Вообще же придворные круги, видя, с какой легкостью находятся средства для удовлетворения самых разнообразных потребностей, готовы были признать нового генерал-контролера финансовым гением. Продолжалось это, конечно, недолго, и через два года. Калонн принужден был доложить изумленному королю, что так дальше дело вести нельзя и что для восстановления порядка в области финансов он советовал бы прибегнуть к мерам чрезвычайным, в виде созыва собрания нотаблей, т. е. назначенных самим правительством представителей трех сословий. Надежды Калонна, однако, и в этом отношении не оправдались; в частности, что касается его лично, его управление делами было подвергнуто нотаблями жестокой критике. Ввиду общего возмущения, вызванного легкомыслием, расточительностью и недобросовестностью Калонна, король уволил его в отставку и приказал ему удалиться в свое имение в Лотарингию. Но, опасаясь взрыва народного негодования, Калонн предпочел выехать за границу. Он отправился во Фландрию, а оттуда перебрался в Англию. Озлобленный своей неудачей, он почему-то считал королеву главной виновницей своего падения и с этого момента стал ее ярым врагом. Он распространял про нее клевету, будто она перевела 70 миллионов казенных денег своему брату, императору Иосифу II. Есть даже основание подозревать, что он принял участие в составлении изданных в Англии пресловутых мемуаров г-жи Ламотт, являющихся отвратительным пасквилем на Марию-Антуанетту.

Таким образом, обстоятельства сложились так, что наиболее влиятельное положение в эмиграции заняли два лица, резко враждебных королеве: Конде и Калонн, и это не могло не оказать влияния на дальнейшие отношения между эмиграцией и королевской семьей.

Падение Калонна нисколько не подорвало его престижа в глазах графа д'Артуа, который продолжал считать его выдающимся политическим деятелем. Между Турином и Лондоном установились постоянные сношения, по всем важным вопросам граф д'Артуа запрашивал мнение Калонна, неизменно следовал его советам и с течением времени все более подпадал под его влияние. Калонну, конечно, льстила мысль снова играть крупную политическую роль; со свойственной ему самоуверенностью он не сомневался в успехе и видел в этом возможность всецело восстановить свою репутацию. Нужно отдать ему справедливость, что он принялся за новую деятельность с полным увлечением и отдал делу руководства эмигрантской контрреволюционной политикой все свои силы, все свои дарования. В Лондоне он женился на вдове французского придворного банкира д'Арвеле, с которой он давно уже находился в связи и которая последовала за ним в изгнание. Этот брак принес ему громадное приданое, значительную часть которого Калонн, привыкший не считая распоряжаться как своими, так и чужими деньгами, предоставил в распоряжение принцев. Пожертвование это было принято как нечто должное, и самые деньги легкомысленно растрачены в весьма короткий срок.

Шарль-Франсуа Французский, граф д, Артуа. Художник А.Ф. Калле

К сожалению, влияние его оказалось самым пагубным. Не способный отдать себе отчета в значении и глубине произошедшего во Франции переворота, Калонн застыл в совершенно непримиримой позиции: полная реставрация старого режима была его программой, и он готов был считать изменником всякого, кто, смотря на дело более трезво, признавал необходимость каких-либо уступок. К умеренным роялистам он относился чуть ли не более враждебно, чем к крайним республиканцам. Придав политике эмигрантов крайне реакционный, узкофеодальный характер, он тем самым вызвал отпор со стороны всего того населения, которое не желало полного возвращения к старым порядкам. При этом, особенно ввиду своей ненависти к королеве, Калонн совершенно не считался с тем, как отзовутся его фантастические проекты на участи тюильрийских узников. Несомненно, влияние Калонна немало способствовало возникновению недоразумений и обострению отношений между принцами и руководимой ими эмиграцией, с одной стороны, и королевской семьей – с другой. Вместе с тем, соблазняя принцев перспективами иностранной поддержки, в которую он сам, впрочем, твердо верил, он завлекал их на опасный путь вторжения во Францию при помощи иностранных штыков. Столь же неосновательными оказались его расчеты на восстания внутри Франции, которым принцы были не в состоянии оказать

Склоняясь на настойчивые просьбы графа д'Артуа, Калонн в октябре 1790 года покинул Лондон и 10 ноября прибыл в Турин, где он был встречен принцами с распростертыми объятиями. «Наконец я его держу, – писал граф д'Артуа графине Полиньяк, – и за это благословляю небо».

Приезд Калонна, который сразу стал как бы первым министром графа д'Артуа, внес еще большее оживление в деятельность эмиграции. Калонн был убежден, что настало время для решительных выступлений, и со свойственным ему легкомысленным оптимизмом уверял принцев, что они вполне могут рассчитывать на поддержку иностранных дворов. В действительности, международная обстановка складывалась далеко не благоприятно для эмигрантов, да к тому же и предыдущий опыт обращения к иностранным державам в достаточной степени доказал несбыточность подобных надежд.

Прежде всего, казалось бы, можно было ожидать, что судьбой французской монархии заинтересуются родственные бурбонские дворы: испанский и неаполитанский, связанные тем более с французской династией так называемым «семейным соглашением» 1761 года.

В Неаполе король Фердинанд IV почти совсем не занимался государственными делами; невежественный и ленивый, он увлекался исключительно охотой и рыбной ловлей. Его совершенно затмила его супруга, честолюбивая Мария Каролина, сестра Марии-Антуанетты. Ей вскружила голову блестящая судьба Екатерины II, и она мечтала сыграть подобную же роль. Фактически вся власть находилась в руках ее тогдашнего фаворита, ирландского выходца Актона, ненавидевшего французских Бурбонов. Когда, в начале 1790 года, граф д'Артуа задумал лично отправиться в Неаполь ходатайствовать о помощи, ему было заявлено, что его присутствие поставило бы неаполитанский двор в крайне затруднительное положение. После этого он, конечно, отказался от своего намерения. Ясно было, что на Неаполь рассчитывать нельзя, и в дальнейшем эмигранты, действительно, почти вовсе оставили мысль о привлечении неаполитанского двора к участию в замышляемых ими политических комбинациях.

На Испанию, наоборот, граф д'Артуа первоначально возлагал большие надежды. Он полагал, что она должна играть главную роль во всяком предприятии, имеющем целью спасение короля и восстановление монархической власти во Франции. Король испанский Карл IV лично вполне сочувствовал Людовику XVI и, по-видимому, тайно поддерживал с ним непосредственные сношения помимо принцев. Для него, выросшего в традициях испанского абсолютизма, был глубоко ненавистен новый порядок, и он возмущался уступчивостью французского короля. Уже вскоре по приезде в Турин граф д'Артуа послал в Мадрид доверенное лицо просить, чтобы Испания к весне 1790 года предоставила денежные средства и войска для действий против революционной Франции. Однако вследствие легкомыслия принцев тайна этих переговоров была разглашена, о них стало известно и прусскому, и австрийскому дворам, и испанский первый министр с негодованием заявил, что при всем желании быть полезным Франции, невозможно что-либо предпринять, если нельзя быть уверенным в соблюдении принцами необходимой осторожности. Тем не менее в Испании ие оставляли мысли о вмешательстве во французские дела: несколько времени спустя принцы были уведомлены, что испанское правительство занято большим проектом, имеющим целью спасение короля. Однако дальнейшее развитие событий в Испании не способствовало осуществлению этих планов. Положение там было почти таким же, как в Неаполе. Власть ускользала из рук короля, человека болезненного и слабовольного. Всеми делами распоряжались его супруга и ее любимец Годой, которого она из простых гвардейцев постепенно проводила на высшие государственные должности. И королева, и Годой мало интересовались судьбой французской королевской семьи. К тому же финансы и армия Испании пришли в полный упадок, а в политическом отношении Испания подпала под влияние Англии, с которой она принуждена была осенью 1790 года заключить договор, разрешавший возникший между ними конфликт на основе полного удовлетворения всех английских требований. При таких условиях Испания без согласия Англии едва ли бы решилась пойти на открытый разрыв с революционной Францией.

Мария Каролина Австрийская. Художник А.Р. Менгс

Тесные родственные связи существовали, как мы видели, между пьемонтским двором и французской династией. И в Турине принцы действительно нашли, по крайней мере на первое время, надежную опору для своей политической деятельности. Король Сардинский все более и более проникался взглядами эмигрантов; не ограничиваясь предоставлением им приюта на своей территории, он готов был оказать им решительную поддержку своими войсками в случае военной экспедиции во Францию. Но Пьемонт был недостаточно силен, чтобы выступить отдельно, и король ставил непременным условием, чтобы и другие державы приняли деятельное участие в этом деле. Иначе и он вынужден был бы отказать в своем содействии.

Один из многочисленных проектов, составленных в Турине, предусматривал осуществление государственнаго переворота во Франции при помощи испанских, сардинских и швейцарских отрядов. Преимуществом являлось то, что на французскую территорию были бы призваны исключительно войска родственных и дружественных держав. Швейцария в этом отношении приравнивалась к Испании и Пьемонту, как долголетняя верная союзница Франции; к тому же швейцарские полки издавна, состояли на службе французских королей и были известны своей преданностью монархии. Однако, чтобы получить содействие швейцарских отрядов, необходимо было их оплатить. Ожидать от Швейцарии бесплатной помощи было бы ошибкой. «Не будет денег – не будет и швейцарцев», – писал австрийский посол граф Мерси д'Аржанто в своих замечаниях по поводу проекта туринского комитета. Состояние же казны принцев было не таково, чтобы позволить им содержать наемные войска.

Убежденного сторонника принцы-эмигранты имели в лице Густава III, короля шведского. Будучи одним из немногих монархов, определенно сознававших, что Французская революция представляет опасность для всех престолов, он мечтал о Крестовом походе всей Европы против революционной Франции и сам готовился предводительствовать союзными войсками. Беспокойный и тщеславный, он надеялся пожать в этом походе лавры, которых ему не дала война с Россией. Но романтические побуждения переплетались в нем с весьма практическими соображениями. Шведская казна была пуста. Уже давно Швеция, для того чтобы поддерживать свои вооружения, должна была прибегать к субсидиям иностранных держав. Договор с Францией, по которому последняя обязана была ежегодно уплачивать Швеции 1 500 000 ливров, истекал в 1790 году, и при современных политических обстоятельствах нельзя было рассчитывать на его возобновление. Густав III надеялся, что Крестовый поход, помимо славы, даст ему и

Первое обращение графа д'Артуа к императору Иосифу II последовало еще в октябре 1789 года. В письме, написанном под свежим впечатлением пережитых королевской семьей 5 и 6 октября ужасов, он обращался к императору как к родному брату королевы. «Во имя самого нежного чувства, – писал он ему, – а также во имя чести, наконец, осмеливаюсь сказать, во имя собственного интереса вашего императорского величества, я прошу не только советов, но и помощи, самой деятельной, самой мощной». Письмо это не произвело, однако, ожидаемого впечатления. Сухой и черствый политик, Иосиф II не поддавался доводам чувства, а руководствовался исключительно соображениями государственной пользы. Восстановление сильной монархической власти во Франции отнюдь не входило в его расчеты, наоборот, он считал, что временное ослабление Франции, являющееся последствием революции, представляется даже выгодным для габсбургской политики. Что касается Марии-Антуанетты, то он никогда не скрывал своего отрицательного отношения к ее легкомысленному поведению и находил, что если на нее теперь обрушились несчастья, то она сама в этом виновата. Поэтому он воспользовался тем обстоятельством, что обращение исходило от принцев, а не от самого короля, для того чтобы уклониться от всяких активных выступлений и одновременно прочесть принцам суровую отповедь.

В своем ответном письме император отмечал прежде всего, что со стороны короля не последовало никакой жалобы, никакого протеста. «По какому же праву, – писал он далее, – кто-либо другой мог бы сделать малейшую попытку или возвысить свой голос против всего того, что было решено и утверждено самой неоспоримой властью в мире, а именно королем, в соединении с нацией, законно представленной своими депутатами?.. Ваше королевское высочество, со всеми принцами, которые сочли нужным покинуть Францию, суть только граждане, правда, очень выдающиеся, но которые не представляют собой особого сословия и не имеют никакого права не подчиняться тому, что будет угодно постановить королю вместе с нацией… Если вы дорожите счастьем Франции, если вы любите короля и королеву… то не теряйте единственного способа вернуть им спокойствие и счастье, и объединитесь все, чтобы положить конец этой своего рода оппозиционной партии, называемой партией аристократов, которая будучи сама по себе слабой и не в состоянии творить добро согласно своим видам и желаниям, может делать лишь зло… Неужели вы воображаете, что путем гражданской войны одних провинций против других, или провинций против столицы, или одного войска против другого, или одних граждан против других можно излечить страдания родины и облегчить положение короля? Какая ошибка! Таким путем вы бы всех их погубили».

Император Иосиф II. Художник Ф, Н. Штрайхер

Устно Иосиф ІI заявил посланному принца, что Людовик XVI сделал ошибку, отпустив графа д'Артуа и герцога Конде за границу. По его мнению, «их нужно было бы отправить командовать войсками в провинции, поручив им предохранять войска от заражения революционными идеями».

Можно себе представить, как были возмущены принцы, получив подобный ответ. Они сочли его «ужасным, отталкивающим, даже оскорбительным». Но впечатление от этой неудачи скоро изгладилось; принцы были убеждены, что Австрия не сможет оставаться равнодушной к судьбе французской королевской семьи и что рано или поздно она должна будет выступить в защиту королевской власти во Франции. Надежды их еще оживились, когда после кончины Иосифа II (в феврале 1790 года) на престол вступил его брат, Леопольд II, бывший герцог Тосканский, более приветливый, щедрый на обещания, но по существу относившийся к эмигрантам столь же отрицательно, как и его брат. «Они (французские принцы) достойны сожаления, – пишет император, – они думают лишь о своих романтических идеях, о возмездии да о своих личных интересах. Они воображают, что все должны жертвовать собою для них, и они очень плохо окружены… Ни ими, ни лицами, их окружающими, нельзя пользоваться, им нельзя доверять, им нельзя помочь». Во всяком случае, в это время Австрия была слишком занята турецкой войной и польскими событиями, чтобы деятельно вмешиваться во французские дела.

С прусским двором принцы также старались завязать сношения. Фридрих Вильгельм II, преемник и племянник Фридриха II, был во всех отношениях полной противоположностью своего знаменитого дяди. Короля-философа сменил на престоле человек, представлявший собою странную смесь суеверия, мистицизма и религиозности, вырождающейся в ханжество, с крайней распущенностью в личной жизни. Туманный романтический национализм, ненависть ко всему иностранному соединялись в нем с крайне реакционными взглядами. Он хотел насаждать в населении благочестье и патриархальные добродетели, сам же с разрешения берлинской духовной консистории жил одновременно с двумя законными женами, с которыми был официально обвенчан, не считая первой жены, с которой он успел развестись, что не мешало ему помышлять о новом браке, причем он в то же время не желал расставаться со своей главной фавориткой. При дворе занимались вызыванием духов и сношениями с загробным миром, откуда получались указания и по вопросам текущей политики. Секта розенкрейцеров пользовалась особой благосклонностью короля, который сам был посвящен в члены этого общества. Понятно, что при таких условиях получали влияние разные темные личности и шарлатаны.

Французская революция, как порождение французской рационалистической философии, была ненавистна королю. Поэтому он не отказывал в своих симпатиях эмигрантам и готов был даже помочь принцам, но помощь его не должна была быть бескорыстной: он решился выдать принцам ссуду в 400 000 ливров под условием, чтобы они согласились на известное исправление границ в Эльзасе. Граф д'Артуа принял деньги, но с негодованием отверг условия. Пруссия в эти годы вела двойную игру: она стремилась сблизиться с Австрией и, чтобы расположить эту последнюю в пользу такого сближения, старалась обострить ее отношения с Францией. И вот в то самое время, когда в Берлине ласкают мигрантов, тайный агент прусского двора, один из самых темных политических дельцов того времени, еврей Ефраим, командированный в Париж, входит там в сношения с крайними революционерами и возбуждает народные страсти

Впрочем, и для Пруссии французския дела тоже пока еще не стоят на первом плане. Король сам откровенно заявляет об этом представителю принцев. «Я ничего не смогу для вас сделать, – говорит он ему, – пока не буду знать, как разрешатся вопросы польский и турецкий».

Еще будучи в Лондоне, Калонн уверял принцев, что они могут рассчитывать на поддержку Англии. Несколько любезных фраз, сказанных ему английским королем, он готов был истолковывать как обещание помощи. Георг III действительно искренно возмущался теми унижениями, которым подвергалось королевское достоинство в лице Людовика XVI, он даже велел ему передать, что «он принимает живое участие в его положении», но дальше платонических выражений своего сочувствия он не намерен был идти. В Англии не без злорадства следили за успехами французского революционного движения, обессиливавшего вековую соперницу. При поддержке Франции английские колонии в Северной Америке только что отделились от своей метрополии. Теперь Англия, не опасаясь более соперничества Франции, спешила воспользоваться благоприятным стечением обстоятельств, чтобы в Индии вознаградить себя за утрату своих американских владений. В эти годы были закреплены все прежние завоевания и положено прочное основание британскому владычеству в Индостане. В отношении европейских дел английское правительство с Питтом-младшим во главе было настроено миролюбиво: Англия была занята залечиванием ран, восстановлением своих расстроенных войной финансов и мирным захватом рынков, которые не в силах была удержать за собой расстроенная революцией французская торговля. Значительная часть английского общественного мнения была настроена крайне враждебно по отношению к французской революции; осенью 1790 года вышел в свет знаменитый памфлет Берка «Размышления о французской революции». Но отсюда до активной борьбы с революционной Францией оставался еще громадный шаг, на который Англия решилась лишь значительно позже. Пока же в Англии ограничивались резким осуждением не только крайних проявлений, но и самых идейных основ французского революционного движения, что не мешало английскому золоту принимать посильное участие в раздувании пожара. Во всяком случае, Калонн явно предавался иллюзиям, когда рисовал принцам возможность опереться на Англию в замышляемой ими борьбе.

Оставалась Россия. Пока еще принцы не обращались к этой далекой северной державе. Напомним, что в эти первые годы французской революции (1789–1790) России приходилось одновременно вести войны и с Швецией, и с Турцией. Весной 1790 года шведский флот приближался к Кронштадту, гром пушек был слышен в Петербурге; с другой стороны, на Дунае в это же время происходили решительные действия: осенью 1790 года пал Измаил. Понятно, что на этих событиях было главным образом сосредоточено внимание императрицы. Тем не менее Екатерина зорко следила за происходящим во Франции, с самого начала заняв вполне определенную, резко отрицательную позицию по отношению к французской революции. Тех немногих эмигрантов, которые к этому времени успели проникнуто к русскому двору, Екатерина принимала с отменной благосклонностью, громко высказывая свои симпатии к принцам. Что касается военного вмешательства во французские дела, она отнюдь не возражала против такового, наоборот, находила даже весьма желательным, чтобы Австрия и Пруссия приняли в нем деятельное участие, тем более что это, несомненно, развязало бы ей руки в Польше, где в то время назревали события, вскоре приведшие ко второму разделу. Сама же она совершенно не намерена была отзывать русские войска из-под стен Измаила для похода во Францию во имя спасения монархии.

Взятие Измаила. М.М. Иванов

Такова была в самых общих чертах международная обстановка, среди которой приходилось действовать французским принцам и сплотившейся вокруг них эмиграции. Ясно, что никакой единой Европы, объединенной общностью монархических принципов и сознанием общей опасности, равно угрожающей всем престолам, всему веками установленному государственному строю, в то время не было. Были отдельные государства, преследовавшие свои узконациональные цели и смотревшие на французскую революцию исключительно с точки зрения выгод, которые немедленно можно извлечь в свою пользу. «Я только что просматривал карту Европы, – говорит Берк, – на этой карте я нашел большое пустое место: это пространство, которое когда-то занимала Франция. Франция теперь лишь абстрактное существо, вещь без имени, – она более не существует в системе Европы». Таким «пустым местом» готовы были считать Францию многие из государственных людей той эпохи. Они видели, что разрушительные силы революции подтачивают внутреннее благосостояние Франции и ее внешнее могущество, и полагали, что наступает благоприятный момент, чтобы свести с ней старые счеты и присвоить себе то, что она, казалось, более не в силах была защищать. Мало кто представлял себе, что эти разрушительные силы могут вылиться стремительным потоком за ее пределы и что новые учения, новые лозунги, разнесенные по всей Европе, найдут благоприятную почву в населении других стран; не отдавая себе отчета в величине грозящей им опасности, европейские державы соглашались принять участие в борьбе с французской революцией только в той мере, в которой подобная борьба соответствовала их непосредственным интересам, и даже в случае совместных действий не прекращали взаимного соперничества; каждое государство имело в виду свои личные цели и не без подозрения следило за действиями соседа.

Что же касается французских эмигрантов с принцами во главе, то они в этой сложной дипломатической и военной игре представляли собою только одну из сравнительно мелких карт, которой державы готовы были воспользоваться, поскольку это им представлялось выгодным в данный момент. Сами же принцы и окружавшие их эмигранты с их мечтами о восстановлении старого режима во Франции мало кому были интересны. Таким образом, расчеты эмигрантских политиков найти в других державах твердую опору для своих действий оказывались при данных обстоятельствах мало основательными.

Не лучше обстояло дело и в отношении средств, которыми могли располагать эмигранты. Финансовое их положение было далеко не блестящим. Граф д'Артуа всегда славился своей безумной расточительностью. Он привык тратить, не считая, и, несмотря на громадные доходы, постоянно был весь в долгах. Изгнание его в этом отношении ничему не научило. В сентябре 1789 года барон Сталь-Гольштейн, шведский посланник при французском дворе, доносил своему правительству: «Я узнал от лица, заведующего хозяйством графа д'Артуа, которое недавно закончило составление списка его долгов, что они достигают 19 миллионов. Нужно сознаться, что нельзя было ожидать столь непомерной суммы, в особенности после той, которую г. де Калонн заплатил за него незадолго до своей отставки». По другим сведениям, долги графа д'Артуа в начале эмиграции составляли 21 850 000 ливров, тогда как его годовой доход как с удельных, так и с родовых имений, не превышал 3 600 000 ливров, но ведь и этот доход со времени переселения за границу почти совсем прекратился. В Турине граф д'Артуа лично и его

И вот с самого начала эмиграции существование принцев отравляют денежные заботы, перед ними встает мучительный вопрос: где бы поскорее занять необходимые средства? Попытки делаются самые разнообразные: одной из первых было, как мы уже видели, обращение к испанскому двору; одновременно велись переговоры в Генуе о займе под залог драгоценностей, которые принцам удалось вывезти из Франции, но эти переговоры ни к чему не привели. Не оправдались также расчеты на возможность занять крупную сумму у главного картезианского монастыря и у некоторых других богатых аббатств. Существовал даже какой-то совершенно фантастический проект о получении нескольких миллионов от турецкого султана. Переговоры по этому вопросу велись через посредство шведского посланника в Венеции. Наконец удалось получить 400 000 ливров от берлинского двора, а затем выручил Калонн, с легкостью, с которой он вообще привык относиться к денежным делам, совершенно бескорыстно предоставивший в распоряжение принцев значительную часть состояния своей жены. У Конде пока еще имелись большие средства, и он широко их тратил. «Все золото, все бриллианты, даже весь кредит Конде, все было принесено в жертву монархическому делу», – пишет один из биографов герцога. Но всего этого могло, конечно, хватить ненадолго: и личная жизнь принцев, и их политическая деятельность вызывали громадные расходы. Правда, многие эмигранты предоставляли им свои услуги совершенно безвозмездно, но у всех средства постепенно иссякали, и принцам все же приходилось от времени до времени оказывать известную поддержку своим приверженцам.

Крупные средства были необходимы в особенности для организации восстаний в самой Франции. В Турин то и дело приезжали различные лица из провинций, уверявшие принцев, что неудовольствие порядками с каждым днем возрастает, что малейшего толчка извне будет достаточно, чтобы поднять народ против ненавистной ему революционной власти, и предлагавшие свои услуги для руководства этими движениями.

Граф д'Артуа не скупился на обещания, мало заботясь о том, как ему удастся их выполнить. Приезжие из Франции, в особенности если они сообщали ему сведения, отвечающие его надеждам, всегда встречали у него любезный прием. Он тем более охотно им верил, что его собственные агенты, находившиеся во Франции, также доносили ему, что в населении нарастает раздражение против нового строя и что почва для решительных действий вполне подготовлена. В Турине увлекались планами восстаний и военных экспедиций, сносились с монархическими кружками и организациями во Франции, в особенности стараясь привлечь на свою сторону военных, и при посредстве своих сторонников распространяли в пограничных провинциях контрреволюционные брошюры и воззвания. Начальствующим лицам обещали, что они получат щедрые награды по восстановлении порядка, и давали им понять, что они могут не считаться с приказаниями, отдаваемыми от имени короля, так как он находится не на свободе. Об этих планах громко рассуждали и при дворе, и в собраниях, и в салонах, не думая о том, что есть лица, которые могут подслушать эти разговоры. Между тем в среду эмигрантов сумели проникнуть шпионы; часть прислуги принцев было подкуплена; сведения о готовящихся заговорах нередко в извращенном виде доходили до Национального собрания и до парижских клубов. В результате последовало несколько отдельных вспышек, иногда довольно крупных, но недостаточно подготовленных, не согласованных между собой и своевременно не поддержанных, которые были быстро подавлены войсками при содействии местных «патриотов», как тогда называли приверженцев нового строя, и только привели к совершенно бесцельной гибели немалого количества людей.

Эти события, а также вызванные ими слухи о дальнейших замыслах принцев, о готовящемся вторжении иностранных войск, о предстоящем в случае победы эмигрантов восстановлении феодальных повинностей, понятно, волновали население во Франции и поддерживали в нем враждебное настроение по отношению к королевской семье и к оставшимся на родине дворянам и помещикам, подозреваемым в сочувствии эмигрантам. На этой почве в различных местностях происходили беспорядки. Все это вместе взятое создавало благоприятную обстановку для выступлений крайних элементов Национального собрания и демагогов парижских клубов и служило поводом для дальнейшего притеснения представителей бывших привилегированных сословий.

Уже давно между королем и принцами возникли серьезные недоразумения. Находясь в Париже, будучи непосредственным свидетелем развития революционного процесса и ежедневно сталкиваясь с его проявлениями, король, конечно, смотрел на события с иной точки зрения, чем принцы, покинувшие Францию в первые дни революции, оторванные от родины и судившие о происходящем главным образом на основании отвлеченных принципов и раз навсегда установленных взглядов. Королю было ясно, что насильственный образ действий не приведет к цели; наоборот, он неминуемо вызовет ожесточенный отпор, подвергнет опасности жизнь короля и его семьи и может даже окончательно погубить все дело монархии. Поэтому Людовик XVI готов был примириться с необходимостью известных уступок и старался как-нибудь наладить отношения с Национальным собранием, считая, что только таким путем, действуя к тому же крайне осмотрительно, можно будет в конце концов спасти королевскую власть. Ни Мария-Антуанета, ни Людовик XVI не создавали себе иллюзий – они понимали, что возврат к старому режиму невозможен. Во всяком случае, король хотел избежать кровопролития, не доводить дела до гражданской войны, и если он со своей стороны склонен был искать содействия у иностранных держав, то это содействие рисовалось ему не в виде военного вторжения чужеземцев во Францию, а, скорее, в виде известного давления, которое могло бы быть оказано на Национальное собрание путем скопления иностранных войск близ французских границ, причем он сам мог бы выступить в таком случае как бы в роли посредника между иностранными державами и французским народным представительством. При таких условиях Людовик XVI не мог, конечно, одобрять политических замыслов эмигрантов, которые, в свою очередь, обвиняли его в нерешительности и не хотели считаться с его указаниями. Граф д'Артуа гордился своим непримиримым отношением к революции, забывая, что он находится на свободе и в полной безопасности, тогда как король и его семья являются как бы заложниками в руках парижской толпы, и что потому всякий необдуманный шаг эмигрантов может отразиться на судьбе монарха и его близких.

Среди окружавших графа д'Артуа лиц принято было беспощадно критиковать короля, королеву и графа Прованского. О короле, о его колебаниях, о его нерешительности говорили с высокомерным презрением, а королеву в самых неумеренных выражениях обвиняли в том, что она восстанавливает Людовика XVI против его брата и Конде и что, вместо того чтобы исключительно положиться на эмигрантов,

Уже в начале сентября 1789 года, т. е. меньше двух месяцев спустя после отъезда графа д'Артуа, Людовик XVI написал ему письмо, в котором выражал желание, чтобы лица, добровольно покинувшие Францию, вернулись в отечество. На письма и доклады графа д'Артуа с изложением его планов спасения монархии король отвечал уклончиво, стараясь умерить его пыл и указывая на тот вред, который могут принести необдуманные выступления, не согласованные с его собственными предположениями. Мария-Антуанетта, зная, что в стане эмигрантов находятся ее два непримиримых врага – Конде и Калонн, явно не доверяла эмигрантам. По-видимому, она опасалась, что, даже в случае удачи, они оттеснят короля на задний план и пожелают сами играть главную роль. Но граф д'Артуа имел одного верного единомышленника в среде королевской семьи. Это была его сестра, принцесса Елизавета, такая же увлекающаяся, как ее брат, и крайне резкая в своих взглядах. Она переписывалась с графом д'Артуа тайком от короля. «Не отчаивайтесь, мой брат, – писала она ему, – спасите их вопреки им самим». Принцы так и решили действовать – вопреки ясно выраженной воле короля, не стесняясь его возражениями, и в своем увлечении дошли до того, что собирались даже насильно похитить короля из Парижа.

Больше всего отчуждению между принцами и королем способствовал приезд в Турин Калонна. Лицо, которое в глазах короля являлось одним из главных виновников крушения монархии, которое в свое время было им с позором устранено от должности, которое запятнало себя распространением гнусной клеветы про королеву, теперь, по приглашению графа д'Артуа, заняло место его ближайшего советника. Этого выбора король не мог простить своему брату. В противовес Калонну Людовик XVI сейчас же дал полномочия для ведения переговоров с иностранными дворами барону де Бретель, опытному дипломату, давнишнему сопернику Калонна, проживавшему в то время в качестве эмигранта в Швейцарии. «Я одобряю, – писал он ему 20 ноября 1790 года, – все, что вы сделаете для достижения цели, которую я имею в виду и которая заключается в восстановлении моей законной власти и в счастье, моих народов».

Таким образом, в эмиграции оказались как бы два министра иностранных дел: один – проводивший политику графа д'Артуа, другой – являвшийся личным представителем короля. И тот и другой старались воздействовать на иностранные дворы, часто наперекор один другому. Если вспомнить, что наряду с этим в Париже продолжал действовать официально назначенный королем министр иностранных дел, что все королевские послы и посланники оставались по-прежнему на своих постах и что между ними были ревностные роялисты, старавшиеся со своей стороны отстаивать интересы короля, то можно себе представить, какая из всего этого получалась сложная сеть взаимно переплетающихся интриг.

По мере того как в Париже положение становилось все более и более напряженным, Людовик XVI стал склоняться к мысли о побеге. Сознавая, к каким опасным последствиям должна была привести неудача подобного шага, он желал предварительно принять надлежащие меры предосторожности, при этом, однако, он медлил, колебался и в зависимости от обстоятельств менял свои решения. Поспешный и легкомысленный образ действий принцев мог поэтому лишь нарушить все его тщательно подготовляемые планы, и он старался их убедить подчиниться его указаниям. Получался как бы заколдованный круг: король не решался выехать из Парижа, пока не будет обеспечено содействие иностранных держав, а последние заявляли, что они не согласны что-либо предпринять или даже дать сколько-нибудь определенные обещания, пока король остается в Париже. Принцы настаивали на скорейшем отъезде, полагаясь на то, что в таком случае все остальное устроится само собою. Король должен был направиться в Лион; предполагалось, что до его прибытия там произойдет переворот и роялисты захватят власть в свои руки. Для этого к Лиону заранее было двинуто несколько полков, оставшихся верными королю. Одновременно должно было вспыхнуть восстание в нескольких южных провинциях, среди населения которых король еще пользовался значительной долей популярности.

В Турине с нетерпением ожидали ответа короля на посланный ему запрос о сроке его выезда и тем временем деятельно готовились к походу: эмигранты закупали лошадей и запасались оружием, даже лица, не имевшие отношения к войску, облеклись в мундиры, агентам, находящимся во Франции, посылались инструкции всячески усилить пропаганду; словом, в эмигрантском стане царила уверенность, что дни изгнания приходят к концу и что скоро эмигранты с торжеством вернутся на родину. В этом были настолько убеждены, что Калонн, уже изготовивший целый план управления королевством, который должен был быть обнародован в ближайшие дни, тщательно занимался установлением всех подробностей торжественного въезда графа д'Артуа в Лион; как вдруг в конце ноября прибыл в Турин посланный королем гонец с приказанием «отсрочить все предприятие». Как ни странно, граф д'Артуа и окружающие его лица первоначально склонны были не придавать этому распоряжению большого значения. На созванном графом д'Артуа совещании мнения резко разошлись. Наконец было решено, что дело зашло так далеко, что отменить восстание уже нельзя; можно и должно отложить лишь вступление принцев в Лион. Пусть события развиваются по намеченному плану, а когда в Лионе переворот благополучно совершится, то пусть граждане пришлют в Турин делегацию, приглашая принцев прибыть в Лион. Таким образом, всякий риск будет устранен, так как они выступят лишь после того, как успех будет вполне обеспечен.

Тем временем слухи о подготовляемом эмигрантами перевороте дошли до Парижа. Положение короля, подозреваемого в соучастии в этом деле, становилось с каждым днем тяжелее: за ним было установлено такое наблюдение, что он при всем желании не мог бы покинуть столицу. При таких условиях известие о том, что принцы пренебрегают его приказанием и продолжают стоять на своем, произвело на Людовика XVI самое удручающее впечатление. Побуждаемый Марией-Антуанеттой, король решился действовать более энергично. Он немедленно отправил в Турин курьера с собственноручными письмами:

Не оставляя своих планов, граф д'Артуа решил по совету Калонна переменить тактику и в дальнейшем опираться главным образом на иностранные державы. Для этой цели, он прежде всего сделал попытку путем личного свидания договориться с императором. 1 января 1791 года он написал Леопольду II письмо с просьбой его принять, дабы он мог лично изложить императору свои планы и получить от него соответственные указания. «Вся Европа смотрит на ваше величество, – писал он ему, – как на государя, который должен быть спасителем потрясенных престолов». Калонну было поручено немедленно отправиться в Вену, передать императору это письмо н добиться от него, чтобы он возможно скорее принял графа д'Артуа.

Шарль Александр Калонн. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен

Между тем в Турине положение эмигрантов становилось все более тяжелым; неприятности еще усилились после провала предприятия, возвещенного с таким шумом. Уже давно эмигранты возбудили против себя придворные круги своим высокомерием, легкомысленным поведением и пренебрежительным отношением к патриархальным нравам пьемонтского двора. Бедный король находился между двух огней. «Вы, конечно, не сомневаетесь, – говорил он прибывшему в Турин русскому посланнику, князю Белосельскому-Белозерскому, – что нравственные правила и преступные действия французских извергов должны внушать глубокое отвращение всякому мыслящему существу. Поверите ли, я только тем и занимаюсь, что оберегаю себя от политической заразы, распространяемой этими несчастными; каждый день появляются здесь эмиссары с зажигательными бумагами и деньгами, которыми они возмущают народ и даже войско». С другой стороны, и эмигранты внушали ему большие опасения. «Эти эмигранты, ратующие за правое дело, – жаловался он, – в большинстве своем люди, столь же опасные по своей непоследовательности, заносчивости и неумеренности во всех отношениях». «Вот если бы ваша государыня царствовала поближе к нам, такого несчастья никогда бы не случилось», – заявил он русскому посланнику в первой же беседе с ним.

Отношения между принцами и королем заметно охладели. Граф д'Артуа, пользовавшийся гостеприимством своего тестя, не постеснялся пригласить в Турин свою фаворитку, графиню де Поластрон, и, к общему соблазну, открыто показывался с ней на прогулке. Его супруга, оскорбленная таким поведением, заперлась в своих апартаментах; она хотела с ним разойтись и уйти в монастырь, и только вмешательство одного из кардиналов предотвратило полный разрыв между супругами. Графиня де Поластрон отбыла в Венецию. Это происшествие, конечно, не способствовало улучшению отношений между графом д'Артуа и королем Виктором-Амедеем. Что же касается герцога Конде, то его беспокойный нрав и чрезмерные претензии сильно раздражали короля, который опасался, как бы его не завлекли в предприятия принцев дальше, чем он сам того желал. Однажды Виктор-Амедей даже заявил своему зятю, что он предложит герцогу Конде со всей семьей немедленно покинуть его владения. Графу д'Артуа не без труда удалось уговорить его отсрочить исполнение этого намерения.

Среди населения Пьемонта стало замечаться недовольство большим скоплением приезжих, которое вызывало вздорожание предметов первой необходимости. Все эти шероховатости кое-как сглаживались, пока эмигранты жили надеждой на скорое возвращение на родину, но теперь, когда эта надежда рушилась, дальнейшее пребывание в Турине стало особенно тягостно. В атмосфере общего недовольства и раздражения появились раздоры в среде самих эмигрантов: одни резко обвиняли во всем королевскую семью и в особенности осыпали упреками Марию-Антуанетту; другие не могли вынести, чтобы при них оскорбляли королеву. Дело дошло до дуэли между двумя видными эмигрантами, что вызвало большой скандал в Турине, где дуэль по закону каралась смертной казнью. Эмигрантов, не исключая и принцев, перестали приглашать на придворные торжества. Вместе с тем среди эмигрантов обнаружилась рознь между придворной знатью и провинциальным дворянством: одни сваливали на других ответственность за неудачу предприятия. А тут еще из Парижа пришло известие об издании декрета, согласно коему «объявлялись лишенными своих чинов и должностей, а также пенсий, жалования и содержания, все французы, состоящие государственными чиновниками или получающие от государства какие бы то ни было пенсии или содержания, если они не живут в пределах королевства и в течение месяца не принесут гражданской присяги». Исключение делалось лишь для лиц, пребывающих за границей по делам службы. Декрет этот был утвержден королем. Это была первая из мер, принятых Национальным собранием против эмигрантов, за которой вскоре должны были последовать другие, гораздо более жестокие. По свидетельству современников, это известие привело эмигрантов в бешенство. После этого нападки на короля стали еще резче, еще несдержаннее.

При таких условиях граф д'Артуа охотно согласился с Каллоном, советовавшим ему отправиться в Венецию и там ожидать ответа императора. В Венецию его притягивало еще и то, что там находилась мадам де Поластрон, семья Полиньяк и некоторые из лиц, которые еще в Версале составляли его интимный кружок. Отъезд из Турина состоялся 4 января

Между тем отношения между империей и Францией заметно обострились: декреты Национального собрания, отменявшие феодальные повинности, причиняли ущерб интересам германских князей, владевших землями в Эльзасе. Князья обратились за содействием к имперскому сейму, заседавшему в Регенсбурге. Леопольд II в качестве главы империи поддерживал протесты князей и требовал отмены декретов, противоречащих Вестфальскому договору. При таких условиях эмигранты имели основание надеяться, что император благосклонно отнесется к проектам графа д'Артуа о военных действиях против Франции.

Действительность не оправдала этих надежд. Леопольд II стремился по возможности избежать войны и уладить недоразумения дипломатическим путем. Вмешательство эмигрантов в его дела совершенно не входило в его соображения. К тому же он успел получить непосредственно от Людовика XVI и Марии-Антуанетты письма, в которых они убеждали его ничего не предпринимать, иначе как по их личной просьбе. Поэтому прибывшему в окрестности Вены Калонну было объявлено, что «по весьма важным и веским государственным соображениям» его императорское величество лишено возможности его принять, а тем более принять графа д'Артуа.

Решительный отказ императора застал графа д'Артуа в Венеции, где он в ожидании ответа весело и беззаботно проводил время среди празднеств карнавала. Вскоре после этого ему пришлось вернуться на короткий срок в Турин, чтобы там приветствовать своих теток, принцесс Викторию и Аделаиду, которым удалось бежать из Франции и которые направились в Рим проездом через Савойю. Бедные престарелые принцессы, последние оставшиеся в живых дочери Людовика XV, верные хранительницы старых придворных традиций, были совершенно ошеломлены потоком революционных событий. Последней каплей, переполнившей чашу, были меры, принятые против католического духовенства, результатом которых явилась невозможность иметь своим духовником лицо, не принесшее присяги новым церковным законам. Принцессы бежали: в пути они неоднократно подвергались оскорблениям толпы, были задержаны в течение нескольких дней в одном из провинциальных городов и с трудом добрались до границы. В Савойе им были оказаны королевские почести.

Их приезд вызвал некоторое волнение в эмиграции: если принцессы решились эмигрировать за границу, то, пожалуй, в конце концов и король соберется выехать из Парижа. Бегство короля могло повернуть весь ход событий. Нужно было быть готовым к этому, и при таких обстоятельствах свидание графа д'Артуа с императором становилось особенно необходимым. К тому же были получены сведения о новых восстаниях во Франции, стоивших многих жертв и окончившихся столь же неудачно, как и предыдущие. Более чем когда бы то ни было, нужно было, следовательно, рассчитывать на помощь извне. Решено было поэтому еще раз попытать счастья. В конце марта 1791 года граф д'Артуа окончательно покинул Турин и снова направился в Венецию. Таким образом, закончился первый, туринский период эмиграции, ознаменованный целым рядом бесплодных попыток и не принесший ничего, кроме разочарований.

На этот раз счастье улыбнулось графу д'Артуа. Император собирался посетить свои итальянские владения. Маркиз де Бомбель, французский посланник в Венеции, предложил графу д'Артуа свои услуги и взялся убедить Леопольда II, чтобы тот принял принца где-нибудь в пути. Император дал знать, что он примет Калонна в Виченце, а графа д'Артуа – в Мантуе. По-видимому, Леопольд II пришел к заключению, что путем личного свидания ему легче будет повлиять на принца и убедить его отказаться от необдуманных выступлений. Ожидаемые с таким нетерпением свидания не дали в сущности никаких результатов. И Калонн, и граф д'Артуа настаивали на необходимости немедленно приступить к военным действиям. Император стоял на той точке зрения, что военные действия станут возможными только после того, как король и его семья удалятся из Парижа, и при условии, чтобы все заинтересованные державы предварительно сговорились между собой. В заключение, чтобы несколько смягчить суровость своего отказа, он сказал принцу несколько любезных фраз, которые последний со свойственным ему оптимизмом истолковал как прямые обещания. После аудиенции у императора граф д'Артуа, все же убежденный в неизбежности войны, отправился на Рейн, решив воспользоваться приглашением своего дяди, курфюрста Трирского, который предлагал ему поселиться в Кобленце.

Марк-Мари де Бомбель. Художник Э. А. Т. Пингре

Глава IІ

Между имперскими князьями, владения которых были расположены на левом берегу Рейна, и французской королевской династией издавна существовали тесные отношения. Со времен Людовика XIV эти князья привыкли служить проводниками французского влияния в имперских делах, получая за это щедрые субсидии от французского двора. Они также охотно предоставляли право французскому двору вербовать солдат на своих территориях, и некоторые из наиболее преданных королевскому дому полков состояли сплошь из уроженцев Прирейнской области, как показывают самые их названия: Royal Allemand, Royal-Deux Ponis, Royal Saarbrück и т. д. Высшие классы увлекались французской литературой, французской философией, французскими модами. Понятно, что с самого начала революции некоторые французские семьи направились в эти края. Все же до 1791 года эмиграция в Прирейнскую область не принимала очень широких размеров. Она значительно усилилась только после переселения сюда герцога Конде и графа д'Артуа.

Курфюрст архиепископ Трирский, Климент-Венцеслав – сын польского короля Августа III и, следовательно, родной брат матери Людовика XVI, был верным другом французской королевской семьи. Он был очень польщен, что его блестящий племянник, граф д'Артуа, выразил желание поселиться в его владениях. Торжественный въезд графа д'Артуа в Кобленц, резиденцию курфюрста, состоялся вечером 15 июня 1791 г. Принц, окруженный свитой в 60 человек, среди которой первое место занимал Калонн, прибыл по Рейну на посланном за ним роскошном гребном судне. На берегу его ожидали представители курфюрста и вся французская колония Кобленца во главе с французским посланником, графом де Верженном, и с только что прибывшим по вызову графа д'Артуа из Валансьена графом Валентином Эстерхази. Кстати сказать, щекотливым было положение французского посланника: конечно, он явился приветствовать брата своего короля, но ведь всем было известно, что этот член королевской семьи является непримиримым врагом того самого правительства, законным представителем которого состоял посланник; известно было также, что он занят составлением обширного заговора против этого правительства и надеется при помощи иностранных войск вторгнуться во Францию.

При

Курфюрст архиепископ Трирский, Климент-Венцеслав. Неизвестный художник

Не успел граф д'Артуа устроиться в новой обстановке, как пришло письмо от одного из агентов принца в Брюсселе, что там, на основании полученных от графа Прованского сведений, со дня на день ожидают известия о выезде короля из Парижа и что, по-видимому, король шведский, находящийся в Ахене, состоит в курсе этого дела. Это письмо вызвало большое волнение в Кобленце. Граф д'Артуа немедленно поручил графу Эстерхази отправиться в Ахен, чтобы переговорить с Густавом III и затем постараться пробраться к королю и передать ему, что брат его всецело ставит себя в его распоряжение. Два дня спустя после отъезда Эстерхази, рано утром 24 июня, курьер привез графу д'Артуа письмо от графа Прованского из Монса, в Бельгии, б котором тот извещал его, что в ночь с 20-го на 21-е король и королевская семья покинули Париж, направляясь в Мец, Граф Прованский писал далее, что он сам, точно так же, как и его супруга, в ту же ночь выехали из Парижа разными дорогами; супруга его прибыла в Турне, он сам благополучно достиг Монса, откуда он собирается в Брюссель, чтобы там ожидать распоряжений короля. Недолго думая, граф д'Артуа в тот же день выехал в Брюссель, надеясь там встретиться с обоими своими братьями.

В своих мемуарах Эстерхази оставил нам описание своей поездки, рисующее чаяния и разочарования эмигрантов. «Прибыв в Ахен, – пишет он, – я явился к шведскому королю, с которым имел продолжительный разговор. Он прямо не подтвердил известия об отъезде короля, но я ясно увидел, что он думает, что король уехал. Он меня уверил в своем желании содействовать восстановлению его на престоле предков и сказал, что он рассчитывает на поддержку российской императрицы, что до сих пор он был ее врагом, а теперь стал ее верным рыцарем и что ему известны ее чувства по отношению к происходящей во Франции революции. Повидав герцога Авре (одного из агентов принца), который тоже знал об отъезде короля, я 23-го вечером выехал в Брюссель, куда прибыл 24-го в час дня. Там отъезд короля не составлял уже тайны. Граф Прованский проехал через Монс, а его супруга – через Турне без всяких затруднений. Среди многочисленных французов, проживающих в Брюсселе, царила самая необузданная радость. Только эрцгерцогиня Мария-Христина (правительница Нидерландов), к которой я явился немедленно по прибытии, показалась мне сильно обеспокоенной отсутствием каких-либо известий о короле: говорили, что он направился в Люксембург через Мальмеди, а между тем курьеры, которых она послала по этой дороге, не возвращались. Когда я выразил желание выехать немедленно, она меня уговорила дождаться возвращения хотя бы одного из этих курьеров, чтобы не ездить понапрасну, а вечером, когда я собирался пойти ужинать к герцогу де Вилекье, мне сказали, чтобы я пришел во дворец. Я прибыл туда; там я нашел эрцгерцогиню в слезах, она дала мне прочесть письмо коменданта Люксембурга, который ей сообщал, что король был арестован в Варенне в полночь.

Это известие было подтверждено курьером генерала Моттеля, который прибавлял, что короля доставили в Париж. Уныние и печаль овладели всеми». 25-го прибыли в Брюссель граф Прованский и его супруга. Почти одновременно прибыл и граф д'Артуа. Встреча их после долгой разлуки носила очень сердечный характер. Тревога об участи короля сблизила обоих братьев.

Первое время среди съехавшихся в Брюсселе эмигрантов царила полная растерянность. Думали о решительных выступлениях, надеялись, что император, узнав, что королевская семья фактически находится в плену, произведет военную демонстрацию на границе, но, к сожалению, распоряжение о передвижении войск запоздало, а других средств в руках эмигрантов не было.

Первая роль теперь очевидно должна была перейти к графу Прованскому, как старшему. К тому же стало известно, что Людовик XVI в момент отъезда из Парижа выразил желание, на случай если он будет арестован, возобновить выданные им в прежнее время своему брату и впоследствии им отмененные полномочия на ведение переговоров с иностранными державами. На этом основании граф Прованский потребовал от Бретеля, чтобы гот сдал ему те полномочия, которые имелись у него, но натолкнулся на категорический отказ. Бретель находил невозможным признать свои полномочия отмененными, иначе как по приказанию самого короля. Полученные им несколько времени спустя письма от Людовика XVI показали, что в этом отношении он был прав: король писал ему, что продолжает считать его своим единственным представителем, аккредитованным при иностранных дворах. По мысли Людовика XVI Бретель должен был работать в полном согласии е принцами, которые только через него должны были получать указания короля; собственной же инициативы своих братьев Людовик, несомненно, опасался, и в особенности не доверял лицам, их окружающим, как Калонну и Конде. Но принцы совершенно не желали подчиняться намерениям короля, и таким образом, в связи с этим вопросом о полномочиях, еще больше обострился разлад между монархом и защитниками монархической идеи за границей. Крайние роялисты, в том числе и Калонн, не скрывали даже такого взгляда, что о неудаче бегства короля особенно скорбеть не следует, потому что если бы Людовик XVI взял власть в свои руки, он, пожалуй, под влиянием «умеренных» согласился бы на всякие уступки, вроде установления парламентского режима, да еще с двухпалатной системой, что являлось особенно ненавистным, теперь же ничего подобного не было оснований опасаться. Так постепенно у некоторой части эмиграции забота о спасении короля отходила на задний план; мысль о спасении

Между тем дальнейшее пребывание в Брюсселе становилось неудобным. Большое скопление эмигрантов стало вызывать неудовольствие местного населения. Пора было возвращаться в Кобленц. На обратном пути принцы встретились с маркизом де Буйе, одним из организаторов неудачного бегства Людовика XVI. Отчаяние генерала не знало пределов; он только и думал, как бы отомстить мятежникам, осмелившимся задержать короля. Не помня себя, не думая о том, как его поступок может отразиться на судьбе короля, он послал Национальному собранию письмо, полное диких угроз. «Я знаю дороги, ведущие в Париж, – говорил он. – Я поведу туда иностранные войска, и от этой гордой столицы не останется камня на камне».

7 июля 1791 года оба принца торжественно въезжали в Кобленц. Они были встречены с теми же почестями, какие были оказаны графу д'Артуа при первом его прибытии. Сто французских офицеров верхом встретили их в расстоянии мили от города и сопровождали их до Шенборнлуста, куда вскоре явились их приветствовать французский посланник и именитые эмигранты. Вечер закончился торжественным приемом у курфюрста.

Начинался новый, наиболее блестящий, кобленцский период эмиграции. Блеск этот, конечно, был чисто поверхностный, мишурный, вернее сказать призрачный. Весь этот двор принцев, все эти эмигранты, занятые тщательным соблюдением тонкостей отжившего этикета и ревниво оберегающие привилегии своего ранга, в то время как в их отечестве все старое рушится и в страшных муках рождается новый строй, – все это производит впечатление каких-то призраков прошлого, невозвратно минувшего. На берега Рейна и Мозеля был перенесен в миниатюре прежний Версаль с его придворным церемониалом, с его пышными приемами, с его борьбой честолюбий, с его легкомысленными нравами, с его интригами, с его политическими салонами. Но все это была одна только внешность, были одни лишь формы, одни иллюзии, которым не соответствовало никакое реальное содержание. В действительности не было ни авторитета, ни власти, ни средств. Эмигранты жили, точно в каком-то заколдованном мире, не желая понимать смысла совершающихся вокруг них грозных событий. И для нас, знающих, как все это быстро промелькнуло и какой катастрофой закончилось, для нас эта последняя вспышка, этот мимолетный, не лишенный своеобразной красоты расцвет французского старого режима на чужой стороне получает какой-то особенный, трагический, почти жуткий оттенок.

Левую половину замка Шенборнлуст занимает граф Прованский, в правой половине поселились его супруга и граф д'Артуа, который живет на положении холостяка, так как его супруга осталась в Турине. Снаружи замок охраняется часовыми из состава полка де Рогана, в зеленых мундирах с черными отворотами; на парадной лестнице дежурят гренадеры-швейцарцы, в меховых шапках, вооруженные традиционными алебардами; перед входом в приемный зал стоят неподвижно два рослых гвардейца с саблями наголо. Дежурный камергер проверяет списки лиц, коим назначена аудиенция. «По количеству стражи и офицеров всех родов оружия, а также по многочисленности прислуги резиденция принцев напоминает двор могущественного монарха», – пишет один из офицеров Людовика XVI, посланный им в Кобленц. Принцы, учредив в Кобленце некое подобие правительства с собственными представителями при иностранных дворах, поспешили восстановить и придворные звания, и отряды телохранителей, и пажей, и мушкетеров, и в особенности различные полки с их изящными мундирами, командирами которых назначаются представители знатнейших семейств Франции. Формирование полков, впрочем, встречало известные затруднения. С одной стороны, родовитая знать с пренебрежением смотрела на мелкое поместное дворянство, и на этой почве нередко возникали недоразумения; что касается представителей буржуазии, то их просто не пускали в эти отборные войска. С другой стороны, было много желающих занимать офицерские места, но весьма мало желающих стать простыми солдатами, несмотря на то что добровольцам было обещано довольно большое жалование, которое первые месяцы действительно и выплачивалось. Наибольшие заботы причинял финансовый вопрос. Касса принцев хронически пустовала, полученные путем различных займов суммы быстро таяли. Чтобы спасти положение, изобретательный Калонн предложил гениальный план: продавать должности в армии по высокой цене; пусть лица, желающие быть зачисленными в командный состав, вносят соответственную сумму в кассу принцев. Деньги действительно стали поступать, но результаты для армии получились самые плачевные. «Все высшие должности в каждом отряде продавались в Кобленце за громадные деньги, – пишет один из современников, – подобный образ действий привел к тому, что на эти должности нередко попадали либо юноши, невежественные и легкомысленные, либо 70-летние старцы, которые раньше никогда не служили. На улицах Кобленца можно было видеть двойные полковничьи эполеты на плечах фатов или ветреных молодых людей, более способных управлять легким кабриолетом, чем вести в атаку кавалерийский эскадрон». И ненапрасно Калонна обвиняли в том, что он подобной мерой оттолкнул многих преданных слуг короля, которые за недостатком средств не могли внести спрашиваемой с них суммы.

Луи Станислас Ксавье, граф Прованский. Художник Жю Дюплесси

Во главе гражданского управления стоит совет, который собирается каждый день и в котором главную роль играет Калонн, кумир кобленцских эмигрантов. Он ведает всеми назначениями, от него зависят все милости: кто заручился его протекцией, может быть уверен в успехе; понятно поэтому, что перед ним все заискивают, все ему кадят. Граф д'Артуа слепо в него верит и подчиняется всем его указаниям. Граф Прованский во многом с ним не согласен, но он не желает обострять отношений, предпочитая идти по линии наименьшего сопротивления, и незаметно все более и более сам подчиняется влиянию Калонна.Упоследнего с утра толпятся посетители. Во время своего утреннего туалета он рассеянно выслушивает серьезные, иногда секретные доклады, не стесняясь присутствием своего камердинера и прочей прислуги. Тут же иногда устраивается импровизированное совещание и принимаются ответственные решения. Вечером он царит в салонах, окруженный своими многочисленными почитательницами, принимающими каждое его слово, как откровение. Другими влиятельными членами совета являются граф де Бодрель и монсеньер де Конзие, епископ Арабский. Граф де Бодрель, личный друг графа д'Артуа, креол по происхождению, изнеженный эпикуреец, тонкий ценитель живописи,

Совсем иной личностью был монсеньер де Конзие. Громадного роста, широкоплечий, с мощным голосом и резкими манерами, «гренадер в рясе», как его назвала впоследствии Екатерина II, он производил скорее впечатление демагога, чем царедворца. Чрезвычайно властный по характеру, он в свое время держал в страхе свою епархию и пользовался большим авторитетом среди подчиненнного ему духовенства, несмотря на вполне определенную репутацию «философа и вольнодумца, свободного от предрассудков». Его преобладающей страстью было честолюбие, он жаждал играть роль, для этого он сошелся с Калонном и поддерживал его стремления к активным действиям. Несмотря на кажущееся отсутствие лоска, он сумел приблизиться к графу д'Артуа. В совете голос его имел большой вес.

Жозеф Иасент Франсуа-де-Поль де Риго де Водрель. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен

Менее заметными были другие члены совета, как маршал Брольи, которому было поручено заведование военными делами, и, наконец, совершенно бесцветная личность, барон Флаксланден, заведовавший под руководством Калонна дипломатической перепиской. Иногда к участию в заседаниях приглашался первый министр курфюрста барон Дюминик. Таков был состав совета в первое время пребывания принцев в Кобленце; впоследствии в него вошли и другие лица.

Утром, после обставленного соответствующим церемониалом «вставания» (petit lever), принцы либо занимаются с Калонном, либо дают аудиенции. Дни и вечера посвящаются приемам и другим светским обязанностям. По воскресеньям и четвергам происходят обеды у курфюрста в Кобленце примерно на 70 кувертов. К столу приглашаются по очереди все высшие военные и гражданские чины, а также мальтийские рыцари, покровителем которых состоит курфюрст. Хозяйкой на этих обедах является сестра курфюрста, принцесса Кунегунда, некрасивая, но крайне добродушная старая дева, имя которой служит неисчерпаемой темой для острот эмигрантов, которым оно напоминает имя одной из героинь сатирического романа Вольтера. В записках эмигрантки мадам де Фалезо мы находим следующее описание подобного приема. «Собираются в 2 часа, – пишет она, – приезжают принцы, обходят присутствующих. Затем все направляются в столовую. Стол очень хорошо накрыт, но самому не полагается прикасаться ни к одному блюду, вам их подают сзади одно за другим. Правда, что каждую минуту вам преподносят по блюду; на каждых двух приглашенных имеется по одному лакею. После обеда переходят в другую залу пить кофе. Затем выходят на прекрасную галерею, где собираются все те, которые не были удостоены приглашения к обеду, иногда в количестве до 900 человек. Туда же приходит курфюрст со своим братом и сестрой, а также граф Прованский и граф д'Артуа. В течение четверти часа они обходят присутствующих, разговаривая со всеми дамами; затем они садятся за игру. Обыкновенно бывает три партии: граф д'Артуа играет с принцессой Кунегундой в омбре; курфюрст, его брат и герцог Прованский составляют две другие партии с министрами, посланниками и их женами. Несколько минут спустя подают лимонад и оршад, как играющим, так и сидящим кругом принцев дамам. Здесь принято подходить и подсаживаться то к одному столу, то к другому; после чего удаляешься в ту часть галереи, где не играют, или идешь сделать визит гофмейстерине, сидящей за столом на другом конце зала. За кружком дам теснится множество французов, смотрящих на принцев взглядом участия и трогательного любопытства. Принцы и весь их двор одеты в мундиры, что действительно придает этому двору вид военный и внушительный. Принцы проявляют крайнюю обходительность и любезность, точно так же, как курфюрст и принцессы. После приема принцы возвращаются к себе домой, и курфюрст непременно каждый раз провожает их до низу лестницы и до их карет».

По вторникам граф Прованский и граф д'Артуа в свою очередь принимают у себя курфюрста. На эти приемы приглашается местное дворянство, а также те французы, которые были представлены принцам. «За обедом бывает не так натянуто, как у курфюрста; разговаривают больше и чувствуют себя более непринужденно… После обеда и кофе садятся за игру; является „толпа“ (т. е. те, кто не удостоился приглашения к столу). Принцам представляют тех, кто имеет на это право… В общем, церемониал примерно такой же, как в резиденции у курфюрста, с тем только исключением, что нужно оставаться до конца игры, и что дамы не ходят от одного стола к другому, так как принцы сами обходят дам до начала и после конца игры». Принцы вообще оказывают широкое гостеприимство своим соотечественникам. Помимо этих больших приемов, у них и во все другие дни недели стол накрыт на несколько десятков приборов.

Летом хорошо в Шенборнлусте с его громадным парком, но зимою за городом скучно, и принцы с осени нанимают в самом Кобленце у герцога Лейнингена его дворец Лейенгоф, а свою свиту и свой совет помещают в соседнем, так наз. германском доме, принадлежащем тевтонским рыцарям.

В Кобленц каждый день приезжают новые группы эмигрантов, из которых многие – с сравнительно значительными средствами. Всем этим людям, вырванным из своей обычной обстановки, в сущности, нечего делать, все живут надеждами на лучшее будущее, все жаждут известий, которые подтвердили бы эти надежды. Все это создает потребность встречаться, обмениваться новостями; конечно, обстановка не та, средства не те, что были раньше, но люди все те же, тот же свой, замкнутый, версальский кружок, который в изгнании только еще строже охраняет свою исключительность; тон разговора такой же легкий и изящный, нравы по большей части столь же легкомысленны.

Карл Фридрих Вильгельм, князь Лейнингенский. Неизвестный художник

Только немногие

Наружно между графом Прованским и графом д'Артуа установились хорошие отношения, но приближенные знают, что в действительности братья относятся друг к другу без особой симпатии. По вопросам политическим взгляды их нередко расходятся. На самом деле трудно представить себе двух братьев, более несходных и по внешности, и по характеру, чем эти два принца. Граф д'Артуа, стройный, изящный, подвижной, несомненно, обладал даром с первого раза очаровывать окружающих. Человек крайне поверхностный и пустой, он в молодости вел самый легкомысленный образ жизни, будучи одним из предводителей той золотой молодежи, похождения которой заполняли светскую хронику версальского двора. Обстоятельства выдвинули его на политическое поприще, и он с необыкновенной самонадеянностью взялся за дело, к которому совершенно не был подготовлен, уверенный, что он легко справится с мятежниками и скоро с торжеством вернется на родину. В нем было мало выдержки и последовательности, зато необычайное упрямство. Он упорно держался самых крайних, самых узкореакционных взглядов, высокомерно отстраняя советы более благоразумных лиц. «Он всегда говорил и никогда не слушал других, кроме как для того, чтобы выслушать похвалу своим взглядам или своему поведению». На словах он не отступал ни перед чем, но на деле у него по большей части не хватало мужества довести дело до конца, и в решительную минуту он предпочитал уклониться. Несмотря на убедительные призывы его сторонников, на которые он со своей стороны отвечал пышными фразами о своей готовности пожертвовать собой, как-то всегда выходило так, что ему что-либо препятствовало принять участие в активных выступлениях роялистов. Но в главах своих приближенных он оставался рыцарем, не запятнавшим себя ни одним компромиссом. Граф Прованский так однажды и выразился про своего брата, когда они разошлись по какому-то вопросу, и в совете колебались, чье мнение принять: «Какое же может быть сомнение, – сказал он не без иронии, – мой брат „чист“, а я – нет».

Действительно, граф Прованский был человек совсем иного склада. Смолоду тучный, отяжелевший, чрезмерно полнокровный и склонный к подагре, обладавший к тому же необыкновенным аппетитом, он уже в силу своих физических свойств был малоподвижен; к тридцати годам он уже не мог сесть на лошадь без посторонней помощи и ходил, переваливаясь с ноги на ногу. В то время как его младший брат порхал по Парижу в погоне за удовольствиями, он предпочитал заниматься у себя в кабинете или вести беседы преимущественно на литературные темы. Граф Д'Артуа был известным донжуаном, граф Прованский в юности совершенно не увлекался женщинами, а его позднейшие увлечения носили, по словам современников, довольно платонический характер. В королевской семье за ним давно установилась репутация самого умного из братьев, и когда Людовику XVI предлагали на разрешение какой-нибудь сложный вопрос, он с неизменным добродушием говорил: «Об этом нужно спросить моего брата, графа Прованского». Несомненно, он был умнее и гораздо образованнее своих братьев, но эта образованность носила особый характер – правильнее было бы ее назвать начитанностью. Он, главным образом, считался знатоком литературных вопросов, в особенности всех тонкостей стиля и стихосложения, гордился своим знанием латинских авторов, которых мог без конца цитировать, и любил щеголять своими «просвещенными» взглядами. Проникнутый сознанием своего достоинства, всегда ровный и спокойный, он в обращении был неизменно любезен, но крайне сдержан. В противоположность своему бесценному брату, он очень заботился о своей репутации и старался приобрести популярность среди широких слоев населения. Еще до революции, во время собрания нотаблей, в котором он принимал участие, он выказал готовность до некоторой степени пойти навстречу новым веяниям, да и впоследствии признавал необходимость известных реформ. Было ли это искреннее убеждение, или желание показать свой «просвещенный» образ мыслей, трудно сказать. Недаром император Иосиф II называл его «существом, не поддающимся определению». Уверенный в своих государственных способностях, он среди вынужденного бездействия лелеял честолюбивые мечты. Известно, что рождение дофина явилось для него большим ударом. Говорили, будто он был не чужд тому потоку пасквилей и сатирических песен и стишков про королеву, которые так много способствовали подрыву ее репутации. Впоследствии, когда авторитет короля поколебался, носился слух, будто он даже намеревался его устранить и провозгласить себя регентом, но это обвинение остается недоказанным. Среди известной части эмиграции в Кобленце он был встречен с недоверием. Самый факт благополучного бегства графа Прованского вызывал подозрения. Если ему удалось бежать, то не потому ли, что он находился в тайных сношениях с вожаками революции и выдал им тайну отъезда короля? В этом отношении шли еще дальше. «Мы знали, – рассказывает в своих записках эмигрант Прадель де Ламаз, – что прежняя ложа „Трех Братьев“ возобновила свои действия в Кобленце; шепотом передавали, что она продолжала оставаться в непосредственных сношениях с одной из важных лож Парижа, и называли даже имя того, который будто бы состоял корреспондентом графа Прованского; это был не кто иной, как изверг Робеспьер». Это, очевидно, совершенно вздорное обвинение характерно для той атмосферы, которая господствовала среди некоторых кругов эмиграции[11], Но и помимо таких нелепостей, граф Прованский давал достаточно поводов для нареканий: его осторожность, его желание путем дипломатических переговоров основательно подготовить замышляемое предприятие, казались по сравнению с беспечной стремительностью его брата, только излишней медлительностью, понапрасну тормозящей дело. Таким образом, в самом Кобленце создавалось как бы два течения, две разные группы.

Расхождение между обоими братьями еще усугубилось впоследствии ввиду различия их взглядов на вопросы иностранной политики. В то время как граф д'Артуа возлагал надежды на поддержку английского правительства, граф Прованский, относившийся к англичанам с большим недоверием и считавший их коренными врагами Франции, склонен был в своих политических расчетах опираться скорее на родственный испанский двор. Выражаясь современным языком, это были две разные политические ориентации.

Но, помимо этих двух групп, в эмиграции существовала еще третья, критически относившаяся ко всему, что происходило в Кобленце: это были герцог Конде и его приверженцы, находившиеся в Вормсе. Каждое из этих трех течений имело свой центр; такими центрами, согласно доброй старой традиции, являлись политические салоны; это были салон фаворитки графа Прованского, графини де Бальби, салон любовницы графа д'Артуа, графини де Поластрон, и салон подруги герцога Конде, герцогини Монакской.

Графиня Анна де Бальби была женщина чрезвычайно властная, энергичная и деятельная. Урожденная де Комон Ла Форс, она принадлежала к одному из стариннейших французских

По прибытии в Кобленц граф Прованский поселяет графиню де Бальби в замке Шенборнлус, как придворную даму своей супруги, и скоро салон графини становится самым модным и самым влиятельным салоном в Кобленце. Ее многие ненавидят за ее интриги, и в особенности за ее злой, несдержанный язык, за спиной ее всячески бранят и рады распространять про нее разные сплетни. Но она относится к этому совершенно равнодушно: она знает, что пользуется неограниченным доверием графа Прованского, что он ничего не предпримет без совещания с ней, а что касается до остальных, то, что бы они ни говорили, вечером они будут добиваться чести появиться в ее салоне. Эмигрант граф де Нейльи, который в то время был совсем молодым человеком, описывает в своих воспоминаниях, как проводились вечера у мадам де Бальби: «Там всегда был отличный ужин, – пишет он, – и Месье[12] всегда туда приходил. Там очень веселились, и я кончил тем, что проводил там все вечера. Каждый вечер, окончив свое дежурство у принцессы, графиня де Бальби возвращалась к себе, где уже собиралось ее общество. Прежде всего она переодевалась; ее причесывали близ маленького стола, который приносили из соседней комнаты, ей меняли платье и даже рубашку в нашем присутствии; это было принято и казалось нам столь естественным, что мы об этом даже и не думали. Впрочем, я должен сказать, что, несмотря на мое хорошее зрение, я никогда ничего не видал, точно она была окружена десятью ширмами… Месье обращал на это не более внимания, чем мы. Обыкновенно он сидел, повернувшись спиной, в кресле около камина, опираясь рукой на набалдашник своей трости, тень от которой, когда на нее падал свет, изображала голову Людовика XVI. Он имел привычку засовывать конец этой трости в свой башмак. Во время переодевания мадам де Бальби, которое длилось не более десяти минут, разговор не прекращался. Он продолжался в том же фамильярном и веселом духе после прибытия небольшого числа гостей, допускаемых на эти вечера. Говорили о спектаклях, о музыке, о парижских новостях, о песнях и сплетнях. Месье очаровательно рассказывал анекдоты, умея смягчать рискованные подробности». Нередко вечер заканчивался картами. Мадам де Бальби была страстным игроком, она увлекалась всякими играми: где бы она ни поселялась, среди ее мебели всегда имелась богатая коллекция столов для различных игр. В этом отношении она, впрочем, лишь следовала общей моде: в Кобленце играют не меньше, чем в Версале, играют при дворе, играют в частных домах, играют в кафе. По выражению одного из современников, игра является «неискоренимой язвой этих сборищ».

Мадам де Бальби. Карикатура 1791 г.

Среди всех этих развлечений мадам де Бальби не перестает интересоваться политическими вопросами, она следит за ходом дел и дает советы графу Прованскому, который охотно ее выслушивает. «Ее советы, – пишет один из современников, – соответствовали энергии ее характера». В ее салоне можно встретить всех сколько-нибудь выдающихся людей, проезжающих через Кобленц, там можно узнать все новости, все политические слухи.

Несколько иным был салон графини де Поластрон, и в особенности совершенно иной была его хозяйка. Насколько графиня де Бальби любила блеск и шум, любила быть на виду и играть политическую роль, настолько графиня де Поластрон предпочитала тихую, спокойную жизнь среди небольшого кружка избранных друзей, вдали от всяких интриг. Политика ее не интересовала. Нежная, томная Люзи, как ее называли ее друзья, вся отдавалась своему чувству, ее роман с графом д'Артуа наполнял все ее существование.

Графиня Луиза де Поластрон, урожденная графиня д'Эспарбес де Люссан, воспитывалась в самом аристократическом из монастырских пансионов Парижа. Приемная этого монастыря представляла собою великосветский салон, где молодые дамы и барышни высшего общества, недавно покинувшие пансион и приезжавшие навестить воспитавших их монахинь, встречались с родственницами нынешних воспитанниц, принадлежавшими к тому же кругу. В этой приемной Луиза д'Эспарбес познакомилась с всесильной фавориткой королевы, герцогиней Полиньяк, воспитанной в том же пансионе. Герцогине настолько понравилась хорошенькая, робкая молодая девушка, что она решила выдать ее замуж за своего брата, виконта де Поластрона. Невесте было 15 лет, жениху – 18. Брак был чисто

Луиза д'Эспарбес де Люссан. Художник А. Кухарски

Графиню де Поластрон нельзя было собственно назвать красивой в строгом смысле слова, но в нежных чертах ее лица с меланхолической улыбкой, с большими голубыми, несколько грустными глазами, в ее грациозной, тонкой, как бы надломленной фигуре, несомненно, была своеобразная прелесть. Она эмигрировала в самом начале революции и вместе с семьей Полиньяк поселилась в Венеции. Мы уже видели, что она навещала графа д'Артуа в Турине. Когда же он переселился в Кобленц, она, не в силах долее выносить разлуку, приехала туда же; распродав перед этим значительную часть своего имущества, она привезла своему возлюбленному принцу несколько мешков с золотом на дело восстановления монархии во Франции. Для нее был нанят дом неподалеку от дворца курфюрста, и граф д'Артуа стал проводить у нее целые дни. «Он даже работает там с г. де Калонн, – пишет один из современников, – остальное время он проводит в интимном обществе, состоящем из четырех или пяти молодых женщин и нескольких молодых людей, среди которых благоразумный человек появляется только в том случае, если он должен видеть графа д'Артуа по срочному и необходимому делу». Вечером у графини де Поластрон также ужинают и играют в карты, но хозяйка играет без увлечения, а лишь по обязанности. Политических новостей в этом салоне не услышишь, зато там можно встретить несколько изящных, очаровательных женщин, тогда как у мадам де Бальби бывает почти исключительно мужское общество. Вообще те, кто является постоянными посетителями салона мадам де Бальби, уже не включаются в списки лиц, приглашаемых к мадам де Поластрон, и наоборот. «Так как дом графини де Поластрон выходит на дворцовую площадь и на главную улицу, – пишет далее тот же очевидец, – и так как граф д'Артуа со своими приближенными постоянно показывается у окон, то тысячи эмигрантов ежедневно являются свидетелями его времяпрепровождения». Среди эмигрантов, впрочем, только отдельные лица сознают неуместность подобного поведения, в особенности в такое время, но добрые жители Кобленца возмущены. Сам курфюрст собирается усовещевать своего легкомысленного племянника. Однако близкие к принцу лица его удерживают: «Помилуйте, – говорят они ему, – да принц никогда не был так благоразумен, как с тех, пор, что у него имеется главная фаворитка». Этот неопровержимый довод убеждает курфюрста, и он решает лучше не вмешиваться в частную жизнь своего родственника.

* * *

В 120 километрах от Кобленца, вверх по Рейну, лежит Вормс. Там, во владениях курфюрста-архиепископа Майнцского, поселился, как мы видели, герцог Конде со своей семьей. Там царит совершенно иной дух, иное настроение. Если Кобленц представляет собой подобие версальского двора, то Вормс напоминает скорее военный лагерь. По мере того как рушатся последние остатки дисциплины в королевских войсках, по мере того как учащаются случаи зверской расправы солдат со своими офицерами, призывы герцога Конде находят все больший отклик среди военных. То отдельные офицеры, то группы офицеров одного полка покидают родину и являются в Вормс в надежде, что старый полководец, ближайший родственник королевского дома, которого помнят в войсках еще со времен Семилетней войны, скоро поведет их в поход на Францию «для восстановления престола и алтарей». Бывали случаи, правда единичные, когда и солдаты, увлеченные общим порывом, присоединялись к своим офицерам и полк в полном составе переходил через границу. Но не одни военные приезжают в Вормс; туда приезжают люди самых разных общественных положений, не только дворяне-помещики, но также чиновники, представители магистратуры, торговцы, горожане, простые земледельцы, люди самых различных возрастов, никогда раньше в войсках не служившие, но готовые жертвовать собой и горящие желанием принять участие в предстоящем походе. Поступление в армию здесь не было обставлено теми затруднениями, как в Кобленце: чтобы быть принятым в войска, достаточно было иметь двух поручителей родом из той же провинции, как кандидат. Правда, и здесь вначале не обошлось без некоторых трений: эмигранты, первыми откликнувшиеся на призыв герцога Конде, первые сто человек, записавшиеся в армию, только себя считали истинными «чистыми» роялистами; ко всем явившимся позднее они относились недружелюбно, в особенности если имелся хоть малейший повод подозревать их в склонности к умеренному образу мыслей; таким лицам ставились всякие препятствия к поступлению в эмигрантские отряды. С течением времени эти шероховатости сгладились и набор происходил успешно. Всех прибывающих в Вормс добровольцев нужно было вооружить, насколько возможно, обучить и затем организовать из них отдельные воинские части. Поэтому на

В Вормсе не существовало такого строгого придворного этикета, как в Кобленце. Герцог Конде держался гораздо проще, чем принцы. Когда собравшееся в Вормсе дворянство предложило ему устроить для него почетную стражу, он, уступая настояниям, после долгих переговоров дал наконец согласие на эту меру, но поставил условием, «чтобы каждый день дежурило не свыше двенадцати человек и чтобы каждый же день они обедали за его столом». В залах дворца, где живет герцог, каждый день с утра до вечера толпятся все те, кто еще не пристроился ни к какому делу, – а таких всегда оказывается немало, – и, когда герцог получает какое-нибудь важное известие, он выходит из своих апартаментов и тут же делится новостью со своими «собратьями по оружию». Популярность герцога среди окружающей его маленькой армии громадна.

Гораздо менее популярен его сын, герцог Бурбонский. Из трех последних представителей рода Конде герцог Бурбонский наименее яркая личность; он как-то стушевывается между своим заслуженным отцом и подающим большие надежды сыном, молодым герцогом Энгиенским. Герцог Бурбонский как будто и сам сознает свою посредственность и не старается выдвинуться на первый план нигде, даже не на полях сражения, по колкому замечанию графини де Буань. Еще 15-летним мальчиком он женился на принцессе Луизе Орлеанской, сестре Филиппа Эгалите, которая была на шесть лет старше его и в которую он был страстно влюблен. Но это увлечение со стороны герцога продолжалось недолго и быстро сменилось другими. К тому же супруги совершенно не подходили друг к другу, ни по характеру, ни по образу мыслей. Даже рождение сына, герцога Энгиенского, не способствовало их сближению. Наконец после десяти лет супружеской жизни этот неудачный брак был расторгнут. Много шума вызвала в свое время в придворных кругах дуэль герцога Бурбонского с графом д'Артуа. Это было за несколько лет до того, как герцог разошелся со своей супругой. Во время карнавала, на большом публичном маскараде в Опере, произошла ссора между графом д'Артуа и герцогиней Бурбонской, причем брат короля настолько забылся, что при всей публике снял маску на лице герцогини. На следующий день герцог вызвал его на дуэль. Поединок этот окончился вполне благополучно: соперников поспешили разъединить, и оба остались невредимы. Это столкновение не повлияло также и на дальнейшие отношения между обоими принцами; герцог Бурбонский даже сопровождал графа д'Артуа во время осады Гибралтара. Эта экспедиция, впрочем, не принесла особых лавров ни тому ни другому. В эмиграции герцог сравнительно мало интересовался военными делами и не проявлял в этом отношении большого усердия; его гораздо больше занимали его многочисленные романы.

Луи Анри Жозеф де Конде, герцог Бурбонский. Художник Ш.Б. де Буафремон

Совсем иным был его сын, молодой герцог Энгиенский. Этот последний отпрыск славного рода Конде, казалось, унаследовал все блестящие качества своих предков. Изящный, веселый, остроумный, безудержно храбрый, он с детства мечтал о воинских подвигах. «Великий Конде» был его кумиром, и он страстно желал ему уподобиться. «Я надеюсь доказать, что я также могу быть Конде, – пишет он в своем дневнике, – и с нетерпением ожидаю этого момента». И это не были пустые слова. Под руководством своего деда он основательно изучал военное дело, добросовестно знакомясь со всеми подробностями военной службы и принимая участие в тяготах походной жизни. Когда он покинул родину, ему было всего лишь семнадцать лет. Чисто юношеский задор соединялся в нем с глубоким чувством долга, с истинно благородным образом мыслей и поразительной для такого юноши трезвостью взглядов на окружающую обстановку. В Турине, в Вормсе он был всеобщим любимцем: его любили товарищи по оружию, к нему с любовью относились солдаты, его баловали женщины. В тех немногих сражениях, в которых ему привелось участвовать, он выказал, не говоря уже о смелости и отваге, также и выдающиеся военные дарования. Популярность его была велика не только среди эмигрантов, но даже, как ни странно, и среди республиканских войск, с которыми ему приходилось сражаться, и многие склонны были видеть в нем будущую надежду Франции. «Вам не нужно было родиться принцем, чтобы создать себе положение, – говорит ему во время перемирия республиканский генерал Абатуцци, – если бы вы были сыном простого угольщика, вы бы в силу вашего военного таланта точно так же командовали бы авангардом в республиканской армии». А несколько лет спустя, в 1802 году, дипломатический представитель французского правительства в Вене сообщает тайному агенту роялистов графу д'Антреу, что, по его сведениям, во Франции замечается течение в пользу восстановления монархии, причем герцога Энгиенского, конечно, предпочли бы братьям короля. Мрачная трагедия во рву Венсенского замка 21 марта 1801 года, как известно, положила конец этим надеждам.

Герцог Энгиенский. Художник П.А. Халл

Общими симпатиями в Вормсе пользовалась дочь герцога Конде, принцесса Луиза-Аделаида Бурбонская, «белая богиня с круглым лицом», как ее прозвали за ее полные щеки и необыкновенно нежный матовый цвет лица, наследственный в роду Конде.

Приветливая и ласковая, готовая повсюду, где возможно, облегчить нужду и страдания, она отличалась сердечной добротой и глубокой, искренней религиозностью. Несмотря на привычку подчиняться капризам своего властного отца и даже жертвовать в угоду ему своим личным счастьем, она сохранила твердость характера и стойкость убеждений. В свое время, еще при Людовике XVI, когда она совсем молодой девушкой появилась при дворе, за ней стал ухаживать ее сверстник, граф д'Артуа. В придворных кругах были убеждены, что дело кончится браком, тем более что король относился к этому вполне благосклонно. Со дня на день ожидали, что принцесса официально будет объявлена невестой, но в последнюю минуту все расстроилось. Людовик XV, разгневанный некоторыми политическими выступлениями герцога. Конде, воспротивился предположенному браку и выбрал для своего внука другую невесту. Граф д'Артуа беспрекословно подчинился приказанию своего деда и женился, как ему было велено, на дочери короля Савойского, к которой он, впрочем, не чувствовал никакого влечения. Таким образом, рушилась надежда герцога Конде видеть свою дочь замужем за родным братом будущего короля. Для самолюбия герцога это был жестокий удар, а в душе принцессы эти события не могли не оставить горького осадка. В известной мере они, конечно, повлияли и на дальнейшие отношения между королевским домом и семьей Конде.

В эмиграции принцесса Луиза недолго оставалась со своим отцом; следуя своему

В Вормсе принцесса Луиза ведет скорее замкнутую жизнь, но стараясь выдвинуться вперед; другая женщина занимает там первое место: это принцесса Монакская, долголетняя подруга герцога Конде, ее салон является главным политическим центром Вормса, там разрешаются самые важные вопросы, туда стремятся попасть все те, кто добивается каких-либо милостей. Связь ее с герцогом Конде продолжалась так долго, отношения их были настолько прочны, все это было настолько открыто, настолько общеизвестно, что на принцессу привыкли смотреть почти как на его супругу. Значительно позже, когда она овдовела, он действительно на ней женился. Родом из знатной генуэзской семьи Бриньоле Сала, она очень молодой девушкой вышла замуж за герцога Монакского, но вскоре с ним разошлась. Конде, который недавно овдовел, сильно ей увлекся; через некоторое время он, невзирая на протесты своей дочери, настоял на том, чтобы принцесса поселилась у него в Шантильи. С тех пор, несмотря на неоднократные, мимолетные измены герцога, они были неразлучны. Она эмигрировала вместе со всей семьей Конде. В это время ей было свыше 40 лет, но она выглядела значительно моложе и продолжала быть очень красивой женщиной, производившей крайне величественное впечатление. «Нельзя было представить себе ничего более очаровательного, как эта стройная блондинка, – пишет про нее Гете, обедавший с нею у Штейна в Майнце в августе 1792 года, – молодая, веселая, разговорчивая, она покорила бы любого мужчину, на которого обратила бы внимание». Обладая необыкновенно цельным, прямым характером, не способная ни к интригам, ни к компромиссам, она неуклонно шла к поставленной себе цели. Теперь все помыслы ее были сосредоточены на успехе того дела, которым руководил герцог. Для этого она ничего не жалела; она пожертвовали все свои драгоценности, все свое серебро, чтобы хоть отчасти покрыть расходы по организации армии: она сама во все входила, всюду чувствовалось ее влияние. Нередко она служила даже секретарем своему другу. Герцог Конде, столь властный с другими, всецело подчинялся ее воле. «Прямо неслыханно, чтобы принц в таком возрасте до такой степени находился под властью женщины, – пишет маркиза де Бомбель, – герцог Конде перед ней похож на мальчишку».

Желая играть первую роль в эмиграции, принцесса Монакская относится с нескрываемой неприязнью к двум другим «королевам эмиграции» – графине де Бальби и графине де Поластрон, и это соперничество салонов еще более обостряет и без того несколько натянутые отношения между Кобленцем и Вормсом. В Вормсе смотрят критически и не без некоторой доли презрения на все, что делается в Кобленце, а там в свою очередь не доверяют герцогу Конде, находят его чересчур беспокойным, завидуют его успеху в деле организации войска. «Приехав в Кобленц, – пишет один из эмигрантов, – я скоро мог убедиться, что там у многих лиц проявляется неудовольствие по поводу большого количества дворян, и в особенности офицеров, которых военная репутация герцога Конде и всеобщее уважение, коим он пользуется в армии, привлекают под его знамена».

Таким образом, ни среди приверженцев монархии, ни в самой королевской семье в это критическое время не было единомыслия, не было должного единства, не говоря уже об Орлеанской ветви королевского дома, глава которой, Филипп Эгалите, открыто перешел на сторону революции, мы видим, что между королем и королевой, оставшимися в Париже, с одной стороны, и принцами, находящимися за границей, с другой, обнаруживается резкое несогласие. Как по вопросу о будущем государственном устройстве Франции, так и по вопросу о способах борьбы с революцией, взгляды их резко расходятся, и это разногласие является одним из главных тормозов контрреволюционного движения. Что касается монархических кругов, то наиболее крайние роялисты, сторонники полного возврата к старому, по большей части эмигрировавшие за границу, относятся к людям более умеренных воззрений чуть ли не с большей ненавистью, чем к якобинцам, и клеймят их позорной кличкой «monarchiens». Но и в среде самой эмиграции, и именно среди наиболее реакционно настроенных ее представителей, готовящихся к вооруженному выступлению против революции, дело не обходится без трений, и тут намечаются как бы три различных партии, причем, однако, разделение это вызвано не столько какими-либо принципиальными разногласиями, сколько личными счетами тех, кто стоит во главе этих групп: граф Прованский, граф д'Артуа, герцог Конде – каждый имеет своих приверженцев. Все эти шероховатости, разумеется, также препятствуют успеху начатой борьбы.

Известие о неудачном бегстве королевской семьи, о том, что король был задержан в Варенне и принужден под охраной депутатов Национального собрания вернуться в Париж, подвергаясь по пути оскорблениям и насмешкам разнузданной толпы, произвело сильное впечатление на европейские дворы. Эти события ясно показали, что король в сущности является пленником. Даже осторожный Леопольд II при таких обстоятельствах не мот более оставаться равнодушным; он взял на себя инициативу совместного дипломатического выступления держав и обратился к российской императрице и к королям английскому, прусскому, испанскому, сардинскому и неаполитанскому, предлагая им сделать сообща энергичное представление национальному собранию, требуя независимости короля и восстановления авторитета королевской власти. Представление держав должно было в случае надобности быть поддержано военной силой. «Более чем пора спасти нашу сестру и задушить эту французскую эпидемию», – пишет Леопольд II своему брату. Это была первая попытка прямого вмешательства императора в отношения между королем и Национальным собранием. Казалось, что надеждам принцев суждено, наконец, осуществиться, и что Европа на этот раз действительно выступит на защиту французской монархии.

Впрочем, к деятельности самих эмигрантов император по-прежнему относится совершенно отрицательно и, подготавливая выступление против революции, не только не хотел на них опираться, но, наоборот, стремился по возможности ограничить их участие в этом деле. «Не верьте ничему, – пишет он своей сестре Марии-Христине, правительнице Австрийских Нидерландов, – не поддавайтесь никаким влияниям и не делайте ничего из того, о чем французы и принцы будут вас просить, ограничивайтесь любезностями и обедами; не давайте им ни войск, ни денег, ни гарантий».

Возвращение королевской семьи в Париж 25 июня 1791 года. Художник Ж.Л. Приер

Принцы, со своей стороны, все же рассчитывали, что им удастся преодолеть предубеждения императора и что обстоятельства побудят его предоставить им соответственную роль в предполагаемом выступлении. Между тем переговоры между державами о

Таким образом, стало ясным, что предполагавшееся общее выступление европейских держав на этот раз не состоится. Только один из монархов продолжал отстаивать необходимость немедленно предпринять самые энергичные действия против революции. Это был король шведский Густав III, находившийся в это время в Ахене, где он устраивал блестящие приемы для стекавшихся туда эмигрантов, среди которых он пользовался необычайной популярностью. Густав III чувствовал себя обиженным тем, что, приглашая другие дворы к совместным действиям, император его обошел и не счел нужным обратиться к нему, наиболее убежденному поборнику монархических принципов. Он не был сторонником дипломатического воздействия, не признавал никаких компромиссов и считал, что революцию нужно подавить силой оружия. На совещании с графом д'Артуа он изложил свои планы, главной составной частью которых являлась высадка отряда из 16 тысяч шведов под его предводительством где-нибудь на берегах Нормандии или Бретани, с тем чтобы эти войска были доставлены туда на русских судах и чтобы корпус русских войск одновременно оказал им поддержку. Таким образом, все сводилось к тому, чтобы заручиться содействием русской императрицы. Эти перспективы показались принцам весьма заманчивыми. Но, и помимо этих соображений, другие обстоятельства также побуждали принцев обратиться к государыне, столь благосклонно относившейся к эмигрантам-роялистам. Казна принцев была пуста, и потому, как бы ни повернулись события, в какие бы формы ни вылилась борьба за восстановление королевской власти, им прежде всего необходимо было обеспечить себя некоторыми средствами на продолжение своей деятельности. В этом отношении они возлагали все свои надежды на щедрость императрицы Екатерины. При таких условиях в конце июля 1791 года было решено послать доверенное лицо к петербургскому двору с просьбой о помощи. Поручение это было возложено на барона Бомбеля, брата маркиза Бомбеля, французского посланника в Венеции, о котором упоминалось выше. Принц Нассау-Зиген со своей стороны должен был поддержать перед Екатериной ходатайство принцев.

Прежде чем перейти к изложению результатов поездки Бомбеля, нам необходимо вернуться несколько назад и посмотреть, как складывались отношения между Францией и Россией со времени отъезда графа Сегюра и какое настроение господствовало в Петербурге в момент прибытия туда представителя принцев.

Глава III

После отъезда графа Сегюра из России французским поверенным в делах в Петербурге оставался секретарь посольства Жене. Эдмунд-Карл-Эдуар Жене происходил из скромной, но весьма культурной чиновничьей семьи. Его отец при Шуазеле занимал должность начальника бюро переводчиков в министерстве иностранных дел. Его сестра, известная мадам Кампан, одна из наиболее образованных женщин своего времени, в течение долгого времени состоявшая при Марии-Антуанетте, оставила интересные мемуары, в которых ярко выражается ее глубокая преданность несчастной королеве; впоследствии, уже при Наполеоне, она была поставлена во главе сиротского воспитательного дома в Экуане для дочерей лиц, имевших орден Почетного легиона. Жене начал с военной службы; дослужившись до чина капитана драгунского полка, он был назначен военным атташе при французском посольстве в Берлине, а затем в Вене, после чего перешел на дипломатическое поприще и в 1788 году, благодаря личному покровительству королевы, получил должность секретаря посольства в Петербурге. «Королева настояла на том, чтобы мне прислали молодого человека, которому она покровительствовала, – пишет граф Сегюр в своих воспоминаниях, – это был г. Жене, брат мадам Кампан. Он оказался человеком остроумным, образованным, знающим несколько языков и обладающим различными приятными талантами, но у него очень увлекающаяся голова». В силу семейных традиций и по своим личным взглядам Жене был роялистом, он был искренне предан королю, восторгался «его добродетелями и отеческой добротой»; однако вместе с тем он был столь же убежденным сторонником умеренно-либеральных идей и видел в реформах Национального собрания зарю новой счастливой эры для Франции; беспорядки и бесчинства, сопровождавшие установление нового строя, его тревожили; в своих донесениях он выражал беспокойство по поводу «брожения, огорчающего Францию», но на многие отрицательные явления он все же закрывал глаза или во всяком случае считал их чем-то преходящим; он был уверен, что государственная мощь Франции скоро возродится и что даже сейчас, несмотря на всю внутреннюю неурядицу, она может по-прежнему играть первенствующую роль в международной политике на себя он смотрел, как на представителя новой Франции, интересы и авторитет которой он отстаивал с большой страстностью, болезненно воспринимая всякое выражение недоверчивого, высокомерного или враждебного отношения к новым порядкам. Он представитель короля, но короля конституционного, правящего в единении с избранниками нации.

Жанна Луиза Анриэтта Кампан. Художник Ж. Бозе

В инструкции, оставленной Сегюром, поверенному в делах внушалось, чтобы «впредь до получения новых распоряжений от двора он не ставил себя других целей, кроме поддержания наших дел и нашего кредита в том положении, в котором они сейчас находятся, и оказания сопротивления стремлениям тех держав, которые хотели бы, чтобы мы утратили наше влияние в России». Этими враждебными Франции державами являлись главным образом Англия и Пруссия. Переходя затем к вопросу о лицах, руководивших русской иностранной политикой, Сегюр давал своему заместителю следующие указания: «…г. Жене должен всячески стремиться приобрести расположение и доверие вице-канцлера (графа А.И. Остермана), графа Безбородко и г. Моркова; он увидит, что они настроены благожелательно, и должен поддерживать в них надежду на то, что мы заключим союзный договор». Эти слова показывают, что Сегюр, несмотря на неблагоприятные отзывы из Франции,

Граф Остерман, хотя и занимал пост вице-канцлера, в действительности не пользовался большим влиянием. «Граф Остерман занимал место вице-канцлера только ради наружной представительности, – пишет один из дипломатов, аккредитованных при петербургском дворе[13], – …еженедельно в известные дни он принимает для совещаний, но каждый посланник избирает, смотря по его личным связям или по свойству дел, ему предстоящих, тот путь, который он считает наиболее удобным для достижения своих целей; Остерману же сообщает о своих действиях только для формы, когда дело уже почти доведено до конца. Тогда граф Остерман бессознательно передает ответы, продиктованные ему г. Безбородко или г. Бакуниным[14]… Зависть и колкость, преобладающие в его беседах, не придают приятности объяснениям, которые необходимо с ним иметь».

И.А. Остерман. Художник П. Крафт Старший

Доверенным лицом Екатерины по всем вопросам внешней политики был в эти годы граф Безбородко, который, состоя секретарем государыни, занимал в то же время должность члена Коллегии иностранных дел. Через его руки проходили самые ответственные, самые секретные дела. «Независимо от счастливой памяти, значительно облегчающей его собственный труд, а также труд тех, кто с ним работает, – пишет тот же наблюдатель, – он (Безбородко), говорят, обладает в высокой степени даром находить благополучный выход в самых щекотливых делах. Этими двумя качествами он до такой степени возвысился во мнении Екатерины II, что в ежедневных беседах с ним эта государыня говорит ему обо всем и открывает ему возможность иметь влияние на все». «Изо всех министров, – пишет дальше упомянутый дипломат, – я гораздо более склонен верить в его честность, чем в честность кого-либо другого из них, и если бы мне предстояло вести какое-нибудь важное дело, то я счел бы за лучшее довериться ему вполне». В противоположность Остерману Безбородко отличался «своим ровным характером, кротким и почти застенчивым обращением, а также небрежной простотой одежды».

Отношения между вице-канцлером и графом Безбородко были далеко не из лучших. Напыщенный, вечно брюзжащий немец и хитрый, добродушный хохол, любивший широко пользоваться всеми благами жизни, были слишком разными людьми; к тому же они нередко расходились во взглядах по вопросам иностранной политики, в частности, как мы увидим ниже, и по вопросу об отношениях к французскому правительству. О том, как смотрел граф Безбородко на официального главу нашего дипломатического ведомства, можно судить хотя бы по следующему письму его к графу С.Р. Воронцову, нашему послу в Лондоне, с которым он состоял в дружеской и откровенной переписке. Письмо написано 9 июля 1789 г. Сообщив о состоявшейся несколько дней тому назад свадьбе графа Дмитриева-Мамонова, Безбородко прибавляет: «Вице-канцлер доказал при сем случае, что он презлой скот, искал вкрасться в милость сего бывшего фаворита, жалуясь на меня, и иногда успевал; но то беда, что, когда за руль брался, худо правил, и надобно было всегда ко мне же обращаться. Он забыл, что он, по слову покойного Верженя, „соломенная голова“». Почти в тех же выражениях отзывался о графе Остермане и император Иосиф II; он называл его «соломенной чучелой, ничего не делающей и не имеющей веса».

Что касается третьего из упомянутых в составленной Сегюром инструкции лиц, А.И. Маркова, состоявшего с 1786 года третьим членом Коллегии иностранных дел, то он своему возвышению обязан был в значительной мере графу Безбородко. «В числе покровительствуемых графом Безбородко чиновников, – читаем мы в записках Грибовского, – граф Аркадий Иванович Морков занимал одно из первых мест и считался доверенным его приверженцем. Он с самой своей молодости служил по дипломатическому корпусу, долгое время находился при парижской миссии секретарем и советником посольства и, умея писать на французском языке, сделался для покровителя своего, управлявшего собственными по иностранной части государыни делами и весьма мало знавшего иностранные языки, необходимым. Он был произведен в тайные советники и сделан третьим присутствующим в иностранной коллегии, но работа его доходила до рук императрицы через графа Безбородко… Он… был росту среднего, сухощав, от оспы безобразен, одевался по-тогдашнему щеголевато, имел свойство надменное, но вместе с тем гибкое и лукавое, был себялюбив и скуп». Впоследствии, как известно, он совершенно разошелся со своим благодетелем графом Безбородко, перейдя на сторону нового восходящего светила графа Платона Зубова[15].

Из этих трех сановников, расположение которых рекомендовалось приобрести г. Жене, это ему сравнительно лучше удалось в отношении Остермана. Безбородко же, а также и Морков, будучи сторонниками разрыва с революционной Францией, относились к нему резко отрицательно.

Вообще положение нового поверенного в делах было крайне затруднительным. Лично Жене, не обладая ни именем, ни состоянием, не мог, конечно, иметь большого веса в придворных кругах, к тому же его либеральный образ мыслей, в особенности ввиду господствовавшего тогда при дворе реакционного настроения, внушал известные подозрения. То, что кое-как сходило с рук блестящему графу Сегюру, то отнюдь не прощалось его более скромному заместителю. Сама Екатерина, по-видимому, лично его почти совсем не знала. Среди высшей придворной и чиновной знати у него было мало связей; круг его знакомства ограничивался главным образом иностранными дипломатами, а среди русских – военной молодежью, многие из которых, судя по отзывам Жене, были склонны к «вольному» образу мыслей. Политическая обстановка также складывалась для французского поверенного в делах неблагоприятно. Екатерина, как мы видели, была крайне раздражена против версальского двора за отказ от предположенного союза; с глубоким возмущением следила она за ходом развития революционного движения во Франции; уверенная, что Франция на долгие годы утратила свое политическое могущество и значение, она стала искать сближения с Англией. «Бога ради старайтесь связать нас с Англией и по торгу и по политике. Вам великое спасибо и слава будет за столь важную услугу», – писал 20 декабря 1789 года граф Безбородко графу С.Р. Воронцову в Лондон.

Эти обстоятельства, разумеется, не могли не отразиться на положении дипломатическаго представителя Франции и на отношении к нему со стороны наших государственных деятелей. Первое

Впрочем, одновременно менялись и взгляды самого Жене: он все более и более поддавался влиянию либеральных идей; с восторгом приветствуя выработанную Национальным собранием конституцию, ограничивающую власть короля, он считал, что раз новый строй признан нацией, то всякий любящий свою родину гражданин обязан не только ему подчиниться, но и всеми силами его поддерживать и стараться ему помочь. В этом отношении официальные представители должны, по его мнению, подавать пример другим. Поэтому, зная, в каком плачевном состоянии находятся французские финансы, Жене, в порыве энтузиазма, жертвует часть своего жалованья и своих личных средств, прося министра иностранных дел «возложить эти пожертвования от его имени на алтарь отечества»; он продает часы и украшенную камнями шпагу и также пересылает министру вырученные за эти вещи 800 ливров на патриотические цели. Чем более отрицательным становится отношение русских правительственных кругов к тому обороту, который принимают события во Франции, тем более ярым защитником новых порядков является Жене, тем нетерпимее он становится. Особенно озлоблен он против эмигрантов, которых он считает врагами своего отечества, благодаря проискам которых представитель Франции при русском дворе постепенно утрачивает последние остатки своего влияния.

Вначале Жене ревностно принялся за разрешение поставленной ему задачи. Он видимо надеялся, что все же возможно будет осуществить тот грандиозный проект четверного согласия: Россия, Франция, Австрия и Испания, который, как мы видели, в свое время имел в виду Сегюр. Он шел даже дальше и мечтал о том, чтобы после заключения мира между Россией и Швецией привлечь к этому союзу также и северные державы: Швецию и Данию. В сближении между Францией и Россией он видел завершение мыслей Петра Великого и, предаваясь иллюзиям относительно взглядов Екатерины, доносил своему министру иностранных дел: «Я могу вам засвидетельствовать, что в настоящее время мы нашли бы ее (т. е. российскую императрицу) столь же расположенной, как в 1788 году, сговориться с нами, чтобы навести порядок в Европе и осуществить систему Петра I. Этот великий муж считал, что только Франция и Россия могут, благодаря их свойствам и географическому положению, сдерживать все промежуточные государства, подобно тому как две сжимающих силы сдерживают тела, подвергающиеся их воздействию, он не думал, однако, о Северном союзе, который явился бы дополнением этой мудрой теории». В Петербурге довольно холодно относились к заявлениям Жене, и в особенности к его заверениям, что «король только и ожидает восстановления сил своего королевства, чтобы закрепить союз с Россией». «Мы не сомневаемся в дружбе короля, но кто нам поручится, что система, избранная королем, не встретит возражений со стороны Национального собрания», – отвечал ему граф Остерман и в подтверждение своего недоверчивого отношения указывал на проявляющееся среди депутатов неудовольствие против союза с Австрией, служащего как раз тем связующим звеном, которое должно было соединить Францию с Россией. Из Парижа Жене также не получал особого одобрения; там видимо опасались, как бы он не зашел слишком далеко и не связал Францию непосильными обещаниями, и потому старались умерить его пыл.

В своем стремлении способствовать сближению между Россией и Францией Жене хватался за все, что могло бы содействовать установлению более тесных отношений между обеими нациями. Так у него возникла мысль о посылке французских морских офицеров в Россию для практического усовершенствования в морском деле. Французскому флоту со времени заключения мира с Англией больше не приходилось воевать; в России же французские офицеры могли бы принять участие в военных действиях против турок. Это дало бы им необходимую практическую подготовку и в то же время, несомненно, было бы благоприятно встречено в России, где в то время нуждались в морских офицерах. Мысль эта была поддержана и принцем Нассау-Зигеном, который в то время командовал русским флотом. Но в Париже отнеслись к этому предложению весьма сдержанно. Ответ министра иностранных дел на донесение Жене, между прочим, ярко отражает двойственность положения, занятого французской политикой в борьбе между Россией и Турцией. «Если кое-кто (из французских офицеров), – писал граф Монморен, – пожелает отправиться в Россию для приобретения сведений, я думаю, что им можно будет выдать разрешение путешествовать. Но все, что носило бы характер помощи, оказываемой одной из воюющих держав, не могло бы согласоваться ни с нашими принципами, ни с нашим положением. Тем не менее, так как ввиду новой организации флота несколько офицеров могли бы остаться без занятий, а другие, может быть, не захотели бы продолжать служить при новом порядке вещей, король отнесся бы сочувственно к тому, чтобы они приняли решение отправиться в Россию». В действительности лишь очень немногие из французских моряков воспользовались возможностью перейти на русскую службу, но среди них мы встречаем славное имя маркиза Траверсе, будущего адмирала русского флота и морского министра при Александре I.

Несмотря на постепенное уклонение его политических взглядов в сторону республиканских идеалов, личные чувства Жене к французскому монарху и к королеве, насколько мы можем судить по его донесениям, оставались неизменными. Сообщая в Париж о том, какой отклик встречают происходящие там события в Петербурге, он с удовлетворением отмечает все проявления симпатий со стороны русского двора и правительства по отношению к французской королевской семье. «Подробности всего, что произошло как в Париже, так и в Версале, 8 и 9-го прошлого месяца[16], – доносит Жене в ноябре 1789 г., – были получены императрицею три дня тому назад, и я считаю своим долгом дать вам отчет о впечатлении, которое события, столь быстро следовавшие одно за другим, произвели на сердце Екатерины II. Лицо, находившееся около государыни в момент, когда эти письма были ей вручены, мне об этом точно сообщило. Она была занята срочными делами, касающимися управления империей; но наши грустные известия поглотили все ее внимание. Она с воодушевлением говорила о своей дружбе к их величествам и об огорчении, которое ей причинили известия о перенесенных ими невзгодах и положении, в котором они находились. Она восторгалась их мужеством, их

Несомненно, Екатерина, хотя бы из чувства монархической солидарности, не оставалось безучастной к судьбе французской королевской семьи. Что касается самого Людовика XVI, то у Екатерины, наряду с чувством жалости, проявлялось иногда несколько презрительное отношение к его слабости и уступчивости; она неоднократно высказывала, что на его месте она поступила бы иначе и, несомненно, сумела бы побороть революцию. К королеве, про которую недаром Мирабо сказал, «у короля есть только один мужчина, это его жена», она относилась с вполне искренней симпатией. Многочисленные доказательства этому мы находим, между прочим, в переписке Екатерины с Гриммом, на основании которой, ввиду ее непринужденного характера, по большей части лучше можно судить об истинных взглядах императрицы, чем на основании каких-либо официальных актов. «Я очень искренне желаю, – пишет Екатерина Гримму 21 июня 1790 года, – чтобы несчастья Франции пришли к концу и она вновь заняла в Европе значительное место, и в особенности, чтобы положение королевы стало таким, которое соответствовало бы тому живому участию, которое она мне внушает: великое мужество торжествует именно среди великих опасностей». На следующий день, упомянув о кончине императора Иосифа II, она прибавляет: «По этому поводу я тысячу и тысячу раз жалела французскую королеву, которая за короткий срок потерпела столько различных утрат, но она обладает мужественным характером своей матери и неустрашимостью, свойственной ее семье». «Никто не принимает ближе к сердцу страданий королевы, чем я, – читаем мы в одном из последующих писем, – я ее люблю, как возлюбленную сестру моего лучшего друга Иосифа II, и восторгаюсь ее мужеством… Она может рассчитывать, что там, где я могу быть ей полезной, я сочту долгом это сделать; будучи другом и верной союзницей ее братьев, я не могу мыслить иначе. Я от всего сердца желаю, чтобы критические обстоятельства изменились к лучшему возможно скорее».

В переписке Екатерины II с графом Н.П. Румянцевым сохранилось между прочим упоминание о том, что императрица желала наградить орденом Св. Владимира двух офицеров королевской гвардии, спасших жизнь Марии-Антуанетты 6 октября 1789 г., когда толпа ворвалась в Версальский дворец. Ордена были отправлены графу Румянцеву в Кобленц, но он почему-то не успел своевременно вручить их по принадлежности, и впоследствии эти ордена были возвращены в Петербург.

Королева Франции Мария-Антуанетта. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен

В одном из своих произведений, озаглавленном «Историческая записка о происхождении и последствиях моей преданности к императрице Екатерине II до кончины ее императорского величества», барон Гримм оставил любопытное показание о том, каким путем было доведено до сведения Марии-Антуанетты о сочувствии к ней со стороны Екатерины II. Вот что он пишет: «С начала революции императрица, не одобряя в некоторых решительных случаях мероприятий и поведения короля и королевы французских, постоянно отзывалась о их положении с самым трогательным участием. Я иногда говорил ее величеству, что если бы это великодушное участие могло сделаться им известным, то оно, несомненно, послужило бы им великим утешением, но что я ничего не решаюсь предпринять в этом отношении, потому что они до такой степени окружены шпионами и предателями, что в момент, когда столько негодяев стараются приблизиться к ним под маской усердия и преданности, чтобы тем вернее их обмануть, достаточно было бы ошибиться в выборе лица, чтобы вместо утешения, которое я хотел им доставить, причинить им сильное огорчение и очень большие неприятности.

Мне казалось, однако, что императрица желала, чтобы королева была осведомлена об участии, которое она принимает в ее положении, и незадолго до моего отъезда[18] судьба предоставила мне в этом отношении благоприятный случай. Около двадцати лет я состоял в дружбе с одной особой, долгое время игравшей известную роль при одном из мелких германских дворов, соседних с Францией, и которая была не лишена некоторой ловкости. Каждый год она приезжала на несколько месяцев в Париж, чтобы повидать своих друзей и поддержать те связи, которые она имела в Версале с королевой и министрами. С 6 октября 1789 года, с того времени, как королева была пленницей в Париже вместе с королем и со всем семейством, эта особа во время своих путешествий от времени до времени видела тайком эту несчастную государыню в комнате одной из преданных ей прислужниц, когда она могла скрыться от лиц, наблюдавших за нею, что ей, впрочем, не всегда удавалось. Однажды эта особа, незадолго до своего возвращения в Германию, посетила меня, и, так как она накануне была у королевы, чтобы с нею проститься, она мне долго рассказывала о ее плачевном положении. „Она была бы очень тронута, – сказал я, – если бы она знала, до какой степени это озабочивает императрицу“. Моя слушательница бесконечно пожалела, что не знала об этом накануне. Незадолго до моего отъезда эта особа, вернувшись в Париж, имела новое свидание с королевой, которая, горько жалуясь на то, что брат ее, император Леопольд II, ее забросил, воспользовалась этим случаем, чтобы с большой чувствительностью упомянуть о поведении императрицы по отношению к Франции. Тогда эта особа ей сказала, что один из ее друзей постоянно получает самые трогательные доказательства подобного отношения. Когда она меня назвала, то королева ей поведала, что ее сестра[19], этот ангел, принцесса Елизавета, имела со мною свидание, продолжавшееся час, и с своей стороны высказала большое желание повидать меня частным образом, но в конце концов отказалась от этого намерения, сказав, что

Этот рассказ показывает, насколько дорожила французская королевская семья участием Екатерины. Возможно, что это участие давало им основание надеяться на какую-либо действительную помощь с ее стороны. Весьма вероятно, что, помимо Гримма, императрица сносилась с ними и другими путями. Во всяком случае известно, что она находилась в переписке с некоторыми из самых близких, самых преданных королю и королеве, лиц, как например, с маркизом де Булье. Как раз в начале лета 1791 года, когда подготовлялось бегство короля, в котором маркизу Булье предназначалась столь ответственная роль, шли переговоры о принятии его вместе с близким к нему генерал-майором Гейманом и несколькими офицерами на русскую службу. Екатерина настолько интересовалась этим вопросом, что сама точно обозначила в письме Гримму, через которого велись эти переговоры, те условия, на которых она согласна принять этих лиц на службу в русские войска; при этом были предусмотрены все подробности, вплоть до принятия в русскую армию и сыновей маркиза Булье с соответственными чинами. С другой стороны, русский посланник в Париже И.М. Симолин продолжал до последней возможности поддерживать отношения с королевской семьей, а одновременно Людовик XVI, не довольствуясь официальным представителем французского правительства при русском дворе, послал в Россию в мае 1791 года, с каким-то поручением личного характера, молодого де Сомбреля, который был принят Екатериной чрезвычайно благосклонно.

Тут мы подходим к одному в высшей степени любопытному вопросу, до сих пор еще не разрешенному, – вопросу об участии императрицы Екатерины в подготовке бегства королевской семьи из Парижа. Французский историк Рамбо считает весьма маловероятным, чтобы Екатерина была непричастна к этому заговору, и нужно сказать, что имеется целый ряд веских доводов, до некоторой степени оправдывающих подобное утверждение.

О том, что Екатерина была осведомлена, и даже довольно подробно, о планах удалить короля из взбунтовавшейся столицы и что она с своей стороны вполне одобряла подобные планы, в этом не может быть никакого сомнения. Еще 25 сентября 1789 г. она говорит Храповицкому: «Я предпочитала бы видеть его (короля французского) изгнанным из Версаля, но заключенным в Меце. Тут бы дворянство к нему пристало». 1 июня 1791 года она в шутливой форме касается того же вопроса в письме к Гримму, который в то время собирался ехать из Парижа лечиться в Германию. «Покидая Содом и Гоморру, вы поступили бы очень хорошо, увезя с собою и даже положив к себе в карман, если возможно, короля французов, чтобы он добрался целым и невредимым, по крайней мере, до границы своего королевства. Там вы передали бы его самому господину де Булье или какому-либо другому благомыслящему лицу, дабы он оберег его христианское величество от всех несчастий, которые, как нам кажется, ему угрожают; и хотя мы никогда ни одной минуты не дрожали за самих себя, мы всякий день нашей жизни уже почти три года дрожим за нашего большого друга Людовика XVI, за королеву, его супругу, и за его дорогих детей, и были бы рады знать, что они находятся вне Парижа». А несколько времени спустя после злополучного бегства в Варенн, 14 сентября 1791 г., Безбородко, бывший в то время ближайшим сотрудником Екатерины по делам иностранной политики, пишет своему племяннику князю Виктору Павловичу Кочубею: «Письмо ваше дошло в такое время, когда уже у нас помышляемо было о средствах к пособию государю и его семейству, угнетенным взбунтовавшимися его подданными».

Интересно отметить, кстати, что, по свидетельству английского посланника в Петербурге Витворта, Екатерина неоднократно заявляла, что, «если бы король французский оказался вынужденным искать пристанища в чужих странах, она считала бы наиболее славным деянием своего царствования принять его в своих владениях».

Но обратимся к фактам самого бегства. 21 июня 1791 г. утром Париж с изумлением узнал, что король, королева, их дети и принцесса Елизавета таинственным и непонятным образом исчезли из Парижа, не замеченные стражей, охранявшей все входы и выходы Тюильрийского дворца. Известие это, распространившееся с удивительной быстротой по всему городу, вызвало необычайное смятение. Со всех концов столицы людской поток под влиянием какого-то стихийного порыва направился к Тюильри, и скоро площадь перед дворцом и все прилегающие улицы, набережные и мосты были запружены бурной, взволнованной толпой. Кое-кому удалось проникнуть и во дворец, но внутри все вели себя чинно, с любопытством осматривая опустевшие королевские покои. В 9 часов утра открылось заседание Национального собрания под председательством Богарне. Ввиду исключительных обстоятельств собрание решило заседать непрерывно. Никто не знал, куда направился король. В пограничные пункты были посланы гонцы с приказанием никого не пропускать через границу и задержать короля, где бы его ни обнаружили. Наконец, после томительного ожидания, только поздно вечером следующего дня пришло известие, что беглецы задержаны в Варенне. Сейчас же собрание послало туда трех своих членов, чтобы вернуть короля и его семью в Париж. Тем временем стало известно, что королевская семья выехала из Парижа с паспортом, выданным министром иностранных дел на имя баронессы Корф с детьми и слугами. «Двое депутатов потребовали, – пишет очевидец[20], – один, чтобы г. де Морморен был арестован, другой, чтобы он был доставлен в собрание под стражей, что и было приказано сделать. Когда г. де Монморен появился в собрании, его стали расспрашивать о паспорте баронессы Корф, о которой он заявил, что он ее не знает. Он прибавил, что он не может знать, являются ли имена, на которые испрашиваются паспорта, истинными или вымышленными, и заметил, что если бы он (сознательно) выдал подложный паспорт королю, чтобы способствовать его побегу, он сам либо уехал бы раньше него, либо последовал бы за ним. Против такого ответа ничего нельзя было возразить; но собрание этим не удовлетворилось: четыре комиссара были назначены, чтобы проверить факт выдачи паспорта по реестрам ведомства иностранных дел. Когда ясно была доказана невиновность г. Монморена, об этом поспешили заявить во всеуслышание, потому что народ был бы рад расправиться с министром и со времени бегства короля угрожал его жизни и его дому. Монморен отделался

Обстоятельства этого дела, как выясняется из произведенного дознания и из дошедшей до нас переписки, были таковы. В Париже уже около 20 лет проживала баронесса Анна-Христина Корф, вдова барона Франгольда Корфа, полковника Козловского полка, убитого в 1770 году при штурме Бендер. Она была дочерью петербургского банкира Штегельмана, и ее мать, г-жа Штегельман, жила вместе с нею[21]. Обе они, как дочь, так и мать, были русскими подданными, но так как они вращались преимущественно среди членов шведской колонии в Париже и в особенности были дружны с известным графом Ферзеном, шведом, состоявшим на французской службе, другом и поклонником королевы, то многие считали их шведками. Были ли у них какие-либо личные непосредственные отношения к Марии-Антуанетте, или они являлись только орудием в руках Ферзена, сумевшего их заразить своим рыцарским преклонением перед несчастной королевой, мы не знаем. Во всяком случае, паспорт, с которым королевская семья выехала из Парижа, был получен благодаря им. «В первых числах этого месяца, – читаем мы в донесении М.И. Симолина вице-канцлеру графу Остерману, от 27 июня 1791 г., – г-жа Корф… просила меня через посредство одной особы доставить ей два отдельные паспорта, один для нее, а другой для г-жи Штегельман, ее матери, на проезд во Франкфурт. Я передал эту просьбу, на письме, господину де Монморену, и он тотчас же приказал приготовить паспорта и переслать их ко мне. Несколько дней спустя г-жа Корф написала мне, что она, уничтожая разные ненужные бумаги, имела неосторожность бросить в огонь и свой паспорт и просила меня достать другой такой же. Я в тот же день снесся с секретарем, заведующим выдачей паспортов, приложив ее записку к своему письму, и он заменил мнимо сгоревший паспорт другим. Не моя вина и не вина г. Монморена, если г-жа Корф отдала свой паспорт для такого употребления, к какому он не предназначался и которого мы далеко не могли предвидеть. Так как в печатных известиях, появившихся об этом событии, г-жа Корф названа была шведкой, то я счел себя вправе восстановить истину в письме, которое я написал г. де Монморену и напечатал в газетах, и копию с коего позволяю себе при сем приложить, равно как и копию письма г-жи Корф, в котором она выражает свое огорчение по поводу своей неосторожности. Я нисколько не сомневаюсь в том, что предубеждение, которое могло составиться в публике на мой счет, рассеется само собою». В письме к министру иностранных дел Монморену, Симолин, объясняя, почему он счел невозможным отказать баронессе Корф в маленьком одолжении, заявлял, что он с нею и ее матерью не только не был близко знаком, но даже вообще никогда не имел чести их видеть. «Каждый согласится, – писал он далее, – что я не мог подозревать, что мое поведение может дать повод к малейшему косвенному обвинению ни против вашего сиятельства, ни против меня, несмотря на то что этот второй паспорт был использован, по-видимому, столь опрометчивым образом». В ответ на свое донесение, к которому, как мы видели, была приложена копия письма к Монморену, Симолин получил от вице-канцлера весьма резкую отповедь. «Прежде всего, я должен заметить, – пишет граф Остерман, – что императрица предпочла бы, чтобы в подобных обстоятельствах, которые, конечно, заслуживают особого внимания со стороны всех государей, вы выждали получения инструкций отсюда, прежде чем входить в какие бы то ни было сношения с тамошним министром иностранных дел, который после отъезда короля, при котором единственно вы были аккредитованы, не считается более уполномоченным для того, чтобы вести переговоры с вами. Поэтому Ее Величество не одобряет того как бы оправдания, с которым вы признали нужным обратиться к г. Монморену по поводу паспорта, о котором вы его просили и способ использования которого путем передачи его в руки короля вы назвали „опрометчивым“. Этот эпитет настолько мало приложим к тому случаю, о котором идет речь, что если бы даже вы достали подобный паспорт с действительным намерением услужить наихристианнейшему королю и тем способствовать его безопасности, подобный поступок был бы во всех отношениях приятен Ее Величеству… Вместе с тем Ее Величество предписывает вам, милостивый государь, сообразовать ваши поступки с поступками тех иностранных послов, которые окажутся наиболее привязанными к королю, не отказываясь даже действовать с ними сообща во всем, что они признают нужным предпринять в пользу Его Величества».

Точка зрения императрицы проявляется в этом документе с достаточной ясностью, но вместе с тем возникает вопрос, как вообще следует относиться к этой переписке, и не вправе ли мы предположить, что донесение И.М. Симолина является только официальным документом, предназначенным для вице-канцлера, который, как мы видели выше, был лишь «соломенной чучелой», не посвященной во все тайны политических интриг и личных отношений Екатерины к иностранным государям, тогда как в действительности Симолин имел совершенно определенные секретные инструкции и потому действовал вполне сознательно, отлично зная, для кого предназначается второй паспорт.

Подтверждение этой догадки мы находим, между прочим, в записках того же очевидца, о котором мы упомянули выше, который лично встречался с Симолиным при версальском дворе. Упомянув о том, что произведенное комиссарами Национального собрания дознание показало, что паспорт г-же Корф был выдан по ходатайству Симолина, он продолжает: «Это обстоятельство дало мне объяснение, правда, запоздалое, тому необычайному и отменному приему, который был оказан королевой и принцессой Елизаветой во время карточной игры этому посланнику, с которым они раньше никогда не разговаривали. Этот г. Симолин был человеком довольно дурного поведения, малоуважаемым. Королева его ненавидела, я это знал, она сама мне это сказала. Я так был поражен этим отличием, что я в тот же вечер сказал об этом нескольким лицам из моих друзей. Я приписал это не его отъезду, о котором, впрочем, постоянно глухо говорили, но секретному и благоприятному для их величеств поручению российской императрицы».

Мы видим, таким образом, что и у одного из современников, близко стоявшего к действующим лицам этой драмы, создалось впечатление, что русский посланник был причастен к этому делу и что он поступал на основании указаний самой императрицы.

Арест Людовика XVI и его семьи, переодетых в буржуа. Художник Т.Ф. Маршалл

Сведения о бегстве короля, при этом сперва с совершенно фантастическими подробностями, были получены Екатериной II 29 июня. Двор в этот день находился в Петергофе, где торжественно праздновались именины цесаревича. В дневнике Храповицкого под этим числом записано: «Ее Величество

Маркиз де Булье счел долгом представить Екатерине подробный доклад о мерах, принятых им для содействия бегству короля, и о причинах, вызвавших неуспех этого предприятия. Екатерина приняла его объяснения довольно сухо; раз бегство не удалось, следовательно, что бы он ни говорил, меры были недостаточны, пишет она Гримму. Впрочем, она немедленно ответила маркизу де Булье. «Переписывал набело письмо к маркизу Вульи (sic!), которое и подписано», – заносит в свой дневник Храповицкий под 16 сентября. Письмо это, к сожалению, до нас не дошло; быть может, оно могло бы пролить некоторый свет на занимающий нас вопрос. «Оно не заключает важности, – продолжает Храповицкий, – потому что прежде отзыва ее величества о принятии его в нашу службу он вступил в шведскую». Маркиз де Булье действительно переменил свои намерения и предложил свои услуги Густаву III. Со своей стороны, Екатерина отнеслась к этому в высшей степени хладнокровно: «Я очень опасаюсь, что голова маркиза де Булье получила жестокий удар вследствие неудачи бегства короля, – пишет императрица, – но он волен поступать на какую службу ему угодно; что касается меня, то я от этого не выиграю и не потеряю, потому что дела у меня пойдут без него так же, как они шли раньше». На этом и закончились, насколько известно, отношения между российской императрицей и одним из главных устроителей злополучного бегства французской королевской семьи. Нельзя не отметить, что самый факт представления маркизом де Булье упомянутого доклада является весьма показательным. Таким образом, если имеющиеся документы и не позволяют определенно утверждать, что императрица принимала участие в заговоре, имевшем целью спасти французского короля с его семьей, то во всяком случае не подлежит сомнению, что она весьма близко стояла к этому делу и всецело ему сочувствовала.

Что касается причин его неудачи, то Екатерина приписывает главную вину не столько внешним обстоятельствам, сколько нерешительному характеру самого Людовика XVI. «Я думаю, – пишет она, – что наибольшее затруднение для бегства короля заключалось в нем самом».

Драма эта имела еще своеобразный эпилог. Четыре года спустя, когда ни короля, ни королевы не было более в живых, мы снова, уже в последний раз, слышим про баронессу Корф и г-жу Штегельман. Эти две русские дамы, снабдившие французскую королеву теми паспортами, с которыми она бежала из Парижа, оказывается, не ограничили своей помощи только этим, они в то же время одолжили королю, чтобы способствовать его бегству, очень значительные денежные средства: точная сумма неизвестна, но, по некоторым сведениям, они рискнули пожертвовать для несчастного монарха чуть ли не всем своим состоянием. И вот в 1795 г., будучи в крайне стесненном положении, они в Вене обращаются к австрийскому императору с просьбой о возмещении им тех сумм, которые они некогда предоставили в распоряжение французской королевской семьи. Граф Ферзен, по-прежнему принимающий живое участие в их судьбе, из Стокгольма, пишет Екатерине II, прося ее поддержать их ходатайство перед императором. «Ваше Величество без сомнения согласитесь, – говорит он, – что их поведение заслуживает уважения и что не следует, чтобы привязанность и преданность к государям, особенно в настоящее время, оплачивались бедностью или нуждою». Дело это почему-то затянулось, и только после вторичного письма Ферзена почти год спустя, в марте 1796 года, Екатерина ответила ему, что ею сделано распоряжение, «чтобы было приказано посланнику моему в Вене принять в их делах участие и стараться помочь успеху их домогательств». Чем кончилось это дело, удалось ли баронессе Корф и ее матери получить какие-либо суммы от венского двора, мы не знаем. Имя этих двух женщин, промелькнувшее на страницах истории, после этого окончательно скрывается с горизонта, и дальнейшая судьба их, по-видимому, остается до сих пор неизвестной.

Глава IV

Летом 1791 года в Петербург прибыли несколько видных представителей французской эмиграции. Это были уже упомянутый выше граф де Сомбрель, затем граф де Сен-При, граф Валентин Эстерхази и барон де Бомбель. По приезде этих лиц, из которых каждый имел то или иное поручение к российской императрице, тотчас же возникал вопрос, кто их представит членам Коллегии иностранных дел, а в особенности – кто их представит ко двору: вопрос чисто формальный, но при тогдашних обстоятельствах не лишенный известного значения, так как в зависимости от его разрешения сразу определялась политическая физиономия данного лица. Франция ведь тогда еще имела своего официального представителя при русском дворе в лице Жене, и на первый взгляд могло казаться наиболее естественным, чтобы он и представлял своих соотечественников как русским сановникам, так и императрице. Но обратиться к его услугам значило до некоторой степени признать тот конституционный строй, представителем которого он являлся. Таким образом, вопрос этикета переходил в вопрос о политических убеждениях.

Граф де Сен-При, пожилой заслуженный сановник, признал необходимым соблюсти полную корректность по отношению к французскому поверенному в делах и обратился к нему с просьбою представить его членам Коллегии иностранных дел. Что же касается представления императрице, то положение Жене, по словам Сен-При, было не таковым, чтобы он мог взять на себя столь почетную обязанность, и для этого Сен-При обратился к услугам шведского посланника, графа Стединга. Сомбрель, а также Эстерхази и Бомбель, приехавшие в качестве представителей принцев, решили совершенно игнорировать официального представителя французского правительства и были введены в Коллегию иностранных дел и представлены ко двору австрийским послом, графом Кобенцлем.

Жене не без тревоги следил за всеми этими приездами. «До меня дошли очень необыкновенные сведения о путешествии г. де Сомбреля, – доносит он министру иностранных дел, – сей молодой человек прибыл из Парижа в Петербург в 17 дней; остановился он у г. Безбородко, вручил ему письма и имел с ним разговор, по окончании которого сей министр отправился в Царское Село. Г. де Сомбрель, говорят, должен снова уехать через несколько дней,

Более подробно мы осведомлены о миссии графа де Сен-При. Лично Екатерина его еще не знала, но между ним и русским двором существовали давнишние отношения. Еще в бытность его французским послом в Константинополе, вскоре после окончания первой турецкой войны, Екатерина пожаловала ему орден Св. Андрея Первозванного с бриллиантами и шкатулку с 30 000 рублей за содействие заключению мирного трактата с Турцией. Заручиться таким образом симпатиями представителя Франции, т. е. именно той державы, которая особенно склонна была восстанавливать Турцию против России, оказалось чрезвычайно дальновидным шагом со стороны императрицы: несколько лет спустя, во время переговоров о присоединении Крыма, граф де Сен-При всячески старался влиять на Порту, чтобы она подчинилась русским требованиям и не доводила дело до разрыва. Правда, он действовал так на основании инструкций министра иностранных дел, которого он вполне справедливо сумел убедить, что Порта в данный момент совершенно не готова к военным действиям, но можно предполагать, что он пошел в этом отношении несколько дальше, чем желали в Париже. По крайней мере, Вержен открыто обвинял его в том, что он ближе принимает к сердцу интересы России, чем интересы Франции, и что он скорее может считаться состоящим на службе императрицы, чем на службе короля. «В Константинополе у нас не французский, а русский посол», – говорил он Людовику XVI. Впрочем, в этих нареканиях сказывалась отчасти и давнишняя неприязнь Вержена к послу и стремление свалить на него всю вину за вынужденный отказ от традиционной политики поддержки Оттоманской Порты. Недолго спустя Сен-При, согласно его собственному желанию, был отозван из Константинополя. В трудный момент, в начале 1789 года, король призвал его в состав министерства (1-е министерство Неккера). В противоположность некоторым другим советникам короля, и в частности Неккеру, Сен-При был убежденным сторонником заключения союза с Россией. «Г. де С. При всецело предан обоим императорским дворам», – пишет про него шведский посланник в Париже. После 14 июля он занимал пост министра королевского двора. Глубоко преданный королю, он принимал участие в попытках спасти королевскую семью из Парижа. Видя, что его план не удался и что революционное движение принимает все более угрожающие размеры, он решился покинуть Францию. Хотя Сен-При, предупредивший Людовика XVI о своем намерении посетить Швецию и Россию, и поставил себя всецело в его распоряжение на случай каких-либо поручений, король во время прощальной аудиенции не сказал ему ни слова по этому поводу.

Граф де Сен-При. Неизвестный художник

Прибыв в Стокгольм в мае 1791 года, Сен-При не застал там короля. Густав III, после заключения мира с Россией, всецело поглощенный мечтами о борьбе за восстановление французской монархии, уехал в Ахен. Встреченный в Стокгольме с большим почетом Сен-При вскоре по поручению короля был посвящен во все его замыслы и предположения относительно предстоящих действий против революционной Франции. Стремясь в это время к сближению с Россией, Густав III, знавший о благосклонности, с которой Екатерина относилась к французскому сановнику, полагал, что в его лице он найдет человека, наиболее подходящего для того, чтобы склонить императрицу в пользу ее бывшего врага. Предположения короля, как мы знаем, заключались в образовании коалиции всех европейских государей, причем Густав III надеялся, что ввиду репутации, приобретенной им своей последней кампанией в Финляндии, державы доверят ему пост главнокомандующего коалиционной армией. Участие Швеции в общем деле могло бы в таком случае выразиться в посылке 16-тысячного корпуса, который уже находился в полной готовности и мог быть посажен на суда в любой момент. Однако, ввиду недостаточности шведского флота, необходимо было заручиться согласием российской императрицы на предоставление как русской эскадры для перевозки этих войск, так, по возможности, и русского вспомогательного отряда.

Выслушав эти сообщения, Сен-При вызвался немедленно отправиться в Россию для переговоров по этому делу. При русском дворе Сен-При встретил весьма радушный прием. На Екатерину он видимо произвел самое лучшее впечатление. «Из всех тех (эмигрантов), которых я видела, – пишет она Гримму, – граф де Сен-При мне правится больше всех: он соединяет в себе тонкую рассудительность с большой опытностью, он мужествен и мудр», а в другом письме: «Увидев г. де Сен-При, ознакомившись с его образом мыслей и услышав, как он говорит с благородной откровенностью, я сказала: очень жаль, что французский король не мог следовать совету умного человека, верного ему и монархии, и который, по моему мнению, давал ему советы основательные и соответствующие обстоятельствам». Даже граф Ростопчин, вообще столь отрицательно относящийся к эмигрантам, выделяет графа де Сен-При. «По-видимому, – пишет он, – этот француз отнюдь не похож на своих соотечественников, которые приезжают в эту страну в поисках хлеба и интриг». Сен-При вскоре был допущен в состав того избранного общества, куда входили только лица, пользовавшиеся особым расположением императрицы, и куда уж, конечно, не имел доступа официальный дипломатический представитель Франции.

«Императрица имела обыкновение, – рассказывает Сен-При, – ежедневно приглашать к обеду человек двенадцать, и во время моего пребывания в Петербурге я неоднократно получал подобные приглашения. Разговор за столом был всегда интересен и касался политических событий, причем государыня постоянно обращалась ко мне как к иностранцу; она допускала, чтобы с ней не соглашались, что со мною случалось неоднократно». Присутствуя однажды на празднике ордена Св. Александра Невского, Сен-При имел случай «любоваться благородством и приветливостью, с которыми Екатерина председательствовала на подобных церемониях… „Ни один монарх, – пишет он, – не мог с ней сравниться в этом отношении“.

Между тем слухи о приезде графа Сен-При в Петербург и о проектах, которые он должен был представить императрице, достигли берегов Рейна и всколыхнули эмигрантскую среду. В Кобленце, где так склонны были предаваться иллюзиям, появилась уверенность, что выхода русской эскадры со шведским десантным отрядом следует ожидать со дня на день. В своих записках один молодой офицер, де Марсильяк, рассказывает, что он был специально командирован в Остенде для встречи русской эскадры с поручением немедленно дать знать принцам, как только она появится на горизонте. После шести недель бесплодного ожидания ему пришлось убедиться, что надежды на прибытие русской эскадры ни на чем не основаны.

Действительность вовсе не соответствовала подобным ожиданиям. Екатерина отнеслась совершенно отрицательно к предложениям Густава III; лично

Таким образом, политическая миссия графа де Сен-При не удалась, но это нисколько не повлияло на его личное положение при русском дворе. Ценя его ум и государственный опыт, императрица даже выразила желание принять его на русскую службу. Однако Сен-При отклонил сделанные ему весьма заманчивые предложения, сказав, что, пользуясь доверием своего государя, он не может служить другому.

Прибытие другого эмигрантского политика, графа Эстерхази, с поручением от принцев побудило графа Сен-При ускорить свой отъезд из России. Не желая выступать против Эстерхази, он в то же время не считал себя вправе его поддерживать, не зная, в какой мере возложенное на него поручение соответствует намерениям короля; поэтому он предпочел вернуться в Швецию. Перед отъездом он получил от Екатерины крайне лестное письмо, в котором, вспоминая об услугах, в свое время оказанных им России, в благодарность за каковые она тогда же пожаловала ему высший в империи орден, и выражая сожаление, что несчастья, переживаемые Францией, временно лишают его доходов, необходимых для поддержания того высокого звания, на которое она его возвела в России, императрица просила его принять от нее ежегодную пенсию. Императрица добавляла, что, ввиду того, что этот акт справедливости может быть ложно истолкован злонамеренными людьми, постановление о пожаловании ему пенсии будет сохранено в тайне. Это письмо является, между прочим, одним из многочисленных примеров особой способности Екатерины облекать оказываемые ею милости в такие формы, которые делали их тем более приятными для облагодетельствованных ею лиц. На этот раз Сен-При не счел нужным отказываться; повергая к стопам императрицы свою благодарность, он заявил, что пределом его преданности будут лишь его обязанности по отношению к французскому королю.

«Пенсия эта составляла 6000 рублей серебром, что соответствовало моим нуждам, – читаем мы в воспоминаниях графа де Сен-При, написанных им в глубокой старости, – таким образом, я ежегодно получал около 24 000 франков, каковая сумма мне всегда аккуратно выплачивалась в течение двадцати четырех лет, являясь единственным источником существования моего и моей семьи во все продолжение эмиграции, ибо в то время я был лишен всяких других средств». Перед отъездом Сен-При получил еще драгоценный перстень, который Екатерина просила передать его супруге, «так как, согласно доброму русскому обычаю, муж после долгого отсутствия не может вернуться к жене без подарка».

Таким образом, к моменту приезда в Россию первого посланца французских принцев, барона де Бомбеля, т. е. к концу лета 1791 г., вполне ясно определилось как в высшей степени благосклонное отношение Екатерины к эмигрантам и к предпринятой ими борьбе, так вместе с тем и нежелание ее принять в настоящее время непосредственное участие в военных действиях. Но об этом последнем обстоятельстве принцы еще не были в достаточной мере осведомлены. Выбор лица, которого они решили послать в Россию, был сделан довольно удачно. Барон де Бомбель не был чужим человеком при русском дворе. Первый раз он появился в России еще совсем юношей в 1787 году. Будучи милостиво принят Екатериной, он был помещен в кадетский корпус, вскоре произведен в офицеры и сражался в рядах русской армии, подобно некоторым другим французским волонтерам, во время турецкой войны. В 1791 году он прибыл в Кобленц, предложил свои услуги принцам и при этом, согласно полученным от Екатерины указаниям, передал им выражения ее симпатии и пожелания успеха в начатом ими деле. Понятно поэтому, что на него же и было возложено почетное и ответственное поручение отправиться в Россию, для того чтобы представить Екатерине ходатайство принцев. Ему вручили письмо и записку с изложением той просьбы, с которой принцы обращались к российской императрице.

Оба документа написаны чрезвычайно витиеватым слогом. В их пышных, размеренных периодах явно чувствуется перо великого стилиста графа Прованского. «Милостивая Государыня, сестра наша и кузина[23], – таково обращение принцев. – Нет ни одного вида славы, на который не притязало бы Ваше Величество, – говорится далее в этом письме. – Вы разделяете с Петром Великим славу создания его обширной империи, ибо если он вывел ее из хаоса, то Ваше Величество, подобно Прометею, похитили лучи солнца, чтобы ее оживить». Перечислив затем различные деяния Екатерины, принцы продолжают: «Стольких прекрасных черт было бы достаточно, чтобы навсегда прославить царствование Вашего Величества; но протянуть руку помощи несчастной добродетели и попранной справедливости, помочь монарху, самому несчастному и наименее из всех заслуживающему быть таковым, это значит достигнуть высшей славы». По этим выдержкам можно судить о характере всего послания. Что касается записки, то она наглядно свидетельствует о тех иллюзиях, которым все еще предавались эмигранты. Речь в ней идет все о той же высадке шведских войск на берегах Нормандии. Требуется лишь денежная помощь и содействие небольшого русского отряда. «Если императрица, которая может сделать то, что другие считают неосуществимым, благоволит предоставить ему (т. е. королю шведскому) и то и другое, помочь ему деньгами и присоединить 8000 человек ее храбрых солдат к тем 16 000, которые он предлагает выставить, то эта армия, в конце будущего сентября месяца, могла бы высадиться, предшествуемая ужасом, в провинции, ближайшей к центру восстания, и появление ее заставило бы содрогнуться самых отъявленных мятежников». Принцы уверяли Екатерину, что подобная армия была бы приветствована с восторгом и встретила бы поддержку со стороны дворянства и всех верных французов вообще. Кроме того, ее высадка на беретах Нормандии послужила бы сигналом для вторжения во Францию и других отрядов: австрийского, испанского, сардинского, которые только и ждут удобного случая, чтобы перейти французскую границу. Таким образом можно было бы быстро и легко покончить с революцией.

Бомбель прибыл в Царское Село 14 августа и в тот же день имел возможность вручить императрице письмо и записку принцев. Екатерина была в самом радужном настроении: от Потемкина было получено известие о заключении перемирия с турками на основе русского ультиматума: на следующий день в Царском Селе и в Петербурге были отслужены благодарственные молебны. Решение императрицы по вопросу, возбужденному принцами, не заставило себя долго ждать. Она решила щедро помочь им деньгами, но безусловно отклонить ходатайство

Большой Екатерининский дворец в Царском Селе. Старинная гравюра

Китайский зал, высокий, в два света, сплошь отделанный вывезенными из Китая панно и драгоценными китайскими эмалями, отделяет парадные апартаменты от внутренних покоев императрицы. Небольшая дверь ведет из Китайского зала прямо в так называемый Серебряный кабинет, где государыня занимается и принимает доклады.

Раннее утро. Императрица летом вставала в 6 час. утра. Сквозь большие, до полу доходящие окна видна зелень «Собственного садика». Бомбель, введенный личным секретарем императрицы, ждет ее выхода. Оказанный ему прием и то самое обстоятельство, что он допущен сюда, в приемную той Северной Семирамиды, от решения которой так многое зависит, дает ему основание надеяться на успешный исход порученного ему дела. Наконец отворяется дверь, из внутренних покоев появляется императрица в сопровождении одного лишь Храповицкого и сама вручает ему запечатанный конверт. Несколько милостивых слов, и аудиенция кончена. Бомбель спешит обратно в Кобленц.

В переданном Бомбелю конверте находилось три документа. Черновики их, сохранившиеся в Московском государственном архиве, написаны собственною рукою императрицы, это: 1) письмо, 2) ответ на записку принцев и 3) краткая собственноручная записка с приложением векселя.

В своем письме Екатерина не скупится на любезные фразы; уверяя принцев в своем полном сочувствии, она заявляет, что, по ее мнению, дело Людовика должно стать делом всех коронованных особ. «Осведомившись о ваших справедливых, благородных и славных намерениях, я не только их приветствую, – пишет она, – но надеюсь, что все воодушевятся желанием вам помочь, и что вам удастся объединить государства, ныне разрозненные… Меня приводит в восторг благородная скромность Ваших Королевских Высочеств; с нею вы следуете по стопам вашего великого предка Генриха IV…» Генрих IV, сумевший с малыми средствами завоевать себе королевство, был вообще одним из любимых героев Екатерины, и указание на его пример часто встречается в ее переписке с принцами.

Иной характер носят два других документа, в которых и заключается сущность ответа Екатерины: их сдержанный, почти деловой тон, сквозь который просвечивает скрытая ирония, представляет яркий контраст с вычурным красноречием принцев. «Согласно предложению императора Леопольда, – говорится в ответе на записку принцев, – императрица условилась с этим государем сделать, по соглашению со всеми европейскими державами, через посредство их представителей в Париже, предварительную декларацию с требованием немедленного освобождения короля, королевы и королевской семьи. Императрица обратилась ко всем дворам с просьбой присоединиться к ней, чтобы выступления их в Париже были облечены в одинаковые формы и носили согласованный характер».

Генрих IV. Художник Ф. Пурбус Младший

Заметим кстати эти слова: «по соглашению со всеми европейскими державами». Эта оговорка, которая неоднократно встречается в документах, выдаваемых эмигрантам иностранными дворами, сразу меняет характер заявления, обращая вполне определенное на вид обещание в нечто совершенно условное. Мы всей душой готовы вам помочь, и содействие, конечно, вам будет оказано, но предварительно необходимо сговориться по этому вопросу со всеми европейскими державами, чтобы совместное выступление имело тем больший вес, – вот видимый смысл этой оговорки. А так как достигнуть подобного соглашения оказывается почти всегда невозможным, то обещание остается пока на бумаге.

«Одних слов, – говорится далее в рассматриваемом документе, – недостаточно для достижения цели; для этого необходимо располагать соответственной вооруженной силой». И тут мы видим, как осторожно подходит императрица к этому вопросу, заранее устраняясь от непосредственного вмешательства во французские дела. «Те из государей, которым их пограничные с Францией владения облегчают возможность наиболее быстрых действий, являются, несомненно, теми, деятельность коих может стать наиболее полезной и необходимой для достижения благой цели, – пишет Екатерина, – отдаленность владений императрицы от границ Франции не дает ей подобных преимуществ». Снаряжение морской экспедиции, в особенности в столь позднее время года, было бы сопряжено с неудобствами, которые сделали бы успех сомнительным или даже лишили бы эту экспедицию возможности выполнить свое назначение. Императрица всецело расположена оказывать принцам всяческое содействие, в пределах человеческой возможности, поскольку благоразумие ей это позволит… С этой целью она постарается войти в ближайшие сношения со своим соседом, королем шведским, и условиться с ним относительно тех пунктов, которые могли бы ускорить осуществление задуманных предположений. Из того, что принцам угодно было сообщить императрице, не без иронии отмечается далее в записке, «можно усмотреть, что количество вооруженных сил, которые они надеются получить от различных держав и которые должны сражаться для благой цели, велико и вполне достаточно для данного предприятия и что нет, по-видимому, оснований опасаться других препятствий, кроме тех, которые могут возникнуть ввиду одновременного выступления стольких различных сил, ни других осложнений, кроме трудности достичь согласованного действия столь разных войск…» Записка заканчивается в самом любезном тоне: «Имея в виду объясниться с принцами более конфиденциально относительно видов помощи, которую императрица им предназначает, она теперь же обещает им свою поддержку повсюду, где таковая может потребоваться, и просит их смотреть на нее как на искреннего и бескорыстного друга, желающего им полной удачи».

Что касается краткой собственноручной записки, то содержание ее было таково: «Отдаленность и затруднения в моих собственных делах препятствуют мне в настоящее время послать вашим королевским высочествам столь действительную и скорую помощь, как того требует, быть может, положение ваших дел. Я считаю, что единственное содействие, которое я могу оказать с быстротой, – это то, которое я вкладываю в это письмо. Примите его в качестве ссуды (к письму был приложен вексель на 2 миллиона франков). Вы мне ее вернете, когда положение Французского королевства и ваши собственные дела это позволят. Впредь до этого времени я удовольствуюсь вашей распиской, которая послужит также оправдательным документом для г. де Бомбеля, который, однако, совершенно не знает, носителем чего он является. Благоволите использовать посылаемую сумму способом, наиболее полезным для дел короля, вашего брата, и ваших собственных».

В письме к принцу Нассау-Зигену, написанном около этого же времени, Екатерина с еще большей откровенностью высказывает свои мысли по поводу обращения к ней французских принцев. «Я вам скажу, что я думаю о положении дела, о коем идет речь, – пишет она, – имея перед глазами, на моем столе, все бумаги, привезенные Бомбелем. Прежде всего я

Принц Карл Нассау-Зиген. Неизвестный художник

Мы остановились столь подробно на этих документах, так как в них императрица вполне определенно намечает те основные линии своей политики в отношении эмигрантов, которым она неизменно следовала почти до конца своего царствования. Сочувствие к предпринятой ими борьбе, реальным проявлением какового служит оказываемая принцам денежная помощь, и вместе с тем попытки вовлечь другие державы в эту борьбу, побудить их к активному вооруженному вмешательству, а с другой стороны – определенное нежелание жертвовать в настоящее время русскими войсками для восстановления французского престола, стремление по возможности уклониться от посылки русских войск во Францию, заменив таковую денежными субсидиями. Перед Россией стоят другие насущные задачи; даже теперь, в 1791 г., после окончания войн со Швецией и Турцией, остается еще не разрешенным польский вопрос, и чем больше будут отвлечены силы Австрии и Пруссии в сторону Франции, тем больше это облегчит возможность разрешения этого вопроса в том направлении, которое представляется Екатерине наиболее отвечающим русским интересам. «Я голову себе ломаю, – говорит она Храповицкому, – как бы втянуть дворы венский и берлинский во французские дела, чтобы располагать свободой действий». Правда, в письме на имя Нассау-Зигена имеется указание относительно возможности для России «принять участие в деле» весной 1792 года, но и это указание носит вполне условный характер.

Тем временем в Кобленце с понятным нетерпением ожидали возвращения де Бомбеля. Материальное положение эмиграции с каждым днем ухудшалось, а между тем политическая обстановка складывалась, казалось бы, довольно благоприятно, и потому тем более необходимо было располагать известными средствами, чтобы использовать открывающиеся возможности. 25 августа 1791 г. состоялось в загородном замке в Пильнице, близ Дрездена, свидание императора Леопольда II с прусским королем для обсуждения вопроса об отношениях к Франции. Графу д'Артуа удалось добиться согласия императора на то, чтобы присутствовать на этом свидании. Он прибыл в Пильницу вместе с Калонном и Эстерхази и был принят со всеми внешними проявлениями подобающего его рангу почета. Государи пожелали, чтобы на всех празднествах он появлялся вместе с ними, чтобы в театре, на придворных балах и обедах – повсюду он занимал почетное место. В эмиграции на пильницкое свидание возлагались громадные надежды: «Эти два дня, милый друг, – пишет Эстерхази своей жене 26 августа, – решат судьбу Франции и большинства ее населения». По существу результаты свидания оказались довольно скудными. Император и король прусский ограничились декларацией, в которой они выражали надежду, что европейские державы окажут содействие французскому королю к восстановлению монархического образа правления, и заявляли, что «тогда и в таком случае и они, император и король, готовы действовать по взаимному соглашению, с надлежащими силами для быстрого достижения намеченной цели, а пока они прикажут своим войскам держаться наготове». Это чисто условное заявление вызвало в Париже бурю негодования, будучи понято как угроза вооруженного вмешательства во внутренние дела Франции. Оно также содействовало дальнейшему ухудшению положения короля, которого Национальное собрание стало подозревать в сообщничестве с иностранными дворами; крайние партии заговорили о государственной измене. Принцы, с своей стороны, хотя, в сущности далеко не удовлетворенные декларацией, старались все же извлечь из нее все, что возможно, чтобы поднять дух своих приверженцев: в их толковании она принимала характер грозного заявления, свидетельствующего о намерении всей Европы вступиться за нарушенные права французского короля. Под влиянием таких настроений принцы написали Людовику XVI письмо, которое они тут же предали широкой гласности, в котором они самодовольно заявляли о поддержке иностранных держав и заранее протестовали против принятия королем конституции, считая, что его согласие на подобный акт могло быть вырвано у него только насилием; исходя затем из того, что король в настоящее время является несвободным и действует под посторонним давлением, они заявляли, что будут считать его распоряжения недействительными. Можно себе представить, какое впечатление произвела эта декларация в Париже, где король как раз в это время всячески искал путей соглашения с Национальным собранием. Трагическое недоразумение между королем и его братьями, считавшими себя защитниками его прав, все усиливалось.

Как бы то ни было, Пильницкая декларация свидетельствовала о том, что среди некоторых европейских держав начинает проявляться больший интерес к французским делам, большее внимание к ужасному положению французской королевской семьи. В такой момент голос России мог, казалось бы, оказать решающее влияние. На обратном пути из Пильница граф д'Артуа решил поэтому, по совету принца Нассау-Зигена, отправить ко двору Екатерины в Петербург, в помощь Бомбелю, другое лицо, пользующееся большим авторитетом. Выбор его пал на графа Валентина д'Эстерхази, имя которого было известно в петербургских придворных кругах. Поездка Эстерхази, по первоначальным предположениям, должна была носить лишь временный характер; сам он рассчитывал, что через три недели уже вернется обратно. В действительности же обстоятельства сложились так, что он пробыл в Петербурге несколько лет в качестве полномочного представителя принцев, аккредитованного при российской императрице.

Едва Эстерхази успел выехать, как совершенно неожиданно возвратился в Кобленц барон де Бомбель. Ласковые слова императрицы, и

Встреча в Пильницком замке. Художник Й.Х. Шмидт

Между тем со стороны российской императрицы последовал новый знак внимания по отношению к принцам. Она приказала графу Николаю Петровичу Румянцеву состоять при них в качестве ее официального представителя. Почти одновременно и Густав III аккредитовал при принцах своего посланника, графа Оксеншерна. Таким образом, кобленцский двор получил официальное признание со стороны двух северных держав. Оба дипломатических представителя были, разумеется, приняты в Кобленце с распростертыми объятиями. Они были немедленно включены в состав совета принцев, и без их участия не обсуждался ни один сколько-нибудь важный вопрос. В особенности же граф Румянцев вскоре стал играть в совете преобладающую роль. Принцы всячески восхваляли его мудрость и прозорливость. Сообщая Екатерине об обсуждении в их совете одного из очередных вопросов, принцы пишут: «Граф Румянцев высказался по этому вопросу с такой ясностью мыслей, с столь горячими чувствами, с такой силой логики, с такой глубиной суждений, проявив при этом все качества государственного мужа и красноречивого оратора, что нам казалось, что мы слышим самое Екатерину II».

Граф Николай Петрович Румянцев, старший сын фельдмаршала графа Румянцева-Задунайского, будущий канцлер, состоял в то время чрезвычайным посланником и полномочным министром во Франкфурте-на-Майне, будучи аккредитован при трех духовных курфюрстах (кельнском, майнцском и трирском) и при пяти имперских округах[24]. Екатерина относилась к нему с особым благоволением и, видимо, ценила его дипломатические способности, иногда, впрочем, посмеиваясь над его чрезмерным благоразумием и осторожностью; она почему-то прозвала его Святым Николаем, и под этим прозвищем он неоднократно упоминается в ее переписке с Гриммом. Знатный, богатый барин-хлебосол, прекрасно образованный, представитель могущественной российской императрицы, он естественно занял выдающееся положение во Франкфурте-на-Майне и стал кумиром местной знати, толпившейся на его приемах; даже Екатерина в своих письмах говорит об его ужинах, «которые так любят франкфуртские красавицы».

Как раз в эти годы на него было возложено императрицей крайне ответственное поручение по выбору невесты для любимого ее внука, будущего императора Александра I. По этому поводу между Екатериной и Румянцевым завязалась весьма оживленная переписка. Выбор принцессы Луизы Баденской, будущей императрицы Елизаветы Алексеевны, как известно, оказался весьма удачным: молодая принцесса очень понравилась императрице и сразу очаровала великого князя; это обстоятельство, конечно, немало содействовало дальнейшим служебным успехам графа Румянцева, Назначение его представителем императрицы при принцах в значительной мере было вызвано теми соображениями, что он находился уже на месте, будучи аккредитован между прочим и в Кобленце, и было бы неудобно назначать второго русского дипломата в тот же город, но принцы не могли не знать, и, разумеется, должны были оценить, что аккредитован при них был не просто рядовой дипломат, а лицо, действительно пользующееся доверием государыни.

«Одаренный голосом благозвучным, – пишет про графа Н.П. Румянцева поэт Дмитриев, – он говорил плавно, не ища слов, с каким-то спокойствием, с благородной откровенностью, противоречил хладнокровно с возможной вежливостью». Граф Ростопчин отдает должное «гордости его души» и его необыкновенно доброжелательному отношению к окружающим. «Я бесконечно люблю графа Николая Петровича, – пишет он, – он хотел бы оказывать добро всем и быть в хороших отношениях со всеми. Мне очень жаль, если его увлечение любезными французскими принцами ему повредило и привело его к необдуманным поступкам». Это не мешает, впрочем, тому же Ростопчину, вероятно, под влиянием дурного настроения духа, охарактеризовать Румянцева следующим образом: «Бесхарактерный, тщеславный, неспособный и француз в душе, может только быть придворным бревном и болтать вздор с утра до вечера». Подобный отзыв может, впрочем, скорее всего служить образчиком пристрастного отношения Ростопчина к тем лицам, которые по тем или иным причинам в данную минуту не пользовались его симпатиями. Другие современники, наоборот, отдают должное высокому патриотизму графа Н.П. Румянцева, его любви к просвещению и государственным способностям. В данном деле он во всяком случае проявил большой политический такт и умение пользоваться обстоятельствами.

Обласканный принцами, граф Румянцев сразу обратил особое внимание на фаворитку графа Прованского, графиню де Бальби, в салоне которой, как мы видели, сходились все нити эмигрантской политики. Румянцеву в то время был 41 год. Видный собою, холостой, «человек светский с манерами вельможи», по отзыву того же Ростопчина, он произвел неотразимое впечатление на графиню, страстный темперамент которой не находил достаточного удовлетворения в более или менее платонических отношениях с будущим Людовиком XVIII. Румянцеву не стоило больших усилий вытеснить графа Жокура, нежные чувства которого до этих пор служили утешением графини, и всецело овладеть ее расположением. Говорили, как передает один из биографов этой «королевы эмиграции», что, руководя графиней де Бальби, которой в свою очередь слепо повиновался граф Прованский, Румянцев, этот тонкий политик, опытный во всякого рода интригах, мог по своему усмотрению направлять политику роялистов. «В сущности, – пишет одно из близких к принцам лиц, – все дело ведет Румянцев через фаворитку г-жу де Бальби; он до такой степени сумел овладеть симпатиями и доверием Месье, что он им руководит во всех главнейших вопросах».

Н.П. Румянцев. Художник Дж. Доу

Вероятно, в этих взглядах есть доля преувеличения. Едва ли можно допустить, чтобы женщина с столь твердым характером, как графиня

Отношения между графом Прованским и графиней де Бальби несколько лет спустя резко оборвались. Это случилось осенью 1794 года. Будущий Людовик XVIII, проживавший тогда в Вероне, получил сведения, что графиня де Бальби, которая жила в Брюсселе и с которой он уже долгое время не видался, но продолжал поддерживать самую дружескую переписку, будто бы тайно поехала в Роттердам и там разрешилась от бремени двойнями. Некоторые склонны были считать виновником этого события никого иного, как графа Н.П. Румянцева. Впрочем, другие, по-видимому, с неменьшей вероятностью, приписывали вину другим лицам: в частности, называли молодого красавца графа Аршамбо де Перигора, брата знаменитого Талейрана, к которому графиня де Бальби была явно неравнодушна во время своего пребывания в Брюсселе. Третьи, наконец, отнюдь не отрицая легкомысленного поведения графини, считали самый факт появления на свет близнецов злостной сплетней, использованной ее врагами, и в первую очередь любимцем графа Прованского, графом д'Аваре, для того чтобы окончательно погубить графиню в глазах ее высокого покровителя. Для последнего это известие было жестоким ударом. Ему тяжело было разочароваться в любимом существе, тяжело порвать с долголетней привычкой, но вместе с тем он ясно сознавал, что для сохранения своего достоинства необходимо сейчас же принять решительные меры. С болью в сердце он написал письмо своей бывшей фаворитке, извещая ее, что он вынужден расстаться с нею навсегда. С этих пор они действительно никогда более не встречались, но этот разрыв на долгое время оставил в душе графа Прованского болезненный след. Таким образом, если правы те, которые видят в графе Румянцеве отца злополучных близнецов, то оказывается, что тот самый дипломат, которому будущий Людовик XVIII больше всего обязан за поддержку, оказанную ему в дни эмиграции, в то же время в личной его жизни сыграл роковую роль, заставив его пережить тяжелую душевную драму.

Глава V

Граф Валентин Эстерхази, которого принцы послали своим представителем в Петербург, был в свое время одним из самых блестящих кавалеров версальского двора. Он происходил из знатного венгерского рода, владевшего громадными богатствами. Его дед, принимавший деятельное участие в восстаниях венгров против Габсбургской монархии в начале XVIII века, был изгнан из отечества на вечные времена, и все его имения были конфискованы. Он умер на чужбине, в Турции, где нашел убежище на старости лет. Впоследствии его потомкам было даровано прощение, но имения возвращены не были. Единственный сын старого изгнанника переселился во Францию, женился на француженке из старинной дворянской семьи и поступил на французскую военную службу. Будучи контужен во время одной из кампаний Людовика XV, он умер несколько дней спустя, оставив семью без всяких средств. Его сыну, молодому Валентину Эстерхази, посчастливилось найти могущественного покровителя в лице своего соотечественника, графа Берчени, занимавшего высокое положение во французской армии. Берчени его усыновил и воспитал как родного сына. Семнадцатилетним юношей Валентин был назначен эскадронным командиром в гусарский полк, и это назначение положило начало блестящей военной и придворной карьере: через десять лет, в течение которых он принимал участие в нескольких походах, отличаясь большой храбростью и находчивостью, он был уже полковником сформированного им гусарского полка – гусаров Эстерхази, и одновременно – своим человеком при дворе. Ловкий и честолюбивый, Эстерхази обладал необыкновенной способностью завязывать отношения с лицами, власть имущими, и использовать свои связи, как служебные, так и родственные, в интересах своей карьеры. Насколько он в этом успел, видно между прочим из того, что, когда в 1770 году, во время переговоров о предстоящем браке дофина, будущего Людовика XVI, с эрцгерцогиней Марией-Антуанеттой, нужно было послать доверенное лицо в Вену, для того чтобы передать эрцгерцогине портрет жениха, это почетное поручение было возложено на Эстерхази. «Я прибыл в Вену, – пишет он в своих мемуарах, – допущенный в общество эрцгерцогини, я присутствовал на ее ежедневных вечерних приемах и принимал участие в игре в лото, которой ее тогда обучали. С этого времени началась та благосклонность, которой она постоянно удостаивала меня в течение всей моей жизни и доказательства каковой я непрерывно получал, вплоть до 10 августа 1792 года, того ужасного дня, жестокие последствия которого будут навсегда пятном для Франции». Эстерхази не преувеличивал: он действительно вошел в тот небольшой избранный кружок золотой молодежи, который составлял постоянное общество дофина и его супруги. С восшествием на престол Людовика XVI его положение при дворе еще упрочилось; мало того, между молодой королевой и им установились близкие, можно сказать, дружеские отношения. Королева относилась к нему с исключительной симпатией, она заботилась о его повышении по службе, ходатайствовала за него перед королем, и даже однажды в трудный момент, когда он проигрался в карты, выручила его из беды, выхлопотав для него крупное пособие из казны. Граф д'Эстерхази платил ей неизменной преданностью, которая не поколебалась и в самые мрачные дни революции. Мария-Антуанетта знала, что она всегда может рассчитывать на Эстерхази: еще осенью 1791 года, когда королевская семья, лишенная свободы, окруженная соглядатаями, следившими за каждым ее шагом, проживала в Тюильрийском дворце почти что в заключении, королева поддерживала с Эстерхази тайную, шифрованную переписку, обращалась к нему с поручениями для своих друзей и объясняла ему свои взгляды на то, что должно быть сделано для спасения монархии. В письмах королевы мы находим также неоднократные выражения тех дружеских чувств, которые она питала к Эстерхази и его семейству. «Целую добрую мадам Э. и ваших детей, – пишет она ему 11 августа. – Когда я их снова увижу, как счастлива я буду тогда иметь возможность сказать вам самому, что у вас нет на свете друга, который был бы вам более искренне предан, чем я».

Не только во Франции достиг Эстерхази такого выдающегося положения, он сумел при

Небольшого роста, худощавый, смуглый, с неправильными чертами лица, большими темными выразительными глазами под густыми черными бровями, Валентин Эстерхази по наружности был типичным мадьяром. Что касается его нравственных свойств, то мы уже видели, что одной из его отличительных черт было большое честолюбие. Он сам в своих воспоминаниях говорит, что с юности стремился выдвинуться, обратить на себя внимание, «заменить недостающий опыт большим усердием и быть везде и всегда первым». Вместе с тем он обвиняет себя в трех недостатках: вспыльчивости, расточительности и излишнем пристрастии к удовольствиям. Недоброжелатели считали его большим интриганом и человеком алчным. Все это было проявлением его кипучей, страстной натуры; но он умел себя сдерживать, когда надо, прикрывая чересчур резкие черты своего характера слоем изящной французской культуры.

В 1784 году, уже в сорокапятилетнем возрасте, граф Эстерхази женился на 18-летней девушке, графине д'Альвейль, одной из самых богатых невест Парижа. Брак оказался весьма счастливым: Эстерхази до конца своих дней оставался нежным, любящим мужем и заботливым отцом семейства.

К началу революции граф Эстерхази занимал должность военного губернатора пограничной с Австрийскими Нидерландами провинции Эно (Hainaut), состоя в то же время членом военного совета в Париже. До апреля 1790 года он оставался на своем посту в Валансьене, стараясь поддерживать дисциплину в войсках и противодействовать революционному брожению среди населения. В эти критические времена он выказал большое хладнокровие и изумительную распорядительность. Только убедившись, что власть окончательно ускользает из его рук, он подал прошение об отставке и приехал в Париж. Эстерхази был убежденным приверженцем королевского абсолютизма, он придерживался самых крайних реакционных взглядов и с одинаковой ненавистью относился как к революционерам, так и к сторонникам конституционной монархии. Двор в это время как раз искал сближения с представителями либеральных течений. Лафайет представлял свои планы спасения монархии, с другой стороны шли переговоры с Мирабо. Графу Эстерхази благодаря его близости к королевской семье приходилось быть не только свидетелем, но и отчасти даже участником этих попыток. Но, по всему его образу мыслей, они ему претили. «Пребывание в Париже было для меня нестерпимым, все, что я видел, меня возмущало», – пишет он в своих воспоминаниях, он перевез свою семью в Англию и осенью сам последовал за нею. Но в Англии ему не сиделось: из Парижа шли слухи о предстоящем бегстве короля, с другой стороны доходили сведения о каких-то приготовлениях принцев; казалось, что вот-вот что-то должно начаться, и Эстерхази хотелось быть ближе к месту действия, ближе к границе. Он перебрался в Ахен, являвшийся тогда одним из главных центров эмиграции. Там он получил записку от королевы, сообщавшей ему, что король желает, чтобы он ни во что не вмешивался, пока принцы действуют одни и лишь от своего собственного имени, но что, как только иностранные державы к ним присоединятся, он может предложить принцам свои услуги. Нечего делать, нужно было вооружиться терпением.

Граф Валентин Эстерхази. Гравюра XVIII в.

Однако недолго пришлось ему пребывать в Ахене. Граф д'Артуа, очень желавший привлечь его на свою сторону и знавший об инструкциях, полученных Эстерхази от Людовика XVI, в начале июня обратился к нему с письмом, извещая его, что недавно он имел свидание с императором[25], что приближается момент, когда можно будет приступить к действиям, и что теперь, согласно тому, что было сообщено Эстерхази от имени короля, Эстерхази может к нему присоединиться. Получив это письмо, Эстерхази, тяготившийся вынужденным бездействием, немедленно выехал в Кобленц, куда он прибыл за несколько дней до графа д'Артуа. С этого времени Эстерхази окончательно переходит в лагерь принцев и становится одним из наиболее выдающихся их политических агентов. Мы уже видели, при каких обстоятельствах состоялось решение послать его в Петербург.

30 августа 1791 г. Эстерхази, снабженный письмами графа д'Артуа на имя императрицы и принца Нассау-Зигена на имя князя Платона Зубова, в сопровождении майора русской службы Рата, на которого возложены были все хозяйственные заботы в пути, выехал из Дрездена и после двухнедельного путешествия 13 сентября вечером прибыл в С.-Петербург. Хороших гостиниц в то время в Петербурге не существовало. Иногородние, приезжая в столицу, останавливались по старинному русскому обычаю у своих родных и знакомых, а для лиц более состоятельных нанимали в городе заблаговременно квартиры[26]. Эстерхази не без труда удалось найти помещение у французского трактирщика Юге (Huguet). На следующий день по прибытии Эстерхази написал письмо Зубову, спрашивая, как ему надлежит поступить, чтобы быть представленным императрице, «так как я не мог», – пишет он в своих воспоминаниях, – «обратиться к г. Жене, французскому поверенному в делах и ревностному революционеру»; майору Рату было поручено вручить это письмо князю вместе с письмом принца Нассау-Зигена. «Тем временем, – продолжает Эстерхази, – я вышел пешком с наемным лакеем и велел себя провести по всем достопримечательным местам города. Я прошел по Сенатской площади, по мосту через Неву, мимо Биржи, по Дворцовой площади, по набережной, вдоль Эрмитажа, через Летний сад, по набережной Невы до Аничкова дворца (?) и вернулся в мою гостиницу по Большому (Невскому) проспекту. Эта подробность может показаться малоинтересной в тот момент, когда на меня были возложены столь ответственные поручения, но я это пишу для того, чтобы вам еще более напомнить, как важно быть деятельным[27], потому что не подлежит сомнению, что императрица была изумлена, что, будучи в Петербурге всего несколько часов, я видел столько вещей и что это дало ей хорошее представление о моем деятельном характере, каковое свойство она очень ценила, и что,

Нужно вспомнить, как малоподвижны были по большей части вельможи того времени, привыкшие передвигаться не иначе как в парадных каретах со слугами на запятках, чтобы оценить по достоинству всю необычайность такой прогулки пешком, да к тому же еще в незнакомом городе, на следующий день по приезде и в сопровождении одного лишь наемного лакея. Эта прогулка, и в особенности рассказ о ней в воспоминаниях Эстерхази, несомненно прибавляют яркую черточку к его характеристике.

Эстерхази, влюбленный в свою молодую жену, оставшуюся в Турне, сильно по ней скучал и писал ей чуть не ежедневно. По этим письмам, а также по его воспоминаниям мы можем следить за каждым его шагом при дворе Екатерины. Описание первого приема его у императрицы так наглядно рисует отношение ее к представителю эмигрантов и изобилует такими своеобразными подробностями, что мы приведем его почти полностью.

Ответ Зубова не заставил себя долго ждать. «Он ответил мне очень вежливо, – пишет Эстерхази, – что если я заеду к нему в четыре часа, то он меня повезет к императрице, которая примет меня в своем Эрмитаже – великолепном и громадном дворце, украшенном лучшими картинами, которые она собрала отовсюду, и где она велела построить галерею, во всем подобную Ватиканской, где лоджии Рафаэля были скопированы величайшими художниками. Едва успел я пройти семь или восемь зал, как я был введен в салон, где находилась императрица одна, без всяких орденов, одетая и причесанная весьма просто. Взяв от меня письмо, она пригласила меня сесть в кресло рядом с нею, и мы провели примерно час, разговаривая о делах. После этого она говорила со мной о моем дяде, который был здесь послом, о Венгрии, наконец, о разных других более или менее интересных вещах, но с такой благосклонностью, с такой простотой, что я чувствовал себя с нею столь же непринужденно, как когда я беседую с королевой. Она мне сказала, что у нее в 9 часов будет маленький спектакль с очень небольшим числом приглашенных и что она мне предлагает на нем присутствовать. Затем она призвала Зубова и, спросив меня, знаю ли я господ Кобенцля и де Сен-При, которые находятся здесь, послала пригласить их на спектакль, чтобы судить об их удивлении, когда они вдруг увидят меня среди приближенных российской императрицы, тогда как они и не подозревали, что я нахожусь в Петербурге.

П.А. Зубов. Художник И.Е. Эггинк

В промежутке времени она предложила показать мне свой Эрмитаж, и я никогда не видал столько художественных произведений, собранных вместе. Признаюсь, однако, что еще больше меня поражало то, что первое лицо, которое я видел в России, была императрица, что я сразу почувствовал себя с нею настолько непринужденно и что гений, столь обширный, государыня с столь великим характером, казалась в моих глазах женщиной чрезвычайно любезной, с умом приятным и величайшей простотой манер. Наконец, после по крайней мере часовой прогулки по этому дворцу, как будто бы по владениям частного лица, которое с особой любезностью пожелало бы показать мне свой дом, она остановилась в биллиардной, села между Зубовым и мною и послала за имперским послом, которого я хорошо знаю и который приходится нам родней, так как его мать урожденная Пальфи. Будучи близоруким и видя мой мундир и голубую ленту, он принял меня за г. де Сен-При; когда императрица сказала ему хорошенько посмотреть, кто стоит рядом с ним, тогда он меня узнал, и ты не можешь себе представить его изумление. Минуту спустя прибыл г. де Сен-При, который был не менее удивлен… Вскоре собрались остальные приглашенные. Три дамы, оба маленьких великих князя и человек двадцать мужчин, не больше, составляли все общество. Мы вошли в великолепный театральный зал; императрица села во втором ряду на стул, посадила возле себя графа Кобенцля по одну сторону, а меня по другую, старшего из своих внуков – перед собою налево, а г. де Сен-При – направо, Зубова – рядом со мною, а графа Брюса[28] – рядом с послом. Дамы сели в первом ряду, а прочие – как хотели, остальная зала была пустой. Давали „Щедрого человека“ и „Школу мужей“.

Во время первой пьесы императрица то и дело разговаривала весело и очаровательно то с одним, то с другим и много шутила насчет того, какое понятие я буду иметь об этикете и о с. – петербургском дворе… Вообще ты не можешь себе представить ее манеру и ее талант держать себя так, чтобы люди чувствовали себя непринужденно. Вторая пьеса, очень хорошо сыгранная, несколько больше привлекла наше внимание.

Старшему из великих князей четырнадцать лет, на вид ему можно дать шестнадцать, он прекрасен; второй менее красив, но полон выразительности и живости; императрица, по-видимому, любит их до безумия. После спектакля мы под руку провели дам до залы, где императрица поклонилась нам по-русски, склонившись как мужчина, или вернее, как монахиня, и удалилась во внутренние апартаменты.

Граф Кобенцль тогда отвез меня к графу Пушкину[29], занимающему первое место при великом князе, который предполагает уехать на три недели, чтобы узнать, могу ли я его видеть до его отъезда и передать ему имеющееся у меня для него письмо от графа д'Артуа. У него было несколько дам, которым посол меня представил; мой приезд и тот прием, которого я удостоился при дворе, послужили темой разговора. Посол затем потребовал, чтобы я со временем переселился к нему, и довез меня до моего помещения, где мы продолжали беседовать до полуночи.

Сегодня утром великий князь прислал мне сказать, что он примет меня в 10 часов, до своего отъезда; он пригласил меня в свой кабинет без всяких формальностей, посадил меня в кресло, и мы беседовали довольно долго. Затем он предложил мне пройти в другую комнату, куда он вошел минуту спустя вместе с великой княгиней, которая, по-моему, не изменилась со времени своего путешествия в Париж. Они оба говорили мне с сочувствием о грустном положении короля и Франции и затем отбыли в деревню.

В это время граф Кобенцль велел перенести к себе все мои вещи из гостиницы и предоставил мне прекрасное помещение, где поселился и мой майор, которым я очень доволен. После этого он повез меня делать визиты. Это значит, что мы скакали на шестерке лошадей по всем улицам Петербурга, отдавая карточки, ибо мы были приняты

Мы обедали у г. Гальвеца, испанского посланника. Там было несколько дам. Русский обычай требует, чтобы мужчины им целовали руки, а затем они вас целуют или, по крайней мере, делают вид, что целуют: я еще не приспособился к этому русскому обычаю. Обед был хорош, и дамы, рядом с которыми я сидел, были очень разговорчивы…»

Мы видим, что граф Эстерхази, обласканный Екатериной, сразу вошел в петербургское придворное и дипломатическое общество, оказавшее ему самый радушный прием. Благосклонное отношение к нему императрицы оставалось неизменным и впредь во все время пребывания его в России, и постепенно он занял совершенно особое положение при русском дворе. Не имея никакого официального звания, он фактически считался как бы послом дружественной державы и пользовался совсем исключительными преимуществами. «Здесь нет ни одного посла, который был бы поставлен в более благоприятные условия, чем я, – пишет он своей жене две недели после своего приезда. – Императрица каждый день поражает меня своей любезностью, веселостью и простотой. Я веду переговоры только с нею и притом самым очаровательным способом. Вчера она сообщила мне все письма, написанные ею для отправки с курьером… Все министры говорят со мною о делах, но я ничего не делаю через них; императрица сама передает им все бумаги, а я вручаю их ей непосредственно. Она даже разрешает мне снимать копии с собственноручных ее заметок: этот способ действий, совершенно беспримерный, здесь всех удивляет».

С другой стороны, мы знаем, что граф Эстерхази был одним из немногих иностранцев, которому было дано Екатериной раз навсегда право обедать с нею за одним столом. Правом этим пользовались только кое-кто из русских высших сановников и вельмож, как Потемкин, Разумовский, Румянцев и некоторые другие. «Он в пять дней своего пребывания четыре раза был в Эрмитаже: обедал, ужинал и проч.», – пишет современный наблюдатель петербургской придворной жизни[30]. Императрица всячески проявляла свое милостивое расположение к представителю французских принцев. В начале ноября, когда все приемы при дворе были отменены по случаю кончины Потемкина, она пригласила его к обеду, на котором присутствовало всего восемь человек, и после того подарила ему великолепную шубу, «сделанную из меха маленького белого зверка вроде горностая, легкого как перышко, на подкладке из красного шелка. Ее оценивают в 1800–2000 рублей… Все меня поздравляли с этим ценным подарком и с милостью, оказанной мне ее величеством», – пишет Эстерхази своей жене, обещая, что он будет носить эту шубу только в редких случаях и постарается получше ее сохранить, чтобы со временем сделать из нее шубу, муфту и шаль для своей милой супруги. Вскоре после того ему становится известным, что императрица заказала для него еще одну шубу, этот раз на собольем меху, специально для того, чтобы кататься в санях. «Говорят, – прибавляет Эстерхази, – что она будет стоить более 4000 рублей».

По отношению к Эстерхази Екатерина проявляет удивительную заботливость. Заметив, что он кашляет, императрица посылает ему свекловичного сахару. Другой раз она через Зубова предлагает ему денег, думая, что он, быть может, находится в затруднительном положении ввиду того, что ему пришлось остаться в России дольше, чем он предполагал; Эстерхази отказывается, так как он пока еще не нуждается в средствах, но говорит Зубову, что в случае надобности обратится к нему с тем доверием, которого тот заслуживает. Наконец, зная, что Эстерхази очень нежный и любящий отец, Екатерина, в виде подарка на его рождение, приказывает зачислить его семилетнего сына Валентина корнетом в лейб-гвардии конный полк. В довершение благодеяния она приказывает изготовить для маленького корнета полное обмундирование, которое и было выслано ему с курьером вместе с грамотой за собственноручной подписью императрицы, и кроме того жалует ему 1000 червонцев.

Эстерхази в восторженном письме извещает свою жену об этой совершенно исключительной милости. В этом письме, чрезвычайно непосредственном, написанном под свежим впечатлением счастливого события, сквозит между прочим та практическая жилка, которая иногда сказывается в изящном дипломате, в особенности когда дело касается его семьи. «Чтобы получить правильное представление об этом назначении, – пишет Эстерхази, – ты должна знать, что здесь самые знатные дворяне должны пройти через звание унтер-офицера и производятся в корнеты лишь в порядке постепенности, достигая этого чина не ранее, как к тринадцати или четырнадцати годам, и что в конной гвардии из иностранцев состоят только сыновья германских владетельных князей, а из русских – сыновья знатнейших вельмож или особо отличившихся лиц. В этом полку числится только трое детей: маленький Рибопьер, отец которого был убит при штурме Измаила, а мать была десять лет тому назад фрейлиной императрицы; затем сын графа Шувалова, которому 14 лет, и Валентин… Это назначение не обязывает нашего сына прибыть в полк, а производство в полку такое быстрое, что через восемь или девять лет Валентин будет полковником, каковое звание нельзя потерять при переходе на другую службу и которое обеспечивает ему производство более быстрое, чем где бы то ни было в другом месте… Он, может быть, будет полковником в таком возрасте, в каком он при других условиях был бы подпоручиком, и к этому времени он будет иметь возможность перейти на другую службу (т. е. на службу другого государства) с тем чином, который он будет иметь в России…»

«Между нами говоря, – прибавляет Эстерхази, – 1000 червонцев пришлись очень кстати, потому что мои фонды сокращаются, а между тем трудно обращаться с просьбой к принцам, которые сами находятся в затруднительном положении».

Екатерина II. Неизвестный художник

С так называемым Малым двором, который по большей части пребывал в Гатчине, у Эстерхази в силу этого не могли установиться столь близкие отношения, но он и там был принят крайне милостиво. Он, единственный из иностранцев, был удостоен приглашения на бал, данный великокняжеской четой по случаю бракосочетания одной из фрейлин великой княгини, и за ужином сидел рядом с великим князем. И Павел Петрович, и его супруга любили с ним разговаривать о событиях, происходящих во Франции: «Они принимают искреннее участие в невзгодах нашей родины», – пишет Эстерхази. «Он одинаково хорошо принят при обоих дворах, – сообщает про него Ростопчин графу С.Р. Воронцову, – он проповедует деспотизм великому князю, объясняя, что все несчастья Франции произошли от излишней любви

Что же касается петербургского общества, или по крайней мере тех кругов его, с которыми приходилось соприкасаться Эстерхази, то он имел полное основание быть в восхищении от оказанного ему приема; всюду он был желанным и почетным гостем. «О роскоши и великолепии, которые здесь царят, ты не можешь себе составить никакого представления, – пишет он своей жене, – здесь имеется десять или двенадцать открытых домов, куда можно приходить обедать и ужинать, даже не предупреждая, и не проходит недели, чтобы не было три или четыре празднества у частных лиц». «Я еще ни разу не обедал дома, – пишет он два месяца спустя после приезда в Петербург. – Если вы раз где-нибудь пообедали или поужинали, вас приглашают раз навсегда, и каждый день вы имеете выбор среди пятидесяти различных домов и среди различных обществ». Эстерхази называет нам эти дома, называет имена, очаровательных хозяек, которые его так радушно принимали. Несколько имен выделяются в этом блестящем перечне, имен русских женщин высшего круга, в которых воплотилась вся своеобразная прелесть изысканной, несколько тепличной, но столь обаятельной культуры Екатерининской эпохи.

«Общество г-жи Загряжской, – пишет Эстерхази, – мне нравится больше всего». Это неудивительно, ведь это та самая Наталия Кирилловна Загряжская, которая еще в старости восхищала своими рассказами молодого Пушкина, ловившего в них «отголоски поколения и общества, которые ужо сошли с лица земли». Старшая дочь малороссийского гетмана Кирилла Григорьевича Разумовского, некрасивая, но необыкновенно умная и любезная, Наталия Кирилловна 25 лет от роду вышла замуж за камер-юнкера М.А. Загряжского, «человека холодного, с умом острым и язвительным», как его характеризует Эстерхази. В петербургском обществе Наталия Кириловна занимала совсем особое положение. Она почти ни к кому не ездила, редко появлялась при дворе, избегала всяких светских обязанностей, которые ее тяготили; но «она любила общество, и общество любило ее». Каждый вечер у нее в доме собирался избранный кружок: все, что было выдающегося в столице по положению, по уму, по таланту, считало за честь у нее бывать. Кто был принят у нее, перед тем широко раскрывались двери любой гостиной. Съезжались к ней не столько чтобы играть в любимый ею бостон, сколько чтобы послушать ее умные речи; она говорила отлично по-французски, но, подобно многим дамам той эпохи, плохо владела родным языком, что, впрочем, отнюдь не мешало ей быть пламенной патриоткой и ревностным членом православной церкви. Еще Сегюр восторгался ее разговором, «оригинальным и колким». Потемкин был ее близким другом, постоянно к ней ездил и высоко ее ценил, но она никогда не пользовалась этой дружбой, никогда ни о чем не просила его ни для себя, ни для мужа, желая, как она говорила, отличаться этим от прочих его друзей. Наталия Кирилловна умела нравиться всем, быть любезной со всеми, занять каждого, и молодого, и старого, и чиновного человека, и человека без чинов, и русского, и иностранца. С Малым двором Наталия Кирилловна была в близких отношениях, нередко она выручала цесаревича Павла Петровича из беды, ссужая наследника русского престола деньгами, в которых он постоянно нуждался ввиду того, что Екатерина, как известно, была к нему не слишком щедрой. Наталия Кирилловна вообще обладала добрым сердцем: каждое утро она принимала лиц, обращавшихся к ней за помощью, и не только им помогала, но и охотно брала на себя всякого рода хлопоты. В записках современников часто упоминаются ее вечерние приемы. «Я часто заезжал в дом г-жи Загряжской, – пишет полковник Саблуков, – дамы весьма модной, хотя далеко не красивой, впрочем, очень умной и чрезвычайно любезной». И даже Ростопчин, ко всем относящийся с такой беспощадной критикой, отдает ей должное и выделяет ее из прочих дам ее круга, называя ее «женщиной редких свойств». «Я очень часто у нее бываю, – пишет он графу С.Р. Воронцову, – она принимает порядочное, образованное общество, в котором я не встречаю ничего, что бы меня отталкивало… Мне противно видеть ничтожных для меня людей, и я провожу время либо на прогулке, либо в домах, где люблю хозяев. Вот почему я каждый вечер нахожусь у г-жи Загряжской».

Н.К. Загряжская в 1829-е гг. Художник П.Ф. Соколов

Другой дом, где часто бывал Эстерхази, это гостеприимный дом княгини Куракиной. Высокообразованная, страстная любительница музыки, сама прекрасная певица, обладавшая чудным грудным контральто и в совершенстве игравшая на арфе, княгиня Наталия Ивановна Куракина была одной из первых русских меценаток. Она была меценаткой в лучшем смысле этого слова: артисты и художники, всегда бывшие у нее в доме желанными гостями, видели в ней не только щедрую покровительницу, они ценили в ней тонкий вкус, глубокое понимание и искреннее увлечение искусством. Этим она была известна во всей Европе, и европейские музыкальные знаменитости – среди прочих, например, пресловутый Сальери – добивались чести быть ей представленными. Княгиня была автором многочисленных романсов, из которых некоторые написаны на слова – и к тому же на русские слова – ее же сочинения. Эти романсы, по большей части меланхолические и сентиментальные, пользовались в свое время большим успехом. Поэт Дмитриев в восторге писал о ней:

Что пред соперницей Эрато наше пенье?

Она лишь голосом находит путь к сердцам!

Я лиру положу Куракиной к ногам

И буду сам внимать в безмолвном восхищенье.

Интересуясь литературой, она переводила на итальянский язык, которым с юности свободно владела, рассказы Мармонтеля и Флориана. Одним из ее близких друзей была знаменитая мадам Виже-Лебрен. Первый том мемуаров этой художницы был первоначально написан в виде писем к Наталии Ивановне и издан лишь по ее настоянию. «Нельзя было, – пишет мадам Виже-Лебрен, – не полюбить княгини Куракиной, увидев ее хотя бы только один раз: ее ум, простое обращение, доброта, что-то наивное в ее характере, дававшее мне повод называть ее семилетним ребенком, все в ней меня восхищало, все влекло к ней и внушало общую любовь». Такой и изобразил ее Боровиковский,

Урожденная Головина, княгиня Наталия Ивановна была супругой одного из первых вельмож той эпохи, князя Алексея Борисовича Куракина, впоследствии занимавшего должности генерал-прокурора, малороссийского генерал-губернатора и, уже при Александре I, министра внутренних дел. «Граф Эстерхази продолжает пребывание свое здесь иметь, – пишет князь Алексей Борисович осенью 1791 года своему брату, находящемуся за границей, – и, может быть, вы его еще найдете; в моем доме он как дома, и мы его все очень полюбили». «Мне весьма приятно знать, что граф Эстерхази так короток в твоем доме, – отвечает князь Александр Борисович, – он умен и любезен, был в коротком обществе дюшессы Полиньяковой и один из самых старых знакомых моих; в 1786 году, когда он был еще гусарским полковником, я был с ним всякий день вместе целую неделю в Касселе у двора покойного ландграфа. Спроси у него, помнит ли он еще о сем».

Н.И. Куракина. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен

Эстерхази, несомненно, «о сем» помнил: он никогда не забывал знакомств, которые могли ему так или иначе пригодиться в будущем.

Неоднократно упоминается в переписке Эстерхази имя еще одной дамы, игравшей крупную роль в петербургском большом свете: это Елизавета Петровна Дивова, урожденная графиня Бутурлина, супруга сенатора Адриана Ивановича Дивова. Эстерхази, не желая злоупотреблять гостеприимством австрийского посла, приютившего его, как мы видели, на первых порах у себя, после нескольких неудачных поисков снял квартиру в доме Дивовых и часто проводил у них вечера. Ходили слухи, будто даже место сенатора Дивов получил благодаря протекции Эстерхази. Слухи эти, вероятно, не имевшие основания, свидетельствуют во всяком случае о том, как высоко расценивалось в петербургском обществе значение, коим пользовался французский эмигрант у русской императрицы, раз ему приписывалось участие в деле назначения на столь высокий пост.

Е.П. Дивова представляла собою совершенно иной тип русской женщины высшего общества, чем те две его представительницы, о которых мы только что говорили: это была светская львица в полном смысле этого слова: она любила блеск, шум, выезды, большие приемы. «Красивая женщина, весьма легких нравов, смелая, остроумная, интриганка» – так рисует ее один из современников. Она принадлежала к числу русских женщин, усвоивших себе все навыки, все вкусы французской салонной жизни и ловивших последнее слово парижской моды. Еще молодой девушкой, будучи фрейлиной императрицы, она подверглась Высочайшей немилости и была удалена от двора за весьма легкомысленные куплеты и карикатуры на Екатерину и ее фаворитов. Впоследствии все это было прощено и забыто. В девяностых годах XVIII века дом Дивовых был одним из самых модных домов столицы. «После театра, – пишет Эстерхази, – я поехал ужинать к г-же Дивовой (почему-то Эстерхази, живущий в доме Дивовых, упорно пишет эту фамилию в два слова, д'Ивов, считая первую букву дворянской пристaвкoй), где собралось пол-Петербурга. Дом очень красив и хорошо освещен. Играли во всевозможныя игры. В отдельной комнате шла адская игра: ставки были от пятисот и до тысячи рублей, но игроки соблюдали полнейшее хладнокровие. Вообще игра тут очень дорого обходится, – прибавляет расчетливый дипломат, – что меня побуждает вовсе не играть без крайней в том необходимости… тем более что все здесь очень хорошо играют, даже женщины».

Наряду с карточной игрой, любимым развлечением Е.П. Дивовой были любительские спектакли, которыми в то время в Петербурге увлекались не меньше, чем в Париже[31]. Труппа любителей, игравшая у Дивовых, пользовалась известностью. Эстерхази описывает один из этих спектаклей. Идет нашумевшая в Париже, довольно легковесная пьеска «Три султанши», сочинения Фавара, кумира парижских бульваров. Главную роль исполняет молодая графиня Пушкина «с таким приличием, что нужно думать, что либо она уж очень наивна, либо, наоборот, уж очень хорошо понимает, в чем дело», – замечает Эстерхази. Весь тон, вся атмосфера в доме Дивовых напоминает атмосферу парижских салонов. Французские эмигранты играют в этом доме настолько видную роль, что его называют «маленький Кобленц».

Но одни светские развлечения, светские игры не удовлетворяют хозяйку, ее честолюбие простирается дальше: она хочет попытать свои силы в интриге политического характера. Осенью 1792 года Дивовы поехали за границу. Сенатору и камергеру Дивову было поручено передать молодому шведскому королю Густаву IV поздравление государыни с восшествием на престол. В Петербурге, однако, шепотом передавали, будто, помимо официального поручения, возложенного на мужа, поездка эта преследовала и другую секретную цель, осуществление которой всецело зависело от дипломатического такта и умения его супруги. Она должна была привлечь в число сторонников России нескольких шведских сенаторов, до сих пор относившихся к нам особенно враждебно, и побудить самого молодого короля встать во главе заговора, направленного против его дяди-регента, герцога Седерманландского. Слухи эти представляются довольно малоправдоподобными, вероятно, все дело объясняется значительно проще; следует, однако, все же отметить, что пребывание г-жи Дивовой при стокгольмском дворе не прошло незамеченным и создало даже своего рода дипломатический инцидент. «Стакельберг (русский посланник в Швеции) будет здесь в начале мая, – пишет граф Ростопчин графу С. Воронцову. – Вам, может быть, известно, что причиной жалобы на регента была г-жа Дивова. Уверяют, что она метила на стокгольмское посольство для своего мужа и ввиду этой цели начала с того, что поссорила посланника с герцогом Зюдерманландским». «Она обладает талантом всем нравиться и пользуется большим кредитом при дворе», – отмечает в своих записках шведская придворная дама, г-жа Рюденшольд. Весь этот инцидент, какова бы ни была его подкладка, свидетельствует о том, что г-жа Дивова была женщиной незаурядной, которая обращала на себя внимание и вне привычных петербургских рамок.

Е.П. Дивова. Художник А. Графф

Эти несколько имен, на которых мы остановились и к которым можно было бы присоединить еще много других, показывают, насколько привлекательно было то общество, в котором вращался Эстерхази. Но не только отдельные личности были ярки и интересны, своеобразна была и вся обстановка петербургского большого света. Избалованный утонченным изяществом Версаля, привыкший к пышному церемониалу габсбургского двора, Эстерхази все же поражен великолепием петербургских дворцов, необычайной, незнакомой Европе широтой размаха екатерининских вельмож. Он отмечает особый характер этой роскоши, в которой по временам слышится какая-то своеобразная полуазиатская нотка: это громадное количество всякого рода прислуги, эти арапы, турки, карлики, – даже у такой по-европейски просвещенной любительницы искусства, как княгиня Куракина, имеется карлица ростом с восьмилетнего ребенка, – это обилие яств за столом, эти пиршества, где угощают сотни людей,

Итак, внешняя обстановка складывалась для представителя принцев как нельзя более благоприятно. Многое интересовало и занимало Эстерхази; многое льстило его тщеславию. Но вместе с тем его крайне тяготила разлука с семьей, тяготило то, что его пребывание в России, куда он ехал лишь на две-три недели, все затягивается, и совершенно неизвестно, когда же наконец ему можно будет вернуться. Свыкнуться с Петербургом, невзирая на всю его прелесть, которой, как мы видели, он вполне отдавал должное, он все-таки не мог: «Эта страна ужасна для жительства ввиду ее климата и отдаленности, – пишет он своей жене, – а этот город требует невероятных расходов. Поэтому почти все, кто в нем живет, разоряются, они затем проводят два-три года в своих имениях, и все приходит снова в порядок». Кроме того, Эстерхази беспокоило то, что, несмотря на все сыпавшиеся на него знаки высочайшего внимания, несмотря на почет и радушие, которыми он был окружен, исполнение возложенного на него поручения до сих пор не принимало осязательных форм. Поручение это сводилось к следующему: 1) просить императрицу воздействовать на императора и на короля прусского, чтобы они ускорили сбор войск, предназначенных действовать против Франции, 2) исходатайствовать у нее согласие на посылку русского отряда для совместных действий с шведскими войсками на французском побережье и 3) просить ее о денежной помощи принцам.

В отношении этого последнего пункта миссия Эстерхази увенчалась успехом: Екатерина согласилась предоставить принцам новую субсидию, но в отношении первых двух пунктов дело не двигалось с места. То нужно было ожидать возвращения курьера, посланного императрицей к принцам, то получения известий о решениях, принятых императором. Принцы рассчитывали, что войска соберутся еще до наступления зимы и что к тому времени в их руках будут необходимые средства, полученные под гарантию, которая будто бы была им обещана в Пильнице. Между тем, на деле оказалось, что франкфуртские банкиры никаких распоряжений относительно гарантии не получили. Что же касается войск, то король прусский ссылался на то, что он ничего не может предпринять без предварительного соглашения с императором, а император ввиду полученных им через посредство Бретеля известий о намечающемся сближении между королем и Национальным собранием переменил свои намерения и склонялся в пользу разрешения французского вопроса не путем вооруженного вмешательства, а путем созвания конгресса заинтересованных держав.

При таком настроении участников Пильницкого свидания надежды принцев все более и более сосредоточивались на российской императрице и на короле шведском. «Только здесь и в Швеции можно еще найти твердость», – писал и Эстерхази. Поэтому принцы настаивали, чтобы он оставался на своем посту. 19 октября 1791 года между недавними врагами, Россией и Швецией, в замке Дротнинг-хольм был заключен союзный договор, по которому Россия между прочим обязалась уплачивать шведскому королю по 500 000 рублей в год «субсидных денег» с условием, что они будут употреблены для действий против французской революции. Эта субсидия имела целью, как сказано в мемории Государственного совета, «воздержать короля, что он не предастся в руки других держав, ибо без связи и денежной помощи он долго оставаться не может». Вскоре после этого Густав III сообщил петербургскому двору предположения о совместных военных действиях против Франции, к которым, по его мнению, следовало бы приступить весною.

Едва ли Екатерина в этот момент допускала мысль, что Россия весною примет активное участие в подобном выступлении; если она и подавала какие-либо надежды в этом отношении, то, вероятно, это было с ее стороны лишь шахматным ходом, обусловленным другими соображениями. Граф Ланжерон в своих записках утверждает, что в это время между Екатериной и Густавом действительно шли переговоры об экспедиции к берегам Нормандии. «Они хотели высадить в Нормандии, – пишет он, – 24 000 русских под начальством генерал-лейтенанта Палена и 12 000 шведов. Рыцарский Густав должен был командовать этим соединенным корпусом, имея при себе для руководства военными действиями французского генерала, маркиза де Булье, человека очень талантливого, весьма отважного, мужественного и вполне пригодного для подобной экспедиции». Мы уже знаем из приведенного выше письма Екатерины к принцу Нассау-Зигену, с какими сомнениями она подходила, к вопросу о подобной экспедиции; поэтому в словах Ланжерона следует скорее всего видеть лишь отголосок тех слухов, порожденных русско-шведским сближением, которые были распространены в это время даже в обычно хорошо осведомленных кругах. Во всяком случае, Екатерина не считала себя связанной какими-либо обещаниями и не допускала, чтобы на подобные обещания ссылались; об этом она весьма решительно высказалась в одном из своих писем Румянцеву. Что же касается самого Густава III, то она по-прежнему относилась к нему лично весьма отрицательно. «Новый союзник, – пишет она Гримму несколько дней спустя после подписания договора, – имеет бесстыдство просить моего согласия на то, чтобы приехать сюда показаться, но мы стараемся отклонить это всеми возможными способами. Как вы хотите, чтобы я доверила ему войска: он не умеет ими управлять».

Густав III. Художник Л. Паш Младший

В Кобленце, разумеется, не знали да и не хотели знать всей подкладки событий; там видели только одно, что русская императрица, столь благосклонно относящаяся к принцам, заключила с шведским королем, этим паладином королевской власти, союз, явно направленный против революционной Франции, и этого было достаточно, чтобы подогреть надежды эмиграции.

Узнав о поддержке, оказанной принцам императрицею, и о высказанном ею сочувствии их начинаниям, эмигранты, собравшиеся в Кобленце, обратились к ней с благодарственным письмом. В этом письме, покрытом несколькими сотнями подписей, они высказывали свои упования, что Екатерина «вернет дворянству его прежний блеск, религии – ее алтари, Людовику – свободу, королевской власти – ее права, Франции – порядок и счастье, а всему миру, угрожаемому всеобщим разрушением, – мир и спокойствие». Письмо это 9 октября было читано в Государственном совете. Государыня сама набросала черновик ответа, обращенного к маршалу, герцогу де Брольи. «Обращаюсь к вам, – пишет Екатерина, – чтобы передать французскому дворянству, изгнанному из отечества, но верному своему монарху, своему королю, своему государю, выражение моей благодарности за те чувства, которые это дворянство мне высказало в письме от 28 сентября. Я только исполнила свой долг, вступившись за права королей. Дело королей есть дело дворянства. Не будет дворянства, не будет и монарха».

Подобное кобленцскому письмо вскоре пришло и из Турина. «Вице-канцлер предъявил Совету, – значится

Между тем переговоры между державами по французскому вопросу все тянулись, не приводя ни к каким положительным результатам. Положение осложнялось еще тем, что расхождение между королем и королевой, с одной стороны, и принцами, с другой, становилось все более и более резким и приводило к полному расколу среди французских роялистов. Главным предметом раздора, вокруг которого особенно сильно разгорелись страсти и который ярко обнаружил коренные противоречия во взглядах обеих сторон, был вопрос о принятии королем выработанной Национальным собранием конституции, существенно ограничивавшей королевскую власть. Людовик XVI, как монарх «Божьей милостью», не мог, конечно, в душе не чувствовать отвращения к этой конституции, построенной на совершенно чуждых ему началах народоправства, но в ее принятии он видел единственный выход, дозволявший избежать кровопролития и гражданской войны и сохранить пока хотя бы самый принцип монархии; по-видимому, он не терял также надежды, что там дальше, когда наступит успокоение, обстоятельства, быть может, снова повернутся к лучшему. Поэтому с тяжелым сердцем он решился принести эту жертву и дать свое согласие на установление нового государственного строя. Но, для того чтобы эта жертва принесла свои плоды, необходимо было избежать всего того, что могло возбудить против короля подозрения Национального собрания. Следовательно, в данный момент вооруженное вмешательство со стороны иностранных держав, на котором настаивали принцы, могло только помешать всему делу. В таком смысле Людовик XVI и давал инструкции своим представителям за границей. Однако, по свойственной ему нерешительности, он не хотел окончательно отказаться от мысли о поддержке иностранных государей, лишь бы она не переходила в военные действия против Франции, и иногда в частных секретных письмах давал указания, противоречащие его официальным инструкциям.

Принцы, с своей стороны, считали, или по крайней мере делали вид, что считают, что согласие короля на принятие конституции может быть только вынужденным, что все заявления его в этом смысле вырваны у него насилием и угрозами и потому не имеют значения, что так называемое Национальное собрание есть лишь собрание мятежников, восставших против своего государя, и не обладающее никакими законными правами, и что поэтому единственный правильный путь это есть вооруженное выступление при содействии иностранных держав, с тем чтобы наказать бунтовщиков и восстановить прежний строй. В этом конфликте иностранные государи, в зависимости от политических интересов и своих личных симпатий, принимали то одну, то другую сторону, и таким образом получалась полная невозможность достигнуть какого-либо единства действий. Екатерина, с самого начала определенно ставшая на сторону принцев, ясно сознавала весь вред, приносимый этим расколом. Считая, и не без основания, что Мария-Антуанетта является главной вдохновительницей политики, направленной на сближение с Национальным собранием, она стремилась повлиять на королеву в обратном смысле и привести ее к соглашению с принцами. «Императрица поручила мне передать принцам, – пишет Эстерхази, – что более всего необходимо их примирение с королевой, что король шведский прилагает усилия в этом смысле в Тюильри через посредство тех связей, которые он там сохранил, и что сама она только что предписала графу Румянцеву повидать барона Бретеля и привести его, если возможно, к этому столь необходимому примирению. По тому, как императрица со мной говорила, – прибавляет он, – легко было заметить, что разлад, который она напрасно старалась прекратить, ее очень расхолаживал и что вообще дела были в гораздо худшем положении, чем при моем прибытии в Петербург». Екатерина сама писала Гримму: «Мне не нравятся эти две отдельные партии, королевы и принцев, я хотела бы, чтобы была только одна партия короля и никаких других; к сожалению, этот несчастный государь слишком слаб, чтобы иметь свою партию».

Людовик XVI присягает 14 сентября 1791 года конституции в Национальном собрании. Гравюра XVIII в.

13 сентября в Национальном собрании была прочитана декларация короля, в которой он заявлял о своем согласии принять новую конституцию, а на следующий день он явился в Собрание и торжественно принес присягу на верность новому строю. Население столицы приветствовало короля и королеву[32]. Казалось, что настроение переменилось. Кое-кто из эмигрантов поверил в наступление золотого века и поспешил вернуться на родину.

Екатерину известие об утверждении королем конституции возмутило до глубины души. «Ну вот, не угодно ли, – пишет она Гримму под свежим впечатлением этой новости, – государь Людовик XVI подмахивает свою подпись под этой необыкновенной конституцией и спешит принести присягу, которую он не имеет никакого желания соблюдать и которую тем более никто с него не спрашивал. Но кто же эти безрассудные люди, которые заставляют его делать все эти глупости? Это действительно недостойные подлости; по-видимому, нет у них ни верности, ни законности, ни честности. Я в ужасном гневе; я топала ногой, читая про эти… эти… эти гадости». В поступке Людовика XVI Екатерина, по-видимому, усматривала измену королевскому долгу, измену монархическому началу, наконец, нарушение той солидарности, которая должна была бы связывать всех коронованных особ.

Принцы, как мы упоминали выше, в письме на имя короля заранее протестовали против принятия им конституции. Письмо это, по распоряжению императрицы, было перепечатано в государственной типографии в большом количестве экземпляров и, как утверждает Эстерхази, пользовалось в петербургском обществе большим успехом. Теперь король, в свою очередь, обратился к своим братьям с письмом, в котором, удостоверяя, что конституция утверждена им свободно и добровольно, он убеждал их вернуться во Францию; такой поступок, по словам Людовика XVI, послужил бы с их стороны доказательством привязанности к своему брату и верности своему королю. Принцы, разумеется, отнюдь не были склонны сдаваться на подобные убеждения. Они ответили королю, что не могут считать его письмо выражением его свободной воли, что их честь, долг и даже братские чувства запрещают им повиноваться

подобным указаниям. Таким образом, ближайшие родственники короля открыто заявляли, что все его поведение по отношению к Национальному собранию является неискренним. Этим они дали новое и страшное оружие в руки врагов короля.

Извещение о вступлении в действие конституции было послано Людовиком XVI также и иностранным монархам. Леопольд II принял это известие с чувством облегчения: он считал. что установление нового строя освобождает его от всяких обязательств, принятых в Пильнице. «Раз король дал свое согласие, нам больше нечего делать», – заявил он и вновь допустил ко двору французского посла графа де Ноайля, которого он

Екатерина, наоборот, вовсе отказалась принять письмо короля относительно принятия конституции. Она была возмущена отношением императора к французским событиям и его непоследовательностью. «А по французским делам венский двор пишет и делает такие противоречия, которые ни на что не похожи, – пишет она Безбородко, – речам же императора впредь мало веры дать можно. По его домогательству и предложению мы вошли в сии дела; ни противоречить, ни переменить наше поведение я не нахожу пристойно; еще менее плясать по переменчивой итальянской махиавелизме, которая, сделав шаг вперед, поворачивается искось, несмотря на то, теряет и достоинство и пристойности».

Между тем Людовик XVI, вполне понимая, какое значение должно иметь то или иное решение России в настоящий критический для Франции момент, и стремясь объяснить императрице свои истинные желания и намерения, по совету Бретеля, решил отправить тайно от принцев доверенное лицо ко двору Екатерины. Выбор его пал на бывшего французского посланника в Венеции маркиза де Бомбеля, одного из самых преданных слуг монархии[33]. Со стороны короля это было попыткой противодействовать самостоятельной политике его братьев. Значение этого шага еще усугублялось выбором лица, на которое было возложено столь ответственное и в то же время щекотливое поручение.

Несколько месяцев тому назад маркизу де Бомбелю удалось, как мы видели, устроить для графа д’Артуа аудиенцию у императора Леопольда II в Мантуе. При этом Бомбель скрыл, однако, от принцев, что он имеет одновременно поручение от короля, переданное ему через Бретеля, предупредить императора, что Людовик XVI далеко не во всем разделяет взгляды своего брата. Благодаря неосторожности Бомбеля об этом стало известно графу д’Артуа, который, находя, что Бомбель его предал, с тех пор стал относиться к нему в высшей степени неприязненно.

Бомбель прибыл в Петербург 21 января 1792 года. Он вез с собою письмо Марии-Антуанетты к Екатерине и пространную записку Бретеля. Королева в своем письме умоляла Екатерину повлиять на принцев, чтобы они подчинились указаниям короля и отказались от самостоятельных выступлений. Бретель развивал мысль о созыве вооруженного конгресса держав.

Немедленно по приезде Бомбель был принят вице-канцлером графом Остерманом. Труднее было добиться приема у императрицы. Наконец после неоднократных ходатайств он несколько дней спустя был удостоен частной аудиенции в Эрмитаже. Императрица отнеслась к нему очень сухо и официально.

До нас дошла записка, по-видимому, предназначенная для Зубова, в которой Екатерина сама следующим образом излагает содержание своего разговора с доверенным лицом короля[34]: «Когда он говорил мне о созвании вооруженного конгресса, я ответила ему, что если конгресс соберется, то первые подвиги его будут состоять в составлении новой конституции; возможно, что если он будет вооружен, то заставят (Францию) заплатить издержки (по его созыву). Когда он просил меня помочь им (королю и королеве) в их бедствиях, я ответила, что в настоящее время это весьма затруднительно, так как партия, в которой я полагала достаточно желания и власти восстановить монархию, совершенно рассеяна и разбросана до такой степени, что принц Нассау поехал хлопотать об убежище для братьев короля.

Я высказала ему всю правду по всем пунктам; я сказала ему, что пора пожертвовать всякой личной ненавистью и заняться только восстановлением монархии и государя на престоле его предков и что, по моему мнению, следует предоставить место тем, кто будет лучше всего действовать для этой цели[35].

Я сказала, что очень удивлена видеть, как явная власть действует и разрушает то, что признано и желаемо властью тайной, что трудно помогать тем, кто сам себе не помогает, и что действовать при помощи чужих сил – это самое большое несчастье.

Он кончил тем, что согласился с мнением, против которого он не мог найти никаких возражений».

Екатерина, убежденная, что только энергичное выступление принцев во главе французского дворянства и при известной поддержке иностранных держав может спасти положение, разумеется, не могла сочувствовать политическим взглядам Бретеля; тем менее она была склонна взять на себя ту роль, которую хотела ей приписать Мария-Антуанетта. Понятно поэтому, что она так холодно встретила Бомбеля. К тому же тут примешивалось еще одно обстоятельство личного характера: Бомбель являлся ближайшим сотрудником барона Бретеля, которому Людовик XVI доверил главное руководство своими сношениями с иностранными дворами. Барона Бретеля Екатерина знала давно и имела особые основания относиться к нему недружелюбно. В 1762 году Бретель был французским посланником в России; незадолго до переворота, доставившего престол Екатерине, она послала к нему одного из своих приверженцев сообщить ему о готовящемся заговоре и просить, не мог ли бы он от имени короля одолжить на это дело 60 000 рублей. Бретель побоялся взять на себя подобную ответственность; вероятно, предположения Екатерины не внушали ему достаточного доверия. Он отвечал уклончиво и на следующий день уехал в отпуск. Переворот 28 июня произошел в его отсутствие; необходимые средства – 100 000 рублей – были получены через посредство английского купца Вельтдена. За несколько дней до того Екатерина велела передать Бретелю записку следующего содержания: «Покупка, которую мы должны были сделать, несомненно, скоро будет сделана, но гораздо дешевле, а потому мы в средствах больше не нуждаемся». В этот роковой для Екатерины момент Бретель не решился ее поддержать, и его поступок оставил глубокий след в ее душе. Тридцать лет прошло с тех пор, но она по-прежнему отзывается о «толстом бароне» с нескрываемой антипатией: «Этот барон де Бретель, – пишет она Гримму, – к которому король или королева, или, если хотите, оба вместе, питают такое доверие, я его знаю; это человек крайне высокомерный, более жадный к власти, чем способный ею пользоваться с благоразумием; он будет хмуриться и ревновать до крайности и находить, что хороши только те воображаемые услуги, которые он никогда не сможет оказать, а тем временем он только помешает другим помочь своему государю и отечеству». В другом письме она по поводу приезда маркиза де Бомбеля высказывала следующие соображения: «Если вы хотите, чтобы я вам сказала правду о его присылке сюда, то я в ней усматриваю лишь непомерное желание барона де Бретеля убедить всех, что он пользуется доверием короля и королевы и что они хотят и желают, чтобы принцы, братья короля, оставались позади; присылка графа Эстерхази вызвала присылку маркиза де Бомбеля». В одном из последующих писем она называет Бретеля «интриганом и маленьким злюкой». Наконец, на письме Марии-Антуанетты она делает следующую пометку: «Чего еще можно ожидать от людей, которые беспрестанно действуют согласно двум совершенно противоположным мнениям, одному – высказываемому публично, а другому – секретно? Это постоянное противоречие все погубило, оно же мешает

Луи Огюст Ле Тоннелье, барон де Бретейль, барон де Прейи. Художник Ф.Г. Менажо

Хотя в настоящее время Бомбель и Эстерхази принадлежали к двум разным лагерям, Бомбель все же в силу старых приятельских отношений обратился к Эстерхази с тем, чтобы он помог ему на первых порах в чужой обстановке, прося, однако, не задавать ему никаких вопросов относительно цели его приезда. «Я это ему обещал, – пишет Эстерхази, – но, когда я узнал, что он приехал без ведома принцев, я отказался его представить кому бы то ни было в обществе под предлогом, что, не имея официального звания, я должен предоставить это другим, в действительности же – чтобы выждать распоряжения принцев относительно того, как мне держаться по отношению к лицу, которое прибыло, для того чтобы им помешать и устранить их от дел».

Не встречая достаточной поддержки со стороны Эстерхази, Бомбель обратился к содействию недавно вернувшегося в Россию принца Нассау-Зигена, но и это не помогло делу; положение его при дворе оставалось столь же неопределенным. Тем не менее он пробыл в Петербурге еще некоторое время. Одновременное пребывание здесь двух представителей французских роялистов не могло не вызывать некоторого недоумения среди посвященных. Впрочем, таких было немного, большинство же не знало, что Бомбель приехал со специальной миссией, и смотрело на него просто как на одного из «знатных иностранцев», нередко появлявшихся в это время в Петербурге. «Бомбель часто меня навещает, – пишет Эстерхази своей жене, – это очень порядочный и крайне любезный человек, но мне кажется, что здесь находят, что он слишком много говорит, и, хотя его везде хорошо принимают, его нигде особенно не чествуют».

Во всяком случае в политическом отношении миссия маркиза де Бомбеля не только не увенчалась успехом, но, наоборот, привела к самым нежелательным последствиям. На императрицу, как справедливо отмечает Эстерхази, она произвела самое неблагоприятное впечатление, наглядно показав всю глубину розни между Кобленцем и Тюильри.

Несмотря на убедительную просьбу Марии-Антуанетты сохранить все дело в тайне, Екатерина сочла возможным сообщить о приезде Бомбеля и о возложенном на него поручении принцу Нассау-Зигену и графу Н.П. Румянцеву. Через них об этом дошло до сведения принцев. Можно себе представить, какое впечатление произвело на них это известие, полученное тем более как раз в то время, когда король через посредство маршала де Кастри делал попытку установить, казалось бы, более доверчивые отношения со своими братьями. В письмах на имя Марии-Антуанетты и принцессы Елизаветы принцы изливали всю горечь своей обиды. Уверяя короля в своей неизменной преданности и сваливая всю вину на Бретеля, они писали, что «они предают вечной ненависти это чудовище, которое постоянно обманывало и короля и их самих», и «с почтительной твердостью» заявляли, что «никогда не будут иметь никаких сношений с человеком столь подлым и бесчестным». Это писалось про того самого Бретеля, который, будучи облечен полным доверием Людовика XVI, должен был, по его мысли, служить единственной передаточной инстанцией между ним и принцами. Таким образом, злополучная посылка Бомбеля в Россию в корне подорвала возможность какого-либо сближения и лишь усилила раздор в королевской семье.

Принцы поспешили также написать Екатерине, чтобы «заранее опорочить все то, что сможет сказать или сделать г. де Бомбель», и удостоверить, что «единственным виновником является барон (де Бретель) и что король не замедлит отказаться от всего, что было сделано без его одобрения этим вероломным министром». Вместе с тем они просили императрицу «утешить графа Эстерхази, удвоив к нему свою благосклонность, ввиду того что он не мог не быть весьма чувствительно затронут этим происшествием».

Эстерхази вначале, когда он в точности еще не знал, какие инструкции даны Бомбелю, предполагал, что последний останется в Петербурге на продолжительное время в качестве негласного представителя короля. В таком случае его личное дальнейшее пребывание при дворе Екатерины становилось уже неудобным, и он имел в виду просить принцев, чтобы они его отозвали, надеясь, что таким образом ему, наконец, можно будет вернуться к своей семье. Теперь ему с грустью пришлось убедиться, что эти мечты являются совершенно неосуществимыми и что его разлука с семьей грозит затянуться на неопределенный и, вероятно, весьма долгий срок. Принцы умоляли его не уезжать из России, да он и сам видел, что в настоящее время ему невозможно покинуть свой пост.

Приходилось утешаться тем, что здесь он со всех сторон видит самое лучшее к себе отношение и что то дело, которому он служит, дело принцев-эмигрантов, пользуется, как ему казалось, в Петербурге общим сочувствием. «Если что-либо могло бы вознаградить меня за то, что я нахожусь не с тобою и детьми, то ничто не могло бы более способствовать этому, чем прием, который мне здесь оказывают, – пишет Эстерхази своей жене. – Все общество, которое я вижу, начиная с государыни, отлично расположено в пользу нашего дела».

В общем, петербургский придворный круг, несомненно, очень радушно встречал французских эмигрантов. Они являлись представителями утонченной французской культуры, носителями традиций версальского двора, они славились вежливостью нравов и образованностью ума. Кроме того, со многими из них кое-кого из русской знати связывали старые воспоминания либо по Парижу, либо по встречам во время походов. И, конечно, в борьбе между роялистами и революцией симпатии нашего придворного общества в большинстве случаев были на стороне первых.

Но при всем том нельзя не отметить, что уже и в то время, совершенно не говоря о кружках, в большей или меньшей степени зараженных «вольномыслием», именно среди высшего общества имелись также лица, несомненно весьма патриотически настроенные и отнюдь не подверженные влиянию новых либеральных идей, которые, однако, совершенно не разделяли общего увлечения и, наоборот, неодобрительно смотрели на помощь, так щедро предоставляемую эмигрантам, опасаясь, как бы Россия не оказалась втянутой во

Но, конечно, подобные голоса являлись лишь единичным исключением.

Глава VI

«Вы напрасно на меня пеняете за молчание по содержанию письма вашего, где вы требовали моих рекомендаций в Париж, – писал 3/14 сентября 1791 года граф Безбородко своему племяннику Виктору Павловичу Кочубею, путешествовавшему за границею. – Молчание мое было основано на том соображении, что вояж ваш в сей город весьма был некстати. Давно запрещено наших отпускать в землю, столь развращенными началами управляемую, и дано приказание г. Симолину всех оттуда выслать… Ежели вы решитесь вояжировать в Италию, внутрь Германии, я письма пришлю; а во Францию вы ехать не можете и не должны, ибо инако вы подвергнете себя опасности не только не употреблену быть никогда в дело, но иногда и секвестру имения. Я столько добрых имею о вас мыслей, что и думать не смею, чтобы вы хотя малейше заразились духом разврата французского, и потому уверен, что вы, зная положение дел, теперь план путешествия вашего перемените».

Это письмо, написанное ближайшим сотрудником Екатерины по вопросам внешней политики, ярко отражает взгляд русских правящих кругов на происходившия во Франции события. Действительно, уже в 1790 году русскому посланнику в Париже предписано было составить список всех пребывающих во Франции русских подданных и сообщить им приказание императрицы немедленно покинуть французскую территорию. Русских во Франции оказалось немного, и все они беспрекословно подчинились этому предписанию. Лишь молодого графа П.А. Строганова[36], воспитанника якобинца Ромма, Симолину не удалось разыскать. Екатерина лично приняла горячее участие в этом деле и предписала графу А.С. Строганову, отцу, «чтобы он сына своего из таковых зловредных рук высвободил». В конце концов молодой Попо Строганов привезен был из Парижа своим двоюродным братом Н.Н. Новосильцевым и водворен, по приказанию императрицы, в селе Братцеве, возле Москвы, под надзором своей матери. Лишь в 1796 году он получил дозволение переехать на жительство в Петербург.

П.А. Строганов. Художник Ж.-Л. Монье

Все же, принимая подобные меры в целях ограждения России от проникновения революционной заразы, русское правительство примерно до середины лета 1791 года старалось избежать поводов к открытому разрыву. Так, например, еще в апреле 1791 года, Государственный совет в вопросе о введении во Франции новых трехцветных флагов, военного и купеческого взамен прежнего королевского белого с бурбонскими лилиями, проявил некоторую уступчивость, признав возможным исходатайствовать Высочайшее повеление о сообщении в российские порты «о принимании новых флагов», между тем как шведский король предлагал трем северным державам (России, Швеции и Дании) условиться, что «в портах их не будут за французские флаги принимаемы и признаваемы иные, кроме признанных издревле таковыми, и что не будут впущены никакие суда под другим флагом».

Но известие о вынужденном возвращении Людовика XVI в Париж после злополучного бегства в июне 1791 года сразу изменило положение, а принятие королем конституции окончательно переполнило чашу. Именно с этого времени в отношениях между Россией и Францией, уже весьма натянутых, наблюдается новое, крайне резкое обострение. На очередь стал вопрос, возможно ли еще продолжать сноситься с французским поверенным в делах, если король, которым он был назначен, является, в сущности, пленником Национального собрания. Вопрос этот в равной мере интересовал и другие дворы.

Еще в начале июля вице-канцлер объявил Государственному совету, что «прусский посланник граф Гольц, будучи на сих днях у него, сказал ему, что от двора своего получил повеление с ним, вице-канцлером, партикулярно изъясниться, что, как по известном последнем во Франции происшествии Народное собрание управляет государством без участия королевского, прусский же министр, в Париже пребывающий, аккредитован при короле, так как и французский взаимно принят в Берлине по веряющей грамоте сего же государя, то его прусское величество и находится в недоумении, оставлять ли министра своего в Париже, а французского – в Берлине? Почитая же притом дело сие касающимся до всех государей, желало бы его прусское величество особливо ведать мысли ее имп. величества». По докладе о сем вице-канцлера государыня, «находя с своей стороны настоящее состояние Франции интересующим всех государей, указала ему предложить в Совете для рассуждения, какой бы ответ дать реченному прусскому министру». Совет счел более правильным, чтобы Россия не брала на себя инициативы разрыва. Он полагал, что в ответ на запрос графа Гольца следовало бы ограничиться заявлением о том, что Ее Величество, «за неизвестностью мнения о том других дворов, не изволила еще принять никакой резолюции и что, со своей стороны, не оставит она снестися о том с теми дворами, кои состоят с нею в наибольшей связи, и сообщить его прусскому величеству получаемые на то ответы и свое мнение, надеясь, что между тем взаимно и сей государь благоволит снестися с дружественнейшими с ним державами и по получении ответов сообщить их Ее Величеству купно со своими мыслями для распоряжения и учинения по тому общих подвигов».

Однако уже через несколько дней Государственному совету пришлось вновь вернуться к этому вопросу. Поводом к этому послужило выступление шведского короля, настроенного наиболее непримиримо по отношению к революционной Франции. Густав III сообщил Екатерине копию своего рескрипта из Ахена к шведскому послу в Париже. В этом рескрипте «сей государь, означая принимаемое им ревностное участие в нынешнем положении короля французского, предписывал оному министру своему иметь всевозможное попечение о пользе их христианнейших величеств и не трактовать с таким министром иностранных дел, который не от короля к тому уполномочен». Императрица, «почитая, как известно, настоящие дела французские касающимися до всех государей и признавая оное наставление короля шведского весьма пристойным, указать изволила предложить Совету на рассуждение, в какой бы силе следовало бы теперь снабдить предписаниями министра Ее Величества, в Париже находящегося».

На этот раз мнение

Каждую среду дипломатические представители иностранных держав собирались у вице-канцлера и по окончании деловых разговоров оставались у него обедать. «Вчера я отправился на обычное собеседование к графу Остерману, – доносил Жене 1 сентября 1791 г. – Несколько минут спустя после моего прибытия министр отвел меня в сторону и сказал с видом искреннего сожаления, которое меня тронуло, что он получил приказание намекнуть мне, чтобы я перестал появляться при дворе, ввиду положения Франции и того обстоятельства, что король находится в плену. Выразив должный протест против подобного образа действия, нарушающего все принципы, я удалился к себе домой и написал вице-канцлеру письмо, заключающее в себе все замечания, сделанные мною устно. Так как весь дипломатический корпус был свидетелем моего разговора с графом Остерманом и моего решения удалиться, не оставаясь у него к обеду, я счел нужным сообщить выдержки моего письма посланникам родственных и дружественных Франции дворов».

В Коллегии иностранных дел мнения расходились. Вице-канцлер, настроенный более благожелательно по отношению к французскому поверенному в делах, был противником резких мер. Безбородко, наоборот, считал необходимым прервать с ним всякие дальнейшие сношения и в особенности настаивал на том, что никоим образом не следует принимать от него заявления об утверждении конституции. Свои соображения Безбородко изложил в следующей собственноручной записке, представленной им государыне: «О соглашении короля французского на предложенную ему конституцию, без сомнения, получит Жене депешу от Монморена, или с курьером, или с завтрашнею почтою. По поводу сего осмелюсь доложить Вашему Императорскому Величеству, что хотя вице-канцлер третьего дня и сообщал мне свое рассуждение, чтобы, не принимая самого Женета (т. е. Жене), принять, однако ж, пакет, буде он пришлет с подобным тому сообщением, но я не могу быть одного с ним мнения. Положим, что о сем странном соглашении короля на конституцию надлежит предварительно государям снестися, как его разуметь: добровольным ли, или вынужденным у невольника в цену хотя малой свободы, да и сообразить с происшествиями и полномочиями, от него другим данными[38]. С нашей, однако ж, стороны отклонить всякое сообщение есть способ самый сходственный, и именно: в персоне Женета и его неистовом поведении, оказанном чрез протестацию на самое вежливое внушение, вице-канцлером сделанное, и для того не повелите ли, Ваше Величество, чтобы вице-канцлер не только не допустил к себе Женета, но и приказал пакета его не принимать, объявив послу[39] и всем интересованным в деле министрам, что он, после происшедшего у него с Женетом, не может иметь с ним дела. Ежели бы, паче чаяния, случилося, что дела во Франции осталися и в той же расстройке, то, по крайней мере, двор их должен будет прислать иного человека на смену шалуну; а может быть, надобно будет, когда сей уедет, согласиться с другими, принять ли нового. Надобно также дать знать Симолину о всем сем происшествии не только для сообщения министерству, сколько, чтобы он, посредством товарищей своих и знакомых, мог объяснить прямые причины».

Мнение Безбородко взяло верх. Императрица, соглашаясь с высказанными им взглядами, утвердила мнение Государственного совета о прекращении всяких сношений с французским поверенным в делах. Положение несчастного Жене стало совершенно невозможным. Не будучи отозван своим правительством, он продолжал считать себя официальным представителем Франции; между тем его не только не допускали ни ко двору, ни к представителям власти, но даже отказывались принимать от него те сообщения, которые он по поручению своего правительства должен был передавать; мало того, он сам был взят под подозрение и окружен надзором полиции.

Возмущенный подобным обращением, Жене обращается к с. – петербургскому губернатору, генерал-майору П.П. Коновницыну: «Г. Жене, – пишет он ему, – будучи осведомлен самым положительным образом, что полицейские агенты следят за каждым его шагом, стараясь получить от его прислуги сведения, из которых он не делает никакой тайны, и начинают своими неловкими расследованиями возбуждать любопытство соседей, имеет честь уведомить г. губернатора, что он приказал всем, состоящим у него в услужении, давать точный отчет не только о всех его внешних действиях, но также и о всех его поступках домашних всем лицам, которые пожелают быть о том осведомленными. Г. Жене не боялся, не боится и не будет бояться никакого шпионства; он лишь огорчен тем, что таковое существует еще в России в царствование бессмертной Екатерины II; он думал, что к этим мелким средствам прибегают лишь те несчастные государи, которые живут под постоянным страхом, а не те, которые сильны и пользуются беспримерной славой и любовью своих подданных и удивлением и уважением всех народов».

П.П. Коновницын. Художник Д.Г. Левицкий

Красноречие Жене пропало даром: обращение с ним не переменилось; тем не менее он остался на своем посту и продолжал посылать в Париж свои донесения.

Прекращение сношений с французским поверенным в делах вызвало, разумеется, множество различных толков как при дворе, так и среди дипломатического корпуса. «Здесь только и говорят, что о моем деле, – доносит Жене, – одни меня осуждают, другие

Весьма показательно, что и среди петербургского общества имелись лица, не скрывавшие, что в этом конфликте симпатии их находятся на стороне представителя Франции. Это, по-видимому, поразило и самого Жене. «Я думал, что этот народ рабов не посмеет даже бросить взгляда на человека, которого двор считает демократом только потому, что он осмелился мужественно защищать интересы своего отечества и своего короля. Но я ошибался: лица, которых я не знал, кланяются мне и при встречах усердно со мною разговаривают; лица, у которых я бывал, настаивают на том, чтобы я их посещал, и многие молодые офицеры гвардии приехали ко мне расписаться. Я очень ценю эти знаки уважения, приоткрывающие передо мною будущие страницы русской истории, но я их отклоняю, отлично зная, что двор не одобряет тех проявлений внимания, которые мне оказывают». Несколько раз возвращается Жене в своей переписке к тому сочувствию, которое ему выражает гвардейская молодежь. В этих проявлениях, несомненно, сказывалось влияние тех оппозиционных и либеральных веяний, которые уже тогда распространялись в некоторых кружках нашего офицерства, тех кружках, из которых впоследствии вышли участники заговора 1 марта 1801 года, мечтавшие об ограничении самодержавной власти.

Интересно отметить также то, что Жене говорит о наследнике престола, в особенности если сопоставить это с милостивым расположением, проявляемым цесаревичем Павлом Петровичем по отношению к представителю эмигрантов, графу Эстерхази. «Великий князь, – пишет Жене, – который будет, я вам это предсказываю, самым беспокойным из всех тиранов, велел предупредить нескольких дам, дружба которых составляла мое утешение, чтобы они перестали со мною видеться. Он имел неосторожность заявить перед толпою придворных, которые его ненавидят, что настоящий момент является решающим для всех государей и что, если они не сговорятся между собою, чтобы изгнать из своих владений всех французов, которые подчинятся новым заколам, изданным Национальным собранием, он не отвечает за то, что через два года вся Европа не будет перевернута вверх дном».

При подобных условиях Жене решил преимущественно сидеть дома, ограничиваясь посещением только кое-кого из иностранцев.

Хотя при дворе французского поверенного в делах и считали, как он говорит, «демократом», но его конституционные взгляды не мешали ему оставаться в высшей степени лояльным по отношению к королю. «Чем более мы преданы конституции, установленной Национальным собранием, – пишет он 6 сентября 1791 г., – тем более нужно проявлять уважения к королевской власти, являющейся ее главным двигателем. Следуя этому вкорененному во мне принципу, я отправился вчера, в день Св. Людовика по греческому календарю, в католическую церковь, чтобы вознести мои молитвы к небу по случаю тезоименитства Его Величества». Жене имел основание ожидать, что в церкви в этот день соберутся все наиболее видные из находящихся в Петербурге эмигрантов, и мог опасаться, что появление представителя конституционной Франции будет встречено не очень дружелюбно этими непримиримыми поборниками старого режима. Каково же было его изумление, когда храм оказался совершенно пустым: никто из защитников престола и алтаря не счел нужным почтить короля и приехать в день его именин на богослужение. Этот факт, сам по себе незначительный, заслуживает, однако, быть отмеченным, тем более что он является не единичным; он лишний раз свидетельствует о том, что в глазах убежденных роялистов того времени самая личность короля, в особенности после того как он пошел на известные уступки Национальному собранию, совершенно отошла на задний план; для них важны были только принцип абсолютной королевской власти и восстановление старых порядков.

Но возвратимся к донесениям Жене. Под впечатлением волнений, переживаемых Францией, мысли Жене обращаются к вопросу о том, насколько можно считать прочным установленный в России государственный порядок и какие внутренние потрясения могут ему угрожать. Жене и раньше интересовался этим вопросом, занимающим вообще довольно значительное место в его донесениях, но взгляды его в этом отношении с течением времени значительно меняются. Вначале, еще в 1789 году, он сообщает в Париж о «мудрых предосторожностях», принимаемым русским правительством для того, чтобы предотвратить проникновение в Россию «брожения, огорчающего Францию и вызывающего в ней жестокие потрясения». «В публичных ведомостях, – пишет он 3 ноября 1789 г., – помещают лишь краткие заметки о наших внутренних делах; в общественных местах заставляют строго соблюдать запрещение говорить о политике; недавно в исправительном заведении наказали французского адвоката, который хотел декламировать на эти темы; установили наблюдение за другими личностями нашей национальности, которые, несмотря на мои предупреждения, имели глупость выказывать непочтение к правительству; наконец, окружают лестью и заботами гвардию, которая столь часто располагала престолом. Императрица на днях с большой торжественностью выехала навстречу полкам, возвращавшимся из Финляндии. Она сама распределяла награды и раздавала медали всем солдатам; она велела дать им водки и произвела нескольких младших офицеров в следующий чин. Эти осторожные меры рассчитаны столько же на поддержание верховной власти, сколько и на благо государства. Если русские крестьяне, не обладающие никакой собственностью и находящиеся все в положении рабов, когда-либо сломают свои цепи, их первым движением будет перерезать дворянство, в руках которого находятся все земли, и эта столь цветущая страна будет вновь погружена в самое ужасное варварство. Несколько просвещенных лиц не скрыли от меня того беспокойства, которое в них вызывает продолжение войны[40]. Народ громко жалуется на суровость постоянных рекрутских наборов, на высокие цены всех товаров и на дороговизну хлеба. При таких условиях достаточно искры, чтобы вызвать всеобщее возмущение».

Через два года

Цесаревич Павел Петрович. Неизвестный художник

К подобным сведениям в Париже прислушивались с большим вниманием, и, по-видимому, в известных кругах придавали им серьезное практическое значение. Несколько времени спустя, когда дело дошло уже до открытого разрыва между Францией и Россией, в Париже возникла даже мысль способствовать возникновению беспорядков в России, чтобы таким путем ослабить эту державу, в которой главари революции видели своего главного врага. Как мы увидим дальше, подобный проект был составлен самим Жене. Кроме того, в 1793 году русскому посланнику в Генуе, Лизакевичу, удалось получить в свои руки копию подробной записки, представленной Конвенту неким Анжели, французом, пробывшим несколько лет в России, который, ссылаясь на свое близкое знакомство с местными условиями, предлагал вернуться в Россию и вызвать там восстание, подобное Пугачевскому бунту. Сохранилась по этому вопросу и записка Суворова следующего содержания: «Анжело от Жакобинского (т. е. Якобинского) клуба с сыном и пятью человеками отправлен будет в Россию, ради произведения у нас французской революции». По-видимому, план этот не был приведен в исполнение.

Несмотря на крайне стеснительные условия, в которые он был поставлен, Жене не ограничивал своей деятельности «зычными донесениями осведомительного характера»: он старался идти дальше и со свойственным ему увлечением иногда переступал границы, установленные правилами дипломатического общения. До него также дошли слухи о том, будто Россия готова предоставить эскадру для перевозки шведского десанта к берегам Нормандии, и он решил проверить эти слухи и проследить за приготовлениями, происходящими в русских портах и на судах русского флота. Для этой цели он воспользовался услугами двух морских офицеров из числа тех иностранцев, которых так радушно принимали на русскую службу: один из них был ирландец, другой, некий Шатонеф, – потомок французских эмигрантов времен отмены Нантского эдикта, ставший англичанином и теперь желавший воспользоваться правами, дарованными Учредительным собранием всем лицам, изгнанным в свое время из Франции за религиозные убеждения, чтобы вернуться во французское подданство. Оба они, по словам Жене, с отличием служили в русском флоте, пользовались уважением товарищей и начальства и имели прекрасные связи не только на всех судах, но и в морских штабах и канцеляриях. Шатонеф состоял даже адъютантом и секретарем морского министра. Уволенный по болезни в заграничный отпуск, он получил от своего начальства рекомендательные письма к русским дипломатическим и консульским представителям в Скандинавских странах, в Нидерландах, Англии и Италии. И вот, прикрываясь званием русского офицера, ограждавшим его от всяких подозрений, и пользуясь этими рекомендательными письмами, он должен был вместе со своим товарищем посетить различные иностранные порты, преимущественно Копенгаген и Гамбург, войти там в сношения с русскими посланниками и находящимися там русскими моряками, разведать у них все относительно предстоящей экспедиции и обо всем донести в Париж, через посредство французских дипломатических представителей. «Одетый в русскую форму, – пишет Жене с какой-то наивной развязностью, – он будет делать те наблюдения, которые сочтет полезными для дела свободы». Далее Шатонеф должен был переехать на Рейн, чтобы ознакомиться с предположениями эмигрантов и побеседовать с офицерами, состоящими при принце Нассау-Этен, «которые, конечно, от него ничего не станут скрывать», и, наконец, через Страсбург перебраться во Францию и лично явиться с докладом в Париж. Жене выдал Шатонефу 600 рублей на покрытие путевых издержек для него самого и для его спутника и снабдил его паспортом, удостоверяющим, что он едет лечиться на воды в Пломбьер. По-видимому, Шатонеф благополучно выполнил возложенное на него поручение, так как несколько месяцев спустя после отъезда из Петербурга он был уже в Париже, куда он прибыл из Кобленца.

С начала 1792 года международное положение становилось все более и более напряженным. Чувствовалась неизбежность столкновения между французской революцией и государствами старого порядка. Партия жирондистов, захватившая власть в Законодательном собрании, определенно стремилась к войне. 7 февраля был заключен оборонительный и наступательный союз между Австрией и Пруссией. И вот как раз в это время внезапно сходят со сцены два лица, которым, казалось, суждено было играть крупную роль в грядущих событиях: 1 марта скоропостижно умирает император Леопольд II, а две недели спустя, 16 марта, убит заговорщиками шведский король Густав III.

Леопольд II, расчетливый и осторожный, старавшийся по возможности избежать открытого вооруженного конфликта, являлся в политическом отношении главою направленной против Франции коалиции; Густав III готовил себя в предводители Крестового похода против революционной гидры. Эти две кончины, столь неожиданные, столь быстро последовавшие одна за другою, поразили воображение современников и вызвали множество толков и подозрений. Леопольд II, 45 лет от роду, скончался, проболев всего два дня острым кишечным расстройством. Сейчас же распространился слух о том, что он был отравлен, и этот слух опирался на свидетельство его лейб-медика, высказавшего некоторые подозрения немедленно после его кончины, но, впрочем, впоследствии совершенно изменившего

Леопольд II. Неизвестный художник

Густав III был смертельно ранен во время маскарада выстрелом из пистолета. Убийцей же был некий Анкорстром, бывший гвардейский офицер, один из заговорщиков, решивших отмстить королю за произведенный им государственный переворот, которым он ограничил права дворянства. Заговорщики все принадлежали к числу аристократических семейств, желавших возвращения к старому сословному строю. Таким образом, причины убийства были, казалось бы, совершенно ясны. Тем не менее и в данном событии хотели видеть таинственную руку всесильного Ордена франкмасонов и старались проследить какие-то нити, связывающие заговорщиков с Якобинским клубом. Говорили, что это только начало осуществления ужасного плана и что опасность угрожает жизни чуть ли не всех коронованных особ.

В Петербурге вести о кончине Леопольда II и Густава III произвели самое тяжелое впечатление. Императрица, по словам ее письма к Гримму, была совершенно ошеломлена. «Здесь только и говорят, что о смерти императора, – сообщает Эстерхази своей жене. – Это известие спутало все предположения, и теперь можно лишь гадать о предстоящих событиях… В тот момент, когда все, казалось, принимало более благоприятный оборот, смерть императора и убийство шведского короля во всяком случае вызовут сильную задержку в военных действиях, а между тем время проходит». Опасения Эстерхази в этом отношении вполне оправдались: кончина Густава III положила конец всем предположениям о посылке русско-шведской экспедиции к берегам Франции. Новый правитель Швеции, герцог Седерманландский, управлявший страной в качестве регента в малолетство своего племянника Густава IV, придал шведской политике совершенно иное направление, исключавшее возможность совместных действий с Россией против Франции.

Эстерхази, подобно многим другим, был убежден, что виновниками смерти как императора, так и короля шведского являются якобинцы. Подобные слухи еще более обострили в России неприязненные чувства по отношению к французам и не остались без влияния и на положение Жене. «Специально разосланные лица, – доносит он министру иностранных дел 20 апреля 1792 г., – распространяют по городу и в особенности среди народа слух, будто французы причастны к убийству Густава III. Они говорят также, что друзья конституции, собравшись в Якобинском клубе, прислали сюда трех заговорщиков, чтобы отравить императрицу. Наши эмигранты поддерживают эту гнусную ложь, и их бессильная злоба придала этой клевете вид истины, вследствие чего на границе, как слышно, арестовали нескольких французов: только одному повару из немцев поручено готовить кушанье для императрицы, а у меня имеют намерение произвести обыск и подвергнуть меня другим насилиям. Несколько человек об этом осведомлено, и следствием этих нелепостей явилось то, что те, которые меня к себе приглашали, более не смеют меня видеть. Таково мое положение и то состояние, в котором находятся наши дела в России…» «Перо мое отказывается передать те клеветы, которые распространяют против нас, – пишет он в другом донесении, – нас обвиняют в смерти императора, на нас хотят взвалить вину за убийство короля шведского; наконец, нам приписывают ужасный замысел убить Екатерину II. Предупреждение об этом было дано императрице из Берлина, и на основании этого доноса арестовали на границе трех французов, которые в настоящее время заключены в крепость в Петербурге и единственная вина которых состоит в том, что они вели нескромные разговоры в кофейне. Мой дом окружен шпионами, они всюду за мною следуют».

О мерах предосторожности против возможных покушений упоминает и Храповицкий. «Дан 9 апреля секретный указ здешнему губернатору, – отмечает он, – чтобы искать француза, проехавшего через Кенигсберг 22 марта нашего стиля с злым умыслом на здравие ее величества. Взяты предосторожности на границе и в городе. Даны указы, чтобы строго смотреть за приезжающими в Царское Село и Софию, а наипаче за иностранцами».

Понятно, что приближенные Екатерины были встревожены слухами о готовящемся на нее покушении, но сама она относилась к подобным слухам весьма хладнокровно, как бы щеголяя своим пренебрежением к опасности. 14 апреля она писала Гримму: «Послушайте, якобинцы повсюду публикуют, что они меня убьют и что с этой целью они послали трех или четырех человек, приметы которых мне сообщают со всех сторон. Я думаю, что, если бы они действительно имели подобное намерение, они не стали бы распространять слух об этом, чтобы он до меня дошел. В Варшаве Маззей держал пари, что 3 мая я уже не буду в живых, и говорят, что мэр (Парижа) Петион уверял, что 1 июня меня больше не будет на этом свете. Я по совести считаю себя обязанной писать вам в эти числа, чтобы вы знали, что я еще жива. Как только я смогу, я велю выпороть этих негодяев, чтобы научить их разговаривать».

Не будучи более признаваем в качестве официального представителя Франции, Жене не имел возможности выполнять те поручения, которые от времени до времени возлагало на него французское правительство. В начале 1792 года он получил из Парижа экземпляр речи, произнесенной королем 14 декабря 1791 года, в которой он заявлял, что обратился к курфюрсту Трирскому и другим германским принцам, «покровительствующим эмигрантам, с требованием распустить не позже 15 января те вооруженные сборища, которые образовались на подвластных им территориях». Законодательное собрание постановило разослать по экземпляру этой речи французским представителям за границей, с тем чтобы они передали таковой тем правительствам, при которых они аккредитованы. Сообщая Жене об этом поручении, министр иностранных дел добавлял от себя, что он вполне понимает, насколько при современном положении вещей в России исполнение его является затруднительным, и советовал поэтому не настаивать, чтобы не подвергаться напрасным оскорблениям. Он считал возможным ограничиться пока хотя бы исходатайствованием паспорта на обратный выезд из России для французского курьера, привезшего депеши из Парижа. Но и для этого нужно было снестись с кем-нибудь из высших чинов Коллегии иностранных дел, а между тем во всяких сношениях французскому поверенному в делах упорно отказывали. Жене послал одного из служащих посольства, г. Муасоннье, к вице-канцлеру узнать, когда он мог бы к нему явиться, чтобы вручить ему письмо короля с экземпляром его речи, а в случае отказа испросить разрешение отправить курьера в Париж. Результаты этой

Заседание Якобинского клуба в библиотечном зале монастыря св. Якова. Художник А.Н. Ван Горп

Наконец он вышел, я сказал, что явился от имени французского поверенного в делах, но вместо ответа он мне повернул спину. Я спустился с ним в канцелярию, убедительно прося меня выслушать; я следовал за ним из одного бюро в другое, всякий раз в дверях получая новое оскорбление. Все же я так сильно настаивал, что в конце концов он мне заявил, что не может признать меня в качестве лица, присланного г. Жене. Тогда я ему показал первую бумагу, данную мне г-м Жене. Он ее прочел и сказал, что не может исполнить моей просьбы. Я его спросил, дает ли он мне такой ответ по приказанию министра; он мне ответил утвердительно. Я его спросил, могу ли я сам поговорить с Его Превосходительством; он мне заявил, что это невозможно. Тогда я его попросил выдать паспорт для курьера, имя которого значится во втором документе, носителем коего я являюсь. Он отказался прочесть эту ноту и сказал мне, что имеет столь же мало возможности вмешиваться в это дело, как и в предыдущее, ввиду того, что г. Жене официально более не признается при дворе».

Какая картина эта погоня секретаря посольства, умоляющего его выслушать, за правителем канцелярии, спасающимся от него бегством, чтобы избежать разговора, который запрещено с ним иметь, погоня вниз по лестнице из квартиры министра в канцелярию, а потом из одного отделения в другое с вынужденными задержками у каждой двери, которая затем захлопывается перед носом неутомимого секретаря! Какая любопытная страничка из истории франко-русских дипломатических сношений! Подобные затруднения возникали постоянно, и другие ведомства оказывались не более сговорчивыми, чем Коллегия иностранных дел. Во Франции ввели некоторые изменения в корабельных документах, и об этом необходимо было довести через посредство Коммерц-коллегии до сведения портовых властей в Кронштадте. Назначенный французским вице-консулом в Кронштадт коммерсант Бюльо отправился с этим сообщением к вице-председателю Коммерц-коллегии, графу Александру Романовичу Воронцову. Между русским министром и французским вице-консулом произошел следующий разговор, о котором Жене так и доносил в форме диалога.

«Русский министр(с благородством). Что вам угодно, милостивый государь?

Бюльо.Я явился, ваше сиятельство, чтобы иметь честь вам сообщить…

Министр(резко его обрывая). Никаких сообщений, милостивый государь, мы их не любим и не желаем принимать от теперешней Франции.

Бюльо.Национальное собрание…

Министр(с раздражением). Ни слова о Национальном собрании, ни слова о нации, мы ничего этого не знаем.

Бюльо.Но, граф, в силу распоряжений короля…

Министр(с презрительным смехом). Вот как. Ваш король в заключении, он не может делать никаких распоряжений, вместо него господствует анархия.

Бюльо(развертывая один из корабельных документов). Однако для безопасности французского мореплавания, гарантированной торговым трактатом, важно, чтобы вы по крайней мере просмотрели эту бумагу, вы увидите…

Министр(отворачиваясь с ужасом). Я ничего не желаю видеть. Боже меня упаси. Поскорее уберите эту бумагу в карман. Я это требую… торопитесь».

Так и не добился несчастный вице-консул никаких результатов, его даже и самого не пустили в Кронштадт, и все это дело имело совершенно неожиданные последствия. На докладе графу Безбородко, составленном в Коммерц-коллегии, о домогательствах Бюльо имеется следующая приписка: «Мы потом рассуждали, что нужно было бы в Кронштадте не только по-прежнему пассажиров спрашивать и об них рапортовать, но и ближе над ними наблюдать, о чем и надобно подтверждение Ее Величества». И далее следует собственноручная пометка Екатерины: «Пошли сказать, чтобы заготовил от меня подтверждение в Кронштадт о допрашивании пассажиров и о рапортовании ко мне, паче же французов, и о имении над приезжающими примечаний».

Хотя Жене и заявлял, что он готов мужественно переносить выпадающие на его долю испытания и что «твердость его будет на высоте достоинства нации», однако он сознавал, что дальнейшее его пребывание становится совершенно невозможным, и потому обратился в Париж с просьбою об отозвании, указывая, что «если его еще дольше оставят в том скандальном положении, в котором он находится уже восемь месяцев, национальная честь в любую минуту может быть оскорблена». Но Парижу было не до него, и его просьбы оставались без ответа.

Наконец вопрос этот был разрешен Петербургом. 8 июля 1792 года Жене получил от Коллегии иностранных дел ноту следующего содержания: «Беспорядок и анархия, царящие с некоторого времени во Франции, в ущерб законной власти, обнаруживаясь ежедневно новыми излишествами, заставляют, наконец, русский императорский двор прервать сношения с этим королевством до тех пор, пока христианнейший король не будет восстановлен в правах и преимуществах, назначенных ему законами Божескими и человеческими. По этим соображениям императрица, отозвав из Парижа своего полномочного министра, а затем и своего поверенного в делах, остававшегося там некоторое время, считает точно так же, что присутствие г. Жене стало не только излишним, но и невыносимым. Вследствие этого министерство Ее Величества имеет приказание объявить г. Жене, что он в течение недели имеет оставить столицу и Русское государство как можно скорее. С.-Петербургскому губернатору Коновницыну дано приказание облегчить его отъезд и путешествие; к нему г. Жене может обратиться за паспортами для себя и своих людей».

Поручив защиту интересов французских граждан испанскому поверенному в делах, Жене 27 июля покинул Петербург.

«Это сумасшедший, которого я велела выслать отсюда после происшествия 20 июня[42], – писала Екатерина Гримму, – говорят, что он уехал из Петербурга, закутав голову в красный шерстяной колпак; это так глупо, что я расхохоталась, когда об этом узнала». «Впрочем, – почему-то прибавляет императрица, – вот уже шесть месяцев, как очищают. Петербург от французских ростовщиков, которые появились здесь в большом количестве».

Известие о высылке французского дипломатического представителя из России было встречено в Париже с вполне понятным раздражением: «Если что меня изумило в поведении этого дерзкого двора,

«Друг свободы» тем временем благополучно направлялся к русской границе, встречая повсюду со стороны русских властей самое предупредительное отношение, как он сам удостоверяет в письме на имя французского министра иностранных дел. Несколько времени после своего возвращения в Париж он представил Конвенту доклад, впрочем, оставшийся без последствий, о способах поднять против своего правительства русский народ, и в особенности «татар, казаков и другие полуварварские нации, еще мало привыкшие к государственному ярму».

С отъездом Жене в Петербурге оставался все же еще один представитель Франции, а именно заведующий генеральным консульством г. Пато д'Орфлан. В оставленной ему инструкции Жене, среди других возлагаемых на него задач, вменял ему в обязанность «стараться быть точно осведомленным об интригах эмигрантов у императрицы и их происках, чтобы усилить нерасположение этой государыни по отношению к их родине». «Я имею основание думать, – говорится в этой инструкции, – что разрыв наших дипломатических сношений не повлечет за собою разрыва торговых сношений с этой державой, и что лица, исправляющие обязанности французских консулов во владениях императрицы, будут иметь возможность на основании точных указаний торгового трактата спокойно оставаться на своем посту». Эти надежды Жене не оправдались. Через год последний представитель Франции в Петербурге должен был уехать: действие торгового трактата было прервано до восстановления во Франции законной власти.

Как мы видели, уже в июле 1791 г. дано было разрешение русскому посланнику в Париже Симолину, в случае если «продолжающееся неустройство» во Франции примет угрожающий характер, «выехать в немецкую землю под каким-нибудь благовидным предлогом». Симолин после этого оставался на месте еще более полугода и лишь 7 февраля 1892 года покинул Париж. Перед отъездом Симолин, который за последнее время сблизился с королевской семьей, предложил Марии-Антуанетте свои услуги, на случай если она или король пожелают что-либо передать через него австрийскому монарху или российской императрице. Королева с радостью воспользовалась его предложением. Таким образом, русский посланник оказался одним из последних лиц, имевших возможность непосредственно со слов самой королевы поведать внешнему миру о настроениях, мыслях и желаниях несчастных тюильрийских узников. Вот как сам Симолин доносил государыне об этом своем последнем свидании с Марией-Антуанеттой. «В воскресенье вечером королева прислала ко мне одного из своих доверенных секретарей с извещением, что на следующий день в шесть часов вечера она пришлет за мною то же лицо, чтобы привести меня к ней во фраке и в плаще. Ее Величество приняла меня в спальне и, закрыв сама наружную дверь на замок, сказала мне, что не может выразить те чувства благодарности, которыми она и король проникнуты по отношению к Вашему Императорскому Величеству за дружбу и великодушные поступки, и что они ценят полученное ими от меня доказательство преданности и внимания, о котором они всегда будут помнить». Затем королева показала Симолину письма, заготовленные ею для ее брата, императора Леопольда II и для Екатерины, и подробно рассказала Симолину о настоящем положении королевской семьи и о всем, что им пришлось пережить за последнее время, причем слезы по временам невольно навертывались у нее на глаза. Через час в комнату вошел король, который в свою очередь подтвердил, что он все свои надежды возлагает на российскую императрицу. К этому он добавил, что по-видимому в Петербурге и Стокгольме желают, чтобы он вновь бежал из Парижа, но он не видит к сему никакой возможности, а если бы даже это ему удалось, то он был бы вынужден затем играть роль претендента, чего он, конечно, отнюдь не желает. Побеседовав с Симолиным около часу и простившись с ним крайне милостиво, король удалился, но королева продолжала разговаривать, жалуясь на холодность и переменчивость своего брата. Относительно эмигрантов королева сказала; что она не сомневается в преданности и дружеских чувствах, питаемых по отношению к королю его братьями, но она видит, что они всецело подпали под влияние Калонна, который надеется при их посредстве играть первую роль во Франции. Она выразила желание, «чтобы державы, интересующиеся общим делом, убедили графа д'Артуа отправиться в Испанию или в Турин и чтобы для предотвращения неисчислимых бедствий влияние принцев и эмигрантов было сведено к нулю, а на первый план выступили одни иностранные державы». В общем, разговор королевы с русским посланником продолжался более трех часов.

Мария-Антуанетта в 1792 г. Художник А. Кухарски

7 февраля 1792 года Симолин выехал из Парижа и 9-го прибыл в Брюссель, где имел свидание с Бретолем и Ферзеном. Через несколько дней он был уже в Вене. В тот же день российский посол, князь Голицын, представил его канцлеру, престарелому князю Каунитцу. Последний просил его приехать к нему на следующий день для частной беседы. Несмотря на крайне любезный прием, результаты беседы оказались далеко не удовлетворительными. Тщетно Симолин старался убедить канцлера, что король и королева совершенно не довольны новым порядком вещей, что они только вынуждены делать вид, что его одобряют, тщетно старался он внушить ему мысль об опасности, угрожающей всем престолам, «если принципы французской конституции не будут вырваны с корнем, и если эта зараза распространится на другие государства». Его сообщения, его доводы не произвели на канцлера никакого впечатления. Престарелый князь Каунитц – ему было в это время уже за восемьдесят лет, – сухой педант, выросший и состарившийся в традициях придворной дипломатии XVIII века, был совершенно не в состоянии понять грозного значения развивавшихся во Франции событий. Он не без иронии говорил, что ему неясно, чего же собственно желают французские король и королева и каким образом иностранные державы могли бы вмешаться в дела исключительно внутреннего порядка. Что же касается «заразительности принципов французской секты», то, по его мнению, нет оснований их опасаться; нужно лишь тщательно следить за тем, чтобы французские эмиссары не распространяли своего яда; а, в случае если их поймают, следует их повесить или даже колесовать, а с другой стороны, пример того унизительного положения, в которое попала Франция, с тех пор как она восприняла эти принципы, является настолько устрашающим, что другие нации вряд ли захотят ему последовать.

Прием у императора носил крайне милостивый характер. Леопольд II выразил удовольствие, что он получил наконец непосредственные известия от своей сестры, тем более, что известия, передаваемые ему до

Это было одна из его последних аудиенций. Через несколько дней Леопольда II не стало. Его сын и преемник Франц II, молодой человек 23 лет, холодный, расчетливый и мелочный, совершенно неопытный в политических вопросах, но крайне добросовестный, пользовался известными симпатиями в военных кругах, считавших его более склонным к решительным выступлениям, чем его отец. Симолин решил дождаться в Вене аудиенции у нового монарха, который и принял его частным образом вскоре после похорон покойного императора. Заявления Франца II носили несколько более определенный характер, чем слова его отца. Он обещал, что в ближайшем будущем сумеет на деле доказать, какое искреннее участие он принимает в судьбе французской королевской семьи, а также что Симолин вскоре получит от него письмо на имя королевы с точным изложением плана его дальнейших действий, с тем чтобы королева могла сообразовать с ним свое поведение.

Исполнив таким образом возложенное на него поручение, Симолин поспешил в Петербург, куда вызвала его государыня, желавшая непосредственно от него узнать все подробности о том, что произошло во Франции. «Сего утра с Симолиным, приехавшим из Парижа, разговаривали более часа», – отмечает Храповицкий 17 апреля 1792 года.

Отзывая своего представителя из Парижа, Екатерина не желала все же оставлять столь важный наблюдательный пост совершенно незамещенным и решила временно назначить туда поверенного в делах. В качестве такового оставался секретарь миссии Новиков. Он, однако, не был представлен отъезжающим посланником французскому правительству в качестве официального представителя России, на него было возложено лишь временное заведование делами миссии. Такое неопределенное, промежуточное положение продолжалось недолго. Уже в июне 1792 года, незадолго до высылки Жене из Петербурга, Новиков получил высочайшее повеление вместе со всеми служащими и с посольским архивом выехать из Франции. Таким образом, дипломатические отношения между обеими странами совершенно прекратились и в царствование Екатерины уже более не возобновлялись.

Глава VII

Во второй половине 1791 года, после неудачного бегства королевской семьи, поток эмиграции значительно усилился. Теперь стали покидать Францию уже не потому, что так принято, что это модно, что представители привилегированных сословий считали себя обязанными выказать свое непримиримое отношение к новому политическому строю, присоединяясь к тем, кто под предводительством принцев готовился его ниспровергнуть, – теперь снова, как в самом начале революции, бегут, чтобы спастись от насилия и грабежей, чтобы избавиться от преследований и нестерпимого гнета.

Первоначально Учредительное собрание довольно равнодушно относилось к отъезду дворянских семейств из Франции. Паспорта на выезд за границу выдавались без особых затруднений. Дворяне-помещики, находясь за границей, продолжали даже получать доходы со своих имений, поскольку таковые вообще поступали. Постепенно, однако, по мере того как стали выясняться воинственные замыслы эмигрантов, настроение в Париже начало меняться. В конце 1790 года были объявлены лишенными своих чинов и должностей, а также пенсий и жалованья французы, состоящие на государственной службе, если они самовольно пребывают за границей и в течение месяца после издания настоящего декрета не принесут гражданской присяги. Затем, 9 июля 1791 года, последовал декрет о тройном обложении всех лиц, находящихся за пределами родины, которые не вернутся в течение месяца со дня опубликования сего декрета. Впрочем, объявленная по случаю утверждения конституции амнистия временно приостановила действие указанных мер.

Законодательное собрание посмотрело на это дело гораздо более сурово. Вскоре после своего созыва оно обратилось к графу Прованскому и к принцу Конде с требованием вернуться на родину, на что оба они ответили решительным и резким отказом, первый – даже с издевательством. Подобное отношение принцев к приказу народных представителей лишь подлило масла в огонь. 9 ноября 1791 года был принят декрет, согласно которому французы, находящиеся за границей и не возвратившиеся во Францию к 1 января 1792 года, объявляются виновными в заговоре против отечества и подлежат смертной казни. Наказание это распространяется также на их жен и детей старше 10-летнего возраста. На доходы принцев, находящихся за границей, налагается секвестр, а доходы остальных лиц поступают в распоряжение нации. Смертная казнь угрожает также и тем, кто, находясь во Франции или вне ее пределов, будет побуждать других лиц эмигрировать за границу. По поводу этого декрета между королем и Законодательным собранием произошло разногласие; король отказал в своей санкции, утвердив только ту часть декрета, которая относилась до возвращения принцев[43]. Вместе с тем Людовик XVI опубликовал воззвание, обращенное к эмигрантам, в котором высказывал им свое неудовольствие и убеждал вернуться на родину, заявляя в то же время о своем твердом намерении защищать безопасность вверенной ему страны и законы, торжественно им одобренные. Воззвание это, разумеется, не произвело никакого впечатления: эмигранты были уверены, что оно не выражает истинных взглядов короля.

Одновременно представитель французского правительства при курфюрсте Трирском вручил ему ноту от имени короля, протестующую против вооружаемых сборищ эмигрантов в Кобленце и заявляющую, что если эти сборища не будут немедленно распущены, то король будет рассматривать это как враждебный по отношению к Франции поступок. Курфюрст, поддавшись убеждениям своих племянников, попытался сначала отделаться формальной отпиской. Но через некоторое время новый французский посланник, сменивший слишком благожелательно относившегося к эмигрантам Варженна, передал курфюрсту вторую ноту по тому же предмету, составленную в гораздо более настойчивых и грозных выражениях. Это выступление произвело тем большее впечатление, что подобные же ноты одновременно были вручены и другим прирейнским владетельным князьям, на территориях которых имелись значительные скопления эмигрантов. Как император, так и король прусский на просьбы о защите против возможного вторжения французов отвечали уклончиво, советуя но подавать справедливых поводов к неудовольствию и не допускать в своих владениях формирования эмигрантских отрядов. К тому же и местное население, вначале приветствовавшее эмигрантов, как знатных иностранцев, беспечно швырявших деньгами и своим присутствием вносивших оживление в страну, теперь, по мере того как средства эмигрантов истощались и они стали столь же беспечно должать, совершенно переменило к ним свое отношение. Начали раздаваться жалобы на то, что пребывание большого количества эмигрантов вызывает непомерное вздорожание всех жизненных припасов, что своим надменным поведением и легкомысленными поступками эмигранты нарушают установленный строй жизни, а вместе с тем навлекают на страну неудовольствие могущественного соседа, с которым

Курфюрсту Трирскому, напуганному как угрозами французского посланника, так и неудовольствием своих собственных подданных, не оставалось ничего другого, как подчиниться требованиям французского правительства. Не возражая против дальнейшего пребывания в Кобленце самих принцев, его племянников, он приказал, однако, чтобы они немедленно разоружились и распустили находящиеся на его территории воинские части. Таким образом, дальнейшее пребывание в Трирской области становилось для французских эмигрантов невозможным. Наступали тяжелые времена. Среди зимы им приходилось покидать те места, где им только что удалось сколько-нибудь сносно устроиться, и со всеми своими семьями, со всем своим имуществом отправляться в путь искать другого пристанища. Местное население настроено было по большей части недружелюбно, сродства у эмигрантов быстро таяли, никакого определенного плана ни у кого не было, никуда их не хотели пускать, подчас трудно было добиться разрешения на ночлег в каком-нибудь городе. «С Бурбонами и с французскими дворянами обращаются, как со странствующими жидами», – пишет Калонн. Принцы ходатайствовали и перед императором, и перед королем прусским о предоставлении им какой-либо территории, где их отряды могли бы найти временное убежище, но ответы получались неопределенные. Между тем окончательно распустить только что созданные воинские части принцы тогда еще не решались; части не желали расходиться, а хотели по возможности сохранить свою воинскую организацию. Всех поддерживала надежда на близкое начало военных действий, в которых они призваны будут играть крупную роль, и с приближением весны эти надежды все усиливались.

Если таково было положение так называемой армии принцев, то не менее плачевно было и положение армии герцога Конде. Еще в декабре 1791 года ему было предъявлено требование покинуть Вормс и вывести свои отряды из пределов Майнцского курфюршества. Кардинал де Воган предложил ему поселиться, вместе со всем войском, в своих владениях, в местечке Эттенгейме, на верхнем течении Рейна. На этом переходе от Вормса до Эттенгейма среди зимней распутицы его отряды жестоко пострадали и от голода, и от холода, и от враждебного отношения местного населения. Пребывание в Эттенгейме продолжалось, однако, недолго. Граф д'Артуа настоятельно требовал, чтобы войско Конде сосредоточилось ближе к Кобленцу. Повинуясь этому приказу, Конде вновь выступил в поход обратно, вниз по Рейну. На этот раз он получил разрешение остановиться в маленьком городе Бингене-на-Рейне, неподалеку от Майнца.

Эмигрантов, не принадлежащих к воинским частям, также стали изгонять. В городах и местечках, где имелись более или менее значительные скопления эмигрантов, власти с барабанным боем извещали местных жителей, что они должны в кратчайший срок выселить этих незваных гостей. Но так как никто им определенно не говорил, куда им следует направляться, то все сводилось к бесцельному и беспорядочному передвижению с места на место, в котором эмигранты зря растрачивали силы и средства и теряли последние остатки своего имущества.

В эти критические дни, не находя ни в ком поддержки, принцы решаются вновь прибегнуть к российской императрице, давшей им уже столько доказательств своего расположенья. На принца Нассау-Зигена, отправляющегося в Петербург, возлагается поручение просить как о новой денежной помощи, так и о заступничестве перед императором.

Между тем число эмигрантов в Прирейнских областях, несмотря на меры, принимаемые к их удалению, не только не уменьшалось, но, наоборот, увеличивалось. Оно возрастало как вследствие притока эмигрантов из Австрийских Нидерландов, где все эмигрантские отряды были распущены по распоряжению императора, так и вследствие прибытия новых беженцев из Франции. Это были по большей части офицеры, которым угрожала постоянная опасность со стороны разнузданных, не признающих никакой дисциплины солдат, и к которым отношение властей становилось все более и более подозрительным, по мере того как сгущалась политическая атмосфера и разгорались партийные страсти.

В это время произошло событие, сразу коренным образом изменившее все положение. 20 апреля Франция объявила войну Австрии[44]. Ввиду заключенного между Австрией и Пруссией союза ясно было, что и Пруссия примет участие в военных действиях. Таким образом, Франция вызвала против себя мощную коалицию обеих германских держав. Среди эмигрантов известие было встречено с восторгом. Никто не сомневался в быстрой и легкой победе над революционерами; казалось, что дни изгнания приходят к концу. Уныние сменилось самыми радужными надеждами. Отношение к эмигрантам также стало совершенно иным: теперь на них не смотрели уже как на обузу, в них видели будущих союзников. Разрозненные части вновь объединились, снова начались учения и маневры, и местные власти против того не возражали. Близ Кобленца состоялось торжественное освящение знамен одного из эмигрантских отрядов, выстроившегося в полной парадной форме при звуке полковых труб. «Эти последние дни были отмечены проявлением самой шумной радости, – доносит французский представитель в Кобленце, – в гостиницах, в частных домах, в кафе, в харчевнях, всюду французы устраивают балы… в Кобленце эмигранты снова являются господами положения».

Итак, война была объявлена: ее желали жирондисты, ее приветствовали эмигранты, Екатерина, со своей стороны, была довольна; но взгляды на цели этой войны, а в связи с этим и на ту роль, которую должны были в ней играть эмигранты, у участников этих событий совершенно расходились. Людовик XVI и Мария-Антуанетта, сознавая опасности, которыми война угрожает династии, все же надеялись, что, будучи непродолжительной и некровопролитной, она закончится мирным конгрессом, на котором король явится единственным законным и признанным державами представителем нации. Это вновь возвысило бы авторитет королевской власти и дало бы королю возможность восстановить во Франции тот строй, который он признает соответствующим ее нуждам. Но для этого прежде всего нужно избежать всего того, что сделало бы подобный мир неприемлемым для французов, всего того, что придало бы предстоящему столкновению характер братоубийственной войны, что могло бы помешать в будущем примирению между французами, оставшимися на родине, и представителями старого строя, выехавшими за границу. А потому необходимо, чтобы эмигранты совершенно устранились от участия в военных действиях. Французский морской министр де Мотвиль писал из Парижа маршалу де Кастри, уполномоченному принцев, с которым он находился в тайных сношениях: «Здесь все благоразумные люди, а король в особенности, больше всего опасаются, как бы эмигранты не стали играть какую бы то ни было роль в несчастной войне, в которую мы были вовлечены. Я не сомневаюсь, что вы, подобно мне, сделаете все от вас зависящее, чтобы побудить тех,

Если Людовик XVI, несмотря на жестокие опасения, все же возлагал некоторые надежды на результаты предстоящей войны, то это объясняется тем, что он еще не утратил всех иллюзий относительно бескорыстия держав, и утешал себя мыслью, что они действуют по идейным соображениям, во имя солидарности монархов, охраны монархического начала и т. п. На самом деле, побуждения союзников были совершенно иного свойства. «Восстановление порядка, – пишет с циничной откровенностью австрийский вице-канцлер граф Кобенцль, – не должно более рассматриваться как главная цель военных действий наших армий. Продолжение беспорядка и гражданской войны должно считаться даже благоприятным для нашего дела, и возвращение к мирному порядку вещей путем установления какой-нибудь конституции явится благом, за которое Франция должна заплатить, пожертвовав теми провинциями, которые будут нами завоеваны». Таким образом, крестовый поход для восстановления французской монархии обращался в завоевательную экспедицию, которая должна была принести участникам коалиции новые приобретения из состава земель истощенной революцией Франции. За оказываемую французской монархии услугу союзные державы уже заранее готовились предъявить ей соответственный счет. При таких условиях вопрос об участии эмигрантов в походе являлся просто вопросом целесообразности. В сущности, оно было излишним, эмигранты, с их нуждами, с их претензиями всем надоели; от их плохо дисциплинированных, плохо вооруженных отрядов едва ли можно было ожидать большой помощи, но если почему-либо их участие где-нибудь могло пригодиться, то никаких принципиальных возражений против того, чтобы их использовать, у союзников не имелось; только, разумеется, эмигранты должны оставаться на заднем плане и отнюдь не рассчитывать на какую-либо руководящую роль.

Маршал де Кастри. Художник Ж. Бозе

Совершенно иначе смотрела на этот вопрос императрица Екатерина. Она считала, что именно эмигрантам должна принадлежать в этом деле первенствующая роль: это не только их право, в этом заключается и их обязанность. «Пусть только принцы вступят во Францию, – писала Екатерина Гримму, – есть полное основание ожидать, что если эти принцы достойны той крови, которая течет в их жилах, они отлично одни справятся со всем делом. На австрийцев много рассчитывать нельзя, пруссаки скоро устанут и истощатся, а принцы останутся во Франции, подкрепленные сознанием правоты своего дела и поддерживаемые партией, которая возьмет вверх, если только все будут вести себя, как следует быть». Екатерина полагала, что разбить революционеров будет нетрудно. Достаточно будет занять хотя бы две-три деревушки, и тотчас же со всех концов Франции к ним явятся сторонники, а в стране начнется восстание против притеснителей. Свои мысли по этому вопросу Екатерина изложила в пространной собственноручной записке. Записка эта начинается со следующих знаменательных положений: «Дело французского короля есть дело всех королей. Европа заинтересована в том, чтобы Франция вновь заняла место, подобающее великой державе». Далее идут соображения о военных действиях против французов. «В настоящее время корпус в 10 000 человек был бы достаточен, чтобы пройти Францию с одного конца до другого. Чтобы его получить, довольно полумиллиона. Столь скромную сумму можно было бы найти в Генуе. Франция со временем уплатила бы этот долг. В первую минуту иностранные войска, по-видимому, будут более подходящими, чем французские уроженцы, – говорится далее, – однако многочисленные французские дворяне, с мечом в руке, объединенные в один отряд, действуя для освобождения короля и королевства, притесняемого, ограбленного и разоряемого тиранами и разбойниками, явились бы теми, на которых можно было бы возлагать большие надежды… При виде большого количества заслуживающих уважения лиц, бежавших из Франции за последние три года и расселившихся в соседних странах, кажется, что они только и ждут момента, чтобы объединиться для спасения своей родины. Неужели принцы королевской крови, сопровождаемые ими и сами исполненные духом доблести своих предков, поручив командование тому принцу, который один мог бы соединить разделенные различными мнениями умы, встретили бы препятствия, с которыми они не могли бы справиться?» Словом, участие эмигрантов в предполагаемом походе является в глазах Екатерины главным залогом успеха. Целью же похода должно быть спасение королевской семьи из рук парижской черни, а затем восстановление королевской власти, однако лишь в тех пределах, которые соответствуют современным потребностям нации. Тут Екатерина высказывает несколько мыслей, в которых слышится как бы слабый отголосок чего-то прежнего, давнишнего, эпохи Наказа и увлечения Монтескье. Она говорит о том, что повсюду раздается «крик свободы», и прибавляет, что этот крик может быть удовлетворен хорошими и мудрыми законами. Что же касается королевской власти, то при рассмотрении вопроса о том, что следует приобрести и в чем уступить, она советует руководствоваться велениями осторожности, но отнюдь не слабости, придерживаясь золотой середины и соединяя умеренность с мерами строгости. В основу будущего государственного порядка могли бы быть положены пожелания, выраженные в наказах, данных депутатам при выборах в Генеральные Штаты. Особенно настаивает Екатерина на восстановлении старых французских парламентов, хотя и ограничивающих до некоторой степени королевскую власть, но тесно сросшихся со всем монархическим строем и имеющих многочисленных приверженцев в стране. Она советует также отнестись милостиво ко всем тем, кто добровольно подчинится новой власти, и предать забвению все их прошлое. Насколько императрица терпимо относится к требованию свободы, настолько пагубным она считает стремление к равенству. Она полагает, что сословные различия не только должны быть сохранены во всей строгости, но сопровождаться и соответственными внешними проявлениями: в одежде, украшениях и т. п. Таким образом, Екатерина в кратких чертах

Открытие Генеральных штатов. Художник О. Кудер

Ко времени составления этой записки Екатерина уже успела ближе присмотреться к эмигрантам, ознакомиться с их слабостями и недостатками. Недаром она упоминает о легкомыслии и болтливости французов, о том, что даже среди самых благонамеренных трудно найти двух, которые были бы одного и того же мнения. Она считает необходимым принять известные меры, «чтобы деньги и войска были использованы по назначению, т. е. для восстановления монархии и поддержания римско-католической религии, а не для каких-либо других целей». «Поэтому было бы не бесполезно, – пишет она, – условиться об известных пунктах и даже заключить об этом конвенцию с принцами-эмигрантами»; и это место в подлиннике подчеркнуто красными чернилами. Дальнейшие события показали, что опасения. Екатерины в этом отношении были не напрасны. «Мысли могут быть несовершенны, – так заканчивает императрица свою записку, – но они обусловлены желанием весьма совершенным видеть торжество доброго и правого дела».

Этот документ ясно показывает, насколько расходились взгляды императрицы со взглядами участников коалиции. Но так как в действительности распоряжение всем делом находилось именно в их руках, то в конце концов одержала верх австро-прусская точка зрения. Прусский король был более склонен допустить эмигрантов к деятельному участию в военных действиях; австрийцы же относились к этому совершенно отрицательно. Благодаря поддержке русского посла в Вене, получившего соответственные инструкции от императрицы, удалось наконец устранить возражения австрийского двора и добиться согласия союзников на то, чтобы эмигранты приняли участие в походе. Маршал Булье настаивал, чтобы отряды эмигрантов находились в авангарде войск, предназначенных для вторжения во Францию, но это требование было категорически отклонено. Признано было даже нежелательным, чтобы все эмигранты были объединены в одну самостоятельную воинскую часть, их разбили на три отряда и распределили эти отряды между тремя отдельными армиями, состоявшими под начальством австрийских и прусских генералов.

Оказывая всяческое содействие принцам, делу которых она искренно сочувствовала, Екатерина, однако, не предавалась никаким иллюзиям на их счет и отнюдь не допускала, чтобы они сами или лица, их окружающие, злоупотребляли ее расположением. Еще в начале января 1792 г. она весьма определенно высказалась по этому вопросу в письме на имя графа Румянцева. «Возвращаясь к делам принцев, – писала она, – я должна вам объявить, для передачи им, мои намерения по поводу новых денежных просьб, с которыми они ко мне обратились. Деньги, которые я им ссудила, составляют довольно значительную сумму. Я им обещала, что в свое время дам еще, и я конечно сдержу свое слово, но я не могу об этом говорить до заключения мира[45] и до наступления момента, когда все будет готово и устроено, чтобы они могли действовать. В это время, по заключении мира с турками, курс рубля поднимется, и вследствие этого получится более значительная сумма, чем в настоящий момент, которую к тому же тогда можно будет употребить с большей пользой. Но я с огорчением усмотрела, что г. де Калонн позволяет себе совершать предосудительные поступки, которые могут меня компрометировать. Я узнала, что, заключая заем в Голландии, он совершенно беспричинно утверждал, что я гарантирую этот заем. Один банкир из Гааги, по имени Боас, к которому между прочим обратились из-за этого займа, пришел справиться у моего посланника в Голландии г. Колычева, правда ли, что я согласилась гарантировать этот заем. Не менее беспричинно г. де Калонн заявил в записке, представленной испанскому двору, что я только и ожидаю открытия навигации, чтобы посадить на суда мои войска вместе с войсками короля шведского и послать их на помощь принцам. Я никогда ни прямо, ни косвенно не давала обещаний относительно подобной посылки, и я не могу не найти весьма неуместным, что мне приписывают намерения, о которых я никогда не заявляла… Мне кажется, что я дала достаточно подлинных доказательств своей доброй воли, чтобы можно было ими удовольствоваться и ожидать дальнейших доказательств без того, чтобы их разглашать раньше, чем обстоятельства сложатся так, чтобы я могла принять соответственное решение. Вы дадите понять г. де Калонну сдержанно и мягко, что надлежит проявлять больше осторожности и осмотрительности во всем, что меня касается, чем он это сделал в этих двух случаях. Вы выскажете то же замечание принцам, но так, чтобы их не разочаровать в тех надеждах, которые они на меня возлагают и которые я, конечно, оправдаю, поскольку это будет в моей власти».

Время оправдать эти надежды теперь наступило: склоняясь на просьбу принцев, представленную прибывшим тем временем в Петербург принцем Нассау-Зигеном, Екатерина решила вновь прийти им на помощь. При этом она признала необходимым сообщить им через графа Румянцева некоторые указания, свидетельствующие о том, что легкомыслие и расточительность принцев начинали ей внушать известные опасения. «Всегда воодушевляемая желанием быть им действительно полезной, – пишет императрица Румянцеву 2/14 июня 1792 г., – я склонилась на их настоятельные просьбы о новой денежной ссуде. Я прилагаю при сем векселями сумму, соответствующую стоимости 250 000 рублей, каковую вы предоставите в их распоряжение. В письме, которое я поручила принцу Нассау им передать, я не скрыла от них того усилия, которое я сделала, выручая их таким образом в тех обстоятельствах, в которых я сама нахожусь, когда мне самой нужны все мои средства, как для того, чтобы поддержать мои дела в Польше, так и для того, чтобы обеспечить продовольствие того воинского отряда, который я посылаю им на помощь[46]. Я надеюсь, что эти отображения в связи с их собственной рассудительностью побудят их бережно относиться к этим деньгам, так, чтобы они не могли им недоставать при осуществлении какого-либо предприятия, полезного их интересам, которое они, быть может, будут в состоянии задумать и выполнить».

Присланные российской императрицей деньги пришли, действительно, в критическую минуту. Армия принцев, не получая содержания, находилась в самом бедственном положении; поставщики отказывались открывать новые кредиты и настойчиво требовали уплаты по старым счетам. Чтобы уплатить жалование и одновременно удовлетворить кредиторов, полученных средств едва ли бы хватило; принцы и их советники находились в недоумении, не зная, кому отдать предпочтение. Но тут произошло одно обстоятельство, благодаря которому вопрос о способе расходования денег сразу получил разрешение, правда, несколько непредвиденное. Стало известно, что в середине июля во Франкфурте состоится коронация нового императора, и принцы решили, что по политическим соображениям им необходимо присутствовать на этом торжестве, и при этом присутствовать с тем блеском, какой подобает принцам Бурбонского дома. Прибытие их во Франкфурт в то время, когда там съедутся все германские владетельные

Торжества избрания императора и его коронации прошли с необыкновенным великолепием и со строгим соблюдением всех феодальных традиций. В последний раз перед съехавшимися со всей Германии зрителями развернулась пышная процессия, знаменующая собою мощь и величие Священной Римской империи.

И семь избирателей чином

Устроенный древле свершая обряд,

Блистали, как звезды пред солнцем блестят,

Пред новым своим господином.

Коронация сопровождалась целым рядом празднеств, балов и обедов. «Обеды великолепнее всех были у нашего посланника», – с гордостью отмечает граф Комаровский, находившийся в свите графа Румянцева, которому императрицей повелено было присутствовать при священном обряде коронования в качестве ее полномочного министра. Самолюбие принцев было вполне удовлетворено. И король прусский, этот «Агамемнон королей», как его теперь называли, и новый главнокомандующий коалиционными войсками, герцог Брауншвейгский, оказывали им всяческое внимание и относились к ним с отменной любезностью. После коронационных торжеств все главнейшие участники проследовали в Майнц, где еще в течение недели продолжались празднества. Тут же был установлен текст пресловутого манифеста, с которым герцог Брауншвейгский обратился к французам и который, ввиду резкости выражений и совершенно недопустимых угроз, вызвал бурю негодования в Париже и немало способствовал подъему воинственного и антимонархического настроения среди населения Франции. Этот манифест, по словам одного из современников, «дал сто батальонов для защиты отечества». Мнение принцев, поддержанных в данном случае Ферзевом, одержало верх: король через посредство Малле дю Пана предлагал совершенно иную, гораздо более умеренную редакцию. Нужно сказать, что и Екатерина не одобрила этого манифеста. Прочитав его, она сказала Эстерхази знаменательные слова: «Горе стране, которая надеется, что она будет спасена иностранными войсками».

Празднества в Майнце закончились парадом, в котором приняли участие и эмигрантские отряды. Король прусский произнес речь, обещая спасти Людовика XVI; эмигранты кричали: «Да здравствует король, да здравствуют союзники, долой якобинцев!» Вслед за тем у принцев в Бингене состоялся парадный обед в честь прусского короля. А после обеда принцы признались ому, что касса их окончательно истощена и что без его помощи их положение станет совершенно безвыходным. Фридрих Вильгельм смягчился и обещал 800 000 франков, но его министры настояли на том, чтобы эта сумма была выдана не иначе как под гарантию принца Нассау-Зигена. Эта гарантия стоила принцу значительной части его состояния. Этим и ограничились практические результаты поездки принцев на коронацию. По счастью, испанский двор в это же время одолжил принцам миллион франков.

Тем временем герцог Брауншвейгский ближе присмотрелся к эмигрантским войскам и убедился, что, несмотря на их бесспорную храбрость и воодушевление, от этих отрядов, где на одного солдата приходилось по два слуги, едва ли можно ожидать существенной помощи. Положение осложнялось еще тем, что женщинам разрешено было следовать за армией принцев. Коляски с женами, дочерями и любовницами участников похода, повозки с их имуществом обременяли без того уже слишком грузный обоз и тормозили движение войска.

Фридрих Вильгельм II Прусский. Художник А.Д. Требуш

Как мы упоминали, воинские силы эмигрантов были разделены на три отряда. Первый, численностью от 10 до 12 тысяч человек, под начальством маршалов де Брольи и де Кастри, должен был служить резервом предназначенной для вторжения во Францию главной армии, во главе которой стояли главнокомандующий герцог Брауншвейгский и король прусский. Оба брата французского короля должны были находиться при этом отряде. Второй отряд, под начальством герцога Конде, численностью около 5000 человек из состава его армии, должен был охранять среднее и верхнее течение Рейна, согласуя свои действия с действиями австрийской армии принца Эстерхази. Наконец, третий отряд, в составе 4000–5000 человек под начальством герцога Бурбонского, входил в состав армии курфюрста Саксонского, расположенной в Австрийских Нидерландах.

Как второй, так и третий отряд оставались совершенно в стороне от военных действий. Отряду герцога Конде приказано было переправиться на правый берег Рейна, где он и оставался в продолжение большей части кампании. Отряд герцога Бурбонского ограничился отступлением к Льежу, оттуда к Брюсселю и дальше вглубь страны. Только так называемая армия принцев приняла действительное участие в походе. 19 августа союзники перешли французскую границу, и лишь 10 дней спустя, 29 августа 1792 года, эмигранты, с принцами во главе, с тяжелым чувством, как свидетельствует один из участников этого похода, Шатобриан, в арьергарде неприятельской армии вступили на родную землю. Тут их ожидало полное разочарование. Они думали, что их встретят как избавителей, и уверяли в этом союзников. В действительности, население относилось к ним далеко не дружелюбно, а в некоторых случаях даже явно враждебно. Немало озлобления вызвала попытка Калонна тут же установить сбор податей с населения занятых местностей; сбор этот, на который рассчитывали, чтобы получить необходимые для содержания армии средства, к тому же почти ничего не дал. Особенно же возмущало печатание и распространение фальшивых бумажных денег, при помощи которых эмигранты надеялись подорвать денежную систему, установленную Национальным собранием. Несмотря, однако, на то что надежды эмигрантов на восторженный прием со стороны населения далеко не оправдались, они все же были уверены в скорой победе. Ожидалось, что не позже 24 сентября герцог Брауншвейгский будет под Парижем. С французским главнокомандующим генералом Дюмурье пытались завязать тайные сношения с целью обеспечить спасение королевской семьи в случае отступления французской армии к Парижу; была даже сделана попытка убедить его взять на себя роль восстановителя французского престола[47]. «Я не вижу предела тем наградам, которые Дюмурье мог бы в таком случае выговорить как для себя, так и для своих сообщников», – писал маркиз де Бретель.

Принцы считали, что теперь наступил момент, для того чтобы провозгласить графа Прованского регентом. Король прусский и герцог Брауншвейгский относились к этой мысли сочувственно, австрийцы не протестовали, от Людовика XVI, с которым удалось снестись, было получено согласие. Но тут вновь ярко обнаружилась та рознь, которая так часто препятствовала успехам эмигрантской политики: протест был заявлен не кем иным, как уполномоченным французского короля, маркизом де Бретелем, опасавшимся, по-видимому, что возвышение герцога Прованского приведет к умалению его влияния. Он сумел восстановить против этого проекта австрийцев, и

Тем временем военные действия шли своим чередом. Верден сдался союзникам; началась осада Тионвиля. К участию в осаде были привлечены и эмигрантские отряды. Однако это предприятие не удалось довести до конца. 20 сентября, ровно через месяц после вступления коалиционных войск во Францию, пресловутая канонада при Вальми положила конец походу. Ничто не предвещало подобного исхода, и неожиданное решение герцога Брауншвейгского отступить после столь незначительного столкновения с неприятелем – всего 200 убитых на стороне союзников и около 300 на стороне французов – казалось настолько непонятным, что современники стали доискиваться особых, скрытых причин, объясняющих этот странный поступок.

Карл Вильгельм Фердинанд Брауншвейгский. Художники И.Г. Шредер и И.К. Шварц

Герцог Карл-Вильгельм-Фердинанд Брауншвейгский, родной племянник Фридриха Великого, один из героев Семилетней войны, был масоном и, насколько известно, был посвящен в одну из высших степеней шотландского масонства. Масонские ложи в Париже запретили ему продолжать наступление, и он принужден был им повиноваться – вот одно из объяснений, которое тогда же было пущено в ход. Говорили также о каком-то грандиозном подкупе, причем ставили это дело в связь с таинственным исчезновением французских коронных бриллиантов[48]. Однако, если ближе присмотреться ко всей совокупности условий, в которых совершался этот поход, то можно найти достаточно причин, объясняющих столь неудачный конец и помимо всяких закулисных влияний. Несогласие между австрийцами и пруссаками, нежелание и тех и других слишком углубляться во Францию из боязни упустить что-либо в Польше, куда в это время уже были введены русские войска, недовольство главнокомандующего, герцога Брауншвейгского, постоянным вмешательством прусского короля в его распоряжения – вот одна из причин. К этому присоединилась еще ужасная погода, проливные, не прекращавшиеся в течение нескольких недель дожди, испортившие все дороги и крайне затруднявшие продвижение армии. От сырости, от плохого питания в войсках появилась дизентерия. Все это делает до некоторой степени понятным решение герцога Брауншвейгского временно, ввиду наступающей глухой осени, прекратить военные действия и отвести войска на зимние квартиры.

В Петербурге весть о плачевном исходе экспедиции союзников произвела самое удручающее впечатление. Екатерина была возмущена: «Какое безобразие, и как осрамился этот герцог Брауншвейгский[49]. Эта вшивая Шампань станет плодородной от всего навоза, который они там оставили. Боже мой, Боже мой! Как оба двоюродных брата[50] плохо повели свои дела и дела других».

«Отсюда и с сегодняшнего дня начинается новая эпоха мировой истории», – провозгласил молодой Гете вечером на бивуаке после сражения при Вальми. Новая эпоха начиналась и для эмигрантов: эпоха окончательного рассеяния, эпоха беженского существования со всеми его горестями и невзгодами. В ночь на 1 октября был дан приказ к отступлению; это отступление скоро перешло в беспорядочное бегство. Дожди, осенние, холодные, пронизывающие дожди все не прекращались; люди и лошади вязли в мокрой, липкой грязи. Размокшие дороги были запружены повозками с больными и ранеными, с женщинами и детьми. Дизентерия усиливалась; мертвых и умирающих приходилось бросать в пути. Ничего не было предусмотрено на случай отступления; продовольствия не было; солдаты по дороге грабили и жгли селения. Положение эмигрантов было отчаянным; на них все срывали свою злобу: пруссаки отбирали у них последние пожитки, местные крестьяне безжалостно избивали отставших, республиканская кавалерия, по пятам преследовавшая отступавших, никому не давала пощады. А ко всем лишениям и страданиям присоединялось еще горькое сознание, что дело проиграно, сознание жестокого внезапного крушения всех надежд, казавшихся столь близкими к осуществлению. Это отступление из Шампани навсегда осталось для эмигрантов одним из самых ужасных, самых кошмарных воспоминаний. Бедствия их не прекратились с переходом германской границы. Французские республиканские армии со всех сторон переходили в наступление.

Австрийские Нидерланды, прирейнские области, Савойя, все прилегающие к Франции местности, где расположились эмигранты, подверглись нашествию французских войск и были постепенно ими заняты. Отовсюду эмигрантам приходится спешно бежать, и беспорядочный поток их все усиливается.

Сражение при Вальми. Художник О. Верне

Даже граф Н.П. Румянцев принужден скрыться из Кобленца, спасаясь от нападения разъяренной толпы. Граф Прованский и граф д'Артуа также спасаются бегством. В Трире кредиторы налагают арест на их имущество. В Маастрихте графа д'Артуа по требованию кредиторов заключают в долговую тюрьму, и только через несколько дней, благодаря усилиям его сторонников, удается его оттуда освободить. Наконец, оба брата после различных злоключений находят временное убежище в городке Гамм, в Вестфалии. Содержать свою армию, у них, конечно, средств больше нет. В конце ноября они с болью в сердце отдают приказ ее распустить. «Роспуск был произведен с такой поспешностью и в таком беспорядке, которые никогда не изгладятся из моей памяти», – пишет один из участников этих событий. Отряд, находившийся под командой герцога Бурбонского, также был распущен.

«В одно прекрасное утро трубач протрубил сбор, – рассказывает в своих воспоминаниях один из офицеров этой армии, граф де Нейи, бывший в то время восторженным 20-летним юношей, – и исполняющий должность нашего командира, барон Вернекур, прочел нам приказ, в котором наши принцы объявляли о грустной необходимости расстаться с нами и нас распустить. Они благодарили нас в самых трогательных выражениях за нашу преданность и наше усердие, выражая надежду, что когда-нибудь Провидение даст им возможность нас отблагодарить. Мы заливались слезами, и я смею утверждать, что в эту минуту всякий из нас думал только о наших обожаемых принцах, вовсе не заботясь о том, что с нами самими дальше будет. Каждому из нас выдали по 15 франков серебром и не помню сколько ассигнациями. Нам оставили наших лошадей и наше оружие. То, что происходило, напоминало Вавилонское столпотворение: мы все говорили зараз, не слушая друг друга и строя бессмысленные планы, и среди всего этого каждый в отдельности принимал свое решение».

Все понемногу разбрелись в разные стороны. Многие через Голландию переправились в Англию, многие поселились в Германии, – Гамбург в особенности стал центром французской эмиграции; кое-кто направился в Россию; некоторые поступили на службу в германские или австрийские войска, отказались от своей национальности и стали сражаться в рядах чужих армий против своего отечества. Другие, наоборот, вернулись во Францию, частью тайком

Между тем политическая обстановка складывалась для эмигрантов крайне неблагоприятно: они служили козлом отпущения за все неудачи: это они вовлекли союзников в эту злосчастную кампанию; это они уверяли, что поход на Париж не представит никаких затруднений. Даже те из государственных деятелей, которые раньше склонны были их поддерживать, теперь от них отвернулись. «Они являются причиной наших ошибок, наших несчастий, наших затруднений; в них заключается главное препятствие; нужно во что бы то ни стало их удалить и от них отгородиться, – пишет испытанный друг роялистов, советник Марии-Антуанетты, бывший австрийский посол во Франции, Мерси д'Аржанто, – нужно отказаться от безумной мысли поработить целый народ и силою подчинить 24 миллиона людей; нужно, наконец, оставить контрреволюцию и эмигрантов, а пока также и проект восстановления монархии во Франции». В таком же смысле высказывался и австрийский вице-канцлер граф Кобенцль. «Ввиду того что цели войны не имеют больше никакого отношения к предположениям эмигрантов, остается только от них избавиться», – пишет он. С наиболее откровенным цинизмом обсуждает вопрос об эмигрантах барон Тугут, новое восходящее светило австрийской дипломатии, в официальном письме на имя министра иностранных дел. «Принимая во внимание, как мало пользы они принесли и как мало можно ожидать от них в будущем, – заявляет он, – можно считать, что в этом отношении всякий дальнейший расход на их содержание, будь он даже самым незначительным, очевидно был бы нецелесообразным… Они дошли до такого обнищания, что они даже не в состоянии будут исполнить приказ о роспуске. Они станут укрываться в лесах, будут грабить на больших дорогах, и если попытаться их изгнать сплою оружия, то, ввиду отказа соседних государств допустить их к себе, придется в конце концов всех их истребить… Так как, по-видимому, однако, желательно избежать столь неприятных крайностей, – продолжает человеколюбивый барон, – я могу лишь представить на благоусмотрение вашего превосходительства, не окажется ли возможным войти в соглашение с прусским двором, чтобы в настоящий момент, с соблюдением самой точной и самой строгой экономии, еще раз удовлетворить наиболее настоятельные нужды эмигрантов, составляющих бывшую королевскую армию, пока не будет установлен какой-либо план, для того чтобы очистить от них владения Его Величества».

Таково было отношение к эмигрантам их бывших союзников. В довершение всего австрийский император потребовал, чтобы и герцог Конде расформировал свой отряд. Но герцог, еще не потерявший надежды найти какой-нибудь выход из создавшегося положения, отказался исполнить это требование. Когда же австрийский генерал пригрозил, что он при таких обстоятельствах будет принужден разоружить весь отряд, Конде с большим достоинством ответил, что разоружить французских дворян не так-то легко и что в таком случае генералу придется перестрелять их всех до одного. Австрийцы не решились настаивать.

В этот критический момент, когда все, казалось, отвернулись от эмигрантов, их выручила из беды императрица Екатерина. На обращение герцога Конде, в котором, описывая отчаянное положение своих воинов, он просил предоставить им убежище в ее владениях, императрица ответила весьма милостивым письмом. Письмо это было доставлено герцогу Конде молодым французским эмигрантом, с отличием служившим в русских войсках, герцогом Арманом Эммануилом Ришелье[51]. «В один из декабрьских вечеров 1792 года у ворот постоялого двора, служившего штаб-квартирою герцога Конде, остановилась повозка, и из нее вышел молодой человек с приятным лицом, одетый в шубу и изъяснявшийся с сопровождавшими его лицами на непонятном языке.

Портрет 5-го герцога Ришелье. Художник Т. Лоуренс

Он вошел во двор, а вслед за ним втащили два тяжелых бочонка, – говорили, что они полны золотом». Так описывает один из современников прибытие Ришелье.

Екатерина предлагала герцогу Конде поселиться со всем его войском на берегах Азовского моря, где для этой цели был бы отведен участок в 630 000 десятин. Эмигранты в количестве около 6000 человек должны были составить две военных колонии, из которых каждая образует пехотный полк. Все поселенцы получают земельный надел соответственно своему чину; наименьший надел, для рядовых, составляет 30 десятин, каждому рядовому предоставляется по 2 лошади, по 2 коровы и по 6 овец, офицерам, соответственно, больше, а, кроме того, деньгами по 1 рублю на десятину на первоначальное обзаведение. В течение первых двух лет все будут получать жалованье полностью, какое полагается в русских пехотных полках, а также пищевое довольствие и фураж; по прошествии двух лет довольствие и фураж отменяются, а жалованье выдается в половинном размере, за исключением походов, когда жалованье выдается полностью. Все французские дворяне будут пользоваться правами и преимуществами российского дворянства. Отдельные особо выдающиеся лица могут, по рекомендации герцога Конде, быть приняты на русскую государственную службу. Для воспитания детей эмигрантов предоставляется «на вечные времена» 200 бесплатных вакансий в Черноморском кадетском корпусе. Эмигранты будут пользоваться свободой вероисповедания: для удовлетворения их духовных нужд будут построены 2 церкви и несколько часовен и будет назначен католический епископ, подчиненный архиепископу Могилевскому. Таков в общих чертах проект водворения в Южной России французских эмигрантов, составленный по поручению Екатерины тем же Ришелье и удостоившийся одобрения императрицы. Что касается самого Конде, то ему был обещан прием, «соответствующий его рангу и рождению». «Отлагая принятие всяких мер в этом отношении до времени приезда герцога Конде в Россию, Ее Императорское Величество, – говорится в переданной герцогу записке, – с удовольствием заранее заявляет, что герцог и его семья будут приняты в России на таких основаниях, которые поставят их выше не только всех подданных императрицы, но также всех иностранцев, находящихся на русской службе, какого бы происхождения они ни были и какими бы отличиями ни пользовались». Помимо письма, Ришелье, по поручению императрицы, вручил герцогу Конде 60 000 червонцев на содержание отряда до отправления в путь, а также на путевые расходы до Волыни, где эмигранты должны были быть снабжены полным обмундированием и воинским снаряжением.

Некоторые писатели, старающиеся умалить значение помощи, оказанной Екатериной французским эмигрантам, указывают на то, что, предлагая им убежище в

Ни герцогу Конде, который, впрочем, сам возбудил этот вопрос, ни его воинам мысль переселиться куда-то в совершенно неведомые края не казалась, однако, особенно заманчивой; они не хотели еще отказаться от надежды тем или иным путем сохраниться в виде отдельной боевой единицы и в качестве таковой принять участие в войне за восстановление французской монархии. Предложение российской императрицы они рассматривали как последний якорь спасения, дающий им уверенность, что и в случае крушения всех других надежд они все же на что-то могут рассчитывать. Присланные же императрицей 60 000 червонцев давали возможность продержаться до окончательного выяснения вопроса о их дальнейшей судьбе.

Екатерина, со своей стороны, понимая точку зрения герцога Конде, разрешила ему использовать все эти деньги на содержание отряда, в случае если бы мысль о переселении в Россию не осуществилась. Герцог, чувствуя благодаря этому более твердую почву под ногами, возобновил свои ходатайства перед австрийским императором, чтобы его войско было принято на иждивение австрийского правительства. В конце концов, эти ходатайства увенчались успехом: Франц II отменил приказ о расформировании армии герцога Конде и дал свое согласие на то, чтобы она вошла в виде отдельного самостоятельного отряда в состав австрийских войск. Герцог Конде был в восторге. «Итак, дьявол не всегда сторожит у двери бедняка», – писал он одному из своих сторонников. По странной случайности, Конде был подчинен австрийскому генералу Вурмзеру, который когда-то во время Семилетней войны служил во французских войсках в чине подполковника под начальством самого же Конде.

Дагоберт Зигмунд граф фон Вурмзер. Гравюра XVIII в.

Нужно сказать, что, если бы не помощь русской императрицы, Конде, конечно, был бы не в состоянии продержаться до окончания переговоров с австрийцами, и войско его по необходимости распалось бы. Таким образом, и в данном случае вмешательство Екатерины сыграло весьма крупную роль в судьбах французской эмиграции.

Пережитые несчастья не сблизили между собою главарей эмиграции, не прекратили взаимных счетов. Граф д'Артуа из маленького провинциального вестфальского городка Гамм, где он принужден был поселиться, не без зависти наблюдал за деятельностью герцога Конде, по-прежнему окруженного своим войском. Узнав, что ему удалось добиться согласия императора принять содержание его отряда на счет Австрии, граф д'Артуа написал своему другу, графу де Бодрелю, письмо, некоторые выражения которого проливают яркий свет на истинный характер отношений между обоими принцами. «Я действительно очень рад, – пишет д'Артуа, – что корпус г. герцога Конде будет оплачен, сохранен и употреблен в дело. Но скажи Жюлю от меня, что я слишком хорошо знаю герцога Конде, чтобы его не опасаться, и что он должен присмотреть за тем, чтобы его не сделали независимым от нас». Жюль – это герцог Полиньяк, представитель принцев в Вене. С ним в это время там уже совершенно перестали считаться и даже больше не принимали его при дворе. К тому же он находился в крайне затруднительном положении и еле сводил концы с концами. Подобное требование графа д'Артуа показывает только, как мало он отдавал себе отчета в происшедшем изменении всей политической обстановки. Говорить о какой-либо зависимости Конде от него было теперь уже просто смешно: Конде был в данный момент единственным из главарей эмиграции, в руках которого была реальная сила – войско, которое его признавало, ему повиновалось и за ним шло; а у графа д'Артуа не было ничего, кроме остатков прежнего обаяния, которые он к тому же успел в значительной мере растратить.

Глава VIII

27 января 1793 года граф де Бюсси, начальник одного из отрядов, входивших в состав армии герцога Конде, выехал верхом из местечка, в котором был расположен этот отряд, в Виллинген, где, как мы упоминали, находилась главная квартира армии. Он ехал с докладом к главнокомандующему, и его сопровождал в качестве адъютанта молодой барон де Витроль[53]. «Мы слезли с лошадей, – пишет этот последний в своих воспоминаниях, – и шли по улицам, направляясь к резиденции принца, когда мы встретили нескольких из наших товарищей. Они проходили мимо, даже не глядя на нас, с поникшей головой, с опущенным взором. Ни один из них, казалось, нас не узнавал. Мы были крайне изумлены и не знали, чем объяснить подобное отношение. Наконец мы остановили первого, который попался нам навстречу.

„Так вы, значит, не знаете новости, – сказал он нам. – Короля приговорили к смертной казни, и его священная голова пала на эшафоте“.

Мы не пошли дальше. Вернувшись в маленькую комнатку нашего постоялого двора, полковник и я оставались погруженными в молчание и уныние. Нам казалось, что вся Франция поглощена одним из тех великих катаклизмов, которые раздирают и затопляют материки.

На следующее утро все войска главной квартиры были под ружьем. Барабаны были завешаны тройным черным сукном. Знамена, штандарты, покрытые крепом, были опущены и волочились по земле. Церковь едва могла вместить охваченную отчаянием толпу. После торжественного богослужения в память царственного мученика герцог Конде встал и звучным голосом произнес несколько фраз, которые отзывались в наших сердцах, как эхо тех чувств, которыми мы были воодушевлены.

„Вы знаете, – сказал он, заканчивая свою речь, – закон нашей старинной монархии: престол никогда не может пустовать. Король скончался, господа, король умер, да здравствует король Людовик XVII!“

Мы были так подавлены происшедшим, что крик „да здравствует король!“ был еле подхвачен, тихо и как бы вполголоса», – вот при каких условиях узнали в войске эмигрантов о казни того, чьи права они шли защищать.

Казнь Людовика XVI. Немецкая гравюра XVIII в.

Вся Европа была потрясена: державы, которые не смогли или не сумели спасти французского монарха, теперь с ужасом видели, к

«В Вене народ хотел побить всех французов и намерен сие исполнить, буде коснутся королевы, дочери императрицы Марии-Терезии». В Лондоне известие о казни Людовика XVI было получено вечером; публика узнала об этом во время спектакля; «когда актер объявил о том публике между большой и малой пьесы, то все зрители не велели продолжать и разошлись. Англия расположена разорить Францию», – отмечает Храповицкий. При появлении короля он был встречен криками: «Война французам».

«Король английский питает после казни короля французского такую сильную ненависть против французов, – писал из Лондона граф С.Р. Воронцов, – что при каждом случае ее обнаруживает, между тем как утверждение республики в соседстве наводит на него страх. Министры боятся того же и не желают подвергнуться участи своих французских собратьев».

Петербург узнал о том, что Людовик XVI погиб на эшафоте, лишь 29 января из депеши Симолина, посланной им «на нарочной стафоте» из Дюссельдорфа. На императрицу это известие произвело такое впечатление, что она слегла в постель «и больна, и печальна», – говорит Храповицкий. При дворе был наложен траур на шесть недель. «Страшная катастрофа, происшедшая во Франции, оледенила нас ужасом, – писала цесаревна Мария Федоровна графу Н.П. Румянцеву, – и, действительно, есть от чего лишиться хорошего настроения духа и погрузиться в глубокую печаль. Последствия движения во Франции кажутся мне неисчислимыми. Трепещу за королеву. Несчастие, которое преследует ее, привязывает меня к ней; ее твердость, мужество внушают мне к ней особенное участие. Знаете ли, мой добрый граф, что все, происходящее теперь в Европе, во многом напоминает те времена, о которых нам предсказано в Священном Писании? Несомненно одно, что события конца этого века заставляют скорбеть о том, что мы не живем в более раннее время».

По Петербургу снова стали ходить тревожные слухи о каком-то заговоре якобинцев, угрожающем жизни государыни. Однако сама Екатерина не поддавалась чувству страха и не желала принимать никаких особых мер предосторожности. «После умерщвления французского короля, – рассказывает статс-секретарь Грибовский, – распространился слух, что тамошние демагоги рассылали подобных себе злодеев для покушения на жизнь государей. В сие время был дежурным генерал-адъютантом П.Б. Пассек, который вздумал при каждом входе удвоить караулы: но императрица, узнав о сем, приказала немедленно это отменить».

Государственный совет «с крайним ужасом и омерзением известился о совершившемся в Париже злодеянии». Приступив, по высочайшему повелению, к обсуждению вопроса о том, «какие бы меры по поводу сего печального события теперь здесь относительно Франции и французов принять надлежало», совет, «приводя себе на память то похвальное поведение, которое в России при царе Алексее Михайловиче наблюдаемо было во время подобного с английским королем Карлом I случившегося несчастия[54], и входя далее в надлежащее по сей материи рассуждение, признавал нужным издать манифест или указ, в коем бы, при изъяснении всех тех ощущений, каковых слышание о совершившемся в Париже злодействе не может не произвесть в сердце каждого благомыслящего человека, предписано было прервать политическое, торговое и всякое с Францией сообщение, каковое только бывает между благоустроенными государствами, доколе не восстановится там правленье и власть законная в особе короля, кому по праву наследства она принадлежит». Поддерживать какие бы то ни было сношения со страной, народные представители которой запятнали себя цареубийством, представлялось совершенно немыслимым. Вместе с тем было необходимо принять строжайшие меры, чтобы воспрепятствовать проникновению в Россию революционной заразы.

Императрица согласилась с мнением совета; 8 февраля 1793 года последовало издание именного высочайшего указа Сената «О прекращении сообщения с Францией по случаю произшедшаго в оной возмущения и умерщвления короля Людовика XVI и о высылке французов из России, исключая тех, которые под присягою отрекутся от революционных правил, во Франции распространившихся».

«Ныне, когда ко всеобщему ужасу в сей несчастной земле преисполнена мера буйства, – говорится в указе, – когда нашлось более 700 извергов, которые несправедливо присвоенную ими силу до того во зло употребили, что подняли руки свои на умерщвление Помазанника Божия, законного их Государя, в 10 день Генваря сего года, лютым, мучительным образом в действие произведенным, Мы почитаем себе долгом перед Богом и совестью Нашею не терпеть между Империей Нашей и Францией никаких сношений».

Ввиду этого указ устанавливал целый ряд мер. Торговый договор 1786 года был расторгнут; французским судам был воспрещен вход в русские порты, а русским купцам воспрещено посылать торговые суда во Францию; французские консулы высылались из России с предоставлением им трехнедельного срока на устройство дел; русским же консулам, «да и вообще всем российским обоего пола», вновь предписывалось покинуть пределы Франции. Запрещалось также впредь «ездить во Францию или же иметь какое бы то ни было сообщение с французами, в отечестве их или же в армиях их пребывающими», а также «ввозить в Россию ведомости, журналы и прочие периодические сочинения, во Франции издаваемые».

Что же касается проживающих в России французов, то указ предоставлял им на выбор, либо выехать за границу в трехнедельный срок, либо, если они пожелают оставаться в России, принести присягу в том, что они не признают революционный строй и остаются верными законному королю.

«Всех французов без изъятия, обоего пола, купеческие и мещанские промыслы имеющих, художников, ремесленников, в услужении у частных лиц находящихся, разумея тут учителей и учительниц и прочих, признающих нынешнее в земле их правление и оному повинующихся, не терпеть в империи нашей, и из всех мест, где они находятся, выслать, дав каждому из них трехнедельный срок для распоряжения домашних его дел… Изъемлются из сего те французы обоего пола, которые по призыве их пред надлежащее правительство для объявления им воли Нашей, окажут искреннее их намерение и желание отpещися присягою по образцу, у сего приложенному, от правил безбожных и возмутительных, в земле их ныне исповедуемых, введенных похитителями правления и власти, признают злодеяние последнее, над особою короля учиненное, во всем том омерзении, каковое оно возбуждает во всяком добром гражданине или человеке, и докажут чистосердечное их убеждение в том, чтобы, исповедуя веру христианскую, каждому из них природную, быть верными и послушными королю, который по праву наследства получит сию корону, а притом тут же обяжутся во все время пребывания их в России, до восстановления порядка в отечестве их,

Въезд в Россию французам был воспрещен, за исключением тех, «которые чужды быв неистовства своих соотчичей, похотят жить при исповедании природной их христианской веры, под защитою Наших законов, но и таковые не инако впускаемы быть долженствуют, как по свидетельству французских принцев, и, именно, обоих братьев покойного короля, графа Прованского и графа д'Артуа, тако ж принца Конде, и по предварительном чрез ближайших Наших министров испрошении дозволения Нашего на прибытие таковым в Россию для вступления в службу или же для художеств и ремесел, с тем, что по въезде их в границы Наши обязаны они учинить сказанное в сем указе под присягою отрицание».

Через несколько дней по обнародовании сего указа началось приведение к присяге французов, желавших оставаться в России. Во всех городах, где проживали французы, начиная с С.-Петербурга и Москвы, были назначены для этого особые дни и часы. Полиции поручено было заранее «без огласки» составить списки французов; затем, в зависимости от их количества, их делили на несколько партий, «дабы большой толпой не привесть жителей в тревогу». Вызов к принесению присяги производился через квартальных офицеров, причем губернскому начальству предписано было наблюдать, «чтобы сии последние не делали никаких ругательств и притеснений напрасных». В тех городах, где имелись церкви «римского закона», присяга приносилась в этих церквах, в присутствии городского начальства; там, где не было католической церкви, – в присутственном месте, по возможности в присутствии патера. Протестанты присягали в протестантских церквах. Каждый присягающий должен был подтвердить свою клятву крестным целованием и подпиской, после чего ему выдавалось «печатное свидетельство за подписанием римского исповедания священника, где есть, двух офицеров управы благочиния и двух членов городового магистрата или думы в том, что надлежащая присяга им действительно учинена, которое свидетельство может служить и паспортом для беспрепятственного продолжения пребывания в России». Чтобы еще более связать присягнувших и отрезать им путь к отступлению, указ предусматривал довольно своеобразный для того времени способ. «А дабы не возомнили иные, – говорится в указе, – что могут учинить подобное отрицание и присягу для единого вида притворно, с намерением сокрыть оное и свои имена от своих единоземцев, тут же им объявить, что помянутое их отрицание с именами подписавшихся обнародованы будут в российских и иностранных ведомостях». Впредь до принесения присяги управам благочиния предписано было «иметь строжайший пред прежним присмотр за всеми французами, не допуская их нигде до больших скопищ и примечая за всеми их поступками».

Почти все проживавшие в России французы выразили желание остаться, заявив о своей готовности подчиниться предписаниям указа и принести требуемую присягу. Большинство из них так или иначе устроились и хорошо ужились в России, имели тут прочный заработок, были связаны с Россией деловыми интересами, да к тому же мало кому могла улыбаться мысль вернуться во Францию в самый разгар террора. Для многих тяжело было, конечно, отказаться от всякого общения с оставшимися на родине близкими лицами, но в то время, при отсутствии правильных международных почтовых сообщений, и без того переписываться было трудно, а, следовательно, это требование, не внося больших изменений в существующий порядок, могло казаться уже не столь жестоким. Насколько искренне было в некоторых случаях отречение «от неистовых правил», это, конечно, другой вопрос, но при данных условиях иного выхода не было, и, чтобы не потерять своего положения в России, достигнутого иногда ценою долголетних усилий, приходилось подчиниться. Точное число присягнувших неизвестно. В Публичной библиотеке сохранились печатные списки присягнувших, почему-то на немецком языке, но они являются далеко не полными. На основании французских источников можно определить число присягнувших примерно в 1500 человек обоего пола. Отказались принести присягу всего лишь 43 лица.

Полиции во многих случаях трудно было отличить французов от других иностранцев, говорящих по-французски, и, таким образом, по-видимому, нескольким десяткам швейцарцев и бельгийцев пришлось заодно, по вызову квартальных офицеров, также поклясться «быть верными и послушными королю, который по праву наследства получит французскую корону».

Среди лиц, принесших эту присягу и выразивших, как требовалось, свое омерзение по поводу казни короля, был, надо полагать, и Марат, родной брат французского демагога, приехавший в Россию в 1784 г. из Женевы, в качестве воспитателя детей камергера Василия Петровича Салтыкова. Это был человек совершенно безобидный, по взглядам и по характеру не имевший ничего общего со своим известным братом. Окончив воспитание молодых Салтыковых, Марат остался жить в Петербурге, занимаясь обучением юношества в пансионах и частных домах, а затем был зачислен на государственную службу. В том же 1793 году ему было высочайше разрешено переменить фамилию, и таким образом брат кровожадного трибуна, Давид Марат, обратился в добродетельного педагога и чиновника Давида Ивановича де-Будри[55], удостоившегося впоследствии награждения чином коллежского советника и орденом Св. Владимира 4-й степени. Несколько лет спустя де Будри был определен учителем французского языка в институте для благородных девиц ордена Св. Екатерины, а затем назначен профессором французской словесности в Императорском Царскосельском лицее, где он, как известно, обучал юного Пушкина. Де Вудри, как рассказывает в своих воспоминаниях один из бывших воспитанников, барон, впоследствии граф, М.А. Корф, принимал всегда особенно деятельное участие в устраиваемых лицеистами французских спектаклях и мучил их бесконечными репетициями; при этом, для ограждения нравственности своих питомцев, он соответственно переделывал пьесы, превращая любовников в друзей. «Образованный ум, благородное сердце, примерная кротость нрава и добродушие приобрели покойному любовь и уважение всех его знавших», – говорилось в его некрологе.

Гораздо менее податливым оказался другой педагог, Буссон де Море, воспитатель сына графа Петра Ивановича Панина. В свое время он был представлен Паниным Екатерине, которая отнеслась к нему весьма милостиво и приказала зачислить его на военную службу с чином подполковника. Теперь Буссон де Море, по соображениям патриотическим, отказался принести требуемую с него присягу: он считал, что, как бы ни был ужасен установившийся во Франции строй, он не имеет права публично перед иностранцами высказывать порицание правительству своего отечества. Свои взгляды он изложил в записке, адресованной муниципалитету своего родного провинциального города, куда он и вернулся, не задумавшись бросить хорошее положение и обеспеченный заработок.

Лицейские преподаватели (Давид де Будри – второй слева). Карикатура А.Д. Илличевского

Сорок три лица, не пожелавшие присягнуть, должны были покинуть пределы Российской империи в трехнедельный срок. В выдаваемых им паспортах были точно прописаны места, через которые им следует ехать, и сколько

Екатерина была чрезвычайно довольна тем, что приведение в исполнение указа относительно присяги прошло так гладко и что громадное большинство французов беспрекословно подчинились этому требованию. «Что касается меня, – писала она Гримму 13 апреля 1793 года, – то я заставила присягнуть всех тех, которые не хотели быть изгнанными из России; представьте себе, пожалуйста, что произошло: все присягнувшие стали усердными роялистами». Тут императрица явно увлекалась: одно, что можно утверждать, – это что действительно, насколько известно, французы, оставшиеся в России, благоразумно воздерживались от открытого проявления каких-либо симпатий к революции.

Немедленно после гибели Людовика XVI граф Прованский издал декларацию, в которой он провозглашал своего несчастного малолетнего племянника, заключенного в Тампле, королем под именем Людовика XVІІ, а себя объявлял регентом; брата своего, графа д'Артуа, он назначал наместником королевства. Он известил об этом все дворы, но ни одна держава, за исключением России, не обратила внимания на его декларацию и его не признала. Одна лишь Екатерина, оставаясь верной своей неизменно доброжелательной политике по отношению к принцам, не только признала графа Прованского, но даже официально аккредитовала при нем состоявшего, как мы знаем, уже раньше при принцах, графа Н.П. Румянцева. Вместе с тем Эстерхази был принят императрицей в особой аудиенции как официальный представитель регента.

Дофин Луи-Шарль. Художник А. Кухарски

В той же декларации граф Прованский, обращаясь к французскому народу, заявлял о своем твердом намерении восстановить полностью весь старый режим и строго покарать виновных. Пропасть взаимного непонимания между главою эмигрантов и французским народом становилась все глубже.

Следует отметить, что не все эмигранты были так удручены известиями о казни короля, как герцог Конде и его армия. В глазах некоторых из наиболее убежденных монархистов Людовик XVI, согласившись пойти на уступки революционерам и утвердить конституцию, уже утратил в значительной мере свою царственное обаяние и стал с тех пор недостойным считаться Помазанником Божиим; эти лица видели в графе Прованском более стойкого поборника строго монархических начал и поэтому находили, что смерть короля не нанесла делу монархизма особенно тяжелого ущерба. Граф Ферзен рассказывает, что в одном из нидерландских городов, через который ему в это время приходилось проезжать, он видел эмигрантов, совершенно равнодушно относящихся к ужасной новости. «Они утешались регентством графа Прованского. Некоторые из них продолжали даже бывать в театре и в концертах».

В политическом отношении казнь короля имела для Франции, как известно, весьма тяжелые последствия: Англия, Голландия, Германская империя присоединились к австро-германской коалиции, и Франции пришлось выдержать жестокую борьбу, которая затянулась на целый ряд лет, так что до самого конца царствования Екатерины II мир в Европе не был окончательно восстановлен. Таким образом, до самой кончины императрицы оставался открытым вопрос о том, примкнет ли Россия к числу держав, воевавших с революционной Францией. Крупным шагом в этом направлении было сближение России с Англией. 14/25 марта 1793 г. была подписана в Лондоне торговая конвенция между этими державами, и в тот же день граф Воронцов подписал, не имея даже на это надлежащих полномочий, предложенный ему английским первым министром лордом Гренвиллом проект политической конвенции относительно совместных действий против Франции. Георг III, изъявляя в письме на имя императрицы свое удовольствие по поводу заключения торговой конвенции, указывал вместе с тем на необходимость «противопоставить препятствие дальнейшим успехам зла», т. е. французской революции. А Безбородко извещал Воронцова: «Я могу уверить Ваше Сиятельство, что Государыня весьма довольна обеими конвенциями, Вами заключенными, что она искренно желает, дабы соединение между Империей ее и Англиею укрепилось самым теснейшим образом, и что отдает полную справедливость вашим трудам и искусству».

Однако, что касается политической конвенции, пока подписан был именно лишь проект таковой, и на выработку окончательных условий совместных действий обеих держав потребовалось почти два года, в течение коих внимание Екатерины было поглощено другими делами и, главным образом, разрешением польского вопроса.

Казнь Марии-Антуанетты (16 октября 1793 года) произвела в Европе гораздо меньше впечатления, чем казнь короля. Ежедневно под ножом гильотины гибли новые жертвы революционного террора: Европа понемногу привыкала к этим ужасам; впечатлительность притупилась. «Дворы казались так мало озабоченными этой катастрофой (казнью королевы), что в публике воспоминанье о ней быстро изгладилось», – пишет известный публицист Малле дю Пан. Австрийский двор, не сделавший ни малейшей попытки спасти бывшую эрцгерцогиню, родную тетку императора, отнесся к ее гибели с удивительным равнодушием. Представители Австрии в иностранных государствах следовали примеру своего двора. Поведение австрийского посла в Петербурге, графа Кобенцля, в эти роковые для французской королевы дни вызвало даже изумление петербургского общества. «Посол ведет себя, действительно, как сумасшедший, – пишет П.К. Загряжская в начале ноября 1793 года своему брату, графу А.К. Разумовскому, в Вену, – накануне получения известия о кончине королевы он устроил у себя любительский спектакль, на котором играли пьесу „Маркиз Труфано“, а три дня тому назад он устроил бал, на который приглашенные приехали в трауре по королеве».

Только несколько верных друзей и поклонников оплакивали покойную королеву и свято чтили ее память. Среди последних мы встречаем и одного русского вельможу, чувства которого, получившие несколько театральное, свойственное тому веку выражение, представляются тем более трогательными, что его знакомство с королевой было совершенно мимолетным. Князь Александр Борисович Куракин, сопровождавший цесаревича и его супругу во время их заграничного путешествия в 1872 году, видел Марию-Антуанетту в расцвете ее молодости и красоты, во всем блеске ее величия, и на всю жизнь сохранил об этом неизгладимое впечатление. Теперь, после трагической ее кончины, князь Куракин в своем великолепном имении Надеждино соорудил деревянный храм в классическом стиле, посвященный ее памяти, и назвал ее именем ведущую к нему длинную тенистую аллею. Здесь, по словам современника, он наслаждался и мучился воспоминаниями Трианона. Так, в глуши Саратовской губернии, по мысли случайного русского поклонника, появился памятник несчастной французской королеве.

Казнь Марии-Антуанетты. Неизвестный художник

«По получении известия о злодейственном умерщвлении безбожными возмутителями французскими королевы Марии-Антуанетты» при русском дворе

Глава IX

Граф д'Артуа, после несчастного исхода осенней кампании 1792 года не встречая опоры ни у кого из государей, кроме русской императрицы, решил, что ему необходимо самому побывать в Петербурге, чтобы путем личных переговоров побудить императрицу оказать делу французских эмигрантов, по возможности, еще более деятельную поддержку.

После того как граф Прованский объявил себя регентом, отношения между братьями снова несколько испортились. До сих пор граф д'Артуа в силу живости своего характера и приобретенной им популярности играл первенствующую роль в эмигрантских кругах; теперь граф Прованский, как регент, конечно, занял первое место, и графу д'Артуа поневоле пришлось отойти на второй план. Недовольный подобным положением, уязвленный в своем самолюбии, принц искал возможности вновь себя проявить. Поездка в Россию и представляла в этом отношении вполне благоприятный случай.

Графу Эстерхази было поручено осторожно разузнать, как отнеслась бы императрица к приезду принца. Ответ получился отрицательный: Екатерина заявила, что подобное путешествие представляется ей совершенно излишним и что деньги, которые будут на него потрачены, могли бы быть употреблены с большей пользою на иные надобности; впрочем, она позолотила пилюлю, прибавив, что если бы принц, тем не менее, пожелал приехать, она будет очень рада с ним познакомиться и что он, во всяком случае, может рассчитывать на самый лучший прием.

Не получил ли принц письма Эстерхази, или он понадеялся личным обаянием изгладить неприятное впечатление, которое не могла не произвести его настойчивость, как бы то ни было, он не отменил своего намерения. Его желанием было появиться в Петербурге инкогнито, но в этом ему было решительно отказано. Раз уж его приезд являлся неизбежным, Екатерина желала сделать из него политическую демонстрацию, показав перед лицом всей Европы, что она продолжает смотреть на бурбонского принца как на члена королевского дома и принимает его так, точно никакого переворота во Франции не произошло. Графу д'Артуа было дано знать, что он будет встречен с тем же церемониалом, какой был применен при посещении России принцем Генрихом Прусским, братом Фридриха II.

2 декабря 1792 г. Храповицкий заносит в свой дневник: «Ищут дом и ждут сюда графа д'Артуа». Действительно, на все время пребывания принца в Петербурге решено было предоставить ему обставленный с соответственной роскошью дом, с полным штатом прислуги. Разумеется, все расходы по содержанию принца и его свиты были приняты на счет русского двора. Выбор императрицы остановился на доме генерал-майора Василия Ивановича Левашова, на Большой Морской, одном из лучших домов в столице[56]. По отъезде графа д'Артуа из Петербурга генералу Левашову была пожалована «за постой» золотая табакерка с бриллиантами.

Приготовления шли своим чередом, но настроение Екатерины по отношению к приезду французского принца оставалось все тем же. «Пришла стафота от графа Н.П. Румянцева, – пишет Храповицкий 27 февраля 1793 года, – что короля Людовика XVI брат, граф д'Артуа, уже в дороге и скоро сюда будет. Недовольны сим посещением, думают, что станет докучать разными затеями и претензиями на Польшу».

Граф д'Артуа ехал с целой свитой, в состав которой входили: монсеньор Конзие, епископ Аррасский, главный советник принцев по политическим делам; барон де Ролль, их агент в Берлине; граф Франсуа д'Эскар, капитан гвардии принца, и граф Роже де Дама, молодой офицер, сражавшийся в рядах русских войск и отличившийся при взятии Измаила. Навстречу принцу было выслано к границе несколько придворных экипажей. В Риге его встретил, от имени императрицы, граф Сергей Петрович Румянцев, назначенный состоять при нем во все время пребывания его в России. Граф С.П. Румянцев, в это время предназначавшийся к занятию места посланника при стокгольмском дворе взамен уже отозванного Штакельберга, был родным братом графа Николая Петровича Румянцева, который, в качестве представителя Екатерины, сумел, как мы видели, приобрести горячие симпатии французских принцев. Это назначение показывает, с какой заботливостью Екатерина относилась ко всему, что касалось приезда графа д'Артуа.

А.В. Храповицкий. Художник Д.Г. Левицкий

Узнав, что принц прибыл в Ригу, Эстерхази также поспешил выехать к нему навстречу. На него было возложено поручение несколько задержать графа д'Артуа в пути. 8 марта государыня, «пошед одна в мыльню к женщинам, внизу ее ожидавшим, упала и скатилась с лестницы». Чувствуя себя нехорошо вследствие этого падения, Екатерина, желала, чтобы принц не приезжал, пока она не поправится.

9/20 марта граф д'Артуа прибыл в Нарву. «Он был встречен салютом из пушек», – записывает в своем дневнике Эстерхази. Чтобы занять знатного путешественника и провести время, ему показали все местные достопримечательности. «Мы посетили ратушу, дом Петра Великого и красивый Нарвский водопад в трех верстах от города, который был еще более живописен благодаря украшавшим его ледяным глыбам. Пообедав у губернатора, мы отправились ночевать в Ямбург. 11/22 марта мы обедали в Козакове в доме г. Сакена, и его высочество ночевал в Ропше, а я вечером вернулся в Петербург. 12/23 его высочество граф д'Артуа прибыл в столицу. В предоставленном для него доме он был встречен назначенными состоять при нем камергером Колычевым и камер-юнкерами, князем Щербатовым и графом Шуваловым; во внутренних апартаментах его ожидали граф Остерман, граф Безбородко и обер-церемониймейстер Италинский. Немного времени спустя прибыли его приветствовать от имени ее императорского величества генерал-адъютант граф Зубов, а от имени великого князя – г. Нарышкин».

На следующий день состоялся торжественный прием принца при дворе. Из дома Левашова в Зимний дворец двинулись четыре придворных экипажа, запряженные шестериком, с двумя форейторами. «В первой карете ехали три состоящих при принце придворных чина, во второй – барон де Ролль и граф Роже де Дама, в третьей – епископ Аррасский и я (граф Эстерхази), в последней – сам принц с графом Румянцевым и капитаном гвардии графом д'Эскаром. По прибытии во дворец принц был встречен внизу, у парадной лестницы, офицерами, наверху – камер-юнкерами, в апартаментах – камергерами. Высшие военные чины, придворные дамы и фрейлины находились в Тронном зале; его высочество был введен в покои, где находилась императрица, гофмейстериной Нарышкиной и обер-шталмейстером, заменявшим заболевшего обер-камергера. После краткой беседы императрица вышла вместе с принцем в соседний зал, где он представил ей лиц своей свиты. Затем мы проехали к великому князю, великой княгине и молодым великим князьям». Всюду принца встречали с большим почетом: «Молодые великие князья вышли ему навстречу в другую комнату у дверей и проводили также, – записывает очевидец. – В тот

Ввиду того что государыня чувствовала себя еще не вполне здоровой, парадный обед в честь принца был устроен у великого князя. «После обеда посетили молодых великих княжон и принцесс Баденских[57], после чего принц вернулся в приготовленный для него дом».

Через несколько дней по приезде графа д'Артуа, 26 марта, в католической церкви была отслужена торжественная панихида по Людовике ХVІ. Церковь была обита черным сукном; посредине на особом помосте был воздвигнут парадный катафалк, на панихиде присутствовали императрица, вся императорская фамилия и придворные чины, а также, конечно, граф д'Артуа со своей свитой. Богослужение сопровождалось специально сочиненной для этого случая музыкою известного придворного капельмейстера Сарти.

По поводу этой панихиды Державин написал стихотворение, начинающееся следующими строками:

Звук слышу мусикийский в стоне.

Во мраке гром, во блеске лик.

Здесь к небу вознесен на троне[58],

А там – на плахе Людовик.

Стихотворение заканчивалось призывом покарать дерзких цареубийц:

Греми, проклятие, всеместно

И своды храма потряси,

И правосудие небесно

Скорей на злобу ниспроси!

Греми, о Муза! и искусством

Подвигни к жалости сердца,

Наполнь одним Европу чувством

К отмщенью царского венца! Греми! —

Но се ревут уж громы,

На крылиях орлов несомы!

Последняя строфа придворного стихотворца ясно указывает на то, что в это время, в связи с приездом французского принца-эмигранта, в петербургском обществе уже начались толки о предстоящем вооруженном выступлении России против Франции.

Г.Р. Державин. Старинная гравюра

В тот же день подобная же панихида была отслужена и в Москве. Находившийся в Москве обер-камергер князь А.М. Голицын писал графу Н.П. Шереметеву в Петербург, выражая ему благодарность за присылку рисунка катафалка, сооруженного в память последнего французского короля: «Здесь пребывающие французы таковой же долг отдали несчастному своему монарху в своей церкви; мы при оной церемонии присутствовали и слушали приличную к случаю предику и музыку».

Екатерина старалась всячески обласкать графа д'Артуа и не скупилась на проявления самого милостивого внимания. «Утонченность была доведена до степени, удивлявшей как русских, так и иностранцев. Ничто не было упущено из того, что могло бы удовлетворить самолюбие принца и заставить его забыть его несчастья. Трудно быть более находчивым, чем Екатерина. Нельзя обладать большим тактом и большей прелестью, чем она, когда она этого хотела, а в данном случае она именно этого хотела», – пишет граф Ланжерон, очевидец этих событий. С своей стороны, граф д'Артуа, сознавая, как многое зависит от того впечатления, которое он произведет на императрицу, прилагал все усилия к тому, чтобы выказать себя в наиболее выгодном свете. «Поведение графа д'Артуа было изумительным, – пишет тот же Ланжерон, – он держался просто, прилично, скромно, выказывая глубокую и искреннюю скорбь, без хвастовства и без жеманства; обнаруживая в разговорах холодный и рассудительный ум, он опроверг все предвзятые мысли, которые существовали в России о его легкомыслии и юношеских привычках, и возбудил к себе самое живое и самое почтительное участие». Оба они, и императрица, и граф д'Артуа, старались друг друга очаровать, и оба были уверены, что вполне в этом успели. Императрица в этом отношении, несомненно, была права; доказательством этому могут служить восторженные письма, которые принц писал из Петербурга своему другу, графу де Бодрелю. «Мне кажется, что я нахожусь здесь у какой-то феи, – пишет он вскоре после своего приезда, – здесь все прекрасно, все велико, все ново; но очаровательнее всего сама фея. Я знаю, что она мною довольна: я возбуждаю ее самолюбие, я ее воодушевляю, говоря о ее славе, словом, я пользуюсь всеми средствами, какими я располагаю, и, по чистой совести, я верю, что успех будет достигнут». «Клянусь тебе, – пишет он уже позднее, – что, в особенности за последние дни, я смотрю на нее не иначе как на ангела. Я не слишком люблю хвастаться, – прибавляет он, – но все же могу сказать своему другу, что я уверен в том, что вел себя хорошо и что я лично имел довольно большой успех».

Более сдержанно и как бы несколько снисходительно звучат отзывы Екатерины, впрочем, также вполне благоприятные, о ее госте. «Я нашла этого принца таким, как я желала, – пишет она Гримму, – понятливым, с возвышенной душой и благородным сердцем»; а в другом письме: «Граф д'Артуа любит меня, как родную мать; все остались им очень довольны. Этот принц обладает прекрасным сердцем, быстрой сообразительностью и прямодушием; он охотно выслушивает хорошие советы, и я уверена, что он ими воспользуется. Я думаю, что он не лишен мужества и отваги». Екатерина, однако, ничего не говорит ни о его политических способностях и познаниях, ни о его военных талантах. Наоборот, она желала бы, «чтобы при графе д'Артуа находился хороший и опытный военный». «Что касается обязанностей наместника королевства, – заключает она, – то я нисколько не сомневаюсь, что, будучи поставлен в это положение, он справится с этим делом. Несчастие – великий учитель, и, по правде, я думаю, что Генрих IV знал не больше, чем он. Великие дела совершаются на основании четырех или пяти аксиом. Пусть он их придерживается, и он их совершит». В общем изящный бурбонский принц лично видимо понравился императрице; она его, однако, отнюдь не переоценивала и сумела всецело подчинить своему обаянию. Наместник Французского королевства с восторгом сообщает между прочим своему другу, что русская императрица «обещала ему дать с собою перед его отъездом письменное изложение всех ее мыслей о том, какого поведения ему следовало бы держаться в будущем». Императрица даже прямо назвала ему имена четырех верных слуг монархии, советам которых ему надлежит следовать. Заметим, кстати, что все это были убежденные сторонники неограниченной королевской власти.

Из лиц, входивших в состав свиты принца, сравнительно лучшее впечатление произвел епископ Конзие. «Епископ Аррасский, – пишет Екатерина, – человек остроумный, с которым я люблю разговаривать». Но при дворе его находили слишком склонным к политическим интригам, в особенности принимая во внимание его духовный сан. Остальные спутники принца возбуждали неудовольствие своим чрезмерно развязным поведением. Граф д'Эскар после придворного обеда не постеснялся сделать свысока несколько критических замечаний по поводу пищи за высочайшим столом, которую он находил недостаточно изысканной. Барон де Ролль поражал грубостью своих манер; кроме того, он позволил себе бестактность, гораздо

Фредерик Сезар Лагарп. Художник Ж.О. Пажу

В петербургском высшем свете граф д'Артуа пользовался громадным успехом. «Пребывание графа д'Артуа очень занимало наших дам, – пишет Ростопчин графу Воронцову, – они повторяли свои глупости времен князя Потемкина и хлопотали о бессмертной чести удостоиться внимания принца Бурбонского дома». Обедая обыкновенно либо у себя дома, либо у императрицы или великого князя, принц по вечерам посещал дома некоторых вельмож, как например, вице-канцлера графа Остермана, генерал-фельдмаршала графа И.П. Салтыкова, президента Академии художеств, обер-камергера графа А.С. Строганова, австрийского посла графа Кобенцля и некоторых других; бывал он и в известном всему Петербургу доме обер-егермейстера С.К. Нарышкина на Английской набережной, который даже в те гостеприимные времена славился своим исключительно широким гостеприимством.

Наряду с празднествами и приемами шли, однако, и политические переговоры относительно той помощи, которую Россия могла бы оказать французским принцам. Фаворит граф Платон Зубов, в руках которого в это время сосредоточивались все нити государственного управления, был всецело на стороне графа д'Артуа.; ему, видимо, нравилось разыгрывать роль покровителя бурбонского принца; опьяненный своим могуществом, избалованный всеобщим поклонением, он совершенно не отдавал себе отчета в тех затруднениях международного характера, которые неизбежно должны были встретить его проекты. Граф д'Артуа в следующих выражениях делился со своим другом, графом де Бодрелем, своими первыми впечатлениями о России и о том положении, которое занимал Зубов: «Ты не можешь себе представить, что это за страна. Народ и солдаты великолепны, потому что они рабы. Величайшие вельможи подлы, низки и жадны; лижут ноги у фаворита, но этот фаворит очарователен, потому что он прекрасно относится к нам».

На очередь вновь был поставлен вопрос о высадке французских эмигрантских отрядов при поддержке русских войск на берегах Франции. Осуществлению этого проекта должна была помочь Англия в силу недавно заключенной с нею политической конвенции. Императрица, со своей стороны, соглашалась предоставить для этой цели десантный корпус численностью в 10 000–12 000 человек при условии, чтобы Англия прислала за ним транспортные суда в Данциг, намеченный как место сосредоточения наших войск. Эти суда, сопровождаемые английской эскадрой, доставили бы наш корпус на острова в Ла-Манше, где они забрали бы французских эмигрантов, во главе которых должен стать граф д'Артуа; эти соединенные отряды попытались бы произвести высадку на берегах Нормандии или Бретани, опираясь на местное население, среди которого уже начались восстания против революционных властей. Главным требованием, помимо перевозочных средств, являлось, однако, получение от английского правительства субсидии, размер которой первоначально был определен в 500 000–600 000 фунтов стерлингов. Предположено было, что эта субсидия будет носить характер ссуды, возмещением которой могли бы со временем послужить какие-либо французские колониальные «или иные» владения. В этом смысле были посланы инструкции графу С.Р. Воронцову в Лондон, на которого, в случае согласия Англии на изложенный проект, предполагалось возложить верховное руководство всеми военными действиями.

С нетерпением ожидая исхода переговоров с Англией, граф д'Артуа был полон надежд: «Если Англия нас не предаст, чего, впрочем, не следует опасаться, я уже вижу двадцать русских судов[59] и добрую армию, направляющуюся к берегам Нормандии, чтобы нас там высадить». Вообще принц был чрезвычайно доволен результатами своей поездки и приписывал ей большое значение: «Мое путешествие сюда было весьма необходимым, – пишет он недели две спустя после своего приезда, – ибо я знаю из верных источников, что здесь начали сильно охлаждаться по отношению к нам и что все помыслы были поглощены польскими делами: теперь интерес к нам заметно повышается с каждым днем, и все дает мне надежду, что результат путешествия будет блестящим и прочным». «Между тем, – прибавляет он, – все зависит от ответа Англии и от ее согласия на субсидию».

Сообщая своему другу о намерениях русского двора по отношению к французским делам, принц постоянно указывает на необходимость держать все это в строжайшей тайне. Нужно соблюдать величайшую осторожность не только в словах, но и в поведении; следует держать себя так, чтобы никто не мог даже подозревать, что приверженцы принца имеют основание быть довольными результатами его поездки в Россию. Наоборот, следует по возможности иметь вид озабоченный и встревоженный. На этом настаивает сама императрица; скрытность есть одно из условий успеха. Скрытность! Государственная тайна!.. Но принц недолго выдерживает подобный тон; из-под маски серьезного политического деятеля вдруг проглядывает улыбка легкомысленного баловня версальских салонов; «Разумеется, – прибавляет он, – ты покажешь все, что я тебе посылаю, моей подруге (графине Поластрон)… затем ты можешь все показать герцогу де Полиньяку и его жене…» Дамам так интересно будет узнать о его успехах при дворе российской императрицы; как же с ними не поделиться этими новостями, разумеется, под строжайшим секретом?

С.Р. Воронцов. Художник Т. Лоуренс

Екатерина, по-видимому, поддерживала принца в его оптимистическом настроении. «Императрица вкладывает столько милости во все, что она делает, – читаем мы в другом письме принца, – и принимает такое участие в наших делах, что поистине она столь же довольна и столь же счастлива, как я сам. Она мне сказала и повторила несколько раз, что она ручается за все и что небольшие затруднения, которые еще существуют ввиду требований Англии, будут быстро и легко улажены… Я отлично знаю, мой друг, что я могу встретить еще препятствия и что мне предстоит много поработать в Англии; но это меня нисколько не пугает, меня всегда поддержит граф Воронцов; согласие между обеими державами вполне установлено; императрица питает полное доверие к чувствам английского народа, и я признаюсь, что мой успех представляется мне несомненным. А потому, мой друг, вот первый счастливый момент, который я испытываю за четыре года; но я им наслаждаюсь тем сильнее,

Политическая обстановка во Франции в тот момент, действительно, давала основание для некоторого оптимизма. Целый ряд французских провинций: Бретань, Анжу, Пуату, Нормандия, Пикардия были охвачены восстанием, и правительственные войска изнемогали в борьбе с фанатически настроенными туанами. Но самым выдающимся событием, которое, казалось, должно было вызвать решительный поворот в делах, являлась измена Дюмурье. Генерал Дюмурье, начальник республиканской армии, разбивший австрийцев при Джемапе, покоритель Бельгии, теперь окончательно порвал с конвентом, вошел в сношения с герцогом Кобургским, главнокомандующим союзными войсками, выдал австрийцам французского военного министра и четырех комиссаров, посланных конвентом, чтобы его, Дюмурье, арестовать, и заявил о своем намерении повести свою армию на Париж, разогнать конвент, спасти королеву и восстановить конституционную монархию в лице малолетнего дофина. Дюмурье, однако, плохо рассчитал свои силы: армия за ним не пошла, и предприятие его закончилось самым плачевным образом: всеми покинутый, обманутый к тому же австрийцами, Дюмурье с небольшой кучкой приверженцев, среди которых находился герцог Шартрский, будущий король Луи Филипп Орлеанский, должен был бежать за границу.

Но пока еще в Петербург не дошли вести об этом, там были твердо убеждены, что на этот раз революционеры будут разгромлены. Любопытно отметить, однако, что, по свидетельству одного из современников, отношение эмигрантов к этим событиям было далеко не таким радостным, как можно было ожидать. К их надеждам примешивались и некоторые опасения. «Здешние эмигранты не обрадовались воссоединению Дюмурье, – пишет граф Ростопчин графу С.Р. Воронцову, – сквозь пошлые речи их видно было, что надежда иметь государем сына того, которого они так позорно покинули, не представляется им особенно лестной, и я не думаю также, чтобы королева питала к дворянству чувства благодарности». Подобного рода реставрация, очевидно, не вполне входила в расчеты эмигрантов. Со своей стороны и Храповицкий, упоминая о переходе Дюмурье на сторону австрийцев, отмечает в своем дневнике: «Граф д'Артуа сим происшествием уже и недоволен, думая, что правление попадет в руки королевы».

Шарль Франсуа Дюмурье. Художник Ж.С. Руйяр

Была еще и другая причина, почему эмигранты с таким подозрением относились к соглашению Дюмурье с австрийцами. «Эмигранты этим очень огорчены, – доносит германский дипломат из Петербурга, – и они не скрывают, что после смерти короля это является величайшим несчастием, постигшим Францию… Истинная причина их неудовольствия заключается в опасении, что этот Дюмурье, склонный к конституционному правлению и согласный в этом отношении с венским кабинетом, вместе с австрийцами введет эту форму правления, которую они считают мало отвечающей их интересам». Итак, тут снова звучит тот же мотив, с которым мы встречались уже раньше: в глазах истинных роялистов конституционалисты чуть ли не хуже, и уж во всяком случае опаснее якобинцев.

Как бы то ни было, в том, что переворот в пользу монархии предстоит в самом ближайшем будущем, никто из эмигрантов не сомневался. В своем оптимизме некоторые из приверженцев графа д'Артуа заходили гораздо дальше его самого. Они опасались только одного: как бы им не опоздать к решительному моменту. «Если бы принц послушался моих советов, – писал граф Бодрель одному из агентов принцев, графу д'Антрегу, – он предпринял бы путешествие на три месяца раньше. Уже месяц тому назад я ему доносил, что по возвращении из Петербурга он застанет контрреволюцию завершенной, и завершенной без него, но что он должен этому радоваться. Хотя его слава может, казалось бы, пострадать от того, что он в этот момент не играл активной роли, все же никто не откажет признать, что он был первопричиной совершившегося, что он был непоколебим в своих прекрасных принципах, что он вызвал подъем в Европе, что он выказал энергию, терпение, мудрость и бескорыстие, что он был поддержкой дворянства. Я ему изложил также, что перед ним, тем не менее, открывается еще прекрасное и благородное поприще, ибо недостаточно восстановить монархию, нужно ее удержать, укрепить и прославить, в этом и будет заключаться его задача».

Ближайшей задачей принца, однако, являлось условиться обо всех подробностях предстоящей экспедиции. Одним из вопросов, занимавших принца, был между прочим вопрос о том, кто будет командовать русским отрядом. Его мечтой было самому быть назначенным верховным начальником русского экспедиционного корпуса. Он полагал, что это даст преобладающее положение тому русскому генералу, который фактически будет руководить этим отрядом, и таким образом облегчит совместные действия с англичанами. Однако императрица отнеслась к подобному предложению настолько отрицательно, что граф д'Артуа не решился настаивать. Как видно из его письма к Бодрелю, он утешал себя тем, что если только экспедиция будет удачной, вся честь успеха все же будет принадлежать ему.

Тем временем переговоры все тянулись, не приводя ни к какому определенному результату. Вопрос о субсидиях встречал в Англии гораздо более серьезные препятствия, чем ожидали в Петербурге. Усилия нашего посла, графа С.Р. Воронцова, оставались в этом отношении безуспешными. «Россия дает Англии 10 000 человек, – писал он С.А. Колычеву, нашему посланнику в Гааге, – и на содержание их сначала просила 600 тысяч фунтов, но потом государыня в частном письме согласилась уменьшить эту сумму на 300 тысяч фунтов стерлингов. Между тем Англия, не имея денег и доведенная почти до крайности вследствие несметных трат на вооружения, не может дать и десятой доли того, что от нее требуют… Что касается до французских принцев, то здесь не расположены сделать что-либо в их пользу».

Уже почти месяц находился граф д'Артуа в русской столице, и затягивать еще дольше его пребывание казалось неудобным. Граф Зубов, являвшийся горячим сторонником предположенной экспедиции, был, по-видимому, уверен, что личное появление принца в Англии устранит все препятствия. В этом его всячески убеждал Эстерхази, сумевший приобрести особое расположение

Гавриил, митрополит Новгородский и Петербургский. Художник А.П. Антропов

Императрица не ограничилась пожалованием этой шпаги; граф д'Артуа получил кроме того еще походный столовый сервиз из серебра и коллекцию золотых медалей; всей его свите также были сделаны роскошные подарки. Наконец, как сам принц, так и лица, при нем состоявшие и ему прислуживавшие, были щедро одарены деньгами. Екатерина сама входила во все подробности, вплоть до распределения ассигнованных для этой цели сумм, как видно из дошедшей до нас собственноручной записки ее графу Зубову следующего содержания:

10 000 рублей графу д'А.

2000 -"– Еп. (епископу Аррасскому).

1000 -"– Ролу (барону де Роллю).

1000 -"– Деска (графу д'Эскару).

1000 -"– Дам (графу Дама).

1000 -"– на служителей его.

1000 -"– придворные услуги, конюхам, поварам и проч.

Помимо этих ассигнований, принцу для будущих надобностей был открыт кредит в 300 000 рублей.

В своем исключительном внимании к принцу императрица пошла еще дальше. Зная, что он не имеет средств, чтобы сделать подарки кое-кому из высших русских сановников, а также состоявшим при нем русским придворным чинам и служителям, как полагалось бы в таком случае высочайшей особе, она накануне его отъезда поручила графу Эстерхази передать ему шкатулку, наполненную драгоценными вещами работы французских ювелиров. Посылка эта сопровождалась следующей запиской, свидетельствующей о необычайной деликатности государыни. «Ваше королевское высочество, конечно, желаете при отъезде своем раздать небольшие подарки некоторым из тех, которые здесь при вас находились и служили. Но как вам известно, что я строго запретила всякое сообщение с несчастным вашим отечеством, то вы бы напрасно искали сих малостей в городе, потому что их в России нигде нет, кроме моего кабинета, и для того надеюсь, что ваше королевское высочество примете прилагаемое при сем от уважающей вас приятельницы». «Сии малости» оказались весьма роскошными. Так, например, вице-канцлер граф Остерман получил от графа д'Артуа золотую с эмалью табакерку, украшенную бриллиантами, стоимостью от 1000 до 1200 дукатов, как сообщает германский дипломат, лично видевший этот подарок.

Немудрено, что граф д'Артуа уезжал, совершенно очарованный императрицей. «Поход его, – пишет Ростопчин, – был необыкновенно весел и оживлен; он покинул стены Петербурга с полным почти убеждением, что приедет прямо в Бретань, а следовательно, и в Париж».

Принц выехал из Петербурга, как было назначено, 15/26 апреля, направляясь в Ревель, где его ожидал приготовленный для него фрегат «Венус», отнятый у шведов в последнюю войну, и другое судно, «Меркурий». В Петербурге, как передает Ростопчин, по этому поводу острили, находя «довольно потешным, что граф д'Артуа сядет на „Венеру“, которую будет сопровождать „Меркурий“». Находились, однако, и такие восторженные лица, которые хотели выпросить у императрицы этот фрегат и сохранить его для потомства, как памятник столь славного путешествия.

Захват катером «Меркури» шведского фрегата «Венус» 21 мая 1789 года. Художник А.П. Боголюбов

Принца сопровождали граф С.П. Румянцев и граф Эстерхази; кроме того, состоять при нем был назначен генерал А.М. Римский-Корсаков[61], которому было поручено отправиться вместе с принцем в Англию, с тем чтобы в случае надобности взять на себя заботы о провианте и о перевозочных средствах для предположенной экспедиции.

Дороги были очень плохи, и только через три дня путники прибыли в Ревель. Следующий день был посвящен осмотру порта. К вечеру «его высочество сел на шлюпку и отправился на фрегат, где он был встречен пушечным салютом. Он остался ночевать на судне, надеясь иметь возможность отплыть на следующее утро». Однако за ночь ветер переменился, и отъезд пришлось отложить; весь следующий день прошел в напрасном ожидании попутного ветра, и лишь 21 апреля (2 мая) разбуженный в 4 часа утра Эстерхази мог видеть, как фрегат снялся с якоря и поднял паруса; ему был отдан салют как с крепости, так и с сторожевого судна. В половине шестого он скрылся из виду.

16 мая (н. ст.) граф д'Артуа прибыл в Гулль, рассчитывая оттуда поехать в Лондон для окончательных переговоров с великобританским двором, то в Гулле его ожидало жестокое разочарование: его даже не пустили на берег. Виной всему были его долги; если бы он только ступил на английскую землю, его кредиторы могли бы его немедленно арестовать. Вот как повествует об этом наш посол в Лондоне граф С.Р. Воронцов: «На мое несчастье приехал сюда граф д'Артуа, которого императрица направила в Англию, не испросив согласия короля и не зная, могут ли здесь принять этого принца. Вся эта поездка задумана, устроена и приведена в исполнение князем Зубовым и великим любимцем его Эстерхази. Оказалось, что граф д'Артуа не мог пребывать в Англии и доселе не может вследствие своих долгов, за которые он подлежит заключению в тюрьму: ибо, кроме короля и членов парламента, каждый может быть посажен в тюрьму, коль скоро долг его простирается до 10 фунтов стерл., и сыновья короля, не облеченные званием пэров королевства, подлежат тюремному заключению за долги, как частные лица… Всего хуже было то, что не знали общей суммы долгов этого принца: одни предполагают, что они

Русский посол имел с графом д'Артуа откровенную беседу, в которой он, не стесняясь, высказал ему свой взгляд на его положение. Граф С.Р. Воронцов взял с собою в Гулль своего сына Михаила, и в памяти графа М.С. Воронцова, будущего фельдмаршала, среди ранних детских воспоминаний, сохранилась следующая сцена между его отцом и французским принцем. В полурастворенную дверь мальчик слышал, как отец в горячности сказал принцу: «Когда в жилах течет кровь Генриха IV, то нечего попрошайничать, а надо возвращать себе права свои со шпагою в руках!»

Прождав понапрасну несколько дней в Гулле, граф д'Артуа убедился, что ни на какое содействие Англии ему в настоящее время рассчитывать нельзя и что из всего задуманного дела решительно ничего не выходит… Покоряясь необходимости, он решил вернуться в Германию и снова направился в Гамм, где в это время еще находился его брат, граф Прованский. «Все пришло опять в прежний порядок, т. е. в гостиницу в Гамме», – пишет Ростопчин. Так плачевно закончилось это предприятие, начатое с такими шумными надеждами и с такой уверенностью в успехе.

События эти косвенным образом оказали влияние на судьбу, вернее сказать, на служебное положение, двух русских сановников: графа С.П. Румянцева и графа С.Р. Воронцова.

«Граф Сергей, – отмечает Ростопчин, – твердо рассчитывает на свое посольство[63]. Поручение состоять при графе д'Артуа сблизило его с императрицей, и он опять в большом ходу… Пока граф д'Артуа находился здесь, граф Сергей свободно выражал свой образ мыслей о положении их дел и старался несколько рассеять ослепление, в которое у нас были погружены: он предсказал то, что случилось с ними в Англии, и утверждал, что их не примут, тогда как Эстерхази толковал об усердии английского народа оказать покровительство графу д'Артуа, коль скоро он обратится за помощью». С своей стороны сам Румянцев писал своему отцу, фельдмаршалу графу П.А. Румянцеву-Задунайскому: «Во все здесь пребывание г. Артуасского и доселе государыня изволит позволять мне доступ беспосредственный, и к счастью неизреченному испытываю я, милостивый государь-батюшка, что благоволением, кое делает мне много завистников, удостоен я без всякого с чьей-либо стороны предстательства».

Для графа С.Р. Воронцова экспедиция графа д'Артуа имела, наоборот, последствия крайне неблагоприятные. «Французский принц отправился в Германию, довольно терпеливо покоряясь необходимости, – пишет наш посол в Лондоне, – но окружавшие его лица, из которых половина была пустые хвастуны, а другие интриганы, и которые надеялись играть в Лондоне важную роль, уверили его, что все уладилось бы согласно их желаниям, если бы с моей стороны не было отсутствия доброй воли; и в этом смысле написали они к Эстерхази, а последний возбудил против меня негодование Зубова, уже оскорбленного и недовольного совершенною неудачей замыслов, которые он приписывал себе, но которые, в сущности, неприметно для него самого, нашептал ему Эстерхази». В результате «оскорбленное тщеславие этого молодого гордеца, встретившего лишь во мне одном неповиновение его приказаниям, отомстило мне самым низким образом, – говорит Воронцов, – и человек, служивший более 40 лет с пламенным усердием, стал подвергаться неприятностям при всех возможных случаях. Меня не только обходили по службе и оскорбляли презрительными отзывами, но отказывали даже в самых справедливых просьбах».

В Петербург известие о неудаче графа д'Артуа пришло лишь 30 мая. «Получено с неприятностью известие из Голландии, – заносит в свой дневник Храповицкий, – что в Лондоне не хотели принять графа д'Артуа… Сим поступком очень недовольны здесь».

Неудовольствие императрицы вполне понятно. Ей, разумеется, было неприятно и обидно, что дело, взятое ею под свое высокое покровительство и столь торжественно обставленное, оказалось в сущности так плохо подготовленным и при первом столкновении с условиями международной действительности лопнуло, как мыльный пузырь. Герой отправился восстанавливать французскую монархию, а на деле чуть не попал в долговую тюрьму. Эпическая поэма, новая «Генриада», закончилась пошлым и жалким фарсом. С другой стороны, императрица в душе, вероятно, была рада, что таким образом и на этот раз сам собою отпадал вопрос о посылке русских войск за границу. «Я сначала очень опасался, – писал граф Ростопчин графу Воронцову, – что императрица в первом порыве досады разгневается на вас. Я осведомился, сколько мог, и меня уверили, что г. Морков очень правдиво изъяснил ей настоящее положение дел во Франции, что это ее успокоило и что она сердилась только за недонесение ей о долгах, сделанных принцами в Англии. Эстерхази был некоторое время в немилости, но он довольно ловко оправдал свою оплошность, объяснив ее совестливостью, которая будто заставляла графа д'Артуа опасаться, что упоминание о долгах может быть принято за намек на их уплату. Теперь об этом нет более речи. Она любит дать понять и почувствовать, что только она одна простерла руку помощи этим несчастливцам и приняла их при своем дворе».

Вскоре после графа д'Артуа появился в Петербурге и

Калонн приехал в Петербург под предлогом, подобно некоторым другим эмигрантам, предложить императрице купить его коллекцию картин, которую ему удалось вывезти из Франции. В действительности он преследовал, главным образом, политические цели: он надеялся, что ему удастся уговорить императрицу принять более деятельное участие в действиях коалиции, сражавшейся против Франции. Уверенный в своих дипломатических способностях и не сомневаясь поэтому в успехе, он вместе с тем рассчитывал вернуть себе таким путем утраченное положение в совете принцев. На самом деле, он потерпел полную неудачу. Обвинял он в этом, разумеется, других эмигрантов, и в первую очередь Эстерхази, который будто бы из зависти под него подкапывался: в действительности же он сам больше всех себе повредил своей непомерной самонадеянностью, благодаря которой он наделал целый ряд непростительных промахов.

Вначале он был встречен весьма любезно и, как полагается именитому путешественнику, был приглашен обедать к некоторым из высших сановников. В то время в России обедали рано; императрица обедала в час дня. В первый же раз Калонн в назначенный час не приехал, все другие приглашенные были уже в сборе; подождав еще несколько времени, сели за стол. Обед уже подходил к концу, когда наконец появился Калонн и, не извиняясь, заявил, что он был уверен, что в России придерживаются тех же обычаев, что и в Англии, где принято обедать гораздо позже. Очевидно, он почитал себя призванным обучать северных варваров умению жить по-европейски. Гораздо хуже было то, что он позволил себе поступить точно так же, будучи приглашен императрицей к обеду в Царское Село. Но этого мало: получив приглашение ко двору, пока двор находился в Царском Селе, он решил, что это дает ему право приезда во дворец на любое торжество также и тогда, когда двор переселился уже в столицу. Не будучи зван, он явился на одно из придворных празднеств и спокойно прошел в тот зал, где собирались приглашенные. Дежурный офицер, заметив это, подошел к нему и в вежливой форме предложил ему удалиться; когда же Калонн сделал вид, что он его не понимает, то офицер попросту взял его под руку и на глазах всех собравшихся вывел из зала. Можно себе представить, что должен был пережить в эту минуту этот болезненно самолюбивый человек. Императрица, впрочем, отнеслась к этому происшествию чрезвычайно добродушно и велела пригласить Калонна на следующий же вечер. Но даже любезность императрицы не могла заставить его позабыть то унижение, которое ему пришлось претерпеть.

С другой стороны, и попытки его политических выступлений оказались крайне неудачными: Екатерина быстро убедилась, что за его самоуверенной внешностью скрывается весьма легковесное содержание и что его репутация опытного государственного деятеля и искусного дипломата вовсе не соответствует действительности. Вскоре, ничего не добившись, он покинул Россию. Свои впечатления о нем Екатерина изложила в письме Гримму в следующих словах: «Я никогда не видела более глупой и пустой головы, как этот Калонн, к которому здесь за время его очень долгого пребывания относились с презрением и который всем надоел своими многоречивыми и нелепыми проектами».

Несомненно, Калонн своим приездом нанес только ущерб делу эмигрантов, обнаружив в своем лице всю несостоятельность и все легкомыслие эмигрантских руководителей роялистского движения. Впрочем, что касается самого Калонна, то для него невзгоды и неудачи эмиграции не пропали даром: этот сторонник узко реакционных идей в конце концов убедился в невозможности оставаться на точке зрения непримиримого абсолютизма, не признающего никаких уступок. В своих двух позднейших сочинениях, «Картина Европы в 1795 году» и «Размышления о том, что было сделано и чего не следовало делать», он развивает мысль о том, что успех реставрации возможен лишь при том условии, если пределы королевской власти будут точно определены основными законами, изданными в конституционном порядке. Забывая о том, что он сам раньше проповедовал, он пишет: «Всякий, кто посоветует принцам Бурбонского дома провозгласить противоположные намерения, является их врагом и врагом Франции». Так постепенно, под влиянием событий, происходит в умах отдельных представителей крайних течений среди эмиграции известный сдвиг в сторону более умеренных взглядов.

Пока во Франции господствовал террор, говорить о примирении с нею было, конечно, неудобно. Однако после 9 термидора, с падением Робеспьера и прекращением террора, Французская республика утратила до некоторой степени в глазах Европы свой ненавистный характер и стала казаться более приемлемой. Давно уже союзники косо смотрели друг на друга и нехотя, без убеждения, продолжали войну. Теперь со стороны отдельных участников коалиции начались попытки завязать сношения с Францией, найти пути к примирению. Назревший в это время вопрос о третьем и окончательном разделе Польши отвлекал внимание союзников от французских дел и, содействуя обострению взаимных подозрений, постепенно вносил раскол в ряды коалиции.

Девятое термидора. Художник Ж. Дюплесси-Берто

3 января 1795 года между Австрией и Россией был заключен в Петербурге договор о разделе польских владений с обозначением и той части, которую договаривающиеся стороны предполагали предоставить Пруссии. В договоре имелись секретные статьи; в одной из них Россия выражала согласие на то, чтобы Австрия вознаградила себя за счет Франции за те выгоды, которые Россия и Пруссия получили при Втором польском разделе, в котором Австрия, как известно, не участвовала. В случае если бы получить такие «компенсации» во Франции не удалось, Россия заранее давала свое согласие на всякое иное приобретение, могущее служить означенной цели.

Таким образом, тут уже вполне ясно и без прикрас выставлялся принцип, что державы, объединившиеся для борьбы с революцией, почитают себя вправе искать возмещения своих затрат в виде известных земельных приобретений за счет Франции. Нужно отдать справедливость эмигрантам, что призывая иностранцев на помощь для восстановления монархии в своем отечестве, они с подобной точкой зрения никогда не соглашались. Наоборот, они всегда решительно протестовали против всяких попыток расчленения Франции и являлись убежденными защитниками целости и неприкосновенности отечественной территории. «Ничто, – говорит граф Прованский английскому посланнику, лорду Макартни, – не могло бы иметь более рокового влияния на мои дела, как обязательство или

Как бы в ответ на соглашение между Россией и Австрией, Пруссия ровно три месяца спустя открыто вышла из состава коалиции и первая из союзных держав заключила в Базеле мир с Французской республикой (5 апреля 1795 года).

Узнав о переговорах между Францией и Пруссией, Екатерина послала в Берлин маркиза де Ламбера, французского эмигранта, состоявшего на русской службе, с письмом на имя герцога Брауншвейгского, бывшего главнокомандующим австро-прусскими войсками. В этом письме Екатерина убеждала герцога повлиять на короля, чтобы он прервал переговоры с французами и, наоборот, более тесно связался с союзниками в целях настойчивого продолжения войны. Письмо это, однако, опоздало: король прусский сослался на то, что переговоры зашли уже слишком далеко, и таким образом посылка де Ламбера не достигла цели.

Известие о заключении мира страшно возмутило Екатерину; негодование ее по поводу «позорного и пагубного мира с режисидами» не знало пределов. Нет тех презрительных эпитетов, которыми она не наградила бы в своих письмах «брата Гю», как она называет Фридриха Вильгельма II. «Вчера курьер привез сюда от короля прусского письмо для меня, – пишет она Гримму 13 апреля, – в котором он объявляет мне о заключении мира с бандитами-цареубийцами и отребьем человеческого рода, которые тем временем чуть не были побиты в Париже и которые ни на минуту не находятся в безопасности[64]. Итак, великий Генрих[65] вовлек короля, своего племянника, в дело, противное всем договорам, которые он заключил с императором, с Англией и со мной». Возмущение императрицы вполне понятно: договор этот, разрушавший единство коалиции, во всех отношениях противоречит намерениям и интересам Екатерины.

Примеру Пруссии вскоре последовала захваченная французскими войсками Голландия. 16 мая того же 1795 года между нею и Францией был заключен оборонительный и наступательный союз. Согласно одной из статей союзного договора голландские Генеральные Штаты обязались даже выдать Франции имущество эмигрантов, бежавших в Голландию. Пьемонт и Испания, со своей стороны, также вступили в переговоры с представителями Французской республики. Деятельными членами коалиции оставались лишь Австрия, войска которой были, однако, уже сильно истощены продолжительной войной, и Англия, которая состояла казначеем коалиции и своими субсидиями старалась поддержать воинственный пыл других держав. За ними стояла Россия, занявшая наиболее непримиримую позицию по отношению к Франции, но не принимавшая действительного участия в военных действиях. Австрийский двор неоднократно возбуждал вопрос о предоставлении Россией своих вооруженных сил для борьбы с Францией, но пока еще подобные попытки не встречали сочувственного отклика в Петербурге. «Тугут прислал на пггафете к послу новые инструкции по делам французским, – писал Безбородко графу А.Р. Воронцову. – чтобы по окончании польских дел отправили на Рейн сорок тысяч, к которым соединят они столько же своих, прибавя еще в десяти тысячах корпус принца Конде и уговоря короля прусского дать тут же корпус двадцатитысячный по трактату[66], а составя таким образом армию в сто десяти тысячах под главною командою графа Суворова, действовать на Рейне, обещая продовольствие наших взять на свой кошт. Проект довольно химерический, но я думаю, не следует его отвергать, а ласкать им, присоединяя тут разные для нашей осторожности условия». Настаивая, главным образом, на присылке русской пехоты и казаков, Тугут заявлял, что без прямого содействия России Австрия едва ли справится с предстоящей ей задачей. Этот «химерический проект» так и не получил осуществления, но сами по себе эти разговоры, исходящие от австрийского двора, о казаках и Суворове как начальнике международной экспедиции, предназначенной для вторжения во Францию, являются в достаточной мере любопытными.

8 июня скончался в Тампле несчастный замученный ребенок, который считался дофином, сыном казненного короля, и которого роялисты признавали королем под именем Людовика XVII. Был ли это действительно сын французского монарха, или же он был подменен, это до сих пор является неразрешимой загадкой. В настоящее время считается весьма вероятным, что после 9 термидора настоящий Людовик XVII был удален из Тампля, а вместо него заключен другой, совершенно больной ребенок, который вскоре и умер от рахитизма. В те дни, по крайней мере в эмигрантских кругах, подлинность скончавшегося Людовика XVII, по-видимому, не вызывала сомнений. В Париже ходили сначала кое-какие смутные слухи, будто настоящий дофин давно находится в безопасности, но и эти слухи скоро замолкли. Во всяком случае, не в интересах приверженцев графа Прованского было их поддерживать, ибо они могли внести значительную долю неопределенности в вопрос о его кандидатуре на престол. Его тайные агенты в Париже принимали поэтому все меры, чтобы подобные разговоры прекратились.

Полководец А.В. Суворов. Литография А. Греведона

Регент, граф Прованский, получил известие о кончине своего племянника в Вероне, где ему после целого ряда всяких мытарств удалось временно поселиться под именем графа Лилльского. Верона входила тогда в состав владений Венецианской республики, и если Венеция, несмотря на опасение возбудить неудовольствие Франции, согласилась дать убежище бурбонскому принцу, то этим он в значительной мере был обязан заступничеству русского посланника в Венеции А.С. Мордвинова. Вынужденный соблюдать самую строгую экономию, регент устроился крайне скромно в небольшом доме, окруженном садом, в одном из пригородов Вероны; несмотря на все лишения, он старался, однако, поддерживать некое подобие придворного этикета. Его окружал немногочисленный штат верных приверженцев, между которыми были распределены несложные функции этого своеобразного двора. Маркиз д'Аваре, ближайший советник принца, барон Флаксланден, исполнявший обязанности министра иностранных дел, и два секретаря жили вместе с принцем, остальные нанимали комнаты в городе. По воскресеньям после обедни принц удостаивал аудиенции французских эмигрантов, проживавших в Вероне, таких же обездоленных и нуждающихся, как он сам. Какая разница с былым великолепием Кобленца! Регенту в это время было всего лишь сорок лет, но при необычайно грузном телосложении, мучимый к тому же подагрой, он выглядел совсем пожилым человеком. Он жил один; у него не хватало средств, чтобы выписать свою супругу, которая должна была, подобно своей сестре, графине д'Артуа, искать пристанища у своего отца, короля пьемонтского, который, однако, принял своих дочерей весьма неохотно и содержал их крайне скупо. Графиня де Бальби, услаждавшая досуги графа Прованского в Кобленце, не последовала за ним в его вынужденных скитаниях; она предпочла более веселую и

Известие о смерти Людовика XVII было доставлено в Верону лишь 21 июня двумя всадниками, примчавшимися из армии герцога Конде. Корона теперь по праву переходила к графу Прованскому. Через три дня всем государям Европы были разосланы письма, в которых новый король, Людовик XVIII, извещал их о своем вступлении на престол, «окровавленный несчастьями его семьи, который он надеется восстановить с помощью Господа Бога и своих могущественных союзников». Могущественные союзники отнеслись, однако, и к этому объявлению весьма холодно. Только русский и шведский дворы выразили готовность признать нового монарха, но даже и со стороны этих двух дворов признание, благодаря несчастному стечению обстоятельств, не получило окончательного и вполне официального характера.

Придавая, несомненно, особое значение признанию со стороны российской императрицы, Людовик XVIII решил отправить в Петербург с извещением о своем восшествии на престол одного из наиболее видных представителей французской придворной аристократии. Выбор его остановился на герцоге Жюле де Полиньяке[67]. Герцог прибыл в Петербург в ноябре 1795 года и, будучи весьма милостиво принят императрицей, имел возможность успешно выполнить возложенное на него поручение. «Хотя я уже сделала все, чтобы не оставить никаких сомнений относительно торжественного признания мною прав и титулов Вашего Величества, – писала Екатерина Людовику XVIII, – я не преминула, в целях вящего удостоверения, воспользоваться присылкой герцога Полиньяка ко мне, чтобы назначить особого представителя при Вашем Величестве в лице моего посланника при Венецианской республике». К сожалению, Мордвинов получил верительные грамоты как раз на следующий день после того, как Людовик ХУШ покинул Верону. Под давлением французских властей венецианский сенат объявил принцу, что он больше не может разрешить ему оставаться на венецианской территории. После бесплодных попыток протестовать против подобного распоряжения принц принужден был собраться в путь. Из опасения каких-либо неприятных выходок со стороны кредиторов, а также чтобы избежать преследования якобинских шпионов, отъезд его (20 апреля 1796 года) был обставлен большой таинственностью: никто хорошенько не знал, по какому пути он направился. При таких условиях понятно, что Мордвинов не счел нужным за ним следовать, и вручение верительных грамот так и не состоялось.

Что касается других держав, то главным препятствием, мешавшим признанию претендента, являлся тот же злополучный вопрос о «компенсациях». Настаивая на признании, Людовик ХVIII руководствовался не только монархическими принципами или личным честолюбием; он имел в виду, что союзники, признав его законным монархом Франции, тем самым лишат себя возможности произвести в будущем захват какой-либо части подвластной ему территории. Но именно по этой же причине союзники, опасаясь подобных осложнений, и не желали его признавать. По этому вопросу Тугут очень откровенно высказался в разговоре с русским послом, графом А.К. Разумовским. «Признание графа Прованского прежде, чем он будет иметь свою партию во Франции, – сказал австрийский вице-канцлер, – было бы мерою, совершенно бесполезной, ибо союзники, провозгласив его королем, были бы обязаны возвратить ему те территории, которые им удалось бы завоевать во Франции».

А.К. Разумовский. Художник А. Рослин

Поскольку Австрия добивалась исправления границы, т. е., иначе говоря, уступки части Эльзаса и Лотарингии, постольку Англия завистливым оком смотрела на французские колонии. Россия, не будучи заинтересована в земельных приобретениях за счет Франции, могла беспрепятственно признать Людовика XVIII, по Екатерина была слишком реальным политиком, чтобы не понимать, что из-за одних монархических принципов, без непосредственной выгоды, державы не станут брать на себя длительной и тяжелой войны. С полным правом заявляла она о своем собственном бескорыстии, но это не мешало ей, как мы видели, договориться с Австрией о компенсациях, которые та имеет получить за счет Франции. Екатерина, по-видимому, не разделяла тех опасений, которые возникали у союзников в связи с признанием претендента. В разговоре с графом Кобенцлем А.И. Морков имел случай следующим образом истолковать мысли государыни по этому вопросу, кстати, преподав австрийскому послу своеобразный урок политической мудрости. «В настоящую эпоху, – заявил русский дипломат, – более важно, чем когда-либо, сохранить в неприкосновенности бесспорный принцип, что государи, получив свою корову единственно от Бога, имеют непререкаемые права, которых ничто на свете не может их лишить… Может быть, дела и пошли так плохо в эту войну потому, что были колебания относительно принципов и что союзники действовали недостаточно систематично; на эту войну непременно хотели смотреть, как на войну одной державы против другой, наоборот, следовало бы доказывать и утверждать во всех случаях, что Австрия воюет не с Францией, а в пользу Франции, чтобы освободить ее от ига, наложенного на нее шайкой извергов… Вступая во Францию во имя короля, занимая крепости и провинции именем короля, говоря и действуя исключительно от имени короля… вы легче вошли бы в обладание всем тем, что вы желали иметь; а раз вы бы прочно там устроились, у вас были бы все возможные права для того, чтобы совместно с другими державами коалиции требовать от короля, посаженного вами на престол, всех тех возмещений, которые вам были бы желательны, и безоговорочно предписывать ему, в чем эти возмещения должны состоять». Мысль эта, видимо, понравилась Кобенцлю, но он заметил, что для ее осуществления необходимо было бы содействие сорокатысячного русского отряда. «Императрица, – возразил Морков, – уже высказалась по этому предмету самым решительным образом, но она не может объявить о своем намерении отправить свои войска против Франции, ибо это решение зависит от окончания польских дел и от соглашения с Англией».

По этому же вопросу Безбородко писал графу А.Р. Воронцову: «Тугут говорил и паки о польских делах, чтобы решительное о них положение отсрочить до окончания французской войны, дабы тогда всякому взять свой удел, как вознаграждение за понесенные в эту войну тяготы». Из этих слов видно, что во мнении руководителя австрийской политики судьба Франции и судьба Польши оказывались тесно связанными между собою: обе они в той или иной степени должны были служить объектом будущих компенсаций.

Трудно себе даже представить, к каким конфликтам между союзниками могли бы дать повод подобные поползновения, если бы коалиция одержала верх над Францией. В действительности, как мы знаем, исторические события пошли совершенно иным путем, и все эти разговоры о компенсациях оказались дележом шкуры неубитого медведя.

Тем временем республиканские войска, повсюду отразив неприятеля, сами перешли через границу и вторглись в соседние страны; они покорили Бельгию, захватили часть Голландии, заняли левый берег Рейна, они перешли через

Людовик XVIII не ограничился оповещением иностранных дворов о своем восшествии на престол, он обратился также и к своему народу. Его Веронский манифест был, однако, не лучше, чем то воззвание, которое он издал полтора года тому назад, когда он принял на себя звание регента: события его ничему не научили. Впрочем, может быть, он именно ввиду тяготевших над ним подозрений в недостаточной преданности принципам чистого монархизма счел нужным несколько усилить тон. Манифест говорил о восстановлении всей полноты королевской власти и всего освященного веками старого строя, предусматривая лишь отмену некоторых злоупотреблений. Он не содержал никаких указаний относительно утверждения в правах собственности приобретателей «национальных имуществ», наконец, он обещал народу прощение его заблуждений, но это прощение не распространялось на цареубийц[68], которые должны были понести заслуженную ими суровую кару. Словом, в этом манифесте всецело сказалось все то же непримиримое отношение претендента и окружавших его лиц к революции и всему созданному ею новому порядку.

Людовик XVIII. Художник Ф. П.С. Жерар

Впрочем, отдельные роялисты шли в этом отношении еще гораздо дальше. Среди эмигрантов открыто говорили о кровавом возмездии, о жестокой расправе с мятежниками, восставшими против своего короля, говорили о казнях и расстрелах, спорили о том, какое количество голов следует отсечь, чтобы очистить атмосферу. Наказать предполагалось не только якобинцев и террористов, но также и умеренных республиканцев и даже конституционалистов. В эмигрантской колонии в Лондоне пользовался большим успехом составленный кем-то список депутатов, которых следует четвертовать, колесовать, повесить или сослать на галеры. Один из эмигрантов предлагал, чтобы возвращение законных властей было ознаменовано 44 000 казней, по одной на каждое городское или сельское управление.

Манифест Людовика XVIII не мог найти сочувственного отклика во Франции. Он ясно показал большинству населения, что ничего хорошего ему возвращение Бурбонов не предвещает. В частности, сторонники монархических взглядов – а таких было еще немало – увидели, что в эмигрантской среде они не встретят ни понимания, ни поддержки. Это заставило их искать сближения с умеренными республиканцами. Громадное большинство населения было недовольно крайностями якобинского режима, многие с нетерпением ожидали, что скажет претендент, но его манифест всех разочаровал: он не только никого не привлек, но многих оттолкнул, и таким образом делу монархизма был нанесен непоправимый ущерб.

Кроме того, этот манифест вызвал неудовольствие и со стороны союзников, в особенности Англии. Английское правительство находило, что следовало бы издать манифест совершенно иного характера: король должен был бы дать определенные заверения относительно будущей конституции, успокоить владельцев национальных имуществ и обещать всеобщую амнистию, из которой были бы исключены лишь некоторые отдельные лица.

В России манифест также не понравился. В беседе с австрийским послом вице-канцлер граф Остерман резко порицал угрожающий тон этого документа, находя, что Людовику XVIII надлежало бы прежде всего постараться приобрести возможно большее количество сторонников во Франции. «Амнистия необходима во всех случаях, так как число виновных велико», – писала и сама Екатерина в одной из своих записок по поводу французских дел.

В Австрии впечатление, произведенное манифестом, было настолько неблагоприятно, что там возникли даже сомнения, насколько Людовик ХVIII может после этого считаться способным к занятию престола. Австрийский двор прямо возбудил вопрос, стоит ли при таких условиях поддерживать его кандидатуру, и не целесообразнее ли будет перенести таковую на его брата, графа д'Артуа, или его племянника, герцога Ангулемского. По этому поводу между австрийской и русской дипломатией происходили довольно любопытные переговоры. Австрия, согласно заявлению графа Кобенцля, стояла на той точке зрения, что возможность восстановления монархии во Франции в значительной мере зависит от личных свойств того лица, которое предназначено к занятию престола; между тем граф Прованский, к сожалению, не сумел внушить к себе того доверия, которое необходимо для создания в самой Франции партии, готовой его поддержать. Права его, разумеется, бесспорны, но если личность его является непреодолимым препятствием для восстановления монархии, то державы, пожертвовавшие своими средствами и жизнью своих подданных для этой цели, казалось бы, имеют право побудить претендента передать свои права кому-либо из его родственников, более способных этими правами воспользоваться. Для союзных же дворов в конце концов безразлично, кто именно из бурбонских принцев восстановил королевскую власть, лишь бы прекратилась анархия. Русский двор, однако, самым решительным образом возражал против подобного взгляда. Екатерина, очевидно умудренная опытом русских дворцовых переворотов, явилась убежденной защитницей самого строгого легитимизма.

Императрица полагала, как сказал австрийскому послу граф Морков, что «выбор даже среди членов королевского дома другого принца, чем тот, кому престол принадлежит по праву рожденья, был бы уже покушением на наследственность престола, что лишь утвердило бы народы в той мысли, которую им стараются внушить революционеры, а именно: что возможны какие-либо уклонения от установленного порядка престолонаследия». Так говорила императрица, в свое время восприявшая всероссийский императорский престол «по всеобщему и единогласному наших верных подданных желанию и прошению», как значилось в рескрипте 1762 года. Но с тех пор времена переменились, и в споре с представителем старейшей в Европе династии, считавшим возможным в данном случае руководствоваться соображениями целесообразности, именно Екатерина твердо отстаивала незыблемость принципа законного престолонаследия.

А.И. Морков. Неизвестный художник

В результате этих переговоров русское мнение одержало верх; вопрос об изменении кандидатуры был снят с очереди, и державы ограничились тем, что постарались воздействовать на претендента в духе большей умеренности и благоразумия. Но Людовик XVIII никаким воздействиям не поддавался. Он твердо верил в свое королевское призвание и не допускал мысли, чтобы иностранцы могли вмешиваться в его отношения к своему народу. Уверенность эта, поддерживавшая его в трудные минуты его существования, была настолько велика, что даже теперь, в Вероне, среди всех невзгод, разочарований и осложнений, он серьезно занимался вопросом о своем будущем короновании. Из Парижа он выписывал себе через своих агентов описания церемониала коронации своих предшественников на французском престоле, приказывая, в случае невозможности получить эти книги, хотя бы тайно снять с них копии в библиотеке. А верный д'Аваре в это время разыскивал для него подходящего белого коня, этот необходимый атрибут всякого торжественного въезда в столицу. Коня нужно было найти смирного, – и в этом при желании можно усмотреть известный символизм, – так как королю из-за подагры

Покинув Верону, Людовик XVIII решил осуществить свою давнишнюю мечту и посетить тех, кто с оружием в руках под начальством принца Конде продолжал бороться за восстановление монархии. Установить личную связь с эмигрантским войском представлялось ему особенно важным именно теперь, после того как он провозгласил себя королем. С громадными трудностями добрался он до берегов Рейна и неожиданно появился в замке, где расположена была главная квартира Конде. Приезд его вызвал всеобщее воодушевление. Старый принц со слезами бросился в объятия того, кого он теперь считал своим королем; все присутствующие были глубоко растроганы зрелищем этой встречи; армия восторженными кликами приветствовала короля. Нужно сказать, что лично он до сих пор не пользовался большой популярностью среди военной эмиграции: не все в его прошлом казалось безупречным с точки зрения чистого монархизма; подозревали его и в некоторой склонности к либеральным идеям, и в безразличном отношении к религии. Но своим обходительным и в то же время исполненным достоинства поведением, своим вниманием к боевым заслугам воинов он быстро рассеял все предубеждения и сумел снискать себе общие симпатии.

Австрийцы, однако, очень неодобрительно смотрели на его пребывание в армии, видимо опасаясь, что его присутствие может усилить дух независимости, которым отличалась армия эмигрантов, и вследствие этого осложнить отношения между нею и австрийским командованием. Два с половиною месяца удалось претенденту пробыть среди верных ему войск; после всего пережитого он здесь отдыхал душой, он чувствовал себя как бы в роли Генриха IV, с оружием в руках добывающего себе престол, и надеялся, что его появление на полях сражений подымет его престиж в глазах всей эмиграции. Нашему послу в Вене предписано было поддержать ходатайство Людовика XVIII о разрешении оставаться в армии, однако представление графа А.К. Разумовского не имело успеха: австрийский двор решительно настаивал на скорейшем отъезде. Как ни тяжело было, а приходилось подчиниться; но куда ехать, где опять искать пристанища? Наконец ему удалось получить от герцога Брауншвейгского разрешение поселиться, опять-таки лишь временно, в пределах его владений, в маленьком местечке Бланкенбург в Гарце. Здесь, в доме местного пивовара, ему наняли второй этаж, состоящий из трех комнат. По сравнению с такой убогой обстановкой даже провинциальный дом в Вероне должен был казаться почти дворцом. Но и в подобных условиях он не падал духом; в противоположность своему брату, он не уходит в частную жизнь, он не перестает усердно следить за политическими событиями, из последних средств содержит он тайных агентов во Франции, которые своими донесениями поддерживают его иллюзии, он весь поглощен политическими интересами, весь устремлен к тому будущему, где, по его твердому убеждению, его ожидает королевский престол.

В Бланкенбурге он прожил до самого того момента, когда император Павел I, протянув ему руку помощи, пригласил его поселиться в Митаве, в более соответствующей его королевскому достоинству обстановке.

Не менее тяжкие испытания, хотя и в совершенно другом роде, выпали за это время на долю графа д'Артуа. Как уже было упомянуто, он после возвращения из России и неудачной поездки в Англию снова вернулся в Гамм. Не расставаясь с мыслью встать во главе восставших вандейцев, он посылал им красноречивые приветствия, уверяя их в своем пламенном желании появиться среди них и повести их в бой во имя религии и короля. Все со дня на день ожидали, что он высадится на берегах Вандеи, но эти ожидания оказывались тщетными. Правда, что английское правительство, которое должно было ему помочь перебраться во Францию, не проявляло пока еще большого желания предоставить бурбонскому принцу активную роль.

Бланкенбург в Гарце. Гравюра XVIII в.

В июне 1795 года английский флот высадил небольшой отряд в 3600 человек, состоявший частью из эмигрантов, частью из насильно завербованных пленных французов, на южном берегу Бретани. Республиканские войска под начальством молодого Гоша постепенно оттеснили этот отряд вместе с пришедшими ему навстречу полчищами местных крестьян, на Киберонский полуостров, и там нанесли им жестокое поражение. Это был полнейший разгром, а после наступила кровавая расправа с эмигрантами. Из тысячи эмигрантов, взятых в плен, 690 были, по распоряжению конвента, преданы военному суду и тут же расстреляны. Весть о Киберонском поражении повергла всю эмиграцию в глубокое уныние; не было почти ни одной семьи, которая не оплакивала бы гибели кого-нибудь из родственников.

Англичане, однако, решили сделать еще одну попытку и на этот раз обратились к графу д'Артуа. Его вызвали в Портсмут, где он сел на фрегат «Язон», который должен был доставить его вместе с отрядом эмигрантов к берегам Вандеи; там, по слухам, уже снова стали собираться повстанцы. Д'Артуа был в восторге, он говорил, что наконец наступил самый прекрасный день его жизни. Среди повстанцев весть о прибытии принца, представителя королевской династии, вызвала неописуемый восторг; вожди возлагали на его появление большие надежды. Между тем принц прибыл на остров Йе, находящийся в несколько милях от французского берега, откуда он должен был переправиться на материк. Но связь с повстанцами как-то не налаживалась, в точности не было известно, в каком именно месте они собрались, насколько побережье находится в их руках, и не рискует ли принц при высадке попасть в руки республиканских войск. В довершение всего погода стояла ужасная, на море бушевала буря. И вот через несколько дней стало известно, что принц, следуя осторожным советам окружающих его лиц, окончательно отказался от мысли о высадке и лично в Вандею не прибудет. Действительно, несколько времени спустя он пустился в обратный путь. Известие о том, что все их надежды оказались обманутыми, произвело на повстанцев ошеломляющее впечатление. Ополчение их постепенно распалось, и вскоре Вандейское восстание, одно время угрожавшее республике серьезной опасностью, было окончательно подавлено.

Подводя итог этим событиям, предводитель так называемой королевской армии Шаретт, говорят, написал Людовику XVIII: «Государь, трусость вашего брата все погубила!» – слова, которые, впрочем, являются, вероятно, таким же апокрифом, как и многие другие изречения, о которых передает история.

Тем временем граф д'Артуа на английском фрегате вновь приближался к берегам Англии, и перед ним вставал вопрос, как же быть дальше. Именно со стороны Англии он мог ожидать известной поддержки, а между тем он не имел возможности ступить на английскую землю, ибо там его уже ожидали заранее предупрежденные кредиторы. Наконец, по распоряжению английского правительства, его как-то ночью высадили на

20 июня 1795 г. были расстреляны республиканцами роялисты, захваченные на Киберонском полуострове, а два дня спустя испанский король, член Бурбонской династии и близкий родственник казненного французского монарха, заключил через своего представителя в Базеле мир с Французской республикой. За мирным договором вскоре последовало соглашение о союзе между Испанией и Францией. Так постепенно распадалась коалиция королей.

В свое время, когда начиналась борьба между этой коалицией и Французской революцией, и с той и с другой стороны были выставлены самые красивые, самые пышные лозунги. Союзники вооружались во имя спасения монархического принципа, которому угрожала гидра революции, они готовились выступить на защиту попранных прав, покарать мятежников, восставших против своего законного государя, спасти французскую королевскую семью и восстановить «престол и алтари». Словом, это был какой-то крестовый поход монархов и их приверженцев. Все это кончилось, как мы видели, отчасти примирением с «нечестивыми режисидами», отчасти разговорами о захвате и разделе французских территорий под видом компенсаций.

Дворец Холируд. Старинная гравюра

Французы, в свою очередь, говорили о братстве народов, заранее отказываясь от всяких завоевательных целей, они собирались нести в соседние страны «евангелие свободы», низвергнуть тиранов и освободить народы от сковывающих их цепей феодального рабства. В действительности же, когда французские войска в своем победоносном натиске захватили чужие земли, то эти области подверглись самой суровой, самой беспощадной эксплуатации. Франция была разорена войною и революцией, и покоренные страны должны были давать ей все то, в чем она нуждалась. Население должно было уплачивать громадные контрибуции и совершенно произвольные налоги; все казенное имущество подвергалось конфискации; продовольствие, металлы, всякого рода сырье – все это отбиралось и направлялось во Францию; если французы что-либо и платили, то исключительно обесцененными ассигнациями. «Никогда, даже при самых худших тиранах, Филиппе II, Людовике ХIV, Бельгия не подвергалась столь жестоким притеснениям», – жалуется приехавшая в Париж делегация от города Гента. Правда, представители Французской республики действовали по известным демократическим принципам, являвшимся своего рода новостью: предписано было, по возможности, щадить крестьян, мелких ремесленников и вообще неимущее население, с тем чтобы вся тяжесть взысканий падала на богатые и привилегированные классы. В этом была некоторая система, но в конечном итоге она приводила к тому, что, ввиду разорения состоятельных слоев, остальное население лишалось значительной доли своих заработков. Таким образом, подобная систематическая эксплуатация являлась, пожалуй, не меньшим бедствием для страны, чем простой военный грабеж. А что касается независимости народов, их священного права распоряжаться своей собственной судьбой, то французы без стеснения присоединяли к себе соседние области и раздвигали свои государственные границы согласно своим политическим видам, совершенно не заботясь о согласии местного населения.

В этой жестокой схватке свирепых национальных эгоизмов небольшая кучка эмигрантов, – так называемая армия Конде, – оказавшаяся в незавидном положении наемного войска и продолжавшая самоотверженно сражаться во имя идей и принципов, производит впечатление каких-то донкихотов. Идеи, которые они хотят навязать своим соотечественникам, являются уже отжившими: идеалы абсолютной монархии и феодального строя больше не находят отклика во Франции. «Всего три года прошло, с тех пор как пала монархия, а кажется, что она погибла уже столетия тому назад», – пишет один из современников. И в этом роковом недоразумении заключается одна из главных основ той трагедии, которую пришлось пережить эмиграции.

Одно время – это было летом 1795 года – счастье как будто улыбнулось герцогу Конде; казалось, что ему суждено сыграть историческую роль: при помощи, правда, довольно подозрительных посредников ему удалось войти в сношения с главнокомандующим французской Рейнской и Мозельской армией, генералом Пишегрю. Последний был недоволен республикой, не верил в прочность республиканского строя и не прочь был способствовать восстановлению монархии. Но если он даже был готов изменить республиканскому правительству, то он все же отнюдь не хотел сделаться предателем своего отечества. Между тем Конде был слишком тесно связан с австрийцами, и осуществление заговора требовало их содействия. Несколько месяцев продолжались тайные сношения между Конде и Пишегрю; за это время посредники сумели выманить у английского политического агента, также заинтересовавшегося этим делом, крупные суммы под предлогом необходимости подкупить разных лиц. В конце концов переговоры оборвались, не приведя ни к какому результату. Пишегрю подал в отставку и уехал в Париж.

Трудно было герцогу Конде с его независимым характером, с его, быть может, несколько своеобразной, но несомненно искренней и горячей любовью к родине, применяться к условиям службы в составе австрийской армии. Между ним и австрийскими генералами постоянно возникали трения по разным поводам, как например, когда он отказался присутствовать на благодарственном молебне по случаю взятия австрийцами Манхейма: он сражался против насильников, захвативших власть в его отечестве, но не желал праздновать захват австрийцами той крепости, которая недавно была завоевана французскими войсками. Именно в подобных случаях сразу обнаруживалась вся двойственность того положения, в котором оказалась эмигрантская армия. Ко всем прочим недоразумениям присоединялись еще материальные заботы: австрийцы платили скупо и с большими задержками; армия Конде нуждалась в самом необходимом. Герцог пожертвовал последними остатками своего личного состояния, герцогиня Монакская отдала все свои драгоценности, и теперь они больше уже ничем не могли помочь. «Если какое-нибудь верное денежное пособие не свалится на меня с неба, то я принужден буду, во-первых, продать своих лошадей и продолжать службу в пешем

Таково было положение всех трех вождей эмиграции и их сторонников к осени 1796 года, т. е. к концу царствования императрицы Екатерины II. От братьев казненного короля иностранные державы окончательно отвернулись, и оба принца, без средств, без возможности принимать действительное участие в событиях, утратили всякое политическое значение; с ними больше не считались, ими просто перестали интересоваться. Конде со своим отрядом, принужденный перейти на содержание Англии, еще не складывал оружия: им пока еще пользовались, как орудием в борьбе с Французской республикой, но в тех условиях, в которые он был поставлен, о каких-либо самостоятельных выступлениях с его стороны, конечно, не могло быть и речи. В то же время республиканское правительство одерживало несомненные успехи как внутри страны, где ему удалось справиться с восстаниями роялистов, так и в борьбе с коалицией, от которой уже откололась часть держав; все это укрепляло его положение, делая его более прочным и устойчивым. Политическая роль эмиграции, рассеянной по лицу всей Европы, казалось конченой.

Глава XI

Каково было общее количество эмигрантов, покинувших Францию за время революции? Точных статистических сведений по этому вопросу не существует. В феврале 1797 года (3 вентоза V года) Директория объявила, что в имеющихся у нее списках значится 220 000 эмигрантов, но по некоторым департаментам списков не хватало, а с другой стороны, во многих случаях одно и то же лицо было включено в несколько списков. Руководствуясь этими весьма неполными данными, можно определить общее количество эмигрантов примерно в 200 000 человек. Имея в виду, что население Франции в то время не достигало 25 миллионов, нельзя не признать эту цифру относительно весьма значительной.

Первоначально эмиграция была довольно однородной по составу: эмигрируют преимущественно дворяне и высшее духовенство, но, по мере развития террора, стремление бежать из страны, где жить становится с каждым днем тяжелее, охватывает и другие слои населения. За границу начинают выселяться и представители магистратуры, и горожане, и низшее духовенство, и даже простые ремесленники. В Англию прибывают около 12 000 священников, не желающих подчиниться новым церковным законам; для них устраивается подписка, которая и дает им возможность существовать.

Поток эмиграции разливается по всей Европе. В 1793–1794 годах почти во всех европейских столицах имеется колония французских эмигрантов. Кое-кого судьба забрасывает и в другие части света. Эмигранты поселяются в Канаде и в Соединенных Штатах. Талейран, проживавший в это время в качестве эмигранта в Америке, где он, между прочим, весьма успешно занимался спекуляцией на земельных участках и разными комиссионными делами, нашел в Филадельфии целую группу представителей французского высшего общества. Эмигрантов можно было встретить в Персии, в Индии и даже в Сиаме.

По сравнению с соседними с Францией государствами, в Россию, ввиду ее отдаленности, проникало сравнительно меньше эмигрантов. Многих пугала эта «варварская» страна, в то время еще так мало известная Западной Европе. Впрочем, общее число французских эмигрантов в России совершенно не поддается учету; по этому вопросу не имеется даже сколько-нибудь приблизительных данных. Между тем именно в России эмигранты, пожалуй, могли себя считать, как правильно заметил Эстерхази, в наибольшей безопасности, ибо здесь отсутствовали те причины, которые в некоторых других государствах заставляли правительство и население относиться с некоторым опасением к пребыванию французских выходцев. Страны, пограничные с Францией, в особенности мелкие немецкие княжества, находились под страхом, что покровительство, оказываемое эмигрантам, навлечет гнев их грозного соседа; поэтому они поневоле, уступая давлению французских властей, должны были принимать разного рода меры против эмигрантов, вплоть до изгнания их из своих пределов. С другой стороны, внезапный наплыв значительного количества иноземцев в эти небольшие государства неизбежно приводил к вздорожанию предметов первой необходимости и служил поводом различных замешательств в повседневной жизни. В России, конечно, не было оснований опасаться чего-либо подобного; могущественная Российская империя, удаленная к тому же на тысячи верст от пределов Франции, могла относиться совершенно равнодушно к угрозам революционного правительства. Что же касается экономической стороны вопроса, то, разумеется, присутствие даже нескольких тысяч приезжих иностранцев в такой стране, как Россия, не могло оказать сколько-нибудь ощутительного влияния на стоимость жизни и оставалось с этой точки зрения совершенно незаметным.

Эмигранты, появлявшиеся в России, могут быть разделены на две совершенно различные категории. С одной стороны, эта были лица, либо известные императрице, частью даже прямо ею приглашенные переселиться в Россию, либо имевшие какие-либо связи или знакомства среди нашей придворной и служилой знати. Сами они принадлежали по большей части к высшим слоям французской аристократии. Для таких в России все двери были открыты, они получали доступ на государственную службу и нередко достигали высоких должностей, пользуясь почестями и богатством. Другую категорию эмигрантов составляли те, которые являлись в Россию без всяких знакомств, без всякого покровительства. Среди них также было немало представителей старинных французских семейств, но в России их никто не знал. Часто это были лица, тщетно старавшиеся устроиться в других странах и, наконец, не видя другого исхода, решившиеся искать счастья в России; особенно много их являлось, конечно, из Германии. В записках Вигеля мы находим следующий отзыв, кстати показывающий, как средний российский обыватель, которому в общем никакого дела не было до французской революции, смотрел в то время на этих незваных пришельцев. «Немцы мастера избавляться от докучливых и вредных гостей, – пишет Вигель, – как некогда жидов в царствование Казимира Великого уступили они Польше, так французам указали на Россию, страну северную, где дикая природа людей ожидает искусных рук возделывателей. Почуя русский хлеб, голодные искусники, как с цепи сорвались, большими стаями ринулись на бедную Русь и начали ее просвещать по-своему». Таким лицам приходилось, конечно, на первых порах очень тяжело в совершенно чуждой и незнакомой им стране; перед ними открывалась, главным образом, одна дорога – идти домашним учителем в какую-нибудь русскую семью. Более счастливые устраивались в столицах в семьях наших вельмож, менее благоприятствуемые судьбой отправлялись дальше, в провинцию и иногда находили пристанище в семье совершенно захудалого помещика. «Звание учителя в наших варварских понятиях казалось

Среди французских эмигрантов в России почти не встречается лиц, занимающихся каким-либо ремеслом, кустарным производством или мелкой торговлей, в противоположность тому, что происходило в других странах, где эмигранты, в особенности дамы, проявляли в этом отношении большую изобретательность. В Москве несколько эмигрантов стали букинистами, занимаясь главным образом продажей запрещенных в России французских изданий[71]. В Петербурге маркиз д'Отишам (d'Autiehamps), бывший адютант герцога Конде, стал выделывать нечто вроде галош, которые пользовались большим успехом среди модных дам, но это почти единственные примеры. «Не было у нас для французов середины, – говорит тот же Вигель, – они становились или учителями, или вельможами».

Обратимся теперь к этой привилегированной категории. Французский поверенный в делах Жене, ревниво следивший за эмигрантами, доносил своему правительству: «Вообще, оказывают много милостей французским беженцам, прибывающим в Россию; почти все получают чины, более высокие, чем те, которые они имели во Франции, и двор относится к ним с особым вниманием». Замечание это, несомненно, правильно. Но не только двор, но также и русское общество в общем оказывало эмигрантам весьма радушный прием. Оно видело в них носителей той французской культуры, влияние которой у нас в то время было в полном расцвете. Вместе с тем отвращение, вызываемое господствовавшим во Франции кровавым террором и гнетом якобинского режима, побуждало относиться с особым сочувствием к жертвам этих ужасных порядков.

Жан Терез Луи де Бомон Дотишамп. Неизвестный художник

Екатерина с самого начала революции является защитницей и покровительницей тех представителей французского старого режима, которые вынуждены бежать из своего отечества. «Неудивительно, что люди бегут из тех мест, где существование, собственность и безопасность подвергаются насилию оптом и в розницу, – пишет она принцу де Линю, – следует пожелать каждому эмигранту, чтобы ему пришлось лучше там, куда он прибудет, чем было там, откуда он бежит». Со своей стороны, она принимала все меры, чтобы эмигранты могли устроиться возможно лучше в ее владениях.

Впрочем, императрица не ограничивалась заботами об эмигрантах, нашедших прибежище в России, она любила оказывать помощь также и эмигрантам, пребывавшим в других странах. Узнав о бедственном положении того или иного лица, которое она признавала заслуживающим ее внимания, она посылала ему денежный подарок, а иногда назначала и пенсию. Многие, конечно, к ней обращались с просьбами, но в некоторых случаях она сама разыскивала почему-либо заинтересовавшее ее лицо. Гримм являлся главным распределителем ее милостей; в его распоряжении всегда имелась известная сумма на благотворительные расходы, на него возлагались все поручения по этой части, о чем свидетельствуют многочисленные указания в письмах к нему императрицы. Иногда она предоставляла ему самому выбор достойных лиц. «Располагайте векселем на 10 000 по вашему собственному усмотрению, – читаем мы, например, в одном из ее писем, – и, несомненно, чем большему количеству людей вы поможете, тем лучше».

Столь благосклонное отношение к эмигрантам вызывалось, разумеется, в первую очередь общими политическими принципами и симпатиями императрицы. Верная аристократическим началам «уже в силу своего ремесла», как она сама выразилась в прощальном своем разговоре с Сегюром, «роялистка и по званию, и по долгу», Екатерина ненавидела революцию во всех ее проявлениях. Понятно поэтому, что эмигранты, прямые жертвы революции, должны были пользоваться ее симпатиями. В эмигрантах Екатерина видит борцов за восстановление монархического строя, а по ее мнению, только прежняя неограниченная королевская власть может вернуть Франции ее былой блеск и политическое могущество и, следовательно, сделать ее полезным союзником для России. «Что меня касается, – пишет она Гримму, – то всем французам, которые мне встречаются, я проповедую объединение на одном принципе: совершенная верность королю и монархии, с этим жить, с этим умереть, и затем я их отсылаю, говоря им: я буду другом и опорой всех тех, кто так думает». Интересное замечание по поводу отношения императрицы к эмигрантам находим мы в одном из донесений Витворта, английского посланника в Петербурге. «Ее императорское величество, – пишет он осенью 1791 года, – очень ревниво относится к тому, чтобы на нее смотрели как на покровительницу тех друзей монархии, которые принуждены были покинуть свою родину; она вообще любит сравнивать свое правление с правлением Людовика XIV, и в особенности стремится подражать ему в отношении покровительства, которое он оказывал низложенной династии»[72].

Поскольку благожелательно было отношение Екатерины к эмигрантам, настолько нетерпимо относилась она к революционерам и якобинцам. В этом вопросе она всегда оставалась последовательной, будучи к тому же вполне убежденной, что сношения с ними никакой пользы принести не могут. Поэтому всякая уступчивость со стороны других держав ее глубоко возмущала. «Оказываемые вами снисходительность и осмотрительность были бы еще понятны, – пишет она герцогу Седерманландскому, регенту Швеции, – если бы они были основаны на соображениях о временных коммерческих выгодах и эти выгоды зависели бы от от необузданного, грабительского и разрушительного духа, коим воодушевлена эта адская секта. События в той стране представляют, однако, очевидные доказательства несовместимости подобных вещей. Все, кто ревностно содействовал успехам этой секты, делались жертвами ее неблагодарности и бешенства, как бы ради искупления собственных заблуждений и преступлений. Если Бог допустит одержать этой секте в других странах такие же победы, как в самой Франции, то от подобной ей судьбы, какие бы во всем остальном ни делали уступки, нигде не будешь в безопасности».

Карл Сёдерманландский. Художник Л. Паш Младший

Ярким примером непримиримых взглядов Екатерины на все, что имело какое-нибудь касательство к французской революции, может служить ее отношение к молодому герцогу Шартрскому Луи-Филиппу. Сын пресловутого Филиппа Эгалите, будущий король французов, уже примирившийся с законной династией, обратился из Финляндии, где он тогда находился, к шведскому посланнику при русском дворе графу Стаднику с просьбой исходатайствовать ему разрешение проехать российскими владениями в Австрию. «Потомку чудовища, имя которого Эгалите? – возразила Екатерина. – Нет, никогда земля моего государства не запятнается стопами человека, принадлежащего к этому ненавистному роду… Если регент

К соображениям политическим, побуждавшим императрицу поддерживать эмигрантов, примешивается еще и другой мотив. Екатерине, из маленькой Анхальт-Цербстской принцессы ставшей повелительницей могущественной Российской империи, несомненно, приятно было оказывать покровительство членам одной из старейших королевских династий в Европе и их приверженцам. Еще Людовик XV относился к русскому двору несколько свысока, а теперь его же внуки всячески заискивали перед Екатериной, на нее возлагали главные свои надежды… «Боже мой, – пишет она Гримму, – кто бы мог сказать, что одним из самых стойких сторонников внуков Людовика XV, моего недруга, или, вернее сказать, министры коего были моими недругами, это буду я». Самолюбию ее, конечно, льстило, что представители знатнейших французских родов Монморанси, Тулуз, Лаваль, Ришелье, Брольи, Ла Тремуй, Крюссоль, Рошешуар, Полиньяк, Дама и многие другие ищут пристанища при русском дворе, окружают ее престол, добиваются ее милостей. «Петербург начинает становиться сборным пунктом всех громких имен, преследуемых во Франции», – пишет Екатерина принцу де Линю, и тут же с видимым удовольствием перечисляет некоторые из этих имен, «здесь теперь и Монморанси, и Ришелье, и Тулуз, потомок старинных графов Тулузских, – говорит она, – у нас они найдут если и не много развлечений, то, по крайней мере, верный и спокойный приют».

Герцог Шартрский Луи-Филипп. Художник Л. Конье

Екатерина не только любит оказывать покровительство, она любит, чтобы об этом знали; ввиду своих постоянных забот о французских эмигрантах она сама себя называет Madame la Ressource; «она хочет слыть во всей Европе столь милостивою, что будто никто, обращаясь к ней, не получает отказа», – пишет про нее сардинский посланник при русском дворе. Эмигранты же являются лучшими герольдами ее славы. Подобно тому как раньше обласканные ею французские философы восхваляли ее в своих произведениях и прославляли блеск ее царствования, так теперь облагодетельствованные ею эмигранты разносят по всей Европе весть о великолепии и щедрости Северной Семирамиды. Екатерина любила, по выражению Пушкина, «дым парижского кадила».

Наконец, Екатерина, имела основание рассчитывать, что в некоторых случаях эмигранты могут принести пользу на государственной, особенно на военной службе. Действительно, несколько эмигрантов с отличием сражались в рядах русских войск. В области гражданского управления выделились, правда, лишь немногие, но зато среди этих немногих встречаются такие имена, как Ришелье и Ланжерон, прославившиеся также и воинскими подвигами.

Таким образом, основания, побуждавшие Екатерину так милостиво принимать эмигрантов, были, как мы видим, довольно сложны и разнообразны.

Для того чтобы показать, как складывалась в России жизнь тех французских эмигрантов, которые удостоились внимания императрицы, мы остановимся на примере нескольких отдельных лиц. Нужно, впрочем, иметь в виду, что эти примеры являются типичными лишь для сравнительно небольшой группы эмигрантов. Это та группа, на которую преимущественно падали лучи царской милости, которая была больше всего на виду и о которой поэтому больше сохранилось воспоминаний. Наряду с нею было, разумеется, много и много других эмигрантов, которым приходилось жить в несравненно более тяжелых условиях, о существовании которых, однако, именно ввиду его серости и будничности, делавших его незаметным для современников, до нас дошло гораздо меньше известий.

Глава XII

Стремление попасть в русские войска стало проявляться в рядах французской молодежи не только со времени революции. Отдельных французских волонтеров мы встречаем на русской военной службе и раньше. Мирный строй жизни во Франции не давал выхода их юношеской энергии, их жажде подвигов и приключений. Не находя удовлетворения в праздном безделье придворной жизни и не умея найти другого применения своим силам, они шли туда, где еще представлялся случай показать свою отвагу в бою с неприятелем. Отчасти это были лица с небезупречным прошлым: какой-нибудь громкий скандал, карточные долги, дуэль, окончившаяся убийством противника – вот что подчас заставляло их скрываться за границу. Иногда это были молодые, горячие головы, увлекавшиеся идеями освобождения угнетенных народов. Как раньше они шли в Америку сражаться за независимость Соединенных Штатов, так теперь, после заключения мира с Англией, они стремились в Россию воевать против турок в туманных мечтах об освобождении Греции из-под турецкого ига. Слава Северной Семирамиды, рассказы о сказочной роскоши Потемкина, о подвигах и причудах Суворова неотразимо действовали на воображение этой молодежи. Между тем подобное стремление в Россию совершенно не соответствовало официальным видам французского правительства, склонного поддерживать Оттоманскую Порту, и мы присутствуем при странном зрелище, как французские инженеры, посланные правительством, помогают туркам укреплять и вооружать их крепости в то самое время, как французские добровольцы в русских войсках готовятся эти же крепости штурмовать.

При таких условиях понятно, что французским офицерам не так легко было получить от своего правительства разрешение на поездку в Россию, чтобы сражаться в рядах русской армии. Но некоторым из них все же удавалось преодолеть все препятствия. Их, конечно, нельзя назвать эмигрантами: не политические события на родине, с которой они, впрочем, и не порывали связи, являлись причиной их выезда, они отправлялись на чужбину в поисках приключений и военной славы; это были лишь предшественники эмигрантов, они показали им путь в далекую Россию, и, когда во Франции вспыхнуло восстание, за ними потянулись в Россию другие, которых революция вынуждала бежать из отечества и искать прибежища под чужими знаменами.

Одним из таких предшественников эмигрантов был, между прочим, граф Роже де Дама, которого мы уже встречали в Петербурге в свите графа д'Артуа. История его поездки в Россию и его участия в турецкой кампании 1787–1791 годов, рассказанная им в его воспоминаниях, изобилует характерными подробностями, ярко рисующими отношение русского двора и военного начальства к подобным молодым иностранным искателям приключений.

Осенью 1787 года 22-летний юноша Роже де Дама, капитан Королевского полка, будучи в отпуску в провинции, прочел в газете, что Россия объявила войну Турции и что его личный приятель, принц Шарль де Линь, прибыл в главную квартиру Потемкина в Елизаветград на пути в действующую армию. Эти известия произвели на него ошеломляющее впечатление; он тут же решил последовать примеру своего друга. Не надеясь получить отпуск и предвидя возражения со стороны семьи, он тайком уехал из Парижа, снабженный паспортом только до Берлина и с несколькими сотнями червонцев в кармане, которые ему удалось занять у знакомого банкира. В Берлине принц Генрих Прусский дал ему рекомендательное письмо к Штакельбергу, русскому посланнику в Польше, а последний дал ему паспорт под чужим именем для проезда в Елизаветград, куда Дама наконец добрался ровно через

Граф Роже де Дама. Художник М. Пильте

Три месяца провел Дама в лагере в ожидании начала военных действий, присматриваясь к новым условиям и занимаясь, главным образом, ухаживанием за очаровательными племянницами Потемкина, урожденными Энгельгардт, с которыми Светлейший не желал расставаться даже во время похода, питая то к одной, то к другой из них более чем родственные чувства. Из этих пяти красавиц молодого француза больше всего пленила графиня Скавронская, и он с трепетом спрашивал себя, кто раньше сдастся, крепость или она. За это время к войску прибыл принц Нассау-Зиген, которого Потемкин назначил начальником флотилии и который взял себе Дама в ближайшие помощники. «Будьте покойны, – сказал он ему, – через два месяца вы или будете убиты, или получите Георгиевский крест». Последняя часть предсказания сбылась: в первом же столкновении с турецким флотом Дама, выказав безумную отвагу, овладел знаменем капитан-паши. Потемкин лично зашел в палатку к юному герою, нацепил ему Георгиевский крест и вручил шпагу с надписью «За храбрость». Легко раненный во время одной из вылазок турецкого гарнизона, запертого в Очакове, Дама снова отличился при штурме этой крепости, командуя передовой колонной. Накануне он написал своей сестре в Париж трогательное письмо, в котором он прощался со всеми своими родными и посылал привет тем красавицам, которых он когда-то любил. Затем он до двух часов ночи оставался у графини Скавронской, а с восходом солнца, при 24 градусах мороза, он уже вел свою колонну в атаку. В пылу сражения он не чувствовал холода. Но каково же было его приятное изумление, когда по окончании кровопролитного боя он увидел своего слугу, спешившего к нему, чтобы подать ему теплый плащ, «совсем как при разъезде после оперы». Вместе с Потемкиным, Дама отправился в Петербург; Сегюр выехал ему навстречу в Царское Село и пригласил его обедать. Французский посланник все же счел своей обязанностью спросить по совести своего юного соотечественника, что собственно побудило его отправиться в русскую армию, а не в турецкую, несмотря на добрые отношения между Францией и Оттоманской Портой. «Две причины, – отвечал ему, смеясь, Роже де Дама, – первая, я предпочитаю, чтобы в случае ошибки с моей стороны мне отрубили голову, а не посадили меня на кол; вторая, что, в случае успеха и славы, я здесь ближе к редакторам газет». Более глубоких объяснений посланник от него не добился. На следующий день Дама удостоился представления императрице, которая приветствовала молодого героя соответственной цитатой из Корнелевского «Сида». Со стороны фаворита Дмитриева-Мамонова Дама встретил также весьма любезный прием. Цесаревич удостоил его приглашения на маневры гатчинских войск. Через несколько дней Дама получил предложение окончательно поступить на русскую службу, но не спешил им воспользоваться, предпочитая себя ничем не связывать. Он жил беспечно в Петербурге, имея, как он пишет, трех любовниц и мечтая о новых походах. Летом 1789 года он вернулся во Францию, но Париж, где революция уже давала себя знать, показался ему таким неприветливым, что он поспешил вернуться в лагерь Потемкина на Дунае[73]. На этот раз он оказался здесь не единственным французом. Дисциплина во французских войсках расшатывалась, положение офицеров становилось все более затруднительным, а иногда и небезопасным, с новыми порядками им трудно было примириться; все это побуждало их стараться пристроиться на иностранной службе, в частности в русских войсках; начиналась эмиграция. Среди соотечественников, которые прибыли в лагерь Потемкина вскоре после приезда Дама, был, между прочим, и Ланжерон.

Андре, граф де Ланжерон, или, как его называли у нас, граф Александр Федорович Ланжерон, юношей принимал участие в войне за независимость Соединенных Штатов. Вернувшись на родину, он в 1782 году в Бресте имел случай быть представленным Цесаревичу Павлу Петровичу, путешествовавшему по Европе под именем графа. Севернаго. Это было первое соприкосновение Ланжерона с Россией, но за этим последовала другая, более тесная связь: он женился на княжне Наталии Петровне Трубецкой. В 1789 году принц Нассау-Заген, будучи проездом в Париже, встретил там молодого полковника Ланжерона и предложил ему перейти на русскую военную службу. Прошение Ланжерона, доложенное государыне, удостоилось ее соизволения. «Всякий честный человек благородного происхождения, который пожелает поступить в мои войска, будет в них принят», – заявила Екатерина. В начале 1790 года Ланжерон выехал в Россию. В Царском Селе его ожидал весьма милостивый прием. «Мой мундир вам очень к лицу, – сказала ему Екатерина (он представлялся ей уже в форме Сибирского гренадерского полка), – он несколько аристократичен, не знаю, довольны ли вы этим». О благоприятном впечатлении, произведенном на нее молодым добровольцем, Екатерина сообщает обоим своим любимым корреспондентам: Гримму и принцу де Линю. «По-видимому, он не посещал клуба пропаганды, а придерживается правил благородного французского дворянства, – пишет она, – он мне показался французским рыцарем, не очень-то долюбливающим вашу безумную королевскую демократию»[74]. Ланжерону сейчас же представился случай принять участие под начальством принца Нассау-Зигена в военных действиях против шведов на Балтийском море. За проявленные им храбрость и распорядительность, нашедшие справедливую оценку даже в устах его политического противника Жене, Ланжерон был награжден Георгиевским крестом. По окончании войны со шведами Ланжерон, не желая оставаться праздным, немедленно просил разрешения отправиться на юг, где еще продолжалась война с Турцией. На этот раз Екатерина снабдила его собственноручным рескриптом на имя Потемкина, в котором она

По дороге из Петербурга на юг Ланжерон на одной из станций перегнал графиню Головину, спешившую в армию, чтобы навестить мужа. В своих воспоминаниях эта последняя несколькими живыми чертами обрисовывает образ беспечного и весьма предприимчивого офицера, каким в то время был Ланжерон. «Мне было двадцать два года, – пишет она, – я была полна здоровья и мужества. В некотором расстоянии от Витебска я вышла из кареты, пока перепрягали лошадей; я вошла в какой-то барак, села на стол, так как стулья все были сломаны, и велела распустить несколько таблеток бульона, чтобы подкрепить свои силы. Вдруг с шумом и треском появляется военный, который передает мне письмо и большой пакет. Я была страшно обрадована, узнав почерк моей матери[75], и забыла о том, кто мне привез эти вещи. Но, оправившись от волнения, я узнала графа Ланжерона, французского эмигранта, который отправлялся волонтером в армию. Я его встречала в Петербурге у графа Кобенцля и у принцессы Нассау-Зиген.

Поблагодарив его, я снова села на стол, чтобы кончить свой бульон, на который он смотрел жадными глазами, но который я поспешила проглотить, чтобы ему показать, что я не склонна с ним поделиться, что я не нуждаюсь в его посещении и что он может удалиться. Он это и сделал»… Но дверь в соседнюю комнату была открыта, и графиня могла видеть, как он кушал, не переставая ходить и все время заглядывая в ее сторону. Наутро графиня прибыла в Шклов, резиденцию бывшего фаворита Екатерины графа Зорича; только успела она въехать на почтовый двор, как у окон ее кареты появились справа Ланжерон, уже успевший снова ее обогнать, слева другой французский офицер, «оба в папильотках до ушей и в утренних пеньюарах, изливались в извинениях, что они осмелились показаться в таком виде». Графиня не могла не рассмеяться и, склоняясь на убедительные просьбы тут же пришедшего ее приветствовать гостеприимного хозяина и владельца Шклова, согласилась остаться обедать. За обедом, поданным с большой роскошью, на котором присутствовали свыше шестидесяти гостей, Ланжерон продолжал ухаживать за графиней. Но этим дело не ограничилось. Через два дня после отъезда из Шклова графиня Головина получила «очень почтительное» письмо от Ланжерона с приложением посвященного ей послания в стихах его сочинения. А вскоре после того уже поблизости Кременчуга он сам опять ее нагнал. Узнав, что она не очень оценила его произведение, он ей рассказал, что писал эти стихи в самом мрачном настроении духа, так как только что получил известие из Парижа, что жена его находится при смерти. Тут же он попросил дать ему рекомендательные письма к мужу графини и к княгине Долгорукой[76], которая в это время пользовалась особым расположением Потемкина. «Я его рекомендовала, – пишет графиня Головина, – как поэта, как рыцаря, который ищет приключений и их не находит, и как чувствительного мужа, оплакивающего смертельную болезнь своей жены, сочиняя стихи. Он со мной простился. Когда я садилась в карету, мне передали громадный арбуз с новыми стихами графа Ланжерона. По счастью, они оказались последними».

По приезде в армию Потемкина Ланжерон на первых порах был встречен довольно холодно. Между черноморским и балтийским фронтом существовало сильное соревнование, почти соперничество, и в южной армии недружелюбно смотрели на тех, кто приезжал туда из армии, сражавшейся против шведов. К тому же о Ланжероне, как и о многих иностранцах, ходили кое-какие неблагоприятные слухи, в данном случае, по-видимому, не имевшие никакого основания: передавали, будто он дурно обходился со своей женой, что будто бы и было одной из причин ее тяжелой болезни, чго у него на совести какая-то дуэль с роковым исходом и т. п. Однако все эти шероховатости быстро сгладились; Роже де Дама представил своего соотечественника Светлейшему, последний, прочтя рескрипт императрицы, милостиво кивнул ему головой, и этого было достаточно, чтобы заставить умолкнуть всех недоброжелателей.

Недолго пробыл Ланжерон в лагере Потемкина. Здоровье его жены, которая, казалось, начала поправляться, вновь резко ухудшилось. Узнав об этом, он немедленно выехал на родину, но уже через несколько дней получил в пути известие, что она скончалась. Спешить было больше некуда, он остановился в Вене. Здесь совершенно случайно дошедшие до него вести из России побудили его принять внезапное решение, предопределившее всю его дальнейшую судьбу. Однажды он обедал у своего приятеля, молодого принца де Линя, также покинувшего в это время русские войска, вместе с другим молодым французским офицером, герцогом Ришелье[77], с которым Ланжерон очень подружился за время своего пребывания в Вене. Во время обеда в столовую был введен только что приехавший в Вену русский курьер, привезший отцу принца де Линя письма из главной квартиры Потемкина. Спрошенный о новостях с театра войны, он рассказал, что русские готовятся к решительным действиям и что будто бы предстоит штурм Измаила. Этого было достаточно, чтобы воспламенить молодых людей. Они вскочили из-за стола, схватились за руки и поклялись, что примут участие в этом знаменательном деле. На третий день после этого все трое спешно выехали из Вены и, не останавливаясь ни днем ни ночью, не обращая внимания на осеннюю распутицу, помчались в Бессарабию. Через десять дней они были уже в русской главной квартире, находившейся в то время в Бендерах.

А.Ф. Ланжерон. Художник Дж. Доу

Первый, кого они здесь встретили, был граф Роже де Дама, уже успевший вновь отличиться при взятии Килии. Ришелье, впервые очутившийся среди русских войск, был совершенно поражен всем, что он видел вокруг себя; громадное впечатление произвел на него и сам Потемкин, которому поспешил представить его Дама. «Необычайное зрелище представилось моим глазам, когда я был введен в покои князя, – рассказывает Ришелье в своей записке, посвященной этой эпохе его жизни, – диван, покрытый золотой парчой под роскошным балдахином,

Потемкин ласково встретил новоприбывших и направил их, точно так же, как и графа Дама, к Измаилу, вокруг которого уже стягивались русские войска. В день штурма этой неприступной твердыни, одного из самых кровопролитных в летописях войн XVIII века, они все, перед глазами Суворова, принявшего командование над войсками, показали себя достойными тех славных имен, которые они носили. Их храбрость, их хладнокровная выдержка обратили на себя внимание русских военачальников. Ришелье, ходивший на приступы в штурмовых колоннах под ураганным огнем турок, делавшим крепость, по его выражению, подобной огнедышащему вулкану, отделался легкой раной; его тапка и его одежда были в нескольких местах пробиты пулями. Ланжерон, одним из первых взобравшийся на вражеский бастион, был ранен в ногу и сброшен в Дунай, что не помешало ему потом все же ворваться в крепость. До конца дней своих хранил он белые чулки, надетые им в этот день и выше щиколотки пропитанные кровью, ручьями заливавшей все траншеи. Дама, также не щадивший себя, по-видимому, остался невредим. Принцу де Линю не посчастливилось; ему в самом начале боя раздробило пулей колено, и он принужден был на лодке вернуться в русский лагерь.

Все четверо молодых героев были щедро награждены: Ришелье удостоен Георгиевского креста 4-й степени и золотой шпаги с надписью «За храбрость»[80], Ланжерон был произведен в полковники со старшинством со времени прибытия его в Россию. Роже де Дама и принц де Линь получили Георгиевские кресты 3-й степени.

«Единогласны отзывы о нынешнем герцоге Ришелье, – писала несколько времени спустя Екатерина Гримму, – я желала бы, чтобы он со временем сыграл во Франции роль кардинала этого имени, не обладая, однако, его недостатками. Я люблю людей с достоинствами, а потому и желаю ему всего хорошего, хотя и не знаю его лично. Я написала ему прекрасное, рыцарское письмо, посылая ему крест Св. Георгия, и, назло Народному собранию, я хочу, чтобы он оставался герцогом Ришелье и помог восстановить монархию». Слова императрицы относительно предстоящей герцогу Ришелье исторической роли, как известно, оказались пророческими.

Ришелье[81], бесспорно, является самой крупной фигурой среди эмигрантов, нашедших прибежище в России, да, пожалуй, и среди всей французской эмиграции вообще. Он представляет собой единственный в истории пример эмигранта, которому суждено было не только достичь высокого положения в своем новом отечестве и принять здесь заметное участие в государственном строительстве, но затем впоследствии, по возвращении на родину, стать и там во главе правительства – Ришелье был потомком по прямой линии родной сестры знаменитого кардинала и внуком маршала Ришелье, известного прожигателя жизни, прославившегося при дворе Людовика XV гораздо больше своими любовными похождениями, чем воинскими подвигами. В противоположность своему деду, Ришелье обладал серьезным и вдумчивым характером и отличался строгими нравственными правилами. «Я имел случай близко с ним познакомиться под Измаилом, – пишет адмирал О.М. де Рибас, – и всегда буду рад служить вместе с ним; независимо от его храбрости и военных талантов, я нашел в нем здравый образ мыслей, большую мягкость в обращении, скромность и любезность». Юношей он, по свидетельству современников, производил в Версале впечатление пуританина. Пятнадцати лет от роду он по семейным соображениям должен был жениться на двенадцатилетней, болезненной, немного горбатой графине Рошешуар. Отношения между супругами, всегда вежливые и предупредительные, никогда не стали более близкими. Получив прекрасное воспитание, Ришелье впоследствии расширил свой кругозор продолжительными путешествиями по Европе. В 1787 году, в самом начале войны между Россией и Турцией, Ришелье, будучи в то время молодым 23-летним офицером, обратился к Людовику XVI с просьбою разрешить ему вступить добровольцем в русскую службу, но получил отказ. Мы уже видели, при каких обстоятельствах три года спустя осуществилось его желание и как он сразу же сумел выказать свои выдающиеся воинские способности. Через несколько дней после взятия Измаила Ришелье, несмотря на убеждения Потемкина остаться в России, выехал в Париж, куда его призывали домашние дела: отец его скончался, и он сам теперь становился главою своего дома. Несмотря на громадное состояние покойного герцога, приносившее до 500 000 ливров ежегодного дохода, его имения, вследствие его расточительности и полного неумения вести денежные дела, оказались обремененными большими долгами. Сын его прежде всего озаботился полным удовлетворением кредиторов, а затем значительную часть остающихся доходов предоставил в распоряжение своих сестер. Занимая при дворе должность первого придворного кавалера, он в качестве такового состоял дежурным при особе короля в день бегства королевской семьи из Парижа, но почему-то не был посвящен в эту тайну. Его очень огорчило, что он не удостоился доверия, и кто знает, если бы этот рассудительный, хладнокровный человек был привлечен к этому делу, оно, быть может, приняло бы иной оборот. Вскоре после злополучного возвращения королевской семьи в Париж он был послан королем с тайным поручением, сущность которого до сих пор остается неизвестной, к венскому двору. Выехал он из Франции не в качестве эмигранта, чтобы избежать всех связанных с этим неблагоприятных последствий, а с разрешения Национального собрания, по паспорту, выданному министерством. Предлогом к его отъезду было выставлено нахождение его в русской службе и необходимость выполнить обязательства, принятые им на себя перед русским правительством; при этом он должен был обещать вернуться во Францию по окончании войны, с тем чтобы «приобретенные им военные познания предоставили ему со временем возможность содействовать славе отечества». Но это было сказано лишь для того, чтобы получить паспорт: Ришелье, убежденный роялист, разумеется, не собирался служить новому строю и не думал о возвращении во Францию.

Екатерина одобрила выезд Ришелье за границу. «Он хорошо делает, – писала она Гримму, – что остается с принцами и служит мне, стремясь к восстановлению французской монархии». Покончив с возложенным на него поручением, Ришелье из Вены направился в Петербург. Это было время, когда эмигранты пользовались наибольшим «фавором» при русском дворе, когда в них видели будущих спасителей французской монархии и верили в их близкое торжество, – время самого полного расцвета Кобенцля. Молодой эмигрант, носитель громкого исторического имени, увенчанный к тому же свежими измаильскими лаврами, встретил в Петербурге

О.М. Дерибас. Художник И.Б. Лампи Старший

Выше уже было упомянуто, что с соизволения императрицы герцогом Ришелье был составлен план поселения в России французских эмигрантов, состоявших под начальством принца Конде, и что на него же было возложено поручение передать принцу это предложение русской государыни. План этот, как известно, в то время не осуществился.

Вскоре после того Ришелье вместе с Ланжероном были прикомандированы в качестве русских офицеров к штабу австрийской армии, действовавшей против французов, и в ее рядах участвовали в походах 1793 и 1794 годов на Рейне и в Голландии. Им было поручено осведомлять Екатерину о ходе военных действий. И здесь, точно так же, как и в русских войсках, Ришелье сумел выделиться своей храбростью и своим знанием военного дела и приобрести уважение австрийских полководцев. За то, что он поднял оружие против Франции, он был причислен французским правительством к эмигрантам, его недвижимое имущество было конфисковано.

После неудачного исхода кампании 1794 года Ришелье и Ланжерон были снова вызваны в Россию, ехали они, совершенно не зная, что их там ожидает и как дальше сложится их судьба. Проездом они посетили престарелого фельдмаршала графа Румянцева-Задунайского, жившего тогда в уединении в своем дивном имении Ташанах, близ Переяславля, во дворце, более похожем на крепость. Занимая должность генерал-губернатора Малороссии, он оттуда управлял краем и почти никогда не показывался в Киеве. «Заслуженные воины, поклонники отечественной воинской славы, с разных сторон стекались к нему, как на богомолье», – пишет современник. Граф принял обоих французских офицеров очень ласково и проявил к ним большое участие. Он предложил герцогу Ришелье поступить в кирасирский Военного ордена полк, а графу Ланжерону – в гренадерский Малороссийский; оба эти полка были расположены на Волыни.

Ришелье и Ланжерон с благодарностью приняли предложение графа, но оно требовало утверждения императрицы, и потому им нужно было прежде всего побывать в Петербурге.

Прибыли они туда в мае 1795 года уже после заключения Базельского мира. Времена переменились, и отношение к эмигрантам теперь стало совершенно иным. В них разочаровались, их постоянные домогательства надоели. Ришелье надеялся, что он по-прежнему будет иметь свободный доступ ко двору, но теперь его приняли холодно и ко двору не приглашали. Он терял время в напрасном ожидании, и дело его не двигалось с места. «Пребывание мое здесь тягостно и неприятно во всех отношениях», – пишет он графу А.К. Разумовскому в Вену. Он во многом винит Эстерхази, который, пользуясь расположением князя Зубова, имел бы полную возможность помочь своим соотечественникам, но не только ничего не хочет для них сделать, но, наоборот, им вредит, боясь, как бы они не затмили его в глазах императрицы. «Я уверен, что он немало способствовал моему удалению от двора», – говорит Ришелье. Возмущает его также поведение Зубова; в своих письмах он дает яркое описание утреннего приема у всесильного фаворита: «Приезжают в 10 часов, чтобы ждать, когда его начнут причесывать, ибо срок заранее неизвестен; единственный раз, когда я там был, мне пришлось ждать не менее часа, прежде чем нас попросили войти. Он сидел у туалетного столика и читал газеты; мы все ему поклонились, но он не ответил на наш поклон. Ему принесли какие-то бумаги на подпись, и через три четверти часа я подошел к нему; он сказал мне несколько слов, я ему напомнил о нашем деле, о котором г. Морков был столь любезен с ним поговорить; он не ответил мне ни одного слова и подозвал другое лицо; не привыкший к подобного рода обращению, я подошел к двери и минуту спустя убежал, быть может, несколько пристыженный столь большой невежливостью». Ланжерон в своих воспоминаниях также сообщает некоторые подробности об этих приемах. «Всякий день, начиная с восьми часов утра, – рассказывает Ланжерон, – в его передней толпятся министры, Придворные, генералы, иностранцы, просители, лица, жаждущие получить место или какую-нибудь милость. По большей части приходилось ждать четыре или пять часов, прежде чем быть допущенным…» Особенно поразила его любимая обезьянка князя Зубова. «Я имел честь знать эту обезьянку, – рассказывает Ланжерон, – она была не больше кошки и отличалась изумительной ловкостью. Она все время прыгала по люстрам, по карнизам, по каминам и никогда ничего не ломала. Она очень любила пудру и помаду и питала большое пристрастие к прическам с хохлом, так называемым тупеем. Усмотрев хохол, который ей нравился, она бросалась с люстры или карниза на голову носителя подобной прически и устраивалась на ней без стеснения. Удостоенное этого внимания лицо почтительно наклонялось и ожидало, пока маленький зверек кончит свой завтрак или бросится на другой хохол. Я знаю людей, – прибавляет Ланжерон, – которые меняли прическу и устраивали себе более высокий тупей в надежде, что маленький фаворит фаворита обратит на них внимание».

Эммануэль де Ришелье. Гравюра начала XIX в.

Наконец, после долгих мытарств дело Ришелье и Ланжерона уладилось, и оба они были утверждены в своих новых должностях. На прощание они были приняты в Царском Селе императрицей, которая обошлась с ними весьма милостиво, так что оба уехали на Волынь к своим полкам под впечатлением обаятельной любезности Екатерины. Вскоре и тот и другой были назначены командирами тех полков, в которых они состояли. Время их проходило в усиленных служебных занятиях и в изучении русского языка. В столицу до самой кончины императрицы они больше не приезжали. Дальнейшие их служебные успехи, приведшие герцога Ришелье, а затем и графа Ланжерона в качестве его преемника, к занятию должности одесского градоначальника, а впоследствии херсонского военного губернатора и управляющего гражданскою частью в Новороссийских губерниях, относятся уже к следующим царствованиям.

Глава XIIІ

В последние годы царствования Екатерины три французских эмигранта занимали выдающееся положение при дворе императрицы. Это были граф Эстерхази, маркиз де Ламбер и граф де Шуазель-Гуффье. К этому триумвирату, как их называли, должны были обращаться все их соотечественники, желавшие быть представленными ко двору; помимо их, никто из французов не мог туда проникнуть,

Графа Валентина Эстерхази мы уже знаем. Благосклонность императрицы по отношению к нему с течением времени не только не ослабевала, но, наоборот, все более усиливалась. «После фаворита я являюсь тем лицом, к которому лучше всего относятся при дворе», – пишет он своей жене. И если в этих словах есть доля хвастовства, то все же до некоторой степени он имел основание так говорить. «Иностранные посланники иногда по два месяца не видят императрицы, – пишет он, – деловые разговоры они ведут исключительно с вице-канцлером или с его подчиненными, а я обедаю с нею пять раз в неделю, каждый вечер играю с нею в карты и постоянно имею возможность описывать ей состояние Франции, положение принцев и дворянства». Екатерина сама пишет Гримму: «Граф Эстерхази находится здесь, я обращаюсь с ним без всяких церемоний, и, по-видимому, он мною доволен». Позже она называла его «своим добрым другом».

Проявления столь исключительного внимания со стороны Екатерины, о которых беспрестанно рассказывал Эстерхази в своих письмах, в конце концов показались его супруге, проживавшей в это время в Ахене, настолько необычными, что в ее душу под влиянием дошедших до нее слухов о пылком темпераменте императрицы закралось подозрение, не объясняются ли эти милости причинами особого свойства. Эстерхази пришлось оправдываться. «Подумай, что императрице шестьдесят восемь лет, – пишет он, – что мысль, которую тебе внушают, совершенно неправдоподобна; она относится ко мне дружественно, потому что увидела, что душа у меня открытая и прямая. С тех пор как она допустила меня в свое интимное общество, ей понравилось разговаривать со мною, тем более что среди тех, кто ее окружает, нет лиц, умеющих поддерживать разговор, ее фаворит Зубов невесел… Я должен сознаться, что в свое время она любила развлекаться; она выбирала своих любовников среди людей молодых н очень красивых. Всю жизнь они ее обманывали и обращались с нею легкомысленно. Что касается меня, то своим хорошим отношением ко мне она прежде всего хотела выказать свой интерес к тому делу, которому я служу; затем она осталась довольна моим поведением; привычка и дружба Зубова сделали остальное. Наконец, мой милый друг, – прибавляет Эстерхази, – самые прекрасные и самые молодые царицы всего мира ничего бы не могли со мною поделать, и все служит лишь к тому, чтобы усилить мою любовь к тебе».

Императрица Екатерина II. Художник Д.Г. Левицкий

Однако встревоженную супругу не так легко было успокоить, и Эстерхази приходится снова возвращаться к этой щекотливой теме. «Клянусь тебе честью, – пишет он другой раз, – что между императрицей и мною решительно ничего нет: нужно быть лишенным здравого смысла, чтобы подозревать что-либо подобное».

В действительности, как видноо из писем Эстерхази, он очень тосковал в разлуке с нежно любимой женой. Не видя возможности покинуть свой пост, он начинает ее уговаривать, чтобы она к нему приехала; но ее эта мысль пугает. Не ограничиваясь доводами чувства, расчетливый Эстерхази обстоятельно разъясняет ей, как выгодно было бы им всей семьей поселиться в России, тем более что, в сущности, никакого другого выхода и не предвидится. Если он уедет из России, то единственное, на что можно рассчитывать, это денежный подарок, более или менее значительный, при отъезде. «Тогда как, если ты совершишь путешествие в Россию, – пишет он, – то есть основание предполагать, что, зная наше положение, здесь этим не ограничатся и что, как в настоящем, так и в будущем, мы найдем средства к существованию. Поскольку мы можем рассчитывать на милости императрицы, если ты будешь здесь, постольку мало можно надеяться, что она что-либо для нас сделает, если мы вновь присоединимся к общей массе эмигрантов». Хорошо было бы, если бы и теща решилась приехать, ее также несомненно можно было бы так или иначе пристроить; императрица в этом отношении сделала вполне определенные заявления. Жизнь в Петербурге, конечно, очень дорога, но многое зависит от умения устроиться. «Будем стараться держаться середины между богатством и нищетой, пусть все будет просто, но изящно, а главное, со вкусом». Петербург, конечно, не Париж. Это не то, чем была Франция в доброе старое время, «но это все же большой двор, единственный, может быть, который сейчас существует в Европе».

По мере того как время проходит, а жена все медлит, письма Эстерхази становятся все более настойчивыми. Как ни экономно живет, он, пользуясь предоставленной ему государыней даровой квартирой, даже и сравнительно небольшой расход по его содержанию является непосильным для принцев, а между тем следует ожидать, что ввиду ужасного положения дел, во Франции скоро прекратится получение процентов по приданому графини. «Нужно приехать сейчас же, это единственное средство выбраться из беды; без этого нам через год нечем будет жить, – пишет он, – возвращаться во Францию было бы безумием; повторяю, больше не время колебаться, – нужно либо приехать немедленно, либо помирать с голоду».

Императрица принимает живейшее участие в семейных делах Эстерхази; она вполне сочувствует мысли о переселении всей его семьи в Россию и дарит ему тысячу червонцев на расходы по этому путешествию. Гатчинский двор также интересуется этим вопросом. «Я провел два дня в Гатчине, – сообщает Эстерхази своей жене осенью 1792 года, – и мы все время говорили только о тебе. Великая княгиня, не зная тебя лично, поручила мне передать тебе множество нежных слов и пригласить тебя от ее имени приехать сюда, чтобы переждать несчастий Франции. Великий князь, с своей стороны, просит тебя о том же».

Наконец графиня, вняв мольбам своего супруга, решилась последовать его мудрым советам и отправиться со всей семьей в Россию. Сопровождать ее в пути должен был аббат Шевалье, ученый, много путешествовавший по Европе и хорошо знавший иностранные языки. Проживая в России, он одно время помогал Эстерхази в его работах и теперь, по его просьбе, согласился отправиться из Петербурга в Ахен, чтобы взять на себя это ответственное поручение. Подобное путешествие представлялось действительно делом довольно сложным, и услуги аббата, опытного путешественника, могли оказаться далеко не лишними. Графиня ехала со своими тремя детьми и с небольшим штатом самой необходимой прислуги. «Я думаю, что ты возьмешь с собою только трех горничных, двух лакеев, одного повара и Жозефа», – пишет ей муж. Повозка с постелями и кухонными принадлежностями высылалась вперед так, чтобы на всех остановках путников ожидали готовый ужин и постланные постели. Наконец, в начале января 1793 года, Эстерхази, вне себя от радости, выехал им навстречу и 24-го

Вскоре по приезде в столицу графиня Эстерхази была представлена императрице и всей царской фамилии. Встреченная Екатериной чрезвычайно ласково, она удостоилась с ее стороны самого милостивого внимания. В первые же дни она получила несколько подарков, выбор которых свидетельствовал об особой предупредительности государыни. Так, например, видя, что обоих супругов тревожит вопрос о придворных туалетах графини, Екатерина заказала для нее шесть великолепных нарядов, именно таких, какие требовались для приемов при дворе. Словом, с первых же шагов графиня могла убедиться, что муж ее был прав, уговаривая ее ехать в Петербург.

Почти ежедневно беседуя с Екатериной о французских делах, передавая ей различные ходатайства принцев, Эстерхази видел, с каким вниманием она следила за этими делами, как она сама лично входила в обсуждение нужд эмигрантов. «Она принимает вполне искреннее участие в несчастиях Франции и в судьбе нашего государя, – отмечает он. – Не нужно себя обманывать, – пишет он после Вальми, – наши принцы и наше дворянство не имеют другого прибежища, кроме добрых услуг и влияния государыни, благодаря которой Франция была бы уже спасена, если бы другие ей поверили и последовали ее мудрым советам». «Если Франция будет спасена, – говорит он дальше, – то ты увидишь, что она будет спасена ею (т. е. Екатериной); она никогда не отказывается от своих слов, она единственный монарх, который оставался последовательным в наших делах». Подобная оценка со стороны лица, имевшего возможность так близко наблюдать императрицу и к тому же непосредственно заинтересованного в этих вопросах, несомненно, заслуживает быть отмеченной.

Пребывание графа д'Артуа в Петербурге[83] было последним случаем, когда Эстерхази пришлось выступать в качестве официального представителя бурбонских принцев. С отъездом графа д'Артуа дипломатическая миссия Эстерхази в сущности кончилась. Сами принцы, представителем которых он состоял, сошли со сцены, и, следовательно, ему некого было больше представлять при петербургском дворе, хотя фактически он и не был отозван. Однако надежды его оправдались: благодаря щедрости императрицы дальнейшее существование его было широко обеспечено, и он мог спокойно поселиться в Петербурге вместе со всей своей семьей.

Первоначально Эстерхази снял помещение в доме, некогда принадлежавшем князю Потемкину, на канале Бауэра (Екатерининский канал)[84], но вскоре он получил возможность переехать в собственный дом. 14 сентября 1793 года последовал рескрипт на имя петербургского губернатора генерала Турчанинова следующего содержания: «Петр Иванович, крепость на домы, купленные вами по повелению моему у камер-юнкера князя Алексея Голицына, так как и самые те домы, отдайте находящемуся здесь королевской французской службы генерал-майору графу Эстерхазию в собственность». По сведениям Ростопчина, дома эти стоили 24 000 рублей. Таким образом был разрешен вопрос о помещении, что же касается денежных средств, то из донесения саксонского резидента Гельбига мы узнаем, что «Эстерхази получает от императрицы по 10 000 рублей в год, не считая прочих выгод, какими он пользуется, как например, что он в течение всего лета получает продовольствие для всего своего дома из придворной конторы». По сведениям Ростопчина, годовое содержание Эстерхази было впоследствии доведено до 15 000 рублей в год.

В одном из своих писем к графу С.Р. Воронцову Ростопчин дает следующее описание жизни семьи Эстерхази в России: «Эстерхази овладел умом г. Зубова и пользуется своим влиянием, чтобы обеспечить свою судьбу, он в одинаково хороших отношениях со всеми дворами; он проповедует самовластье великому князю, приписывая бедствия Франции излишней любви короля к народу… он имеет хорошую дачу близ Царского Села, где живет с семейством, состоящим из жены, добрейшей женщины, занятой исключительно своими детьми, и сына, пресловутого Валентина, офицера конной гвардии, баловня императрицы, мальчика восьми лет, большого шалуна и буяна, очень избалованного, который уже слишком вошел в моду». В одном из писем Екатерины к Гримму мы находим следующий отзыв: «У графа Эстерхази сын 9 лет, который очень много обещает в будущем; это мой большой друг, и он никогда не бывает так счастлив, как когда он со мною». Что для Эстерхази расположение императрицы к его сыну являлось одним из козырей в его игре, которым он отнюдь не стеснялся пользоваться, это явствует из его переписки с женою во время поездки в Польшу. «Оставаться самой всегда на заднем плане и просить у Зубова через Валентина или заставлять его сказать, по какой причине ты не сделала того или иного, это лучше, чем просить самой, если ответ мог бы поставить тебя в неловкое положение», – вот какие полезные наставления дает Эстерхази своей супруге[85]. Рассказывают, между прочим, что Екатерина забавлялась, слушая, как этот мальчик распевал известную революционную песню «Ça ira». «Две дочери Эстерхази, – продолжает Ростопчин, – еще слишком малы, чтобы иметь какое-нибудь значение, но их также находят забавными, потому что они говорят по-французски».

Ростопчин, вообще крайне отрицательно относившийся к французам-эмигрантам, по своему обыкновению чрезвычайно резко отзывается об Эстерхази. «Наш граф Эстерхази великий говорун, занимает женщин целый день своим отчаянием насчет судьбы короля, – пишет он, – эти сетования, заранее придуманные ночью, производят большое впечатление и заслужили ему название человека чувствительного…» «С этого человека личина окончательно снята, и злонамеренность его стала всем известна, – сообщает он несколько позже. – Под его брюзгливою и грубоватою внешностью предполагали правдивую и чувствительную душу и с удовольствием видели француза в непривычном образе; но теперь в нем разочаровались: это величайший проныра на свете». В частности, Ростопчин ставит в вину Эстерхази то, что, будучи грубым эгоистом и цепляясь за свое положение, он всячески старается оттеснить других эмигрантов и очернить их в глазах императрицы, видя в них возможных соперников. В том же самом обвиняют его, как мы уже видели, Ришелье, а также Ланжерон и некоторые другие эмигранты. Так, влиянию Эстерхази приписывали неожиданный отъезд молодого де Сомбреля[86], которого Екатерина приглашала остаться на русской службе. Обвинения эти несомненно являются в значительной степени основательными. Эстерхази отлично умел использовать все открывающиеся перед ним возможности, очень дорожил своим собственным благополучием и отнюдь не был склонен с кем бы то ни было им делиться. Весьма вероятно, что он относился не очень доброжелательно к некоторым из своих соотечественников. Но, с другой стороны, нужно войти и в его положение. Он сам еще в ноябре 1792 г. совершенно откровенно писал

В самом конце царствования Екатерины Эстерхази удостоился еще одной особой милости со стороны императрицы: он был включен в число тех лиц, которым были пожалованы имения из конфискованных польских земель. После окончательного раздела Польши были конфискованы имения «всех участвовавших в бунте делом или советом или иными пособиями, нарушив присягу», а также «отлучившихся вне пределов империи Всероссийской и не вернувшихся к 1 января 1795 года», равно как земли, принадлежавшие польской казне и католической церкви в восставших областях. Таким образом, в руках русского правительства оказался весьма значительный земельный фонд, из которого предполагалось произвести пожалование различных лиц. Осенью 1795 года эта предстоящая раздача «польских деревень» являлась одним из главных предметов интереса и забот сановного Петербурга. Вопрос, всех волновавший, вокруг которого накопилось столько интриг, был наконец разрешен 17 августа. «Всего 62-м лицам было роздано 109 000 душ польских крестьян. Графу Платону Зубову досталось 13 000 душ с доходом в 100 000 рублей на серебро; фельдмаршалам графам Румянцеву и Суворову по 7000 душ каждому». В числе лиц, удостоенных подобного пожалования, было и несколько французских эмигрантов, и среди них на первом месте граф Валентин Эстерхази. Таким образом, потомок венгерских магнатов, земли которых были когда-то конфискованы в наказание за восстание против Габсбургской монархии, французский эмигрант, семья которого лишилась своего имущества по распоряжению республиканских властей, теперь благополучно вступал во владение имениями, отобранными русским правительством у польских повстанцев. Эстерхази получил деревни Луку, Маянов и Витаву с 1000 душ крестьян в Брацлавской и Подольской губерниях.

В октябре 1795 года Эстерхази поехал осматривать пожалованные ему земли. Первое впечатление было не очень благоприятным: имения были в страшно запущенном состоянии; после конфискации сменявшие один другого управляющие, а также крестьяне таскали и грабили, что могли. Кроме того, выяснилось, что часть имений была заложена их прежними собственниками; владельцы закладных, не получая денег, теперь сами в них поселились, и их не так легко было выселить. Некоторые участки оказались спорными; из-за них нужно было вести тяжбы с соседними помещиками. Словом, хлопот было немало. Эстерхази пробыл на месте несколько месяцев, понемногу приводя дела в порядок. Интересно отметить, что, несмотря на то что он приехал, чтобы вступить во владение конфискованными у поляков землями, он был встречен очень дружелюбно польской аристократией: Потоцкими, Ржевускими, Любомирскими и другими. Присмотревшись к местным условиям, он пришел к заключению, что в Луке, где сохранился хороший помещичий дом в чрезвычайно живописной местности, отлично можно устроиться. Широкое приволье польской помещичьей жизни видимо его прельстило. «Чем дольше я здесь живу, тем более я убеждаюсь, что нам необходимо здесь поселиться, – пишет он своей жене, – без этого через четыре года имение будет окончательно разграблено, и у нас ничего не останется, тогда как, живя здесь, мы будем пользоваться такими удобствами, каких мы не могли бы иметь во Франции, даже обладая имением, приносящим 80 000 ливров доходу».

По возвращении в Петербург Эстерхази, который продолжал считать себя состоящим на французской королевской службе, как представитель Бурбонов при русском дворе, испросил у Людовика XVIII разрешение отправиться в продолжительный отпуск, с тем чтобы вместе со своей семьей удалиться в пожалованные ему имения. Хотя, как говорит сам Эстерхази, при настоящем положении вещей дела, которыми приходилось заведовать представителю короля, не могли представлять большого интереса, Людовик XVIII счел необходимым назначить ему заместителя в лице находившегося в России эмигранта маркиза де ля Ферте-Мена. Весной 1796 года, Эстерхази, продав свой петербургский дом, выехал со всем семейством в свое имение Луку: там его и застало известие о кончине императрицы.

Второй член «триумвирата», граф де Шуазель-Гуффье[88], родственник знаменитого министра Людовика XV, был человеком совершенно иного склада. В юности он, подобно большинству молодых дворян, прошел через военную службу, но скоро ее оставил. Военное поприще его совершенно не прельщало; научные, литературные, художественные интересы – вот что, помимо светских развлечений, заполняло его жизнь. Он посещал литературные салоны, где представители аристократии, заигрывавшие с новыми идеями, встречались на равной ноге с писателями и философами. При дворе он вошел в состав того кружка приближенных к королеве лиц, во главе которого стояла семья Полиньяк. С принцессой де Ламбаль, подругой Марии-Антуанетты, его связывали отношения, по-видимому, более нежные, чем простая дружба. С другой стороны, его приятелем был Талейран, в то время еще молодой светский аббат де Перигор, весьма легкомысленно относившийся к вопросам религии. Нельзя не отметить, между прочим, что Талейран, не отличавшийся, как известно, постоянством ни в своих убеждениях, ни в своих привязанностях, оставался неизменно верным этой дружбе. Утверждают даже, будто видели, как он плакал на похоронах Шуазеля-Гуффье, зрелище во всяком случае совершенно необычайное.

С юных лет Шуазель увлекался классической древностью. В то время как его сверстники отправляются в Америку сражаться за независимость Соединенных Штатов, Шуазель, осуществляя свою давнишнюю мечту, совершает паломничество в Грецию, благоговейно разыскивая там остатки художественного творчества Древней Эллады. Результатом его странствий, продолжавшихся более года, явилось великолепно изданное, обширное сочинение «Живописное путешествие в Грецию», украшенное многочисленными гравюрами, чертежами и планами. Не ограничиваясь античной

Появление этого труда, вызвавшего громадный интерес, считалось современниками одним из самых крупных литературных событий; о нем говорили не только в Париже, но положительно во всех европейских столицах. Сочинение это издавалось отдельными выпусками, и, по мере их выхода, Гримм немедленно пересылал их Екатерине. Впрочем, последняя не очень высоко оценила это произведение и в письме к Гримму назвала его «скучной болтовней». В Париже иначе отнеслись к литературным заслугам Шуазеля, и в 1782 году он был избран членом Французской Академии на место скончавшегося д'Аламбера.

Благодаря своему труду о Греции Шуазель приобрел репутацию знатока Ближнего Востока, и, хотя он никогда не имел никакого касательства к дипломатической деятельности, в придворных кругах возникла мысль о назначении его послом при Оттоманской Порте. Кандидатура его на один из самых ответственных французских дипломатических постов была выдвинута кружком королевы. В 1784 году, всего 36 лет от роду, он сменил в Константинополе графа де Сов-При, дальнейшее пребывание которого на этом посту было признано неудобным ввиду слишком ярко выраженных его симпатий к России.

Положение нового посла было крайне затруднительным: это было время, когда Сегюр в Петербурге делал первые шаги к сближению между Россией и Францией, – сближению, которое не могло быть осуществлено без того, чтобы Франция отступила от своей традиционной политики поддержки Турции[89].

Чтобы подчеркнуть перед турками, что он не разделяет образа мыслей своего предшественника, которого он еще застал в Константинополе, Шуазель счел нужным обойтись с ним очень холодно, но на турок это произвело мало впечатления. Благодаря стараниям английской и прусской дипломатии им было отлично известно, что новый представитель дружественной державы в своем столь нашумевшем произведении призывал к разрушению Турецкой империи, угнетательницы греков. Понятно поэтому, что Шуазелю с самого начала крайне трудно было установить надлежащие отношения с великим визирем и прочими представителями Оттоманской Порты. С другой стороны, и русский посол Я.М. Булгаков относился к нему подозрительно, следил через своих соглядатаев за каждым его шагом и в своих донесениях в Петербург весьма недружелюбно отзывался о своем французском коллеге.

Шуазель воспользовался своим пребыванием в Турции, чтобы продолжать свою научную деятельность: он привез с собою несколько ученых, писателей и художников, которые должны были помогать ему в его изысканиях. Однако недоверчивое отношение местных властей, суеверие и враждебность населения на каждом шагу ставили ему препятствия.

Страстный коллекционер, ценитель и знаток античного искусства, Шуазель мечтал завладеть скульптурами афинского Парфенона. Но то, что несколько лет спустя удалось британскому дипломату лорду Эльджину, в это время оказалось не под силу французскому послу. Ему пришлось ограничиться двумя небольшими образцами этих знаменитых изваяний, которые и являются теперь одним из лучших украшений античной галереи Лувра[90], тогда как все остальные скульптуры Парфенона, похищенные лордом Эльджином, красуются в Британском музее. Другая большая археологическая затея Шуазеля, попытка произвести раскопки на месте развалин древней Трои, также потерпела неудачу из-за враждебного отношения местных жителей. Тем не менее за время пребывания в Турции Шуазелю удалось составить коллекцию совершенно исключительной ценности, как памятников греческой скульптуры, так и редких манускриптов и камей.

Политическая деятельность Шуазеля в эти годы, предшествовавшие второй турецкой войне, сводилась, согласно получаемым из Парижа указаниям, к стараниям укрепить и подготовить Турцию к столкновению с Россией, которое уже тогда казалось неизбежным. В Константинополь прибыла французская военная миссия, французские инженеры возводили укрепления по планам, одобренным французским военным управлением в Париже, французские мастера отливали пушки и мортиры по образцам, полученным из французских арсеналов. Но фанатизм турок плохо мирился с подобным вмешательством в их внутренния дела, и они с недоверием смотрели на работы своих христианских союзников. С началом военных действий деятельность Шуазеля получила двойственный характер: с одной стороны, ему нужно было заботиться о снабжении турок необходимыми припасами и продовольствием, с другой – противники Турции, Россия и Австрия, возложили на него попечение о своих подданных, находившихся в турецком плену; в силу обстоятельств он оказался как бы поверенным в делах обоих императорских дворов, и, видимо, именно эта сторона его деятельности была ему гораздо более по душе. «Я всегда буду верно следовать пути, предначертанному мне императрицей, – пишет он французскому министру иностранных дел, – мои инструкции мне это предписывают, а мое постоянное восхищение пред этой бессмертной государыней делает мне из этого столь же непреложный закон». Слова, довольно странные в устах представителя союзной с Турцией державы и ясно показывающие, что Шуазель невольно, под впечатлением того особого обаяния, которое окружало личность русской царицы и мощь Российской державы, был приведен на тот же путь, которым шел его предшественник, граф де Сен-При.

Развитию симпатий Шуазеля к России значительно способствовало и течение внутренних политических событий во Франции. Будучи в молодости склонен щеголять передовыми идеями, он теперь, наоборот, стал убежденным сторонником королевской власти. Даже принеся присягу новому строю, он пишет: «Я могу повиноваться только королю, и повиноваться слепо». Шуазель знал, что из всех монархов именно русская императрица высказалась наиболее решительно в защиту старого режима, он думал, что именно от нее французский король и французское дворянство могут ожидать наибольшей помощи и поддержки; все это склоняло его в пользу России и побуждало поступать так, чтобы по возможности снискать расположение русского двора. В этом отношении он проявлял крайне разностороннюю деятельность: он взял на себя распределение и раздачу русским и австрийским пленным посылок, получаемых ими с родины, нередко помогая им из собственных средств; он устроил госпиталь для больных и раненых, он озаботился приисканием приличных помещений для пленных офицеров. «Если бы не предрассудки турок, препятствующие им склониться на мои настойчивые просьбы, мой дом был бы обращен в убежище для всех подданных вашей бессмертной государыни, – пишет он русскому вице-канцлеру, – я не вижу и не хочу видеть ничего другого, кроме счастья способствовать благотворительной деятельности Екатерины». Своему влиянию приписывал Шуазель даже освобождение своего недоброжелателя, русского посла Я.И. Булгакова, которого турки, по своему обыкновению, в начале войны посадили в Семибашенный замок[91]; во всяком случае, из Константинополя в Триест Булгаков был доставлен на специально ожидавшем его французском фрегате. Иногда к Шуазелю обращались из России с поручениями и более щекотливого свойства; так, например, ему пришлось способствовать побегу нескольких русских и даже одного француза, состоявшего на русской службе, из турецкого плена.

Устрашенный успехами революции, Шуазель в это время начинает вести двойную игру. Оставаясь официальным представителем Франции, он входит в сношения с покинувшими свое отечество принцами, графом Прованским и графом д'Артуа, и предлагает

Шуазель сперва решил было не подчиняться приказу о своем отозвании, но, на его несчастье, при отступлении коалиционных войск после сражения при Вальми значительная часть их походной канцелярии попала в руки республиканцев; среди бумаг оказалась и вся переписка Шуазеля с принцами. В Париже против него немедленно был составлен обвинительный акт. Известие об этом, дошедшее до Константинополя, совершенно подорвало его положение среди тамошних его соотечественников. Некоторыми членами французской колонии, к которым присоединились моряки со стоявших на Босфоре французских судов, было предъявлено требование о немедленном его удалении. Шуазель убедился, что дальнейшее его пребывание в Турции становится небезопасным. Погрузив все свои художественные сокровища и свою серебряную посуду на корабль, он сам ночью верхом, под охраной трех русских офицеров и нескольких верных албанцев, тайком выбрался из Константинополя и направился через Трансильванию в Россию.

Шуазелю предшествовала его репутация литератора, ученого, знатока искусства. Поэтому известие о предстоящем прибытии столь замечательнаго человека вызвало в петербургском придворном обществе большой интерес. Даже сама Екатерина, ранее весьма резко критиковавшая произведение Шуазеля, по-видимому, поддалась общему увлечению. «Никогда никого не ожидали с таким нетерпением, – рассказывает граф Головкин. – Я помню, в Царском Селе, когда я шел навстречу императрице, спускавшейся по маленькой лестнице с колоннады в сопровождении принца Нассау-Зигена, она крикнула мне издалека: „Отгадайте, кого мы увидим здесь через шесть недель. Это граф де Шуазель-Гуффье; мне сообщают, что, может быть, он будет здесь уже и раньше и что он уже находится на нашей территории“. Это было сказано с такой живостью, какую я мог объяснить лишь его литературной славой, соблазнившей фаворита графа Зубова, а также тем расположением, которое императрица всегда питала к парижским остроумцам».

Мари Габриэль Флоран Огюст де Шуазель-Гуфье. Художник Л.Л. Буальи

Шуазель-Гуффье прибыл в Петербург весной 1793 года. Императрица встретила его чрезвычайно милостиво. «Между славными врагами после окончания сражения всякие раздоры прекращаются, и они отдают друг другу должное, – сказала она, – вы исполнили свой долг, вы разыграли свою игру, а я, с своей стороны, вела мою маленькую ладью как можно лучше». «Представлен и хорошо принят граф Шуазель-Гуффье, бывший короля французского министр в Цареграде и оттуда приехавший прямо к нам. Ему дают пенсию, как Сен-Присту и Сенак-де-Мельяну», – отмечает 19 июня в своем дневнике Храповицкий.

Одним из первых лиц, которого Шуазель встретил при дворе Екатерины, был его предшественник на посту французского посла в Турции, граф де Сен-При. Шуазель счел долгом публично извиниться перед ним за свое невежливое поведение в Константинополе. Таким образом, волею судеб, былые соперники, которые оба в свое время должны были на берегах Босфора противодействовать намерениям русской императрицы, теперь сошлись у ее престола, принужденные искать ее защиты и покровительства.

Первое появление Шуазеля при дворе вызвало некоторое разочарование. Согласно общему мнению, он далеко не оправдал тех ожиданий, с которыми он был встречен. Наружность его не располагала в его пользу. «Он был маленького роста, широкоплеч, громадные, всклокоченные брови придавали его лбу вид матраса, из которого вылезает шерсть, – пишет граф Головкин, – его маленький нос напоминал клюв попугая, у него было что-то деланое во взгляде, разгоряченный цвет лица, больше хитрости, чем ума, в лице; развязные манеры плохо прикрывали его смущение; к тому же у него не было никакой ленты, никакого ордена, кроме маленького креста Св. Людовика в петлице… Так как прошло уже несколько лет, с тех пор как он покинул Францию, этот вечный предмет всех разговоров того времени, то его рассказы показались неинтересными». Весьма нелестно отзывается о нем и графиня Головина. «Я не знала никого, кто бы в такой степени, как г. де Шуазель, обладал даром слез, – пишет она, – я еще помню его представление в Царском Селе; при каждом слове, которое ему говорила ее величество, его мигающие глазки наполнялись слезами. Посаженный за столом напротив императрицы, он не спускал с нее глаз; однако его растроганный, покорный и почтительный вид не мог вполне скрыть плутовства, свойственного мелким душам». Словом, вначале он не имел успеха в придворном обществе. С своей стороны, Эстерхази, сразу почуявший в нем возможного соперника, старался его потопить. «Эстерхази теперь в большом затруднении по случаю прибытия графа Шуазеля-Гуффье, – отмечает Ростопчин, – граф Шуазель, бывший посол, заискивает милости, но Эстерхази слишком опасается его и не допустит достигнуть цели».

Довольно быстро, однако, Шуаззелю удалось рассеять создавшееся против него предубеждение. «Вначале Екатерине нравилось ставить его в затруднительное положение, задавая ему вопросы о некоторых эпизодах его политической деятельности, на которые трудно было отвечать, по крайней мере в Петербурге, – рассказывает современник, – это было испытание его остроумия; он удачно выбрался из расставленных ему сетей». Екатерина оценила его находчивость и разносторонние познания и стала относиться к нему с большей благосклонностью. «Новопришедший начинает нравиться, – сообщает Ростопчин, – его принимают с большим отличием; недавно он получил в подарок 2000 червонцев». Такая же сумма была назначена ему в виде пожизненной пенсии. Таким образом, он лично мог считать себя широко обеспеченным, тем более что его жене, оставшейся во Франции, каким-то образом удалось сохранить значительную часть их состояния. Во всяком случае то, что он получил в России, далеко покрывало те потери, которые он потерпел во Франции. Но заботы Екатерины этим не ограничились: старший сын его был произведен в поручики гвардии[92], а младший – принят в кадетский корпус.

Не пользуясь такой исключительной близостью к императрице, как Эстерхази, Шуазель все же постоянно бывал при дворе. Екатерина нередко с ним беседовала совершенно запросто и иногда затрагивала в этих беседах вопросы, лично ее близко касавшиеся. Так, например, однажды, в конце 1794 года, императрица вызвала к себе Шуазеля и, показывая ему французский памфлет, в котором на нее взводилось обвинение в соучастии в убийстве Петра III, заявила ему: «Эти французы совершенно помешались; я, конечно, не обязана давать никаких объяснений, но я вам клянусь перед Богом, что я никогда никого не приказывала убивать, слышите ли вы, никого!» Возможно,

Конечно, и в обществе не замедлили признать, что первое впечатление было неправильным и что, в действительности, граф Шуазель обладает большими достоинствами. «Г. Шуазель-отец имеет приятные черты лица, – пишет Ростопчин (этот отзыв несколько расходится с вышеприведенным описанием его наружности), – он говорит хорошо, но с некоторой наклонностью к высокопарным выражениям; ответы его быстры, и, когда представляется случай, он всегда умеет вставить кстати какую-нибудь любезность». Шуазель старался воскресить на берегах Невы несколько уже поблекшее искусство легкой, приятной и остроумной беседы, когда-то процветавшее в парижских салонах дореволюционной эпохи. «Невозможно было говорить более приятно и более поучительно, чем он, о всем, что касалось искусства», – говорит Головкин. Шуазель и сам прекрасно рисовал и настолько этим увлекался, что когда был занят рисованием, то забывал про важнейшие дела.

Вскоре его художественные склонности нашли широкое применение. Шуазель был одним из поклонников княгини Прасковьи Андреевны Голицыной, урожденной графини Шуваловой, дочери гофмейстерины молодой великокняжеской четы и супруги одного из светских «львов» того времени, князя М.А. Голицына. «Граф Шуазель был до такой степени безумно в нее влюблен, – пишет мадам Виже-Лебрен, – что капризы и странности, которые ему приходилось переносить, только усиливали его любовь». Ухаживанье Шуазеля, по-видимому, увенчалось успехом, и вот, как результат этого романа, возбудившего немало толков в петербургском обществе, Голицынский дворец, благодаря тонкому вкусу Шуазеля и его познаниям в области искусства, понемногу превратился в настоящий художественный музей.

Таким образом, Шуазель в скором времени занял прочное и вполне определенное положение, и при дворе, и в петербургском свете; графу Эстерхази пришлось примириться с тем, что во всех вопросах, касающихся эмигрантов, голос новоприбывшего его соотечественника получил значительное влияние. Не всегда выступления Шуазеля по этим вопросам бывали удачны, иногда он слишком легкомысленно, слишком поверхностно относился к вопросам, требовавшим большей осторожности. Так, например, по его просьбе несколько французских офицеров было принято на службу в наш черноморский флот. Шуазель поручился за их порядочность. Между тем, как уверяет С.Р. Воронцов, некоторые из них оказались якобинцами, намеревавшимися сжечь наши корабли, что будто бы было доказано их письмами, которые удалось перехватить. Подобные отдельные неудачные случаи, однако, уже не могли подорвать его положения.

П.А. Голицына. Художник А.П. Брюллов

При раздаче польских земель не был забыт и Шуазель; ему было пожаловано поместье близ границы Галиции. Рассказывают, что он окольными путями сам намекнул на желательность получить именно данную землю, которая в его глазах имела то преимущество, что не была конфискована у частных владельцев. В этом отношении он оказался более щепетильным, чем Эстерхази.

В 1795 году Людовик XVIII предложил Шуазелю занять пост его представителя в Вене. Однако венский двор отнесся к этому назначению неодобрительно. Вскоре после этого Шуазель покинул Петербург и удалился в пожалованное ему имение. Там он оставался до того момента, когда он снова был вызван в Петербург уже в следующее царствование.

Маркиз де Ламбер был военным. Начав службу офицером в полку Руаяль-Крават, он в последние годы старого режима дослужился до высоких чинов и пользовался в армии репутацией опытного и знающего генерала. Он эмигрировал в Германию в начале революции и состоял при герцоге Брауншвейгском во время первого похода коалиционных войск. В сражении при Вальми он находился в штабе прусского короля. Старший сын его отправился в Россию и поступил на русскую военную службу; зачисленный в состав войск, отправленных в Польшу, он был убит в одном из столкновений с поляками, предшествовавших второму польскому разделу.

«14 июня (1792 года) польские укрепления были взяты, и поляки разогнаны, – пишет граф Эстерхази своей жене, – но среди потерь в русских войсках я оплакиваю молодого Ламберта, сына генерала, юношу, которого я часто видел здесь эту зиму и который обладал большим мужеством и военными талантами. Он был убит на парапете укрепления, куда он взобрался верхом. Я подумал о его несчастном отце, который мне столько раз о нем писал и ничего не жалел как для его воспитания, так и для того, чтобы его содержать здесь на службе». Геройская смерть молодого французского добровольца, погибшего в рядах русской армии, давала основание его отцу рассчитывать на особое внимание со стороны российской императрицы. Поэтому, после неудачного исхода кампании 1792 года, он через посредство Гримма предложил свои услуги Екатерине. Надежды его оправдались в полной мере, он был приглашен приехать в Россию. «Г. де Ламбер прибыл сюда недели две тому назад, – пишет Екатерина Гримму 31 марта 1794 года, – и доставил мне письма, которые вы ему поручили. Я видела его только два раза, но скоро я познакомлюсь с ним поближе. Картины, которые он привез, очень приятны». Французские эмигранты, заметим кстати, нередко продавали в России всякого рода принадлежавшие им художественные произведения, ценную мебель и т. п., которые им удалось вывезти из Франции.

Маркиз де Ламбер был принят на русскую службу с чином генерал-поручика. Одно время он пользовался большим расположением императрицы, попав в число тех лиц, которым был открыт постоянный доступ ко двору. «Обеденный стол ее (Екатерины), – читаем мы в записках статс-секретаря Грибовского, – был в сие время во втором часу пополудни. В будничные дни обыкновенно приглашаемы были к столу… два эмигранта французские, добрый граф Эстерхази и черный маркиз Деламбер». «Г. Ламбер, генерал-поручик нашей службы, живет в Царском Селе, – сообщает Ростопчин, – он кичится большой строгостью в нравах и немилосердно судит о всех французах, кроме самого себя. Он выказывает смешную небрежность и, кроме императрицы, Зубова, Моркова и некоторых других лиц, ни на кого не обращает внимания и никому не кланяется». О необычайном самомнении Ламбера говорят и другие современники. В противоположность большинству эмигрантов, это был человек малообщительный, державшийся несколько в стороне от своих соотечественников и редко появлявшийся в петербургских гостиных. «Он говорил вполголоса, входил и выходил, не принимая участия в общем разговоре и без того, чтобы на него обратили внимание. Он всегда имел вид заговорщика. Человек достойный и строго нравственный, он считал себя вправе всем давать советы с таким авторитетом, что его невольно слушали», – пишет про него дочь графа Шуазеля-Гуффье.

Примерно год спустя после приезда маркиза де Ламбера в Россию на него было возложено

В последний год царствования Екатерины маркиз де Ламбер, подобно двум другим членам «триумвирата», был удостоен пожалования землями. Ему было даровано 300 душ крестьян в окрестностях Нарвы. Младший сын его, принятый в кадетский корпус, сделал впоследствии в России блестящую военную карьеру.

Рассматривая положение этих трех лиц (графа Эстерхази, графа Шуазеля-Гуффье и маркиза де Ламбера), наиболее приближенных к императрице из всех поселившихся в России французских эмигрантов и действительно пользовавшихся ее совершенно исключительным расположением, мы видим, что в сущности они в ее царствование не несли у нас никакой определенной государственной службы. Им от времени до времени давали то или иное отдельное поручение, их мнение иногда выслушивали по вопросам, касавшимся эмиграции, они могли оказывать покровительство тому или другому из своих соотечественников, но этим дело и ограничивалось. Их деятельность, за редкими исключениями, не выходила из сферы придворных отношений. В значительной доле прав Эстерхази, когда говорит, что если Екатерина допустила его в число своих приближенных, то это объясняется тем, что ей нравилось с ним разговаривать. Живой, деятельный ум императрицы находил удовлетворение в обмене мыслями с этими остроумными собеседниками, умевшими приятно и легко касаться самых разнообразных предметов и принесшими с собою на берега Невы утонченные манеры версальского двора.

Что касается роли этих лиц в эмиграции, то первоначально Эстерхази, как официальный представитель принцев при русском дворе, несомненно, принимал большое участие в осуществлении политических идей и замыслов руководителей эмиграции, но в последние годы он совершенно отошел от политической деятельности и жил на покое, ограничиваясь, главным образом, своими личными и семейными интересами. Шуазель-Гуффье и Ламбер прибыли в Россию искать спасения от переживаемых невзгод, они были рады найти здесь спокойное пристанище и, по-видимому, вовсе и не стремились выступать на неблагодарном поприще эмигрантской политики.

Наряду с этими тремя представителями эмиграции, занимавшими наиболее почетные места, нельзя, однако, не упомянуть другого эмигранта, также нашедшего приют и покровительство под сенью русского императорского орла и хотя остававшегося гораздо более в тени, но из-за кулис оказывавшего значительное влияние на ход и направление всей политической деятельности эмиграции. «У нас в Италии есть один эмигрант знатный, получше, как видно, всех наших Эстерхазиев и ему подобных, который имеет в Париже сношения и даже шпионов туда посылает», – писал Безбородко графу А.Г. Воронцову. Он имел в виду пресловутого графа д'Антрега.

Луи-Эммануил-Генрих-Александр де Лоне, граф д'Антрег, родной племянник графа де Сен-При, которому он причинил немало забот и огорчений, представляет собою яркий тип одного из тех международных авантюристов, которыми так богат конец XVIII века. В его лице мы можем наблюдать своеобразную смесь памфлетиста, дипломата и шпиона. Увлекающийся, предприимчивый, бесконечно самолюбивый и тщеславный, ставящий выше всего свою независимость, д'Антрег долго не мог установиться, не мог найти своего настоящего призвания. Неоднократно менял он как свои политические, так и свои религиозные убеждения: мы видим его то последователем Руссо с его сентиментальным деизмом, то убежденным вольнодумцем, то строгим защитником церковных канонов. При появлении его при дворе в Версале он обижен тем, что ему, потомку хотя и старинного, но не знатного провинциального рода, не оказывают тех почестей, на которые он рассчитывал: ему отказывают в праве пользоваться придворным экипажем. Этого достаточно, чтобы отбросить его в оппозицию. Он сближается с передовыми литературными и художественными кругами и вскоре сам выступает на литературном поприще: он выпускает брошюру в защиту только что уволенного в отставку, опального министра Неккера. Благодаря несомненному дарованию автора, брошюра, весьма резко написанная, производит сильное впечатление. Встревоженное правительство приказывает отобрать и уничтожить все имеющиеся экземпляры, что сразу создает д'Антрегу шумную популярность. Между тем кое-кто из близких к королеве лиц заинтересовывается новым талантом; таким образом он входит в соприкосновение с так называемым кружком Полиньяк. Там царит иная атмосфера, и д'Антрег, поддаваясь ее влиянию, пишет столь же восторженную брошюру о деятельности Калонна. Злые языки утверждали, что в данном случае решающее значение имели доводы особого свойства: называли сумму в 100 000 ливров, будто бы полученную д'Антрегом. Этот слух, свидетельствующий о том, как высоко ценилась его поддержка, казался тем более правдоподобным, что д'Антрег вечно нуждался в деньгах: его губили и разоряли женщины. «Из-за женщин, – пишет ему его мать, – вы потеряли положение, состояние, возможность жениться; они вас скомпрометировали самым предосудительным образом, они вас сделали больным и подвергли опасности быть убитым». Среди многочисленных любовных интриг д'Антрега наиболее прочной оказалась его связь с известной певицей парижской Оперы, Антуанеттой Сент-Юберти. Далеко не красивая, наоборот, несколько вульгарная и притом крайне развратная, обладавшая чудным голосом и какой-то особой привлекательностью, она пользовалась громадным успехом. Сам Глюк был от нее без ума, Мирабо некоторое время был с ней в близких отношениях; его преемником и явился д'Антрег. Ее связь с д'Антрегом отнюдь не мешала ей, однако, прибегать к покровительству более состоятельных поклонников, и д'Антрег, со своей стороны, не только против этого не возражал, но, напротив, не стесняясь, пользовался всеми благами, выпадавшими на долю его подруги.

Тем временем он заразился охватившим Париж революционным энтузиазмом. В 1788 году выходит его «Записка о Генеральных Штатах, о их правах и способе их созвания», выдержавшая подряд 14 изданий. В ней д'Антрег не только выступает противником неограниченной королевской власти, но местами высказывает даже республиканские взгляды. Впрочем, его точка зрения далеко не совпадает с господствующим течением. Политические идеалы его довольно туманны: он проповедует возврат к старому, к тому строю, который существовал во Франции до утверждения в ней королевского абсолютизма; в этом древнем строе он усматривает действие исконной, настоящей французской конституции, на началах которой и надлежит, по его мнению, вновь строить государственный порядок, отметая позднейшие наслоения, лишившие народ его первоначальной свободы. Подобная позиция облегчила впоследствии автору переход в лагерь противников нового строя.

Дорожа, с другой стороны, феодальными традициями, д'Антрег уклоняется от предложенной ему чести стать одним из представителей парижской буржуазии и предпочитает быть избранным депутатом от дворянства своей провинции. Идя дальше по этому пути, он отстаивает голосование по сословиям и возражает против поголовной подачи голосов. На собрании 4 августа, на котором дворянство в порыве воодушевления отказалось от своих привилегий, он не

В начале 1790 года д'Антрег, под предлогом расстроенного здоровья, выехал за границу по выданному Национальным собранием паспорту сроком на шесть месяцев с твердым намерением окончательно поселиться за границей. Материальное положение его было отчаянным: все его имения были разграблены, его родной замок сожжен и разрушен; таким образом, он лишился всего своего достояния и всех своих доходов. Единственным выходом представлялась женитьба на Сент-Юберти, которая в обмен на имя и титул готова была предоставить ему известную обеспеченность; они тайно обвенчались в Швейцарии. Брак этот, который д'Антрег в течение многих лет скрывал даже от своей матери, конечно, означал для него полный разрыв семейных связей, делая его каким-то отщепенцем в той среде провинциального дворянства, к которой он принадлежал по рождению.

Теперь, наконец, д'Антрег нашел ту деятельность, которая его удовлетворяла и вполне соответствовала его способностям: он становится одним из главных агентов контрреволюции и старается постепенно сосредоточить в своих руках все нити эмигрантской политики. Под чужим именем разъезжает он между Пьемонтом, Швейцарией и Миланом, всюду вербуя сторонников вооруженного вмешательства во французские дела. Вместе с тем, чтобы засвидетельствовать перед эмиграцией свою политическую благонадежность, он издает «Обращение к французскому дворянству», в котором этот бывший поборник передовых идей прославляет дворянство как опору монархии и основу государственного строя. Одновременно он заявляет себя правоверным католиком и даже пишет смиренное письмо папе.

Благодаря своей ловкости, своему изворотливому уму и писательскому таланту, д'Антрегу удается обратить на себя внимание многих государственных деятелей в различных странах Европы, которые начинают с ним серьезно считаться. Сам он сначала смотрит на себя как на агента исключительно короля. Его старания направлены на то, чтобы побудить бурбонские дворы, и преимущественно Испанию, выступить на защиту французской королевской семьи; когда же это не удается, он обращается в Кобленц и через посредство Бодреля входит в сношение с принцами, которых он начинает снабжать сведениями и советами. Летом 1792 года Калонн ему пишет: «Принцы имеют больше оснований выражать вам свою благодарность, чем давать вам какие-либо инструкции». По прибытии графа Прованского в Верону д'Антрег непосредственно предлагает ему свои услуги, чтобы развить дипломатическую кампанию против революционной Франции. Насколько дорожил граф Прованский этими услугами, видно из того, что, провозгласив себя регентом, он д'Антрегу первому из всех жалует орден Св. Людовика – орден, по правилам, – награждающий военные заслуги, каковых за д'Антрегом во всяком случае не числилось. Регент снисходит даже до того, что украшает бывшую г-жу Сент-Юберти лентой Св. Михаила. Впрочем, д'Антрега лично он едва ли склонен был уважать, по крайней мере, ближайший друг и поверенный регента, граф д'Аваре, называет д'Антрега «цветом негодяев».

Д'Антрег в это время поселился в Венеции. Венеция конца XVIII века, «самый фантастичный из городов тогдашней Италии, а может быть, и всей Европы», привлекавшая столько знатных путешественников, столько знаменитостей литературы и искусства, столько прожигателей жизни, была тем местом, где среди празднеств и маскарадов в пестрой толпе смешивались люди самых разных национальностей, самых различных общественных положений и политических взглядов, где эмигранты-роялисты сталкивались с якобинцами, носители громких старинных фамилий – с вышедшими неизвестно откуда разбогатевшими дельцами. Какая благодатная почва для политических интриг, для шпионства, для заговоров! Более подходящей обстановки для деятельности такого лица, как д'Антрег, нельзя себе представить. Благодаря своей дружбе с испанским посланником при Венецианской республике Лас-Казас, убежденным сторонником французских роялистов, д'Антрег пристраивается на испанской службе; его принимают в испанское подданство, причисляют к испанскому посольству в Венеции с довольно крупным содержанием и награждают испанским орденом. Через его руки проходит вся тайная переписка между роялистскими агентами в Париже и мадридским двором. К нему же поступают донесения роялистских агентов во всей Италии. Он находится также в постоянных сношениях с Дрейком, английским вице-консулом в Ливорно, которому поручено поддерживать интриги против Франции. Он получает крупные суммы из разных источников, но считает ниже своего достоинства точно отчитываться в их израсходовании.

Главные его старания направлены на то, чтобы приобрести доверие русских дипломатических представителей: А.Г. Лизакевича в Генуе, графа Ф.А. Головкина в Неаполе и А.С. Мордвинова в Венеции. Лизакевичу поручено следить за неким Семонвилем, остановившемся в Генуе по дороге в Константинополь, куда он командирован Французской республикой с целью возбудить Оттоманскую Порту против России. Д'Антрег каким-то путем достает секретную инструкцию, полученную этим Семонвилем из Парижа, и переписку его с французским поверенным в делах в Венеции. Он также вручает Лизакевичу план восстания, которое французское правительство намеревалось зажечь в России[93]. Головкину важно быть осведомленным о сношениях Комитета общественного спасения с Турцией и Польшей; д'Антрег снабжает его целым рядом совершенно доверительных документов по интересующим его вопросам. Наконец, Мордвинову он также оказывает весьма ценные услуги.

Большой канал в Венеции с Санта Мария делла Салюте. Художник Б. Беллотто

Старания д'Антрега не пропали даром. Правда, сначала он сделал крупную ошибку. Очевидно, не отдавая себе отчета в значении подобной награды и к тому же явно преувеличивая свои услуги, он решился ходатайствовать о пожаловании ему не более не менее как портрета императрицы. Ходатайство это было оставлено без ответа. Зато потом, в трудную минуту, его связи с русским дипломатическим миром ему весьма пригодились. После того как Испания в апреле 1795 года заключила в Базеле мир с Францией, д'Антрег оказался в самом неопределенном положении, тем более что его друг и покровитель Лас-Казас был переведен в Лондон. Д'Антрега отчислили от испанского посольства; дальнейшее получение содержания представлялось весьма сомнительным. Тут-то его и выручило из беды покровительство русского двора. По просьбе графа Прованского он осенью 1795 года был причислен к русскому посольству в Венеции и принят на русскую государственную службу с соответственным содержанием, продолжая, впрочем, по-прежнему числиться испанским подданным. Нельзя сказать, чтобы Мордвинов обрадовался своему новому сотруднику. Формально д'Антрег становился его подчиненным, занимая, однако же, вполне самостоятельное и весьма своеобразное положение, и при таких условиях установить с ним надлежащие отношения было,

Получив новое назначение, д'Антрег переселяется в помещение русской миссии, и с этого момента начинается полный расцвет его политической деятельности. Он стремится стать главным посредником между Людовиком XVIII и Екатериной и, как видно из вышеприведенных слов графа Безбородко, это ему до некоторой степени и удается. С другой стороны, он организует в Париже роялистское осведомительное бюро, с которым он через подставных лиц поддерживает регулярные сношения. Правда, сообщаемые из Парижа сведения далеко не всегда ценны, часто даже не вполне достоверны, но это не так важно. Главное дело в том, что никто, кроме него, не имеет таких свежих, таких непосредственных известий о том, что происходит в Париже, и конечно д'Антрег, со свойственной ему самоуверенностью, умеет использовать их так, чтобы выставить свою деятельность в наиболее выгодном свете. Впрочем, он не все передает в Верону; кое-что он сохраняет в тайне, оставляя за собою возможность вести свою самостоятельную политику. Вместе с тем он продолжает свою литературную деятельность, составляя записки и брошюры по различным политическим вопросам и полемизируя не только с республиканцами, но, в особенности, со сторонниками умеренных взглядов в эмиграции. Наконец, руку д'Антрега видят даже в покушениях, впрочем, неудачных, коим подверглись в Северной Италии двое представителей Французской республики.

Немедленно после принятия королевского титула Людовик XVIII вызывает д'Антрега к себе в Верону. Он с ним советуется при составлении своего манифеста к французскому народу. Д'Антрег уже видит себя в роли первого министра, но через несколько дней его отпускают обратно в Венецию. После вынужденного отъезда Людовика XVIII из Вероны д'Антрег остается в роли его негласного представителя в Италии. Французское правительство, считая его одним из наиболее опасных своих врагов, неоднократно предъявляет к венецианским властям настойчивые требования об его изгнании, но официальное положение д'Антрега в составе русской дипломатической миссии делает его неприкосновенным, и все ограничивается тем, что венецианские власти обещают снестись по этому вопросу с русским двором. Только приближение наполеоновских войск к Венеции в мае 1797 года заставляет д'Антрега совместно с прочими чинами русской миссии покинуть территорию Венецианской республики. История его ареста Бернадотом в Триесте, при котором в руки Наполеона попался портфель с документами, касавшимися сношений генерала Пишегрю с принцем Конде, равно как и история дальнейшей судьбы д'Антрега, выходит из рамок настоящего очерка.

Деятельность д'Антрега, бурная, суетливая, порой очень яркая, не привела ни к каким осязательным результатам, не оставила по себе сколько-нибудь заметных следов, но по справедливости можно сказать, что это не столько его вина, сколько вина того обстоятельства, что он посвятил свои силы делу, обреченному историей на неудачу. Как бы то ни было, граф д'Антрег, хотя никогда и не переступивший русской границы, но все же проживший самые блестящие годы своего мятежного существования на русской территории (поскольку таковой следует считать помещение российской дипломатической миссии), несомненно является одной из самых интересных и своеобразных фигур среди французских эмигрантов, пользовавшихся покровительством России.

Глава XIV

В первую половину своего царствования Екатерина II поддерживала оживленные сношения с представителями французской литературы и философии; в последние годы ее правления мы не находим между эмигрантами, прибывшими в Россию, ни одного сколько-нибудь известного писателя или ученого[94]. Единственным исключением является Сенак де Мейлан, приезд которого в Россию, нужно впрочем, сказать, вносит несколько комическую нотку в историю отношений между эмиграцией и русским двором. Нельзя, действительно, без улыбки читать о необычайных претензиях этого лица, автора нескольких беллетристических произведений и довольно поверхностных трудов по части государственного хозяйства, который на этом основании думал, что в Россию он явится неким преобразователем и просветителем, перед которым сразу откроются все пути к высшим государственным должностям. Самым подходящим он считал для себя пост министра финансов, но в крайнем случае готов был посвятить свои силы и дипломатии, соглашаясь занять должность хотя бы российского посла в Константинополе. Разумеется, он не сразу выступил с подобными притязаниями. Начал он с гораздо более скромного предложения – написать историю царствования Екатерины II, но довольно скоро после приезда в Россию раскрыл свои карты. Екатерина, со своей стороны, быстро его разгадала, его разговоры ей надоели, и после трех-четырех свиданий она перестала его принимать, однако переписка между ними продолжалась. До нас дошли как письма императрицы к Сенаку, так и письма ее к Гримму о нем. Благодаря этому мы имеем возможность проследить, как постепенно менялось отношение императрицы к этому лицу. Сначала она принимает его весьма любезно, затем, ознакомившись с его притязаниями, она с тонкой иронией пытается ему объяснить всю их нелепость; в дальнейшем, видя, что он не желает понимать подобных намеков, она принуждена более определению поставить его на место; но все это делается в легкой, изящной и не только не обидной, но даже весьма милостивой форме. Вместе с тем в этих письмах императрицы можно найти отражение ее взглядов на весь ход истории России, на то, в каком духе следует писать эту историю и какие обязанности берет на себя придворный историограф. Таким образом, вся совокупность данных о пребывании Сенака де Мейлана в России представляется нам в виде своего рода «романа в письмах», требующих для ясности лишь краткаго комментария.

Габриель Сенак де Мейлан, сын придворного врача Людовика XV, человек несомненно талантливый и образованный, но обладавший непомерным самомнением, сначала посвятил себя административной деятельности. В конце царствования Людовика XVI он занимал должность губернатора одной из северных провинций. Его первый научный труд «Рассуждения о богатстве и роскоши», направленный против Неккера, обратил на себя всеобщее внимание. Сенак рассчитывал, что король его немедленно призовет и поручит ему заведование финансами королевства. Надежде этой не суждено было осуществиться, но Сенак остался при том убеждении, что если бы он своевременно был поставлен во главе управления страной, то революция, вероятно, была бы предотвращена. В 1790 году он эмигрировал в Ахен, откуда и обратился к русской императрице с письмом, предлагая заняться составлением истории России в XVIII веке; предложение это он просил сохранить в тайне. К письму были приложены повесть под заглавием «Два кузена» и план издания записок из жизни маршала герцога Ришелье как образчики литературных способностей автора.

Екатерину это предложение, видимо, заинтересовало. В свое время Вольтер написал «Историю Петра Великого», которая немало способствовала ознакомлению Западной Европы с личностью великого преобразователя и прославлению его деятельности; отчего бы теперь другому французскому писателю не взяться за составление истории России за

Габриель Сенак де Мейлан. Неизвестный художник

Но для достижения цели нужно, чтобы автор обладал надлежащими качествами. Сенак де Мейлан – величина неизвестная, слава его не распространилась за пределы его отечества. Екатерина навела справки. Сведения получились удовлетворительные: оказалось, что «он пользуется безукоризненной репутацией честного, умного и достойного человека, карьере которого помешали смуты, волнующие его отечество». Но этого, конечно, было недостаточно.

Сенак де Мейлан извещал, что он направляется в Венецию, куда и просил прислать ему ответ. Поэтому императрица поручила А.С. Мордвинову, нашему посланнику в Венеции, войти с ним в личные сношения и собрать о нем более обстоятельные сведения; при этом она пояснила, какого рода требования она считает нужным предъявить к лицу, которое берется за составление русской истории. «Чтобы я могла согласиться с его намерением, – пишет императрица, – необходимо, чтобы я была уверена в том, что тот, кто возьмет на себя этот труд, отказался от предрассудков, которыми заражено большинство иностранцев по отношению к России; например, они видят в черном свете все, что ее касается, нимало не принимая в расчет того, что происходило в то же самое время в других странах; они утверждают, что в России до Петра I не было ни законов, ни государственного управления, тогда как в действительности было совершенно наоборот. Правда, что смуты, последовавшие за смертью царя Ивана Васильевича, отодвинули Россию на 40–50 лет назад, но до этого времени она шла вровень с Европой. Те усилия, которые были сделаны ею для объединения и для освобождения своих княжеств от татарского ига, – эта часть ее истории очень мало известна. До этого нашествия великие князья принимали самое видное участие в делах Европы и состояли в союзе и родстве со всеми царствующими домами нашего полушария; неоднократно они способствовали сохранению на престоле того или другого короля или императора, интересы которого они брались защищать». Нельзя не признать, что сделанный императрицей в нескольких словах разбор тех предрассудков, с которыми иностранцы нередко приступают к изучению русской истории, составлен мастерски и, к сожалению, не вполне утратил своего значения даже и до настоящего времени.

Далее Екатерина переходит к более щекотливому предмету и с полной откровенностью и совершенно определено высказывается по вопросу о составлении истории ее собственного царствования и о целях, которые подобная история должна преследовать. «Относительно истории монархов, написанной во время их жизни, – пишет она, – я придерживаюсь того же мнения, как относительно монументов, которые им ставят ранее их смерти: неизвестно, будет ли это украшением города или заслуженным памятником… Нужно, чтобы автор или редактор подчинился тем стеснительным правилам, которым необходимо будет следовать, потому что история или записки, могущие служить материалом для истории России, предпринятой с моего одобрения и согласия, могут принять только такую форму и направление, которые имели бы в виду вящую славу государства и служили бы потомству предметом соревнования и поучения… Не следует ошибаться насчет значения моих слов: я имею в виду не лесть, а справедливую оценку фактов». Екатерина предупреждает также Сенака о тех затруднениях, которые его ожидают. «Он сам отлично может судить о всех трудностях, с которыми сопряжено составление истории страны, даже язык которой ему неизвестен и обычаи которой не всегда были сходны с обычаями некоторых других стран, хотя эти обычаи в сущности нисколько не более странны, чем обычаи многих других народов».

Данное Мордвинову поручение сводилось к следующему: «Вы завяжете с ним знакомство, постараетесь узнать поближе его образ мыслей о вещах и событиях и каковы на самом деле могут быть его намерения: хочет ли он приехать сюда, и в каком звании. Он будет принят как иностранец, отличающийся умом и занимавший известные должности. Достаточно ли он сговорчив, чтобы позволить управлять собою в такой важной работе, как та, которую он хочет предпринять?»

Войдя в сношение с Сенатом, Мордвинов донес, что «за немногие дни, в течение коих он постарался узнать его характер, ум его представился ему достаточно гибким».

Получив это донесение, Екатерина решила сделать попытку использовать Сенака в качестве историка и вызвала его в Россию. «Вы ему вручите 2000 червонцев, которые я велела вам выслать на расходы по его путешествию в Россию, – пишет она Мордвинову, – работа, которую он предпримет, дает ему право на почетное звание с соответствующим окладом, если он того желает; впрочем, он здесь нисколько не будет стеснен, и ему будет предоставлена полная свобода по его выбору заниматься и изучать историю России, изложенную так, как я сама ее понимаю или желаю, чтобы она была понимаема».

Сенак, разумеется, принял все поставленные ему условия; для него писание истории России было только предлогом, чтобы попасть ко двору Екатерины; он не сомневался, что стоит ему только появиться, и императрица сама предложит ему соответствующий его способностям высокий административный пост. Для начала Сенак все же счел нужным разыграть маленькую комедию: он заявил Мордвинову, что хотя он крайне польщен приглашением императрицы, но, к сожалению, король французский непременно желает назначить его своим представителем либо в Венецию, на место маркиза Бомбеля, либо в Рим, на место кардинала Берни, и он поэтому совершенно не знает, как ему поступить. Так как, однако, ни тот ни другой дипломат не проявляли никаких намерений покинуть свой пост, то Сенак, после недели колебаний, объявил, что «восхищение и преданность к императрице взяли в нем верх над всеми другими чувствами», и согласился выехать в Петербург.

«Как только вы приедете, я немедленно буду об этом осведомлена, – писала ему Екатерина[95], – и не обращайтесь ни к кому другому, как к действительному тайному советнику, графу Безбородко, который от меня назначит вам час, в который вам можно будет приехать ко мне без всяких дальнейших затруднений. Тогда мне можно будет переговорить с вами и легко условиться насчет вопросов, которые еще не разрешены».

В последних числах апреля 1791 года Сенак прибыл в Петербург и, согласно указанию императрицы, немедленно обратился к Безбородко. Последний доносил Екатерине: «Подношу письмо, сейчас мною полученное от г. Мейлана. Я дал ему знать, что по испрошении от Вашего Величества приказания, когда изволите ему назначить предстать пред Вами, дам ему знать и с ним увижуся. Человек его говорит, что он от дороги обеспокоен немного; я же дал ему знать, что

В действительности первое представление Сенака состоялось несколькими днями позже, а тем временем, даже еще не повидав его лично, Екатерина поспешила назначить ему содержание по 500 рублей в месяц. Помимо щедрости императрицы, нельзя и на этот раз не отметить той исключительно любезной формы, в которую она умела облечь оказываемые ею благодеяния. «В ответ на вчерашнее письмо ваше, которое мне сейчас передали, – писала императрица, получив изъявления благодарности Сенака, – скажу вам, что я должна была сделать то, что сделала: вы приехали сюда для меня; положение вашей родины в настоящую минуту не таково, чтобы кто-нибудь мог знать достоверно, чем, в сущности, он там владеет; между тем в Петербурге вы имеете ежедневные расходы, и я знаю, что тут все очень дорого… Попрошу вас на наступающей неделе приехать сюда, где скажу вам устно, что помешало мне видеть вас ранее. Я подарила несколько дней болтунам, чтобы приостановить их болтовню».

Как показывают последние слова этого письма, приезд Сенака де Мейлана возбудил любопытство придворных и дипломатических кругов. О нем действительно говорили не только в Петербурге, но и за границей, стараясь угадать, не скрывается ли за этим приездом какой-либо дипломатической интриги. Гримм убедительно просит императрицу сообщить ему «истинные причины путешествия Сенака», правда ли, что он назначен ее историографом с годовым содержанием в 5000 рублей? «Очень неприятно, – прибавляет он, – когда вас постоянно спрашивают, а вы принуждены отвечать, что ничего не знаете». – «Г. Сенак де Мейлан предложил свои услуги приехать сюда в качестве литератора, желая заниматься историей, – отвечает Екатерина, – пока он еще не состоит у меня на службе, но это человек, с которым очень приятно беседовать». В особенности заинтересовался приездом Сенака официальный представитель Франции в Петербурге, Жене. Вначале он не придавал приезду Сенака особого значения и объяснял его просто желанием «лично познакомиться с Екатериной, для того чтобы изобразить с натуры эту великую личность и собрать материалы по русской истории». Эти побуждения представлялись ему настолько естественными и похвальными, что он готов был считать их истинными. Однако два дня спустя он уже передает слух о том, что Сенаку будет поручено заняться устройством русских финансов. Мысль о том, что эмигрант, враг установившегося во Франции строя, может занять в России влиятельное положение, его не на шутку беспокоит. «Г. де Мейлан получил недавно вознаграждение в 1000 рублей, – пишет он еще несколькими днями позже, – независимо от составленных им проектов по улучшению русских финансов, он, говорят, имеет секретный план, касающийся Франции, который он представит лишь по заключении мира с турками; он часто видит императрицу, имея возможность говорить ей без посредников все, что он хочет, и положение его таково, что русские министры серьезно озабочены вопросом, каким бы способом его удалить».

Барон Фридрих Мельхиор Гримм. Гравюра XVIII в.

Тревоги французского поверенного в делах были совершенно напрасны: русские министры не имели никакого основания изыскивать меры к удалению Сенака де Мейлана, ибо ни о каком вмешательстве его в государственные дела не могло быть и речи. 5 мая Сенак де Мельян был представлен императрице в Эрмитаже, а на следующий день имел с ней продолжительный разговор. Первое впечатление императрицы было весьма благоприятным. Сенак воспользовался случаем, чтобы среди разговора вставить несколько слов о своих надеждах более прочно обосноваться в России, и по-видимому эти заявления были приняты Екатериной вполне благосклонно. «Я попрошу вас зайти ко мне в какой-нибудь день на будущей неделе, и тогда вы мне скажете то, что, как вы полагаете, вы забыли мне сказать, – пишет ему императрица после этого первого свидания. – Вы, впрочем, совершенно свободны принимать или не принимать звания и должностей, как вам будет угодно, и вы, конечно, не усумнитесь в том, что я умею ценить ваши заслуги и ваш ум». В этом же письме императрица благодарит его за присылку сравнения ее с собором Св. Петра в Риме.

Сенак решил действовать лестью и, желая создать нечто совершенно необычайное, достойное его гения, не нашел ничего лучшего, как написать «Письмо к подруге», в котором он на протяжении нескольких страниц, в самых выспренных выражениях сравнивает русскую императрицу с собором Св. Петра в Риме. Нельзя себе представить ничего более вымученного, более натянутого, как это произведение, единственное, которое Сенак удосужился написать за все время своего пребывания в Петербурге. «Собор Св. Петра известен на весь мир, – читаем мы в этом замечательном сочинении, – об нем составилось представление, как о чем-то великом, и все же при виде его всякий бывает поражен. Слава Екатерины превосходит все, что было напечатано о государях, самых достойных управлять людьми, и все же всякий, приближаясь к ней, убеждается, что она выше того мнения, которое он об ней имел» и т. д.; в таком духе, без малейшего проблеска остроумия, написано все письмо. Трудно понять, как человек, несомненно, обладавший известным литературным вкусом, как доказывают его другие произведения, мог написать подобную пошлость и не сумел найти более удачной формы, если уж непременно хотел польстить Екатерине.

Императрица, впрочем, оценила это произведение по достоинству. «Что касается сравнения с собором Св. Петра, то я скажу вместе с обершталмейстером Нарышкиным, что оно не стоит и десяти су», – пишет она Гримму.

Но это неудачное выступление Сенака не было поставлено ему в вину. В ответ на тяжеловесные комплименты Сенака Екатерина послала ему свою собственную характеристику, написанную ею самой. Несколькими яркими штрихами легко и непринужденно, без самовосхваления, но и без всякой деланой скромности, императрица набросала свой портрет. Она не приписывает себе творческого ума и признает, что встречала множество людей, в которых находила, без зависти, гораздо более ума, чем в себе самой, ее всегдашним желанием было содействовать благу государства. «Несмотря на мою природную сговорчивость, я умела быть упрямой или твердой – назовите это как хотите, когда мне казалось, что это нужно. Я никогда не стесняла ничьего мнения, но при случае держалась своего собственного… Я никогда не была злопамятна… Вообще, я люблю справедливость, но придерживаюсь того взгляда, что безусловная справедливость не есть справедливость и что лишь относительная

29 мая Сенак де Мейлан собственноручной запиской Екатерины был приглашен к обеду в Царское Село. Это свидание его с императрицей, по-видимому, было последним. Очевидно, он не сумел понравиться. Как отмечает Храповицкий, Екатерина, читая его письмо, говорит: «Ох, скучно, он слишком придерживается французских правил». Тем не менее она еще не хочет отказаться от мысли использовать его в качестве историка. Сенак, убедившись, что ему действительно ничего другого не остается, как приняться за то дело, которое явилось официальным предлогом его приезда в Россию, что именно этого от него ждут и требуют, решается наконец представить императрице подробный план истории России в XVIII веке. Екатерина относится к этому предмету с большим интересом. Как показывают отметки в дневнике Храповицкого, она в это время сама усиленно занимается изучением различных материалов по русской истории. «Упражняются в продолжении истории Российской; поднес книги и выписки, к тому принадлежащие», – записывает он в конце июня.

План Сенака был подвергнут императрицей весьма тщательному рассмотрению. «Готовлю вам пространный ответ на то, что вы написали вчера, – пишет она ему, – готово уже пять больших листов; вооружитесь терпением, чтобы прочесть тот ворох бумаг, который вам угрожает».

«Как трудно писать историю!» – так начинает Екатерина свои замечания на представленный ей план; не ограничиваясь критическим разбором этого плана, она в нескольких письмах излагает свои взгляды на различные вопросы русской истории; попутно она дает несколько полезных указаний будущему историку, который, видимо, и не подозревал о существовании трудов русских ученых по этому предмету. Она советует ему прочесть историю Татищева, «так как он разъяснил многие вопросы, которые чужеземцу невозможно было бы даже и знать», ознакомиться с историей князя Щербатова, которая, «хотя и очень скучна, но не без достоинств», и, наконец, обратить внимание также и на летописи. Стараясь внушить французскому литератору те мысли, которые, по ее мнению, должны быть положены в основу его труда, Екатерина вновь возвращается к вопросу об истории ее собственного царствования. «Что касается моего царствования, – пишет императрица, – то я остаюсь при том, что вам уже сказала: я не люблю ни памятников, ни историй государей при их жизни. Современники всегда более или менее пристрастны, или за, или против… Что верно, так это то, что я никогда ничего не предпринимала, не будучи искренно убеждена в том, что делаемое мною соответствует благу государства; это государство сделало для меня бесконечно много, и я думала, что если все мои личные способности будут постоянно заняты его благом, его процветанием, его высшими интересами, то и этого едва ли будет достаточно, чтобы ему отплатить. Я старалась делать добро всякому везде, где это не было противно благу общему».

Когда Екатерина развивала эти мысли в письме к Сенаку, она уже начала сомневаться, сумеет ли он взять верный тон, сумеет ли он понять то, что от него требовалось. Конечно, предпринятый Сенаком труд должен был служить прославлению ее царствования, но ей не нужно было казенного славословия и сплошной лести, она считала, что политические успехи, достигнутые Россией за время ее царствования, говорят сами за себя и нуждаются лишь в справедливой оценке. Она уверена, что потомство воздаст ей должное. «К нему я обращаюсь, – пишет она, – и могу ему смело сказать, что я нашла и что оставляю». Наконец, для того чтобы написать историю, которая могла бы произвести впечатление в Европе, нужно было обладать крупным литературным талантом, а именно надлежащего яркого таланта Екатерина при ближайшем знакомстве с Сенаком в нем и не усматривала.

Под влиянием подобных соображений она окончательно пришла к заключению, что появление при ее жизни истории ее царствования, написанной Смаком де Мелвин, «было бы нецелесообразным», оно не достигло бы тех результатов, которые она первоначально имела в виду. «Если вы переживете меня, тогда пишите все, что хотите, – говорит она ему, – но покуда я жива, пишите, если желаете, но не издавайте ничего». Таким образом, задача Сенака теперь сводилась к составлению истории России в XVIII веке до вступления на престол Екатерины с введением, которое должно было изобразить в общих чертах ход исторического развития России до Петра Великого. Задача для иностранца, не владеющего к тому же русским языком и совершенно не знакомого с предметом, в достаточной степени обширная, но с которой Сенак, со свойственной ему самоуверенностью, обещал справиться в шесть месяцев. «Если я через шесть месяцев получу вашу работу, – пишет ему не без иронии Екатерина, – то скажу, что вы пишете с изумительной легкостью, ибо я лично употребила бы года на изыскания по этому предмету, настолько я люблю древность и в ней одной отыскиваю причины развития последующих веков».

Несмотря на некоторое разочарование по отношению к приглашенному ею историку, обращение с ним императрицы продолжало, однако, оставаться в высшей степени милостивым. Так, например, получив 29 июля донесение о том, что Людовик XVI с семьей благополучно бежал за границу, Екатерина поспешила собственноручной запиской уведомить об этом Сенака де Мейлана. Последний, разумеется, пришел в восторг как от самого известия, так и от того, что императрица удостоила его подобным знаком своего внимания. «Тысячу и тысячу раз на коленях приношу вашему императорскому величеству мою благодарность за вашу доброту», – пишет он. По этому случаю он чувствует потребность как-нибудь особенно себя проявить, со своей стороны ознаменовать этот день чем-нибудь необыкновенным. «Всем тем, чего я достиг, – продолжает он, – я обязан королю и его деду; я пользовался особыми милостями дофина, его родителя; наконец, я – королевский комиссар, представитель короля в двух провинциях, член его совета; по всем этим основаниям нельзя ли мне будет публично выразить свою радость по поводу столь счастливых происшествий и не одобрит ли Ваше Величество мысль, чтобы я устроил празднество в ознаменование столь великого события. В таком случае я осмелился бы просить, чтобы приказано было предоставить мне соответствующее помещение, и я охотно пожертвовал бы частью остатка своего достояния, чтобы отпраздновать этот знаменательный день». Увы! Несколько часов спустя пришло другое известие о том, что король и

Между тем этот последний не терял времени и старался использовать свое пребывание при русском дворе не только для обеспечения своей собственной судьбы, но также и для того, чтобы пристроить своих сыновей. В этом отношении императрица весьма милостиво шла ему навстречу. Сенак просил, чтобы его старший сын, который уже начал учиться русскому языку, был принят на русскую государственную службу. «Если старший сын ваш займется русским языком, он может вам быть очень полезен в вашей работе, – пишет Екатерина, – я говорила с вице-канцлером и с графом Безбородко о его поступлении на службу, и они не преминут переговорить с вами об этом, а также о его содержании и о доме, в котором вы хотите, чтобы он поселился». Результатом этих разговоров явилось, как и следовало ожидать, поступление молодого де Мейлана на службу с чином титулярного советника на условиях, вполне удовлетворивших его родителя[96]. «Я с удовольствием усмотрела, – говорит императрица, – что вы остались довольны всеми распоряжениями, касающимися вашего сына». О его младшем сыне Екатерина также обещает позаботиться: «Ваш младший сын, если вы его здесь оставите, – пишет она, – легко может быть определен в департамент иностранных дел». Таким образом, что касается семейных дел, Сенак де Мейлан не имел основания сожалеть о своем приезде в Россию. Гораздо хуже обстоял, однако, вопрос об устройстве его собственной судьбы.

Как показывают позднейшие письма Екатерины к Гримму, первое сравнительно благоприятное впечатление, произведенное Сенаком, быстро рассеялось. Не только его личные свойства, и в особенности чрезмерное самодовольство, не располагали в его пользу; некоторые сомнения вызывали также и его политические убеждения. Сенак принадлежал к партии короля, другими словами, он был близок к конституционалистам, между тем как при русском дворе признавали только одну партию – партию принцев, защитников полного абсолютизма. Конечно, Сенак отнюдь не шел в смысле уступок новым порядкам так далеко, как например, Жене, к которому он относился с полным презрением, но все же он не вполне разделял образ мыслей таких лиц, как Эстерхази. Теперь, на расстоянии более столетия, нам нелегко точно уловить различие оттенков разных политических течений в эмиграции, но в то время они клали резкую грань между лицами, казалось бы, довольно близкими по духу. В отношении Сенака не нравилось Екатерине и то, что он намеревался временно съездить в Париж для устройства каких-то своих личных дел; ко всяким сношениям с Францией в эмиграции относились с большим подозрением. «Что касается г. де Мейлана, который очень слаб здоровьем, – пишет Екатерина Гримму, – я вижу в нем бесконечно больше хотения, чем умения: он с большими приготовлениями говорит очень ничтожные вещи; такова же будет и история, если он ее закончит, на что я не надеюсь. Я имела с ним два или три разговора; он любит поучать, а те, кто его слушают, заранее знают все, что он скажет; помимо этого, он не знает, демагог ли он, подобно всем его друзьям, или роялист, ввиду тех должностей, которые он раньше занимал, но я думаю, что это совершенно безразлично; он пишет хорошенькие стишки… Однажды вы узнаете, зачем я пригласила г. де Мейлана, но я нашла, что он не на высоте той задачи, которая ему предстояла».

Не одобряла Екатерина и круг знакомств Сенака. Он преимущественно бывал в доме г-жи Щербининой, с которой ее собственная мать, княгиня Е.Р. Дашкова, прервала всякие сношения ввиду ее невозможного поведения.

Принять молодого человека на какую-нибудь маленькую должность – это одно, а предоставить лицу, убежденному в своих необыкновенных политических способностях, ответственный пост на государственной службе, – это вопрос совсем иной, и Екатерина, повелев зачислить в Коллегию иностранных дел сына Сенака, не имела ни малейшего намерения удовлетворить ходатайство самого честолюбивого литератора. Не желая, однако, обидеть его прямым отказом, она прикрывается заботами о его здоровье. При его плохом здоровье он, конечно, совершенно не в состоянии будет переносить русский климат. Сенак настаивает, несколько раз возвращается к этому вопросу, а императрица с неизбежной любезностью продолжает развивать доводы о суровости русского климата: климат таков, что Сенаку не только нельзя и думать о том, чтобы поселиться в России на долгое время, но неблагоразумно было бы даже оставаться здесь дольше осени. «Кроме того, – пишет императрица, – так как вы имеете надежду получить министерскую должность у себя на родине (Сенак, очевидно, неосторожно этим похвастался, думая повысить таким образом свой авторитет в глазах императрицы), то я не вижу, зачем вам переселяться за границу, если вы имеете в виду принести пользу у себя, тогда как вам трудно будет занять здесь подобающее место, не зная языка страны, которому невозможно выучиться в известные годы». Что касается просьбы Сенака о назначении его посланником, то на таковую было отвечено императрицей довольно сухо: «Места посланников при иностранных дворах все заняты, и я в настоящее время не знаю ни одного вакантного». Возвращаясь другой раз к его мечтаниям о месте посла в Константинополе, Екатерина дает ему более подробные разъяснения. «В отношении ваших воздушных замков должна вам сказать, что до сих пор ни один иностранец не получал подобного назначения и что, несмотря на большую веротерпимость, там все же настоятельно необходимо иметь православного и русского».

Сенак выражает желание поехать в Москву для ознакомления с архивными материалами. «Ваш отъезд, – пишет ему Екатерина, – зависит от вас самих. Я вам очень благодарна за предложение услуг; я сказала вам об этом все, что могла сказать; хорошая погода не продолжается у нас долее 15 августа». Сведения о пребывании его в Москве получились неблагоприятные. «В московских архивах ученые были возмущены его легкомыслием, – сообщает Екатерина Гримму, – вообще я никогда не видела человека, который меньше сумел бы понравиться, чем он». Из Москвы Сенак проехал в Киев, а оттуда – в армию Потемкина. «Он хотел давать ему советы по части войны, – от которых тот много зевал», – читаем мы в другом письме императрицы. Наконец, убедившись, что больше ему делать нечего, Сенак решается покинуть Россию и направиться в Германию.

Но если не осуществляются его мечты о высокой должности, он хотел бы по крайней мере получить какой-нибудь знак отличия. Екатерина, однако, с легкой иронией отклоняет эту просьбу. «Так как вы уезжаете отсюда и направляетесь во Францию, я думаю, что всякое отличие, каково бы оно ни было, говоря по правде, будет вам совершенно непригодно, так как отличия не в духе вашей новой конституции,

Сенак, однако, не прекращает своих домогательств: если отказано в ордене, то, быть может, императрица соблаговолит пожаловать ему почетное звание. На этот раз назойливость просителя, по-видимому, несколько вывела императрицу из терпения: ответ ее написан в гораздо более резком тоне: «Вы покидаете Россию и просите у меня звания „интенданта моей библиотеки“. Позвольте мне повторить вам, что установленное у вас равенство несовместимо с каким-либо званием. Звание „интенданта моей библиотеки“ я не сумею даже перевести на русский язык. К тому же у меня есть два лица, состоящие при моей библиотеке, которые там так счастливы и довольны, что мне не хотелось бы их беспокоить; кроме того, у них там очень много дела, которое требует поощрения. Единственное почетное звание, которое могло бы соответствовать той работе, которую вы предложили взять на себя, было бы, пожалуй, звание советника-историографа, но позвольте вам сказать, что, прежде чем давать такое звание и прежде чем вы могли бы его принять, следовало бы убедиться, какое направление примет ваша работа, и удобно ли вам будет носить это звание у вас на родине».

В начале 1792 г. Сенак посылает Екатерине пространную записку по русской истории и пользуется случаем, чтобы обратиться к императрице с жалобами на то, что ему не удалось приобрести ее доверие, а также и с новыми просьбами. Он ходатайствует о выдаче ему единовременно 20 000 руб. вместо выдаваемого ему годового содержания в 6000 руб. Екатерина, снисходя на эту просьбу, решает, однако, что, наконец, настало время окончательно и откровенно объясниться с Сенаком, чтобы положить конец дальнейшим домогательствам. «Хотя я могу уделить лишь очень мало времени на чтение столь объемистых записок, я все же их прочла, – читаем мы в ответном письме Екатерины, – но мне положительно невозможно отвечать на них в настоящее время, когда я не располагаю ни одной свободной минутой; я вижу, что мы оба могли бы исписать целые томы и, написав их, понимали бы друг друга не более, как если бы они вовсе не были написаны. Что положительно верно, так это то, что никогда в жизни я не намеревалась назначить вас управлять какой-либо частью империи, да я и не могла никоим образом об этом думать, зная, что вы не знакомы ни со страной, ни с ее языком… Я искренно полагала, что вы приехали в Россию как историк или литератор; не зная вас, я не могла беседовать с вами иначе как просто с остроумным человеком; невозможно иметь большого доверия к кому бы то ни было, каким бы умом и какими бы незнаниями он ни обладал, если знаешь его только по трем или четырем разговорам, мало последовательным. Я вижу, что вы очень жалуетесь на то, что не заслужили моего доверия, что не могли ко мне приблизиться: я же, напротив, думаю, что в моем обращения с вами я отличала вас, как иностранца и человека умного. Но, чтобы удовлетворить вас, если это для меня возможно, я пишу сегодня графу Румянцеву, чтобы он сговорился с вами относительно того, о чем вы меня просите по вопросу о вашем содержании, а потому прошу вас условиться об этом с ним».

Положение во Франции между тем стало таковым, что Сенак де Мейлан счел более осторожным отказаться от мысли вернуться на родину. Поэтому он с удовольствием воспользовался приглашением принца Генриха Прусского, желавшего привлечь к своему двору в Рейнсберг французского литератора, только что покинувшего двор русской императрицы. Разумеется, то обстоятельство, что Сенак поселился в Рейнсберге, могло лишь еще более уронить его в глазах Екатерины, относившейся к принцу Генриху с нескрываемой антипатией.

Летом 1792 года, будучи проездом в Праге, Сенак делает еще одну попытку снискать расположение императрицы: он посылает ей записку с изложением мыслей о мерах к спасению Франции и просит разрешения лично представить ей дополнительные соображения по этому вопросу. Ответ Екатерины не заставил себя ждать – это последнее письмо, написанное ею Сенаку: «Я получила, милостивый государь, ваше письмо из Праги с приложенной к нему запиской. Я думаю, что так как время года теперь уже слишком позднее (заметим, что письмо императрицы помечено 8 июля), и вы не в состоянии будете перенести суровый климат 60-го градуса, то вам бы лучше себя этому не подвергать. По поводу вашей записки я вам скажу, что, по-моему, чтобы спасти Францию, остается сделать одно – это восстановить власть короля, для чего есть только один путь – сила оружия. Сто тысяч человек и военное положение – вот что вам нужно, чтобы не быть истребленными до основания. Прощайте, будьте здоровы».

Этой в достаточной мере сухой отповедью заканчивается переписка Екатерины с Сенаком, начавшаяся, как мы видели, в самых любезных тонах. Но Сенак все еще не хочет понять, что услуги его больше не требуются. Два года спустя, в 1791 году, закончив, наконец, «Введение в русскую историю», он посылает его императрице. Ответа на этот раз не последовало. Однако Сенак этим не смущается, он решается обратиться к посредничеству Зубова и с совершенно непонятным упорством пытается вновь возбудить вопрос о принятии его на русскую службу. «Осмеливаюсь спросить вас, – пишет он, – как принято введение в историю России, которое я представил ее императорскому величеству; нашла ли его императрица заслуживающим внимания настолько, чтобы одобрить продолжение этого груда. Уже более двух лет занимаюсь я исключительно этим интересным предметом, и ее величеству предстоит теперь решить, насколько мои силы соответствуют этому предприятию… Я желал бы, граф, чтобы ее величество соизволило разрешить мне приехать в Россию для собирания материалов, необходимых для написания истории. Если ей угодно будет благосклонно принять этот проект, то, не думая больше ни о чем, как о спокойном конце моей слишком бурной жизни, я желал бы, чтобы она оказала мне величайшую милость, – я не прошу, чтобы она прибавила что-либо к своим благодеяниям, но чтобы она заменила пенсию, которую она мне жалует, небольшим клочком земли, или же удостоила меня назначением в какую-либо иностранную державу. Есть много примеров подобной милости, оказанной иностранцам, и даже случается, что ее величество при одном и том же дворе имеет двух посланников (?). На каком бы то бы было основании, я желал бы, ваше сиятельство, быть в безопасности от бурь под августейшим покровительством Екатерины II и ей посвятить мои слабые способности. Есть еще другое побуждение, заставляющее меня желать пробыть в России некоторое время, – это забота, которую я обязан иметь

На письме Сенака имеется следующая пометка Екатерины: «Он забыл, что климат ему не подходит, но если хочет видеть своего сына, последний, будучи моложе, может поехать к нему в Гамбург». Обращение к Зубову, как видно, также не имело успеха.

Теперь уже и Сенак должен был наконец убедиться, что всякие дальнейшие обращения были бы бесцельны, и после этого он действительно перестал беспокоить императрицу своими просьбами.

В письме к Гримму от 3 апреля 1794 года Екатерина в следующих словах подводит итог своим впечатлениям о неудачном историке: «Мейлан прислал мне это прекрасное вступительное рассуждение о русской истории, материалы для которого он разыскал в библиотеке принца Генриха и которое этот последний считает ученым: я же называю его невежественным, потому что этот человек надрывается, желая написать историю страны, языка которой он вовсе не знает, и поэтому он делает промахи в каждой строке, которую он пишет. Я, с своей стороны, надрываюсь, чтобы сказать ему это со всей возможной вежливостью, но он воображает себя гением, не будучи таковым. Когда он открывает рог, можно думать, что он скажет самые прекрасные вещи, но это ожидание оказывается напрасным: оттуда не выходит ничего прекрасного, а вместо того выходят лишь вещи самые обыкновенные или не относящиеся к делу. Вместе с тем он, в конце концов, очень скучен, с бесконечными претензиями, и воображает себя первым лицом нашего века. Он хотел стать здесь министром финансов, думая, что он много понимает в финансах России, потому что он был интендантом во Франции; потом он просил у меня место посла в Константинополе, потому что, говорил он, он любит мягкие диваны и образ жизни турок; на это я ответила, что я в эту страну могу назначить только русского и православного. Его сыновья также думают, что все недостаточно хорошо для них».

Сенак де Мейлан, вследствие интриг других французских эмигрантов, принужден был покинуть Рейнсберг. После странствий по различным городам Германии он окончательно поселился в Вене, где и прожил до самой своей смерти, последовавшей в 1803 г., напрасно добиваясь у Первого консула разрешения вернуться во Францию и возвращения конфискованного у него имущества. В 1797 году появился в печати его роман «Эмигрант» – несомненно, лучшее его произведение, выделяющееся среди всего, что он когда-либо написал. Этот роман, рисующий жизнь французской эмиграции в прирейнских провинциях, свидетельствует о том, что и Сенак не всегда был скучен, а иногда мог быть тонким наблюдателем, умеющим верно схватить наиболее своеобразные черты пережитой им эпохи и облечь свои впечатления в яркие и образные формы. Последние годы его жизни были скрашены дружбою с известным принцем де Линем, когда-то также гостившим при дворе Екатерины, но, в противоположность Сенаку, сумевшим до конца своих дней сохранить ее расположение. Их связывала общность настроений: оба считали себя гениями, которых современники не сумели оценить и которым судьба не дала возможности обнаружить перед всем миром их необыкновенные дарования.

ГЛАВА ХV

Среди эмигрантов, явившихся в Россию, мы встречаем также одну из самых блестящих представительниц французского искусства, известную художницу-портретистку, г-жу Виже-Лебрен. Конечно, ее нельзя причислить к великим гениям живописи, ее искусство неглубоко, недостаточно сильно, недостаточно проникновенно, но трудно найти другого художника, который в такой мере являлся бы выразителем своей эпохи с ее нежным изяществом, с ее несколько поверхностной, порой сентиментальной красотой и жеманной грацией. В портретах работы этой художницы проходит перед нами все высшее общество европейских столиц того времени, все, что было самого знатного, самого красивого, самого интересного на закате старого режима. Мадам Виже-Лебрен была любимой художницей Марии-Антуанетты. Несчетное количество раз изображала она королеву в разных костюмах, в разных позах, в разной обстановке, то одну, то с детьми; она запечатлела ее образ для истории, и мы до сих пор видим королеву именно такой, какой она ее создала. Заметим, кстати, что сделанная рукою самой художницы копия с первого же портрета Марии-Антуанетты, писанного в 1779 году для императрицы Марии-Терезии, была послана в Петербург в подарок Екатерине II. Многочисленные сеансы сближали королеву и ее придворного живописца; они были совершенно одних лет[97], обе были молодыми матерями, общность вкусов и интересов способствовала развитию взаимной симпатии: в перерывах между сеансами они, как две подруги, пели дуэты своего любимого композитора Гретри… Уже к 26 годам мадам Виже-Лебрен пользовалась такой известностью, была настолько в моде, что самые именитые придворные дамы записывались у нее задолго вперед, чтобы дождаться очереди для своего портрета. Среди знатных иностранцев, проживавших в Париже, одним из первых ее клиентов был II.II. Шувалов, за которым вскоре последовал принц Нассау-Зиген. В 1783 году – ей было тогда 28 лет – французская королевская Академия живописи галантно раскрыла свои двери перед молодым талантом, покровительствуемым королевой.

Мадам Виже-Лебрен пользовалась успехом не только как художница, но также и как красивая, интересная женщина; впрочем, одно способствовало другому. В аристократических салонах того блестящего кружка, который окружал королеву, она была желанным гостем. Особенно дружна была она с графом де Бодрелем, с которым она часто выступала совместно на любительских спектаклях. У себя дома, в своей скромной гостиной, она устраивала вечера и концерты, на которых представители придворного мира и светские красавицы встречались с артистами, писателями и художниками. В своих воспоминаниях мадам Виже-Лебрен уверяет, что у нее на вечерах можно было слышать лучшую музыку в Париже. Особенно много толков вызвал устроенный ею однажды вечер в древнегреческом стиле. Гости, одетые в туники, задрапированные самой хозяйкой в красивые шали, с венками на распущенных волосах, возлежали на диванах, угощаясь кушаньями, приготовленными на основании описаний древнегреческих пиров; один из гостей под аккомпанемент лиры говорил оды Анакреона; хором пели гимн Вакху, сочиненный Глюком; молодые девицы, изображавшие рабынь, разносили гостям кипрское вино в античных сосудах. Об этом вечере на следующий же день заговорил весь Париж, а затем слухи о нем, разумеется, крайне преувеличенные и искаженные, дошли и до других столиц: в устах молвы невинная эстетическая забава превратилась в какую-то роскошную оргию, стоившую безумных денег.

Парадный портрет Марии-Антуанетты. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен

Это

Но недолго пришлось художнице выступать в роли законодательницы мод: надвигающаяся гроза революции заставила ее покинуть пределы Франции, где идиллическое восхищение красотами античной Греции вскоре, соответственно более суровому духу эпохи, сменилось преклонением перед гражданскими добродетелями Древнего Рима. В эти тревожные дни осени 1789 года любимица королевы, друг многих из тех, против кого был направлен гнев толпы, разумеется, имела основание опасаться за свою жизнь. Кое-кто из ее ближайших друзей и покровителей уже поспешил эмигрировать за границу. Не без труда, переодетой простой работницей, ей удалось в сопровождении дочери и одной прислуги в октябре 1789 года выбраться из Парижа в общественном дилижансе; муж ее оставался в столице и вскоре всецело перешел на сторону революционеров. Путешественницы направились в Италию. По ту сторону французской границы обстановка сразу переменилась: знаменитую художницу всюду встречали с распростертыми объятиями. Она посетила Турин, Флоренцию, Рим, Неаполь, Венецию. Везде, как в среде французской аристократии, проживавшей в Италии, так и среди местного высшего общества, она встречала восторженный прием: ее повсюду приглашали, ее всячески чествовали, местные академии избирали ее своим почетным членом, дамы наперерыв добивались, чтобы она писала их портрет. Особенно ласково отнеслась к ней королева неаполитанская Мария-Каролина, родная сестра Марии-Антуанетты, которая была рада приветствовать в своих владениях придворного живописца своей сестры.

Четыре года провела мадам Виже-Лебрен в Италии и все это время жила мечтой о возможности скорого возвращения на родину. Но суровая действительность рассеяла эти надежды: оказалось, что, несмотря на старания мужа ее защитить, она внесена в список эмигрантов; это значило, что доступ в отечество ей закрыт под страхом смертной казни. По-видимому, особенно повредила ей уже давно ходившая по Парижу сплетня, что она была любовницей ненавистного Калонна, который будто бы на нее потратил громадные деньги. Приходилось устраиваться за границей на продолжительный срок; мадам Виже-Лебрен переехала в Вену, где ее также ожидал кружок друзей. В последнее десятилетие XVIII столетия Вена унаследовала популярность Парижа, от которого отгонял иностранцев господствовавший там террор. Вена сделалась мало-помалу самым веселым, самым оживленным городом Европы. «Вена в те времена, – читаем мы в воспоминаниях графа Рибопьера, – была аристократическим городом роскоши и веселья, столицей вкуса и утонченности; жизнь протекала там как упоительный сон». В Вене мадам Виже-Лебрен встретила, между прочим, своего давнишнего знакомого, принца де Линя, дом которого был широко открыт для французских эмигрантов. С принцем она могла обмениваться воспоминаниями о прелестях Версаля и о несчастной королеве Марии-Антуанетте. Не раз слышала она от него также рассказы и о великолепии русской государыни, с которой принц продолжал состоять в переписке. Одним из самых блестящих домов австрийской столицы был в то время дом русского посла графа А.К. Разумовского, музыкальные вечера которого славились на всю Европу[98]. Художница, написавшая портрет его супруги, была там частым гостем. «Я нисколько не собиралась покинуть Австрию раньше, чем возможно будет безопасно вернуться во Францию, – пишет она в своих воспоминаниях, – когда русский посол и некоторые из его соотечественников стали меня убеждать поехать в С.-Петербург, уверяя меня, что мой приезд доставит большое удовольствие императрице. Все, что принц де Линь говорил мне о Екатерине II, возбуждало во мне большое желание видеть эту государыню. К тому же я не без основания полагала, что самое кратковременное пребывание в России пополнит то состояние, которое я задумала составить раньше, чем возвращаться в Париж; итак, я решилась предпринять это путешествие». В апреле 1795 года она вместе с дочерью выехала из Вены. Паспорт, выданный ей самим графом д'Артуа, должен был одновременно служить ей и рекомендательным письмом. После продолжительных остановок в Дрездене и Берлине путешественницы наконец 25 июля прибыли в Петербург. «Каким прекрасным ни рисовался мне этот город, – отмечает она, – все же я была поражена его памятниками, его красивыми дворцами и его широкими улицами». Мысли о Древней Греции и тут ее не покидают, и свои впечатления о северной столице она заканчивает следующим несколько неожиданным замечанием: «Во всем Петербург переносил меня во времена Агамемнона, как величием своих памятников, так и одеждами народа, напоминающими античную эпоху».

Не успела путешественница отдохнуть с дороги, как ее поспешил навестить граф Эстерхази, – «французский посол», как она его называет, который сказал ей, что он немедленно уведомит о ее приезде императрицу и испросит указаний относительно представления своей знаменитой соотечественницы. В тот же вечер Эстерхази сообщил, что прием назначен на следующий день в час дня в Царском Селе. Сразу же возникал вопрос о туалетах: художница привезла с собою лишь несколько простеньких муслиновых платьев, которые она так любила и которые именно благодаря ей вошли в моду, но для первого приема при дворе они, конечно, не годились: между тем о заказе нового платья нечего было и думать. К ужасу чопорной графини Эстерхази, пришлось ехать во дворец в совершенно не подходящем туалете. Впрочем, все обошлось более или менее благополучно: императрица сама, по-видимому, не обратила ни малейшего внимания на подобное нарушение этикета. Прием носил весьма милостивый характер. Екатерина выразила надежду, что художнице настолько понравится в России, что она продлит свое пребывание. «Вид этой столь знаменитой женщины, – пишет мадам Виже-Лебрен, – произвел на меня такое впечатление, что мне невозможно было думать ни о чем другом, как о том, чтобы ее созерцать». Все наставления Эстерхази вылетели у нее из головы, и она сделала, вторую оплошность, забыла, что следует поцеловать руку государыне, которая даже нарочно для этого сняла одну перчатку. Художница долго не могла себе этого простить, тем более что, как она пишет, рука у государыни была белая и очень красивая.

В своих воспоминаниях мадам Виже-Лебрен рассказывает, будто государыня выразила намерение поселить ее в одном из дворцовых помещений в Царском Селе, чтобы иметь возможность наблюдать за ее работами. Однако придворные интриги этому помешали. Виновником этих интриг был будто бы Эстерхази, считавший ее сторонницей графа д'Артуа и опасавшийся, что она приехала с тайным поручением добиться его замены другим послом,

Чарующее впечатление произвело на мадам Виже-Лебрен гостеприимство русского общества: «Я не сумею рассказать, с каким вниманием, с каким любезным доброжелательством относятся в этой стране к иностранцу, в особенности если он обладает каким-либо талантом… В Петербурге, точно так же, как и в Москве, многие вельможи, обладающие громадными состояниями, держат открытый стол, благодаря чему иностранец, сколько-нибудь известный или хорошо рекомендованный, совершенно избавлен от необходимости прибегать к услугам содержателей ресторанов: он всюду находит обед и ужин, ему остается только выбирать… Мои рекомендательные письма оказались совершенно излишними: я не только сейчас же получила приглашение провести время в лучших и самых приятных домах, но я нашла в Петербурге также много старых знакомых и даже старых друзей».

Среди этих друзей одно из первых мест занимал граф А.С. Строганов, портрет которого она писала в своей ранней молодости, во время пребывания графа в Париже. «В окрестностях столицы, на Каменном острове у него была прелестная дача[99] в итальянском стиле, где он по воскресеньям давал большие обеды, – читаем мы в ее воспоминаниях, – он заехал за мною, чтобы меня туда отвезти, и я была в восторге от этого жилища: дача выходила на большую дорогу, а из окон видна была Нева. Сад, границ которого не было видно, был разбит в английском стиле». Многолюдное празднество, роскошный обед на террасе с чудным видом на реку, оживленную множеством лодок, блестящий фейерверк, сожженный на Неве, – все это приводило в восхищение художницу, но особенно поразила ее роговая музыка. «Как только сели за стол, – пишет она, – раздались очаровательные звуки духовых инструментов; музыка не прекращалась во все время обеда. Особенно хорошо была исполнена увертюра к „Ифигении“ Глюка. Каково же было мое изумление, когда граф Строганов мне сказал, что каждый из музыкантов издает только одну ноту; я не могла себе представить, как из отдельных звуков могло составиться одно целое, столь совершенное, и каким образом такое машинальное исполнение могло оказаться настолько выразительным»[100].

Не менее приятные воспоминания остались у мадам Виже-Лебрен о пребывании в Александровской слободе. В то время там, на левом берегу Невы, в десяти верстах от столицы, находилась известная усадьба генерал-прокурора князя А.А. Вяземского под названием «Каприз». По смерти владельца громадный Александровский дом сдавался внаймы. Три петербургских сановника, которые, будучи связаны делами государственной службы, не могли надолго отлучаться из столицы, решили совместно нанять его, чтобы проводить там лето со своими семьями. Это были граф Гурьев, граф В.В. Долгорукий, муж знаменитой красавицы Екатерины Федоровны, урожденной княжны Барятинской, в которую в свое время был страстно влюблен Потемкин, и князь Алексей Борисович Куракин, муж Наталии Ивановны Куракиной, известной любительницы и покровительницы искусства, о которой мы уже имели случай упоминать. Александровский дом с его башнями и флигелями был достаточно велик, чтобы всем можно было удобно разместиться. Рядом, на даче Татищевых, жил австрийский посол, граф Кобенцль, завзятый театрал и неизменный поклонник графини Долгоруковой, а по соседству с ним поселился устроитель всякого рода увеселений неаполитанский посланник герцог Серра-Каприола. Таким образом, на берегу Невы составился маленький аристократический кружок, проводивший время в беспрерывных празднествах и постоянно привлекавший поэтому множество гостей из Петербурга. В столичном высшем обществе опыт совместного жительства нескольких семейств вызывал большое любопытство; многие предсказывали, что он неминуемо кончится тем, что жители «колонии», как прозвали это поселение, между собою перессорятся. Эти мрачные предсказания не оправдались. Наоборот, все были очень довольны и друг другом и всем складом жизни в Александровском. «Вы совершенно правы, мой друг, – писал князь Алексей Борисович Куракин своему брату, – говоря, что наш образ жизни есть самый приятный и что состав нашего общества представляет собою самый избранный кружок столицы. Разделение нашего времени, действительно, дает нам возможность наслаждаться одновременно и прелестью уединения и всеми развлечениями большого света».

Автопортрет в соломенной шляпке. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен

В этой Александровской слободе мадам Виже-Лебреи, по приглашению княгини Долгоруковой, провела целую неделю. Эта неделя была сплошным очарованием. «Мы делали чудные прогулки на очень нарядных лодках, украшенным занавесями из малинового бархата с золотой бахромой. Обгоняя нас на другой, более простой лодке, хор певцов услаждал нас своим пением. В день моего приезда вечером занимались музыкой, а на следующий день был прелестный любительский спектакль». В Александровском доме был небольшой, но очень изящный театральный зал. Во время спектакля произошло маленькое недоразумение, о котором нельзя не упомянуть, настолько ярко оно освещает жизнь того великосветского кружка, о котором идет речь. «Граф Кобенцль играл роль садовника. Как раз в этот вечер приехал курьер из Вены, привезший ему важные государственные депеши. При виде человека, одетого садовником, он, конечно, не захотел их ему вручить, что повело к очень забавным пререканиям в кулисах театра». По-видимому, стоило немало трудов убедить приезжего чиновника, что этот загримированный мужчина в каком-то фантастическом костюме и есть представитель императора.

На сцене этого же театра мадам Виже-Лебрен впервые начала ставить те живые картины, которые потом стали пользоваться таким успехом в петербургском обществе. «Я выбирала самых красивых мужчин и самых прекрасных дам и драпировала их в кашемировые шали, каковых и на даче и у дам было вдоволь», – пишет она. Сюжеты картин выбирались, главным образом, из Библии или из классической древности.

Портрет Долгоруковой в образе Сивиллы. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен

Быстро пролетела эта неделя в Александровской слободе, и художнице нужно было спешить в столицу, где ее уже ожидали многочисленные заказы. Самые блестящие представительницы петербургского придворного общества, женщины, выдающиеся своей красотой, своим богатством или своим положением в свете, все хотели иметь свой портрет кисти парижской знаменитости. Мужские портреты являются исключением среди работ, исполненных ею в России, но между ними мы находим одно из наиболее удачных ее произведений – портрет бывшего польского короля Станислава. Понятовского. Мадам Виже-Лебрен работала чрезвычайно усердно: за пять лет, проведенных ею в России, она исполнила не менее 48 больших портретов[101];

В России, точно так же, как и в других странах, успехи ее не ограничивались областью искусства; для петербургского общества прибывшая из Парижа знаменитость, окруженная к тому же ореолом дружбы с покойной французской королевой, обладала особой привлекательностью. Ростопчин упоминает об «энтузиазме, который г-жа Лебрен внушила нашим дамам, об их страсти одеваться по ее указаниям и множестве других нелепостей». «Наши светские женщины наперерыв ухаживают за г-жой Лебрен, – говорит он, – она очень в ходу; она устанавливает моды, и в ее честь дают праздники». Понятно, что при таких условиях мадам Виже-Лебрен прекрасно чувствовала себя в петербургском обществе и готова была считать Россию своей второй родиной. «Мне нравились эти ежедневные собрания, – пишет она, – где я вновь встречала всю учтивость, всю грацию, присущую французским салонам, потому что, говоря словами княгини Долгоруковой, хороший тон, по-видимому, сразу обеими ногами перескочил из Парижа в С.-Петербург… Невозможно проявлять в большей степени, чем русские дамы, ту радушную вежливость, которая составляет прелесть хорошего общества. Я скажу даже, что в них нет той надменности, в которой можно упрекнуть наших французских дам».

Менее удачно было первое выступление мадам Виже-Лебрен при дворе Екатерины. Императрица заказала ей портрет двух своих внучек, великих княжон Александры и Елены Павловны. Художница сперва изобразила их сидящими в греческих туниках и держащими в руках портрет императрицы. Между тем до сведения художницы дошло, будто Екатерине не понравились костюмы молодых великих княжон, которые она нашла чересчур открытыми и даже несколько неприличными. Художница поспешила исправить свое произведение, изменив костюмы и приделав к ним длинные рукава, но это исправление совершенно испортило портрет. Говорят, что это была интрига Платона Зубова, желавшего уронить в глазах императрицы художницу, которая могла явиться соперницей пользовавшемуся его покровительством живописцу Лампи. Как бы то ни было, императрица осталась крайне недовольна этим портретом. «Для перваго опыта, – сообщала она Гримму, – г-жа Лебрен стала писать великих книжен Александру и Елену; у первой благородная, интересная фигура, вид царицы; вторая совершенная красавица с выражением полной невинности. Г-жа Лебрен усаживает их на диван, сворачивает шею младшей, придает им вид двух обезьянок, греющихся на солнце или, если хотите, двух скверных маленьких савоярдок, причесанных как вакханки, с гроздями винограда, и одевает их в темно-красные и фиолетовые туники; словом, не только сходство не схвачено, но обе сестры настолько обезображены, что есть люди, которые спрашивают, которая же старшая и которая младшая… Нужно было копировать то, что дает природа, а не изображать какие-то обезьяньи ужимки», – заканчивает она свою критику. Через несколько дней она снова возвращается к тому же предмету в не менее резких выражениях: «Ничего нет более гадкого, как мнимый портрет Александры и Елены работы, г-жи Виже-Лебрен; это две присевшие обезьяны, которые гримасничают одна рядом с другой; нет ни благородства, ни вкуса, ни тонкости, ни невинности, свойственной их возрасту, ни красоты – по правде, ничего на них похожего; они имеют вид двух девок, вот и все». Нашлись, конечно, и другие лица, которые поспешили разделить отрицательный взгляд императрицы. «Не будучи большим знатоком в картинах, можно сказать, что портрет очень плох, – пишет Ростопчин, – есть очень крупные ошибки в рисунке, и колорит, в котором преобладает лиловый цвет, производит самое неприятное впечатление».

Большим успехом пользовалась художница при малом дворе: она сделала два портрета молодой великой княгини Елизаветы Алексеевны, один – во весь рост, другой – поколенный, предназначенный для ее матери, принцессы Баденской, которые оба принадлежат к числу наиболее известных ее работ; она исполнила также портрет вел. князя Константина Павловича и его супруги.

Нужно, впрочем, сказать, что, несмотря на недовольство первой работой художницы, Екатерина не переменила своего милостивого к ней отношения и продолжала приглашать ее на придворные празднества. В воспоминаниях мадам Виже-Лебрен мы находим между прочим восторженное описание придворного бала, на котором великая княгиня Елизавета Алексеевна явилась в туалете классического стиля, сделанном по указаниям самой художницы.

Долгое время императрица, которая, как известно, охотно разрешала различным художникам писать свой портрет, все же не желала обращаться к услугам мадам Виже-Лебрен. Наконец, счастье, казалось, улыбнулось этой последней. В воскресенье, 2 ноября 1796 года, после обедни императрица остановилась в тронной зале, где г-жа Лебрен выставила только что оконченный ею портрет великой княгини Елизаветы Алексеевны. Екатерина долго рассматривала этот портрет и говорила о нем с лицами, приглашенными к обеду. Милостиво беседуя с художницей, Екатерина сказала ей, что, склоняясь на просьбы и уговоры своих приближенных, она решила заказать ей свой портрет и согласилась ей позировать через неделю. Разговор этот происходил, как сказано, в воскресенье, а в следующий четверг, 6 ноября, императрицы не стало. Так г-же Лебрен и не удалось при жизни Екатерины написать ее портрет.

Происшедшее в начале ее пребывания в России недоразумение не помешало ей сохранить навсегда благоговейную память о русской императрице. Много лет спустя, во время реставрации в ее парижском салоне, ставшем средоточием старых легитимистов, на видном месте висел портрет Екатерины II, и всех русских с особенным радушием встречали два постоянных посетителя этого дома из бывших эмигрантов, известные нам графы Ланжерон и Сен-При.

Великая княгиня Елизавета Алексеевна. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен

При ознакомлении с мемуарами г-жи Лебрен невольно бросается в глаза одно обстоятельство: рассказывая о своем пребывании в России, она не ограничивается описанием того великосветского

Правда, что г-жа Лебрен была принята в Петербурге в качестве желанного гостя в таких кругах, куда русские художники допускались лишь для исполнения заказов: талант в то время в России еще не открывал дорогу в высшее общество. И конечно, что могло быть общего между избалованной светскими успехами, изящной устроительницей модных живых картин на библейские темы и хотя бы Боровиковским, жившим отшельником в скромной квартире, среди своих полотен и книг Священного Писания, – Боровиковским, погруженным в мистические помыслы и на свою художественную деятельность смотревшим как на исполнение велений Верховного Промысла? Слишком велико было между ними расстояние. Русские художники как-то не вошли в поле зрения г-жи Лебрен, она их просто проглядела.

При дворе Екатерины мы находим и другого французского художника-эмигранта; это был Дуайен, старый знакомый г-жи Лебрен, приятель ее покойного отца, который один из первых обратил внимание на ее талант и убедил ее серьезно заняться искусством. Габриель Франсуа Дуайен (род. в 1728 году в Париже), профессор французской Академии живописи, был придворным живописцем графа Прованского и графа д'Артуа; его кисти принадлежат, между прочим, эскизы для украшения города Реймса по случаю торжественного въезда короля Людовика XVI для коронации. Во время революции придворному живописцу пришлось приспособляться к новым веяниям: он состоял оценщиком произведений искусства, изымаемых революционными властями из церквей и монастырей. Этой своей деятельностью он, впрочем, способствовал спасению многих художественных сокровищ. Но свыкнуться с новыми условиями жизни на родине он все же не мог и при первом удобном случае, в декабре 1791 года, эмигрировал за границу, надеясь пробраться ко двору Екатерины. Хотя слава о его таланте и долетела уже до России, однако то обстоятельство, что он состоял на службе революционного правительства, заставило русские власти отнестись к нему с известным подозрением. «Что касается Дуайена, – пишет Екатерина Гримму 9 мая 1792 года, – то я его еще не видела, потому что у нас теперь не так легко допускают французов; требуется, по крайней мере, чтобы они прошли через политический карантин»[103]. Скоро, впрочем, всякие подозрения рассеялись; видимо, в Петербурге убедились, что он ни в какой мере не заражен «вольным духом». Прибыв в Россию без всяких средств, он здесь вскоре получил заказ на исполнение разного рода декоративных работ в императорских дворцах, при этом с ним был заключен контракт на три года, обеспечивавший ему годовое содержание в 1200 рублей и казенную квартиру в одном из дворцовых помещений. Среди его произведений особенной известностью пользовался плафон в Георгиевской галерее Зимнего дворца, к сожалению, погибший во время пожара 1837 года. Императрица лично, как свидетельствует г-жа Лебрен, относилась к Дуайену весьма благосклонно, ценя его образованность и художественный вкус; в Эрмитажном театре она велела отвести ему место недалеко от себя, чтобы иметь возможность обмениваться с ним впечатлениями во время представления. Впоследствии Дуайен был приглашен профессором в Императорскую Академию художеств; одним из его учеников был Кипренский.

Габриэль-Франсуа Дуайен. Художник А. Вестье

Глава XVI

По мере того как усиливался приток эмигрантов в Россию, интерес к ним стал заметно ослабевать. Все более и более становилось ясным, что все их мечты о «восстановлении престола и алтарей» так и остаются мечтами, а их непомерные претензии стали казаться просто смешными. Если даже теперь некоторые из современных нам французских историков[104] считают возможным упрекать русский двор в недостаточной щедрости по отношению к эмигрантам, а русское общество – в недостаточном сочувствии к страданиям их родины, то можно себе представить, каковы были в те времена притязания некоторых эмигрантов, склонных находить, что они чуть ли не облагодетельствовали Россию, избрав ее своим убежищем. «Эти господа не шутя воображают, будто императрица не может сделать лучшего употребления из своих доходов, как продовольствовать им подобных», – пишет Ростопчин. Вместе с тем притуплялась постепенно и впечатлительность русской публики; известия о парижских казнях воспринимались более равнодушно и не вызывали того ужаса, как раньше. «Всем надоела уже эта революция, и получаемые известия читаются только по привычке», – отмечает Ростопчин в июле 1793 года, т. е. в самый разгар террора. «Эмигранты наговорили и наделали столько глупостей, что начинают докучать», – пишет он два года спустя.

Нужно сказать и то, что в России под впечатлением французской революции в известной степени изменилось отношение к французам вообще. Революция заставила усомниться в ценности французской культуры.

От философов просвещенья,

От лишней царской доброты,

Ты пала в хаос развращенья

И в бездну вечной срамоты, —

восклицал Державин, обращаясь к Франции. Многие прямо-таки недоумевали, как это в столице культурнейшей страны, на которую привыкли смотреть как на образец, достойный подражания, могут происходить подобные ужасы; каким образом нация, давшая миру величайших гениев, может допускать и терпеть у себя в течение нескольких лет владычество разнузданной и жестокой черни. «Что это во Франции, – спрашивает современник, наблюдающий из Москвы за трагедией, разыгрывающейся в Париже, – может ли просвещение довести человека в такую темноту и заблуждение? Злодейство в совершенстве. Пример сей да послужит всем, отвергающим веру и начальство». То, что происходило в Париже, бросало тень на всех французов, независимо от их политических взглядов. Подобное отрицательное отношение к французам проявлялось, конечно, с особой силой в тех националистически настроенных кругах русского общества, которые давно уже указывали на вред французского воспитания и восставали против увлечения французскими нравами, противопоставляя им «прехвальные добродетели предков наших».

Наконец, под влиянием слухов о якобинских заговорах, о рассылке Конвентом тайных эмиссаров, сеющих смуту и устраивающих покушения в чужих странах, слухов иногда правдивых, но по большей части преувеличенных, кое-кто готов был смотреть с подозрением на всякого француза, видя в нем распространителя «неистовых и безбожных правил, на земле их ныне исповедуемых».

Яркое выражение подобных взглядов мы находим, например, в переписке Н.Н.

Н.Н. Бантыш-Каменский. Художник Н.И. Аргунов

Конечно, эмигранты не могли не испытать на себе влияние подобных настроений, и отношение к ним русского общества в самые последние годы царствования Екатерины II стало значительно менее доброжелательным, чем при первом появлении их в России. Отдельные лица, завоевавшие себе прочное положение при дворе, продолжали пользоваться теми же преимуществами, как и раньше, но, в общем, на эмигрантов стали смотреть гораздо более критически. Их легкомыслие, излишняя самоуверенность, расточительность, побуждавшая их выпрашивать все новые и новые милости у русского двора, наконец, их взаимные пререкания, все то, что раньше не обращало на себя внимания, теперь стало предметом осуждения. «Эти господа находят гораздо более удобным спокойно проедать те пенсии, которые им дают, чем служить своему королю и своему отечеству», – говорит А.И. Морков в беседе с австрийским послом. «Когда изучаешь французов, – иронически замечает Ростопчин, – находишь что-то до такой степени легкое во всем их существе, что нельзя понять, каким образом эти люди удерживаются на земле, и так как они неспособны сохранить никакого впечатления, то я склонен думать, что они созданы из резинки, подающейся во все стороны». – «Эмигранты столь же развращены и трусливы, как остальная часть этой гнусной нации, жертвами которой они теперь являются; они поглощены мыслями о роскоши и тщеславием», – пишет граф С.Р. Воронцов. Еще более резко выражается лейб-медик императрицы Пожерсон: «Эти эмигранты подобны чуме, – пишет он, – повсюду, где только они появляются, они грызут руку, которая их кормит».

Подобных отзывов, в значительной мере, конечно, пристрастных, можно привести еще много; иногда к тому же некоторые отдельные происшествия в эмигрантской среде давали повод к справедливому негодованию современников. Так, не говоря уже о том, что под видом жертв революции к нам подчас проникали агенты якобинцев, нельзя не отметить, что и среди подлинных эмигрантов находились отдельные лица, платившие черной неблагодарностью за оказываемые им благодеяния. Об одном из подобных случаев упоминает, например, г-жа Виже-Лебрен в своих воспоминаниях. Во время пребывания ее в Петербурге там появился отвратительный пасквиль на императрицу. «К стыду человечества нужно признаться, – пишет она, – что автором его оказался отличавшийся остроумием французский эмигрант, в котором в свое время сама же императрица приняла живейшее участие, назначив ему даже крупную пенсию».

Вредила эмигрантам в глазах русских и свойственная некоторым из них чрезмерная хвастливость. Мелкие провинциальные дворяне, лица, занимавшие совершенно второстепенные должности на службе, любили рассказывать о своих придворных связях, о влиянии, которым они пользовались, о своем богатстве, о родовых замках, в которых они устраивали роскошные празднества для избранного общества. Графиня Потоцкая в своих мемуарах рассказывает, например, об одной семье Вассомпьер, которую приютила у себя графиня Враницкая. Все, что им предоставляла радушная хозяйка, эти эмигранта принимали с снисходительной улыбкой, как не выдерживающее никакого сравнения с тем великолепием, к которому они привыкли у себя во Франции. На поверку же оказалось, что хотя они действительно носили имя Вассомпьер, но принадлежали к совершенно захудалой ветви этого славного рода; бывать при дворе они не могли и мечтать, проживая в самых скромных условиях где-то в провинции, и вообще им на родине никогда так хорошо не жилось, как теперь на хлебах у гостеприимной графини. Случалось иногда, что эмигранты украшали себя не принадлежащими им чинами. Наконец, бывали отдельные случаи самовольного присвоения себе каких-либо громких фамилий, вследствие чего в России появились представители таких родов, которые во Франции давно уже вымерли[105]. Подобное самозванство, когда оно обнаруживалось, конечно, не могло не подрывать доверия даже к тем эмигрантам, которые с полным правом гордились положением, которое они в свое время занимали у себя на родине.

Графиня Потоцкая. Художник Л.Э. Бертье

Имеются указания еще и на одну особую причину нерасположения к эмигрантам специально со стороны русской молодежи. По мнению Жене, причина эта заключалась в зависти к исключительным успехам французов у русских дам. В этом рассуждении во всяком случае ясно сквозит своеобразная хвастливость, свойственная тем французам XVIII века, которые считали «галантность» неотъемлемым преимуществом своей национальности.

Ришелье и Ланжерон, вторично посетившие Петербург весною 1795 года, должны были на собственном опыте убедиться, какая заметная перемена произошла во взглядах русского общества на эмигрантов со времени первого их появления в русской столице. «За исключением Шуваловых, Михаила Голицына, Дивовых, Долгоруких, Куракиных и двух или трех других (относившихся к эмигрантам по-прежнему), я не могу вам передать, какое пренебрежение, какую неучтивость, какие грубые отказы мы испытали (со стороны остальных), – писал Ланжерон графу А.К. Разумовскому, – если бы не правило чести, заставляющее меня расплачиваться с моими долгами, я бы ни за что не остался». Правда, что нескольких милостивых слов со стороны императрицы было, как он передает, достаточно, чтобы все те, которые от них отворачивались, снова обратили на них внимание.

Екатерина сама, столь милостиво принимавшая эмигрантов, была, разумеется, достаточно проницательна, чтобы видеть все их слабые стороны. Более того, есть основание предполагать, что самый факт эмиграции она сначала склонна была рассматривать как политическую ошибку. В 1791 или 1792 году князь Ф.Н. Голицын имел случай беседовать с государыней о Французской революции, «и она весьма разумно и основательно о сем пагубном происшествии рассуждать изволила; удивлялась французскому дворянству, оставившему отечество и короля и рассеявшемуся по Европе. Где девался в нем дух рыцарства, сказала она, чем в прежние времена оно столь прославилось?» Удивление императрицы указывает на то, что она не одобряла образа действий дворянства, спасавшегося за границу, оставляя короля в руках революционеров, вместо того чтобы, не покидая родной земли, встать на защиту монархии. Насколько такая мысль была выполнима при данных обстоятельствах, это другой вопрос, но таков был, по-видимому, одно время взгляд императрицы – взгляд, имевший известное количество сторонников.

Ф.Н. Голицын. Неизвестный художник

Постепенно Екатерина увлекается, однако, своей ролью покровительницы эмигрантов, льстившей ее самолюбию

Удручало императрицу также и взаимное недоверие между королем и королевой, с одной стороны, и принцами и их приверженцами, с другой. «Будучи все одинаково лишены всякой власти и всех прирожденных преимуществ, – пишет она Густаву III, – они в отношении пользования этой властью и этими преимуществами, по-видимому, питают друг к другу то же недоброжелательство и ту же зависть, как если бы они снова ими обладали, вовсе не думая о том, что им никогда не удастся возвратить себе и тени оных, разве они в теснейшем союзе будут действовать откровенно и единодушно». Постоянно указывает императрица вождям роялистов на необходимость взаимного примирения и согласования их действий; в таком духе дает она инструкции Румянцеву, в таком же духе пишет она принцам и даже королеве. Но вскоре ей приходится убедиться не только в невозможности устранить недоразумения между роялистами, оставшимися во Франции, и теми, которые эмигрировали за границу, но даже и в существовании в самой эмиграции нескольких враждебных друг другу течений. Императрица видит также, что средства, которые она предоставляла на борьбу с революцией, расходуются в высшей степени легкомысленно и иногда совершенно не на те цели, на которые они были предназначены, и что, кроме того, такие близкие к принцам люди, как Калонн, позволяют себе злоупотреблять ее именем, чтобы выманивать помощь у других держав. В конце концов, ближе присмотревшись к эмигрантам, Екатерина приходит к заключению, что они неспособны к той политической роли, которую они хотели взять на себя, и что на них, как на реальную политическую силу, рассчитывать нельзя. Полное разочарование в эмигрантах звучит в ее последних письмах к Гримму, написанных за два месяца до ее кончины. Она резко осуждает принцев за то, что они устранились от всякой активной борьбы. Екатерине с ее горячим, деятельным темпераментом прямо не понятно, как они могут соглашаться жить спокойно в изгнании, когда борьба еще не кончена; она не хочет считаться с политической обстановкой, она забывает, что Австрия не допускает присутствия Людовика XVIII в рядах армии. «Если он представляется мертвым, то он и останется мертвым, – пишет она про него, – кто те жалкие люди, которые ему это советуют?» Она еще продолжает быть уверенной в монархических чувствах французской нации, но уже сильно сомневается в популярности принцев. «Вся Франция хочет короля, но хотят ли их, говорят ли об них?» – вот как теперь для нее ставится вопрос. И, подводя итог всему, что было для них сделано, она приходит к выводу о бесцельности произведенных затрат. «Они получили громадные средства, – пишет она, – что они с ними сделали? Они жили пышно, широко и все проели, и в результате получилась одна вода. В первый момент они получили 8 миллионов, я одна предоставила им больше полутора миллионов рублей в первый же год».

Как мы видели, эмигрантам в первое время был широко открыт доступ на русскую службу. Подвиги таких лиц, как Ришелье, Ланжерон, Роже де Дама, обратившие на себя внимание императрицы, казалось, вполне оправдывали в этом отношении ее образ действий. Тем не менее и тут с течением времени наступило известное охлаждение. Императрица готова была пользоваться услугами эмигрантов, она готова была дать им возможность служить в рядах русских войск, но она шла на это отнюдь не потому, что русская армия нуждалась в услугах иностранцев, подобной постановки вопроса она не допускала, а потому, что, милостиво относясь к эмигрантам, она желала достойным образом обеспечить их судьбу. Между тем со стороны французов нередко проявлялось излишнее самомнение, которое, разумеется, не могло не раздражать Екатерину. В одном из своих писем Гримму, к посредничеству которого часто обращались лица, желавшие поступить на русскую службу, она сочла полезным указать, что русские начиная с 1766 года приобрели больший опыт и одержали больше побед, чем кто бы то ни было на свете, тогда как французы ничего не сделали со времени Ахейского мира (1748 г.)[106]. Екатерина была также недовольна тем, что большинство эмигрантов, принятых ею в армию, смотрели на свою службу в русских войсках лишь как на временное прибежище, которое они не стеснялись покидать, как только им представлялась какая-либо иная возможность, казавшаяся им более соблазнительной. «Правда, что я не спешила отвечать многим эмигрантам, – пишет императрица Гримму, – потому что из числа первых, которых я приняла, за исключением нескольких молодых людей, продолжающих служить, ни один не остался».

Вследствие всех этих соображений французов стали принимать на службу с значительным разбором, допуская лишь таких, от которых действительно можно было ожидать некоторой пользы. «Маркиз Жюинье писал мне, желая поступить ко мне на службу, – сообщает императрица Гримму, – я знаю, что это человек почтенный, но его военные качества мне неизвестны, и он должен быть очень стар». «Признаюсь вам, – пишет она в другой раз, – что всех этих офицеров высших рангов очень трудно поместить и что большое количество таковых вызывает здесь недовольство. Между тем присланный вами список содержит 130 имен, это много». Среди лиц, предлагавших свои услуги и ходатайства которых были отклонены, мы встречаем и совершенно неизвестного в то время молодого корсиканца, Наполеона Бонапарта. Ему повредили его республиканские убеждения: кроме того, он хотел быть зачисленным в русскую армию с чином майора, что было признано претензией совершенно необоснованной и во всяком случае чрезмерной.

В последние годы царствования Екатерины была сделана попытка использовать эмигрантов в качестве помещиков-колонизаторов; но к этой роли они оказались по большей части совершенно непригодными. Как уже было упомянуто, некоторым эмигрантам, пользовавшимся особой благосклонностью двора, были после третьего польского раздела пожалованы поместья, главным образом

Эстерхази, посетивший их проездом в свои польские имения, в письмах к своей жене дает нам бесхитростное описание их жизни в обстановке скромного помещичьего хозяйства. Жили они целой колонией, во главе которой стояла графиня Диана де Полиньяк[107], бывшая первая придворная дама принцессы Елизаветы, сестры Людовика XVI, подобно своему брату, погибшей на эшафоте. Некрасивая, но чрезвычайно живая и сравнительно хорошо образованная, графиня Диана в молодости забавляла придворное общество своими остроумными выходками. Она имела репутацию интриганки и женщины весьма легкого поведения, которое, как говорили злые языки, граничило с бесстыдством. Теперь, в Польше, это была почтенная пожилая дама, посвящающая свое время частью воспитанию своих внучатых племянниц, частью мелким хозяйственным заботам. Беспечно расточавшая громадные суммы, щедро сыпавшиеся на нее благодаря родству с всесильной любимицей королевы, графиня теперь проявляла необыкновенные хозяйственные способности. «Она занимается всеми подробностями хозяйства, знает цену всему и благодаря своей деятельности покупает теперь за семь флоринов то, за что при приезде платила десять». Эстерхази совершенно поражен аккуратностью, выдержкой и мужеством графини Полиньяк; от нее он не ожидал ничего подобного. Вместе с графиней живут ее племянники, в том числе молодой Жюль, будущий министр Карла X, затем дети ее племянницы, принцессы де Гиш, другие родственники с женами и детьми и, наконец, неизбежный аббат, служащий воспитателем младшего поколения; при них состоят горничная, лакей, повар и еще двое прислуг. После завтрака, который подается в 9 часов утра, все принимаются за работу: дети учатся, изучают латинский и русский языки, математику, историю и географию, затем мальчики занимаются плотничным и столярным ремеслом, делая стулья и столы для дома, а девочки шьют и вяжут. Сама графиня вышивает платья на продажу. Взрослые имеют каждый свое дело: один – мукомол, другой ведает молочным хозяйством, третий занимается рубкой и доставкой дров и т. п. Обед, которым угостили Эстерхази, состоял из хорошего супа, вареного мяса, громадной чашки с рисом и двумя курицами и большого блюда с картофелем; единственным напитком служило пиво. «Дети выглядят сильными и здоровыми, у остальных вид покорившихся своей участи», впрочем, «графиня Диана никогда не чувствовала себя так хорошо, как сейчас: маленькие недомогания, больше не поддерживаемые лишними лекарствами, исчезли, а здоровый, умеренный и деятельный образ жизни, который она принуждена вести, предохраняют ее от больших болезней». В общем, идиллические впечатления, вынесенные Эстерхази от посещения этой семьи, волею судеб занесенной из Версаля в глушь польской деревни, навели его на философские размышления о том, что, быть может, это семейство, если бы только к нему присоединились отсутствующие его члены, могло бы быть более счастливым теперь, чем в расцвете своего влияния, «когда все возраставшие искусственные потребности вызывали необходимость новых ходатайств». Как видно из описания Эстерхази, ни о какой сельскохозяйственной деятельности, собственно говоря, в данном случае не было и речи, все сводилось, как и у большинства других эмигрантов, к заботам о домашнем хозяйстве. Благодаря поддержке Потоцких, семья Полиньяк все же могла продержаться несколько лет на Волыни. Памятником ее пребывания осталась вышитая общими усилиями новая обивка для мебели в гостиной усадьбы.

Некоторые эмигранты устроились арендаторами на землях крупных помещиков. Так, например, в Шклове, у отставного фаворита Екатерины графа Зорича, было несколько таких арендаторов. Зорич предоставлял им землю, скот и рабочую силу в лице крепостных, а они должны были отдавать ему половину урожая. Он вообще благоволил к эмигрантам и любил, чтобы они у него гостили, полагая, что они придают большую пышность тому двору, которым он себя окружал.

Графиня де Полиньяк. Неизвестный художник

Словом, на старых землях эмигранты, хотя и не слишком успешно, но все же кое-как устраивались. Совершенно иначе встал вопрос, когда возникло предположение о поселении эмигрантов в новоприобретенных областях на юге, по нижнему течению Днепра и в Крыму. Разработка этих новых земель представляла на первых порах значительные трудности, и, чтобы сколько-нибудь удовлетворительно поставить здесь хозяйство, требовались такие знания, такой опыт и такая выдержка, которыми эмигранты, конечно, не обладали. Многие из них соблазнились возможностью бесплатно получить обширные участки и стать помещиками, но результаты подобных попыток получились по большей части самые плачевные. «Многие французы, обольщаясь обширностью земель, предоставляемых им на берегах Днепра, стали поселяться там; некоторые из них погибли от лишений», – пишет Ростопчин. Родной брат графа Шуазеля-Гуффье, получивший обширный участок в Крыму, не выдержал трудностей жизни в непривычных для него первобытных условиях и умер, измученный бременем ежедневных волнений и забот. Герцог Полиньяк приехал было в Петербург с проектами сельскохозяйственных предприятий в Екатеринославской губернии, «но потом, устрашенный трудностями этого дела и смертью брата Шуазеля-Гуффье, отказался от своего намерения, как и следует французу». Единственный, о ком известно, что он преуспел, был граф Клермон-Тоннер. «Некий Клермон, прибывший к нам через Италию, поехал просто сажать капусту в Екатеринославской губернии, – пишет Екатерина Гримму, – его хозяйство очень хвалят, и многие уже поручили ему ведение своих дел». Со своей стороны Ростопчин отмечает: «Одному графу Клермон-Тоннеру повезло: у него около 80 рабочих и красивый жилой дом».

Были и такие случаи, что эмигранты, видя, что им не справиться с делом, продавали предоставленные им участки, а затем, как ни в чем не бывало, обращались с ходатайством о новых пожалованиях. Известия о подобных проделках, дойдя до Екатерины, видимо переполнили чашу ее терпения и окончательно убедили ее в несостоятельности всех проектов о наделении эмигрантов землей. Весьма определенно высказалась императрица по этим вопросам осенью 1796 года в письме к Гримму по поводу ходатайства одной французской придворной дамы. «Что касается графини де Рош Ламберт, – пишет она, – я вам скажу, что она, подобно многим другим, ходатайствует о пожаловании земель и что из тех, которые таковые получили, большинство либо их покинули, либо поспешили их продать и проесть вырученные деньги, а затем просят о новых пожалованиях. Это,

Глава XVII

Итак, по целому ряду причин Екатерина к концу своего царствования заметно охладела к французским эмигрантам. Между тем как раз в это время вновь появляется при петербургском дворе один из наиболее видных представителей эмиграции, граф де Сен-При, и прибывает он в столицу не по собственному усмотрению, а вследствие возложенного на него самой императрицей доверительного и ответственного поручения. Как мы уже имели случай упоминать, граф де Сен-При заслужил особое расположение государыни, которая выделяла его из среды остальных эмигрантов. Со времени своего отъезда из России в 1791 году он жил в Стокгольме, где он сумел приобрести прекрасное положение как при дворе, так и в обществе. И вот Екатерина задумала воспользоваться его пребыванием в шведской столице, чтобы поручить ему ни более ни менее как попытаться расстроить предположенный брак между юным шведским королем Густавом IV и принцессою мекленбургской: императрица желала, чтобы король женился на великой княжне Александре Павловне. Этот вопрос и послужил поводом вторичного приезда де Сен-При в Петербург. Таким образом, он оказался причастным к этому роковому делу, неудачный исход которого так поразил императрицу, что современники, не без основания, усматривали в нем одно из обстоятельств, ускоривших ее кончину. «Все окружавшие императрицу Екатерину уверены, – утверждает Ростопчин, – что происшествие во время пребывания шведского короля в С.-Петербурге есть главная причина последовавшего с нею удара».

Великая княжна Александра Павловна. Неизвестный художник

Подробности этого несчастного сватовства были много раз подробно рассказаны, и поэтому мы коснемся их лишь постольку, поскольку это необходимо, для того чтобы дать ясное представление о своеобразной миссии графа де Сен-При. По-видимому, еще при жизни покойного шведского короля Густава III, вскоре после заключения мира между Россией и Швецией, возникла мысль увенчать начавшееся сближение обоих дворов женитьбою сына и наследника короля на внучке императрицы. Однако после убийства Густава III его брат, герцог Седерманландский, сделавшись регентом, резко изменил направление шведской политики: он отвернулся от России и, отказавшись от воинственных замыслов своего предшественника против революционной Франции, стал, наоборот, стремиться сблизиться с этой державой. Вместе с тем он, конечно, явился противником предположенного брака и, чтобы раз навсегда бесповоротно покончить с этим вопросом, решил женить своего племянника на принцессе Мекленбург-Шверинской. Екатерина была тем более раздражена подобным оборотом дела, что, помимо политических соображений, в данном случае было задето ее личное самолюбие. Вокруг этого брачнаго проекта стареющая императрица создала целую романтическую легенду, убедив и себя и молодую великую княжну, – ей было в то время 13 лет, – что король и она друг в друга нежно влюблены, хотя молодые люди до сих пор никогда еще не видались. «Императрица занята этим до чрезвычайности, – пишет Ростопчин, – она не может постигнуть, чтоб какой-нибудь негодный герцог Зюдерманландский смел противиться ее воле». В этом деле Екатерина проявляет какую-то почти болезненную страстность и с исключительной язвительностью обрушивается на неповинную мекленбургскую принцессу. «Что регент меня ненавидит и старался ввести меня в заблуждение и меня обмануть, это я допускаю, но зачем же он женит своего питомца на кривобокой дурнушке? Чем же он заслужил столь жестокое наказание?» – пишет она Гримму. Другой раз она называет ее горбуньей, а затем даже просто обезьяной, и спорит с Гриммом, осмелившимся утверждать, что ему ничего не известно о физических недостатках принцессы. Тем не менее принцесса была официально объявлена невестой юного короля, и все иностранные дворы были уведомлены о предстоящем браке. В Петербург с подобным объявлением был послан шталмейстер короля граф Шверин, но когда он прибыл в Выборг, то ему было заявлено, что императрица отказывается его принять. Подобное нарушение всех дипломатических обычаев, которое сама Екатерина называет своим женским капризом, вызвало понятное возмущение в Стокгольме. Заговорили о военных приготовлениях и о возможности нового столкновения между обеими северными державами. Екатерина, тем не менее, продолжала настойчиво преследовать свою цель. Она послала в Стокгольм генерала, барона А.Я. Будберга, поручив ему склонить короля отказаться от брака с принцессой мекленбургской и возобновить переговоры с русским двором о браке с великой княжной. Но она не удовольствовалась посылкой официального лица: зная о хороших отношениях графа де Сен-При со шведским двором, она решила использовать и его влияние.

Вот как сам граф де Сен-При рассказывает об этом деле в своих воспоминаниях. «Императрица прислала мне из Петербурга моего старшего сына[108]; он привез мне письмо от маркиза де Ламбера, который, по повелению Екатерины, писал мне, чтобы я по возможности воспрепятствовал заключению уже решенного брака между молодым шведским королем и одной из мекленбургских принцесс. Письмо это, однако, дошло до меня лишь накануне публичного празднества по случаю всенародного объявления об этом браке. Я рассудил, что было уже слишком поздно, чтобы надеяться его расторгнуть, в особенности ввиду того что я не занимал официального положения представителя русского двора в Швеции. Но я поступил неправильно, не попытавшись это сделать, и на основании того, что произошло потом, я пришел к заключению, что мое посредничество могло бы иметь успех у регента Швеции. Я имею основание предполагать, что императрица на меня рассердилась за то, что я не выполнил ее приказаний, и я думаю, что это обстоятельство объясняет большую разницу приема, который она мне оказала при моем приезде в Петербург, с предшествовавшим приемом, четыре года тому назад. Государыня сильно желала выдать свою внучку за шведского короля; последующие события показали, насколько она принимала к сердцу это дело… 20 ноября 1795 года я покинул Стокгольм после 4-летнего пребывания, оставив там г-жу де Сен-При, и с большой быстротой совершил путешествие до Або, столицы Финляндии. В этом городе я застал барона Будберга, камергера российской императрицы, который ехал в Стокгольм. Он посоветовался со мною насчет того, каким образом достигнуть успеха в возложенном на него поручении, состоявшем в том, чтобы заявить в Стокгольме, что его государыня считает нежелательным заключение брака между шведским королем и принцессой мекленбургской. Он просил моего совета относительно шагов, которые следовало бы предпринять. Я не преминул ему сказать, что время для переговоров уже прошло и что единственная возможность успеха заключается в угрозах, тем более что Швеция отнюдь не подготовлена

Наш разговор на этом кончился, и все мои дальнейшие попытки вернуться к этому предмету в беседах с государыней оставались тщетными. После этого я обратился по этому поводу к Зубову с такой резкостью, что он в конце концов возбудил против меня какие-то подозрения; дело дошло до того, что государыня однажды мне сказала: „Неужели же я и вас должна буду причислить к своим врагам?“ Эти слова меня чрезвычайно поразили. Понятно, что мне нетрудно было изложить свои убеждения. Я ей ответил, что для меня, осыпанного ее благодеяниями и лишенного всяких средств, забыться таким образом было бы равносильно безумию. Эта выходка, столь отличная от того приема, который был мне оказан при моем первом путешествии, доказал мне, что мое пребывание в Петербурге не может принести никакой пользы для дел короля… Я откланялся императрице, и, будучи еще огорчен теми неприятными словами, которые она мне сказала, я снова с ней об этом заговорил, на что она мне милостиво ответила: „Я уверена, что этого нет и никогда не будет“. По правде говоря, она мне показалась постаревшей, как в нравственном, так и в физическом отношениях».

На этом заканчивает граф де Сен-При свой рассказ о последнем своем разговоре с Екатериной II. Он уезжал разочарованный, но и сам он на этот раз не сумел оправдать надежд государыни, не решившись даже приступить к исполнению того поручения, которое она на него хотела возложить: с одной стороны, как он сам сознается, он несколько преувеличивал те трудности, с которыми ему пришлось бы встретиться: с другой стороны, он не отдавал себе отчета в том, насколько Екатерина принимает к сердцу это дело. Увлеченный своими политическими соображениями, он усмотрел в нем лишь удобный предлог, для того чтобы приехать в Петербург и быть принятым императрицей, надеясь, что ему легко удастся убедить ее оказать более деятельную поддержку принцам и вдохнуть таким образом новую жизнь в распадающуюся коалицию. Но он

Кристин – личность весьма любопытная; «любезнее его, приятнее его в обхождении, занимательнее в разговорах я ни одного француза прежнего времени не знавал», – пишет про него Вигель, познакомившийся с ним, когда он уже стариком жил на покое в Москве. Ему и было что рассказать: его жизнь – это сплошной роман, изобилующий самыми разнообразными приключениями. Оставаясь в тени, да и не претендуя на первые роли в дипломатии, он не раз принимал деятельное участие в разного рода замысловатых политических интригах. В лице Кристина мы встречаем одного из тех секретных агентов, к услугам которых так часто прибегала дипломатия XVIII века. Среди этих агентов большинство были люди совершенно беспринципные, готовые за деньги служить любому делу, но встречались также отдельные лица с твердыми политическими убеждениями, которые соглашались предоставлять свои способности в распоряжение того или иного правительства лишь постольку, поскольку возлагаемые на них поручения соответствовали их образу мыслей и поскольку они могли надеяться получить таким образом возможность способствовать проведению своих взглядов в жизнь. К числу этой последней категории секретных агентов и принадлежал Кристин. Родом швейцарец, он получил воспитание в Париже, по-видимому в иезуитском коллеже, в молодые годы поступил секретарем к Калонну и с ним вместе эмигрировал за границу. Попав в Кобленц, он всецело проникается психологией эмигрантов и с этого времени все свои силы посвящает роялистскому движению. Кристин примыкает к самым непреклонным роялистам, не допускавшим никаких уступок либеральным идеям. Оценивший его способности граф д'Артуа неоднократно посылает его с тайными поручениями в Париж. Переодетый, он тайком с опасностью для жизни проникает в Тюильрийский дворец, передает письма королю, беседует с ним, с королевой, с принцессой Елизаветой, видит маленького дофина. После казни Людовика XVI Кристин неизменно состоит при графе д'Артуа. Последний, отправляясь в Петербург, берет его с собою. Имя Кристина не упоминается в описаниях придворных торжеств, но он иначе умеет использовать свое пребывание в северной столице. Граф А.И. Морков, наиболее влиятельный член Коллегии иностранных дел, жил тогда с известной всему Петербургу французской драматической актрисой Гюс. Через ее посредство Кристин сумел не только сблизиться, но даже, можно сказать, подружиться с этим сановником. По ходатайству Моркова императрица приказала зачислить Кристина в Коллегию иностранных дел. При отъезде французского принца Кристин за ним не последовал, убежденный, что при нем ему в настоящее время больше делать нечего и что в России представляется для него гораздо более обширное поприще. Когда выяснилось, что Сен-При уклонился от возложенного на него щекотливого поручения, Морков, один из главных сторонников шведского брака, решил использовать для этого дела Кристина. Последний появился в Стокгольме под видом путешественника. Вот что, будто бы со слов самого Кристина, рассказывает об этом в своих записках Вигель. «В Швеции Кристин стал явно поносить Россию и русских. Тогдашний регент, герцог Седерманландский, до конца жизни нас ненавидел и этого человека почти без имени начал принимать, ласкать и даже звать на придворные балы. На одном из них, как ветреный француз, он, как будто разбежавшись, наткнулся на стоящего у камина несовершеннолетнего, молоденького короля Густава IV; низко кланяясь и как будто в смущении извиняясь, понизив голос, промолвил он ему: „Ваше величество, вас обманывают, хотят женить на уроде; позвольте с вами объясниться“. Едва внятным голосом тот отвечал: „У меня математический учитель ваш земляк, шевалье такой-то, напишите мне через него“. В записке своей Кристин изобразил все прелести великой княжны Александры Павловны и всю пользу от родственного союза с Екатериной. В это время через месяц ожидали невесту, кривобокую принцессу мекленбургскую. Король вдруг заупрямился, объявил, что сему браку не бывать, и, как ни старались убедить его, он поставил на своем. Никто не мог понять причины такой внезапной перемены, но король ли проговорился, шевалье ли проболтался, или сами догадались, гроза висела над главой тайного агента. Кто-то по секрету пришел ему сказать, что на другой же день хотят его взять и отправить в рудники Далекарлийские. Будучи хорошо знаком со всеми дипломатами, он побежал к английскому посланнику и объяснил ему весь ужас своего положения. У того были бланки, и он задним числом причислил его к своей миссии: когда пришли его брать, он показал предписание отправиться курьером в Берлин. Оттуда только через несколько месяцев возвратился он в Россию и приехал в самое то время, когда в Петербурге находился король шведский с дядей и шло уже сватовство. Разумеется, в то время нигде нельзя было ему показаться. Хотя предполагаемый брак и не состоялся, императрица щедро наградила его, велела определить в иностранную коллегию прямо надворным советником и пожаловала ему четыреста душ близ Лепичева, в Подольской губернии». Кое-что в этом рассказе, быть может, и не соответствует действительности, но суть его несомненно достоверна: донесения Будберга подтверждают, что Кристин, имевший через своего соотечественника, учителя математики шевалье де Сюрмена, доступ к королю, оказал в этом деле весьма ценные услуги, за которые он и был награжден Екатериной, когда ему удалось вернуться в Россию. Его дальнейшие похождения при дворе Наполеона выходят из рамок настоящего очерка. Свою мятежную жизнь он закончил в Москве; он доживал свой век в доме своего давнишнего друга и покровителя графа Моркова, окруженный уважением столпов московского общества; «большие вельможи нередко посещали его; надобно было видеть его обхождение с ними, как оно было непринужденно и как вежливо», – пишет Вигель.

Дворец Тюильри при Людовике XVI. Гравюра XVIII в.

Под влиянием ли доводов Кристина, или по каким-либо иным сопряжениям, как бы то ни было, юный король отменил предполагавшийся брак свой с принцессой мекленбургской, и следуя приглашению Екатерины, вместе со своим дядей-регентом и многочисленной свитой, 13 августа 1796 года прибыл в Петербург под именем графа Гага. Однако вопрос о браке его с великой княжной оказался недостаточно подготовленным. В последнюю минуту возникли затруднения ввиду несогласия короля на то, чтобы его будущая супруга открыто исповедовала православие, и наконец, в день, назначенный для обручения, когда императрица в тронном зале, окруженная всем двором, ожидала прибытия жениха, ей пришли доложить, что он отказывается подписать условия брачного договора; Екатерина почувствовала себя дурно, с ней сделался легкий удар. Таким образом расстроилось это налаженное с таким трудом сватовство, а вместе с тем отпали и все предположения о привлечении Швеции в орбиту русской политики[110].

Неоднократно в царствование Екатерины возбуждался, как мы видели, вопрос о посылке русских войск для борьбы с революционной Францией. Принцы-эмигранты умоляли об этом императрицу, другие державы, участницы коалиции, старались повлиять на нее в этом отношении; Екатерина соглашалась, обещала, но в конечном итоге обстоятельства всегда складывались так, что ей не приходилось исполнять своего обещания. Первый раз эта мысль возникла, по-видимому, в связи с заключенным в Дротнингхольме в октябре 1791 года союзным договором со Швецией. Екатерина говорила тогда Храповицкому: «Мы с ним (с королем шведским Густавом III) часто в мыслях разъезжаем по Сене на канонерских лодках». Но дальше подобных мыслей дело не пошло; война с Турцией еще продолжалась, и потому Екатерина, верная своему принципу не начинать двух дел сразу, относилась ко всяким подобным предположениям с сугубою осторожностью. Смерть Густава III от руки убийцы (16 марта 1792 года) временно положила предел всем предположениям о совместной высадке на берегах Нормандии русских и шведских отрядов.

Светлейший князь П.А. Зубов. Художник И.Б. Лампи Старший

Затем вскоре после объявления воины Францией Австрии (20 апреля 1792 года) вновь начинаются разговоры о посылке русского вспомогательного отряда. Князь Платон Зубов пишет принцу Нассау-Зигену: «Ввиду того что мир (с Турцией) нами ныне заключен и что главнейшие державы Европы решились действовать более твердо против мятежников, разоряющих Францию, Ее Величество приняло решение послать корпус в 15 000 человек, который уже выступил, к которому принцы и французское дворянство могут присоединиться». На этот раз сами принцы отклонили предложенную им помощь, они были уверены, что австро-прусских войск будет совершенно достаточно, для того чтобы справиться с врагом, и предпочли получить от русской императрицы денежную помощь. «Я по правде думала, – писала Екатерина в мае 1792 года, – что присылка корпуса в 15 000 человек, обещанного для поддержки их дела, более чем заменит надежду на новую денежную помощь с моей стороны, но так как настоятельная нужда, которую они в ней испытывают, заставляет их особенно желать таковой, то я вновь соглашаюсь предоставить им подобную помощь и посылаю графу Румянцеву 250 000 рублей векселями, которые ему велено держать в их распоряжении»[111]. Как показывают эти выписки, обвинения Екатерины в том, что она умышленно уклонялась от выполнения данных ею обещаний, являются во всяком случае несправедливыми.

Вновь был поднят вопрос о высадке русского десантного корпуса в Нормандии или Бретани в начале 1793 года, во время пребывания графа д'Артуа в Петербурге. На этот раз, как мы видели, предприятие это не было осуществлено, как ввиду того что попытки сговориться с Англией относительно субсидий оказались безуспешными, так и главным образом из-за неожиданных препятствий, возникших в связи с невозможностью для принца высадиться в Англии, где кредиторы угрожали ему арестом[112].

Напомним здесь также о настояниях Австрии в конце 1791 года, чтобы Россия послала на Рейн сорок тысяч войска и чтобы Суворов был назначен главнокомандующим союзной армией, предназначенной для действий против Франции[113]. В этот момент императрица, внимание которой было поглощено польским вопросом, отнеслась к этим настояниям совершенно отрицательно.

Тем временем переговоры с Англией продолжались, и, наконец, в феврале 1795 года был подписан в Петербурге союзный договор между Россией и Англией, согласно которому Россия обязалась отправить свою эскадру для крейсирования совместно с английским флотом у берегов Франции, а Англия взяла на себя обязательство в случае войны между Россией и Оттоманской Портой не дозволять ни одному государству мешать действиям русского флота против турок. К некоторым статьям этого договора присоединилась и Австрия, и в сентябре 1795 года в Петербурге состоялось подписание акта о несколько своеобразном тройственном союзе: Россия, Англия и Австрия.

В силу заключенного с Англией договора императрица послала вице-адмирала Ханыкова с 10 линейными кораблями и 6 фрегатами на соединение с английским флотом. Таким образом, первое вооруженное выступление России против революционной Франции состоялось на море. Прибыв в один из английских портов в июле 1795 года, эскадра Ханыкова поступила в распоряжение адмирала Денкана и была употреблена все лето того года для крейсирования у шотландских берегов. После зимовки в английских портах она вновь крейсировала все лето 1796 года, но никаких столкновений с неприятелем не произошло. В сентябре 1796 года Ханыков возвратился в Россию с 7 кораблями и 3 фрегатами, остальные же 3 корабля и 3 фрегата, по усиленным просьбам английского министерства, еще оставлены были в Англии под начальством контр-адмирала Макарова. До весны 1796 г. тройственный союз ничем себя вовне не проявил. Австрия заключила с Францией перемирие, переговоры с Англией относительно субсидий подвигались медленно, в России были еще заняты польскими делами: последним разделом, раздачей конфискованных земель, устройством новоприобретенной Курляндии. Однако по мере того как эти вопросы приближались к своему разрешению и у русского двора руки оказывались развязанными, среди близких к Екатерине лиц стали выдвигаться новые грандиозные проекты. Греческий проект Потемкина не давал покоя Платону Зубову; он решил превзойти своего светлейшего предшественника и составил план гораздо более фантастический, связанный с изменением всей карты Европы и Ближнего Востока. Дошедшие до нас отрывочные заметки, написанные рукою самого Зубова, не позволяют в точности судить о том, какие именно передвижения границ имелись в виду, но несомненно, что перемены должны были коснуться целого ряда государств. По-видимому, поход русских войск в Персию под начальством Валериана Зубова представлял собою одну из составных частей этого плана, а вторым шагом, долженствующим расчистить дорогу для дальнейших действий в Европе, являлся разгром Франции. Екатерина к этому времени, с своей

Между тем в начале 1790 года война разгорелась с новой силой. Директория решила внести войну в пределы австрийских владений. Моро и Журдан должны были продвинуться туда с берегов Рейна; начальство же над армией, предназначенной для действий в Италии, было вручено молодому 27-летнему, тогда еще совершенно неизвестному корсиканскому генералу Бонапарте. Начался молниеносный первый поход Наполеона в Италию (март 1796 года); через две недели после начала военных действий союзник австрийцев, король Сардинский, разбитый в нескольких сражениях, принужден был заключить перемирие, открывшее французам дорогу в Ломбардию; немедленно вслед за этим блестящая победа над австрийцами при Лоди сразу вознесла имя Наполеона на небывалую высоту.

Екатерина неоднократно предсказывала появление нового Цезаря, который образумит расходившихся галлов. «Если Франция справится со своими бедами, – писала она еще в 1794 году, – она будет сильнее, чем когда-либо, будет послушна и кротка, как овечка, но для этого нужен человек недюжинный, ловкий, храбрый, опередивший своих современников, и даже, быть может, свой век. Родился он или еще не родился? Придет ли он? Все зависит от этого». И вот он пришел, но Екатерина его не признала; стареющая императрица не обратила внимания на блистательный восход нового светила; для нее Наполеон был просто одним из многочисленных французских генералов новой формации; его имя, как это ни странно, почти не упоминается в ее переписке.

П.И. Ханыков. Художник П.Н. Бажанов

Несмотря на успехи австрийцев в Германии, где они под начальством молодого эрцгерцога Карла принудили обе действовавшие против них французские армии к отступлению на левый берег Рейна, Австрия, ввиду итальянской кампании Наполеона, оказалась в крайне опасном положении. Сознавая невозможность продолжать одними собственными силами борьбу против Франции, в особенности когда осложнения с Пруссией одновременно грозили войной и с этой державой, император Франц I обратился к Екатерине с настоятельной просьбой об отправке к нему русских войск, или, по крайней мере, о принятии мер, для того чтобы удержать Пруссию от нападения на Австрию.

Склоняясь на эти убеждения, императрица признала, что теперь она дольше не может оставаться бездейственной зрительницей войны, затрагивавшей интересы всей Европы. В ответ на обращение императора она обещала ему 60-тысячную армию, чтобы «с покровительством Божиим изготовить торжество дела, почитаемого ею делом всех монархов». При этом она сочла, однако, необходимым поставить известные условия, а именно: чтобы Пруссия выставила против Франции такое же число войск, как и Россия, и чтобы Англия платила субсидии. Мысль императрицы заключалась, по-видимому, в том, чтобы составить новую коалицию, на основаниях более твердых, нежели существовавший дотоле союз, приняв за правило «искреннее и непреложное стремление восстановить французскую монархию как единственное средство водворить прочный мир». Для достижения этой цели Екатерина предлагала союзникам «немедленно признать Людовика XVIII французским королем и идти прямейшим путем вовнутрь Франции» (депеша графа Остермана графу Разумовскому от 8 августа 1796 года).

Итак, вопрос о посылке русских войск получил теперь разрешение в положительном смысле, но ставился он на этот раз совершенно иначе, чем раньше: речь шла уже не о помощи эмигрантам – о них вообще не упоминалось; правда, корпус герцога Конде должен был принять участие в походе, но лишь как одна из составных частей союзной армии, и этому обстоятельству вообще не придавалось значения; оставлены были разговоры о том, что одно появление принцев на французской территории вызовет неописуемый энтузиазм местного населения и что небольшого отряда казаков было бы достаточно, чтобы пройти походом от Страсбурга до Парижа; императрица теперь отдавала себе отчет в том, что Франция представляет собою опасного врага, для борьбы с которым необходимы значительные средства и большие усилия. С другой стороны, поставленные Екатериной условия показывают, что, хотя она и решила примкнуть к союзникам, она все же пока еще не придавала этому вопросу большой срочности, ибо едва ли можно было сомневаться, что переговоры о субсидиях, а тем более о привлечении в состав коалиции Пруссии, недавно лишь заключившей мир с Французской республикой, потребуют довольно продолжительного времени.

Пока еще длились переговоры, австрийский император сообщил Екатерине, что, каково бы ни было решение лондонского двора, он во всяком случае надеется на помощь России, ибо в противном случае он принужден будет подписать унизительный для себя мир. Это обращение окончательно убедило императрицу, что больше медлить нельзя. Начались переговоры с Австрией о совместном выступлении. Согласно операционному плану, присланному Австрией русскому двору, предполагалось, что каждая из императорских армий будет действовать отдельно; в состав русской армии должны были войти кроме 60 000 русских, еще 20 или 30 тысяч из разных мелких германских княжеств и корпус герцога Конде в десять тысяч человек; австрийскую армию также имелось в виду усилить германскими союзными войсками; по прибытии обеих армий на назначенные им сборные места на правом берегу Рейна они обе должны были двинуться во Францию. Главнокомандующим русской армией решено было назначить Суворова. Последний, тяготившийся бездействием, радостно приветствовал это назначение. Он всегда сочувствовал французским роялистам: в 1793 году, когда выяснилось, что предположенное вступление России в коалицию против Франции не осуществится, Суворов даже подавал императрице прошение об увольнении его, «по здешней тишине», волонтером в австрийскую или прусскую армию на Рейне. Трудно сказать, имел ли он действительно подобное намерение, или это была одна из его обычных выходок; как бы то ни было, разрешения не последовало. «Ежечасно умножаются дела дома, и вскоре можете иметь тут по желанию вашему практику военную много», – ответила ему Екатерина. С большой симпатией следил Суворов также за развитием роялистских восстаний в Вандее; из Варшавы он написал восторженное письмо Шаретту, главному предводителю повстанцев. Таким образом, задача предводительствовать русскими войсками в борьбе с революционной Францией вполне соответствовала его взглядам и желаниям. «Говорят, – писала Екатерина Гримму 18 августа 1796 года, – что 60 000 русских выступили в поход, направляясь к берегам Эльбы, чтобы положить конец несчастиям Германии. Говорят, что фельдмаршал Суворов ими командует. Говорят еще много разных вещей, а увидят еще того больше; это волшебный фонарь, в котором мы увидим то, что мы увидим». Несомненно, императрица находилась тогда в самом лучшем настроении.

Восставшие вандейцы. Художник Ж.Г. Юбер-Созо

В первых числах

Кончилось блистательное царствование Фелицы, начинался суровый век Павла. Россия с тревогой всматривалась в открывавшееся перед нею неизвестное будущее. Для Европы внезапный уход с политической сцены столь крупного деятеля предвещал изменение всей международной обстановки. Что же касается эмигрантов, то в лице покойной государыни они лишались своей неизменной покровительницы, не только постоянно оказывавшей им щедрые благодеяния, но из всех европейских государей наиболее последовательно выступавшей в защиту монархических принципов и отстаивавшей необходимость восстановления королевской власти во Франции. «При ее дворе мог я бросить мой последний якорь в случае окончательного крушения и сохранить все свои надежды в полной уверенности, что на призыв мой к ее великодушию всегда протянется рука помощи, – писал Людовик XVIII, – известие о ее смерти разразилось надо мною, как громовой удар».

Глава XVIII

Заканчивая настоящие очерки по истории французской эмиграции, хочется в заключение сказать несколько слов о влиянии этой эмиграции на русскую жизнь, как в области политики, так и в области общественной мысли и, наконец, в области быта. В этих очерках мы ограничиваемся рассмотрением эпохи Екатерины II, и, быть может, попытка подвести итоги столь сложному явлению, как взаимодействие между группою эмигрантов и населением приютившей их страны, на основании данных одного лишь царствования, покажется несколько искусственной и недостаточно обоснованной. Однако при ближайшем ознакомлении с этим вопросом выясняется, что результаты пребывания французских эмигрантов в России именно за время царствования Екатерины II сказались уже с достаточной определенностью, чтобы можно было их хотя бы в известной мере установить, не забегая вперед и не выходя из пределов рассматриваемого периода. В данном случае, впрочем, вовсе и не имеется в виду дать исчерпывающий ответ на вопрос о том, что дала России французская эмиграция, а делается лишь попытка указать некоторые, наиболее характерные черты оказанного ею влияния и, главным образом, те, которые обратили на себя внимание современников.

Поскольку вообще можно говорить о влиянии эмигрантов в области политики, таковое, несомненно, было реакционным. «К русскому деспотизму и раболепству, – пишет Чарторижский, – были привиты все убеждения французского старого режима, доведенные до крайности». Как мы видели, эмигранты при Екатерине не были допущены к делам государственного управления, и потому они не могли иметь непосредственного влияния на те или иные мероприятия правительства. В осуждении Радищева, в преследовании Новикова и разгроме его кружка, в мерах против мартинистов мы не видим руки эмигрантов.

Но, очевидно, эмигранты, находившиеся при дворе, способствовали сгущению той реакционной атмосферы, которая создалась в России в последние годы Екатерининского царствования, главным образом под влиянием событий французской революции. Всякая критика существующих порядков, всякое проявление независимого образа мыслей ставились тогда в связь с революцией; недаром в лице Радищева Екатерина усматривала «рассевание заразы французской». Эмигранты, насколько могли, старались поддерживать подобное настроение в правящих кругах. В этом отношении сохранилось несколько вполне определенных указаний.

А.Н. Радищев. Неизвестный художник

Выше уже упоминалось со слов Ростопчина о том, что Эстерхази «проповедовал самовластие великому князю (Павлу Петровичу), приписывая бедствия Франции излишней любви короля к народу» и внушая ему мысль о необходимости править железной лозою. «Вы увидите впоследствии, – прибавляет Ростопчин, – сколько вреда наделало пребывание Эстерхази». О том же говорят и другие свидетели. «Великий князь имел несчастие довериться французским эмигрантам, которые представляй врагами его всех тех, чей здравый смысл ценил по достоинству их сумасбродные притязания; во главе злонамеренной лиги находились бывший французский посланник в Константинополе Шуазель-Гуффье, граф Эстерхази и принц Нассау-Зиген», – пишет Лагарп, который сам чуть не сделался жертвой наветов со стороны эмигрантов. Пребывание при дворе русской императрицы в качестве воспитателя ее внуков такого лица, как Лагарп, не скрывавшего своих республиканских убеждений в то самое время, когда всякое проявление либеральных взглядов подвергалось преследованию, является одним из тех противоречий, которыми отмечены последние годы царствования Екатерины, остававшейся в некоторых случаях верной своим прежним «философским» увлечениям. Относясь лично к Лагарпу с искренним уважением, она, по-видимому, не «считала его опасным на этом месте и лишь в шутку называла его „господин якобинец“. Но для эмигрантов он являлся ненавистной особой, тем более что они приписывали ему политическое влияние, которого в действительности он вовсе не имел. Так, между прочим, недостаточно энергичное, по мнению эмигрантов, вмешательство России во французские дела они склонны были объяснять происками Лагарпа. Уже во время пребывания в Петербурге графа д'Артуа была, как мы говорили, сделана попытка, впрочем, неудачная, добиться удаления Лагарпа от двора. Попытка эта была вскоре после того возобновлена, но столь же безуспешно. „При обоих великих князьях состоит наставником прекрасный и достойный человек, по имени Лагарп, швейцарец, – сообщает Ростопчин, – не знаю, каким образом и по какой причине, принц Нассауский и Эстерхази сумели оклеветать его перед императрицей под предлогом некоторых писем, написанных им на родину во время смут в Воатланде. С беднягою обошлись очень сурово: его забыли при назначении наград кавалерам великого князя Александра Павловича. Он хотел удалиться, и это было бы великой потерей, ибо великие князья обязаны своими познаниями этому человеку. Но императрица приглашала его к себе два раза, и швейцарец, объяснив все, как было, уличил г. Эстерхази в обмане и вышел победителем“. Нужно, впрочем, сказать, что это обстоятельство нисколько не поколебало положения Эстерхази.

Если политические взгляды эмигрантов встречали сочувственный отклик при гатчинском и до некоторой степени при большом дворе, то у молодых великих князей они не пользовались никакой симпатией. Юный Александр Павлович в это время, втайне от отца и бабки, отдавал дань несколько сентиментальному либерализму. Известен его разговор с молодым Адамом Чарторижским, в продолжение которого будущий самодержец открыл своему удивленному собеседнику, что он отнюдь не одобряет политики своей венценосной бабки, что он живо интересуется французской революцией и, хотя и порицает ее ужасные уклонения от правильного пути, все же радуется успехам республики. Константин

Великий князь Константин Павлович. Художник В.Лю Боровиковский

Легкое фрондерство, по большей части не идущее дальше чисто мальчишеских выходок, вошло в моду среди некоторой части придворной и гвардейской молодежи. „Великие князья, – пишет Ростопчин, – большую часть времени проводят с молодыми людьми, которым подражают, объявляя себя решительными приверженцами всех новых мод, вводимых очаровательным князем Борисом Голицыным вопреки здравому смыслу и пристойности. Страсть к громадным галстукам, закрывающим подбородок, возбудила здесь неудовольствие. Императрица вторично запретила их носить; но наши молодые люди, несмотря на запрещение, одеваются по-прежнему, и в минувшее воскресенье, когда графиня Салтыкова вздумала образумить своего племянника, он так громко заговорил ей о свободе, что она убежала от него со всех ног, воображая, что в семействе Голицыных скрывается зародыш революции“. Жене, жадно подмечающий малейшие признаки оппозиционного настроения, доносит в Париж о том, что офицеры гвардии на представлении во французском театре комедии Бомарше „Свадьба Фигаро“ несколько раз аплодировали в тех местах, где особенно резко высмеиваются старые порядки и традиции. Правда, что в свое время и французский двор аплодировал этой пьесе, но с тех пор взгляды представителей французского старого режима, принужденных искать убежища за границей, успели во многом измениться; для русской же молодежи сатира Бомарше представлялась еще соблазнительной новинкой. Эти круги, конечно, не сочувствовали эмигрантам и их политическим воззрениям.

Итак, при дворе эмигранты старались, поскольку к тому представлялся случай, проводить свои взгляды путем личного воздействия на отдельных лиц, не останавливаясь иногда и перед довольно предосудительными интригами. Чтобы влиять на более широкие слои публики, для них был открыт другой путь: участие в прессе. Нужно сказать, что в нашей зарождающейся печати эмигранты принимали весьма заметное участие. В „С.-Петербургских ведомостях“, издававшихся при Академии наук, встречаются многочисленные заимствования из выходивших в Париже изданий роялистского направления. Кроме того, некоторые статьи представляют собою, несомненно, корреспонденции из Парижа, посылаемые роялистами: тот и другой материал, вероятно, доставлялся в редакцию при посредстве находящихся в России эмигрантов; наконец, и сами эмигранты непосредственно сотрудничали в газете, перенося на ее страницы и свое понимание событий, и свои политические страсти. Имена этих сотрудников нам неизвестны, и поэтому эта сторона деятельности эмиграции остается до сих пор недостаточно выясненной, но что авторами многих статей являются французы, это вполне определенно доказывается не только общим тоном таковых, но и отдельными выражениями. Так, например, описывая знаменитое ночное заседание 4 августа 1789 года, когда в порыве энтузиазма были сразу уничтожены все феодальные права, автор характеризует это заседание как „бесстыдноедля нас, французов,безумие“. Далее, говоря о взятии чернью Тюильрийского дворца 10 августа 1792 года, корреспондент пишет: „Ежели бы мы были в Париже, погасили бы мы кровью нашей сей в аде возожженный трут“. В этих словах ясно слышится голос француза-роялиста.

Все рассуждения газеты о Национальном собрании вполне соответствуют духу, господствовавшему в эмигрантских кругах: о законодательстве, о реформах не говорится ни слова. Зато много пишут о крушении всей социальной иерархии, о неизбежности полного хаоса, о разбоях, грабежах и „полном развращении всего королевства“. Депутаты, по словом газеты, заняты главным образом „театральными представлениями, обедами и карточной игрой“, Мирабо „принадлежит к числу тех, которые из своих философских умствований извлекают то, чем можно набить себе карманы“, и т. д. Для всех крайностей, в которые впадает Национальное собрание, имеется одно, весьма упрощенное объяснение, а именно: действие винных паров. „Почти все сильные головы наших законодателей отягощены винными парами“, – пишет газета, и это упоминание о „буйстве винных паров“ повторяется неоднократно. Сотрудники „С.-Петербургских ведомостей“ смотрят на депутатов свысока и обвиняют их в том, что они „имеют о политических делах самые странные и совершенно мещанские понятия“. Выставляются против депутатов и другие, более серьезные, обвинения: часто говорится, например, о „тайных пружинах“, посредством которых некоторые члены собрания стараются вызвать возмущение в народе, и указывается на то, что они действуют на чернь посредством подкупа. „Мятежники и бунтовщики в саду королевского дворца ропщут не сами собою, но по внушению тех, кто королевской власти противоборствует“, – пишет газета.

Начиная с сентябрьской резни 1792 года известия о парижских событиях становятся более краткими: о казни короля не упоминается вовсе. Подобное умолчание, вероятно, вызвано тем, что русское правительство сочло более осторожным не сообщать в своей газете о цареубийстве; можно предполагать, однако, и то, что лица, прямым или косвенным образом доставлявшие сведения в „С.-Петербургские ведомости“, в то время уже не находились в Париже, либо бежав за границу, либо сами погибнув на эшафоте.

Переходя от политического влияния эмигрантов к влиянию культурному в более широком смысле слова, нельзя не заметить, что в этом отношении наблюдается некоторая двойственность. С одной стороны эмигранты, воспитанные в духе энциклопедистов, являются носителями французской культуры XVIII века, культуры чисто светской, антиклерикальной и отчасти даже антирелигиозной, пропитанной идеями материалистической философии. Нельзя забывать также того, что многие из них, ставшие теперь убежденными роялистами, в молодости своей увлекались либеральными, а иногда и республиканскими идеалами, и эти юношеские увлечения не могли не наложить на них известного отпечатка. „Хотя они и эмигранты, они более или менее заражены взглядами, господствующими в их отечестве“, – пишет Витворт, английский посланник в Петербурге.

С другой стороны, у некоторой части эмиграции из-под слоя наносной философской культуры теперь, под влиянием пережитых невзгод, подымается более старая, унаследованная от предков, религиозная католическая основа; в мировоззрении эмиграции постепенно совершается поворот к неокатолицизму, нашедшему столь яркое выражение в таких фигурах, как, например, Шатобриан и Жозеф де Местр. Не забудем также, что среди эмигрантов находилось немало преданных церкви католических священников и аббатов, религиозные чувства которых особенно обострились во время преследований.

Жозеф де Местр. Художник К.К. Фогель фон Фогельштейн

Оба эти духовных течения в эмиграции не могли остаться без влияния на окружающую их русскую среду,

Во многих эмигрантах столкновение с непонятной им и подчас неприглядной русской действительностью должно было вызвать дремавший в них с юных лет дух критики и протеста. Как говорит Массон, „даже Монморанси, сделавшись учителем, наверно станет демократом“. Некоторые из этих учителей, не стесняясь, смеялись над русскими порядками; другие, более сдержанные, все же не скрывали своего отрицательного к ним отношения. В воспоминаниях Вигеля мы знакомимся, например, с шевалье Роленом де Бельвилем, гувернером в семье князя С.Ф. Голицына, который говорил „с состраданием, более чем с презрением о нашем варварстве, а при слове „религия“ с улыбкой потуплял глаза, не позволяя себе, однако же, ничего против нее говорить“. Франция, понятно, была для него „прекраснейшей из всех земель, вечно озаренная блеском солнца и ума“, и даже французские революционеры были окружены в его словах каким-то особым героическим ореолом; это новые титаны, временно овладевшие Олимпом.

Сколько таких шевалье проживало в то время в качестве домашних учителей в наших дворянских семьях, и естественно, что годы, проведенные под руководством подобных педагогов, не прошли бесследно для русского юношества. Однако эти мысли и взгляды воспринимались их питомцами далеко не одинаково: некоторые из них просто заражались модной „галломанией“, т. е. преклонением перед внешними проявлениями французской культуры, соединенным с презрительным отношением ко всему отечественному; в других подобные взгляды вызывали более или менее резкий отпор на почве оскорбленного патриотического чувства; были, наконец, и такие, – и именно этих мы в данном случае имеем в виду, – у которых под влиянием такого рода разговоров зарождались мысли о необходимости каких-то перемен, каких-то преобразований, которые могли бы поднять Россию до уровня более цивилизованных западноевропейских государств[115]. Впоследствии к этим юношеским впечатлениям прибавились другие, гораздо более сильные и решающие, но отрицать значение первоначального толчка, данного кое-кем из эмигрантов, едва-ли возможно.

Католическое влияние проследить значительно легче – оно сказывается гораздо более непосредственно. Католические священники-эмигранты, среди которых нередко встречались опытные педагоги, попадая в дом русских вельмож в качестве домашних учителей, обычно становились проводниками этого влияния. Русским юношам, всецело вверенным их попечению, они постепенно умело внедряли свои взгляды, свои верования, и, конечно, скромному, батюшке, по большей части не обладавшему ни их познаниями, ни их умением, приходившему для преподавания.'Закона Божия в дом, где к нему нередко относились пренебрежительно, как к человеку „подлой породы“, было не под силу бороться с ними на этом поприще. „Понятно, что при таком воспитании нашего аристократического юношества оно с самых юных ногтей пропитывалось латинскими понятиями, с самого юного возраста возделывалось для отречения от православия и для принятия латинства“[116].

Особое значение имело в этом отношении и то обстоятельство, что Россия являлась одной из немногих европейских стран, куда был еще открыт доступ иезуитам, этому лучшему орудию католической пропаганды. Орден иезуитов, официально упраздненный в 1773 году, фактически продолжал, однако, существовать. Фридрих II допустил иезуитов в Силезию; Екатерина открыла им только что приобретенную» от Польши Белоруссию. Екатерина, не закрывая глаз на отрицательные свойства ордена, вместе с тем высоко ценила его педагогическую деятельность. В изгнании иезуитов из Франции и в закрытии их школ она усматривала даже одну из причин постигшего Францию развала. «Что бы там ни говорили, – писала она Гримму, – эти плуты наблюдали за нравами и вкусами молодых людей: все, что во Франции было лучшего, вышло из их школ».

Некоторые из французских духовных лиц, нашедших приют в России, принадлежали к иезуитскому ордену; деятельность их по части воспитания русского юношества не встречала со стороны русских властей никаких препятствий. Но и среди светских лиц из французских эмигрантов были, по-видимому, тайные иезуиты, так называемые «иезуиты в коротких платьях»[117].

К числу этих последних относился, например, известный шевалье д'Огар, игравший в царствование Екатерины, и в особенности, в царствование Павла I, заметную роль в петербургском обществе. К каким только приемам не прибегали эмигранты, чтобы обратить на себя внимание императрицы! Так, этот шевалье д'Огар начал с того, что прислал Екатерине проект развития русской торговли с Японией. Императрица оценила этот проект по достоинству, сразу увидев, что автор ничего не смыслит в этом вопросе. «Между нами говоря, – пишет она Гримму, – я думаю, – несмотря на все рекомендации, что этот шевалье д'Огар один из первых сумасбродов в Европе. Молю небо, чтобы он сверх того не оказался величайшим шарлатаном». Тем не менее она, видимо, им заинтересовалась и выслала ему через Гримма 300 дукатов на приезд в Россию. Вскоре по прибытии он был пожалован чином статского советника и назначен вице-директором Императорской библиотеки. «Его нужно почитать первым совратителем нашей русской знати в латинство. Пользуясь своим положением в обществе, как помощника директора Императорской библиотеки, обладающий вкрадчивостью иезуита, он являлся в салонах русских вельмож – Голицыных, Нарышкиных, Гагариных и других, и здесь умел пустую салонную речь пересыпать разными религиозными суждениями и проводить в ум русских идеи латинства»[118].

Другие эмигранты, как например, уже известный нам Сен-При и Шуазель-Гуффье, не принадлежа сами к числу иезуитов, являлись, однако, их горячими приверженцами. «Они принимали самое живое и деятельное участие в делах латинской церкви в России и посредством своих связей с русской знатью употребляли все средства пропагандировать латинство в России, рекомендовали нашим барам латинских духовных на должности гувернеров, учителей и библиотекарей и даже постарались пристроить многих на должности священнические при латинских церквах в Петербурге и Москве»[119].

Наконец, можно сказать, что даже те французы-гувернеры, которые, не признавая никаких религиозных убеждений, внушали своим питомцам чисто материалистический взгляд на жизнь, в некоторых случаях косвенно работали на пользу католицизма, хотя бы уже в силу того что воспитание велось в

Одно случайное обстоятельство, сопряженное с пребыванием в России графа Шуазеля-Гуффье, сыграло крупную роль в деле воспитания русского юношества в духе католических традиций. Устроившись при русском дворе, Шуазель выписал обоих своих сыновей, оставшихся во Франции. Младший его сын, еще мальчик, был доставлен в Россию своим воспитателем, аббатом Николем. Этот последний, считая, что соревнование со сверстниками является лучшим средством поощрения юношества, предложил, чтобы вместе с его воспитанником у него обучались пять детей из русских дворянских семейств. Мысль эта была осуществлена и оказалась настолько удачной, что вскоре к нему стали обращаться с просьбами взять и других детей на свое попечение. Слава об успешных занятиях его учеников, об образцовой постановке дела быстро распространилась по Петербургу, для которого подобного рода частная школа являлась совершенной новинкой. Постепенно расширяясь, этот небольшой кружок учеников превратился в целое учебное заведение. В начале 1795 года Николь вызвал из Парижа себе в помощь своего друга аббата Септаво, а затем стал приглашать и других учителей. Это была закрытая школа, ученики там же и жили. У каждого была своя комната, снабженная форточкой, через которую можно было за ним наблюдать. Занятия происходили в общей зале. Предметами преподавания являлись французский и латинский языки, география, история, математика и мораль. Кормили хорошо и обильно; по средам и пятницам соблюдали установленный католической церковью пост. Ежемесячно происходили публичные испытания, на которые приглашались не только родители учеников, но и другие высокопоставленные лица, а также иногда и знатные иностранцы. Подобные испытания, разумеется, способствовали дальнейшему прославлению этой школы. С особым благоволением относилась к ней и ее основателю великая княгиня Мария Федоровна, как известно, специально интересовавшаяся вопросами воспитания. Благодаря ее щедротам аббат Николь имел возможность помогать многим из своих впавших в нужду соотечественников; при ее поддержке школа получила новое, соответствующее возросшему количеству учеников, прекрасное помещение со школьным музеем и библиотекой. В конце XVIII и начале ХIX веков пансион аббата Николя пользовался широкой и вполне заслуженной известностью; среди его воспитанников мы встречаем Голицыных, Нарышкиных, Гагариных, Орловых и других представителей русской знати. Уже одни эти имена показывают, что именно здесь нужно искать один из главных источников того влияния, которое впоследствии привело многих представителей старинных русских семейств к католической церкви. Результаты обнаружились уже в последующие царствования, но семена были посеяны еще в последние годы Екатерины II.

Лев Нарышкин – один из воспитанников аббата Николя. Художник М.М. Даффингер

Французское влияние сказывалось, разумеется, не только в области воспитания молодежи; оно охватило также широкий круг чисто бытовых явлений, прививая новые взгляды, новые вкусы, новые привычки. Большое значение имели в этом отношении смешанные браки. Мы уже упоминали о том, что, по отзыву французского поверенного в делах, русская молодежь была будто бы недовольна большим успехом, которым пользовались французские эмигранты у русских дам и девиц. Хотя этот отзыв и страдает явным преувеличением, все же нельзя не признать, что светская хроника того времени действительно отмечает несколько случаев выхода барышень из родовитых русских семейств замуж за эмигрантов. Впрочем, вполне можно себе представить, что молодые изящные эмигранты с громкими фамилиями, с изысканными манерами версальских салонов, к тому же обласканные при нашем дворе и принятые у нас на государственную службу, могли иногда казаться русским девицам более интересными, чем доморощенные женихи. Особенно привлекательным являлся, по-видимому, графский титул, который в России был сравнительно мало распространен. «Графский титул, который по бесчисленности носящих его мелких, малоизвестных дворян во Франции уже был нипочем, – пишет Вигель, – у нас тогда еще был в редкость, и наши знатные или богатые невесты охотно выходили за сих мнимо знатных людей, особливо когда они имели русский чин. Таким образом, Лапали, Модены, Кейсоны у нас сделались величайшими аристократами и не только сравнялись с знаменитейшими нашими фамилиями, но начали почитать себя выше их». Отметим кстати, что примеры, приведенные Вигелем, являются не особенно удачными: графы де Лаваль, де Моден и де Кейсона действительно принадлежали к старинной французской аристократии. Нужно, впрочем, заметить, что Лаваль, появившийся в России, не имел ничего общего с родом графов де Лаваль, В молодости он был, по-видимому, канцелярским служителем во французском посольстве в Константинополе. Переселившись в Россию, он первоначально занял скромную должность учителя французского языка в Морском корпусе, но вскоре, благодаря красивой внешности и хорошим манерам, проник в петербургское чиновное общество. Женитьба на дочери статс-секретаря Екатерины II, известного богача Г.В. Козицкого, Александре Григорьевне Козицкой, родная сестра которой была замужем за князем А.М. Белосельским, дала ему не только громадное состояние, но и связи в придворных кругах. Родители невесты были сперва против этого брака, но впоследствии должны были с ним примириться. Графское достоинство Лаваль получил уже в России. Он был известен даваемыми им в честь высокопоставленных особ великолепными празднествами и своим обходительным характером. В конце концов граф Иван Степанович Лаваль, кажется, и сам поверил в свое аристократическое происхождение и украсил свой дом в Петербурге старинным гербом графов де Лавалей. Окончил он свою жизнь действительным тайным советником и кавалером ордена Александра Невского.

А.Г. Козицкая. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен

Что касается других двух лиц, упоминаемых Вигелем, графа де Модена, женившегося на княжне Салтыковой, и графа де Кейсона, женившегося на княжне Одоевской, то оба они являются подлинными представителями старинных французских родов, которые и во Франции занимали почетное место при дворе. Наряду с ними можно назвать носителей и менее громких имен, которым также посчастливилось найти в России невест, считавшихся «завидными партиями». Некоторые из этих эмигрантов, получив в приданое за своими женами земельные угодья, стали таким образом более или менее крупными русскими землевладельцами.

Подобные браки, в частности, способствовали также дальнейшему распространению в русском обществе

Одним из этих «правил» было особое, унаследованное от рыцарских времен понятие о чести, малейшее оскорбление которой может быть смыто только кровью. Эмигранты любили рассказывать о том, что даже сам великий Конде, оскорбив простого дворянина, не счел себя вправе отказать ему в удовлетворении. Таким образом, благодаря французским влияниям, постепенно прививается у нас дуэль, которая до того времени была чужда нашим нравам, и прививается настолько прочно, что уже в начале ХІX века мы можем наблюдать появление и в жизни, и в литературе типа бретера, придирающегося по всякому поводу, чтобы вызвать на поединок первого встречного. На примере нескольких происшествий из светской хроники XVIII столетия можно легко проследить, как быстро менялись в этом отношении взгляды общества. Еще в декабре 1795 года Ростопчин, рассказывает о том, как некий Дубянский, «бывший камер-паж и гвардии капитан, а ныне советник Банка и кавалер Св. Владимира», получил на публичном балу несколько пощечин от одного офицера за то, что позволил себе оскорбительно отозваться об одной особе легкого поведения, на которой этот офицер собирался жениться. Все окончилось легким наказанием обоих участников этого скандала, и ни оскорбленному, ни даже самому рассказчику не приходит в голову мысли, что естественным последствием подобного оскорбления мог бы явиться вызов на дуэль. У того же Ростопчина мы находим рассказ о другом происшествии, касающемся лично его. Ростопчин, в числе шести других камер-юнкеров, был назначен на дежурство к великому князю в Гатчину. Раздраженный тем, что его товарищи уклоняются от исполнения этой обязанности и что поэтому ему приходится дежурить вне очереди, Ростопчин написал обер-камергеру графу П.И. Шувалову письмо с жалобой на таковой их образ действий, причем в порыве гнева обозвал некоторых из них негодяями. Узнав об этом, эти лица, по словам Ростопчина, «сделали все гадости, на какие только могут быть способны бездельники; потом, каждый поодиночке, в тот же день предложили мне драться или отречься от моих слов. Я отвечал им всем. Двое только назначили мне встречу в городе: Голицын и Шувалов. Первый разделся, чтобы драться на шпагах, и не стал драться; другой хотел стреляться насмерть и не принес пистолетов». Так дело и не дошло до дуэли, и все окончилось тем, что Ростопчин в наказание за написанное им письмо был сослан на год в деревню. Столь легко относились в конце царствования Екатерины даже в придворных кругах к вопросам об оскорблении чести.

Постепенно, однако, общественное мнение начинает иначе, более чутко, реагировать на эти вопросы. Характерным примером подобной перемены воззрений может служит известный случай, жертвой которого стал шевалье де Сакс. Незаконный сын герцога Саксонского, блестящий красавец, известный своей храбростью, шевалье де Сакс прибыл в Россию в последние годы царствования Екатерины, желая поступить в русские войска. Его красивая внешность, благородство характера, природный ум и образованность привлекли внимание государыни. Этого было достаточно, чтобы возбудить подозрительность фаворита, Платопа Зубова. Усматривая в новоприбывшем возможного соперника, Зубов решил отделаться от «саксонского бастарда», но, не желая выступать лично, он прибег к услугам молодого 16-летнего князя Щербатова. На гулянии в Екатерингофе последний без всякого повода позволил себе какую-то мальчишескую выходку по отношению к шевалье, на которую тот ответил насмешкой. В тот же вечер при выходе из театра Щербатов вновь пристал к шевалье. Выйдя из терпения, тот дал ему пощечину, а Щербатов в ответ ударил его своей суковатой палкой по голове. В дело вмешалась полиция, и шевалье был отведен на съезжую. Взбешенный таким поворотом дела, он потребовал удовлетворения у Щербатова, а также, догадываясь, кто является истинным виновником нанесенного ему оскорбления, и у Зубова, но ни тот ни другой и не думали откликаться. Между тем все дело было представлено императрице в таком свете, будто зачинщиком его является де Сакс. Государыня приказала его арестовать и выслать из пределов России[121]. Из-за границы шевалье продолжал упорно вызывать на бой своих оскорбителей, не останавливаясь даже перед публикациями в газетах, но совершенно безрезультатно. В прежние годы этим бы, вероятно, все и кончилось, но теперь времена переменились, и в петербургском обществе возмущение, вызванное этим происшествием, долго не могло улечься. Наконец, уже в царствование Александра I, в 1802 году, Зубов и Щербатов решились отправиться в Вену, где в это время проживал шевалье де Сакс, и принять его вызов. Оба поединка состоялись в один и тот же день в окрестностях местечка Петерсвальд, на границе Саксонии и Богемии. В поединке на шпагах между шевалье и Зубовым первый остался невредим, второй отделался пустяшной раной. Второй поединок, на пистолетах, окончился трагически: первым же выстрелом Щербатова шевалье был убит наповал. Таким образом, восторжествовала новая точка зрения, шевалье добился того, чего он хотел, но сам поплатился жизнью.

Помимо подобной перемены во взглядах русского общества, вызванной более тесным общением с носителями французской культуры, можно заметить отражение французских нравов и привычек и на различных мелких фактах повседневной светской жизни той эпохи. «Именно к этому времени относится введение в светское обращение так называемых общественных игр (petits jeux, jeux de société) вроде фантов, шарад, рифм, вопросов и ответов и т. п. Этими чужеземными обычаями были совершенно изгнаны из употребления старинные русские игры и забавы, в конце XVIII века еще державшиеся во многих знатных домах». Правда, при дворе эти заимствованные из Франции развлечения появились уже раньше, еще до революции; мы знаем, что Екатерина забавлялась ими с Сегюром и Кобенцлем во время своего путешествия в Крым, но именно эмигранты способствовали их широкому распространению, в своих невольных странствиях разнося их по всему лицу земли Русской.

В области моды, законодательницей которой вообще, разумеется, была Франция, в это время проявляются некоторые особенности, заимствованные, несомненно, прямо из эмигрантского быта. Так, например, у наших щеголей входит в моду прическа с широким пробором посередине головы,

Иоганн Георг шевалье де Сакс. Художник Л. де Сильвестр

Понятно, что пристрастие к французским обычаям вызывало негодование со стороны приверженцев исконных русских порядков; по их мнению, иностранные новшества развратили русское общество, это они были виною «повреждения нравов». «Перенятое нашими молодыми господчиками у иностранцев нововыдуманное обхождение», их «легковерность и вертопрашество» служат, как известно, излюбленной темой для сатирических журналов и комедий той эпохи. «Некоторые из наших молодых женщин, желая возродить французскую любезность, убитую революцией, перестали быть добрыми матерями и порядочными женами и сделались достойными смеха». Это один из тех многочисленных желчных отзывов графа Ростопчина, которыми пестрит вся его переписка с графом Воронцовым.

В совершенно иной области также нельзя не указать на явление, представляющее собою одно из последствий французской эмиграции, а именно: на обогащение наших коллекций художественными произведениями, вывезенными из Франции. Большое количество ценных картин, статуй, дорогой мебели было там выброшено на рынок; владельцы старинных дворцов и замков, изгоняемые из отечества революцией, были рады продать принадлежавшие им сокровища; некоторым удалось вывезти часть своего имущества за границу. Русская императрица, покровительница искусств, русские вельможи-меценаты считались лучшими покупателями, и к ним обращались, их старались заинтересовать все те, кто мог им предложить что-либо, достойное их внимания. Русские дворцы, дома подмосковные украсились за это время замечательными изделиями французских мастеров. Среди русских вельмож, увлекавшихся покупкой художественных произведений, граф Безбородко занимает одно из первых мест. «Граф Безбородко пробыл в Москве один месяц, – сообщает Ростопчин, – и возвратился очень довольный своей поездкой. Ему удалось накупить редких картин и мраморов у графа Головкина, находившегося в Париже во время большой эмиграции… Он уступил графу Безбородко знаменитого Амура, которого Фальконет изваял для г-жи Помпадур». Сам Безбородко так повествует о своем новом увлечении: «Испытав в жизни моей всякого рода мотовства, вдруг очутился я охотником к картинам. Случай разорений французских благоприятствовал мне достать несколько отличных штук, наипаче из школы фламандской. Я получил три картины из коллекции орлеанского герцога, три из Шуазелевой и несколько из других. Словом, с моим жарким старанием, с помощью приятелей и с пособием до ста тысяч, издержанных мною менее трех лет, составил я хорошую коллекцию, которая и числом и качеством превзошла строгановскую». Императрица тратила крупные суммы на покупку как отдельных произведений искусства, так и целых коллекций: покупки эти, производившиеся главным образом через посредство Гримма, носили во многих случаях благотворительный характер: Екатерина покупала предлагаемые ей вещи по дорогой цене, чтобы таким путем прийти на помощь их владельцам. Но, по мере того как она покупала, поток предложений и просьб о покупке все усиливался, и наконец, выведенная из себя Екатерина обратилась к Гримму с следующей отповедью: «Скажите всем маршалам Франции, всем бывшим министрам, придворным и модным людям, которые… ныне вас преследуют, стараясь добиться, чтобы я купила старую мебель, что я берегу свои деньги, не для того чтобы покупать остатки имущества отдельных частных лиц, а для того чтобы, быть может, спасти обломки королевства, если я найду, кому его передать, с уверенностью, что мои деньги будут израсходованы на это дело хорошо и с пользою и достигнут цели».

Не вдаваясь дальше в рассмотрение вопроса о влиянии французской эмиграции на русскую жизнь, мы ограничимся этими отдельными, отрывочными указаниями. Они в достаточной мере свидетельствуют о том, что пребывание эмигрантов в России не пропало бесследно и что влияние их можно проследить в различных областях русской жизни и в разных кругах русского общества. В придворных кругах эмигранты способствовали усилению реакционных настроений: участие их в русской прессе дало им возможность более широкого распространения своих взглядов: наконец, в качестве воспитателей русского юношества они оставили, пожалуй, наиболее глубокий след, причем тут можно различить два совершенно различных направления: с одной стороны, материалистическое мировоззрение в духе энциклопедистов, с другой – постепенный уклон в сторону католицизма. Вместе с тем русскому обществу прививаются ими некоторые взгляды и предрассудки, являющиеся во Франции пережитком феодальных времен, как например, понятие о дуэли как единственном способе разрешения вопросов чести. Далее, французское влияние, отчасти благодаря бракам эмигрантов, вступающим таким образом в русские семьи, распространяется на разные стороны русского общества: развлечения, моды, убранство жилищ и т. д.

Бобовый король. Художник Я. Йорданс (из собрания А.А. Безбородько)

Влияние эмигрантов частью сливается с общей струей французского культурного влияния, охватившего высшие русские классы еще со времен императрицы Елизаветы Петровны, следовательно, задолго до революции, а частью проявляет свои особые, свойственные именно эмиграции и ранее не замечавшиеся черты, как например, реакционная тенденция и проповедь католичества.

Другой весьма интересный вопрос – это вопрос о том, как относились сами французские эмигранты к приютившей их стране. Конечно, на такой вопрос нельзя дать общего ответа. В зависимости от личных свойств каждого отдельного лица и от того, насколько удачно сложилась вся его жизнь среди новой обстановки, ответы будут весьма различны: от резко отрицательных до самых восторженных.

Несомненно, многие эмигранты тяготились жизнью в непривычных, подчас трудных условиях и страдали тоской по родине. Но были и такие, которые настолько свыклись с русской жизнью, настолько к ней привязались, что окончательно поселились в России[122]. У некоторых из них, как показывают примеры таких лиц, как граф Ланжерон, молодой маркиз де Ламбер, два сына графа де Сен-При, эта привязанность к новой родине доходила до того, что впоследствии они в рядах ее войск шли сражаться против своего настоящего отечества и, что особенно следует отметить, сражались они не против революции, против якобинцев, а против императорской, Наполеоновской Франции, широко открывшей двери изгнанникам. Многие эмигранты, окончательно осевшие в России, перешедшие в русское подданство и женившиеся на русских, с течением времени всецело сроднились со своим новым отечеством. Последующие поколения этих французских семейств считали себя уже русскими, и некоторые из них вошли в ряды нашей военной и чиновной иерархии[123].

В вопросе о том, как относились эмигранты к России, нельзя, конечно, основываться на тех заявлениях, которые были предназначены для того, чтобы так или иначе попасть на глаза императрице. Но вот переписка графа Эстерхази с женой, переписка совершенно интимная: тут отпадает всякое подозрение в неискренности. Пробыв более полугода в Петербурге, Эстерхази пишет своей жене, что, по его мнению, Россия среди всех государств является той страной, где «благомыслящие французы пользуются наибольшим уважением и наибольшей безопасностью». Думается, что среди эмигрантов,

Главнейшие источники

А. РУССКИЕ

Безобразов.О сношениях России с Францией. Москва, 1892.

Бильбасов В.А.Екатерина II и граф Н.П. Румянцев. Исторические монографии. Т. III. СПб., 1901.

Бриклер А.С.«Петербургские ведомости» во время французской революции. Древняя и Новая Россия. 1876. Т. I.

Васильчиков А.А.Семейство Разумовских. СПб., 1882. Т. III.

Вейдемейер А.Двор и примечательные люди в России во второй половине XVIII столетия. СПб., 1846.

Вигель Ф.Ф.Записки. Москва. 1891. 3 т.

Архив князя Воронцова. Книга VIII. Бумаги графа С.Г. Воронцова. Москва, 1876.

Грибовский А.М.Записки о императрице Екатерине Великой. Изд. II. Москва, 1864.

Григорович Н.Канцлер князь А.А. Безбородко в связи с событиями его времени. С.И.Р.И, О., т. 26, 1879, и т. 29, 1881.

Грот Я.К.Екатерина II и Густав III. Русская старина. 1877. Т. I.

Кобеко Д.Ф.Цесаревич Павел Петрович. СПб., 1882.

Комаровский Е.Ф., граф.Записки. «Осмнадцатый век», изд. П. Бартенева. Книга I. Москва, 1869.

Куракин Ф.А., князь.XVIII век. Москва, 1904. Т. I.

Куракин Ф.А., князь.XIX век. Москва, 1903.

Лебедев П.Графы Никита и Петр Панины. СПб., 1863.

Левин И.Эмиграция французской революции. Берлин, 1923.

Мартенс Ф.Ф.Собрание трактатов и конвенций. Т. XIII: Трактаты с Францией 1717–1807. СПб., 1902.

Милюков П.Н.Очерки по истории русской культуры. Ч. III: Национализм и общественное мнение. СПб., 1904.

Морошкин.Иезуиты в России. Изд. II. СПб., 1888. 2 тома. Полное собрание законов Российской империи. Т. XXIII.

Пыляев М.Забытое прошлое окрестностей Петербурга. СПб., 1889.

Русский архив. Записки императрицы Екатерины II о мерах к восстановлению во Франции королевского правительства. Р.А. 1866.

Князь М. Оболенский.Сенак де Мельян, французский эмигрант XVIII века, и его отношения к России. Р.А. 1866.

Князь М. Оболенский.Баронесса Корф и ее содействие побегу Людовика XVI из Парижа. Р.А. 1866.

Письма князя А.М. Белосельского-Белозерского, российского посланника при Сардинском дворе, к вице-канцлеру графу И.А. Остерману. Р.А. 1877.

Пять лет в России при Екатерине Великой. Записки графа Л.Ф. Сегюра. Р.А. 1907.

Русская старина. Письма Екатерины II к герцогу Седерманландскому, регенту Швеции. Р. ст. 1879.

Сборник Императорского русского исторического общества. Письма императрицы Екатерины II к Гримму, с примечаниями Я. Грота. Т. 23. СПб., 1878.

Бумаги императрицы Екатерины II (1789–1796). Т. 42. СПб., 1885.

Герцог А.Э. Ришелье.Т. 54. СПб., 1886.

Б. ИНОСТРАННЫЕ

Aragon, Le marquis d'.Le Prince Charles de Nassau-Siegen. 1893. Un vol. in–8.

Bittard des Portes(René). Histoire de l'Armée de Conde pendant la Revolution Française. 1905. Un vol. in–8.

Boiitetiere(Le Cte de la). L'Armée de Conde d'apres une correspondance inedite de son chef. 1881. Un vol. in–8.

Broc(Le Vicomte de). Dix ans de la vie d'une femme pendant l'emigration. Adelaide de Kerjean, Marqui se de Falaiseau. 1893. Un vol. in–8.

Castéra J.Histoire de Calherine IL An VIII. 3 vol. in–8.

Cézac Francois de.Dix ans d'émigration. Souvenirs publies par le Baron A. de Maricoiurt. 1909. Un vol. in–8.

Crétienne-Joly J.Histoire des trois derniers princes de la maison de Conde. 1867. 2 vol. in–8.

Crouzaz-Cretet, Leon de.Le Duc de Richelieu en Russie et en France. 1897. Un vol. in–8.

Czartoryski, Prince Adam.Mémoires. Paris. 1887. 2 vol. in–8. Di udet (Ernest). Histoire de l'Emigration. 3 vol. in–8.

Tome I. Coblentz, 1789–1793.

Tome II. Les Bourbons et la Russie pendant la revolution française.

Tome III. Les émigrés et la seconde coalition.

Daudet Ernest.La conjuration de Pichegru. 1901. Un vol. in–8. Daudet (Ernest). Histoire de l'émigration pendant la revolution francaise. 1904–1907. 3 vol. in–8.

Esterhazy, Cte Valentin.Mémoires. Avec une introduction et des notes par Ernest Daudet. 1905. Un vol. in–8.

Esterhazy, Cte Valentin.Lettres (1784–1792). Avec une introduction et des notes par Ernest Daudet. 1907. Un vol. in–8.

Esterhazy, Cte Valetin.Nouvelles lettres (1792–1795), publices par Ernest Daudet, 1909. Un vol. in–8.

Feuillet de Conches F.Louis XVI, Marie-Antoinette et Madame Elisabeth. Lettres et documents inédits. 1864–1890. 6 vol. in–8.

Forneron H.Histoire generale des emigres. 1884–1890. 3 vol. in–8.

Go1ovine(C-sse). Souvenirs. 1910. Un vol. in–8.

Göthe.Campagne in Frankreich.

Haum ant Emile.La culture francaise en Russie. 1910. Un vol. in–8.

Hermann Ernst.Dr. Geschichte des russischen Staates. Erganzungsband. Gotha, 1886.

Jauffret E.Catherine II et son regne. 1860. 2 vol. in–8. Larivicre (Ch. de). Catherine II et la Revolution Francaise-. 1895. Un vol. in–12.

Lebon (Andre).L'Angleterre et l'émigration francaise, de 1794 a 1801. 1882. Un vol. in–8.

Lenotre (G.).Le drame de Varennes. 1924. Un vol. in–8.

Lenotre (G.).Monnsieur de Charette, le roi de Vendee. 1924. Un vol. in–8.

Leouzon-Le Duc (L.).Correspondance diplomatique du baron de Staёl-Holstein. 1881. Un vol. in–8.

Lucas-Dubreton (J.).Louis XVIII. 1925. Un vol. in–8.

Lucas-Dubreton (J.).Le comte d'Artois, Charles X. 1927. Un vol. in–8.

Lettres et instructions de Louis XVIII au comte de Saint-Priest precedees d'une notice par M. de Barante. 1845. Un vol. in–8.

Masson. Memoires secrets sur la Russie et particulierement sur la fin du regne de Catherine H. 1800. 2 vol. in–8.

Madelin Louis.La Revolution. 1924. Un vol. in–8.

Neuilly Comte de.Dix annees d'emigration. Publie par Barberey. 1865. Un vol. in–8.

Nolhac Pierre de.Madame Vigee-Lebruii. 1912.

Oulie Marthe.Le Prince de Ligne. 1926. Un vol. in–8.

Pingaud Leonce.Les Français en Russie et les Russes en France. 1888. Un vol. in–8.

Pingaud Leonce.Pinme du comte de Vaudreuil et du comte d'Artois pendant l'émigration. 2 vol. in–8.

Pingaud Leonce.Un agent secret sous la revolution et l'empire, le comte d'Antraigues. 1893. Un vol. in–8.

Pingaud Leonce.Choiseul-Gouffier. 1887.

Ramband Alfred.Paris et St. Petersbourg a la veille de la Revolution (Revue politique et litteraire, 29 juin 1878).

Recueil des instructions donnees aux ambassadeurs et ministres de France depuis les traites de Westphalie jusqu'a la Revolution franeaise (Russie). Publie par M. Alfred Rrmbaud. 1890. Un fort vol. in–4.

Reiset Vicomte de.Les reines de l'émigration. Anne de Gaumont-la-Force, Comtesse de Balbi. 1909. Un vol. in–8.

Reiset (Vicomte de).Les reines de l'émigration. Louise d'Esprrbes, Comtesse de Polrstron. 1907. Un vol. in–8.

Relation

Ségur (Cte de).Memoires ou souvenirs et anecdotes. 1826. 3 vol. in–8.

Ségur (Cte de).La derniere des Conde. 1899. Un vol. in–8.

Sorel (Albert).L'Europe et la Revolution Francaise. 8 vol. in–8.

Turquan (Joseph).Les femmes de Temigration. 1911. 2 vol. in–8.

Turquan et d'Auriac.Les freres de Louis XVI. Monsieur, Comte de Provence. 1929. Un vol. in–8.

Turquan et d'Auriac.Les freres de Louis XVI. Monsieur le Comte d'Artois. 1929. Un vol. ih–8.

Vaissière Pierre de.A Coblence ou les emigres français dans les pays Rhenans. 1924. Un vol. in–8.

Vigèe-Lebrun, Mme.Souvenirs. 1835–1837. 3 vol. in–8.

Vingtrinter Emmanuel.La Contre-Revolution. Premiere periode. (1789–1791). 1924. 2 vol. in–8.

Vitrolles, Baron de.Souvenirs autobiographiques d'un émigré. 1924. Un vol. in–8.

Wаliszewski (K.).Autour d'un trone. Catherine II de Russie. 1894. Un vol. in–8.

Wellschinger (Ilenri).Le Duc d'Enghien. Un vol. in–8.

Примечания

1

Общество Цинцинната было основано к концу войны американскими офицерами, желавшими таким образом сохранить общия воспоминания и дружественные связи участников войны; но, согласно их намерениям, это должно было быть нечто большее, чем простое дружеское сообщество; они придали ему также характер кассы помощи вдовам и сиротам, и, быть может, оно в сущности носило политический характер с республиканскими тенденциями (Maxime Leroy. «La vie du comte de Saint-Simon», Paris, 1925).

2

«Следует заметить, что король шведский Густав III запретил графу Стедингу и графу Ферзену носить орден Цинцинната, „как учрежденный в память успеха восстания подданных против своего законного государя, – восстания, причина коего столь несправедлива и так неосновательна“». Письмо Густава III графу Стедингу от 26 марта 1784 года (Memoires posthumes du Feld-Marechal Comte de Stedingk. Paris, 1844).

3

«Граф Людовик Кобенцль находился долгое время послом в Петербурге, был очень любезен, веселого нрава и душою общества, любил играть на благородных театрах и сам сочинял пьесы» (А. Вейдемейер: Двор и замечательные люди в России во второй половине 18-го века. СПб., 1846).

4

«Votre pays pour moi fut une autre patrie,

J'unis par un traité la France et la Russie;

Ce fortuné lien des Russes, des Français

Fut mon meilleur ouvrage et mori plus beau succès», – записал впоследствии в альбом княгини Н.И. Куракиной старый Сегюр, в то время уже академик и пэр Франции.

5

Граф Вержен, с начала царствования Людовика XVI занимавший должность министра иностранных дел, скончался в 1787 году. Смерть этого выдающегося государственного деятеля, сумевшего перед самым крушением французской монархии восстановить ее былой престиж в международных отношениях, была большой потерей для Франции. После его кончины руководство французской внешней политикой перешло в руки чрезмерно осторожного и нерешительного графа Монморена.

6

Заседания Национального собрания происходили тогда еще в Версале.

7

И следовательно, сестра королевы Марии-Антуанетты.

8

Братья Людовика XVI, Луи-Ксавье, граф Прованский (будущий Людовик XVIII), и Карл, граф д'Артуа (будущий Карл X), были женаты на родных сестрах, дочерях Виктора Амедея III. Браки эти не были счастливыми: обе принцессы, некрасивые и неинтересные, играли довольно бледную и малозаметную роль как при версальском дворе, так и в эмиграции.

9

Помимо браков графа Прованского и графа д'Артуа, между французским и савойским дворами существовала еще и другая родственная связь: сын короля, герцог Пьемонтский, был женат на родной сестре Людовика XVI принцессе Клотильде.

10

В настоящее время рю де Варенн, 72.

11

Новейшие исследования позволяют, впрочем, предполагать, что граф Прованский, как это ни странно, действительно находился в сношениях с Робеспьером, но эти сношения относятся к более позднему периоду, а именно к 1793–1794 годам, когда Робеспьер, незадолго до 9 термидора, разделываясь путем террора со всеми своими соперниками, постепенно шел к диктатуре. Граф Прованский, по-видимому, льстил себя надеждой, что Робеспьер лишь для того стремится сосредоточить всю власть в своих руках, чтобы передать ее затем законному наследнику престола, старшему представителю королевской династии.

12

Так официально именовался старший из братьев короля.

13

Сардинский посланник, маркиз де Парело. Сб. И. р. ист. о-ва, т. 26, стр. 309.

14

Петр Васильевич Бакунин, член Коллегии иностранных дел.

15

«Мало я сожалею о потере всякой связи с человеком неблагодарным, которого, как вам известно, я вывел в люди, а без меня он бы назади Алопеуса остался», – из письма гр. Безбородко гр. С.Р. Воронцову от 20 авг. 1793 г. Сб. Имп. русск. ист. о-ва, т. 25, с. 246.

16

Тут произошла ошибка в числах: Жене, очевидно, имеет в виду события 5 и 6 октября 1789 г., когда толпа осаждала Версальский дворец, и король со своей семьей принужден был переселиться в Париж.

17

«Узнав о событиях, происшедших в ночь с 5 на 6 октября, она почла французскую монархию погибшей», – пишет Гримм.

18

Барон Гримм, который состоял посланником Саксен-Готского двора в Париже, покинул Францию в 1792 году.

19

Точнее, сестра ее мужа.

20

Memoires particuliers pour servir a l'histoire de la Révolution qui s'est operée en France en 1789, par Charles Georges marquis de Clermont-Gallerande. Paris, 1826.

21

Они жили на набережной Сены, на кэ Малакэ в доме № 5, сохранившемся до сих пор.

22

Максим Максимович Алопеус, российский посол в Берлине (1790–1796 и вторично 1802–1808).

23

Madame notre soeur et cousine.

24

Граф Н.П. Румянцев род. в 1750 г. В царствование императрицы Екатерины II занимал различные дипломатические посты. В 1802 г. назначен министром коммерции, а в 1807 г., после Тильзитского мира, министром иностранных дел. В этой должности он явился проводником новой политики Александра I, основанной на сближении с Наполеоновской Францией. В 1809 г. за успешное заключение Фридрихсгамского

25

Свидание это состоялось в Мантуе 17 мая 1791 г. См. выше гл. 1.

26

М.И. Пыляев.Старый Петербург.

27

Свои воспоминания граф Эстерхази пишет в назидание своим детям.

28

Граф Яков Александрович Брюс, генерал-аншеф, главнокомандующий С.-Петербурга (так у автора. –Ред.).

29

Граф Валентин Платонович Мусин-Пушкин, заведовавший двором наследника цесаревича, впоследствии генерал-фельдмаршал.

30

Письмо Н.Н. Бантыш-Каменского князю А.Б. Куракину. Русский архив, 1876. Кн. III.

31

«У нас везде опять дают домашние спектакли, нередко в ущерб благопристойности; так намедни у князя Долгорукова произносили вещи, едва терпимые на ярмарках, но говорят: нужно повеселиться» (Граф Ростопчин графу С.Р. Воронцову, от 1 декабря 1793 г.).

32

23 окт. 1791 г. в Государственном совете читано донесение из Парижа о бытности короля в Народном собрании и о радостных восклицаниях, произнесенных от публики в театре, по причине присутствия их христианнейших величеств.

33

Это старший брат того барона де Бомбеля, который в августе 1791 г. приезжал в Петербург от имени принцев.

34

Сборник И. р. ист. о-ва, т. 42.

35

В это время действительно возник вопрос об изгнании эмигрантов из прирейнских княжеств по требованию французского правительства. Об этом см. ниже, гл. VII.

36

Граф Павел Александрович Строганов, впоследствии член так наз. Негласного комитета, товарищ министра внутренних дел и затем генерал-адъютант императора Александра I.

37

Т. е. о неудачном бегстве короля в Варенн.

38

Т. е. полномочиями, данными Людовиком XVI его секретным агентам.

39

Австрийскому послу графу Кобенцлю; никто из других дипломатических представителей при русском дворе не имел в это время звания посла.

40

Второй турецкой и шведской.

41

Александр Иванович Вейдемейер, правитель канцелярии совета при Ее Величестве.

42

20 июня толпа ворвалась в Тюильрийский дворец и заставила Людовика XVI надеть красный фригийский колпак и пить вино за здоровье нации.

43

В нашу задачу не входит следить за дальнейшим развитием законодательства об эмигрантах. Напомним лишь, что 23 октября 1792 года Конвент издал декрет, согласно которому все эмигранты изгоняются навсегда с территории республики, а те, которые, невзирая на это постановление, возвратятся, подлежат смертной казни.

44

Война была объявлена от имени французского короля королю богемскому и венгерскому: Франц II в то время еще не был коронован императором Священной Римской империи.

45

Мирный договор в Яссах был подписан лишь 29 декабря 1791 года; очевидно, приведенное письмо было написано до получения известия об этом в Петербурге.

46

Посылка этого корпуса так и не состоялась.

47

В этом отношении посредницей должна была служить сестра известного журналиста из роялистов, Ривароля, именовавшая себя баронессой де Бовер и сохранившая некоторые связи в эмигрантских кругах; Дюмурье был ее любовником (Ср.Latzarus.La vie paresseuse de Rivarol).

48

См. между прочим: Dix ans d'émigration. Souvenirs de François de Sérac, publiés par le Baron A. de Maricourt. Paris, 1909.

49

Во французском подлиннике гораздо более сильное выражение (quelle cacade), которое в русском переводе звучит совершенно нецензурно.

50

Король прусский и герцог Брауншвейгский были двоюродными братьями.

51

Это тот самый герцог Ришелье, которому суждено было впоследствии играть столь крупную роль и в России, в должности одесского генерал-губернатора, и во Франции в качестве первого министра короля Людовика XVIII.

52

Нужно, впрочем, отметить, что возлагавшиеся в этом отношении на эмигрантов надежды вряд ли бы оправдались; по крайней мере, позднейший опыт использования их в качестве колонистов оказался весьма неудачным.

53

Барон Евгений де Витроль (род. в 1754 г.) играл впоследствии крупную роль во время событий 1814 года, приведших к реставрации Бурбонов. Он оставался до конца верным приверженцем и советником Карла X.

54

В 1649 году англичане были высланы из России, и им было предоставлено приезжать для торговли лишь в Архангельск. «Великому Государю нашему ведомо учинилось, что англичане всею землею учинили большое злое дело, Государя своего Карлуса убили до смерти: за такое злое дело в Московском государстве вам быть не довелось», – говорится в царской грамоте (Собр. гос. грамот и договоров, III, № 138).

55

По имени того швейцарского городка, откуда была родом семья Марата.

56

Впоследствии дом А.А. Половцева.

57

Принцесса Луиза Баден-Дурлахская, невеста вел. князя Александра Павловича (будущая императрица Елизавета Алексеевна), и ее сестра, принцесса Фредерика, гостили при русском дворе с октября 1792 года.

58

Указание на вышеупомянутый катафалк.

59

Граф д'Артуа ошибается: как мы видели, суда должны были быть английские, а не русские; возможно, впрочем, что существовал какой-нибудь другой вариант того же проекта.

60

Гавриил, митрополит Новгородский и Петербургский, пользовался расположением императрицы, которая называет его «мужем острым и резонабельным и не противником философии». Она посвятила ему свой перевод трагедии Мармонтеля «Велизарий».

61

Это тот самый генерал Римский-Корсаков, который впоследствии в 1799 году был разбит маршалом Массена под Цюрихом.

62

Английский министр иностранных дел.

63

Граф С.П. Румянцев действительно вскоре был назначен в Стокгольм.

64

За несколько дней до подписания мирного договора в Париже произошло восстание (12 жерминаля), которое, однако, конвенту удалось подавить.

65

Принц Генрих Прусский.

66

Это письмо написано в ноябре 1794 года, следовательно, за несколько месяцев до заключения Базельского мира.

67

Герцог Полиньяк в это время уже овдовел; его покойная жена, любимица и подруга королевы Марии-Антуанетты, играла, как известно, крупную роль при дворе в последние годы старого режима.

68

Т. е. членов Конвента, подавших свой голос за предание короля смертной казни.

69

Герцог Беррийский начиная с 1 июля 1794 г. находился в армии герцога Конде.

70

«В это время батюшка нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла» (Пушкин. «Капитанская дочка»).

71

Пыпин.Общественное движение в России при Александре I. С. 74.

72

Людовик XIV, как известно, дал убежище при своем дворе Якову II, последнему английскому королю из династии Стюартов, который должен был покинуть Англию вследствие революции 1689 года.

73

«Париж, Париж! Ты сперва был блюстителем всех приятностей жизни, ныне же не что иное, как предмет презрения и самого даже отвращения не только иностранцев, но и собственных твоих жителей», – писали «С.-Петербургские ведомости».

74

Выпад против короля, шедшего на уступки Национальному собранию.

75

Мать графини Головиной, княгиня Голицына, была в это время в Петербурге.

76

Княгиня Екатерина Федоровна Долгорукая, урожденная княжна Барятинская (1769–1849), супруга князя Василия Васильевича Долгорукова (разночтение в написании фамилии авторское. –Ред.).

77

Ришелье в то время назывался еще герцогом де Фронсаком. Лишь по смерти своего отца, последовавшей в 1791 г., он принял родовой титул герцога Ришелье.

78

Вероятно, племянницы кн. Потемкина, урожденные Энгельгардт.

79

Вероятно, княгиня Е.Ф. Долгорукая.

80

«На следующий же день после штурма Измаила он спрашивал у младшего Зубова: „Скажите, мой друг, думаете ли вы, что мне дадут Георгиевский крест?“ Несколько раз задавал он ему этот вопрос. Тот, сам мечтавший о том же и знавший наизусть статут этого ордена, уверил его, что в кресте ему не могут отказать» (Из письма Екатерины к Гримму).

81

Его полное имя и титул таковы: Арманд Эммануил София Септимания де Плесси Ришелье, герцог де Ришелье и де Фронсак. В России его называли Дюк Эммануил Осипович де Ришелье.

82

«Быть приглашенным в Эрмитаж считалось в те времена великою честью; это было преимущество, которым пользовались самые приближенные из придворных, но государыня допускала иногда на эрмитажные собрания в виде редкого исключения и посторонних. Бывали большие эрмитажи, средние эрмитажи и малые эрмитажи. На первых бывал обыкновенно бал с ужином и число приглашенных доходило от 150 до 200 человек… На средних эрмитажах бывало не более 50 или 60 приглашенных. Играли в разные игры, в которых принимала иногда участие сама государыня, окончив партию в карты. Почти всегда вечер начинался театральным представлением, иногда играли любители… На малых эрмитажах бывали только самые приближенные. Я помню, что раз нас было всего двенадцать или тринадцать» (Из записок графа А.И. Рибопьера. Русск. арх., 1877 г.).

83

Напомним, что граф д'Артуа прибыл в Петербург 23 марта 1793 г., т. е. меньше двух месяцев спусти после приезда графини Эстерхази.

84

Письмо А.Я. Протасова графу С.Р. Воронцову от 24 мая 1793 г. (Архив кн. Воронцовых, т. XV).

85

«Валентин Эстерхази говорил государыне только то, чему научали его родители. У него недоставало то того, то другого: полотно рубашек его было до того грубо, что драло ему кожу; за обедом дома у них бывало всего два блюда и т. п. Государыня скоро подметила, что ребенок повторял только заранее выученное. Как-то раз он поел слишком много репы или гороху и ненароком испустил вздох, который ошибся выходом. „Ну, – заметила императрица, – наконец услыхала я кое-что его собственное“» (Из записок графа А.И. Рибопьера. Р. арх., 1877 г.).

86

См. гл. IV.

87

О графе Монтегю мы находим следующие подробности в переписке Н.Н. Бантыш-Каменского с князем А.В. Куракиным. «Монтегю, француз-эмигрант, рекомендованный принцами, понравившийся в Петербурге и принятый в Черноморский флот капитан-лейтенантом, оказался якобинским агентом, присланным с поручением сжечь наш черноморский флот. Он был осужден быть продернуту под корабль по морскому уставу. 19 ноября 1794 года он был ошельмован на эшафоте публично преломлением через палача на голову шпаги с ссылкой в Сибирь на каторжную работу; манифест о сем печатный от 18 декабря».

88

Мария-Габриэль Огюст-Флоран де Шуазель-Дайекур (род. в 1752 г.) принял фамилию Шуазель-Гуффье после своего брака с девицей Марией де Гуффье-д'Эйли.

89

См. Введение.

90

Это часть фриза с изображением процессии великих Панафиней и метона с изображением кентавра, похищающего женщину. Оба барельефа относятся к V веку, самой блестящей эпохе аттической скульптуры, и приписываются ученикам Фидия. Британский музей впоследствии приобрел статую Аполлона также V века из коллекции Шуазеля.

91

Булгаков сам не признавал в этом деле заслуги Шуазеля. «А донесу всепокорнейше только, – писал он Потемкину 6 дек. 1789 г. из Триеста, – что выпущен я по моему представлению, по единой султанской воле и без всякого постороннего старания, как то мне объявлено от самой Порты».

92

Антуан-Луи-Октав де Шуазель-Гуффье (1773–1840) остался в России и, будучи пэром Франции, был пожалован в камергеры Высочайшего двора. Он был женат первым браком на графине Потоцкой, а вторым – на баронессе Тизенгаузен, авторе известных воспоминаний об Александре I. Его дети стали русскими подданными.

93

См. главу VI.

94

Мы не относим к числу писателей или ученых графа Шуазеля-Гуффье, дипломата, который часы досуга иногда посвящал литературным занятиям или археологическим изысканиям. «Он покрыт только легким налетом литературы, не будучи по существу литератором», – писал про него граф С.Р. Воронцов.

95

96

Впоследствии он состоял переводчиком Коллегии иностранных дел.

97

Елизавета-Луиза Виже, вышедшая впоследствии замуж за торговца картинами Пьера Лебрена, родилась в Париже 16 апреля 1755 года. Эрцгерцогиня Мария-Антуанетта, будущая французская королева, родилась в Вене 27 ноября того же 1755 года.

98

У графа Андрея Кирилловича Разумовского бывали Гайдн, Моцарт и Бетховен; последний посвятил Разумовскому три своих квартета.

99

Это известная Строгановская дача, построенная архитектором А.Н. Воронихиным, которому была поручена также и разбивка сада.

100

В оркестре роговой музыки инструменты были разных величин, от 1 до 7 фут.; каждый из 37 инструментов издавал только один звук, все же инструменты вместе взятые давали хроматическую гамму.

101

В том числе, помимо портретов лиц императорской фамилии, о которых будет сказано ниже, портреты княгини Анны Александровны Голицыной, урожд. княжны Грузинской, княгини Татьяны Васильевны Юсуповой, урожд. Энгельгардт, княгини Анны Григорьевны Белосельской-Белозерской, урожд. Козицкой, графини Марии Федоровны Зубовой, урожд. княжны Любомирской (супруги графа Валериана Зубова), княгини Екатерины Федоровны Долгоруковой, урожд. княжны Барятинской, и многие другие.

102

Pierre de Nolhac.Madame Vigee-Le Brun, peintre de Marie-Antoinette. Paris, 1912.

103

Заметим, что это написано еще задолго до издания знаменитого указа Сенату (от 7 февр. 1793 г.), воспрещающего въезд французам в Россию (см. главу VIII).

104

Как, например, Ларивьер и Люка-Дюбретон.

105

«В Петербурге можно встретить Линьи-Люксембург, которых Франция не знает уже в течение нескольких веков, и Лаваль-Монморанси, вышедших, говорят, из бакалейной лавки» (Мемуары графа д'Аллонвиля, т. V, с. 92).

106

Участие французов в Семилетней войне (1756–1763) действительно не прибавило славы французскому оружию, а экспедицию в Северную Америку Екатерина, очевидно, не принимает в расчет.

107

Графиня Диана де Полиньяк была свояченицей (belle-soeur) знаменитой «дюшессы», любимицы Марии-Антуанетты. Герцогиня де Полиньяк скончалась в Вене 5 декабря 1793 года. Муж ее в то время, к которому относится наш рассказ, находился в Петербурге, куда он прибыл по поручению Людовика XVIII (см. главу X).

108

Старший сын графа де Сен-При, Эммануил, состоял на службе в русской артиллерии с 1793 года. Во время вторичного пребывания его отца в Петербурге он, по его ходатайству, был переведен в л. – гв. Семеновский полк в чине поручика.

109

Принцесса Мария Терезия, дочь казненного Людовика XVI, долгое время содержавшаяся в заключении в Тампле, была в декабре 1795 года по распоряжению Директории выдана австрийским властям в обмен на нескольких французов, находившихся в австрийском плену. Венский двор ее задерживал и не хотел давать разрешения выехать к ожидавшему ее дяде, Людовику XVIII. По-видимому, существовало предположение повенчать ее с одним из австрийских эрцгерцогов, с тем чтобы Эльзас и Лотарингия, которые рассчитывали отторгнуть от Франции, послужили ее приданым. Впоследствии она вышла замуж за своего двоюродного брата, герцога Ангулемского.

110

Густав-Адольф IV впоследствии женился на баденской принцессе Фредерике, родной сестре императрицы Елизаветы Алексеевны. Он был низложен в 1809 году во время неудачной войны с Россией. Великая княжна Александра Павловна осенью 1799 г. вышла замуж за эрцгерцога Иосифа, палатина венгерского, и пользовалась в Венгрии большой популярностью; однако полтора года спустя она скончалась при родах; носились слухи, что ее отравили.

111

См. главу VII.

112

См. главу IX.

113

См. главу X.

114

Жене в одном из своих донесений называет вел. князя Константина Павловича «истинным демократом».

115

«Русские юноши смотрели на Францию как на убежище свободы и разума, как на очаг того священного огня, куда они однажды придут зажечь факел, который должен осветить их мрачное отечество» (Mémoires secrets sur la Russie. T. II, Paris, 1800).

116

Морошкин.Иезуиты в России.

117

Jésuites externes ou à robe courte. Это действительные, но гласно не признанные члены ордена. В уставе ордена о них прямо не говорится, и на основании текста устава можно лишь догадываться о их существовании, однако в истории ордена они, несомненно, играют некоторую роль.

118

Морошкин.Там же.

119

Там же.

120

Там же.

121

В Петербурге рассказывали, будто Зубов, желая окончательно погубить своего предполагаемого соперника в глазах императрицы, убедил ее, что его мужественная внешность совершенно не соответствует его действительным свойствам и что, будучи обижен природой, он является чем-то вроде гермафродита. С этих пор интерес Екатерины к красивому иностранцу заметно охладел. Эта клевета особенно больно задела шевалье де Сакса, очень гордившегося своими успехами у дам.

122

Некоторые из них переделали свои фамилии на русский лад, например, Souchard стали Драшусовыми.

123

Ныне колесо истории повернулось, и, по странной иронии судьбы, потомкам некоторых из тех, кто когда-то эмигрировал из Франции в Россию, пришлось вернуться на свою прежнюю родину в качестве русских беженцев.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге