Обложка Шесть процентов бога

Шесть процентов бога

Анчутка Бес-Пятый

0% прочитано
Стандартный
Анчутка Бес-Пятый

Шесть процентов бога

Глава 1. Яма

Я бог смерти. Ну... в пересчёте на поколения — процентов этак на шесть. Божок. Всё остальное — хрупкий генофонд северян, аллергия на кошек и эмпатия, сравнимая с беременным золотистым ретривером. Предки согрешили в порыве "хинди-руси, бхай, бхай!".

Иногда мама выдаёт странную фразу, что "дедушка Яма мною бы гордился"... да пофиг ему. Миллиард индусов под рукой, и мрут, и плодятся, и снова мрут - не разгребёшь. Какое ему дело до далёкого отпрыска?

И гордиться нечем. Я как будто сам себя боюсь.

Я знаю, что могу убивать мыслью, но не хочу этого. Самое страшное для меня - разозлиться и выкрикнуть что-нибудь типа "Шоб ты сдох!". Ведь сдохнет.

Первая смерть случилась, когда я полулежал в коляске и жевал любимую пустышку. Выскочила и подбежала, захлёбываясь от усердия, обычная шавка, таких из-под каждого забора сотня зыркает, кого бы облаять, как слона. Ну ладно, знаю, там моська, но рассказывает о своих подвигах она именно шавке. Читайте басни Крыладзе!

Девочка — хозяйка, постарше меня, уже вовсю ходит, — смеялась. А я меня злость взяла. Нет, в моем случае - обуял божественный гнев. Откуда — не знаю. Может, ревность.

Соска выпала изо рта. Я что-то пролепетал. Пёсик пискнул — и рухнул на бок. Всё. Хозяйка в истерику. Родители в шоке. А я заплакал. Сам не понял — от страха или от чувства вины, которое потом стало моим вечным спутником.

Лет через 13 мы с этой девчонкой впервые поцеловались, совсем как взрослые. Ну почти.

А ведь могла и она лечь рядом с цуциком.

Но нет.

Представляете, я бы тогда обиделся на маму или ещё кого из родных и соседей? Ничего не соображаю, а вокруг растут горы трупов, и я в центре черепов, как с той знаменитой картины. Сиротинушка, всех умертвил...

Наверно, в нас, божьих потомков, заложен какой-то младенческий ограничитель на этот случай.

У меня он слишком сильный, до сих пор не могу убить специально. Жалко, сомнения, угрызения.

Ну и не убиваю, живу с тормозами. Даже не злюсь. Когда кто-то грубит — я молчу. Когда кто-то врёт — я отвожу глаза. Я такой... безопасный. Как подрос, мог бы — не хочу. Не имею права.

Этим пользуются. Сами знаете, какие чудовища наши милые детишки, когда не дома, а в агрессивной среде ровесников.

Как школа не вымерла за мои десять в ней лет? Спасибо дедушке Яме за "предохранитель". И как я выжил на этом "дне общества"... Да выжил и всё тут.

Но всё меняется. Всегда.

День выдался жарким. Я вышел из универа за шаурмой — и угодил в толпу. Дзержинская кипела. Флаги, транспаранты, мат-перемат. Кричат. Брызжут слюной. Жгут чучела. Привычное дело в том году, не обращая внимания, иду себе через площадь к ларьку.

— Геть! — орал один, в майке с тризубом.

— Ганьба! — вторил ему другой, явно получивший свою майку на том же складе.

— Хто не скаче — тот карась! — визжала девчонка с красным румянцем, светившися из-под жёлтой и синей щёчки.

— Смэрть ворогам! — взревело это трио слаженной терцией. А площадь ревела совсем уже не музыкально, но грозно. Рушились устои.

Что-то я растерялся. Хотел вернуться. Но толпа уже захлопнулась за мной, как пасть. Кто-то толкнул. Кто-то обозвал. Я наступил на чей-то флаг, свисавший с талии на манер парео — и получил по затылку. Мне стало стыдно. За себя, за них, за весь этот мир.

Упитанный парень с мегафоном и промасленным пучком волос, лихо закрученным вокруг уха, злой, как те шавка с моськой вместе взятые, заорал мне в лицо:

— Шо вылупился, ботан? Нэ нравымось? Дед с НКВД, а мы тут голодуем?

И вот тут — впервые за годы — щёлкнуло. Тихо, без истерики. Не как взрыв. Как будто что-то внутри приняло решение, давно отложенное в ящичек под названием «Нельзя».

Я подумал:

«Дед... Вы же не знаете, с кем разговариваете, кто мой дед. Вы... даже не представляете, что я держу в себе. Как же вы все меня... утомили».

И всё. Мысли больше не потребовалось.

Тишина. Наступила мгновенно. Будто кто-то вырвал шнур из их мира, на котором он держится. Знаете, как антенна "Куликовка" или детская лошадка на ниточках. Не знаете? Ну посмотрите экскурсию по Останкинской телебашне, она вся на тросах.

Толпа — а её было тысячи две — лежала на асфальте, аккуратно, концентрическими кольцами, ногами к центру.

Как будто их разложили. Как будто это — арт-объект. Или молитвенный круг. Или место падения метеорита на Тунгуске.

А я, как тот метеорит, стоял в центре, рядом стоял бронзовый Ленин. Мы с ним были удивлены. Божественный гнев, он не каждый день случается, даже памятникам странно с непривычки. Не снесли и радуйся.

Живыми... в смысле, на ногах, остались только те, кто пришёл на площадь за компанию или случайно, как я. Девочка с шариками. Старик в толстых очках, заблудившийся. Парень с гитарой, на нервном автомате играющий «Wonderwall» в углу. Несколько групп бабушек-активисток из ЖЭКов с казёнными зонтиками цветов разных партий.

А ещё потрёпанные ряды милиции.

Они смотрели на меня, как на статую из другой эпохи, вроде стоявшего рядом Ильича.

Не со страхом — даже с уважением. С непониманием. И с облегчением.

Я прошёл сквозь них. Молча. Даже шаурму не купил у обалдевшего азиата.

Вечером в новостях:

«Необъяснимое массовое отключение сознания».

«Тысячи пострадавших без следов насилия».

«ФСБ, НЛО, чёрная магия?».

«Массовый флешмоб?»

Видите, даже этих я не убил. Некем тебе гордиться, дедушка Яма.

Я просто лежал в кровати и смотрел в потолок. Я не чувствовал триумфа, злорадства. Только... странное облегчение. Как будто снял тяжёлый рюкзак, который носил всю жизнь.

Мама позвонила утром:

— Ты вчера был в центре?

— Был.

— Что-то... произошло?

— Немножко. Но никто не пострадал. По-настоящему — никто.

Она помолчала и сказала, как всегда, но теперь я понимал её:

— Дедушка Яма всё равно бы гордился.

Я усмехнулся:

— Может быть. Но я всё ещё сдерживаюсь. Наверно, я пока маленький, хоть и вырос.

Внутри я знал: если ещё раз так плюнут и заорут — никто уже не встанет.

Потому что не я злой. Они. Я — последняя мысль в голове того, кто слишком много и злобно орал.

Глава 2: Анубис

Я не верю в душу. Вернее, как... я её вижу.

Когда я смотрю на человека, я вижу что-то вроде контура, тени, отбрасываемой не телом, а тем, кем он был. Иногда — кем он станет. Иногда — кем должен был быть, но не стал. В этом контуре — цвет, вес, разорванность. Я знаю, кто скоро умрёт. Кто врёт себе. Кто уже гниёт внутри, хоть тело улыбается.

Меня зовут Ян. Мама — из Ростова. Отец — неизвестен. Только старое фото, где он в странной жёлтой маске. Шутка. Нет никакого фото. Только шрам у меня с рождения — под глазом, как египетский «Уджат».

Я был в горячих точках. Если без заграничных, то в Чечне — в девяностые, в Донбассе — в четырнадцатом.

Не за идеи. За деньги. Я — бывший. Наёмник. Пёс войны.

Сдох не я, сдыхали они. Не потому что я стрелял метко — хотя стрелял. А потому что, когда я смотрел на врага — он сам осознавал, что пришло время. И уходил.

Я пытался не думать об этом. Списывал на удачу, на панику врага. А потом был случай…

Парень. Подросток. Мыслил, как взрослый. Оружия нет, камень в руке. Но в глазах — воля. Я посмотрел на него — и вдруг почувствовал, как будто кто-то дёрнул рубильник. Не я. Кто-то свыше.

Парень вздрогнул и упал. Сердце остановилось ни с того ни с сего.

Я бросил оружие. Снял броню. И ушёл.

Теперь я работаю охранником в пафосном клубе «Чистилище». Так называется — вот же ирония.

Толстосумы, наркоманы из толстосумов, модели для толстосумов. Все врут друг другу. А я стою у дверей, в бронзовой маске. Смотрю им в глаза. И они, сами не понимая, боятся. Кто-то плачет. Кто-то — трезвеет на месте. Кто-то просит прощения у бывших. Кто-то исчезает в тени.

Руководству это не очень нравится, но толстосумы готовы щедро оплачивать тайну своего позора.

Я не трогаю их. Просто смотрю. Я стал переходником, между «здесь» и «потом». Как будто во мне — пункт выдачи кармы. И я научился фильтровать. Не всех проводить — лишь тех, кто на пороге. Я не караю - я напоминаю.

В одну из пятниц, под утро, вышел на крыльцо. Там сидел парень в пиджаке, со следами... скажем так, пудры под носом и глазами, как у раненого зайца. Молодой. Перспективный. Как они сами о себе любят говорить. Я только глянул на него — и понял, что всё, конец. Но — промолчал. Он встретился со мной взглядом, побледнел и отшатнулся.

— Что… что ты…

— Твоя душа уходит, — сказал я просто.

Он заплакал. И попросил: «Дай ещё день». Я дал. Не знаю, зачем. Но дал. На следующее утро его не стало. Передоз.

Иногда они чувствуют. Сами. Иногда — я решаю, что не моё дело вмешиваться. Я не судья.

Скоро опять война. Говорят, мобилизация. Кто-то радуется — будет контракт. Кто-то — бежит в Казахстан, кто-то — в могилу.

Меня зовут. Я отказываюсь. Не потому что боюсь — просто чувствую: там, где трещина, я нужен больше. Там, где мир разваливается, я — цемент, но не солдат.

И знаю: всё равно — не отстанут. Приедут. Попросят. Уговорят.

Я на крыше «Чистилища». Курю. Смотрю на город с высоты. Над головами у всех — тени душ. Кто-то отбрасывает короткую, кто-то — как от дуба, раскидистую, чёрную.

Ко мне подходит один из завсегдатаев. Бизнесмен. Громкий. Брутальный. Дорогой парфюм. Забытая кровь на костюме, которую он не замечает. Душа — как трещина на льду весной.

— Ян, ты чё как тень стоишь? Пошли выпьем, — он протягивает мне стакан. Я смотрю ему в глаза. Он вдруг дёргается. Стакан падает. Сам пятится назад.

— Ты кто… кто ты такой?.. — спрашивает, смотрит в мутное отражение на бронзе и не узнаёт себя.

Я снимаю маску.

— Я? Проводник. Ты скоро узнаешь. Времени — пара дней.

Он хочет что-то сказать, но не может. И уходит, шатаясь.

Я снова надеваю маску. Скоро она мне не понадобится. Я не охранник.

Я Анубис, как мой давний божественный предок. И я уже проснулся. Во мне малая доля силы, мне хватает.

Глава 3. Артемида

Мне сорок два.

Но никто не верит.

В метро просят уступить место, зовут девушкой. В магазине за мной приглядывает охранник, будто я могу стащить банку консервов. За пиво просят на кассе паспорт. А паспорт смеётся: «197...».

Кажется, даже государство смирилось — не взрослею. "До свиданья, наш ласковый Миииша..."

А я просто живу в теле, которое не хочет стареть. Кожа гладкая. Карандаши из-под грудей сыплются, не задерживаясь. Голос — звонкий. Вены не ноют к дождю.

Только глаза — не те. Взгляд собаки, которая слишком много видела под завалами.

Меня зовут Дарья Холодова.

Старший кинолог, МЧС.

Звание — капитан.

Позывной — "Дикая". Я не люблю это слово. Но оно точное. Ни к кому не привязана, ни с кем не живу. Собаки — мои. Горы — мои. Болота. Пожары. Завалы.

Я прихожу туда, где уже не надеются. Говорят: «Всё. Поздно. Не выжил никто».

А я чувствую, что не всё.

Что живое — еще теплится.

Ноябрь. Под Ярославлем обрушился старый склад. Троих рабочих нашли сразу. Четвертую — девочку, шестилетнюю — не нашли. Говорят, пришла с папой и играла в прятки. Упала вместе с балкой.

Врачи качают головами. Двенадцать часов — критический порог.

Командир качает головой.

— Дарья... Мы всё прочесали. Тепловизоры молчат. Датчики глушат помехи.

Я не спорю. Просто беру Лу, мою собаку, и иду в зону.

Луна. Восточноевропейская овчарка. Понимает с полувзгляда. Работает со мной пять лет. Лучше всех.

Людей — не любит. Детей — любит.

Вот и сегодня — повела.

Ползем между гофролистами и бетонными обломками. Тихо, как звери. Как будто возвращаемся в доязыковую эру. Я возвращаюсь, Луна такая и есть.

Вижу: под одной плитой — лёгкое мерцание. Не свет. Не тепло. Что-то другое. Запах живого. Тонкий, как нитка паутины.

Я задерживаю дыхание и слушаю.

— Лу, тише.

Она скулит. Значит, там — есть.

Зову по рации спасателей. Они отговаривают: «Крыша поедет, нафиг всё сложится».

Я иду одна.

Пролезаю под балкой. Там — девочка. Маленькая, в розовой куртке, с куклой в руках. Живая. Дышит.

Я выношу её на себе. Сквозь пыль, бетон, чьи-то вопли в рации. И только на выходе она шевелится. Смотрит в глаза. Шепчет:

— Ты... фея?

Я улыбаюсь впервые за сутки.

— Нет. Феи с собачками не бывают. Я немножко богиня и просто знала, что ты живая.

Она заплакала.

А я — нет.

Я не умею плакать. Я — камень в лесу. На меня лезут, цепляясь, лишайники, но не прорастает жалость к себе. Только к другим.

У нас в роду — женщины с холодными глазами и горячими руками. Мама исчезла в 90-х. Ещё раньше бабушка ушла в Карпаты и не вернулась.

Я одна.

Но не одинока.

Просто — слишком долго охочусь за живыми, чтобы быть с мёртвыми. Даже если это отношения.

Мужчины — уходят. Боятся. Пугает не возраст — отсутствие нужды.

Я не жду от них тепла. Я сама его ношу. Сильное, выносливое. Чужое.

Когда однажды мой напарник по МЧС сказал мне:

— Тебе же не страшно?

Я ответила:

— Мне бывает страшно. Только не за себя.

Он замолчал. Потом спросил:

— Кто ты?

Я хотела пошутить. Сказать: «Сказка».

Но сказала правду. Или почти:

— "Все бабы как бабы, а я - богиня". Я потомок. Не знаю, кого именно. Но её зовут Артемида.

Он не понял. Да и неважно. Люди редко понимают, когда ты стоишь по ту сторону обычного.

Иногда, по ночам, я чувствую, как кто-то зовёт.

Не голосом — внутренним светом. Кто-то, у кого осталась одна искра.

И я иду.

Потому что кто-то должен быть той, кто приходит после "всё поздно".

И это — я. Дарья Холодова.

И я всё ещё на охоте.

Глава 5. Локи

Я просыпаюсь другим человеком каждый день.

Сегодня — Сергей.

Вчера — Артур.

На этой неделе я был официантом, глухонемым барменом, актером, тройным агентом в чужом романе и незаметным прохожим, на которого никто не смотрит дважды.

Настоящее имя?

Неважно.

Я им не пользуюсь.

На сцене я — гений.

В гримёрке — шизофреник.

А в жизни — оборотень без морды, который каждый день учится быть кем-то настоящим. Хотя бы на пару минут.

— Ты, сынок, не наш, — однажды сказал отец.

У него в руке — бутылка. В глазах — тоска.

— Ты от того, кто однажды соврал — и стал богом. Локи.

Твой как бы прадед. Бог смеха и подлости. Или свободы. Кто как понимает.

Я тогда подумал:

Круто.

Потом — страшно.

А потом — привык.

Семейный альбом у нас странный: чёрно-белые фотографии людей, которых никогда не было.

Улыбки — фальшивые.

Глаза — настоящие.

В каждом — отражение меня.

Я могу быть кем угодно.

Говорить любым голосом.

Плакать по-настоящему, как будто внутри меня обрушилась жизнь.

Вызывать доверие.

Менять лицо. Немного. Не как хирург, а как иллюзионист.

Этого достаточно, чтобы пройти сквозь любые двери.

Я прошёл сквозь театры, студии, залы суда, бордели, кастинг-комнаты и даже через пару похорон.

Меня приглашали в роли, которых не было в сценарии.

Я появлялся — и все забывали, что что-то было не так.

Однажды в провинциальном театре я сыграл Раскольникова.

Пять минут монолога — и женщина в первом ряду упала в обморок.

Врачи сказали: «нервный срыв».

А я знал: я нажал не ту кнопку.

Зал аплодировал стоя. А я ушёл — по черному ходу. Как всегда.

Со временем всё стало работой.

Подставные роли — за хорошие деньги.

Судебные дела, где я изображал жертву, свидетеля, адвоката. Иногда всех сразу.

Рекламные кампании. Политические акции.

Плакал в прямом эфире. Улыбался в морге.

Люди хотели изменить реальность без магии.

А у меня — магия внутри. Без мантр. Без жезла. Просто — голос, лицо и взгляд.

Я стал слишком хорош.

И слишком пуст.

До тех пор, пока не встретил её.

Она жила в коммуналке.

Спала на старом диване.

Знала «Пиковую даму» наизусть.

Пахла черешней и ветром.

Смотрела — не на образ, не на лицо, не на игру.

А прямо в меня. В того, кем я мог бы быть.

Если бы был.

Если бы родился человеком, а не отражением.

Я начал терять маски.

Сбивался в речи.

Забывал интонации.

Иногда — заикался.

А она смеялась и гладила меня по волосам.

Говорила:

— Всё нормально. Ты настоящий. Сейчас — да.

Я испугался.

И исчез.

Как всегда.

Оставил только записку:

«Если встретишь меня снова — я буду кем-то другим. Но ты узнаешь.

Потому что, когда я с тобой — я не играю.»

Теперь я снова на сцене.

Имя — новое.

Роль — сложная.

Зал — полный.

Я — как всегда: в образе.

Но перед тем, как выйти, я всегда читаю ту записку.

И надеюсь, что она — где-то в зале.

Узнает.

И простит.

А я, может быть, на миг — стану собой.

Пусть всего на один поклон.

Но без лжи.

Глава 6. Эрешкигаль

Я не говорю.

Не потому что не могу — просто не хочу.

Когда ты слышишь чужие мысли, слова становятся ложью.

Разговоры — это театр, где каждый боится заблудиться в тишине.

А я — не боюсь.

Молчание — честнее. Оно не врёт. Не приукрашивает. Не отвлекает.

Я слушаю молча.

И чаще всего — слышу больше, чем они сами про себя знают.

Я родилась в Ичери Шехер.

Старый Город в Баку. Каменные улицы, похожие на морщины, и дома, которые смотрят тебе в спину, даже если у них нет глаз.

Солнце там выцветает на фасадах, а ветер — как шепот из-под земли.

Бабушка звала меня "Гызым".

Не просто "дочка", а как будто приговаривала заклинание.

Смотрела в мои глаза и говорила:

— У тебя внутри шумерская пустыня.

Не зови мёртвых, иначе они придут.

Но они приходили. Всегда.

Я не звала. Просто слушала.

А они — шептали.

Я слышу мысли. Не все. Не всегда.

Но если человек рядом — он как раскрытая книга.

Буквы из нервов. Чернила — боль, страх, обида, желание.

Иногда свет. Но он — редкость.

Обычно — пепел.

Я читаю по губам. С детства.

Мама думала, я глухая.

А я просто не слушала.

Мне было слишком громко внутри.

Когда ты растёшь в мире, где чужие мысли — твоя вторая кожа, ты учишься молчать.

И прятаться.

Не для себя — для них.

В школе я не поднимала руку.

На сцену не выходила.

Учителя забывали моё имя.

А одноклассники — пытались заглянуть мне в глаза, но отводили взгляд.

Я была "немая".

А потом — "чудная".

А потом — просто исчезла из их жизни.

Однажды я шла домой и увидела мужчину на мосту.

Он стоял, как будто балансировал — не над водой, а над последним глотком жизни.

Его мысли были прозрачны: "Я — никто. Никому. Ни капли не важен."

Я подошла.

Коснулась его руки.

И позволила боли перейти ко мне.

Он выжил. А я болела неделю.

Температура, жар, тишина, которая не умещалась в голове.

Я лежала, глядя в потолок, и чувствовала, как всё внутри меня звучит чужими голосами.

Но всё равно — это был мой выбор.

Теперь я работаю в приюте.

Женщины с синяками не только на теле, но и на душе.

Девочки, которые не плачут — потому что разучились.

Они боятся звуков. Боятся слов. Боятся, что их не услышат или — что услышат слишком хорошо.

А я слышу.

Даже когда они молчат.

Особенно — тогда.

Я не говорю им «всё будет хорошо».

Не глажу по голове.

Я просто есть.

Слышу, чувствую, принимаю.

Меня зовут Лейла.

Но в документах — Малака. Ангел. Так переводится.

Ха.

Я не ангел.

Я — хранительница архива боли.

Такого архива, куда никто не заглядывает, но где хранятся все крики, не произнесённые вслух.

Когда мне совсем тяжело — я иду в парк, к старой иве.

Сажусь под неё и замолкаю внутри.

И тогда, если повезёт, я слышу тишину.

Настоящую.

Ту, где нет чужих мыслей.

Где нет боли.

Где есть только я — без масок, без лиц, без мыслей других.

Они придут за мной. Я знаю.

Те, что такие же, как я.

Те, кто смотрит не глазами, а душой.

Я не жду их. Но не избегаю.

Когда они придут — я открою дверь.

Молча.

Потому что самое важное не говорят. Оно просто случается.

Глава 7

От автора

Ну вот, я наплодил персонажей. Что с ними делать дальше?

Объединять в очередную команду супергероев?

Делать для них пантеон и новую церковь?

Поручить спецслужбам?

Настилать на них старых богов, чтобы те пробивались к новой жизни?

Ничего не делать и давай им творит маленькие челеста, иногда пересекаясь?

Подскажите, кто дочитал до этого места.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге