Обложка С Новым годом!

С Новым годом!

Юлия Зубарева, Ирина Валерина

0% прочитано
Стандартный
Юлия Зубарева, Ирина Валерина

С Новым годом!

Афанасий и ёлка

— Говорю тебе, фальшивка! Никакого праздника с этой мочалкой облезлой не получится. Ты посмотри, даже игрушки, и те не настоящие. Тьфу! Пакость какая!

Афанасий в сердцах пнул пластиковую подставку милой серебристой ёлочки, которую Андрюха принёс вчера из маркетплейса. Что хорошее можно принести из гамазина с таким названием? Понятное дело, только паскудство очередное! И главное ж, не успел в дом зайти, как поволок эту самозванку в гостиную, в ботинках прям попёр, поставил — и сразу в балаболку свою телефоновую влез. Поклацал чего-то по экрану пальцами — и нате вам, здрасьте, запела-загудела очередная электрическая бестолочь. Так завыла на весь дом, что наше вам с кисточкой, аж соседи по батареям застучали!

Афоня уставился на ненавистный праздничный атрибут горящими от ярости глазами и снова наподдал увесистого пинка. На ветвях, среди блестящей хвои, нервно заморгала встроенная гирлянда. Ёлка слегка покачнулась и встала на место; пластиковые шарики и шишки грустно и глухо стукнулись на ветках.

Рядом, сохраняя буддийское спокойствие, восседал белоснежный персидский кот — потомок титулованных родителей, гордый носитель сложного родового имени. В миру, правда, не привередничал, отзывался на простое имя Пушок — особенно если покормить обещали.

Но Афанасий считал, что имя Пушок коту точно не подходит. Сути не отражает истинной, так сказать.

— Слышь, Писисуалий, пошли лучше на кухне ложками погремим. Нечего на неё таращиться.

Круглые глаза Пушка ещё пару секунд заворожённо следили за отражением пустой комнаты в блестящем шаре. Потом он, как очнувшись, сдавленно хекнул, словно силился что-то сказать, напрягся, изогнув горбом спину, — и исторг из себя комок шерсти, после чего с чувством выполненного долга протопал мимо домового на кухню. Тот только одобрительно вслед посмотрел, даже с гордостью. Хороший подарок под ёлочку! Так её, заразу пластиковую!

Афоня, несмотря на то, что давно уже считал себя городским жителем, новинки эти технические на дух не переносил. Прабабка Андрюхи привезла его, молоденького совсем домового, из деревни, в дырявом валенке, набитом изнутри соломой. Женщина она была строгая, дом держала в порядке, пироги пекла каждое воскресенье, и самое главное, домового вниманием никогда не обделяла. Чин по чину жили. У него на кухонном шкафчике стояло его личное красивое блюдце с позолотою и расписными красными розами. При хорошей хозяйке ни дня не пустовало: то молочка туда нальют, то кусочек пирожка положат. Шли годы, росли дети, но хозяйка всё так же забиралась на табуретку, чтоб оставить конфетку или сладость какую для Афонюшки. И девочек своих уму-разуму научила: старшая дочка, что осталась ухаживать за больной матерью, когда остальные выросли и разъехались, свято блюла семейную традицию. Блюдце к тому времени, правда, немного выцвело, в фарфоровые волны набились пыль и кухонный нагар, но Афоня был не в обиде. Жил досмотренным, долюбленным, доуваженным — за то и ключи в его доме всегда находились в прихожей, где б ни были хозяевами суетными брошены, да и тараканов отродясь не водилось. А уж сколько поколений кошек воспитал он, сколько усатых-полосатых выпестовал от бестолковой котёнки до вечно спящего старика! Уй, бессчётно! И хоть бы один метки где оставил или шкоду вытворил. Все вышколенные были, гладкие да сытые, настоящие помощники!

Потому как порядок в доме должон быть, а не безобразия разные.

Одно дело, пылюсос или там машинка постиральная — вещи нужные, надёжные. И ладно, что эта вертихвостка железная носки в пододеяльники прятала — явно из вредности врождённой, никак иначе. И главное, скрутит, ехидна такая, в комочек и в самый уголок пододеяльника затыкает! Тут даже Афанасий руками разводил. Работы добавляла, конечно: поди все высохшие пододеяльники перетряси-то! Но всё одно вещь в хозяйстве полезная, как ни крути. Терпел её, обихаживать старался всячески. А вот швейную машинку молодой хозяйки шибко уважал. Мало что к одёжному делу приспособленная, так можно было ещё и на ступеньке вечерами покачаться, да колесо крутить. А она себе тихонько так, робко: «скри-ип, скр-ри-ип...». И от этого такая благость в теле домового образовывалось, что все цветы в одночасье бутонами покрывались и расцветали. Даже, хех, всякие там папоротники или, прости, великая сила, аспидистры непотребные.

Эх, хорошие времена были...

Вот с мобильных этих болталок всё и покатилось в трын-тарары. Городской-то телефон куда удобнее был! Диск покрутил, да и сопи в трубку. С той стороны про хулиганов орут, грозятся, что милицию сейчас вызовут, а Афоня рад-радёхонек.

А тут придумали, коробочки какие-то, цифры, а так просто и не набрать номер-то, коды какие-то надобны! Ну и толку с того, что в кармане носить можно? А душу родную дозваться через болталку эту как? Во-от, то-то и оно. Не любил их Афоня, шибко не любил.

Но один раз пришлось, скорую вызывал. Вызывал-вызывал, да не скоро вызвал... Сдавала хозяюшка-то вторая. Старую, мать её, давно уж похоронили, деток-внучков вырастили, а она, милая, уже и на табуретку залезть не могла. Дочку просила или на подоконнике в ночь оставляла гостинцы. Ёлочку последние годы наряжали вдвоём. Йех-хааа... Старость, она такая, не радость... Каждую игрушку наперечёт знали. Стеклянный заяц на прищепке и ватный снеговик, считай, для домового роднёй уж стали. Ходил и подмигивал друганам. Тронешь шарик, а он тоненько так «дзи-и-и-нь». Потому как настоящий.

Ну вот, бабулька в тот самый последний год только ёлку и успела купить. Запыхалась, бедная, хотела внукам сюрприз сделать, сама притащила с рынка. Годков-то уже ого-го, сердечко пошаливало — вот и прихватило. А телефон-то городской обрезали давно. Афоня сначала искал бесовскую коробочку в сумке, потом какую там кнопку нажать, чтоб скорую вызвать, а как нашёл, уже и не к кому было вызывать.

Пока собрались все родные, да с наследством разбирались, стояла квартира брошена да заперта. Ох и лихо тогда было. Всю бороду себе выдрал, выл ночами, трубами шумел. Забытая ёлка осыпалась, как и вся Афонина жизнь.

Приходили чужие люди, убирались и разбили Афонино блюдечко. Не со зла, просто не знали, что наверху что-то стоит. Потом и вовсе квартиру продавать собрались, чтоб поровну между наследниками поделить. Хорошо хоть, Андрюха не дал катастрофе случиться. Выкупил доли. Сам в долги влез, а жить переехал. Хорошего внука вырастили, будет толк!

Началась у домового новая жизнь. Молодой-то хозяин, конечно, парень пока бестолковый, но зато свой, родной. Всё по-новому хочет, будто сказки ему не читали, да козу не показывали, пока у бабки на коленках скакал и пузыри из слюней выдувал. Вот она, бабуля, рядом была — бери да учись. Прозевали... Блюдце можно было бы и склеить, там осколки крупные, считай, не видно бы было. Да видать, не в коня корм, не в молодца наука.

Гад-жеж-ты свои по дому раскидывал, да носки под кровать прятал — это полбеды. Тут Афоня постепенно приучил бы к порядку. Тут хужее дело: всё ему по-новому, по-современному надо переиначить. Чем машинка постиральная, от бабки унаследованная, мешала? Нет же, выбросил рабочую скотинку. Завел новую, двухэтажную. Сама голосом говорит, сама порошок сыпет. На телефон сообщения присылает, паром пшикает. Куда это годится, если вещи начнут сами на телефон писать? А пылюсос? Где это видано: шайба здоровая сама по себе по полу ползает, метёлочками сор загребает да его, как кота какого приблудного, кроет семиэтажно? Когда жрать захочет, сама в гнездо заползает и к електричеству присасывается. У Афони от таких дел первую неделю борода дыбом стояла, пока хоть немного попривык. А в холодильнике, между прочим, шаром покати! Зато пол чистый, ога.

Истину говорят деревенские старожилы, грядут последние времена!

Вот, считай только полгода назад и начала к Андрюхе нормальная девка захаживать. Рыженькая, глаза со смешинкой. Она первая Афоне за сколько уже времени блюдце новое поставила (ох, и красивое, видно что с душой выбирала!) и молочка налила.

— Это, — говорит, — домовому твоему. Он у тебя добрый. Я в прошлый раз заколку забыла, а сегодня, смотрю, на полочке в прихожей лежит. Явно не ты положил.

Андрюха, балбес, только знай зубы скалит:

— Сама и положила. Это вы так территорию метите, как кошки. Жень, давай уже переезжай ко мне. Видишь, и домовому нашему понравилась, заколки твои ищет.

А она возьми да и согласись. Так и стали вдвоем жить. На кухне, окромя пакетов с вонючими коробками готовой еды, иногда стало пахнуть настоящим борщом и котлетами. Женька эта не чета, конечно, прошлым хозяйкам, пирогов отродясь не делала, но то дело поправимое. Афоня уже пару раз книжку с рецептами ронял, на нужной страничке открывал. Глядишь, не дура совсем, догадается.

Кот с ней в переноске приехал. Наконец-то! Андрюха, тот живность какую только по телевизору и смотрел, если глаз зацепит. А какая дома без кота жизнь? Правда, бестолковый какой-то. На «кис-кис» не реагирует, зато как холодильник открывают, так он тут как тут. Намедни нажрался ниток, так в клинику возили, кишку в рот совали. Из-за этого идыёта и ёлку нормальную поставить побоялись. Шутка ли дело, первый Новый год вдвоём, а ни запаха праздничного в доме, ни радости. Игрушки стеклянные, и те с антресоли не достали. Афанасий и дверку приоткрывал, и коробку шевелил — без толку. Две тукомки бестолковые! Только фонариком посветили, проверили, что мышей нет и защёлку новую тугую навесили. Как с такими непонятливыми жить? Женька было заикнулась, что как же Новый год без ёлки, да сама на кота своего придурошного и посмотрела с тоской. Пушнило этот, головой скорбный, так и норовит чего в пасть сунуть. Куда такому ёлку? Не развалит, так иголок нажрётся.

Вот и припёр внучок это чудо заморское. Сама включается, сама музыку играет. Говорит, датчик поставит движения, чтоб кота сама отгоняла от себя. Вот пусть и катилась бы, сама себе Новый год устраивала. Ни настроения от неё, ни запаха.

Афанасий с досады дёрнул кухонный ящик. Ложки жалобно звякнули, но радости это не принесло никакой. Пушок забрался на подоконник и снова уставился в одну точку, глядя, как огоньки проезжающих через перекресток машин отражаются в стеклопакете. Блаженный, чего с него взять.

Пару дней всё было тихо. Ёлка включала иллюминацию, как только кот приближался на расстояние вытянутой руки. Афоня почти смирился и уже готов был признать, что и такая сойдёт, если никакой нет. Женька добралась-таки до духовки, и по квартире плыл пьянящий запах печёной курицы с поджаренной корочкой, с картошечкой, смачно шкворчащей на противне. До Нового года оставалось, считай, какая-то неделя — и тут разразилась котострофа.

Сначала Пушок, как приличный кот, мемекал в окно на синичек, облюбовавших кухонный карниз. Кто их знает, чего они там завелись: может, оттого, что Женька все крошки со стола в окно отправляла, а может — по дурости птичьей.

Ну сидел бы и сидел... Но расшалившийся от вкусных запахов Афоня взялся бесогонить неповоротливого мехового дурика. То тут, то там мелькала призрачная «синичка», никак не дававшаяся в лапы.

Пушок скакал, словно пушистый, перекормленный шарик, смешно дёргая хвостом. Пару раз повис на шторе и нечаянно свалил цветок с подоконника. Им бы остановиться — хозяйка всё равно выставила вредителя за дверь, чтобы не порезался об осколки. Но, видно, молодость и дурость заразны похлеще клопов постельных.

Афоня с размаху влетел своей «синичкой» в притаившуюся в большой комнате ёлку — и мохнатый дурак, раздразнённый домовым, налетел на сияющее и орущее чудо вражеской техники всем своим немалым весом. Не отпугнула его нынче иллюминация: столько сидел смотрел, а добраться стеснялся.

Ох, и драл же он ту ёлку! Ох, и орал дурниной! Хичник, как есть хичник! Все Афонины горести в мелкий пух разлетелись, пока он на кота смотрел. Именины сердца произошли нежданно-негаданно. И главное, случайно же вышло — даже не думал домовой хозяйское имущество портить. Причём он тут? Он тут ни при чём вообще! Это кот виноват!

Когда Женька выбежала из кухни с веником и совком, в ободранном унитазном ёршике уже было не узнать ещё недавно сиявшую огнями надменную красавицу-ёлку. Что‑то громко щёлкнуло — и погасли гирлянды. Кот подпрыгнул напоследок и картинно упал набок рядом с растерзанным «трупом» ёлки — ни дать ни взять, артист благородных кровей, драмтеатр на выезде.

Хозяйка разрыдалась и унесла Пушка на руках из комнаты. Какое тут наказание? Лишь бы жив остался!

Андрюха даже ругаться не стал, глядя на покрасневшие, заплаканные глаза любимой. Она сама себя винила — мол, синичек приманила. Пушок до этого птичек и не видел никогда, вот и перевозбудился.

В ветеринарной клинике симулянта в очередной раз со всех сторон осмотрели — ничего не нашли. Сказали, что отделался лёгким испугом. Ёлка же была загублена — если не окончательно то требовала серьёзной починки.

— Хоть на балкон от него ёлку ставь, — утешал Андрюха. — Жень, ну не плачь. Чего‑нибудь придумаем. Не злюсь я на него, нашла тоже трагедию. Хочешь, я и правда починю и на балкон её уберу? Отнесу на работу — мы с ребятами подпаяем, и будет как новая. Нет? Живую, настоящую хочешь? А чего сразу не сказала?

Догадливому парню достались все сладкие поцелуи и благодарности за исполнение желания. Всю ночь рыженькая извинялась за своего мехового придурка. Спальню закрыли — даже глазочком не посмотреть. Да Афоня-то и не смотрел бы, чего он там, спрашивается, ещё не видел? Так, чисто для порядку разве что, простынки поправить, пыль с тумбочек смахнуть... Ну, на нет и суда нет. Совет да любовь, как говорится, дело молодое.

Утром расслабленный Андрюха согласился на настоящую ёлку в горшке и даже сам пообещал весной посадить её на пустыре за домом. А вечером Афоня справился‑таки с защёлкой на антресолях и скинул хозяину прямо в руки коробку со старыми игрушками. Заметьте — ни одну не разбил!

Пушку тоже достался подарочек: на балконе повесили нормальную кормушку для птичек. Сиди себе, грей пушистое седалище на тёплом подоконнике и хоть целый день любуйся, как воробьи да синички по ёлочке скачут и в кормушку клювами стучат... Афоня и сам засматривался, чего уж там.

А вечером — сплошное благолепие да благорастворение воздухов: огоньки мерцают, стеклянные игрушки на ветру покачиваются, перезваниваются, и снег мягкий нарастает на еловых лапах.

Вот это настоящий Новый год, а не фигня пластиковая поддельная!

Креативный отдел городского счастья

Великаншу-ель, царственно возвышавшуюся на опушке, срубили в тот самый момент, когда лесовичок Степан Степаныч проводил планерку по вопросам сезонной миграции мхов. Последнее, что он увидел, — это испуганно вспорхнувшая стайка снегирей и гигантская тень, медленно и неумолимо падающая на заснеженный папоротник. Вместе с ветвями, шишками и недоеденными белкой запасами рухнул в снег весь цвет местного магического сообщества.

Дальше происходил кромешный, беспросветный ужас. Сначала — грохот и визг бензопил, ругань лесорубов, рёв тяжёлой техники; потом — долгая тряска в кузове; затем — опять грохот, шум, ругань. Ёлка так и ходила ходуном, пока её закрепляли в подставке и на растяжках. Некоторые из младших духов, вроде парочки замшелых чертишек, от страха совсем расколдовались и превратились в перепуганных ежат. А те, что постарше, в стрессовую спячку залегли — что и немудрено вовсе. Как ещё живы остались после таких-то мытарств!

Когда всё наконец замерло, их встретил не тихий шёпот спящего леса, а ослепительный шок. Яркий, режущий свет гирлянд, в котором тонули знакомые созвездия; оглушительный гул толпы, смешанный с музыкой из динамиков, от которой дрожала земля; и пронзительные, как падающие сосульки, трели детского смеха, звучащие в тысячу раз громче, чем пение лесных ручьев.

Кикимора Маркиза III Болотная, особа с утончённым вкусом и страстью ко всему блестящему, сначала попыталась устроить истерику — её изящные уши с кисточками болезненно подрагивали от какофонии звуков. Но тут её взгляд упал на мишуру. Она увидела не просто блестящие полоски, а целые водопады серебра и золота, переливающиеся в свете прожекторов.

— Каков шик! Какова красота-то... — прошептала она, заворожённо ловя отблеск синей гирлянды на своём подбитом рыбьим мехом зимнем полушубке в модном оттенке «акватический бирюзовый». — Никакие кувшинки и болотные огни не сравнятся! Это... это высокое искусство!

Лесовичок Степан Степаныч, дух уюта и атмосферы, поправил сбежавшую на нос мшистую шапку, причесал пальцами окладистую бороду, в которую вцепилась заледеневшая хвоя, и сурово нахмурился. Всё происходящее было ему не по нутру. Его лесное царство пахло влажной землей, грибами, палой листвой — по природе всё, по вековому разумению и пользы для. Здесь же в воздухе витали запахи блинов, сдобной выпечки, сладкой ваты — и выхлопных газов. И детей в такую сутолоку волокут, угощениями с прилавка открытого кормят. Никуда не годится!

— Беспорядок! — проворчал он, наблюдая, как люди бесцельно снуют туда-сюда, сталкиваются, кричат. — Суета сует. Никакой гармонии. Ни тебе плавного течения, ни размеренного шуршания.

Рядом, свернувшись в три мохнатых, дрожащих клубка, спали, забывшись тяжёлым сном, лесавки — кровные родственницы лесовичка. Знамо дело, перепугались сильно, не по годам им уже таковские вот злоключения переносить. Их тёмно-бурые шубки слились с корой, и только кончики носов подрагивали, улавливая странные городские ароматы.

Их разбудил не шум, а неестественно тёплый для зимнего леса воздух, пахнущий чем-то сладким и пряным.

— Степаша, голубчик, мы по весне проснулись? — проскрипела старшая, Матрёна, с трудом разжимая слипшиеся от сна глазки-бусинки. — Или это уже следующая осень наступила? Папоротник, что ли, так странно цветет? — она подслеповато уставилась на мерцающие разноцветные лампочки.

— Это, матушка, нечто похуже, — мрачно ответил Лесовичок, с тоской глядя на асфальт, где ему мерещилась погребённая под бездушным покрытием земля. — Сам ещё не разобрался.

Но долго предаваться унынию было некогда. Духи — существа практичные. Чтобы выжить в новом мире, нужно быть полезными — и они быстро нашли свою нишу. Отчаяние постепенно сменилось азартом первооткрывателей.

Так был создан «Креативный отдел счастья» прямо на ветвях новогодней ели.

Лесовичок Степан Степаныч взял на себя логистику и создание атмосферы. Невидимый для людей, он мягко подталкивал задумавшихся родителей в сторону от шумных толп и опасных для детей креплений, направлял потоки людей так, чтобы никто не толпился, а в самом центре площади, вокруг елки, создавал зону абсолютного, почти лесного умиротворения. Уже к конце первого дня на новой службе он нашёл способ направлять дуновения ветра так, чтобы они доносили до людей запах хвои и мандаринов, а не выхлопных газов.

Кикимора Маркиза III Болотная стала арт-директором. Кому, как не ей, обладающей развитым чувством прекрасного, было отвечать за эстетику? Ведь это её эко-хижина в трясине была самым ярким объектом на три болота, благодаря коллекции металлических бутылочных крышечек и фольги от шоколадок. Теперь она регулировала блеск гирлянд, делая его то нежным и мерцающим, как светлячки над болотом, то ослепительно-праздничным для идеальных селфи, и шептала на ушко работникам ярмарки, как красивее разложить пряники и куда поставить самовары, чтобы их медный блеск ласкал взгляд.

Проснувшиеся лесавки — Матрёна, Аграфена и Дарья — несмотря на солидный возраст, с энтузиазмом взялись за работу с публикой. Их маленькие мохнатые лапки были идеальны для того, чтобы незаметно подшивать оторвавшиеся помпоны на детских шапочках, вытаскивать зацепившуюся за шарфы жвачку и направлять задувший ветерок так, чтобы он приятно трепал волосы, а не морозил докрасна носы. Они трудились, весело перешептываясь, будто снова собирали осенний листопад.

Но настоящими звёздами отдела стали трое других — молодых и скромных.

Зеленица, дух почек, вечно юная и энергичная, стала специалистом по wellness-настроению. Она была так мала, что могла устроиться на плече у прохожего, и так нежна, что её присутствие ощущалось как лёгкий, бодрящий прилив сил. Она шептала уставшим мамам: «Всё хорошо, вы прекрасны», а сердитым, погруженным в заботы людям, спешащим на работу, напоминала: «Посмотрите, как искрится снег!». Она следила, чтобы никто не забывал засиять от улыбки.

Птичич, большеглазый и суетливый дух, взял под крыло звуковое сопровождение. Он договаривался с местными воробьями и синицами, подкармливая их крошками от панировочных сухарей с ярмарки, и те в нужный момент начинали слаженно чирикать, заглушая неприятные уличные шумы. А для влюблённых пар он устраивал целые концерты — стоило им пройти под елкой, как ветер заставлял бряцать тысячи ледяных трубочек на ветвях, создавая романтическую фоновую музыку, тонкую и хрустальную.

Но главным козырем отдела была Аука — длинная, полупрозрачная дева, дух лесного эха. Она стала главным пиарщиком и создателем вирального контента. Стоило счастливому ребёнку заливисто рассмеяться, как Аука тут же подхватывала его смех, умножала его, очищала от усталости и обид, и разносила по всей площади, заражая лёгким, искренним весельем сотни людей. Счастливые возгласы, восторженные «ой!» и радостные крики «С Новым годом!» — всё это была её работа. Она превращала личное, мимолетное счастье в общее, мощное настроение, в настоящую эпидемию радости.

Работа кипела. Площадь стала самым популярным и атмосферным местом в городе. О «волшебной ёлке» писали в блогах, снимали репортажи. Люди уходили отсюда с волнительным чувством — будто заглянули в другой, более добрый мир, и уносили его частичку с собой.

После праздников судьбу елки решила дочь озеленителя, девочка с двумя русыми косичками, которая, как и положено детям, видела чуть больше взрослых. Она упросила отца отвезти «ту самую, самую красивую и добрую» ёлку в зоопарк, в вольер к оленям, «чтобы им тоже было весело».

Креативный отдел с комфортом переехал. Но вольер скоро стал тесен для их амбиций. И как-то раз Птичич, вернувшись с разведки, сообщил: он нашёл идеальный офис — старые, могучие липы и дубы на улице Тенистой, в историческом районе города.

Теперь «Креативный отдел городского счастья» базируется там, в удобных обустроенных дуплах.

Лесовичок следит, чтобы на скамейках было уютно сидеть влюблённым. Кикимора Маркиза III Болотная днём на добровольных началах работает консультантом по стилю в ближайшем сэконд-хэнде, помогает местным студентам одеваться модно и недорого, а по ночам инспектирует близлежащие бутики и художественные магазины, украшает витрины и поправляет криво висящие вывески. Зеленица неустанно следит, чтобы деревья на улице не забывали, что они живые. Благодаря ей почки на старых липах набухают на неделю раньше, чем в других районах. Птичич наладил работу пернатых и обеспечивает приятное звуковое сопровождение. Теперь вороны на Тенистой каркают мелодично, голуби синхронно воркуют, а воробьи деловито чирикают, распределяя крошки.

А что же старушки-лесавки, Матрёна, Аграфена и Дарья? Они нашли себе идеальную работу — занимает буквально пару часов в день. Зимой незаметно чистят прохожим обувь от налипшего снега, а весной и летом стелят всем «лёгкую дорожку», чтобы ноги не уставали даже от самых долгих прогулок. Осенью же они с удовольствием шелестят опавшими листьями, создавая у горожан ощущение лёгкой, приятной ностальгии. Это их вклад в общую атмосферу. Всё остальное время они мирно спят в благоустроенном дупле, в тепле и комфорте.

Креативный отдел работает как часы. Женатые мужчины, проходя по Тенистой, вдруг вспоминают, что давно не дарили женам цветы — и заходят в лавку, где Зеленица всегда рада нашептать им самый волшебный букет, от которого любовь между супругами вспыхивает с новой силой. Влюблённые здесь всегда быстро мирятся, потому что Аука доносит до каждого из них не обидные, сказанные сгоряча слова, а тихое «тебя любит... любит... любит...». Лекарства, купленные в аптеке на Тенистой улице, обладают особенной силой и способны исцелить даже разбитое сердце — ведь лесовичок Степан Степаныч знает толк в лесных травах и эффективной психотерапии, которая заключается прежде всего в умении выслушать. Впрочем, люди, которым повезло жить на Тенистой, редко болеют. Оно и не удивительно — с такой-то душевной атмосферой!

Никто не знает о существовании отдела. Люди просто считают, что Тенистая — какая-то особенная, «везучая» улица. А духи, глядя на улыбающихся прохожих, только переглядываются, и в их глазах теплится тихая профессиональная гордость.

И да, каждый, кто проходит по Тенистой, хотя бы раз непременно улыбается. Люди не знают почему. Просто воздух здесь особенный. Просто счастье в нём разлито, что ли…

Может, и разлито. Счастья тут вправду много — бывшая болотная кикимора с безупречным вкусом и её дружная, высокопрофессиональная команда делятся им безоглядно, потому что знают, что от этого счастье лишь приумножится. И пока на старых липах шумят листья, а в дуплах теплится магия, Тенистая улица будет оставаться тем самым местом, где город становится чуточку лесом, а жизнь — чуточку сказкой. Приходите, убедитесь сами: здесь вам всегда искренне рады.

Тряпичные ангелы

Бабушка торговала у метро самодельными носками и варежками. Изо дня в день, в любую погоду — она стала уже частью городского пейзажа — такой же неотъемлемой, как трещины в асфальте или облезлый рекламный щит. Но покупали у неё редко. Озабоченные люди выскакивали из душного чрева метрополитена на промозглый ветер, кутались в пальто и, не поднимая глаз, пробегали мимо скромных рукотворных чудес, разложенных прямо на снегу — на старой, намокшей газете, вмерзающей в асфальт.

Под Новый год, когда снег зарядил по-настоящему, торговля и вовсе замерла. Позёмка, злая и колючая, закручивала снежные вихри, застила глаза и душила слова в горле. А бабушка стояла, закутанная в несколько платков по самые глаза. Целая гирлянда тряпичных ангелов, сработанных наскоро из носовых платков и пёстрых тканевых обрезков, колыхалась на ней, будто диковинные новогодние игрушки. Ленточки и нитки развевались на ветру, а она, покачиваясь, бормотала заклинания, обещая, что каждый купивший унесёт с собой не просто кусок ткани, а исполнение заветного желания и капельку счастья для дома.

Мимо, в тёплое, ярко освещенное нутро подземки, торопилась слепая, одурманенная предпраздничной суетой толпа. Ангелы трепетали на ветру своими немудрящими крыльями, вглядывались в проносящиеся мимо лица в тщетной надежде найти того, кто сможет их разглядеть. Но кому в этом водовороте мог понадобиться простой носовой платочек, обвязанный нитками?

У самого выхода из метро, под мерцающей гирляндой, замерли двое: высокий, худой, чуточку несуразный парень с бронзовыми кудрями, выбивавшимися из-под капюшона, и хрупкая, едва достающая макушкой до его плеча девушка в огромной вязаной шапке с помпонами на длинных шнурках. Она сосредоточенно рылась в карманах пуховика, пытаясь отыскать потерявшийся проездной, а молодой человек терпеливо ждал, глядя по сторонам. Его взгляд, скользнув по занесённой снегом фигуре бабушки, вдруг зацепился за одного из ангелов — того, что был навязан из клетчатой ткани и смотрел на мир из-под цветной тесёмки на лбу.

— Жень, может, не поедешь? Смотри, как метёт. Мне подкинули проблему, сам как‑нибудь справлюсь, не маленький. Тебе бы дома отлежаться, — Андрюха тронул помпон у Женьки, жалея, что вообще согласился на эту затею.

— Нет, похоже, всё‑таки забыла, растяпа. — Женька с досадой вывернула пустой карман.

Тут её взгляд упал на бабушку, замерзающую среди своего вязаного великолепия.

— Стой! Смотри, какие забавные!

Она шагнула ближе:

— Бабушка, а вы носки продаёте? Ой, а это на ёлку? Андрюш, надо купить обязательно вот эти носки! — она уже теребила парня за рукав. — Смотри, какая вязка! Меня бабушка в деревне так пятку вывязывать учила. Я всё хочу! Вот эти давайте, и вот ажурные, и в полоску тоже!

Девушка набрала целую охапку, словно боялась, что всё это волшебство сейчас растает вместе со снегом.

— Вы уже замёрзли совсем тут стоять. Почем у вас эти ангелочки?

Парень сделал «большие» глаза: чего? зачем?

Раскрасневшаяся Женя чуть ножкой не топнула:

— Как — зачем? Конечно, нужны!

Он пробормотал что-то себе под нос, но Женя, конечно же, услышала, как всегда:

— В смысле, налик не взял?

Она мило улыбнулась бабушке: «Подождите, мы на секундочку», отвела в сторонку ничего не понимающего Андрюху и начала горячо что‑то нашептывать, жестикулируя в сторону старушки, чьи плечи и пуховый платок на голове уже основательно замело снежной пылью. Под конец своего спича девушка даже притянула любимого за ухо — видимо, чтобы быть услышанной сквозь вой ветра, — и тот наконец понял, расцвёл широкой, хулиганской улыбкой и шагнул обратно к рукодельнице, открывая рюкзак.

— Бабушка, мы у вас всё берём! — торжественно объявила Женька, а Андрюха тем временем уже аккуратно складывал носки и варежки в свой рюкзак, освобождая старушку от груза. — И ангелочков этих тоже! Всех! Всё пригодится, народу у нас много, носочков всем не хватит. И вам хорошо, и нам! Нечего тут стоять. Новый год на дворе, а у вас уже руки от мороза не гнутся.

Андрей сунул рюкзак в руки Жене:

— Так, я сейчас в магазин быстренько, карту обналичу, а вы никуда не уходите. Пакуйте в пакеты, что не влезло. Женя, помоги бабушке!

Бабулька плакала, тихонько утирая краешком платка щёки, которые прихватывал небывалый для декабря мороз. Слёзы стыли на ресницах хрустальными бусинками. Она пыталась отдать оставшееся вязаное богатство просто так, засовывая Женьке в руки последних ангелов: «Так бери, внученька, денег не надо за них! Нам с дедом и этого хватит на все праздники. Куда старым столько?» Её кривые, скрюченные артритом пальцы с неожиданной силой сжимали Женькины руки, и старуха, глядя девушке прямо в глаза, шептала хрипло и убеждённо, обещая и вправду исполнение желаний, но только одного на семью — для каждого ангела. Она бережно тыкала в головку каждого тряпичного посланника, предостерегая, что до следующего Нового года разворачивать платочек никак нельзя: «Там секретик в голове завязан. Вот как исполнится задуманное, так и развернёте. Не раньше!»

Андрюха вернулся бегом, запыхавшийся, с двумя огромными, туго набитыми пакетами, в которых виднелись оранжевые мандарины и золотистый окорок. На лице у него всё так же сияла та самая, немного дурацкая, но до слёз искренняя улыбка. Он видел, как Женька, взволнованная, принимает этот трогательный тряпичный дар, и его собственное сердце сжималось от какого-то щемящего, светлого чувства. Он поставил пакеты возле старушки — та лишь ахнула, начала отнекивался, но ребята даже слушать ничего не хотели: вам, бабушка, с наступающим!

Андрюха шепнул на ухо Жене:

— Вправду, что ли, носки им подарить…

Женька энергично закивала, расплываясь в улыбке.

— Если меня после этого уволят, будешь кормить безработного, — улыбаясь в ответ, тихо сказал он.

Женька только фыркнула:

— Тоже мне, напугал! У мамы закруток на полк солдат, и картошки в погребе на даче нам лет за пять не съесть. Проживём. Пойдёмте, бабушка, мы вас проводим.

Причитающая благодарности бабулька вела их дворами от метро — в тихий дворик пятиэтажки, где на первом этаже выглядывал в окно встревоженный патлатый дед. На улице было мало что стыло, но ещё и гололёдно — хорошо, что ребята с двух сторон держали свою подопечную. Непонятно, как она сама утром до метро добиралась.

— Похоже, вас встречают! — Андрей кивнул на окно первого этажа. — Ну, с наступающим Новым годом!

Он всучил открывшему дверь старичку упирающуюся бабулю, деньги и полные сумки продуктов. Развернулся и с гиканьем ускакал по лестнице, прихватив внизу пакет с вязаными дарами и Женьку под ручку.

IT‑компания, где вкалывал будущий безработный программист, славилась своими корпоративными мероприятиями. Они всегда проводились с размахом и той самой — фирменной — заковыркой, которая заставляла новичков седеть, а старожилов — злорадно потирать руки. Свежеиспечённым сотрудникам в рамках тимбилдинга неизменно вручались задания по организации игровой части. Бывалые работники с содроганием вспоминали свои провалы — кто-то, заказав квест в полной темноте, остался без половины коллектива, сбежавшей через аварийный выход; кого-то, наоборот, спустя годы хвастался, как смог выкрутиться из немыслимой ситуации. Директор, человек с непроницаемым лицом, таким образом то ли на стрессоустойчивость молодняк проверял, то ли просто изощрённый шутник был по жизни. Так что вчера, за сутки до праздника, настал и для Андрюши «час Ч» — вручили ему пару хрустящих красных купюр, велев купить призы и подарки на ёлку. Празднество — сегодня вечером. Тут уже времени нет ни через интернет заказать, ни даже толком подумать, как вообще всё это устроить.

Оставшиеся после вязаного «загула» деньги ребята пустили на красочную упаковочную бумагу, стопку открыток и рулончики блестящих лент. И тут выяснилось, что Жека недаром в цветочном полгода проработала. Пока Андрей отогревался чаем, она, словно добрая фея, навертела десятки изящных свёртков, на каждом каллиграфическим почерком подписав циферки с длиной стопы или загадочный «?» для сюрприза, и аккуратно сложила их обратно в пакет. Для конкурса, как смогли, нарисовали на альбомных листах смешные отпечатки босых ног разных размеров — от младенческих до богатырских. С ангелами оказалось ещё проще: заменили скромные нитки на нарядные красные ленточки и прикрепили к каждому открытку с тёплыми, идущими от самого сердца словами. Вот и вся подготовка…

В квартире пахло мандаринами и свежей хвоей: густой, смолистый аромат тёк с балкона в приоткрытую форточку, смешивался со сладковатой цитрусовой свежестью, и создавалась та самая, неповторимая новогодняя аура.

Кот с Афоней сидели тихонечко на подоконнике, прижавшись друг к другу, словно два пушистых изваяния. Мешать такому волшебству — настоящее кощунство! Шутка ли дело: их подопечные, оказывается, настоящую добрую фею на улице встретили! Подарки, завёрнутые в яркую бумагу, словно светились изнутри тёплым, домашним светом. Самодельные ангелы, разложенные на столе, казалось, тихонько посмеивались и подмигивали обалдевшим домочадцам. Столько счастья разом в дом привалило — за год не разгрести. Это как радиации хапнуть: по чуть‑чуть оно у каждого есть, а если в реактор залез — то пиши пропало. Фонит на весь подъезд нездешним теплом, гляди, соседи сбегутся, почуяв халяву, — не отмахаешься тогда. Правда, одного ангелочка, самого маленького и лопоухого, Афанасий всё же припрятал за пазуху: на ёлку повесит, пока молодые на корпоративе развлекаться будут. Пусть у них тоже дома кусочек этого нежданного уличного счастья поживёт. Ёлка‑то эвон где, на балконе — когда ещё заметят.

Пушнило, наглая полосатая морда, не выдержав искушения, уже примеривался залезть в пакет с подарками, но лишь бесславно рассыпал несколько аккуратных свёртков. Так его Андрей и достал за жирную, бархатную холку.

— Эх ты, мешок пушистый, — покачал головой парень, но беззлобно. — Смотри, Жек, Пушок себе тоже подарок выбрал — вот этот, с вопросиком. Бумагу, конечно, порвал, ну и ладно, — он разгладил помятый уголок, — там всё равно хватит на всех.

Точно так и вышло — всем хватило. В шикарном ресторанном зале, где обычно царила строгая деловая атмосфера, творилось нечто невообразимое. Солидные дяди в дорогих костюмах и элегантные тёти на каблуках, сбросив годы и статусы, азартно прыгали по разложенным на полу смешным бумажным следам, стараясь попасть на свой размер ботинка. И каждый, получив от Андрея мягкий заветный свёрток, расплывался в счастливой улыбке, будто на секунду снова становился ребёнком. А на корпоративной ёлке, трепеща самодельными крылышками, сияли довольные ангелы. Казалось, они и впрямь обрели волю и теперь сами решали, в чьи руки дароваться, неся с собой в дом кусочек того самого уличного чуда.

Когда мешок с подарками показал дно, и оставались лишь два свёртка — самый большой и самый маленький, в игру неожиданно вступил сам Генеральный. Раздухарившись дорогим коньяком и всеобщим весельем, он скомандовал: «Дорогу!» — разбежался и с шумом прыгнул, намеренно не попав ни на один след. Зал взорвался дружным, чуть подобострастным хохотом

— У нас и для таких особых случаев подарок найдётся, — Женька, которую Андрюха всё время старался держать поближе к себе, быстро сориентировалась. Ловко спрятав за спину оба свёртка, она лукаво подмигнула шефу: — Вам левый или правый?

Генеральный, оценив её находчивость, прищурился.

—Ты смотри, какая смелая! А если я сам не знаю, чего выбрать? — поддразнил он, наслаждаясь моментом.

— Тогда оба берите! — не моргнув глазом, протянула она ему призы с обеих рук, эффектно завершив конкурс.

— А и возьму! — с театральным вздохом согласился босс, принимая неожиданный трофей. — Алевтина Павловна, — обернулся он к строгой кадровичке, — запишите девочку на собеседование после праздников. Мне такие находчивые продажники нужны. Смотри, не растерялась — оба всучила!

Пока раскрасневшаяся, как маков цвет, Женька сбивчиво объясняла кадровичке, что образование у неё хотя и профильное, но опыта работы почти нет, Генеральный с любопытством развернул большой подарок. Из груды разноцветной бумаги появился длинный, до смешного яркий, полосатый шарф. Гендир ахнул от удивления, а затем громко рассмеялся и с комфортом повязал его на шею поверх дорогого галстука.

— Хо‑хо! Я такой, кажется, в школе таскал! Ну угодили, молодцы. За такое и премии к Новому году не жалко!

Космат, Колюч и недруг их Тинарий

Между двух болот, что бормочут на ночь глядя свои тёмные сказки, стоял когда-то Большой Лес — древний, как сама вечность, и мудрый, как старая сова. Речушка Вертлявка, мелкая, да не в меру своенравная, делила его надвое, а потом, по своей врождённой вредности, расходилась на старицу и огибала холм с ельником — то с одной стороны, то с другой, в зависимости от каприза и количества выпитой за год дождевой воды, которую она, к слову, предпочитала крепким росным настойкам. А на двух краях леса, с незапамятных времён, когда даже волки были скромнее, а медведи — учтивее, жили два брата-лешие: Космат с западной стороны и Колюч с восточной. Характер у обоих был — хоть святых вон выноси, упрямый и ворчливый, да на двоих умноженный. Говорили, даже дятлы предпочитали долбить соседний лес, лишь бы не слушать их вечные препирательства о том, на чьей половине солнце сегодня светит ярче.

Раньше уживались они мирно, границу по реке уважали, а для особых случаев даже замшелую тропку через Вертлявку поддерживали — ту самую, что вилась по самому мелкому месту в реке и показывалась только тем, кто знал, куда смотреть. Но однажды пришли люди: дороги провели, лес повырубили, СНТ понаставили — «Садоводство Непуганых Торопыг», как язвительно обозвал их Космат. А большую асфальтовую дорогу и вовсе проложили поперёк их владений, словно чёрный шрам, по которому день и ночь теперь сновали заполошно ревущие железные кони, испускающие дурной дух. Любая, даже самая зелёная нечисть знает: если люди пришли, малым не ограничатся — плодовитый их род, суетный, жадный, и главное — шумный. Вот и теснили год от года леших со всех сторон, отбирая по кусочку то грибную полянку, то ягодный угол, то просто тишину, которую не купишь ни за какие коврижки.

И пошла между братьями из-за последнего нетронутого кусочка — того самого ельника на холме, что стоял, будто забытая временем крепость, — вражда вынужденная, но неизбежная. Много лет она, точно костёр из сырых веток, тлеет и чадит — разгореться не может, и потухнуть не хочет. Каждый из них мечтал уединиться на этом островке тишины, чтобы не видеть кривых заборов, не слышать противного визга дрелей и не чувствовать въедливого запаха шашлыков, столь противного лесному носу, привыкшему к ароматам хвои, мха и урожайных грибниц.

Пакости друг другу творили по нарастающей, с истинно лесным размахом. Космат, бывало, напустит такого густого молочного туману, что Колюч, выйдя на вечернюю прогулку, вместо родной, веками натоптанной тропинки утыкается носом в ярко-оранжевый забор с табличкой «Участок охраняется добрым словом и системой наведения залпового огня». А то, того хуже, запутывал грибников так, что те, вместо выпестованной Колючем поляны с боровиками, выходили прямиком к палатке с шаурмой, чем наносили брату-гурману моральную травму на неделю вперёд. А Колюч в отместку заводил под окна западного СНТ соловьёв-безобразников, которые пели так громко, пронзительно и фальшиво, что дачники неделями маялись от густой бессонницы, а Космата от этого душераздирающего пения дико пучило, и он, маетно животом скорбея, начинал вязать носки из паутины — верный признак тяжёлого нервного расстройства у лешего.

В общем, давно уже братья мирно не жили, лишь худо-бедно держались на грани, как два старых замшелых камня на обрыве, что вот-вот рухнут, но пока ещё стоят, за почву общую цепляются.

Но в тот год всё пошло наперекосяк. Старый Водяной, общий друган, который завсегда их мирил, вразумлял и варил успокоительный отвар из кувшинок, не выдержал всё более прирастающего соседства с людьми и сбежал жить ниже по течению, в огромное глубокое водохранилище. Вскочил на спину своего огромного ездового карпа, внучек рядом усадил — и был таков.

Лишившись третейского судьи, братья пошли вразнос, словно малые дети, оставшиеся без присмотра строгой няньки. И почала меж ними вражда разрастаться, ровно кто им в уши шептал, подливая масла в и без того разгорающиеся угли. А мож, и того хуже — разладницу между ними пустили. Старые домовые сказывали, что некоторые кикиморы болотные, дожившие лет до пятисот, умеют этакие штукенции из ряски да злобности вязать и с ума сводить честную нечисть. А кто с кикиморами вась-вась и ближе некуда? То-то и оно, братцы мои, то-то и оно — да только лешие наши в ту сторону даже не думали, иначе разве вышло бы такое?

Космат, более хмурый и решительный, страшное задумал: Колюча окончательно извести, а вожделенный островок раз и навсегда себе прибрать. И пошёл он на сделку с совестью, а точнее — к новому водяному, что обосновался в заболоченных низинах у старицы. Пообещал ему Космат те самые низины, сплошь заросшие ивняком, со всеми тайными тропами да клюквенными местечками, если уж тот сумеет его братца как следует притопить, чтобы, значит, больше не выныривал.

Новый водяной, по имени Тинарий, был парень пришлый, на редкость мутный и сильно себе на уме. В недавнем прошлом носил он гордое имя Тинарио ди Лимончелло и жил себе поживал на знаменитом озере Комо, откуда и сбежал с первым же туристическим катером, когда местным водяным выкатили унизительные требования стать «кристальными, как слёзы кинозвёзд». Услышав от перелётных уток, что в северных болотах ценят характер, а не прозрачность, и к тине относятся с должным почтением, он махнул сюда, без оглядки бросив на произвол судьбы и свой комфортный тёплый грот, и коллекцию ракушек.

Больше года добирался, и путь его был тернист. Поначалу пытался путешествовать классически — по рекам, но в Дунае его чуть не заклевала стая раздражённых венских русалок, приняв за неопрятного конкурента, а в Рейне он едва не задохнулся от требовательных немецких порядков, где даже река, казалось, текла строго по регламенту и пахла чистящим средством. В итоге, махнув на приличия рукой, срезал путь через канализационные коллекторы, пробрался по дренажной канаве какого-то польского фермерского предприятия и, пропахший навозом, но несломленный, вышел, наконец, в желанную, густую, пахнущую грибами и вековой тишиной муть почти не обжитой старицы. Воистину, через тернии — к звёздам!

Связей прочных он здесь пока ни с кем не завёл, держался своего интереса. И с самого начала у него особый, коварный план имелся: не просто братца неугодного утопить, а весь островок как следует залить, низины себе забрать, а двух вредных, вечно галдящих дедов оставить с замшелыми носами. На словах он, кивая тинной своей шевелюрой, Космату подмогу пообещал, конечно, а сам даже под зиму спать не лёг — чтобы всё проконтролировать, все ниточки в руки забрать и свой тухлый интерес наверняка не упустить.

Тем временем Космат, прикинувшись добродеем, пригласил Колюча на примирительную встречу — мол, давай, брат, враждовать бросим, поделим островок честь по чести и заживём как в старые добрые времена, когда и волки были добрее, и медведи учтивее. Место для исторического рукопожатия назначил на самом тонком льду, который припорошило снегом, будто сахарной пудрой пирожное. А сам, потирая лапы, по сговору с Тинарием, по дну невидимые сети из корней и тины натянул, да пару сомов-неудачников, вечно голодных и неразборчивых в работе, впряг, чтоб утащили несчастного Колюча, если что, прямиком в глубокое водохранилище — откуда ещё ни один уважающий себя леший не возвращался, если не считать того случая с лешим Филимоном и шишигой, но то была совсем другая история.

И вот настал час Х: стоит Космат на берегу, брата поджидает, вроде бы и совесть щемит, и дело горит. И вдруг замечает — вода подниматься начала! Не по-зимнему булькает, к краю льда подбирается, уже и сквозь первые льдинки на снег выползает.

— Эй, Тинарий! — зашипел он, чтобы не кричать во весь лес. — Мы так не договаривались! Куда воду-то поднимаешь? Смотри, мои ёлки затопит! Лучшие ёлки, столетние! На них Лесной Совет заседать будет, когда из города вернётся!

Молчит Тинарий, под корягу забившись, глумливо ржёт в тинистую бороду. А вода знай себе прибывает, уже на снег выползла и подбирается к корням ближайшей берёзы. Космат давай орать благим матом, забыв про всякую осторожность. И тут из чащи, на крик, выбегает Колюч. Он, оказывается, тоже не промах — подошёл пораньше, чтобы со своей стороны сети поставить, да пару волков-хулиганов прикормить на всякий случай. Видит — брат его с водяным сцепился, горячо спорят, Тинарий уже в свой водяной облик перешёл, мутный и склизкий, вот-вот Космата под воду утащит! И забыл Колюч все обиды-каверзы, кинулся на помощь брату, отвлекать недруга.

— А ну-ка, отстань от старика, тиноед вонючий! — закричал он и треснул Тинария по макушке замшелым сучком, что припас для важных переговоров.

Тот аж зашипел от злости, развернулся — и давай за Колючем гоняться! Бегают они по льду, как на катке, а Космат кричит: «Осторожней, дуралей, лёд тонкий!» Не успел он договорить, как раздался противный хруст — и Колюч провалился в пробитую водяным полынью, оставив на поверхности лишь облако пара да свою мохнатую шапку, медленно погружающуюся в тёмную воду.

Уж было Тинарий обрадовался, потирая смердючие свои ручонки, — думал, сейчас обоих притопит, как мух в компоте, да и дело с концом. Но тут случилось то, чего он, со всеми своими коварными планами, никак не ожидал. С одной стороны дачных участков, где жил бывший столичный бухгалтер с профдеформацией, помешанный на пиротехнике, потом с другой — от бывшего военного, хранившего припас салютов на случай всякой нештатной ситуации, — как хлопнули залпы, как раскрасили небо алыми, изумрудными, сапфировыми звёздами! Лешие-то привычные — люди уже давно рядом живут, шумят по праздникам, то мангалы жгут, то петардами балуются. А вот Тинарий, новенький, третью зиму тут всего, обычно на Новый год, как положено уважающему себя средиземноморскому ундину, впадал в спячку, укрывшись тиной и грёзами о тёплых волнах. Он так перепугался этих внезапных, оглушительных хлопков и ослепительных сверканий, что застыл на месте, вытаращив глаза, в которых росла и ширилась первобытная паника.

Этой драгоценной секундой растерянности братья, забыв все распри, и воспользовались. Как были — мокрый Колюч только что из полыньи, а Космат с берега — так синхронно и накинулись на ошалевшего водяного. И давай его, простите за выражение, ломать! Ух, и били они его, нещадно, от всей души, накопившейся за годы раздоров! Всю бороду, что столетиями росла да лоснилась, повыдёргивали с корнем, чешую на хвосте пересчитали (оказалось, с каждой стороны ровно по триста тридцать три чешуины — как есть, нечистая, математически точная сила!), и по всем колючим, цепким елям мордой его слизистой повозили, пока он, бедолага, не взмолился сиплым голосом о пощаде. Загнали его, наконец, в самую глубокую яму старицы, в принудительную спячку на три года, чтоб ума-разума набрался и не смел более каверзы свои чинить да братьев кровных меж собой ссорить.

С того самого Нового года речка Вертлявка, как назло, в одно русло вошла и больше уж не менялась, будто её водяной дух окончательно присмирел и понял, что с местными лешими шутки плохи. А на дачных посёлках около того места сады попёрли невиданно: малина с каждого куста по два урожая даёт, яблоки — размером с детскую голову созревают, а грибов в ихних куцых, не забалованных магией лесочках собирают теперь полные корзинки, причём лисички почему-то исключительно на старых леших похожи — такие же замшелые и кряжистые.

Правда, знающие люди, те, что постарше и побывалее, шепчутся за самоваром, что в тот самый ельник у реки лучше без очень острой нужды не соваться. А если уж край как надо — зайди как человек воспитанный, поклонись на все четыре стороны, оставь на опушке краюшку хлебушка, да не абы какого, а ржаного, душистого, щепотку соли крупного помола, да и ступай себе с миром, не оглядываясь. Мало ли что… Братья-то хоть и помирились, но характер у них, как и прежде, — не сахар. Теперь вдвоём на том островке живут, людей сторонятся, а по ночам, попивая чай из сосновых шишек, старый добрый спор ведут о том, чья половина ельника всё-таки лучше, солнечная или тенистая. И, говорят, до сих пор к согласию не пришли.

Кощей в гостях у бабы-яги

Бабка из соседнего подъезда, Ядвига Сигизмундовна, была натуральная ведьма, только не из сказки, а из паспортного стола образца семидесятых годов. Местные старожилы шептались, будто она ещё при царе Горохе формуляры заполняла — и тогда уже вселяла в посетителей священный ужас одним лишь взглядом из-под густых, сросшихся бровей. Потом на пенсию ушла — и окончательно засела в своей берлоге. Теперь это была классическая «старая вешалка» — косматая, злющая, вылитая баба-яга на заслуженном отдыхе.

Целыми днями бабка торчала в окне, нацепив на нос старые очки, склеенные изолентой, и вела незримую охоту. Каждого, кто осмеливался пройти мимо, она мысленно разбирала на запчасти, косточки перемывала, припечатывала ядовитым взглядом и собирала обратно — но уже с прилепленным ярлыком «алкаш», «непутевая» или «шляется тут, небось, любовницу нашёл!». Дошло до того, что люди мусор боялись выносить — старались ночью проскользнуть с пакетами, лишь бы не угодить под её матерный шаманский приговор.

Квартира у неё была на первом этаже — стратегически верная позиция. Возле лифтов не постоишь, не покуришь: обязательно нос, похожий на высохший гриб-трутовик, высунет в щель двери и просипит: «Чё встал, как пень колодный? Навоняли цигарками своими, продыху от вас нет!» Даже местные бабки — гладиаторши, в дворовых скандалах поднаторевшие, к родным скамейкам приросшие, и то и её побаивались. Зато бонус был налицо: алкаши, бродяги и распространители ненужного счастья в подъезд не заглядывали — с таким-то цербером!

Под Новый год случилась одна история. На улице метель разыгралась не на шутку, холодрыга — ровно как в волчьи свадьбы на Пилиповку. И на тебе: кто-то заказал доставку к праздничному столу, но ошибся адресом. В итоге вместо семейного ужина получил шиш с маслом, а мы — сказку страшную, но до жути волшебную.

Костя в большом городе жил первый год. Ему повезло: из такой глубинки, где даже областной центр мало кто из москвичей знает, поступил в столичный вуз на бюджет. Специальность не ахти, но не в ней дело. Главное — шанс отличный и перспективы.

Их родной металлургический завод ждал оператора производственной линии на отработку — но Костян иголки из металлической проволоки ну никак не собирался всю жизнь делать. Отец его там пахал, и дед — от зари до самой пенсии, а вот Костя мечтал о несбыточном. Вот бы тут зацепиться, найти приличную работу, человеком стать!

Денег лишних в семье не водилось, приходилось крутиться самому. Общежитие у Кости почти бесплатное было, но есть хочется каждый день, а не только когда стипендия приходит. Повышенной, и той хватало от силы на пару дней. Вот и крутил педали Костян, объезжая сугробы и мечтая хотя бы о непродуваемой куртке и перчатках на меху.

Заказ в тот раз попался богатый — доставишь такой, и можно больше никуда не ехать. Да и не влезло бы больше в сумку на багажнике. В общем, под завязку гружёный ехал, тянул, как вол. Не смотрите, что тощий: Костик жилистый, упёртый и всегда голодный, как стая гиен.

Крутил себе педали, и мысли разные в голове крутил между делом. На Новый год хотел домой усвистать, но глянул, сколько билеты туда‑обратно стоят, и решил: лучше после праздников рвануть, когда хоть чуть‑чуть цена упадёт.

Да и по работе сейчас самый чёс, в новогодние праздники курьер без дела сидеть не будет. Вскочил на вело-коня и крути педали, пока не дали. И город посмотреть, и денег заработать — одна польза кругом, только вот есть хочется постоянно. А из съестных припасов в общаге — две пачки «Роллтона», и последняя мышь с тоски повесилась месяц назад. Соседи кто куда разбежались-разъехались на праздники, оставшиеся, наверно, уже гудят вовсю. Так что вернётся Костик к шапочному разбору — опять зубы на полку класть.

Добрался наконец-то до заказчика, а домофон не работает. Хорошо, хоть дверь в подъезд заклинило — раму замело снегом. Костя еле протиснулся в щель. Не успел позвонить в заветную квартиру, как в нос ему ткнулась вонючая, похожая на высохшую кикимору, тряпка.

— Куда прёшь с мешком, ирод?! Опять мусор под дверь подкидывать собрался?! — просипел голос, похожий на скрип несмазанной телеги.

Бабка — злющая, сгорбленная, растрёпанная — стояла в дверях со шваброй наперевес, как древний воин с копьем. Страшная, что та смертушка! Костя и рад бы дёру дать, но адрес верный — эта самая квартира.

— Бабуль, я курьер, доставка! Продукты привёз! Это вам на Новый год! — выпалил он, выставляя перед собой термосумку, словно магический щит. Сумку, конечно, было жалко, но себя — ещё жальче.

В голове вертелось: «Сами бы и ехали, везли гостинцы этой ведьме сумасшедшей. Свалили на курьера — и сидят себе, родственнички, в ус не дуют».

Оскалившись, бабка-психичка ткнула шваброй в раздутый бок сумки. Чуть бы сильнее пихнула — Костик бы с лестницы кувыркнулся. От следующего тычка точно на ногах не устроит. Баба-яга натуральная! Да за такую работу надбавка за вредность полагается!

И тут он выпалил, сама от себя не ожидая:

— Не вели казнить, бабушка, вели слово молвить!

От стресса, не иначе, подсознание кульбит выдало.

Старуха замерла с занесённой вверх шваброй.

— Ну, молви, добрый молодец. Ишь, какой вежливый попался! Давненько таких не ела, на костях не каталась.

Костя собрался с духом:

— Ты, бабушка, сперва накорми, напои, в баньке попарь, за сумку распишись, а потом уже и в печку можно. Я погреться точно не отказался бы.

Он смотрел поверх своей курьерской термосумки на эту старую, никому не нужную женщину — и вдруг так жалко её стало. Худая, что та швабра; на глазу бельмо; одета в обноски: драный халат и шаль, молью битую.

— Давайте я вам сумки сам занесу. Они тяжёлые. Вы только скажите, куда ставить.

Аккуратно оттёр плечом от двери, шагнул внутрь. Расстегнул сумку в коридоре и начал выставлять пакеты.

— Куда ставишь, изверг, на грязь?! На кухню неси! Поглядим, чего принёс. Я и не ждала никого, не прибрано у меня, — заворчала бабка, но уже без прежней ярости.

Квартира оказалась тёмной, съёжившейся какой-то, заросшей грязью и пылью. Сразу было понятно, что швабра тут явно не для мытья полов применялась. Под ноги бросился тощий, облезлый кот, похожий на оживший пылевой комок с горящими глазами. Костя наклонился погладить. Вспомнил своего домашнего — знатного, «хозяйского» кошака — не чета этому доходяге с торчащими рёбрами.

— Я принёс то, что заказывали. Ехал точно по навигатору. Вот, смотрите, уведомление: вы прибыли в точку назначения. Можно закрывать.

Костик ткнул в планшет, тот моргнул, крутанул загрузку и сдох.

— Б-блиин… Привет, премия, приплыли. Можно не торопиться теперь.

Бабка проковыляла мимо, опираясь на древко своего «шваберного копья». Одна нога сухая, еле волочится. С такой не то что полы мыть — ходить непонятно как.

— «В баньке тебя попарить», говоришь? Так у меня из пару нынче только чайник на плите и есть. Не стой на пороге, припёрся — так хоть гостем побудь, добрый молодец. Кличут-то тебя как? Ивашкой, поди? — голос её смягчился, стал напевным, сказочным.

— Костей.

Поломка планшета пробила дно Костиного оптимизма пудовой гирей. Как ни терзал кнопку, проклятый девайс не подавал признаков жизни — разрядился на морозе. Не закроет заказ — придётся оплачивать из своего кармана. А карман был тощ, как этот кот…

— Кощеюшка, дорогой ты мой! Не признала старая, глазки не те уже. Чего ж на пороге встал? Проходи, дорогой, гостем будешь. Накормлю досыта тем, что сама не доела.

— Мне бы розетку какую-нибудь, планшет зарядить. Очень нужно! Я у вас чуть-чуть задержусь, если позволите. Сумки разберу, могу полы помыть, — с надеждой произнёс Костя.

Перспектива быть выставленным в метель с незакрытым заказом казалась концом света. Есть — да что там, жрать! — хотелось уже до головокружения, но отбирать у старухи продукты он не собирался — совесть не позволяла. Тем временем кот, названный Баюном, уже воровато обнюхивал сумку, и бабка, не медля, извлекла из пакета палку колбасы. Откусила кончик, бросила коту, а сама с набитым ртом прошамкала:

— Электричеством, значит, питаться будешь? Ну добро, нам больше достанется. Куртку-то сыми, запаришься.

Костик покорно вытряхнулся из одёжки. Бабка на него глянула и только руками всплеснула:

— Ох и тощий ты! Слышь, Баюн? Натуральный Кощеюшка пожаловал! Розетка на кухне, — уже обычным, бытовым тоном добавила она.

Пока Костя рылся в карманах в поисках зарядки, бабка успела полностью распаковать заказ и поставить чайник. Только вот с замороженной уткой так и не решила, что делать: крутила тушку в руках, прикидывая, куда её пристроить. Морозилка маловата оказалась.

— Это где ж такого селезня ты нашёл? В этакую птичку натурально зайца запихнуть можно! Запечь, может, дичь? С плитой справляться умеешь, богатырь земли русской? Да оторвись ты от своей железяки проклятой! Пришёл помочь — так помогай. Коня где оставил, али пешим брёл?

— Коня у подъезда снегом, наверно, уже замело. Давайте вашу тушку… Ну не вашу, то есть. Всё равно планшет не включается. Сейчас разберёмся, — ответил Костя, чувствуя, как от голода в животе взвыл трубами духовой оркестр. Есть за счёт хозяйки было неловко, да и нарезки, которую она щедро выставляла на стол, для него было на один зуб.

Утку он сунул в раковину, под тёплую воду — пусть оттаивает под магией современного водопровода. Руки понемногу отогревались. Костя заглянул в духовку, зажёг газ, смёл мелкий мусор и пыль прямо на пол — грязнее точно не станет. Мысленно он уже махнул рукой на незакрытый заказ. «Будет, что будет». В офис в любом случае не успевал.

Бабка сняла засвистевший чайник, достала чашки с облезлыми цветочками, разломила булку пополам. От горячего пара запотели окна, запахло выпечкой, чаем и травами, и показалось вдруг, что Новый год удастся встретить почти как в сказке — не в общаге с «Роллтоном», а в комнатушке на курьих ножках, в странной компании, но зато в тепле и со вкусняшками.

За чаем она продолжала выспрашивать, где хоромы его царские да велико ли войско. Отогревшийся Костян жевал пятый бутерброд и, позёвывая, рассказывал про общежитие, где его «войско» уже, поди, напилось до зеленых крокодилов и сейчас комендантшу насчёт «добавки» донимает. Было тепло, хорошо, будто у родной бабушки, и как-то по-домашнему волшебно.

Пока запекали утку под чутким бабусиным руководством («Дух должен войти в дичь!»), Костя успел вымыть полы и сбегать во двор за еловой веткой. Какой Новый год без ёлки?

Хорошо посидели тогда. Бабка ему в пустой комнате постелила, не отпустила в метель. А на следующее утро случилось странное. Проснувшись на раскладушке в бывшей гостиной, Костя первым делом потянулся к планшету. Гаджет, вчера безнадёжно мёртвый, теперь бодро мигал зелёным огоньком. Парень торопливо запустил приложение курьерской службы, ожидая увидеть штрафы и гневные сообщения от менеджера.

Но вместо этого его встретила лаконичная надпись: «Заказ № 734-Щ завершён. Премия начислена». В истории операций красовался внушительный бонус — ровно втрое больше стандартной ставки. И комментарий: «За доставку в сложных погодных условиях и... культурное общение с клиентом».

Костя недоумённо моргнул. Он точно не закрывал тот заказ. Да и как мог бы, с разряженным планшетом? Вмешательство высших сил, не иначе... Он перевёл взгляд на Баюна, сидевшего на подоконнике, но тот только прищурился загадочно, словно намекая, что не всё в этой жизни исчисляется сухой логикой.

С тех пор Костя так и остался у Ядвиги Сигизмундовны. Сначала заходил помочь — то полки прибьёт, то сумки с продуктами из магазина притащит. Потом перевёз свои нехитрые пожитки из общаги. Бабка сдала ему пустующую комнату за смешные деньги, точнее, не за деньги даже — за вечерние разговоры за чаем, за посильную помощь, за живую душу рядом. Теперь он у неё и живёт. В институт, конечно, далековато ездить, но Костя после курьерской карьеры не жалуется — «бешеной собаке семь вёрст не крюк». Зато тепло, уютно и всегда пахнет пирогами да целебными травами. Баюн отъелся и превратился в пушистый шар с глазами-щёлочками, который мурлычет громче трактора.

И что удивительно — Ядвига Сигизмундовна стала меняться. Перестала на людей со шваброй кидаться, начала иногда даже кивать соседкам. А однажды, к всеобщему изумлению, выставила на подоконник горшок с геранью — верный признак того, что в душе воцарился если не мир, то перемирие точно.

Деда Проша и новая жизнь

В новой квартире на первом этаже, куда беспокойное семейство переехало в середине ноября, кота Марса устраивало практически всё.

Больше всего, конечно, нравилась сделанная по спецзаказу «кошачья» дверь, через которую можно было беспрепятственно шнырять на улицу и обратно. Но и остальное вполне не подкачало. Комнаты — здоровенные, хоть боком катись. Подоконники — широкие, тёплые. Вид из окна — бери, как есть, да на открытке печатай: лесок, речушка, а за ней, как декорация из старого кино, открывается панорама деревеньки с покосившимися избами. Мостик над рекой деревянный, но основательный, хозяйский. И вокруг — тишина, покой. Птички в негустом перелеске орут душевно, будоражат охотничьи инстинкты. И что немаловажно, машины бешеные не носятся, с десяток разве что за весь день проедет — дом-то новый совсем, ещё и не все квартиры распроданы.

Соседей, опять же, мало пока, но контингент для обработки подходящий: в их подъезде пять семей сейчас, все взрослые, солидные люди, без мелких отпрысков. В одном семействе даже бабушка имелась, на вид добрая, покладистая. Её Марс первой и присмотрел для более детального и обстоятельного знакомства. Наверняка баловать будет, вкусняшками угощать… Всего-то и нужно, что приручить аккуратно, без давления. Запасная семья у умных котов лишней не бывает, знаете ли.

Одним словом, условия для самовыгула были наилучшие. Идеально для мейн-куна его положения.

Правда, имелось всё-таки одно «но», седьмой месяц державшее в оккупации дом, и всю семью — в заложниках. Маленькое, крикливое и почему-то считавшее его хвост самой желанной игрушкой на свете.

Младенец Тёма после переезда почти не спал. Точнее, он спал урывками, а в остальное время орал так, будто у него забирали единственную во вселенной погремушку. Марс, чей сон был священен, терпел две недели. Ушами прядал, болезненно морщился на особо патетичных верхних «ля», но пытался принять ситуацию. Однако становилось только хуже. К исходу третьей недели он решил, что с этой вопящей экстатической катастрофой нужно что-то делать.

С соседской, домашней с виду бабушкой пока не складывалось. Она оказалась не в меру резвой, гоняла по округе с палками для скандинавской ходьбы, пока снег не выпал. А как только укрыло всю округу этим белым, от которого лапы промокают, встала на лыжи — и только её и видели! Ну и толку с такой бабушки, скажите на милость? Мотыляется по свету, а дом пустой стоит, холодный! Ни пирожка тебе с мясом, ни за ушком почесать. Ни выспаться в уютном кресле, на худой конец!

В тот день Марс с видом полководца, разрабатывающего план осады, отправился в разведку за речку. Деревня встретила его заброшенными избушками с пустыми глазницами окон. Жилых домов оказалось раз-два и обчёлся — да и те на зиму законсервированные. Пустая деревня, в общем. Грусть-печаль…

Искать там было нечего, ловить — тоже: мыши в пустых подполах водиться не жаждали, и их можно было понять — вкусно кушать хочется всем. Однако со свойственной ему обстоятельностью Марс обошёл все домишки, вдумчиво втягивая в себя странные запахи. И, как оказалось, не зря, совсем не зря вынюхивал!

В предпоследнем, почти развалившемся доме, смердящем прелыми досками, он нашёл-таки на свою голову отменное приключение.

На печке, свернувшись калачиком, лежало нечто. Ну, буквально нечто: полупрозрачное, похожее на клуб пыли существо с косматой бородой и грустными-прегрустными глазами. Марс таких никогда не видел и не понял, что это за зверь такой. Пахло от него странно, тревожно даже: стариной древней и заброшенностью. Марс чихнул несколько раз, смешно попискивая на вдохе.

— Ты кто? — спросил он, отойдя от приступа чихания и усаживаясь напротив существа в позе ревизора. — И почему так неэстетично разлагаешься?

Существо медленно подняло на него взгляд.

— Домовой я... Проша... — прошелестело оно едва слышно. — И не разлагаюсь вовсе — буржуи, знать, разлагаются, а я пропадаю. Помираю, в обчем... Дом мой помер, хозяйка моя, Аграфена, пять зим как к праотцам отошла. Вот и мне пора... Бо без живой души, без тепла... мы таем.

Марс призадумался, подключаясь к коллективной библиотеке кошачьей мудрости. Нужная информация нашлась сразу: оказалось, коты и домовые испокон веку сосуществовали бок о бок ко взаимной пользе. Хм-м... Дух-хранитель жилища... В хозяйстве существа сугубо полезные, если сарафанное народное радио не врёт.

Тут в голове у кота, просветлённой страданием от бессонных ночей, что-то щёлкнуло, и сложилась картинка, сногсшибательно прекрасная в своей простоте.

— Та-ак, — властно промурчал Марс. — Значит, ты специалист по... уюту? Можешь в доме навести порядок? Унять... гм... мелких беспокойных духов?

— Духов — нет... — Проша печально покачал головой. — Шишигу разве что могу из дома турнуть, но они редкость сейчас. А вот деток укачивать... это я могу. Раньше, бывало, Аграфенины внуки...

Этого было более чем достаточно. Дальше можно было не раздумывать — Марс уже увидел решение всех своих проблем.

— Отлично. Ты поступаешь ко мне на службу. Пакуй барахлишко, переезжаем!

Однако паковать оказалось нечего. Вся энергия Проши уходила на поддержание его призрачной формы, все свои былые прибытки он уже проел. Ну, не в зубах же его тащить, хилого-полупрозрачного? Марс, пораскинув мозгами, вспомнил об одной честно стыренной у хозяйки и надёжно припрятанной вещице. Вот как знал, что для такого дела пригодится, берёг, не топтал с неприличными целями! Он помчался назад, в квартиру, и минут через пятнадцать вернулся, гордо волоча в зубах полосатый носок — тот самый, тёплый, вязанный ещё бабкой хозяйки.

— Влезай, — скомандовал Марс, бросая носок перед Прошей.

— Куда? — недоуменно прошелестел Домовой.

— В носок! Это теперь твой лимузин. И не спорь, у меня ребёнок орёт опять!

Путь через заснеженное поле с полупрозрачным домовым в носке был подобен подвигу. Марс пыхтел, отдувался и мысленно составлял список своих заслуг перед человечеством в целом и одним отдельно взятым семейством — в частности. Дома он вытряхнул Прошу за батарею в детской комнате, а носок, как трофей, повесил на самую видную ветку вчера поставленной новогодней ёлки.

— Что это? — удивилась хозяйка, обнаружив странное «украшение».

— Марсик, наверное, играл, — пожал плечами хозяин. — А что, креативно! Намекает на вкусный подарочек!

Первые два дня ничего не менялось. Проша лежал за батареей, покрывался пылью и тихо плакал о своей Аграфене. А Тёма орал, всё так же задушевно — в смысле, за душу брал основательно. Марсова душа, как и последние нервы, держались на тонюсенькой ниточке упрямства. Не привык он сдаваться и пасовать, тем более перед мелочью в мокрых подгузниках! Однако все попытки расшевелить Прохора и заставить его приступить к выполнению домовых обязанностей успехом не увенчались. Тот, видать, ещё в своей избушке-развалюшке твёрдо решил помереть и от намерения этого отступать не собирался.

Но на третью ночь произошло чудо. Младенец, как обычно, зашёлся в крике, а потом вдруг замолчал и уставился в тёмный угол. Марс, приоткрыв один глаз, увидел, как из-за батареи высунулся кусок бороды, похожий на жёваную паклю. Тёма задумчиво гукнул и принялся энергично размахивать ручонками, словно подзывая к себе кого-то. И тогда Проша неловко выбрался из своего укрытия и медленно побрёл к кроватке. Колыбелька качнулась раз, другой, Тёма заинтересованно затих, а домовой тем временем затянул свою древнюю, как мир, колыбельную:

Тише, дитятко, не плачь,

Домовой твой сон хранит.

Катит котик лунный мяч.

Мама спит, и папа спит...

Тёма засопел и уснул. В квартире воцарилась благословенная тишина. Марс расплылся в довольной кошачьей улыбке.

На следующее утро, когда хозяйка подогревала молоко для кофе, он подошёл к своей миске и требовательно стукнул по ней лапой. Миска звякнула. Марс повторил свой маневр — снова и снова, пока хозяйка не оглянулась на него. Тогда он подскочил к ней и принялся тереться о ноги, исступлённо тряся хвостом. Так он делал, только когда выпрашивал свои обожаемые креветки — но сейчас ими даже и не пахло.

— Что это с ним? — спросила хозяйка, с улыбкой глядя на мужа. — Раньше молоко не жаловал.

— Может, к Тёме ревнует, решил в маленького поиграть? — предположил тот, и они рассмеялись.

Марс едва удержался, чтобы не фыркнуть в голос. Ревнует! Слушать подобную чушь мастеру манипуляций было даже немного обидно, но своего он в любом случае добился: хозяйка налила молока полное блюдце, до краёв.

Марс с ленцой полакал — понятно, для вида — терпеливо дожидаясь, пока хозяева покинут кухню. Тут же из-за батареи вынырнул Проша и, припав к миске, стал жадно лакать, понемногу обретая очертания и становясь видимым. Молоко, как оказалось, было для домовых настоящим эликсиром жизни.

Так и пошли дни, тёплые да уютные. Проша креп, хорошел, помолодел даже. В квартире стало на удивление комфортно: вещи сами вставали на места, потерянные пульты находились на самом видном месте, каши не пригорали, полки в шкафах не перекрашивало, а Тёма теперь спал как идеальный ребёнок из учебника по педиатрии.

Как-то вечером Марс, развалившись на диване, наблюдал, как Проша невидимой рукой поправляет сползающее с кресла одеяло.

— Скажи мне, Прохор, — лениво начал кот, — а много вас там, в этих развалюхах, томилось? Или ты был один, в гордом одиночестве?

Проша, чьи очертания стали уже вполне различимы, вздохнул.

— Один-то?.. Какое уж один... Жили мы, милок, испокон большим семейством. В каждой избе — по хозяину. И в бане — банник сердитый, и в овине — овинник... А на посиделках, бывало... — Он умолк, и в его глазах мелькнули огоньки далёких деревенских вечеров. — Собирались, рассказывали, у кого какая живность в доме, кому какую кашу хозяева сварили... Шумно было, весело.

— И куда же все подевались? — поинтересовался Марс, прибирая лапой воображаемую пылинку. — На пенсию?

— Люди ушли, котусик... Люди ушли, — просто ответил Проша. — Старики — к праотцам. Молодые — в города, за лучшей долей. Дома осиротели. А нет дома — нет и домового. Мы ведь от домашнего тепла питаемся. От запаха щей, от детского смеха, от хозяйских разговоров... Без этого — вянем, как цветок без солнца. И гаснем.

Марс, привыкший к городскому комфорту, с трудом представлял эту катастрофу локального масштаба.

— То есть, вы все... испарились?

— Не все, — Проша грустно улыбнулся. — Кого-то и спасли. Помню, Афоньку... Совсем дурик мелкий был, зелёный домовёнок. Жил в доме у учительницы Марьи Игнатьевны. А она замуж за городского пошла. Собирается, плачет, дом продаёт, а его, Афоньку, бросить не может. Говорит: «Пропадёшь тут». Взяла она его, значит...

Проша сделал паузу, и по его лицу пробежала тень тёплой усмешки.

— Взяла она его, засунула в старый валенок, набитый душистой соломой, чтоб не трясло... И увезла. Чин по чину. Говорили потом, письмо приходило, прижился, мол, Афонька в новой «хрущёвке», балкон цветами обставил... А я вот... — он обвёл взглядом уютную гостиную, — до тебя дожил, котик. До своего валенка.

Марс фыркнул, но в его фырканье слышалась нотка гордости.

— Носок, — поправил он величаво. — Не валенок, а носок полосатый. И это тебе не простая «хрущёвка», а монолитно-кирпичный жилой комплекс с панорамным остеклением. Так что не порти мне картину своими деревенскими сравнениями.

Проша улыбнулся своей тихой, мудрой улыбкой и поправил мелкую складку на пледе. А Марс закрыл глаза, размышляя о том, что он, выходит, не просто котик, а чуть ли не оператор службы спасения вымирающих видов. И это звание обязывало как следует выспаться — что он с чистой совестью и отправился исполнять.

В новогоднюю ночь, когда часы пробили двенадцать, а семья обнималась под бой курантов, малыш Тёма потянул ручонку к углу, где невидимо присутствовал Проша, и радостно залопотал:

— Деда! Деда!

В воздухе заискрился счастливый смех: Тёма сказал первое слово! Правда, почему-то не «мама» и не «папа», а «деда» — но зато как чисто!

Проша смотрел на эту новую, шумную, живую семью и понимал, что его долг выполнен. Он сберёг старый дом до конца. А теперь у него появился новый.

Марс, растянувшись на диване, блаженно мурлыкал. Тишина была восхитительной. Он посмотрел на свой полосатый носок, болтающийся на ёлке, и закрыл глаза. Лучшего подарка он себе и представить не мог. Теперь у него был собственный, персональный Домовой. И это был самый разумный поступок в его жизни. Ну, кроме того раза, когда он спрятал под диваном назначенные ветеринаром таблетки.

Твёрдое решение

Иван Никанорович решил помереть под Новый год. Решение это пришло внезапно, как сезонный грипп, и столь же неотвратимо. Никакой депрессии у него не было — просто жизнь выцвела, как старый коврик у входной двери. Как человек военный, пусть и в отставке, происходящее он оценивал сухо, адекватно: существование превратилось в долгое, бесцветное ожидание. Ждал то звонка, то приезда, то хотя бы короткой весточки — а между этими ожиданиями серым маревом медленно проползали бесконечные дни полной пустоты. Под Новый год это ощущение становилось особенно горьким — будто все вокруг пировали за тонкой стеклянной стеной, а он оставался по ту сторону, в тишине.

Запасной ключ соседке вручил, многозначительно подняв брови: мол, на всякий такой случай. Соседка, сама не особо крепкого здоровья, хоть и младше лет на десять, лишь грустно кивнула, словно бы подтверждая молчаливое соглашение не сдаваться до последнего. Её ключ у Ивана Никаноровича уже второй год в ящике стола пылился.

Он оплатил все квартирные счета наперёд, пенсионную карточку положил на видном месте вместе с бумажкой, где пин-код написан. Вроде и всё. Немного у него земных дел оказалось, в самом деле держаться не за что. Даже комнатные цветы, которые когда-то разводила Анна Николаевна, давно засохли, несмотря на все его попытки за ними ухаживать — будто они последовали за хозяйкой, не пожелав оставаться в этом мире без неё.

Постоял у давно не мытого окна, посмотрел с двенадцатого этажа на чужую предпраздничную суету. Внизу, по серому слежавшемуся снегу, сновали люди, целеустремлённые, как чёрные муравьи, тащили домой кто ёлки, кто набитые продуктами авоськи, кто верещащих мелких детишек, как обычно, всё ещё не нагулявшихся. А где-то там, в подвалах и на чердаках этого дома, возможно, уже готовились к празднику другие существа — те, что шуршат за стеной, мерцают после полуночи в зеркалах или прячутся среди теней. Но их праздник тоже был не для него.

Жизнь продолжалась, катилась себе вперёд, и не было ей никакого дела до забытого всеми, бесполезного деда.

Иван Никанорович решительно дёрнул шторами — тяжёлые портьеры, которые Анна Николаевна когда-то выбирала с таким тщанием, — сомкнул на окнах пыльную, плотную ткань, отсекая солнечный морозный день вместе со всей его глупой суетой, и повернулся в полумрак спальни.

— Всё. Теперь помру спокойно. Под праздник — самое время. Нечего старые долги в новый год тащить. Люди веселятся, а я отмучаюсь.

Сказал он это в гулкую тишину пустой квартиры и лёг на кровать, отвернувшись к стене, к обоям с едва заметным цветочным узором, который Анна так любила. Лежал не шелохнувшись, будто притворялся, как в детстве делают, но в глазах у него застыла каменная, настывшая усталость. За окном, за плотными шторами, мир продолжал готовиться к празднику, а в квартире на двенадцатом этаже время начало медленно останавливаться, подчиняясь его воле.

Семья его, шумная, детородная, в последние годы рассыпалась, как бусы, в которых лопнула нитка. А ниткой той была жена его любимая, покойная Анна Николаевна. Стоило ей уйти — так и семья следом развалилась. Нет, дети, слава богу, живы-здоровы, да только у каждого свои хлопоты, собственные семьи и проблемы. Три дочери, давно замужние, разъехались по разным городам, одна аж в саму Италию укатила — Катя, та, что больше всех похожа на Анну и которую Иван Никанорович любил особенно нежно, хотя и не признавался в этом даже себе. Младший сын, вечный непоседа, носился по бесконечным командировкам, сам порой не зная, где будет ночевать завтра. Понятно, отца престарелого развлекать некогда было.

Справедливости ради сказать, звонили дети пару раз в неделю — чаще не получалось, видимо, а самому названивать Ивану Никаноровичу гордость не позволяла. Набиваться не хотел, обременять детей ежевечерним исполнением сыновне-дочернего долга — тем более. Иногда ему казалось, будто в паузах между их редкими звонками в квартире слышался тихий серебряный смех Анны — тот самый, что когда-то наполнял эти комнаты жизнью.

Иван Никанорович лежал день, лежал два. Есть не хотелось, только воду пил из-под крана. Соседка, Татьяна Васильевна, заходила раз в день, робко спрашивала с порога, не нужно ли чего, может, супа какого сварить — он лишь отмахивался. Зачем вся эта суета? Готовить он и сам умел, всегда жене помогал при случае — только для чего уже готовить? Теперь только готовиться осталось.

Квартира погрузилась в тишину, нарушаемую лишь тиканьем настенных часов — тех самых, что он починил прошлой зимой. Стрелки отсчитывали время с завидным упорством, будто и впрямь знали что-то, чего не ведал их хозяин.

Вспоминалось много. Всю жизнь, можно сказать, перебрал, как чётки — от счастья к горечи и обратно. Где всплакнул, а где и посмеялся. Плакалось поболе, чем веселилось, конечно... Но хорошую жизнь прожил, не позорную. Было что вспомнить, было... Порой ему чудилось, будто тени прошлого оживали: вот там, в дверном проёме, мелькнуло платье Анны, вот здесь пахнуло её духами — лёгкими, цветочными.

А вот смерть к нему не шла. Конечно, он знать не знал, как она приходит, помирал-то всерьёз впервые, но было предчувствие, что ли, что сны там какие-то должны предшествовать или знаки... Может, сама Анна должна была прийти проводить?

Чертыхнувшись, он сел на кровати. Сны, знаки! Что за бабские забубоны в голову полезли? Совсем из ума выжил, старый дурень! Помирать собрался — вот и помирай, а пустые суеверия плодить ни к чему!

Слегка кружилась голова. Шаркая старыми, любимыми тапками, сходил на кухню попить воды. За окном мельтешил мелкий снежок, сквозь облачное марево бледно маячило солнечное бельмо. Хорошо сыплет, как раз к Новому году сугробы наметёт! В воздухе висело ощущение приближающегося чуда — того самого, в которое он перестал верить много лет назад.

Спохватившись, одёрнул себя (не время глупости думать!), вернулся в спальню, полез в шкаф и вынул оттуда свой «смертный» костюм. Шкаф пахнул лавандой — так пахли все вещи Анны. Помнил, что в последний путь всё новое нужно — ну так этот костюм и был почти ненадёванный, он в нём только с Анной золотую свадьбу отметил, а потом в нём же и схоронил её через три года. Примерил. Застегнулся на все пуговицы — удивительно, но сидел почти как тогда, будто и не прошло столько лет. Покрутился перед зеркалом, и на миг ему показалось, что в отражении за его спиной мелькнуло знакомое лицо. Кивнул сам себе с мрачным удовлетворением и аккуратно повесил костюм на спинку стула, на самом видном месте, будто готовя декорации к финалу собственной пьесы.

А потом опять лёг, и к нему стали приходить видения. Не сны даже, а полуявь какая-то, что ли. Комната будто наполнялась тёплым золотистым светом, хотя за окном была глубокая ночь. Он то проваливался в прошлое, за считанные минуты заново проживая события нескольких лет — и вот он снова молодой, держит на руках только что родившуюся дочь, и Анна улыбается ему; то переносился в настоящее и видел своих детей словно бы воочию, с их домах и семьях. Тревожились почему-то дети, хмурились, дорожные сумки собирали... Старшая дочь Люда в своей питерской квартире вдруг остановилась, замерла над чемоданом и прислушалась, будто кто-то окликнул её по имени.

А потом явилась Аннушка покойная — и не призраком пугающим, а такой, какой он помнил её всю жизнь — с ясными глазами, пахнущая ванильной выпечкой и свежестью зимнего утра. Она не говорила ничего, просто стояла на пороге его комнаты, смотрела на него с безграничной печалью и манила за собой. Словно в гости звала, в тот мир, где уже не болит спина и не ноет на погоду сердце. За её спиной виднелся не туннель со светом, о котором пишут в книгах, а уютная кухня их старой дачи — та самая, где она пекла свои знаменитые пироги с капустой.

Иван Никанорович подхватился в холодном поту. Сердце колотилось где-то в горле, выбивая странный ритм — будто отсчитывало последние минуты. «Зовёт», — прошептал он в тишину комнаты, и его слова подхватило эхо, которого в маленькой спальне быть не могло. Стало быть, зовёт. Стало быть, насчёт снов не наврали и никакие это не суеверия, а самая что ни на есть правда умирания. Выходит, и смерть уже не за горами.

И с этой мыслью ему стало почему-то спокойнее. Даже воздух в комнате стал мягче, будто само пространство приготовилось принять его решение. Где-то за стеной послышался тихий смех — детский, знакомый, будто его внучка-дошкольница, которая давно уже выросла и жила в другом городе, снова играла в соседней комнате.

Оставалось только дождаться смерти, и он терпеливо ждал.

За окном начинался рассвет, но в комнате по-прежнему царила мягкая, сумеречная дымка, будто время здесь текло по иным законам, подчиняясь не движению планет, а биению старого сердца, готового вот-вот остановиться.

Но за два дня до праздника в квартире начало твориться необъяснимое. Сначала примчалась старшая дочь, Люда, из соседнего города — деловая, подтянутая, но с испуганными глазами. «Мне приснилось, что папа зовёт», — сказала она соседке, не в силах объяснить, почему срочно бросила все дела. Потом, с пересадками, добралась из Италии младшая, Катя, привезя с собой запах чужого моря и дорогих духов. «Будто кто-то шептал мне всю ночь: „Езжай, он ждёт...“». Ночью нагрянула Наталья, невесть какими ухищрениями вырвавшаяся из своей многодетной семьи. И даже сын, Алексей, сорвался с важного проекта и возник на пороге отчего дома с помятым лицом и дорожной сумкой через плечо — ему почудился в метро мамин голос, настойчиво повторявший: «Домой».

В общем, все приехали. Взрослые, серьёзные люди, внезапно опять ставшие детьми в этих стенах, пахнущих старой книжной пылью и яблочными пирогами, которые когда-то так часто пекла мама... Ходили на цыпочках, переговаривались шёпотом в коридоре. Отец их словно бы и не видел, смотрел стеклянными глазами сквозь. Буркнул, что смерти ждёт — и всё на этом, больше ни слова не обронил.

«Он с неделю уже так, — виновато сказала соседка, передавая ключ. — А вчера в подъезде свет мигал, будто кто-то сигналил».

«Говорит, что мама его зовёт», — прошептала Катя, и у всех по спине пробежал холодок. В этот миг в гостиной сама собой заиграла музыкальная шкатулка — та самая, что не открывалась с тех пор, как умерла мать.

Но деятельная Люда, отринув суеверия, тут же развернула бурную деятельность. Вычитала в интернете, что так может начинаться деменция, нашла несколько клиник, готовых принять на консультацию — но «уже после праздников, все записи только на январь будущего года!»

Что ж, оставалось только ждать. Преодолев первую растерянность, начали заново обживать большую родительскую квартиру. Три комнаты после смерти мамы так и стояли закрытыми, но в ящике стола нашлись ключи, и всем хватило места.

Потом совершили набег на магазины, день готовили в поте лица и накрыли стол по-семейному, с тем самым оливье по бабушкиному рецепту и селедкой под «шубой». Ёлку купили, нарядили старыми, ещё стеклянными игрушками, которые помнили руки мамы. И когда Катя повесила последнюю фигурку — хрустального ангела, — все ёлочные огни вдруг зажглись сами собой, хотя гирлянду ещё не подключили к розетке.

Позвали к столу отца — в бессчётно какой уже раз.

— Пап, иди к нам. Праздник же.

Но Иван Никанорович лишь буркнул что-то невнятное и снова в стену уставился. Ему было всё равно. Мир сузился до размеров его кровати и тихого зова покойной жены в смутном полусне. Хотя сейчас зов был громче, настойчивее, и пахло вокруг не больницей и тленом, а тёплым тестом и мёдом — точно так же, как в их первый Новый год вместе.

Он смежил веки, отгораживаясь от ненужной уже, далёкой суеты, и не заметил, как снова заснул. Но на этот раз увидел совсем другой сон. Воздух в спальне заструился, заколебался, будто его трогали невидимые пальцы, а за окном, в зимней тьме, на миг вспыхнули и погасли сотни далёких звёзд — словно кто-то подавал сигналы через бездну, разделявшую миры.

Анна опять стояла в дверях, но не молчаливая и печальная, а очень даже сердитая, руки в боки, одетая в свой старенький тёмно-синий халат, который так хорошо оттенял её васильковые, даже к старости не выцветшие глаза. И голос её звучал так ясно и звонко — прямо как в те давние времена, когда распекала детей за непослушание.

— Ванька, да что ж ты делаешь-то, дубина стоеросовая?! — загремела она, и в её потемневших от злости глазах заплясали яростные искры. — Я тут из кожи вон лезу, всех собираю, ангелов упрашиваю, графики сверяю, чтоб все дома были, чтоб хоть раз всей семьей собрались! А ты? Ты улёгся, сложил лапки и решил всем праздник испортить?! Новый год на носу, а ты как тот старый пень — ничего не видишь, никого не слышишь, и понимать уже не понимаешь!

Она подошла к кровати, взяла его за руку. Рука была тёплой, живой.

— Вставай! — скомандовала она. — Хватит дурить. Иди к детям. Они ждут тебя, они к тебе из такой дали прилетели, все дела подвинули. Давай-давай! Собрался он, видите ли! А кто тебя туда звал? У меня дел сейчас знаешь сколько? Мне там без тебя скучно ещё не скоро будет. Так что тебе ещё жить и жить! Правнуков кто женить будет, а? То-то же! И сам женись! Чем бирюком маяться и глупости надумывать, иди вон к Татьяне сватайся, и живите вместе, я разрешаю! А сейчас к детям ступай, хватит уже капризничать!

Он проснулся от толчка, будто его и впрямь кто-то хорошенько подопнул. В квартире пахло хвоей, мандаринами, праздничной едой, слышался сдержанный смех и звон бокалов. Он лежал и слушал этот приглушённый шум за тонкой дверью, зовущий обратно в жизнь.

Иван Никанорович медленно поднялся. Подошёл к стулу, взял похоронный костюм и аккуратно повесил его обратно в шкаф, в самый дальний угол. Затем надел чистую рубашку, старенький, Аннушкой связанный кардиган, поправил воротник. Причесал седые, но всё ещё густые волосы на пробор и выпрямил плечи.

Дверь в гостиную скрипнула. Все за столом замерли, повернулись к нему. В глазах у детей тлела тревога, которая, впрочем, быстро сменилась крепнущей надеждой. Катенька, как всегда, самая чуткая из четверых его детей, несмело улыбнулась, словно боясь спугнуть удачу.

Иван Никанорович, ни говоря ни слова, подошёл к своему месту во главе стола, которое пустовало все эти годы. Аккуратно отодвинул стул и сел.

— Ну что, — хрипло произнёс он, глядя на блестящие от радостных слёз глаза дочерей и смущённую улыбку сына. — Давайте есть, пока не остыло.

Он взял в руки бокал с шампанским, который пододвинула к нему Катя. Поднял.

— За Новый год, — сказал он просто. — За жизнь. — И добавил, глядя куда-то в пространство над головами детей, туда, где ему одному была видна лёгкая, улыбающаяся тень в синем халате: — И за маму. Она старалась.

И в эту секунду все поняли, что праздник действительно удался. А Иван Никанорович решил, что ещё поживёт. В самом деле, правнуков растить нужно, внукам помогать. И дома нечего сидеть, можно и самому к детям ездить, всегда зовут. А то, может, и вправду к Татьяне посватается. Раз уж жена велела не спешить.

Дзынь-Боом

Катюшка должна была звонить в колокольчик на новогоднем утреннике — в тот самый торжественный момент, когда все остальные дети хором поют, а воспитательница Лидия Петровна выводит на расстроенном пианино мелодию «В лесу родилась ёлочка». За пианино Катерину, конечно, не пустили, а чтобы получить заветный колокольчик, пришлось выучить самый длинный стих, целую неделю вести себя примерно и даже втихую подраться с самой близкой подружкой Машкой — лишь бы та до Нового года не вздумала просить позволения позвенеть.

Так Кате этот колокольчик нравился — невозможно! Красивый, глаз не оторвать: настоящий, золотой, волшебный колокольчик. Качнёшь его — он блеснёт в свете гирлянд десятками искорок, медный язычок коснётся стенок, и будто сам звук ещё долго висит в воздухе, даже когда металл уже замер. Сначала — тоненький, высокий, прямо по сердцу — «дзыыынь...», а следом, отзываясь эхом, — низкий, бархатный, раскатистый «бооом...». Просто замечательная, самая лучшая в мире вещица!

Всё бы хорошо было, да Катя перестаралась. На самом концерте, у сверкающей мишурой ёлки, она звенела так самозабвенно и громко, что от усердия у неё дрогнула рука — и с резким дребезжащим звуком металлический язычок выскочил из крепления и упал со сцены прямо в ноги зрителям. Рёва было — на весь актовый зал! Если бы она только знала, что вместе с язычком из колокольчика выпал самый важный, волшебный, звонкий звук, то рыдала бы ещё безутешнее.

Колокольчик, конечно, починили, концерт кое‑как продолжили, но Катюшка уже никак не могла успокоиться: выходило теперь не волшебное «дзынь‑бом», а лишь жалкое, сиротское «брямк». Не дзынь. Совсем не дзынь.

А тот лёгкий хрустальный звон, что должен был парить под потолком, от неловкого движения и всеобщей суеты соскользнул с края сцены и затаился на полу. Он лежал там, пока его не подцепила на металлическую набойку каблука какая‑то тётенька-торопыга в норковой шубе. Всю дорогу до выхода она удивлённо прислушивалась, звякая невидимой ношей: чего это там так странно бомкает? Уже держась за холодную ручку калитки, тётенька наконец подняла ногу, чтобы рассмотреть причину внезапного шума — и звон, дрогнув, отцепился. Чуть совсем не растоптала, такая неосторожная!

Дзынь-боом тут же подхватило шальным порывом, закружило в хороводе с мириадами ажурных снежинок и повлекло по воле ветра неведомо куда. Невесомый и невидимый, он звенел, точно серебряная струна. Один неосторожный вираж — и лёгкий звон раздался от столкновения с шеренгой сосулек под карнизом крыши. Оттолкнувшись, рикошетом скользнул по оконной глади, на миг заметив отражение гирлянд и мягкий свет лампы, и тут же взмыл обратно в небо. Под самой крышей распугал стайку воробьёв, и встревоженный «ш-ш-шурх» птичьих крыльев слился с его затихающим эхом.

Обычно глухой к таким тонкостям город навострил уши и начал слушать. В эти дни вечно спешащие люди, кутаясь в воротники пальто, то тут, то там замирали на секунду. Они слышали едва уловимый перезвон, льющийся с небес. То нежно звякали игрушки на городской ёлке, то фарфоровая кружка в кофейне отзывалась глубоким чистым звуком от касания металлической ложки. А иногда по вечерам, когда над заснеженными тротуарами стелилась колючая позёмка, кому-то из запоздалых прохожих чудилось и вовсе небывалое. Сквозь рёв моторов, клаксоны и обрывки музыки из машин доносился призрачный перезвон колокольчиков, точно мчалась неподалёку шальная тройка, уносясь в зимнюю ночь.

Сбежавший звук, став озорным воздушным духом, постепенно освоился в какофонии большого города. Он научился танцевать среди металлического скрежета трамваев, гула подземки и резких хлопков автомобильных дверей— и нигде не задерживался надолго, избегал шумных проспектов. Его влекли тихие заснеженные дворы-колодцы, где можно было, как на невидимых качелях, парить на тонких сосульках над окнами верхних этажей. А по ночам, когда всё затихало, обожал проказничать: забирался в мусоропровод и гулко, с эхом, раскатисто «боомал» в пустые бутылки, заставляя спавших вблизи кошек настораживать уши и вглядываться в таинственную темноту.

Но за одну ночь пришла нежданная оттепель и растопила хрустальные замки зимы, превратив их в слякотные руины. Лёгкий морозец, обещавший искристый праздник и пушистый хрусткий снежок под ногами — всё это сдулось, осело перед самым Новым годом под натиском тёплого влажного ветра. Сначала было очень весело. Длинные шпаги сосулек плакали с крыш, и можно было, перехватив самые крупные капли, забавно звякать ими по подоконникам. Но игра звуку быстро наскучила, потому что унылым людям не было дела до деликатного перезвона, тонущего в чавкающем гуле города.

Горожане тоже впитали в себя гнетущую тяжесть поломавшейся зимы и ходили хмурые, а их промокшие ботинки противно чвякали по раскисшему снегу. Город наполнился тоскливыми глухими звуками. Люди хрипели в телефоны, жалуясь на погоду и обрыдшую рутину, и хлюпали носами, подхватив простуду. С мокрыми вздохами плюхали шины по дорогам, давя коричневую кашу из снеговой грязи и едких реагентов. Воздух стал вязким, тяжёлым, набрался влажного смога и совсем не держал лёгкое звенящее «дзыынь» — звук падал в тоскливую жижу, не долетая и до угла.

Даже первая городская красавица-ёлка, ещё недавно своим сиянием заметная за три квартала, безнадёжно поникла. Её прежде пушистые и нарядные ветви обрели неопрятный растрёпанный вид, а мокрая мишура висела безжизненными петлями среди заплаканных шаров. Гирлянды, которые должны были дарить тепло и радость, лишь мигали вразнобой с ленивыми уличными фонарями. Их неровный свет скорее сгущал промозглый сумрак городских улиц, подчёркивая тоску бесформенного растаявшего времени.

Обессиленный и промокший звон метался по серым улицам. Он тщетно тыкался в закрытые окна, за которыми манил тёплый, жёлтый, недосягаемый свет домашних гнёзд. Пытался спрятаться в дверных колокольчиках ночных магазинов, но и это убежище оказалось фальшивым — китайские подделки отзывались глухо, их бряканье от сквозняка было безжизненным, жестяным, и они безбожно фальшивили, путаясь в тональности, точно пьяные музыканты.

Предпраздничное утро не принесло облегчения. Оно зависло над городом ватным туманом, скрадывающим не только очертания домов, но даже звуки и ту лёгкую радость, которую ещё пару дней назад так вольно было разносить в высоком и морозном небе. Потерянный, насквозь продрогший Дзынь-Боом поплёлся было за стайкой синичек, которые ещё пытались издавать что-то звонкое. Но нахохлившиеся птицы прятались под карнизами в поисках убежища и их тревожный писк был полон лишь стремления уцелеть.

Однажды звону почти повезло: прохожий, шаркая по луже, бомкнул ботинком по железному баку у помойки. Но и это обернулось неудачей: жадная ненасытная морось проглатывала все звуки, глушила и придавливала в чавкающую грязь, не позволяя взлететь даже мысли. Родившийся было гулкий удар утонул, не успев отзвучать, растворился в общем мокром удушье, оставив после себя лишь ощущение безнадёжной тишины.

Деловитые городские галки давно уже с вожделением приглядывались к звонкому «дзыню». Они прекрасно помнили, как ещё несколько дней назад он весело и задорно разливался над крышами, заливисто смеялся, озорно звенел капелью. В прошлые разы шумный дух был неуловим: выскальзывал из цепких лап, проносился ветерком мимо распахнутых клювов — и вся стая, подняв гвалт, только заполошно металась по холодному синему небу, стараясь поймать ускользающую диковинку.

А теперь… Теперь звук жалко обвис мокрой, бесформенной тряпочкой на чёрной ветке липы. Он тщетно пытался зацепиться, собрать свои силы, чтобы взмыть вверх — но низкие тучи, набитые тяжёлой серой ватой, не выпускали его, давили всей своей сырой массой.

— Гаал! — резко прокричала самая дерзкая галка. Не долго думая, она ткнула в потерянный звон острым клювом, и пока остальные товарки растерянно крутили головами, перекрикиваясь на каркающем наречии, взмахнув крыльями, похитительница попыталась сбежать с добычей. В её глазах горело желание утащить вожделенную игрушку в укромный уголок на карнизе, чтобы ни с кем не делиться манящим сокровищем.

В самое промозглое и бесцветное утро, какое только могло случиться накануне Нового года, Маринка стояла у дверей Гнесинки и глотала злые слёзы. Они подступали комком к предателю-горлу, которое теперь подвело её окончательно. Марина глубоко дышала, пытаясь вобрать в себя влажный холодный воздух, словно он мог охладить внутреннюю дрожь и успокоить её перед тем, как она распахнёт двери навстречу своему оглушительному провалу.

Верхние ноты, которые делали её сопрано лёгким и звонким, попросту пропали после недавней, не до конца залеченной простуды. Стоило бы, конечно, отложить выступление на итоговом годовом концерте — тем более что преподаватель сам предлагал. Но нет же, Маринка сама наврала, бодренько заявив, что она в полном порядке и прекрасно восстановилась — и никто её, конечно, за язык не тянул.

А ведь эта единственная, но такая важная нота, высокая и протяжная «си», переходящая в лёгкий парящий фальцет, — была её визитной карточкой, коронной фишкой, которая заставляла комиссию изумлённо поднимать брови и делать в блокнотах пометки. Теперь ей бы до «ля» добраться и не захрипеть! Это был конец всем её мечтам и планам и тем более будущей карьере примы в Большом и Малом. Никаких сомнений, что выступление она провалит, а это значит — домой, к маме, в её уютную душную квартирку, где пахнет пирогами и несбывшимися надеждами.

Новый год уже завтра. За окном должны были сиять гирлянды, скрипеть морозный снег, а в груди — трепетать предвкушение чуда. Но того особенного хрустального ощущения праздника, которое Маринка так бережно взращивала в себе, гуляя по заснеженным улочкам сразу после болезни, — того, что согревало изнутри, — не осталось и следа. Оно растворилось за пару этих непогожих дней в сплошной серой хмари, выскользнуло и беззвучно упало на мокрый асфальт из прохудившегося кармана оплывшей бесформенной зимы.

Над головой по-весеннему зло и бестолково орали галки. Они дрались в сыром воздухе, вырывая друг у друга и перекидывая жалобный искалеченный «дзинь». И вдруг — тосно перетянутая струна, не выдержав натяжения, лопнула — раздался короткий чистый звук.

Маринка даже рот открыла от неожиданности — и поперхнулась. Нет, не городской сыростью, а внезапным глотком мятной морозной свежести. Сделала шумный вдох — и из её горла, из самого её нутра, вырвалось, набирая мощь и высоту:

— Кха-а-а... А-а-а! А-А-А-А-А-А-А!!!

Это был он, тот самый звук. Возрождённая «си» хрустальным колокольчиком прозвенела в промозглом воздухе, проскользнула в приоткрытую дверь и пронеслась по знакомым коридорам, отражаясь от нечищеных зеркал в фойе.

— Синельникова, мы вас ждём. Хватит на холоде распеваться, связки застудите, — суровый голос преподавателя прогудел из-за створки двери, и сильная рука почти втащила обалдевшую и сияющую будущую приму в тёплое нутро училища.

На улице за её спиной надрывались птицы, потеряв в пылу драки своё разорванное сокровище.

Тяжёлый гулкий «боом», оставшись без своей высокой серебряной половинки, которую бестолково подрали ненасытные галки, камнем упал на мокрый тротуар прямо под ноги прохожим. Те, не замечая, глухо «боомали» по нему громоздкими зимними ботинками, подбитыми металлическими набойками.

Звук перекатывался по асфальту, цепляясь рваными неуклюжими краями за грохот канализационных люков, вздрагивавших под колёсами машин, за назойливое дребезжание трамвайных рельс у остановки. В сумке спешащего прохожего глухо стукнулись друг о друга бутылки шампанского — но «боом» уже выскользнул из уличного хаоса, медной монеткой провалившись сквозь прутья водосборной решётки к металлическим корням города.

В тугом переплетении узлов и могучих звуков подземного органа «боом» мигом почувствовал себя дома. Сливаясь с гулом земли, он наконец обрёл покой и братьев по голосу. Потом долго ещё сантехники и работники водоканала с удивлением рассказывали, что старые трубы взялись гудеть глубоко и по-особенному мощно.

...Концерт задерживался. Минуты ожидания растягивались в липкую бесконечность, но Маринка этого не замечала, боясь шевельнуться и спугнуть хрупкое счастье. Она почти беззвучно тянула свежеобретённую верхнюю ноту, с трепетом вслушиваясь в каждую вибрацию, и заново привыкала к ангельски чистому звучанию, по крупице приращивая к себе возрождённый голос.

Зал жил отдельной жизнью, полнясь нетерпеливым гулом предконцертной суеты. Время от времени сипло поскрипывала дверь, ножки передвигаемых стульев коротко и визгливо «подтягивали лады» деревянных струн крашенного масляной краской пола. Высокое жюри встревоженно перешёптывалось с преподавателями, сокурсники и их родные жужжали потревоженным ульем. Протяжно, точно настраивающийся духовой оркестр, на низкой ноте гудели остывающие батареи, а хмурый директор училища, отойдя в сторонку, вполголоса совещался с вызванными сантехниками из-за прорвавшейся в подвале трубы.

Маринин преподаватель по вокалу, прошедший через сотни подобных нервных предконцертных пауз, решительно шагнул к организаторам. Обменявшись несколькими фразами, без лишних слов он практически вытолкнул Синельникову вперёд вне очереди. Ему было очевидно: протяни они лишнюю минутку — и девчонка, трепетная душа, от переживаний вообще без голоса останется. «Тонкая душа, нервная, — мелькнуло у него в голове с привычной смесью усталости и отцовской грусти. — Сколько их прошло через мои руки… И сколько ещё пройдёт?»

И началось, и воспарила Маринка... Рояль блестел чёрным лаком; открыв пасть, осторожно трогал пожелтевшими от времени зубами-клавишами нежные пальчики пианистки. Музыкальный зверь просыпался, чувствуя под собой нарастающий гул далёкого тяжёлого колокола, который откликался ясным низким звоном, а стоящая рядом живая свирель человеческого голоса поднималась выше и выше по нотам.

Казалось, что здание резонирует камертоном от подвала до железного конька крыши. Звук ставший объемным, цельным, на короткие мгновения гармонии расходился невидимой волной, накрывая и заполняя собой простуженный город, возвращая надежду на снежную зиму и веру в чудеса.

...А трубы в подвале им, конечно, починили. Перекрыли вентили на новогодних каникулах и заменили железо на пластик.

Кринж огнедышащий

Матюха опять набрал долгов. Увлекающаяся натура — это диагноз, а если к тому присовокупить поиск себя, то шанс влипнуть в историю растёт по экспоненте. То он вкладывался в криптовалюту на пике цены, то пытался продавать эко-продукты с доставкой на велосипеде. Зимой... Теперь же его осенила гениальная, как ему казалось, идея: обогатиться на Новом годе. Он две недели уговаривал старшего брата Максима, наконец-то выпросил на день его старенькую, но верную «шестёрку» и помчался на оптовый китайский рынок «Шанхай», что раскинулся на заснеженном пустыре за городом.

План был прост: скупить партию фейерверков, которые перед праздником раскупают как горячие пирожки, взвинтить цену втрое и — вуаля! С долгами покончено, да и на первый капитал для своего дела хватит. Каким-таким своим делом он будет заниматься, Матвей ещё не знал. Ему недавно исполнилось восемнадцать, сейчас он учился на первом курсе архитектурно-строительного колледжа и свою будущую профессию представлял пока что довольно смутно. Поступил туда, потому что по баллам проходил и брат подпихнул, вот и всё. Максим был старше на двенадцать лет, и последние пять растил Матвея один. Так что брата Матвей слушался, конечно, но хотелось всё же чего-то своего. Впрочем, до вступления в профессию было ещё далеко, а зарабатывать хотелось уже сейчас. Его стихией был полёт мысли, пусть и часто заканчивающийся оглушительным падением, но это Матвея не особо смущало — ведь всегда можно было придумать новый план.

Рынок встретил его гамом, суетой и гирляндами из дешёвых красных фонариков. Однако фейерверки, те, что покрупнее и позаковыристее, стоили отнюдь не копейки. Матвей ходил между рядами, приценивался и постепенно терял боевой настрой. Радужные планы таяли, как снежинки на тёплой ладони.

Вскоре он дошёл до самых задворок, где торговали уже прямо из контейнеров. Там и нашёл своего «кита удачи» — древнего, как сама Поднебесная, китайца, почти не понимавшего по-русски. Старик сперва с подозрением вглядывался в Матвея, щурясь, а потом лицо его внезапно просияло, словно он узнал в нём давнего знакомого. Он бойко залопотал на своём певучем птичьем языке, энергично указывая на одну из коробок, огромную, ярко разрисованную, с алым драконом, изрыгающим пламя. Матвей, которого эта коробка сразу заинтересовала, неопределённо пожал плечами: мол, почему бы и не да, вопрос цены, дедуль, вопрос цены.

Старик важно кивнул и принялся молча тыкать в остальной товар корявым пальцем, показывая на калькуляторе цены — вполне адекватные, особенно если сравнивать с теми, что выкатывали в самых бойких торговых рядах. Матвей просиял: вот он, шанс, птица удачи наконец-то показала ему свой радужный хвост!

Он подогнал «шестёрку» и начал загружать в багажник всякую пиротехническую мелочёвку, на которую смог сторговаться. Но взгляд его раз за разом цеплялся за ту коробку с огнедышащим драконом. «Вот это ж рили пушка! — думал Матвей. — За такую имбу какие-нибудь поцики-мажоры жоско лаве отвалят! Хэзэ, сколько дедуган за неё попросит...»

Старик помог загрузить мелкие коробки, которые Матвей оплатил, а потом вдруг, одарив его широкой беззубой улыбкой, схватил ту самую, вожделенную коробку с драконом и ловко впихнул её в салон на заднее сиденье.

— А это... я не... — попытался было возразить Матвей.

— Окее! Окее! — закивал старик, похлопывая его по плечу. — Забилай, забилай! Холошая цена!

Матвей решил, что это такой маркетинговый ход — дать существенную скидку постоянному оптовику (каковым он, по мнению китайца, видимо, и являлся). Обрадованный такой удачей, он лишь смущённо кивнул, сунул продавцу сверху пару сотен «на чай» и рванул с места.

А минут через пятнадцать у старика зазвонил телефон. Он поднёс его к уху, послушал и вдруг резко побледнел, даже позеленел. Его пальцы сжали аппарат так, что ногти побелели.

— Вэй?.. А?.. Колобка с класным даконом?.. — его голос сорвался в фальцет. — Ой... ой-ой-ой...

Небеса обрушились. Он перепутал клиентов и отдал тому лохматому русскому парню не партию дешёвых хлопушек, а специальный, ценный заказ — тот самый, за которым должен был приехать посыльный от серьёзного человека. Старик бессильно опустился на ящик с бенгальскими огнями, с ужасом глядя в ту сторону, где скрылась «шестёрка». Он только что подарил незнакомцу нечто бесценное. И это... это ему будет очень дорого стоить, если не принять меры...

Кряхтя и охая, старик побрёл вглубь длинного, плохо освещённого контейнера. Зайдя в тёмный угол, он провёл морщинистой ладонью по ржавой стенке, шепча что-то на языке, забытом ещё во времена его прадедов. Металл под его пальцами заструился, как вода, и в воздухе повисло тёплое марево, пахнущее порохом, сандалом и далёкими дождевыми лесами. В стене контейнера открылся портал, ведущий куда-то, где правила бал совсем иная география.

«Дожил... — беззвучно вздохнул старик, снимая с гвоздя чёрный кожаный плащ, удивительно стильный для этого захолустья. — Дожил до времён, когда проще нырнуть в соседнее измерение за новым предметом, чем гоняться за лопоухим дармоедом, которого сам же и облагодетельствовал».

Мысль эта была одновременно и горькой, и утешительной. В конце концов, он не в убытке. За «особый заказ» он уже взял предоплату — втридорога, с учётом рисков межмировой транспортировки и морального ущерба от общения с клиентами. А лохматый паренёк... что ж, пусть его судьба, связанная теперь со столь необычным существом, станет ему наградой... или наказанием. Всё зависит от точки зрения.

Накинув плащ на плечи, с невозмутимостью агента Смита старик деловито шагнул в переливающуюся дымку. Портал сомкнулся за его спиной, оставив в углу контейнера лишь запах сандала.

Матвей в это время летел по трассе и подсчитывал в уме барыши, даже не подозревая, что судьба уже глумливо хохочет из-за угла.

В бардачке нашлась пачка сигарет брата. «Почему бы и нет? Пора начинать! — решил Матвей. — Я же успешный предприниматель!» Он с ленцой прикурил, затянулся — но тут же закашлялся так, что из глаз брызнули слёзы. Видимо, резко начал, надо было для первого раза помягче сигареты выбрать... Открыв окно, выбросил недокуренную сигарету, не заметив, что встречный ветер швырнул тлеющий окурок прямиком на заднее сиденье.

Сначала он почувствовал запах гари. Потом услышал тревожное шипение. «Петарды!» — пронеслось в голове. В панике он свернул на обочину и выскочил из машины, чтобы потушить начинающийся пожар. Но едва распахнул дверь, как его отбросило назад разноцветной взрывной волной. Сноп искр, огненные брызги, грохот — «шестёрка» превратилась в полыхающий шар и сгорела дотла за считанные минуты. От неё остался лишь почерневший остов. Чудом уцелели только документы в куртке и мобильник в кармане.

«Братуха меня убьёт...» — с ужасом подумал Матвей, глядя на дымящиеся руины. Первая мысль — бросить всё, сбежать и сделать вид, что машину угнали. Он уже было собрался дать дёру, как вдруг услышал тихий хруст и писк.

Из пепелища, разломав обугленную скорлупу гигантского яйца, выполз крошечный дракончик. Его чешуйки переливались, как расплавленное золото, а большие глаза-изумруды смотрели на Матвея с безграничным доверием.

— Мам-мя-я? — пропел дракончик, и из его ноздрей вырвались две неубедительные струйки дыма.

У Матвея отвисла челюсть. Мозг отказался обрабатывать картинку. Драконы... они же не настоящие! Они только в фильмах и в аниме! Это галлюцинация от стресса, должно быть. Он моргнул раз, другой — но золотистый комочек не исчезал, а лишь трогал его за шнурки крошечной когтистой лапкой.

— Мама? — повторил дракончик, и в этот раз из его пасти вырвался маленький огненный язычок.

Матвей заорал благим матом. В этом истошном крике смешались все стадии принятия неизбежного, включая ту, что ещё не была придумана.

Он бросился прочь, но дракончик, неуклюже переваливаясь, поплёлся следом. Зверёнок шёл и жалобно пищал, исторгая язычки пламени. Обернувшись, Матвей увидел, как от маленького существа по пути начали тлеть придорожные кусты. Так и до областного пожара недалеко! Пришлось вернуться и затушить очаги возгорания, ругаясь на чём свет стоит. В конце концов, он сдался, сгрёб дракончика в охапку и сунул под куртку.

— Ладно, сиди тихо, — проворчал он, чувствуя исходящее от малыша приятное тепло. — Ты мне всю жизнь испортил, кринж огнедышащий. Но я тебя не брошу. Я брату всё верну. Заработаю. Обязательно.

До дома добирался часа два. В первых сумерках у своего подъезда он увидел сияющего от радости Максима, выходящего из новенького, блестящего джипа.

— Ну что, братан, как съездил? — хлопнул он Матвея по плечу, не заметив в сумерках его чумазой физиономии и странного шевеления в куртке. — Гляди, я к празднику обновился! А где «шестёра», кстати?

— А я... это... у третьего падика парканулся, а то тут как всегда... — невнятно пробормотал Матвей, с тоской понимая, что завтра его брехня в любом случае вскроется. — Братуха, поздравляю, кстати, тачка имба!

Дракончик за пазухой громко, с подвывом, зевнул и перекувырнулся. Максим с подозрением уставился на куртку младшего брата. Матвей, разом сбледнув с лица, пробормотал: «Там, это, живот мне прихватило, капец, чуть доехал!» и ринулся в подъезд. Максим, недоумевая, пошёл следом.

Дома, закрывшись в своей комнате, Матвей с облегчением извлёк из-под одежды дракончика, который тут же чихнул и подпалил край постельного покрывала. Пришлось срочно тушить. В итоге Матвей посадил его в большую стеклянную вазу, сунул туда гирлянду для тепла и света и помчался в ванную отмываться.

Вечером, за ужином, Максим был необычайно щедр.

— Так и быть, Матвейка, — сказал он, — старую «шестёрку» тебе, значит, подарю. Будешь на ней колесить!

И посмотрел в упор, со значением.

Матвей поперхнулся котлетой. Глаза его наполнились слезами стыда.

— Макс.. я... машину...

— Сгорела, знаю, — невозмутимо отрезал брат, доедая оливье. — Мне из ГАИ сразу же позвонили. Нашёл, блин, бизнес-проект — пиротехнику без сертификатов накупить в машине с сигаретой раскатывать. Дурень ты, Матюха. Идиот. — Он тяжело вздохнул. — Но свой, фамильный. Жив остался — и на том спасибо. За тачку, кстати, отработка — полгода у меня на стройке помощником прораба. И курить не смей, понял?

Так Матвей стал прорабским помощником. И за дракончика тоже повинился. Максим принял такие перемены в судьбе на удивление невозмутимо — то ли про китайца коварного уже знал, то ли и не такого за жизнь свою бурную навидался. Так что дракончик, которого так и звали Кринжем Огнедышащим, временно поселился в камине на даче у Макса, где извёл на угли несметное количество шашлыка. Потом Максиму на одну из строек подкинули мелкого котёнка — чёрного, как те самые угли, что в промышленных масштабах производил Кринж, и у зверей возник конфликт интересов. Макс кота назвал Горгоном — сказал, что мелкий орал и трясся от ужаса, но не сводил с дракончика пылающих яростью глаз. Прям чуть в камень не обратил, что та Медуза. Боевитый оказался котан, даром что мелкий.

Дракошка рос не по дням, а по часам, и скрывать летающего питомца дальше было невозможно. Случайно наткнувшись на вакансию, Матвей устроился смотрителем на новую турбазу «Медвежий угол» в глухом сосновом бору на берегу огромного водохранилища. Максим, отчитав брата за очередную блажь, втайне был рад, что тот нашёл дело по душе. А Кринжа... Кринжа определили туда же на «исправительные работы».

Теперь у дракончика была важная миссия. Днём он, сжавшись до размеров упитанной саламандры, руководил пламенем в огромном камине главного корпуса, создавал невероятно уютную атмосферу, а также контролировал котёл, отапливающий всю турбазу. А по ночам, расправив огненные крылья, летал в патруле над заповедным лесом. Браконьеры, завидев в ночном небе зигзаги живого пламени, в ужасе сворачивали свои ловушки и убегали, суеверно крестясь. По округе ходили легенды о «летающем огне» — духе-хранителе леса.

Матвей же наконец-то нашёл своё место. Он больше не строил воздушных замков — усердно учился, а на каникулах охранял настоящий лес вместе с самым настоящим драконом. Перевёлся из строительного колледжа в агролесотехнический. Лесником будет. И потихоньку откладывает деньги — не на бизнес, а на новую машину для брата. Потому что фамильная черта — отвечать за свои поступки — в их роду тоже передаётся по наследству.

Карп и Карпов

У нас на заводе «Прогресс» один мужик работал, Витька. Настоящий человек-подшипник: молчаливый, надёжный, в коллективе не заметный, но если исчезнет — вся машина вразнос пойдёт. Только вот с женщинами у него вечно выходила незадача — словно на роду было написано «одиночка». Так и жил холостяком в многоэтажке, где вместо семейных фото на стенах висели календари с форелями.

Кто-нибудь на его месте, может, запил бы с горя или в монастырь подался, а он — нет. Зато как лёд на речках встаёт — так его дома не сыщешь днём с огнём. Даже отпуск под Новый год брал специально, когда все нормальные люди ёлки наряжают и салаты режут. Уезжал на рыбалку с таким видом, будто его сам Дед Мороз лично вызвал на совещание.

Мужики в раздевалке подкалывали:

«Ну что, Карп, опять на свидание к карасям?»

«Смотри, Вить, а то и правда обрастёшь чешуей! Куда тебе столько рыбы? Морда вон красная какая, отмораживаешь уже которую зиму подряд!»

Карпов — его фамилия такая. Прозвище само напросилось. А он только ухмылялся в усы: «Вы, крысы сухопутные, ничего в жизни не смыслите. Там, на льду... там жизнь, а не это вот всё».

Квартира у него снастями была уставлена, будто филиал магазина «Рыболов-спортсмен». Гараж побольше купил специально, чтобы лодка «Прогресс-2» к машине под бок влезла. Семьи-то нет, а он что наловит — часть отпускает («нечего мелочь брать»), чутка себе, остальное раздаёт соседям. Странный, но добрый дядька: всегда до получки выручит, если попросить — хоть последнюю купюру из запаса на новую леску отдаст.

Той зимой, под самые праздники, они с мужиками на недельку собрались на водохранилище. Всё по-взрослому: домик бревенчатый сняли, банька рядом. Выпили, как водится, по «сто грамм для сугреву». Решили прорубь пропилить, чтобы с пару нырять — и тут... Ледоруб звякнул о что-то твёрдое. Пригляделись — а там он. Карп. Не Витька, в смысле, а самый настоящий карпище. Не рыба — монстр подводного мира. Вмёрз в толщу, как мамонт в вечную мерзлоту, будто сама река решила сохранить его для потомков в качестве ледяного экспоната.

Азарта ради сначала хотели распилить лёд бензопилой — мужики уже предвкушали, как станут героями в Стограмме с трофеем размером с телёнка. «Зажарим на всех! — кричал самый пьяный сантехник Коля. — Хватит на три новогодних стола!» Но трезвомыслящий инженер Гена вдруг спросил: «А кто его потрошить будет? И вообще, он, может, сдох сто лет назад! Вонищу представили?» Энтузиазм сразу поутих. В общем, сошлись на том, что фоток для паблика «Рыбалка-76» хватит.

Администратор турбазы, тётка с предпринимательской жилкой, уже видела себя новой звездой туриндустрии: «Отдайте, ребята! Мы чучело сделаем — будет у нас „Карп ледникового периода“! Вас в памятную табличку впишем золотыми буквами: „Первооткрывателям посвящается…“»

Но тут Витька упёрся. Словно вожжа под хвост попала благородному скакуну. Со всеми перессорился, карпа себе присвоил с видом первооткрывателя гробницы Тутанхамона. Сам один, всю ночь карпа выпиливал.

— Я, — говорит, с таинственным видом учёного-вивисектора, — эксперимент проводить буду. Может, ещё оживёт — тогда и выпущу. Он же в анабиозе!

Бросил всё — и баньку с паром, и друзей-собутыльников, и перспективу поймать ещё пару десятков окуней. Собрал вещи с торопливостью грабителя и повёз свою добычу домой, еле на багажник сверху впихнули. Машина ехала, присев на задние колёса, будто несла не рыбу, а бетонную плиту.

Кто ему помогал разгружать эту ледяную глыбу и затаскивать в лифт — неведомо. Дворники потом неделю вспоминали, как лифт жалобно скрипел и выдавал ошибку «перегруз». Но одно могу сказать точно: когда лёд начал таять в Витькиной ванной, выяснилось, что рыбина не просто еле влезла — она заняла всё пространство от крана до слива, как престарелый бегемот в джакузи. Соседи снизу потом интересовались, почему у них на кухне странные капли с потолка свисали и пахли рыбой и тиной...

У всех Новый год на носу — мандарины благоухают, оливье майонезом пропитывается, а этот чудак лёд холодной водой поливает — ни дать ни взять, Эльза из мультика, только в засаленном свитере. В интернете ищет, как замороженного мастодонта оживить, между делом просматривая форумы аквариумистов-экстремалов. Дошло до того, что он пытался сделать рыбе искусственное дыхание через соломинку для коктейля, но быстро осознал всю глубину абсурда.

Друзья грозились приехать — не с шампанским, а с чугунной сковородкой размером с колесо от УАЗа. Пытались было вернуть приятеля на «путь истинный», но тот телефон отключил, дверь на цепочку поставил и подозрительно зыркал в дверной глазок на любой шорох на лестничной клетке. Так и встретил праздник — без ёлки, гирлянд и традиционной «Иронии судьбы», зато с пачкой пельменей «Столичные» и молчаливым свидетелем в ванной.

Оттаял зверюга на второй день, продемонстрировав миру потрёпанную чешую и удивлённо-круглый рыбий глаз. Витька, как заправская нянька, сменил ему воду, сделал аэратор из старого компьютерного кулера и сел на пятую точку, чеша затылок: что дальше? Ванна чудищу явно маловата: ни развернуться с комфортом, ни поплавать для тонуса — туда-сюда по десять сантиметров. Отпускать зимой тоже некуда: морозы такие, что даже городская река промёрзла чуть ли не до дна — хоть на танке теперь по ней езжай, а не на лодке.

Вот и помог, называется. Не доживёт зверь до весны в таком «бассейне» — ему бы в реку полноводную, а не в кафельную коробку. Маловата крынка для такого карпа-переростка. Прикончить — рука не поднимается, ведь Витька уже успел сродниться с карпом как с лучшим другом. За эти дни он ему такое порассказывал, что ни одному психологу не доверял — и про первую любовь, и про начальника-самодура, и про тайную мечту бросить завод и уехать с удочкой на Камчатку. А карп — слушатель идеальный: не перебивает, не спорит, не просит в долг. Только смотрит на Витьку умным, печальным глазом, словно говорит: «Ну чего ж ты, братан, наделал? На погибель привёз меня в эти каменные джунгли, где даже чайки по помойкам шляются, а не рыбу из воды таскают».

Сначала Карпов хотел позвонить друзьям — может, сообща что придумают. По телевизору он видел, как дельфинов на брезенте выносили. Но то дельфины — они хоть грациозные, а то — восемьдесят кило упитанного карпа на восьмом этаже. В лифте он сюда ехал вертикально, как ценный груз, во льду стоял себе, не шевелится, а теперь как? А теперь его только в сугроб из окна с восьмого этажа выпускать… Эх-х-х… Да и столько обидных слов с друганами наговорили друг другу на берегу — не поедут теперь карпа спасать. Максимум топор прихватят, чтобы «радикально решить проблему с ужином».

Карпуша в ванной глазом косит, всё понимает. Губами шлёпает, будто сказать пытается: «Вить, ну я же всё-таки речная рыба, а не аквариумный долдон! Мне бы ила, камышей, свободы…» Да рыбы по-человечески, увы, не выражаются. Витька вторую ночь не спит, голову ломает. Сидит рядом с карпом на складном табурете, трогает его прохладный бок и просит потерпеть: «Авось, брат, что-нибудь надумается. Может, глобальное потепление случится, может, бассейн бесплатный откроют...» А за окном метель бушует, и сугроб под балконом растёт, словно предлагая единственное логичное решение.

Тут — звонок в дверь. Настойчивый, будто кто-то трезвым взглядом на жизнь решил новогоднюю ночь испортить. Может, соседи с салатом зашли — видели свет на кухне. А может, друзья всё-таки добрались, простили и привезли ту самую сковородку-великаншу.

Витька, вздохнув, поплёлся открывать — а там... девушка. Не местная, видно сразу. Тонкая, как майский тростник, беленькая, в пушистом белом берете. Глаза огромные, синие-синие, ресницы до бровей достают. Смотрит осуждающе — мол, долго не открывал, праздник на носу! — и что-то говорит, а он стоит, словно парализованный, и не может оторваться от её глаз.

— Вы, — говорит она чётко, как начальник цеха, — нам всю отчётность под Новый год портите. Почему счётчики на воду поверку не прошли? Я уже третий день до вас попасть не могу. Вот с корпоратива решила заехать, чтобы вопрос закрыть... — и ещё что-то бормочет про акты, пломбы и дела водоканала.

Витька чуть в себя пришёл: и вправду куртка синяя, фирменная, «Горводоканал» написано золотыми буквами. Сердце ёкнуло — не иначе, судьба!

— Входите, только у меня тут... такое дело, — залепетал он, потея. — Вы только не удивляйтесь. У меня там рыба в ванне лежит.

Первый раз в жизни девушку увидел — такую, что за ней хоть в прорубь, хоть в ЗАГС, хоть хоть в магазин за новым счётчиком. А тут стоит, как дурак, губами шлёпает, словно сам карпом стал, и несёт какую-то ерунду про рыбу.

— Рыбой меня не испугаешь, — махнула она рукой в пушистой варежке. — Я в коллекторе не таких ужасов насмотрелась. Жалко, что домой к полуночи не успею — еле вас нашла в этих ваших многоэтажных лабиринтах.

И, сняв сапожки, ловко проскользнула мимо него в прихожую. Он было за ней, но она дверь захлопнула и как позвала нежно, с надрывом, будто родного человека увидела:

— Карпуша, дорогой ты мой!

— Я тут! Иду! — обрадовался Витька.

Ну не сказка ли? Только увиделись — а она вон как! Оказывается, есть любовь с первого взгляда! Витька ломанулся в ванную, чуть дверь с петель не снёс. А там девица, прям в фирменной синей куртке с рыбой обнимается, как с родным братом, вся мокрая. Воду расплескали — соседей снизу теперь точно затопит. Карп, словно потерянный пёс, из воды выпрыгивает, а она смеётся и плачет одновременно, заливается, будто серебряный колокольчик.

И такая, через этот свой смех-плач, выдаёт, мол, какое счастье, что карп живой и здоровый, никто Витьке мстить не будет.

— Мстить? За что? — Витька остолбенел.

— За то, что карпа увёз! Это же дедушкин любимец, он его одного и привез с речки старой своей. Мы все его искали, сети проверяли... А он у тебя в ванной!

Девушка осторожно обняла рыбу, прижала к груди:

— Ну что, Карпуша, домой поедешь?

Виктор только руками развёл:

— Так это... выходит, ваш карп?

— Наш, наш! — она рассмеялась. — А ты, значит, тот самый Карп, про которого дед рассказывал? Мол, мужик добрый, рыбу пожалел...

— Так я же не знал! — Виктор покраснел. — Думал, дикий он, одинокий... как я...

— Ладно, прощаю. — Девушка протянула руку. — Меня Русал... Руслана зовут.

— Виктор... — он нерешительно пожал её ладонь. — А как же... рыба? Отпустить бы, а сам не знаю как.

— Смешной ты чудак-человек. Ему богатства в руки плывут, а он про рыбу думает. Ужель и вправду готов награду на свободу карпью променять?

Голову подняла, в глаза глянула — Витька будто в омут нырнул. Всё, пропал мужик, совсем пропал, с концами.

Только и осталось, что кивнуть. Мол, отказываюсь от наград — надо карпа спасать. Ещё телефончик хотел попросить, да говорю ж, не везло ему с бабами. Как язык проглотил, наш рыбачок.

— Исполню твоё желание. Можешь с нами поехать. Познакомишься... со всеми нашими.

То ли она его заморочила, то ли он сам забыл — в себя пришёл уже на том самом водохранилище. Сидит за рулём машины; позади, на пассажирском сиденье, карп, пристёгнутый по всем правилам, а рядом — Руслана. Тихо вздыхает, нежно гладит Витьку по руке и будто сказать хочет: «Кончилось, мол, путешествие, пора прощаться».

А ему хоть волком вой, хоть за карпом в воду прыгай следом.

Чем дело кончилось — толком никто знает. Свидетелей не было, а напраслину гнать неохота. Одно известно точно: уволился Карпов с завода. Теперь в Рыбохране работает. Говорят, женился, дочка у них. Дом на берегу построил, но с рыбалкой завязал — жена против.

Как Снежа Стужей стала

В этом городе, зажатом в кольцо хвойных лесов, зима была настолько суровой, что её издревле представляли живым существом по имени Стужа. Никто её, понятно, не видел, но старожилы рассказывали страшные истории про седую старуху в рваных заснеженных одеждах, чье дыхание вымораживало душу. В самую долгую ночь в году, когда тени становились гуще чёрной смолы, а луна застывала на небе мёртвым диском, она выходила из чащи, подходила к городу и с тоской смотрела на огни в окнах — и в ответ на её стылые вздохи стёкла покрывались паутиной трещин, а река стонала, сжимаемая ледяными тисками.

В прежние времена люди знали: чтобы пережить её визит, нужно зажечь живой огонь — потрескивающий на смолистых дровах в камине или танцующий на фитиле свечи. Они передавали огонь из рук в руки, от дома к дому, создавая тёплое заклинание против злых чар холода. Считалось, что делясь огнём, они тем самым согревают злую старуху, чтобы та не свирепствовала. Ритуал назывался «Утешение Стужи». Но и потом, когда в каждом доме появился яркий электрический свет, люди продолжили поддерживать эту давнюю традицию, находя её красивой и символичной. Но они не знали ни истинной цели этого ритуала, ни причины, по которой он возник.

Эту тайну хранила городская библиотека. В её хранилище, среди шкафов, набитых старыми книгами и пылью эпох, трудился Антон, худой и тихий хранитель. Он был одержим прошлым, как другие — будущим.

Сегодня, накануне ежегодного ритуала, он разбирал старый фонд и нашёл картонную папку с пометкой «Экспедиция 1953 года. Фольклорный сборник». Внутри лежали потрёпанные расшифровки интервью с последними жителями исчезнувших деревень. Один текст, подписанный «Матрёна Белая, 94 года, дер. Чертово-Болотово», сразу привлёк его внимание. Эта деревня со странным и более чем двусмысленным названием не раз упоминалась в различных этнографических публикациях прежних лет. Сухая, пожелтевшая от времени бумага источала странный запах, напоминающий дым от русской печи.

Расшифровка была испещрена пометками [неразб.] и [пауза, вздох], но Антон как-то сразу втянулся, увлечённый необычностью изложения.

«Эх, милок, ты про Стужу-то нашу расспрашивашь... Говорят нонче, зима, мол, стылая пришла. А зима, она, милок, как полушубок — сверху холодная, а под ней земля-матушка дышит, тепло хранит. А Стужа... Стужа — то душа зимы. Обиженная душа.

Было это, бают, во времена оно, когда леса были дремучее, а небо к земле поближе. Жили тут не наши-то нонешние, хрещёные люди, а Старшие, сильные. Была у них девица-богиня, Лёда звали. Праправнучка Ярилы Солнечного. Куда ступит — травушка шелковая ковром стелется, где дыхнёт — цветы распускаются. Жива в ней сильная была, звонкая, как первая капель.

Да на беду воззрился на неё зенками стылыми Мороз-Трескун, дух зимний, старый да могучий. Захотел он ту радость себе забрать, красоту во льду заковать. Силушкой своей одолел, уволок в чертоги ледяные. И от той нелюбви вынужденной вскорости дитя родилось. Дочка.

И назвала её мать, умираючи, именем чистым — Снежа. «Будь, — прошептала, — холодной, как отец твой, но чистой, как снег первый, нетронутый».

И была та девочка — ни в мать, ни в отца. От матери — лик прекрасный, что твоя заря утренняя. А от отца — душа холодная, прозрачная, словно сосулька. И взгляд — печальный-препечальный, до самого донышка души чужие прозревающий. А печаль такая-то и не диво, когда родилась она во всём промеж, с родителей начинаючи. Ни богиня, ни дева человечья, ни яри жгучей дочь, ни хлада стылого наследница. Вот и рвалося её сердечко промеж двух миров, из холода к свету белому влеклося.

Захотел Трескун дочь к себе навсегда привязать, чтоб не сбежала она к материному солнцу. И подарил он ей, в насмешку ли, в утешенье, деревеньку нашу. Сделал её Хранительницей Огня Живого. А огонь-то тот был не простой, милок, — последняя искорка из сердца самой Лёды, им пленённой. Он и грел, и светил, и от лютого отца Снежу оберегал — пока его самого берегли.

И люди те, прапращуры наши, сперва почитали Снежу. Несли кто мёду, кто зерна. И сердце-то застывшее у неё понемногу оттаивать стало...»

Тут, согласно пометке, старуха Матрёна надолго замолкала, и Антон, перебегая глазами от строчки к строчке, почти слышал, каким печальным становился её голос.

«Да только, видно, род людской во все времена неблагодарен. Привыкли к теплу, как к своему исподнему, брезговать стали. Забыли, чьей милостью оно им даётся. Перестали почитать, забыли дорогу к её дому.

А потом... а потом и вовсе языками лопотать начали. Не по добру, а по злобе сердечной.

«Глянь-ка, студоба какая идёт, позорница без роду без племени! — кривились бабы-завистницы, которым красота её чистая белый свет застила. — От Мороза-то Трескуна пригретая!»

«И впрямь, остудиха, — подхватывали бездельные мужики, зная, что ничего им от её красы вовек не перепадёт. — Глянет глазом стылым — все дела наперекосяк пойдут! Студит-стыдит нас, чистых-то, своим пригулянным видом».

«Не подходи к ней, дитятко, застудит, стыд свой срам тебе передаст!» — пугали детей бабки, к старости разум потерявшие.

И пошло-поехало. Имя данное, материнское, Снежа, как ветром сдуло. А позорное — Стужа — прилипло намертво, как в мороз бельё сырое к веревке. Не от мороза, милок, стужа-то, слышь, не от мороза! А от слова «студить». Стыдить! Сделали её живым укором, воплощением стыда своего чёрного. Всякий, на неё глядючи, свой грех какой припоминал, да на неё же свой стыд и сваливал. Удобно ведь!

А в самую долгую ночь, когда сила Трескуна над очагом её нависла, случилась беда. Побежала она, наша Снежа, к людям, стучится: «Люди добрые, подайте огонька живого, очаг мой гаснет!»

А ей из-за двери: «Иди ты, Стужа! Не нами тебе стыд твой настужен, не нам его и отогревать!»

И ни в одном доме дверь не открыли. Стояла она, бедная, на пороге, а в ушах у неё только и звенело: «Стужа! Стужа!» От того стыда людского, леденючего, да от горя невыносимого — сердце её и впрямь в кусок льда превратилось. Стала она тем, кем её нарекли. Стужей. И холод, что от неё пошёл, — это тот самый стыд стылый, что люди на неё возложили, обратно им и вернулся. Не она их морозила. Они сами себя выморозили, свою же душу застудили! А вот потом, как Трескун в деревню ворвался, да все дома, окромя одного-двух, насмерть выстудил за обиду, дочери своей причинённую, тогда опомнились, да поздно было! Долго в тех домах постылых никто не селился, да потом пришлые люди осмелились, отогрели деревню, новых людей привели — а старожилы выжившие всех наперёд научили огнём делиться. Никому нельзя отказывать в угольке-то, выучили урок накрепко, по сю пору помнят...»

Антон откинулся на спинку стула, и по спине у него пробежали мурашки. Он смотрел на ровные строчки расшифровки, но слышал за ними хриплый, уставший голос старухи из несуществующей уже деревни. Теперь он понял всё. Ритуал «Утешения Стужи» был не просто красивым обрядом, данью памяти. Это была попытка потомков тех людей искупить вину своих предков. Они зажигали огонь Лёды, пытаясь вернуть его оскорблённой дочери богини...

Пока он читал, наступила ночь. В окнах городских домов один за другим вспыхнули трепещущие язычки огня живого, танцующие на фитилях свечей. Это было красиво и символично, однако Антон теперь видел в этом обряде не просто традицию, хотя бы на миг, но объединяющую горожан против лютого мороза. Он видел, как Стужа, невидимая для других, бредёт по улицам, останавливаясь у каждого окна, протягивает руку к свече, и пламя дрожит, пытаясь укрыться от холодных касаний. Антон понимал, что Стужа не хотела гасить огонь — она всего лишь пыталась согреть свои ледяные пальцы, но стыль людского отвержения в её сердце была сильнее.

Он больше не мог оставаться в стороне. Отыскав старинный медный подсвечник, зажёг толстую восковую свечу и вышел на пустынную, выметенную ледяным ветром улицу.

Антон отважно пошёл навстречу метели, туда, где холод был самым лютым. И, войдя в снежную круговерть, он увидел её: не мифическое чудовище, а до оторопи прекрасное создание с лицом, высеченным из прозрачного льда, и серебристыми, до земли волосами, укрывающими её плотным плащом. В её серых глазах стояла вечная, бездонная ночь забытых богов. И вовсе не старухой она была, люди и тут всё переврали...

— Снежа, дочь Лёды... — тихо позвал Антон, поднимая свечу. Маленькое пламя заплясало на ветру, словно пытаясь согреться.

Ветер стих. Стужа замерла, и по её ледяным чертам скользнула тень удивления.

— Я слышал предание, — продолжил Антон. Его уже била крупная дрожь, каждое слово вырывалось изо рта клубом пара и мгновенно замерзало в воздухе маленьким кристалликом. — Я знаю о Морозе-Трескуне. Знаю об Огненном Очаге. Знаю, что тебе не открыли двери. Прости их. Прости нас... Мне... нам стыдно. Этот огонь... он для тебя. Чтобы имя твоё чистое вернуть, Снежа.

Он сделал шаг вперёд, укрывая от ветра ладонью дрожащий огонёк свечи.

Стужа медленно протянула ледяную руку. Её пальцы коснулись пламени.

Раздался тихий, похожий на звон хрусталя, звук. Но пламя не погасло. Оно на мгновение обвило её пальцы живым золотым светом, и Антону показалось, что он видит не лёд, а бледную кожу, и сквозь неё — слабый отсвет оживающей крови. На её лице, искажённом вековой мукой, на миг проступило выражение бесконечного облегчения и такой щемящей тоски, что у Антона сжалось сердце. Из ледяных глаз скатилась слеза и, замерзая на лету, упала на снег крошечным жемчужным осколком.

В это мгновение, в этот миг между болью и покоем, её душа вспомнила, что она жива.

Потом Стужа отдёрнула руку. Лёд снова сомкнулся, но что-то уже начало меняться. Свист ветра стал стихать, а лютый мороз отступил, сменившись терпимым холодом.

С той ночи зимы в городе стали заметно мягче. А узоры на окнах... они тоже изменились. Теперь это уже не просто абстрактные завитки: присмотревшись, можно было разглядеть тонкие, изящные снежинки невиданной красоты — будто кто-то пытался вывести на стекле своё настоящее, чистое, давно забытое имя.

Антон понял, что нельзя отменить прошлое. Но можно, помня о нём, зажечь огонь искупления — огонь, который не столько греет, сколько подсвечивает истину, способную растопить лёд, рождённый когда-то людским невежеством.

Лёня-светлячок

В нашей бригаде работал один электрик — Леонидом мама назвала, а мы звали просто Лёня. Парень — что надо: рукастый, толковый, с работой любой управлялся быстрее ветра. Только уж чересчур бесстрашный, до безрассудства. Вот и вышло так, что именно это его качество однажды его и подвело — или, может, наоборот, выручило, открыв в нём талант необычный. Кто их, эти высшие силы, разберёт...

Декабрь для электриков — самое что ни на есть жаркое время. Праздничное освещение по всему городу развесить надо, фонари проверить, да и от частных заказов отказываться не с руки — народ к празднику готовится, люстры-гирлянды подводят. Работы, понятное дело, через край. Вот и отправился Лёня в одиночку чинить гирлянду на фасаде одной солидной конторы. Всё вроде по инструкции сделал: в щитовой рубильник намертво отключил; табличку «Не включать! Работают люди!» повесил на заметный крюк; дверь на клюшку запер от греха подальше.

Поплевал на ладони для верности — и полез на самую верхотуру поломку искать. Только тестером примерился к проводу — и вдруг пыхнуло так, будто сверхновая взорвалась прямо перед глазами. Ослепляющая белая молния шарахнула, и его точно в кокон цветной, сияющий, окутало с головой. Лёня чудом удержался на стремянке. Говорил, тряхнуло его знатно, будто за шиворот ведро ледяной воды вылили.

На перекуре потом рассказывал, а у самого глаза по пятаку: «Передо мной все гирлянды разом ка-ак пыхнули — будто весь новогодний свет, все фейерверки и все звёзды на небе в одну секунду увидел». Еле проморгался, долго ещё разноцветные круги перед глазами плавали. Слезал вниз почти на ощупь, цепляясь за холодные перекладины.

Охранники, увидев его бледное, закопчённое лицо и расширенные зрачки, перепугались не на шутку, чаем отпаивали, уже «неотложку» собирались вызывать. Но обошлось. Отсиделся Лёня немного в тёплой будке, снова щитовую проверил — рубильник-то и правда был выключен, загадка! — рукавом испачканным глаза протёр и, махнув рукой, опять на стремянку полез.

Ну безбашенный, говорю вам. Я бы на такое даже подписываться не стал, вызвал бы экспертов. А этот — упёртый, как экскаватор, прёт до упора, своё дело знает.

И ведь разобрался с проблемой! Нашёл тот самый злополучный обрыв. Правда, украшательство это мигучее после его вмешательства цвет потеряло совсем, считай, вместо весёлых разноцветных огоньков теперь по фасаду конторы скучно и деловито бегали однотонные белые вспышки. Но электрику‑то какая печаль? Работа сделана, акт подписан, оплата получена — что ещё нужно для счастья?

А мы потом ещё долго вспоминали этот случай, качали головами да говорили: «Лёня — он такой. Либо в огонь, либо в воду. Зато дело доводит до конца».

Посмеялись и забыли — да не тут‑то было. Видно, в тот день в Лёнькину душу не просто ток ударил, а целая новогодняя сказка проскочила с перенапряжением.

С той поры куда бы наш Лёнька ни приехал, получался не ремонт, а чистое волшебство, хоть цирк с фокусами устраивай. То уличные фонари после выезда нашей бригады вдруг начинали переливаться, как жуки-светлячки, разноцветными огнями, то в самой что ни на есть строгой администрации в каждом кабинете лампочки, будто с ума посходив, всеми цветами радуги сияли. Один раз в больнице починил розетку — так свет в коридоре заиграл таким тёплым, золотистым светом, что пациенты стали выздоравливать на глазах, а главврач чуть со стула не падал от изумления, читая недельные сводки.

Сначала думали — совпадение, шутка такая у Вселенной. Потом присмотрелись: везде, где Лёня поработал, начиналась эта самая светомузыка. Будто в нём что‑то фундаментально перемкнуло после того взрыва — и теперь он невольно, сам того не желая, заряжал электричество самой что ни на есть настоящей магией, волшебством разноцветным. Паранормальщина и полтергейст в одном флаконе, а с виду — обычный мужик, типа нас с тобой, в замызганной робе и с пассатижами за поясом.

Мы поначалу ржали до слёз:

— Лёня, ты теперь у нас как новогодняя ёлка — весь в огнях! Где поработаешь — там и праздник!

А он только ухмылялся своей тихой ухмылкой и бормотал, отводя глаза:

— Не я это, сами они так, провода, наверное, новые... Современные...

Но начальство, оно, известно, народ прозаичный. Смех смехом, а премии годовой лишиться из-за ради новогодней иллюминации в кабинете налоговой инспекции никто не хотел. Вот и начали мы Лёню, как эстафетную палочку, из бригады в бригаду передавать — и хохмы ради, и для осторожности, чтобы на ответственных объектах светомузыку не закатывать.

Теперь стоит ему появиться на пороге, все сразу переглядываются, ухмыляются:

— О, Светлячок наш приехал! Ну, держись, электросеть города, сейчас засияешь!

А Лёня только плечами пожимает, будто и не про него речь. Работает как раньше — по инструкции, аккуратно, с умом. Только вот результат... Результат всегда выходит с огоньком. В самом прямом смысле этого слова.

А то было дело — мороз под прошлый Новый год ударил лютый, да ещё после оттепели. Провода сосульками ледяными обвисли, что ни вызов — то обрыв или короткое замыкание. Тут уж не до шуток и световых эффектов. Хоть белый, хоть цветной, лишь бы свет в домах был, тепло и вода чтобы не отключились.

Лёньку на вышку не пустили — оставили внизу, на подхвате, страховать. Стоит он, значит, мёрзнет, ждёт. Глядит — а откуда ни возьмись, девка идёт по пустынной заснеженной улице. На дороге ни души, все по домам сидят. Мужики наверху на морозе уши чуть не отмораживают, а она — в лёгком длинном платьице, а из-под подола — вот те крест! — ноги босые! Идёт, земли не касаясь, аж синяя уже вся, бедняжка. Лёня было куртку расстегивать, чтобы хоть накинуть на неё, согреть чуток, а она так на него посмотрела — и глазами улыбнулась, и головой покачала: мол, не надо. Печальная, что берёза плакучая зимой. Понял тогда Лёня — не застудится девка эта, не человечьего она племени. Но и уйти сам не может — уж больно глаза у неё грустные, полные какой-то небывалой, зимней тоски.

Ну, наш чудила и выкинул свой коронный фортель. Потом говорил: «Не мог я её такой печальной оставить. Хоть на минуту, а развеселить надо». Достал свой верный фонарь рабочий, потряс его, постучал ладонью, батарейки местами поменял — и стал тот фонарь перемигиваться, будто не одна там тусклая лампочка, а целый рой весёлых, разноцветных огоньков: то синим вспыхнет, то алым, то изумрудным. Устроил для неё персональный маленький фейерверк посреди снежной пустоши.

Дева подарок тот приняла, даже улыбнулась на секунду — ровно солнце из-за облаков выглянуло. И проплыла себе дальше, а снег перед ней всеми цветами радуги играть начал. Красиво-о-о! Мужики, что на вышке стояли, говорили, сперва подумали, что сполохи по небу пошли. А Лёнька рассказывал, что как пришибленный стоял, ей вслед глядел. Только и успел спросить, как её зовут. А она обернулась, рассмеялась эдак дробненько, будто льдинки просыпались, и горстью лёгкого снежка в него метнула. Лёньке глаза-то и запорошило, пока протёр, её и след простыл. Только эхо её смеха прозвенело: «Снежа-а-а...».

Такая вот история произошла. Потом, конечно, объяснительную за тот фонарик писал, что в метель его выронил, потерял. Но мы-то знали. И, между прочим, говорю вам, после того случая морозы как рукой сняло, до самой весны оттепель стояла. Случайность? А вот что хочешь, то и думай.

Мужики ему потом на новый фонарь молча скинулись — никто даже слова не сказал, сами всё поняли. Не жалко. Мы ж тоже не кругом дураки, понимаем, где простые фокусы, а где — самые настоящие, тихие чудеса, которые иногда случаются под Новый год даже с самыми обычными электриками.

Кикимора едет в гости

Кикимора Маруська жила в Бородинском лесном хозяйстве — можно сказать, на официальной должности. Лесничий, дядька понятливый, лишний раз обходов не устраивал. Да и модную забаву — гонки на квадроциклах с столичными гостями — деликатно устраивал подальше от Маруськиного болотца.

Только вот, каким бы лесник обходительным ни был, силы в потустороннем мире всё меньше и меньше становилось год от года. То и не диво — пришла нечисть пострашнее, от человека, под названием «прогресс». Перепахали земли, порубили-пожгли леса, просторы городами застроили: и вот тебе, кикимора, ни трясины гибельной, ни глубокой воды — речка, и та лишь в половодье напоминала себя прежнюю. Угодья Маруськины мелели, и её могутность с ними вместе высыхала.

Маруська, впрочем, не унывала, отродясь дамочка была не злобливая. Пошутит разве над заплутавшим грибником или пса какого шуганет — вот и вся её шкода, не более. Перед охотничьим сезоном мужики всегда требы ей клали — бусики там красные, зеркальца, а то когда и конфекту шоколадну — чтоб уток не гоняла, добычу не спугивала. Дары Маруся с благодарностью принимала, а на шумное охотничье время повадилась ходить к баннику, что поселился в СНТ.

Банник — мужчина собой справный, хозяйственный. Банька его у самой воды поставлена, как положено. И поместье богатое держит: лодочный сарай там, удобства всякие. Охотники, тоже не дураки, добычей щедро делятся — так что в сезон нечистики неделю пируют, телевизор ночами смотрят. Не вредничают, словом, в посёлке разве что немножко похулиганят, но без серьёзного разора. А как первый снежок тропки порошить начнёт — на боковую пора, до весны. Испокон веку так и жили.

Но люди всё ближе селились, а где люди — там и прогресс. Из‑за этого самого прогресса Маруська родные полесские болота когда-то и бросила. Новиночки ей нравились, просто терпежу никакого нет: газету забудут на привале или страничку из журнала с картинками красивенными. А она и подберёт! А чего ж не подобрать, когда потеряшка-то? Чужого нам не нать, а что упало, то, извиняйте, пропало! И так, шажочек за шажочком, лесочек за лесочком, через-пень-колодину, через топь нехоженну — добрела до чужих лесов. Когда опомнилась, глядь, а тут всё другое! Но кикимор по соседству ни одной не нашла и решила, что негоже угодьям без присмотру. Так и осталась одна на этом хозяйстве кикиморничать.

Так что Маруська сутками у банника пропадала. Да он и сам современный товарищ был: в бане у него и розетки для зарядки, и телевизор. Правда, волшебные телефоновые коробочки от болотной воды дохли — чуть намочишь, и привет. Маруська игрушки сначала собирала — в коллекцию, значить, складывала, потом негде держать стало — начала на тропинки подкидывать. Лесник радовался, благодарил.

Ноябрь стоял такой тёплый, что уток силой на юг выгонять пришлось. Декабрь незаметно подкрался — а всё одно наперекосяковый какой-то, не зимний. Маруська ждала снега, но ночью даже ледок не схватывался. Пусто, уныло — а спать невмочь.

Счастье привалило, когда последние охотники непромокаемый телефон потеряли. Дорогущий, видать! Лесник уж так просил вернуть, так просил: хлебушка оставлял, ленты красные, расчёску — будто она русалка какая. Да как вернёшь, если чудо такое к рукам прилипло? Телефонка неделю заряд держит, в трясине не тонет, интернет ловит. Не смогла Маруська на горло собственной песне наступить.

Мужики ходили, прозвонить пытались, да Маруська не лыком шита: звук сразу убрала, чтоб не мешали. Пока ищут — интернету не отключат.

Банник посмеивался, звал кикимору на зиму к себе перебраться. Но Маруська знала: раз переедешь — прощай, вольная воля. Знаем мы ентих мужиков, им только покажи, что привыкла, потаяла — сразу начнёт командовать, покрикивать. Из вольной кикиморы переродится она в обдериху какую‑нибудь. Нет уж, спасибо. Разговор таковский будет, только если болотце её совсем иссохнет.

В этом году Карачун на снег пожадничал. Видно, правда есть в разговорах про глобальное потепление: растают арктические льды, кругом одно болото станет. А Маруське-то и неплохо, болото её дом родной! А там, кто знает, изо льдов вековых зверьё какое редкое повытаивает. Мамонтов, глядишь, возродят — или ещё какую фигню придумают. Жить интересно, что ни говори.

Вот так весь декабрь Маруська на кочке на кочке и просидела, ленту новостей листала, лайки ставила, в комментариях вредительские реплики строчила. А что ещё делать было? Сна ни в одном глазу — только и бегай к милому дружку аппарат заряжать. Глядь — а Новый год уж на носу!

Сороку взъерошенную Маруська не сразу заметила. Как раз новый клип вышел — с Дедом Морозом и снегурочками. А тут чёрно‑белая балаболка с потрёпанным хвостом летит на бреющем полёте, даже трещать не может — в клюве тащит оборванную посередине берестяную полоску.

Маруська только и хмыкнула. Знатно птаху погоняли, видать!

А нечего было на чужие заборы присаживаться! На той стороне леса (там ещё деревушка брошенная за речкой), в высоком стеклянном доме кошак живёт — с ним и Маруся не справилась бы. Явно его лап дело: шибко он шум под окнами не любит. Говорят, домового приблудного пригрел. Серьёзный зверь. Хорошо, хоть живую сороку-то отпустил, спасибо бы сказала, дурёха!

Трещотка до Маруськи пару метров не долетела — рухнула в незамёрзшее болото. Пришлось вытаскивать почтальоншу за крыло. Бересту Маруська кое-как развернула — а там сосновой иголкой чуть заметно нашкрябано: «Бабуля клiча...»

У Маруськи аж серде охолонуло. Вот тебе, бабушка, и Новый год, значится... Видать, дела совсем плохи. Старейшину провожать под праздник собрались всей трясиной — даже про изгнанницу вспомнили.

Маруська подхватила мокрую сороку подмышку и, горестно вздыхая, пошлёпала к знакомой баньке: сушить балаболку да с банником гутарить. Придётся идти в родимые топи, последнюю волю бабаньки уважить. Обиды прошлые ничего не значат, если такое горе на всех навалилось.

Банник только бороду почесал. За полвека дорог понастроили, города разрослись, а леса, наоборот, огрызочками посреди карты торчат. Никак прямой да безопасный путь не проложить для зазнобушки.

Отогревшаяся птица выпорхнула из приоткрытой двери при первой же возможности — только и успела протрещать, что время не ждёт. Поспешать надо!

Тю, а то без неё не понятно было! Верховную кикимору на растущую луну выбирать будут, а тут пару дней — и старый месяц рога сотрёт до донышка. Хоть сама сорокой оборачивайся... Так бы и полетела, да не досталось ей, отщепенке, умения родового, колдунского. Только на интернету и остаётся уповать.

— Подожди, милок, а может, я по дороге и поеду, если трасса прямая есть? Побаиваюсь машин этих железных — потом сучков не соберёшь, но добираться как‑то надо. Бабушку уважить, в последний путь проводить. Не дойду пешком — тут и месяца не хватит, не будут меня ждать столько.

Банник только охнул, по-матерному приложить хотел, да передумал, с опаской на красный угол покосившись.

— Коряга ты дурная! По‑человечьи и говорить толком не научилась, только манить и умеешь в болота, а этого маловато, чтоб на трассу суваться. Увезут тебя, дурёху, адреса не спросивши. Машины, они куда хошь едут, а не только по трассе той.

Банник задумчиво подёргал бороду, посопел для солидности, потом выдал:

— Я вот чего думаю... Надо тебя электрическими маршрутами отправить. Станция тут неподалёку. Морок на денёк держать сумеешь? Тёткой человечьей прикинешься?

Маруська неуверенно дёрнула острыми плечиками.

— Ну... Попробовать можно, чего ж. Морок и морок, чё там сложного-то?

Банник скептично приподнял брови, но продолжил:

— Тогда должно срастись ентое дело. А документы там не спрашивают — это тебе не поезда с вагонами спальными. Бывал у меня дружок один, гонял с проводниками до морей тёплых. Вот это вольготная жизнь у него, но нам туда ходу нет. Живо на первой же станции смотритель ссадит. А за пригородными какой смотр? Там кого только не ездит. Вошёл, вышел. Билетики мы с твоей телефонки купим, научу, значить, как прикладывать.

Маруся закручинилась: страшное банник говорил, ни слова не поняла. Одно ясно было, что только билетиками тут не обойдёшься.

Банник окинул её критическим взором с головы до ног, добил вердиктом:

— Одёжи бы где раздобыть, чтоб не в бересте ты, как лишенка какая, катилась.

Маруська шмыгнула длинным носом. Чем дальше, тем страньше. Страшнее, то исть.

— Эх, Маруся, на кого ты меня покинуть собралась? — Банник удручённо покачал кудлатой головой. — Поди, вернёшься к родне и забудешь дружочка свово. Так и помру холостым да непаренным.

Еле успокоила раздухарившегося дружочка. Пошли одежонку добывать, чтоб мысли грустные не заедали. У соседки напротив ветром скинули юбку цветастую да платок на мшистую маруськину голову. Тулуп в сенях нашёлся — старый, кудлатый, но тёплый и мышами почти не траченный. Валенки большеваты оказались, да молью биты — но всё не босиком. Ничего, Маруська соломы в них подпихнула, как влитые сели.

Даже корзинку банник с чердака притащил: для гостинцев, чтоб не стыдно у родни показаться, не с пустыми руками, чай, приехала. Маруська у зеркала ужом вся искрутилась. Красота неописуемая! Солдатским ремнём с пряжкой блискучей тонку талию перетянули, чтоб тулуп не сползал, и пошлёпала Маруся-краса, мшистая коса, в валенках гостинцы собирать.

Шишек зрелых, клюквы сушёной пару горстей — чтоб с семечками, трав местных, поди, таких и не видели. Тут и лесниковы ленты с гребнем пришлись кстати. Банник от себя веник из дуба болотного сверху корзины положил — для солидности.

Сразу видно: серьёзная дама едет. Может, в баню собралась из города.

Утром на железнодорожной станции Бородино заметили занятную картину: бомжеватую на вид бабульку с новеньким туристическим противоударным телефоном и старой ивовой корзиной. Старушка смешно морщила морщинистое лицо, бубнила что‑то себе под нос, тыкала кривыми тонкими пальчиками в экран терминала да время от времени кокетливо поправляла ворот видавшего лучшие дни караульного тулупа.

Потом она немножко подралась с турникетом: тот схлопнувшимися створками прищемил хвост её тулупа. Турникет был энергично бит веником — но тут подошла вяземская электричка, и все стали грузиться в вагоны.

Маруське в поездке понравилось почти всё. Люди смотрели на неё и украдкой улыбались, понимая: такую нарядную барышню никак нельзя оставить без сидячего местечка у окна. Пришлось, конечно, немножко подвинуть чьи‑то ноги и веником погрозить — но место у окна она себе живо отвоевала.

Кикимора пялилась в мелькающие пейзажи, приоткрыв рот от удивления. Одно дело — смотреть всё это на экране телефона, а совсем другое — лететь будто птица над проводами и прозрачными до синевы кустами, прихваченными утренним морозцем.

Вагон жил своей жизнью: люди входили и выходили, разговаривали по телефонам, перекрикивали друг друга — словно шумная стая болотных уток весной. Маруська чувствовала себя слегка неуютно на этом «птичьем базаре» и старалась не обращать внимания на пассажиров... пока не появился орущий младенец.

Кикиморы, надо сказать, к младенцам неравнодушны. Давно уже никто полено в колыбельки не подкладывает, но слава дурная не на пустом месте родилась. Были в их истории и страшные страницы — чего уж скрывать. Но что и было, то быльём поросло.

А и то сказать, распустехи‑матери за дитями смотреть должны в оба глаза, а не шляться не пойми где. Младенец ежели без присмотра — то он всё равно что ничей. А где ничьё, то кикиморкам в прибыток. Закон болот суров, на то он и закон. Ой, да что там говорить, всякие случались казусы...

А тут маленький человеческий детёныш надрывался от давящего шума железного состава. Ему бы мякишу хлебного в тряпицу, чтоб пососал, или рожок с козьим молочком — а девица-бестолковица знай машет комбинезончиком с упакованным в него страдальцем, добавляя жути и без того перепуганному мальцу.

Маруська невольно придвинулась ближе. В глазах её мелькнуло что‑то древнее, почти забытое. Она осторожно достала из корзины сушёную клюковку, самую крупную, и протянула младенцу:

— На‑ка, милок, покусай. Сладкое, полезное.

Мать вскинулась было, но, увидев спокойный взгляд старушки и почуяв аромат ягод, как заворожённая, позволила чужой бабке дать лакомство ребёнку. Младенец, почуяв настоящую природу Маруськи, на мгновение умолк, а потом с любопытством потянулся к клюкве. Вагон вздохнул с облегчением, а кикимора с удивлением почувствовала, что в корзинке прибавилось немного весу.

Маленький полупрозрачный двойник младенческого горького крика лежал, посапывая, на дне корзины. Эвона как. Бывает и обратное колдовство, значить. Маруся прикрыла веником неожиданный подарок и задремала, погрузившись в давние воспоминания, перебирая их будто бусы из сушёной рябины в кривеньких своих пальцах.

Следующий «подарочек» кикимора отхватила при выходе на перрон в Вязьме. Ну, замешкалась маленько на ступеньке. Платформа низкая, пока докумекала, с какого валенка сподручнее вниз спрыгивать, в спину уже летела матерная брань здорового бугая. Ещё и пихнуть хотел старушку!

Ну ничего. Снежком редким утёрся, поднялся, родненький, руки отряхнул и пошёл по своим делам. А ярое его буйство угольком прямо под ноги Марусе прикатилось. Кто ж виноватый, что ступеньки скользкие такие? Сам поскользнулся, торопыга.

Уголёк кикимора подняла, завернула во влажный мох, чтоб дно корзины не прожёг, и пошла смотреть следующую электричку до Смоленска. Не было и медяка, а тут алтын. Эдак она на всю родню сокровищ наберёт за здорово живёшь!

В голове у Маруськи уже складывался план: как вернётся, разложит свои «сокровища», шепнет заветные слова — и глядишь, утихнут старые обиды, сгладятся былые ссоры. Может, и старейшина, прежде чем уйти, улыбнётся напоследок, увидев, сколько добра кикимора домой принесла...

А пока — вперёд, к Смоленску. В корзине тихо посапывал младенческий крик, под мхом теплился уголёк ярости, а в сердце кикиморы росла тихая радость: мир оказался куда интереснее, чем она думала.

За час ожидания на вокзале Маруська только и подобрала тоску зелёную — висела та у окошка билетёрши, словно сопля, тягучая, болотной тиной пропитанная. Кикимора покосилась, прикинула: «Ну, ничего. Из неё пряжа выйдет хорошая — можно хоть в сеть для рыбы снулой приспособить. Безделушка, а всё прибыток».

Кассирша, и без того хмурая, вдруг повеселела — будто невидимая тяжесть с плеч свалилась. Выдала бумажный билетик и, сдерживая улыбку, показала мычащей, глупо улыбающейся в ответ старушке в нелепом тулупе, на какую платформу идти.

«Делов‑то, — подумала Маруська, разглядывая указатели. — Перейди через железный мост над рельсами, да и грузись в вагоны».

Банник, надо признать, хорошо придумал насчет валенок. Ежели бы была человечкой, давно бы ноги в мокрых опорках обморозила. А так — шерсть живая нечисть от железа защищает, да и за перила можно через рукав цепляться, не боясь прилипнуть к холодному металлу.

Маруська покрепче прижала к себе корзину с «сокровищами», поправила тулуп, узел на платке, и двинулась к мосту, приглядываясь к прохожим: кто знает, какие ещё подарочки подбросит ей этот день?

Электричка до Смоленска ползла уже под вечер. Пассажиры клевали носами, уставшие; в вагоне горело от силы пяток светильников вполнакала. От тусклого света разрасталась дрёма — перекатывалась пыльными комками, висела в воздухе невесомой серой паутиной.

«Вот бы её неделю назад под моховую подушку напихать, — вздохнула Маруська. — Спала бы сейчас и горя не знала. Чай, до весны б разобрались без отринутой из рода».

Потихоньку, будто невзначай, кикимора помахивала веником, снимая с багажных полок целые мотки сонной паутины. Люди косились молча. И на том спасибо. А думать могли что угодно, думать запретить ещё такого закона не вышло. Ну чудаковата бабуля, чего ж поделать. Может, у них тут не метено, не прибрано. Вот и прибирается.

Но жадность её чуть и не погубила. Не приметила мелкую шавку на руках у тётки — считай, уж у самой двери. Ох и орала псина, будто пришибленная! Весь вагон разбудила. Пришлось довольствоваться тем, что успела набрать на веник, и, кряхтя, убираться в другой вагон.

«Собаки людей куда зорче, — сделала выводы Маруська. — Здесь морок не поможет, и тулуп овчинный нюх не отобьёт».

В Смоленске пересадка ждала только с утра. Можно было бы податься в соседний сквер или на берег Днепра — поди, спят рыбохвостые, не прогонят. Но поиск сокровищ гнал неугомонную кикимору поближе к людям: в зал ожидания, в круглосуточный магазинчик на пятачке, на стоянку такси, к опорному пункту с загаженным углом у самого забора.

К рассвету корзинка топорщилась «сокровищами» — махровым одиночеством; пьяным угаром двух дерущихся бомжей и главной находкой: непомерной, концентрированной жадностью ночных таксистов, что алмазом блестела. Хоть и не сравнится с Алмазным фондом, но для болотной старейшины — считай, царский подарок на корону.

«Такое на грибниках не соберёшь с их тихой охотой», — довольно потирала лапки Маруська. Увлеклась так, что чуть свой поезд не пропустила. Считай, половину пути отмахала, путешественница!

Маруся уже настолько освоилась в новой «электрической» жизни, что даже границу через лес не стала переходить — протопала мимо погранцов, махнув веником с дрёмой.

Первая настоящая неприятность случилась на станции Красное. Кто ж знал, что телефон‑то, обученный показывать «цифери со золотым запасом», работает только по ту сторону границы? А может, хозяин смекнул, что кто‑то катается с его аппаратом, — заблокировал‑таки, ирод, интернетку.

Пришлось веник драгоценный обдирать по листику. Кассирша долго мяла в руках странные купюры, но зевота, что её одолела, притупила профессиональную внимательность. Выдала‑таки Марусе билетик, а сама кассу закрыла — видать, деньги считать пошла.

Кикимора деловито запихнула за широкий ремень свой драгоценный веничек и потащила тяжеленную корзинку в вагон. «Надо было побольше тару найти, — сокрушалась она. — Мож, пакет какой с помойки прихватить? Ехать ещё и ехать — хоть за пазуху суй подарочки».

С Орши до Минска рукой подать — тут и говорящая деревяшка не потерялась бы. Но дальше‑то как? Помощничек её связь ищет, крутит, сердешный, загрузку, а силёнок не хватает: ни карту посмотреть, ни расписание. Батарейку всю высадила, стараясь оживить дружочка мобильного.

Чуть не пропустила роскошнейшую горжетку, в которой зависть так и вилась, лоснистая, да не сытая вовек. Теребила ту горжетку нервная дама, на шее удавкой скручивала. Дура-баба, что и говорить, имеет всё — а всего ей мало. Подружка про новогодние каникулы на Мальдивах рассказала, так она из кожи теперь лезет, что ей на праздники отпуск не выгорел. И что за беда, казалось бы? Ну, потрудится чутка на праздниках, зато с мобильником рабочим — не то что Маруся.

Хотела у растяпы какого прибрать нового помощника, но... «У кикимор тоже совесть имеется, — одернула себя Маруська. — Ежели б оставил кто, тогда б прибрала, конечно, потеряшечку. А по карманам тырить — это уже совсем по‑человечески получается».

Вышла на вокзале, тулупчик оправила — а куда идти, непонятно. Особо и не спросишь: её разве что младенцы поймут да живность какая.

«Найти бы сороку какую, хоть весточку родным послать, чтоб встретили заблудшую путешественницу», — думала кикимора.

Полдня по улицам тыкалась, во дворы заглядывала, все деревья проглядела. Нет сорок как нет, одни только галки бестолковые орут ровно потерпевшие. Галка — птица дурная, глупая. От неё ни пера, ни прибытка — один грай заполошный.

...А вот и зря так Маруська на галок думала, ой, зря! Привели они её к огромному билборду на одной из шумных площадей. И замерла Маруська, рот раскрыв. На огромном полотне красовалась нарядная дамочка с лукавой усмешкой, а под ней сияла неоновая надпись: «Потерял себя в городе? Тоска заела? Креативный отдел счастья — найдём выход из любой трясины!» И в самом углу, мелко-мелко, будто только для своих: продолжение следует...

Спасибо за чтение

Вернуться к книге