Аннелиз
От автора
Дэвид Гиллхэм
АННЕЛИЗ
David R. Gillham
Annelies
Серия «Первый ряд»
Оформление серии Е. Кузнецовой
All rights reserved including the right of reproduction in whole or in part in any form.
This edition published by arrangement with Viking, an imprint of Penguin Publishing Group, a division of Penguin Random House LLC.
Copyright © 2019 by David Gillham
© ИД «Текст», издание на русском языке, 2020
Посвящается всем Аннам
Я хочу продолжать жить и после смерти!
1. Пустошь
Мы думали, что видели все.
А потом увидели Берген-Бельзен.
Она лежит распростертая среди мертвецов, усеявших мерзлую грязь; мысли ее угасают. То, что в ней осталось, постепенно покидает ее, а над головами сужает круги ангел смерти: ближе, ближе. Теперь он совсем рядом — она чувствует, как он слой за слоем отделяет от нее жизнь. Тело сжигает лихорадка, его раздирает убийственный кашель; в ней теперь больше от зверя, чем от человека. Жуткого холода, проникшего до костей, она уже не чувствует. Как не чувствует голода и жажды. Все это осталось в ее прошлом теле.
Но откуда-то доносится громкий хлопок — кто-то выстрелил из винтовки или пистолета, и на какой-то миг ей кажется, что тьма вокруг отступает. Вместо того чтобы поглотить ее последний вздох, смерть отвлекается на звук выстрела — и по рассеяности минует ее. В эту долю секунды прежний мир преображается: та девочка, которая еще жила в ней, в последний раз хватается за жизнь. Робко стукнуло, сократилось сердце. Раз. Другой. Третий. И вот оно уже стучит ритмично. Она все еще разражается кашлем — но откуда-то взялся пульс. Прилив жизненных сил. Вот она осторожно вдыхает — и выдыхает. Медленно, очень медленно размыкает слипшиеся ресницы — снежная белизна начинает резать глаза.
Она жива.
2. Единственный, кому можно довериться
Для девочки вроде меня такое непривычное чувство — вести дневник! И не только потому, что я раньше никогда не писала. Мне кажется, что позже ни мне самой, ни кому-нибдь другому не будут интересны признания тринадцатилетней школьницы.
…теперь все голландские евреи у нас в кармане.
Опершись локтями на подоконник, Анна смотрит в открытое окно своей квартиры на третьем этаже дома на Мерведеплейн. Солнце покачивается, точно в люльке, в пронзительно-синем небе. Двор порос роскошной зеленой травой. Внизу из здания магистрата выходит нарядная свадебная процессия, и Анна поглощена зрелищем: мало что ее интересует так, как мода. На невесте — отлично скроенный костюм с зауженной книзу юбкой и фетровая шляпа. Словом, стиль военного времени: нарядный и элегантный, но без рюшей. В ее руках — пышный букет белых роз. Люди с балконов подглядывают за тем, как пара спускается по лестнице, позируя фотографам точно кинозвезды.
— Анна, отойди, пожалуйста, от окна! — зовет мать. Не желая шевелиться, она кричит через плечо: «Можно еще минутку?» И воображает, что в один прекрасный день тоже будет позировать перед камерами кинозвездой. Вроде Греты Гарбо или Присциллы Лейн. Она любит кино и актрис: больше всего в оккупации Анну бесит то, что нацисты додумались запретить евреям ходить в кино. Хотя после войны — кто знает? Может, она станет второй Дороти Ламур и фотографы будут ходить за ней по пятам.
Мать начинает терять терпение и говорит в своей монотонной манере: «Ты должна накрывать на стол к обеду. И вообще — женщине не подобает высовывать голову из окна, как любопытной жирафе». Хотя сама не удерживается от того, чтобы по-жирафьи высунуть шею и слегка вздохнуть. «Когда я выходила за твоего отца, на мне было платье из белого шелка с длинным-длинным шлейфом, — напоминает она себе. — Отделанное тончайшим кружевом, специально привезенным из Бельгии».
— Я не собираюсь замуж! — тут же решает сообщить Анна; искренне пораженная мать хлопает ресницами. На самом деле Анна лишь только хотела показать свое раздражение и поддеть мать посильнее. Но та поражена столь сильно, будто Анна пригрозила выпрыгнуть из окна.
— Но тебе придется! — говорит она. — Нам с твоим папой нужны внуки.
— О, об этом позаботится Марго, — как бы невзначай отмахивается Анна. — Для чего еще нужны старшие дочери?
— Анна! — визжит Марго из кресла, сидя в котором рассматривала альбом гравюр Рембрандта, подарок базельской бабушки. Волосы зачесаны назад и схвачены серебяной заколкой. Хорошенькая, как всегда — и это еще больше бесит Анну. — Сейчас же перестань!
Анна не обращает на нее внимания.
— Я стану знаменитой, — объявляет она. — Стану кинозвездой и объеду весь мир!
— По-твоему, у знаменитых кинозвезд нет детей? — спрашивает мать.
Анна просвещает ее, стараясь не казаться высокомерной.
— Думаю, есть, если они их захотят. Но от них не этого ждут. У знаменитостей совсем другая жизнь — не такая, как у простых людей, которые вполне счастливы прожить скучную жизнь.
— Счастье — это не скучно, — нравоучительно произносит мать. Анна пожимает плечами. Она знает, что взгляды матери ограничены воспитанием. В семействе Холлендер из Аахена все были весьма религиозны и соблюдали кашрут и свято верили в респектабельность — так что любые амбиции помимо выполнения долга жены и матери затмевались чем, что диктует традиция. Так что она старательно избавляется от снисходительного тона:
— Ну-у, для некоторых так и есть, мам. Но для других, тех, кто хочет чего-то достичь, все иначе.
И тут из спальни появляется папа. Ее любимый Пим. Высокий и худой, как тростинка, с мешками под умными глазами и тонкими, точно нарисованными карандашом, усиками. От юношеской копны волос осталась лишь бахрома по краю благородной лысины на макушке. Он усердно работает даже в это воскресное утро. На нем привычный тоненький бледно-голубой галстук, но он успел переодеться в домашнюю кофту.
— Упорный труд и преданность делу — вот секрет по-настоящему долгой славы, — объявляет он всем присутствующим.
— И талант, — добавляет Анна, чувствуя потребность возразить, но так, чтобы не обидеть. В конце концов, Пим на ее стороне. И так было всегда. Марго и мама могут и поворчать, но Пим и Анна понимают. Они понимают, какое блестящее будущее уготовано госпоже Аннелиз Марии Франк.
— Ну да, конечно,италант, — он улыбается. — Чего-чего, а таланта у обеих моих дочерей в избытке.
— Спасибо, Пим! — радостно говорит Марго и снова утыкается в книгу.
Но мама, кажется, совсем не рада. Возможно, ей обидно, что ее не посчитали вместе с девочками.
— Ты их испортишь, Отто, — со вздохом начинает она свой извечный речитатив. — У Марго, по крайней мере, есть голова на плечах, ну а у нашейpetite[1] болтушки? — хмурится она, имея в виду Анну, кого же еще?
Снаружи яркий дневной свет отбеливает скатерть, на которой взрослые квохчут над чашками кофе и кусками маминого шоколадного кекса — без яиц, из льняной, а не пшеничной муки, с суррогатом сахара и суррогатом какао плюс две чайные ложки драгоценного ванильного экстракта, — тем не менее весьма недурного. Никто не осмелился бы сказать, что мама — не запасливая хозяйка. Анна уже слопала свою порцию и сидит за столом в обнимку с любимым полосатым котом Дымком, а родители беседуют приглушенными, беспокойными голосами: с начала оккупации они разговаривают только так.
— А как же те несчастные, которых отправили на восток? — задается вопросом мама. — По английскому радио рассказывают всякие ужасы.
Анна задерживает дыхание и медленно выдыхает. В кои-то веки она только рада, что не принимает участия в разговоре взрослых. Ее часто упрекают в неразумности — но будет ли настолько неразумным убежать в свою комнату и заткнуть уши? Она не желает слышать о грядущем гунне и его зверствах, она хочет выбирать подарок на день рождения.
Она чувствует, как тело переполняется волнением — так, что совершенно невозможно спокойно сидеть за ужином.
— Мама, можно мы поставим на стол серебро бабушки Роз на мой день рождения?
— Извини, Анна, — не выдерживает мать. — Не перебивай! Это невежливо. У нас с твоим отцом серьезный разговор. Да, неприятный. Но необходимый.
Однако же Пим только рад возможности напомнить в своей обычной слегка язвительной манере: не стоит верить каждой сплетне. Вспомните, как англичане сочинили кучу страшилок о зверствах армии кайзера в недавнюю войну. Он зовет это «пропаганда». А уж мама и подавно должна бы признать, что он знает об этом, как никто. Он ведь офицер запаса кайзеровской армии, легкая артиллерия.
Мама не сдается. Она вовсе не считает, что все, что утверждают англичане, — выдумки. И убеждена, что нацисты превратили немцев в преступников.
— Вспомни, как бомбили Роттердам! — начинает она. — Беззащитный город.
А еще можно перечислять всякие ужасные запреты и ограничения, наложенные на евреев с тех пор, как этот австрийский негодяй Зейсс-Инкварт был назначен на пост рейхскомиссара Нидерландов и стал всемогущим правителем оккупированной страны?
Отец пожимает плечами. Да, ни для кого не секрет, что с начала оккупации немцы радостно принялись делать евреям гадости. Все новые и новые декреты появлялись в рупоре оккупантов газете «Йоодсевеекблад», издаваемой так называемым Советом по делам евреев. На ее страницах — сплошь ограничения и запреты. Того нельзя, этого нельзя. В магазины можно ходить только с такого часа до такого. Евреи должны соблюдать комендантский час, им можно появляться на улицах только в определенное время. При появлении на людях евреи должны носить желтую звезду достаточно заметных размеров, пришитую на одежду. Однако Пим хранит теплые воспоминания о добром старом Фатерлянде и допускает, что «хорошие» немцы наверняка настроены против гитлеровских головорезов.
— Эдит, — говорит он жене, произнося ее имя спокойно и задушевно, но слегка покровительственным тоном. Тем же, что и всегда. — Думаю, мы обсудим это потом, — предлагает он, кивая на детей.
Но Пим ошибается, полагая, что присутствие детей удержит маму от разговора на любимую тему: как у нее украли жизнь, к которой она привыкла. И она спрашивает у супруга, не забыл ли он, с чем ей пришлось распрощаться — и это не про визиты в гости к друзьям-христианам. Она вспоминает, сколько всего ей пришлось оставить. Красивую мебель из древесины фруктовых деревьев. Гардины. Восточные ковры ручной работы. Коллекцию столетнего мейсенского фарфора.
Если верить столь часто повторяемому ею рассказу, когда-то семья жила в большом доме на Марбахвег во Франкфурте, и у мамы была горничная; правда, Анна этого не помнит. Когда страх перед Гитлером вынудил семейство бежать из Германии в Нидерланды, она едва научилась ходить. И для нее домом всегда была эта квартира на юге Амстердама. Пять комнат во вполне респектабельном районе у реки, населенном уважаемыми и респектабельными буржуа, также бежавшими от рейха. Дети научились бойко болтать на голландском, но для большинства взрослых обитателей квартала языком ежедневного общения так и остался немецкий. Даже теперь семейство Франк говорит на нем за столом, потому что упаси Бог, если маме придется выучить хоть одно слово по-голландски, хотя немецкий и был языком их гонителей.
Кажется, мама все время была недовольна — а то и просто несчастна. Что-то, считает Анна, в ней умерло со смертью бабушки Роз. Частичка сердца, принадлежавшая миру ее детства: уютного, безопасного и полного любви. Но когда бабушки не стало, мама совершенно разучилась сопротивляться. Наверное, так бывает с некоторыми людьми, когда они теряют мать. По крайней мере, Анна может пожалеть маму. Она тоже скорбит о потере любимойOma[2] так что представить, каково маме, ей нетрудно. Но что будет, если вдруг ей случится потерять папу, она не представляет. Ее любимого, самого лучшего Пима!
— Так мы идем в магазин? — спрашивает она — быстро, робко.
— Анна, прошу тебя, — раздраженно говорит мать. — Отпусти кота. Сколько раз тебе говорить, что животным не место за столом?
Анна трется щекой о кошачий мех.
— Но он не животное. Он — единственный и неповторимый месье Дымок. Правда, Дымок? — спрашивает она, и маленький серый полосатый тигр мяучит в ответ.
— Анна, делай, что просит мама, — тихо говорит Пим, и она с легким вздохом подчиняется.
— Я просто хотела узнать, долго мне еще сидеть тут и скучать, — сказала Анна.
— Скучать? — взвивается мать. — Мы с твоим отцом обсуждаем важные вещи!
— Важные для взрослых, — глухо отвечает Анна, — дети видят мир иначе, им хочется веселья.
— Ах веселья? Вот так новость, — сердито усмехается мать, поджимая губы. — Что ж, жаль, что дети вроде тебя не правят миром.
— И вправду жаль, — улыбается Анна. — А тебе, Марго?
— В мире есть вещи поважнее веселья, — откликается та. Мамина дочка.
— Твоей сестре шестнадцать, — одобрительно поясняет мама. — Она уже не ребенок.
Марго пренебрежительно пожала плечами.
— Ты, Анна, не понимаешь.
— Я много чего понимаю, спасибо. А вот чего я не понимаю, так это почему взрослые так любят пережевывать самое худшее, что происходит в мире, точно хрящи.
— Доедай брюссельскую капусту, — хмурится мать.
Анна хмурится и уныло шипит:
— Я ее не люблю.
— Тем не менее.
Пим ласково вмешивается:
— Пожалуйста, Эдит. Пусть возьмет моркови.
Мама совершенно точно этого не одобряет, но пожимает плечами:
— Конечно. Сколько угодно. Пусть делает что хочет. Кажется, дети и в самом деле правят миром, Анна. — И обращаясь к мужу: — Можно только гадать, Отто. Или это и впрямь, как ты любишь говоришь, пропаганда — но подумай, сколько сейчас голодных еврейских девочек в ужасных обстоятельствах, которые много чего отдали бы за здоровую пищу!
Ответа не последовало. Да и что тут скажешь? Мама делает крошечный глоток из своей чашки, а Анна в это время осторожно выбирает на тарелку немного морковки, отделяя ее от ненавистнойchoux de Bruxelles. Пим выдыхает, выпуская сигаретный дым. И снова предлагает сменить тему.
Бедный Пим полагает, что может защитить дочек от ужасов реальности. А это невозможно. Ясно ведь, что с тех пор, как гунн занял город, евреям совсем не стало житья. Творятся страшные вещи — и это ясно даже ребенку. Что бы о ней ни думали, Анна многое замечает. Но зачем же уделять этому столько времени? Если бы каждое утро она начинала с мыслей об ордах немцев, угнездившихся в ее прекрасном Амстердаме, она бы забилась под кровать и отказалась вылезать. Она должна знать, что завтрашний день все равно настанет. Что несмотря на все старания герра Зейсс-Инкварта, сидящего на своем высоком нацистском шестке, солнце взойдет на востоке. Когда она говорит об этом, Марго зовет ее ребенком — но мало ли что думают сестры? Ну и потом, даже если за тысячи километров отсюда или в центре Амстердама совершаются преступления против евреев, что может сделать она? Гонения на евреев стары, как Писание. И разве она не обещала Богу радоваться дарованной Им жизни? Ей вот-вот исполнится тринадцать, и вермахт в полном составе не в силах тому помешать. К тому же она безоговорочно и неколебимо верила, что Пим что-нибудь придумает, чтобы всех спасти — как было всегда. Мама не так уж и неправа — множеству евреев теперь живется гораздо, гораздо хуже, чем их семье, и этому может быть лишь одно объяснение: Пим слишком умен, чтобы позволить им всем попасться в Гитлерову сеть. Ведь даже мама не может этого отрицать. Жаль только, что она не может победить свой страх и признать, что муж заслуживает похвалы, а сама только и делает, что оплакивает прошлое. Разве только это может дать женщина мужчине, за которого вышла замуж? Ну а Анна знает, что никто ее так не любит, как папа, и никто ее не защитит лучше, чем папа. Она предпочитает, чтобы ее молитвы перед сном слушал Пим: маму это, может, и обижает, но она ничего не может поделать. Пока Бог и Пим на своих местах, она под защитой.
И вот посуда убрана, отец наклоняется к ней и шепчет хорошую новость:
— Надевай пальто. Пора немного забыть о горестях.
Сцепив руки в замок, Анна виснет на шее отца, вдыхая острый запах его одеколона. Родители позволяют ей выбирать подарок ко дню рождения заранее. До комендантского часа для евреев еще порядочно времени, и они отправляются в магазин канцелярских товаров в паре кварталов от дома, «Платная библиотека Бланкевоортс», Южный Амстердам, 62. Одно из излюбленных мест Анны. Она обожает здешний чернильный запах. И аккуратные стопки плотной писчей бумаги, перевязанной ленточками. И сонного кота на полочке, который мурлычет, если погладить его рыжий мех. По крайней мере, евреям пока не запретили гладить котиков!
Мама пытается заинтересовать ее альбомом для гербария и тетрадью для зарисовок в красном сафьяновом переплете. Но Анна точно знает, чего хочет. Она выбрала альбом для автографов в красную шотландскую клетку с застежкой — ведь ее любимая писательница — Сисси ван Марксфелдт, а героиня — сорвиголова Йооп тер Хёйл[3]. У Йооп есть секретный дневник, в котором она пишет для своих друзей: Фин, Лаутье, Конни и особенно для лучшей подруги Китти. Анна считает, что это потрясающая идея, и полна планов завести собственный дневник приключений. Когда настает время уходить, Анна, заслышав веселый голос Пима, сразу отходит от матери.
— Ну что, юная дама сделала выбор?
В голосе мамы слышатся разочарованные нотки:
— Она хочет вот это, — говорит она, пожимая плечами.
Так называемый «еврейский лицей», куда всех еврейских детей заставили ходить учиться, находится в полуосыпавшейся развалюхе желто-красного кирпича к западу от реки Амстел. Краска на стенах классных комнат облупилась. В коридорах слегка попахивает гниющими канализационными трубами. Математику преподает пожилой очкарик — на сносном голландском с резким, цокающим берлинским прононсом. По слухам, он был членом Королевской академии наук в Пруссии, пока нацисты не вытурили оттуда всех евреев. Ученики прозвали его Гусак из-за фамилии Гандер[4] и привычки громко сморкаться в платок.
Утром в понедельник, начиная урок, он пишет на чистой доске и оглядывает комнату. Увидев очередное пустое место за партой, молча ждет объяснений. Учитель и ученики придумали систему условных знаков. Взгляд учителя — вопрос. Еще одна пустая парта — куда делся тот, кто за ней сидел? Дети отвечают осторожными движениями руки. Сжатый кулак — арестован, легкое движение нырок — прячется. «Уходить на дно», так зовется этот жест.Onder het duiken. На сей раз Гусак слегка медлит, но потом снова принимается писать мелом уравнение на доске.
Но Анна уже чувствует острый запах реки, доносящийся через открытое окно. Не то чтобы она не хотела слушать учителя, просто так легко отвлечься: на дуновение ветерка, на запах, на тоненькую полоску света — и мысли начинают течь по другому руслу. Снаружи ее манит красота природы. Будь по ее, сидела бы она сейчас на берегу и смотрела, как течет река. В глубине души она хранит секрет: пребывание на природе позволяет уйти в себя, не переживать одиночество, а тайком от всех подумать над той Анной, которая живет у нее внутри, вовсе не такой дерзкой или уверенной в себе. Не всегда веселой и невозмутимой. Она вспоминает, как чудесно они с мамой и Марго провели время в субботу, когда пекли миндальное печенье. Они смеялись и перешучивались, а когда Анна насыпала слишком много кокосовой стружки, мама не заругала ее, а запела песенку о мартышке, которая украла слишком много кокосов с кокосовой пальмы.
— Госпожа Франк?
В такие моменты Анна думает, а что, если она ошибается насчет матери. Что, если в душе она вовсе не придира и любит ее такой, какая она есть. Такой, какой ее создал Бог.
— Госпожа Франк?
Она поднимает голову, заслышав свое имя, — и видит Гусака: он пристально и лукаво смотрит на нее из-под густых бровей.
— Снова в мечтах?
— Нет, господин учитель. — Она изо всех сил пытается собрать остатки достоинства, но чувствует, что краснеет.
— Тогда прошу вас, — продолжает Гусак, — найти «икс» в этом уравнении.
— О, господин Гандер, — отвечает Анна. — Мы с вами оба знаем, что этого, вероятнее всего, не случится.
На сей раз, когда класс хихикает, Анна ощущает прилив радости. Она выиграла.
На площадке для игр она показывает свой любимый фокус: вывихивает плечо из сустава — и, точно по волшебству, водворяет его обратно. Это зрелище гарантированно собирает толпу восхищенных зрителей. Даже мальчишки бросают гонять мяч и сбегаются посмотреть. Ей нравится внимание. Особенно от мальчиков. Своих многочисленных, как выражается (с явным неодобрением) мама, кавалеров. Мама всегда советует флиртовать поменьше. Мол, это чревато. «Посмотри на Марго, — говорит она. — Ты хоть раз видела, чтобы она так себя вела?»
Есть один мальчик — все зовут его «Хелло», сверстник, скорее, Марго. Хороший еврейский мальчик, убийственно вежливый — лишь глубоко внутри в нем таился игривый бесенок. Однажды он пригласил Анну в «Оазис» — одно из немногих заведений на Гелеенстраат, куда еще пускали евреев, — и она почувствовала себя взрослой. Ей нравилось его внимание. Как и внимание других мальчиков, по правде говоря. Она радовалась этому, чувствовала, что ее любят.
Ее подругу — лучшую подругу — зовут Ханнели, но Анна чаше зовет ее прозвищем, Лис. Она тоже живет в Южном Амстердаме с родителями и маленькой сестренкой. Ее отец некогда был заместителем министра и пресс-атташе в правительстве Пруссии, но нацисты позаботились о том, чтобы евреев на государственной службе больше не осталось, так что теперь Амстердам приютил и его семью точно так же, как и чету Франк с детьми. Анна находит, что Лис такая милая и задумчивая, а еще стеснительная — отличный противовес напускной храбрости ее самой.
— Разве ты не любишь сюрпризы? — удивляется Ханнели. Они спешат домой после школы, держа в руках сумки с учебниками. Теперь приходится ходить пешком: евреям запретили велосипеды. И трамваи. И ходить в парк. И не поплаваешь в бассейне в Амстельпаркбаде, не покатаешься на коньках и не поиграешь в теннис в Аполлохале — все это теперь только для христиан. Правда, сейчас это и неважно. Шли последние учебные дни перед летними каникулами. И в ветреный безоблачный день, вот такой, как сегодня, можно вдыхать сладковато-соленый бриз и слушать болтовню чаек. И она чувствует такую легкость в теле, что можно улететь на ветерке — а почему бы и нет?
— Я сама не своя от сюрпризов, — задумчиво говорит Ханнели. — По мне, так половина радости от дня рождения — это сюрприз! — Ее каштановые волосы заплетены в две косички: иногда Анна ревниво смотрит на них, но это ревность с примесью восторга. Когда-нибудь она дернет за них хорошенько. Вместо этого она высказывает свое мнение.
— А по мне, вокруг сюрпризов слишком много шума. Я лучше получу то, что хочу, — убежденно произносит Анна, и тут же у нее сжимается сердце в груди. Раздается сердитый раскат грома: это проносится мимо, отравляя воздух, немецкая мотоциклетная эскадрилья: стальные шлемы и защитные очки. Анна морщится, прижимая к груди сумку с книгами так, что не видно желтой звезды, хоть и знает, что это запрещено. Лис же просто пялится на них в молчаливом ужасе, зажав руками уши: ее звезда Давида прекрасно видна — как будто мотоциклистам есть дело до двух тощих еврейских девочек на тротуаре.
— Какие же они звери, — выдыхает Анна.
Лис убрала руки от ушей, но тревога не ушла с ее лица.
— Я спросила папу, может, нам тоже стоит спрятаться?
— Правда? — спрашивает Анна, оживляясь. — А он что сказал?
— Спросил: «От чего спрятаться?» — безучастно говорит Лис.
Анна качает головой.
— Не хочу говорить об этом, — внезапно решает она. И тут же ощущает желание пошалить. Так, что даже во рту защипало, как от острого перца.
Впереди на тротуаре компания мальчишек постарше. Они собрались вокруг невысыхающей лужи на углу у лавки табачника, галицийкого еврея, на Эйтерварденстраат: поговаривают, что тут торгуют из-под полы запрещенным товаром, а сам хозяин скупает у евреев ценности. Анна слышала об этом от господина ван Пелса, Пимова партнера по бизнесу.
— Подобные махинации беспокоят все больше, — сказал он однажды, заглянув к ним на кофе. — Прячете украшения под полом, чтобы не нашли немцы? Фамильное серебро — под кроватью? Позолоченную прапрапрабабкину менору — на дне корзины для белья, не зная, чем кормить семью? Почему бы не смириться с неизбежным и не продать это галичанину? Всяко лучше, чем идти в грабительский банк. Вам перепадут гроши, но хотя бы от собрата-еврея.
— Грабительский банк? А что это? — пожелала знать Анна; ей нравится знать все. Что в этом плохого? Мама шикнула на нее, но Пим, по своему обыкновению осторожно, разъяснил. Среди прочих унижений евреев обязали сдать все ценности в отделение банка Липпман — Розенталь и Ко на Сарфатистраат. Естественно, теперь он принадлежит нацистам.
В этот момент госпожа ван Пеле, отнюдь не тихоня, высокопарно заявила:
— Какой бы голодной я ни была, Путти, я не позволю тебе продавать мои меха. Сначала меня в них похоронят! — И ее супруг расхохотался.
— И ведь нисколько не шутит! — заверил он собравшихся с широкой ухмылкой.
Один из парней пинал трещину в дорожном покрытии, выбрасывая оттуда мелкие камешки. Другой вдруг засмеялся — смехом, похожим на ослиный крик. Над чем — да кто их, мальчишек, разберет? На свитерах и куртках у каждого — звезда Давида. Может, маме и нравится думать, что если уж и приходится носить магендовид на людях, то надо делать это с гордостью, но эти мальчишки относились к этим звездам так, как следовало бы. Как к символам отвержения. Второсортности. Эти нашивки подчеркивают их положение чужаков. Одежда обтрепалась, волосы растрепаны; на приближающихся девочек смотрят с мрачным интересом, характерным для уличных хулиганов.
— Не смотри на них, — шепчет Лис; она уже опустила глаза, смотрит под ноги. Но Анна не спешит следовать примеру Ханнели. Она знает: по мнению подруги, она слишком много думает о мальчиках. Но это не то что глупо кокетничать с благовоспитанными одноклассниками. В глазах этих мальчишек она читает дерзость и вызов.
— Курить хотите? — спрашивает один, протягивая окурок. Одет в лохмотья, выглядит неухоженным.
— Нет! — твердо отвечает Лис.
Но Анна останавливается.
— Анна! — потрясенно шепчет подруга, толкая ее в бок.
— Это всего лишь сигарета, — упирается Анна. — Я никогда не пробовала.
Лишь на миг она ловит любопытство и насмешку в его глазах, принимая окурок из его пальцев. Сует, слегка влажный от слюны, себе в рот и залихватски, по собственному убеждению, затягивается. Но тут же закашливается: в горле защипало от едкого дыма. Да, Греты Гарбо из нее не выйдет. Лицо покраснело, из глаз текут слезы. Она бездумно бросает окурок, Лис хватает ее за руку и тащит прочь.
— Анна… — сочувственно и в то же время укоризненно говорит она.
— Только маме своей не говори, — выдавливает из себя Анна, а парни хохочут им вслед.
— Что? Моей маме? — удивляется Лис.
— Пожалуйста, не говори, — умоляет Анна, вытирая слезы, — она будет думать, что я помешана на мальчиках. Она уже думает, что я всезнайка.
— Вовсе она так не думает! — По тону Лис непонятно, кого она хочет защитить: мать или Анну.
— Думает! — настаивает Анна. — Ты сама слышала: Богу известно все, а Анне — все остальное.
— Это была шутка!
— Нет. Это правда. Я и есть всезнайка.
— Хорошо, — соглашается Ханнели. — И помешана на мальчиках. Но мы все равно тебя любим.
И тут Анна смеется. Втягивает в себя слезы и обнимает Лис за плечи. Милая Лис! Но тут же произносит:
— О нет!
— Что — нет?
— Доброе утро, госпожа Липшиц, — нараспев произносит Анна с должной вежливостью при появлении почтенной дамы среднеевропейской наружности со звездой на пальто.
— Доброе утро, деточка, — неодобрительно откликается означенная госпожа, проходя мимо: на плече висит хозяйственная сумка, на лице застыло сердитое выражение.
— Вот теперь у меня точно неприятности, — предсказывает Анна с ужасом в голосе, когда они отходят на безопасное расстояние.
— Это еще кто?
— Госпожа Липшиц. Я зову ее Старая Проныра. Вечно ищет, к чему бы во мне придраться. Если она видела, что я пытаюсь курить, сразу же пойдет к маме. — Анна фыркает. — Ладно, теперь-то что. Я хочу соленый огурец!
Она увидела на противоположной стороне улицы торговца с тележкой. «Самые вкусные огурчики в городе!» — кричит он прохожим. Девочки смеются, отправив в рот по половинке крошечного огурчика: на вкус он орехово-сладкий с привкусом мускатной приправы. На Зёйдерамстеллаан Анна и Лис расстаются: на прощание Анне внезапно хочет обнять подругу — просто так. Лис, кажется, не возражает.
Но, шагая по Делтастраат с сумкой книг через плечо, Анна чувствует, что прилив веселья покидает ее; взамен в сердце поселяется колючее, непрошеное и невесть откуда взявшееся одиночество. Она старается подбодрить себя, откусив еще кусочек хрусткого огурца, но на самом деле ей хочется лишь избавиться от табачного запаха, и она выбрасывает его в сточную канаву. Если ее застанут родители, притворится, что у нее болит живот — в это они легко поверят. Мама всегда сетует, что она «такая болезненная». С конституцией, из-за которой к ней липнет все, что может прилипнуть. Но и правда — болело так, будто какой-то крюк тащил ее в черную дыру. Может, из-за сигаретной затяжки. От горького дыма кружится голова и перехватывает дыхание. Она останавливается и обнимает фонарный столб. Этой Анны она не показывает никому. Анны, которой очень страшно. Беспомощной Анны на краю одиночества и пустоты. Для Анны, которая хочет стать знаменитой, это не пойдет. Ухватив себя за запястье, она считает пульс и пытается унять волнение. Мама скажет: ты просто нервный ребенок, как многие девочки, и даст выпить валерьянки. Но Анна то знает: это куда больше, чем девичья нервная возбудимость. Когда это находит на нее в полную силу, ей кажется, что ее вот вот поглотит черный туман. Этот страх знаком ей с тех пор, когда она еще не умела осознать его. Страх, что за всеми ужимками и улыбками маленькой госпожи Всезнайки она — всего лишь пустое место. Что в ней нет ничего настоящего и ей остается лишь притворяться и воображать, но путного из нее не выйдет, потому что никто не полюбит ее и не узнает получше, и что ее сердце прах и в прах обратится.
Она придумала уловки на случай, когда приходит этот страх. Пытается заострять внимание на облаках в небе, представляя их гигантскими кораблями. Считает в обратном порядке от ста до единицы. Или просто рыдает от души. Ей ничего не стоит сделать так и сейчас, но плакать на людях не хочется; вместо этого она наблюдает за тем, как ползет вверх по столбу паучок-сенокосец. И прядет шелковую нить господин Длинноножка. Выше и выше по серебристой паутинке. Анна глубоко вздыхает и медленно выдыхает. Сглатывает — и страх медленно уходит.
Пульс постепенно выравнивается. Вытирая липкую испарину со лба, она перебрасывает через плечо сумку с книгами. И вот она снова идет, легкая, как те облака. Пустота надежно заперта внутри.
Ряды современных зданий из песчаника расходятся симметричными лучами от центральной звезды высокой желтой башни под названием Волкенкраббер. «Скребущая облака». Двадцатиэтажный выступ из бетона, стали и стекла почесывает пузики облакам среди респектабельных окрестностей. Полдень пахнет выпечкой из пекарни Бломмештайн и немного — ветром с реки. Вот она, Мерведеплейн, «Мерри», как окрестила ее про себя Анна.
Они живут в доме номер тридцать семь. Четыре комнаты, кухня, ванная и уборная, плюс комната наверху, куда они пустили жильца-холостяка. Квартира просторная, с чудеснойplatje— так здесь зовут террасу на плоской крыше, залитой смесью гудрона и щебня: летом загорать там не хуже, чем на любом пляже. Анна поднимается по лестнице и встречает мать в капоте, с выражением мрачным и разочарованным. Мать Анны дама степенная, с густыми бровями и непринужденной улыбкой Холлендеров. Вот только теперь она почти не улыбается.
— Анна, — хмурится мама. — мне нужно с тобой кое о чем поговорить. Садись.
Застекленная дверь в гостиную цвета морской волны открыта. Безропотно бросив сумку на мамин диван с горбатой спинкой, она бухается на него сама и беспокойно выдыхает, наклонив голову в знак немного самонадеянной покорности. Должно быть, госпоже Проныре не терпелось — так она спешила домой, чтобы позвонить маме и все выложить. Мама присаживается в невысокое кресло напротив, скрестив лодыжки. Анна ждет, когда же на нее обрушатся упреки и презрение.
Но вместо этого мать говорит просто:
— Ты взрослеешь.
Анна моргает.
— Я знаю, — говорит мать. — Тебе вот-вот стукнет тринадцать — и как это вышло так скоро, ума не приложу. Но ясно одно: ты становишься девушкой. Думаешь, я не понимаю, — продолжает она, — но ты неправа. Прекрасно понимаю. Веришь или нет, но мне тоже было тринадцать и я думала, что твоя бабушка Роз, да будет благословенно ее имя, вообще меня не понимает. В этом возрасте я хотела пробовать новое. Хотела быть похожей на твоих дядей и иногда искала неприятностей. Хотела нарушить правила. Но, поскольку я была девушкой, это… — Мама выдыхает. — Тогда об этом не могло быть и речи. Мама не спускала с меня глаз, чтобы не позволить выйти за рамки приличий.
— Правда? — не выдерживает Анна. Ее это, признаться, удивило: бабушка Роз, мир ее праху, вечно подшучивала над мамой с ее страстью к «пристойности». Мать Анны, сжав губы в усмешке, качает головой:
— О да, знаю. Ты считаешь, что твояOmaвсегда была на твоей стороне и шутила, что Ее Величество Эдит желает поступать всегда так, как полагается, но поверь: она была много, много строже, чем я когда-либо. Мне вообще запрещалось говорить в обществе взрослых — только отвечать на вопросы. Можешь себе такое представить, дорогая моя девочка?
Анна вынуждена признаться:
— Нет, мам, не могу. Я бы лопнула.
— Да, — соглашается мать с той же усмешкой. — Я тоже так думаю. Вот и стараюсь быть помягче с тобой и твоей сестрой. И не то чтобы меня не ругали за это. Многие матери считают, что я веду себя слишком современно и слишком многое вам позволяю. Я же отвечаю: время идет, мир меняется. Так что когда ты говоришь, что терпеть не можешь брюссельскую капусту, я даю тебе еще тушеной моркови. Когда к нам приходит мальчик и приглашает тебя погулять или в кафе-мороженое, я, скрепя сердце, отпускаю Когда ты хочешь побыть одна, я позволяю тебе это. И когда ты говоришь что-то, что считаешь очень важным, я стараюсь слушать — что бы тебе ни казалось. Но, — наконец говорит мать, — я все еще твоя мать и чувствую ответственность за твое благополучие. И так будет всегда, моя дорогая девочка, неважно, сколько тебе лет.
Анна смотрит на мать со своего дивана. И пытается переварить услышанное. Глаза матери превратились в две луны. Анна тщится представить, как когда-нибудь мама превратится в добрую бабушку, совсем как ееOma; но мамино лицо исхудало с тех пор, как пришлимофы[5], а шея сделалась морщинистой. С лица ушло все обаяние. Густая копна блестящих волос цвета жженого сахара, которой она страшно гордилась, аккуратно расчесана на пробор янтарным гребнем и посеребрилась кое-где сединой. Руки, по обыкновению, сложены на коленях, но теперь они неспокойны. Она жестом поправляет волосы, как всегда в тех случаях, когда решает либо сказать то, что непременно вызовет ссору, либо не говорить этого ровно по той же причине.
— Я не хочу быть строгой, Анна, — сказала она. — И повторюсь: я знаю, что ты взрослеешь. Но сейчас буду непреклонна: курить тебе нельзя, Аннелиз. После всех болезней, которые ты перенесла в детстве, сигареты могут сильно повредить твои органы дыхания.
— Значит, госпожа Липшиц тебе рассказала? — смело спрашивает Анна. Наконец-то они добрались до сути, и она едва сдерживается от того, чтобы выкатить глаза от изумления. По крайней мере, дело в окурке, а не в мальчиках — что поразительно.
Но тут выражение лица матери незаметным образом меняется — теперь она в замешательстве:
— Госпожа Липшиц?
Не отрывая взгляд от бархатной обивки:
— Она сказала тебе, что я затянулась сигаретой, которую мне дал мальчик на пути домой из школы?
— Анна, — и снова в мгновенье ока лицо становится хмурым. — Я понятия не имею, о чем ты. Я нашла вот это в потайном ящике твоего стола, — она извлекла одну из бесчисленны сине-бело-красных пачек от сигарет «Куинс дей», разбрасываемых над Голландией с британских самолетов. На одной стороне пачки — карта голландских колоний в Ост-Индии, а на другой — трехцветный флаг страны. ПОБЕДА НЕ ЗА ГОРАМИ, гласит надпись. И Анна вдруг смеется, хлопая себя по острым коленкам, торчащим из-под юбки.
— Что? — вскидывается мать; лицо ее становится еще более напряженным. — Что смешного?
— О мама, так это папины. Он подарил их Марго просто на память.
Когда мать хмурится, брови соединяются в ниточку, отчего глаза кажутся меньше и слишком близко посаженными.
— Марго?
— Да, послушной дочери, — говорит Анна. — А ты не знала, что она собирает карточки королевской семьи с сигаретных пачек?
— Нет, не знала.
— Ну вот, теперь знаешь. Господин Кюглер собирает их для нее, — отвечает Анна, когда облегчение от смеха проходит. — Если не веришь, спроси ее. Или Пима.
— Нет, нет, Анна, я тебе верю.
— Но отчего-то, как я вижу, ты не сомневалась в том, что это я виновата.
— Нет-нет, — сказала мать. — Вовсе нет. Просто… — Похоже, мать не в силах закончить предложение, так что Анна делает это вместо нее. Желая помочь.
— Просто ты не можешь представить, что Марго делает то, чего не положено, а вот Анна — всегда пожалуйста.
Мать моргает. Но тут же ее лицо обретает строгое выражение:
— То есть ты затянулась сигаретой уличного мальчишки?
Анна слегка фыркает:
— Всего одна затяжка, мам. — И хмурится сквозь пряди волос, которые наматывает на пальцы.
— Затяжка от сигареты незнакомого мальчика? — мать почти кричит. — Ты хотя бы подумала о том, чем можно от него заразиться?
— Ой, заразиться, — повторяет Анна, будто подчеркивая: слово-то какое смешное!
— Не говоря уже о том, — продолжает мать, — что это вопиюще необдуманный поступок — водиться с незнакомыми уличными мальчиками.
— Я не водилась.
— С незнакомыми. Мальчиками. С улицы.
— Ага, так вот что тебя беспокоит? А вовсе не зараза.
— Ты рисковала своей репутацией!
— Своей — или твоей, мама? Ты печешься не обо мне. Не совсем обо мне. Тебе не хочется, чтобы госпожа Липшиц, которой всюду надо сунуть свой нос, рассказывала всем, что младшенькая госпожи Франк совсем от рук отбилась.
— Ты не понимаешь, Анна. Ты все еще такая юная.
— Я понимаю достаточно, мама, чтобы знать: времена меняются, мамочка. — Она подалась вперед, чтобы казаться убедительнее. — Девочки моего возраста просто-напросто не принимают старых правил, которым подчинялись наши матери. Мы хотим принимать решения сами.
— В том числе — решение вести себя как потаскушка?
Анна отшатывается, точно от оплеухи. Чувствует, как глаза наполняются слезами. Схватив сумку с книгами, выскакивает из комнаты. Слыша, как мать позади нее кричит:
— Анна! Анна, прошу тебя! Это было стишком грубо! Прости, я погорячилась. Вернись.
Это последние слова, которые стышит Анна перед тем, как захлопнуть за собой двери.
Время отправляться спать. На Анне — голубая шелковая пижама. Увидев в журнале фото Хеди Ламарр в пижаме, она упросила купить ей такую же — но теперь ее ноги слишком длинны для этой пижамы. Мать все жалуется: когда же она перестанет расти?
В свете лампы обои в спальне приобрели теплый бледно-медовый цвет. Везти из Франкфурта кровати оказалось очень тяжело и накладно, а в Амстердаме, наводненном беженцами из рейха, купить новую оказалось трудно и дорого; так что настоящих кроватей у Анны и Марго не было. Анна спит на кушетке с обитой тканью спинкой, а Марго — на кровати, складывающейся в стену! Тем не менее Анна любит спальню, в ней уютно. Ее медали за плавание, школьные рисунки и открытки с изображением королевской семьи и кинозвезд, прикрепленные к стенам, создают атмосферу ее собственной комнаты. Мамин секретер красного дерева, на котором они делают домашнее задание, стоит в углу, точно дружелюбный страж. Какое-то время она смотрит на темные ветви, шелестящие в облачной ночи.
Марго все еще занята омовением в ванной, Анна же быстренько покончила с водными процедурами и намотала волосы на бигуди, надеясь заполучить кудрявую челку. Теперь же, лежа в постели, она ощутила, как в груди поселяется тяжкая тишина. И почти не поднимает глаз, когда в дверь стучится Пим.
— Ты пришел послушать мои молитвы? — догадывается она.
— Да, но не сразу, — отвечает отец. — Сперва нам надо поговорить.
Анна глухо стонет и без выражения пялится в потолок.
— Ладно, — вздыхает она.
— Твоя мать очень расстроена, — тихо говорит Пим.
— Еще бы, — лицемерно говорит она.
— Очень огорчена, — говорит Пим.
— А ты знаешь, как она меня назвала? Каким словом?
— Знаю. И ей очень жаль.
— Так это она тебя прислала, чтобы ты мне это сказал?
— Ну, если по правде, Анна, ей слишком стыдно, чтобы прийти самой.
— Марго бы она никогда так не назвала. Никогда!
— Отношение матери к Марго тут ни при чем. Мама совершила ошибку. Ужасную ошибку. Оскорбила твои чувства и очень, очень сожалеет об этом.
Анна молчит.
— Но правда и то, Аннели, что ты как никто умеешь рассердить мать на ровном месте.
На глаза наворачиваются слезы:
— То есть снова я виновата?
— Я лишь имею в виду, что для ссоры нужны двое. Мама вышла из себя и сказала то, чего не хотела. Но еще — она тебя бережет. Пытается показать, что бывают поступки, о которых ты в силу возраста…
— Ах да, конечно, я же так мала!
— В силу возраста, — повторяет отец, — ты можешь не знать каких-то вещей.
— Зря ты так думаешь, Пим. Я, может, и ребенок, Пим, но теперь дети многое понимают.
— Тогда бы ты понимала, что́ сделала не так.
— Это была всего одна затяжка, Пим! — Она хмурится, опершись на локоть, и сердито смотрит отцу в лицо. — Всего одна затяжка от сигареты того мальчишки. И все! Мне даже не понравилось! Тем не менее ей этого оказалось достаточно, чтобы назвать собственную дочь потаскушкой!
Пим делает вдох и медленно выдыхает:
— Ты должна понимать: у твоей матери очень издерганы нервы. Не забывай, сколько ей пришлось оставить, когда мы приехали в Голландию. Во Франкфурте у нее была другая жизнь. Красивый дом. Красивые вещи.
— Я все знаю, Пим. Сто раз слышала. Про большой дом, про горничную и прочее. Но позволь обратить внимание на то, что и у тебя в Германии была прекрасная жизнь. Тем не менее ты-то не ненавидишь меня.
— Твоя мать вовсе не такая, — твердо возражает Пим. — Она любит тебя. Любит вас с Марго больше всего на свете.
Откидываясь на подушки и утирая слезы рукавом пижамы:
— Марго — может быть.
— Аннеке, — обреченно вздыхает Пим, качая головой. — Ты бываешь к ней так несправедлива! Как и она к тебе, и я это знаю, — соглашается он. — Но она сожалеет. По-настоящему! А если человек искренне раскаивается, честнее всего будет его простить.
Анна хмурится.
— Ладно, — тоненько соглашается она. — Ладно. Я прощу ее ради тебя. Притворюсь, что ничего не было. Но ты неправ в одном: мама никогда меня не любила. Во всяком случае, так, как ты. Только ты меня любишь.
Она поднимается и обнимает его за шею, прижавшись щекой к груди, чтобы слышать, как бьется его сердце.
— Мама любит тебя, — настаивает он, легонько похлопывая ее по спине. — Мы оба тебя любим, и ничего ты с этим не поделаешь, малышка. Ладно, пора забыть о слезах и сердитых словах. Сегодня канун твоего дня рождения. Спи крепко и думай о том, какой это будет чудесный день.
И когда отец поднимается, чтобы уйти, она громко спрашивает:
— Пап, а что — мы спрячемся?
Отец застывает на месте, точно наступил на булавку и не хочет этого выдавать.
— Почему ты спрашиваешь?
— Куда-то пропал серебряный сервиз бабушки Роз. — Сервиз из ста тринадцати предметов бременской фирмы «Кох и Бергфельд», одно из сокровищ матери. — Я думала, что мне разрешат поставить его на стол в день рождения, а когда заглянула в посудный шкаф, его там не оказалось. Я даже под кровати заглянула. Он исчез.
— А у матери ты спросила? — интересуется Пим.
— Нет. Я у тебя спрашиваю. Неужели вам пришлось снести его в грабительский банк?
Но Пим остается спокойным и рассудительным.
— Твоя мать очень дорожит этим сервизом, — поясняет он. — Поэтому мы решили, что будет безопаснее передать его на хранение друзьям.
— Друзьям, которые не евреи, — говорит Анна.
— Верно, — без смущения соглашается отец.
— То есть — серебро прячется, а мы нет?
— Сегодня нет нужды ни о чем беспокоиться, моя девочка, — говорит отец. Возвращается к изголовью кровати и целует Анну в лоб. — А теперь спи.
— Пим, подожди. Мои молитвы! — Анна закрывает глаза. Иногда во время молитвы она представляет себе Бога, который их слушает. Огромный добрый дедушка с белоснежной бородой, умиротворенный властелин мира, готовый отложить на минутку управление космосом, чтобы послушать скромные мольбы Анны Франк. Она все еще молится по-немецки — просто потому, что привыкла — и заканчивает тоже привычным обращением к Творцу.Ich danke Dir für all das Gute und Liebe und Shöne.Благодарю Тебя за добро, красоту и любовь в этом мире. Аминь.
— Очень хорошо, — с тихим удовлетворением произносит отец.
На миг она сосредоточивается на туманном лике в своем воображении, но тут же заморгала, и образ исчезает.
— Пим, как ты думаешь, Бог сможет защитить нас?
Кажется, Пим удивлен.
— Бог? Ну конечно сможет.
— Правда? Даже когда враг повсюду?
— Особенно тогда. У Бога есть свой план, Аннеке, — уверяет Пим. — Нет нужды беспокоиться. А лучше выспаться как следует.
Анна устраивается в постели. Он снова целует ее, и в этот момент возвращается из ванной Марго.
— Спокойной ночи, моя девочка, — говорит он Марго.
— Спокойной ночи, Пим, — отвечает Марго. Отец целует ее и выходит из комнаты. Полосатый кот Анны вальяжно шествует за сестрой, украдкой трется о лодыжки Марго, но, когда он запрыгивает на постель Анны, она хватает его и пристально смотрит на сестру. Марго не утруждает себя накручиванием волос на бигуди. И не говорит о косметике, как Анна, и не упрашивает маму разрешить ей красить губы: по всеобщему убеждению, она Красива От Природы. Это у Анны острые локти и нескладные руки и ноги, а также чересчур острый подбородок, в общем, без косметики не обойтись. Пока сестра молится в одиночестве, обращаясь напрямую к Богу (она уже слишком взрослая, чтобы Пим за нею следил), Анна пялится на нее.
— Что такое? — глухо спрашивает Марго, закончив молитву.
Анна прижимает к себе Дымка, точно мягкую сумочку.
— Я ничего не говорила.
— Может, и нет, — Марго взбивает подушку. — Но я все равно тебя слышу.
— Я спросила Пима, будем ли мы прятаться.
— Да? — Марго смотрит на нее, мгновенно насторожившись.
Подхватив кота под передние лапы, Анна поднимает его, так что он болтается в воздухе.
— Он сказал, что они отдали серебро бабушки Роз на хранение друзьям. Вот и все.
Марго выдыхает.
— Хорошо.
— Хорошо?
— Я не хочу прятаться, — говорит она, забираясь под одеяло. — А ты? — Словно бы сестра могла таить какие-нибудь глупые желания по этому поводу.
— Нет конечно. — И снова возвращается к Дымку, который слабо мяучит, когда она опускает руки, и его мордочка утыкается ей в нос. — Думаешь, я хочу торчать в вонючем сарае, вдали от подруг?
— С тобой никогда не знаешь наперед, — сказала Марго, кладя голову на тщательно взбитую подушку. — В любом случае ты сказала, что Пим ничего такого не планирует.
— Ничего такого, — подчеркивает Анна, опуская Дымка на край одеяла. — Вообще-то, он этого не говорил. Он вообще был немногословен. Сказал, что мне пора спать.
— Какая замечательная мысль! — с сестринским сарказмом откликается Марго.
Анна фыркает, но умолкает, устраиваясь под одеялом на своей кушетке, а Дымок — в изножье. Прятаться. Ужасная — но вместе с тем притягательная — участь! Неужто это так постыдно: втихомолку гордиться, что оставила нацистов с носом? Залечь на дно.Onder het duiken.Пока-пока, боши!Auf Wiedersehen!И чтобы больше не видеть вас.
По школе ходят слухи, что семейство Левенштейн платит какому-то фермеру из Дренте за то, что он пустил их на сеновал. А сможет ли она жить на сеновале? Определенно нет. Она подгибает колени и отворачивается к стене. Если такой день настанет, они совершенно точно найдут себе что-то получше, чем сеновал. Если. Если такой день настанет. До тех пор она будет уповать на Пима и Бога — а уж они не подведут.
Анна едва научилась ходить, когда Пим купил амстердамскую франшизу компании «Опекта», чтобы было чем прикрыть отъезд из Германии. Они с господином Кюглером открыли представительство и продавали ингредиенты для джемов быстрого приготовления. Скоро на работу в компании поступил и господин Клейман, бухгалтер, а потом Мип — ее быстро повысили до ответственного секретаря, хотя, по рассказам ее самой, первый месяц она провела на кухне, где Пим велел ей готовить партию за партией джема-десятиминутки, чтобы выявить возможные погрешности каждого рецепта. «Слишком много фруктов, — заключает она. — В этом главная проблема. Люди просто не соблюдают рецептуру. Кладут слишком много фруктов и мало сахара».
Милая Мип! Ребенком ее отправили в голландский приют, потому что ее родители в Вене были слишком бедны, чтобы прокормить дочь. Анне такое и представить трудно, хотя сама Мип относится к этому вполне спокойно. Какая она надежная, как все понимает, думает Анна. Говорит Мип с капелькой венского акцента, однако во всем остальном она совершенная голландка.
Муж голландец. Голландская сила духа. Голландские же честность и упорство. У Мип все это есть.
Оконные стекла трясутся. Очередная эскадрилья «юнкерсов» Люфтваффе проносится в небе — вылетели с авиабазы к северу от Арнхема. Взгляды провожают ее до тех пор, пока не умолкает гул, но никто не произносит ни слова. Немецкая оккупация стала чем-то само собой разумеющимся — с ней научились жить, как с почечной недостаточностью.
На самом деле в конторе есть и немец. Герр Такой-то — из франкфуртского офиса компании «Помозин-Верке», управляющей франшизой «Опекты». Он сидит в кабинете Отто Франка с господином Клейманом, а сам господин Франк, директор-распорядитель, моет грязные чашки и блюдца на кухне.
Анна забросила офисную работу, которую делала после школы — перебирать накладные и тому подобное — от скуки и нервозного любопытства.
— А ты-то что тут делаешь? — спрашивает она, возникая на пороге кухни.
Взгляд и легкая улыбка:
— А сама как думаешь?
— Ну, моешь посуду, но почему?
— Потому что она грязная.
— Ты знаешь, что я имею в виду, — говорит она и берет его за локоть. — Зачем в твоем кабинете этотмоф?
— Я не люблю это слово.
— Ну хорошо, этот гунн.
Пим вздыхает. Стряхивает капли воды с чашки, которую только что ополоснул.
— Он проверяет нашу бухгалтерию.
— Без тебя.
— Господин Клейман наш бухгалтер.
— А ты — владелец компании.
Уверенность ненадолго покидает отца. Лицо у него — будто гвоздь проглотил.
— Ты ведь все еще владелец компании, правда, Пим? — Только сейчас в голосе Анны вместо нетерпения слышится страх, который обычно столь тщательно скрывается. Даже от себя самой.
— Это бизнес, Анна, — отец говорит мягко, возможно, он уловил нотки беспокойства в ее тоне. — Нам пришлось кое-что подправить в устройстве компании.
— Потому что мы — евреи.
Пим опускает чашку на полотенце — просушить.
— Да, — только и отвечает он.
— Но ты все еще владелец, верно?
— Разумеется, — говорит Пим. — На самом деле, ничего не изменилось. Это всего лишь бумажки. Кстати, разве тебе не надо помочь Мип? Разложить накладные по папкам?
— Может быть, — бормочет Анна, позволяя себе привалиться к папе, как малышка. — Но это скучно, кричать впору!
— Да, жизнь не всегда упоительна. От удовольствий еще как устаешь. — Он обнимает дочь за плечи. — Нужно ведь и о делах подумать. Наш девиз помнишь?
— Нет, — врет Анна.
— Все ты помнишь. Труд, любовь, отвага и надежда. Уверен, что ты это знаешь. А теперь иди. Мип очень нужна помощь с бумагами. Вы с Марго здесь очень нужны.
— Ха! — мрачно говорит Анна. — Нужны, как дрессированные мартышки.
— Может, тогда хочешь пойти со мной на склад? Поздороваешься с господином ван Пелсом.
— Нет уж, вернусь в соляные копи, — вздыхает она, покоряясь судьбе.
Она любит смотреть, как работает жернов, перемалывающий специи: пусть там и стоит шум; но сегодня она вполне обойдется без общения с Германом ван Пелсом, который может перекричать жернов — особенно высказывая свое мнение. А еще — самым плохим шутником в мире, при том он считает, что его остроты очень смешны. Уж лучше вернуться в кабинет. Контора только недавно переехала из Сингела в просторный дом-на-канале на Принсен-грахт, и комната пахнет свежей мастикой для полов. Стол господина Кюглера пустует, но они с Марго утрамбовываются за столом господина Клеймана, а напротив трудятся секретари, Мип и Беп — хотя… кстати, где Беп? Ее стул пустует.
— А где Беп? — любопытствует она.
Мип говорит по телефону, но, прикрыв трубку ладонью, отвечает лишь:
— Скоро будет.
Марго подбирает копии накладных, сверяя их номера с написанным в здоровенном гроссбухе.
— А ты — то где была? — интересуется она.
— На луне, — отвечает Анна.
— Охотно верю. Ты там почти всегда живешь.
На Марго блузка с короткими рукавами и юбка, сшитые ею собственноручно. Еще одно умение Удивительной Марго. Она всего на три года старше, но с прошлого февраля, когда ей сровнялось шестнадцать, сестра теперь совершенно точно взрослая. И фигура у нее женственная — а Анна считает себя не изящней метлы.
Марго выходит в коридор с папкой в руках, и Анна слышит шаги по умопомрачительно крутой лестнице; но тут раздаются приветствия, и, когда мгновение спустя открывается дверь конторы, Анна с радостью обнаруживает, что это Беп, машинистка. Задумчивая Беп. Скромница Беп — но, когда она чувствует себя «своей», она весела.
— Вот и я! — восклицает она. Стройная, с овальным лицом и высоким лбом. В волнистых волосах — заколка. Может, и не красавица в общепринятом смысле, но внутренняя красота, Анна знает, в ней есть. Ее папа — бригадир рабочих, друг Пима и самый умелый мастер на складе. Это его робкие и ласковые глаза унаследовала Беп.
— Привет, Беп! — отвечает Мип. — Ты очень вовремя. Не могла бы ты заварить кофе господину Клейману?
— Ну конечно, — отвечает Беп. — С радостью.
— Я могу сварить кофе, — звонко произносит Анна, но на нее не обращают внимания.
— А где все? — удивляется Беп, вешая шляпку и шарф на вешалку-стойку.
— Господин Кюглер у клиентов, — отвечает Мип. — А бухгалтер Клейман в кабинете.
— Смофом, — Анна чувствует, что должна это сказать.
— Анна! — одергивает ее Мип, слегка хмурясь.
— Ну, он ведь и естьмоф.
— Он — из франкфуртского офиса, — поясняет Мип для Беп.
— Ис нацистским значком на булавке! — говорит Анна, прикладывая пальцы к губе, чтобы изобразить мерзкие усишки Гитлера, и воздев руку в издевательском приветствии.
— Анна, прошу тебя! — унимает ее, а может, собственную тревогу Мип. — Как ты себя ведешь на работе! — Анна знает, что та говорит дело, но никак не может заставить себя прислушаться.
— Это правда! — не унимается она. — Я ничего не придумываю.
— Но и не помогаешь! — только и может сказать Мип. — Уверена, что Беп не испугается какой-то булавки. Как и в том, что мне найдется чем тебя занять.
— Все хорошо, Анна, — говорит Беп. Ее глаза под стеклами очков весело поблескивают, но что-то в ее облике подсказывает Анне, что это вынужденное веселье. Беп волнуется. Это видно всем. И сегодня ее улыбка кажется Анне деланной. Вообще-то, Анна часто видит в Беп свое подобие. И старается, чтобы она чаще становилась радостной и веселой Беп. Так что еще ей остается, кроме как наблюдать?
Звонит телефон, и Мип берет трубку. Анна капитулирует и занимается работой, но хватает ее ненадолго. Убедившись, что Мип всецело поглощена разговором, она ускользает из комнаты.
На кухне они с Беп часто сплетничают вдвоем — по большей части о том, что касается сильного пола: Анна чешет языком о своих многочисленных поклонниках, а Беп — о непростых отношениях с молодым человеком по имени Бертус. Но теперь, войдя, она обнаруживает, что Беп стоит спиной к двери, прислонившись к стойке и опустив голову.
— И снова привет! — говорит Анна.
Беп оборачивается. Тень тревоги быстро скрывается за улыбкой.
— О, и тебе снова привет! — говорит она, открывая шкафчик и доставая кофейный суррогат. Но в глазах остается испуг.
— Мама научила Марго и меня варить идеальный кофе. Его нужно заливать холодной водой, иначе он будет безвкусным. — Беп кивает, но ничего не говорит. — Беп, что-то случилось?
Беп пялится на ложку суррогата торфяного цвета из жестяной банки.
— А почему ты спрашиваешь? — удивляется она.
— Я такое чую. — Анне нравится так думать. — У тебя что-то на душе, и я это заметила.
Беп сглатывает и затем выпаливает:
— Думаю, Бертус собирается сделать мне предложение.
Глаза Анны округляются:
— Ты серьезно? Бертус?
— Да. Именно. — Беп стыдливо опускает взгляд и закрывает крышечку на банке кофейного суррогата. Ее глаза превращаются в два прохладных озера.
Анна ощущает, как на ее лице расплывается легкомысленная улыбка:
— О Беп! Ты, наверное, волнуешься!
— Да. Я знаю, что надо бы.
И тут Анна смутно ощущает какое-то волнение. Беп делают предложение — это одно. Беп отказывает. И это — совсем другое дело? Пытаясь не выдать голосом жадное любопытство, Анна продолжает:
— И ты решаешь, не сказать ли ему «нет»?
Беп включает в розетку электрический кофейник.
— Может быть, — говорит она, а потом умолкает и смотрит на Анну с нескрываемой тревогой. — Это ведь будет ужасно, да?
— Ужасно? — Анна вздрагивает. — Я не знаю. Ты уверена, что он это сделает?
— Почти уверена, — кивает Беп. — То есть думаю, намекает. Говорит, что в нашем возрасте у его родителей было двое детей.
— Ты его любишь?
— Сложный вопрос.
— Правда? — удивляется Анна. — Не думаю. — По мнению Анны, это единственный по-настоящему важный аргумент. Она подозревает, что ее родители поженились не столько по любви, сколько потому, что этого требовало общество. И Пим принял ответственное решение прожить всю жизнь с мамой. Что, безусловно, достойно уважения. Однако сама Анна не может себе представить, что сможет довольствоватсья чем-то подобным. Она знает, что где-то ее ждет любовь. Сердце, во всем согласное с ее собственным. И ей совсем не хочется, чтобы и Беп довольствовалась малым.
Однако Беп качает головой.
— Он всегда был ко мне так добр. Может, мне надо, чтобы он хотел от жизни большего? А не просто трудился рабочим на бетонном заводе. Не знаю. Папа считает, что он мне отлично подходит.
— Это же хорошо — что папа одобряет.
— Так и есть. И очень даже.
— Хотя, с другой стороны, это же не он выходит за него замуж, — замечает Анна. — А ты.
— Забавно, — говорит Беп и поджимает губы. — Я сказала ему ровно то же самое. Вот только папа не находит это смешным. Он говорит, что Бертус честен и трудолюбив, и, если такой человек хочет, чтобы я стала его женой, чего еще желать?
— Но я не удержусь, чтобы снова не задать самый важный вопрос: ты его любишь, Беп?
На сей раз она глубоко вздыхает под шум кипящего кофейника.
— Не знаю. Да. В каком-то смысле. Конечно, в каком-то смысле люблю.
— Но не так, как тебе хотелось бы, — полагает Анна. — Как хотелось бы любить того, за кого выходишь замуж.
Беп убирает волосы за уши.
— Мне двадцать три, Анна. Я знаю, тебе всего тринадцать. Ты, наверное, еще слишком мала, чтобы понять, каково мне приходится. Моя мать постоянно «шутит» о старшей дочери, «нашей Старой Деве».
— Но ведь это вовсе не причина, даже если ты сомневаешься. Шуточки твоей матери.
— Может, и нет, — с сомнением произносит Беп. — Но где очередь из поклонников, из кого мне выбирать? — Она смотрит Анне прямо в глаза. И шепчет с неподдельным ужасом: — А вдруг он — мой единственный шанс?
Анна моргает.
— Единственный шанс? — Она не понимает. — Единственный шанс? На что?
— На замужество, Анна. На семью. На счастье, — говорит Беп, и тут в ее глазах появляются слезы. И перехватывает дыхание. И Анне остается лишь шагнуть к Беп и крепко, по-сестрински, обнять, чтобы поглотить дрожь ее рыданий.
— Беп, Беп, — шепчет она. — Не надо себя мучить. Когда придет время, ты сможешь принять правильное решение. Бог тебе поможет. Верь в себя.
Беп сглатывает рыдания и кивает. Анна отпускает ее, и та выскальзывает из ее объятий.
— Да, — соглашается Беп. — Конечно, ты права. Когда придет время, — она роется в карманах блузки в поисках носового платка, — уверена, я буду знать.
Из коридора кто-то зовет: «Анна!» На пороге кухни появляется Марго — и тут же останавливается, точно наткнувшись на стену.
— Ой, прошу прощения.
— Все хорошо. — Беп откашливается, прячет платок. — Анна учила меня варить кофе по рецепту вашей мамы. Очень интересно. — Она натужно улыбается.
Марго смотрит на них, затем говорит:
— Анна, нам пора. Скоро надо помогать маме с ужином.
— Но еще рано… — начинает было возражать Анна, но Беп перебивает ее.
— Нет-нет, — шмыгая носом, говорит она. — Иди, Анна. Я припозднилась с обеда, и мне столько всего надо доделать!
Анна хотела было возразить, но вместо этого подалась вперед и звонко чмокнула Беп в щеку.
— Увидимся! — говорит она Беп, и та одаряет ее мгновенной благодарной улыбкой сквозь кофейный пар, улыбкой, растаявшей вместе с этим паром.
На улице Марго спрашивает:
— Что случилось?
— Случилось? — с деланой невинностью интересуется Анна. И уже привычно осматривает улицу: нет ли поблизости кого похожего на фашиста, способного враждебно воспринять желтую звезду на ее курточке. — Ты поняла, о чем я. Почему Беп расстроена?
— А, это личное, — произнесла Анна таким беспечным тоном, на какой только способна: раз уж выпал случай уесть Марго, грех не воспользоваться. — К сожалению, больше ничего рассказать не могу.
Однако, на пути домой она не может не размышлять вот о чем. По правде говоря, она никогда не выстраивала в линию мужа, семью и счастье так же, как это с железной уверенностью сделала Беп. Разумеется, что бы она ни говорила про это, желая позлить мамочку, у нее когда-нибудь будет это всё. Но даже если не всё, даже если отказаться от первых двух, мысли от третьем всегда появлялись сами по себе. Ну конечно же она будет влюбляться. Как же без этого? Война закончится — не вечно же ей идти? Рано или поздно придут англичане и выгонятмофовв их грязную берлогу. Евреи будут свободны — точнее, снова станут теми, кем были всегда, и она найдет наконец сердце, бьющееся в унисон с ее собственным. Но счастье? Она никогда не рассчитывала на счастье, происходящее от замужества и материнства, нет: счастье — это другое. Мама говорила: на иврите ее имя означает «любезная Богу», и она в это верит. В то, что у Бога есть для нее кое-что совершенно особенное, что пока сокрыто ото всех, включая ее саму — до тех пор, пока не настанет время это узнать. Подлинную сущность Аннелиз Марии Франк.
Однажды днем после школы Анна, явившись в контору отцовой фирмы, обнаруживает за письменным столом Беп другую девушку. Та лениво болтает по телефону, но при виде Анны быстро кладет трубку.
— Здравствуйте, — вежливо говорит Анна, кладет сумку с книгами и вешает пальто.
— Здравствуйте, — не без приятности отвечает та. — Наверное, вы одна из дочерей. Я знаю, есть старшая, а есть младшая. Вы, стало быть, младшая.
— Вы правы, — говорит Анна. — Меня зовут Анна.
— А я Нелли, — отвечает девушка. — Сестра Беп.
— А! — говорит Анна. Теперь-то она замечает. Сходство. Кажется, девушка на несколько лет моложе Беп, но у нее такой же высокий лоб и округлый подбородок. Розоватые, с красивым изгибом губы и пушистые кудряшки надо лбом. Но глаза другие. У Беп они не такие крупные, смелые и жадные. Порывшись в сумочке, она извлекает из нее пачку французских сигарет и, склонив голову набок, прикуривает от зажигалки, сделанной из патрона.
— Беп вряд ли понравится, что за ее столом курят, — сообщает Анна.
— Беп много чего не понравится. — отвечает Нелли. — Только спроси. Целый список выкатит.
Анна оглядывается. За столами никого нет.
— А где все?
— В кабинете дальше по коридору, — без интереса отвечает Нелли и выпускает дым. — Так, значит, это правда. Ты еврейка.
Анна чувствует, как напрягаются мышцы спины, и остро осознает нашитую на блузку желтую звезду.
— Да, — спокойно говорит она. — А почему вы об этом заговорили?
Нелли снова пожимает плечами.
— Да так. Только ты миловиднее, чем я думала. Вполне потянешь.
— Потяну на что?
— На голландку, — отвечает Нелли.
В тот же миг дверь конторы открывается и на пороге появляется Марго.
— Простите за опоздание, — объявляет она, снимая плащ. Анна впивается взглядом в звезду на свитере Марго. Но теперь Нелли не проявляет интереса. — Я согласилась помочь младшим ученикам с французским после уроков. А где все?
— Вроде бы в папином кабинете. Марго, это Нелли, сестра Беп.
Только сейчас Марго, кажется, заметила незнакомку.
— О! Здравствуйте. Я Марго.
— Да, знаю, — отвечает Нелли, выпуская дым. — Очень приятно познакомиться.
— Вообще-то Беп не любит, когда курят за ее столом, — замечает Марго.
— Угу, — кивает Нелли. — Кажется, в газете читала.
— Что?
Марго в замешательстве моргает. Но не успевает Нелли сказать что-нибудь еще, как дверь кабинета в конце коридора распахиваются и оттуда вырываются голоса. Первой в приемную возвращается Беп. И немедленно хмурится:
— Нелли. Что ты творишь! Перестань, пожалуйста.
Нелли недовольно сопит, но делает, как велено — тушит сигарету о блюдце.
— И не пачкай тут, — бранится Беп. — Отнеси чашку и блюдце на кухню и помой, будь добра. И вообще, чем ты занимаешься? У тебя есть дело. Закончила разбирать накладные по папкам? Нет. Вижу, что нет. Видимо, придется, как обычно, следить за каждым твоим шагом.
— Жаль, что дел получше у тебя нет, — роняет Нелли в адрес сестры, без энтузиазма принимаясь раскладывать бумаги по папкам.
— Ну, если ты хочешь зарабатывать здесь деньги, то я уж найду тебе работу получше, чем болтаться тут, покуривая. Приемная — лицо компании. — Беп достает папки из шкафчика для документов и громко захлопывает дверцу, точно ставит жирную точку. И только тогда оборачивается к Анне и Марго. — Вы уже знакомы с моей сестрой?
— Да, — без выражения отвечает Анна.
Беп кивает и прижимает к себе папки.
— Мип оставила вам двоим задание с запиской на столе господина Кюглера, — сообщает она, а затем обращается к Нелли: — Очень прошу тебя сделать так, чтобы я не жалела, что взяла тебя с собой. — И она вновь шагает в кабинет Пима, топая по деревянным половицам туфлями на низком каблуке.
— Вроде не толстая, а топает, как бык, — замечает Нелли.
Анне становится обидно:
— Как можно так говорить? Особенно про сестру.
Нелли только пожимает плечами.
— Ты права, — она криво улыбается. — Должно быть, я ужасный человек, да?
— Анна, не рассиживаемся, — вклинивается в разговор Марго, опуская сумку с книгами рядом с Анниной. — Я хочу успеть закончить работу для Мип до того, как мы пойдем домой.
Анна отворачивается от Нелли.
— Ведь это ты опоздала!
— А ты рассиживаешься, — парирует Марго, отправляясь к арке, за которой располагалась кюглеровская часть приемной.
Нелли с шумом выдыхает:
— Старшие сестры — сплошная заноза в заднице, — произносит она вслух.
Анна не может с этим не согласиться, но и с Нелли соглашаться не спешит.
— Мне пора, — церемонно сообщает она и идет за Марго.
— Она мне не нравится, — объявляет Анна.
— Кто?
— Эта Нелли. — Они дома, на кухне, чистят морковку для ужина.
— Она сестра Беп, — говорит Марго.
— И что? — хмурится Анна.
— А то, что это нужно принять в расчет. И вообще — что тебе в ней не понравилось?
— Как — что? Ты же слышала. Она говорит о Беп ужасные вещи, — слегка запальчиво жалуется Анна.
Марго лишь пожимает плечами:
— Так ты тоже говоришь обо мне ужасные вещи.
— Нет! И даже если да, никогда не скажу это при людях!
— Как меня это утешило, Анна, — говорит Марго, как гвоздем царапает.
Анна, сердито:
— Мы — другие, — возражает она. — В любом случае я не об этом. Не нравится она мне, и все тут. Мне не нужна причина — я так чувствую. — Крышка кастрюли на плите начинает дребезжать, вода кипит. — Мам, картошка закипает! — вспоминает Анна о своих домашних обязанностях.
Мать поспешно входит в белом накрахмаленном переднике, распекая Анну по пути:
— Могла бы и убавить огонь, если закипает, глупышка.
Анна не обращает внимания.
— Это уже сделала Марго, — отвечает она и принимается чистить очередную морковку.
Мать поднимает крышку кастрюли:
— Марго, ты солила?
— Щепотку, — отвечает Марго.
— Ну, еще щепотка не помешает. Анна, накрой на стол, пожалуйста.
— Но, мам, я чищу морковку.
— Это может сделать Марго. Ну же, сделай одолжение, хоть раз не пререкайся и сделай, что велят.
Анна тихо фыркает.
— Хорошо, мам, — сдается она.
— Марго, проверь баранину через пять минут. Мне надо переодеться к ужину. Да и вам двоим стоило бы. В шесть придут господин и госпожа ван Пеле.
— А их дурачок-сын тоже будет? — спрашивает Анна.
— Анна! — не выдерживает мать. — Возможно, Петер соображает не так быстро, как вы с сестрой, но его отец — важный деловой партнер вашего. И отзываться так о его сыне не следует.
— Прости, мам, — бормочет Анна. — Я не буду звать его дурачком, когда он придет. Во всяком случае, так, чтобы он слышал.
Мать с жутковатой покорностью вздыхает.
— Я тебя просто не понимаю. Как ты можешь быть такой грубой? Что ты хочешь доказать?
— Прости, мама, — повторяет Анна, но на сей раз она явно сконфужена. Когда мать уходит, она какое-то время молча слушает звук, с каким овощечистка скребет по моркови и смотрит на сестру, которая надевает стеганые рукавицы-прихватки. — Знаешь, Марго, когда я говорю о тебе ужасные вещи, это всегда не всерьез.
Прекрасные глаза за стеклами очков смотрят на нее.
— Знаю, Анна. И когда я говорю о тебе ужасные вещи, я почти всегда не всерьез.
— Ха, — фыркает Анна, но не удерживает ся и смеется.
— А теперь иди и делай, что велит мама, — говори! Марго. — Не забудь: нож кладут лезвием к тарелке.
К концу недели они зашли в магазин, чтобы купить провизии в контору. Суррогатный сахар, суррогатный кофе, коробку суррогатного чая и коробку мыльного порошка. Марго занималась сложными операциями с продуктовыми карточками, а сумку почему-то пришлось нести Анне. Когда она выходит из магазина, ее сердце начинает учащенно биться при виде остановившегося прямо перед ними: она чувствует на себе чей-то взгляд. Девушка, достаточно хорошенькая, крепко держит под руку самоуверенного молодого человека в форме немецкой армии, с модной стрижкой. Она сверлит Анну взглядом — нечто среднее между неприятной тревогой и чистейшей ненавистью. Только жалости в этом взгляде нет и в помине.
— Это Нелли! — вслух восклицает Анна.
— Кто?
— Нелли. Сестра Беп.
Марго поднимает глаза:
— Где?
— В трамвае. Смофом, — подчеркивает Анна, но трамвай уже уезжает, разбрызгивая искры.
Марго пожимает плечами:
— Должно быть, тебе привиделось.
Но по пути в контору Анна мысленно беседует сама с собой. Надо ли поговорить с Беп? Не будет ли для нее потрясением узнать, что одна из ее сестер была замечена под ручку с захватчиком? Но что, если Беп понятия не имеет о том, что происходит? Может, если Анна проболтается, Беп сможет как-то урезонить сестру, удержать от постыдной неосмотрительности? С другой стороны — а вдруг Беп все уже знает, и ей слишком стыдно. Тогда Анна лишь еще больше унизит ее.
В конторе Анна сразу идет на кухню, чтобы убрать продукты, и видит Беп — она стоит к ней спиной. Анна зовет ее по имени, и та оборачивается: глаза за стеклами очков так и горят.
— Анна! — восклицает она. И сглатывает ком в горле.
Анна быстро крестится, ставит сумку на пол и осторожно берет Беп под локоть:
— Что случилось, Беп?
Мгновение Беп может лишь молча качать головой.
— Что? Вы поругались с Бертусом? — предполагает Анна.
При звуке этого имени глаза Беп наполняются слезами:
— Нет. Не поругались, — говорит она. И не желает продолжать, но слова сами, спотыкаясь, вырываются наружу: — Бертуса отправляют в трудовой лагерь.
Arbeitseinsatz. Это все объясняет. Так называемые «трудовые командировки» голландских подданных в Германию для поддержания бесперебойной работы нацистской военной машины. Неужели Бертусу придется изо дня в день работать на немецком заводе или в трудовом лагере — это ужасно! Как он сможет пережить этот кошмар? Под пятоймофов, как раб? И если бы только это: как насчет бомбардировщиков союзников, которые с ревом проносятся в сторону Германии? А что, если бомбы упадут на голову Бертуса? Бомба ведь не может отличить доброго голландца от немца, сквозь слезы замечает Беп. Она может только падать и взрываться.
— Неужели ничего нельзя сделать? — негодует Анна, но Беп лишь яростнее качает головой, срывая очки, чтобы протереть глаза тыльной стороной ладони:
— Нет. Ничего.
— А что Пим? Ты с ним говорила? — спрашивает Анна. — Наверняка он сможет что-нибудь придумать.
— Нет, Анна. Нет. Ничего не поделаешь. Бертус получил повестку, и, если будет сопротивлятъся. его отправят в концлагерь. А то и просто — в дюны и там расстреляют.
Думать об этом оказывается настолько невыносимо, что Беп раскисает. Анна немедленно заключает ее в объятья, крепко прижимая к себе, пытаясь погасить ее всхлипывания. Поглаживая Беп по спине и ласково называя ее по имени, она чувствует, как соленая влага впитывается в ткань блузки на плече. Если единственное, что можно сделать, — обнять и утешить плачущую Беп, то с этим Анна вполне справится.
Однако вечером она пользуется первой же возможностью, чтобы рассказать о трагедии Беп за ужином. Пим, занесший нож и вилку над тарелкой, замирает, мрачно качая головой.
— Ужасная новость, — соглашается он.
Анна пытается выжать из него что-нибудь еще. В конце концов, ее отец — человек опытный. Смог ведь он уберечь целую еврейскую семью среди нацистской оккупации. Неужто не сможет спасти одного-единственного христианина от трудового призыва?
— Неужели ты ничего-ничего не сможешь сделать, Пим? Сможешь ведь?
Но отвечает ей мать — резко, так, что Анна поморщилась.
— Сделать? Не глупи, Анна. Что вообще может сделать твой отец? Неужели ты до сих пор не поняла? Мы евреи. У нас нет никакого влияния.
На миг все умолкают, а потом Пим подается вперед, всем своим видом выражая сочувствие.
— Эдит… — начинает он.
Но даже Пим не может удержать маму — пробормотав «простите», она в слезах выбегает из кухни.
К тому моменту Анна сама близка к тому, чтобы разрыдаться.
— Я не хотела ее расстраивать, Пим. Правда!
Марго так и замирает:
— Можно я пойду за ней? — И уже готова соскочить со стула, но Пим останавливает ее.
— Она будет в порядке. Это нервы. Ей нужно побыть одной.
Кажется, это срабатывает. Когда ужин подходит к концу и пора убирать со стола и мыть посуду, мама возвращается и ведет себя как обычно.
— Анна, осторожнее, — предупреждает она, когда дочь берет в руки большое блюдо. — Мой фарфор пережил переезд из Франкфурта, так что ни блюдечка не пострадало. А теперь я всего лишь прошу, чтобы он пережил руки моей младшей дочери. Неужели я хочу многого?
Той ночью, лежа в постели, она пыталась вообразить, каково это — работать в трудовом лагере. Как Бертус, сгорбленный, в грязной одежде, копает траншеи под присмотром уродливых надзирателей в стальных касках и тяжелых ботинках с автоматами наизготовку. Дальше придумывать не получается. Несомненно, там сплошной ужас — но как он выглядит и в чем заключается, ей представить трудно.
Два года назад они завоевали Нижние Земли, и теперь они здесь повсюду. В кафе и ресторанах — люди в серо-стальной форме. Вереницы грузовиков «опель блиц» с трудом пробираются лабиринтами узких улочек, сокрушая мостовые и заглушая все прочие звуки вопреки всем голландским законам. Если бы по Амстердаму рыскали стаи голодных волков, ощущения были бы точно такими же, как после нашествиямофов. «Моф» — это голландское обидное слово — так насмехаться может только голландец. Оно немного старомодное, означающее что-то вроде «сварливый и недалекий». Не очень-то оскорбительно для убийц и оккупантов, но голландский язык сам по себе не любит грубостей, так что это лучшее — оно же худшее, — что он может предложить. Голландцы могут обзывать друг друга всякими болячками — язвой там или гнойником. Но если растратить любимые ругательства на немцев, как же потом называть друг друга?
Однако же в обидных названиях для евреев недостатка нет. Жид, пархач, христопродавец — к тому времени Анна успела услышать все и каждое. Может не хватать угля, мяса, молока и свежих продуктов, но оскорблений для нее и ей подобных всегда в избытке. И это обидно: она очень любит голландцев. Ей нравится быть голландкой. Она вдохновляется историей о том, как здешние транспортные рабочие объявили забастовку в знак протеста против налетов эсэсовцев — жестоких нападений на еврейский квартал. Но тут ее подруга Люсия — они знали друг друга еще со школы Монтессори — приходит на игровую площадку в униформе молодежного националистического союза и заявляет, что не придет на ее день рождения, потому что мать больше не разрешает ей дружить с еврейкой. Анна пристально смотрит в глаза Люсии после этих слов. Вид у той растерянный. Ей больно. Мать всегда подавляла Люсию, но Анне нисколько не жаль ее. Уж на что она презирает немцев, но голландцев, которые с ними заодно, предавших свою королеву и вступивших в Национал-социалистическую партию[6], презирает еще сильнее. Сборище подлых фашистов, вышагивающих по улицам в начищенных ботинках и позаимствованных флагах со свастикой, точно это они, а немофызахватили страну. Анна зло смотрит на черную с оранжевым шапочку на голове Люсии, украшенную значком с изображением чайки. Анна обожает чаек и любит смотреть, как они кружатся над каналом, и внезапно чувствует, что ненавидит Люсию. Презирает за то, что она приспособила ее любимую птицу под грязные фашистские эмблемы. Анна с удовольствием плюнула бы в круглое поросячье личико, но лишь надменно произносит:
— Очень жаль. Ты пропустишь лучший в мире праздник.
И продолжает шутить и смеяться. Шепчется с подружками в классе и перебрасывается записочками. Хвастается умением прыгать на одной ноге, играя в классики на игровой площадке. Рубится в «монополию» дома у Ханнели. Вечером за ужином делится новостями: теперь ее любимый цветок не ромашка, а роза, и подруга Жаклин позвала ее в гости с ночевкой. И умоляет родителей отпустить ее: от Марго, как обычно, проку не добиться. Сестра заявляет, что и помыслить не может о том, чтобы не ночевать дома во времена, когда тысячи немецких солдат квартируют в домах голландцев.
Голландцев, но не евреев, поправляет Анна.
Марго тем не менее содрогается при одной мысли об этом.
Анна твердит, что не так все страшно. Мол, по вечераммофыслишком заняты тем, что накачиваются голландским пивом, чтобы причинять кому-то зло после ужина. Наконец родители сдаются, и ее радости нет предела; она крепко обнимает обоих, даже маму.
Но ночью Анна долго не может уснуть, ворочаясь до тех пор, пока не сбилась постель.
— Марго?
Сонный голос:
— Да?
— Ты не спишь?
— Сплю.
— А я не могу уснуть.
— Постарайся. Вспомни скучные школьные предметы. Алгебру, например.
— Не поможет.
— Ты приняла валериановые капли, как велела мама?
— Да, приняла, — Анна начинает терять терпение.
— Тогда пойди к маме, и пусть она заварит тебе чаю с ромашкой.
— Марго, перестань предлагать мне дурацкие лекарства!
— Говори тише, Анна.
— От этого не помогут капли или чай!
— Ну так скажи мне тогда, что именно тебя так тревожит. Твои мысли я читать не могу. — Марго говорит своим любимым тоном — нетерпеливым тоном старшей сестры, но, возможно, на сей раз с неподдельным интересом.
— Моя подруга Люсия вступила в Молодежный союз.
— Вон что, — сказала Марго.
— Ну то есть она была моей подругой. Пока не заразилась фашистской болячкой.
— Она сказала что-то дурное?
— Ее мать, а она повторила. Я просто представила, что будет, если немцы окончательно победят.
— Ты же сама сказала, что они слишком заняты тем, что накачиваются пивом.
— Ну я это сказала, только чтобы мне разрешили, — говорит она. — А на самом деле они хоть сейчас могут ворваться к нам в дом, если им вздумается.
— А почему им должно вздуматься?
— Потому что это немцы, — раздраженно отвечает Анна.
Марго приподнимается на локте. Лунный свет, поделенный на квадраты оконной решеткой, проникает в комнату, заливая ковер.
— Когда-то и мы были немцами, — издалека начала она.
— Ну, ты, может, и была, а я нет.
— Ты родилась во Франкфурте, Анна.
— И что? Это было в прошлом — тогда не вся страна была населена врагами.
— Значит, ты считаешь, что все они враги?
— Теперь мы для них всего-навсего евреи, — Анна говорит это странно будничным тоном. — Грязные жиды, не лучше крыс.
Марго вдыхает и, укладываясь обратно, легко выдыхает воздух:
— Не верю, что все немцы так думают.
— Не веришь? А я верю. И согласна с мамой.
— О, вот уж само по себе чудо.
— Это преступники. Взгляни на лица солдат, когда они видят звезду на нашей одежде.
— Думаю, ты слишком неразумна, Анна, — решительно говорит Марго. — К тому же еще не совсем понимаешь, о чем говоришь. Вся нация просто не может быть преступниками. К тому же многие голландцы тоже так на нас смотрят.
Анне представляется круглое лицо Люсии под черной шапочкой, и это снова больно колет. И она очень злится на Марго.
— Почему, — она садится прямо, — почему ты никогда со мной не соглашаешься? Почему вечно отстаиваешь противоположную точку зрения?
— Вовсе нет.
— Да! И даже защищаешь нацистов!
— Я не защищаю нацистов, Анна, — возмущается Марго и садится. — Возьми эти слова обратно.
— Звучало так, что защищаешь.
— Я сказала: возьми эти слова обратно.
Анна чувствует острый приступ раскаяния. Судя по голосу, Марго сердится. А ведь Марго славится тем, что никогда не выходит из себя. Да, Анна в очередной раз глупо и неразумно обвинила ее — от собственных страхов, не иначе, — но ярость, с которой сестра это восприняла, потрясла ее. Конечно, она пытается это скрыть. Театрально вздохнула, смотря в потолок, и плюхается обратно на кушетку.
— Хорошо, хорошо, беру свои слова обратно.
Но Марго это не устраивает:
— Еще раз повтори.
Анна сглатывает ком.
— Я не думаю, что ты защищаешь нацистов, — признает она. — Марго Франк ни при каких обстоятельствах не станет этого делать.
— Слова имеют силу, Анна, — резко поучает ее сестра, — ими надо пользоваться осторожнее. — И решительно возвращается под одеяло, взбив подушку.
Воцаряется тишина — и они слышат приглушенное бормотание голосов из соседней комнаты. Анна пытается унять сердцебиение. Когда-то голоса родителей ее успокаивали, но теперь они совсем не помогают. И хотя они нарочно говорят тихо, слова вполне различимы. Погромы все чаще. Массовые облавы в Йоденбурте. Сотни евреев схвачены эсэсовцами и одетыми в черное голландскими дуболомами из полицейской школы в Схалкхааре. Пим говорит: важно принять правильное решение. И оставаться вместе что бы ни случилось.
И тут Марго кашляет. Должно быть, в горле запершило. Мгновение спустя Пим просовывает голову в комнату — ровно настолько, чтобы уточнить, спят его дочери или нет, — и тихо закрывает дверь. В комнате воцаряется ласковая темнота. Марго прокашливается, тишина разделяет сестер. Анна смотрит на трещину в побелке. Ее не видно, но Анна знает, что она там есть. И дает волю мыслям. Подальше от войны и ужасов, творящихся на улицах. Она старается думать о себе. Анне Франк это нетрудно, но отчего-то оказывается, что вместо этого она думает о маме. И о раздраженных спорах за ужином о положении евреев. О том. что война сделала ее ужасно жесткой и нервозной. У Пима не так. Надежды Пима не гаснут. «Как ты думаешь, мама и Пим любят друг друга»? — услышала она свой голос. Возможно, она и не ожидала, что произнесет это вслух — но так случилось. Марго снова возмущена. И кажется, слегка напугана.
— Что? Какой нелепый вопрос!
— Не думаю. Я хочу сказать: ты бы влюбилась в маму, будь ты мужчиной?
— Немудрено, — шипит Марго. — Немудрено, что порой ты кажешься невыносимой, Анна. Ты можешь такое отколоть…
Но Анна лишь пожимает плечами:
— Не думаю, что, будь я мужчиной, смогла бы. Она вечно всеми недовольна.
— Я сплю, Анна. И тебе бы не мешало, пока ты не наговорила чего-нибудь вовсе непростительного.
Это привлекает внимание Анны. Этого она всегда и боялась — и в то же самое время любопытствовала: неужто так можно? Можно ли проникнуть за пределы простительного? Мама говорит, Бог прощает все, но Анна сомневается. Прощает ли Бог нацистов? Может, Он делает это прямо сейчас, пока Анна пялится на трещину в побелке, а Марго негодует под одеялом?
Вот и утро двенадцатого июня — Анне тринадцать лет, — и яркое солнце занимается над голландскими крышами из доброй черепицы. Анна не спит с шести утра, но еще три четверти часа до того времени, когда можно будет разбудить родителей. Так что пока Марго дрыхнет, Анна предвкушает, проживает этот день у себя в голове. В гостиной будут подарки. А потом она возьмет с собой в школу печенье, приготовленное с помощью мамы, и угостит одноклассников на перемене. Она это любит. Быть щедрой. Ведь от этого так легко оказаться в центре всеобщего внимания.
Праздник намечен на субботу, ожидается куча гостей. Будут игры и песни под руководством Пима. Пирожные, печенье и леденцы на фарфоровых блюдах с куколками из салфеток, сделанные мамой. Лимонад в чаше для пунша и кофе для взрослых из серебряного сервиза. Для каждого из детей — маленькие подарочки, завернутые в цветную бумагу. И как всегда, сюрприз. В этом году Пим взял напрокат проектор и фильм — приключения собаки по имени Рин-Тин-Тин. Ее личный деньрожденный киносеанс. И если вы думаете, что на день рождения Иланы Риманн или Гизелы Цайглер бывает точно так же — подумайте еще раз. Как всем известно и всем должно стать понятно, Анна Франк — особенная.
Утро в разгаре. Первым она разворачивает тот подарок, что выбрала сама, пусть и знает, что это, а на кофейном столике ее ждут букеты роз и пионов — прекрасный цветок; настольная игра «Вариете»; бутылка сладкого виноградного сока — когда пьешь, можно представить, что это вино; мамин особенный клубничный пирог. Но это подождет.
Она развязывает голубую шелковую ленточку и осторожно разворачивает сверток — вот он, наконец, ее дневник в обложке в красную шотландскую клетку. Улыбаясь, Анна открывает его и гладит странички веленевой бумаги цвета сливок. Ее наперсница. Вот кем она сделает эту тетрадку. И не будет ничего от нее утаивать. Перед тем как идти в школу, она усаживается в своей комнате за мамин французский секретер и снимает колпачок с любимой ручки. Ласково проводит рукой по чистой страничке и смотрит, как бумага впитывает чернила первой записи в дневнике:
Надеюсь, я смогу тебе все доверить, как не доверяла еще никому, и надеюсь, что ты будешь для меня большой поддержкой.
3. Залечь на дно
Где мы спрячемся? В городе, в деревне, в каком-нибудь доме, в хижине — когда, как, где?..
Однажды в четверг перед ужином — Марго готовится к экзамену у кого-то из подруг — Анна с матерью, оставшись одни, деловито лущат горох в кастрюльку, и тут папа возвращается из конторы пораньше. Вместо того чтобы повесить шляпу на вешалку, он приглашает Анну на прогулку.
— Но… — посмотрев на мать, — я помогаю маме.
— Вижу, но небольшая прогулка полезна, правда, Эдит?
Мать нервно хмурится:
— Иди. Делай, что велит отец.
Почти всю неделю лил дождь, но сегодня сухо: день теплый, воздух напоен ароматами, и дворники, пользуясь случаем, подстригли траву. Когда они доходят до лужайки в центре Мерри, Анна вдыхает и говорит:
— Как же я люблю запах свежескошенной травы! — ожидая, что отец с нею согласится, но его лицо остается серьезным.
— Анна, — говорит он. — Ты должна знать, что скоро мы уезжаем.
У Анны защемило в животе. Уезжаем?
— Через несколько недель, — начинает Пим, но, чтобы продолжить, ему приходится сделать глубокий вдох. — Недавно мы начали отдавать самые ценные вещи на хранение друзьям. Серебро твоей матери, к примеру — помнишь, ты спрашивала? А делается это затем, чтобы они не попали в лапы врагу. А теперь, — добавляет он, — нам самим нужно делать все, чтобы этого избежать.
Анна останавливается и смотрит прямо в лицо отцу.
— Мы не будем ждать, пока нацисты до нас доберутся, — заявляет отец. — Уходим в укрытие.
Анна моргает. Если честно, она поражена тем, какое веселье испытала. И тут же засыпает его вопросами. Куда мы поедем? В деревню? К фермеру, курочкам и свежим яйцам? На потайное пастбище, где коровы отдыхают у реки и скрипят мельничные колеса и где не ступала ногамофа? А может, баржа — и по рекам и каналам к свободе? Но Пим не уточняет. Он так мрачен, что радостное волнение Анны начинает понемногу улетучиваться, уступая место страху.
— Марго знает?
— Да. Но больше никому об этом говорить нельзя, — наставляет отец. — Ни одной живой душе. Даже лучшей подруге. Обещай мне, Аннеке.
— Обещаю, Пим. Обещаю. Скоро это будет?
— Достаточно скоро. Папа обо всем позаботится.
Вдруг она обнимает отца. То, что ее посвятили в планы, придает ей чувство тайной гордости. После этого ей ничего не остается, как любить Пима еще сильнее.
— А пока улыбайся, — он гладит ее по затылку, — и постарайся не тревожиться. Наслаждайся беззаботной жизнью насколько это возможно.
Тем вечером Анна сидит за узеньким туалетным столиком и прихорашивается на ночь. Накидывает на плечи полушалок, в которой обычно расчесывает волосы. Накидку из бежевого атласа с рисунком из роз и бахромой. Но щетку для волос достает — просто смотрится в зеркало. Вот оно — лицо человека, который скоро заляжет на дно. И пытается храбриться. Весь ужин она улыбалась и благовоспитанно помогала убирать посуду. Может, она и правда умеет быть смелой? Значит, они будут скрываться? Ну и что? Иные евреи и не такое повидали. Согнанные в гетто Йоденбурта за колючую проволоку. Угнанные в Германию, как рабы, арестованные и отправленные в ужасный лагерь. Она будет благодарной и храброй. Если подумать — это ведь приключение? Даже подвиг. Она тихо берет щетку и начинает расчесывать волосы, но тут появляется Марго в ночной рубашке и забирает щетку из ее рук.
— Позволь мне тебя расчесать, — говорит она.
Анна не сопротивляется.
— Пим мне сказал, — шепчет она.
— Да, — вот и все, что отвечает Марго. Щетка движется вверх-вниз, пока она смотрит в овал зеркальца. Это так успокаивает. Кажется, Марго может вычесать все ее страхи, тревоги, все мировые проблемы, которые тяжело стучатся в дверь. Рука сестры с мягкой щеткой проводит по всей длине ее волос. Внезапно она чувствует любовь к Марго. Не просто отвлеченной, а от всего своего доброго и великодушного сердца.
— Я тебя обожаю, знаешь, Марго, — шепчет она.
— Знаю, конечно, — отвечает та. — Я же прелесть.
— Да нет. Я… я хочу сказать, что люблю тебя. Что бы ни случилось, мне важно, чтобы ты это знала.
Марго продолжает расчесывать сестру, но затем наклоняется и легонько целует ее в затылок:
— И я тебя люблю, глупенькая.
Анна зажмуривается. Когда они были маленькими, Пим частенько рассказывал «историю двух Паул». О невидимых близняшках, тайно живущих в их доме. Хорошая Паула — вежливая, вдумчивая и послушная, никогда не жаловалась. Плохая же шалила, часто думала только о себе и легко сердилась. Открыв глаза, Анна встречает в зеркале свой собственный взгляд. Иногда она представляет, что это она сама — нечеткое отражение, а та, что живет в зеркале, и есть настоящая. Не та, невыносимая, Анна. Не Анна, полная страхов. Не всезнайка. В общем, не плохая Паула, а хорошая Анна. Храбрая Анна. Анна, Любезная Богу.
Поначалу мама говорит, что повестку получил Пим, но потом сестра признается: уведомление из Центра перемещения евреев со штампом тайной полиции пришло на ее имя. Формальная отписка от гауптштурмфюрера СС с резиновой печатью и требованием чтобы Марго Бетти Франк, еврейка, явилась для отправки в трудовой лагерь на территории Германии. Когда Пим приходит с работы и узнает об этом, он решает переселяться в укрытие на несколько недель раньше, чем планировалось. Когда приготовления приходится делать быстро, поддаться панике ничего не стоит. Анна собирает свои бигуди, любимые книги, черепаховый гребень, чистые носовые платки — и немного странных вещей. Старые билеты на каток Аполло на Стадионвег, расписной дрейдл — ханукальный подарок бабушки Атисы, альбом со стихами, исписанный одноклассниками, открытки с кинозвездами и ракетки для настольного тенниса. Воспоминания важнее платьев, утверждает она. Конечно же дневник тоже осторожно тщательно упаковывается. Та самая тетрадка в красную шотландскую клетку, которой она поверяла все радости и горести — и неразбериху последних дней тоже. На столе в гостиной — письмо квартиранту. В нем — намек, что они покидают страну и едут в Швейцарию, к родственникам Пима. На следующее утро они незаметно пробираются по городу в укрытие: заднюю пристройку конторы Пима на Принсенграхт. В дневнике Анна называет ееHet Achterhuis. Задний Дом.
4. Задний дом
Задний Дом — идеальное место для укрытия, хотя тут сыро и стены косые, все-таки во всем Амстердаме, да, пожалуй, и во всей Голландии тем, кто хочет скрыться, не соорудить более удобного тайника.
До сих пор наша комнатка с пустыми стенами выглядела совсем голой. К счастью, папа еще заранее захватил всю мою коллекцию открыток и кинозвезд, и я при помощи клея и кисточки всю стену комнаты превратила в картинку, так что внешний вид стал намного веселее…
Никто бы не подумал, что за этой простой, выкрашенной серой краской дверью скрывается столько комнат. Перед дверью ступенька, и ты там. Сразу против этого входа крутая лесенка. Налево маленький коридорчик и комната, которая должна служить гостиной и спальней семье Франк…
Она сидит на лестнице одна. Благодарная, что можно писать. Дневник лежит на сдвинутых коленях. Она в задумчивости поднимает взгляд от страницы. И смотрит на дверь, отделяющую ее от остального мира.
Когда поднимаешься по лестнице и открываешь дверь наверху, то просто удивляешься, что в таком старом доме на кана ле вдруг обнаруживается такая большая, светлая и просторная комната. В зтой комнате стоит плита (благодаря тому что раньше здесь находилась лаборатория Кюглера) и стол для мойки посуды. Значит, тут будет кухня и одновременно спальня супругов ван Пеле, общая гостиная, столовая и кабинет. Крошечная проходная каморка будет апартаментами Петера ван Пелса. Там есть еще мансарда и чердак, как и в передней части дома. Видишь, вот я и описала тебе весь наш чудесный Задний Дом!
Теперь, спустя полтора года с того дня, как семейство Франк тихо покинуло свой дом, их в Убежище стало восемь. К Анне и другим присоединились Герман ван Пеле по прозвищу Путти, который отвечал за поставки специй, его жена Керли и их сын Петер, а также зубной врач Мип, высокомерный господин Пфеффер, из-за которого их стало слишком много (во всех смыслах). На самом деле почти все так или иначе ужасно раздражают ее. Улучив минутку, она признается дневнику:
Госпожа ван Пеле постоянно несет самую великую чушь, и Путти часто выходит из себя. Но это легко себе представить, потому что один день Керли говорит: «Я в будущем покрещусь», а на другой день: «Я давно мечтаю попасть в Иерусалим, ведь только среди евреев я чувствую себя в своей тарелке!»
Время измеряется пятнадцатиминутными промежутками, отмечаемыми звоном колокольни Вестеркерк. Пятнадцать минут, еще пятнадцать минут, и еще, часы сливаются в дни и недели скучной рутины: лущить горох, чистить гнилую картошку, переносить полумрак и затхлость закрытого помещения, душные комнаты, старые трубы и — что порою хуже всего — общество друг друга. Она просит прощения у Китти за «неинтересную болтовню», которую поверяет своему дневнику, водя пером по страницам:
Господин Пфеффер выдумывает что ни попадя, а если кто-то вздумает противоречить его светлости, то не на того напали. Я думаю, дома у господина Фритца Пфеффера правило: что он скажет, то и закон. Но к Анне Франк это правило совершенно не подходит.
Война тем временем гремит совсем рядом. Бомбардировщики союзников с воем проносятся над их головами каждую ночь под барабанный аккомпанемент зенитных орудий бошей. На прошлой неделе британцы сбросили триста тонн бомб на Эймейден. Триста тонн’ Больше часа над ними раздавалось гудение британских самолетов, несущихся к цели. Но в то воскресенье грохот войны отчего-то не слышен. День выдается тихим, и Анна с Марго ускользают из Заднего Дома в отцовский кабинет, чтобы заняться неоконченной бумажной работой, коей скопился целый ворох. В выходной рабочих в здании нет, подслушивать некому, так что, роясь в ворохах деловых бумаг, они болтают.
— Тоже помогает тянуть время, — поясняет Пим. — Думаю, это меньшее, что мы можем сделать для наших помощниц, правда? Пусть Мип и Беп достанется чуть меньше работы. Где бы мы были, если бы не они?
И как девочкам жаловаться после таких слов Пима? Именно женщины из отцовской конторы взяли на себя ежедневную помощь. Конечно, добрые голландские сотрудники и партнеры, господин Кюглер и господин Клейман, заправляют финансами, чтобы в кубышке водились деньги. Но все, что касается покупок, ловкого обращения с продуктовыми карточками, договоров с надежными мясниками и бакалейщиками — а ведь надо еще тащить покупки по улице и по крупощей, недолго заработать вывих, голландской лестнице, — все это взяли на себя женщины. Это они добывают юбки и свитера для Марго и Анны, когда они вырастают из собственных вещей. Именно они добывают мыло и зубной порошок, придумывают курсы заочного обучения, чтобы узники не скучали, не забывают о цветах на день рождения, подбадривают их и вселяют надежду.
Так, значит, помочь им, женщинам, ежедневно рискующим жизнью, чтобы заботиться об узниках? Разве Анна станет спорить? Нет, конечно. И хотя утром у нее снова ужасно болела голова, она помогает Марго разбирать рецепты для «Пектакона». Скукота. Лучше бы позаниматься французским или английским. Почитать биографию Екатерины Великой. Сыграть в карты или поддразнить Петера: оказалось вдруг, что он не такой уж болван, и улыбка приятная. Только бумажная скучная возня, но и то — не смотреть же на грызню взрослых. Мать и госпожа ван Пеле снова воюют из-за того, что кто-то неаккуратно обращался с чьей-то посудой и теперь там трещина.
— Как думаешь, Петер симпатичный? — спрашивает Анна. Она приняла решение задавать эти вопросы лениво-любопытным тоном, как будто ответ совершенно не интересует. Как думаешь, луна правда сделана из зеленого сыра? Как думаешь, Петер ван Пеле симпатичный?
— Симпатичный? — Марго слегка встряхивает головой. — Ну, он недурен. И сильный, это точно, — отвечает она.
— Но он ведь… особенный, не замечала?
— Думаю, стеснительный. — Марго скрепляет пачку бумаг. Щелк-щелк степлера ставит точку после ее фразы. — Но почему ты спрашиваешь мое мнение?
Взгляд искоса.
— Почему? А почему бы нет?
— Ну, не знаю. Это же тебе он нравится, так?
Анна застывает на месте.
— Ты это о чем?
— О том, что он тебе нравится.
— Я такого не говорила!
— Перестань. Это и так видно.
Анна сглатывает комок: она чуть не в панике. Неужели она себя выдала?
— Я всего-то хотела знать, всего-то спросила, видишь ли ты в нем что-нибудь особенное?
— Ну, вижу. Как и в тебе, — ухмыляется Марго.
— Ха-ха, — ехидничает Анна. — Какая у меня остроумная сестричка?
— И да, я считаю его привлекательным. Необычным, да.
Минутная тишина. Анна вертит стопкой накладных.
— Так ты не интересуешься?
— Чем не интересуюсь?
— Будто не понимаешь. — Анна берет степлер и — щелк! — соединяет листы в уголке. — Петером.
При этих словах Марго поправляет очки, держась пальцами за края оправы, обдумывая ответ.
— Ну, раз уж ты об этом заговорила, он — единственный доступный нам мальчик…
Анна, упавшим голосом:
— Издеваешься?
— П-ф-ф. Конечно, издеваюсь! Как я могу интересоваться Петером ван Пелсом! Он на год моложе меня!
— И что?
— Да то, что девушка не должна быть старше парня. Это не годится.
— Но девушка может быть моложе парня. Ты это хочешь сказать?
— О, Анна, ради Бога. Имено это я и говорю. Я тебе разрешила.
— Я не просила твоего разрешения. Разрешила что?
— Заигрывать с Петером, если хочешь.
Айна изображает интерес к бумагам в своих руках.
— Мама говорит, что воспитанной девице не подобает заигрывать с мальчиками.
Марго хмурится:
— С каких пор ты вдруг стала прислушиваться к маме? И вообще обращать внимание на кого-нибудь и на чье-либо мнение, кроме себя и собственного мнения?
Анна тоже хмурится. Она все еще притворяется, что разбирает бумаги, но на ее глаза набегают слезы.
— Ты меня обидела, — говорит она. Марго смущенно поднимает взгляд. — Знаешь, я не бесчувственная, Марго. Всем нравится думать, что так и есть, но это не так.
Марго светлеет лицом.
— Мне очень жаль, — просто говорит она Анне. — Ты права. Это может обидеть.
Анна пожимает плечами и вытирает слезы.
— Ладно. Сменим тему, если не возражаешь.
— Как хочешь. — Марго встает и роется в картотеке.
— Я много думала над тем, что буду делать, когда кончится война, — заявляет Анна. — И решила, чем займусь.
Марго, не поднимая взгляд от шкафчика с картотекой:
— Ну и?
— И решила, — повторяет Анна.
— Итак, — Марго рассматривает бумагу в своих руках и засовывает ее на место. — Поведай нам великий секрет.
— Я хочу стать знаменитой писательницей.
Взгляд искоса.
— Знаменитой писательницей? — повторяет сестра.
— Думаешь, я шучу?
— Думаю, ты в своем репертуаре. — Тишина. Марго закрывает шкафчик. — Так что именно?
— Что — что?
— Что именно ты будешь писать?
— О, то, что все обожают.
— Вон как.
— Может, стану писать романы. — Тон Анны делается задумчивее. — Или статьи. Кто знает?
— Международный успех?
— Да. Международное признание, квартиры в Лондоне, Париже и Нью-Йорке. Да-да, во всех трех городах.
— Писатели не могут жить в Нидерландах?
— Я не хочу. Мне хочется повидать мир.
— Угу. Подай вон ту папку.
— Подать тебе…
— Папку с бумагами. Анна. На которую ты положила стеллс'р.
— А-а, — говорит Анна. Убирает степлер и подает папку.
— Спасибо.
Секунда — и Анна спрашивает сестру:
— А ты?
— Я?
— Чем собираешься заниматься ты? — Анна не ждет, что сестра ответит. Обычно игры в духе «что, если» Марго не жалует. Но, к немалому удивлению Анны, Марго перестает работать. Ровно на столько, сколько ей надо, чтобы обдумать ответ.
— Пожалуй, — говорит Марго, — пожалуй, я бы хотела поехать в Палестину и стать акушеркой.
Анна вздрагивает.
— Правда?
— Я разве не говорила?
— Может, и говорила, но я решила, что ты шутишь. Ты хочешь в пустыню?
— Не вся Палестина пустыня, Анна.
— Но и не Нью-Йорк и не Лондон.
— И что? Может, мне интереснее помогать людям.
Тишина. Анна смотрит на стопку мятых накладных.
— Что-то хочешь сказать? — спрашивает Марго.
— Ничего, — отвечает Анна. — Кроме того, что ты, как обычно, жертвенная. Поедешь принимать детишек Сиона на благо евреев.
— И вовсе не всегда я жертвенная.
— В сравнении со мной — да.
— Ну, может, ты станешь писать на благо евреев.
Анна моргает, продолжая хмуро рассматривать бумаги. Писать на благо евреев. Поднять их из бездны страданий и показать их в таком свете, в каком это всегда было угодно Господу: как образцы добродетели. Не слишком ли возвышенные грезы для девочки?
— Может, и стану, — отвечает она.
За ужином она пробует рассказать о своих мечтах собравшимся узникам. Жить в далекой столице. Стать известной писательницей, обожаемой во всем мире.
— Ой, ну надо же, — криво усмехается госпожа ван Пеле. — Держу пари, что совсем скоро она выйдет замуж.
— Мама, — с упреком говорит Петер. На голове у него обычный хаос. Но лицом он похудел и выглядит более мужественным.
— Я всего лишь говорю правду, — отвечает его мать и едва заметно подмигивает. Она тоже похудела — после двух с половиной лет скудного питания. Кожа сделалась дряблой, накрашенные губы кажутся восковыми — Девушка настроена на карьеру, — ехидничает она.
— Тебе бы налегать на французский, если собралась жить в Париже, — тоном старшей сестры произносит Марго. —Votre français est plutôt atroce[7].
Анна кисло отвечает:
—Aller manger les escargots, s’il vous plaît[8].
— А я рада, что у Анны есть стремления, — неожиданно вступает в разговор мать. — Хотя Париж… Нью-Йорк? Зачем тебе так далеко? Не понимаю.
— Может, чтобы избавиться от постоянных поучений, — резче, чем хотелось бы, отвечает Анна. Просто взрослые так легко выводят ее из себя. Хотя сейчас воцарилась тишина — лишь Ее Величество Керли ван Пеле шипит о том, что она-де чересчур дерзит.
— Ну, — высокомерно и ехидно произносит господин Пфеффер, накладывая себе пережаренной картошки, творения госпожи ван Пеле. — Не просто писательницей, а знаменитой? В самом деле?
— Вам настолько трудно это представить, господин Пфеффер? — ехидничает в ответ Анна.
Когда Пфеффер только появился в Заднем Доме, это был ухоженный и тщательно одетый человек. Теперь его воротнички и манжеты поистрепались, а на голове остался жалкий клочок седых волос, кое-как зализанных ото лба.
— Трудно? — с усмешкой повторяет он. — Вот только у писателей должен быть талант, правда? Потому они и зовутся писателями, что у них есть талант к чему-то еще, кроме хамства.
Анна мигом вскакивает на ноги, готовясь взорваться, но мать тут же ее осаживает.
— Вернись за стол! — велит она. Лицо ее заострилось, черты стали резче, точно кто-то отрезал от нее по кусочку. — Бога ради, дочь, не за ужином же!
— То есть вы позволите ему говорить со мной таким тоном? — взвивается Анна.
— Аннеке, прошу тебя. Сядь, — спокойно говорит Пим. — Не порти аппетит другим.
Анна морщится, но плюхается на свое место и сидит с надутым видом. Рядом с ней сидит Беп. Сегодня вечером она ужинает с ними.
— Ну я вот тоже посмотрела бы Нью-Йорк, — говорит она, подняв глаза от своей тарелки.
Мама озадачена.
— Правда, Беп? Серьезно? — Вероятно, она не представляет, чтобы молодая девушка уехала так далеко от дома. Но голос Беп полон энтузиазма.
— О да, — отвечает она. — Мечтаю стоять на крыше самого высокого здания в мире и смотреть на горизонт с высоты птичьего полета.
— Молодец, Беп, — Пим всегда рад высказать одобрение. — Нью-Йорк — самый удивительный город из всех, что я видел.
— Пим жил в Нью-Йорке в молодости, — радостно поясняет Анна. — Когда еще не женился. Работал на бывшего одноклассника: его отец держал большой универсальный магазин. Как его звали, Пим? — спрашивает она. — Запамятовала.
— Штраус. Натан Штраус. Но все друзья звали его Чарли.
— Может, мы с тобой поедем туда вместе, Беп, — говорит Анна, чересчур увлекаясь планами на будущее. — Мне бы тоже было интересно посмотреть мир с крыши небоскреба.
— Это было бы здорово, Анна, — отвечает Беп, но тут разворчался Герман ван Пеле.
— Когда я был мальчишкой, мой старик здорово выпорол бы меня хворостиной, болтай я столько. И Беп впутываешь в свои глупые фантазии? — бурчит он. — Это уже…
— Они не глупые! — вмешивается в отцовское ворчание Петер. — Анна очень умная. Очень умная, — твердо говорит он, на что его мать ехидно отвечает:
— Есть, Анна, такое выражение, и тебе подходит: «Умная голова, да дураку дана».
— Мама, ты говоришь ужасные вещи! — резко возражает Петер. — Если Анна думает, что может стать знаменитой писательницей в Нью-Йорке, Париже и где бы то ни было, так и будет, — не унимается он, отчего отец выкатывает глаза.
— А ты-то кто? Цыганка-гадалка? — громко осведомляется господин ван Пеле, засовывая в широкий рот вареную луковицу. Жена трогает его за запястье.
— Керли, — ласково упрекает она мужа. — Пусть их. Они дети. Пусть капризничают.
— Прошу прощения! Но я и минуты не потерплю в этом обществе! — резко заявляет Анна, вставая из-за стола и убегая из комнаты. На ее глазах слезы.
Мать окликает ее:
— Анна! Анна, вернись и убери за собой посуду!
Но Анна не собирается повиноваться приказам.
— Пусть за мной доедает господин Пфеффер, — не оборачиваясь, кричит она. — Места для добавки ему всегда хватает.
Господин Пфеффер с невинным видом поднимает взгляд от тарелки, прожевывает и глотает:
— Ну вот и что я такого сказал, чтобы она так себя повела?
На чердаке Анна, укрывшись от глаз, хватает Муши, кота Петера. Хоть он и не ангел, как ее кот Дымок, несчастный брошенный бедолага, но теплый и в нем бьется сердце. Снаружи в окно скребутся ветви высоченного конского каштана, увенчанного величественной кроной. Она научилась искать в нем утешение. Дерево простояло тут не одно десятилетие, милостиво позволяя ветру шелестеть ветвями. Это успокаивает ее.
Она поспешно вытирает глаза — и тут слышит, что кто-то взбирается по лестнице, окликая ее по имени. И узнает голос.
— Анна? — Петер осторожничает, точно она в любой момент может неожиданно взорваться. Она целует мягкую шерсть на голове.
— Взрослые невыносимы, — обиженно говорит она. Уязвлена, но в то же время не против слов утешения.
Петер останавливается и прислоняется к дверному косяку. Сперва его тон мальчишеский, так же уязвленный.
— Отец вечно что-нибудь да ляпнет. Это уж точно. Всегда кого-нибудь критикует.
— А мама? Она ведь тоже не безгрешна, — вынуждена напомнить Анна. Может, ей и следует поблагодарить Петера за то, что он, заступаясь, пошел наперекор родителям, но она не на шутку рассердилась, потому что, если послушать самого Петера, ее мечты и правда выглядели немного смешно. И теперь ее раздражает, что он скорее жалуется, чем пытается ее утешать. Неужели все мальчишки такие тупые?
— Мама-то неплохая. — Он пожимает плечами. — Она не нарочно цепляется. Просто у нее иногда так выходит.
Анна вовсе не уверена, что готова с этим согласиться. Оптимизм причиняет ей боль, но она не произносит ни слова. Наконец Петер устраивается рядом с нею на полу. Чердак залит тяжелым белым светом: луна взошла и серебрит ветви каштана. Она ощущает его присутствие рядом с собой, но он умолк, так что, вероятно, теперь ее очередь говорить первой.
— Знаешь, Петер, — говорит она. — Я очень рада, что ты пришел.
Кажется, он удивлен, но и рад тоже:
— Правда?
— Да, конечно. Мне в самом деле не с кем поговорить.
— А сестра? У тебя есть Марго.
— Это другое. Ну да, она моя сестра, и это что-то да значит. Но мы совершенно разные. Я не могу ей целиком довериться. Да и никому.
— Ну… — говорит он, но, похоже, теряет нить и не может закончить предложение.
Анна поднимает голову и смотрит в его большие, бездонные глаза и на копну курчавых волос.
— Что «ну»?
Петер смотрит на нее и пожимает плечами, гладя кота по голове костяшками пальцев.
— Ты всегда можешь довериться мне, — отвечает он. — Если пожелаешь.
Три недели спустя, в середине апреля, Анна, чувствуя, как мурлычет в груди сердце и стараясь поспевать за его стуком, быстро-быстро пишет в дневнике:
Китти, я не могу описать тебе чувство, которое меня тогда захлестнуло, я была безмерно счастлива, и он, как мне кажется, тоже.
В полдевятого мы встали. Петер надевал спортивные тапочки, чтобы, обходя дом, ступать бесшумно, а я стояла рядом. Сама не знаю, как я вдруг сообразила сделать нужное движение, но, прежде чем нам спуститься вниз, он поцеловал меня: сквозь волосы, наполовину в левую щеку, наполовину в ухо. Я побежала вниз, не оглядываясь, и теперь с нетерпением жду, что произойдет сегодня.
5. Радио «Оранье»
Милая Китти!
Вчера по радиостанции «Оранье» выступал министр Болкестейн и сказал, что после войны будет организован сбор свидетельств об этой войне — писем и дневников. Конечно, все в Убежище тут же наперебой заговорили о моем дневнике. Представляешь, как будет интересно, если я издам роман об Убежище. По названию все сразу подумают, что это детектив.
Евреев регулярно расстреливают из пулемета, взрывают ручными гранатами — и даже травят газом.
Погромы продолжаются. Мип рассказывает, что с каждым днем им подвергается все больше евреев, в том числе — наших знакомых с Мерведеплейн. Капланы, Левицки, Розенблиты. Ева Розенблит училась с Анной в одном классе и всегда смеялась ее шуткам. Мип даже слышала, что арестован отец Ханнели, а может, и вместе с дочерью. Анна пытается представить, как это. Лис, беспомощную, протащили по улицам и погрузили в кузов немецкого грузовика. На милость этим чудовищам. Но это слишком страшно. Нельзя, нельзя зацикливаться на этом. Лучше она будет верить, что Бог хранит Ханнели так же, как и ее, Анну Франк.
Петер мастерит «антимофовый чехол» для радиоприемника. Антенну из дощечек и проволоки от дверного звонка, отсеивающую радиопомехи, нарочно создаваемые гуннами: так радиосигнал остается чистым, имофыне могли ему помешать. Он без умолку болтает об антеннах средневолнового и коротковолнового диапазонов: на Анну это производит впечатление, но в то же время ей скучно. Как так может быть? Как бы то ни было, на Восточном фронте полным ходом идут боевые действия. Красная армия отвоевала Одессу и гонитмофовиз Крыма, но вторжения на Западном фронте пока нет. Господин ван Пеле постоянно ворчит по адресу британских «копуш», которым ни до чего нет дела, кроме чая с булочками. Пим ему возражает: даже со вступлением в войну американцев вряд ли удастся быстро собрать достаточно сил, чтобы преодолеть воздвигнутый Гитлером Атлантический вал, а тем более форсировать Ла-Манш.
Анна старается не слушать их слишком часто. Она не ощущает в себе достаточно смелости, чтобы думать о бесконечной немецкой оккупации, но и уверенности, что союзники в ближайшее время освободят их, ей тоже не хватает. Нет, она хочет жить сиюминутным и потому всегда так радуется, когда в их маленькое тесное укрытие приходит на ужин Беп. Она в каком-то смысле объединяет их. Живой человек из огромного мира вокруг их дома. Мама любит готовить для Беп и нарадоваться не может на хороший аппетит девушки: она есть все, что бы ни положили в ее тарелку. Чета ван Пелсов в ее присутствии перестает ругать все подряд и пилить друг друга. Беп задумчиво внимает господину ван Пелсу, точно он говорит правду, а не несет чушь, как обычно. Когда он объявляет, что Беп — умная юная дама, она тайком подмигивает Анне. Браво, Беп! Даже старый Пфеффер находит для нее доброе слово — после которого обычно следует список абсолютно необходимых вещей, которые Беп уж постаралась бы для него раздобыть.
После ужина, когда посуда уже помыта, Анна иногда провожает Беп до «их» стороны двери, скрытой подвижным книжным шкафом — демаркационной линией между свободой и заточением. Между жизнью в реальном мире и странным, ограниченным существованием в укрытии. Они — Анна и Беп — часто секретничают, спускаясь по лестнице, подальше от любопытных ушей. Анна рассказывает о настоящем романе с Петером. Стеснительным, но таким чудесным Петером ван Пел сом: оказалось, он вовсе не глупый, а, напротив, объект ее сердечной привязанности. О том, как он ее целует. О трепетной мечтательности, ослепляющей ее после его прикосновений, и о влажном, соленом послевкусия ночных поцелуев. И — по прошествии месяцев — о неизбежном разочаровании, проникшем в ее чувства к Петеру.
Со своей стороны, Беп признается, что опасается за своего парня, Бертуса, который решил скрываться, получив повестку об отправке в трудовой лагерь. Прошло уже много месяцев, и разлука очень давит на них. Они обмениваются письмами, но слов друг для друга находится все меньше. Сегодня вечером она говорит об этом Анне — и в глазах Беп за стеклами очков в овальной оправе отчетливо видны слезы. Анна обнимает Беп, и та уже не скрывает рыданий.
— Беп! Беп, ты чего?
Но Беп лишь качает головой, вытирая слезы, просунув пальцы за стекла очков.
— Просто волнуюсь за тебя. За всех вас. Прости, я не должна бы говорить об этом. Но вы мне стали так дороги, и я не могу за вас не бояться. Немцы на улицах совсем озверели. Раньше такого не было. Может, им страшно, что они проигрывают войну, не знаю, но мне достаточно видеть эти жуткие грузовики, набитые солдатами с винтовками. — Она качает головой. — Мне страшно за вас, за себя и вообще. Даже сидя в конторе, всякий раз, когда я слышу, как на улице останавливается автомобиль, мое сердце готово выпрыгнуть в окно.
— О, я бы на это посмотрела, — Анна пытается подбодрить плачущую Беп.
Беп издает нечто среднее между икотой и слабым смешком и пытается прийти в себя, стараясь дышать глубже.
— И вы, наверху, всегда так мне рады. Вы живете в каждодневном страхе — но ваша мама всегда рада меня накормить.
— Да, с ней такое случается, — охотно признается Анна. — Но дело не в нас, а в вас. В тебе и Мип. В господине Клеймане и господине Кюглере. Когда ты поднимаешься к нам — это настоящий глоток свободы. Поверь, как только ты уходишь, мы все становимся сами собой: напряженными, раздражительными и все время ссоримся и жалуемся.
Анна говорит об этом с улыбкой — ради Беп, — но в глубине души хочет, чтобы это было не настолько правдой.
Кто-то шаркает ногами по деревянному полу:
— Анна? — Это мама зовет ее сверху. В голосе нет злости, только раздражение.
— Да, мама? — отвечает она, понимая: веселье закончилось.
— Отпусти Беп домой. Время возвращаться и укладываться в постель.
— Да, мама, — послушно отвечает Анна. Обнимает Беп на прощание и угрюмо плетется наверх. И мать, закрывая дверь, говорит:
— Я не люблю, когда ты сидишь внизу. Я от этого нервничаю.
«А от чего не нервничаешь?» — хочет ответить Анна, но сдерживается.
— Мама, я сто раз была в папином кабинете. С чего вдруг тебя волнует, что я сижу на лестнице?
— Не знаю, Анна, — честно отвечает мать. — Но я не могу не переживать. Такое уж у меня чувство. Нехорошее. Твой папа говорит, мы все нервничаем — ведь конец войны близок. Может, он и прав. Я только знаю, что чувствую то, что чувствую. Может, поддержишь меня?
И на секунду Анна видит мать без тени осуждения. Ее лицо светится ничем не сдерживаемой добротой.
— Хорошо, мамочка, — говорит она. — Если тебе будет легче. Хорошо.
В дневнике Анна выворачивает себя наизнанку и исследует свою внутреннюю сущность. Выплескивает ее чернилами на бумагу: порой бурно, иногда сердито, часто придирчиво, а бывает, что и притворно. Она научилась полагаться на слова, чтобы яснее увидеть себя. Свои потребности и разочарования, поводы для гнева, недостижимые идеалы и неотступные желания — все это отражения одинокой натуры, в каких она признается лишь бумаге: та вытерпит то, чего не вытерпит человек. Записи часто выглядят сумбурно: она заполняет строчку за строчкой, и, когда в красивом альбоме в красном переплете в шотландскую клетку не остается места, ей приходится довольствоваться листочками бумаги, добываемыми Мип и Беп. Ну а потом, в среду вечером в конце марта, они все слушают радио «Оранье» в кабинете отца, и тут начинается трансляция речи министра образования правительства в изгнании, где он призывает голландцев сохранять свои записи в качестве документальных свидетельств происходящего, и ее осеняет: может, и ее дневник будет важен другим. Голландцам, евреям, всем, кто чувствовал себя в заточении. На следующий же день она начинает переписывать. Она больше не ребенок, который делится радостями и горестями с воображаемым другом, она ведет хронику военного времени. Как настоящий писатель. И представляет себя другой. Женщиной, которой она станет, сформированной тем, что она уже ощущает глубоко внутри: послушным слугой слов, способных привести в ужас и восторг одновременно. Этого она не сможет объяснить никому. Ни Марго, ни Петеру, ни даже Пиму.
И теперь оказывается, что она усердно выискивает свободные минуты в буднях, полных заботой о выживании, чтобы заново сочинить свой дневник. Теперь это не тетрадка, которой тринадцатилетний гадкий утенок поверяет свои радости и тревоги.
Теперь это книга.
К концу первой недели после обращения министра Болкенстейна Анна переписала семьдесят одну страницу на разрозненных листках тонкой бумаги — в военное время другой не достать. Оказывается, что старание, которое потребно для переписывания, отгоняет от нее страх, а она продолжает его испытывать время от времени; и кажется, будто бы и худшее из того, что творится вокруг, можно пережить.
Если уж в Голландии так ужасно, каково же им будет в далеких и варварских краях, куда их ссылают? Мы предполагаем, что большинство убивают. Английское радио говорит об отравлении газом, может быть, это самый быстрый способ умерщвления.
6. Грабители
…в доме побывала полиция, до подвижного шкафа…
Анна читает в общей комнате. В девять часов все начинают разбредаться по спальным местам, как вдруг снизу раздается какой-то шум. На который не обращают внимания, потому что общеизвестно: Петер любит мыться в кабинете Пима, так как слишком стесняется делать это где-либо еще, и, когда он таскает с собой металлический таз, бывает шумновато. Но тут появляется Петер, полностью одетый, и тихо, но настойчиво стучит в дверь общей комнаты. Анна изо всех сил готовится ему улыбаться, хотя знает: его наружность больше не производит на нее прежнего впечатления. Тем не менее она не желает осадить его или обидеть. Но к ее изумлению, он пришел не к ней, а к Пиму — просить его помочь ему в переводе с английского. Пим откладывает книгу, задумчиво встряхивает головой — и тут же уходит к двери: он не успел сказать и слова, как Анна уже насторожилась.
— Странно это, — шепчет она Марго. — С каких это пор Петер стал прилежным учеником? — И отчего он так подчеркнуто не хотел встречаться с ней взглядом? — Вероятно, они что-то задумали украдкой ото всех, — говорит она.
Но тут мама вскакивает на ноги и бледнеет: Пим возвращается с напряженным видом.
— Отто?
— Не сейчас, Эдит, прошу тебя, — возбужденно говорит он и резким шепотом собирает остальных мужчин. — Господин ван Пеле, господин Пфеффер, прошу вас.
В следующий миг, топая ногами по лестнице, все спешат вниз, в переднюю часть дома. Анна хватает мать за руку.
— Мама? Мама, что происходит? — спрашивает она, и тут в комнату семенит госпожа ван Пеле в халате и старых тапочках, явно насмерть перепуганная уходом мужчин. И тихо, но визгливо вопрошает:
— Что происходит? Что случилось?
— К нам ломятся грабители! — перепуганно шипит Анна.
— Мы этого не знаем, — отвечает Марго, но теперь и она прижалась к матери.
— Девочки, отойдите от двери и ведите себя тихо! — велит мать, собирая их в кружок в дальнем углу комнаты, однако тихо они себя вести не намерены.
— Как думаешь, чтослучилось? — испуганно вопрошает Марго.
— Не знаю, но успокойтесь, — говорит мама. — Я уверена, что все будет в порядке. А вы как думаете, госпожа ван Пеле? Если бы что-то случилось, мы бы уже знали.
— Я ничего не слышу, — отвечает госпожа ван Пеле. — Почему ничего не слышно?
— Может, они столкнулись с грабителями лицом к лицу? — предполагает Анна. — Может ведь так быть, да, мам?
— Анна.
— Может, они прямо сейчас дерутся с грабителями.
— Мы бы слышали, если бы они дрались, — неуверенно, но с надеждой замечает Марго. — Правда, мам? Было бы слышно?
— Девочки, это не дело. Пугать себя всякой ерундой, — объявляет мать. — Уверена, никто ни с кем не дерется. — Но голос ее не особенно тверд, и они немеют, когда снизу доносится громкий стук, за которым следует крик господина ван Пелса: «Полиция!»
Проходит несколько минут в полной тишине, если не считать тиканья часов. Наконец они бьют десять, и снизу слышатся звуки шагов по лестнице. Первым появляется Пим с нервным, напряженным лицом.
— Гасите свет, — сипло велит он. — И ведите себя как можно тише. Воры выбили доску от складской двери.
Анна сглатывает ком в горле.
— Пим, — сдавленно произносит она.
— Их спугнули, и они ушли. Но мы ждем, что скоро прибудет полиция.
Наверху, рядом с местом у кухни, где спят ван Пелсы, Марго набрасывает на прикроватную лампу свитер, и приглушенный свет заливает доски. Все молчат: лишь сердца колотятся. Туалетом пользоваться нельзя: чересчур много шума, так что тем, кто не может терпеть, приходится пользоваться мусорным ведром Петера. Стоит кислая вонь. По-прежнему никто не говорит вслух, все испуганно шепчутся. И дышат: вдох-выдох, вдох-выдох, в ожидании полиции. Полиции!
Когда снизу доносятся шаги, время останавливается. Раздается жуткий грохот: кто-то пытается отодвинуть книжный шкаф, и Анну начинает бить крупная дрожь. На мгновение она верит, что сейчас их и убьют.
— Все, нам конец, — шепчет она в воздух, в уши Богу, в пустоту.
Шкаф двигают: раз, два — и тут же стучат в дверь: бах! бах! бах!
И тут все смолкает.
Единственным звуком становятся уходящие вниз шаги, и затем воцаряется тишина. По комнате разносится ропот облегчения.
Но впоследствии самыми малодушными высказывается соображение, что, если полиция когда-либо проберется за книжный шкаф, дневник Анны превратится в бомбу, которая вот-вот взорвется. И погубит не только обитателей Заднего Дома, но и тех, кто им помогал, рискуя всем. Анна в ужасе понимает: даже Пим признает, что эти опасения небезосновательны, — и, ободряемая этим, госпожа ван Пеле объявляет, что дневник нужно уничтожить.
Сжечь.
Анна чувствует, как что-то в ней обрывается, но в то же время готова защищаться. Суровый тон ее голоса пугает даже ее саму:
— Если мой дневник уничтожат, я уйду отсюда.
Тишина.
И тут раздается голос мамы. Вот уж от кого не ожидаешь.
— Не волнуйся. Сейчас надо лишь поблагодарить Бога, — научает она. — Сказать ему спасибо за то, что мы целы!
7. Свобода солнечного света
Никому нет пощады. Старики, дети, младенцы, беременные женщины, больные, все, все идут вместе на смерть.
Гестапо здесь.
Пятница, четвертое августа. Теплый, душный день. Запертые комнаты пахнут гниющим деревом и спертым воздухом. Анна и Марго занимаются стенографией по подписному курсу, когда в их жизнь врывается Зеленая полиция в лице сержанта-немца и кучки его подельников из Национал-социалистической партии Нидерландов. Голландцы одеты в штатское, револьверы просто сунуты в карманы курток; но сержант, их начальник, — обер-шарфюрер СС. В темно-зеленой униформе и кожаной кепке с эмблемой «мертвая голова». «Тотенкопф». Пока он выкрикивает приказы, Анна не сводит с нее глаз — серебристый череп над скрещенными костями. Кажется, or смотрит на нее в ответ? Под кожаным козырьком у обершарфюрера — угрюмое чиновничье лицо с нахмуренными бровями. Но затем выясняется, что под всем этим скрывалась добрая душа. Узнав, что в прошлую войну Пим был лейтенантом запаса, он дает обитателям Заднего Дома на то, чтобы собрать вещи, не положенные десять минут, а целый час.
— Господи Боже. Ну почему вы не явились куда следует, когда была возможность? — Обершарфюрер озадачен. Очевидно, оловянный солдатик внутри него вытянулся по стойке «смирно» в присутствии старшего офицера. — С вами бы обошлись достойно, — не унимается он. — Отправили бы в Терезиенштадг, как многих высокопоставленных евреев.
Но Пим ему не отвечает. Да и что тут ответишь?
В памяти Анны день распадется на осколки. Вот она складывает одежду в рюкзак. Вот заворачивает в носовой платок зубную щетку и ломтик мыла. Берет щипцы для завивки, потом откладывает их обратно. Бюстгальтер, подарок Марго, целомудренно прячет под свернутыми шерстяными чулками. Вот помогает упаковывать еду и видит слезы на щеках безмолвно плачущей матери. На лицах остальных застыло чудовищное недоверие.
Но вдруг — солнечный свет. После двух лет жизни в укрытии — летнее яркое солнце. Удивительное ощущение солнечного тепла на лице. Мгновение она наслаждается свободой, даруемой солнечным светом, — а потом их сажают в темный кузов грузовика.
8. Бульвар горя
Через это место прошло тысячи людей: одетых и раздетых, старых и молодых, больных и здоровых — а мне остается жить, работать и не унывать.
Неизбежна одна лишь смерть.
После ареста в тот жаркий день первой недели августа их помещают в подвал штаб-квартиры Службы безопасности на Эвтерпестраат, а потом — в Первую следственную тюрьму на Клейне-Гартманплантсун. Здесь они проводят две ужасные ночи, вдыхая вонь канала, после чего под конвоем голландской полиции их отправляют на Центральный вокзал и погружают в грязный пассажирский поезд с задернутыми шторами и заколоченными окнами. Поезд грохочет по рельсам ветки С Государственной железной дороги — близ Хоогхалена она поворачивает и оканчивает свой путь у так называемогоJudendurchgangslager, пересыльного лагеря для евреев, среди кишащих комарами болот провинции Дренте.
Это лагень Вестерборк, огороженное колючей проволокой пространство с сотней бараков. Некогда там размещали молодых неженатых евреев, спешно покидавших Фатерлянд. Но когда началась нацистская оккупация, эсэсовцы с радостью обнаружили, что в голландских низменностях к их услугам есть подобное сооружение, и потребовалось только слегка добавить удобств (например, подвести электричество к колючей проволоке), чтобы из убежища лагерь превратился в тюрьму.
В большом зале, наполненном стуком пишущих машинок, семейство Франк присоединяется к одной из длинных очередей. К этому времени они потеряли связь с ван Пелсами и Пфеффером, но им удается держаться вместе. Анна подмечает, что после столь долгого времени, проведенного без солнечного света, их кожа приобрела мучнистый цвет. Они превратились в ходячие привидения.
— Мама, — говорит Марго. — Ты дрожишь.
Так и есть. Марго и Пим пытаются ее утешить, но Эдит делает шаг назад.
— Не надо, прошу, — только и может она выдавить сквозь сжатые губы: трясясь, она обхватывает себя руками, впиваясь взглядом в пустоту. Но когда Пим обнимает ее, она не сопротивляется, и Анну обуревает чувство вины. Видеть, как мать отталкивает обеих дочерей. Она не может не чувствовать вины. Сколько раз мама пыталась сблизиться с ней и сколько раз Анна отталкивала ее?
Их прикрепительные карты чисты. Всех восьмерых поместили в один из бараков, окруженных по периметру колючей проволокой: все скрывавшиеся евреи заключались в «лагерь в лагере», так называемый блокS.SозначалStraffе. Строгий барак. Барак для тех, кто наказан. Чье преступление заключалось в попытке спрятаться, спасая свою жизнь. Поскольку в глазах Великого германского рейха скрываться для еврея — преступление. Провинившиеся носили красный лоскут, нашитый на робу, и тяжелые деревянные сабо вместо нормальной обуви. Их заставляли выполнять самую грязную работу. Мужчинам обривали головы и отправляли их рыть отхожие ямы, а женщин посылали в Сектор XII утилизировать разряженные аккумуляторы, раскалывая их при помощи молотка и зубила. Смола от аккумуляторов налипала на кожу Анны. Руки побурели. От химической пыли всех мучает кашель — он не утихает все время работы. Но, по крайней мере, есть с кем поговорить и можно шутить. Ветер разносит песок, от него негде укрыться. Он скрипит на зубах, от комариных укусов остаются следы размером с монету, но воздух свеж, а солнечный свет — в неограниченном количестве. Жить можно.
Если бы не вторники.
Лагерь Вестерборк разделяет длинная мощеная дорога — единственная среди плоской равнины. Евреи прозвали ее Бульвар горя — оттого, что рядом проходит полотно железной дороги. Каждую субботу, между восемью и одиннадцатью часами утра, в лагерь въезжает грузовой состав и, испуская пар, останавливается на путях, где и ждет до утра вторника, чтобы принять человеческий груз. Все проясняется при взгляде на металлические таблички, привинченные сбоку к вагонам:
Внутри огороженного колючей проволокой пространства Вестерборка евреи сами ведут дела. И сами себя сторожат. Евреи, обязанные следить за порядком, называются ОД, от словаOrdnungsdienst— Служба порядка. Они часто очень жестоки, но их начальник в блокеSимеет репутацию порядочного человека, и Анна думает, что это добрый знак. Может быть, Бог их еще не оставил.
Ночуют мужчины отдельно от женщин. Женщины семьи Франк делят трехъярусную койку с грязными мешками, набитыми соломой, которые служат матрасами. Мама почти все время молчит. Она точно оцепенела; хотя когда какой-то ублюдок в картузе и с магендовидом на запястье украл ее обручальное кольцо, она плакала. Это было больно — лишиться кольца, тем больнее, что вор — тоже еврей!
Однажды ночью после отбоя Анне привиделся кошмар, хотя она еще не спала. Рискуя навлечь на себя гнев старосты барака, она соскальзывает с нижней койки и прижимается подбородком к средней, где спит сестра. Сквозь прохудившиеся ставни просачивается слабый свет лагерных фонарей.
— Марго, — шепчет она. И чувствует, как колют загривок иголочки страха. Если ее застанут не на койке, будут большие неприятности. — Марго, проснись! — Анна тычет пальцем сестру.
Марго не двигается. Она просыпается без страха или удивления: глаза просто отражают влажный свет.
— Что такое? — шипит она на Анну.
— Марго, я боюсь, что мама и Пим умрут, — выдыхает Анна.
Зрачки Марго расширяются: ясно, что она сама, возможно, гнала от себя подобные мысли.
— Анна… — шепчет она.
— Обещай, что ты останешься со мной, Марго, — просит Анна. — Обещай: что бы ни случилось, ты не бросишь меня. Я не вынесу одиночества! Я умру.
— Обещаю, — говорит Марго, выпростав руку из-под грязного одеяла и пожимая ладонь сестры. — Я обещаю, что всегда буду с тобой, Анна. Всегда буду с тобой.
В эту секунду Анна чувствует всеобъемлющую любовь к Марго. Такую, какой не испытывала прежде. Может, оттого-то было так тяжело услышать новости. Сперва слухи, а потом данность. Ожидается транспорт. Не во вторник, а в ближайшее воскресенье. Так что в ночь на второе сентября староста барака объявляет всему населению блокаS: «По приказу оберштурмфюрера СС и коменданта лагеря все без исключения заключенные барака, женщины и мужчины, завтра подлежат отправке». Включая Анну, Марго, маму и Пима и всех прочих бывших обитателей Убежища.
На Бульвар горя опускается утро. Евреи из ОД в бурых плащах грубоваты, но не проявляют особой жестокости, постольку поскольку герр комендант любит порядок. Никакой паники. Никакого насилия. Гуманный герр комендант. И на вид хорош. А вежливый! В безупречной, ладно скроенной эсэсовской униформе, тщательно причесанный, он расхаживает вдоль путей, дабы лично убедиться, что все идет хорошо. Помогает пожилым. Придерживает ребенка для матери. Машет детям. Анна видит их маленькие личики, детей из лагерной школы, построенных учителями. Их погружают в вагоны, послушных и бесстрашных, какими и подобает быть хорошим мальчикам и девочкам.
Когда наступает их очередь, двое мужчин из ОД поднимают Анну, точно она ничего не весит, и перед тем как, спотыкаясь, зайти в вагон, она на мгновение ощущает эту невесомость. Вслед за нею очередь Марго, потом мамы, потом Пима, их тут же проталкивают в гущу людей, а потом двери вагона закрываются, и Анна слышит тяжелый, неумолимый щелчок замка.
Внутри они с Марго прижимаются друг к другу, крепко держась за руки. Их окружает темнота, нарушаемая лишь узенькими сполохами света. Еще день назад они ели жидкий, но съедобный бульон и кусок хлеба с жесткой коркой. Гуляли на открытом воздухе и впитывали солнечный свет. Драгоценные лучи. А теперь их затолкали в непролазную темень. Товарные вагоны так забиты людьми, что, казалось, все дышат в унисон, и хором бурчат пустые животы. Мама и Пим пытаются укрыть сестер от напора тел, хотя мама хнычет и даже Пим не в силах ее утешить. Слышится тяжелый грохот. Металлический лязг. Вагон дергается вперед — Анна чувствует его толчок где-то внутри живота. Ее точно подцепило на крючок — она оказывается в когтях всепоглощающего, беспомощного ужаса. С визгливым, траурным воем паровоз трогается, и состав покидает пределы лагеря.
Это будет ужасная поездка. Теснота: нет воздуха, нет еды, негде сходить в туалет. Плач. Запах рвоты и экскрементов. Всхлипы и стоны. Набитый евреями состав мчится в кошмарную неизвестность. Но как бы страшно ей ни было, Анна бережно сохранит в памяти этот путь. Последний раз, когда семья в сборе. Пим, мама, Марго и Анна. Последние из Франков.
Через три дня вагоны с грузом прибывают в пункт назначения: бывшую кавалерийскую базу в болотистой местности на юге Польши близ деревушки, которую немцы зовут Аушвиц.
9. Молитва
Иногда, когда я стою в каком-нибудь углу лагеря, попирая ногами Твою землю и подняв глаза в Твои Небеса, по лицу моему текут слезы, рожденные глубоким чувством, слезы благодарности. И ночью, когда я лежу в постели и мысли мои с Тобой, о Господи, слезы благодарности струятся по моим щекам. Вот моя молитва. Аминь.
— Мама! — Сестра обезумела. — Мама, мы здесь умрем! Я знаю это!
— Заткнись, Марго! — огрызается Анна, дрожа и прижимаясь к матери. — Так нельзя говорить!
— Можно, потому что это правда! — кричит в ответ Марго, не сдерживая бушующего в ней гнева; лицо ее похоже на скомканный лист бумаги.
— Тише, девочки, тише, — велит мать. Все трое ютятся вместе с еще семерыми на нижнем этаже нар, которые служат им «кроватью»; солома, на которой они лежат, воняет испражнениями: ведь моче и дерьму деться некуда. Они безумно оголодали и замерзли, но в этом кошмаре мама, кажется, обрела свою истинную природу. Анна потрясена ее преображением. И стыдится той неприязни, что некогда разделяла их, и бесконечно благодарна даже за такую тонкую защитную броню. В разлуке с Пимом мать стала другим человеком: каждое слово и каждый ее поступок отражает единственную цель — сделать все, чтобы выжили дочери. И пусть ее тело превратилось в сморщенную желтую перчатку, натянутую на кости, она обещает им: «Мы выдержим это. Да».
— Но, мама, — выдыхает Марго, не утратившая здравого смысла. — Как ты можешь такое обещать? Мы тут хуже вшей! — говорит она.
— Мама, заставь ее замолчать! — восклицает Анна, бросая на сестру самый свирепый взгляд, на какой способна. — Ты слышала, что сказала мама? Она нас защитит!
— От холода, Анна? От дизентерии? Думаешь, кто-то нас от этого защитит? Не будь идиоткой!
— А ты не будь сукой!
— Анна! — одергивает ее мать.
— Но она сука, мам! Глупая сука.
И вдруг руки матери обнимают ее, ласково и сильно, и Анна слышит, как мать бормочет ей в ухо:
— Все хорошо, моя девочка. Деточка моя. Все хорошо. — Медленно и ласково баюкает, утешая: — Моя маленькая, моя доченька. Я знаю, ты зла, очень зла. И тебе страшно, очень страшно. Но мы здесь, мы вместе, мы живы. Обе мои девочки со мной, и они живы. — Подавшись вперед, она заключает в объятья обеих своих дочерей. — Вы обе со мной, и мы живы, — повторяет она. — И за это я благодарю Господа. И прошу Его защитить вас от холода, когда я не смогу. От болезни, когда я не смогу. И указать нам путь через это испытание. Я так вами горжусь. Моей красавицей Марго и моей красавицей Анной. Вы такие сильные. Очень сильные. И я знаю: Бог вас видит. И Он благословит вас и оборонит.
Анна чувствует холод в глазах, это слезы; она крепко сжимает руку матери:
— Аминь, мамочка, — плачет она. — Аминь.
— Аминь, — рыдает Марго.
— Аминь, — шепчет мать.
Молитва среди польских болот.
В холодном бараке блока номер двадцать девять.
В женском лагере В-1а.
В Аушвице II.
В Биркенау.
10. Надежда
…надежда рождает жизнь, она возвращает нам мужество, она возвращает нам силу.
Я стояла на морозе и ждала. И тут вдруг меня кто-то окликнул по имени… и это была Анна.
Анна и Марго, дрожащие, льнущие друг к другу, уже лишились матери. Перед эвакуацией, предшествовавшей окончательному отбору в Биркенау, мать осталась в лазарете, и они осиротели. Марш-бросок по заледенелым дорогам, забитым солдатами вермахта, в панике отступающими под натиском Красной армии, а потом — перегон в зловонном товарном вагоне без пищи и воды, и вот их вышвыривают на этой жуткой пустоши, в хрустящую под ногами снежную крупу, в первобытные условия. В этом лагере нет газовых камер, да они и не нужны. Эсэсовцы прекрасно чувствуют себя по одну сторону колючей проволоки, а по другую — голод, суровая зима и эпидемии все сделают за фюрера. Бараки кишат заразой. Тиф висит над любой потасовкой за крошку хлеба. В первые же шесть недель Марго ослабевает настолько, что едва может ходить. Говорить она не может, ее одолевает лающий кашель. Палатка, где они укрывались поначалу, обрушилась в грозу, и теперь они обитают в холодном завшивленном бараке, сбившись в кучу на нижнем ярусе деревянных нар. Это Берген-Бельзен, здесь живет ангел смерти.
Но не для всех. В этой жуткой выгребной яме имеется одно место, где можно худо-бедно жить. ЭтоSternlager, Звездный лагерь, Свободный лагерь, где содержатся так называемые «привилегированные» евреи. То есть те, которые, по мнению СС, еще пригодятся как заложники. В нем есть еда — дурная, но тем не менее еда. Узники этого лагеря носят собственную одежду, а не полосатые робы или снятые с мертвецов обноски; там не бреют головы и не разделяют семьи. Проволочное ограждение, отделяющее этот рай на земле от так называемого «лагеря для девочек», плотно забито соломой, но есть участки, где ее выдернули. Открыли лазейку между жизнью и смертью.
Именно через такую, размером не больше кулака, Анна и воссоединяется с любимой подругой Ханнели. Милой, милой Лис. Когда Анна скрывалась в Убежище, Лис наполняла ее ночные кошмары. Милая Лис представлялась ей за колючей проволокой, в лохмотьях, замерзшая и молящая о еде, пока Анна спала под толстым одеялом и ела досыта. Анна плакала. Звала подругу. Но в Берген-Бельзене кошмар сбывается наоборот: Ханнели получает посылки от Красного Креста, а Анна, больная и несчастная, дрожит от холода по другую сторону проволочной ограды.
Зимняя беззвездная темень. Анна ковыляет к отверстию в стене. Видеть Лис — огромная радость и беспросветный ужас одновременно. Видеть ее живой, не утратившей человеческий облик. Анна в восторге. И на мгновение, рассматривая в отверстие бледный овал ее лица, Анна любит ее всем своим существом. Ханнели жива! Но тут же рот Анны искажается скорбной гримасой. Они плачут, соприкасаясь пальцами сквозь колючую проволоку, но Анна не может не замечать ужас в глазах подруги. Она знает, что видит Ханнели. Анна превратилась в больного зверька: грязная, завшивленная и расчесавшая себя до крови, глаза слезятся от жара, голова обрита, голое тело кое-как обмотано лошадиной попоной: прежние кишевшие вшами тряпки давно выброшены. Анна плачет — ей холодно, она умирает от голода, ее доводят до исступления вши. И Ханнели плачет с ней. И о ней.
— Анна, что ты делаешь здесь? — спрашивает Ханнели, будто бы Анна каким-то образом ее обманула. — Ты ведь должна быть в Швейцарии!
И Анна, плача, признается.
— Это была хитрость, — всхлипывает она. — Все это время мы отсиживались в задних комнатах папиной конторы. Все время.
— О Господи. В центре города? Все это время?
— Пока нас не арестовали. Лис, мне так холодно, — стонет Анна. — И здесь совсем нет еды. Нас привезли умирать от голода. У тебя нет еды, которой можно поделиться? Пожалуйста, Лис! Я хочу есть.
— Да-да, я найду что-нибудь, обещаю. Приходи завтра ночью, я найду тебе что-нибудь.
Следующей ночью Ханнели заворачивает в узелок кое-что из посылки Красного Креста и просовывает в отверстие в ограждении. Но на Анниной стороне забора много крыс — обычных и в человеческом обличье, и одна особо крупная человеческая особь выныривает из темноты и выхватывает узелок из рук Анны. Она вскрикивает — и плачет. Не только потому, что умирает от голода, а от того еще, что Ханнели так красива. Конечно, у ее милой Лис есть то, чем она не поделится с Анной. Потому что это невозможно.
Надежда.
Следующей ночью Анна снова встречается с ней у отверстия. У Лис есть еще один сверток, и у нее получается его перебросить. На сей раз Анна хватает его, не дожидаясь крыс, и жадно разрывает. Но нет, там тоже нет надежды — лишь часть пайки Красного Креста. Немного шведских сухих галет, горстка чернослива и твердое печенье. Припрятав печенье для Марго, Анна жадно поедает остальное, пока Лис наблюдает сквозь отверстие. Анна всхлипывает. Ангел смерти идет за ней по пятам, говорит она подруге. Крадет у нее жизнь, человека за человеком, пока у нее не останется семьи. Никого не останется.
11. Гнев Божий
На этом месте был печально известный концентрационный лагерь Берген-Бельзен, освобожденный британской армией 15 апреля 1945 года.
Здесь были найдены 10 000 непогребенных тел. Еще 13 000 человек умерли впоследствии.
Все они стали жертвами германского нового порядка в Европе, того, чем была нацистская культура.
Прошла надо мной ярость Твоя, ужасы Твои истребили меня.
Она все еще не может поверить. И испытывает шок всякий раз, просыпаясь после прерывистого сна и понимая, что лежит на настоящей кровати и настоящих простынях, чистых и белых. Как же это? Чем она заслужила такую роскошь? В полевом госпитале пахнет хлоркой и диареей, повсюду пируют полчища жужжащих мух. Но в открытое окно проникает теплый и свежий ветерок, и какой-то своей частью Анна не может не получать от этого удовольствие. Сознание остается спутанным, и когда она ощущает, что простое прикосновение тепла приятно, это чувство кажется ей едва знакомым.
На подставке закреплена бутылочка с прозрачным физиологическим раствором, через трубочку поступающим в иглу, которая торчит в Анниной руке. Игла крепится полосками белого пластыря. Иногда на бутылочку падает солнечный луч, и Анна с благоговением наблюдает, как в ее венах растворяется серебристый свет. В одно такое солнечное утро Анне Франк и удается обратиться к медсестре из британского Красного Креста, только что заменившей ей белье (Анна нечаянно обделалась, ведь понос еще тут как тут). Сестра — низенькая плотно сбитая молодая женщина в треугольной шапочке, армейских ботинках и брюках под белым халатом. Простое лицо без тени косметики, с выражением тупой отстраненности — лишь когда она меняла белье, Анна увидела, что в ее глазах мелькнуло что-то вроде жалости. А может, сочувствия.
— Извините, у вас не будет зеркальца? — английского Анны на такой вопрос хватило. Сначала сестра, казалось, не расслышала просьбы — да и кто бы стал винить ее, задерганную бесконечными требованиями пациентов:Schwester, Schwester, Fräulein, bitte!Утку! Сестра, сестра, фройляйн, прошу вас!Ich brauche eine Schüssel geben, bevor ich mich scheissen[9]. Лекарство.Medycyna. Siostra, medycyna. Поменяйте мне белье. Нет, сперва мне!
Так что Анна громко повторяет:
— Можно мне зеркало?
Сестра смотрит на нее. И молчит, только не спускает с нее глаз из-под нахмуренных бровей, не глядя, шлепает ладонью назойливую муху и вдруг, громыхнув подошвами тяжелых ботинок, уходит. Вот и все, думает Анна. Вот и все. Не будет мне зеркальца. Остается только воображать, как я выгляжу. В Аушвице лишь у немногих девочек были зеркальца, но Анна так и не смогла им обзавестись. Даже посмотреть на себя в зеркало стоило дорого. Половинку корочки хлеба. Три картофельных шкурки. Контрабандная сигарета. Кто мог себе такое позволить? Анне остается вспоминать темнокудрую девочку, гадкого утенка, крутившуюся у зеркала над раковиной в уборной. Хотя она знает, что такой девочки с таким лицом больше не существует.
На ее одеяло набрасывается туча мух — одна перелетает ей на лоб и на нос, а она и не пытается ее отогнать. Конечно, немецкие мухи. Мухи фюрера, они здесь, чтобы мучить евреев. Но на самом деле мухи подобны покойникам. Их учишься не замечать. В лагерных бараках мухи обсиживали все толстенным слоем, как замазка, даже в мороз. Сотни сгрудившихся женщин, кровь, слюна, экскременты и прочие жидкости. Мушиный рай.
Анна с удивлением поворачивает голову на топот ботинок. Сестра Красного Креста вернулась. Нахмуренные брови никуда не делись, но, может, потому, что она еще молода, сестра знает, как важно иметь зеркальце, пусть даже треснувшее посередине.
— Зеркальце! — объявляет она, точно ища подтверждение значению этого слова. Но Анна не спешит принять его. В желудке щемит от страха. Как глупо было просить о таком! Зачем? С чего это ей понадобилось видеть свое лицо — что она там увидит, лицо мертвеца? Лучше отвернуться. И когда она уже собирается отвернуться и пялиться в пространство, медсестра Красного Креста решает, что ей нужно помочь. Раскрывает костлявую ладошку Анны своей рукой и вкладывает туда зеркальце.
На Анну смотрит лицо призрака. Кожа в пятнах. Провалы глаз помнят жестокий голод, забытый остальным телом. Ее снова обрили наголо, на этот раз англичане: на голом черепе видны струпья от вшей. Если и была в ней красота, то ее больше нет. Ее отняли. Жуткое зрелище. Будь у нее силы, она бы швырнула зеркальце на пол — пусть разлетается вдребезги. Но их нет, и зеркальце просто выскальзывает из ее руки. Она слабо стонет от отвращения, напрягая шею, не обращая внимания на полчища фюреровых мух.
Ночью на краешке ее кровати материализуется Марго, но Анна не кричит и не зовет на помощь. На мгновение в ней загорается огонек надежды. Но нет, к чему себя обманывать. Во взгляде сестры не осталось жизни. Марго просто пришла к ней в больницу прямиком из общей могилы. Волосы свалялись, губы потрескались. На шее багровая тифозная сыпь, глаза широко раскрыты, точно зияющие пещеры. На ней грязный коричневый свитер с желтой звездой Давида, надетый поверх лагерных полосатых штанов. Как ни странно, вид призрака утешил ее. Тифозный жар, пожирая мозг Анны, порождал мучительные галлюцинации. Мертвецов, зовущих из могил. Хватающих воздух костистыми клешнями. Требующих еды, которую уже не смогут употребить. Будущего, которое уже не смогут постигнуть. Но теперь она смотрит сестре в глаза.
Тебе нельзя просто так лежать, — говорит Марго. —Тебе нужно встать.
Осторожно и очень медленно Анна приподнимается на локтях.
Тебя не отправят домой, пока ты не сможешь ходить.
— А домой, — мрачно уточняет Анна, — это куда?
Куда? Не глупи.
— В Амстердам? Я все еще должна считать Амстердам своим домом? Без тебя, без мамы, без Пима?
Насчет Пима я не была бы столь уверена, — говорит Марго. —Еще есть шанс.
— Нет. Пима больше нет, — твердо отвечает Анна.
Ты не можешь этого знать наверняка.
— Знаю. Как бы он смог пережить Аушвиц? Он был старик, Марго. Ему было пятьдесят пять. Как он мог уцелеть после селекции?
С каких это пор ты у нас решаешь, кому жить, а кому умереть?
— Ты очень хорошо знаешь, как это работало. Немцы же ясно дали понять: единственное, что ему светило — «в трубу». Наверняка Пима отправили в газовую камеру в первый же день.
Ты не можешь знать наверняка, — с нажимом повторяет сестра.
— А ты-то что можешь, а? — хмурится Анна. — Ты же умерла.
Я знаю одно: пока ты тут лежишь беспомощной, жалеющей себя кучкой, так и останешься беспомощной, жалеющей себя кучкой. Ты должна встать и ходить. Вот это я точно знаю.
Анна смотрит в лицо Марго и чувствует, как острое лезвие одиночества проникает в душу:
— Ты ненавидишь меня, Марго?
Ненавижу тебя?
— За то, что я сделала.
Но сестра не отвечает. В коридоре слышится шум, хлопает дверь, и, когда Анна поднимает глаза, сестру уже поглотила темень комнаты. Анна чувствует страшную усталость и опускает голову на тощую подушку. Мгновение она сверлит взглядом темноту над собой, но затем глаза сами собой закрываются. Под аккомпанемент мощного храпа и мучительных стонов она засыпает.
Утром ее будит грохот эмалированных «уток». Глубоко вздохнув, она садится и осторожно выпрастывает ноги из-под одеяла. Едва толще спичек, но ступни чувствуют дощатый пол. Она смотрит на себя. Кожа покрыта струпьями. Появляется сестра Красного Креста и, шумно кудахча, укладывает ее обратно в постель. Разумеется, она слишком слаба, чтобы сопротивляться. Даже подумать об этом. Но когда сестра выходит из палаты, она предпринимает еще одну попытку. Медленно, вцепившись в деревянную спинку кровати изо всех сил. Ноги ее не держат, все тело горит, мышцы, словно бумажные, но, вложив в усилие последние жалкие силенки, она встает. Поначалу это оказывается чересчур сложным. Два раза она бессильно плюхается на жесткий матрац. На третий раз руки еще трясутся от усилий, но внезапно она чувствует, как ее наполняет легкость, и поднимается с кровати так, точно она — воздушный шарик на ниточке, устремившийся вверх. Ноги дрожат от напряжения даже теперь, когда она почти ничего не весит, но не подгибаются. В голове звенит — но Анна находит слабое утешение в том, что ступни ощущают теплое дерево пола.
Она стоит.
12. Уцелевшие
Существует много организаций вроде «Свободных Нидерландов», которые изготовляют фальшивые документы, снабжают нелегалов деньгами, обустраивают места, где можно прятаться, а скрывающейся христианской молодежи помогают получить работу; какие благородные и бескорыстные люди: рискуя жизнью, они помогают другим и спасают других!
Вернувшиеся евреи должны благодарить Бога за полученную помощь и не требовать большего. Из-за того же самого мы потеряли людей, которые были гораздо лучше их… Без сомнения, голландцы испытывали огромное сочувствие к евреям, поскольку те подвергались преследованиям со стороны нацистов. Сейчас же евреям следует избегать излишеств и ограничивать себя.
Хотя Амстердам освобожден, мир мало чем отличается от войны. Из окна вагона виден все еще военный облик города, сплошь мрачные фасады. На заброшенных железнодорожных ветках ржавеют громадины паровозов. Облака кажутся густыми, как грязь, да и весь пейзаж от края и до края страны довольно уныл, словно бы краски выдают по талонам, как хлеб, молоко и уголь. По окну стекают капли дождя. Поезд, пусть и с нарушением расписания, со скрипом подъезжает к Центральному вокзалу.
Она сама «организовала» себе тетрадь. Вставила между двумя картонными квадратами листы бумаги — самой скверной, самой тонкой, самой низкосортной за всю историю существования скверной, тонкой, низкосортной бумаги. Но чернила на ней должны держаться. И авторучку «организовала». Организовать — это, знаете, не то же самое, что украсть. Это значит добыть предмет первой необходимости, чтобы обеспечить жизненную потребность, а такая потребность перевешивает все остальное: она теперь это хорошо знает. Прекрасная ручка. Блестящая, с круглым толстеньким кончиком пера, марки «Монблан». Но с ней возникают неожиданные трудности. Эта блестящая ручка, как выясняется, на удивление упряма: она отказывается складывать слова. Не желает даже касаться бумаги своим прекрасным толстеньким перышком. Она ложится в ее руку, но от бумаги отстраняется.
Когда-то Анна верила, что у нее есть дар. Быть писателем. Верила, что у Бога относительно нее есть грандиозный план — и ее дневник стал средоточием этого плана. Но их больше нет — этих слов, этих страниц. Как нет и веры в божественный план. Все это у нее отняли душным августовским утром, когда Тысячелетний рейх прогромыхал по ступенькам их убежища. Как же ей не понять простую истину: случившееся настолько сокрушило ее, что всякий раз, когда она берется за перо, вместо слов на бумаге появляется лишь размазанная по листу клякса.
Неотапливаемый переполненный вагон пахнет дефицитом мыла. Пассажиры, укутанные от сквозняков, пялятся в пустоту, не замечая залитого дождем мира за окном. Потертые сумки и чемоданы: что не пролезло само, запихали силой. Утомительный стук колес действует усыпляюще. Кажется, все в вагоне больны. Все страдали. Вся Европа нездорова. Ее собственный картонный чемоданчик, стянутый ремнем, стоит на полу зажатый между коленями. Это все, что у нее есть, хотя на самом делей содержимое чемодана она тоже не может назвать своим. Расческа, зубная щетка. Немного одежды. Администрация помощи и восстановления ООН выдала ей удостоверение личности со штемпелем и отпечатками ее больших пальцев, а также небольшим фото, чтобы она могла пересечь границу Нидерландов. Но для нее это все равно что фальшивый паспорт. У нее больше нет личности — лишь лагерный номер, выколотый на запястье.
Рассматривая размытое отражение в оконном стекле, она обращает внимание, что у нее отросли волосы. Что лицо стало полнее. Темные глаза стали осторожными, взгляд — напряженным. Пока она выздоравливала, ей сровнялось пятнадцать, но осознала она это несколькими неделями позже. Календари давно перестали иметь значение.
Пыхтя, паровоз замедляет ход, и она напрягается, наполняясь пульсирующим предчувствием. Нет, это не радость от возвращения домой — ее колотит страх. Что такое дом, она уже не знает. Ее семьи больше нет. А разве без семьи может существовать дом?
Знакомые виды Амстердама вызывают у нее странное отчуждение. Черепичные крыши, часто поврежденные, заклеенные окна невысоких голландских домов вдоль эстакады. Две башенки и барочный купол собора Святого Николая на фоне грязного неба. Она возвращается в мир, который уже отчаялась увидеть, и все кажется знакомым и пугающе чужим одновременно.
Опустив взгляд, она видит чистую страницу тетрадки. На щеку сползает слеза, но она и не думает ее утирать — лишь с нажимом опускает перо на бумагу, и на ней образуется круглое синее пятнышко, как прыщ. И тут же ручка повинуется и начинает скользить по бумаге.
Анна Франк была лишь заключенной, пишет она. Порождением лагерей. И если она теперь зовется «перемещенным лицом», то не потому, что ее жизнь переместилась — это ее сердце перестало быть ее собственным. Ее душа и все, что раньше составляло ее сущность, тоже переместились.
Сквозь запруженный людьми проход протискивается контролер, нудно выкрикивая следующую станцию: «Амстердам, Центральный вокзал!» Анна вливается в унылый поток пассажиров, торопящихся к выходу. Сердце колотится в груди. Перемещенным лицам в Бельзене выдавали открытки. На одной из таких перед тем, как забраться в кузов британского грузовика, Анна написала записку для Мип, но кто знает, дошла ли она? Слова на бумаге, как и людей, так легко стереть. Люди тоже хрупки. Кто знает, что сталось с Мип? С Беп, Кюглером, Клейманом? Кто знает, что сейчас со всеми?
Поезд проезжает мимо вагонных ангаров и складов товарной станции и подбирается к высокому застекленному зданию вокзала. Затем вписывается между бетонными платформами и останавливается. Она подхватывает чемоданчик за ручку; запах смазки и угольного дыма преследует ее до ступенек платформы и далее в полумрак вестибюля. Шум, отражающийся от перекрытий вокзала, одновременно поглощает и утешает ее. Носильщики толкают тележки с чемоданами. Женщины тащат за собой едва поспевающих детей. Свободные от службы канадские солдаты, освободители Голландии, курят и свистят вслед голландским девушкам в заштопанных платьицах.
В кассовом зале в ряд расставлены столы, а перед ними выстроились мрачные очереди оборванных людей. Трещат пишущие машинки. Бюро социальных услуг Нидерландов пытается навести порядок в хаотичной толпе. Привести в порядок истории отчаяния, печатая их на машинке.
Плотный коротышка-клерк за пишущей машинкой сердито смотрит на бумаги пожилого человека и устало вздыхает: «A-а, очередной еврей. Чудненько. Чего ж тебя не кремировали-то, дядя?» — интересуется он громким, если не сказать грубее, голосом на случай, если старик глуховат. Анна чувствует, как затрепыхалось ее сердце, и испытывает жгучее желание протолкнуться вперед и ткнуть коротышке кулачком в лицо. И она вполне способна осуществить задуманное, но тут кто-то зовет ее по имени: «Анна, Анна! Анна Франк!»
Обернувшись, она, моргая, смотрит на спешащую к ней женщину. Рыжая челка до бровей, исхудавшее лицо, подбородок сердечком, глаза с нависшими веками. «Мип», — шепчет она. И чувствует, как что-то раскрывается внутри.
— Ян, это Анна! — не веря, восклицает Мип. Услышав, как кто-то выкрикивает ее имя на людях, Анна с трудом подавляет желание сбежать. — Ян, это же Анна! — снова вскрикивает Мип, точно в это и впрямь невозможно поверить. — Это Анна Франк! — восклицает она и обнимает ее. — О Анна, подумать только, ты вернулась. Вернулась. Это чудо, — точно молитву, шепчет она.
Объятья Мип пугают Анну. К ней давно уже никто ласково не прикасался, и радость, причиняемая ими, почти убийственна. Многие узники Берген-Бельзена погибли уже после освобождения — не от пуль, а от питательной пищи, которую раздавали «томми». Они умирали с лицами, измазанными шоколадом, консервированным супом и сгущенным молоком. Примерно так же Анна ощущает себя в объятьях Мип. Их так много, что это может убить ее на месте. И Анна высвобождается из объятий.
— О господи, я поверить не могу, — Мип все еще сияет, будто улыбка прилипла к ее лицу. — Мы ходили на станцию каждый день с тех пор, как пришла твоя открытка. И вот ты здесь. Ян! — зовет она.
Высокий долговязый парень с высоким гребнем волос и в круглых, как монетка в десять гульденов, очках спешит из-за столов с потрясенным лицом. На руке у него белая повязка с надписью «Социальная служба».
— Анна? — спрашивает он.
— Ян, ты в это веришь? Это чудо! — снова объявляет Мип, а потом шепчет с явным облегчением: — Мы думали, что потеряли тебя. — Затем она оборачивается, поднимает руку и машет: — Она здесь! Анна здесь!
И Анна тотчас же чувствует, что вот-вот взорвется. Будто она бомба, и этот взрыв снесет крыши с домов и обратит кирпичи в труху. С колотящимся сердцем она видит, как из полосы света от вокзальных окон появляется высокий человек в потертом пальто. Чемоданчик со стуком выпадает у нее из рук, и она бежит ему навстречу, крича:
— Пим!
Он страшно исхудал, стал почти тенью, и поначалу выглядит сбитым с толку и слегка ошалевшим, но тут же его лицо меняется от наплыва чувств, и он кричит с неподдельной болью:
— Моя девочка!
Обхватив руками исхудавшее тело отца, Анна слушает его ликующий голос, а он снова и снова повторяет ее имя:
— Анна, Анна, доченька моя, милая моя, милая Аннелиз.
Это должно было стать мгновением чистого блаженства. Но даже теперь, рыдая в объятьях Пима и ощущая трепет его сердца, она осознает, что ею овладевают какие-то непрошеные, нежеланные чувства.
Приступ ярости сотрясает ее.
13. Скорбь
…потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь.
— Остались мы двое, — говорит отец. Надтреснутым, усталым голосом. От сигареты, зажатой между пальцами, поднимается дымок. Из всех, кто скрывался в Заднем Доме, вернулись живыми лишь она и Пим. — Только мы.
Это подтверждает то, что она уже знает и так, но отцу она этого не говорит. Да и он обращается, похоже, не к Анне, а к зияющей пустоте внутри себя. Его лицо непроницаемо, а глаза смотрят сквозь окно, точно он может видеть страну мертвых, где теперь обитают его жена, дочь и друзья.
Солнце, слишком слабое, чтобы еще немного удержаться на небе, медленно садится. Окна кухни Мип и Яна розовеют от ускользающего света. Анна украдкой оглядывает обстановку. Так странно — и так неправильно — оказаться в жилом доме. Чистые половики и ухоженная мебель. Кружевные куколки с аппликациями-тюльпанами украшают ручки кресел в чехлах, а в коридоре стоит запах мастики для пола. Из недр комода Мип извлекает бутылку хорошего голландского яблочного бренди, и Ян разливает его по стаканам молочного стекла.
— Отто, — называет он по имени каждого из оделяемых, наполняя бокалы. Пим сидит рядом с Анной, обняв рукой спинку ее стула. Бесстрастная маска, которой его лицо было несколько минут назад, сменилось выражением безумного недоверия — буквально сочилось им.
— Мип, — Ян наполняет второй бокал.
— Мне чуть-чуть, — ласково говорит жена.
— А теперь — маленькая госпожа Франк, — объявляет Ян с эффектным жестом, от которого Анне делается неудобно. Сам факт того, что она уцелела в концлагере, делает ее почетной гостьей. Это ее единственное достижение: продолжать дышать, чего бы это ни стоило. Она смотрит, как льется из бутылки золотисто-медовая жидкость. Сообразуясь с перебоями в подаче электричества, Мип зажигает в центре стола парафиновую свечу. И тут воцаряется тишина. Гаснут последние отблески солнца, и комнату окутывает пурпурный полумрак. Пим медлит, потом поднимает бокал, выдавив из себя единственное слово:
— Лехаим!
За жизнь.
Несколько минут спустя он идет в уборную и падает. Слышится глухой стук в коридоре, и Мип кричит:
— Анна! Анна! Твой отец!
Прибывшему через час доктору Мип доверяла — это он давал лекарства для хворавших обитателей Убежища во время оккупации. У него было тревожное лицо потрепанного жизнью старого льва. Мип и Ян смогли поднять Пима с пола и перенести на обитый плюшем диван.
— Помогите мне расстегнуть ему рубаху, пожалуйста, — попросил доктор Мип.
У отца худая цыплячья грудь. Ей кажется, что сквозь прозрачную кожу она видит его бьющееся сердце — голубоватую тень под ребрами. Глаза Пима открыты, но смотрят в потолок невидящим взором, пока стетоскоп прыгает по его груди — точно доктор играет им в шашки.
Внезапно Анне не хватает воздуха. Беспощадный ужас выжигает кислород, и ей необходимо выбраться из комнаты. Бежать на улицу, под грязный белый свет одного-единственного фонаря. Кулаки сжаты, тело напряжено, она тяжело дышит, борясь с порывом бежать и бежать, пока хватит сил. Анна садится на корточки, привалясь к стене и свернувшись в клубок.
— Ты должна понимать, что я не могу ему сказать, — говорит она.
Не можешь?— Марго сидит рядом в лагерных сабо и грязных лозмотьях.
— А ты не видишь? Он так ослаб. Если я ему скажу, — говорит Анна, — если я ему скажу, это убьет его. Сердце не выдержит.
Дверь квартиры открывается, и Марго исчезает. Доктор выходит, и Анна вскакивает на ноги.
— Как он?
В ответ доктор хмурится. Интересно, у него всегда такое выражение, какие бы новости ни приходилось сообщать?
— Ваш отец скоро поправится, — отвечает он.
— Но что с ним?
— Что с ним? — Он пожимает плечами и забирается на древний велосипед «Локомотив».
— Сердце, да?
— Сердце? Нет, — снисходит до нее врач. — Я бы сказал, что это нервы. Приступ тревоги, как говорится. Я дал ему успокоительное, чтобы он поспал. Ваше имя Марго или Анна?
Анна напрягается:
— А что?
— Просто он звал этих двух. Вот я и интересуюсь, — отвечает врач.
Она сглатывает:
— Анна.
Кивок.
— А теперь бегите к отцу, лекарство скоро подействует.
Оказывается его перенесли в крошечную комнату у гостиной и накрыли одеялом, из-под него торчат худые ноги в носках.
— Анна, — сонно говорит он. Губы складываются в улыбку, но глаза уже слипаются. Он подает ей руку.
— Прости, — опускаясь на колени, она берет его костлявую ладонь.
— Простить? За что? Это мне бы просить прощения за твое подпорченное возвращение.
— Ты ничего не испортил, Пим!
— Свалился, как старое дерево…
— Доктор сказал, что ты поправишься.
Но Пим не слышит. Он смотрит ей в лицо с выражением горькой благодарности.
— Какое чудо, что ты со мной. Красный Крест… — он вынужден сделать паузу, прежде чем закончить: — В списках Красного Креста вы с Марго значились умершими. Обе, — он умолкает и поджимает губы. — Отправились в общую могилу с тысячами других. — Его лицо искажается болью, точно он представляет себе, как от него уносят тела его дочерей, уносят навсегда. Он с шумом выдыхает сквозь зубы. — Я жил с этим четыре месяца. Чувствовал себя получеловеком. Но потом, — продолжает он, — подоспели списки Регистрационной комиссии. Списки выживших И там было твое имя. Моя Аннеке. Живая. — Он качает головой. — Я был потрясен, но в то же время окрылен, унесен в небеса. Ты снова со мной. Мог ли я верить в это чудо после того, как узнал, что тебя больше нет? Я никогда не был особенно религиозен, ты ведь знаешь, Аннеляйн. Но случившееся я иначе, чем Божьим промыслом, не назову.
Гневный укол в сердце. Божий промысел? Но не успевает она проронить и слова, как видит, что лекарство сработало и Пим засыпает. Его дыхание становится ровнее.
Торшер загорается — снова дали электричество. В столовой Мип держит тарелку, на ней черный хлеб и сыр с тмином. Анна жадно ест и видит на лице Мип смесь ужаса и сочувствия.
— Боюсь, сыру уже не осталось, — извиняется она. — Много чего еще нет, хотя мы уже не под немцами. Но есть немного супа, я могу подогреть. Налью тебе чашку.
Анна смущенно дожевывает хлеб с сыром, смотрит в тарелку. Убедившись, что Мип завозилась на кухне, заталкивает в рот последний кусок хлеба, а корочку сует в карман кофты.
— Мяса нет, — сообщает Мип, возвращаясь с суповой миской, — но мы справимся.
Точно перевод девиза Нидерландов: «Я выстою».
Анна берет ложку и начинает есть, стараясь не спешить. Но это нелегко. Она слышит, как громко чавкает, но ничего не может с этим поделать. Лагерная привычка. Есть еда — съедай немедленно. Когда миска пустеет, она задерживает дыхание и смотрит прямо перед собой. У окна стоит французский секретер ее матери, некогда красовавшийся в углу спальни Анны и Марго в Мерри. Такой же, как и всегда. Утонченная изысканность лакированного красного дерева в кружке света от лампы, не тронутая войной и оккупацией, совершила временной скачок и материализовалась здесь, на ковре Мип. И это разбивает ей сердце.
— Мип, у тебя не найдется сигареты?
Проходит мгновение — Мип должна переварить это. Анна Франк курит? Потом говорит:
— Кажется, у Яна в ящике стола. Сейчас. — И тут же возвращается с коробкой серных спичек, черной эмалированной пепельницей и пачкой сигарет «Куинз Дей».
— Помнишь? — спрашивает Мил.
— Их сбрасывали англичане, — отвечает Анна.
— Возможно, они немножко выдохлись.
Не важно. Анна зажигает спичку и быстро затягивается. Почувствовав горечь в горле, она вздыхает.
— Спасибо, Мип. Я знаю, сигареты дорогие.
Мип пожимает плечами. Дорогие — в сравнении с чем?
— Все остальные умерли, — говорит Анна. — Все, кто прятался, остались только Пим и я. Так ведь?
— Да, — тихо, но без притворства отвечает Мип. — Все так.
Анна кивает. И расспрашивает о Беп. О Кюглере. О Клеймане.
Мип поднимает брови.
— Мы все уцелели, так или иначе, — отвечает она, точно Анна спрашивает о потерпевших кораблекрушение. — Мы с Беп старались удержать контору на плаву. Контракты нужно было выполнять, и мы чувствовали: надо делать все, что в наших силах, чтобы фирма продолжала работать. Но тяжелее всех пришлось господину Кюглеру и господину Клейману. После того ужасного дня, когда явилась Зеленая полиция, их отправили в трудовой лагерь. Страшное место, но оба вернулись целыми. Так что теперь все на месте, включая твоего отца. Удивительно, право.
— Он все еще ходит в контору? — хмурится Анна. Кажется, в ее голосе звучит раздражение, чего она не хотела.
Но Мип его не слышит — или делает вид.
— Каждое утро, — отвечает она. — Хотя было непросто. Дела идут неважно. К тому же есть некоторые сложности, и с ними нужно разобраться. Обманывать немцев во время оккупации оказалось делом непростым — надо было убедить их, что евреи больше не владеют фирмой. Все запуталось, и теперь надо бы это распутать.
— Так Пим сидит за столом и роется в бумажках? — спрашивает Анна. — Сидит себе на телефоне, словно ничего не случилось?
Отчего она так рассердилась?
Мип снова пожимает плечами:
— А ты бы что делала на его месте, Анна?
— Что я бы делала на его месте? — Анна хмурится, удивленно раскрыв глаза. — Кричала, стучала кулаками, крушила оконные стекла… В общем, Мип, я бы бесилась.
Мип выдыхает.
— Вот как, — говорит она. — Бесилась. Ты же знаешь, Анна, твой отец не такой.
Анна неожиданно открывает глаза. «Марго!» — зовет она вслух. Сердце колотится в груди, тело сковало холодом. Моргая от забрезжившего утреннего света, она трясет головой и возвращается в реальность. Одежда липнет к коже. Одеяло сползает на пол. Пим сгорбившись сидит на стуле в паре шагов от нее и дремлет, слегка кивая головой в ритме храпа. Вот он начинает ерзать и морщится, точно его ущипнули. Бледное лицо залито дневным светом, пробившимся в окна. Свой цвет сохраняют только красноватые мешки под глазами. На Пиме застиранная пижама в линялую бело-голубую полоску и фланелевый халат, который ему велик; ноги засунуты в поношенные кожаные шлепанцы. Она снова моргает. Вокруг тишина, точно в комнате никого нет.
— Пим! — произносит Анна чуть громче, и он, вздрогнув, приходит в себя, глядя на нее с выражением того же отчаяния, которое она чувствует в собственной груди.
— А! — Он втягивает воздух в легкие. — Ты не спишь.
Анна садится на кровати, опускает ноги на пол и проводит рукой по волосам.
— Тебе разве не надо лежать? Доктор же… — говорит она.
— Он велел отдыхать, ну я и отдыхаю. Не беспокойся. Со мной все в порядке. Просто перенервничал, бывает.
Анна смотрит на отца, и он отвечает ей неуверенной улыбкой:
— Ах, моя Аннеляйн. Как это удивительно — просто смотреть на твое лицо. Как чудесно, что ты вернулась.
Но Анна качает головой. Волосы падают ей на лицо.
— Мип сказала, что в один прекрасный день после освобождения ты просто появился у нее на пороге.
Пим кивает: да, все так и было.
— Да. Путь из Польши был долгим. Русские освободили Аушвиц еще зимой, но собраться домой я смог лишь в мае. Пришлось добираться до Одессы, а потом морем до Марселя. Там требовались французские документы. Карта репатрианта и прочая чепуха, — он отмахивается от воспоминаний. — В общем, до Амстердама я добрался только в июне. Конечно, в квартире на Мерведеплейн давно жили другие люди — но и не будь их там, я бы не смог туда вернуться. Жить там. Мне ничего не оставалось, как прийти, точно нищему, к Мип. Они с Яном приютили меня. Мы с тобой им многим обязаны, Анна.
— Как тебе это удалось, Пим? Ну… — Она так и не нашла слов. Но отец, кажется, понял.
— Как я уцелел в Аушвице? — Его липо стало пустым. — Как? Я много раз себя об этом спрашивал. И ответ всегда был один и тот же, — сказал он, приподняв брови. — Это сделала любовь.
Анна пристально смотрит на него.
— Любовь и надежда. Любовь к семье и надежда, что я ее увижу в конце концов. Полагаю, потому и выжил. — Он пожал плечами. — Вот и весь ответ.
— Мне говорили, — начинает Анна и, хотя произносить следующие слова было больнее, чем протаскивать через горло острый шип, она продолжает сдавленным шепотом: — Мне говорили. Говорила в Берген-Бельзене женщина, которая знала маму. Что мама умерла в Биркенау, в лазарете. От голода.
Отец едва заметно кивает.
— Да. И мне говорили то же.
— Она прятала свой хлеб для нас с Марго.
— Она любила своих девочек, — говорит Пим. Но что-то в его голосе дает понять, что он не хочет продолжать разговор. — А теперь пошли, — говорит он, резко поднимаясь со стула. — Выпьем по чашке чаю. — И, подходя к кухне: — Завтра ты переберешься в комнату для шитья. Думаю, молодой девушке нужно иметь возможность уединиться.
— Но там ведь твоя кровать, Пим. Ты где будешь спать?
— Я? О, не беспокойся за старика. Тут в стене есть раскладная койка, на которой легко уместится такой мешок с костями.
Так и случается. Тем же вечером Анна переносит свой чемоданчик в комнату для шитья. Крошечную: в четырех стенах не продохнуть, но Анне она видится вполне роскошной. Никогда в жизни у Анны не было собственной комнаты. Закрыв дверь, она чувствует успокоение: так и есть, уединяться необходимо. В то же время это тихий омут. Куда уведет ее в этом уединении подмененное сердце? Открыв чемоданчик, она извлекает оттуда контрабанду. Тетрадь в картонной обложке с самой дешевой в мире бумагой и авторучку, наконец согласившуюся помогать хозяйке.
Интересно, не поглотит ли ее собственное уединение. В укрытии она, бывало, бежала к кровати Пима, заслышав гул британских истребителей или испугавшись собственных снов. Но теперь это невозможно. Когда одиночество накроет ее, ей остается тонуть в нем.
Тогда-то я и думаю о своем дневнике, пишет она в своей тетради.
Конечно, он утрачен. Анна вспоминает разбросанные по полу листки в день ареста, но в то время она не понимала смысла того, что видит. В тот миг вообще ничего не было понятно. В Убежище проникли гестаповцы, и все обречены. Потрясение оказалось столь ужасным, что даже драгоценный дневник утратил для Анны всякое значение. Годы работы превратились в клочки бумаги — стоило ли убиваться? Лишь когда их привезли в лагерь Вестерборк в Дренте, она начала ощущать потерю. Она помнит это сейчас, пишет Анна: так помнят лучших друзей, утраченных навсегда. Но разве это не каприз — переживать из-за какой-то вещи? Ей бы плакать по матери, по Марго. Горевать по Петеру, его родителям и даже вредному старикану господину Пфефферу.
Но когда она думает о них, в ее глазах нет слез. Что это говорит о ней, об Анне Франк, — даже плакать она может только о себе?
И выводит на странице: «Пожалуйста, не отвечай на этот вопрос».
Когда Анна начинает прислушиваться и задумываться, ей открывается вот что: жители Амстердама считают, что подлинные выжившие — они сами. Перенесшие пять лет немецкой оккупации. Тиранию СС, Зеленой полиции и коллаборантов из Национал-социалистической партии. Потерю велосипедов, радиоприемников, семейных предприятий. Потерю сыновей, мужей и братьев, отправленных в трудовые лагеря. Голодную зиму, когда питались накипью на молочных кастрюлях и жидкой похлебкой на переполненных благотворительных кухнях. А когда забаррикадировали подступы к городу, когдамофыперекрыли газовые трубы и прекратился подвоз продовольствия, когда закончились хлеб и свекла, они выживали, отваривая луковицы тюльпанов на кострах. Когда же закончились и луковицы, они теряли друзей, родных и младенцев, гибнущих от голода. И уж точно они были не готовы сострадать кучке тощих евреев, бормочущих о вагонах для скота, газовых камерах и Бог знает каких еще зверствах. Кто может в такое поверить? Кто захочет в такое поверить?
Она ходит по улицам, все еще ощущая на себе желтую звезду Давида, нашитую на грудь — пусть ее и не видно в зеркале. Многие магазины все еще заколочены, а в тех, что открыты, мало что можно купить. Даже на Калверстраат в витринах выставлены пустые коробки и упаковки, под которыми красуются надписи: «НЕТ В ПРОДАЖЕ». Вонделпарк поредел: деревья спилили под корень и разрубили на дрова — согревать дома замерзающих горожан. Нет резины для шин, нет сахара, чтобы подсластить жидкий чай и безвкусный кофейный суррогат, нет животного масла, нет цельного молока — да и остального негусто. Но зато есть острая нехватка немцев. Вот уж от чего никто не страдает.
В День освобождения по мосту Берлагебруг в Южном Амстердаме прошли канадские бронетанковые колонны — по тому самому мосту, по которому пять лет назад грохотали бронетанковые колонны вермахта. Анна встретила освобождение на койке госпиталя в Бельзене, пытаясь осознать собственную свободу, но с тех пор она успела увидеть в кинохронике грохочущие танки Черчилля, украшенные цветами. Улыбчивые, рослые, мощные как дубы канадские солдаты, все еще в саже после сражений, обнимают восторженных голландских девушек. Когда показывают ликующих или рыдающих амстердамцев, размахивающих флагами или бросающих ленточки, она лишь мрачно молчит.
За многие недели со времени возвращения в мир живых она заново научилась важным мелочам. Покупать хлеб в булочной по соседству, не отламывая тут же кусок, чтобы запихнуть его в рот. Не стараться мысленно расставить очередь на трамвайной остановке по пять человек.Fünferreihen!По пять рассчитайсь! Любой лагерник знает основную единицу измерения заключенных. Это вопрос жизни и смерти.
Аушвиц-Биркенау убавил запас немецких слов Анны до самых основных. И даже теперь, вернувшись в Амстердам, она не может выкинуть из головы словарь Ада.Lager. Не концлагерь, а просто «КЛ», Ка-Эль.Blockführerin, староста барака — зверь в женском обличье и униформе СС. Заключенный, который повторяет эти зверства — капо. Крема — один из пяти крематориев Биркенау, призванных сжигать горы трупов после работы газовых камер. Перекличка заключенных — несколько часов под проливным дождем, леденящей снежной крупой или метелью — зоветсяAppell. Appell! Appell! Appell!— все еще орут в ее мозгу капо.Appell! Appell!Пошевеливайтесь!
Утро. Солнце поднимается в чистое безоблачное небо. Окно ее комнаты выходит на узенький мощенный булыжником проулок, похожий на свалку. Шлак, мотки проволоки, какие-то запачканные сажей запчасти, ржавая плита, старый холодильник, разбитый унитаз. С кухни доносятся голоса, и она слышит стук в дверь. Мип приносит ей чашку дымящегося чая. Добрая Мип. Надежная Мип: оделась на работу в платье лавандового цвета, туфли без каблука, никаких украшений, лишь немного помады.
— Папа завтракает, твоя тарелка греется в духовке, — говорит она Анне. А потом, с осторожностью: — Полагаю, ты сегодня пойдешь с нами. В контору.
— Пим считает, что мне нужно чем-то занимать свою голову, пока он не подыскал для меня школу.
— Отличная мысль, правда? — спрашивает Мип, но Анна молчит в ответ, так что ей приходится самой заполнять словами пустоту между ними. — Ладно, мне пора, — говорит она сама себе. Но медлит. — Прости, комната очень мала. — Она обозревает тесную конуру. — А может, приклеишь фотографии кинозвезд, как раньше? — предлагает Мип. — Всяко поживее будет.
Но Анна может лишь пялиться на стены, поглощая их пустоту.
— Можно. Хорошая мысль. — Но в ее голосе нет ни капельки убежденности.
Заглянув на кухню, она обнаруживает долговязую фигуру Пима. Сидя в одиночестве за столом, он поглощен какой-то толстенной книгой; в его руке застыла вилка. На лбу — тонкая сосредоточенная морщина. В Убежище Пим читал ей вслух любимого Диккенса на языке автора и при помощи изрядно потрепанного голландско-английского словаря.
В Аушвице мужчин его возраста сразу же отправляли в печь, разве нет? Мысль о том, что он не сможет уцелеть, укоренилась в ее мозгу. Но что-то в отце помогло ему дожить до освобождения. Неужели любовь и надежда, как утверждает сам Пим, — или же безошибочные инстинкты выживания Отто Франка? Она исподволь наблюдает за отцом. А потом выскальзывает из кухни, ничем не выдав своего присутствия.
Мать велела им каждый день находить что-то красивое.
Им — Марго и Анне. Что-то красивое каждый день. Это было, когда ливень превратил женский лагерь в Биркенау в болото. Промокшие насквозь, они работали — перетаскивали куски битого цемента, — и когда Анна упала, капо крепко избил ее резиновой дубинкой. Каждый день ищите что-нибудь красивое, велела мать. Марго восприняла это как урок. Задание: найти что-нибудь красивое. Анна же завязала из слов матери последний узелок надежды. В тот вечер в бараках, рассматривая синяки от побоев, она нашла красоту в их цвете: точно букет фиалок.
Ищите красоту каждый день — и выживете даже в Биркенау.
Вот только не всем удалось. Только Анне.
Волосы так быстро отрастают, они уже достигли шеи. Зеркало говорит: на ней уже не полосатые лагерные кишащие вшами лохмотья, а человеческая одежда. Красное суконное пальто, лишь немного потертое по низу подола. Юбка и блузка. Настоящее нижнее белье. В зеркале мелькает чья-то тень. Из-за ее плеча на ее отражение смотрит Марго. Даже после смерти сестра не перестает кашлять — глубоко, надрывно. На ней — то же самое, в чем их последний раз фотографировал в Убежище Пим: вязаный свитер с коротким рукавом, подарок Беп, и зеленая эмалевая заколка для волос — на день рождения мама сама заколола ей волосы старшей дочери.
На твоей блузке пятно, не удерживается от замечания Марго.
Анна хмурится. Рассеянно трет большим пальцем бледное пятнышко.
— Не важно, — отвечает она.
Не важно? Можно ходить замарашкой?
— Это просто пятно. Не важно.
Правда? Думаешь? Помнишь, что нацисты звали евреев «грязными»?
— Так что, мое пятно — пятно на всем еврействе? Это от отбеливателя.
Я просто говорю, что по одному человеку судят всех.
— Мамина дочка, ты смотри, — замечает Анна и тут же вглядывается в отражение сестры. — Может, лучше бы это была ты, — шепчет она.
Марго встречается с ней взглядом из-за тонкого зеркального стекла.
— Я вижу, как на меня смотрят, — выдыхает Анна. — Искоса, из-за плеча, словно на пустое место, где должна быть ты. Ты хотела стать медсестрой, Марго. Ехать в Палестину принимать роды. А что мне делать со своим будущим? — спрашивает она, но ответа не слышит. В дверь стучит отец, и Марго исчезает.
— Анна? Можно?
— Да, Пим, — отвечает она и смотрит, как отражение Марго сменяется его отражением. На Пиме широкополая фетровая шляпа с заломом на тулье; поля отбрасывают тень на глаза. После освобождения из Аушвица отец превратился в бледную тень себя прежнего. Желтовато-серый плащ висит на нем, точно мешок. Усики и венчик волос над ушами ухожены и подстрижены, но почти полностью поседели. Он пристально рассматривает себя в зеркало, встретившись взглядом с Анной, отчего та, смущенная, отворачивается.
— Ну что! — нарочито бодро произносит он. — Мы готовы идти на работу? — Работа. Над воротами Аушвица висела легендарная, отлитая в железе, надпись: ARBEIT МАСНТ FREI. Труд освобождает. Но не тот, рабский, от которого разбиваешь в кровь костяшки пальцев. Не копать траншеи в склизкой грязи и не таскать неподъемные камни. Труд в конторе. Разбирать слова, напечатанные Мип на машинке. Раскладывать документы по папкам в доме на Принсенграхт; все это время надстройка, где они спасались отмофовдва с лишним года, свободна. Укрытие, некогда давшее им жизнь, теперь пустует. Она вспоминает бугристую койку, на которой спала, шаткий столик, за которым писала. Коллекцию снимков голливудских знаменитостей: Ширли Темпл, Джойс Вандервен, Джинджер Роджерс: все это часть тайной цитадели над складом со специями. Часто ей казалось, что она живет в клетке. Она, девчонка, обожающая блеск и болтовню. Мальчишек, кататься на велосипеде и на коньках и плавать. Свободу и солнце.
— Я потеряла все, Пим. Все, что можно было потерять.
Их отделяет биение сердца. В безвоздушном пространстве.
— Аннеке. — Отец произносит ее имя, точно это свинцовый груз, и качает головой, рассеянно глядя перед собой. Дышит он прерывисто. И тщательно подобранная маска на лице морщится. — Я могу лишь представить, — начинает он, — как вы с сестрой страдали. — И опускает глаза: отражение перестает смотреть на нее. — Одни. Без матери, без меня. — Отвернувшись, утирает слезы. — Ты такая сильная. Мне бы учиться у тебя.
Анна не сводит с него глаз. Все тело напряжено.
— Вот что я хочу сказать, — говорит он дрожащим голосом, — это важно… — Пим откашливается. — Горе. — Он словно выстрелил этим словом, но улететь ему не дал: — Горе — это нормально. Естественно. Но нельзя позволять ему сломить нас. Бог дал нам жизнь, Анна. И не нам знать, с какой целью.
Анна стоит неподвижно, но чувствует, как закипает внутри.
— Ты думаешь, — говорит она, четко произнося каждое слово, — ты думаешь, это был Бог?
Отец моргает.
— Думаешь, — повторяет она, — это Бог дал нам жизнь?
— Анна, — пытается перебить ее отец, но она не дает ему этого сделать.
— Если жизнь нам дал Бог, Пим, то где он был в Биркенау? — вопрошает она. — Где был Бог в Берген-Бельзене?
Отец поднимает ладонь, точно желая отгородиться от этих слов.
— Аннеке.
— Единственное, что дал нам Бог, Пим, — это смерть. — Внутри нее бушует ужас. — Бог дал нам газовые камеры. Дал крематории. Вот Его дары, Пим. И вот это, — объявляет она, открывая зеркалу запястье. — Вот она, Божья отметина! — В зеркале отражается несмываемый синий номер. А-25063. Порой ей еще чудится укол татуировочной иглы, навеки впечатавшей в кожу чернила. Отвратительная сцена. Женщина в полосатой робе с зеленым треугольником управляется с иглой. В то, что это происходило с ней, невозможно было поверить. — Бог отобрал у нас жизнь, Пим. Украл, как вор.
Отец лишь ритмично кивает, зажмурив глаза. Открыв, начинает хватать ртом воздух, точно только что едва не утонул.
— Да, Аннеке, — говорит он. — В то, что нам дарована жизнь, невозможно поверить. Что мы — ты, я — выбраны жить, а многие умерли. Это совершенно невозможно осознать, но именно в это мы должны верить. Раз уж нам выпало выжить.
Анна молчит в ответ.
Светлым и колючим, как стекло, морозным утром они идут в контору. Отец быстрым шагом направляется к трамвайной остановке. В его руках портфель из искусственной кожи, подаренный Мип и ее мужем Яном взамен прежнего, украденного Зеленой полицией. Быстро и безмолвно они идут по Ваалстраат к широкой улице: некогда она звалась Зёйдерамстеллаан, а теперь это улица Рузвельта, Рузвельтлаан: новое имя начертано на большом деревянном указателе. Людей много, они идут быстрым шагом, свойственным голландцам, но многие — с опущенной головой.
Фирма Пима пережила войну при помощи бюрократических ухищрений, так что сейчас, вернувшись из Аушвица истощенным и измученным, он все еще может продавать домохозяйкам пектин для варенья, а мясникам — специи для колбас. Продажи резко упали, но Пим не унывает. Нет, не таков Пим. Может, еще не созрел урожай фруктов, но специи нужны всегда, и в любом случае со временем экономика должна пойти в рост. Еще годик. Или два.
— Мы же переживем еще год-другой, как думаешь? — спрашивает Пим, но ответа не ждет. — Еще годика два — это не так уж долго.
На трамвайной остановке стоит толпа. Многие трамвайные маршруты снова работают. Новое транспортное управление смогло отыскать достаточное количество вагонов в приличном состоянии, чтобы запустить ограниченное, только утром и вечером, движение. Правда, трамваи переполненны и едва ползут. Трамвай тринадцатого маршрута с лязгом останавливается. Анне и Пиму приходится протискиваться внутрь, но работать локтями в лагере учится и стар и млад, так что она даже находит мрачное удовлетворение, распихивая пассажиров, набившихся в вагон. Тело привыкло к тесноте вагонов для скота и барачных нар: оно обмякает, становится бескостным. Не сопротивляется нажиму. Мысли, точно камни, неподвижно лежат в голове. Она бездумно вдыхает запахи нечистых тел.
Пим начинает вещать на тему еды. Как она подорожала.
— Мип и Ян очень щедры к нам. Но цены взлетели. Взять хотя бы бобы, простые бобы! Конечно, когда господин Клейман решит, что дела достаточно хороши, чтобы я снова мог получать жалованье, я все возмещу. Но до этого нужно себя ограничивать в еде, это справедливо.
Анна не отвечает. Просто бездумно смотрит на проплывающие мимо фасады высоких домов с искусной отделкой. Терракота с полосами цвета охры или белого горностая, точно королевская мантия.
Должно быть, это память тела. Ступни помнят стук рельсов под ногами. Спрессованное человечество. Вдруг она заново переживает путь в Берген-Бельзен: с ней Марго, уже без матери. Смрадное зловоние товарного вагона, холод и боль внутри. Они с Марго прижались друг к дружке; лицо сестры липкое от слез. В Биркенау мужчин отделили от женщин, и теперь они были совершенно одни. Но мать, раскисшая было от отчаяния, неожиданно воспряла духом. Стала львицей, защищающей своих дочерей и заботящейся о них, хотя ее собственное тело ветшало день ото дня от голода и усталости. Анна была потрясена тем, как стала гордиться матерью. Какую любовь ощущала. Но теперь мама так изнемогла, что ее отправили в женский лазарет, так что после селекции эсэсовскими врачами Марго и Анну одних затолкали в товарные вагоны, чтобы отправить в глубь Германии.
Мы снова увидим ее, твердила Анна сестре. Когда все закончится, мы снова будем вместе.
Но, уже произнося эти слова, она в них не верила. В глубине вагона женщина хрипло читала кадиш. Молитву по мертвым. Ритм ее голоса сливался со стуком колес, и Анна знала: маму они больше не увидят.
Сойдя с трамвая, Анна спешит за тонкой, точно карандаш, отцовской тенью вдоль канала, текущего между высокими узкими кирпичными фасадами старинных купеческих домов. Улица обрамлена металлическими тумбами с тремя крестами св. Андрея. Маленькие амстердамцы — так их зовут.Amsterdammertje. Когда Анна и Марго были маленькими, они любили играть в догонялки вокруг этих столбиков, притворяясь, что это зубы гигантского дракона, который намерен их съесть. Вспоминается, точно сказка, а не случай из жизни.
Всю дорогу Пим не умолкает, постукивая пальцами по циферблату часов. Она подметила, что, когда они остаются вдвоем, отец заводит разговор о чем угодно: о расписании общественного транспорта, о скудности поставок специй и о цене ингредиентов-заменителей. В глотке у Анны заворочалось что-то отвратительное на вкус.
— Я не могу, Пим.
— Аннеке, прошу тебя. Все в порядке. Всего лишь старый дом. Как только попадешь внутрь, все станет хорошо.
Но Анна качает головой:
— Нет. Нет. Не пойду.
— Анна, — ласково говорит отец. — Подумай о наших друзьях. О том, как хорошо они о нас заботились, когда мы скрывались. Подумай о Беп, о господине Кюглере, я уже не говорю о Мип. Все они ждут тебя. Они так рады, что ты вернулась! Ты ведь не хочешь их разочаровывать, правда?
Анна смутно глядит в пустоту, точно их разочарование вот-вот материализуется в воздухе. На самом деле она боится: стоит ей войти в контору, они тут же почуют смерть.
— Ну что, идем? — спрашивает отец.
Она неохотно кивает.
— Вот и умница, — говорит Пим. — Вот это моя Аннеке.
Прошлой ночью прошел дождь. Настоящий ливень стучал по окнам и черепичной крыше. Но утро ясное и морозное. От солнечного света фасады домов превратились в четко очерченный рельеф на фоне синего, отмытого ливнем неба. Аккуратные кирпичные фасады в пастельных тонах впитывают солнце, как краску. Завитки и лепнина уцелели и спустя триста лет.
Ближе. Они все ближе подбираются к последнему знакомому ей дому. Проходя по изогнутому мостику через Лелиеграхт Анна чувствует тошноту, и под брань проезжающего велосипедиста ее рвет прямо в грязь зеленоватой пеной. Пим спешит к ней и подает платок — отереть рот.
— Еще чуть-чуть. Несколько минут, — говорит он. — Дыши глубже, — велит он, и она повинуется. — Ну, готова идти?
Анна сглатывает. И снова кивает, хотя прекрасно знает, что не готова. Спустя несколько минут отец замедляет шаги и достает из кармана плаща ключ. Анна подходит к краю пешеходной дорожки и замирает. Проносящиеся велосипедисты бранят ее, но она не обращает на них внимания. Перед потертыми, выцветшими деревянными дверьми ее ноги оставливаются и отказываются идти дальше. В фасаде дома 263 на Принсенграхт нет ничего особенного. Он скромен, без украшений. Дощечка с адресом на месте. Названия фирм написаны на одной из дверей прописными буквами через трафарет. Дыра, пробитая взломщиками, когда они были в Убежище, закрыта доской. Она смотрит в пустоту, пока Пим открывает дверь. Потом поднимает глаза.
Доносится чистый звон колокольни Вестерторен. Тот самый звон, отсчитывавший время заточения. Она привыкла полагаться на ее надежность, пока немцы не сняли с нее колокола и не переплавили на бронзу. В солнечное утро, когда их арестовывали, колокольня молчала, пока их грузили в кузов темно-зеленого армейского грузовика. Когда увозили восьмерых «залегших на дно», колокол по ним не звонил. Гестапо объявило награду за скрывающихся евреев. Семь с половиной гульденов за голову — половина недельного жалованья среднего рабочего, хотя Мип рассказывает, что к концу войны сумма выросла почти до сорока — всем, кто хочет рассказать сплетню или выболтать тайну. Анна отвлеченно подумала о тех, кто их выдал. Сколько они получили? Были ли это знакомые? До этого мгновения ей казалось, что они обречены, что такой исход неизбежен. Впервые она задумалась о том, какие мотивы двигали предателем. Но тут ее мысли делают скачок, как часто бывает в эти дни. Отец, открыв дверь на высокую лестницу, озабоченно вглядывается в ее лицо:
— Аннеке?
Анна пристально смотрит на невероятно крутую лестницу, поднимающуюся от двери, и задает вопрос, тем более ужасный, что говорит она будничным тоном:
— Когда ты думал, что я умерла, Пим, ты чувствовал облегчение?
Отец дергается как от пощечины.
— Анна, — больше он ничего не может сказать. Она рада, что причинила ему боль — словно эта рана пусть чуть-чуть, но все же станет возмещением за ту боль, что пережила она сама.
— Я думаю, что некоторое облегчение ты почувствовал. Со мной ведь всегда было трудно. Разве не проще бы все обернулось, если бы вместо меня выжила Марго?
Отец продолжает смотреть на нее с нескрываемой тревогой:
— Анна, как ты можешь такое говорить!
Но и Марго, похоже, интересен ответ на вопрос Анны: она материализуется у открытой двери, одетая в пастельно-голубую сорочку, которую часто носила в Убежище. Мама перешила ее, чтобы она пришлась сестре впору — Анна страшно завидовала, ведь все знают, что этот оттенок на ней смотрится куда лучше, чем на Марго. И старается простить сестру за то, что теперь его носит она.
— Это же правда, Пим?
Отец подходит к ней вплотную. Какое-то время сверлит ее взглядом, стискивая ручку портфеля, а потом резко поднимает вверх палец.
— Никогда не говори так, — требует он. В его глазах смесь испуга и гнева. — Не смей больше задавать этот вопрос. Ты меня слышишь, Анна? Не смей!
Анна встречается с ним взглядом, чувствуя лишь пустоту. Гнев отца утихает, глаза полнятся жалости. Он обнимает ее с такой силой, что ей становится трудно дышать — и она медленно обнимает его в ответ. Он пахнет одеколоном. Коротенькие волоски на его щеке колются — бритва была тупой. Сквозь плащ она чувствует, какой он костлявый. Марго не сводит с нее вопросительного взгляда: когда Анна скажет ему правду.
Дом номер 263 по Принсенграхт тоже пострадал от долгой войны. Краска облупилась. Слои лака на дверях сошли за пять лет голландской погоды и пять лет — немецкой оккупации, когда было не достать ни краски, ни лака. Она ждет, что отец войдет в здание первым.
— Им не терпится увидеть тебя. Просто не терпится, — уверяет он, когда они поднимаются по крутющим голландским ступенькам и папа превращается в Законченного Оптимиста. Он открывает дверь: на матовом стекле написано большими буквами КОНТОРА. Анна слышит, как скребут по полу отодвигаемые стулья и раздаются радостные голоса. Господин Кюглер выскакивает из-за своего стола в нише просторного светлого помещения и спешит к ним. Высокий, с покатыми плечами, похожей на горшок головой и нескрываемо печальным взглядом. Он берет ладонь Анны в свои, пожимает и целует в щеку, точно племянницу.
— Так чудесно, — прочувствованно говорит он. — Чудесно. — Анна подавленна. Но тут она видит Беп. Милую Беп. Она исхудала, лицо заострилось. Беп робко обнимает Анну, выдавливая из себя дрожащую улыбку, ее глаза за стеклами неизменных очков широко раскрыты. Это приводит Анну в замешательство. Неужто она теперь являет собой столь страшное зрелище, что даже подруга испугалась, взгянув на нее? С другой стороны, искренние объятья Мип до сих пор так пугают, так по-матерински тревожны, что она предпочитает отмахнуться от этих мыслей. Через высокое немытое окно проникает пыльный свет, исчерченный полосами липкой ленты, которой заклеивали стекло, чтобы уберечься от осколков после взрыва бомбы. Комната пахнет чугунной плитой в углу — угля так мало, что она только шепотом намекает на тепло.
Все это время Пим стоит поодаль, сжимая портфель и не снимая фетровой шляпы и мешковатого плаща, в которых смахивает на пугало. Он одобрительно улыбается, но при первой же возможности быстро удаляется в свой кабинет дальше по коридору, за ящик с углем. Неловкий момент: Мип усаживает Анну за стол и дает указания, как сортировать кипу бумаг. Конторская работа после Аушвица. Сухие подробности. Анне нужно напрячься, чтобы сосредоточиться. Право, лучше разбирать грязные аккумуляторные батареи, липкие от оксида серебра. Или выливать ведро с барачными нечистотами. А это слишком чистая работа. Она повторяет указания Мип, и та кивает.
— Да. Все правильно, — с явным удовлетворением произносит она.
На мгновение Анна ловит взгляд Беп, но та быстро опускает глаза.
В течение дня Анна шуршит бумажками. Интересно, тот, кто их предал, тоже работал на фирме — а может, и теперь еще работает, и его имя, отпечатанное на машинке вот на этих самых листках, которые она раскладывает по столу, смеется над ней? Может, и да, может, и нет. Она сортирует счета, раскладывая их по стопкам. Но затем теряется в приглушенном свете из грязного окна. В отличие от немцев, голландцы не используют жалюзи. Они предпочитают открытые окна, которым есть что сказать миру. Честным гражданам нечего скрывать, им не нужно зашторивать окна. Но грязный налет оккупации сделал непроницаемыми и голландские окна.
Не спеши так, ошибок наделаешь, — велит Марго.
Анна не обращает на нее внимания.
Я уверена, вот с этими счетами ты напутала.
Услышав жалобное мяуканье, она смотрит вниз и видит тощего черного кота.
— Муши! — в полном изумлении восклицает Анна, хватая изящное маленькое тельце жестом, полным отчаянного желания. Котик Петера, живой — живой. — Муши, — воркует она, уткнувшись в мягкий кончик кошачьего уха. — Муши, маленький Муши, сладкий, сладкий мальчик.
— На время один из продавцов брал его домой для жены, — говорит Мип, ласково почесывая костлявый кошачий лоб. — Но она отослала его обратно — дьяволенок никак не отучался драть обивку.
— Еще бы он не драл обивку — он же знал, что это не его дом, — Анна прижимает Муши к груди и трется щекой о его голову, но, видимо, ее объятья слишком тесны, потому что кот вдруг вырывается из рук, спрыгивает на пол и убегает; Анна ощущает болезненный укол утраты. Она вспоминает о своем милом маленьком полосатом Дымке, к которому была так привязана. Но по настоянию Пима кота в Убежище не взяли. Когда оказалось, что Петеру это позволили, она пришла в такую ярость, что прямо-таки возненавидела мальчишку. А вот теперь — снова Муши. По крайней мере, Бог снизошел до милости к черному, как сажа, котику-мышелову.
Встав из-за стола, она направляется в кухню, чтобы приманить месье Муши мисочкой молока, но внезапно натыкается на необычное зрелище. Беп с зажженной сигаретой.
— Беп?
Беп ведет себя так, точно ее застигли на месте преступления, и спешит затушить сигарету, бросив ее в раковину и открыв кран.
— Беп, прости, — говорит Анна. — Я не хотела тебя пугать. В самом деле, вовсе не обязательно прятать сигарету.
— Господин Кюглер не любит, когда курят на кухне. И я в самом деле не люблю курить. Просто иногда сигарета успокаивает нервы. — Она прокашливается. Когда-то Беп носила модную пышную прическу, над которой парикмахеру с Кайзерграхт приходилось немало потрудиться, а теперь ее волосы стали тусклыми и безжизненными. Цвет лица — землистым. Но она изменилась не только внешне. Прежде она излучала тепло, сейчас оно сменилось холодом и отчуждением.
Поначалу Анна молчит, пытаясь понять, в чем тут дело. И в голову приходило лишь одно.
— Беп, — спрашивает она. — Ты меня теперь ненавидишь?
Беп отвечает так, точно ее обожгла искра из кухонной печки.
— Ненавижу тебя? Что ты, Анна. Как ты можешь думать… — начала она. — Как ты вообще могла подумать… — но так и не заканчивает.
— Просто ты все утро со мной не разговариваешь. Ни полслова.
Беп вздрагивает. Качает головой.
— Прости. Прости, если я кажусь отчужденной, — шепчет она. — На самом деле… просто слишком много всего. Я уже не могу. Я так долго молилась Богу, чтобы все наладилось, — и видишь, что произошло? Что вам пришлось претерпеть. Твои мама и сестра. Ван Пелсы. Господин Пфеффер. Их больше нет. Мне снятся жуткие кошмары. Это слишком, Анна. Понимаю — это звучит так, будто я бесчувственная трусиха. Но… просто все это слишком тяжело.
— И вовсе не трусиха. — В словах Беп сквозило что-то похожее на прежнюю близость, и Анна почувствовала, что благодарна ей. — Я пытаюсь это принять. То, что я не какая-то особенная. Ведь столько людей потеряли всех. Потеряли всё. Но… Я не могу думать… — Она качает головой. — Я не знаю, как жить дальше. Начинается новый день, я его чем-то заполняю, но он остается пустым, и мне отчаянно хочется это изменить, — слышит она собственный голос. — Мне нужна цель. То, ради чего можно жить.
Она сглатывает комок в горле. При мысли о цели она неизбежно вспоминает свой дневник. Он давал ей эту цель, даже оставаясь неуклюжими признаниями взрослеющей школьницы. Последняя невинная цель в жизни Анны.
— Помнишь, когда мы прятались, я вела дневник. Знаю, все думали, что это глупости. Девичьи каракули. Но для меня он был так важен. Он был совсем-совсем мой. — И это правда. Когда она теперь думает о нем, ощущение потери почти физическое. Точно она потеряла часть тела. Руку или ногу. — А теперь его больше нет. — Всех ее трудов. Всех этих слов. Сморгнув, она возвращает себя в реальность и проводит пальцами по волосам. — Иногда я чувствую огромную вину. Мама погибла. Сестра тоже. Столько смертей — а я горюю из-за стопки бумажек. Что это говорит обо мне, Беп? — спрашивает Анна. — Кто я после этого? — И в тот момент она искренне надеется получить ответ. Но ворота тут же закрываются. Анна слишком разоткровенничалась. На лице Беп появляется странное выражение. Она хмуро молчит, но в глубине ее взгляда кроется какое-то возбуждение.
— Что? — спрашивает ее Анна. — Что случилось, Беп?
Но Беп лишь качает головой.
— Меня ждет работа, прости, — объявляет она и выходит из комнаты.
Оставшись одна, Анна чувствует, как ее сокрушает чувство потери. Чувство тошноты поднимается из желудка, и ее рвет в раковину — так, что брызги желчи попадают на сигарету Беп. Анна потеряла способность находиться среди людей. Ей нужно заново учиться защите от них. И защите их от себя. Открыв кран, она отмывает раковину.
Если тебе нехорошо, скажи Пиму, — велит Марго.
— Заткнись, — отвечает Анна. — Неужели ты не можешь… просто помолчать?
В коридоре она слышит тихое бормотание: отец говорит по телефону. Господин Кюглер открывает дверь конторы, видит ее и растерянно моргает.
— Анна? — спрашивает он, но она не останавливается и не поднимает глаз.
Куда ты, — не отстает от нее Марго. —Куда ты, Анна? Мип нужно, чтобы ты закончила работу. — Но Анна уже выскальзывает из внутренних дверей конторы. И слышит, как Муши прыгает по лестнице перед ней. —Анна, тебе нужно закончить работу, — кричит сестра. Муши оглядывается, а затем спешит наверх, припустив по крутым ступеням на грязную лестничную площадку, где окна до сих пор заклеены непрозрачным целлофаном.
И тут перед ней вырастает книжный шкаф.
Всего-навсего потертый старый шкаф, сколоченный отцом Беп из старых досок. Сооружение на три полки, загнанное в угол у окна, забитое выгоревшими папками с отклеивающимися ярлыками, под которыми видны натеки засохшего клея. А над шкафом прямо на цветастые обои прикноплена старая карта.
А вот засов и шарнирный механизм скрыты от глаз. А еще скрыта деревянная дверь за шкафом. Все, что нужно — потянуть за надежно спрятанный шнур, сдвигающий засов, и шкаф отодвинется, потому что это не шкаф вовсе. А секретный ход.
Муши, мурлыча, трется о ее лодыжку, когда она вытягивает руку. Ее пальцы касаются шершавого дерева. Анна смотрит на полку, точно может видеть сквозь нее, но тут ее пугает чей-то голос, и она отдергивает руку.
— Анна?
Это не Марго, это Пим. Он застывает на полпути наверх и смотрит на Анну со слегка озабоченным видом. Не иначе как Кюглер сообщил ему, что дочка вышла из конторы. Пока Пим поднимается к ней, она не спускает с него глаз.
— Анна, — повторяет он, но тут же снова останавливается. Что-то заставляет его спуститься на ступеньку ниже, она это видит. — Знаешь, — начинает он спокойно и немного отстраненно, — там пусто. Немцы вывезли все. Мип рассказывала, что они подогнали фургон и вытащили все. Абсолютно все. Не осталось ни гвоздя.
Анна смотрит сперва на шкаф, потом на отца.
— Ты там был? — спрашивает она.
Его взгляд пуст.
— Да.
Муши сонно мяучит у шкафа.
— Я тоже хочу войти, — говорит она.
— Анна, нет. Ты уверена?
Сжав губы, она делает шаг вперед. Механизм за шкафом еще работает. Она тянет за шнур и слышит глухой щелчок засова. Шкаф плавно сдвигается, и она видит спрятанную за ним серо-зеленую дверь. Анна берется за ручку и, когда та открывается, за нее заглядывает Муши — заглядывает, но тут же стремглав несется вниз по лестнице, оставив Анну одну смотреть внутрь узкого короткого прохода. Быстро нагнувшись, она достает из трещины в полу маленькую горошину и зажимает в кулаке. Это всегда было работой Петера — таскать тяжелые мешки с сушеными бобами на кухню. Однажды он нес сорокапятикилограммовый мешок, а она, как обычно, его кокетливо поддразнивала — и тут мешок распоролся по шву. С громоподобным шумом на лестницу обрушилась лавина коричневых бобов. Анна по щиколотку в бобах стояла внизу и моргая смотрела на Петера. На узком мальчишеском лице отразилось потрясение. И вдруг он залился чистым, невинным смехом. Впоследствии при каждой уборке нет-нет да находили парочку закатившихся бобов.
Войдя в проход, Анна оказывается у комнаты слева от лестницы. Зажмурив глаза, она берется за ручку и открывает дверь. Еще не открывая глаз, она представляет комнату такой, какой запомнила. Разномастная мебель. Шторы из лоскутков, собственноручно пошитые ей и Пимом. Потертая ковровая дорожка. Днем комната служила общей гостиной, ночью — спальней для мамы и Пима. А позже — и для Марго, поскольку в Убежище прибыл великий зубодер господин Пфеффер и забрал ее кровать, отчего ей пришлось спать на раскладушке. Сбоку под тяжелым стеллажом орехового дерева стояла кровать ее матери, покрытая бледно-кремовым, связанным крючком, покрывалом. Мама всегда убирала туфли под кровать, и Анне приходилось лазать по-пластунски, если туфля заваливалась стишком далеко. За маминой кроватью располагалась черная дымовая труба, а у окна — стол с вышитой скатертью и разнокалиберными стульями. И наконец, шаткая старая кровать, на которой спал Пим: латунные шишечки на ней покрылись патиной. Когда пролетали британские бомбардировщики, перепуганная Анна бежала к постели отца — дитя в поисках убежища. Не к маме, нет. Перед ее мысленным взором предстает мама. В длинной домашней кофте, потертой у локтей, волосы, уже подернутые сединой, стянуты в тугой узел на затылке, она заправляет утром постель. Анна ощущает радость — к которой тут же примешивается чувство вины и утраты. Как слепа она была, отчего не разглядела ее подлинной смелости и любви? Как глупо спорила с матерью по каждому поводу. От обиды написала о ней в дневнике кучу ужасно несправедливых вещей, но так и не попросила прощения — даже в Биркенау. Впрочем, там было не до прощения — надо было выживать. О, если бы можно было открыть глаза — и встретиться с мамой взглядом.
Но когда она, наконец, решается, там никого нет. Ничего не осталось. Лишь неметеные полы и облупившаяся краска на подоконниках. Слышно, как разбегаются от ее шагов мыши. Комната погружена во мрак. Лоскуты, которые они с Пимом сшили в первые дни пребывания в Убежище, все еще висят на окнах. Она сдергивает их, впервые за много-много дней впуская в комнату солнечный свет, они валятся на пол, и Анна отряхивает ладони.
Дверь в следующую комнату открыта. Это ее комната. Она делила ее с восьмым обитателем Убежища — маэстро зубоврачебных дел Пфеффером. Две кровати на расстоянии метра друг от друга, к своей она приставляла стул, чтобы не свисали ноги. На внутренней стороне двери — крючок для платья и ночной рубашки. Стул и узенький деревянный письменный стол — о, какие баталии разыгрывались со стариканом за право им пользоваться! Собственно, это была лишь одна из непрерывных войн среди обитателей Заднего Дома. И это настолько выбивало ее из колеи, что даже сейчас она не испытывает жалости к тени господина Пфеффера — одной из множества теней усопших, которые неотступно следуют за нею. Все, что она помнит, — неодобрительную ухмылку на лице старого пердуна, и все, что хочет, — дать ему по губам, чтобы стереть ее. Когда он не заставлял Анну замолчать и не выговаривал ей за что-нибудь, то узурпировал письменный стол ради своего сверхважного дела: он взялся учить невесть зачем ему понадобившийся испанский. Анна до сих пор не может его забыть: штаны натянуты едва ли не по грудь, красная домашняя куртка, черные лакированные шлепанцы, на носу — очки в роговой оправе; перед ним в кружке света от настольной лампы учебник испанского в желто-белом полосатом переплете,Actividades Commerciales[10]. Беззвучно шевеля губами, он склоняет глаголы.Me gusta el libro. Te gustas el libro. Nos gustos el libro[11].
Потому что ты высокомерна, — говорит Марго. И своевольна. Она не умеет прощать. И забывать.
Но, войдя в узкое длинное помещение, она чувствует, как слезы холодят щеки. Обои на стенах в коричневых пятнах влаги, в полосках тусклого от заклеенных окон света пляшут пылинки. Она оклеила стены своей комнаты в Убежище открытками и портретами кинозвезд, вырезанными из журнала «Кино и театр». Дина Дурбин и Чарлз Бойер. Грета Гарбо и Норма Ширер. Она обожала актеров и королевские семьи Европы. Маленькая девочка с тягой к светскому блеску. Невероятно, но они еще здесь, эти картинки. Какие-то порваны. Какие-то — в расплывчатых пятнах от потеков с потолка. Но все еще на месте. Она поменялась с подругой Жаклин на открытку с хорошенькой девочкой и подписью: ЕЕ КОРОЛЕВСКОЕ ВЫСОЧЕСТВО ЕЛИЗАВЕТА, ПРИНЦЕССА ЙОРКСКАЯ.
Когда-то эти картинки дарили Анне уют, теперь же не значат ничего. Она оборачивается и видит пустой угол там, где прежде стоял ее письменный стол. Шаткий деревянный, с полочкой и лампой на гибкой ножке. Она вспоминает звук, с каким ерзал по полу стул, когда она подсовывала ноги под стол. Вспоминает ощущение шершавого дерева под тетрадкой. Как слегка покачивалась столешница, когда она на нее облокачивалась. Но лучше всего она помнит глубокое умиротворение, которое ощущала, водя ручкой по бумаге, укрытая теплым светом лампы. Шуршание пера. Тайную свободу, дарованную возможностью выговориться на бумаге.
Скрип половицы возвращает ее в пустое настоящее. Это Пим. Становится рядом и обнимает ее за плечи. На мгновение она разрешает себе иллюзорный уют.
— Аннеке, — говорит он тоном, каким обычно говорят непростые вещи или делают нелегкие признания. — Водишь ли, я хотел бы тебе кое-что сказать, — начинает он. Но она не желает об этом слышать, что бы это ни было. Тяжесть его руки стесняет ее, и она высвобождается из отцовских объятий. Вытирает глаза.
За соседней дверью — умывальная и уборная с голубым делтфским унитазом. Фаянсовая раковина, латунные краны, отполированные многократным использованием. Над ними висит большое зеркало. Она опасается заглядывать в его темные глубины, поднимается по лестнице еще на этаж, вслушиваясь в стук каблуков по деревянным ступеням, и оказывается на кухне. А там — глубокая раковина с потертым медным покрытием и изогнутый кран. И длинный кухонный стол под рядами полок.
Когда на пороге кухни возникает ее отец, она неистово моргает, а потом отворачивается.
— Помнишь клубнику, Пим?
— Да, — тихо отвечает он.
— Целые горы клубники. — Тогда они все собрались в столовой, хохотали, перемывая ярко-красные ягоды, и набивали рты свежестью и сладостью. — Я до сих пор помню ее запах, — говорит она и улыбается. Но улыбка скоро тает.
Ночью в этой комнате спали ван Пелсы. Родители Петера, Герман и Августа. Путти и Керли. Он был дельцом, господин ван Пеле, но человеком грубоватым, точно не покрытое лаком дерево. Но у него был талант. Он мог с закрытыми глазами определить по запаху любые специи, какими бы экзотическими они ни были. Что можно сказать об Августе ван Пеле? Она одинаково любила флиртовать и ссориться. Всегда рада похвалить Пима за галантность — и поругаться с мамой по поводу того, кто расколол чью тарелку или запачкал белье. В Убежище она очень долго оплакивала потерю мехов — муж отдал их Мип, чтобы продать и купить еды и сигарет.
В оконные стекла стучит ветерок.
— В Бельзене мы встретили госпожу ван Пеле, — говорит Анна, глядя в пустую комнату. — Марго и я. — И на миг вспомнила истощенную женщину; голод лишил ее и елейной лести, и нелепой жалости к себе. — Она очень старалась нам помочь.
— Да, — кивает Пим канувшим в колодец голосом. — Я ей за это благодарен.
— Но она исчезла. В Бельзене это было немудрено. Ты не знаешь, что с ней стало? — Анна знала, что Пим писал письма и лично ходил по инстанциям. Получал лагерные списки при содействии Международного Красного Креста. Собрал целую коллекцию свидетельств о смерти. Но только сейчас захотела узнать подробности.
— Она умерла, — отвечает он. — Вероятнее всего, когда их перегоняли в Богемию.
Анна повернулась так, чтобы слышать Пима, но не видеть.
— А ее муж?
И слышит, что отец выдыхает.
— С Германом ван Пелсом я был в Аушвице до самой его смерти, — глухо отвечает он. — Я изо всех сил старался его поддержать, но без толку. Однажды он повредил большой палец и имел неосторожность попросить работу полегче. Но на самом деле он попросту сдался. На следующий день его отобрали для газовой камеры. Я только и успел, что посмотреть ему в спину, когда их гнали к крематориям.
Анна кивает. Просто сдался. Она сжимает в кулаке сухой боб. Войдя в следующую дверь, она оказывается в тесной каморке, где ночевал Петер ван Пеле. На мгновение задерживается, оглядывая пустоту, потом поднимается по лестнице на чердак. Отец обеспокоенно кричит ей что-то вслед, но ее не волнует, что полы ненадежны и лестница слишком шаткая. Наверху она видит лишь пыль, гниль и мусор. Ржавые кроватные пружины, несколько забытых жестянок с консервированным гороховым супом, заклепки для бочек. И тут в грязном окне она видит его. Конский каштан. Широкие старые ветви древнего, как сама история, великана невозмутимо слушают ветер. Сердце бьется сильнее. Кажется, дерево узнает ее. И листья тоже перешептываются о своем горе.
Позади доносится шум: Пим следует за ней.
— Анна, — слышит она его зов, но, не поворачиваясь, продолжает смотреть на шелестящие листвой ветви.
— А Петер? — безжизненным голосом спрашивает она. — Что стало с Петером? — На мгновение она вспоминает, как они прилегли на диван здесь же, на чердаке. Вспоминает, как билось сердце в его мускулистой груди, когда она положила на нее голову, а он обнял ее за плечи под ласковый шелест этих листьев.
Маутхаузен-Гузен. Так, по словам Пима, называлось место в Германии, где умер Петер, когдамофыэвакуировали Аушвиц.
— Я умолял его остаться со мной, — рассказывает Пим. — Упрашивал отлежаться в лазаретном бараке до прихода Красной армии. Русские были совсем близко. Мы слышали грохот их артиллерии. Но Петер страшно заупрямился. Даже Аушвиц не выбил из него характер. Он не желал оставаться. Конечно, легко верилось в то, что эсэсовцы просто убьют всех, кого не эвакуируют. — Пим мрачно пожимает плечами. — Очень легко. Как легко верилось и в то, что где угодно лучше, там, где мы были.
Анна смотрит прямо перед собой.
— Он никогда не любил долго сидеть на одном месте, — говорит она.
Пим кивает.
— Мне очень жаль, Аннеке.
— Жаль?
— Я знаю, что у тебя к нему были особенные чувства, — говорит он.
Но Анна лишь легонько качает головой.
— Какое-то время мне казалось, что я его люблю, — говорит она. — Но теперь мне трудно представить себе, что это такое.
Отец, высокий и худой, прислоняется к дверному косяку. Дневной свет нежен, точно пепел, он как губка впитывает все яркие цвета. По небу скользят отяжелевшие облака.
— Твоя мать опасалась, — признается он, — что у вас с Петером случится что-то непристойное. Что не уследит.
Анна щурится.
— Ничего не случилось. Ничего. — Она бездумно вытирает слезу со щеки. — Странно, Пим. Думаю, потому-то я и… — начинает она, но потом лишь качает головой. — Трудно объяснить. Думаю, потому-то я так и горюю, что пропал мой дневник.
— Горюешь? — Пим напрягает плечи; в сузившихся глазах — вопрос и в то же время страдание. — Для тебя это горе?
Анна в замешательстве пожимает плечами.
— Возможно, ты считаешь это смешным. Всего лишь каракули на бумаге. Я это знаю и знаю, что это звучит ужасно нелепо, хуже — ужасно эгоистично. И все же то, что я чувствую, это именно горе, другим словом не назовешь. Может, потому, что, сохранись мой дневник, все они были бы со мной… в каком-то смысле. Не только в памяти, но и на страницах дневника.
Пим не отводит взгляда, но тяжело вздыхает.
— Анна. Я должен тебе кое-что сказать, — начинает он. — Но я не знаю, с чего начать. Так что просто возьму и скажу.
Продолжить Пим не успевает — снизу доносятся шаги. Господит Кюглер встревоженно зовет его. Пим подходит к краю лестницы и смотрит вниз:
— Господин Кюглер?
— Простите, что прерываю вас, но… вам звонит какой-то господин.
— Господин? — Пим озадачен и раздражен одновременно.
— Касательно дела, которое мы недавно обсуждали. Боюсь, вам необходимо поговорить с ним.
Пим вздыхает и хмурится.
— Ах да, вы правы. Благодарю вас, господин Кюглер. — И, повернувшись к Анне: — Прости, я должен подойти к телефону.
— Но что ты хотел мне сказать, Пим? — спрашивает Анна. — Что ты собирался рассказать?
Пим явно настороже.
— Мы поговорим позже, — обещает он. Теперь в его голосе проскальзывает нежелание продолжать этот разговор. — Прости, но я должен идти. — И добавляет: — Прошу, не засиживайся тут. Эта пыль… Она вредна.
Ужинать садятся без Яна. Социальная служба в нестабильные времена, что же вы хотите, поясняет Мип, так что за столом они трое: Мип, Пим и Анна. Мип ставит на стол супницу густого свекольника. Пим разглагольствует о статье, только что прочитанной в газете. Когда канадская Первая армия освободила север Нидерландов, молодые женщины пытались слать весточки оставшимся на оккупированных территориях друзьям и родственникам: они писали их мелом на корпусах канадских танков. Пим находит это не только изобретательным, но и вдохновляющим. «Какая вера в будущее!» — восхищается он. Анна, похоже, не замечает чашки с супом перед собой, она не сводит глаз с Пима. Стремление отца забыть пережитые ужасы просто поражает. Он хочет жить «повседневной жизнью», не копаясь в прошлом. И Анне это невыносимо.
— Анна, ты ничего не ешь, — замечает Мип.
Анна моргает. Смотрит в чашку — и приканчивает суп, методично работая ложкой. Вытерев чашку досуха куском хлеба, она с шумом выдыхает.
— Как ты думаешь, Пим, кто нас предал? — задает она наконец вопрос, который неоднократно вспыхивал в ее голове. Тон подчеркнуто будничен, но сам вопрос из тех, что призывают прошлое. Лицо Пима застывает. Прислонив ложку к бортику чашки, он на мгновение погружается в глубокое молчание.
— Понятия не имею, Анна, — говорит он наконец и качает головой. — Правда, не знаю. — И лишь теперь, отгородившись ответом, точно стеной, осмеливается взглянуть ей в лицо.
— Думаешь, кто-то из работников склада?
— Может, и так, — теперь отец помешивает суп, давая понять, что разговор окончен.
— Господин Кюглер считает, что это сделал тот, кого взяли на место бригадира вместо отца Беп.
— Да, с ним было непросто, — кивает Пим, но безо всякого энтузиазма. — Особенно когда он нашел кошелек, который господин ван Пеле уронил на складе. Но доказательств его вины у нас нет. — И он снова принимается за суп.
— А как насчет уборщицы?
Постучав ложкой по чашке:
— Кого?
— Уборщица говорила Беп, что знала о евреях, которые прячутся в доме.
— Анна! — восклицает Мип.
— А ты-то откуда знаешь? — с сомнением спрашивает отец. — Тебе Беп сказала?
— Она сказала Мип, — отвечает Анна. — Я подслушала на кухне.
Мип хмурится:
— Анна, это личный разговор.
— Личный разговор, — повторяет Анна. — Простите, но я не думаю, что об этом могут быть какие-то личные разговоры. Только не на эту тему. Думаешь, Беп сказала правду?
— Конечно, — отвечает Мип, и в ее голосе появляются жесткие нотки. — Ты же знаешь, что Беп не станет врать. Тем более об этом. Как ты могла подумать такое?
— А что еще я могу думать? Со мной она не разговаривает.
— Ну да, у нее сейчас непростые времена, — заступается Мип за девушку. — Тебе не стоит принимать это на свой счет.
— Не стоит? Хм, — говорит Анна. — Интересная точка зрения. Я пережила три концлагеря — и не должна ничего принимать на свой счет!
— Анна! — вступает Пим, но Мип останавливает его.
— Все в порядке, Отто, — уверяет она.
Пим возражает:
— Нет, не в порядке.
— Спасибо, Отто, — благодарит Мип. — Но право, не стоит беспокоиться. Я и вправду не знаю, каково пришлось Анне. И тебе тоже. После того, что вы пережили. Могу лишь представить.
— Ты не можешь этого представить, — поправляет Анна. — Ну а ты, Мип, что думаешь? Ты веришь, что в гестапо позвонила эта уборщица?
— Хватит! — решает наконец Пим. — Анна, прекрати. Если женщина, которая иногда приходила пропылесосить ковры в конторе, поделилась с Беп своими подозрениями, это вовсе не означает, что нас выдала! Город полнится слухами. Происходят непредвиденные случайности. Господи, да в наш дом вламывались грабители — сколько раз, Мип?
— Три.
— Три раза. Вдобавок, мы сами наделали ошибок. И много ошибок, я уверен. Оставляли открытыми окна, когда надо было их закрывать. Запирали входную дверь, когда не следовало бы. Выглядывали через шторы средь бела дня! За два года, уверен, у многих возникло подозрение. Но чтобы обвинить хотя бы кого-то одного, у нас нет ни малейших доказательств. — Отец подносит ложку ко рту и с шумом втягивает содержимое. Анна понимает, что Пим пытается закончить разговор. В каком-то смысле ее это не удивляет. Но с другой стороны, она потрясена. Как он может быть таким спокойным? Его жена умерла. Его дочь умерла. Его друзья умерли. Как можно просто сидеть и хлебать суп?
— Почему ты не хочешь знать, Пим? — спрашивает Анна, и голос ее — как лезвие ножа.
— Потому что никому от этого не станет легче, — наконец признается он. — Мстить? Призывать к ответу? — Он поднимает глаза и смотрит на Анну. Его взгляд тяжел и зловеще притягателен. — Это лишь причинит боль, Аннелиз. Еще больше боли.
— То есть виновные не заслуживают наказания? А мертвые — справедливости? — спрашивает Анна. — Ты это хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что ни секунды оставшейся мне жизни не посвящу возмездию. А что касается мертвых… Мы живы, мы любим друг друга, а они живут в наших сердцах. Это и есть справедливость, которой они заслуживают. Так я думаю.
Анна не сводит с него глаз.
Позади Пима стоит Марго: в очках, одетая в белую свежестираную сорочку, с расчесанными на ночь волосами. Такая, какой ее помнит их отец.
В ту ночь Анна берет «организованную» ручку «Монблан» и касается пером бумаги — появляется маленькая чернильная точка. Но затем точка превращается в слово, а слово — в предложение.
Когда-то она верила, что, став писателем, прославится и сможет ездить по разным городам мира и пользоваться всеобщим обожанием. Теперь она знает, что такое будущее — всего лишь фантазия. Она никогда не прославится. Не получит всеобщего обожания. Ее история слишком сильно отравлена болью и смертью. Кто найдет силы ее прочесть?
14. Вся правда о желании
…я и правда в полном смятении: с одной стороны, схожу с ума от желания и, когда мы сидим в одной комнате, не могу удержаться и все время смотрю на него, а с другой стороны, ругаю себя: дался мне этот Петер!
Снег выпадает — и тает. Анна наблюдает, как с приходом слабой, болезненной весны с окон исчезает морозный налет. На улице теплеет, трава зеленеет. Амстердам с грохотом катится дальше, точно старое, многажды чиненное колесо.
По настоянию Пима Анна три раза в неделю ходит в контору — помочь с бумагами. Еще он записал ее в школу для девочек в юго-восточной части города. Сам лицей представляет собой всего лишь груду старого кирпича, многие окна треснули или заколочены досками, но Анне все равно. Учеба ей безразлична. Иногда в классе материализуется Марго — подать хороший пример, сев в позу внимающей ученицы, но все портят завшивленное тряпье и свежие язвы на теле. Математику преподает госпожа Хуби, тощая голландская мышь: вон пишет цифры на доске. Но что Анне до них. Алгебра не привлекает ее внимания. В тринадцать она была Неисправимой Болтушкой, рот не закрывался ни на секунду, так что ее даже заставили написать сочинение: «Кря-кря-кря, говорит Утка». А теперь просто молчит. Школа для нее — очередной лагерь, тюрьма.
В ее классе есть еврейская девочка Грит — в войну она прикидывалась христианкой. К изумлению Анны, она без запинки отбарабанила Символ веры. Анна аплодирует, точно та показала фокус — в некотором смысле так и есть. Грит тоже скучает, хотя и по другой причине. Она всегда терпеть не могла школу, тогда как Анна когда-то ее любила. Но какой смысл в тупых и острых углах после Биркенау? В теореме Пифагора — после Бельзена? Анна смотрит, как Грит лениво рисует каракули в своей тетради. Грит не особенно умна, но Анна не может не оценить способность девочки изменить свою природу, когда того требуют обстоятельства.
Анна «организовала» пудреницу в форме раковины у одной из одноклассниц, Хильди Смит, противной сплетницы, чтобы запудрить мягкой розовой пуховкой лагерный номер на запястье. Она подумывает и о более радикальных способах: подстроить несчастный случай во время готовки, например. Но в то же самое время она знает: даже если она скажет Пиму, что горячая сковорода выскользнула из ее рук и обожгла кожу, он догадается, как было на самом деле и посмотрит на нее с непередаваемым выражением печального неодобрения, на это он мастер. Свой собственный номер он лелеет и никогда не упускает случая закатать рукав, чтобы продемонстрировать эту священную реликвию.
— Что ты делаешь? — любопытствует Грит.
— Ничего, — отвечает Анна, дописывая предложение своим «Монбланом». Их распустили с уроков, и они сидят на низкой кирпичной стене.
— Ты вечно пишешь в этой своей штуковине.
— Я? Да не так уж и много.
— Да нет, все время пишешь. — Сама Грит не любит писать. Говорит, что у нее болит рука. — А правда, что ты пишешь?
— Это просто… — Анна запинается. С тех пор как она снова может поверять слова бумаге, она не может остановиться. Каждую ночь перед сном, каждую минутку, которую может посвятить себе, она пишет. Просто чтобы писать. — Это просто дневник. Ничего важного.
— И о чем ты туда пишешь? О сексе? — с надеждой спрашивает Грит.
— Ха! О да, я же столько о нем знаю! — Анна закрывает дневник и искоса смотрит на Грит. В новой подруге ей нравится то, что та ничего от нее не требует. Не желает, чтобы она была глубокомысленной, терпеливой или благодарной. Их разговоры любопытны, но бездумны и расслабленны.
— А у тебя было? — спрашивает Грит.
— Что было? — уточняет Анна.
— Известно что. Ну, с мальчиком.
— Не-а, — Анна закрывает тетрадь и упирается локтями в колени. Как порой здорово побыть легкомысленной. Как простая голландская девчонка. — И близко не было, — говорит она, вспомнив о Петере и чердаке. Влажные губы, неуклюжие касания, все очень робко. Но воспоминание так больно жалит ее, что она тут же его стряхивает. Она знает, что Грит встречается с мальчишкой по имени Хенк. Она видела, как парочка милуется. — А у тебя?
Грит застенчиво хмурится.
— Ну, не до конца, — признается она. — Кое-что я Хенку позволяла. Трогать. Но и все.
Хенк дарит ей жевательную резинку и сигареты и даже обещал помаду — хвастается, что его старший брат торгует на черном рынке. А еще он гои! Возможно, Грит так привыкла быть христианкой, что ей трудно снова становиться еврейкой.
— А ты-то сама, — спрашивает Анна, — трогала его там?
— Его член? Нет, хотя он мне один раз его показывал.
— Правда?
Грит хмыкает в ладошку, а потом, понизив голос:
— На сосиску похож. Баварскую, только краснее. Ну, и стоял наготове. Он хотел, чтобы я его потерла, но я не стала.
Анна улыбается.
— Как лампу Аладдина, — говорит она и смеется над собственной непристойностью.
Грит улыбается в ответ широкой ухмылкой бесенка:
— Пока не вылезет джинн!
Пим нашел для нее велосипед — первый со времен оккупации. Старый черный с потертым кожаным седлом и настоящими резиновыми шинами, хотя половина Амстердама до сих пор ездит на железных ободах. Приехав в сырой день в контору на Принсенграхт, Анна закатывает велосипед на склад — на улице еще многовато воришек. Стучат жернова мельничек, воздух пропитан ароматом специй. Гвоздика, перец, имбирь. По пыльному полу — следы в форме клевера: месье Муши ле Кот добывает себе мышь на обед. До войны Анна любила ходить с отцом на склад, особенно когда мололи мускат или корицу. От запахов кружилась голова. И рабочие, у которых были свои дети, часто радовались ей и угощали конфетами. Лакричными, а иногда медовыми леденцами. Господин Травис показывал смешной фокус с монеткой, и она завороженно слушала грубоватое арго, на котором разговаривали рабочие, перекрикивая шум мельниц. Но когда началась война, все изменилось. Господину Травису пришлось искать работу ближе к госпиталю, чтобы ухаживать за тяжело раненным на фронте сыном. Господин Янсен перевез бальную жену за город, на ферму к брату. Наняли новых рабочих. На картонках у крючков для одежды — незнакомые фамилии. «Наци», — подслушала она однажды мрачный шепот Беп. Члены Национал-социалистической партии Нидерландов.
— Правда? — сощурилась Анна.
— Некоторые — да, — подтверждает она.
— А мой отец знает?
— Именно твой папа попросил моего их нанять.
Вскоре после того, как они поселились в Убежище, у отца Беп, одного из главных хранителей их тайны, нашли рак. Болезнь оказалась столь серьезной, что пришлось нанимать нового бригадира. Так что для скрывавшихся в Убежище работники склада стали ежедневным источником опасности. Если хотя бы один что-то услышит. Или увидит. Или заподозрит. В каком-то смысле они сделались врагами — не лучшемофов.
Но теперь и они исчезли. Наняли новых — не предателей, но все же тех, кто совершенно безразличен к Анне Франк. Пожалуй, кроме одного. Среда. В этот день на мельнице особенно много работы: нужно выполнить заказы до конца недели. Прислонив велосипед к стенке, Анна вдыхает теплый пряный аромат шелухи мускатного ореха и поневоле замечает, что один из работников, закидывая в тележку второй бочонок специй, смотрит на нее в упор. Худой мускулистый юноша с пристальным взглядом бледно-голубых глаз — с бочонком он обращается так, словно хочет похвастаться своей силой. Точно задумал что-то доказать темноволосой еврейской девочке, дочке хозяина. Анна отвечает на его взгляд. У парня нечесаные волосы соломенного цвета. И одет он в сшитые кое-как лохмотья. Квадратная челюсть, а взгляд так тяжел, что кажется, будто в нем поселилось нечто страшное и неотвратимое, отчего глаза сделались цвета пепла. Как его зовут? Она понятия не имела, да и голоса его ни разу не слышала. Вид у него такой, что не очень-то поговоришь. Секунду спустя парень, крякнув, смотрит в другую сторону, точно ее не существует, но Анна чувствует какой-то подъем — сначала внизу живота, а потом во всем теле, ставшем легким, как воздух.
В тот вечер, раздевшись догола, она смотрит на себя в зеркало в платяном шкафу, пристально, оценивающе. В отличие от пышных прелестей Грит, Аннины так и остались вполне девичьих габаритов: интересно, если бы она тоже пряталась у христиан, была бы она такой же? Не отощай она в Бельзене до кошачьего веса, было бы теперь ее тело таким же женственным? Свистели бы ей вслед канадские воины-освободители, как они свистят Грит?
В постели она натягивает на себя одеяло. Грит учила ее трогать себя так, чтобы получить удовольствие, но этот трюк ей пока не удавался. Повторяя про себя наставления, она пытается выманить сладостный трепет. И представляет, каково это, когда мальчик сунет руку туда, где тело скрыто одеждой. Вспоминает того юношу со склада. И вдруг на нее набрасываются воспоминания о Петере. Как они укрылись на чердаке, чтобы побыть вдвоем: Муши мурлыкал у него на коленях, смешно растянувшись лапами вверх. Петер, на три года старше Анны, с небрежной, почти медицинской точностью обсуждает с ней, как устроены мужские и женские гениталии. Сам акт. Меры предосторожности. В то время ее это слегка смущало, но казалось вполне познавательным. То, что она читала в учебнике про мужской орган, подтвердилось — на словах, разумеется, — как и догадка о том, что мальчишки понятия не имеют, как все устроено у девочек. Так что это объясняла уже она. Успев узнать, из чего состоит и как работает женский организм, она смогла в подробностях просветить Петера. Ее собранность и информированность произвели на него сильное впечатление. Но дневнику она признавалась: когда, уединившись в ванной, она исследовала себя, то была весьма озадачена. Как мужчина сможет проникнуть в столь крошечное отверстие? А уж как оттуда извлекается ребенок — вот что и вправду тревожило.
Что ты делаешь?— спрашивает вдруг Марго, точно мыслями о Петере Анна внезапно вызвала сестру.
Вне себя от неожиданности она натягивает одеяло до подбородка.
— Черт возьми, Марго, чего тебе надо?
Хочу знать, что ты делаешь, — отвечает сестра, присаживаясь на край кровати в сине-белой полосатой рванине и завшивленном свитере. Голова обрита и в струпьях, лицо мертвенной белизны.
Анна хмурится:
— А то ты не знаешь, что я делаю, — говорит она. — Прекрасно знаешь.
И ты считаешь, что можно заниматься такими вещами, когда в соседней комнате спят Ян и Мип?
— А что, по-твоему, они еще делают в постели, дурында? В блошки играют?
Перестань говорить скабрезности, — поучает Марго. —Они муж и жена, а ты — девчонка с ветром в голове. Это вредно для здоровья, Анна.
— Что? Что вредно?
Ты сама знаешь что, — уверена Марго. —То самое, чем ты сейчас занимаешься. Трогаешь себя таким манером.
— Ну и как это может навредить?
Это… это неестественно ускоряет твое развитие, — выкручивается Марго.
— Ну, если так, то почему ты сама этим занималась?
Чем?— вопит Марго. —Никогда.— И хмурится.
— Занималась. Я слышала. Когда мы жили в одной комнате, пока не приперся старый осел Пфеффер. А в соседней комнате были мама и Пим, — с нескрываемым злорадством добавляет она. — Ну же, не отрицай, Марго. Я слышала то, что слышала. Может, мне было и поменьше лет, чем тебе, но я понимала, что происходит под твоим одеялом.
Не выдумывай, Анна, — говорит сестра, и Анна чувствует прилив злости.
— Я не выдумываю. Это правда!
Внезапно она слышит испуганный стук в дверь.
— Анна? — зовет Мип. — Анна, с тобой все в порядке? Анна?
Она судорожно дышит, сидя прямо и прижимая к груди одеяло побелевшими на костяшках пальцами. Но Марго исчезла. Там, где она сидела, — пустое пространство.
Анна убеждает Мип, что не стоит беспокоиться, стараясь произносить как можно меньше слов. С ней все о’кей. Словечко, позаимствованное у канадских освободителей. О’кей.
Но, откинувшись на кровати, она вовсе не чувствует себя «о’кей». Скорее чувствует себя ограбленной. Огорченной. Пристыженной. Получается, желание — это ловушка? И, единожды захлопнувшись, оно лишает тебя свободы. И так — всю жизнь. Вот она, правда о желании, решает Анна.
15. Ревность
Я не ревную к Марго, никогда этого не было, не надо мне ни ее красоты, ни ее ума.
Сидя на кровати с тетрадкой на коленях, Анна при свете лампы пишет об одном дне в Биркенау — в последнюю неделю, когда мать оставалась еще с ними. В их бараке была женщина, голландка — за пайку хлеба она могла «организовать» какую-нибудь одежду потеплее. Женщине нравилась Марго, вроде как у нее была дочь тех же лет или что-то в этом роде. Как бы то ни было, мама отдала кусочек своего хлеба, чтобы взамен получить для Марго вязаный свитер. Анна запомнила это потому, что ощутила тогда безумную ревность. Разве это не она — болезненный ребенок? Не она подхватывала любую заразу, какую только можно было подхватить?
Уродливый свитер с истрепанным до бахромы подолом, да к тому же коричневый, а этот цвет Анна всегда презирала, — но как же ей его хотелось. Именно потому, что мама отдала его Марго, а не ей. И устыдилась того, что о ней все забыли. Марго получила свитер, а Анна что? Чесотку.
Через день после того, как мама дала Марго свитер, в их отделении женского лагеря проводилась селекция. Нет, не в газовую камеру. Но, по слухам, в трудовой лагерь в Либенау, далеко от Аушвица-Биркенау, и — какое счастье! — Анна, Марго и мать, все трое, прошли отбор для отправки, но тут лагерный врач обнаружил, что у Анны чесотка. Не заметить ее было трудно: мокрые красно-черные болячки на руках, запястьях и шее. Так что вместо вожделенного Либенау Анну отправили в чесоточный барак. После чего Марго и мать тоже остались. Чего могли не делать. Могли ехать в Либенау. Там не дымили трубы крематория. Просто работа на фабрике. Они могли выжить. Но они остались — потому что у Анны была чесотка.
Иногда Анна еще ощущает под ногами ледяную землю. Марго отправилась с ней в барак, чтобы она не была в одиночестве, и скоро чесотка была у обеих — ничего удивительного. Они сидели рядышком на грязных нарах, в полумраке, подоткнув под себя одеяло, и молчали. Анна смотрела в пустоту, слушая стоны больных и возню попискивающих крыс. Когда из-под стены в барак проник луч света, она не сразу поняла, что происходит. И тут услышала голос матери. «Получилось?» — спрашивала она, и другой женский голос ответил: «Да». Мама и еще одна женщина из барака умудрились сделать подкоп под стену. Анна услышала, как мать зовет их с Марго, но к тому времени почти лишилась голоса и не могла прокричать ответ. Тогда она растолкала Марго, и они поползли к дырке у пола, куда мать просунула кусок хлеба. Сестра разломила его пополам и отдала Анне половину. Она до сих пор помнит этот горький вкус и как отчаянно она проглотила свой кусок. Но даже в те мгновения, когда она должна была как никогда любить мать, она почувствовала укол гнева.
16. Доверие
У меня счастливый характер, я люблю людей, у меня нет к ним недоверия, и я хочу, чтобы все они были счастливы вместе со мной.
К полудню от солнечного света небо стало невыносимо синим, и Анна с Грит решают, что на сегодня с них хватит школы. Они бегут вниз по лестнице и выскальзывают на улицу. Прогульщиц укоряют лишь встревоженные крики чаек над каналом. На велосипеде до киношки всего минут двадцать. Ранним утром шел дождь, и камни мостовой серебристо блестят, но Анна свободно маневрирует среди прохожих, то и дело прибавляя скорость. Она ощущает радость быстрой езды, животное удовольствие от того, как скользят по улице шины. Люди громко бранят ее за наглость, но она лишь звонко смеется и громко призывает Грит не отставать, дико при этом веселясь.
Вновь открывшиеся в пробуждающемся городе пивные, танцевальные залы и столики кафе заняты канадскими вояками. Пайковые сигареты на долгие месяцы стали ходовой валютой в городе. Владельцы лавок вывешивают в витринах объявления: ДЕНЕГ НЕ БЕРЕМ. ТОЛЬКО СИГАРЕТЫ. В кинотеатрах господствует английский, голландцам приходится довольствоваться субтитрами.
Анна и Грит покупают билеты и входят в темный кинозал: помещение с рядами стульев напротив беленой стены, играющей роль экрана. Чтобы громко заявить о своей свободе, они цепляются ногами за передние стулья: юбки натягиваются, оголяя колени и демонстрируя икры.
Фильм оказывается комедией. Толстый коротышка и долговязый человек — лучшие друзья, но толстяк вечно напрашивается на шлепок или тумак. Легко заметить, что именно он веселит аудиторию и всех смешит. А от тощего лишь отскакивают шутки, и он смешно лупит друга бутылкой газировки или отвешивает ему оплеухи. За толстячком с лаем гонится болонка. А еще гонится повар-китаец, размахивая разделочным ножом. А еще женщина, которой порвали юбку. Все смеются. Анна смеется. Так, будто не может перестать, будто вот-вот утонет в собственном смехе.
Вывалившись на улицу, девочки все еще смеются. Прислонившись к оконному переплету, украшенному рекламными плакатами, отдуваются.
— Господи Иисусе, это уж слишком, — стонет Грит.
Анна, со смехом замечает:
— Ни разу не слышала, чтобы ты это говорила.
— Что говорила?
— Господи Иисусе.
Грит лишь пожимает плечами:
— Да это просто присловье такое.
Мимо проезжают на велосипедах двое канадских солдат:
— Эй, красотка! — Один из них широко улыбается Грит. — У тебя сейчас блузка порвется! — И еще что-то, на что Анниного английского не хватает, но отчего оба фыркают — и колесят дальше по своим делам.
— Что он сказал? Что сказал? — Грит изнемогает от любопытства.
— Он сказал: «Здравствуйте, прекрасные дамы, пожалуйста, выходите за нас замуж и поедем жить в наши замки в Канаде».
— Что, правда?
— Не-а.
— А в Канаде есть замки?
— Не знаю. Может, и есть. — Она выдыхает. — Мне пора.
— Ой, только не говори, что тебе снова надо в эту дурацкую контору отца!
— Надо.
— Так нечестно. Пошли ко мне. В это время дома никого. Будем делать, что захотим.
— Может, завтра. Сегодня я обещала отцу.
— Обещания, — Грит пожимает плечами. — Но пока ты не ушла, — улыбается она, — у меня для тебя кое-что есть.
Подруга извлекает из кармана губную помаду, и Анна улыбается в ответ:
— Откуда она у тебя?
— От Хенка. Его брат дал ему целую кучу, — шаловливо шепчет Грит, снимая колпачок. Анна в ответ складывает губы бантиком. Чувствует липкое, жирное прикосновение помады. Сама Грит круглит рот, показывая, как надо. — Идеально! — раздается ее озорной смех. — Ты неотразима!
Но внимание Анны привлекает фигура человека, прислонившегося к кирпичному парапету в конце моста через канал. Это тот самый юнец с соломенными волосами, работник склада. Болтается без дела в лохмотьях не по размеру и глазеет на них.
— А это кто? — любопытствует Грит.
— Имени не знаю. Работает у моего отца на складе.
— Ага. Кажется, что-то его очень интересует, — подчеркивает она и подталкивает Анну локтем. — Знать бы, что именно.
Любопытство. Вот и все. Именно из любопытства Анна ведет велосипед до Принсенграхт, а не едет на нем. Поначалу она украдкой оглядывается через плечо. Нагнувшись поправить шнурок, нет-нет да посмотрит. Пропускает старика с тростью, уступает дорогу паре велосипедистов, звенящих в звонок — хотят свернуть на Лейдсеграхт. Всякий раз она видит его позади: парень целеустремленно шагает, руки в карманах, плечи ссутулены.
Она взволнованна и немного напугана. Над головой с криками реют чайки. От лодочных моторов разит бензином. Когда она добирается до толстой желтой афишной тумбы на углу Розенстраат, оглядывается уже в открытую. На полпути через мост к Вестермаркт, пока катер медленно пыхтит под мостом, она останавливается и прислоняет велосипед к каменной кладке. Мгновение преследователь медлит, но тут же идет к ней.
— Ты за мной следишь, — прямо заявляет она.
— Может, и так, — отвечает он.
— А зачем? — Она чувствует, что его взгляд проникает сквозь ее напускную храбрость.
— А ты как думаешь?
— Понятия не имею.
— Не имеешь? — Его губы кривятся в ухмылке. — Заметил, как ты выходила из киношки. Тебе нравится, когда солдаты свистят вслед?
Внезапно становится горячо:
— Они не мне свистели.
— A-а. Хочешь сказать, твоей подружке с большими титьками?
Анна поджимает губы.
— Ну а мне больше нравишься ты, — говорит парень.
— Правда? Какая честь. — Она хмурится. Однако чувствует прилив радости — и удивляется этому ощущению.
— Мне нравится твое лицо. И как ты смотришь.
— На что смотрю?
— Смотришь на всякое. — Он пожимает плечами. — Мне понравилось, как ты смотрела на меня. Но я не был уверен.
— В чем?
Парень смотрит на нее.
— Ты — дочка хозяина. А я — просто уборщик. Вроде мусора из канала.
Анна отвечает на его взгляд.
— Ты христианин, — говорит она. — А я — еврейка. — Сказав, ждет ответа. Чтобы оценить его. Но следует лишь ленивый выдох. — Для тебя это ничего не значит?
— Ну… Папа говорил, что евреи — кровопийцы. Но папа вообще всех ненавидел. А мне все равно, хоть ты с луны. Просто хочу потрогать твое лицо.
Анна глубоко дышит. Этот парень так близко. Такой мужественный. Она чувствует напряжение от одной только близости их тел. Чует горький запах его пота. Неужели ее колет чувство вины? Марго в жизни не согласилась бы стоять совсем-совсем рядом с таким неотесанным мальчишкой. Собственная привлекательность ощущается Анной как разновидность боли.
— Это все, что ты хочешь? — спрашивает она. — Коснуться лица?
Выражение лица у парня меняется. Он поворачивает голову, не понимая, дразнят его или нет. По глазам видно, что он обижен. Ему больно. Он колеблется.
— Ну, тогда, — подсказывает Анна. — Я — вот она.
И тут он выпрямляется. Приободряется, но взгляд еще насторожен.
— Ты хочешь сказать… сейчас?
Колокольня Вестерторен бьет четверть часа. Парень озирается по сторонам, но спешащие по своим делам голландцы больше заняты собой, чем тем, насколько близко друг к другу они стоят. Он делает еще шаг вперед. Она смотрит, как поднимается его рука, видит грязь под ногтями, но потом переводит взгляд на лицо, а в это время его пальцы осторожно скользят по ее щеке. Совсем легонько, но она точно прирастает к земле. На мгновение из его глаз уходит боль.
— Можно я сделаю это еще раз? — спрашивает он, но, похоже, не собирается ждать ответа. Подняв руку, он вдруг с таким чувством близости гладит ее по щеке, что у Анны щемит сердце. Приоткрыв губы, она подается к нему и в следующий же миг хватает его и прижимается к его губам своими. Это не поцелуй, это нападение. Точно она хочет проглотить его целиком. Она вцепляется ему в волосы, словно желая их выдрать. Она хочет втянуть его в себя, как втягивают воздух. Теперь она хочет куда больше, чем мог предложить ей на чердаке Убежища влажный рот Петера. Хочет его дыхания. Его крови. И она пробует ее на вкус, кусая его губы.
Взвизгнув от боли, он отшатывается. Моргая от потрясения, он вытирает рот и в недоумении пялится на пятно крови, смешанной с помадой, на своих пальцах. Анна смотрит на него безумными полными слез глазами, прыгает на велосипед и спасается бегством.
Добравшись до ворот здания, в котором работает отец, она переводит дух и, все еще утирая слезы, оттаскивает велосипед на склад. Там царит кориандровый дух, в тяжелых солнечных лучах висят пылинки. Рабочие, слишком занятые, чтобы поздороваться, не обращают на нее внимания — и это приносит облегчение. Она осторожно поднимается по крутым ступеням, задерживаясь у дверей конторы, чтобы собраться и сделать лицо. Когда-то друзья знали ее как человека с вечно беззаботным лицом. Но теперь сердце в груди колотится как барабан, и внутри все гудит от гнева и голода. Тяжело дыша и крепко зажмурившись, она изо всех сил пытается подавить болезненный всплеск желания, вкус которого резок и горек, как вкус крови этого парня с соломенными волосами.
— Извините, я опоздала! — с деланой беззаботностью объявляет она, влетая в приемную. Мип смотрит на нее с некоторой тревогой.
— Опоздала? О! — и отмахивается. — Я и не заметила. Кажется, у Беп есть пачка корреспонденции, которую требуется разобрать.
Анна поднимает глаза, скидывает с плеча сумку с книгами. Беп нервно следит за ней из-за стола напротив, а потом сшивает степлером стопку бумаг.
— А где все? — интересуется Анна. Поднимаясь со склада, она заметила, что дверь кабинета отца закрыта, но это ничего не значило. У Пима вечно кто-нибудь торчал. Торговцы, рекламные агенты, поставщики специй и всякие муниципальные служащие, каждый со своей резиновой печатью, каждому нужно поставить оттиск. Но теперь Анна в недоумении. — А где господин Кюглер? А где господин Клейман?
Мип бросает на нее быстрый взгляд:
— В кабинете твоего папы.
Звучит это как-то странно. Мип позволила себе назвать его по-другому. У себя в квартире Мип зовет отца по имени, Отто, в конторе же он всегда господин Франк. Но вдруг — «в кабинете твоего папы».
Беп устало объясняет, что требуется от Анны, потом берет чашку и блюдце со своего стола и объявляет: «Схожу помою посуду», все еще стоя. Анна не успевает отрегировать, как Беп уже спешит прочь на кухню позади кабинета ее отца, остановившись лишь для того, чтобы забрать пустую чашку со стола господина Клеймана.
— О Беп, — Мип протягивает собственную чашку и блюдце, но Беп уже убежала. — Анна, прости, не могла бы ты отнести и это? — спрашивает она тусклым и растерянным голосом, каким скрывают переживания.
— Что случилось?
— Ничего.
— Но случилось ведь.
— Не знаю, о чем ты.
— Чего-то ты недоговариваешь.
— Анна, пожалуйста. Чашку.
Поджав губы, она повинуется. Проходя мимо отцовского кабинета, прислушивается к переплетениям голосов — но слов не разобрать. Скользнув на кухню, ставит чашку Мип в раковину.
— Еще чашка, Беп, — говорит она.
— Да. — Невидящий взгляд. — Спасибо, — со слабой улыбкой говорит Беп и принимается мыть чашку.
Анна садится на кухонный стол. Болтает ногами.
— А кто в кабинете отца? — как можно непринужденнее спрашивает она.
Взор Беп затуманен.
— Господин Кюглер, господин Клейман, — отвечает она. — И еще какие-то господа. Честно говоря, мне никто ничего не объясняет, — морщится Беп. — Ни господин Франк, ни господин Кюглер, ни господин Клейман. Даже Мип. — Ее поза и лицо напряжены, а закатное солнце делает стекла очков непрозрачными. И тут же: — Прости, — вешает полотенце на гусак крана и ставит чашку с блюдцем в буфет. — Мне пора работать. Еще много дел.
Анна быстро соскальзывает на пол. хватает Беп за руку.
— Беп, — шепчет она. — Постой.
— Мне пора.
— На секунду. Пожалуйста, хоть чуточку подожди, — умоляет Анна. Беп застывает на месте. — Тебе непросто, знаю, после моего возвращения, — говорит Анна. — И это еще потому, что я должна была еще раньше тебе кое-что сказать. Так позволь сделать это сейчас: спасибо! Спасибо тебе, Беп, за все, что ты для нас сделала. Пусть все закончилось печально — но ты и Мип так хорошо заботились о нас. Рисковали своей безопасностью ради нашей.
Беп все еще не двигается с места и пристально смотрит на Анну широко раскрытыми за стеклами очков глазами.
— Мне не нужно благодарности, — глухо говорит она. — Не хочу, чтобы кто-то чувствовал себя благодарным мне.
— Но я чувствую. Прошу, позволь мне быть благодарной, Беп. Это одно из немногих человеческих чувств, которые мне еще доступны. Быть благодарной тебе, Мип, господину Кюглеру и господину Клейману. Я не могу объяснить этого, но мне необходимо быть благодарной.
Беп закусывает нижнюю губу, качая головой.
— Нет. Ты не понимаешь.
— Я вообще мало что понимаю, — соглашается Анна. — Совсем ничего. Мне нужна какая-то цель, Беп. Мне что-то нужно совершить, чтобы найти себе оправдание. Почему я выжила? Мамы нет. Марго тоже. Почему повезло именно мне? Чем я это заслужила?
Мгновение Беп смотрит на Анну с неприкрытым ужасом:
— Это полиция, — вдруг признается она, точно слова слишком ужасны, чтобы сдерживать их еще на секунду.
— Полиция? — удивляется Анна.
— БНБ. В кабинете твоего отца.
Укол страха. Бюро национальной безопасности, вот как. И это означает лишь одно: арест. Ей сдавило горло.
— Откуда ты знаешь, что это они?
— А кто еще это может быть? Весь день тут сидят. Мип позвали. Час не выходила. А когда я спросила, что происходит, велела мне сохранять спокойствие и не терять головы. И вот настала моя очередь отвечать на их ужасные вопросы. Насколько хорошо я знала работников склада. Как часто с ними разговаривала. Как общалась с тем человеком, из франкфуртского офиса.
— Смофом?
— Сколько раз я говорила с ним по телефону. Как можно такое запомнить? — восклицает она. — Я отвечала на звонки по десять раз на дню! — Закусив губу, чтобы унять дрожь на подбородке, она шепчет про себя мрачный вывод: — Кажется, они подозревают меня.
Анна почувствовала, как стекает по загривку пот.
— Подозревают тебя?
Беп быстро моргает, точно забыв, что Анна здесь. На глазах слезы:
— В предательстве.
— Беп, — выдыхает Анна. — Ты меня пугаешь.
— Прости, но вдруг это правда? Вдруг меня посадят в тюрьму за сотрудничество с оккупантами?
И на крошечную долю секунды Анна прокручивает в мозгу такую возможность. Беп — предательница. Болезненный укол — но она тут же отметает эту возможность.
— Нет. Этого не может быть.
— Не может? Да весь город хочет мести. Ты не знала? «Дни мщения», а я видела, что творят во имя справедливости. Близко видела! — Она избегает взгляда Анны. — Прости, Анна, но я должна идти.
— Беп, — Анна произносит имя так, точно хочет зацепиться за нее, как крючком, снова взять за руку, но на сей раз Беп этого не позволяет.
— Прости. Прости, — повторяет она. — Прости, но ни ты, ни я не можем ничего поделать. Теперь никогда уже не будет, как прежде, Анна. Никогда, — говорит она и выбегает в слезах, оставляя Анну в одиночестве. Глаза ее горят. Дыхание учащается, и она чувствует, что придется побороться за каждый вздох.
В коридоре у кабинета отца Анна встречает господина Клеймана. Тот закуривает. Тощий, как жердь, с короткими, посеребренными сединой волосами, в круглых роговых очках, господин Клейман почти не курит из-за больного желудка, это всем известно. Но сегодня он вдыхает белесый сигаретный дым, и, обернувшись с унылым видом, видит Анну.
— Доброе утро, Анна, — чересчур официально здоровается он.
— Что-то случилось, господин Клейман? — спрашивает она.
Но тот лишь пожимает плечами: мол, как тут объяснить. На лице — выражение слабости и бессилия. Солнечный свет внутри господина Клеймана погас. До войны это был веселый, благожелательный человек, любил каламбуры, загадки и головоломки. Теперь же все знали, что он способен внезапно умолкнуть, точно пытаясь разгадать заковыристую загадку. Шараду, не имеющую решения. Он смотрит на Анну из-под очков в роговой оправе с видом, нагруженным привычной болью.
— Эти люди. Кто они? Что им нужно? — спрашивает она.
Он качает головой.
— Это уж вы у своего отца спросите, Анна, — отвечает он. — Я не в том положении, чтобы отвечать на такой вопрос.
— Я могу его увидеть? — Она делает шаг вперед, но Клейман останавливает ее, подняв ладонь.
— Нет. Нет. Не теперь. Теперь не стоит.
Но Анна чувствует, как в ней зреет темная сила. Быстро увернувшись от господина Клеймана, она трясет дверную ручку.
— Анна! — визжит господин Клейман. Но дверь заперта.
— Пим! — зовет она, и на мгновение щеколда отодвигается и дверь приоткрывается. Пим загораживает ей проход.
— Прошу прощения, — возбужденно оправдывается за ее спиной Клейман. — Я и понятия не имел, что она станет так ломиться.
— Анна! — твердо говорит Пим. — Не время для шалостей.
— Что происходит? Я только хочу знать, что происходит, — Анна пытается заглянуть за спину Пима, но тот не позволяет ей этого сделать.
— Анна, я закрываю дверь.
— Нет! У тебя не может быть от меня секретов.
— А их и нет. Просто есть сугубо личные вещи. Большая разница. Иди выполняй свою работу и позволь взрослым решать проблемы.
— О, как будто до этого у них получалось.
— Анна.
— Все, что сделали взрослые, — стерли с лица земли половину земного шара.
— Анна, делай, что тебе говорят! — Голос Пима неестественно звенит от гнева. — Делай, что я сказал, иначе не избежать последствий!
— Последствий! Ха! — хмыкает Анна. — Что же это будут за последствия, хотела б я знать. Что еще у меня можно отнять?
Пим попросту не отвечает и захлопывает дверь у нее перед носом. Анна протискивается мимо Клеймана и убегает прочь — но не для того, чтобы предаться гневу. Быстро, на лестницу и наверх. Открывает засов, спрятанный за книжным шкафом, отодвигает его и проникает в Убежище. Полы поскрипывают. За окном кричат чайки, но она слышит гудение голосов в папином кабинете у себя под ногами. Однажды, когда они еще прятались, в Амстердам приезжал какой-то начальник из франкфуртского «Помозин-Верке», чтобы обсудить финансовое благополучие «Опекты». Пим не мог присутствовать на этой встрече и так волновался, что лег на пол и приложил ухо к доскам пола. Марго тоже привлекли: она пыталась стенографировать, лежа на полу. Какое-то время это срабатывало, но когда у отца все затекло и он уже не мог лежать, его заменила Анна. И вот теперь, улегшись на пол, она прижимает ухо к доске. И слышит странные нотки в голосе отца: торжественно-официальный тон, к которому примешивается тяжелый гнев и что-то еще — страх.
— Прошу вас, выслушайте мою позицию, — доносятся его слова. — Меня волновало лишь выживание моей семьи. А бизнес — во вторую очередь.
— Это к делу не относится, — слышит она голос одного из неизвестных. — Каковы бы ни были ваши мотивы, господин Франк, факты есть факты.
Анна, что они говорят?— интересуется Марго, прижимая ухо к полу. Она внезапно оказывается рядом, точно они все еще прячутся вместе. — Не могу разобрать слов. Что они говорят?
— Тихо ты! — шикает на сестру Анна. Но она упустила ответ Пима, и теперь говорит кто-то другой.
— На сегодня все, господин Франк. По мере продолжения расследования мы будем держать вас в курсе дела.
Когда Анна сбегает по лестнице, ведущей из здания, уже поздно. Те люди, кем бы они ни были, покинули контору. Она слышит, как они спускаются на улицу, а Клейман предупреждает, что лестница крутая. Не успевает она подумать, стоит ли пойти за ними, как из кабинета высовывается Пим и мрачно объявляет:
— Анна, мне нужно с тобой поговорить.
Кабинет отца всегда считался шикарным. Мягкая обивка. Бархатные портьеры. Дубовые панели теплых тонов. Полированный стол с латунными креплениями. Вокруг этого стола они и собирались слушать «Би-би-си» или «радио Оранье» после того, как уходили все сотрудники. Но теперь былого блеска нет. Латунь потемнела. На мебели — царапины и потертости. Тяжелые портьеры висят тусклые от пыли, на обоях красуются потеки от многолетних проблем с трубами.
— Не могу взять в толк, чем объяснить твою вспышку.
— Кто были те люди?
— Анна, это личное дело. Я уже сказал.
— В ответе на вопрос, кто нас выдал, не может быть ничего личного.
— Кто нас выдал?
— Зачем Бюро допрашивало Беп?
— Анна, — терпеливо повторяет отец, словно называет глупое, неразумное создание.
— Они ее допрашивали. Она мне сказала. Ее и Мип тоже.
— Анна, те люди были не из Бюро. И никого не допрашивали. У тебя разыгралось воображение. Нужно кое-что прояснить. И конечно, есть вопросы.
— У кого они есть? Если те люди не из Бюро, то откуда?
— Хватит, дочь, — голос Пима режет как бритва. — Прошу тебя, уймись. Я уже сказал тебе все, что тебе нужно знать.
— Ты ничего мне не сказал, — возражает Анна.
— Неправда. Я сказал, что это не твое дело, и не намерен отступать от этих слов.
— Беп очень расстроена, — говорит Анна.
— У нее была непростая беседа, — соглашается Пим.
— Ее уволят?
Пим устало пыхтит:
— Никто никого не уволит. Беп остается ценным сотрудником и верным другом — мы с тобой перед ней в огромном долгу. — Тут отец подается вперед, сжимая в руках папку с бумагами. — Так что прошу, девочка, — ровным, спокойным тоном, каким разговаривал с ней, успокаивая во время бомбардировок. — Достаточно. Я больше не хочу спорить. Понимаю твое замешательство. И беспокойство. Мир вообще беспокойное место, — говорит он. — Но ты должна мне довериться: я сделаю все наилучшим образом. Для всех нас.
Доверие. Анна пишет это слово в дневнике. Странное слово, которое не идет у нее из головы. Анна должна довериться Пиму. И верить в Бога. Но как это возможно?
Появляется Марго в лагерном тряпье, с лицом, заострившимся от голода и хвори.
— Что? — вопрошает Анна. Она сидит со своим дневником в Убежище, завернувшись в старый шерстяной свитер, спиной к стене, на том месте, где прежде был ее письменный стол. Глаза Марго — блестящие от света незанавешенных окон глаза мертвеца.
Неужели ты и впрямь так низко пала, чтобы поверить, что женщина, рисковавшая ради нас жизнью, — преступница? Беп! Кто угодно, но не Беп! Как ты могла усомниться в ней и хотя бы на минуту подумать, что она нас выдала? Это безумие!
— Может, и да. А может, и нет, — сухо отвечает Анна и распрямляет правую руку. — Все мы способны на многое, в зависимости от обстоятельств, — говорит она. — Разве лагерь не научил тебя этому, Марго?
Сестра смотрит на нее в упор.
Это ты сейчас о ком, о Беп или себе самой?
Анна сверлит ее взглядом в ответ:
— Да, я виновна. Ты это хотела от меня услышать? Виновна в том, что выжила. Это преступно. Смертный грех. Вот и Беп, должно быть, так думает. И кто ее обвинит? — спрашивает Анна. Закрыв тетрадку, лежащую на коленях, смотрит в пустоту. — Я хочу доверять Беп. Конечно, хочу. Но наверное, в каком-то смысле мне легче верить, что она предала нас, а не просто отвергла меня. Что она видит, что со мной стало, и хочет, чтобы мы отдалились друг от друга.
Она произносит это вслух, но, когда смотрит на Марго, на том месте, где была сестра, лишь пылинки танцуют в свете любопытного солнечного луча.
День выдался сырым. Анна едет на велосипеде на Принсенграхт. На Кейзерграхт она слезает с велосипеда и ведет его — точь-в-точь как в тот день, когда за ней следил парень со склада, — но того и след простыл. Только люди снуют туда-сюда — на велосипедах, пешком, — а над ними, хлопая крыльями, носятся чайки. Неужто она вправду думает, что он все еще захочет за ней следить? После того как она укусила его до крови, когда они целовались? Нет, так она не думает — но в то же самое время надеется, что ошибалась. Может, он на работе, таскает бочонки, и она сможет поймать его взгляд? Когда она доезжает до склада, один из рабочих придерживает для нее дверь и называет «маленькой принцессой». Трудно понять, была ли то просто ласковая вежливость или случайная шутка, но, несмотря на это, она дружелюбно кивает, заводит велосипед в пыльную кладовую и прислоняет к стене в углу. Однако юноши с соломенными волосами нигде не видно. Она спрашивает у бригадира, господина Гроота, но тот пожимает плечами:
— Не явился.
В этот момент в разговор решает вклиниться довольно неопрятный старик Людерс:
— Чего от такого ждать?
Анна встряхивает головой:
— От какого?
— От дурной яблони плод, — любезно уточняет Людерс.
— Ладно, хватит об этом, — обрывает его господин Гроот. — Займись-ка своим делом, Людерс.
— Как его звали? Хоть это можете сказать? — спрашивает Анна.
Гроот хмуро подтаскивает к деревянному настилу тяжелую картонную коробку и кидает ее. — Мы звали его Рааф. А папаша его был Хукстра. И Людерс прав. Недоброе это имя.
— Недоброе имя? — переспрашивает Анна.
Гроот пожимает плечами, но видно, что разговор с дочкой начальника ему надоел.
— Если не возражаете, нет времени на вопросы. Работа ждет.
Поднимаясь по ступенькам в контору, Анна чувствует разочарование, как вдруг слышит стук шагов: кто-то спускается. Это Беп, в пальто и шляпке, с сумочкой на руке. Так спешит, что с опасной скоростью несется по голландской лестнице. Анна окликает ее, хочет призвать к осторожности, но вдруг видит, что лицо Беп залито слезами. Поборов первое побуждение — отстраниться и пропустить ее, не стоять на пути беды, — она встает на пути женщины, отчего той приходится привалиться к стене, чтобы удержаться на ногах.
— Беп. Ты плачешь?
— Анна, — Беп качает головой, утирая лицо платком.
— Что стряслось?
Но Беп может лишь мотать головой. «Я не могу».
— Чего не можешь?
— Больше не могу. Прости, — Беп сбегает по лестнице мимо Анны, не переставая плакать. — Мне очень жаль!
— Жаль? — на мгновение Анна застывает. — Жаль чего, Беп? Что произошло? Беп! — Анна бежит за ней по лестнице, рывком открывает дверь и выбегает на улицу, но Беп уже спешит по тротуару мимо Вестеркерк, а Анну чуть не сбивает велосипедист — ослепла, что ли?
Вернувшись наверх, Анна влетает в контору, где ее встечают холодные взгляды. У Мип красные глаза, она опустила их и разглядывает свою пишущую машинку. Кюглер сидит на месте Клеймана и меланхолично смотрит на Анну, Пим стоит с листом бумаги в руке. По его лицу ничего нельзя понять.
— Что случилось с Беп? — спрашивает Анна, хотя заранее страшится ответа. — Почему она плакала?
Кюглер вздыхает, словно силясь выдавить ответ, но Пим сует ему бумагу и делает шаг вперед.
— Анна, Беп уволилась, — тихо говорит Пим.
Анна ошарашенно смотрит на него.
— Что?
— Она оставила фирму.
— Но… — Анна качает головой, точно отмахиваясь от неприемлемой мысли. — Но почему? Что с ней стряслось?
При этих словах Кюглер и Мип поднимают головы, точно желая подсказать ответ, но Пим просто говорит:
— Ничего не поделаешь, Анна. Отец Беп серьезно болен. Пошли метастазы, за ним нужен уход. Иногда есть обстоятельства, которые просто нужно принять, как бы нам ни хотелось обратного.
Анна плотно сжимает губы. Когда-то она не могла и помыслить, чтобы Беп захотела их предать. Но теперь? Кто знает, сколько стоят лекарства на черном рынке в этом мире, хотьмофыдавно ушли? И неужто сама Анна не стала бы рисковать жизнями других для спасения Пима или хотя бы облегчения его страданий?
Не желая, чтобы Пим или Кюглер видели, как она плачет, Анна сдерживается до тех пор, пока не запирается в туалете. Сначала сдавленный всхлип, потом слезы градом — пусть текут. Она снова теряет близких. Будет ли этому конец? Неужто больше не стоит рассчитывать на любовь? На преданность без страха потери? Без опасений, что ее оставят — ведь даже умершие в каком-то смысле бросают ее. Как теперь верить, что ее собственная жизнь не сокрушит ее?
17. Прощение
Я хочу быть доброй и ласковой, и, наверно, прежде всего я должна научиться прощать их.
Откуда нам известно, что непрощение — жестоко?
После школы Анна открывает спрятанную за книжным шкафом дверь и проскальзывает в их прежнее Убежище. Закрывая за собой дверь, она чувствует, что отгораживается от мира. От повседневности. Садится на пол чердака, держа на коленях Муши. Они заключили сделку. Месье Муши ле Кот и Анна. Свою часть уговора она выполнила рыбной шкуркой и кусочками консервированного тунца, а он превратился в урчащий меховой шар, который можно гладить.
Она шумно дышит. Некогда это было ее Убежищем, а теперь его пустота окутывает ее, точно облако пыли, плавающей в лучах солнца, проникшего через оконное стекло. На ветвях старого конского каштана трепещет листва. Она «организовала» пачку сигарет с отцовского стола и теперь прикуривает одну из них. Сладкий дымок сигарет «Капрал» из пайка канадцев, освободителей города. Качественное североамериканское изделие. Довоенные Нидерланды славились прекрасным табаком, который везли из колоний, теперь же крепчайший темно-коричневый табак из Ост-Индии сменился слабенькими, быстро тлеющими подделками, так что от настоящего табака у нее закружилась голова. На карточках, вложенных в канадские сигаретные пачки, изображались члены британской королевской фамилии. Король, королева и принцессы. Когда-то она прикрепляла их на стены, теперь же они отправляются в мусорную корзину. Вдыхая дым, она успокаивается. Они снова зависят от Мип и ее связей в районе Йордан, где она покупает все необходимое: сушеную рыбу, канадские сигареты, картошку, консервы и овсянку, сливы и фасоль, солодовый кофе и сахарин — а порой даже хрящеватый бифштекс у сговорчивого мясника.
Анна выдыхает струю дыма и смотрит, как он повисает в воздухе пустой комнаты: полупрозрачное привидение.
Петер.
Старше Анны, но младше Марго. Высокий, крепкий, широколицый, с копной курчавых волос, которые не всегда поддавались гребню. Она вспоминает его тело близко-близко рядом с собой на диване, в уединении чердака. Он был очень мужественным. Такой тяжелой казалась его крепкая рука, небрежно обнимающая ее плечи. В свое время она по-девичьи надумала себе глубину его ума. Снаружи это был хулиганистый мальчишка из Оснабрюка, который дрался лучше, чем говорил. Часто скучавший и ленившийся, любитель смешных оправданий и абсолютный ипохондрик, то и дело придумывавший воображаемые болезни. Глянь на мой язык, правда, он странного цвета? Но в то же самое время у него был милый, любопытный взгляд: он часто смотрел на Анну с бесхитростной тоской. И добрый: может, и так, а может, это все Аннино желание. Размышлениям он предпочитал тяжелую работу, так что глубокие мысли Анна сама поместила в его голову. А молчаливость приняла за задумчивость. На самом-то деле молчал он потому, что ему мало что было сказать. С ней ему было легко. Она слушала, как он что-то вещает с авторитетным видом, как это делают мальчишки, или с жаром рассказывает, как бранит его отец. И когда у него заканчивались слова, она считала его пульс, положив голову ему на грудь, здесь же на сумрачном чердаке.
Теперь с ней его кот, а сам Петер ван Пеле давно за пределами ее прикосновений.
Он знал, что ты все еще его любила, я уверена, — слышит она голос Марго.
— Правда? — Анна качает головой. Не смотрит на сестру и крепко обнимает кота. — А вот я не уверена. — Коту вдруг становится неуютно в ее руках, и он вырывается. Она не удерживает его и отпускает. — Да и я не всегда была с ним добра, — признается она, вдыхая дым тлеющей сигареты, которую берет из красной бакелитовой пепельницы.
Ты переросла его, — замечает Марго, и Анна не может не согласиться.
— Всегда беспокоилась, не причиняет ли это тебе боль.
Мне?— Марго садится на корточки, на ней цветастое платье и связанный мамой кашемировый свитер. —Мне-то почему?
— Ты знаешь почему.
Анна.— Теперь черед Марго качать головой. Она говорит успокаивающим тоном — насколько может успокоить мертвец. —Петер меня в этом смысле не интересовал. Я тебе уже говорила.
— Я тебе не верю.
Ну, сначала я была слегка разочарована, увидев, в каком направлении движутся его мысли. Но, право, такие, как он, мне не нужны. Да и тебе тоже. Разница в том, что я это поняла сразу, тогда как ты, — говорит она, —была ужасно романтична.
— И одинока, — добавляет Анна.
Тебе не обязательно было чувствовать себя одинокой. Там была я. Пим. Мама. Если ты чувствовала одиночество, это был твой выбор.
— Нет. Ты не понимаешь.
Правда?
— Я не такая, как ты, Марго. Не такая, как мама и даже как Пим. Я хочу от жизни большего.
Большего?— спрашивает Марго. И моргает из-за стекол очков. —Чего же, Анна? Чего ты хотела бы, чего не могли дать тебе все мы?
Анна качает головой:
— Не могу объяснить.
О, ты имеешь в виду секс?
— Не надо так бахвалиться, Марго. И нет, не секс. Правда, мне сложно объяснить.
Сестра пожимает плечами:
Если не можешь объяснить, то как это может быть таким важным?
Возникшую в разговоре паузу заполняет кот — он гоняет по дощатому полу пустую сигаретную пачку. Но — хватит. Марго, не дожидаясь ответа, растворилась в сером свете дня, оставив сестру с ощущением острого недовольства. А может, дело в месте. Чердак. Там, где они прятались. Убежище. Может, вновь обретенные ощущения — единственное, что осталось от нее прежней? Желание быть кем-то важным? Она так долго втайне страдала от одиночества — даже окруженная толпой болтающих подружек на школьном дворе, даже смеясь шуткам и флиртуя с мальчишками, — от ничем не заполняемой пустоты. И когда они перебрались в Задний Дом, пустота последовала за ней. И Петер помог ее заполнить. По крайней мере, поначалу. В замкнутом пространстве, на которое они оказались обречены, его хулиганистая сила показалась ей мужественностью. Но потом что-то изменилось. Она сама изменилась. Того, что давал ей Петер, стало не хватать. Она поняла, что он никогда по-настоящему не поймет ее и, вероятнее всего, даже не станет пытаться. Так что же оставалось ей, запертой в тесной и мрачной пристройке? Садясь перед чистой страницей с авторучкой в руке, она нашла, чем заполнить пустоту.
Когда сквозь тучи пробивается солнечный луч, по листьям старого конского каштана пробегает трепет. Она наблюдает, как светлеют окна.
Роскошные башенки в стиле арт-деко уцелели. До войны кинотеатр Тушински пользовался огромной популярностью. Пим часто водил их всех на утренние воскресные сеансы, а потом в японскую кондитерскую при нем — за мороженым из зеленого чая. Однажды в день рождения Пима сам господин Тушински подошел к ним для того лишь, чтобы сказать «мазл тов». Когда пришли люфы, они переименовали кинотеатр в «Тиволи» и крутили там антисемитскую пропаганду. Но после войны он обрел прежнее имя, хотя Пим и рассказал Анне, что сам владелец и вся его семья сгинули в крематориях.
Царственный Большой зал под названием «сливовый пирог» чуть-чуть пострадал во время войны, но все еще поражает великолепием. Плюш, россыпи безделушек. В заднем ряду Грит передает Анне сигарету, но курит она рассеянно: ее внимание поглощено американской кинохроникой на экране. «Это Нью-Йорк, — звучит закадровый голос, и на экране возникает вид с воздуха на верхушки небоскребов. — Величайший город мира».
Сердце Анны бешено колотится. Субтитры расплывчаты, но кому они нужны? Сменяющиеся картинки так поглощают ее внимание, что Грит приходится толкнуть подругу локтем, чтобы забрать свою сигарету. «Роскошные вывески. Царство блеска, — нараспев произносит диктор. — Перекресток миров. Яркие огни, театры, отличная еда и танцы под музыку, исполняемую лучшими оркестрами мира». Что-то внутри Анны начинает расти. Она чувствует это нутром. «Уордолф-Астория», «Старлайт руф», «Эмпайр рум», «Пикок-элли», «Радио сити мюзик-холл»! Пятая авеню от Вашингтон-стрит до Сто десятой улицы. «Тротуарные кафе и многоэтажные жилые дома». Из заполненных лифтов изливается непрерывный людской поток. «Эмпайр-стейт-билдинг — самое высокое здание в мире». Шестьдесят тысяч тонн стали, десять миллионов кирпичей, шахты лифта в четырнадцать километров. Вид до самого горизонта. Статуя Свободы — как маяк освобождения. Анна не спускает с экрана глаз. В нее вторгается сила, напоминающая… что? Судьбу, да-да, не меньше. Личное послание из будущего — или от фортуны, а может, и от Бога. Возможно ли такое?
Хот-дог со всем, что к нему полагается! На экране девочка покупает его с тележки уличного торговца и откусывает приличный кусок. Центральный вокзал! Люди наводняют огромный главный вестибюль, в широченные арочные окна льется солнечный свет. «Это Нью-Йорк, — с жаром напоминает закадровый голос. — Город, где сбываются мечты. Где оживают сны. Чьи огни ярче звезд!»
Щурясь на солнце после кинозала, Анна чувствует, что небоскребы отпечатались где-то на внутренней стороне сетчатки.
Это Нью-Йорк. Город, где сбываются мечты.
В прошедшие недели в конторе появились прибавления. Первое — новая пишущая машинка. «Олимпия» восьмой модели. Немецкая, трофейная: блестящий корпус военного образца, валик из вулканизированной резины, массивные клавиши. Синевато-серого цвета, со множеством значков и символов, включая умлауты. Безжалостная машинка — на таких печатались списки арестованных. И осужденных на смерть. Не так давно на ней со звонким перестуком печаталось имя фюрера — на каждом документе и каждой справке. Теперь же она печатает служебные бумаги и письма, способствуя продвижению «желатиновой продукции» в дома голландцев. Какое унижение для Фрау Пишущей Машинки. Такое падение статуса!
Ну и еще кое-что, вернее, кое-кто. Тоже своего рода качественная машина. Женщина с безупречно уложенными волосами, проворными руками и поистине царственным профилем, госпожа Цукерт. Кажется, ее нанял Кюглер — машинисткой и бухгалтером на полставки, но Анна знает: ничто в конторе не делается без одобрения Пима, а Пим определенно этот выбор одобряет. Для женщины своего возраста она привлекательна: яркая, с густыми рыжеватыми кудрями и жгучим, как крепкий кофе, взглядом. Ну и ее запястье — точнее, то, что на нем выколото. Анна видела эту татуировку лишь однажды — на кухне, когда женщина потянулась за банкой сухого молока. Она невысокого роста, и когда рукав, натянувшись, обнажил запястье, на нем обнаружились фиолетовые цифры.
На кухне, где женщины зовут друг друга по именам, она сообщает: мать назвала ее Хадасса, но сама она предпочитает, чтобы ее называли Дасса. И откликаться будет на это имя, добавила она. Все вежливы, но чуют: Дасса — существо, с которым лучше не шутить. Что-то в ее взгляде выдает натуру львицы.
С другой стороны, Пим весьма радушно обходится с нею. Вдруг он полюбил приходить в приемную — по его словам, постоять у окна и пропитаться добрым голландским солнышком. Или вдруг вспоминает шутку, какой и делится с госпожой Цукерт, вручая ей папку. Госпожа Цукерт одобрительно улыбается, несмотря на то что ту же шутку он ей рассказывал пару дней назад. Она кивает: брови изогнутые, кошачьи.
— Очень остроумно, господин Франк, — говорит она на хорошем голландском с немецким акцентом. — Очень.
— Ага, Пим, — не удерживается Анна. — Даже смешнее, чем в первый раз.
— Анна, — мягко одергивает ее Мип. — Веди себя прилично. Мы в конторе.
«Ты это ему скажи», — едва не вырывается у нее, но она сжимает губы. Однако Пим усмехается и совершенно спокойно реагирует на грубость дочери.
— Ничего, Мип, — говорит он. — У Анны настоящий талант по этой части. Бог свидетель, моя покойная жена пыталась это искоренить, но… — Он пожимает плечами и позволяет предложению закончить себя самому.
Анна чувствует, как пылает лицо, но ее охватывает глубокое уныние, и она отворачивается. И сверлит невидящим взором клавиши пишущей машинки Беп. Пока Анна безмолвно бесится, Пим вручает госпоже Цукерт папку, принесенную из кабинета, и сопровождает это кое-какими незначительными указаниями. Чтобы пробить бетонную стену тишины, Кюглер принимается насвистывать. У него здорово получается, и он лихо допевает до конца популярную на радио песенку Голландского школьного свинг-оркестра. Анна поднимает глаза — и оказывается в тисках взгляда госпожи Цукерт. Который ясно дает понять: «Я тебе не нравлюсь? Очень жаль. Но решаешь здесь не ты». Затем, как контрапункт свисту господина Кюглера, госпожа Цукерт принимается стучать по клавишам Фрау Пишущей Машинки, отбивая собственное непроницаемое стаккато.
— Мип, ты говорила с Беп? — слышит Анна собственный вопрос, в тот же день обнаружив Мип на кухне. Она заваривала чай для Пима.
— Да, несколько дней назад. — Мип выключает плиту под кипящим чайником. — Она звонила. Ее отец снова в больнице.
— Она что-нибудь говорила обо мне?
—О тебе?
— Да. Что-нибудь, плохое или хорошее.
— Анна. — Мип четко произносит ее имя и вздыхает. Вероятно, подбирает слова. — Не знаю, что ты думаешь, но, когда ты вернулась, Беп была вне себя от радости. Как и все мы.
Больше ничего на эту тему Анна не говорит. Берет чашку и объявляет:
— Я отнесу Пиму чай.
Она стучит, но не дожидается разрешения войти, а просто открывает дверь кабинета. Пим поднимает глаза: он с настороженным видом разговаривает по телефону. Анна ставит чашку на стол, но не спешит уходить. Садится и ждет, пока Пим сможет сделать паузу в разговоре.
— Да, Аннеке? — говорит он, прикрыв трубку ладонью.
— Я принесла тебе чай.
— Я вижу, девочка. Но я разговариваю по телефону.
— И я это вижу, — отвечает она, не трогаясь с места.
Возвращаясь к звонку, он хмурится и спрашивает, когда будет удобно перезвонить. Осторожно водворяя трубку на рычаг, он, уже совсем нахмурившись, спрашивает дочь:
— Что-то случилось?
— С кем ты говорил? — безучастным тоном.
— Когда?
— Прямо сейчас по телефону.
— С господином Розенцвейгом. Моим адвокатом.
— Зачем тебе адвокат?
— Анна, милая, я вправду очень занят.
— Почему мы не уехали в Америку? — спрашивает она в лоб.
Пим моргает. Кажется, он слегка уязвлен.
— Прости?
— Мамины братья уже там. Ты знал человека в Нью-Йорке, господина Штрауса, — поясняет она. — Почему мы не уехали туда, когда покинули Германию?
— Почему? — Пим поднимает брови. — Тогда казалось, в этом нет нужды. Ты должна понимать, Анна: когда мы уезжали, Гитлер только-только стал рейхсканцлером. За годы до появления малейшей угрозы войны. И в первую очередь нужно было работать и кормить семью. Вы с Марго были совсем маленькими. Ты вообще едва научилась ходить. Так что когда у дяди Эрика появилась возможность открыть отделение «Опекты» в Амстердаме, я ей воспользовался. — Он смотрит в пустоту. — Мы с твоей матерью и в самом деле рассматривали Америку — но она так далеко, за океаном. К тому же у американцев очень строгие иммиграционные квоты.
— Для евреев, — говорит она.
— Да, для евреев, — соглашается он.
Она сглатывает. Ощущает, как в груди растет жар.
— Ты когда-нибудь ненавидел весь мир, Пим? — Для нее это простой вопрос, но отца он, кажется, потряс. Пим отшатывается, не вставая со стула, точно пытаясь укрыться от ответа.
— Мир? Никогда. И за что?
— А я — да, — говорит ему Анна. — Иногда.
Пим скорбно смотрит на нее.
— Аннеке, — шепчет он. — Прошу тебя: если я хотя бы подумаю, что это правда, это разобьет мне сердце.
Проезжая на велосипеде мост через канал Сингел в сторону Розенграхта, Анна вспоминает ругательства, намалеванные на опоре моста. ДОЛОЙ ЖИДОВ! ЖИДЫ — НАША ЧУМА! Как и многое, они закрашены белой краской, но в ее памяти все еще живы. Но она предпочитает сосредоточиться на другом. На том, как напрягаются ее мышцы, когда она крутит педали. На прохладном ветерке, что ерошит ей волосы. На парне с волосами цвета соломы. Прикосновениях его пальцев к своей щеке. Соленом вкусе его губ перед тем, как она его укусила. Еще один велосипедист, обгоняя, звонит в звонок, прерывая ее мечтания, и она тут же тормозит, вцепившись в руль побелевшими пальцами.
Как будто она случайно приехала на велосипеде в недавнее прошлое.
Тощий человек без шляпы, с лысеющим затылком и нестриженой бородкой счищает желтую краску с двери: частички краски усыпали снег, но бранную надпись, которую он так тщится уничтожить, все еще можно прочитать: СМЕРТЬ ЖИДАМ.
Анна не сводит с нее глаз, застыв на месте. Ладони вспотели на руле, сердце бешено колотится, во рту — кислый вкус страха. Но отчего? Почему ее все еще возмущают эти мерзкие каракули?
Вывеска гласит: БУКИНИСТИЧЕСКИЙ МАГАЗИН НУСБАУМА. Убогое убранство, окна заклеены газетами или заколочены. Тощий бросил работу, чтобы отдышаться, и, кажется, заметил ее, потому что оборачивается, все еще тяжело хватая воздух.
— Прошу прощения, — улыбается он. — Могу я вам помочь?
Нет ответа.
— Вы — любительница почитать, — продолжает он. — Ищите хорошую книгу? — Она переводит взгляд на дверь, потом на него, потом снова на дверь. — Ах да, — говорит он. — Отчищаю тут эту писанину. Кто-то любит так пошутить, полагаю, — он слегка хмурится, но затем снова улыбается, хотя теперь его глаза изучают ее. — Если вы ищете книгу, прошу внутрь. Буду только рад посоветовать.
— Разве вы не собираетесь ничего делать? — спрашивает она.
— Делать? Как видите, я счищаю краску.
— Нет же, сделать? Позвонить в полицию. Пожимает плечами:
— А, полиция. Да что они сделают, право?
— Вы имеете в виду, потому что вы — еврей?
Он продолжает улыбаться, но глаза тускнеют.
— По-моему, я уже достаточно отскреб. Руки устали. Почему бы нам не зайти внутрь? Выпьем чаю, посмотрите магазин. Изнутри он куда симпатичнее, — признается хозяин.
Когда они входят, на двери звякает колокольчик. Внутри царит тот уютный, чуть отдающий плесенью, запах, какой за долгие годы вырабатывается в некоторых книжных лавках: слишком много книг на слишком тесном пространстве. Потирая руку, он зажигает плитку, стоящую на стуле у прилавка.
— Боюсь, ни молока, ни сахара у меня нет. Даже суррогатных. — Он говорит с Анной по-голландски, но она безошибочно угадывает резковатый берлинский акцент.
— Вы не вызываете полицию, потому что вы еврей?
— Нет, потому что не вижу смысла.
— Значит, вы позволите им уйти от ответа? Они портят ваше имущество!
— Кто-то измазал дверь краской. — Пожимает плечами. — Не то, за что следует казнить.
— Простите, просто…
Он поднимает брови:
— Что?
— Я тоже еврейка, — сообщает она.
Снова та же улыбка.
— Да, я догадался. Но не беспокойтесь. Это больше не преступление, — уверяет он и ласково, но вместе с тем оценивающе рассматривает Анну. — Мое имя Вернер Нусбаум, — говорит он и протягивает руку из-за прилавка. Анна недолго пялится на руку, но потом делает шаг вперед и пожимает ее.
— Господин Нусбаум, — повторяет она и пристально рассматривает его лицо. Длинный орлиный нос со слегка сплющенным кончиком. Мощный лоб, лысина на затылке, коротко остриженные кудрявые волосы и всклокоченные седоватые усы над вандейковской бородкой. Один глаз полузакрыт, точно устал смотреть на мир полностью распахнутым, но сам взгляд живой и пытливый.
— А ваше имя? — интересуется он.
— Меня, — отвечает она, — зовут Анна Франк.
Господин Нусбаум склоняет голову набок, точно внезапно пришедшая мысль выбивает ее из равновесия.
— Франк, — задумчиво повторяет он. — Надо же, совпадение. Я знал человека по фамилии Франк. Он из Германии.
— Мы и приехали из Германии, — признается Анна. — Из Франкфурта-на-Майне.
— О нет — этого не может быть, — говорит хозяин книжной лавки. — Но, на всякий случай, — любопытствует он, — вы, часом, не состоите в родстве с Отто Франком?
Анна выпрямляется.
— Отто Франк — мой отец.
— Отто Франк. У него была вроде бы фирма, специи и все такое. Здесь, в Амстердаме.
— И сейчас есть, — отвечает Анна.
— То есть вы говорите… он жив?
Теперь уже Анну выбивает из равновесия вопрос, который все евреи вынуждены задавать друг другу в эти времена. Она лишь кивает в ответ и видит, как опускаются у него плечи — как у человека, который до последнего момента очень старался держаться прямо.
— Что ж, чудеса продолжают случаться. Mensch[12] уцелел, — объявляет он, затем смотрит на Анну. — Вы, наверное, недоумеваете. Но я знавал вашего отца весьма неплохо, — ласково объясняет господин Нусбаум и, обнажив запястье, демонстрирует лагерный номер, — когда мы останавливались в одной гостинице.
Когда господин Нусбаум появляется на Йекерстраат, при виде Пима он начинает насвистывать Бетховена. Пим, с полными слез глазами, встает во весь свой солдатский рост и начинает свистеть в унисон. Так возобновляется их дружба. Оба в слезах, ни один не собирается сдерживать чувств, и Анна, смотря на них, тоже не может удержаться. Боль точно молотом бьет по сердцу, и она уходит в свою комнату. Марго в лагерных лохмотьях пытается утешить, а скорее, допросить сестру. Анна, что случилось? Почему ты плачешь? Но у нее нет ответа для сестры. Анна не сдерживает слез и не может ничего поделать со своим горем: и те, и другое, кажется, обрели над ней полную власть. Она лежит на кровати, свернувшись в клубок, когда в комнату стучится Пим:
— Анна?
— Да, — отзывается она, всхлипывая и глядя на стену у кровати.
— Можно войти?
— Мне нехорошо, — отвечает она, но Пим все равно осторожно приоткрывает дверь.
— Я ненадолго.
Она переворачивается и быстро садится на кровати; глаза ее красны.
— Господин Нусбаум еще здесь?
— Нет. Он уже ушел, — отвечает Пим. — Прости, если наше воссоединение тебя расстроило. Старики бывают сентиментальны.
— Как вы познакомились?
— Как? — Он вздыхает. — В Аушвице. Нас поместили в один барак. Но со стыдом признаюсь: первое, что я сделал при знакомстве, — врезал ему по лицу.
Анна моргает:
— Врезал?
— Верно, по лицу, — кивает отец. — Я уже и не помню сейчас, за что. Какой-то жалкий спор. Но там не владеешь собой.
— Так вы подружились, потому что ты его ударил?
— Нет. Потому что я услышал, как он насвистывает «Лунный свет» Дебюсси. Префальшиво, но с чувством, точно каждая нота — подтверждение того, что он еще жив. Я немедленно понял, что нужно попросить у него прощения. Так что я тоже начал ее насвистывать. После чего, — Пим пожимает плечами, — мы стали близкими товарищами. Говорили о музыке, искусстве, литературе. В Берлине у него было издательство, а потом его украли нацисты. Он мог цитировать по памяти Шиллера, Гейне, Гете — особенно Гете. Это вдохновляло. Работа мысли, вот что это было. В самом конце, когда я уже терял сознание, именно он привел ко мне одного из врачей-заключенных. Так меня определили в барак для выздоравливающих, что, вероятнее всего, и спасло мне жизнь. Так что я ему многим обязан. После освобождения я пытался найти его через Красный Крест, но смог выяснить только то, что его эвакуировали из Аушвица. Честно говоря, я не верил, что он выдержит. Так что, Анна, спасибо тебе за то, что вернула его мне.
— Я ничего не делала.
— Может, ты так и не считаешь, но Вернер сказал мне, что ты произвела на него впечатление.
— Он тебе рассказал, что случилось? Что сделали с дверью его магазина?
— Да, — осторожно отвечает отец. — А еще его поразила твоя сила духа. И самообладание. — Сказав это, Пим добавляет: — Он интересуется, не хотела бы ты немного поработать в его магазине?
Анна недоверчиво смотрит на Пима:
— В его магазине?
— Да, я сказал ему, что ты любишь книги, — говорит отец. — Кажется, он очень хочет принять тебя на борт. Разумеется, я все еще ожидаю, что иногда ты будешь помогать мне в конторе. Но пару дней в неделю, книги расставлять на полках… Он же управляется там один, так что лишняя пара рук придется кстати. Как тебе такая идея, моя девочка?
Магазинчик располагается неподалеку от того места на канале Сингел, где Пим некогда арендовал контору. Теперь Анна ездит туда на велосипеде дважды в неделю до ужина. Место ей нравится. Она любит запах старой бумаги, ссохшегося переплетного клея и даже резкий кожаный дух сигарного дыма. И конечно же полки, уставленные старыми книгами всех форм, цветов и размеров. Даже если нет покупателей, а это часто бывает, она смотрит на ряды книг от пола до потолка и от стены до стены, и это ее успокаивает. Вот это и есть тот самый gezellig. Это любимое голландское слово — уютный — она записывает в своей тетрадке. Уютная книжная берлога, зовет она это место. Ее работа — разбирать новые поступления: доставать из коробок и расставлять по полкам сообразно жанру и теме. Она любит возиться с книгами и частенько забывается, заглядывая под обложку, и, зачитавшись, вдруг обнаруживает, что не закончила работу. Но, похоже, господин Нусбаум не возражает. Дает ей почитать то одну, то другую книгу или приговаривает: «А вот эту попробуй», или: «Вот история, которая может показаться тебе блестящей — или нелепой, а может, и той и другой сразу». И конечно же вдобавок к книгам, книгам и еще раз книгам, там есть кот. Крупный, черепаховой масти, с ленивым взором — Анна окрестила его «Черепах» из-за этих пятен. В благодушном настроении он терпит привязанность Анны, но, будучи по натуре уличным котом, думает только о себе, греясь на солнышке. Анна восхищается этой его способностью, но поступать так же у нее не получается. Когда ее внимание перестает его интересовать, кот неслышно ускользает.
— Скажи, — начинает господин Нусбаум. На нем два свитера — он объясняет, что не может согреться и под сотней свитеров, но два — это лучше, чем ни одного. — Скажи, это правда? Твой папа утверждает, что у тебя талант к сочинительству.
Анна поднимает голову от тяжелого тома:
— Правда?
— О да. Он в самом деле в этом убежден.
Сглотнув ком в горле, Анна возвращается к коробке разномастных книжек, которую разбирала.
— Когда-то и я так думала, — говорит она.
— И что же заставило тебя изменить мнение?
Она смотрит в лицо господина Нусбаума. Он что, шутит? Он любит исподтишка пошутить. Но на сей раз в его лице нет ни малейшей иронии, лишь скромное любопытство.
— Я вела дневник. Когда мы скрывались. Хотела написать книгу после войны. Может, роман или что-то в этом роде. Каково было нам. Евреям, — говорит она. — Но когда нас арестовали, все пропало.
— А потом? — спросил он.
— Что — потом?
— После этого ты совсем перестала писать?
— Нет, — признается она.
— Нет.
— Нет, я все еще пишу, — отвечает она. — Но это не то.
— Понимаю, — он кивает. Задумчиво затягивается сигарой и кладет ее на край прилавка так, что горящий кончик оказывается висящим в воздухе: на лакированной поверхности прилавка уже образовалось черное пятно от множества слившихся вместе маленьких ожогов. — А почему?
— Потому, — отвечает Анна, — что все это больше ничего не значит.
— Нет? Но это должно что-то значить, Анна, — говорит господин Нусбаум. — А иначе зачем ты это делаешь?
— Не знаю, — признается она и отворачивается. — Должно быть, — начинает она, а потом качает головой, точно отгоняя неприятные мысли. — Должно быть, я просто не могу не писать, — признается она, доставая из коробки очередную книгу.
— Хм. Так бы ответил настоящий писатель.
— Нам правда нужно это обсуждать, господин Нусбаум?
— Вовсе нет. Не нужно, если ты не хочешь. — Он раскрывает толстую бухгалтерскую книгу, лежащую на столе. — Вот только…
Стук сердца. Анна поднимает голову:
— Что — только?
— Вот только мне интересно, — он бросает на нее быстрый, но внимательный взгляд и погружается в содержимое бухгалтерской книги, — отчего ты считаешь, что настоящее не так же важно, как прошлое. Это ведь все равно твоя история, разве нет?
Анна пристально смотрит на него.
— Не хочешь, можешь не отвечать. Просто подумай. — И он берет тлеющую сигару с краешка прилавка.
— Пим говорил, что у вас в Германии было издательство, — возможно, она вспоминает об этом лишь для того, чтобы избежать дальнейших расспросов про ее склонность к писательству, но на лицо Нусбаума наползает туча.
— Да, было, — отвечает он. — Еще отцовское. Небольшое, интеллектуально-эзотерическое, но, когда он умер, я решил расширить список авторов. Герман Кестен, Йозеф Рот, Андре Бретон. Да, замечательные были времена.
— А потом пришли нацисты, — говорит Анна.
Его голос становится совсем тихим.
— Потом да, пришли нацисты. — Он едва заметно пожимает плечами. — Я пытался начать заново в других местах. Пошел по исхоженному пути литературных изгнанников: Париж, потом Амстердам. В то время здесь было целое созвездие немецких издателей, и я очень надеялся, что у меня получится. Но деньги закончились, и… жизнь стала непростой. Мой волшебный мир перестал существовать.
Это Анне понятно. Пусть господин Нусбаум намного старше, но она чувствует в нем родственную душу. Преданный литературе человек, лишившийся всего.
На следующий день, явившись в контору, Анна узнает, что Пим снова вызвал в кабинет госпожу Цукерт с блокнотом стенографистки.
— Тебя это не тревожит? — спрашивает Анна у Мип.
— Что меня не тревожит?
— Что она слишком много на себя берет.
Мип качает головой:
— Никто не берет на себя слишком много, Анна.
В четыре часа господин Кюглер идет на кухню выпить чаю, как делает всякий раз в это время. Анна выскальзывает из-за стола.
— Пойду попью воды, — говорит она Мип и тут же выходит. В коридоре она слышит доносящийся из кабинета отца смех, а потом — непринужденную, судя по тону, беседу. Что еще хуже — они говорят по-немецки. По-немецки! На языке своих палачей.
На кухне она застает Кюглера, одиноко глазеющего на закипающий на плитке чайник. Вид у него, как все чаще бывает, отсутствующий. Анна обратила внимание, что в последнее время он стал подолгу бесцельно смотреть в пустоту, сидя за столом. Потом он мог приходить в себя, снова становясь старым добрым Кюглером, человеком, знающим ответ на любой вопрос. Но она понимает: внутри у него уже не осталось никаких ответов.
Скользнув на кухню, она берет из сушилки стакан. Кюглер поднимает глаза, но какое-то время кажется, что он ее не видит. Но потом вздыхает и без особой убежденности спрашивает:
— Как сегодня Анна?
— Как я? — спрашивает она тоном, призванным означать: «Разве это не ясно?»
— Школа, я имею в виду. Как в этом году учеба?
Но Анна не отвечает. Она идет к раковине и открывает кран: в стакан льется вода.
— Кажется, она очень умелый работник, — замечает Анна.
— Прости?
— Госпожа Цукерт.
— А, да, — соглашается он. — Весьма.
— Наверное, у нее большой опыт.
— Так и есть, — подтверждает несколько отстраненным тоном. — Десять лет помощником бухгалтера в аудиторской фирме. Еще до войны она время от времени помогала господину Клейману.
— А что, — не унимается Анна, — стало с ее мужем?
Смущение.
— С мужем?
— Да. Что стало с господином Цукертом? Он жив? Умер?
Кюглер встревожен.
— Тебя это не должно касаться, Анна.
— Не должно касаться? Вы так думаете, господин Кюглер? А я так не думаю. — Сделав глоток воды, она ставит стакан на стол.
— Анна, — выдыхает Кюглер, — если у тебя есть вопросы, задай их своему отцу.
— Мне все так говорят, но отец молчит. Послушать только, они смеются. Смеются! — говорит она таким тоном, точно застигла их на месте преступления.
Кюглер медлит. Кажется, он подавлен. Наконец, откашливается и говорит бесцветным голосом, обращаясь к стене:
— Как я понял, — начинает он, — до прихода нацистов ее муж работал в Германии. Он был евреем, но родился в Голландии. Так что когда после прихода Гитлера они приехали в Амстердам, она подала документы и получила гражданство. Брак оказался неудачным. — Он пожал плечами. — Они развелись, и он уехал в Канаду. Или на Кубу, я не запомнил.
Анна молчит. Но в наступившей тишине Кюглер внезапно темнеет лицом — даже при ярком солнечном свете, льющемся в окно кухни. Когда чайник начинает свистеть, он выключает горелку.
— Знаешь, Анна, я кое-что заметил насчет тебя, — начинает он. — Надеюсь, ты меня простишь, но я должен это сказать. Ты часто пользуешься тем, что с тобой сделали нацисты, как оружием. Словно боль и страшное горе, которое ты перенесла, дали тебе неоспоримую правоту, — говорит он. — Конечно, то, что рассказывал твой отец после возвращения… это было ужасно. И я не пытаюсь сделать вид, что хорошо представляю, каково тебе пришлось. Могу только сказать, что нелегко пришлось всем. СС отправлял нас с Клейманом из одной тюрьмы в другую. Сперва Амстелвеенсвег. Потом Ветерингшанс, где нас много дней держали в камере с приговоренными к смерти. И наконец, Богом забытая дыра, Лёсдерхейде, — уныло добавляет он, точно снова переносится в мыслях за колючую проволоку. — Тяжелая работа. Почти без еды. Перекличка под ледяным дождем. Уверен: Клейман бы не выжил, если бы не Красный Крест. — Внезапно смутившись, он бросает на нее быстрый взгляд. — Я знаю, ты, должно быть, думаешь: «Бедняжка Кюглер считает, что пострадал, хотя о том, что такое настоящее страдание, понятия не имеет». И возможно, ты права. Может, мне и впрямь трудно представить, какое варварство творили с твоим народом. Вероятно, Амерсфорт и ему подобные места не были тем адом, куда отправляли евреев. Но я готов поклясться, что ни одно из них не было курортом. Я видел, как в Амерсфорте умирали люди. Хорошие люди, которым бы дома быть, с женой и детишками, а они падали мертвыми, не выпуская из рук лопат. Или того хуже. Их забивали до смерти на моих глазах. А послушать тебя — так никто, кроме тебя, не знает, что такое смерть. Потому-то Беп и ушла.
Анна пристально смотрит на него, не говоря ни слова. И потом:
— Нет. Нет, вы ошибаетесь!
— О, еще болезнь ее отца, да-да, если ты об этом. Но у нее еще четыре сестры, Анна. Так что если ты хочешь знать истинную причину ухода Беп, знать правду, я тебе скажу. — Он вздыхает и смотрит на нее пристально и тревожно. — Просто она уже не могла находиться с тобой рядом.
— Это неправда, — твердит Анна.
— Боюсь, что правда.
— Нет. Нет! Я знаю, почему она уволилась на самом деле — потому что полиция заподозрила, что это она нас выдала.
Кюглер выглядит сбитым с толку.
— Беп? — Он смеется. — Не говори глупостей, Анна.
— Я и не говорю. Я знаю, почему те люди были в отцовском кабинете в тот день. Я знаю, что отец не хочет, чтобы я что-то знала. Он упорно твердит, что это ерунда. Что это сугубо деловые вопросы — но как я могу в это верить?
Кюглера это не убеждает.
— Важнее вот что: как ты могла подумать, будто Беп может предать? Как ты можешь думать такое о верном друге?
О верном друге? Анна моргает, чувствуя, как по венам заструилась холодная кровь. Слушая его разглагольствования, можно было поверить, что Амерсфорт мог кое-чему его научить — но, по-видимому, он не захотел учиться. Не понял коварства и терпения, свойственных предательству. Как оно может проникнуть в сердце без ведома его, сердца, обладателя, и вдруг секундный порыв… вспышка гнева…
— Я так не думаю, господин Кюглер. А Беп подумала, — настаивает она. — Потому и уволилась.
— Нет, Анна. — Кюглер тяжело качает головой. — Нет. Уход Беп не связан с этим. Все просто: она захотела новой жизни. И не вытерпела ежедневного столкновения с ужасным прошлым. Не вынесла тебя.
Анна обдумывает его слова и чувствует, как в груди растет черная, полная слез дыра.
— Мне очень жаль, Анна, — повторяет Кюглер. — Очень. Мне бы самому не хотелось, чтобы это было правдой. Но, увы, так и есть.
На кухню входит Мип.
— Господин Кюглер, вас просят к телефону, — сообщает она. И называет какого-то поставщика специй из Антверпена.
— Да-да! — с облегчением вздыхает господин Кюглер. — Я ждал этого звонка. Прошу прощения, Анна, — говорит он и быстро выходит.
На мгновение Мип медлит, исподволь рассматривая Анну.
— Что-то случилось, Анна? — спрашивает она.
Но Анна не находит слов, чтобы ответить.
На чердаке Заднего Дома она предается безнадежным рыданиям, как вдруг слезы совсем перестают течь, будто кто-то перекрыл кран. Она глубоко дышит. Наконец перестает судорожно хватать воздух. Вытирает слезы. Осушает глаза рукавом свитера и закуривает, вдыхая едкий дым. Ветви конского каштана, качаясь под ветром, слегка задевают оконное стекло.
Спускаясь по лестнице, Анна замечает у двери отцовского кабинета самого Пима и госпожу Цукерт. Его ладонь лежит на ее руке. И хотя Анна не может различить слов, ее воркующий тон отлично слышен. Она решает пошуметь. Громко шаркает ногой по ступеньке и видит, как быстро отец убирает ладонь с руки дамы. Слегка наморщив лоб, он поднимает голову и зовет:
— Анна?
— Да, Пим, это я.
— У тебя глаза красные. Ты в порядке, девочка?
— Все нормально.
— Снова ходила в комнаты наверху? — так он теперь зовет их Убежище: комнаты наверху.
— Всего на несколько минут.
— Анна, милая. Я очень беспокоюсь, что ты проводишь там слишком много времени.
— А я беспокоюсь, что ты явно пробыл там недостаточно, Пим.
Тишина режет, точно ножом, но госпожа Цукерт не обращает на нее внимания.
— Спасибо, Отто, — говорит она приятным мягким голосом. — До завтра. — И улыбается: — До свидания, Анна. — Но уходит, не дожидаясь ответа.
— Знаешь, я ведь тоже умею записывать под диктовку, — говорит Анна. — Помнишь почтовые курсы? Высота строки, полувысота строки, система Гроота. Мы с Марго их освоили. Разве ты забыл?
Он растерянно моргает. Часто одно лишь упоминание имени Марго его печалит. Бедная мышка, зовет он ее.
— Я бы могла сама за тобой записывать, — Анна не отступает. — Отличная практика для меня, — убежденно продолжает она. — Не всегда же тебе полагаться на свою любимую госпожу Цукерт.
Мгновение Пим с тревогой смотрит на нее. Но быстро приходит в себя и соглашается с Анной, ласково хмурясь в своей излюбленной манере:
— Хм-м. Ну что ж, — в унисон Анне отвечает он, — это очень заманчивое предложение. — Но когда на долю секунды их взгляды встречаются, Анна видит в глазах отца несгибаемую решимость. Ту самую, что помогла Отто Франку выжить в концлагере Аушвиц.
Посуда после ужина вымыта, Ян с Мип ушли на вечернюю прогулку, и Анна находит Пима у окна квартиры на Йекерстраат за книгой. С порога она его рассматривает. Он по-прежнему худ, как тростинка, лицо истончилось, но щеки порозовели. Скользит по страницам неторопливым, ласковым взглядом: на сей раз Гете, не Диккенс. Дым его сигареты легким облачком поднимается к потолку.
Вдруг почувствовав, что дочь наблюдает за ним, он отрывает взгляд от книги.
— Анна?
— Ты знаешь, что она в разводе? — спрашивает Анна.
Выражение его лица не меняется, но свет глаз тут же тускнеет.
— Госпожа Цукерт, — глухо произносит Анна. — Твоя фаворитка… — она собиралась сказать «твоя фаворитка из конторы», но Пим ровным голосом перебивает ее:
— Я понял, о ком ты, Анна. Ответ: да, я знаю, что она в разводе. И не следует за это клеймить ее позором. То, что она расторгла плохой брак, не делает ее плохим человеком.
— Я не о ней, — лжет Анна. — О тебе. Зачем ты это делаешь?
— Что делаю, дочка? Я ничего не делаю.
— Делаешь, — настаивает она. — Делаешь. Все уже заметили. Господи Боже, она зовет тебя по имени!
И тут отец вздыхает. Делает легкую затяжку и бросает окурок в бакелитовую пепельницу Мип: от его сигарет она сделалась закопченной, точно каминная решетка. «Анна», произносит он. Ее имя как вступление. Сейчас начнет учить или проповедовать. Анна, ты не понимаешь, что говоришь. Анна, ты еще ребенок. Анна, не стоит вмешиваться во взрослые дела. Но он говорит:
— Анна, не стану отрицать, что у меня есть некоторые чувства в отношении госпожи Цукерт. И не стану отрицать, что у нее могут — подчеркиваю, могут — быть какие-то чувства ко мне. — Он медлит. Ждет, что его слова услышат. — Ну, конечно, я понимаю, что тебе может быть трудно принять подобную… — Принять что? — … подобную ситуацию, — заключает он.
— Ты понимаешь? — и тут же она дает волю гневу. — Понимаешь, говоришь? Нет, Пим. Я не думаю, что ты хоть что-то понимаешь.
Отец неловко ерзает на стуле и с шумом вдыхает воздух:
— Ну вот, ты всегда так, — говорит он. — Снова сердишься. Вот и все, что у тебя есть для меня, Аннеке.
— Ну а может, — с горящими глазами, — может, я сержусь потому, что ты предаешь память моей матери.
— Нет! — убежденно заявляет Пим.
— Да. Так и есть. Сколько прошло со смерти твоей жены, Пим? Четырнадцать месяцев? Пятнадцать? Нельзя терять ни минуты. Нужно искать замену на рабочем месте.
— Прекрати! — требует он, закрывая пальцами внезапно вздувшуся на виске вену. — Просто… прекрати!
— Кюглер говорит, что она помогала компании с бухгалтерией еще до войны. Ты еще тогда ее заметил, когда мамы не было рядом?
Отец вскакивает на ноги.
— Я этого не потерплю! — кричит он. — Как ты смеешь такое говорить!
— Она родила тебе двоих детей. Создавала нам уют. Даже в ужасном Убежище над грязным складом — и чем ты ей платишь за это? Так-то ты хранишь ее память? Бегая за чужой женой? — Анна чувствует прилив радости, как будто бы ей удалось разозлить отца и понять, что он не так уж неуязвим.
— Мы с твоей матерью, — он тяжело дышит, а потом с трудом глотает твердый комок и смотрит на нее полными слез глазами. — Мы с твоей матерью жили в большой любви. Что бы ты ни думала, Анна. И что бы ты там ни заподозрила. Я делал все, чтобы сделать ее счастливой, и она для меня тоже. Вообще-то, если припомнишь, это не я придирался к ней. Не я всегда был готов ответить ей колкостью. Это младшая дочь часто доводила ее до слез, — говорит он. — Не я так часто и столь многословно жаловался, что меня снова не понимают! Не для меня мало что значило материнское утешение — а для Аннелиз Марии Франк! Как там сказано? — внезапно вопрошает он в пустоту. — Что-то вроде: «Она ничего для меня не значит. У меня нет матери. Я должна научиться быть матерью самой себе!»
Анна ошарашенно смотрит на него. Осознание сказанного Пимом яркой вспышкой проникает в мозг и пульсирует во всем теле, когда она слышит эти гневные невольно вылетевшие с губ отца слова.
— Откуда ты это знаешь?
— Что знаю? — Голос отца все еще полон ярости.
— Откуда ты знаешь, — глухо повторяет она, — как там было сказано?
И тут на искаженное гневом лицо отца набегает легкая тревога.
— Я не понимаю, о чем ты.
— Все ты понимаешь.
— Думаю, с меня хватит. Хватит обвинений от собственной дочери за один вечер.
— Ты читал его, — в голосе Анны перемешались возмущение и разочарование. — Прочел мой дневник. Иначе откуда тебе знать?
Пим закрывает рот и сжимает губы.
— Когда? — спрашивает она. — Я хранила его в твоем портфеле. Прятала. Ты обещал, что никто не посмеет его тронуть. Как оказалось, ты имел в виду никто, кроме тебя.
Пим все еще не находит что ответить. Лишь смотрит на нее с болью в глазах.
И тут ей приходит в голову еще более ужасная мысль.
— А маме ты его показывал? — спрашивает она мрачно. — Она читала?
— Нет, — односложно отвечает отец.
— Нет? Точно нет? А может, ты раздавал его по кругу? Ван Пелсам? Старому пердуну Пфефферу? Господи, они же вечно все вынюхивали. Держу пари, они знатно повеселились за мой счет. Трагические откровения маленькой всезнайки!
— Нет, Анна! — убеждает ее Пим. — Больше никто не прочел ни слова. Уверяю тебя. Больше никто.
— Кроме моего отца.
Пим сглатывает тяжелый ком. Руки его сжаты в кулаки. В глазах слезы.
— Анна, — в отчаянии шепчет он, но не успевает сказать еще хоть слово, как дверь квартиры открывается и входят Мип и Ян, вернувшиеся после прогулки. Они болтают и улыбаются друг другу — но, увидев выражения лиц отца и дочери, тут же застывают на пороге. Мип быстро оценивает ситуацию.
— Мы помешали? — извиняющимся тоном произносит она. Но Пим со внезапным облегчением делает шаг вперед.
— Нет-нет. Вовсе нет. Прошу прощения, — говорит он и срывает с вешалки шляпу и плащ. — Думаю, мне не мешает прогуляться. — Ис этими словами выскакивает вон из квартиры.
Когда прибывает очередной поезд с обреченными, лагерь Бельзен уже забит под завязку. Пока через Польшу с грохотом идут советские танки, с востока эвакуируют все концлагери и свозят сюда истощенных, замерзших узников. В переполненных, точно банки сардин, бельзенских бараках места больше нет, и немцы принимают решение возвестиZeltlager. Палаточный городок с колючей проволокой по периметру. Стоит ноябрь, и палатки полощутся на пронизывающем ветру. Туда-то и забиваются, согревая друг друга, Анна и Марго. Но после двух недель пронизывающего ветра особенно сильная буря разрывает полог и вырывает из земли опорные шесты. Крики сотен женщин сливаются в утробный вой, когда огромный навес обрушивается на них и накрывает, точно саван. Как им пришлось побороться за то, чтобы выбраться из-под тента! Анна хватает руку сестры и снова и снова выкрикивает ее имя. Но снаружи лишь ветер и колючий ледяной дождь: не то гвозди, не то иглы. Очень быстро Анна и Марго присоединяются к тем, кто смог выбраться и вновь забиться под полог. Кто не смог — умирают. Кто смог — умрут позднее. Другого выбора в Берген-Бельзене нет.
Ночи стали ледяными. Уцелевшие обитатели палаточного городка обречены жить в полуразвалившихся деревянных бараках лагеря для девочек, в их числе — Анна и Марго. Но им досталось место на нарах у самой двери, так что всякий раз, когда кто-нибудь открывает ее, на них набрасывается злой ледяной ветер. «Закройте дверь! — снова и снова умоляют они. — Пожалуйста, закройте дверь!»
Нужники переполнились дерьмом. Вода отравлена, смерть косит людей. Растет груда трупов. Они застывают на холоде, превращаясь в причудливые скульптуры.
Когда пошел снег, Анну и Марго уже пожирает лихорадка. Старая обувь развалилась в рабочих бараках. Капо избивали их, как и всех прочих, по любому поводу. Они уже не могли вставать на перекличку и оказались в лагерном лазарете. НоKrankenlagerв Бельзене не только зловонный — он ледяной. Анна дрожит: маленький замерзший зверек.
— По крайней мере, нас тут оставили вдвоем, — шепчет она Марго, наблюдая, как идет изо рта пар. — Мы можем быть вместе, просто спокойно лежать.
Но это призрачный покой. Тиф не щадит и немцев, так чтомофыбоятся к ним подходить, и обитателям тифозного барака остается одно: гнить заживо. Трупы оттаскивают к краю погребальных ям либо, если никому не достает сил, просто бросают у входа в барак.
Все затягивается серостью. Наконец Анна засыпает, свернувшись рядом с сестрой на зловонной соломе. К тому времени Марго перестала говорить. Вместо слов она общается дрожащими стонами, гортанным мычанием и изматывающим кашлем. Кашель — безжалостный, проклятый зверь. Анна пытается накрыть их обеих лошадиной попоной, но на самом деле взбешена — Марго опять обделалась и испачкала одеяло. Возможно, вины сестры в этом нет — да и кто в Бельзене в состоянии удержать понос, но она все равно злится. Измученная до предела, она прижимается к костлявому телу сестры и забывается.
И видит сон.
Чудесный сон. Чудесный и страшный одновременно. Она вернулась в Убежище и бежит за Петером. Они смеются. Он предложил ей бежать наперегонки вверх по лестнице на кухню и теперь угрожает съесть всю клубнику до того, как она там появится. Хотя она уверена, что сможет победить — просто убеждена. До тех пор пока лестница не становится длиннее и длиннее, ступенек — больше и больше, и скоро Петер оказывается на самом верху. Так высоко, что она теряет его из виду. Так далеко, что она только слышит его голос: «Поднажми, копуша! Давай!»
И тут ее что-то будит. Марго, точнее, ее жуткий кашель. Такой громкий, что, кажется, вот-вот вывернет ее наизнанку, такой резкий, что режет уши, и все, чего она хочет — остаться в том сне еще ненадолго, совсем чуть-чуть, и тогда, она точно уверена, тогда уж она догонит Петера. Да, уверена: если бы не Марго, она бы его догнала. Но когтистая лапа мучительного кашля сестры хватает ее и вытаскивает из сна на грязный матрац.
Анна в ярости.
«Ты не можешь потише? Господи, ну ты уже заткнешься наконец?» Она кричит это в своей голове. Трудно сказать, слышен ли этот крик, смогла ли она произнести это вслух. Но это не важно. Она так зла: ведь Петер уже наверняка съел всю клубнику.
Она, дрожа, садится на кровати и пытается отдышаться; ночная сорочка взмокла от пота. Кто-то отчаянно стучится в дверь и с леденящим душу страхом зовет ее по имени.
— Анна! Анна!
Она съеживается и дрожит.
— Анна! — зовет ее отец.
Но она ему не отвечает, лишь слегка раскачивается взад-вперед, обнимая себя руками, и слушает, как колотится сердце.
На самом деле она не может его простить, потому что, если честно, не хочет прощать. Она презирает прощение.
18. Хлеб
Все крутится вокруг хлеба и смерти.
Бывают ночи, когда ей не спится. Вот почему за ужином она крадет со стола хлеб. И прячет булку в карман фартука. В спальне она прикрывает и запирает за собой дверь. Потом опускается на постель, вынимает булку и на нее смотрит. Трогает пальцем вздувшуюся от дрожжей корочку, очень тоненькую, выбеленную мукой. Ей не удавалось отложить от хлеба хотя бы кусочек. Как только он попадал ей в руки, она тут же съедала его до последней крошки. А сейчас прячет его под матрац.
Пусть лежит там, а она поспит.
Стоя на коленках в книжной лавке Нусбаума, она с час или больше распаковывает коробки с книгами. Сам господин Нусбаум только что вернулся с деловой встречи и пристраивает свое заплатанное пальто и старую фетровую шляпу на вешалку.
— Итак, — с явным любопытством говорит он, направляясь к прилавку разбирать свертки с приобретениями, — далеко ли мы продвинулись?
— Я только что разобрала биографии, — сообщает она ему. — Думаю, вы будете довольны.
Он едва сдерживает улыбку.
— Конечно. Но я спрашиваю о другом. Я спрашиваю, дорогая Франк, как у нас с творчеством?
— Ах, вы об этом! — Она скромно потупилась. — Все в порядке.
Она вынимает книгу из раскрытой картонки. Анна пишет с того самого дня, как ее ручка стала узнавать привычные ей слова. Хотя прежде смысл дневника был в том, что он сохранял память о событиях дня на бумаге и выливался в отчет о жизни, теперь ее записи разбиваются на островки. А они безвольно дрейфуют по странницам, как ныне она сама — по чужому ей Амстердаму, в котором у нее нет ни сестры, ни матери, и с ней лишь отец, раздражающий ее своим бессмысленным крестовым походом, который, как он надеется, отвоюет ему жизнь в настоящем.
— И только-то? — с сомнением говорит Нусбаум. — Значит, все в порядке? Ничего удивительно прекрасного или ужасающе банального?
Анна сжимает книгу руками.
— Не знаю, что вы хотите от меня услышать.
— То, что у вас в мыслях. Что вы задумали. Вы уже начали роман?
— Роман?
— Вы ведь говорили мне, что работаете над романом? Или, во всяком случае, над книгой?
— Нет, — Анна отрицательно кивает головой. — Это не роман. Так себе.
— Ну, не верю. Вы ведь пишете о чем-то.
Анна незаметно вздыхает.
— Вы когда-нибудь сочиняли книгу, господин Нусбаум?
Она пытается сменить тему.
— Я? Да что вы! У меня нет на это таланта. В молодости, конечно, я считал, что предназначен судьбой для созданияmagnus opus[13]. И только вопрос времени, когда мое имя будет выгравировано рядом с великими — Толстым и Прустом. — Господин Нусбаум иронически фыркает. — Увы, нет! Как оказалось, никто не считает меня Толстым. — Он скромно пожимает плечами. — Во всяком случае, могу признаться, что со временем из меня получился сносный редактор. Я даже зарабатывал этим на жизнь. Так что, Анна, если вам вдруг вздумается показать мне что-нибудь, я с удовольствием на вашу работу взгляну.
Анна явно волнуется.
— Хорошо, я об этом подумаю, — отвечает она и пытается улыбнуться; она стесняется, можно сказать, даже сконфужена, но продолжает разбирать детские книжки, которые господин Нусбаум приобрел на аукционе. — Если у меня действительно получится что-нибудь стоящее. — Она произносит это, и тут же ее лицо проясняется, и она чувствует подъем. — Что я вижу? Да это же Сисси ван Марксфелдт! — Волна радости прокатывается по ней, когда она вынимает из коробки книжку за книжкой. «Начнем заново!», «Конфетти», «Чудачества», «Бури», «Лето нежности»! — Я так любила эти книжки! — восклицает Анна. — Каждую читала раз по пять!
— Так заберите их домой! — предлагает господин Нусбаум.
— Ну что вы! Вы хорошо на них заработаете. Они в отличной сохранности.
— Тем более вы должны их забрать. А заработать… — господин Нусбаум машет рукой. — Это не важно!
— Вы уверены? — Анна сжимает книжку в руках.
— Абсолютно, — говорит господин Нусбаум и попыхивает сигарой. — Будем считать их вашим заработком за сегодняшний день.
— Спасибо. Но они стоят намного дороже.
— Да что вы! Значит, вы считаете, я вам недоплачиваю? — шутит он.
Анна улыбается и не может отвести глаз от книги, которую держит. Потом открывает ее и выхватывает взглядом несколько строк. Как же она радовалась, впервые заполучив это сокровище! Поначалу ей, как и всем подружкам, очень хотелось быть второй Йооп тер Хёйл, бойкой и бесстрашной озорницей, всегда готовой к приключениям. И, только взявшись за дневник, Анна поняла, что на самом деле хотела стать не Йооп — героиней книги, а ее автором, еврейской Сисси ван Марксфелдт.
— Но Марксфелдт — это псевдоним, я не помню ее настоящего имени.
— Беек-де Хаан.
Анна поднимает голову и смотрит на хозяина лавки.
— Разве ты не знаешь, что она была замужем за евреем? Лео Беком?
— Нет, — говорит Анна, держа книжку на коленях. Она вдруг чувствует укол страха. Замужем за евреем? Анна знает, что произошло с евреями в Нидерландах. Неужели же ее девчоночье восхищение подвигами Юп тоже будет омрачено?
— Вообще-то я дружил с ними обоими, — говорит Нусбаум. — В довоенные годы немецкие издательства успешно работали в Нидерландах, и я часто приезжал в Амстердам. Но потом это кончилось. — У него заблестели глаза. — Увы, Лео расстреляли гестаповцы. Он участвовал в сопротивлении. Его, как и многих других, отвезли в дюны и там казнили. — Господин Нусбаум смотрит Анне в лицо. — Извините, Анна! Я вас расстроил.
— Нет-нет, ничего, — говорит Анна, складывает книги и кивает хозяину. — Извините, господин Нусбаум, но мне пора. Я пообещала помочь сегодня госпоже Цукерт в конторе.
— Да, конечно, — соглашается господин Нусбаум. — Не забудьте свою зарплату! — говорит он, с улыбкой кивая на книги. — Я не шучу.
— Спасибо, — благодарит Анна, и ее вдруг охватывает желание поскорее уйти. Она не знает почему, но щедрость господина Нусбаума странным образом задевает ее, и, когда опять звонит телефон, она пользуется моментом. Господин Нусбаум берет трубку и через мгновение мрачнеет.
— Да, я говорю вам, да. Я получил ваше так называемое извещение по этому так называемому вопросу. И могу сказать только, что оскорблен им и возмущен.
Анна берет книги в охапку, но еще не успевает выйти, когда господин Нусбаум говорит, прикрыв ладонью микрофон трубки:
— Анна, ты знаешь, мы с Сисси до сих пор общаемся. Я хотел бы организовать вам встречу.
— Встречу? — Она ошеломлена. — На самом деле?
— Встречу двух литературных светил, — усмехается господин Нусбаум, но тут же возвращается к телефонному обмену колкостями. Анна укладывает свою «зарплату» в корзину велосипеда и ведет его к выходу, махнув рукой хозяину лавки, на что он, стоя спиной к ней, не реагирует, а продолжает свою словесную битву. На улице она переводит дух. Смотрит на обтекающий ее поток велосипедистов, затем слегка вздрагивает, проводя пальцем по обложке лежащей сверху книги.
Все эти книжки, — говорит Марго. Ее голова обрита, она в своих лагерных обносках. —Ты так любила их, правда?
Анна лишь качает головой.
— Ты думаешь, это возможно? Что я на самом деле могу встретиться с Сисси ван Марксфелдт? Это было бы потрясающе.
Она поднимает взгляд, но Марго уже нет. Анна усаживается на потертое седло и, крутя педалями, вливается в поток велосипедистов.
Солнце сияет, открывая небо над городом — безоблачное пространство голубизны. Свет полирует поверхность каналов до изначальной зеркальности и озаряет тускло окрашенные плавучие дома, бьющие бортами о причалы. Анна катит по Кольцу каналов, сильнее нажимая на педали на мостах, легко пролетает прямые участки, огибает углы, вспугивает чаек. Ее ноги нарастили мышцы, икры набрали форму и уже непохожи не спички. Она наслаждается бризом, ласкающим волосы и овевающим одежду, ей в радость ловкие повороты и тряска на булыжной мостовой. Но больше всего она жаждет ощущения полной чистоты в голове, которое дарит ей езда на велосипеде. Никаких воспоминаний, страхов — только адреналин, заливающий мозг.
Запыхавшись и слегка вспотев, она подъезжает к воротам склада. Они наполовину открыты, дразнящие пряные запахи просачиваются на улицу, а она тем временем слезает с седла и оправляет юбку. А потом замирает, как мышь, высмотревшая кота, — или наоборот? Да, это он. Юноша с соломенными волосами на противоположной стороне улицы, у самого канала. Он стоит в выжидательной позе, спина прямая, плечи слегка поданы вперед, руки в карманах заплатанных брюк — со стороны он кажется безруким. Сердце бьется сильнее, и она едва сдерживает порыв выкрикнуть его имя или, прислонив велосипед к стене дома, броситься к нему. Она уже сделала первый шаг, но тут между ними с грохотом проносится грузовик, а когда он исчезает, юноши больше нет. Куранты на Вестерторен отбивают очередные полчаса.
Поднимаясь по крутой лестнице в контору, она оборачивается — ей кажется, что юноша идет вслед за ней, но там ни души, и она чувствует, что ее приподнятое настроение куда-то уходит. Когда Анна добирается до верха и открывает дверь, она уже вся во власти тревожной неудовлетворенности. И тут она снова останавливается — по той лишь причине, что в конторе никого нет. Похоже, что помещение обыскивали. Средний ящик картотечного шкафа пуст, на столах беспорядок, ящики стола Мип выдвинуты наполовину. На нее накатывает паника, но в этот момент она слышит стук каблуков: входит госпожа Цукерт. Она смотрит Анне в лицо и, словно прочитав ее мысли, говорит:
— Не беспокойтесь! Вы можете неправильно это понять. Всё в порядке.
— Но, — Анна по-прежнему озирается, — что все-таки здесь случилось?
Госпожа Цукерт переводит дыхание и окидывает взглядом комнату.
— Если честно, я и сама не знаю. Нас посетили господа из какого-то бюро. Ваш отец призвал нас к сотрудничеству.
— Где он?
— С ними в своем кабинете.
— Он арестован?
Госпожа Цукерт хмурится.
— Арестован? Нет! Откуда вы это взяли, Анна? Они явились сюда за документами. Только и всего. Ваш отец их сопровождал. Вместе с господином Кюглером. Добавлю: по своей воле. Ничего страшного, уверяю вас, — говорит госпожа Цукерт, хотя голос ее выдает некоторую неуверенность. — Скорее всего, какие-то формальности. А вы садитесь! Я угощу вас чаем. У вас испуганный вид.
Она и в самом деле напугана. Мысль о том, что по зданию рыскают какие-то люди из какого-то бюро, выводит ее из душевного равновесия. Сидя за столом и тупо уставясь на жиденький чай, приготовленный госпожой Цукерт, она внезапно ощущает свою уязвимость.
— Вы знаете, что они ищут? — спрашивает Анна, все еще не отводя глаз от чашки.
— Я? — говорит женщина, пододвигая кресло к столу. — Нет, не знаю.
— То есть отец не сообщил вам, что за делишки у них там за закрытыми дверьми? Я считаю, что ему бы следовало это сделать.
— Не знаю, что вы имеете в виду, Анна. Но ваш отец действительно не сказал мне ни слова об этих как вы выразились делишках. Да и зачем ему это? Я всего лишь секретарь.
— Ага, — тихо отвечает Анна и дует на чай, поднимая мелкую рябь на дымящейся поверхности. — Вы ведь прекрасно знаете, что значите для него много больше. Мы все это знаем.
Госпожа Цукерт вздрагивает, чуть изогнув брови дугой. Потом встает и направляется к своей сумочке, обычно хранящейся в ящике стола, а теперь стоящей рядом с Фрау Пишущей Машинкой. Анна наблюдает сзади, как она прикуривает сигарету. В высшей степени экстраординарный поступок для конторской служащей.
— Хотите закурить? — спрашивает она, по-прежнему отвернувшись.
Анна отвечает не сразу.
— Да, — говорит она наконец, и госпожа Цукерт кивает. Она повторяет ритуал и подает ей прикуренную сигарету вместе с красной эмалевой пепельницей господина Клеймана. Анна принимает сигарету и глубоко затягивается. Смотрит, как госпожа Цукерт возвращается в свое кресло и оправляет юбку. Она представляет, какая мыслительная работа происходит в голове этой женщины, прежде чем она выпускает струйку дыма и останавливает на ней взгляд.
— Да, вы правы. Я была не до конца искренней, сказав, что я всего лишь секретарь для вашего отца. Вы должны меня простить, — продолжает она. — Я ведь не знаю, что говорил и чего не говорил вам отец.
— Он вообще со мной мало разговаривает, — отвечает Анна. — Считает меня ребенком. Относится ко мне как к ребенку. Это меня бесит.
Удивительно, но госпожа Цукерт кивает, соглашаясь.
— Да, могу понять, каково это. Конечно же вы уже не ребенок. Конечно же, — повторяет она, — вы уже молодая женщина. А это очень трудный возраст для родителей, особенно для отца. Он ощущает утрату. Потому и упорствует. Отказывается принимать факты, а то и становится деспотичным. Истина же в том, что он теряется в общении с вами. Да еще вы относитесь к нему так непримиримо… Он просто не знает, как следует поступать.
Взгляд Анны загорается.
— Да, я была его ребенком. И он должен был меня защитить. Он должен был защитить нас всех!
— А он не смог защитить даже себя, — замечает госпожа Цукерт. — Если бы он погиб в Аушвице, вы бы все равно считали его так уж виноватым?
— Он же не погиб.
— Нет, не погиб. И я благодарю за это Господа.
Анна не отвечает. Госпожа Цукерт снимает пепел с сигареты о край пепельницы Клеймана. Судя по всему, она делает про себя какой-то внутренний выбор. И продолжает:
— В Биркенау я служила в команде «Канады». Вы ведь знаете о «Канаде»?
Анна кивает. «Канадой» назывался склад вещей, отобранных у заключенных. Он назывался так потому, что «Канаду» считали исключительно богатой страной.
— Меня зачислили в группу Белых косынок. Большинство женщин в ней были из Венгрии, а поскольку мой отец родился в Будапеште, я немного знала их язык. Еврейки «Канады» пользовались некоторыми преимуществами. Нам всем оставили волосы. Физически работа не была изнурительной. Эсэсовцы по большей части закрывали глаза на то, что мы съедали найденные продукты, так что с едой было сносно. Но все же работа была по-своему жуткая. От нас открывался вид на крематорий, и мы видели, как людей заводили в газовые камеры. Это доводило нас до грани безумия. Мы слышали, что происходило внутри. Вопли и крики. И затем — тишина.
Тишин. На щеку выкатилась слеза, но Анна не стала ее вытирать.
— Так что я понимаю вашу ярость, — говорит госпожа Цукерт. — Понимаю ваше горе.
— А почему, по-вашему, вы уцелели? — прямо спрашивает Анна.
Женщина подняла брови.
— Почему?
— Пим на этот вопрос отвечает, что причиной тому была надежда. Но как ему верить? А когда я задаю тот же вопрос себе, у меня нет ответа. И вот теперь я спрашиваю вас. Вам повезло попасть в команду «Канады»? Или Бог вас спас?
— Бог? Я не такая самонадеянная. Вообще-то я отношу это только на счет моего навыка машинистки. Эсэсовцы, как выяснилось, были ленивы. Терпеть не могли печатать документацию. Поэтому я делала это за них. В последние месяцы меня перевели из Биркенау в Бобрек, в лагерь заводов Сименса, я там работала стенографисткой. Питание там было скуднее, зато евреев в Бобреке не сжигали, и я не сошла с ума.
— Ах, вот как. Так вы — отличная машинистка, — говорит Анна. — Это ответ на мой вопрос?
Госпожа Цукерт пристально на нее смотрит:
— Другого предложить не могу. — И добавляет: — Знаете, Анна, мы все страдали. Вы, я, ваш отец. Что касается меня, то утрата всего помогла мне представить, как можно начать жизнь заново. Когда теряешь все, не остается ничего, что можно еще потерять. Можно только приобрести.
Дымок сигареты Анны завивается вверх.
Госпожа Цукерт набирает в легкие воздух, потом медленно выдыхает, словно собираясь с силами.
— Ваш отец настаивал, чтобы я молчала об этом до поры до времени, когда он решит, что наступил подходящий момент. И он конечно же рассердится, когда узнает, что я не сумела держать язык за зубами. Но честно говоря, кто же знает, когда этот подходящий момент наступит? Да и не понимала я никогда, к чему эти тайны. По-моему, если что-нибудь должно быть сказано, это надо сказать. Так что я считаю, вы должны знать. Все должны знать.
Анна по-прежнему на нее смотрит, чувствуя, как к горлу у нее подступает ком.
— Анна, — говорит женщина, словно обращается к куску стали. — Ваш отец сделал мне предложение. И я его приняла.
Анна щурится. Ей кажется, что стены комнаты покосились. На лестнице шум, тяжелые торопливые шаги. Наконец дверь распахивается, и появляется Пим. Он напряжен. Потрясен. Загнан. Он видит дочь и госпожу Цукерт, сидящих за столом вместе, и делает шаг назад.
— Отто, — обращается к нему госпожа Цукерт, — мы просто беседовали.
— Да? — говорит он уныло. — Беседовали?
Он конечно же обо всем уже догадался. Стоило госпоже Цукерт обратиться к нему по имени, как он тут же все понял. Пим поворачивается к дочери, но она встречает его непроницаемым взглядом.
— Как продвигаются дела с бюро? — интересуется госпожа Цукерт.
Пим тяжело дышит. В ответ на ее вопрос качает головой.
— Все по-прежнему сложно. Остается слишком много препятствий, и вопросы не кончаются. Я-то убежден, что дело закончится благополучно, но его рассмотрение займет больше времени, чем предполагали. Извините, — быстро говорит он, — я забежал, только чтобы забрать очки.
— Очки, Пим? — спрашивает Анна. — С каких пор ты их носишь?
— Анна, — говорит невеста ее родителя, — ну стоит ли допрашивать отца? Наверное, ему нужно что-то рассмотреть повнимательнее.
Пим, часто мигая, смотрит на обеих.
— Извините, — говорит он и исчезает в глубине коридора, направляясь к своему кабинету. Через миг он выходит из него и спешит, минуя их дверь, вниз по лестнице. Для человека пятидесяти с лишним лет, который к тому же провел десять месяцев в Аушвице, он двигается довольно быстро — когда считает это оправданным.
Госпожа Цукерт давит свою сигарету в красной пепельнице.
— Анна, пришли заказы от нескольких клиентов, — говорит она. — С ними нужно связаться по поводу возможных задержек из-за этого дела. Вы поможете мне их обзвонить? Скажем, что возникли временные трудности с поступлениями от оптовиков. Они, скорее всего, не поверят — новости сейчас разлетаются быстро, особенно когда они касаются деятельности бюро. В крайнем случае они посчитают, что мы приостановили выплаты по счетам, но в конце-то концов кто сейчас платит вовремя? Так или иначе, я теперь знаю, что голландцы слишком вежливы, чтобы задавать неуместные вопросы. Так что оставьте отца в покое и сосредоточьтесь на работе. В конечном счете так будет лучше для вас. И кроме того, вы всегда сможете выместить на нем свою злость позже.
— Вы-то не ощущаете вины? — требовательно спрашивает Анна.
— Вины? — госпожа Цукерт снова кривит брови.
— Вины в том, что толкаете моего отца на измену памяти о его жене?
— Ах, вы об этом? Значит, это я понуждаю его к измене? Отлично! Ответ, уверяю вас, отрицательный. Я не ощущаю вины за чувство, которое испытываю к вашему отцу. Никакой вины, точка. Мертвые ушли, они потеряны навсегда. Нет страшнее яда, чем чувство вины. Уж это, Анна, вам бы следовало знать.
Неожиданно Анна вскакивает с кресла и бросается прочь от стола. Прочь от госпожи Цукерт, прочь из конторы, вниз по лестнице, поскорее на склад, где она садится на велосипед и оказывается на улице. Приземистый автомобильчик клянет ее своим сигналом, но она не обращает на него внимания и жмет на педали, устремляясь все дальше по улице, по тенистому Лейдсеграхту. Сердце колотится. Мышцы сводит. Она подчиняется самому мощному из инстинктов — стремлению бежать, спасаться. Отчего она теряет равновесие, сказать трудно. Возможно, из-за выбоины на дороге, или из-за стершегося протектора на шинах, или от удара о бордюр? Или это просто приступ паники? Визг шин скользящего юзом грузовика бьет в уши — и уже ничто не может воспрепятствовать падению. Удар о мостовую, воздух покидает легкие. Она видит над собой вихляющее колесо, в голове звучит вялый голос. За колесом Анна различает водителя грузовика — он спрашивает, не поранилась ли она, поднимает ее велосипед. Ногу пронзает боль, и тут появляется Марго в школьной форме. Она пытается помочь ей встать на ноги и сообщает:
Колено. У тебя колено расцарапано.
— Я вижу, — говорит Анна. Но тут вдруг что-то меняется. Голова у нее кружится, но она видит, что встать ей помогает не Марго, а тот мальчик с соломенными волосами.
— Ты можешь идти? — спрашивает он.
— Не знаю. Кажется, да. А велосипед поломан?
Водитель грузовика, толстощекий голландец средних лет в поношенной кепке, держит велосипед мозолистыми руками.
— Похоже, лопнула шина. И вроде бы крыло немного погнулось. Но это легко починить. Если вы немного отошли, я положу велосипед в кузов и отвезу вас домой, — вызвался помочь водитель. — Где вы живете?
— На Йекерстраат, — отвечает Анна. — Но рядом сразу за углом на Принсенграхт контора отца.
— Отлично. Держитесь! — Водитель освобождает место в кузове для велосипеда, а Анна невольно отмечает силу рук белокурого юноши и запах его солоноватого пота.
— Я видела тебя у канала, — говорит Анна.
— Да ну? А я увидел, как ты упала с велика.
— Я могу идти, — объявляет Анна, хотя она не уверена, что ей этого так уж хочется. Пока еще нет. Нога все же болит, она это знает точно. И она, пожалуй, не готова отказаться от ощущения невесомости тела, находящегося в объятиях у паренька.
— А от тебя хорошо пахнет, — говорит юноша, и Анна бросает на него удивленный взгляд. И читает в его глазах честную констатацию факта.
Вернувшийся водитель распахивает скрипящую дверцу кабины, а потом вместе с юношей усаживает Анну на пассажирское сиденье. Юноша захлопывает за ней дверцу и отступает на тротуар, по-прежнему держа руки в карманах.
Окно съезжает вниз. Анна устраивает на него согнутую в локте руку и высовывается из окна.
— А я знаю, как тебя зовут: Рааф!
— А тебя Анна! — отвечает юноша.
— Почему ты исчез?
— Я не исчез. Вот он я. Стою.
— Нет, тогда возле склада. Ты перестал выпендриваться. Это из-за меня?
Мальчишка чуть ли не скалится.
— Вот как? Когда я хочу, чтоб меня укусили, я обычно отнимаю кость у собаки.
— Тогда извини!
Водитель плюхается на сиденье рядом, захлопывает дверцу и заводит мотор.
— Ты вернешься на работу? — спрашивает она мальчишку.
Он отрицательно кивает головой.
— Не, я нашел другую в пивоварне на Линденграхт.
— Неужели не скучаешь по запаху специй?
— Я как-то о них не думаю.
— А все равно там слоняешься, — говорит она, сама удивляясь своей тяге к подначке. — Похоже, ты там что-то потерял! — В это время водитель включает передачу и трогается с места. — Интересно, что же ты там искал? — кричит она, перекрывая шум мотора.
Справиться с костоломными ступеньками лестницы ей помогает Деккер, один из грузчиков склада, невысокий коренастый мужчина, которого наградили кличкой Ронялка за удивительный талант ронять все, что бы он ни нес.
— Не беспокойся, малышка, тебя-то я не уроню, — обещает он Анне. Еще его зовут Бараньей Башкой, Печальной Тетерей и Простаком Симоном, в котелке у которого помещается только одна мысль. Улыбаясь, Деккер демонстрирует множество прогалов между зубов, изо рта у него несет дешевым табаком, но Анна знает, что он старается ей угодить, и поэтому пытается изобразить на лице ответную доброжелательность. На лестничной площадке он предупредительно стучится в дверь конторы, после чего распахивает ее с криком:
— Эй!
Мип уже вернулась и резко вскакивает из-за стола:
— О Господи, что с тобой стряслось?
— Ровным счетом ничего. Пустяки. Со мной все в порядке, — Анна пытается погасить ее испуг.
— Малышка грохнулась с велосипеда, вот и всё, — прилежно докладывает Деккер.
В мгновение ока Мип оказывается возле них и пытается помочь Деккеру.
— Сюда, пожалуйста, господин Деккер, давайте устроим ее в кресле.
— Да что ты, это только царапина! Ой! — кричит Анна, когда, усаживаясь, сгибает колено. Как раз в это время в контору возвращается госпожа Цукерт.
— Что происходит? — ровным голосом спрашивает она, держа в руках массивный скоросшиватель.
Мип притворяется, что поглощена осмотром травмы и ничего не слышит. Отдувается за всех бедняга Деккер, держащий обеими руками кепку.
— Малышка грохнулась, — говорит он на этот раз с ноткой тревоги, — с велосипеда, — добавляет он, чтобы не упустить ни одной важной детали.
Только теперь Мип поднимает голову.
— Госпожа Цукерт, у нас на кухне есть аптечка. В самом верхнем ящичке под раковиной. Вы не поможете? Нам понадобится бинт и йод.
Госпожа Цукерт слышит ее, но не двигается с места.
— А что с велосипедом? — спрашивает она Деккера.
— Что, госпожа Цукерт?..
— Он сильно поломан?
— А, нет. Думаю, нет. Наверное, погнулось крыло, но я наверняка смогу отбить его молотком и привести в порядок. Вообще-то мелочь.
— Хорошо, — одобрительно замечает госпожа Цукерт. — Без велосипеда не обойтись. — И только теперь обращает внимание на Мип, на лице у которой, как и у Анны, нарисовано изумление. — Бинт и йод. В верхнем ящике под раковиной, — повторяет госпожа Цукерт и покидает комнату.
— Невероятно, — шепчет Анна. — Только бы велосипед был цел, а о ране можно и потом подумать.
— Не знаю, можно ли называть это раной. — Мип пытается подвинуть кресло таким образом, чтобы уложить на него ногу Анны. — Больше похоже на царапину. Но ногу нужно держать вытянутой. — Она поворачивается к Ронялке, чтобы освободить его. — Спасибо вам, господин Деккер, вы нам очень помогли.
— Да, благодарю вас, господин Деккер, — присоединяется к ней Анна, после чего Ронялка, осклабившись беззубой улыбкой, кивает Анне и нахлобучивает кепку на лысую голову.
— Не стоит благодарности, — говорит он Анне. — Только ездите осторожнее. — И он уходит, громко топоча по ступенькам.
— Так что все-таки случилось? — интересуется Мип.
— Не вполне уверена, но у меня лопнула шина, и я шлепнулась на повороте. Или все произошло в обратном порядке.
— Я не об этом, — говорит Мип чуть тише, чем прежде. — Я имею в виду, что случилось здесь. С госпожой Цукерт.
Анна почувствовала, как напряглись у нее челюстные мышцы.
— А почему вы спрашиваете?
— Она говорит, что ты распсиховалась и убежала, стоило ей заговорить о работе.
— Это неправда.
— Ну так что же случилось?
Слова застревают у Анны в горле, и, прежде чем Анна смогла заговорить, в комнату возвращается госпожа Цукерт с аптечкой и стаканом какой-то жидкости.
— Аптечка доставлена, — докладывает она Мип и протягивает стакан Анне. — Вот! Выпей!
Анна смотрит на стакан и затем на госпожу Цукерт. Берет стакан, но не пьет. От него исходит сильный запах.
— Что это?
— Бренди, — отвечает госпожа Цукерт.
— Бренди? — удивляется Мип и недовольно хмурится.
— Выпей! — снова командует госпожа Цукерт. — Оно успокаивает.
— Откуда здесь взялось бренди? — спрашивает Мип.
— Я думала, вы знаете, — отвечает госпожа Цукерт. — Господин Франк держит в кабинете бутылочку «Кутсиртье». Для клиентов.
— Но он же всегда… — Мип набирает в легкие воздуха. — Он же всегда запирает кабинет.
— Да, запирает, — соглашается госпожа Цукерт. — Но он дал мне ключи. А ты пей? — говорит она Анне, а потом обращается к Мип: — Отведите ее к себе и наложите на коленку холодный компресс, чтобы она не распухла. — И добавляет, пожав плечами: — Я просто предлагаю.
Мип кивает. Видно, что она вот-вот взорвется.
— Слушаюсь, — в ее голосе звучит насмешка. — Неплохая идея. Анна, выпей бренди! А я пока вызову такси.
Болит, да еще как. Болит коленка. Ноющей, постоянной болью в суставе. Йод под повязкой кусается, а бренди жжет, разливаясь теплом в желудке. Она сидит рядом с Мип на заднем сиденье велосипедного такси. Оно трясется по улице, сопроводаемое криком чаек. Таксист — здоровенный детина с торчащими из-под кепки тронутыми сединой волосами и болтающейся на куртке металлической бляхой. Воздух пахнет автомобильными выхлопами, а утреннее солнце ближе к полудню заволокло облаками.
— Стоит ли беспокоиться? — спрашивает Анна.
— Из-за коленки? — спрашивает Мип.
— Нет, я о людях из бюро, которые роются в бумагах.
Мип устало вздыхает.
— Не знаю точно.
— Но ее ты не любишь? — спрашивает Анна.
— Кого?
— Ты знаешь кого. Госпожу Цукерт.
Мип оборачивается к Анне и чуть ли не улыбается.
— Нет, не люблю.
— И я тоже, — говорит Анна. — И чего такого особенного Пим в ней находит? — сетует она, не обращаясь ни к кому. — Мне, наверно, не стоит тебе говорить, но он сделал ей предложение.
Мип явно напрягается. И говорит:
— Да.
— Так ты тоже знаешь?
— Да.
— Значит, Пим сообщил об этом всем, кроме меня.
— Нет, он ничего об этом не говорил.
— Ах вот как. Значит, тебе она сказала. И наверное, с большим удовольствием. Фу какая гадость!
Мип поднимает выщипанные брови. Ее глаза — два голубых океана.
— Твой отец — очень хороший человек, Анна. Один из лучших, кого я знаю. Он, конечно, не идеален, с чем он и сам первым бы согласился. Но он очень многим пожертвовал ради других. Большим, чем ты знаешь. И нам не следует отказывать ему в крупице счастья. Так что если госпожа Цукерт ему в радость, не нам с тобой его упрекать. Советую тебе обуздать свой гнев. Твой отец заслуживает уважения.
— Как и память о моей маме, — уточняет Анна.
— Ты сама отказываешь ей в уважении, оскорбляя ее мужа. Неужели ты и вправду думаешь, что она бы хотела, чтобы он ради нее оставался несчастным и одиноким?
Анна, однако, не расположена отвечать на этот вопрос. Таксист нетерпеливо кричит что-то подвернувшемуся не к месту велосипедисту, и ему вторит автомобильный клаксон. Быстрая дробь дождя забарабанила по тенту. Анна отворачивается, пряча от Мип лицо и притворяясь, что слезы у нее на глазах выступили от боли в коленке. С чего бы ему быть несчастным и одиноким? Ведь у него есть живая и невредимая дочь.
Отец возвращается домой поздно. Мип и Ян давно уже легли спать, Анна одна сидит на диване, устроив ногу на цветной в стиле «батик» подушке Мип и положив на колени раскрытую тетрадь. Когда ключ поворачивается в замке и входная дверь открывается, она даже в тусклом освещении видит, что отец едва не валится с ног от усталости.
— Анна, — говорит он с неподдельным испугом. Его голос так же тревожен, как взгляд. — Ты получила травму?
— Травму, — повторяет она, будто это слово имеет различные значения. — Да, травму, — отвечает она, захлопывает тетрадь и встает с плохо скрываемой гримасой боли. — Велосипед налетел на бордюр. Но это не важно. — Сунув тетрадь под мышку, она с деланной сухостью продолжает: — А важно то, что госпожа Цукерт сообщила мне о ваших планах. Так что позволь мне первой, — говорит она, добавляя иронию к абсурдности книксена на негнущейся коленке, — пожелать тебе счастья в твоей новой жизни.
— Анна! — взывает к ней отец. — Анна, давай немного поговорим.
Но Анна, чуть подпрыгивая, удаляется в свою комнату и захлопывает за собой дверь. Там она садится на край кровати, сжимая тетрадь и прислушиваясь: расстроенный отец стучит и зовет ее. Но она застыла без движения.
Так ты собираешься исключить его из своей жизни?— спрашивает Марго. На ней грязный свитер с лагерной звездой, составленной из желтых треугольников. Ее лицо съежилось, кожа обтягивает скулы, очки давно потеряны, а глаза выпучены, как у изголодавшегося животного.
— Это он исключает меня, исключает из своей жизни нас обеих.
— Пожалуйста, Анна! — повторяет отец. — Пожалуйста, открой дверь!
— Извини, Пим! — кричит ему Анна. — Я разделась!
Она слышит, что он очень раздражен. Огорчен ее сопротивлением и своей неспособностью его преодолеть.
— Я понимаю, — вздыхает он наконец. — Что ж, ладно. Тогда завтра. Мы поговорим с тобой завтра. Спокойной ночи, милая!
— Спокойной ночи! — отзывается Анна. А потом говорит Марго: — Она его захватила.
Захватила?
— Неужели ты думаешь, что такая женщина, как Хадасса Цукерт, позволит его памяти о тебе или маме помешать ее планам?
Ты думаешь, у нее есть планы?
— Ты что, глупа не меньше, чем мертва? — срывается Анна. — Она считает его своей собственностью. И хочет избавиться от любых следов его прошлой жизни.
Нет, нет!— Марго хмурится и слегка закатывает глаза. —Откуда тебе это знать?
— Можешь не сомневаться. С каждым днем Пиму все труднее вспоминать мамино лицо. Уже сейчас она для него просто образ со старой выцветшей фотографии.
Откуда тебе это знать?
— Да мне и самой с каждым днем все труднее вспоминать ее лицо. По-настоящему, в деталях. Как будто провожу ладонью по маминой щеке — а она живая.
Но на вопросы о границе между жизнью и смертью у Марго нет ответа, и, когда Анна поворачивается к ней, пространство на кровати, где сидела сестра, оказывается пустым. Ни одной морщинки на покрывале.
Позже этой же ночью Анна крадется на кухню и открывает хлебницу. Ей нужна только корочка. Хоть что-то, чтобы сунуть под матрац. Воздвигнуть баррикаду от ангела смерти. На мгновение она представляет себе маму, истаившую в лагерном лазарете, прячущую крохотный кусок заплесневелого хлеба под зловонный тюфяк. Мама помнит о своих девочках.
19. Измена
Кстати, о евреях; вчера через занавеску я видела, будто это какое-то чудо света, двух евреев. Мне казалось, будто передо мной одно из семи чудес света. Такое странное чувство: как будто я предала этих людей и теперь подглядываю за их несчастьем.
Дорогая Китти! Я киплю от бешенства, но не должна это показывать.
Скромное празднование официальной помолвки Дассы и Пима. Пим явился в контору с бутылкой «Маршала Фоша». Все развеселились, когда пробка выстрелила в потолок. Все, кроме его дочери. Шампанское пузырится и играет в только что приобретенных хрустальных бокалах фирмы «Роял Леердам». Пим добродушно смеется. Как только она справляется со всем этим? Он, конечно, имеет в виду госпожу Цукерт, только что официально объявленную его невестой. Вот она стоит рядом с ним. Теперь он постоянно называет ее Хадас, или, что еще хуже, Хадасма:
— Мы с Хадасмой счастливы, что собравшиеся в этой комнате стали первыми, кто теперь знает о наших планах.
Анна сидит, не отрывая взгляда от вина в своем бокале. Оно темно-красное с оттенком розового. Ищи в жизни прекрасное. Каждый день. Так говорила мама. Но когда все произносят тост в честь счастливой пары. Анна остается неподвижной.
Госпожа Цукерт улыбается ей.
— Анна, тебе не нравится вино?
— Чересчур горькое, — невозмутимо отвечает она. — У меня нелады с желудком. Всегда так было, правда, Пим? Мама ведь всегда говорила, что он у меня слабый?
Пим чуть вздыхает и сует руку в карман брюк.
— Да, Анна. Она всегда это говорила.
На минуту в комнате воцаряется мертвая тишина, пока не подает голос господин Клейман.
— Так вы уже назначили дату? — очень вовремя спрашивает он, за что Пим немедленно вознаграждает его благодушным взглядом.
— Дату? Не помню, назначили мы ее или нет. Мы назначили дату? — спрашивает он у своей невесты.
— Скоро, — шутя отвечает госпожа Цукерт. — Прежде чем он попробует сбежать, — говорит она под всеобщий смех. В котором не участвует только Анна.
Серым и тусклым днем, ознаменованным дождем за час до заката, Анна сидит в кресле и пишет в тетради: «Сегодня господин Отто Генрих Франк заключил брак с госпожой Хадассой Цукерт-Бауэр, краткая формальная церемония имела место в свадебном зале гостиницы Принсенхоф. Это произошло примерно через год и четыре месяца после смерти первой жены господина Франка блаженной памяти госпожи Эдит Франк-Холландер, погибшей от голода в лазарете лагеря Аушвиц-Биркенау».
Шестью днями позже господин и госпожа Франк поселились в скромной квартире на улице Херенграхт, где одна комнатка, сходная размерами с одиночной тюремной камерой, отведена новообретенной госпожой Франк падчерице, некоей А. Ф.
20. Поцелуй
Ведь правда для каждой девочки важное событие — первый поцелуй?
На Браувершграхт у самого канала стоит пивоварня, обветшалое четырехэтажное здание с отслаивающейся от кирпичной кладки известковой побелкой. Выцветшие, темные плавучие дома постукивают бортами о стенки канала, оставляя на краске царапины, похожие на детские карандашные каракули. Здесь она и решила ждать после окончания уроков, опершись на велосипед, с сигаретой в зубах, вдыхая запахи хмеля, витающие во влажном воздухе.
По каналу стелются душные волны тепла, а с высокого неба смотрит небесное око солнца. Появляется и, грохоча, останавливается старый разболтанный грузовик пивоварни. Из ворот склада выбегают люди и по пандусам закатывают в кузов увесистые железные бочонки. На мальчишке, как и на остальных грузчиках, заляпанный брезентовый фартук, а его белокурые волосы торчат во все стороны. Остановившись, он выпрямляется и смотрит на нее, пока не получает дружеский тычок в бок от другого рабочего. Вкатив бочонок на место, он спрыгивает на тротуар и подбегает к ней на расстояние вытянутой руки. По его лицу размазана полуулыбка.
— Ты пахнешь пивом, — говорит она.
Он пожимает плечами.
— Тебе велосипед починили?
— Да.
— И коленка в порядке?
— Ты можешь со мной прогуляться? — спрашивает она.
— Прогуляться?
— Просто прогуляться.
— Зачем?
Она сглатывает от волнения и смотрит на него.
— Сам знаешь зачем.
— Неа, — взвешивает он. — Ты вроде опасная.
Она ему не перечит:
— Значит, боишься?
— Нет. Но не могу. Прямо сейчас не могу.
Ему свистит рабочий постарше — пора грузить бочки.
— У меня работа. Может, завтра? — спрашивает он.
— Завтра.
— Будешь здесь?
Анна разглядывает парня. Его рубашка из-за пота прилипла к телу.
— Наверное, — отвечает она. Подходит ближе. Собирает в кулаки его рубашку, прижимается ртом к его рту, жадно целует — и с чмоканьем отпускает. Она чувствует, как ее взгляд отбрасывает его назад.
— Иди работай, — велит она ему, садится в седло, бьет ногой по педали — и несется прочь.
Слово, о котором она не думает, не хочет думать: отмщение.
После ужина отец устраивает для нее западню на кухне. Она моет посуду, а Мип вытирает и расставляет ее на полке, когда к ним в облаке добротного трубочного дыма заходит Пим.
— Я закончу посуду с Анной, — сообщает он Мип, и та не сопротивляется, как всегда, когда мужчина предлагает ей помощь на кухне.
Анна сосредоточивается: она складывает тарелки в ванночку с мыльной водой, а потом моет их губкой. Запястьем откидывает с лица прядь волос. Только погрузив глубокую тарелку в ванночку для полоскания и выловив ее из радужной воды, она дарит Пиму первый взгляд.
— С каких это пор ты полюбил работу на кухне? — интересуется она.
— Ой, не знаю, но ты неправа, — добродушно отвечает отец, вытирая чашку выцветшим полотенцем. — Я помогал твоей маме с мытьем посуды довольно часто. Ты не помнишь?
Анна лишь пожимает плечами и начинает мыть следующую тарелку.
— Может, поговорим об этом, Анна? — спрашивает Пим слегка погасшим тоном, но все еще с надеждой.
— Поговорим о чем? — Тарелка звенит, ударившись краем о кастрюлю, когда Анна, ополоснув ее, передает отцу. — О том, что будет на ужин?
— Она дарит мне счастье, девочка, — говорит отец.
Анна хмурится, глядя на тарелку в своих руках.
— Ты заменил маму. В мгновение ока.
— Нет, нет, — поправляет ее Пим. — Это не так. Это другое. Хадас, она… — Он колеблется, его глаза мигают, пока он подыскивает слова. — Она дарит мне счастье другого рода, — говорит он. — Такое, какое я даже не надеялся испытать.
— Ты имеешь в виду — в постели? — безжалостно спрашивает Анна.
Пим выпрямляется, словно от удара хлыстом.
— Анна, как тебе не стыдно задавать такие вопросы?
Но Анна только неловко вздыхает, склонившись над раковиной.
— Я просто хотела уточнить, то ли ты хотел сказать.
— Нет, не это. Я хотел сказать, настоящее счастье. Счастье сердца.
Анна передает ему мокрую тарелку.
— О’кей! — говорит она.
Он принимает тарелку и безучастно трет ее полотенцем.
— Ты злишься, — говорит он. — Ты все еще очень злишься.
Анна молча на него смотрит.
— Хочешь ты признавать это или нет, но я узнаю это чувство, потому что сам его испытываю. До сих пор. Но я не позволяю ему властвовать над собой. Не позволяю, Анна, — с ожесточением твердит он. Затем переводит дыхание и трясет головой. — Но я вижу, что ты у него в тисках. Злость заставляет тебя страдать! Каждый день. Неужели я никак не могу помочь тебе от нее освободиться? Я пытаюсь, но у меня не получается.
Не успев осознать, что делает, Анна вдребезги разбивает тарелку о край раковины. Пим отступает на шаг, стискивая в руках обернутую полотенцем посудину.
— Ух! — восклицает Анна, но, когда на кухню вбегает Мип и обозревает случившуюся катастрофу, она уже плачет навзрыд.
— Прости, Мип! — Анна тяжело дышит и стряхивает слезы запястьем. — Я такая растяпа!
Ее отец глубоко вздыхает, видно, как ему больно. Он передает тарелку и полотенце Мип и выходит из кухни.
Узкая улочка заполнена народом, пытающимся перехватить что-нибудь в магазинах в краткий перерыв на обед. Стоя в дверях одной из лавок, Анна заслоняет от проходящего люда Грит, в то время как та избавляется от носок и жокейских сапожек и натягивает на ноги шелковые чулки. Швы на чулках подчеркивают аппетитность ее форм от икр и голеней вверх до бедер под юбкой. Чулки — подарок ее нового парня, канадца. Напротив расположен кинотеатр «Любимая». Канадцам, приглашающим голландских девчонок в кино, название кинотеатра нравится.
— Так ты, значит, бросила своего миленького Хенка? — спрашивает подругу Анна.
Та только пожимает плечиками.
— Хенк — мальчишка. Между нами не было ничего серьезного. — И добавляет, грациозным движением всовывая ноги в замшевые туфли: — А Альберт — мужчина. И относится ко мне, как к женщине.
— Хочешь сказать, что у тебя с ним все было? — напрямик спрашивает Анна, которую очень интересует все, что происходит между мужчиной и женщиной.
Грит стесняется, но отвечает:
— Он говорит, что женится на мне.
Теперь уже брови Анны ползут вверх. Неужели девчонка настолько глупа?
— Женится на тебе?
— Да.
— И ты ему веришь?
— Не знаю. Может быть, верю. А может, нет.
— Но ты все равно с ним это проделываешь?
— Ну так это забавно, Анна. И приятно. По-настоящему приятно.
Анна неопределенно хмыкает.
— Это он? — спрашивает она. Анна имеет в виду крепкого канадца с роскошными рыжими усами в форменном берете и брюках цвета хаки. Он раскуривает трубку, стоя перед входом в кинотеатр.
Грит, не сдерживаясь, хихикает.
— Он и есть. Ланс-сержант. Командир взвода.
— С виду взрослый мужчина, — вынуждена признать Анна.
Грит бросает на нее жесткий взгляд.
— Ты считаешь меня шлюхой?
— Нет. И ты выбрала не то слово. — Анна говорит искренне. Ей не нравится осуждение, звучащее в тоне Грит. Но вся эта болтовня о женитьбе и обязательствах выводит ее из себя. Разве не приводят все обязательства к неминуемому предательству? — Я вот только думала, что случится, если ты заполучишь младенца?
Грит отвергает ее сомнения.
— Тогда, хочет он этого или нет, ему придется жениться. Не так уж плохо. Буду канадкой.
— Ага, если только он тебя не обманет.
Грит хмурится, кивает головой.
— Он такого не сделает.
— Не сделает? — Анна дает понять, что не так уж в этом уверена. — Он еврей?
— Еврей? — повторяет за ней Грит, словно хочет уяснить для себя смысл слова. — Мне это не приходило в голову.
— Да ты его и не спрашивала! — продолжает Анна и еще внимательнее смотрит на Грит. — А он-то знает, что ты еврейка?
— Он тоже меня об этом не спрашивал.
— О’кей! И он думает, что ты — честная христианская девушка.
— Ну и что? Что с того? Война закончилась, кому какое теперь до этого дело? — Видно, что Грит разговор неприятен, может, неприятна ей и сама Анна. — С чего это тебя так трогает? — спрашивает она. — Раньше тебя это не парило.
— Не парило, правда. Ты извини меня, — говорит Анна и, возможно, немного и сама в это верит.
Грит закрывает колпачком тюбик помады, которой только что пользовалась, и шлепком вкладывает его в ладошку Анне.
— Это тебе! У меня их много. Нарисуй улыбку на своей мордочке! У тебя получится.
Она хихикает и игриво вертит подбородком Анны из стороны в сторону.
Анна отстраняется и переводит дух.
— Смотри, он уже психует! Давай, двигай к нему, — говорит она, оседлав велосипед, — пока он не променял тебя на первую попавшуюся христианку с роскошной грудью.
Грит бросает на нее обиженный взгляд и тут же переключается на предмет своего интереса на другой стороне улицы. Анна наблюдает за тем, как подруга приближается к своему канадцу и как он расплывается в улыбке, когда его взгляд ловит Грит. Затем следует поцелуй всем на обозрение, рука ланс-сержанта обвивается вокруг талии девушки, и они входят в кинотеатр. Сценка обещает интересное продолжение. Прикосновения, радость, желание, думает Анна.
На следующий день она сбегает из школы одна. Надевает нитку поддельного жемчуга и запудривает номер на предплечье, что она делает теперь постоянно. Затем она едет на Линденграхт и, остановившись перед витриной магазина одежды, красит губы подаренной Грит помадой так, чтобы они выглядели яркими и сочными. Мимо с гиканьем и свистом проезжает грузовик с канадцами в кузове.
А не выглядишь ли ты слишком дешевенькой?— спрашивает Марго. Ее отражение в лагерной робе заполняет стекло витрины, со свитера свисает звезда Давида.
Анна смотрит на нее, крася губы.
— Как сейчас? Лежит ровно?
Марго щурится, на ней нет очков.
Наверное. Но ты не ответила на вопрос.
Анна поправляет помаду кончиком пальца.
— А может, я не против, чтобы выглядеть дешевенькой? Тебе это не приходило в голову?
Нет,— честно отвечает Марго. —Мой ответ — нет. Надеюсь, ты не набросишься на этого мальчика.
— Наброшусь? Что ты хочешь этим сказать?
Ты отлично знаешь, что я хочу сказать.
Но Анна качает головой, закрывая тюбик с помадой.
— Ты просто ревнуешь, — говорит она.
Это неправда.
— Это правда. Ты ревнуешь из-за того, что я жива, а ты нет. Ревнуешь из-за того, что не знаешь, каково это быть с мужчиной, а я еще могу это узнать.
Это неправда, Анна.
— Неправда? Тогда почему ты не оставляешь меня в покое? Почему продолжаешь вмешиваться, а не уберешься?
Раздается звонок. Почтенная голландская матрона выходит из магазина, кидает на нее недовольный взгляд и идет дальше.
Анна качает головой.
— Замечательно! Сейчас благодаря тебе я смахиваю на полоумную, ведущую разговоры незнамо с кем, — говорит она, но отражение Марго уже исчезло.
Когда он выходит из пивоварни, Анна ждет его у своего велосипеда. Он, как и прежде, подбегает к ней, держа руки в карманах, и останавливается, словно между ними вырастает стена.
— Ты сегодня другая, — сообщает он. Его веки полуопущены, взгляд настороженный, как у сонного животного.
— А ты — нет, — отвечает она. — И от тебя по-прежнему пахнет пивом.
Может, она переусердствовала, одевшись таким образом, стремясь выглядеть красивой. Рааф точно не из тех ее школьных поклонников, что приглашают на мороженое. Может, «красивая» Анна — это для него слишком много? Она стремится скрыть разочарование от того, что он кажется скорее растерянным, чем очарованным. Но того факта, что ей нравится стоять так близко к нему, она не скрывает и подает ему руку.
— Пошли со мной!
Они идут к месту, которое Анна наметила на своей внутренней карте: к середине Тощего моста на Керкстраат, перекинутого через полоску воды, на которой играют солнечные блики и тихо покачиваются ветки деревьев. Чтобы остановиться и задержаться там, она просит угостить ее сигаретой. И изумляется ловкостью, с какой он сворачивает пару цигарок, набив их волокнистым черным табаком. Мальчик склеивает плотные цилиндрики одним движением языка и раскуривает их единственной спичкой, зажженной ловким движением большого пальца. Табак он называет «середняком». Она вдыхает его горький запах, отдающий печной золой и ваксой, и отпускает по этому поводу шутку, а он смеется, слегка удивленный звуком собственного смеха.
Она стоит с парнем, угощаясь его табаком и наблюдая, как отлетают от них струйки дыма, влекомые ветерком, шевелящим их волосы. Они стоят так близко друг к другу, что она не может не заметить, каким напряженным стало его лицо. Оно словно готовится преодолеть приступ боли. Он наклоняется над железными перилами, а она повторяет его движение, так что они соприкасаются плечами. Она прижимает свой локоть к его локтю и не отводит его. Когда он поворачивается к ней лицом, она замечает, что свет выхватывает точки в ленивой голубизне его глаз. Его рука касается ее щеки. А затем скользит по ней, гладит шею. Он притягивает ее ближе, к своему рту. Губы ощущают его влагу, и ее пронзает радостное чувство. Нежный звук поцелуя смягчает острое чувство потери, освобождает ее от нее самой. Усмиряет ярость неутоленного желания. Ее сердце бьется ровно и сильно, она стискивает в кулаке растрепанные волосы на его затылке, прижимается к нему тесно-тесно, впитывает его жар. Они делят одно и то же желание. И она забывается, погрузившись в глубины невероятного и невинного наслаждения.
Когда их губы разъединяются, она всматривается в свет его глаз. Он ровен и чист. Его лицо раскрылось.
— Рааф, — тихо произносит она.
— Что? — голос звучит совсем близко.
— Ничего, — отвечает она. — Мне захотелось произнести твое имя вслух.
Рааф. Не Петер. Юноша по имени Рааф с белыми как солома волосами. Она привлекает его к себе, обнимает за шею и открывает ему навстречу свои губы, открывает всю себя загадочному и блаженному наплыву страсти.
21. Трансвааль
И вот, все это заросло терном, поверхность виноградника поросла крапивою, и каменная ограда его обрушилась.
В новой квартире ее комната оклеена выцветшими обоями в бело-голубую полоску, на полу — поскрипывающий паркет. Из открытого окна она видит движение по каналу — и часто ловит его запахи. В новой жизни ее отца появилась также новая мебель: софа с плюшевой обивкой, высокое кресло и двуспальная кровать для новобрачных. А старую бугристую развалюху Анны просто перевезли со старой квартиры на Йекерстраат. А французский секретер ее матери, который когда-то украшал угол ее комнаты на Мерведеплейн, остался у Мип. Когда та стала отказываться от подарка, Анна прошептала ей:
— Возьми его, Мип! Пусть лучше достанется тебе, чем ей.
После уроков у велосипедного ангара она схватилась с одной из школьниц, стервозной девчонкой по имени Клэр Бускирк. Однако, прежде чем стычка успела перерасти в серьезную драку, на место примчалась обычно крайне уравновешенная учительница физкультуры мадам Пеербоом и развела их в стороны. На этот раз лицо учительницы было краснее свеклы.
— Боже мой! — в праведном изумлении восклицает она. — Какое непотребство! Драка будущих леди!
— Какая она леди, мадам Пеербоом! — выкрикивает Клэр, и ее маленькое личико кривится гримасой ненависти. — Она просто-напросто еврейка!
— А ты просто-напросто кусок говна! — получает она взамен от Анны.
— Молчать! Обе! — рявкает мадам Пеербоом. — Пошли вон, каждая в свою сторону, если не хотите отвечать перед директрисой.
Анна уходит молча, но она по-прежнему оглушена приступом ненависти.
— Нужно было просто дать ей в морду! — говорит она позже Грит, когда они вместе курят за школой. — И раздавить, как вошь!
Но Грит, похоже, занята своим. И смотрит в другую сторону.
— Что с тобой? — спрашивает Анна.
— Ничего, — отвечает та.
— Ты меня не слушаешь?
Грит пожимает плечами, уставившись на свою сигарету.
— У меня есть для тебя новость.
Анна чувствует тревогу, но пытается это скрыть под маской нетерпеливого любопытства.
— Ну же, говори скорее!
— Не хочу ничего говорить.
— Говори, Грит! — Анна уже командует. — Ты не можешь так вот запросто объявить, что у тебя есть для меня новость, а потом промолчать.
Грит молча поднимает взор к небу.
— Грит!
— Я бросаю школу.
Анна огорошена.
— Что ты несешь? Это просто смешно.
— Ничего смешного. Ты же сама всегда говорила, что школа — просто потеря времени.
— Для меня, но не для тебя, — отвечает Анна, пытаясь обратить слова в шутку. — Тебе необходимо образование, милая, — говорит она, поглаживая кудри подруги.
Грит едва заметно улыбается.
— Я выхожу замуж, — говорит она, но радости в ее голосе нет.
Анна от волнения сглатывает. И повторяет:
— Замуж?
— Да.
— Замуж, — снова повторяет Анна, чувствуя, как к ней возвращается злость. — За кого?
— Как это за кого? А ты-то как думаешь?
— Я не знаю. — Она берет сигарету из пальцев Грит и добавляет: — Иногда трудно уследить за всеми парнями, с которыми ты этим занимаешься.
Грит вспыхивает и уже тверже говорит:
— Вот уж не думала услышать от тебя такую мерзость.
— Извини! — автоматически говорит Анна, не вкладывая смысла в сказанное. — Это потому, что ты застала меня врасплох. Значит, это канадец?
— Его зовут Альберт.
— Ты от него забеременела?
— Нет. Он сделал мне предложение, и я согласилась. Зачем ты наговорила мне кучу гадостей? Не стоило тебе рассказывать. — Грит говорит это как бы самой себе, встает и подхватывает свой ранец с книжками. — Я знала, как ты отреагируешь.
Неожиданно Анна чувствует что-то вроде раскаяния.
— Грит, извини меня! — говорит она на этот раз искренне. Но слишком поздно. Грит уже вывела свой велосипед. — Грит, ну прости!
Девушка останавливается, вытирает слезы, но на подругу не смотрит.
— Прощай, Анна! — Грит садится на велосипед и выезжает на улицу. — Я пришлю тебе открытку!
Расстроенная, Анна подъезжает к книжной лавке, но не обнаруживает в ней Нусбаума. Дверь на замке, шторы задернуты. Она нерешительно стучит, но слышит с другой стороны только мяуканье, своего рода брюзжание, но никак не господина Нусбаума. На двери нет записки, только слабые следы зачистки от краски — след анонимного требования к евреям убираться прочь.
И вот она уже катит на велосипеде, сама не зная куда, по набережным каналов, уводящим ее от прежних забот. Ни мыслей, ни устремлений, ни чувств. Но, остановившись возле короткого металлического мостика, чтобы закурить сигарету, она вдруг видит Беп, выходящую из ветхой приканальной забегаловки. Беп! Ей хочется позвать девушку. Хочется подбежать к ней и крепко ее обнять. Но она вспоминает о том, что рассказал ей Кюглер. Что Беп слишком тяжело дружить с Анной.
Стоя в дверях забегаловки, Беп застегивает кофту — и уходит. Анна хочет пойти за ней, но тут из дверей появляется еще кое-кто. Узкоглазая девушка в платочке, прикрывающем короткие волосы. Ее лицо сильно осунулось с того времени, как Анне видела ее в последний раз в трамвае в обнимку с немецким солдатом. И когда девушка ловит взгляд Анны, брошенный через булыжную мостовую, она отвечает ей только мимолетным кивком, поворачивается и уходит, повесив голову, в противоположную от Беп сторону.
— Это сестра Беп, — говорит Анна, обращаясь к Марго, возникшей рядом в своих лагерных тряпках и с лицом в расчесах.
В самом деле? Ты уверена?
— Да, уверена. Думаешь, я слепая? Это Нелли.
Она такая несчастная,— замечает Марго. —Бедняжка.
— Бедняжка? Ты хочешь, чтобы я ее пожалела?
А ты ее не жалеешь?
— Она немецкая подстилка, Марго. Шлюха.
Почему ты так жестока к людям? Мама никого не называла такими словами. Разве она не пыталась думать о людях только хорошее? И разве не учила нас сохранять хорошее мнение о людях, какими бы они ни были?
— Может быть. Но у мамы уже нет никакого мнения ни о ком, — отвечает Анна. — Она ничему не может нас научить. Она умерла.
Я тоже,— напоминает ей Марго. —И все же я здесь.
— Да, — признается Анна. — Ты единственная меня не бросила.
Назавтра Грит в школу не пришла. Место рядом с Анной осталось пустым.
На следующий день она снова отправляется в книжную лавку, надеясь, что в этот раз она будет открыта, но дверь оказалась по-прежнему заперта. Она стучит в окошко, заслоняя руками глаза от бликов, всматривается вглубь, но видит только неясные тени. Вернувшись на Принсенграхт, она стучится в кабинет Пима и, приоткрыв дверь, просовывает голову внутрь.
— Пим?
Отец говорит по телефону, у него озабоченный вид, но он машет рукой, приглашая ее зайти. Она садится рядом.
Анна не знает, стоит ли посвящать отца в свои дела. Конечно, книжная лавка — это ее собственное убежище. В этом бесшумном пространстве, среди книг, она чувствует себя защищенной. В книжной лавке она может слиться душою с кошкой, которая лениво разлеглась на солнце и видит свои кошачьи сны. Надо ли ей впускать в это убежище отца? Но ее не покидает тревога.
— Вчера я заехала в лавку Нусбаума, поработать, но она была закрыта, — говорит Анна. — И никакой записки. Ничего. Уж не случилось ли с ним чего-нибудь.
В глазах у Пима промелькнула искорка озабоченности — или ей показалось?
— С ним все в порядка, я уверен. Мы на днях разговаривали по телефону. И сейчас, когда ты заговорила о нем, я вспомнил, что он вроде бы собирался куда-то поехать.
— Но почему он мне ничего не сказал? И ты тоже?
— Мне просто это в голову не пришло. Наверное, стоило бы сказать, — соглашается отец, открывая специальным ножом очередной конверт. Он явно намекает, что слишком занят, чтобы продолжать разговор.
— И куда бы он мог отправиться? — интересуется Анна.
— Я не знаю, а он мне не говорил. Разве он не ездит по делам? На аукционы по продаже недвижимости? Или что-нибудь в этом роде?
Анна захвачена параноидальными мыслями. Пим и его сосед по блоку в Аушвице. Что еще знает Пим, о чем она понятия не имеет? О чем еще господин Нусбаум говорил с ним? Какие секреты девушки, которая работает в его лавке, открывает ее отцу?
— Вы часто говорите по телефону?
— Часто? Пожалуй, нет, — отвечает Пим.
— Он не докладывает тебе о поведении твоей дочери? О состоянии ее психики?
— Анна! — Отец начинает сердиться. — Ты говоришь глупости.
— Неужели?
Она чувствует, что хотела бы согласиться с отцом.
— Да, глупости, — уверенно повторяет отец. — Извини, Анна, я занят. А вот ты, что делаешь ты? Тебе никто не поручает работы?
Анна хмурится. Она подавила в себе приступ паранойи, но его место заняла раздражительность.
— Здесь мне делать нечего. Мип с господином Кюглером отправились к оптовику, а господин Клейман ушел домой, у него заболел живот.
Отец продолжает возиться с почтой.
— Если тебе нечего делать, займись уборкой. Так, кажется, предлагала тебе поступать мама.
При упоминании о матери Анна хмурится.
— Я лучше покатаюсь на велосипеде.
— Отлично, так и сделай, — соглашается отец. — Только возвращайся вовремя. Ты ведь обещала Хадас помочь ей с субботней трапезой.
— Ага. А с каких пор мы соблюдаем шабат? — В ее голосе звучит укор.
Отец отрывает взгляд от письма, которое у него в руках.
— Значит, у тебя есть возражения?
— Нет, конечно же нет. Мне просто любопытно. Ты становишься набожным, Пим?
— Пожалуйста, не груби мне, Анна. Хотя бы раз можно обойтись без возражений.
— А я ни о чем не спорю. Мне просто интересно, не сказывается ли в этом влияние твоей новой жены?
— Анна, ну в самом деле! — с раздражением говорит отец. — Ты напрашиваешься на скандал? Неужели так трудно понять, что твоей мачехе очень хочется отпраздновать шабат в нашем новом доме?
Дом. Анна мысленно повторяет это слово. Какое оно тяжелое! Она выходит из кабинета и сбегает по лестнице к складу — это побег.
— Уезжаете, молодая хозяйка?
Она берется за руль велосипеда. Ворота склада открыты для проветривания, и в воздухе витает запах молотого тмина. Старик Людерс поднимает голову от мельницы, на испачканном лице ожидание ответа.
Что тебе за дело, старый зануда! Вот что она хотела бы ему ответить, но вместо этого говорит:
— Да, господин Людерс! Уезжаю. Просто покататься.
Людерс с мрачным видом кивает, его лицо хмурится. С момента появления у них госпожи Цукерт, этот работник охотно играет роль ее домашней собачки. Всегда готов услужить. Сует свой нос куда не надо. И чересчур обеспокоен передвижениями Анны.
— Осторожнее на дороге! — слышит Анна, уже отъезжая. — Город уже не тот, что был. Кругом полным-полно проходимцев.
Ее велосипед давно можно было сдать в утиль, но даже с его хрустящими шестеренками и залатанными шинами Анна лихо мчит по булыжным мостовым, со свистом обгоняя старые разболтанные грузовики, пока не добирается до узкого деревянного моста на Керкстраат. Он обеспечивает переправу через узкую грязную полоску Амстела, и все называют его не иначе как Тощий мост. Спустив одну ногу, она встает у перил и едва успевает закурить сигарету, как видит Раафа, спешащего к ней.
— А ты опаздываешь, — выговаривает она ему.
— Опаздываю?
— Мы же договаривались на полчаса.
— Ничего подобного. Ни о чем мы не договаривались. Ты просто любишь командовать.
— Это верно, — признает она. — Но это не означает, что ты не опоздал. Тебе нужен велосипед, — решает она.
— Вот как! — Брови Раафа удивленно ползут вверх. — И где мне его добыть? Мили канадцы дарят теперь не только плиточки шоколада?
— Я тебе достану его.
Рааф мрачнеет. Она начинает к этому привыкать. Приветливое и задумчивое выражение его лица полностью меняется, когда она чем-нибудь его озадачивает. Например, колкостью в адрес его одежды, потешной прически или фырканья, которым обычно он сопровождает свои смешки. Она в общем-то и не думает его чем-либо смущать, так получается само собой.
— Женщины не делают подарки мужчинам.
— Разве? Так заведено? — Возможно, она его слегка поддразнивает, но ей и правда интересно это узнать.
— Велосипедов-то точно для них не покупают. Мужчины сами себя обеспечивают.
— А я и не говорила о том, чтобы что-нибудь покупать, — говорит Анна. — Просто притворюсь, что мой велик украли, и отец купит мне другой.
— А мне и не нужен собственный, — отвечает Рааф. — Мы твоим обойдемся.
— Это как?
— А вот так! Давай-ка его сюда! — Он берет ее велосипед. — А теперь садись впереди! — говорит Рааф, помогая ей рукой.
Она улыбается. А потом садится перед ним на самый кончик седла и чувствует с обеих сторон его предплечья. Его ладони на руле, а ноги уже крутят педали, все сильнее и сильнее. Скорость увеличивается, это и страшно, и сладостно. Ухабистая булыжная мостовая трясет немилосердно, она тянет руки назад, хватаясь за его поясницу — единственный якорь, удерживающий ее от падения. По всему телу молнией проходит дрожь.
— Стой! Стой! — кричит она и восторженно смеется.
Поначалу он притворяется, что не слышит, и не снижает скорости.
— Что ты кричишь? Не слышу!
— Хватит! Остановись вот тут, на углу! — командует она. — Хочу тебе кое-что показать.
На этот раз юноша повинуется и со скрипом останавливает велосипед. Анна поворачивается и целует его. Похоже, она намерена втянуть в себя весь воздух из его легких. Желание с ужасающей силой бурлит в ее теле. Страшный голод терзает эту едва не умершую от истощения девушку, слившуюся на велосипедном седле со своим мальчиком, своим мужчиной. Она не сводит дрожащих глаз с его лица. Ее взгляд вот-вот просверлит его глаза насквозь.
Они сидят на зеленой лужайке у канала как тысячи других бледных амстердамцев, желающих впитать в себя хотя бы немного солнца. Мимо проносятся велосипедисты, голова Анны покоится на плече Раафа, она вдыхает запах его пота, смешанного с ароматом хмеля. Рядом по траве резво проносится белка.
— У тебя было много девушек? — спрашивает она.
— У тебя чересчур много вопросов, — говорит он, но все же отвечает. — Много? Вряд ли много.
— Ты знаешь, я все еще девственница, — говорит она.
Он пожимает плечом.
— Да? Я так и думал.
Анна напрягается.
— Так думал? И почему же? У меня это на лбу написано?
Он смеется.
— Нет, но это видно по твоему поведению.
Анна приподнимает голову, она обижена.
— Я что, веду себя, как девственница?
— Не обижайся, — говорит он ей.
— Я и не обижаюсь. Мне просто любопытно, как это — вести себя как девственница?
— Ну, это… — Рааф скривился. — Ты вроде как суетишься.
— Я суечусь? — нахмурившись, повторяет Анна.
Теперь и Рааф хмурится.
— Может, я и неправ, мне просто так кажется. И не злись! Мне это ничуть не мешает.
— Не мешает, — говорит Анна с напряжением в голосе. И все же ей полегчало, это она вынуждена признать.
— Точно, Анна, не мешает, — повторяет Рааф.
Ее имя на его губах! Она впивается в него поцелуем, ныряя языком глубоко-глубоко, а он прочесывает пальцами ее волосы и сцепляет ладони на ее затылке. Она прижимает его к себе еще крепче, но тут они слышат голос полицейского, проезжающего мимо на велосипеде:
— Эй, парень, не вижу между вами просвета!
Их губы разъединяются.
— Видишь, ты ссоришь меня с законом, — смеется Рааф.
Она упирается лбом в подбородок юноши, вдыхая их близость.
— Ну конечно! Виновата девственница.
Рааф подбирает палочку, ломает ее надвое и отбрасывает половинки в сторону. Анна кладет голову ему на плечо и в рассеянности меряется с ним ладонями — просто ради прикосновения. Только теперь она замечает, что у Раафа безымянный палец на левой руке кривой. Конечно, он не согнут так, как может быть согнут ноготь, но он определенно кривой. Почему она так долго этого не замечала?
— Что у тебя с пальцем? — спрашивает она, и он отдергивает руку. — Извини! Я не должна была спрашивать?
Рааф сжимает и разжимает кулак, словно избавляясь от судороги. Сначала он молчит, но потом делится с ней.
— Это от папы.
Анна мигает.
— Тебе отец сломал палец?
Рааф пожимает плечами. Поднимает другой прутик и ломает его.
— Он всегда был язвой, папа мой, — говорит он. — Всегда искал, с кем бы подраться. А после смерти мамы стал еще хуже. Его работа. — Юноша раскрыл ладонь. — Я помахал рукой соседу, который ему не нравился.
Анна молчала. О насилии она знала немало. Оно теперь уже не так ее пугало, как в детстве, и все же слова Раафа ее опечалили.
— Глупо, правда? — Рааф ухмыльнулся. — Его больше нет. Он умер. Прошлой зимой напился и упал с лестницы. Сломал себе шею.
— Мне жаль, — говорит Анна, и это правда. Она читает боль на лице Раафа. Юноша смотрит в сторону и поводит плечом.
— Он часто бил тебя?
— Только если здорово напьется. А когда я подрос, стал драться чаще. Но я уже мог ему отвечать. Особенно в присутствии матери. Чтобы он ее не трогал. А потом она умерла. И еще он стал стареть. И его прямой стал уже не тот. Так что стоило ему размахаться, как я просто уходил из дома. — Рааф снова поводит плечом. — Вообще-то я всю жизнь его ненавидел, скотину эту.
Анна незаметно сглотнула.
— И у тебя нет ни братьев, ни сестер?
— Никого. После меня с мамой случилось неладное. И она больше не могла рожать. Это еще больше его бесило. Он часто говорил, что по моей вине у него не было дочери, которая могла бы ухаживать за ним в старости. А матери, как кажется, было все равно.
Отбросив поломанный сучок в сторону, Рааф вновь вытаскивает кисет.
— Хочешь еще покурить?
— Давай!
Анна внимательно смотрит, как он скручивает цигарку. Она колеблется, продолжать ли выспрашивать Раафа, но в конце концов решается.
— Можно спросить тебя еще кое-что?
— Валяй. — Он языком запечатывает самокрутку.
— Как… — Анна запинается, но продолжает, — как умерла твоя мать?
Рааф не знает, что сказать. Потом прикуривает от спички.
— Не хочу говорить о ней, — говорит он наконец. И добавляет: — Хочу показать тебе одно место.
— Особое место?
— Да. Место, о котором забыл весь остальной мир.
В Голодную зиму[14], когда все амстердамцы как о манне небесной мечтали о куске древесины, который мог бы избавить их от смертоносного холода, люди сразу же взялись за деревья. А они, как известно, растут в парках в большом количестве. Что же их не срубить? Еще можно отодрать от трамвайных рельсов деревянные шпалы. Ах да, еще мебель! Фризский чиппендейльский буфет покойной бабушки! Она не будет против, если спалить его в печке, — в конце-то концов она уже на небесах! А как насчет пустующих еврейских домов? Неплохая идея, там могло остаться немало деревянных предметов. Очень может быть, что транспортная компания господина Пульса[15] уже перевезла на новые места самую ценную обстановку, но в домах остаются какие-то деревянные балки, половицы, перила, ступеньки… Кладем в сани фомку, молотки, кувалды — и в путь!
Таков был ход мыслей. Настолько здравый, что стены старых еврейских домов, лишенные деревянных элементов, стали рушится. Здания превращались в груды кирпича. Ну так что с того? Непохоже, что евреи вернутся. Об этом знали все.
Они пересекли мост Берлагебруг. Анна идет, держа велосипед за руль, из желудка поднимается и охватывает ее тревожное скребущее чувство.
Кругом безобразными монументами стоят разбитые стены. Громоздятся кучи камней. Таблички напоминают о былом колониальном величии: Крюгерстраат, Сзалк-Бюргерстраат, Де ла Рейстраат, Конюшенный двор, Тюгеластраат. Названия, уводящие в имперские времена: Острова Пряностей, Суринам, Ост-Индия. Здесь, по крайней мере, память о них осталась, пусть в виде пустых раковин, жизнь из которых вылущена. Опустевшая площадь Претории окружена развалинами и готовыми рухнуть от ветерка фасадами. Она словно побывала под бомбежкой. А пространство общественного парка на Брандстраат со спортивными сооружениями и детскими площадками превратилось в грязный пустырь.
Таков Трансвааль.
До войны он выглядел прилично. Это был рабочий район с определенным статусом. Возможно, старый Еврейский квартал создали так называемые «оранские» евреи, бежавшие от погромов на Востоке и селившиеся здесь в течение трех столетий, но довоенный Трансвааль построил и заселил новый трудолюбивый класс евреев: ремесленники и ювелиры, мелочные торговцы и портные, конторские клерки и служащие. Им, конечно, было еще далеко до бастионов высокой буржуазной культуры Южного Амстердама, где жили балованные девочки вроде Анны и Марго Франк, но Трансвааль был обиталищем евреев, карабкающихся вверх по социальной лестнице.
Теперь он превратился в пустырь.Мофывновь назвали его Еврейским кварталом, отрезали от остального города и опустошали, вывозя его население эшелон за эшелоном.
Анна обозревает картину разрухи. Ветер поднимает и закручивает пыль. Рааф нашаривает камень и бросает его в одно из редких уцелевших окон.
— Пожалуйста, не делай этого, — говорит она.
— Не делать чего?
— Не бей окон!
Рааф пожимает плечами.
— Это же просто окно. Через него никто уже не смотрит.
Но Анна в этом не уверена. Клубок пыли может нести тысячи душ. Или десять тысяч.
— Пошли! — говорит он ей и взбирается вверх по горе мусора.
Секция пустых квартир в здании на бывшей улице Луи Ботастраат. Входной двери давно нет, но Анна с велосипедом все равно медлит, словно ожидая разрешения войти. Голуби вылетают из окна, возмущенно хлопая крыльями. Рааф гонит их:
— Шууу!
Голуби уже загадили весь подоконник горками бело-голубых испражнений. Внутри нет полов. Вместо них одна грязь, но Рааф положил несколько досок, и вот новый завоеватель, армия из одного человека, вступает в свои владения.
— Иди сюда! — говорит он ей. — Велосипед оставь снаружи. Здесь его никто не стащит.
Когда-то, видимо, это была спальня. Рааф закрыл окна лоскутами грязного брезента, но свет проникает в комнату через дыру в потолке. Вместо пола здесь бетонная плит, а вместо стола — повернутый вверх дном пустой ящик с надписью «Консервированные груши». Сами жестянки с грушами выложены рядом. Дно ящика делят между собой замызганная пепельница из кафе «Пеликан» и несколько недогоревших свечей. Тут же постель: желтоватый тюфяк, накрытый грудой одеял. Настоящее логово.
— Ну, как тебе? — спрашивает Рааф, явно гордясь своей норой.
— Ну и что это такое? — спрашивает Анна, хотя прекрасно знает сама.
— Это — мой замок, а я в нем — кораль. Король Рааф Первый, — говорит Рааф, кидаясь на тюфяк. Схватив жестянку с грушами, он прикладывает к ней открывалку.
— Хочешь? — предлагает он.
— Нет, — говорит Анна. — Спасибо.
— Уверена? Это вкусно. Я начинаю с сиропа, — говорит он и показывает процедуру, припав к банке и наклоняя ее. — Ммм… да. Иногда я наливаю внутрь шнапса, и тогда — вообще класс!
Анна смотрит на него из проема двери.
— Ты что не заходишь? — спрашивает он.
— Не знаю, — отвечает она. — Это сюда ты их приводишь?
Рааф делает еще один глоток грушевого сиропа и утирается рукавом.
— Привожу кого? — переспрашивает он.
— Твоих других девчонок, — говорит она.
Он смотрит на нее с привычным уже для нее потерянным видом.
— Анна, у меня нет никаких девчонок.
— Ну да, — не верит Анна.
— Это правда. У меня только ты.
— Я — не твоя девчонка, — говорит она.
— Не моя?
— Нет. И не могу ей быть.
— Потому что ты — еврейка?
— Потому что ты — не еврей.
— Тогда почему ты позволяешь себя целовать?
— Ты хочешь, чтобы не позволяла?
— Нет.
— Тогда заткнись! — Она окидывает взглядом стены. — И это ты называешь замком?
— Не очень, конечно, роскошно, — соглашается он. — Я стал приходить сюда, когда у папы начались запои. Или когда мне становилось совсем уже тошно. — Он зажигает свечку и прикуривает от нее. — Ты так и будешь там стоять? — спрашивает он и выдыхает дым.
— Я не буду с тобой это делать, — напрямик говорит она.
— Делать что?
— Сам знаешь что.
— А я и не думал, что будешь, — просто отвечает Рааф. — Ты, значит, так и не вошла…
Лежа головой на груди Раафа и обнимая его, она представляет себя на спасательном плоту во время наводнения. И слушает его ровное дыхание. Спокойное биение его сердца. На ее блузке, на спине, есть две пуговки, чуть ниже шеи. Она чувствует его руку, возящуюся с пуговкой, пока та не освобождается. Сначала одна, а потом и другая.
— Что ты там делаешь?
— Ничего.
— Это неправда. Ты что-то там делаешь.
— Хочу почувствовать твою кожу, вот и все.
— Можешь почувствовать мою кожу на руке, — сообщает она ему, но больше не перечит, когда он гладит небольшой участок ее спины. Затем следует пауза. Анна прислушивается к ударам его сердца.
— Так это продолжалось два года?
Анна не шевелится. Она открывает глаза. Смотрит на трещину в штукатурке стены.
— Что продолжалось?
— Вы прятались отмофовдва года.
— Я это сказала?
— Не думаю, чтобы я это выдумал.
— Это продолжалось двадцать пять месяцев, — бесстрастно говорит Анна. — Пока не пришла Зеленая полиция.
— И ты знаешь, кто за этим стоит? Кто сообщил им?
Анна поднимает голову, чтобы взглянуть на него. Но лицо юноши непроницаемо.
— Зачем ты спрашиваешь?
— Я не спрашиваю. Это ты все время меня допрашиваешь.
Она еще раз бросает на него взгляд, прежде чем снова положить голову ему на грудь.
— Есть разные догадки.
Вот и всё, что она говорит. Она сама удивлена, что ей так трудно ему отвечать. Ее злит не только само предательство, но и позор оказаться жертвой. Она опять перекатывается на локоть и наблюдает за лицом Раафа. Раньше он не очень-то интересовался, как она пережила войну.
— Зачем тебе знать?
— Вроде бы и незачем, — отвечает он. — Просто пытаюсь… Не, не знаю… Быть к тебе поближе. Узнать, что ты думаешь. Это трудно. Я уже жалею, что раскрыл варежку, — говорит он и вздыхает.
Она смотрит на него и кладет голову ему на плечо.
— Ох, извини меня. Мне очень приятно, что ты хочешь побольше обо мне знать. Просто есть такие вещи… Мне трудно о них говорить.
Рааф молчит. Потом говорит без всякого выражения:
— Она умерла с голоду.
Анна поднимает на него взгляд.
— Моя мать. Она умерла с голоду. — Еще некоторое время юноша хранит молчание, затем качает головой. — Она будто скукожилась. Не тело, а палки. Только живот распух. И еще глаза, — добавляет он. — Они словно из головы повыскакивали.
Анна почувствовала, как сжалось у нее сердце.
— Прости, прости, — повторяет она. Слезы жгут глаза. Она чувствует его горе. Груз печали, который его придавил, — она и сама его ощущает. Но и ее печаль не легче. Она не решалась представить себе, как умирала ее мать, но сейчас она ясно видит эту картину. Хрупкое тело из палок. Вздувшийся живот. Облегающая кости плоть. Вытаращенные глаза. И лицо мамы.
По щекам текут слезы. Она их не стирает. Она чувствует, как юноша поглаживает ее кожу у основания шеи. Вдыхает и выдыхает. Воркуют голуби, тянут свою странную приглушенную колыбельную. И на нее нисходит некий эрзац покоя. Скорее физического, чем духовного — так чувствуешь себя под одеялом, когда, заболев, ныряешь в жаркую дремоту. Она прижимает ухо к груди Раафа. От него пахнет горелым дешевым табаком, мужеством. Тяжестью, к которой хочется прильнуть. Биение его сердца медленно проникает в ее подсознание, глаза закрываются…
В мгновение ока она садится на бугристом матраце Раафа, и ей в нос бьет зловоние голубиного помета. Ей холодно, ее бьет озноб, она чувствует слабость. Надвигаются сумерки, сквозь дыру в потолке просеивается мелкий дождь. Она кулаком бьет Раафа в плечо, и он, ничего не понимая, садится с ней рядом.
— Уф! Что такое? В чем дело?
— Я скажу тебе, в чем дело! — в ярости кричит Анна, протирая глаза. — Солнце садится. Вот-вот начнется шабат, а ты дал мне заснуть! Отец рассвирепеет!
Облачное послеобеденное небо уступило место свинцово-серым влажным сумеркам. Запыхавшись, она добирается наконец на Херенграхт и стучит во входную дверь. Она промокла до нитки, колечки волос прилипли ко лбу. Велосипед она пристраивает в прихожей.
— Пим! — зовет она, но обнаруживает только тень, угнездившуюся в кресле. — Привет? — пытается она обратить на себя внимание.
Фигура в кресле остается неподвижной. Потом она поднимает голову.
— Здравствуй, Анна! — Голос трудно узнать. Он звучит глухо. Бездушно.
— Дасса!
— Ты знаешь? — спрашивает Дасса. Она укутана в вязаное покрывало. Свет скользит по ее лицу. — Ты хоть представляешь, сколько сейчас времени?
Анна молчит, только смотрит.
— Когда ты не появилась в назначенное время, он забеспокоился. Когда не появилась часом позже, он стал волноваться. А когда ты не пришла с началом сумерек, он стал понемногу сходить с ума. Я не смогла успокоить его, — продолжает Дасса. — Это было невозможно. Он говорил, что надо звонить всем знакомым. Всем, кто мог бы знать, куда ты пропала.
— Мне очень жаль, — Анна сглатывает ком в горле и искоса бросает взгляд на обеденный стол. Он накрыт белой льняной скатертью, на нем три прибора — фарфор с серебряной окантовкой. Хала накрыта салфеткой с ручной вышивкой. В двух серебряных подсвечниках белые конические свечи. От печи исходит аромат чуть-чуть подгоревшей выпечки. — Я была… — говорит она. — Я была с другом.
— С другом, — повторяет Дасса с оттенком горечи. — Это так теперь называется? С другом.
— Где Пим? — вдруг спрашивает Анна.
— Скорее всего, в полицейском участке — заявляет, что у него пропала дочь. Он побежал туда со своей верной Мип с час назад. Со своей доброй и верной Мип.
— Тогда я пойду за ними! — выдыхает Анна. Но не двигается с места. Стоит, как прикованная к месту.
— Я никогда не говорила тебе, Анна? Никогда не рассказывала про свою дочь, про Тову?
Анна вздрагивает. Дочь? Ее словно обдает ледяным воздухом. Еще одна дочь. Еще одна тайна, которую от нее скрывали?
— Красивой она не была. Даже ребенком. К сожалению, пошла в отца. Умная, как и он, считала хорошо, но чересчур простодушная. Милые глазки и наивная улыбка. На тебя непохожа, Аннелиз Мария. Не такая хорошенькая принцесса. Поклонники за ней не бегали. Робкая и неловкая девочка. Не как ты. На вечеринки ее редко приглашали. Я убеждала ее, что внешность — не главное. И внимание других тоже. Важно, что у тебя в голове. А она была хорошей дочерью и со мной не спорила. Да если бы я огорчалась из-за того, что меня не зовут на вечеринки, я б с ума сошла, так я ей говорила. Хотя, по правде говоря, меня на вечеринки приглашали всегда. Я-то никогда не была ни робкой, ни неловкой. А если красотой и не вышла, как некоторые другие девчонка, то было во мне что-то другое, из-за чего парни вечно возле меня крутились. Ты-то это понимаешь, правда?
Анна не отвечает.
— Так или иначе, а я на самом-то деле переживаний Товы понять не смогла. Не понимала, каково это — чувствовать себя одинокой. И до сих пор не понимаю. Я — не Това.
Анна стоит неподвижно, а Дасса смотрит на стакан бренди, который держит в руке, и делает глоток.
— Потом на танках и грузовиках прикатили боши, — продолжает она, — и заняли дома ближе к центру. Перетянутые ремнями белобрысые деревенские парни в высоких черных ботинках. Они все время смеялись над Товой, когда она ходила мимо них в школу. Смеялись над некрасивой еврейской девочкой с приколотой к пальто желтой звездой. Они и надо мной насмехались, но не так. Това переживала их смешки горше. Принимала их ближе к сердцу. Тогда ее и стали мучить кошмары. Жуткие кошмары. Не вешай голову, говорила я ей. Надо быть сильной, говорила. Да только она не знала как. Не знала, как стать сильной, — в отличие от тебя, Анна. Однажды она пришла домой поздно. Очень поздно. Я сходила с ума. Начались облавы. Сотни евреев сгоняли на площади. Я пошла тогда в полицейский участок, а там надо мной посмеялись. Пропала молодая еврейка? И что с того? Таких сейчас пруд пруди. Но когда я пришла домой, Това уже вернулась.
Дасса замолкает на мгновение.
— Я сразу поняла: случилось что-то дурное. Но Това ничего не говорила. Я спрашивала: «Тебя обидели? Скажи, кто тебя обидел?» — Дасса покачала головой и грустно посмотрела на Анну. — Это был немец. Солдат. Но он не обижал ее. Так она говорила. Я так и не узнаю, как это случилось. Может быть, он принудил ее? Она не сказала ни слова. Но дни шли за днями, и я знала… — Глубокий вдох, затем выдох. — Я знала, что все это продолжается. Видела это по выражению ее лица. И я разозлилась. Я впала в ярость. Моя собственная дочь — немецкая подстилка. Но она сказала мне: «Мама, не волнуйся! Мы теперь в безопасности». Сначала я не поняла смысла ее слов. Я просто не могла себе этого вообразить. И только потом до меня дошло: Това нас защищала. Она сказала, что эсэсовцы никогда не обидят мать ребенка, рожденного от немецкого солдата.
Дасса судорожно глотает, в ее глазах блестят слезы.
— Я ударила ее после этих слов, — говорит она. — Ударила изо всех сил. В этот миг я хотела… — Дасса не может закончить. — Правда-то в том, что я хотела ей поверить. Несмотря на всю свою ярость я хотела верить, что моя Това приняла правильное решение, отдаваясь нацисту. Конечно, — Дасса пожимает плечами, глядя прямо перед собой, — конечно, все это были пустые фантазии. На пятом месяце ее беременности немцы провели в Йордане массовую облаву. Самую крупную до той поры. Я в нее не попала. Я тогда ездила в Амстелвеен, чтобы договориться с одним знакомым голландским христианином — он обещал нас спрятать за приемлемую цену. Когда я вернулась, сосед, который еще снисходил до разговора с еврейкой, рассказал мне, что Зеленая полиция прочесала в поисках евреев всю округу, улица за улицей, дом за домом. — Она выдыхает, словно изгоняя из себя весь остававшийся в легких воздух. — Това пропала, и больше я ее никогда не видела. Насколько я смогла выяснить, ее отправили в газовую камеру в Собиборе в первый же час, как и всех беременных женщин в том эшелоне. Осквернив себя, она никого не защитила. Напротив. Ее детский план стал для нее смертным приговором.
Она повернулась к Анне, в ее глазах таился глухой гнев.
— Вот так, моя дорогая Аннелиз, теперь ты можешь понять, что я чувствую, когда слышу, что и ты развратничаешь таким же образом.
Анна стиснула зубы.
— Это ложь!
— Неужели? Я знаю, чем ты занимаешься, и даже знаю с кем.
Анна побледнела.
— Не волнуйся! Пока это знаю только я — но это пока. Твой отец до сих пор думает, что ты невинна, и у меня нет ни малейшего желания причинять ему еще больше боли. Зачем ему знать, что его дочь бесчестит себя.
— Если это то, что доносит вам ваш шпион Людерс, то он ошибается, — Анна заметно волнуется. — Да, я встречаюсь с парнем. Но ничего подобного с ним не делаю… Во всяком случае, того, о чем вы думаете.
— Не делаешь? Может, мне стоит тебя проверить, а? И спросить, трогал ли он тебя вот здесь и вот здесь?
— Я позволяла ему целовать меня. Это — всё!
— Не лги! — взрывается Дасса. — Не лги мне, Анна! Я ненавижу ложь. Ложь — хуже преступления!
— Я не лгу, и я не совершала никакого преступления! — кричит Анна. — Я — не Това, и он — не нацист!
— Да? Ты хочешь убедить меня, что не знаешь?
— Не знаю чего?
— Что его отец был членом Национал-социалистической партии?
— Нет, это неправда!
— Это правда.
— Нет! Я знаю, его отец был скотиной и подлецом, но это не значит, что он был нацистом.
— Ты должна знать, что твоего отца принуждали брать на работу людей по рекомендации местного отделения НСД, — говорит Дасса. — И он был одним из них. Он был нацистом, Анна. Он вполне мог быть одним из тех, кто выдал гестапо тебя и всю вашу семью. Человеком, пославшим твоих мать и сестру на смерть.
— Нет! Нет! — повторяет она. — Вы лжете!
— Если ты так думаешь, спроси у своего парня! — предлагает Дасса. — В следующий раз, когда он уложит тебя на спину.
Анна хватает ближайший к ней предмет, книгу, которую Пим оставил на шкафу, и швыряет ее наугад. Звон разлетевшейся фарфоровой вазы отдается у нее в голове. Она рыдает от ярости и вылетает в дверь, не видя отца, быстрым шагом идущего под дождем. Только столкнувшись с ним на тротуаре, она его замечает.
— Анна! Боже мой, Анна! Что случилось? Где ты была? Что с тобой?
— Она чудовище! — кричит она в ответ. — Ты женился на чудовище!
— Она оскорбила меня, Пим! — Анна размазывает слезы. — И мне очень больно!
Они располагаются в ее комнатушке. Укутанная в одеяло сутулая фигура Пима занимает кресло. Она свернулась калачиком на кровати у стены — здесь ее крепость — и старается не смотреть на отца, разве изредка поднимает на него глаза, полные гнева. По оконному стеклу скатываются капли дождя.
— Если она сказала тебе что-нибудь грубое, — говорит Пим, — то только из страха за тебя, я уверен.
— Ты ее защищаешь?
— От страха люди часто говорят вещи, о которых потом сожалеют. Они просто прячут свой страх за злыми словами. Те бы пора это понимать.
— Это потому, что я такая трусиха?
— Это потому, что тобой часто движут страхи. Потому, что ты часто говоришь не подумав. Временами ты бываешь очень жестока.
— Это я жестока? — спрашивает она. — Я верно тебя понимаю? Стало быть, мой отец считает, что виновата я?
— Ну, тогда скажи мне, что такого она тебе сказала?
Анна начинает говорить, но тут же умолкает. Нет, ей не надо все это объяснять Пиму.
— Она меня оскорбила, — говорит она. — Страшно оскорбила. Больше я ничего не скажу.
— Я не собираюсь искать виновных, — отвечает Пим.
Анна утирает глаза.
— Что еще нового?
— Думаешь, все так плохо?
— Мне противно даже называть ее Дасса!
— И как же ты хочешь ее называть?
— Я бы предпочла вовсе к ней не обращаться.
— Хорошо. Таково твое предпочтение. Но следовать ему в жизни может оказаться весьма затруднительно. Жизнь устроена так, что я на Дассе женат. Нравится тебе это или нет, она — твоя мачеха. Я не хочу сказать, что у нее нет недостатков. Конечно, есть. Они есть у каждого. Но с ней у нас появилась возможность — жить семьей. Восстановить разрушенное. Я никого не могу вернуть. Смерть забрала их, и тут нечего больше сказать. После смерти твоей матери я всегда буду ощущать ужасную пустоту в сердце. И Марго, Бог упокой мою бедную мышку. Эту пустоту не заполнить ничем. Моя женитьба на Хадас ее не заполнит. Я знаю это. Ее не заполнит даже возвращение моей прекрасной дочери Анны. Но я должен попытаться найти счастье снова, и ты должна попытаться сделать то же самое. А иначе зачем мы выжили? Какой смысл в жизни, отравленной нашей же скорбью?
Анна задумчиво глядит на ветряную мельницу, вытканную на покрывале кровати. На мгновение к ней возвращается старое теплое чувство к отцу.
— В твоих устах все так просто, Пим.
— Нет, нет, непросто, и сегодняшний вечер это доказывает. Нам всем надо над этим поработать. Как следует поработать. Ведь и наш девиз, ты помнишь?..
— О Боже мой, Пим!
— Ну же, милая, произнеси его! Наш старый добрый девиз.
Анна хмурится, глядя в стену с плохо скрытым раздражением.
— Труд, любовь, отвага и надежда, — неохотно произносит она.
— Точно. — Отец кивает, и его голос приобретает уверенность. — А теперь давай попытаемся начать все заново! Согласна?
Молчание. Затем раздается стук в дверь. Пим открывает, на пороге стоит Дасса.
— Прости меня, — говорит она Анне, — я вышла из себя и наговорила тебе лишнего.
— Вот видишь, — вставляет Пим. Его слова подтвердились.
— Мне не стоило пить бренди в таком нервном состоянии.
— Я думаю, бренди тут ни при чем, Хадасма, — говорит Пим. — Просто мое беспокойство добавило напряжения в тревожную обстановку. Когда ты вовремя не пришла домой, Анна, я просто начал сходить с ума. Кстати, ты никак не объяснила своего опоздания. Действительно, где ты была?
— По-видимому, — отвечает за нее Хадасса, — каталась со школьной подругой. Кстати, как ее зовут, Анна?
Анна мигает, потом послушно отвечает:
— Грит.
— Да, точно, Грит. Они поехали в Вондел-парк и остановились там передохнуть на лужайке. И заснули, пока дождь их не разбудил. Ты помнишь, как это бывает, Отто? До чего славно растянуться на травке ближе к вечеру? Лучше, чем на перине.
Пим глубоко вздыхает.
— Еще бы не помнить. — По его виду ясно, что он очень доволен услышанным объяснением.
Дасса поворачивается к Анне, закрепляя их общую ложь.
— Надеюсь, ты простишь меня за грубость?
Анна молча на нее смотрит.
Пим тут же наклоняется к ней и подсказывает:
— Ну, Аннеке?
— Да, — послушно говорит она. — Я уже простила. — Она явно лжет.
— Отлично, — восклицает Пим. — Тебе надо сменить мокрую одежду, а то простудишься до смерти.
Когда Хадасса выходит из комнаты, Пим с облегчением вздыхает.
— Ты не представляешь, Анна, до какой степени дорого ей твое одобрение. Ее единственное желание — чтобы вы стали друзьями.
Анна смотрит в угол комнаты, где бедная мышка Пима стоит в своих полосатых лагерных тряпках со свисающей со свитера грязной желтой звездой. Стоит и холодно смотрит на Анну.
Во всяком случае, Анна, теперь у тебя есть что-то вроде матери,— говорит Марго. —Это все-таки лучше, чем ничего, разве нет?
Анна собирается после школы в контору Пима, хотя ей этого очень не хочется. Осадок злости и ненависти с прошлого вечера еще давит на грудь, и она не обменялась этим утром с Пимом даже парой слов, прежде чем выскользнуть из двери и отправиться в школу. Доехав до склада, она еще издали замечает бригадира господина Гроота, вышедшего на порог, чтобы выкурить самокрутку. И вместо того чтобы подняться по лестнице, она перекидывет через плечо ремешок ранца и подходит к нему.
— Извините, господин Гроот, можно к вам обратиться? — Гроот медлит в нерешительности, но Анна не собирается ждать отказа.
— У вас тут работал парень по фамилии Хукстра. Вы говорили, что у него неважная репутация.
— Я такое говорил? — удивляется Гроот.
— Думаете, он был членом НСД?
— Мальчишка? Нет. Нет, насколько я знаю.
— А его отец?
Гроот сосредотачивается на самокрутке, оглядывая поверх нее канал.
— Я знаю, что на складе работали члены партии, господин Гроот, — заверяет его Анна. — И я знаю, что их нанимали по распоряжению моего отца. Это ни для кого не тайна, так что не беспокойтесь, что вы можете кого-нибудь подвести.
Бригадир пожимает плечами. Потом кивает.
— Точно, у Хукстры был даже партийный номер. Но дело не в этом.
Он снова замолкает.
— А в чем?
Бригадир молча курит.
— Господин Гроот?
Он поворачивается к ней, словно размышляя, стоит ли продолжать разговор.
— Может, вам лучше спросить у папы?
— Он не любит говорить на эту тему. Обо всем, что происходило во время войны. Для него это слишком мучительно. А я думаю, что правду знать надо.
— Может быть, — говорит Гроот. — Я просто не люблю распространять сплетни.
— Пожалуйста. Я никому не скажу об этом ни слова. Но сама хочу знать.
Гроот выпускает длинную струйку дыма.
— У нас была проблема. Кто-то подворовывал, — с тяжелым вздохом произносит он. — Во времена, когда всем еще заправлял ван Маарен. Кто-то воровал пряности. Сказать по правде, я больше всех подозревал в этом самого ван Маарена, но тот говорил, что приглядывает за одним работником. Его звали Дреесон. Не самый худший, когда был трезв. Но Дреесон был таким же пьяницей, как и Хукстра. И он с ним как-то схватился прямо на рабочем месте. А по какой причине, мне неизвестно. Думаю, Дреесон хлопнул пару ершей во время обеденного перерыва и сказал что-то Хукстре, от чего тот взвился. Дошло до рукоприкладства, и мне пришлось разнимать их, после чего я отправил по домам обоих. На следующий день Хукстра пришел на работу, а Дреесон нет. Ни в тот день, ни потом. Прошло немало времени, прежде чем до нас дошли вести: Дреесон с женой прятали своего мальчишку, чтобы тот не попал в трудовую армию. Пока Зеленая полиция не нагрянула к Дреесонам за полночь и все не было кончено. Замели всю семью.
Анна чувствует, что у нее пересохло горло.
— И вы думаете, что Хукстра… Хукстра сдал их?..
— Да ничего я не думаю, — отвечает Гроот. — Но сказать по правде, Хукстра любил хвастать своими связями. Он даже размахивал пропуском, который, по его словам, получил от какого-то гестаповца с улицы Эвтерпестраат. — Бригадир пожимает плечами. — Никто не знает, настоящий то был пропуск или нет. Он же был пьяницей. Может, все это только сплетни. Но драку с Дреесоном я помню. А у Хукстры, если его задеть, характер был дьявольский.
— И что с ним стало, с Хукстрой, после освобождения? — не успокаивается Анна.
— Не могу сказать. Это была последняя зима войны. Он стал заступать на свою смену пьяным вдрызг, и ван Маарен дал ему пинка под зад.
— А вы все же взяли на это место его сынка?
— Я подумал, что несправедливо судить о сыне только по его отцу. Вот и дал ему шанс, когда он сюда пришел просить работу.
Бригадир говорит тоном, дающим понять, что разговор с хозяйской дочкой пора заканчивать. Потом кричит на одного из рабочих, поворачивается к ней спиной и давит башмаком сигарету.
— Вы уж простите меня, милая. Разговор окончен. Работа не ждет.
Ей трудно даются ступеньки лестницы в контору отца. Дойдя до середины, она чувствет, что качается, словно взобралась на утес над пропастью. Внутри зарождается паника. Она пытается сосредоточиться на чем-то. Впивается взглядом в трещину на ступеньке. Считает от ста до нуля, нащупывая на запястье пульс. Марго уже тут как тут в своих лохмотьях. Значит, это правда, — говорит она. — Его отец был квислинговец. Коллаборационист.
Воздух напоен влагой. Она выходит из школы, садится на велосипед и едет в тайное логово Раафа. Проезжает Тощий мост. Вот и поворот, за которым дом на Луи Ботастраат. Разрушенные здания зарастают зеленью. Ошеломительное зрелище. Жизнь берет свое даже на кладбище.
Когда она вступает в замок Раафа, выясняется, что король отсутствует. В лихорадке она ищет среди одеял, потом в поисках улик поднимает матрац. Она должна найти… какую-то связь с Зеленой полицией. С предательством.
Ищи!— понукает ее Марго. Она появляется в своих завшивленных тряпках с розовой от расчесов кожей. —Ищи, что-то должно оставаться. Какие-то доказательства.
Но Анну охватывает страх. Она боится что-то найти. Какие-то свидетельства вины. Но прекратить поиски она не может. Если правда безобразна, она все равно должна ее знать. Она помнит череп на фуражке эсэсовца с того самого дня, как их арестовали. Этот череп преследует ее до сих пор. Он следит за ней. Иногда он ей снится.Totenkopf[16] приглядывает за ней. Она чувствует, как колотится ее сердце.
— Тебе здорово повезет, если найдешь тут сокровище, — слышит она голос за спиной и виновато оборачивается. На пороге стоит Рааф, засунув руки в карманы. Она вздрагивает, но сразу же выпрямляется. Смотрит на него.
— Я спички искала.
Рааф указывает на коробок — он лежит на ящике на самом виду.
— Вот они, — говорит он.
Анна бросает на них хмурый взгляд. У нее бурлит в животе. Она делает шаг вперед. Теперь уже не до притворства. Продолжать его отвратительно. Она поразит его — правдой.
— Твой отец служил в НСД.
Рааф стискивает зубы и прячет глаза.
— Кто тебе сказал?
— Не важно. Но это правда. Он был нацистом.
Рааф хмурится и качает головой.
— Не хочу говорить об этом.
— Это плохо. Если мы об этом не поговорим, я уйду, и ты меня больше не увидишь.
Она смотрит на него, пока он не поднимает взгляд.
Юноша загнан в угол. Он в ловушке. Наконец он пинает бетонный пол носком ботинка и с усилием отвечает:
— Ему нужна была работа, — и продолжает, в отчаянии от необходимости это признать: — Он был активным профсоюзником. Выступал за рабочих. Всегда. Даже когда я был ребенком, он брал меня на собрания, сажал на плечи, чтобы я видел флаги. Тогда было легче. Он работал жестянщиком. А какое-то время — сварщиком на механическом заводе в Йордане. Но потом у него возникли терки с управляющим. Не знаю, в чем там было дело, — может, из-за выпивки? Во всяком случае, он пошел с ним на принцип. А ты должен быть или за него, или против. Таков принцип. Для всех. Других принципов он не признавал. А тогда он сорвался и дал управляющему в морду. Вот его и выгнали, да еще с волчьим билетом — включили в список, из-за которого он не мог нигде найти работу через профсоюз. Долгое время он просто слонялся по улицам. Брался за любые приработки, чтобы у нас на столе был кусок хлеба. Потом началась война, и пришли немцы. И тут он обнаружил, что дорожка к окну выплаты жалованья для него снова открыта.
— Моего отца принудили взять его.
Рааф нахмурился.
— Он был неплохим работником, — продолжает Рааф. — Выпивал, да, но не стал лентяем или тупицей только потому, что был членом партии.
— Но для него, национал-социалиста, было, наверное, невыносимо, — говорит Анна, — работать на еврея.
— Он должен был чем-то зарабатывать, — повторяет юноша. — Вот и все. Во всяком случае, форму он не носил и лозунги не кричал. Да, он ходил на митинги. А что ему было не ходить, если там бесплатно пиво наливали? И я ни разу не слышал от него жалоб, что он работает на еврея.
— Ты сам говорил, что он называл евреев кровопийцами, — напоминает ему Анна. — Это были твои слова.
— Но что ты хочешь этим доказать? — спрашивает Рааф.
— Я просто хочу знать правду. Если твой отец был нацистом, то я имею право знать это. Он, наверное, и еврейское кино ненавидел? А был бы жив, избил бы тебя за осквернение нации связью с грязной жидовкой?
— Анна, ты начинаешь сходить с ума! — Рааф пытается взять ее за плечи, но она стряхивает его руки.
— Он был членом нацистской партии. Я слышала, что он хвастался своими связями с гестапо. Что у него есть пропуск, который выдал ему эсэсовец с улицы Эвтерпестраат.
Спроси, сколько евреев выдал его отец,— предлагает Марго.
— Как ты думаешь, сколько евреев выдал твой отец?
— Он любил покрасоваться для вида, но это была чушь. Ты говоришь о пропуске, которым он хвастался? Он выиграл его у каких-то жуликов в кости. И среди знакомых у него не было даже уборщика туалетов с улицы Эвтерпестраат.
Не дай ему тебя провести,— шепчет ей на ухо Марго. —Его отец был нацистом. Он признал это. Кто знает, в скольких преступлениях он замешан?
Но Анна не может не замечать боль, которая написана на лице Раафа. Она осторожно садится на ящик.
— Скажи мне правду. Я хочу знать правду. Чтобы ты сказал мне: да или нет. Это твой отец позвонил в Зеленую полицию?
Рааф смотрит на нее отрешенно.
— Твой отец выдал нас, Рааф?
Рааф не отводит глаз.
— Что, если я скажу нет?
— Это правда?
Юноша по-прежнему глядит на нее.
— В то последнее лето войны. Он был трезв. Пришел домой трезвым. Не пил в ту ночь. Он заговорил со мной, заговорил со мной как со взрослым… Как с кем-то для него важным. С кем-то, на кого он мог положиться. Сказал, что у него есть работа. Что он взялся за нее и что я ему нужен. Конечно же я знал, что это могла быть за работа, но тогда, в те времена, кто же не хотел урвать хоть что-нибудь? Он сказал, что на Принсенграхт есть место, где он прежде работал и где хранятся пряности. Там их целые бочки, и они стоят кучу денег. Но один он не справится.
Анна щурит глаза.
— Моя мать тогда еще была жива. В доме хоть шаром покати. И вот я подумал… да что там! Деньги есть деньги. Кому какое дело, как ты их добывал? Важно только то, на что ты их тратишь, и я подумал, что добуду их для матери. На черном рынке тогда еще можно было достать приличные свиные голяшки, были бы деньги. Поэтому я и решил, что в этом сволочном мире никому нет дела до того, как я поступлю. — Рааф замолкает, а потом спрашивает: — Может, мне не продолжать?
Анна молчит, но, возможно, юноша и не ожидает ответа.
— Ну ты знаешь, что произошло потом, — говорит Рааф. — Ты там была.
— Ты выбил доску из двери склада.
— Мы привезли инструмент на санках. Я сначала использовал фомку, а потом просто выбил доску. Вот тогда я и услышал, как кто-то изнутри зовет на помощь полицию.
От волнения Анна сглатывает ком в горле.
— Это был господин ван Пеле. Торговец пряностями. Нас арестовали, а его отправили в газовую камеру.
Возникшая рядом в своих лагерных обносках Марго шепчет ей на ухо:
А сейчас ты должна задать ему главный вопрос.
Анна чувствует горечь во рту. Ей бы сейчас вырвать. Ее тошнит. Но она смотрит ему в глаза и спрашивает:
— Так это был ты?
В глазах Раафа боль.
— Это ты пошел в гестапо?
Он моргает, но боль не уходит.
— Деньги есть деньги. Ты сам это сказал. Кому какое дело, как ты их добываешь? Евреи стоили тогда по сорок гульденов за голову.
Анна чувствует огонь в груди. Он сжигает в легких воздух, она задыхается.
— Я не сделал бы зла людям. По своей воле. Ты должна мне поверить.
Она заливается слезами, закрывает глаза руками и отказывается воспринимать окружающее. А когда чувствует на своих плечах ладони Раафа, вырывается. Потом слышит резкий звук, чувствует удар по своей ладони, но боль ощущает уже позже, когда ловит немой укор во взгляде Раафа. И понимает, что ударила его. Со всей силы ударила по лицу. Когда она бьет его снова, уже осознанно, ярость сжимает ее пальцы в кулак. Юноша не пробует защищаться, уклониться — только стоит, раскачиваясь, как боксерская груша, а она наносит удар за ударом, пока силы не оставляют ее. Споткнувшись о кирпичный порожек, она падает на одно колено, и ее сотрясает приступ рвоты. Рвотная масса, пачкая рукава, покидает ее тело вместе с желанием, яростью, ядовитой тоской, и приступ затихает, только опустошив ее полностью. Она едва находит в себе силы утереть рот дрожащей ладонью. Рааф наклоняется к ней, но она отбрасывает его руку.
— Не прикасайся ко мне! — Она встает и отталкивает его. Выбравшись на улицу, она садится на велосипед и судорожно жмет на педали. Кровь стучит в ушах.
— Постой! — кричит ей Рааф. Он окликает ее по имени, но она не слышит. Не слышит его, не слышит ничего на свете. Город проносится мимо в пелене слез, ветер жалит глаза. Ворота склада на Принсенграхт открыты. Рабочие загружают грузовик бочками, и она пробегает мимо, бросив велосипед, и пересчитывает костоломные ступеньки — вверх, вверх, вверх, — слыша лишь звук собственных шагов. Книжный шкаф болезненно скрипит, когда она открывает его и устремляется в объятия прошлого. Будь здесь ее мать, она бы упала к ней на грудь, но мама теперь на дне ямы с золой и пеплом, и нет ничего и никого, кто мог бы обнять ее здесь, среди пыльных останков прошлого. Пошатываясь, она входит в комнату, где когда-то стоял ее стол, но и здесь нет ничего, кроме высохшего мусора и журнальных картинок на стенах. Она падает на колени и сворачивается в клубок.
Колокола на Вестерторен звонят, призывая ее сестру. Марго уже тут, глаза ввалились, на груди желтая звезда.
— Ну, теперь ты счастлива? — требует ответа Анна.
Счастлива?
— Разве ты не этого хотела? Ты хотела получить меня в свое полное распоряжение. Ни с кем не делить. Оставаться с тобой навечно. Разве не это твой план?
Анна, у меня нет никакого плана. Ты сама это знаешь.
Анна откашливается. Вытирает глаза ладонями. Она будто упала на дно глубокого колодца.
— Значит, — вздыхает она, — значит, я опять одна. — Она откидывает волосы со лба. — Здесь я всегда буду одна. Вот почему мне так хочется уехать в Америку. Если я останусь здесь из-за Пима, то, боюсь, никогда не покину эту комнату. Буду ее вечной узницей. — Она глядит прямо перед собой в пустоту. И ловит взгляд Марго и спрашивает: — Как ты думаешь, Петер вспоминал обо мне?
Петер?
— После того как нас разделили на перроне.
Думаю, вспоминал.
— Ты в самом деле так думаешь? — Анна в сомнении. — А я о нем почти не вспоминала, — признается она. — Пока не вернулась в Амстердам. Только тогда. — Ее взгляд становится глубже. — Иногда мне кажется, что мне было бы легче, если бы я умерла с тобой. Если бы никто из нас не выбрался из Берген-Бельзена. Ужасно так думать, да?
Ответа она не получает. Место, где сидела сестра, опустело. Она одна.
22. Еще один день рождения
Милая Кит! Вот и опять прошел мой день рождения, так что мне, стало быть, пятнадцать.
За завтраком звонит телефон, на звонок отвечает Дасса, но через минуту вешает трубку.
— Вернулся Вернер Нусбаум, — объявляет она сидящим за столом Анне и Пиму и наливает ему вторую чашку кофе. — Анна, он будет ждать тебя в магазине после обеда.
Анна глядит на нее поверх тарелки с кашей. У нее отлегло от сердца, но она немного обижена.
— И это все? Вернулся и ждет меня? Никаких других объяснений?
Пим делает глоток кофе.
— Анна, я не сомневаюсь, ты допросишь его при встрече, — холодно говорит он. — А сейчас, пожалуйста, ешь!
Господин Нусбаум бледен. Он похудел. Улыбка слабая. Анна закатывает велосипед в лавку и ставит у стены.
— А вот и она, — объявляет он с деланым радушием. — Надежда литературы.
Приветствие Нусбаума ее задевает. Звучит нелепо.
— Я тревожилась, не случилось ли чего с вами, господин Нусбаум, — говорит она ему с неприкрытым упреком. — Приехала в лавку, а она заперта.
Улыбка на губах господина Нусбаума гаснет.
— Извините меня, Анна! Нежданно-негаданно пришлось съездить в Гаагу. Правительство, похоже, решило, что во время заключения в Аушвице я получил притличный доход, но не заплатил с него налога.
Анна чувствет, как ее лицо заливает жар.
— Какая низость!
Нусбаум пожимает плечами и ставит чайник на плитку. Что тут говорить?
— Пима это тоже касается?
— Это вопрос к нему.
Анна хмурится.
— Мы с ним сейчас мало разговариваем.
— Понимаю, — Нусбаум выдувает из чашки пылинку. — Вы будете кофе? Хотя он, к сожалению, эрзац.
— Нет, спасибо, — отвечает Анна приглушенным голосом, вспоминая холодноватое поведение Пима за завтраком. — Кофе плохо действует на мое пищеварение.
Господин Нусбаум кивает и сыплет кофе в кофеварку.
— Насколько помню, у вас скоро день рождения? Вам будет семнадцать?
Анна берет веник, чтобы вымести мусор из коридора.
— Да, — кратко отвечает она.
— Будете отмечать?
— Это не моя идея. Но кажется, да.
Господин Нусбаум, по-видимому, озадачен.
— Вы не очень-то ждете этого дня?
— Ну да. Мне будет семнадцать. И что с того? В чем тут достижение? Сколько девочек не дожило до семнадцати. За какие заслуги устраивать мне праздник?
— Не говорите так, — говорит он назидательно. — У вас нет права так говорить.
Она перестает подметать и смотрит на отрешенное лицо Нусбаума.
— Да, эти девочки не дожили, — продолжает он. — И вы просто обязаны праздновать за них. Не будьте такой эгоистичной.
Она шевелит губами, но не находит слов.
Чайник, взяв низкую ноту, свистит. Господин Нусбаум набрасывает на его ручку тряпку, снимает с огня и наливает кипяток в кофеварку.
— Извините. Я выступил с непрошеными поучениями.
Но Анна в порыве смирения кивает и снова берется за веник.
— Нет, вы правы. Я бываю такой эгоистичной. Пим не перестает мне об этом напоминать.
Господин Нусбаум снова пожимает плечами и возвращает чайник на плиту.
— Мы все бываем эгоистичны, Анна. Но если вам так трудно общаться с отцом, — говорит он, — возможно, вы не понимаете до конца, что ему нужно. Возможно, жизнь у него выдалась даже более трудной, чем вы себе представляете. Да и вообще, понимают ли дети проблемы своих родителей? Не знаю. Зато я знаю, что, независимо от прошлого, он старается не падать духом и выбирает в жизни прекрасные моменты.
Анна замирает. Она слышит, как Марго шепчет ей на ухо:
Нужно каждый день искать в жизни прекрасное!
— А что для Отто Франка самое прекрасное в жизни? И самое важное? Семья! Чувство семьи.
Меланхолия во взгляде господина Нусбаума суха, как пыль.
— Может быть, мне и не следует это говорить, но, если вы хотите узнать о своем отце что-то важное, спросите его как-нибудь об одном мальчике из нашего барака в Аушвице, который звал его папой.
Анна чувствует укол ревности. Папой? Как смел он просить кого-то так к нему обращаться?
— Больше я ничего не скажу, но при случае спросите его об этом!
Анна принимает эту новость и укладывает ее в особую папочку своего мозга, стараясь подавить ревность. Сможет ли она простить Пима за то, что он смог выжить в Аушвице? Вот вопрос так вопрос. Простит ли она его? И сможет ли она простить кого-либо, включая себя саму, Аннелиз Марие Франк?
Наступает ее день рождения, в честь чего состоится праздничная трапеза. Ее стул украшен лентами из цветной бумаги и рубиново-розовыми георгинами Мип, это она выкопала их из ящиков на ее подоконниках. А Дасса вынула из печи кремовый торт с сухофруктами, испеченный на суррогатном сахаре. Господин Кюглер вывесил в гостиной изготовленный им самим плакат с надписью:Gelukkige verjaardag![17] Анна улыбается, она чувствует на себе всеобщее внимание, но тут, Бог знает почему, господин Клейман решает поднять настроение их маленькой компании восклицанием «Hieperdepiep hoera!»[18] в ее честь. Немного запаниковав, она принимает объятия и поцелуи от Мип с Яном и рукопожатия господ Клеймана и Кюглера вкупе с троекратными поцелуями их жен, хотя Анна и новоявленная супруга Франк положили себе за правило избегать подобные тактильные знаки внимания. Пим, как всегда, читает вслух стихотворение, полное изъявлений сладчайших отеческих чувств и неумело зарифмованное; оно написано на многократно сложенном клочке бумаги, который он разворачивает, нацепив на нос очки. Следуют аплодисменты. Анна позволяет Пиму клюнуть себя в щеку. Но все это время она чувствует какую-то пустоту. Она, как и положено, улыбается, хотя происходящее ее не трогает. Гордость Пима за нее, которая сама по себе была подарком, потеряла для нее ценность. Теперь все это превратилось в фарс.
Анна уходит на кухню помочь мачехе готовить кофе. В качестве свадебного подарка Мип с Яном преподнесли Пиму и его новой жене кофейный сервиз мейсенского фарфора с синей цветочной росписью.
Дасса смотрит на зазубрину, которая по ее вине появилась на блюдце.
— Я не привыкла к такой тонкой посуде, — признается она. — Моя мать варила кофе в железном чайнике и из него же разливала по чашкам. Мы наливали кофе в чашку через марлю, чтобы отфильтровать осадок.
Отмеряя кофе, Анна вспоминает, как тщательно следила ее мама за соблюдением кофейного ритуала, воду в кофейник надо было заливать непременно холодной. Закручивая кран, она вздыхает. Подобное воспоминание, думает она, как укол шипа, когда ты нюхаешь розу, она тебя ранит, но ты все равно сжимаешь ее стебель. Анна смотрит, как новоявленная госпожа Франк режет торт специальным ножом. Как может эта женщина быть ее матерью?
На мгновение она переносится в прошлое.
Убежище. Отмечают день ее рождения — другой. Господин Пфеффер жалуется Мип, что овощи стали куда хуже:
— Я, в самом деле, не ищу недостатков. Понимаю все трудности, но действительно в последние дни овощи стали почти несъедобными.
Им помогают в Убежище немногие помощники снизу: Мип, Беп и господа Клейман и Кюглер. Вместе они составляют группу, похожую на делегацию из иностранной державы. Мип прочищает горло, словно собирается дать господину Пфефферу отповедь, и говорит ему ровным и сдержанным тоном:
— Да, в наше время овощи в общем-то повсюду несъедобны, — и добавляет, обращаясь к почтенному дантисту: —Мофыотправляют всю приличную еду в рейх.
— Так, внимание! — вдруг уверенно заявляет Пим. — Хватит нам неприглядных фактов. Мы и так их хорошо знаем. Но сегодня у нас праздник. Нашей младшей дочери исполняется пятнадцать, — напоминает он сидящим за столом, сжимая руку жены. — И посему, — он сдержанно улыбается и вынимает из жилетного кармана листок бумаги, — я написал скромное стихотворение в ее честь.
— Да, — замирает от счастья Анна. На Пима можно положиться — он конечно же напомнит каждому, что этим вечером именно она с полным на то правом должна находиться в центре внимания.
Пим поднимается со своего места, разворачивает бумажку и надевает очки для чтения.
— Прежде всего я должен поблагодарить мою старшую дочь Марго за ее труд в качестве переводчицы, поскольку я, слагая эти стихи на немецком, все же предпочитаю прочитать их на голландском. Спасибо тебе, моя мышка, — говорит он Марго, кланяясь в ее сторону. — А сейчас сами стихи — настоящее произведение искусства, пусть это и мои собственные вирши.
Раздается общий смех. Анна, комично стесняясь, прикрывает глаза.
Гул одобрения.
— О, да, — говорит госпожа ван Пеле, — какая замечательная у нас маленькая писательница.
— Ух ты! — восклицает Анна.
После чего следуют аплодисменты самой Анны, к которым присоединяются остальные. Для нее очевидно, что чувства ее отца соответствуют настроению собравшихся. Даже старый брюзга Пфеффер согласно кивает вместе со всеми. Марго глуповато моргает, словно говоря: «Вот она какая, моя сестричка, — звезда!» Но поймав взгляд матери, Анна не видит в нем радости. Там пустота. Даже не печаль. Хуже. Безнадежность.
Позже, когда она расстелила постель, надела ночную рубашку, накрутила бигуди, и они с Марго почистили зубы над раковиной, Анна идет пожелать спокойной ночи родителям. Целуя Пима, она ощущает знакомое покалывание отросшей за день щетины на его щеках. Уютное объятие его рук. Но потом, когда поворачивается к матери, она вдруг робеет. Ее порыв обнять ее не встречает ответа.
— Спасибо тебе за замечательный ужин, мама, — говорит она.
Ее мать печально улыбается, но не Анне, а подушке, на которую надевает наволочку.
— Не так уж он был хорош, господин Пфеффер прав. Еда с каждым днем все хуже. — Она хлопает ладонью по подушке и бросает ее в изголовье кровати Пима. — Но спасибо, что похвалила. — Она отворачивается, чтобы таким же шлепком ладони взбить подушку на постели Марго. — С днем рождения, Анна!
— Я уверена, они будут здесь уже скоро. — Анна чувствует потребность высказаться как раз в тот момент, когда в комнату входит Марго в ночной рубашке и шлепанцах.
— Кто они? Кто будет здесь скоро? — спрашивает Марго.
— Англичане. Мама, я уверена, они очень скоро погонят отсюдамофов.
Мать пожимает плечами.
— Что ж, будем надеяться. Спокойной ночи!
Анна лежит на кровати в темноте, откинув покрывало и прислушиваясь к храпу господина Пфеффера, похожему на шум мотора. Она всматривается в темноту над головой. Какая она глубокая, эта темнота! Как тоннель, ведущий в ночь.
— Анна, ты не отнесешь кофейный сервиз на стол?
Анна вздрагивает. Глядит на Дассу.
— Да, конечно.
Она относит поднос с сервизом на стол, покрытый потертой скатертью.
— Пим, ты когда-нибудь заберешь обратно мамочкино серебро? — говорит она вслух.
— Гмм?.. — Он закуривает сигарету, наморщив лоб.
— Мамочкино серебро, — повторяет Анна. — Ты говорил, что его забрали на сохранение друзья.
— Да, — подтверждает Пим.
— Или это такие друзья, что сохраняют его, оберегая уже от тебя?
— Я написал им, — говорит Пим, пуская струйку дыма. — Мы его непременно получим. Такие дела сразу не делаются. К концу войны все разъехались по разным местам.
— Ты так на все вопросы отвечаешь, — замечает Анна, но Пим делает вид, что не слышит, и смотрит на часы.
— Скоро придет господин Нусбаум. Он сказал мне, что приведет с собой особого гостя.
Анна переспрашивает:
— Особого?
— Понятия не имею, кого именно, — заверяет ее Пим.
Она полна любопытства, но старается это скрыть. Особый гость? А вдруг это ее кумир, Сисси ван Марксфелдт, которую господин Нусбаум пригласил на ее вечеринку? Вот это был бы настоящий подарок ко дню рождения.
Раздается стук в дверь. Анна слышит, как Дасса обменивается приветствиями с господином Нусбаумом в передней, и спешит туда. Но Нусбаум пришел один, в руках у него подарок, скромно завернутый в газету.
— Боюсь, мой подарок не такой уж шикарный, — признается он. — Всего только немного джема и кусок французского армейского мыла.
— Очень приятно. Благодарю вас, господин Нусбаум, — говорит она и, пытаясь скрыть разочарование, нюхает мыло. — Вы один?
Нусбаум продолжает улыбаться, но ей кажется, что он становится все меньше и меньше, словно его стирают ластиком, пока от него не остаются только улыбка и блеск глаз.
— Да, увы, я один.
— Знаете, когда я услышала от Пима, что вы приведете с собой, как он сказал, «особого гостя», я подумала… Вы ведь говорили, что знакомы с Сисси ван Марксфелдт, и я подумала, что может быть…
— Она не смогла, Анна, — прерывает ее господин Нусбаум. — В самую последнюю минуту. Извините! Я очень хотел, чтобы у вас появилась возможность с ней познакомиться, но теперь она живет в Бюссюме и состояние здоровья не позволяет ей приехать.
23. Жертва
Соблюдение правды и правосудия более угодно Господу, нежели жертва.
Учебное полугодие заканчивается, и начинаются летние каникулы. Отметки Анны ужасны. Пим сидит за завтраком и недовольно рассматривает их. Он особенно разочарован ее низкой оценкой по поведению.
— Печально, как ты относишься к своему образованию.
Удивительно, но в разговор вмешивается Дасса.
— Возможно, Отто, Анне школа более не нужна, — говорит она, делая глоток кофе. И спокойно встречает взгляд падчерицы. — Наверное, она уже готова вступить во взрослый мир.
Этим утром, приехав в книжную лавку, Анна видит, что господин Нусбаум неотрывно смотрит в окно и, похоже, не замечает ни погасшую сигарету, ни ее саму. На полу валяется раскрытая газета, тоже, по-видимому, забытая.
— Господин Нусбаум?
Молчание.
— Господин Нусбаум, — повторяет она.
Не выходя из транса, хозяин лавки говорит слабым, словно чужим голосом:
— Анна, вы слышали?
Анна насторожилась.
— Слышала что?
Она и раньше видела его в подавленном настроении, но в приступе отчаяния никогда. В первый раз, как ей кажется, она видит его лицо, каким оно было в Аушвице.
— На востоке снова убивают евреев, — говорит он.
Ее сердце сжимается. Замешательство не дает ей ответить, но господин Нусбаум, похоже, не замечает этого.
— Об этом пишут газеты.
Анна бросает взгляд на заголовки брошенной газеты. Слово ПОГРОМ выделенно крупным жирным шрифтом. Любимое средство ангела смерти.
Кровавый навет. Древнее оправдание погрома. Местечко. Мальчик из семьи христиан будто бы похищен евреем, и тут же распущен слух — евреи воруют христианских младенцев для ритуальных убийств. Они выкачивают из них невинную кровь для освящения своего святотатственного хлеба — мацы. Ничего нового. В любом случае стрельба начинается, когда на место прибывает полиция, после чего толпа приступает к убийствам и разбою. На следующий день становятся известны итоги: убиты не менее сорока евреев — мужчин, женщин и детей. Их забили камнями, зарезали, застрелили, забили до смерти. Включая еврейку и ее грудного сына, схваченных в их собственном доме, ограбленных и затем расстрелянных «при попытке к бегству».
— Все это продолжается! — вскипает Анна.
Пим заканчивает свой обычный завтрак — подогретый ломтик хлеба, маргарин, яичный порошок — и, как обычно, закуривает сигарету. Качает головой, глядя в газету.
— Ужасно, — говорит он.
Анна вздрагивает.
— И это все, что ты можешь сказать?
Отец поднимает на нее усталый взгляд.
— А что ты хочешь, чтобы я к этому добавил?
— Мне тебя учить, Пим? Я должна тебе подсказывать? Ты — еврей, прошедший Аушвиц. Ты должен быть в ярости.
— Я давно вышел за границы ярости, Анна, — говорит он ей печальным, но и вызывающим тоном. — Это невыносимое насилие. Оно ужасно. Но мы знаем: мир людей бывает ужасен. И я не хочу, чтобы он меня раздавил.
— Вот как, Пим, — пылая от ярости, говорит Анна. — Таков твой ответ? Мир горек, но мы должны быть выше этого. Как раз такой образ мыслей довел евреев до крематориев.
Взгляд Пима становится глубже. Он смотрит на дочь как бы издалека.
— Чем я могу помочь тебе, девочка моя? — спрашивает он. — Чем?
Вопрос только больше злит Анну.
— Ты можешь помочь мне, Пим, — ты можешь помочь, если проснешься и осознаешь, что происходит!
— Анна права, — вдруг вмешивается ее мачеха. И Анна, и Пим с удивлением поворачиваются на голос Дассы, которая входит с кофейником, чтобы налить Пиму вторую чашку кофе. — Возможно, она чуть преувеличивает, как обычно. Но такой уж у нее нрав. И я согласна: было бы глупо не остерегаться.
Пим пыхтит, он попал в засаду.
— Хадас, не ты ли говорила, что нужно полагаться на Божественный разум?
Дасса наливает кофе в свою чашку и отвечает:
— Конечно, это так. Но и нам не следует быть слепыми. Мы должны верить в Бога, который учит нас быть бдительными, а не пасет нас, как овец. Волки по-прежнему голодны, Отто. В этом смысле мир не переменился.
Пим давит сигарету в пепельнице.
— Очень жаль, но я отказываюсь, — хмурясь, говорит он. — Я отказываюсь жить в страхе. — Он промокает губы салфеткой и встает, его голос решителен: — Живите по совести! Творите добро, когда можете. Вот ответ на безумие жестокостей. — Надев пиджак, он добавляет: — Анна, ты пойдешь со мной в контору?
Анна смотрит на пятнышко, появившееся на белой льняной скатерти, встречает холодный взгляд Дассы и отвечает:
— Нет, Пим. Я уже обещала сходить к господину Нусбауму.
В книжной лавке господин Нусбаум наклоняется, берет из-за прилавка журнал, кладет его на конторку и говорит со вздохом:
— Это вам.
«Лайф». Так называется этот американский журнал.
На руках у Анны Лоскутик, старый мохнатый лениво урчащий коврик. Она подходит ближе и смотрит на фотографию обложки.
— Не понимаю.
— Я нашел его на распродаже, устроенной одной из библиотек. И сохранял для вас, на всякий случай. И вот, кажется, он наступил, этот случай.
Страницы журнала такие же большие, как сама Америка. На обложке возносящаяся к небу, пронзающая облака башня со шпилек. Надпись внизу гласит: Эмпайр-стейт-билдинг.
— Вот что я вам скажу, Анна. То, что случилось в этой польской деревне, заставило меня взглянуть правде в глаза. Можно, конечно, притворятся, что мы здесь другие, но на самом деле Европа мертва. Она умерла для евреев. Умерла для вас. Америка, — говорит он ей, — вот где ваше место.
Она молча на него смотрит.
— Поговорите с отцом! Я знаю, он гордится своей верой в будущее. Я восхищаюсь этой его чертой. Но даже он должен смотреть в лицо реальности. Вы должны поговорить с ним. Убедите его, что вам нужно эмигрировать.
— Вы правда так думаете?
— Я верю в это, Анна, — говорит господин Нусбаум.
Анна качает головой.
— Он ни за что не согласится.
— Он не захочет расставаться с вами. Конечно же не захочет. И будет всячески противиться. Но даже ему придется признать правду. Признать, что Америка — это страна, где девушка с вашим умом и восприимчивостью должна найти свое будущее.
Она трясется по булыжной мостовой, и миражи Америки застят ей глаза. Она и раньше думала о ней, но как-то отвлеченно. Да, там у нее есть родня — братья матери живут неподалеку от Бостона. Они бы могли ей помочь. А еще университетский друг отца служит управляющим крупным универмагом в Нью-Йорке.
Мысль об эмиграции и пугает и захватывает. Анна представляет, как сидит в кафе и заказывает кофе по-английски. Или откусывает от хот-дога — она видела подобные сценки в киножурналах. Или выходит из переполненного лифта и пересекает вестибюль Центрального вокзала. А может, стоит на смотровой площадке небоскреба и обозревает оттуда жизнь огромного города. В Америке ее не будут мучить воспоминания о мертвецах, сквозь которые не протолкнуться. Там ее ждет незапятнанное, неиспорченное еще будущее.
Вырезанные из журнала картинки она прозрачной лентой приклеивает на стену своей комнаты, выстраивая их в идеальном порядке.
— И что это за выставка? — спрашивает Пим, тщетно пытаясь скрыть жесткие нотки критики в голосе.
Анна обозревает результат своей работы.
— Это Нью-Йорк.
— Я вижу, что это Нью-Йорк. Но откуда это у тебя, вот что я хочу знать?
— Из журнала, который мне дал господин Нусбаум, — невинно сообщает она.
— Понятно, — говорит Пим. Чувствуется, что он подозревает недоброе.
— Я подумала, если почитать статьи из него, мой английский станет получше. Ты только посмотри на эти картинки, Пим! Трудно поверить, что подобное существует на самом деле.
— Еще как существует, — чуть нахмурившись, подтверждает Пим. — Но жизнь в Нью-Йорке непроста, особенно для иностранцев. Он огромен, и человек в нем теряется.
— Неужели? А я помню, что ты когда-то называл Нью-Йорк самым замечательным городом, какой ты когда-либо видел.
— Ну ладно, — отмахивается Пим. — Ты разве не собиралась помочь Дассе со стиркой?
— Я хочу уехать туда, Пим, — вдруг объявляет Анна, тут же осознав, что это истинная правда. — Хочу уехать в Америку.
Следует молчание в сопровождении нескольких живых картин. Она считывает их, прослеживая в подробностях изменения, происходящие с Пимом: дергается веко, рот становится вялым и морщинистым, плечи обвисают, голова наклоняется вперед — обозначение протеста. В глазах — непреклонность.
— Прости, я не расслышал?
— Я хочу уехать в Америку, — повторяет она.
Пим глубоко вздыхает. Качает головой.
— Ты видишь восхитительный город, но, поверь, этот город так велик, что проглатывает человека целиком, даже этого не заметив.
— Может, я как раз этого и хочу, Пим, — отвечает Анна. — Хочу, чтобы меня проглотили целиком.
— Но как ты это себе представляешь, Анна? — спрашивает отец, со всей очевидностью стараясь смягчить тон. — Ты молода. Тебе конечно же хочется повидать мир. Мы можем подумать о поездке туда. Скажем, в следующем году. Я же понимаю страсть к путешествиям, свойственную юности.
— Нет, Пим, ты меня не понял. Я не хочу повидать Нью-Йорк. Я хочу в нем жить. Я хочу туда эмигрировать.
Пим кивает головой, глядя на свои туфли.
— Анна! — Его тон становится строже. — Извини, — и еще жестче: — Это абсолютно нереально. Ни под каким видом и никоим образом.
— Нереально? У меня хороший английский. Я слушаю, как говорят канадские солдаты, и почти все понимаю. Почему же нереально?
— Как ты это себе представляешь? Ты немного говоришь по-английски. И думаешь, этого достаточно? Ты воображаешь, что человек просто упаковывает чемодан и садится на корабль? Покажи мне свой паспорт, Анна! Где ты его прячешь?
— Паспорт — не главное в жизни, Пим, — говорит она.
— И это говорит завзятый путешественник! Эмиграция — невероятно сложная процедура. Донельзя запутанная и очень дорогая. Как с этим быть? Откуда взять деньги на такое рискованное предприятие? Ты, верно, думаешь, дочка, что я фокусник и могу вынуть их из шляпы? А если даже удастся уладить юридические формальности, как добыть деньги для переезда? Ты представляешь, сколько это стоит? Нет! А деньги на проживание возьмутся из воздуха?
— Люди работают, Пим, — отвечает она. — Люди находят работу.
— Только не семнадцатилетние девочки. И тут возникает еще проблема. Кто будет тебя опекать? Кто будет тебя защищать? Некому. Мой ответ на твою блажь — нет! И поставим на этом точку.
— Я согласна, трудности огромные. Раз ты так говоришь, я не буду с этим спорить. Но не ты ли учил меня, что трудности существуют для того, чтобы их преодолевать.
— Я больше не намерен это обсуждать.
— Но почему? Там живут мамины братья, — не отступает Анна. — И у тебя до сих пор живет в Нью-Йорке друг, господин Штраус.
— С ними все сложнее, чем ты думаешь.
— Ты так на все отвечаешь.
— Это потому, что наш мир не так прост, — парирует Пим. — Твои дяди переехали в Америку пятнадцать лет назад, задолго до войны. И они просили там убежища. Гестапо к тому времени уже один раз арестовывало твоего дядю Вальтера, и если бы они не уехали, то очень скоро оказались бы в концлагере. Так что они действовали совершенно в других обстоятельствах.
— Да кому какое дело, как они туда попали? Главное — сейчас они там! И могут нам помочь.
— Повторяю: не так просто. Твой дяди Юлиус нездоров. И еще скажу тебе по секрету: они едва перебивается с хлеба на воду. Они работают, Господи прости, на фабрике тары. Лишний рот им не прокормить.
— Но господин Штраус не перебивается с хлеба на воду. Он — богач. И у него наверняка есть связи.
— Довольно, Анна! Я не пойду к Чарли Штраусу за подаянием. Больше не пойду. Ты не представляешь себе, о чем меня просишь.
— А, так тебя одолевает гордость, Пим? Ты ведь об этом? Дело в гордости?
Глаза Пима покраснели от усталости. Он поворачивается к ней спиной и идет к двери, но Анна кричит ему вслед:
— Ты ведь знаешь эту пословицу, Пим! Гордость — это маска недостатков!
— Гордость тут ни при чем. — Пим останавливается и оборачивается. — У нас есть долг, Анна. Долг перед Нидерландами. Тебе это не приходило в голову? У нас есть долг перед этой страной и ее народом. Конечно, в каждой бочке есть немало порченых яблок — и они были, но голландцы приняли нас, когда все другие отказались нас впустить. И голландцы рисковали жизнью, спасая нас. Это нельзя забыть! Нидерланды стали нашим домом.
— Ты постоянно твердишь мне это, Пим, но это — ложь! У меня здесь нет ровно ничего! У меня здесь ничего не осталось!
— Здесь живут люди, которым мы не безразличны. Разве это ничего? Здесь живут люди, которым мы можем доверять.
— Вот в этом-то и дело. Я не знаю, кому могу здесь доверять.
— Тогда доверяй мне! — Это и просьба и мольба. — Я — твой отец. Если некому верить, верь мне!
Анна молчит, глядя на отца. Потом едва слышно:
— Амстердам — город призраков. Мне здесь больше нет места!
— Ты считаешь, что твое место в Америке? Это нелепо! А если и не так, то переехать в Америку хочет половина Европы. Но существуют квоты, строгие ограничения на иммиграцию.
— Ты имеешь в виду квоты на евреев?
— Я имею в виду на всех, — отвечает отец. — Да, на всех. А нам хорошо здесь. И здесь у меня есть обязательства. Наша жизнь здесь.
— Это твоя жизнь здесь! — Анна в ярости. — Твоя! А у меня, Пим? Какая здесь жизнь у меня?
— Жизнь с людьми, которые тебя любят, Анна. Этого тебе недостаточно? Твой дом там, где твоя семья!
— Моя семья умерла! — слышит она свой собственный крик.
— Я еще не умер! — с жаром говорит Пим. — Я еще не умер, Аннелиз! Я — твой отец, и я еще очень даже жив?
— Ты в этом уверен, Пим? Все говорят мне, что я выжила. Какое счастье! Анна Франк выжила! Слава Господу! Да только я этого не чувствую, Пим. Мне кажется, что все это — иллюзия жизни, а на самом деле я лежу в одной могиле с Марго!
В глазах отца паника.
— Анна!
— И в то же время я хочу всего, — заявляет она, сжимая кулаки. — Я хочу всего, что только можно иметь, и в Америке всё это есть. Вот почему я не могу здесь оставаться! Вот почему я должна уехать! С тобой или без тебя.
Пим сглатывает ком.
— Я не разрешу тебе!
— Думаешь, я прошу разрешения? Говоришь, у меня нет паспорта? Но какое это имеет значение? Вот разрешение, которое мне требуется, — и она закатывает свой рукав. — Вот что будет моим паспортом!
Она смотрит, как на лицо Пима наплывает тень, когда он видит татуировку на ее предплечье. Его выражение резко меняется. Кожа плотнее облегает череп. Губы складываются в прямую линию. Глаза западают и теряют цвет. Внезапно ей приходит в голову, что именно сейчас она видит его истинное лицо. То лицо, с которым он встречается наедине в зеркале.
— Аннеке! — шепчет он. Голос стал мягче. Он звучит будто в пустоте. — Ты должна понять, как нужна мне. Как безумно хочу я видеть тебя рядом. Я думал, что потерял вас обеих. Всех моих детей. Тебе трудно понять боль родителей. Боль отца, теряющего детей. Это страшная трагедия. И вот я нашел тебя. Я нашел тебя, и мое сердце нашло причину биться дальше. Я прошу тебя. Ты все еще очень молода. Тебе нужен отец. А отцу нужна дочь. Подумай об этом. Ты должна об этом подумать.
Анна отвечает на его взгляд. Она открывает рот, но не находит слов. Внезапно она чувствует, что ей не хватает воздуха, а стены придвинулись слишком близко. Она стремительно выходит — мимо отца, вон из квартиры! Из тюрьмы, в которую по вине прошлого превратилось ее настоящее. Она вырывается на улицу, и вольный воздух поглощает ее. Она бежит. Потом опускается на колени на клочке травы у тротуара. И остается здесь, вдыхая запахи приближающейся грозы. Над печными трубами прокатывается гром.
Так и будешь себя вести?— спрашивает Марго. Она опустилась на колени совсем рядом, на ней грязный сине-красный арестантский халат, который было велено надевать в штрафных бараках Вестерборка. Левая дужка очков сломана и скреплена проволокой. Анна глядит на нее, качая головой.
— Так ты тоже меня осуждаешь?
Никто не осуждает тебя, Анна.
— Врунья.
Ну и пусть, но если я такая, то потому только, что ты ведешь себя как эгоистка. И с каких это пор Анна Франк стала замечать, что другие о ней думают?
Гром прокатывается по закрытому тучами небу, по тротуару начинает молотить дождь. Анна его не чувствует. В лагере во время нескончаемых перекличек им часами приходилось стоять на плацу под проливным дождем. Эсэсовские охранники называли заключенныхStücke— штуками. Ничего человеческого — только штуки. А штуки дождя не замечают.
— Я хочу так много, Марго, — шепчет Анна. — Очень много. Такого хватило бы на десять жизней. Так как же я могу оставаться здесь? Здесь мне нет жизни. Ведь я хочу чего-то добиться. А не просто быть девочкой, которой удалось не умереть. Я хочу стать писателем! — Она впервые после возвращения произносит эти слова вслух — пусть и обращаясь к мертвой. Она настойчиво смотрит в глаза Марго, но мертвые не признают настойчивости. Глаза сестры превращаются в черные дыры.
Мама хотела бы, чтобы ты осталась,— говорит Марго. —Вспомни, как она о нас заботилась в Биркенау. Как жертвовала всем ради нас. А ты не можешь пожертвовать ради Пима такою малостью?
— Пожертвовать… — Анна произносит слово так, будто речь идет о ритульной жертве.
24. Соотечественники противника
Я люблю Голландию, я надеялась, что я, изгнанница, найду здесь свою родину.
— Я слышала, что Беп собирается замуж, — говорит Анна.
Мип за своим столом разбирает утреннюю почту.
— Да, — говорит она. — Это верно.
— Тебе, наверно, интересно, как я об этом узнала?
— Ну, не очень.
— Я не подслушивала, — лукавит Анна. — Просто господин Клейман говорит по телефону довольно громко.
— Понимаю.
— Мне-то Беп не пишет. А тебе она прямо сказала?
— Прислала записку, — отвечает Мип. — Извини, Анна, наверно, я должна была тебе сообщить. Но я сомневалась. Надеюсь, ты не обиделась?
— Из-за того, что меня на свадьбу не пригласили?
Мип пожимает плечами.
— Они не собираются громко ее отмечать. Просто зарегистрируются.
Мип говорит это легко, беззаботно, словно эта новость не выходит за рамки конторских пересудов.
— Жениха зовут Нимен, он электрик из Маастрихта. Там же пройдет церемония. Не так уж близко. Так что вряд ли кто-нибудь из нас туда поедет.
Анна молчит, глядя на лежащую перед ней стопку квитанций, которой ей надо заняться. Она желает Беп счастья. Хочет простить ее за то, что Беп была так холодна, когда Анна вернулась из Бельзена. Хочет снова воспринимать ее как сестренку, но ужасный вопрос не дает ей покоя.
— Ты думаешь, это возможно, Мип?
— О чем ты, Анна?
— Думаешь, это возможно, — повторяет она, — что Беп как-то причастна к предательству?
Мип прямо не отвечает. Она продолжает разбирать почту.
— Мип?
— Почему ты спрашиваешь меня, Анна? — Мип пронзает ее взглядом. — Откуда ты это взяла? Кто-то тебе сказал?
— Никто.
Как объяснить Мип, что если кто-то и навел ее на эту мысль, то только сама Беп, которая ударилась в панику при мысли, что полиция явилась ее допросить.
— Нет, никто, — повторяет она.
— Хорошо. Потому что любой, сказавший такое, солгал бы, — говорит Мип. — Это нелепая ложь. Беп, — продолжает она и трясет головой, словно это имя причиняет ей боль, — Беп никогда бы не причинила вреда тебе или твоей семье. Тебе особенно, Анна. Ты должна это знать. Беп неспособна на предательство. Абсолютно неспособна.
— Господин Кюглер рассказывал, что она уехала из-за меня. Что она не могла больше выносить мое присутствие.
Мип вспыхивает. Качает головой.
— Не хотела бы винить его. На долю господина Кюглера выпало очень много бед, но он не всегда понимает, когда лучше держать язык за зубами.
— Хочешь сказать, что он ошибался?
— Я говорю, Анна, — продолжает Мип, — я говорю, что он не знает до конца всей этой истории, как и ты. После войны у нее случилось что-то вроде нервного срыва. И не только из-за того, что произошло с тобой. Из-за того, что произошло со всеми нами. И с ней. Из-за болезни ее отца. Из-за ее разрыва с Бертусом. Случилось много несчастий. И она их не выдержала. Это была трагедия, — говорит Мип. — Одна из многих. Но в этом нет чьей-то вины.
Четвертое августа. Анна чувствует приближение этой даты. Для нее она — как явление призрака. Ровно два года с того дня, когда в их Убежище вошла Зеленая полиция. Два года с тех пор, как их арестовали как преступников и отправили на немецкую бойню. В конторе на Принсенграхт наступила тишина. Мип почти не разговаривает. Клейман ушел домой с кровоточащим желудком. Кюглер курит на кухне. Наверху, в Заднем Доме, прошлое затаилось призраком. Пим нервничает все больше. Легко раздражается. Резок с клиентами. И Анна в первый раз замечает, что он начал препираться с новоявленной госпожой Франк. Срывается из-за пустяков. Куда она дела его туфли? Где его табак? Зачем она так сильно крахмалит его рубашки? Мелкие ничтожные обвинения во искупление собственной вины — женитьбы на ней? Так это представляется Анне.
За завтраком Пим объявляет, что наилучшим решением вопроса о будущем Анны было бы поступление в колледж в Восточном Парке, где она могла бы получить диплом учителя.
— Я не хочу быть учителем, — отвечает на это Анна.
— А из тебя мог бы получиться блестящий учитель, — бодро заверяет ее Пим.
— Ты не слышишь, что я говорю?
— Я тебя слышу. Работая учителем, ты могла бы построить самостоятельную жизнь. — Он со звоном ставит чашку на блюдце. — Ты могла бы приносить реальную пользу. Поэтому в следующее полугодие тебе следует поднажать в школе. Получить оценки получше.
— Это Марго была одержима хорошей учебой. Не я.
— Анна, — Пим, смотрит на нее с обидой, как бы давая понять, что ей следует с большим уважением говорить о мертвых. Открыто сказать это он не решается.
— Учеба для меня ничего не значит. Она бесполезна.
— Бесполезна? Неужели я слышу это от тебя, Анна? Нет, она совсем не бесполезна! Она очень важна, — решительно возражает отец. У него дрожит подбородок, и он закуривает следующую сигарету. Она заметила, что он стал курить гораздо больше, днем и по ночам, где бы ни находился, оставляя за собой переполненные пепельницы. — Анна, ты должна понимать… — Он злится, это видно, но и озадачен: она стала совсем другой. Что стало с ребенком, которого он знал, с дочкой, умолявшей его послать ее в школу, томившейся по школе? — Ты должна понимать, что я все еще отвечаю за твое будущее. Ты должна доверить мне принимать за тебя такие решения.
Анна не спускает с него глаз.
— Я не могу притворяться той, кем была для тебя раньше. Я не могу быть такой, как ты. Не могу сидеть за столом, раскладывать бумаги по стопкам и притворяться самой себе, будто с нами ничего не случилось.
— Так вот чем я, по твоему мнению, занимаюсь? — спрашивает он. — Я притворяюсь?
— А разве не так? Этот город полон призраков. Он — кладбище, а я не могу жить на кладбище. Нельзя требовать от меня слишком многого. Здесь для меня нет места, — стоит на своем Анна. — Почему я не могу уехать в Америку?
Отец выдыхает воздух, который он держит в запасе на тот случай, когда она вновь об этом заговорит.
— Опять двадцать пять, — ворчит он и строго продолжает: — Анна! Это — твой дом! Твое место — здесь! Осенью вернешься в школу. Я отвечаю за твое образование. Этого хотела бы от тебя твоя мама.
И тут Дасса неожиданно предлагает другое решение: школа не так уж обязательна для девочек.
— Если она не хочет ходить в школу, пусть идет на работу. В ее возрасте я уже зарабатывала себе на жизнь. И никто не оплачивал мне дорогу в будущее, кроме меня самой.
Странно, думает Анна. Почему эта женщина помогает ей? Уж точно не от доброты душевной. Не от стремления ли избавиться от нее в соперничестве за Пима? Но, какова бы ни была причина ее вмешательства, Пима не желает оставаться между двух огней. Он резко встает.
— Извините, но я опаздываю в контору.
Дневная жара, Анна жмет на педали. В воздухе стоит запах канального мусора. В книжной лавке она застает господина Нусбаума. Он мрачен и поглощен телефонным разговором. Нусбаум устремил на нее темные глаза, но приветственного жеста не последовало. Галстук небрежно сдвинут, рубашка в пятнах пота. Воздух в помещении затхлый, пахнет гнилью, кошачьей мочой и старческой немощью. Она ищет утешения у Лоскутика, взяв на руки этот объемистый мешочек костей.
В этот момент господин Нусбаум кладет трубку. Сначала он смотрит в какую-то невидимую точку, все еще держа руку на аппарате.
— Господин Нусбаум! — окликает она его, прижимая кота к себе. — Что случилось?
Он поворачивается на голос. Лицо серое.
— Что вам сказал отец?
— Мне? О чем?
— О том, что происходит. У нас. На нашей новообретенной родине. — Тон его горек. И сух. — Что он сказал?
— Практически ничего, — отвечает Анна. — Он по-прежнему думает, что защищает меня от мерзостей реальной жизни.
— А вы этого больше не хотите? Чтобы от вас скрывали правду?
— Нет, не хочу, — говорит она, хотя внезапно в том усомнилась. Ее пугает выражение отчаяния на лице Нусбаума.
— Что ж, ладно. Тогда вы должны знать, — говорит господин Нусбаум. — Чем быстрее вы выберетесь из этой страны, тем лучше. Голландцы начали депортацию немцев. Даже немецких евреев.
Дверь в кабинет распахивается. Пим и Клейман поднимают головы от работы. В контору вихрем влетает Анна.
И смотрит на них с гневом.
— Как я могу вам верить, если вы скрываете от меня правду?
Отец чувствует удушье от наступившей тишины. Затем он вздыхает и поворачивается к господину Клейману, который с недоумением в глазах встречает его взгляд.
— Господин Клейман, вы не оставите нас на минуту?
Клейман не отвечает, пожав плечами, встает и мимо Анны проскальзывает к выходу.
— Закрой дверь, — просит Пим Анну. — Незачем оповещать весь мир о наших делах.
Ярость из взгляда Анны не уходит, но дверь она закрывает.
— Я знаю все! — заявляет она.
Пим напрягается. Поправляет ручку, лежащую на пресс-папье.
— Все? И что из этого следует?
— Когда вы собирались сообщить мне об этом?
Хмурый взгляд Пима набирает силу:
— Аннелиз!..
— Так вот чем занимались люди из бюро? Когда вы предполагали мне сказать? Когда они придут вышвырнуть нас отсюда?
На лице отца легкое замешательство. Он щурится.
— Не понимаю? Что значит вышвырнуть?
— Что это значит? Это значит загнать нас в вагоны для скота и депортировать обратно в Германию.
— Анна, я понятия не имею, о чем ты говоришь.
— Неужели, Пим? А вот господин Нусбаум уважает меня в достаточной степени, чтобы не скрывать происходящее.
И она повторяет все, что услышала в книжной лавке. Об «умном», по словам Нусбаума, решении правительства. В знак непризнания нюрнбергских расовых законов оно возвращает всем евреям, родившимся в Германии, гражданство этой страны, присвоив им определение «соотечественники противника». И эти соотечественники противника подлежат депортации в Германию.
— И не делай вид, Пим, будто для тебя это открытие!
К немалому удивлению дочери, Пим откидывается на спинку кресла и издает смешок, в котором чувствуется облегчение.
— Ах, Анна! И всего-то?
Его смешок приводит Анну в еще большую ярость. Она сжимает кулаки.
— Ты считаешь все это шуткой, Пим? Те чиновники, что тебя допрашивали, когда они вернуться — на этот раз на грузовиках?
— Анна, — говорит он, и в голосе его звучит прежняя уверенность, — ты торопишься с выводами. Дела с бюро касаются собственности. Собственности и денег. Никто не собирается нас депортировать.
— Значит, ты утверждаешь, что господин Нусбаум мне солгал?
— Насколько мне известно, горстку немецких фабричных рабочих выселяют из приграничных районов. Но это те люди, которые переехали туда из Германии во время войны. Это управленческие действия, они связаны с территориальными и деловыми вопросами. И их урегулируют, как любые другие деловые вопросы. Вот и всё. Нам ничего не грозит, дочка. Я еще раз повторяю: никто не собирается нас депортировать. Уж это я тебе обещаю.
— Обещаешь? Какое интересное слово ты, Пим, для нас придумал! Разве раньше не ты обещал нас защитить? И вот чем все обернулось!
Пим потемнел лицом.
— Анна…
Она его ранила — ну и пусть. Пусть ее слова уязвили его еще сильнее, чем всё, что она делала или говорила раньше. Риск слишком велик.
— Я не дам отправить себя в Германию, Пим! — взрывается она и бьет ладонью по столу. — Я лучше умру.
На следующее утро Анна сообщает отцу, что у нее заболел живот и она останется дома. После их последней размолвки они обменялись лишь парой слов, но отец смотрит на нее сочувственно и кивает. Она ждет, пока Пим с Дассой не покинут квартиру, и идет в ванную. Она моет волосы и надевает свое лучшее платье, синее — цвета яиц малиновки — с белым воротничком, которое Мип подобрала ей. Она надевает свою единственную пару хлопчатобумажных и не залатанных пока еще чулок и замшевые туфли с крохотными серебряными пряжками, а потом смотрится в зеркало. Перед самым выходом из дома она припудривает номер на внутренней стороне предплечья.
Адрес она нашла в газете. Это массивный кирпичный купеческий особняк на углу Музейной площади. Во время оккупации там размещалось амстердамское управление рейхскомиссариата, которое возглавлял плюгавый немецкий князек Бёмкер, печально известный тем, что отделил Еврейский квартал от остального города. Подвластной ему территорией к концу войны оставался лишь укрепленный запретный район, но даже если земляные насыпи над бункерами там еще оставались, то флаги со свастикой давно исчезли, траншеи были засыпаны, колючая проволока снята. Анна ожидает увидеть при входе в дом или хотя бы внутри какую-нибудь охрану. Хотя бы одного солдата с винтовкой. Но — нет. По помещению туда-сюда снуют люди, а за тщательно отполированным столом с флажком — красно-белые полосы со звездочками на синем фоне — сидит сухопарая дама средних лет.
— Доброе утро, — говорит Анна по-английски. — Меня зовут Анна Франк, и я хочу эмигрировать в Америку.
25. Жалость
Кажется, есть какая-то поговорка о том, что любовь рождается из жалости или же что любовь и жалость идут рука об руку?
Камин в вестибюле консульства грандиозен. Внушительного вида деревянная каминная полка опирается на каменные колонны, декорированные расписными розетками и дельфтской плиткой с изображениями ветряных мельниц, каналов, лодок и прочего. Вестибюль просторен, как бальный зал, богато обставлен по старой купеческой моде и украшен тяжелыми деревянными панелями из Ост-Индии. Но в данный момент этот роскошный интерьер заполнен толпой бедно одетых голландцев, явившихся сюда несомненно с той же целью, что и мадемуазель Анна Франк. Она записала свое имя, адрес, номер телефона дома на Херенграхт у дамы за столом, прежде чем ее препроводили сюда. Свободных стульев нет, и она устраивается на полу рядом с камином. Зал основательно пропах послевоенным ароматом нормированного мыла и дешевого табака. Проходит час за часом. В какой-то момент Анна отключается, задремав, и просыпается в испарине, с удивлением услышав свое имя. Вскочив на ноги, она видит перед собой седовласого господина в очках. Господин говорит по-голландски с легким акцентом и представляется как вице-консул Айлсворт. Вид у него утомленный.
— А вы, значит, мисс Франк, — говорит он, протягивая ей руку.
Анна пожимает ее вспотевшей ладонью.
— Я говорю по-английски, — спешит заметить она.
— В самом деле? Это очень приятно, — продолжает он по-голландски. — Пожалуйста, сюда!
Комната, в которую она вошла следом за вице-консулом, намного меньше, но и тут деревянные панели и обои подобраны с большим вкусом. Впрочем, атмосфера здесь скорее говорит о принадлежности кабинета перегруженному делами служащему. Там-сям переполненные пепельницы. Расположенный у открытого окна вентилятор колеблет бумаги, уложенные в стопки на столе.
— Итак, — начинает он. — Вы пришли сюда, насколько я понимаю, потому что хотите эмигрировать в Соединенные Штаты?
— Да, — подтверждает Анне.
— И у вас есть действующий на сегодняшний день нидерландский паспорт?
Она сглатывает от волнения.
— Нет.
— Или у вас есть действующий паспорт другой страны?
— Нет. Мои документы… — говорит Анна, — утеряны.
— М-да… обычная история…
Он считает, что ты лжешь,— шепчет Марго ей на ухо. Она сидит в лагерной одежде на стуле рядом.
— Это правда, — убеждает чиновника Анну. — Это на самом деле правда. Вот всё, что у меня есть.
Она протягивает пропуск, выданный ей в лагере для перемещенных лиц. Там ее фотография и отпечаток большого пальца.
Он кидает на пропуск взгляд, но даже не пытается взять его в руки. Анна съеживается на стуле. Вице-консул хмурится и переводит на нее взгляд.
— Сколько вам лет, мисс Франк? Если мне дозволено вас об этом спросить.
Анна сглатывает ком в горле.
— Семнадцать.
— Семнадцать. А ваши родители знают о вашем визите к нам?
— Моя мать умерла, — говорит она.
— Мои соболезнования. А отец?
— Он жив.
— Нет, я имею в виду, в курсе ли он вашего решения?
Говори правду!— советует ей Марго.
— Он знает о нем. Да.
— Тогда где же он?
Анна колеблется, выбирая между правдой и ложью.
— У него нет планов эмигрировать. Пока еще.
— Значит, вы здесь одна. Без него.
Она выбирает неудобную правду.
— Он не одобряет моего решения.
Вице-консул снимает очки с носа и теребит пальцами.
— Понимаете, мисс Франк, подача документов на эмиграцию — процесс ответственный. Хотя правила для этого ясные. Нужны сведения из полиции, справки, финансовая поддержка. Я уж не говорю о разных сборах, которые могут оказаться значительными.
Анна не сводит с него глаз.
Анна, что ты здесь делаешь?— неожиданно спрашивает сестра. —Извинись за потраченное на тебя время и иди домой!
Но увещевания Марго только подвигают Анну к дальнейшему. Она уже на пороге отчаяния. Ни бумаг из полиции, ни справок, ни финансовой поддержки, ни даже денег для сборов. У нее есть единственное свидетельство ее права взывать о помощи. Она закатывает рукав платья и яростно стирает пудру на номере.
— Посмотрите, пожалуйста! — требует она, выставляя на обозрение номер, который теперь хорошо виден: А-20563. — Вы должны знать, что это значит.
Морщины на лице вице-консула стали глубже. Но в остальном ее отчаяние не произвело на него видимого впечатления. Чиновник только покачал головой.
— Мисс Франк, — говорит он ей по-английски. — Мне нужно некоторое время. Пожалуйста, подождите снаружи!
Оказавшись вновь в переполненном вестибюле, Анна ждет. Настроение у нее хуже скверного. Безнадежность. Наискось от нее худая голландка пытается развеселить своих утомившихся от ничегонеделания малышей песенкой:
Анна закрывает глаза, но вновь открывает, услышав скрип открываемой входной двери. Ее охватывает злость и стыд. На пороге в мешковатом костюме и сдвинутой на бок фетровой шляпе стоит отец. Взгляд его безошибочно узнаваем, он снимает шляпу и устало говорит:
— Ну, дочка! Пойдем-ка домой.
Трамвай переполнен. Свободных мест нет, так что им приходится стоять все время пути. Оба молчат. Увидев Пима в консульстве, она не стала устраивать сцен. Да и какой был бы в этом смысл? Поэтому она собрала волю в кулак и ждала у двери, пока Пим говорил с вице-консулом. Молча смотрела, как обмениваются рукопожатиями мужчины, двое заговорщиков, договорившихся о ее поимке. На остановке Бульвар Рузвельта трамвай со скрежетом останавливается. В толчее пассажиров она чувствует, как Пим берет ее за руку. Наверное, из отцовских чувств. Или боится, что она может сбежать? Какая разница. Пим думает, что посадил ее в клетку. Но на самом деле Анна Франк уже вырвалась из нее на волю.
Когда они вернулись домой, Пим задерживается там ровно столько, сколько нужно, чтобы выпить стакан воды, а свою дочь Анну поручает заботам Дассы.
Анна по-прежнему молчит. Бросает свою сумку, падает в кресло, осматривается. Дасса стоит на пороге кухни, вытирает руки о фартук, оценивает ситуацию острым лисьим взглядом.
— Я должен вернуться в контору, — объявляет Пим, — могу вернуться довольно поздно. Пожалуйста, не ждите меня к ужину, — говорит он новоявленной госпоже Франк и машинально клюет ее в щеку.
Когда Пим уходит, Дасса поворачивается к Анне.
— Что ж ты не раздеваешься? Поможешь мне чистить картошку?
Анна прожигает ее взглядом. Потом рывком встает.
Анна трет картошку щеткой и чувствует себя так, словно вернулась в прошлое. Вот она стоит возле мамы, моет картошку на ужин и слушает, как мама вспоминает: тем же самым занималась она со своей мамой, когда была молода. Вспоминает и улыбается своим воспоминаниям. Все повторяется.
По щеке Анны скатывается слеза. Дасса ее не замечает. А когда начинает срезать кожуру, говорит:
— Он тебя любит. По-настоящему любит. И боится. Боится потерять тебя снова.
Анна поднимает на нее взгляд:
— Я не вещь, чтобы держать меня при себе.
26. Четвертое августа
Я показывал Петеру его ошибки в диктанте, когда кто-то побежал вверх по лестнице. Ступеньки скрипели, и я вскочил на ноги: было утро, когда следовало соблюдать тишину. Но тут дверь рывком отворилась, и я увидел человека, который направил мне в грудь пистолет.
И вот этот день настал. День с зачеркнутой в календаре датой. Она курит на чердаке и по-прежнему чувствует себя запертой в Убежище. Сигарета канадская, «Крейвен А». Дым слишком мягкий, это раздражает. Ей не хватает горечи. Эта нежность в горле ощущается чуть ли не как грех.
Муши на нее дуется, сидит где-то внизу, поэтому она попробовала поймать второго живущего на складе кота — громадного мышелова без имени, которого она нарекла Голиафом. Голиафу плевать на чувства. Утешение Анны Франк не входит в его обязанности, и ласку, которая могла бы нарушить его распорядок дня, он воспринимать не намерен. Поэтому она сидит одна. Легкий ветерок шевелит густую листву каштана, и, закрыв глаза, она прислушивается к знакомому невозмутимому шелесту. Временами ей хочется стать ветром. И унестись к небу. Ни воспоминаний, ни прошлого. И никакого будущего. Только вольное бескрайнее небо.
Снизу доносится скрип половиц. Она узнает поступь Пима. Каждый его шаг отмечен осторожной нотой оптимизма. Листья каштана поглаживают оконное стекло. Пим уже здесь, за спиной.
— Анна?
Она молчит, но отец, как кажется, этого не замечает.
— Я рад, что могу поговорить с тобой наедине. Рад, потому что мне нужно сообщить тебе кое-что важное, — добавляет он. — Но и не рад, потому что новость эта одновременно и хороша, и плоха.
Он пожимает плечами и качает головой.
— Даже не знаю, с чего начать. Так что просто скажу — и все. Без предисловий.
Голос Пима звучит глухо.
Анна смотрит напряженно, скрывая внезапное предощущение паники.
Пим поворачивается. Голова опущена, ладони на бедрах, локти торчат как крылья. Его лицо неподвижно.
— Я вводил тебя в заблуждение.
Он произносит это и замолкает. Слова застревают в глотке. Пим откашливается и хмурится, глядя вниз.
— Это плохая новость. А хорошая в том, — говорит он, — что твой дневник, тот самый, что ты вела все время, пока мы скрывались здесь…
Холодок беспокойства ползет вверх по позвоночнику Анны.
— Он не… — говорит он с усилием. — Он не пропал. Дневник у меня.
У нее перехватывает дыхание, словно разделяющее их молчание сдавило ей грудь. Слова утрачивают смысл, радость и гнев смешались и кружат голову. Анна открывает рот. Сердце колотится в три раза быстрее, и она находит в себе силы произнести только одно слово:
— Ты?..
Пим глубоко вздыхает, потом выдыхает.
— Мне отдала его Мип, — говорит он. — Они с Беп подняли его с пола в тот день, когда приехало гестапо, и сберегли — ждали твоего возвращения. Но потом… когда мы стали думать, что ты уже не вернешься… — Его голос дрожит, он вынимает платок и вытирает глаза. — В тот день, — говорит он, — в тот день и моя жизнь кончилась. А потом, — он переводит дыхание, его губы дрожат, — потом приходит Мип с целой грудой бумаг. — Пим вытирает глаза и берет себя в руки. — Она приходит сюда и кладет передо мной стопку книг и бумаг. И говорит: «Вот, господин Франк, это наследство вашей дочери Анны».
Они оба молчат.
В глазах Пима мольба. Но пустое пространство между ними только расширяется.
— Это спасло меня, Анна, — шепчет отец. — Это спасло мне жизнь. Потому что вернуло мне тебя.
Он сморкается, убирает платок, удивленно качает головой.
— Какой дар! — говорит он. — Вот о чем я думал. У моей дочери такой талант! Я был ошеломлен тем, что ты написала. Ошеломлен и покорен. А потом внезапно появилась ты. Живая! Я был на седьмом небе.
— Но… — Анна прикусывает губу. — Но ты держал дневник у себя.
Лицо Пима снова вытягивается. Он кивает и потом говорит уже спокойнее.
— Мне казалось… — начинает он, — можешь мне верить или не верить, но мне казалось, что теперь он уже принадлежит мне. Ты меня понимаешь?
Анна не отвечает.
— Когда, выдержав и преодолев все муки, ты вернулась в Амстердам, — продолжает Пим, — ты стала совсем другой. Ты перестала быть моим котенком. Да и как ты могла не перемениться? Как все мы могли не перемениться? И я чувствовал, что дневник — это все, что у меня осталось от той Аннелиз, которую я знал. От ребенка, которого я любил без памяти.
Анна прожигает его взглядом.
— И все это время… все это время ты ничего мне не говорил. И Мип ничего не говорила… — Она едва сдерживает гнев.
— Бога ради, не вини Мип! — просит Пим. — Мы ей стольким обязаны. Это она уберегла твой дневник, спасла его от забвения, а ведь она сильно рисковала. Вернись этот гестаповец, как и обещал, да загляни он в ящик с дневником — была бы страшная беда.
— А твоя новая жена? — не унимается Анна.
— Ты опять?
— Дасса его прочитала, Пим?
Она чувствует унижение, представляя себе, как мачеха скользит взглядом по строчкам ее дневника. Представляя, как Дасса читает все ее жалобы на маму, все эти бессмысленные претензии, все мучительные воспоминания, которые теперь ей уже не удалить.
— Никто, кроме меня, не прочитал ни строчки из твоего дневника. Клянусь тебе. Ты должна мне верить, — говорит Пим. — Никто не вторгался в твое личное пространство. Пойми, Мип только хотела сохранить дневник, чтобы вернуть его тебе. Она даже мне не говорила о своей находке, пока мы не подумали, что потеряли тебя навсегда. А потом Мип и Беп молчали о дневнике уже не по своему желанию, а только по моей просьбе. Они уважали мое решение. Хотя я знаю точно, что Мип была против. Она считала, что своим решением я нанес тебе большой вред.
— А как считаешь ты сам?
Глаза Пима широко раскрыты. Он вздыхает и качает головой.
— Не знаю, — отвечает он. — Честно говоря, я не собирался хранить его от тебя в секрете. Это правда. Возможно, сейчас ты слишком рассержена, чтобы мне поверить, но так оно и есть. Я много раз хотел отдать его тебе и все рассказать. Но — не смог себя заставить. — Пим замолкает. Проводит ладонью по волосам. — Наверное, боялся. Боялся снова тебя потерять.
Она не сводит с него пристального взгляда.
— Я и сейчас боюсь, — говорит он.
— Ну и где он? — Сейчас ее интересует только это.
Отец смотрит ей в лицо и тяжело вздыхает.
Они закрываются в его кабинете. Он садится за стол, извлекает латунный ключ из жилетного кармана и отпирает нижний левый ящик стола. Слышен скрип выдвигаемого ящика.
— Вот, дорогая, дорогая моя Аннелиз, — говорит отец, выкладывая содержимое ящика на стол, — вот твой дневник.
Тишина.
Они оба молча смотрят на стопку тетрадей, одна на другой, на разноцветные страницы. Белые, серые и розовые, дешевая бумага военных лет, какую только Мип и Беп ухитрялись раздобывать. И еще красный в шотландскую клетку ежедневник из «Бланкевоортса». Анна чувствует, как успокаивается ее сердце. Каким маленьким он кажется сейчас! Каким легким, когда она берет его в руки!
— Надеюсь, — говорит Пим, — что ты простишь старика за все его многочисленные ошибки.
Такова мольба ее отца. Но Анна не может пока на нее ответить. Осторожно расстегнув замок, она раскрывает дневник, и ее взгляд падает на снимок черноглазой девочки, прикрепленный к странице. Эта девочка — она сама, какой была тогда. Та Анна. Чувство пугающей близости заполняет ее грудь, когда она читает первую строчку: «Надеюсь, я смогу тебе все доверить, как не доверяла еще никому».
Она чувствует слабость в ногах и падает на стул напротив Пима, сжимая дневник в руках. Теплые слезы текут по ее щекам.
— Ты ошибался, Пим, — шепчет она. — Дневник никогда тебе не принадлежал. Он всегда был только моим.
Пим вздрагивает словно от удара молнии и начинает рыдать. Он трясет головой и лезет в карман за платком.
— Прости, Аннеке, прости меня, — говорит он, прижимая платок к глазам. — Ради Бога, прости! — Он медленно приводит себя в порядок. — Я совершил много ошибок, глупых ошибок. А иногда мне приходит в голову мысль, что самая главная моя ошибка в том, что… — Пим шумно сморкается в платок, — …что я вышел живым из Аушвица, хотя в планы Господа это не входило.
Анна смотрит на него, сжимая в руках свой дневник.
— Я вспоминаю мою бедную Марго и поневоле думаю, — продолжает Пим, — что занимаю ее место. Господь предпочел бы, чтобы выжили дети, а не старик весьма спорных достоинств. — Он снова сморкается, откашливается, утирает глаза и складывает платок. — А сейчас — сейчас я думаю не о себе, а о моей дочери Анне. Ее дневник возвратился к законной хозяйке, и я надеюсь, он будет напоминать ей о девочке, которую я так любил. О девочке, какой она когда-то была. О девочке, которой она могла бы стать. Вот о чем, — говорит он Анне, — я молюсь со всем жаром души.
27. Страницы ее жизни
Я не буду, как делают все, записывать в дневник разные факты; я хочу, чтобы эта тетрадь сама стала мне подругой, и эту подругу я буду звать Китти.
Как странно, иногда я вижу себя словно бы глазами другого человека. Я неторопливо озираю дела некоей Анны Франк и листаю книгу собственной жизни, как будто это чужая жизнь.
Уединенность кабинета. Нужно, как через сито, просеить прошлое. Ей поможет блокнот с переплетом малахитового цвета. И песочно-коричневая книжка «Рассказы из Убежища». И еще объемистая и серая, как камень, «Книга красивых фраз». Остается рассортировать стопку разноцветных листов.
Их собрали с пола в страхе перед приходом гестапо и запихали в ящик — тут не до порядка! Но она читает.
Когда я теперь вспоминаю свое житье-бытье в 1942 году, оно кажется мне совершенно нереальным. Той райской жизнью жила совсем другая Анна Франк, а не я, ставшая здесь такой мудрой.
Как ты думаешь, одобрят ли мои родители, что я сижу на диване и целуюсь, я, девочка неполных пятнадцати лет, с юношей, которому семнадцать с половиной?
Вчера утром мы все в шесть часов снова были на ногах — мы услыхали какие-то звуки, наводящие на мысль, что, возможно, воры забираются в дом.
Среди бумаг есть фотографии, приколотые к страницам. Среди них снимки Анны и Марго.
Помнишь тот день на пляже в Зандворте?— спрашивает Марго. Она сидит на диване в зеленом свитере, который Мип добыла ей, когда они уже сидели в Убежище. Теплый взгляд больших глаз за стеклами очков.
— Конечно, помню. Одно удовольствие взглянуть на тебя в том купальнике. Всё при тебе, а я до сих пор жалкий прутик.
Воздух был соленый на вкус,— говорит Марго, —это я запомнила.
— А я помню, как мы скатывались с дюн. Умора!
Вчера вечером мы с Марго вместе лежали в моей постели, было безумно тесно, но именно поэтому забавно…
Разговор зашел о будущем, и я спросила ее, кем она хочет стать. Но она не пожелала рассказать об этом, она делает из этого большую тайну. Я слышала краем уха — что-то в области преподавания. Я, конечно, не знаю, точно ли это, но догадываюсь, что в том направлении. Вообще-то мне не надо быть такой любопытной.
Читая, она обнаруживала, что призраки ее мертвецов до сих пор живут на этих страницах. В корявых чернильных знаках. Препарированные ее пером. Иногда из написанного возникают их голоса. Воскрешение из мертвых — это и греет и пугает.
Госпожа ван Пеле была красная как рак от возбуждения… Некраснеющая мама хотела на этом всю эту историю поскорее закончить и, не долго думая, ответила…
Мама: Вы ни в коем случае не нескромная, но никто не посчитал бы вас особой скромницей.
Госпожа ван Пеле: Я бы очень хотела узнать, в чем моя нескромность! Если бы я тут сама о себе не заботилась — уж никто другой этого точно не сделает, — то я должна была бы умереть с голоду, но это еще не значит, что я не такая же скромная, как ваш муж.
Сегодня утром я лежала на кровати Петера, после того как согнала его. Он был зол на меня, но это меня меньше всего волнует. Он мог бы быть со мной более дружелюбным…
Ночь. Она подоткнула подушку под спину. Никаких одеял. Она лежит в одной ночной рубашке. В комнате жарко даже при открытом окне. Она читает — скрытно при свете свечи, чтобы никто не заметил полоски света под дверью. У нее в руках стопка листков дешевой бумаги военного времени. Иногда страницы подобраны правильно, иногда порядок нарушен. Такую страницу она откладывает в другую стопку, расположенную рядом на матраце. Вот, например, длинная запись от июля 1944 года, тут надо будет найти несколько страниц… Она трет глаза, снимая напряжение. Закуривает сигарету.
Я всегда могу посмотреть на свои поступки как бы со стороны. И при этом отношусь к повседневной Анне совершенно беспристрастно, не имею для нее в запасе кучи оправданий, когда оцениваю, хорошо или дурно она себя вела. Это чувство не покидает меня никогда…
И тут ей попадает еще одна неправильно подобранная страничка. Она хмурится, откладывает ее и тут же ловит взглядом:
Вот это и есть самое трудное в наше время: идеалы, мечты, прекрасные надежды, не успев возникнуть, тут же рушатся под ударами жестокой действительности. Это великое чудо, что я еще не отказалась от всех своих надежд, ведь они нелепы и неосуществимы.
Что-то стискивает ее внутри. Давит на глаза.
И все же я сохраняю их, вопреки всему, потому что до сих пор верю в доброту человеческой души.
Даже если бы ей вонзили нож в грудь, она бы не испытала более резкой боли. В Биркенау люди бросались на колючую проволоку под напряжением — совершали последний в жизни побег. Она часто задавала себе вопрос, что они чувствовали в момент обретения свободы. Под высоким напряжением, рвущим их тела. То же самое она чувствует сейчас в ее маленькой стиснутой душе — мгновенный электрический удар, сотрясающий тело, бумажные листки падают из рук, и она сама свертывается в набухший слезами узел.
28. Канал
В Амстердаме много воды, и даже в новых казармах нам не удалось подавить нашу страсть к каналам.
Серый унылый день под мутными небесами. Ей пришлось пойти с Дассой по магазинам. Анна выросла из всего, что хранится в ящиках ее комода, особенно из нижнего белья. В магазине на Кальверстраат, примеряя на себя пастельно-зеленое платье с цветочным узором, Анну приятно удивляет собственное отражение в зеркале. Темные волосы густой волной ложатся чуть ниже воротника, а платье не повисает на ней мешком, а облегает фигуру. Отражение, которое дарит ей зеркало, отчетливо женственно. Удивлена даже Дасса.
— Прекрасно, — вынуждена признать мачеха, и на ее лице появляется чуть ли не милое выражение. Ее губы размыкаются, словно она вот-вот что-то скажет Анне, но вместо этого она поворачивается к продавщице и коротко говорит: — Заверните, пожалуйста! Мы это берем.
Они идут по тротуару, и Дасса, обращаясь к Анне, прижимающей к груди пакет с платьем, замечает:
— Ты больше не ребенок, Анна!
И они тут же останавливаются.
Анна крепко сжимает пакет, сердце колотится с неистовой силой. На шее выступает пот. Перед ней открывается душераздирающая картина. Люди в измятой одежде с мрачными изможденными лицами тащат узлы и чемоданы. Мужчины, женщины и дети — они либо на руках, либо ухватились за руки родителей — идут по мостовой под конвоем взвода голландских жандармов в униформе цвета хаки с винтовками за плечами.
Кое-кто из прохожих, не желая на них смотреть, отворачиваются и быстро проскакивают мимо, но многие останавливаются, провожая шествие тяжелыми взглядами. Некоторые считают зрелище забавным и даже смеются, но есть и немало таких, кто кричит:
— Немецкие звери! Убирайтесь в свое вонючее логово!
Сутулый мужчина из конвоируемых пытается прокричать прохожим:
— Мы — голландцы! Мы — голландцы?
Но его голос тонет в потоке неодобрительного гула и оскорблений. Анна поспешно обращается к коренастому мужчине в неряшливой кепке:
— Что здесь происходит? Кто эти люди?
Человек в кепке немногословен:
— Немчура проклятая! — Он ухмыляется: — Бог повелел им убираться в свою мерзкую дыру.
Он складывает ладони рупором и кричит, скандируя:
— Немцы вон! Немцы вон! Голландия для голландцев!
Неожиданно Анна чувствует, как Дасса берет ее за руку.
— Нам пора идти, — настоятельно шепчет она. — Нам пора идти.
В квартире на Херенграхт Анна времени не теряет. Пим только что пришел с работы, он в рубашке с закатанными рукавами, галстук распущен.
— Удачно сходили? — добродушно спрашивает он. Но тут же мрачнеет.
— Пим, это началось, — сообщает ему Анна.
— Что? Что началось? — Он обращается к Дассе за объяснениями, а Анна в это время указывает ему на окно. Словно то, о чем она говорит, происходит на улице под их окнами.
— Депортация, Пим. Мы ее видели. Людей вели по середине улицы под конвоем.
— Это правда, Отто, — подтверждает госпожа Франк. — Мы сами их видели. Примерно с дюжину, не так много. Но это правда.
— Депортация немцев? — спрашивает Пим.
— Кажется, их, — отвечает Дасса. — Конечно, мы не можем знать, были ли среди них евреи.
— Ну да, ни у кого на одежде не было желтых звезд, — огрызается Анна. — По крайней мере, пока.
— Анна, пожалуйста, — Пим чувствует ком в горле. — Не надо так остро это воспринимать!
Но Анну не остановить.
— Мы должны уехать, Пим. Мы все должны отсюда уехать.
— Нет, я с этим покончил! — с неожиданной энергией отвечает Пим. — С бегством покончено, девочка! Амстердам — наш дом. И мы в нем останемся.
С отчаянием в голосе Анна взывает к Дассе:
— Уж вы-то должны сознавать опасность, — выпаливает она. — Вы точно должны!
Но Дасса лишь молча на нее смотрит, и Анна снова поворачивается к Пиму.
— Тогда отправь туда меня, Пим! Одну. Если ты должен оставаться здесь, тогда, по крайней мере, разреши уехать в Америку мне.
Пим вздыхает.
— Анна…
— Я говорила тебе — я этого не переживу. Я не позволю отправить себя в Германию как скотину;
Пим смотрит на нее со смесью удивления и сострадания.
— Анна, мне тревожно за тебя. Неужели ты действительно чувствуешь себя такой одинокой? И так боишься, что готова заставить меня послать тебя в чужую страну?
— Лучше Америка, чем страна наших палачей.
— Извини! Извини меня, дочка! — говорит Пим, качая головой. — Я просто не могу думать о том, чтобы вновь тебя потерять. Я обещаю, что бы ты ни видела сегодня на улице, нам ничего не грозит.
— Не грозит, — мрачно повторяет Анна.
— Что бы нас ни ждало в будущем, нам лучше держаться вместе.
Анна не сводит с него глаз.
— Хочу напомнить тебе, Пим, что ты уже обещал нам то же самое до войны. Мама рассказывала. Она чувствовала себя до какой-то степени виноватой. Ведь у нашей семьи была возможность отослать Марго и меня в Англию, где мы были бы в безопасности. Но ты уперся, ты был убежден — абсолютно убежден, — что нам лучше держаться вместе.
Взгляд отца гаснет.
— Да, Анна, я готов это признать, — говорит он. — Я сделал много ошибок. И они пошли во вред людям, ради которых я жил. И теперь я понимаю, как трудно моей собственной дочери верить мне. Да и верить любому взрослому, потому что наше поколение исковеркало вашу жизнь. И все же я прошу тебя мне поверить.
— Нет, Пим. Ты не понимаешь. Ты не понимаешь меня.
Пим смотрит на нее тяжелым взглядом, словно издалека.
— Ты так считаещь? Может быть, ты и права. Какими бы близкими, Аннеке, мы ни были в прошлом, похоже, я никогда тебя не понимал по-настоящему.
Ничего не поделаешь, человеку присуща тпяга к разрушению, тяга к убийству, ему хочется буйствовать и сеять смерть, и пока все человечество без исключения коренным образам не изменится, будут свирепствовать эти войны, и снова и снова будет сметаться с лица земли и уничтожаться все, что построено и выращено или выросло само, чтобы потом опять все началось сначала!
За ночью приходит день. Анна на Принсенграхт, на кухне Убежища, где Августа ван Пеле в папильотках вытирает тарелки, которые только что вымыла мама. Анна предлагает им помощь, но мама отказывается. Она говорит, что Анна растяпа и, доверься она ей, они скоро останутся без тарелок. Анне вообще-то стоило бы рассердится, но она не сердится. Две дамы у раковины ей улыбаются, и Анна отвечает им улыбкой. Шторы приглушают свет, льющийся в кухню. Мама советует ей сесть. Она, должно быть, устала. «Разве ты не устала?» — спрашивает мама. Анна садится. И пытается рассказать им обо всем, что происходило со времени их ареста, но женщины, по-видимому, не понимают ее. Они смотрят на Анну с благорасположенным удивлением. И тут к ним приходит господин ван Пеле. В грязной лагерной одежде. Два желтых треугольника образуют на балахоне его трупа звезду Давида. Зубы в провале его рта сгнили.
— Анна, веди себя тише! — велит он. — Ты ведь не хочешь, чтобы люди на складе внизу обратили на нас внимание?
И тут она вдруг приходит в ужас: ведь она их выдала.
Анна слышит — кто-то издалека зовет ее по имени, но она не отвечает: ведь надо вести себя тихо.
— Тихо? Ну не смешите меня. — Это Петер. Истощенное тело в грязной полосатой лагерной робе. — Анна Франк и тишина — вещи несовместимые, — говорит он со смехом. Но ему никто не велит вести себя тихо.
— Анна! — Это опять тот далекий голос. Правда, теперь он стал ближе. Она широко открывает глаза и с изумлением видит Дассу в платье цвета сосновой хвои, которое она обычно носит в конторе. Дасса стоит на пороге, держась за ручку двери — готова в любой момент захлопнуть ее, чтобы спастись. Анна жмурится. Она стоит на коленях, трясет головой и, глядя в пол, говорит:
— Уходите!
— Анна, ты больна?
— Пожалуйста, уходите! — это звучит как приказ — но и как просьба.
— Если ты больна, мы вызовем врача.
— Нет, просто уйдите!
Дасса входит в комнату, расстилает носовой платок на пыльном полу и опускается на колени рядом с Анной.
— Это ведь те комнаты, где вы скрывались, верно? — спрашивает Дасса, но, как кажется, ответа не ждет. — Невероятно! — продолжает она. — Большинство прятавшихся евреев посчитала бы их дворцом.
Но Анну не интересует оценка их Убежища мачехой.
— Убирайтесь к черту, в преисподнюю! — говорит она и с удивлением слышит в ответ хриплый смех.
— Вот как? А я-то думала, что уже там побывала. Или ты позабыла?
Затем она совершает нечто еще более удивительное. Осторожно заворачивает рукав свитера Анны, обнажая ее татуировку взору призраков, витающих в воздухе: А-25063. Дасса легко проводит по цифрам подушечками пальцев, словно нащупывая их рельеф на коже.
— Эти чернила, — говорит она, — яд. Мы все им отравлены. Твой отец, ты и я. Но ему не удалось убить нас. — В ее голосе тоска одиночества. — Запомни: мы живы. Мы не умерли.
Анна смотрит перед собой. Забирает у Дассы руку. Женщина вздыхает и вздрагивает. По ее лицу пробегает тень утраты. Но через мгновение она снова прежняя Дасса, и в ее глазах нет сострадания.
— Впрочем, ты, наверное, и так знаешь, что жива. По крайней мере, это должно знать твое тело. Ты живешь половой жизнью?
Анна смотрит, не моргая.
— Это вопрос, Анна, который необходимо было задать. — Дасса сводит брови. — Надеюсь, ответ отрицательный, ты не настолько глупа. Но, если это не так, прошу тебя, скажи мне, правильно ли ты предохраняешься? Используешь презервативы? — Дасса умышленно говорит без обиняков. — Если будешь и дальше блядовать с этим мальчишкой… — продолжает она, но Анна ее прерывает:
— Это в прошлом.
Пауза.
— В самом деле? — Она не берет на себя труда спросить о причине. Только замечает: — Значит, ты наконец образумилась. Возблагодарим Господа и за это.
Анна смотрит на нее, не скрывая злости.
— Почему вы относитесь ко мне так чудовищно?
— Ага, так вот я какая? Я — чудовище? Впрочем, им ты меня уже называла. Да я и не жду от тебя доброго отношения. А правда, Анна, в том, что тебя ужасно испортили в детстве. Это очевидно. Поэтому ты стала слабой, эгоистичной и готовой обвинять других в собственных ошибках. По правде говоря, удивительно, что ты выжила. И поскольку это случилось, ты теперь считаешь, что мир перед тобой в неоплатном долгу. Ты настолько искалечена пережитым, что превратилась в маленького эгоцентричного тирана, который требует, чтобы все почитали его боль и траты в той же мере, что и он сам. Если же они этого не делают — если отказываются уступать твоему эгоизму, — то тогда ты называешь их чудовищами.
Анна трет глаза, глядя в угол комнаты, где когда-то стоял ее стол.
— Я ненавижу вас, — шепчет она со злостью.
— Я это переживу, — сообщает ей Дасса. — Но веришь ты или нет, я ведь стараюсь тебе помочь. Помочь распознать себя в зеркале такой, какая ты есть, потому что у меня для тебя очень скверные новости. Мир тебе ничего не должен. Ты выжила? Ну и что? А миллионы не выжили. В том числе твоя сестра. И твоя мать. Но все свои слезы ты льешь по себе самой, Анне Франк, бедной жертве. А жертв не любит никто. Их презирают. Ты должна заработать себе любовь, точно так же, как уважение.
— Если я такая негодная, такое черное пятно, так помогите мне уйти из вашей жизни. Убедите Пима отпустить меня! Он к вам прислушивается.
— Ты так думаешь? Ну, в некоторых вопросах, да. Но Отто до сих пор считает необходимым тебя оберегать. Не хочет отказываться от своей привязанности к тебе как к ребенку. — Вставая с колен, Дасса поднимает с пола свой платок и складывает его в аккуратный квадрат. — Ты не понимаешь: отец требует от тебя не любви и даже не уважения или благодарности, хотя он их заслуживает. Он хочет помощи. Он ни за что в этом не признается, но у него сейчас серьезные неприятности с правительственными чиновниками, и твои безжалостные нападки — это совсем не то, что ему сейчас нужно.
Анна внимательно на нее смотрит.
— Знала бы ты, сколько раз я просыпалась и видела, как он стоит на пороге твоей комнаты и смотрит, как ты спишь. Ты для него — звезда, Анна. А я — его жена. Мы партнеры в этой жизни, и он всегда будет меня поддерживать. Я знаю это. Хотя никто не заполнит его сердца так, как ты.
Мип стала жертвой самого обычного преступления — у нее украли шины от велосипеда, — поэтому она пришла к Анне пешком, чтобы вместе с ней отправиться в кино на утренний сеанс. На ее голове непромокаемый платок, рыжая челка спускается на лоб. На Королевской площади они садятся на трамвай № 5, и тут же начинается моросящий дождь. Анна смотрит из окна на прохожих, те торопливо раскрывают зонты. На Лейден-страат многие окна еще заклеены лентами от бомбежек.
— Он сказал тебе? — спрашивает Анна.
Мип поворачивается к ней.
— Кто и что мне сказал?
— Пим. Он сказал тебе, что я сделала? Что я ходила в американское посольство? Что я попробовала сбежать отсюда? — Мип вздохнула. — Значит, сказал. И что ты по этому поводу думаешь? Что я — эгоистичный ребенок, дрянь, сука?
— Анна, пожалуйста. Выбирай слова!
— Ты думаешь, я струсила и готова его бросить?
Мип покачивает головой.
— Нет, никто из вас не трус. Напротив, по-моему, так вы оба очень смелые. И стараетесь поступать правильно. Мне только жаль, что…
Брови Анны ползут вверх.
— Жаль чего?
— Мне жаль, — говорит Мип, — что я скрывала от тебя твой дневник. Ничего тебе не говорила, а сейчас думаю, что надо было сказать. Жаль, — повторяет она, — что поступила вопреки здравому смыслу. Это была ошибка.
Анна отворачивается.
— Ты ведь так поступила по просьбе отца.
— Да, но это не значит, что я поступила верно.
— Может быть, и так. Но, Мип, если бы не ты, все бы пропало. Безвозвратно. Так что тебе не нужно передо мной извиняться.
Мип отворачивается, сглатывая слезы.
— Спасибо, — шепчет она.
Анна молчит, потом продолжает:
— Знаешь, Мип, сначала, когда я завела дневник — мне тогда было тринадцать, — он был для меня вроде игры. Веселым занятием. А потом, в Убежище, это стало чем-то совсем другим. Помнишь выступление по радио одного министра? О том, что все мы должны сохранять наши записи военного времени?
— Да, кажется.
— Я приняла это всерьез. И стала переделывать то, что уже написала. Я изменяла имена. Давала им, ну, ты знаешь, — псевдонимы. Я думала, что потом пересочиню все это в историю, которую смогу рассказать всем.
— Мы все считали, что у тебя талант, Анна. Помню, как ты читала нам кусочки из дневника. Да, мы все считали, что у тебя есть талант.
— В самом деле?
Слова Мип звучат для Анны правдоподобно.
— Даже не сомневайся.
— Мама тоже так считала?
— Конечно. Ты думаешь, раз мама посмеивалась над тобой по любому поводу, она тобой не гордилась? Очень даже гордилась. Вот только… — Похоже, ей трудно закончить мысль. — Она была так занята. Казалось, она все время о чем-то напряженно думала. — Мип хмурится, качает головой. — Я изо всех сил пыталась помочь ей. И уж конечно, не могла осуждать ее за мрачные мысли. Мир стал таким жестоким, грубым…
Анна помнит мамины глаза. Тусклые огоньки, в которые они превратились в Убежище. И их резкий, пронзительный взгляд, так ярко проявившийся в Биркенау.
— Я пыталась привелечь ее внимание к чему-то доброму, поддерживать в ней надежду на будущее, — говорит Мип, ныряет в свою сумку за платочком и промокает выступившие слезы, которые не смогла сдержать. — Увы, без успеха, — признается она, — безо всякого успеха.
Анна узнает кольцо с черным ониксом на пальце Мип.
— Ты носишь кольцо госпожи ван Пеле?
— Да, ношу, — подтверждает Мип. — Подумала, что пора. Оно такое славное. И поневоле думаю, сколько могла бы выручить за него семья ван Пеле на черном рынке. Но они предпочли подарить его мне на день рождения. Это был очень красивый жест, — говорит она, глядя на дождь.
Она поворачивается к Анне. Губы складываются в жесткую линию.
— Честно говоря, Анна, иногда мне становилось уж очень тяжело. Когда вы все сидели в Убежище, мне так трудно давались крутые лестницы и ваш вид, как вы все выстраивались, ожидая моего появления. Вы были в отчаянии. Бывали дни, когда мне хотелось кричать. Но я всегда знала, что могу на тебя положиться, чтобы снять общее напряжение. Ты помнишь, что говорила мне при каждом моем появлении?
Голос Анны становится звонким, как прежде. Она передразнивает саму себя:
— Так это Мип! Что новенького?
— Точно, — говорит Мип, улыбаясь сквозь слезы. — Так ты и говорила. И всегда приносила огромное облегчение. — Она перестает улыбаться, сжимает губы и смотрит в окно на дождь. — Невозможно поверить, что их уже больше нет. Что остались только ты и твой отец… Не могу поверить, что в людях может быть столько зла.
— Может, — отвечает Анна. — Люди совершают самые страшные преступления.
В отражении залитого дождем вагонного окна она видит отрешенные мертвые глаза Марго. Она осуждающе смотрит на Анну. Кондуктор объявляет следующую остановку, и трамвай с приглушенным гулом останавливается. Пассажиры сходят, новые, толкаясь, взбираются в салон. Звонок, и кондуктор объявляет название следующей остановки.
— Это наша, — говорит Мип.
— Это я убила Марго, — слышит Анна свой собственный шепот.
Мип возвращает платок в сумку, шмыгает носом. Приводит себя в порядок.
— Извини, Анна, я не слышала, что ты сказала.
Анна опускает взгляд на грязный пол вагона и разглядывает свои потертые замшевые туфли:
— Пустяки. Я просто разговаривала сама с собой.
Когда они сходят с трамвая, дождь переходит в ливень, так что им приходится бежать по скользкой булыжной мостовой от трамвайной остановки до кинотеатра. В вестибюле у стойки бара сидят последние, еще остающиеся в Голландии канадцы — они ожидают отправки на родину, и им, по-видимому, уже наскучило здесь: еще бы, ведь никто уже в них не стреляет. На их лицах уныние. Одно и то же — деревянные башмаки, ветряные мельницы, дельфтский голубой фарфор и вонючие каналы. Один из них листает брошюру «Всё об Амстердаме». Он поднимает голову и привычно, по-солдатски, подмигивает Анне. Она смотрит на него равнодушно. В зрительном зале ее накрывает темнота. Пахнет дымом и мокрой одеждой. Лицо теряет всякое выражение. Побаливает живот. Скользкое чувство вины ползет по телу.
Английский киножурнал начинается с фанфар. Голос за кадром сам звучит, как труба, а на экране мировые новости сменяют одна другую. Мир показывает себя миру! Анна вжимается в кресло. Преступления против человечества прожигают экран. Горы трупов на тонущей в грязи равнине. Под Анной разверзается бездонная пропасть. Кружится голова. Она закрывает глаза. Некоторые трупы на экране шевелятся, подражая живым. Голос за кадром звучит торжественно и зловеще.
— Перед вами, — объявляет он, — Бельзен, — и Анна чувствует, как замирает ее сердце. — Город мертвых и живых мертвецов. — Женщина сидит на корточках среди мертвых тел, едва прикрытых тряпьем, и хлебает что-то из миски. Проходят, ковыляя, живые скелеты в рваных робах, потухшие лица бессмысленно смотрят в камеру.
— Что невозможно передать в фильме, так это запах, — говорит диктор, но Анна его чувствует, терпкое зловоние разложившейся плоти. Она видит окруженных английскими «томми» женщин в эсэсовской форме.
— Членам гиммлеровского женского легиона приказано хоронить жертв их бесчеловечных устремлений.
Разлагающиеся тела, высохшие конечности, мешки с костями в погребальных ямах — их бросают туда как мусор. Трупы с раскинутыми в сторону руками скидывают вниз, один на другой. Лежа в лазарете лагеря для перемещенных лиц, Анна с радостью услышала по радио, что эсэсовцев заставляли хоронить трупы с явными следами болезни голыми руками без перчаток. Но теперь, увидев это полное презрение ко всему человеческому, угрюмое отвращение, отпечатанное на лицах, когда они хватали каждый труп за запястья и щиколотки и бросали в ямы, Анна приходит в ярость.
— Анна, хочешь уйти? — негромко спрашивает Мип. — Может быть, уйдем?
Неожиданно она видит лицо Марго на каждом из трупов. Вон тот, он может быть ей? Или этот? Или та, скользящая в открытую могилу, она тоже может быть Марго.
Ей хочется кричать. Нырнуть в полотно экрана и накрыть постыдную наготу сестры одеялом. Крикнуть эсэсовским ведьмам: «Уберите от нее руки, вы, грязные свиньи!»
Или она вправду кричит: ведь в следующий момент она сознает, что стоит с дрожащими руками и эхо этого крика гремит у нее в голове.
Мип бысто встает и ведет Анну по проходу.
— Тебе ничего не грозит, ты в безопасности, все в порядке, — бормочет она. — Анна, все кончено, все кончено.
Но на экране все еще далеко не кончено. Солдат, прикрыв лицо платком от вони, ведет бульдозер, тела, захваченные и толкаемые широким ножом машины, вяло поворачиваются в грязи.
— Пусть никто не посмеет сказать, — провозглашает диктор, — что этих преступлений никогда не было.
Вырвавшись от Мип, Анна выбегает из кинотеатра под дождь. Она в отчаянии пытается убежать от собственной паники. Бульдозер остался позади, он сбрасывает трупы в яму, но его нож преследует ее по пятам. Она слышит, как кто-то кричит. Велосипедист виляет на скользком булыжнике, тело Анны теряет опору. Она падает, встречая сопротивление только воздуха, и летит, летит, пока не пронзает поверхность воды. Ее тело стремительно идет ко дну — она в канале. Воздух распирает тело от живота до груди. Глаза закрыты, руки и ноги беспорядочно бьют по воде, образы измученного трупа Марго вымываются из сознания. Если она прекратит, то просто утонет. Но может ли она остановиться? Может ли? Давление пытается выжать из ее груди последний литр воздуха, ноги бьются о пустоту. Пола здесь нет. Одно бесконечное погружение. Туда, ко дну, где заканчиваются переживания, где растворяются страх и боль. Паника утихает. Раскрываются глаза, у губ вскипает дыхание. Там внизу ее ожидает ангел смерти. Но прежде чем сдаться — вторжение. Вторжение! С ней Марго, она соскальзывает в воду бритой головой вперед, а вокруг ее рук раздувается лагерный свитер с плавающей звездой Давида. Ясные глаза распахнуты. Она раскрывает рот, но ни один пузырек не выскальзывает из него. Она говорит, в то время как она говорит:
Анна, если ты умрешь, мы тоже умрем с тобой.
Толчок. Толчок в сердце Анны.
Если ты умрешь, мы тоже умрем с тобой.
Остался только один выдох.
Если ты умрешь…
Единственный выдох.
…мы умрем с тобой тоже.
Марго растворяется в темноте, но с последним пузырьком воздуха в легких Анна отталкивается вверх, противясь тьме. Она поднимается к полоске света. Вверх, вверх, вверх — пока она не вырывается на воздух, и дождь жалит ее глаза и лицо.
Она с трудом размыкает веки. Холодный металл жмет то здесь, то там. Запах спирта. Над ней склоняется мужчина. Мощная челюсть. Освобождает уши от стетескопа. Из ушей растут волосы.
— Я вижу, вы вернулись в страну живых.
Анна пробует пошевелиться, тупая боль напоминает о себе. Она оставляет попытки сесть и лежит тихо.
— Каков ваш вердикт, доктор? — спрашивает Дасса. Доктор прячет стетоскоп в потертый кожаный футляр.
— Пациент будет жить, — констатирует он. — Что вам нужно сейчас, барышня, так это отдых. — Выпрямляясь в полный рост, говорит: — Я выпишу рецепт. — Затем, обращаясь к Дассе: — Успокоительное, чтобы она лучше спала.
Когда, проводив доктора до двери, Дасса возвращается в комнату, Анна уже повернулась на бок лицом к стене. Она одета в пижаму и чувствует себя совершенно обессиленной, словно участвовала в многодневных гонках. Озноб постепенно уходит.
— А где Пим?
— Он скоро будет, — отвечает Дасса. В ее голосе начинает звучать неподдельный интерес.
— Так вот куда ты хочешь уехать?
Подняв взгляд на фотографии небоскребов, приклеенные к стене, Анна обозревает Королевство Манхэттен.
— Да, — коротко отвечает она.
Дасса кивает, продолжая разглядывать башни и железобетонные каньоны.
— Я родилась и росла в Берлине. Очень большом городе. Большом и современном. Но это, — говорит она, — это город из другого мира…
— Хеллоу, — слышит Анна приветственный голос Пима, возникшего на пороге в плаще и мягкой фетровой шляпе. Кожа на его лице кажется выбеленной. Опуствшись на колени у ее кровати, он берет руку Анны.
— Дитя мое, — говорит он, словно начиная проповедь. — Моя дорогая, любимая дочка.
— Пим, — шепчет она, открывая ему объятия. — Мне так жаль.
Ее щека увлажняется.
— Аннелейн, тебе не стоит извиняться.
— Нет, стоит, стоит, — она сглатывает ком в горле. — Я не та дочка. Я не тот человек, за которого ты меня принимаешь.
— Анна! — говорит он и качает головой. — Ты всегда будешь моей любимой дочкой.
— Нет, ты не понимаешь.
— Я все отлично понимаю.
— Я оставлю вас вдвоем, — говорит Дасса.
— Спасибо тебе, Хадасма. Спасибо. — Он поворачивается к Анне и повторяет: — Я все отлично понимаю, Анна. И благодарю Бога, что он надоумил меня послать тебя на уроки плавания, когда ты была еще маленькая. Все эти медальки, которые ты заслужила, пошли нам на пользу.
— Нет, Пим, может быть, тебе стоит позволить им отослать меня обратно в Германию? Чтобы они там закончили начатое?
Пим тяжело вздыхает в ответ.
— Ты меня огорчаешь. Очень огорчаешь, говоря такие вещи.
Анна не отвечает. Она догадывается, что Пим в этот момент предпочел бы, чтобы она помолчала.
— А сейчас, пожалуйста… — Он сжимает ей руку. — Давай не будем больше говорить об этом. Ты должна отдыхать. Это тебе сейчас нужно больше всего. Почитать тебе? Я бы с удовольствием. Дай только я сниму плащ и повешу шляпу.
Несколько минут его нет в комнате. Появляется Муши — проник через оставленную для него дырку в двери. Кот мяукает и нагло прыгает к ней на кровать. Анна прячет нос в его плюшевой шерстке. Она слышит шепот Пима и мачехи за дверью. Потом входит Пим с книгой в руках.
— Я только начал перечитывать «Большие ожидания», — объявляет он и устраивается в кресло рядом с кроватью Анны. — Диккенс — гений, он добирается до самой сути человеческих характеров. Я всегда восхищался в нем именно этим.
Пим открывает книгу, смотрит на страницу и вдруг говорит:
— В тебе тоже есть что-то от такой способности, Анна. Когда ты пишешь.
Анна морщит лоб.
— Бог дал тебе талант. Наверное, я никогда не говорил тебе об этом, — он словно размышляет вслух.
Анна молчит.
— Ну да, и напрасно. Я должен был сказать тебе. Ведь это правда.
Она не знает, как откопать в себе слова благодарности. Во всяком случае, Пим, как кажется, их не ждет.
Он прочищает горло, прежде чем начать читать. Анна устраивается ближе к изголовью кровати и упирается головой в спинку, как в прошлом: папа и дочка в час отхода ко сну. Прижимая мурлычущего кота к груди, она погружает нос в его шерсть, а Пим закуривает сигарету и шуршит страницами. Она вслушивается не столько в слова, сколько в звук его голоса. Ее взгляд возвращается к приклеенным к стене картинкам из журнала. К городу из другого мира.
29. Пишущая машинка Мип
Несколько рассказов у меня получились, зарисовки Убежища сделаны с юмором, многие страницы дневника выразительны, но… действительно ли у меня есть талант, это еще вопрос.
Она сидит на кровати скрестив ноги со стопкой разрозненных листков из своего дневника и в тусклом свете свечи видит их безобразную реальность. Всё очень по-детски. Плохо написано. Подростковая чепуха. Или, может быть, все дело в их занудливой искренности? Даже унизительной. Как глупо обманываться надеждами и глупенькими мечтами о доброте.
На кухне конторы Анна выкладывает Мип всю правду.
— Не стоило его сохранять, Мип, — говорит она. Мип только что поставила на конфорку чайник и чиркает спичкой. Анна вдыхает запах газа. — Надо было предать его забвению, как и все прочее.
Мип внимательно на нее смотрит.
— Вот оно как, — говорит она. — Что ж, если хочешь знать мое мнение по этому поводу, могу сказать вот что. И в пример приведу кольцо, которое отдала мне госпожа ван Пеле. Помнишь, я говорила тебе, что долгое время не могла даже прикоснуться к нему? Боль была невыносимая. А потом решила, — Мип перевела дыхание, — я решила, что просто обязана его носить. Больно это или нет, но я должна хранить память о ее доброте. О ее благодарности. — Мип молчит какое-то время, потом продолжает: — Твой отец был неправ, он должен был отдать тебе дневник. Да, да, он поступил неправильно. Но вот он снова у тебя, он не пропал. Ты держишь его в руках. И разве не должна ты чтить память о тех, кто ушел от нас?
Анна смотрит на нее и молчит. Молчит и Мип. Затем неожиданно говорит:
— Подожди здесь. — Она выбегает из кухни и тут же возвращается со своей старой черной пишущей машинкой. Машинку она ставит на стол.
— Вот, Анна, это — мой запоздалый подарок на твой день рождения.
— Мой день рождения?
— Машинка моя собственная, у фирмы теперь новая, — говорит Мип. — Пусть она теперь будет твоей. — Она открывает футляр. — Она смазана, я слежу за этим. А вот тут — набор инструментов к ней.
Анна в смущении смотрит на Мип.
— Писатели должны писать, правда? — говорит Мип. — И тебе пригодится более современное оборудование, чем карандаш.
Анна по-прежнему молча смотрит на нее.
— Прими ее ради меня, Анна. Ради всех нас, кто хочет сохранить память об ушедших навсегда, без возврата.
Анна чувствует, как внутри нее растет неведомая ранее сила. Чайник на плите начинает свистеть.
Она притащила из сада к себе комнату старые козлы и водрузила на них заляпанную краской доску со склада в качестве столешницы. На этот стол она ставит пишущую машинку Мип. Снимает футляр, внимательно смотрит на клавиатуру. Придвигает стул и садится. Заправляет лист бумаги за резиновый валик. Машинистка она пока еще никакая, но смело жмет на клавиши. По центру страницы появляется:
30. Комедия, разыгранная Богом
Иногда я думаю, что Бог хочет испытать меня, и сейчас, и в дальнейшем.
За завтраком Анна объявляет, что не вернется в школу, когда в сентябре начнется следующий учебный год. Пим, как она и предполагала, этим известием совершенно выбит из колеи. Но Анну удивляет не столько виноватое выражение его лица или назидательный тон, сколько реакция новоявленной госпожи Франк. Вместо ожидавшегося потока обвинений, она просто с интересом смотрит на падчерицу и говорит:
— Знаешь, Отто, это еще не конец света. Я в шестнадцать лет уже работала стенографисткой в компании по продаже мыла. Так что, возможно, всё к лучшему. У Бога могут быть другие планы касательно будущего Анны.
Дасса собирает тарелки и относит их в кухню — помыть, прежде чем уйти на работу.
Анна не предлагает ей помочь. Она еще в пижаме, которую не потрудилась отстирать от пятен пота и следов сигаретного дыма.
Отец потягивает кофе и вопросительно на нее глядит.
— Мне кажется, ты могла бы пойти в контору.
— Не сегодня, — коротко отвечает она.
— А как насчет твоего друга господина Нусбаума? Разве ему в лавке не нужна помощь?
Анна закуривает канадскую сигарету и с посвистом выдыхает дым.
— На что ты намекаешь, Пим?
— Ни на что. Интересуюсь, собираешься ли ты выходить из дома.
— Я занята.
— В самом деле? — скептически замечает он. — Все тюкаешь на пишущей машинке, которую тебе одолжила Мип?
— Она ее мне подарила. Это подарок.
— Отлично. Подарок так подарок. Я вот что хочу сказать… — начинает он, но Анна прерывает его:
— Что ты хочешь сказать, Пим? Почему ты еще не ушел? Чего ты от меня хочешь?
— Ничего, Анна, — уверяет он. — Просто я слышу, как ты полночи стучишь.
— Я работаю, — говорит она. — Извини, если я мешаю тебе спать.
— Речь не обо мне. — Пим хмурится. — Это тебе нужно отдыхать, а ты губишь свое здоровье. А сейчас ты еще заявляешь, что хочешь бросить школу.
— Есть вещи поважнее сна и намного важнее школы. Я хочу издать свой дневник, Пим, — говорит Анна. — И сейчас печатаю черновик. Хочу написать на его основе книгу.
Руки Пима падают на колени, и он тяжело вздыхает.
— Анна, — говорит он, покачав головой, а потом повторяет ее имя, словно в нем одном заключена вся проблема. — Дочка, умоляю, ты должна понять: то, о чем я хочу сказать, рождено желанием добра тебе. Я глубоко сожалею, что не отдавал тебе твой дневник. Это было несправедливо, да и бессмысленно. Я этого не отрицаю. Но, — продолжает он, — сама идея, что ты собираешься опубликовать его, издать книгу… — Пим резко передергивает плечами, показывая, что полагает даже мысль об этом непостижимой. — Действительно, у тебя талант, ты хорошо пишешь, но — мне не хочется оскорблять тебя, Анна, — но… это же дневник юной девушки? Кто издаст такое? Кто захочет это напечатать?
— Кто-нибудь найдется, — возражает она. — Если я приведу его в порядок. И переделаю в настоящее повествование.
— Боюсь, ты только навредишь себе. И будешь ужасно разочарована. Спроси у Вернера Нусбаума, ведь он десятки лет был связан с издательским делом. Спроси, скольким авторам давали от ворот поворот.
— Многим, я не сомневаюсь. Но это не означает, что я не должна пытаться. Кто-нибудь заинтересуется книгой о жизни тех, кто скрывался от немцев в убежище.
— Думаешь, сейчас люди хотят об этом читать?
— Все, о чем я написала, было на самом деле.
— Да, было. Но только подумай, что ты предлагаешь. Я первый признаю, что эта жизнь, которая длилась двадцать пять месяцев, не всегда была окрашена в розовые тона. И все мы не были идеальными. У тебя зоркий глаз, Аннеке, но ты судишь людей слишком строго, а иногда — жестоко.
— Так вот в чем дело! В том, что правда выйдет наружу. Тебя пугает не то, что никто не захочет издать эту книгу, а то, что кто-то ее издаст. И ты явишься в неприглядном виде.
— Не только я, Аннеке. Но я вот что хочу тебя спросить. Если ты так уверена, что евреев до сих пор повсюду преследуют, даже здесь в Нидерландах, тебе действительно хочется выставить на всеобщее обозрение самые сокровенные моменты нашей жизни?
Анна хмурится.
— Подумай о своей матери, — говорит ей Пим. — Представь ее себе такой, какой она описана в этом дневнике. — Он смотрит на дочь с сочувствием. — Ведь там много неприятного и несправедливого. Ты в самом деле хочешь, чтобы мир воспринимал ее такой вздорной, черствой и малоприятной, какой ты ее иногда там представляла?
У Анны нет на это ответа. Пим перекладывает салфетку с колен на стол.
— Я вернул тебе дневник потому, что он носит личный характер, и посчитал это правильным. Но у тебя нет права выставлять на публику боль и страдания всех, кто скрывался в Убежище: многих из них уже нет в живых, и они не могут дать тебе на это согласия. Вот почему я должен проявить твердость. Твой дневник публиковать нельзя!
Анна вскакивает на ноги, словно внутри у нее загорелся огонь.
— Как ты смеешь, Пим? Ты говоришь так, словно мой дневник принадлежал и принадлежит тебе и ты можешь возвращать его мне или не возвращать, издавать или не издавать. Я знаю, ты его боишься! Если дневник будет опубликован, ты больше не сможешь считать себя главным среди тех, кто скрывался вместе с нами.
— Я никогда так не считал!
— Неужели? А кем ты себя считал?
— Это несправедливо! — Лицо Пима порозовело. — Это абсолютно несправедливо. Кто-то ведь доложен был взять на себя роль лидера. Думаешь, ее мог бы взять на себя Герман ван Пеле? Или Фриц Пфеффер? Восемь человек, набитые в одну квартиру, день за днем трущиеся друг о друга. У меня не было иного выбора. Никакого! И не думай, что эта роль мне давалась легко. Полагаешь, мне нравилось быть главным, как ты выразилась? Постоянные перебранки и ссоры. Нескончаемые склоки из-за какой-нибудь глупости. Кто-то должен был играть роль миротворца, и я брал ее на себя. Да, признаюсь в этом преступлении: я взял на себя бремя ответственности, и, поверь мне, это было тяжкое бремя. Но я старался не жаловаться. Старался изо всех сил оставаться беспристрастным и принимать решения в интересах нас всех. Когда засорялся туалет, — Пим хмурится, — кто вылавливал экскременты шестом, если не я? Единственный, кто добровольно брался за эту работу. Когда Мип, Беп или господину Кюглеру до смерти надоедали всеобщие жалобы, кто гасил огонь страстей? Когда ты и господин Пфеффер сцеплялись рогами за место у стола, кто устанавливал между вами мир? Держать крышу над нашим сообществом бывало нелегко. Не говоря уже о том, что я по-прежнему управлял бизнесом, чтобы кормить нас и воспитывать детей — не только моих собственных дочерей, но и Петера тоже. Я старался быть отцом для всех троих. Так что, милая моя дочь, не думай, что сейчас я боюсь того, что ты о нас написала, — нет, не боюсь. И когда я говорю, что твой дневник не увидит свет, я это делаю не ради себя, а ради тех, кто ушел до нас, — и ради тебя тоже.
Видно, что Пим рассержен, его щеки пламенеют, и Анна спасается, бежит в свою комнату. Она слышит, что он зовет ее, но захлопывает за собой дверь.
А там в своих тифозных тряпках ее уже поджидает Марго.
Значит, ты и отца хочешь оттолкнуть от себя? Скоро, кроме меня, у тебя никого не останется.
— Заткнулась бы ты! — Анна бросается на кровать и закуривает, ее руки дрожат от гнева. — Это ты сказала, что я должна выжить. Это ты помнишь? Так вот, я всего-то хочу, чтобы и наша история не умерла.
Грудь Марго сотрясает кашель.
Это действительно всё?
— Не понимаю, о чем ты.
Ах, вот как? Ты жалуешься, что Пим утаивает от тебя правду. Но сама по отношению к нему делаешь то же самое, разве нет?
Анна поворачивается к ней со слезами на глазах.
— Я не хотела этого делать, Марго, — в отчаянии шепчет она. — Я совсем этого не хотела.
Но вокруг никого.
На следующее утро она не отвечает на стук Пима в ее дверь. Притворяется, что не слышит, как он ее зовет, и, дождавшись, когда квартира опустеет, идет в ванную. Вода чуть теплая. Она намыливается мылом, подаренным господином Нусбаумом. В ванне так приятно. Так уютно. Она уходит под воду с головой, чувствует, как вода обволакивает ее со всех сторон. Всего несколько пузырьков кислорода. Вот и всё, что отделяет ее от ангела смерти. Но затем она поднимает голову над поверхностью и хватает ртом воздух.
…стоит мне притихнуть и стать серьезной, как все подумают, что я разыгрываю какую-то новую комедию, и мне остается только выйти из положения с помощью шутки; я уж не говорю о собственном семействе, те-то определенно решат, что я заболела, заставят глотать таблетки от головной боли или успокоительное, будут смотреть мне горло и щупать лоб, нет ли жара, спросят, как насчет желудка, прочтут нотацию за то, что я хандрю, и уж таких приставаний я не выдержу, вспылю, мне станет грустно, и в конце концов мое сердце снова перевернется, повернется плохой стороной наружу, хорошей вовнутрь, и опять я буду беспрестанно искать средство, как мне стать такой, какой мне очень хотелось бы быть и какой бы я могла быть, если бы… в мире не было других людей.
Она останавливается. Прижимает листки к груди. Господин Нусбаум сидит за прилавком с непроницаемым выражением. С минуту он разглядывает Анну, сложив перед собой руки. На его лице тень. Но вот скрипит стул: Нусбаум наклоняетмя к ней и негромко говорит:
— Сколько вам было лет, — начинает он, — сколько вам было лет, когда вы это написали?
— Пятнадцать, — отвечает она. — Мне было тогда пятнадцать. Это было последнее, что я написала до того, как пришли гестаповцы.
Он вздрогнул и качнул головой.
— Я понимаю, это звучит по-детски, — говорит она.
— Нет, Анна. Не по-детски. Возможно, наивно. С некоторой долей наивности. Но ни в коей мере не по-детски.
— Значит, — она набирает ртом воздух, — вы считаете, что это не так уж плохо?
К ее удивлению, он смеется, хотя тень по-прежнему лежит на его лице.
— Не так уж плохо? Для меня честь услышать то, что вы мне прочитали. Вы, уважаемая Анна Франк, нравится вам это или нет, настоящий писатель.
Анна от волнения переводит дух. Мучительная вспышка радости пронзает ее.
— Спасибо, — говорит она, — спасибо вам за эти слова. Но на самом-то деле я просто еврейская девочка, которую немцы забыли отправить в газовую камеру.
— Вот-вот, именно это я имею в виду. Именно поэтому я советовал вашему отцу отпустить вас в Америку. Чтобы вы освободились от этой раны.
— Вы так ему и сказали?
— Сказал. И в тех же выражениях. К несчастью, у него на этот счет другие мысли. Но даже Отто Франк может переменить свое мнение.
— Не очень часто, — говорит Анна, покачав головой. — А что, если он прав? Если Америка просто проглотит меня? — Ей овладевает глубокая печаль. — На самом-то деле… на самом деле я слабая. Слабая и напуганная. А все мое так называемое писательство… Все эти листки… Все слова… — Она набирает в легкие воздух. — Я не уверена, что узнаю себя в них.
Она вздыхает. Опускает глаза.
— Та «я», о которой я читаю в своем дневнике, для меня теперь словно кто-то другой. Иногда она пугается, часто тревожится, по-детски мелодраматична. Но при этом и уверена в себе, сильна, решительна. Полна надежды. А я сейчас — только бледная ее тень. Двойник.
— Анна, — господин Нусбаум покидает свое кресло, словно готовясь приблизиться к ней.
— Нет, пожалуйста, дайте мне закончить. — Она смахивает набежавшую слезу. — Я хочу быть писателем, господин Нусбаум. Хочу. Это не переменилось. И может быть, у меня есть какой-то талант, но, боюсь, этого недостаточно. Я считаю, что должна рассказать свою историю, это мой долг — иначе зачем я все это вынесла? Но что, если я слишком слаба или слишком труслива, чтобы справиться с этим? — Продолжает она уже сквозь слезы: — Нас было восемь. Вернулись только Пим и я. Это так трагично, а я не хочу писать трагедию. Я хочу написать историю нашей жизни, а не историю смерти.
Господин Нусбаум обнимает ее, и ей становится чуть легче в этих хрупких объятиях. От Нусбаума осталась только горстка костей, обтянутых кожей, но и в ней она находит опору.
— Это очень глубокое чувство, Анна, — тихо говорит он.
Она только качает головой. Сглатывает рыдания. Она чувствует себя очень уязвимой, растерянной. Словно открыла слишком много. Мягко отстранившись от Нусбаума, она опускает взгляд и пытается успокоится. Возвращает свои листки в дешевенькую картонную папку.
— Нет, господин Нусбаум, здесь нет глубины, — говорит она. — Напротив, почти все мои мысли поверхностны. Пим, наверное, прав. Кто возьмется публиковать хоть что-то из этого.
— Ну, — говорит господин Нусбаум, — вообще-то…
— Вообще-то?
— Кое-кто не прочь прочитать то, что вы написали, Анна. Кое-кто со значительно более прочными связями с издателями, чем мои прежние. Связями не только здесь, в Нидерландах, но также во Франции, Великобритании. И даже, я бы сказал, в Америке. — Анна выжидательно на него смотрит. — Попробуйте догадаться, кого я имею в виду?
— И кого же?
— Сисси, — объявляет он.
Анна переводит дыхание. Сисси ван Марксфелдт! Вдохновительница ее дневника.
— Я конечно же ничего не хотел вам говорить, помня, как вы были разочарованы, когда она не поехала к вам в день рождения, но потом я ей о вас написал и только что получил от нее ответ. Она согласилась, чтобы я послал ей кое-что из вами написанного.
— Неужели это правда? — спрашивает Анна. От этой новости у нее кружится голова.
— Да, — радостно подтверждает господин Нусбаум. — Конечно, она ничего не обещает. Но я думаю, она заинтересуется вашим дневником. Она — настоящий писатель и понимает, какая борьба происходит в душе автора. Жизнь художника может протекать в замкнутом пространстве. Но вы должны знать, что не одиноки. Я всегда буду вам помогать. Буду делать все, что в моих силах.
Глаза Анны увлажняются.
— Я не понимаю, господин Нусбаум, — шепчет она. — Почему? Почему вы принимаете такое участие во мне, в том, что я нацарапала на бумаге?
Улыбка господина Нусбаума становится призрачной.
— Почему? Потому что, дорогая моя Анна, в вас заключено все будущее, что у меня осталось.
Вечером в пятницу Дасса приготовила субботнюю трапезу.
Закутавшись в шаль, она проводит руками круг поверх зажженных свечей. И прикрывает глаза перед тем, как произнести благословение.
—Барух Ата Адоной Элоэйну Мелех а-о-лам, ашер кидшану бе-мицвотай ве-цивану леадлик нер шель шабат.
Анна тоже закрыла глаза. Способна ли она еще молиться?
Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, освятивший нас Своими заповедями и повелевший нам зажигать субботнюю свечу.
Открыв глаза, она в колеблющемся свете свечей видит Марго в свитере с желтой звездой.
На следующий день рано утром кто-то стучит в их входную дверь. Анна, еще в пижаме, слышит стук в своей спальне. Она лежит в кровати и разглядывает трещинку в штукатурке потолка, когда Пим произносит имя господина Нусбаума.
— Извините за внезапное вторжение. — В голосе господина Нусбаума чувствуется напряжение. — Но, получив с утренней почтой это письмо, я не знал, к кому мог бы пойти.
— Что такое? — Анна вбегает в комнату в наброшенном халате. — Господин Нусбаум? Что случилось?
Нусбаум смотрит на нее, но, похоже, видит все как в тумане. Во всяком случае, на вопрос Анны, взглянув на письмо в руке Нусбаума, отвечает Пим.
— Господина Нусбаума депортируют, — говорит он. — В Германию.
Проходит час, и после нескольких телефонных звонков один из товарищей Пима по Аушвицу уже сидит на честерфилдском диване, который привезли Пиму от одного мебельщика в Утрехте. Это адвокат Розенцвейг, долговязый узколицый мужчина в мешковатом костюме. Он лыс, глаза с набрякшими веками смотрят из-за круглых очков. Из-под манжеты выглядывает край фиолетового лагерного номера. Приготовленная Дассой чашка кофе стоит на его костлявом колене, и он придерживает ее рукой. Анна оделась и причесалась, заколов волосы сзади. Она курит и смотрит, как дым от ее сигареты поднимается к потолку. Адвокат Розенцвейг прибыл к ним уже хорошо осведомленным о деталях дела. По его словам, в Неймегене на востоке Нидерландов уже организован международный лагерь. Он размещен в бывших армейских казармах, ныне известных как Мариенбос. Сюда по решению правительства свезли всех немецких беженцев, теперь проходящих под наименованием представители нации противника, включая некоторое число евреев, родившихся в Германии. Эта акция, как сказал Розенцвейг, является частью программы отторжения земель, которую Нидерландский комитет по территориальной экспансии проводит под лозунгом«Oostland — Ons Land»[19]. Они намерены захватить приличный кусок германской территории, очистив ее от этнических немцев.
— И туда, — начинает Пим, остановившись на мгновение, чтобы облизать пересохшие губы, — туда отправят Вернера? Снова в лагерь?
Господин Розенцвейг кивает.
— Таков порядок.
Анна чувствует холодок на своей щеке. Это слезы.
— Как это могло случиться?
И даже сейчас господин Нусбаум пытается ее успокоить.
— Это место, Мариенбос, если я правильно понимаю, всего только пересыльный лагерь. Это не лагерь смерти.
— Вот как?
— Да, — говорит Дасса. — Так что не нужно драматизировать.
Пим поворачивается к господину Нусбауму:
— Вернер, когда вы должны явиться на сборный пункт?
— Через два дня.
— Что ж, тогда ты права, Хадас, — говорит Пим. — У нас еще есть время. Думаю, господин Розенцвейг знает нужных людей.
Хмурое выражение на лице господина Розенцвейга говорит о том, что он сомневается в успехе, хотя и согласен с Пимом:
— Я посмотрю, что тут можно предпринять.
— Отлично! — Пим по-солдатски похлопывает господина Нусбаума по плечу. — Встретимся по этому поводу завтра. А пока будем молиться.
Молиться, мысленно повторяет Анна. Она не говорит этого, но не может не думать. Она молилась в Биркенау. Молилась в Бельзене. Об избавлении. О прощении. И до сих пор ожидает и того и другого.
— Похоже на комедию, разыгранную Богом, правда? — говорит господин Нусбаум. Но после ухода адвоката Розенцвейга господин Нусбаум обращается к Пиму: — Отто, можно тебя на пару слов? Наедине?
Пим колеблется, но выжимает из себя улыбку.
— Ну конечно. Дасса?
Дасса поворачивается к Анне.
— Идем, Анна! Немного прогуляемся.
Они идут молча. Мимо пролетает грузовик, оставляя за собой облако сизого дыма. Анна кашляет. Останавливается и прислоняется к бетонной стене. Зловоние канала заполняет ее ноздри.
— Что с тобой? Что случилось? — спрашивает Дасса. — Тебе дурно?
Пульс Анны убыстряется. Она мысленно считает от ста в обратном порядке, стараясь успокоиться. К ее удивлению, Дасса кладет руку ей на лоб и велит глубоко дышать. Просто дышать. Вдох! Выдох!
Хотя бы в этот раз она без разговоров подчиняется Дассе. И дышит, вдыхая и выдыхая, пока сердце не успокаивается.
— Как вы думаете, что будет с господином Нусбаумом? — спрашивает Анна. — Чем это кончится?
— Хочешь знать, что я думаю, не беря в расчет оптимизм твоего отца? Мне хотелось бы, чтобы все это оказалось ошибкой. Что Розенцвейг поговорит с нужными людьми и все уладит. Но я не знаю.
— А о чем, по-вашему, он говорит с Пимом наедине?
— Этого я тоже не знаю. Но могу предположить, что они говорят о тебе.
— Что вы имеете в виду?
— Думаю, он убеждает Отто послать тебя в Америку. Он твердит об этом все время, без устали. В лице Вернера Нусбаума, Анна, ты имеешь самого верного союзника.
Анна от волнения сглатывает ком в горле.
— Он сказал, что хочет послать кое-что из моего дневника Сисси ван Марксфелдт.
— А, ты говоришь о госпоже Бек. Конечно. Мне нужно не забыть послать ей рецепт кремового торта.
Когда они возвращаются с прогулки, господин Нусбаум как раз уходит. Анна провожает его до двери. Над ними, кружа над каналом, кричит чайка. Господин Нусбаум с нежностью похлопывает по руке Анны. Он улыбается, но тревога не покидает его лица. В глазах — боль.
— До свиданья, моя дорогая, — говорит он. — Пожелай мне удачи.
— Желаю от всей души, господин Нусбаум!
— Помнишь, что я тебе говорил? — Он наклоняется, чтобы на прощание поцеловать ее в щеку, и шепчет: — Ты не одна!
День распорот ливнем, пришедшим с востока, он барабанит по куполам раскрытых зонтов, перчит поверхность каналов, отбивает дикие ритмы на добротных голландских оконных стеклах. Но ближе к ночи окна открываются, и небо посылает вниз лишь моросящий дождь. Анна сидит на кровати, курит и смотрит на вставленный в машинку Мип лист бумаги. Она хочет переписать часть своего дневника. Анна готовит для господина Нусбаума страницы, которые тот обещал послать Сисси. В это время в доме звонит телефон. Она слышит, как Дасса снимает трубку и встревоженным голосом подзывает Пима. Анна вскакивает и открывает дверь. Лампа рядом с дверью зажжена, и она видит, как отец берет телефон. Лицо Пима с прижатой к уху телефонной трубкой бледнеет.
— Когда? — это все, что он спрашивает. Одно слово, но отягощенное утратой.
Анна выходит из комнаты.
— Что такое? Что случилось? — настойчиво спрашивает она.
Пим лишь поднимает ладонь, призывая к тишине.
— Да. Да. Я понял, понял. Спасибо вам, госпожа Каплан. — Только теперь он поднимает взгляд на Анну. — Я позабочусь о всех необходимых распоряжениях.
— Каких, Пим? О каких распоряжениях? — требует ответа Анна.
Пим вешает трубку и набирает в легкие воздух.
— Аннелейн, — говорит он с горечью. — Звонила квартирная хозяйка господина Нусбаума. Она была дома, когда к ней постучала полиция. — Он вздыхает. — Ужасно жаль, — говорит он, с трудом выталкивая из себя слова, — Вернер Нусбаум умер.
Глухой, похожий на удар деревянного молотка удар.
— Умер? — Анна повторяет это слово вслух, на глаза наворачиваются слезы. — Нет… — Она отказывается понять услышанное. — Нет, я только что его видела. Как? Как мог он умереть?
— Его тело нашли на канале Броуверсграхт, — говорит Пим. — Наверное, поскользнулся. Шел сильный дождь. Должно быть, он поскользнулся и упал в канал.
Упрятанная в этих словах ложь не может обмануть никого.
Анна чувствует, как стены начинают шататься. И тоже падает.
31. Вопрос о прощении
Мы не так высокомерны, чтобы возгласить перед Тобой: «Мы праведны, мы не согрешили». Наверняка мы грешны.
Могильные камни разбросаны на темно-зеленой лужайке. Некоторые из них надтреснуты или расколоты — следы времени и вандализма. Сломанные сланцевые плиты лежат забытые, утопая в буйной траве. На похоронах господина Нусбаума мало людей. Раввину пришлось потрудиться, чтобы найти мужчин из своей общины для миньяна. Некоторых из них Пим, похоже, знает. Это его товарищи. Он не единственный, чья татуировка бросается в глаза, когда мужчины проносят через кладбище простой сосновый гроб. Анна и Дасса наблюдают, как гроб опускают в землю. Когда читают кадиш, на щеках Анны выступают горячие слезы.
Возможно, ей следовало бы рассердиться на него за то, что он решил свести счеты с жизнью. И проливать не только слезы утраты, но и слезы гнева. Но на самом деле она уже выплакала все слезы. Ей осталось только попрощаться. Попрощаться с господином Нусбаумом. С ее верным союзником. С человеком, который считал ее настоящим писателем и хотел помочь ей издать книгу. Попрощаться со всем этим. С человеком, сказавшим, что все его надежды связаны с ее будущим, поскольку никаких надежд на свое будущее у него не осталось.
Появилась еще одна скорбящая. Марго с обритой головой стоит среди миньяна, щеголяя грязной желтой звездой на свитере. Все взгляды устремлены на предаваемый земле гроб, и только она неотрывно смотрит на Анну.
Вернувшись домой, Анна окунает руки в сосуд с водой, стоящий у двери, словно так она действительно могла очиститься от смерти. Дасса приготовила еду и выставила ее на стол, застеленный снежно-белой скатертью. Поминальная трапеза. Но у Анны нет аппетита. Она сидит с сигаретой на честерфилдском диване. И слышит, как скрипит кожаная обивка, когда рядом с ней кто-то усаживается. Это раввин. Его зовут Соуза. На нем черный саржевый костюм. Когда он снял шляпу, под ней оказалась черная атласная ермолка. Раввин молод, ему тридцать с небольшим, худое лицо спокойно. Анна ловит взгляд Дассы, когда та подносит тарелку с холишкес одному из мужчин, которые несли гроб.
— Мне очень жаль, рабби! — твердо говорит Анна.
Раввин вопросительно поднимает брови.
— Извините, жаль чего?
— Мне очень жаль, но со мной вы только потеряете время.
Раввин пожимает плечами.
— Спасибо, что предупредили меня, Анна. Но я не понимаю, что вы хотите этим сказать.
— Моя мачеха привыкла настаивать на своем. А вы считаете, что оказываете ей услугу.
— Вы уверены?
— Мне не нужно, чтобы меня опекали.
Он на мгновение смолкает и ставит тарелку на кофейный столик красного дерева.
— Может быть, ваша мачеха беспокоится о вас?
— Это смешно, — вырывается у Анны.
— Вам претит ее забота?
— Можно сказать и так.
Анна смотрит на огонек своей сигареты.
— Насколько я понимаю, господин Нусбаум, да будет благословенно его имя, был вам очень близок.
— Мне не хочется говорить о нем.
— Почему?
— Может, вы не знаете, рабби. Вам никто не рассказал, что на самом деле произошло? Он сам прыгнул в канал. Он покончил с собой. Разве это не грех?
— Да, грех, но никто ведь не знает, как это случилось.
— Его собирались депортировать в Германию. Тут не нужно гадать, какие мысли роились в его голове.
Раввин пожимает плечами.
— Наверное, нужно рассматривать все возможности. Вы обижены, Анна? — спрашивает он. — Он обидел вас своим поступком?
— Обида — это не то слово.
— Он вас оставил без поддержки?
Она глубоко вздыхает.
— Пожалуйста, я не хочу говорить об этом.
— Вы же сами начали разговор. Возможно, вам станет легче, если мы поговорим. Я знаю, что в глубине сердца он был очень добрым человеком.
Это задевает ее за живое.
— Я тоже так думала. Он поощрял мое желание писать. Говорил, что ему хотелось бы, чтобы мою книгу напечатали. И вот, вместо всего этого, он решил покончить с собой. — Она говорит и ощущает, что в ней растет чувство вины. — Извините, это звучит очень эгоистично. Я страшно эгоистична. Если не верите, спросите кого угодно. Спросите у мачехи. Спросите у отца. Спросите их. Они вам скажут!
Но раввину, похоже, не хочется спрашивать. Он вынимает из жилета пачку дешевых голландских сигарет и прикуривает от бронзовой настольной зажигалки.
— Мы с Вернером были знакомы. В Аушвице.
Анна поднимает на него взгляд.
Раввин пожимает плечами.
— Я провел там четыре месяца.
Дым, который он выдыхает, смешивается с дымом Анны и тяжелым облаком повисает над ними.
— Как-то раз мы были в одной рабочей команде, рыли дренажные рвы за пределами зоны. Когда я упал, Вернер Нусбаум помог мне встать. Спас от хлыста капо. Он делился со мной хлебом. Так что я знаю кое-что об этом человеке, о его сердце.
— Простите меня. — Анну жжет стыд. — Простите. Мне никто этого не рассказывал.
— Вам не стоит извиняться. Аушвиц — жестокое место. Мне нет нужды объяснять вам это. Но это еще и место глубочайшей человечности.
Он затягивается и выпускает струю дыма.
— Я хочу вас спросить, Анна. Вы и на отца держите зло?
Анна напрягается. Но не отвечает.
— Думаю, держите, — продолжает раввин. — Пройти через такой ад. А отец должен был защитить вас, правильно? Разве не для того существуют отцы? И вы его порицаете.
— Не только его, — жестко отвечает Анна.
— О да, — кивает он. — Да, да. Вас удивит, если я скажу, что и мне ведомо, как обвинять других? — спрашивает раввин. — Я потерял жену и двух братьев, да будет благословенна память праведников. Братья попали в Маутхаузен. А жену отправили в газовую камеру в Биркенау прямо из эшелона, потому что она была беременна.
Анна вздрагивает.
— Но вы выжили, — говорит она.
— Да, я выжил, — соглашается раввин.
— Почему?
— Не знаю.
— Считаете, на то была Божья воля?
— Может быть.
— Вы раввин.
— Многие раввины погибли. Большинство.
— Может быть, Бог вас не заметил?
— Вы думаете, в Аушвице решения принимал Бог?
— Вы считаете, нет? Разве не Он правит Вселенной?
— Я не могу винить Бога в газовых камерах, — говорит он. — Их построили люди. И убивали в них люди.
— Так вы не думаете, что существовала какая-то причина, по которой вы остались в живых? А другие раввины — нет? Может быть, это потому, что вам предназначено совершить нечто важное?
— Возможно, поговорить с вами.
Анна качает головой.
— Это не смешно.
— А я и не шутил, Анна. Откуда мне знать. Мне хотелось бы думать, что это Бог спас меня. Именно меня, Армина Соузу, ради какой-то неведомой цели. Это было бы очень лестно. Но у меня нет никаких доказательств, что я выжил не просто по чистой случайности.
— А вы знаете, почему выжила я? — спрашивает она.
— Вы мне это скажете?
— Нет. Я задаю вопрос. Может, это была ошибка? Что, если Бог выбрал не ту девочку Франк?
— Могу только повторить, что я не в силах объяснить Его ход мыслей. Я не понимаю Его целей. Нам это знать не дано. Но одно могу сказать: поскольку вы выжили, у вас есть долг.
— Перед мертвыми, — говорит она.
— Нет, перед живыми. Перед вами. Перед вами самими. Ваши близкие погибли, и вы обвиняете их в этом. Вы обвиняете Бога, обвиняете отца, обвиняете саму себя. Я это знаю. Но так не может продолжаться. Нельзя жить яростью или горем. Сколько бы вы ни воображали, что такое возможно, на самом деле это не так. Вы не можете существовать, исключив радость из каждого прожитого дня. Вы уцелели в лагере? Благодарите Господа! А теперь вам нужно выживать в течение всей оставшейся жизни. И не просто выживать. Вы должны научиться быть счастливой, Анна. Вы должны научиться прощать.
Анна курит и некоторое время молчит. Потом говорит:
— Моя сестра. Ее звали Марго. Она собиралась совершить алию. Стать акушеркой и принимать новорожденных в Земле обетованной.
— И вы посчитали это… Прекрасным? Смешным?
— Наверное, и тем и другим, — говорит она. — Не знаю. Но это еще одна причина, по которой ей следовало остаться в живых.
— Вместо вас?
Анна не отвечает.
— Я бы отдал свою жизнь за жизнь жены, — говорит раввин. — Если бы я мог отдать свои пальцы или руки, я бы сделал это. Насколько легче быть мертвым. Освободиться от ответственности за продолжение жизни. Но не таков путь мира, Анна. Вы должны это знать. Другие умирают. Мы живем. Лучшее, на что мы можем надеяться, — это сделать из себя что-то. И помогать другим. И противиться гневу, страху и чувству вины. И двигаться вперед, делать дело своей жизни.
— Но что, если… — Анна замолкает и вглядывается в дым своей сигареты. — Что, если я не смогу, рабби? Не смогу продолжать дело жизни? Вас послушать, так это кажется легким выбором.
— Вам так показалось? — спрашивает раввин. — Тогда я прошу меня извинить. Да, это — выбор. Но я не хотел, чтобы он показался легким. — Он гасит сигарету. — Думая о будущем, я изо всех сил стараюсь найти компромисс. Оно должно быть таким, каким его желает Бог, и при этом таким, каким мы его сделаем, исходя из нашего понимания Божьей воли. — Раввин внимательно смотрит на Анну. — Вам знакомо понятиетикун олам?
Анна молчит.
—Тикун олам, — повторяет раввин. — Это некая тайна. Но я бы определил ее как «исправление мира».
Анна качает головой.
— Но как это возможно?
— Исправление мира — это долг еврея, — говорит раввин. — А вот этот вопрос «как?» мы должны себе задавать и сами же на него отвечать. Я, во всяком случае, могу сказать: мы должны научиться смирять наш гнев, должны верить в абсолютную красоту Божьего творения, мы должны впустить в нашу жизнь покаяние и мы должны прощать. Даже когда мы этого не хотим. Даже если мы не чувствуем покаяния и прощения в наших сердцах. Особенно тогда. Наш долг исправлять ущерб, который мы нанесли миру, и тем самым исправлять вред, нанесенный нам.
Анна смотрит на свою тлеющую сигарету, на этот красный огонек. Исправление мира? Она не хочет это показать, но слова раввина каким-то необычным образом проникли в ее сознание. И какая-то скрытая ее часть отвечает на них крупицей надежды.
В эту ночь ей приснился Бельзен, где ее поджидает Марго. Обезвоженные тифом, они лежат вместе на грязном тюфяке. С приступом кашля из Марго уходят последние мгновения жизни.
— Прости меня, — шепчет Анна. — Пожалуйста, прости меня, — умоляет она.
32. Правда
Правда — это тяжелое бремя, нести которое берутся немногие.
Анна взбегает по ступенькам, сдвигает книжный шкаф и входит в Убежище. Она снимает туфли, чтобы скрип половиц не выдал ее. Неизвестные люди в черных костюмах снова появляются в кабинете Пима. Она уже слышит негромкие голоса внизу, ложится на пол и прижимает к нему ухо, чтобы понимать, о чем идет речь. Рядом с ней появляется Марго, она тоже прижимает ухо к полу. Ее лагерные тряпки завшивлены, она жалуется:
Анна, я не слышу их. Я не слышу их. О чем они говорят?
Анна в ярости, на ее глазах слезы.
— Они говорят, — шепчет она, — они говорят, что наш отец — коллаборационист.
К этому времени люди в черных костюмах уже закончили. И пока Пим провожает их на лестничную площадку, Анна проникает в его кабинет и устраивается в одном из кресел на теплом еще сиденье. Когда Пим, вернувшись, застает ее здесь, он останавливается как вкопанный. Его дыхание учащается. Возможно, солдат, дремлющий в нем, почувствовал засаду.
— Анна? — осторожно говорит он. — Анна, что случилось?
— Я все слышала, — говорит она, безучастно глядя перед собой.
— И что это означает? То, что ты слышала все?
— Ты сам знаешь. Я услышала правду, Пим. Я лежала наверху, приложив ухо к полу, и я услышала правду. Ты притворялся, что это всего только деловые контакты. Бюрократические проблемы.
— Так и было всегда.
— Я боялась, что тебя хотят депортировать как немца, но ведь они приходили сюда не поэтому, так, Пим? Они приходили потому, что мы поставляли товары вермахту.
Пим сглатывает ком. Закрыв дверь, он садится в свое кресло — мягкое, роскошно скрипящее кожей. Но он сидит в нем, как на мине, которая может взорваться в любой момент. Его глаза влажны.
— Анна… — шепчет он. Это мольба.
— Как ты мог, Пим?
Ее отец вздыхает. Потом повторяет ее имя.
— Анна, пожалуйста, ты должно попытаться понять. Была война.
— Какое тут может быть оправдание? Ты! Еврей! Еврей! И ты наживался, торгуя с убийцами нашего народа! С убийцами наших соседей! Нашей семьи!
— Анна, не говори того, чего не сможешь взять назад, — тихо предупреждает ее Пим. — Правда в том, что подобного рода сделки были обычными. Оккупационные власти заправляли всем, и они должны были обеспечивать армию. Если они проявляли интерес к вашей компании, то вы соглашались с условиями, которые они выдвигали, и без возражений подписывали контракт. У нас не было выхода. Либо вы поставляли им товар, либо вас расстреливали. Условия были ужасными. На самом деле это нельзя назвать бизнесом. Но других условий не существовало. Мы не могли обойтись без денег вермахта, пойми это ради Бога. Пусть они текли тонким ручейком, но их хватало, чтобы покупать продукты и кормить нас в нашем укрытии.
Но гнев Анны не ослабевает.
— Ты сделал нас преступниками, которые наживались на войне. Ты брал деньги у тех, кто планировал нас уничтожить. А теперь правительство собирается включить нас в списки для депортации.
— Нет, Анна.
— Они же включили в них господина Нусбаума. А он был неповинен. Он не совершал преступлений.
— Вернер Нусбаум сам создал для себя проблемы, — горячо возражал Пим. — Я предупреждал его, чтобы он платил налоги, какими бы чудовищными они ему ни казались, и не наживал себе лишних врагов. Но он упрямился. Он был упрям с того самого момента в бараках, когда я с ним познакомился, и он не желал меня слушать.
— По крайней мере, он остался верен своим убеждениям.
— Так, значит, я совершил ошибку, да? — взрывается Пим. — Возможно, совершил. Но в тот критический момент я считал, что поступаю правильно. Я продавал вермахту пектин? Несколько сотен бочонков специй? Я думал, что тем самым защищаю нас! И если я был неправ, если я совершил грех, то исправить его я уже не могу. Мы можем сожалеть в своем сердце, но наши сожаления не в силах изменить прошлое.
— А мама знала? — резко спрашивает Анна.
Пим замолкает. Упрямо смотрит куда-то. Потом отвечает:
— У меня не было тайн от твоей матери.
Стук в дверь, и в кабинет входит Дасса с откровенно недовольным выражением лица — на работе она редко себе такое позволяет.
— Что тут происходит? Мы слышим ваши голоса от входной двери.
— А как насчет нее? — спрашивает Анна. — От нее у тебя тоже нет тайн? Она в курсе твоих сделок с немецкими убийцами?
На этот раз Анна застает Дассу врасплох. Ее мачеха бледнеет. Она плотно закрывает за собой дверь.
— Ты ей рассказал? — спрашивает она.
— Дасса, пожалуйста, тебе нет нужды вмешиваться…
— Нет нужды? А мне кажется, что такая нужда как раз есть, — говорит Дасса.
— Дочка, — взывает Пим, а Анна кричит в ответ:
— Не называй меня так! Я больше не хочу быть твоей дочерью!
Если бы у нее был кинжал и она пронзила бы его грудь, Пим не выглядел бы ужаснее. Его лицо стало белым.
— Пошла вон! — говорит Дасса убийственным тоном. — Убирайся. Ты хотела быть свободной? Тогда уходи! Будь свободной! Но не смей говорить больше ни слова!
Но прежде чем Анна успевает отреагировать, она слышит стук, и в двери образуется щель, в которую просовывает голову Мип.
— Извините, что я вас прерываю, — говорит она. — Анна, к тебе пришла какая-то дама.
— Дама?
— Да. Я думаю, тебе нужно с ней встретиться.
С лихорадочно бьющимся сердцем Анна покидает отца и следует за Мип в контору. Там, у входной двери, стоит женщина — высокая, стройная, с лебединой шеей. Темные с редкой сединой волосы собраны в пучок. Правую руку она держит в кармане длинного бежевого плаща. Усталые глаза улыбаются.
— А вы, должно быть, Анна, — говорит она, делая шаг вперед. — А меня зовут Сетске Беек-де Хаан. Хотя, как я понимаю, вы знаете меня больше по псевдониму Сисси ван Марксфелдт.
33. Примирение
И застроятся потомками твоими пустыни вековые: ты восстановишь основания многих поколений, и будут называть тебя восстановителем развалин, возобновителем путей для населения.
Солнце сияет над площадью, блестит на проводах трамвайных контактных линий. Краснокирпичное здание элегантно изогнуто латинской буквой «L».
Уж не направляет ли ее рука Бога? Не может же быть, чтобы после чудовищного выяснения отношений с Пимом, сам Бог решил предложить ей выход? И по какой причине? Наверное, она просто Ему надоела. Наверное, Царя Вселенной просто затошнило от ее вечного нытья и Он решил прекратить его, послав ей доброго ангела в виде Сисси ван Марксфелдт. Может ли быть такое? Она слышит, как бьется ее сердце.
— Госпожа Беек, — начинает Анна, но та ее прерывает:
— Нет, пожалуйста, называйте меня Сисси.
— Сисси, — повторяет Анна. — Не знаю даже, что сказать. Господин Нусбаум говорил, что вы были друзьями. Честно говоря, я до сих пор не уверена, что это — не сон.
Сисси вздыхает.
— Меня очень опечалил уход нашего друга Вернера, — говорит она. — Какой ужасный конец. Я не пришла на похороны. Собиралась, но, когда подошло время, не смогла себя заставить… — Она продолжала уже тише: — Он был очень добрым человеком. До войны был период, когда Вернер очень помог мне. Я часто посылала ему черновики своих сочинений, и он всегда проявлял к ним внимание и такт. Он был очень доброжелательным. — Она улыбается. — Хотя не терпел лености или половинчатых решений. По-моему, он ощущал себя наиболее полезным, когда работал с авторами. С писателями вроде меня, уже добившимися какой-то меры успеха, но главным образом с начинающими — молодыми и талантливыми. — Сисси смотрит Анне прямо в лицо. — Он считал вас большой находкой, Анна.
Это застает ее врасплох. Возможно, вплоть до самого последнего времени она думала, что лишь половина похвал господина Нусбаума справедливы. Вторую их половину Анна объясняла состраданием или дружбой Нусбаума с Пимом. И вот явились доказательства, что он действительно говорил о ней с одним из литературных кумиров Анны… Это было удивительно.
— Когда речь заходила о вас, он не знал меры для превосходных оценок. Он был так вами увлечен, что, сказать по правде, я стала сомневаться. Откуда взялась у юной девочки зрелость, необходимая для создания произведений такого уровня, о котором говорил Вернер? Я думала, он преувеличивает. Пока не прочитала ваши странички.
Анна наклоняет голову.
— Мои странички?
— Да, из вашего дневника.
Сисси открывает свою сумку и вынимает из нее конверт с амстердамской маркой. В руках у нее горстка недавно напечатанных листов.
— Особенно поразил меня вот этот отрывок: «Несмотря ни на что, я все еще верю в доброту человеческой души. Для меня совершенно невозможно строить свой мир, основываясь на смерти, безысходности и хаосе. Да, мир все больше превращается в пустыню, да, все громче раскаты приближающегося грома, который нас убьет, да, велико горе миллионов людей, и все же, когда я смотрю на небо, я думаю, что все опять обернется к лучшему, что эта жестокость прекратится, что в мир вернутся покой и тишина».
Сисси поднимает взгляд и вздыхает.
— Удивительно. Замечательно и одновременно страшно. Просто удивительно.
— Откуда? — Анна открывает рот. — Откуда вы это взяли?
— Откуда? — Полуулыбка, легкая растерянность. — Что вы хотите этим сказать?
— Кто дал вам эти листочки?
— Они пришли с почтой. Их прислала ваша мачеха. Кажется, ее зовут Хадасса?
Анна почти лишается дара речи.
— Да. — Других слов она не находит.
— Она написала мне записку с объяснением, что Вернер дал ей мой почтовый адрес и попросил переслать отрывок из вашего дневника, чтобы я его прочитала.
Анна молчит. Она чувствует, как жилка пульсирует у нее на шее.
Сисси наклоняется и проводит рукой по конверту.
— Вот что я должна вас спросить. События, которые вы описываете на этих страницах, они все соответствуют действительности?
Анна моргает.
— Да, — отвечает она.
— Это дневник вашей жизни, как сами пишите. Ничего вымышленного в него не добавлено?
— Ничего.
— Хорошо, — со вздохом удовлетворения говорит Сисси. — Хорошо, и он должен оставаться таким. Дневником девочки, попавшей в самые тяжелые обстоятельства. Но также дневником девочки, поднявшейся над опасностью, победившей ее.
Анна молчит со слезами на глазах.
— Вернер был прав. Ваш дневник, Анна, — это сокровище. — Сисси мягко улыбается. — А теперь давайте обсудим будущее. Хорошо? По счастливой случайности я недавно связалась с одним заокеанским издателем. Они специализируются на литературе для юношества, и, думаю, могут заинтересоваться вами.
— Вы сказали, заокеанским?
— Да, это американская компания.
У Анны забилось сердце.
— Один из тамошних редакторов предлагает перевести на английский некоторые мои книги, — сообщает ей Сисси. — Но с этим можно подождать. Потому что, с вашего разрешения, Анна, я собираюсь послать ему машинописную копию вашего дневника. Что скажете?
Пим дремлет с газетой в кресле. Его очки сползли на кончик носа, волосы на висках побелели, губы чуть подрагивают под тихий воркующий храп. Иногда Анна забывает, что отец стареет.
На кухне Дасса моет посуду после обеда. Большая суповая кастрюля побрякивает о края раковины. Дасса поворачивает к Анне голову. Значит, она вернулась?
— Вы посылали Сисси мои листки, — говорит Анна.
— Звучит как преступление. Разве ты не хотела этого? Разве Вернер тебе это не обещал?
— Как вы узнали, что мне обещал господин Нусбаум?
— Он мне сам рассказал. Как же еще? Он рассказал мне об этом за день до смерти. — Дасса пожала плечами, скребя дно кастрюли. — Это было достаточно просто. Он дал мне адрес. Я на время позаимствовала ваши листочки, перепечатала их в конторе и отнесла на почту.
Анна сглотнула ком в горле.
— Почему?
— А, понятно. Тебе не хочется быть мне обязанной, правда?
— Я просто спросила почему? Вы ведь никогда не скрывали, как меня презираете.
— Ну здесь ты все переиначиваешь. Это как раз Анна Франк никогда не скрывала, насколько она меня презирает. Но не важно. Я поступаю так, как считаю самым лучшим для себя, самым лучшим для твоего отца и для тебя тоже.
Она вытаскивает кастрюлю из раковины и ставит на стол, чтобы вытереть насухо кухонным полотенцем.
— Так вот, о твоем дневнике. Я знала, что Отто хранит его. Я не прочитала оттуда ни строчки, заметь, но в этом и не было нужды, чтобы понять: это была якорная цепь на его шее, которая его удерживает на земле. Помню, как он сжимал эту тетрадку в клетчатом переплете — словно сжимал обеими руками собственное сердце. Он не мог смириться с мыслью, что девочки, которая живет на этих страницах, больше нет. Вот почему он никак не решался отдать тебе этот дневник, хотя и мучился от того, что скрывает его от тебя. Он просто не мог отказаться от своих воспоминаний. Но потом наступил день, когда его дочь выловили из канала, и я подумала: хватит! Он не может скрывать от тебя дневник до бесконечности. Чувство вины доведет его до смерти.
Анна нахмурилась.
— Так это вы убедили его вернуть мне дневник?
— Я? Я не могла убедить его. Он согласился со мной, потому что понял, как следует поступить… И еще… ну, он надеялся таким образом отвлечь твои мысли. Надеялся, что ты перестанешь допекать его своей Америкой хотя бы на какое-то время. Дашь ему поспать спокойно ночь-другую.
Дассу прерывает озабоченный голос Пима:
— Что здесь происходит?
Взгляд Дассы метнулся от него к Анне.
— Все в порядке. Война между вами окончена, — говорит она. — Садитесь оба за стол! И мы либо развяжем этот узелок, либо его разрежем.
Сигаретный дым просачивается сквозь сумеречный свет, падающий из окон. Прошел час споров и разногласий. Наконец итог им подводит Пим.
— Ты решила, что с Амстердамом покончила. И со своим домом здесь. Со своей семьей и друзьями. Со мной. И со всеми. Ты намерена отбросить прошлое и уехать в Америку, чтобы опубликовать там самые сокровенные воспоминания об ушедших из этого мира людях, чтобы любой — еврей, нееврей, таксист, мусорщик, бакалейщик, домохозяйка, школьница — мог купить экземпляр книжки за несколько пенсов и судить нас всех, выносить приговор всем нашим слабостям и ошибкам, всем мелким ссорам и неудачам. Выставить нас на всеобщее обозрение.
— Отто… — начинает было Дасса, но Пим ее обрывает.
— Нет, не надо, пожалуйста, Хадас. Я говорю со своей дочерью начистоту, потому что, нравится вам это или не нравится, ты все еще моя дочь, Аннелиз, и ей навсегда останешься. Я подвел итог создавшейся ситуации, верно? Таковы твои намерения?
Анна сидит за столом. Ее руки сцеплены на коленях. Спина прямая.
— Да, — отвечает она. — Мои намерения таковы.
Пим молча смотрит на нее так, словно рушится весь мир. Его руки, сжатые в кулаки, лежат на скатерти. Его спина также пряма. Глаза утонули в глазницах.
— Что ж, ладно. Кто я такой, чтобы останавливать тебя? — спрашивает он. И сам же отвечает: — Никто. Всего только старик, суждения и мнения которого потеряли ценность.
Постаревший в один миг на десяток лет, в расстегнутом жилете и сбитом набок галстуке, Пим медленно встает.
— Я думаю, мне нужно выйти подышать.
Дасса через стол смотрит на Анну. В ее взгляде есть боль, но нет осуждения — на этот раз по крайней мере. Затем она молча встает и сопровождает Пима к двери. Анна наблюдает за ними. Пим застегивает жилет, надевает старый твидовый пиджак и коричневую фетровую шляпу. Он помогает Дассе надеть кардиган и наклоняется, позволяя ей поправить его галстук и стряхнуть с плеч несколько пушинок.
Вот так,— говорит Марго. Она сидит рядом с Анной в своих заношенных тряпках с желтой звездой. —Теперь ты свободна?
Вечером Анна сидит на кровати, держа в руке дневник в красной обложке и поводя по ней подушечками пальцев. Стук в дверь.
— Входи, Пим! — говорит она.
Он открывает дверь и просовывает в проем голову.
— Спокойной ночи, дочка, — говорит он печально. — Надеюсь, ты не будешь сидеть допоздна.
— Пим, — зовет она, — подожди!
Он колеблется, но затем открывает дверь как раз в меру, чтобы пройти внутрь.
— Прежде чем умереть… — говорит Анна. — Прежде чем умереть, господин Нусбаум посоветовал мне узнать у тебя про мальчика из вашего барака в Аушвице. Ты знаешь, о чем он говорил?
Пим снова колеблется. Но потом сует руки в карманы халата.
— А что именно тебе рассказывал Вернер?
— Только чтобы я расспросила тебя о нем. Он сказал, что, если я хочу понять своего отца, я должна расспросить его о мальчике из Аушвица, который называл тебя папой.
Пим молчит.
— Пожалуйста, Пим! Расскажи!
Он тяжело дышит, словно это воспоминание дается ему с трудом. Потом, глядя в пол, качает головой.
— Видишь ли, в Аушвице этот парнишка был одиночкой. Чуть постарше Петера, но совсем один. — Подняв на Анну взгляд, он продолжает. — Я старался как мог. Пытался за ним присматривать. Помню, как все вокруг могли говорить только о еде. Ни о чем, кроме еды, днем и ночью, вот почему я сказал ему, что нам нужно отвлечься от этого, иначе мы рехнемся. Вместо еды мы говорили о музыке. О великих симфониях и великих композиторах. Он был страстным любителем классической музыки. Особенно любил Шуберта. Для нас это стало ритуалом. Как только выдавалось время, мы вспоминали любимые мелодии. У нас даже возникло своего рода привыкание. Однажды вечером я спросил его, как он смотрит на то, чтобы называть меня папой. Эта мысль уже бродила у меня в голове какое-то время, но я все же удивился, как у меня хватило смелости спросить его об этом. Его, я думаю, моя просьба тоже удивила, и какое-то время он сопротивлялся. Сказал, что благодарен мне за помощь, но у него есть живой папа, который в то время скрывался от нацистов. Поэтому мне пришлось ему объяснить, что мне просто необходимо, чтобы кто-нибудь называл меня папой… иначе я просто не буду знать, кто я такой.
Анна почувствовала, как увлажнились ее глаза.
— И он стал?..
— Что стал?
— Называть тебя папой.
— Да. И так было, пока мы не расстались после освобождения.
Анна молча смотрит на Пима.
— Я думаю, — говорит Пим, — Вернер надеялся, что эта история поможет тебе понять, как трудно человеку моего возраста изменить сложившийся у него в голове образ самого себя. Даже когда этот образ оказывается фальшивым. — Пим помолчал. — Я подвел тебя, Анна. Не смог защитить. Не смог стать твоим папой — папой, который был тебе необходим, когда ты мучилась в Биркенау. Папой, который смог бы вызволить тебя и Марго из Берген-Бельзена. Это ужасно, — он качает головой, — ужасно, когда человек, так долго считавший себя чем-то, вдруг понимает, что бессилен спасти тех, кто его любил и на него надеялся. Кто больше всего от него зависел. Спасти свою семью. Я знаю, что ты в ярости от того, что я торговал с врагом. И ты имеешь на то все основания. Но, пожалуйста, дочка, попытайся понять меня. Я поступил так, как поступил, пожертвовав собственными принципами ради того, чтобы мы выжили и не голодали. — Пим вынимает платок из кармана халата и промокает глаза. — С тех пор как мы с тобой воссоединились, с тех пор как мы с тобой выжили, я надеялся только на то, что ты поймешь меня и простишь мою слабость.
Тишина. Анна прижимает к груди свой дневник и чувствует, как по ее щеке сползает слеза, но она ее не стряхивает.
— Что ж, Пим, — говорит она, — теперь самое время поведать тебе мою историю. — Она глубоко вздыхает. — Историю девочки, которая когда-то верила, что Бог желает людям только счастья, и была убеждена, что, если человек смел и честен, он может преодолеть любые трудности. Девочки, которая, вопреки всем свидетельствам против, верила в доброту человеческой души.
— Да, — говорит Пим. — И я знаю эту девочку.
Но Анна лишь качает головой.
— Она мертва, Пим. Эта девочка. Она не выжила.
— Но как это может быть? Как это может быть? Я смотрю на тебя и вижу твою твердость. Твою решимость. Ты была так измучена, так несправедливо обижена. Я знаю, ты думаешь, что я не захотел видеть то, что с тобой произошло? И обманывал самого себя, прячась от реальности? Но я не настолько глуп, чтобы воображать, будто ты сможешь остаться такой же девочкой, какой была в детстве. Девочкой, которая звала меня послушать, как она молится. Хотя иногда я пытался убедить себя, что ты осталась прежней. И если ты веришь, что я пытался заточить тебя в твоем ушедшем детстве, чтобы мне не пришлось признавать собственного поражения, что ж, я не буду тебя разубеждать: так оно и было. Но это не вся правда, — продолжает Пим, комкая платок. — Я — человек, который должен чувствовать свою полезность. Я знаю, как и чем движется этот мир. И вот я обескуражен собственной дочерью. Я отчаянно хочу ей помочь. Быть ей полезным. Но не знаю как.
— Если ты не знаешь как, Пим, — говорит Анна, обратив на отца тяжелый взгляд, — тогда, возможно, лучше спросить ее.
Пим глубоко вздыхает.
— Что ж, возможно, я так и сделаю. — Глаза Пима сужаются. От боли? Или от ответа на вопрос, который он еще не задал. — Как, Анна? Как я могу помочь своей дочери?
— Ты можешь отпустить ее, Пим, — отвечает ему дочь. — Всего только. Отпусти ее!
Ясный день. Тяжелый запах деревьев висит в воздухе. Наверху в Убежище Анна смотрит на улицу из окна, поглаживая Муши, свернувшегося клубком у нее на коленях.
Завтра Йом-Кипур,— напоминает Марго. Она стоит на коленях рядом с Анной в своих завшивленных тряпках.
— Да, — отвечает Анна, слушая мурлыкание кота.
Ты пойдешь в синагогу?
— Думаешь, я должна?
Отвечай сама на этот вопрос.
— Думаешь, я должна поститься?
Это не мне решать.
— Что такое голод, я знаю, — замечает Анна. — Тебе не кажется, что я уже достаточно напостилась, так что хватит до конца жизни?
Тебе стоит поступить так, как ты сама считаешь правильным.
— С каких это пор?
Так должно быть всегда.
— Ты считаешь, что я должна простить и попросить прощения?
Молчание. Анна поворачив. тся к сестре, но ее уже нет. Снизу доносится скрип половиц, Пим взбирается по лестнице на чердак. Анна смотрит на него, обнимая кота. Пим одет в плащ, шляпа сдвинута набок. Он окидывает взглядом обшарпанную комнату.
— Здесь такой сквозняк, дочка, — говорит он. — Тебе не холодно?
Вместо ответа Анна говорит:
— Ты куда-то уходил. Дасса не сказала куда.
— Я улаживал кое-какие дела. Могу сказать, что правительство отказалось от претензий к моим деловым операциям. Я получил по этому поводу официальное письмо.
Анна поднимает голову, но ничего не говорит. Пим удивлен.
— Ты ничего не хочешь сказать? Я ожидал от тебя более сильной реакции. Все ограничения с нашего бизнеса, с нас сняты. И можно не опасаться депортации. Я думал, что тебя это обрадует.
— Завтра Йом-Кипур, — говорит она.
— Да, это так.
— Ты пойдешь с Дассой в синагогу?
— Пойду.
— Ты будешь поститься?
— Да, я и она.
— И будешь просить прощения — и прощать? — спрашивает Анна отца.
— Как еврей я не могу поступить иначе. — Он вынимает продолговатый конверт из кармана плаща.
— Что это? — спрашивает она.
Он хмурится, глядя на конверт, перебирая его пальцами.
— Это результат напряженной работы многих людей за короткий промежуток времени.
Анна стискивает кота, так что тот жалобно мяукает.
— Это то, что называется аффидавит, документ, предъявляемый вместо паспорта, — объясняет Пим, указывая на конверт. — И он обеспечит въезд в Соединенные Штаты некоей Аннелиз Марии Франк.
Анна изумлена. Ее руки по-прежнему сжимают кота, по щекам струятся слезы.
— Я знаю, что такое мечты, Анна, — говорит ей отец. — Надежда дается не только молодым. — И продолжает глухим голосом: — Так ты сможешь простить старика?
— Пим! — восклицает она, но слезы не дают ей договорить, и, опустив кота на пол, она бежит к нему, точно так же, как до войны, когда была еще девочкой, обласканной Богом.
Пим шепчет:
— Ты храбрая молодая женщина, чью жизнь подло исковеркала неподвластная тебе сила. Я молю тебя об одном: прости меня, и тогда, может быть, ты сможешь простить и весь мир. И, что еще важнее, простить саму себя.
Еще не открыв глаза, Анна знает, что увидит Марго. Марго ждет. Ждет искупления и примирения.
34. «Дневник юной девушки»
А если говорить серьезно, лет через десять после войны будет занимательно читать рассказ о том, как мы, евреи, жили здесь, что мы ели и о чем говорили.
Дорогая мисс Франк!
Наверное, я одна из самых пылких ваших поклонниц. Я прочитала «Дневник юной девушки» шесть раз! В нашей школьной библиотеке есть только один экземпляр этой книги, и я заказывала и заказывала ее. Хотя иногда миссис Мосли (наша библиотекарша) говорит, что я должна позволить и другим ее почитать, и выдает вместо нее Нэнси Дрю, что тоже неплохо. Мне нравятся книжки Нэнси Дрю, хотя ваша нравится больше. Вы такая умная, а Нэнси Дрю не приходилось скрываться от нацистов или прятаться от них в тайном убежище, где и поесть-то не было ничего вкусного.
Может, и нехорошо писать вам об этом, но после того, как кто-то сдал эту книгу, я прочитала на ее полях кое-что гадкое о евреях. Если бы это было написано карандашом, я просто стерла бы надпись ластиком, но она была сделана чернилами, и мне пришлось ее выскоблить. Из-за этого я получила выговор от бабушки Флинн, она видела, как я терла бумагу, и сказала, чтобы я НИКОГДА не писала ручкой в библиотечной книжке, какая бы причина у меня для этого ни была. Хотя мне кажется, что я поступила правильно. Надеюсь, что и вы думаете так же.
P. S. Мой дедушка Флинн говорит, что сомневается в правдивости вами написанного. Он говорит, что писатели любят присочинять. Но я сказала ему, что это ВСЁ правда. Так ведь?
Дорогая Винни!
Я очень рада твоему письму и тому, что ты прочитала мою книжку так много раз. Но конечно же нет ничего плохого в чтении Нэнси Дрю. Хотя должна признаться, что я прочитала несколько книг Нэнси Дрю, когда впервые приехала в Америку, но так и не поняла, что в них происходит. Наверное, это из-за того, что страна была для меня новой и я не понимала, что происходит не только в книгах, но и в здешней жизни.
Ну а о гадостях, которые некоторые люди приписывают евреям, могу только с сожалением сказать, что в этом нет ничего нового. Ты поступили смело, решив в это вмешаться. Хотя не могу сказать, стоит ли из-за этого ссорится с бабушкой. Это ты решай сама.
P. S. Посылаю тебе почтой экземпляр моего «Дневника» с автографом. Таким образом тебе не придется больше заказывать книжку в библиотеке. И скажи своему дедушке или любому, кто спросит, что всё в ней — чистая правда. Все так и происходило.
Дорогая мисс Франк!
Меня зовут Салли Шнейдер, и я учусь в шестом классе начальной школы Уильяма Говарда Тафта (мы зовем ее просто «Тафт»). Мне очень понравился ваш дневник, но я переживаю иногда из-за своей немецкой фамилии Шнейдер. Моя бабушка приехала в Америку еще до Второй мировой войны, но я переживаю из-за того, как немцы поступили с вашим еврейским народом. Мама говорит, что это не наше дело, что это все происходило тогда в Европе, а я должна гордиться своим немецким происхождением. Мы каждую осень отмечает праздник, который называется «Октоберфест», и я всегда помогаю бабушке печь «баумкухен». Она не хочет говорить о Второй мировой войне или о Германии, говорит, что теперь она настоящая американка. Так оно и есть. Но я все равно расстроилась, читая вашу книгу, хотя она мне понравилась. Странно, да?
Я надеюсь, что вы теперь, став американкой, счастливы. Может быть, мы когда-нибудь с вами встретимся, если вы приедете в Цинциннати (Огайо).
Дорогая Салли!
Это и в самом деле странно! Да! Но тебе не стоит расстраиваться из-за своего немецкого происхождения. Должна признаться, что и у меня это заняло немало времени, но сейчас я могу тебе честно сказать, что больше не обвиняю немцев просто за то, что они немцы. И уж я никогда бы не порицала тебя за происхождение. Этим как раз и занимались нацисты в отношении евреев: они обвиняли детей за кровь в их жилах.
И если ты не против, я не согласна с твоей мамой. То, что происходит в мире, касается каждого, особенно когда речь идет о попытке уничтожения целого народа.
Спасибо, Салли, за твое письмо. Надеюсь, я объяснила, как отношусь к тому, о чем ты писала. Я счастлива, что стала американкой, хотя и часто тоскую по той «голландке», которой я была в Амстердаме.
Дорогая мисс Франк!
Наш учитель дал нам задание написать о нашем любимом писателе. И конечно, я выбрала вас. Все девочки в моем классе прочитали ваш дневник, и нам всем он очень, очень понравился.
Мама подарила мне на день рождения «Дневник юной девушки», и я даже прочитала его уже десяток раз. И каждый раз, когда я заканчиваю его, мне становится легче на сердце, хотя то, что с вами случилось, очень, очень печально.
Спасибо вам за то, что открыли для нас вашу жизнь во время войны. Мой учитель говорит, что вы — очень, очень мужественный человек, и я согласна с ним!
Дорогая Джуди!
Спасибо тебе за милое письмо. Я горжусь тем, что ты выбрала меня в качестве своего любимого писателя, и рада, что мой дневник оказался достойным такой поклонницы. Это не страшно, что чтение дневника тебя расстраивает. Думаю, так и должно быть. Он должен немного печалить каждого.
Дорогая мисс Анна Франк!
У нас у обеих одно и то же имя! Хотя я пресвитерианка и моя фамилия Френч. И еще мое имя не заканчивается на букву «а» и произносится как Энн. Я учусь в седьмом классе средней школы в Кларксоне, Мичиган. Моя учительница английского миссис Парсонс дала мне почитать «Дневник юной девушки», решив, что я справлюсь с этой книгой. (Хотя, по ее мнению, до других ваших книг я еще не доросла.) Так вот, я прочитала ваш дневник, и да, она была права! Я с ним справилась, хотя иногда плакала. Он очень хороший и в то же время печальный. Но он мне так понравился, что я перечитываю и перечитываю его! Хотя я очень горюю по вашей сестре имаме, которые умерли после того, как дневник закончился.
Моя мама тоже умерла. Это случилось прошлой зимой, мама погибла в автокатастрофе по дороге домой из магазина, и это, конечно, совсем не то, что произошло с вашей мамой. Я все еще очень по ней тоскую, иногда просто посередине дня или даже когда играю в волейбол на уроке физкультуры. Тоска просто приходит без всякой причины. Это трудно объяснить. Но каким-то образом ваша книга мне помогает. Спасибо за то, что вы ее написали.
Дорогая Энн!
Спасибо тебе за добрые слова. Я очень тронута. Мне очень жаль, что твоя мама погибла. Моя мама умерла, когда мне было шестнадцать, она умерла в концентрационном лагере, построенном нацистами в Польше. Это было давно, но я до сих пор скучаю по ней и уверена, что это чувство сохранится навсегда. Но все же жизнь становится легче, даже если боль и тоска от этой потери никогда не уйдут. Во всяком случае, для меня это так.
Надеюсь, что тебе понравится экземпляр «Дневника» с автографом, который я тебе посылаю.
Дорогая мисс Франк!
Пусть я сейчас уже не ребенок, мне все равно понравился ваш «Дневник юной девушки», хотя моя сестра (ей пятнадцать) меня поддразнивает. Она говорит, что теперь читает ВЗРОСЛЫЕ книги, а не ЧТИВО ДЛЯ СЕМИКЛАССНИКОВ. Что до меня, то я лучше сто раз прочитаю вашу книгу, чем один раз «Повелителя мух».
Я все-таки ввязалась в спор о вашей книге со своим братом. (Ему семнадцать, и он все время говорит маме, что собирается пойти в армию, вместо того чтобы поступать в университет, чем доводит ее до слез.) Но он говорит, что евреям следовало бы сопротивляться нациста, когда те за ними приходили. Он говорит, что САМ бы так и сделал, так почему же этого не делали евреи? Я ответила, что, наверное, они испугались. Он сказал: «По-твоему, они трусливые ЦЫПЛЯТА?» А я сказала, что нет, они не боялись как ЦЫПЛЯТА. Ноу нацистов были ружья и пулеметы, а у евреев их не было. Надеюсь, что я дала ему правильный ответ.
Я до сих пор люблю ваш «Дневник» и сохраню его навсегда, чтобы его прочитали МОИ дочери (когда я выйду замуж).
11 июня 1961 г.
Дорогая Диана!
Я очень рада, что вам так понравилась моя книга, и передайте своей сестре, что Анна Франк не считает свой дневник «чтивом для семиклассников». Хотя «Повелитель мух» — вещь тоже очень неплохая.
И еще скажите своему брату, что против нацистов сражалось немало евреев, а вот почему их не было больше, объяснить будет трудно. Но вы правы: это было не из-за трусости. Мои отец с матерью не сопротивлялись при аресте не потому, что испугались за себя, — они боялись за своих детей. И считали, что лучше всего смогут защитить мою сестру и меня, подчиняясь приказам. Кто мог тогда сказать, что готовили для всех нас нацисты? Наверное, это плохой ответ, но лучшего у меня нет.
Спасибо за письмо. Я надеюсь, что ваши дети, дочери и сыновья, прочитают то, что я когда-то написала. А может быть, их дети тоже.
Она опаздывает, но когда она не опаздывала? Стоя в белой шелковой комбинации, она лихорадочно роется в косметике на туалетном столике. То ли выбрать помаду «Летний мак» (пятьдесят центов в аптеке «Рексолл»), то ли ревлонский «Суперблеск» (доллар и десять центов на Пятой авеню), хотя ЮНИСЕФ и свидетельствует о множестве голодных детей в Азии и Африке. Взглянув в зеркало, она снимает колпачок и вдыхает густой аромат помады. Покрасив губы, она критически рассматривает свое отражение в зеркале. Лицо определенно еврейское, что бы ни говорили льстивые зеркала в богатых магазинах. Это зеркало не сглаживает черты лица. Остроту скул. Уныние в глазах. Резкие очертания рта. Кроваво-красные от помады губы.
Мяу! Это ее величество Вильгельмина. Оранжевый хвост завернут вокруг лодыжки Анны. Вильгельмина требует внимания.
— Я опаздываю, — говорит Анна. — У меня нет на тебя времени.
Но в действительности она обращается не к ее величеству Вильгельмине. Она говорит это Марго, которая появляется в зеркале — лагерная роба в сине-белую полоску, желтая шестиконечная звезда.
Тебе не нужна губная помада,— говорит сестра.
Наклонившись вперед, она слегка касается губ бумажным платком, чтобы удалить излишек помады.
— Нет, она мне нужна. У меня бесцветные губы.
Ты красива и без косметики.
— Нет, красавицей была ты, — настаивает Анна, подкрашивая ресницы. — Мне сейчас тридцать два. А в Америке это означает необходимость косметики.
Схватив расческу, она с азартом набрасывается на свои волосы. Полочки аптечного шкафчика перенаселены, и ей приходится наводить в нем порядок, прежде чем удается извлечь коробочку с этикеткой «Джонсон и Джонсон. Пластырь. Твоя вторая кожа»
Это для чего?
— Ты сама знаешь для чего, — говорит Анна, открывая коробку. Она срывает бумажку с полоски пластыря, отделяет ее от защитной основы и накладывает на синюю татуировку на предплечье. А-25063.
Ты все еще стыдишься этого?— хочет знать Марго.
— Нет, не стыжусь. А тебе еще не надоело задавать этот вопрос?
Я просто спросила.
Анна рассерженна.
— Я не стыжусь номера, Марго. Я стыжусь жалости, которую он вызывает. Кроме того, мне не хотелось бы пугать девочек.
Она открывает зеркальную дверцу, чтобы вернуть на место коробочку, и снова закрывает шкафчик. Марго исчезает.
Июнь выдался жарким. В подземке влажно от человеческих испарений. В бессилии беснуются вентиляторы. Стук колес заглушает их жужжание. Чуть выше человеческого роста расклеены рекламные плакаты:
Толстяк со стрижкой ежиком заполняет розовое пластмассовой сиденье напротив. Истекая потом, он читает газету. ЧУДОВИЩЕ! — вопит заголовок из «Дейли ньюз». ЭЙХМАН ПЕРЕД СУДОМ В ИЕРУСАЛИМЕ! Анна смотрит на фотографию маленького человечка в очках, сидящего в стеклянном боксе. У него нет лица, думает она. У него нет лица!
Она сходит на станции «Восточная Четырнадцатая улица». Толчея. Анна бежит, насколько ей позволяют каблуки. На тротуарах скопилось чуть ли не все население города словно для того, чтобы ей помешать, и до синагоги она добегает вся в липком поту. Здание синагоги располагается напротив Атлетической лиги при полицейском управлении. На фасаде — строчка на иврите над входом. Это синагога нового типа. Послевоенная. Послеаушвицкая. Ничего специфически еврейского. Внизу здание напоминает не храм, а бункер.
Она входит, и ее тут же окликает Рут, ее агент:
— Энн!
Здесь все зовут ее Энн. На другой стороне Атлантики «а» в конце ее имени звучит как намек на гласный звук, как эхо библейского имени Ханна. Здесь уже давним-давно произношение сократилось до одного слога «Энн».
— Извини за опоздание, — выдыхает она.
— Все в порядке, — успокаивает ее Рут. — Все хорошо. Расслабься. Садись! Выпей водички!
Как всегда безупречно одетая, в белых перчатках, розовато-лиловой блузке и стильной шляпке, Рут покровительственно улыбается матерям с дочками, заполняющим полуподвальный зал синагоги. Она относится к тем натурам, которым нравится брать все в свои руки, и Анна с удовольствием ей доверяется. Ее отцом был Залман Шварц, впервые напечатавший произведения Анзи Езерски на идише, а ее дядья, тетки и множество двоюродных братьев и сестер бесследно исчезли в газовых камерах Треблинки и Хелмно. Вот как Рут объясняет, почему занимается еврейскими беженцами и с таким энтузиазмом работает с многочисленными еврейскими благотворительными организациями.
— Это чувство вины, что ж еще? — признается Рут. — После всего, что произошло в Европе. Это же миллионы. Разве может быть другая причина? — спрашивает она Анну. Но у Анны нет на это ответа. Ни для Рут. Ни для миллионов.
Осушив стакан, Анна наполняет его снова, прислушиваясь к бульканью воды, текущей из графина. «Ищите в жизни прекрасное!» — говорила им мама. Вся стена увешана досками с объявлениями и самодельными украшениями детей из еврейской школы.
— Вставайте в очередь, пожалуйста! — командует Рут.
Анна садится за столик, накрытый чистой льняной скатертью. Она переводит дух, пьет воду, оставляя следы помады на кромке стакана. Тем временем Рут продолжает отдавать распоряжения в своей обычной властной манере.
— Для всех только что прибывших! — объявляет она. — Пожалуйста, обращайтесь к миссис Голдблат из кассы за вашими экземплярами, после чего вы сможете получить автограф. И помните, что один доллар из стоимости каждой книги поступит в Международный фонда помощи еврейским сиротам.
Начинается продажа книг. Миссис Голдблат раздает сдачу, разглядывая монеты через толстые стекла очков, и часто ошибается, принимая четвертаки за пятицентовики. Но очередь движется, и еврейские сироты получают должную помощь. Здесь члены общины Рут. Ее муж Гас — председатель Фонда. Она гордится своим вкладом в успехи общины.
На маленьком деревянном пюпитре — книга в твердом переплете. Аккуратные стопки лежат рядом с миссис Голдблат. Дневник Анны издается в мягкой обложке уже больше десяти лет, и от его продажи Анна получает отчисления, но эти книжки в твердом переплете печатаются для специальных целей — к Хануке и для бат-мицвы, которая стала повальным увлечением в еврейских районах на Морнингсайд-Хайтс и в Верхнем Ист-Сайде. За десять лет Анна написала четыре книги. «Ответ ночи» был даже номинирован на премию «Национальная книга». Но что бы она еще ни написала, помнить ее будут именно за этот дневник. В нем она запечатлена навсегда.
Издатель засомневался в названии «Задний Дом». В конце концов пришли к соглашению, что оно непонятно для обычной американской девушки, которая несомненно станет главной читательницей книги. Поэтому придумали самое простое название, которое подойдет любой двенадцатилетней или тринадцатилетней девушке.
«Дневник юной девушки».
Кто бы мог с этим поспорить?
На снимке, который она когда-то вложила в дневник, запечатлена школьница Анна. Эту фотографию поместили на суперобложку. На читательницу смотрят детские глаза. Густая волна волос. Полные девчоночьи губы. Взгляд из тени. За четырнадцать лет после первой публикации Анна могла бы привыкнуть к ней, но вид себя самой в чистом юном возрасте до сих пор трогает ее сердце. Эта девочка глядит на нее из прошлого.
Иногда Анна ищет ее в зеркале, но находит ее только в книжке.
Рут кладет несколько экземпляров на стол, один для Элизабет, дочери миссис Фишкин, которая живет в Калифорнии, но является большой, большой поклонницей книги, другой для дочери раввина Сары, третий для племянницы раввина Зои, живущей в кибуце на западе Израиля. Анна снимает колпачок с авторучки и запускает ее в работу. Ручка марки Конвей Стюарт Блю Херрингбоун с четырнадцатикаратным золотым пером. Перо толстое. Ей нравятся толстые перья. Они помогают сосредоточиться.
Первой в очереди оказалась девочка-подросток с двумя экземплярами, которые Анне следует надписать. Ее зовут Сьюзен Мириш, и она страстная поклонница Анны. Сьюзен хочет, чтобы Анна надписала один экземпляр для нее, а второй — для ее кузины, милой, милой Изабель, которая, как оказывается, тоже ее страстная поклонница. Анна делает две размашистые надписи поперек фронтисписа. Следующая в очереди, Адель Спунер, более обстоятельна, она прочитала дневник Анны еще в седьмом классе и хочет знать, что она имеет в виду, когда пишет, что верит в доброту человеческой души? Мама Адель нетерпелива:
— Адель, довольно! Ты не одна в очереди. Тебе подписали книгу — пошли!
— Напишите: «Деборе!» — говорит высокая худосочная женщина в цветастой шляпке. — Понимаете, моя дочка, она… очень расстроена, что не смогла прийти. Как назло, она сломала ногу. Чего только девочки в наши дни не делают! Я за всю жизнь ни разу не залезала на дерево.
Анна улыбается. В посвящении Деборе она пишет: «Поправляйся! Тебя ждут и другие деревья». Она передает книгу женщине, не забыв ее закрыть. Девочки воодушевляют ее. Их свежесть ее радует. А их чистое и искреннее восхищение придает ей силы. Анна поражена тем, как восторгаются они ее дневником. Может быть, не зря она верила в доброту человеческой души? Она может быть доброй, душа. Или еще будет.
Анна подписывает книгу Саманте, назвавшейся детским именем Самми. Подняв глаза, она видит Рут, беседующую с женой главы общины, и еще одну женщину лет сорока пяти без ребенка. На ней дешевый жакет, голова повязана цветастым платком. Анна переводит взгляд на стоящую перед ее столом девочку.
— Повтори, пожалуйста, как тебя зовут?
— Натали, — отвечает девочка.
— Натали, — повторяет Анна и сосредоточивается на ручке, которой расписывается на книге. Следующая в очереди Ребекка, которую отругала мама за чтение ночью под одеялом. Анна улыбается и тут же чувствует, как затрепетало ее сердце. Она вскакивает с места.
— Привет, Анна! — говорит ей женщина в жакете. В ее голосе слышен голландский акцент.
Анна не знает, верить ей своим глазам или нет. Неужели это правда?
— Беп, — шепчет она. — Беп, неужели это ты?
Путеводитель называет его Восьмым чудом света, и действительно это сооружение как никакое другое символизирует мощь и власть. Вы скажете, а как же египетские пирамиды, колосс Родосский, висячие сады Вавилона? Увы, от всех них, былых достижений цивилизации, остались лишь обломки и пыль. Только самый современный из городов может похвастать первостатейной туристической привлекательностью. Его сто два этажа вздымаются в небо на высоту 1454 фута. Так что Эмпайр-стейт-билдинг, расположенный на пересечении Тридцать четвертой улицы и Пятой авеню, возможно, и есть величайшее из чудес света!
У Беп в сумке дешевенький фотоаппарат «Брауни». Анна отбрасывает назад волосы, фиксирует их солнцезащитными очками и снимает Беп, позирующую на смотровой площадке: та стоит, положив руку на телескоп, и улыбается. Ветер шевелит прядку волос, выбившуюся из-под платка. Она щурится от яркого света. Вид Нью-Йорка ошеломляет — это признают миллионы туристов. Но сама Беп выглядит серой тенью на фоне яркого солнечного дня. В Амстердаме ее лицо казалось нежным пухлым персиком, теперь оно осунулось и побледнело. Глаза за стеклами очков кажутся беспокойны и робки. Анна передает ей камеру, и Беп поворачивается от нее к бескрайней панораме зданий и неба. С такой высоты Нью-Йорк похож на огромный открытый футляр с драгоценностями. Омытый небесной лазурью, он широко раскинулся под высокими облаками. Западная Тридцать четвертая улица, разделяющая магазины «Мейси» и «Гимбелз», стремится к Гудзону и впитывает водянистую синеву реки. Зернистая, инкрустированная бриллиантами панорама города протянулась с запада на восток и с севера на юг. Высокие и не очень здания вставлены в решетку города как драконьи зубы. Далее за причалами с океанскими лайнерами пейзаж выравнивается и размазывается по голубоватой карте перенаселенных пригородов, за которыми Нью-Йорк сливается с лентой темно-серого горизонта.
Рассказ Беп о ее жизни после того, как она в слезах покинула Принсенграхт, немногословен.
Они с мужем эмигрировали в Штаты в сорок восьмом. Как с детьми? Да, есть. У них два мальчика. У нее в сумке есть фотография, на которой они все вместе стоят перед их небольшим пригородным коттеджем в Филадельфии. Работает ли она до сих пор конторской служащей? Временами. У ее мужа скобяная лавка. И она помогает ему с бумагами. Но вообще-то она — домохозяйка. Только теперь Беп ловит взгляд Анны.
— Ты часто вспоминаешь о прошлом? — спрашивает она. — О днях в Амстердаме?
— Почти каждый день. Я вспоминаю о них каждый день, — отвечает Анна. Она смотрит на горизонт, ветер треплет ее волосы. Беп присоединяется к ее взгляду, и они молчат какое-то время. Чуть ниже смотровой площадки натянута проволочная сетка, преграждающая путь на свободу отчаявшимся прыгунам.
— Знаешь, Анна, я хочу тебе кое о чем рассказать, — говорит Беп. — Правда, не знаю, как начать. — Анна чувствует холодок в груди. — Ты помнишь, — продолжает Беп, — ты ведь помнишь мою сестру Нелли?
— Да, помню, — коротко отвечает Анна.
Беп вздыхает.
— Это о ней я хочу рассказать, — говорит она и опускает глаза. — Она была коллаборанткой.
Анна почувствовала, как напрягается у нее спина. Беп использовала голландское слово «предательница» — «landverrader». То есть «предательница родины».
— Она влюбилась в немецкого солдата. — Пальцы Беп вцепились в ручку сумки. — Отношения продолжались все время оккупации.
Анна не говорит ничего. Только ждет.
— Каким-то образом, — говорит Беп, — она узнала правду. О нашем убежище. — Беп качает головой, глядя в точку перед собой. — Как она разузнала? Я ничего ей не говорила. Клянусь тебе, Анна! Но каким-то образом она узнала. Я поняла это, потому что один раз мы с ней страшно поссорились… ну, из-за ее связи с солдатом, и она на меня заорала: «Да забыла бы ты обо мне, и шла бы к своим евреям!»
Анна молчит и смотрит. Она смотрит на губы Беп.
— Это была она, — говорит Беп. — Я уверена, что это Нелли позвонила в гестапо и предала нас всех. Рабочие со склада молчали, наша уборщица молчала. Это был не кто-нибудь, а моя сестра.
Анна молчит.
— У меня нет никаких доказательств, — признается Беп. — Никаких документальных подтверждений. В конце войны с Нелли обошлись очень несладко. Ей прямо на улице обрили голову и покрасили ее оранжевой краской. Но все равно она не признавалась ни в чем. Она до сих пор сваливает свои неприятности на других. Но я знаю, что права. Я чувствую это сердцем, это она предала вас.
Анну удивили ее собственные чувства. Ни гнева, ни удивления, ни даже облегчения. Только легкий укол сожаления. О предательстве было выдвинуто много теорий, но внутренне Анна приписывала его Раафу. Тому самому мальчику с соломенными волосами и руками, которые он вечно держал в карманах. Но вот как все оборачивается. Все эти годы она сердцем чувствовала, что виновен в предательстве Рааф. Ей стало больно.
— Мне жаль, Анна, — говорит Беп. — Мне очень, очень жаль. Я должна была сказать тебе об этом давным-давно. Но не могла заставить себя. Просто не могла.
Анна впилась в нее взглядом.
— Но зачем? Зачем она это сделала? В чем мы перед ней провинились?
Беп потупилась. Затрясла головой.
— Я не могу объяснить. Она разозлилась. Папа был тяжело болен. Его медленно пожирал рак, и он мучился. Она была зла, горевала и вымещала свои чувства на всех. На мне и на любом, кто порицал ее поведение. Вот единственное объяснение. Только это, и еще то, что мы были молоды и ребячливы в такое страшное время. Не знаю. Наверное, какая-то жестокость съедала ее изнутри.
Какая-то жестокость, подумала Анна. Есть ли в этих словах какой-нибудь смысл? Почему Пим всячески тормозил расследование предательства? Почему он всегда отказывался говорить о нем, упрямо придерживаясь пародии на всепрощение, которую сам сочинил. Да и мог ли он поступить иначе? Сестра Беп? Пим не смог бы вовлечь Беп в процесс публичного разбирательства. После риска и лишений, которым она подвергалась все те годы, ухаживая и заботясь о его семье и знакомых.
— А мой отец, он знал о Нелли, как ты думаешь? — спросила Анна.
Беп вздрогнула. Она откинула прядку волос, выбившуюся из-под ее шарфика.
— Я никогда прямо не говорила ему. Да и до сих пор никому не говорила. Но мне всегда казалось, что он знает. — Беп дернула плечом. — Я знаю, что ты не поверишь этому, но, по-моему, Нелли не понимала, что делает. По-моему, она не знала, в какие чудовищные места отправляли немцы евреев.
— Нет, не знала. Никто не знал. Никто не имел малейшего понятия, правда? Целые народы состояли из невиннейших простаков, хотя Би-би-си передавало на весь мир, что немцы травят евреев газом. Но это была, конечно, английская пропаганда.
Беп ссутулилась.
— Я так и знала, что ты рассердишься. Конечно, у тебя есть на это право. И ты должна меня ненавидеть.
Анне душно. Она плотно сжимает веки. Закрывает голову руками. Гулко колотится сердце. Взяв себя в руки, она широко раскрывает глаза и вытирает их ладонями.
— Нет, — говорит она. Голос ее дрожит. — Нет, Беп, я не ненавижу тебя. Ты рисковала жизнью, чтобы всех нас спасти. А что делала твоя сестра? — Она переводит дух. — А за то, что делала или чего не делала твоя сестра, ты не можешь отвечать.
Глаза Беп темнеют, в них боль и мольба о прощении. Когда она разражается слезами, Анна колеблется, но делает шаг вперед. Она обнимает Беп, смачивая ее щеки своими слезами, и видит за ее спиной тонкую тень Марго в лагерных тряпках. Сестра печально смотрит на них обеих. Небо заволакивает облаками. Свет тускнеет. Гнев, сожаление, упреки — все это слабеет, уходит. Анне ничего не остается, как впустить в свои объятия вместе с потерянной подругой и прощение.
Беп тяжело дышит, когда они наконец отстраняются друг от друга. Она открывает сумку, достает платок и промокает глаза.
— Я принесла тебе кое-что, — говорит Беп. Спрятав платок, она вынимает из сумки небольшой плоский пакет, заклеенный скотчем. — Это принадлежало тебе много лет назад. Я взяла его, потому что… — Но у нее нет сил, чтобы объяснить почему. Она качает головой. — Я хотела взять что-нибудь на память о тебе. Взяла импульсивно, а потом застеснялась вернуть.
Анна смотрит на пакет, берет его в руки. Он мягкий. Податливый. Она осторожно разворачивает сверток и разглядывает его содержимое.
— Это мой полушалок.
— В тот ужасный день я нашла его на полу. И взяла. Чтобы сразу отдать тебе, как только ты вернешься. Но вот, как видишь, это заняло много времени.
Странно, как такая маленькая, ничего не значащая вещь из детства может на нее действовать.
— Я буду носить его каждый вечер. Помню, как Марго расчесывала мои волосы, накрыв им мои плечи, — говорит Анна. — Мы могли ссориться целый день, но момент расчесывания волос перекрывал всё. Он сближал нас, и в тот момент я не могла чувствовать ничего, кроме любви. Больше, чем любви. Нас сближало что-то волшебное, возможное только между сестрами.
Она смотрит за спину Беп, где должна была находиться Марго, но никого не видит.
— Анна, — говорит Беп, но та прерывает ее неожиданными для самой себя словами.
— Я убила ее, — объявляет она, и легкий озноб пробегает по ее телу. Беп смотрит на нее в замешательстве.
— Ты… ты что?..
— Я убила ее, Беп. Убила. Я убила свою сестру в Берген-Бельзене.
Беп открывает рот.
— Я не… — начинает она, но затем качает головой, словно стряхивая слова подруги. — Анна… — шепчет она.
— Во мне говорит не вина, — говорит Анна. — То есть вину в том, что я выжила, а она умерла, я ощущаю. Это ведь тоже своего рода преступление. Но мое преступление в другом. — Слезы уже стекают по подбородку, но она их не стирает. — Мы были тогда… — продолжает Анна, давясь слезами. — Мы с Марго были тогда в первом блоке в Бельзене. Нас обеих привезли из Биркенау. Погода была ненастная. Лагерь утопал в грязи. Тиф, дизентерия, цинга. Мы обе были ужасно больны. И еще меня мучили эти… эти ужасные картины — крысы величиной с тарелки, бегающие по нашим телам. И еще слепые кошки с ямками вместо глаз, дрожащие и мяукающие в агонии, а когда я пыталась взять их в руки, они кусали мои пальцы до крови. Наверное, я была в лихорадке. И я была страшно истощена. Все, чего я хотела, — спать! Уснуть глубоким, глубоким сном и никогда не просыпаться. Но в бараке стоял шум. И Марго кашляла так громко. Мы лежали рядом на одном тюфяке на нарах. А в соломе жили вши. Вши были везде, в ушах и в подмышках. Повсюду. В каждой морщинке, каждой выемке тела. Зуд во всем теле не давал уснуть. Я готова была содрать с себя кожу. А Марго все кашляла и кашляла. Я помню, как кричала на нее: «Тише! Ты не можешь потише?» Но она все равно кашляла. Я только хотела спать, — продолжала она, и слезы струились из ее глаз. — Я только хотела спать.
Она снова видит все это. Пропитанные болезнью бараки. Тюфяк, на котором она лежала рядом с Марго. Она чувствует одуряющую вонь грязной завшивленной соломы. В ушах — кашель Марго. Она чувствует вспыхувшее безумное желание заткнуть ей горло. Оттолкнуть от себя. Она проглатывает что-то жесткое и тяжелое.
— И я оттолкнула ее, — признается она. — Она лежала ко мне спиной, и я оттолкнула. Я хотел только, чтобы она прекратила кашлять и я могла заснуть. Я не хотела ее толкать… толкать так сильно. — Она умолкает. Потом продолжает: — Так сильно, что она скатилась с нар. Но я толкнула ее. Наверное, толкнула. И этого падения было достаточно. Она была такой слабой. Мы обе были такие слабые. Сотрясение оказалось слишком сильным для нее. Она была мертва, — шепчет Анна. Ее сестра на земле. Ноги и руки раскинуты. Тело неподвижно. Глаза открыты, но не видят. Анна чувствует, как крик запечатал ей горло, но она слишком слаба, чтобы исторгнуть его, а те, что вокруг, стали сдирать с трупа все ценное. Мертвой не нужны носки. Мертвой ни к чему вязаный свитер.
Беп не сводит с Анны сочащихся болью глаз. И медленно говорит:
— Анна, Анна, выслушай меня, прошу!
Она вытирает глаза, и в тот же момент странное спокойствие меняет выражение ее лица.
— Ты слышишь? Ты слушаешь меня? То, что ты рассказала мне, — ты только думаешь, что это случилось на самом деле. Но это только кошмар, видение. Ты слышишь меня, Анна? Ты была так больна. Ты была в лихорадке. Это была — я уверена в этом — всего лишь галлюцинация.
Анна упирается в Беп тяжелым взглядом.
— Галлюцинация, — повторяет она.
— Ты была так молода, Анна, — говорит Беп. — Просто беззащитный ребенок. Поверь, ты не должна считать себя виновной в смерти сестры. Вина лежит на тех, кто совершил это преступление. Не на тебе, ты понимаешь это?
Анна качает головой и вытирает слезы.
— Я знаю то, что знаю.
— Нет, ты не знаешь, Анна, — настаивает Беп. — Ты не знаешь. Ты думаешь, что была достаточно сильна, лежа там в этом ужасном месте? Это не так! Если Марго скатилась с нар и умерла, то потому только, что вся сотрясалась от кашля. А не от какого-то жалкого толчка. Не из-за тебя.
Анна не находит слов. Все, что она может, это сдерживать слезы. Теперь уже Беп обнимает ее.
Прощая.
С любовью.
Как сестру.
35. Исправление мира
Если Господь даст мне остаться в живых, я достигну большего, чем мама, я не останусь незначительной, я выйду в мир и буду работать на пользу людям!
В квартире темно, если не считать желтоватых отсветов уличного освещения. Анна, не включая лампу, сразу проходит на кухню к столу у окна, выходящего на пожарную лестницу. На столе портативная пишущая машинка Мип, уже потрепанная старушка, с заправленным в нее листом тонкой лощеной бумаги.
На стене — старые фотографии.
Когда из печати вышел перевод ее дневника на иврит, она получила письмо из Тель-Авива. Там была фотография Ханнели с мужем и ребенком, сидящим на коленях у матери. Каждая из них считала другую погибшей, но вот это фото — свидетельство жизни. Рядом в маленькой рамочке фотография Мип — а рядом Анна в шапочке и платье выпускницы колледжа Барнарда. И тут же выцветшее цветное фото Пима, обнимающего за талию Дассу, — они сняты на фоне древней архитектуры Иерусалима. Пим улыбается и щурится от яркого солнца, глаза Дассы в тени.
А где же Марго? Вот она вместе с Анной на пляже в Зандворте. Они сняты более двадцати лет назад. И заключены в серебряную рамку. Заперты во времени.
Она открывает сумку и достает полушалок. Сердце бьется быстрее. Бледно-бежевая ткань украшена розами и маленькими фигурками. Анна подносит ее ближе к лицу: почувствует ли она запахи былого, сохранившиеся в ней, однако саше ее ранней юности давно выветрилось, остались только затхлые следы времени.
Она садится за стол и закуривает «кэмел». Рыжая кошка Мина трется о ее лодыжку и убегает.
— Как странно после всех этих лет узнать правду, — говорит Анна, глядя Марго в глаза. — Я-то думала, что испытаю чувство посильнее. Но нет, не испытала. — Она вот-вот засмеется. — Оказалось, все это не так уж важно. Получается, нас выдала Нелли. Ну и что? Даже если это верно, мертвых не вернуть.
Марго сидит с ней за столом, школьница с желтой звездой Давида, аккуратно пришитой на свитер. Опершись щекой на руку, она глядит на сестру из-за стекол очков и чуть улыбается. Анна тоже на нее смотрит. И только тут понимает, до чего Марго еще молода. Подросток, который не станет старше.
Ты не чувствуешь облегчения?
— Облегчения? — Анна задумывается. — Беп сделала свои признания. Я сделала свои. Но я сомневаюсь, что когда-нибудь почувствую то, что ты называешь облегчением.
Но Беп могла быть и права. В Бельзене был сущий ад. А мы обе были очень больны. Я упала с нар. Может быть, никакой твоей вины и нет.
Она пожала плечами. Кто знает? Кто знает наверняка?
— Иногда я чувствую себя такой одинокой, Марго. Такой отдаленной от остального мира. Словно меня и нет. Словно я всего только тень, — говорит она. — Как ты.
Она выдыхает дым и видит, как Марго растворяется в нем.
Резкий телефонный звонок, и она идет к стене, чтобы снять трубку. Она слышит старческий голос: «Er is er een jarig, hoera-hoera. Dat kun je wel zien dat is zij!— Старик радостно хрипит слова поздравительной песни. —Zij leve lang, hoera-hoera, zij leve la-ang hoera!»[20]
— Привет, Пим! — говорит она. — Вообще-то это завтра.
— Да я знаю, знаю, — теперь он говорит по-английски. — Конечно, я знаю. Я просто не мог дождаться. Хадас говорила мне подождать, но нет, я спою песенку моей дочке сейчас же!
— Пим, — говорит Анна. — Ты ни за что не догадаешься, кого я сегодня встретила.
— И кого же? — спрашивает он.
— Беп, — тихо отвечает Анна.
— Беп?
— Да.
— Нашу Беп?
— Да. Мы поднялись на Эмпайр-стейт-билдинг. Точно как планировали в Убежище. Ты помнишь?
— Конечно. Конечно, я помню.
Небольшая запинка в его голосе заставляет ее усомнится, так ли это.
— И что она рассказывает о себе? — интересуется Пим.
Анна молчит. Улыбка на ее лице застывает.
— Анна, ты меня слышишь?
— Да, Пим. Она сказала, что ее муж держит скобяную лавку. И у нее двое детей.
— Хорошо, — отвечает Пим довольным тоном. — Это замечательно. Замечательные новости. Я очень рад, что она счастлива.
В ее глазах слезы. Она хочет заговорить, но не может.
— Анна?
— Пим, этот звонок, должно быть, стоит целое состояние. Я кладу трубку, иначе тебе придется брать кредит в банке.
— Брать что?
— Ничего. Ничего, Пим. Давай прощаться, до свидания!
— Счастливого дня рожденья, девочка! — говорит он. — Я вспоминаю о тебе каждый день.
— А я о тебе, Пим, — говорит она. — А я о тебе.
И вешает телефонную трубку.
В спальне она переодевается в кимоно, садится перед туалетным столиком и вглядывается в затененные глаза, отраженные в круглом зеркале.
Она сдирает с предплечья полоску пластыря и обнажает лагерный номер. Трогает его пальцем. А-25063. Фиолетовые чернила заметно посветлели.
Ищи в жизни прекрасное! Каждый день.
Расправив полушалок на плечах, она отыскивает щетку среди разбросанных тюбиков помады, карандашей для глаз и клочков запачканных тенями салфеток. Пропустив пальцы через густую волну волос, она берется за щетку. Это — долгий ритуал. И в какой-то момент она останавливается. И приближает лицо к зеркалу.
Может быть, эта ее жизнь — лишь одна яркая вспышка? Мгновение в горячечном бреду умирающей девочки? Минута колебания, прежде чем ангел смерти швырнет ее в свой мешок? Эта жизнь, теперь сосредоточенная в границах круглой рамы туалетного зеркала, — реальна ли она? Может ли она быть реальной? Жизнь девочки, которой запрещено жить за пределами Берген-Бельзена? И, мигнув, не почувствует ли она, как последнее дыхание покидает ее тело? Разве она может не испытать это?
И она мигает.
И все-таки дышит.
Даже если это видение, она видит жизнь, которая продолжается. Жизнь, для которой необходима цель. Зачем ей дана жизнь? Кто ответит на этот вопрос? Но эта жизнь ей дана, и потому ей нужно пользоваться. Куда она ее заведет? Как ею распорядится эта женщина, Аннелиз Мария Франк, существование которой подтверждено отражением в зеркале?Тикун олам, — сказал ей раввин Соуза. Напомнив о ее долге исправить мир.
Как? Своей жизнью. Словами, написанными на бумаге.
Еще вздох. И еще один взмах щетки, еще биение сердца, наедине с собой, выжившая наследница всего, что ушло в прошлое, устремленная в неведомое будущее, пустомеля, пучок противоречий, благословенная Богом Анна, окруженная надеждами мертвых.
При написании этой книги я считал своим долгом насколько возможно точно изложить известные факты из жизни Анны Франк. Я внимательно прочитал дневник Анны, работы по истории Холокоста, уже изданные биографии Анны Франк и записи интервью с людьми, ее знавшими. Я дважды ездил в Амстердам, побывал в старом Еврейском квартале, Музее сопротивления, еврейском районе в Трансваале. Я посетил также книжный магазин, в котором Анна могла купить тетрадь для своего дневника, Еврейский лицей, где она училась вместе с Марго во время оккупации, а также штаб-квартиру гестапо, где семья Франк и их друзья содержались после ареста. Я внимательно осмотрел квартиру семьи Франк в Амстердаме, провел немало часов в современном Доме Анны Франк и отследил весь ее путь от Амстердама до останков пересыльного лагеря Вестерборк на севере-востоке Нидерландов, Аушвица-Биркенау, куда их отправили нацисты 3 сентября 1944 года, и Берген-Бельзена в Германии, где Анна и Марго умерли от тифа через несколько месяцев.
Тем не менее «Аннелиз» — это не исторический документ, а художественное произведение, основанное на моем исследовании и моем понимании дневника Анны. Довоенная часть романа — это повествование, включающее как реальные события, так и вымышленные (последнее особенно касается диалогов). На самом деле родители Анны загодя планировали скрыться от немцев в конторе Отто Франка, хотя этот процесс был ускорен внезапным вызовом Марго в гестапо.
Детали жизни Анны в концлагерях вымышленны, но основаны на рассказах выживших заключенных, а также на свидетельствах людей, общавшихся с Анной и Марго в этих лагерях. Так, например, сцена, в которой Анна встречает свою подругу Ханнеле у колючей проволоки в Берген-Бельзене, основана на действительном событии, описанно Ханной Пик-Гослар, которая живет теперь в Израиле.
История возвращения Анны в послевоенный Амстердам конечно же полностью вымышлена. Согласно свидетельству выживших. Марго Франк умерла от тифа в Бельзене в феврале или марте 1945 года; она скатилась с нар, где лежала, и скончалась от удара о землю. Анна Франк умерла через несколько дней, и тела обеих были захоронены в общих могилах.
В действительности из восьми скрывавшихся в Заднем Доме евреев выжил только отец Анны Отто Франк, он же Пим. Его образ создан на основе дневника Анны, интервью с Отто и моего воображения.
Мип тоже списана с реального лица — несгибаемой Мип Гиз, женщины, действительно спасшей дневник, подобрав его с пола в день ареста семьи. Образы Беп, Кюглера, Клеймана и Яна основаны до некоторой степени на реальных лицах, голландцах, помогавших Франкам скрываться. То же можно сказать о подруге Анны Ханнели, ее матери Эдит, Августе и Германе ван Пеле, их сыне Петере и господине Пфеффере. Описывая их, я опирался на дневник Анны, документальные свидетельства и, главным образом, собственное воображение.
Полностью вымышленные персонажи, это юноша Рааф, хозяин книжной лавки господин Нусбаум и Дасса, мачеха Анны. Отто Франк действительно женился во второй раз в 1950-х годах на замечательной самоотверженной женщине, которая также пережила Холокост. Но характер мачехи Анны описан в книге в более темных тонах и никак не связан с реальным лицом. Все эти персонажи были разработаны мной в художественных целях.
Я считаю важной историческую точность и старался как можно убедительнее описать послевоенный мир, в котором могла жить Анна. Иногда я пользовался именами реальных лиц и наделял ими вымышленных персонажей, но делал это только в тех случаях, когда исключение их из повествования могло бы принести значительный ущерб книге.
На вопрос о том, кто предал семью Анны, до сих пор нет точного ответа. Я был удивлен тем количеством версий, которые выдвигались по этому поводу. Я не встаю на сторону ни одной из них, но просто представляю в книге различные возможности. Единственный персонаж, который открыто называет предателя, это Беп. В сцене на смотровой площадке Эмпайр-стейт-билдинг она называет предательницей свою сестру Нелли. Тем самым она присоединяется к мнению сына настоящей Беп, Элизабет Фоскёйл, высказанном в книге «Нет замалчиванию» (Silence No More), вышедшей в Нидерландах в 2015 г. Он исходит из предположения Дины Фоскёйл (еще одной сестры Беп) и возлюбленного Беп во время войны Бертуса Хульсмана. По мнению авторов, Нелли Фоскёйл сотрудничала с немцами во время оккупации Нидерландов, и именно она была наиболее вероятной преступницей. Но даже в этом случае я пытаюсь донести до читателя, что так считает мой персонаж, а не подтверждаю его версию.
При работе над романом я все время сознавал, что Анна Франк — это реальный человек, который успел создать одно из самых важных произведений двадцатого века, прежде чем трагически погибнуть. Я вообразил, как бы сложилась судьба Анны, сумей она спастись, и преследовал при этом две цели: подарить ей жизнь, которой ее лишили, и на примере одной девочки рассказать обо всех подобных ей, о нереализованных возможностях миллионов погибших. В наследии Анны Франк живет надежда — и я тоже надеюсь, что это мое напоминание о нашей общей утрате поможет нам посвятить себя стремлению к лучшему будущему.
Благодарности
В создании этой книги принимало участие намного больше людей, чем моя скромная персона, и я им глубоко благодарен.
Прежде всего я выражаю признательность моему замечательному агенту Ребекке Градинжер из «Флетчер энд компани», работа и преданность делу которой обеспечила продолжение этого долгого путешествия души, которым стала эта книга. Я также глубоко благодарен Кристи Флетчер, основательнице этой компании, и Веронике Гольдштейн за профессиональную поддержку и помощь.
Я признателен бесконечно терпеливому и превосходному редактору Саре Штейн, которая привнесла многое в компоновку сюжета и стилистику романа.
Я также благодарю главного редактора издательства «Вайкинг» Андреа Шульц за внимание к моей книге и помощь в выстраивании основных линий романа. Моя благодарность также распространяется на главу издательства «Вайкинг» Брайана Тарта и весь творческий коллектив издательства «Пенгвин Рэндом Хаус». Я признателен помощнику редактора Шеннону Келли, чью тщательнейшую работу трудно переоценить, а также Морин Сагден, чья работа по вычитке рукописи была воистину безупречна, выпускающему редактору Брюсу Гиффордсу, дизайнерам Нэнси Резник и Брианне Харден, коммерческому директору Кейт Старк, маркетологу Мери Стоун, директору по рекламе Линдси Преветт и пресс-агенту Луизе Брейверман, а также всему персоналу отдела торговли издательства «Пенгвин Рэндом Хаус», потратившему немало сил и времени, чтобы довести книгу до потребителя.
Я благодарю также Эми Эйнхорн, которая издала мой первый роман «Город женщин» и изначально приобрела права на книгу об Анне Франк. Спасибо тебе, Эми!
Я также благодарен всем, кто поддерживал меня в этой работе. Спасибо моему консультанту Кэрол Эдельштейн из некоммерческого фонда «Галерея читателей» и Ансу ван дер Граафу, оказавшему большую помощь в моих исследованиях. Благодарю моих коллег по писательскому цеху Пэт Стейси и Чарльза Манна, ободрявших и поддерживавших меня во время работы над книгой. Я также глубоко ценю общение с Джулианом Кантором, Линдси Фей, Кэтлин Гриссом, Джуди Купер, Пэмом Еноффом, Эрикой Маркс, Паулой Маклейн, Джулией Риз, Эрикой Робук, Андрией Вильямс и Кейт Вули.
Я пользовался в работе помощью из нескольких источников. Приношу огромную благодарность Дому Анны Франк в Амстердаме за разрешение осмотреть помещения, обычно недоступные для посетителей, как, например, служебную кухню и личный кабинет Отто Франка, где происходили события, описываемые в книге. Моя особая благодарность покойному Корнелиусу Сёйку, умершему в 2014 году в возрасте девяноста лет. В молодости Кор участвовал в голландском Сопротивлении. Он также знал Отто Франка и Мип Гиз, а в Доме Анны Франк занимал должности как члена правления музея, так и его директора.
Я считаю себя также обязанным корпорации «Имир» и советнику этой корпорации Андре Баккеру, обеспечившему мне осмотр квартиры Франков на площади Мерведерплейн в Южном Амстердаме. Андре щедро поделился со мной своим временем и знаниями, познакомив меня также с некоторыми историческими местами города, включая бывший Еврейский квартал и здание Еврейского лицея, где учились Анна и Марго во время оккупации. По его просьбе, я сообщаю здесь, что он всячески отговаривал меня от планов писать книгу об Анне Франк. Как он объяснял мне, в Амстердаме жило еще множество еврейских семей, пострадавших во временя нацизма и окончивших свою жизнь в таких местах, как Биркенау и Бельзен. И не с большей ли пользой было бы описать их страдания и их борьбу? Такова была, по его словам, официальная позиция корпорации «Имир». Мой ответ на этот вопрос сводится к тому, что при всем внимании и уважении к его точки зрения, я все же посвятил свой роман истории Анны Франк и лишь могу надеяться, что найдутся еще другие писатели, которым предстоит честь поднять и раскрыть тему трагедии, выпавшей на долю амстердамских евреев.
И наконец я не могу не сказать о моей собственной семье, которая поддерживала меня в этой работе. Я благодарю свою мать Марсию Гиллхэм, сестру Лизу Гиллхэм и моих сыновей Кэмерона Геммела и Александера Павлова-Гиллхэма.
И, как всегда, я благодарю от всего сердца мою жену Людмилу Павлову-Гиллхэм, опору в жизни и главного судью во всех моих начинаниях.
Выходные данные
РедакторВ. Генкин
Художественный редакторК. Баласанова
КорректорТ. Калинина
Произведено в Российской Федерации
Подписано в печать 13.10.20.
Дата изготовления 27.10.20.
Формат 70×100 1/32. Усл. печ. л. 26,57. Тираж 3000 экз. Заказ № 9023.
Издательский дом «Текст»
125319 Москва, ул. Усиевича, д. 8
Тел.: +7 (499) 150 04 72
E-mail: [email protected]
По вопросам, связанным с приобретением книг издательства, обращаться в ТФ «Лабиринт»:
тел. +7 (495) 780 00 98; www.labirint.org
Заказ книг в интернет-магазине: www.labirint.ru
Отпечатано с готовых файлов заказчика в АО «Первая Образцовая типография», филиал «УЛЬЯНОВСКИЙ ДОМ ПЕЧАТИ»
432980, Россия, г. Ульяновск, ул. Гончарова, 14
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
