Обложка Знаток. Жена председателя.

Знаток. Жена председателя.

Герман Шендеров

0% прочитано
Стандартный
Герман Шендеров

Знаток. Жена председателя.

Глава 1

Вот уж третью неделю жил Максимка у Демьяна. Приперся с утра пораньше с полным узелком барахла — и откуда только взял? Потом выяснилось — мать ему напихала одеял да полотенец. Будто у Демьяна одеял не было. Знаток – бобыль-бобылем, с малятами никогда особого общения не имевший – находился в постоянном тревожном раздражении. Пацан до того рос как бурьян в поле – мать трудилась в колхозе, а Свирид вспоминал о Максимке только, когда с похмелья кулаки чесались. Чумазый, настороженный, недоверчивый, молчаливый – мальчонка походил на дикого зверька. Этакий волчонок – к столу придет, еду – хвать и на печку. Потом ничего, пообвыкся, даже обращаться начал — «Демьян Рыгорыч». Это знаток сразу пресек:

— Никаки я табе не Рыгорыч. Демьян и усе тут. А лепше – дядька Демьян.

Со временем пацан проникся к знатку доверием, даже показал свои мальчишеские сокровища: фашистскую кокарду с мертвой головой, пустую гильзу от трехлинейки и коробок с какими-то осколками.

— Это шо?

— Зубы молочные! Во! — Максимка ощерился, продемонстрировав ровные ряды мелких жемчужин, — Я их сюда собираю, а когда в город поеду — в аптеку сдам, грошей заплатят, лисапед куплю.

— И комаров сдать не забудь! — усмехнулся тогда Демьян.

Полкан к пареньку тоже отнесся сперва как к чужому – едва завидев во дворе Максимку, начинал его облаивать, а то и норовил цапнуть за икру. Суседко тоже распоясался – как Демьян его ни умасливал молочком с каплей крови, даже сметанку ставил, все одно – норовил посередь ночи залезть парнишке на грудь, отчего тот принимался стонать и задыхаться.

Взять Максимку в ученики Демьян взял, но к педагогике оказался совершенно не готов. Поначалу предпринимал робкие попытки, спрашивал издалека:

— А что, Максимка, в Бога веруешь?

— Да ну… Выдумка все это. Гагарин вон летал, никого не бачив, — отвечал парнишка Демьяну его же словами.

Не знал Демьян, как подступиться к щекотливой теме. Обрушить на двенадцатилетку груз накопленных знаний – о русалках да лешаках; о древних и темных силах, что дремлют под тонким пологом, отделяющим Явь от Нави – у него хватало духу. Под вечер бывало усаживал Максимку перед собой за стол, высыпал из банки на клеенку сухие травы и принимался рассказывать:

— Это, мол, святоянник, им… врачуют. А это – мать и мачеха, на случай, ежели…

Максимка кивал-кивал и начинал клевать носом. Демьян уж думал, что много он на себя взял – судьбу переписывать, да только раз ночью проснулся от страшного крика.

— Дядько! Дядько! — неслось с печки.

Демьян вскочил, в чем мать родила, подбежал к печи. Запятившись в угол, Максимка закрывал лицо одеялом и мелко-так мелко дрожал.

— Чего развопился? Ну?

— Дядько… тут это. Страшидла, — ответил Максимка и смутился – сам понимал, как нескладно это звучит.

— Страшидла, значится? А якое оно?

— Не знаю… Темно было. Мелкое такое, рук-ног нема и глаза пустые. Я проснулся, а он у меня на груди сидит и душит, прям душит!

Демьян вздохнул – не то обреченно, не то облегченно – придется-таки обещание выполнить.

— Не страшидла это, а суседко. Домовой, значит.

— А чего он такой… жуткий?

— Якой уж есть. Дом-то мне чужой достался, с наследством, значит. Вось и суседко такой… Их еще игошами кличут.

— Что такое за игоши?

Знаток скривился – не с такого бы начинать знакомство с Навью. Думал, выдумать чего побезобидней, потом махнул рукой – хай сразу поймет, во что вляпался.

— Игоши – то детки нерожденные да некрещенные. Такого мать раньше срока скинула да за домом прикопала, а он тут остался – матке своей мстить.

— А где матка егонная? — страх сменился любопытством.

— Бросила его матка. Или померла. Поди теперь доведайся.

— Так он это… черт? Паскудь, выходит?

— Выходит, так. Да только вины его в том нема. И ты его не бойся, да не обижай. Он только для бабья зловредный, а так — суседко як суседко. Какой уж есть. Так что, нешто прям бачив?

— Как тебя, дядько, честное пионерское!

— Ну, раз бачив, так знай теперь — судьба твоя такая нынче, знатком быть.

— Колдуном, значит? — у Максимки аж дыханье сперло от перспектив; ночной страх мгновенно смыло азартным любопытством.

— Колдуны да киловязы колдуют, а знатки — знают. А больше ничего и не треба.

— Выходит, Свирида я заколдовать не смогу? — разочарованно протянул мальчишка.

— Ты сможешь узнать, почему этого делать не велено. Все, спи давай. Завтра начнем обучение.

И судьба как будто услышала планы Демьяна и подкинула ему тему для первого урока. С раннего утра у дома стоял, стыдливо мял в руках шапку председатель колхоза Кравчук Евгений Николаевич, не решаясь шагнуть во двор. Гремя цепью, у будки свирепствовал Полкан.

— А ну цыц! — громыхнул Демьян из окошка, и пес замолк, — Погодь, щас выйду!

Максимку же даже громогласный лай Полкана не разбудил — дрых за троих. Будить мальчонку Демьян не стал, вышел было сам, но спохватился — забрал с собой клюку. Мало ли что.

— Утречко доброе, Демьян Рыгорыч! — поздоровался председатель, отирая лоб панамкой — с самого рассвета на Задорье навалилась жара. Председатель был невысокого росточку, молодой в общем-то, чуть за тридцать, мужичок с выбритыми до синевы округлыми щеками. Поблескивал на рубашке красный значок, топорщился бумагами кожаный портфель под мышкой.

— И вам не хворать, товарищ председатель. Какими судьбами в нашу глушь?

Председатель опасливо огляделся по сторонам, понизил голос:

— Ваше, Демьян Григорич, участие требуется. Вы, как мне передали, в медицине кой-чего разумеете, в травках всяких, и вообще…

— Травки всякие? Разуме-е-ею! — громыхнул Демьян, да так чтоб на всю округу, потешаясь над председателем. Тот аж присел, зашипел нервно:

— И ни к чему так горлопанить. Я к вам пришел кон-фи-ден-циально, чтоб вы понимали.

— А на партсобрании меня мракобесом и контрреволюционным элементом тоже клеймили конфиденциально? А?

Председатель как-то весь съежился, присмирел, опустил глаза на стоптанные свои сандалии. Демьян сжалился:

— Ладно, выкладывай, что там у тебя?

— Ситуация… весьма щекотливого толка. Вы же знаете мою жену, Аллочку?

Аллочку знало все Задорье. Женщиной Алла была видной, всем на зависть — толстая коса до пояса, фигура песочными часами, крупная грудь и смазливое личико, правда, всегда презрительно сморщенное — точно на носу у Аллочки постоянно сидела невидимая муха. Многие мужики добивались Аллы, завороженные ее полнотелой, плодородной красотой, но та оставалась неприступна, иных и на порог к себе не пускала.

«Не для тебя» — говорила — «моя ягодка росла».

Все гадали — для кого же? Ответ оказался неожиданным. Занесло по распределению к ним молодого москвича-функционера Евгешу, суетливого маленького человечка. Тот все собрания устраивал, активность наводил, пионерские галстуки вешал, агитации-демонстрации. Деревенские посмеивались, едва ли не дурачком его считали. А Евгеша тут подсуетился — колхозу трактор новый дали, там похлопотал — и новый клуб открыли, заместо сгоревшего старого. Поселился он в клубе, в красной комнате и деревенских, значит, принимать начал, на добровольных началах. Тут — глядь, уже не Евгеша, а Евгений Николаевич, председатель колхоза, со значком «Заслуженный работник сельского хозяйства» и кожаным портфелем. Тут-то к нему Аллочка в красную комнату и зачастила. Глядь — а у ней уж и живот наметился, и председатель все больше не в красной, а в Аллочкиной комнате ночует. Мать ее ругалась страшно, но все одно — дите-то уж в пузе, никуда не денешься, дала свое материнское благословение. Родила Аллка двойню — здоровых щекастых крепышей. А как же еще с такими-то бедрами? А сама стала примерной женой председателя — прям как Крупская для Ленина, обеды ему носила, и сама значок нацепила октябрятский — другого не нашла. Стала ходить важная, надменная — еще пуще, партбилет получила, устроилась кем-то там по воспитательной работе. В дома заходила, следила — не процветает ли где антисоветчина и мракобесие, детишек по школам разогнала. Словом, нашла свое место в жизни.

— Ну знаю. И шо? Нешто захворала?

— Да страшно сказать… — Евгений Николаевич перешел на сдавленный шепот, — я уж и фельдшера звал, а он только руками разводит — не видал такого никогда.

— Так может, в больницу, в райцентр?

— Неможно в больницу.

— Да как же…

— Неможно, говорю ж, — бессильно всхлипнул председатель, — Погибает она, Демьян Рыгорыч. Помоги, а? Наколдуй там чего. Я ж знаю, ты можешь! Наколдуй, а?

— Сколько раз тебе говорить, не колдун я. И не был никогда, — по лицу Демьяна пробежала невольная гримаса, — Давно страдает?

— Да уж четвертый день, считай. Как в субботу слегла, так и…

— А что с ней? Головой мучается, животом, али по женской части…

— Всем. Сразу, — упавшим голосом сообщил председатель, будто крышку на гроб положил, — Помоги, а?

***

Вскоре Демьян уже был у дома, где жили председатель с женой и престарелой матерью Аллочки, которую никто иначе как «баба Нюра» не называл. Было ей не так уж и много годков — то ли пятьдесят, то ли под шестьдесят — но пережитая фашистская оккупация наложила на вдову несмываемый отпечаток: какую-то вековую, тяжелую дряхлость; согнуло ее, затуманило взгляд свинцовой тьмой. Из деятельной, живой бабы война превратила ее в молчаливую богомолицу, редко покидавшую свое жилище.

Максимку Демьян взял с собою — пущай учится, раз уж занятие подвернулось. Глазами Бог парня не оделил, глядишь, и в черепушке чего найдется.

— Дядько Демьян, а мы бесов гонять будем?

— Бесов? Ишь, куда хватил. Нет, брат. Лечить будем. По-человечески. Оно, знаешь, народными методами такое вылечить можно, что не всякий профессор сдюжит. Не за каждым кустом, знаешь, бес ховается. Вот тебе урок номер раз: перво-наперво причину нужно искать в человеке.

Но, зайдя в дом, Демьян растерял всю браваду. Воздух казался вязким, жирным от кислого запаха рвоты с железистой примесью крови. Так пахли внутренности вскрытых фашистских душегубок — разило смертью. Жена председателя лежала в красном углу — вместо икон на полочке горделиво глядел вдаль бледный как поганка бюстик Ильича. В тон ему была и Аллочка, разве что губы покрыты темно-бордовой коркой. Когда-то первая красавица на все Задорье, сейчас все ее тело было выкручено судорожной дугой, белые груди бесстыдно вздымались воспаленными сосками в потолок, мокрые от пота и мочи простыни сбились, свешивались на пол. Демьян машинально прикрыл рукой глаза Максимке:

— Рано тебе ишшо…

Подошел, отыскал клочок простыни почище и прикрыл стыдобу. Руки и ноги бедной женщины были крепко-накрепко привязаны к кровати тряпицами. Аллочка же ни на что не реагировала, металась в одной ей видимой тягучей дреме; глубоко запавшие глаза широко распахнуты, взгляд «на двести ярдов», как у контуженной, зубы стучат и скрежещут — того и гляди язык себе оттяпает.

— Вот, и так с самой субботы. Пацаны мои кричат, плачут — я их в клуб пока отселил. Тещу тоже хотел, да она упертая...

— Тещу? — переспросил Демьян, огляделся. Едва успел заметить, как мелькнула чья-то тень в закутке; донеслись до него зажеванные до неразличимости слова молитвы. — И прям вот так с субботы? А шо в субботу было?

— Так это, вестимо… субботник. В клубе прибиралась, потом дома еще, старье повыкидывали… А ночью вот, скрутило. Полощет из всех отверстий, никого не узнает, ничего не понимает, только вон, корежит ее...

— Хм-м-м…

Демьян задумался. Максимке выдал тряпицу — промакивать несчастной лоб. Все ее тело покрывали градины жирного холодного пота. По лицу ползла болезненная гримаса, будто что-то ядовитое и многоногое перемещалось под кожей, вызывая тут и там болезненные спазмы. Губы беспрестанно шевелились.

— И что с тех пор не говорит?

— Если бы, — вздохнул Евгений Николаевич, — бывает, такой фонтан красноречия открывается, что и не заткнуть. Я потому хоть детей пока…

Закончить фразу председателю не дала благоверная — завернула такую конструкцию, что даже у Демьяна, наслушавшегося разных выражений и от партизан, и от красноармейцев, запылали щеки. Запоздало он закрыл Максимке уши, а поток сквернословия и не думал иссякать. Но хуже всего было то, что матом Аллочка крыла Ленина, Сталина, Хрущева и весь ЦК КПСС вместе взятый, с Крупской и Гагариным впридачу. Доставалось и супругу — каждый раз, когда по его душу вылетало очередное нелестное словечко, он стыдливо прятал голову в плечи.

— Вот, потому, — сказал, — к врачам и нельзя. Меня же потом… сам понимаешь.

— Понима-а-аю, — протянул Демьян. На болезнь это никак не походило. Пахло от всего этого гадко, грязно, дурным умыслом и злой волей. Незнамо, кто пожелал недоброго председателю — завистник ли, конкурент или обделенный участком колхозник, одно было ясно: испортили бабу основательно, так чтоб не только тело, но и разум, и всю семью заодно сгубить, под корень, значит.

— А ну-ка…

В момент особенно залихватского пассажа о том, чем положено красноармейцам чистить винтовки заместо шомпола, знаток втиснул рукоять клюки меж зубов Аллочки. Та начала было яростно грызть дерево, потом вдруг застыла; зрачки как провалились в череп. Хриплое дыхание сбилось.

— То-то ж, милая, опознала? Максимка, кружку мне якую — быстро!

Максимка метнулся к столу и вернулся с эмалированной железной кружкой. Демьян вывернул рукоять клюки, так, что челюсть у Аллочки разошлась совершенно неправдоподобным образом; раздался хруст, по краям рта побежали ручейки крови. Протиснувшись пальцами меж зубов, знаток принялся ковырять в глотке председателевой жены.

— У, гадина скользкая… Сейчас мы тебя…

Едва Демьян выдернул пальцы из глотки Аллочка, как та выплюнула клюку и так клацнула зубами, что, кажется, даже прикусила язык. Крови стало больше.

— Кружку сюда! — скомандовал знаток, и бросил на дно посудины что-то круглое, окровавленное. Это круглое капризно развернулось и оказалось чем-то похожим на червяка. Оно капризно разевало маленький ротик и даже, кажется, издавало звуки. Опознать их не было никакой возможности, но Демьян готов был поклясться — это звучало как проклятия. Глядя в кружку, он мрачнел на глазах.

— Ну что? Вы ее… вылечили? — недоверчиво спросил Евгений Николаевич. Круглое личико его стянуло брезгливой гримасой, когда он взглянул на существо, извлеченное из Аллочки.

— Тут не лечить, тут отпевать якраз, — прогудел Демьян. Весь он был в своих мыслях.

— Какой отпевать? Вы о чем? Да и не положено у нас в Союзе ритуалы эти… Погодите-ка! — он осекся, до него дошел смысл сказанного, — Вы что же, говорите, моя Аллочка…

— Я еще ничего не говорю, — оборвал его знаток, продолжил, будто сам с собой говорил, — Жорсткую порчу наклали, могучую. Я одного достав, а их в ней до черта и того больше. Живцом ее изнутри сжирают — и тело и душу ее, чтоб потом совсем ничего не осталось. Знатный киловяз поработал. Я одну выну — их двое внутри зробится. Я выну с десяток — а они уж в сотню помножились.

— Так что, дядько Демьян, помрет она? — с детской непосредственностью спросил Максимка. Председатель побледнел.

— Зараз як дам в лобешник. Ишь, помрет… Я ей дам — помрет! — разозлился Демьян, разогнулся, крякнул. — Ты, Евгеша…

Евгешей председателя не называли уже лет десять. Но сейчас он не обратил внимания на фамильярность, лишь кивнул.

— Ты, Евгеша, молоком ее пои.

— Да як же, она ж не дается…

— Через силу пои! Вот как материться начинает — а ты ей прямо из кувшина в рот. Або воронку какую вставь, я не знаю, як в трактор. Ей сейчас силы нужны, много сил. А я…

Заметив, что Демьян собирается уходить, председатель вцепился ему в локоть

— Куда вы? Молоко? И все?

— Не шуми! Справить кой-чего надо. Пойду, покажу, — Демьян приподнял в руке кружке — одному знакомому. До рассвета обернусь.

— Обещаете?

— Мое слово — кремень, — кивнул Демьян, — Не прощаюсь, свидимся ишшо. Максимка, пошли.

Мальчонка бросил обтирать лоб Аллочки тряпицей, выронил край простыни — сорванец-таки не удержался на голую бабу поглядеть — и дернул следом за наставником.

***

Долго шли молча. Знаток задумчиво тер подбородок, и так и этак приглядывался к червячку в кружке, даже клюку разок выронил. Максимка было хотел поднять, но был остановлен окликом:

— Не чапай!

Вскоре за спинами осталось Задорье. Солнце вовсю палило в затылки, Максимка даже снял маечку, повязал ее на голову на манер панамы. Наконец, заметив, что Демьян больше не гипнотизирует кружку, осмелился спросить:

— Дядько Демьян, а куда мы идем?

— Туда, откель эта дрянь вылезла. Ну, я так разумею. Видать, позавидовал кто крепко нашему старшине, нашкодить вздумал. Нашкодить-то по-всякому можно, а они, вишь, самый страшный метод избрали — обратились к киловязу.

— Киловяз это кто? Знаток, вроде тебя?

— Киловяз, Максимка, это как раз колдун. Знаток — он тем занят, чтоб порядок был. Чтоб ни Навь не лютовала, ни народец почем зря ее не раздражал. А ежели путем все — то и не вмешивается вовсе. А колдуны — тут другое дело…

Демьян замолк ненадолго, будто что обдумывал. Максимка терпеливо ждал продолжения урока.

— Колдуны, Максимка, они не с Навью, они с чем похуже знаются. С теми, кто поглыбже да поголоднее. С теми, от кого и навьи с воем разбегаются.

— Это кто такие?

По лицу знатка пробежала смутная тень, глаза затуманились; в них отразились блики горящих деревень и масляный блеск топких трясин.

— Кто это, дядько Демьян?

— А ты шо, в киловязы податься решил? Нет? Вось и не суй нос.

Максимка недолго помолчал, переваривая услышанное, потом спросил:

— Так мы сами до такого вот… киловязу идем?

— До такого да не такого, — неопределенно пробормотал Демьян, потом все же пояснил: — Сухощавый — он вроде как былый киловяз. Раньше страшный дед был, всю округу вот так держал. Ежели кто отомстить кому хотел или напакостить — к нему шли. Такую порчу закручивал — ни в одной церкви не отмолишь. А потом зубья подрастерял, состарился, одряхлел. Яда-злобы да гонору не убавилось, а вот силы уже не те, зато опыта хушь отбавляй. Покажем ему нашу добычу — глядишь, признает свою работу.

Дом Сухощавого оказался на самом краю соседней деревни — уж и не с людьми больше, а на болоте. Один край покосившейся избы сползал в хлюпающую трясину на месте огорода. На бревнах сруба обильно росли поганки. У завалинки Демьян застыл, приостановил Максимку — тот было рыпнулся к калитке.

— Куды, дурень? К киловязу без приглашения? Гляди!

Знаток указал клюкой на поблескивающие в воротцах шляпки гвоздей, торчащие иглы да булавки. Пустая конура у самого входа голодно дышала угрожающей пустотой. Мол, только сунься.

— Так скорчит, вовек не разогнешься.

Клюка требовательно стукнула по дереву раз-другой-третий. В хате закопошились, дернулась желтая от пыли занавеска, мелькнула чья-то тень.

— Сухощавый, выходи, разговор есть! — позвал знаток.

— Демьяшка? — проскрипело из окошка. Высунулась жуткая бледная рожа старика с ввалившимися щеками. Седая — не щетина, а, скорее, шерсть — росла беспорядочными клочьями и залезала едва ли не на лоб. — А ну пошел нахер отсюда, пока печенку не выплюнул!

— Да погоди ты, я…

Серые глазки Сухощавого нервно осматривались, нижняя челюсть дрожала, заскорузлые пальцы судорожно барабанили по наличнику.

— Я кому сказал! Прокляну — до конца жизни в говнах ходить будешь! И пацаненка забери. Кыш! Вон отсель, я кому…

И вновь Демьяну пришлось прикрыть уши Максимке — Сухощавый в выражениях не стеснялся. Сколько Демьян его помнил — был то самый вредный дед от Минска до Смоленска, а мож еще далече. И с возрастом характер его ничуть не улучшился. Много они с Демьяном крови друг у друга попили — один проклянет, другой снимет и вернет сторицей. Один чертей натравит, другой — кикимор науськает. Словом, бытовала меж Демьяном и Сухощавым хорошая такая, крепкая вражда. И по матушке они друг друга поминали не раз. Однако, было в этот раз в поведении вредного старика что-то неправильное, необычное…

— …а коли ишшо раз хоть на порог сунесся — я тебе твою клюку в дупу по самые…

Несолоно хлебавши, Демьян с Максимкой отошли от хаты киловяза, присели на поваленное бревно. Знаток задумчиво пожевал сорванный колосок.

— Неладное что-то с ним, — произнес задумчиво, — Раньше, поди, выскочил бы — поругаться да попререкаться, а тут даже не плюнул вслед. Странное дело…

— А по-моему, дядько Демьян, — предположил Максимка, — устрахался он шибко. Ты глаза его бачив?

— А шо глаза? Обычные зенки, дурные, як и должно. Нешто, думаешь, он нас устрахался?

— Ни, дядько. Он кого пострашнее ждал, а тута мы.

— Кого ж пострашнее-то? Немца чтоль? — задумчиво предположил знаток, окинул взглядом горизонт, — Вось чего. А давай-ка мы его до заката покараулим, поглядим, с чего его так трясет. Залезай-ка вон — на стог, да гляди в оба два. Як чего увидишь — свисти.

Сам же Демьян привалился к стогу сена спиной, завернул рубаху — а то вся морда сгорит — и задремал.

Снились ему топкие болота, грязная водица да что-то мелкое, гадкое, копошится, через водоросли да ряску из болотной утробы наружу лезет. Вот уж и ручки показались, вот и рожки. А следом раздался жуткий, нечеловеческий крик — так мог визжать младенец в печи, свинья с ножом в глотке; баба, из которой дитятю наживую вырезают. И где-то совсем рядом, кажется, только обернись — хохотала Фроська и девичий смех-колокольчик то и дело переходил в сиплое старушачье карканье…

— Проснись, дядько! Проснись, дядько Демьян, скорее!

Знаток открыл глаза — темень, хоть глаз коли. По небу широкой полосой рассыпался сахар созвездий.

— Вон там, гляди! — шептал мальчонка. Сощурившись, Демьян еле-еле выцепил взглядом фигуру, бредущую по дороге — ровно к хате Сухощавого. И сердце пропустило удар-другой: голова фигуры вздымалась высоко над крышей домишки, а бледная луна озаряла голову верзилы, будто нимб.

— Ховайся в сено, быстро! — прошипел знаток.

Что за дрянь приковыляла посередь ночи к дому старого колдуна, он не знал, но в каждом движении тощих долговязых конечностей, в дерганых и неловких шагах, в странном ритмичном шорохе — будто мешок гальки трясли, Демьян узнавал — не человек это и не навий даже, — Вось связался, старый хер…

А фигура дошла до калитки, переложила ношу из руки в руку — у него и правда был с собою мешок — и настойчиво стукнула в дверь. Раз-другой. Та отворилась, да с такой прытью, что, пожалуй, произошло это без участия хозяина дома. Пригнувшись почти в половину роста, ночной гость вошел в хату, и из окошек послышались жалобные стариковские мольбы:

— Не треба, не треба! Не губи! Да будь ты человеком! Отдам я тебе все, отдам, дай ты срок…

— Сиди здесь тихо! — пригрозил знаток Максимке, а сам перехватил клюку покрепче да двинулся к хате киловяза. Застыл у калитки — шляпки гвоздей все еще угрожающе блестели.

— Чур меня-чур меня-чур. Во имя Отца, Сына и Святого Духа, — прошептал Демьян, перекрестился. Добавил на всякий случай, — За Родину, за Сталина.

И, зажмурившись, шагнул через порог. Выдохнул. Кажется, ничего не произошло. Вдруг в конуре вспыхнули два злобных огонька. По двору разлилось, будто разогретое масло, утробное рычание.

— А ну-ка цыц! — наудачу бросил Демьян, и тварь в конуре действительно затихла. Погасли злобные огоньки. Знаток шагнул в приоткрытую дверь и замер на пороге, завороженный зрелищем.

На скамье сидел полураздетый, в саване — старик. Над ним, склонившись в три погибели — будь то человек, сломал бы хребет — нависал ночной гость. В длиннопалой руке он сжимал клещи, и теми ворошил в окровавленной пасти Сухощавого. Раздался омерзительный, скребущий по самым нервам хруст, и верзила облегченно выдрал клещи из стариковского рта. Повертев в руках желтый, с обломанными корнями, зуб, долговязая тварь бросила его со стуком в раскрытый мешок, где лежало не меньше пуда таких же, желтых и обломанных зубов.

Увидев Демьяна, Сухощавый замычал, и верзила тотчас же повернулся в его сторону. Не в первый раз знаток смотрел в лицо твари, пришедшей из таких глубин, что и словами не выскажешь, однако дрожь сама вцепилась в позвоночник, тряханула как кутенка. Демьян волевым усилием взял себя в руки, не отвел взгляда от жуткой образины: пасть твари будто выворачивалась наружу и разрасталась как плесень во все лицо. Круглый рот пиявки был выворочен наружу, отчего щеки, подбородок, переносицу покрывали скопления крупных человеческих зубов — клыки и моляры вперемешку. Из-под широких надбровных дух, также покрытых зубами, белели блеклые безразличные глазища.

— Ну приве-е-ет, знаток, — протянуло трубно существо — и где звук только умещается? Не в впалой же, с торчащими ребрами груди, — Нешто за товарища долг отдать решил? Своих не хватает?

Сухощавый воспользовался передышкой между пытками — сплюнул кровь на дощатый пол, промычал что-то. Демьян старался не терять лица:

— А что, много задолжал товарищ?

— Да мелочь. Не много, не мало, а все оставшиеся зубья.

— Прям таки все? — удивился знаток, лихорадочно соображая, что можно предпринять. Он бы и на русалку так вот без подготовки с голыми руками не сунулся, а уж на эту тварь… — Чем же он жевать будет?

— Тю, не больно-то ты знаток! Коли у киловяза зубья кончились, то ему жевать и незачем — ждут его уже. Все замученные да спорченные, все обманутые да хворями сморенные — все ждут, почет да уважение воздать, как говорится. Вот я сейчас оставшиеся-то зубья приберу и…

— Я оыам! — силился что-то сказать старый колдун, отпихивая ногами экзекутора — тот уже щелкал клещами над левым нижним клыком.

— Отдашь-отдашь. Вот щас и отдашь! — крякнул верзила. С хрустом вцепился ржавыми клещами в зуб, потянул.

— Погоди! — воскликнул Демьян, — Можа я за него поручуся?

— Ты уж поручился. Со своими долгами сперва расплатись. Фроська-то тебе приветы передавала. Скоренько свидишься.

Перед глазами знатка встала заполненная дымом баня, под руками, казалось, вновь извивается разгоряченное тело, и дышит смрадом, и душу рвет крючьями — на зуб пробует.

— Дяденька! — раздалось из окошка. Над подоконником выросла любопытная Максимкина морда.

— А ну пшел отседа! — рыкнул Демьян. Не хватало еще пацана втянуть. Но тот не внял словам наставника. Тварь заинтересованно обернулась, не разжимая клещей.

— Дяденька! Вам зубья потребны?

— Ну… допустим, потребны. А что, свои предлагаешь? — ощерилось создание.

— Так точно. Предлагаю.

— Не смей, дурак! — рычал знаток, но зубодер уже оторвался от Сухощавого, всей своей длинной ломкой фигурой перетек к окну.

— А ты знаешь, зачем нам зубы? — уродливая образина каким-то непостижимым образом растянулась в жуткой, самоповторяющейся ухмылке. — Мы те зубья в батоги да плети вкручиваем, а теми батогами и плетьми колдунов хлещем, что душу свою не уберегли. Свои-то зубы больней всего калечат.

— Души нема. Ее попы выдумали! Мне так в школе говорили…

— Беги, малохольный, беги, кому говорю!

Демьян было рванул наперерез к окошку, но тулово твари извернулось, выросло между знатком и Максимкой стеной — не пройдешь.

— Души, значит, нет… — ухмылка зубодера растянулась, дошла почти до самого затылка. — Что ж, и с тобой дела вести можно. Открывай-ка рот…

— Зачем? Зубы-то вось они…

Что-то со стуком посыпалось на подоконник.

— Вось, забирайте. Мне от них толку нема…

Демьян перегнулся через торс — мягкий, склизкий, будто подгнившее мясо — взглянул на то, что высыпал Максимка. На замызганном платочке лежали мелкие белые жемчужинки. «Молочные» — догадался знаток.

— Подойдет, нет?

— Подойде-е-ет, — прошелестела тварь, слизывая зубы длинным, похожим на кишку языком. — Знай теперь, Максимка, и на тебя теперь в аду есть твоя личная плеть.

— А это уж мы поглядим, да, дядько Демьян?

— Ага, — ошарашенно выдохнул знаток. Сухощавый тоже глядел во все глаза, даже рот забыл закрыть. А верзила стал растворяться в воздухе, превращаться в черную дымку, которая тонкой струйкой вытекала в окно. Демьян был готов поклясться, что заметил в курящемся дыму несколько белых точек. Зубодер испарился.

— Ну-ка, залезай… — Демьян подал руку Максимке.

— Игыа! Тьфу! Игла! Иглу достань з подоконника! — крикнул хозяин.

Демьян осторожно вытянул загнутую ржавую цыганскую иглу с хищно блестящим острием. Та гнулась в разные стороны, все норовила прошить пальцы. Ухватив Максимку за ворот, знаток с легкостью втянул мальчишку в хату. Поставил перед собой, оглядел, спросил:

— Жив?

Тот кивнул, а через секунду получил такую оплеуху, что у Демьяна самого аж в ушах зазвенело.

— Дядько, за что?

— За дело! Ты, собака, куда полез? А ежели он бы тебя с собой забрал? Ты крещеный, нет?

— Ай, дядько, перестань!

— Крещеный, спрашиваю?

— Нет, дядько… Ай, больно!

— А ежели он бы тебя, некрещеного, самого в тот мешок посадил, а?

— Ухо, дядько, ухо…

— Хорош! — рявкнул Сухощавый. Пальцы Демьяна, выкручивавшие уже синее Максимкино ухо ощутили укол, разжались. — Чего его таперича поучать?

— Еще раз…

— Да хорош, говорю, мальчонку кошмарить! — хозяин дома, наконец, поднялся с лавки, выпрямился. Выглядел он, прямо сказать, не ахти — казалось, будто кожу сняли с какого-то другого старика — повыше и побольше — а потом натянули на плюгавый, горбящийся скелет, и так получился Сухощавый. Темные, недобрые глаза сидели глубоко в черепе; один бешено, безбожно косил. — Чай, ему до Пекла далеко, выдюжит еще как-нибудь…

— Ага, ты-то выдюжил, — ворчал Демьян, — Ты пошто Пеклу в долги влез? Хоть дельное чего?

— Дельное. Мазь он мне от радикулита носит. Вишь, разогнуться не могу…

— Нашел, зачем бесов гонять…

— С мое скрюченный походишь — ты с ними хушь в постелю ляжешь. Хотя, ты вроде и…

— Ладно-ладно, — спешно перебил его Демьян, — не до твоих болячек. Мы по делу.

— По делу? А шо, в дупу дорогу не нашли? — крякнул Сухощавый, — Ладно уж, коли выручили — выкладывайте, чего у вас там.

— Кружку не потерял? — рыкнул знаток на Максимку. Тот спешно достал тару с червячком. Червячок неистово извивался и непрестанно матерился на своем червячьем языке, — Ну что, узнаешь? Твоя работа?

Сухощавый принял кружку, склонился над ней; вывернул голову, чтоб взглянуть на червячка косящим своим глазом.

— Могучая гадость. Не абы как портили, со злобой, с ненавистью. Заморить хотели. Ни, я такого уж давно не вязал. Я что — корову спортить, или там чтоб до ветру постоянно хотелось, а это… Тут смертию пахнет.

— Снять сможешь?

Сухощавый пригляделся. Достал червячка, лизнул. Скривился.

— Ни, такое не сдюжу. Уж больно крепкая хворь. Такая и меня прикончит, и от носителя не отцепится. Не возьмусь. Тут уж тот снимать должон, кто портил.

— А вызнать, кто портил, можешь?

— Ну, Демьяшка, кабы не мальчонка — послал бы тебя… Эх, была-не была.

Сухощавый выудил мозолистыми пальцами червячка, зажмурился и… закинул его в рот. Старика скрючило, он осел на пол. Под бледной кожей явственно перекатывалось что-то большое, черное. Максимка дернулся, запричитал:

— Дедушка-дедушка, что с вами?

— Воды ему лучше набери — вон, в ведерке.

Максимка вернулся с кружкой холодной до ломоты в зубах водицы, а Сухощавого уже выворачивало на доски. Изо рта лилась серая, как сигаретный пепел, слизь. Оказываясь на полу, она не растекалась, а рассыпалась и проваливалась прямо насквозь — куда-то под землю. Проблевавшись, старик вцепился в кружку и принялся пить жадными глотками. Осушив кружку, припал к ведру и еще добрые минуты три голодно лакал, пока воды не осталось на самом дне. Отвалившись от жестяного бортика, киловяз уселся прямо на пол, помотал головой. Проблеял хрипло:

— Крепкая хвороба. Крепкая. С кровью. С ненавистью. Это вам не понос недельный. Не снять тебе это, Демьян, никак. Скажи, хай гроб готовят. Не спасти…

— Да як жеж не спасти? Что ж там такое-то?

— Самое сильное проклятие из всех, какие есть, — горько ответил Сухощавый. — Крепче ненависти не бывает, потому что из любви выросла. Не простое это проклятие, Демьяшка, а материнское…

— Вот тебе и урок номер раз...

Брови знатка сами собой сошлись над переносицей.

***

На обратном пути Демьян все больше помалкивал, чесал русую бороду, глубокомысленно хмыкал. Понемногу рассветало. Мелкая нечисть, вдоволь набегавшись и накуражившись, искала убежища в норах, под кустами и на крышах хат.

— Видали-видали, дядько Демьян? Эк драпанула! — попискивал восторженно мальчонка, провожая взглядом тощую одичавшую шишигу. А следом принимался шумно зевать после бессонной ночи.

— Угу… — только и мычал тот в ответ, погруженный в мысли.

Максимка смекнул что-то, спросил осторожно:

— А что, материнское проклятие — это совсем дрянно? Выходит, баба Нюра — ведьма? А сама все молилась да с иконами…

— В том-то и дело, что ниякая не ведьма, — ответил Демьян и принялся, скорее не объяснять, а рассуждать вслух, — Оно ж как обычно? Коли кто спортил — отшептал, отмолил да забыли. А если киловяз нашелся — то и ему на орехи достанется. Другое дело, кады оно родовое — тут уж весь род чистить надо, до самых до могил; все, что разложиться не успело. Но и это понятно. А вот с кровными порчами… с ними тяжче всего.

— Почему?

— Да потому. Нюрка-то никакая не ведьма — ее нос к носу хоть с самим Чернобогом поставь, все равно ничего не убачит, потому что обыкновенная она, як веник березовый. Но даже обыкновенный человек иногда так может взненавидеть, что там, — знаток со значением ткнул тростью в землю; та ответила столбиком пыли, — почуют. И помогут. Они вообще, знаешь ли — надо не надо — помогать любят. Да только спросят потом — мало не покажется. И вот такую порчу никому нипочем не снять, покуда тот, кто портил, сам не одумается.

— Так нам нужно же всего лишь бабу Нюру уговорить! Она ж это точно случайно, не со зла, да, дядько Демьян?

— Хотел бы я верить. Хотел бы.

***

Председатель встречал их под указателем на Задорье — в семейных трусах, валенках и шинели на голые плечи. В зубах подрагивала папироска. Едва завидев знатка и его подмастерья — побежал навстречу.

— Ей ночью хуже стало… Я к вам, а вас нету… Всех на уши поднял — никто ничего не знает, ушли, мол, и все тут! — затараторил круглый человечек с укором.

— Сказал же, до рассвета обернусь, — огрызнулся Демьян. — Проконсультироваться надо было.

— И? Что? Сказал чего ваш консультант?

— Сказал… — знаток не знал, что говорить. Коли игоша бы молодую жену сосать повадился, или жупка на полатях появился, тут все ясно — с глаз долой, пинком под зад. А тут… — Много чего сказал. Тебе того знать не надобно. Ты лучше это…

— А идите вы, Евгений Николаевич, головастиков наловите! — неожиданно выпалил Максимка, угадав настроение наставника.

— Головастиков? — удивился председатель.

— Ага, зелье буду варить, — подтвердил Демьян, — Змеиная кожа, совиное перо… Вот, головастики закончились. Сбегаешь? Там вон, у мельницы их шмат…

— Я… Если меня в таком виде, — засмущался Евгений Николаевич, запыхтел папироской, сплюнул, — К черту! Ради Аллочки… Я сейчас! Мигом!

— Побольше наловите! Полный сачок надобно! — крикнул вслед Максимка.

Демьян ничего говорить не стал, лишь усмехнулся довольно в бороду — а парень-то далеко пойдет.

В доме председателя царил хаос. Осколки посуды повсюду, с потолка свисает драная простыня, пахнет кислятиной. Посреди хаты валялся бюстик Ленина. Вождю ополовинили череп по самые брови и откололи нос как египетскому сфинксу. Всюду поблескивали пятна бурой жижи, в которой что-то лениво извивалось. Аллочку заметили не сразу. А как заметили — Демьян даже Максимке глаза забыл прикрыть. На потолку в самом углу висела, расставив ноги аки паучиха, нагая жена председателя. Бешеные глаза смотрели каждый в свою сторону — зрачки с булавочную головку. Все тело опутывали вздувшиеся темные жилы, а из выставленного наружу женского срама стекала какая-то темно-багровая дрянь.

— Сама себя переваривает… — только и успел выдохнуть Демьян, когда Аллочка с жутким визгом бросилась на непрошенных гостей.

Максимку отбросила грязной пяткой, да так, что тот об печку саданулся. Накинулась на Демьяна. Измазанные, будто сажей, зубы, защелкали у самого его кадыка, а глотка Аллочки не переставала непостижимым образом изрыгать матершину пополам с угрозами:

— Я тебе, такому-растакому, кишки через дупу выну, хер отгрызу, глаза твои поганые высмокчу…

Знаток было замахнулся клюкой, но обретшая какую-то нечеловеческую силу Аллочка легонько от нее отмахнулась, и та с треском отлетела на тот конец хаты. Пришедший в себя Максимка было рванулся за ней, но Демьян успел прохрипеть:

— Не чапай!

Аллочка все наседала на Демьяна, рвала ему когтями грудь и лицо, жевала выставленные перед горлом локти. В капельках слюны, под кожей, в уголках глаз неистово кружились черви.

— Максимка! Полотенец мне какое дай! — кое-как выдавил знаток, — Хушь пасть заткну шоб не кусалась!

Мальчонка ринулся к печке — но куда там, все разбросано, где что лежит — не разберешь. Сунулся на полати, и ойкнул — оттуда вдруг вынырнуло чье-то пучеглазое морщинистое лицо.

— Баба Нюра… это ж вы! — мальчишка отшатнулся от безумного взгляда старухиных глаз. А баба Нюра примерилась, спрыгнула с края печки — подошла к дочери. Взбаламошная, простоволосая. Поглядела на Аллочку, склонила голову. В темных глазах искрило сумасшествие.

— Не о том я Господа просила. Не о том, — шептали старухины губы.

— Как же так, Нюрка, а? Ты ж мать! — рычал Демьян, отбиваясь от одичавшей Аллочки.

— А нехай и мать! — голос бабы Нюры набирал силу, — Сказано в Писании: кто розги жалеет — тот ненавидит дитя свое. А она… якое она мне дитя? Безбожница, шлюха комсомольская! Значки нацепила, галстух… Молчала я, покуда большевики церкву рушили; молчала, пока они пока Христа на Ильича заменяли… Но чтоб родная дочь!

Баба Нюра содрогнулась всем телом от всхлипа.

— Я эти иконы от прабабки сохранила! Сначала от краснопузых, опосля от немцев прятала! Як зеницу ока берегла! На них еще твоя прапрабабка молилась! А эта сука их в печь, в горнило, мать ее, мировой революции! А в красный угол, значит, этого Будь ты проклята, потаскуха! Подстилка большевистская! Будь проклята и ты, и выблядки твои в галстучках! Нет у меня больше дочери!

— Максика, полотенец, скорее! — подгонял Демьян. Челюсти Аллочки скребли по кадыку, цепляли кожу — еще на пол-ногтя и…

Хрясь!

Нож вошел Аллочке глубоко в шею, мерзко скребанул о позвонки и вышел аккурат под подбородком. Аллочка застыла на мгновение, будто не веря в произошедшее, вывернула голову — до хруста, на самом пределе своей анатомии. Черные от текущей из нутра дряни губы натужно прошептали:

— Мама…

И Аллочка тяжело грохнулась на Демьяна. Черные прожилки отлили из-под кожи, та даже порозовела, став выглядеть в смерти живее, чем при жизни. Мышцы на лице бедной жены председателя разгладились, наполнились неким умиротворением. Старуха с чавканьем выдернула длинный, сточенный до толщины шила, нож из шеи дочери, отшатнулась. Всхлипнула всей грудью.

— Боже! Боже… Дочушка! Что же я… Господи!

Глаза бабы Нюры метнулись в угол — куда-то за спину застывшему с полотенцем в руке Максимкой и вверх, в красный угол.

— Господи, ты пришел прибрать меня? Господи?

А дальше старуха завизжала. Завизжала так, будто горела заживо, будто пришли разом и немцы и большевики, будто само ее существование стало таким кошмарным и невыносимым, что не оставалось ничего иного, кроме как визжать. Пуча глаза, она глядела в угол и вжималась в печь все сильнее, будто кто-то шел прямо на нее. Дрожащая рука метнулась в вырез над массивной грудью, сдернула нательный крестик, и тот потонул в кровавой луже. Вторая же рука, действуя словно отдельно от своей хозяйки, медленно направляла нож прямо в глаз старухе. И казалось, что движение ножа каким-то странным образом синхронизировано с шагами того ужасного, невидимого, от кого вжималась в печь баба Нюра. Демьян не успел выбраться из-под тела Аллочки — в секунды все было кончено. Старуха ввела себе тонкое зазубренное лезвие в глаз и вдавливала до тех пор, пока оно не уперлось во внутреннюю стенку черепа. После — медленно сползла по печке на пол. Труп ее дернулся несколько раз, грубо, неестественно, точно кто встряхивал, пытаясь разбудить. Застывший взгляд оставшегося старухиного взгляда обратился к Демьяну. И вдруг из мертвой глотки раздалось нечто, похожее на гадливые смешки одной лишь утробой — будто говяжьи легкие смеются. Послышался голос, до боли знакомый:

— Вишь, Демьянушка, долг платежом красен. Гляди, як я для тоби расстаралася, яки спектакль сладила, почище синематографа… Все ради тебя, Демьянушка. А ты мне должен, ой должен. Спрошу ведь — за все ответить придется. Ой, придется… Я выносила — тебе выхаживать!

— Заткнись! Заткнись, тварь! — рыкнул знаток, вывернулся из-под Аллочкиного трупа. Забрал у Максимки полотенце и вбил его бабе Нюре в самую глотку. Схватил с пола еще какую-то тряпку, потом еще и еще — и давай ими набивать старухину пасть, будто карманы яблоками. Челюсть раскрылась на какой-то противоестественный градус на грани вывиха.

— Дядько Демьян, ты чего? — спросил мальчонка, наконец осмелившись.

— Что? — обернулся Демьян, злой, взъерошенный.

— Зачем ее… полотенцами? Она ж… ну, все она.

— В смысле? Ты не… — знаток продолжать не стал. Лишь обернулся вновь на старуху. Та была мертвее мертвого. Тряпки пропитались текущей из глазницы кровью. Второй глаз потерял всякое выражение, на него уселась муха и принялась ехидно потирать лапки — мол, ничего ты мне не сделаешь, — Она…

— Вот! Принес! Полное ведро! — радостно воскликнул кто-то за спиной. Потом Евгеша ойкнул, выронил ведерко, бросился с измученному телу жены, обнял и завыл. Горько и безутешно. На дощатом полу колотили хвостиками, не желая умирать, бессчетные головастики.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге