Мой Монстр
Глава 1. Вступление
Пайолка[1] дрожит и заметно бодает носом идущий кру́гом барашек пены. Ольга уверенно щелкает ремешками, затягивая маску, но сейчас же начинает трясти головой.
Он не понимает.
Она стучит кулачком по кронштейну камеры и показывает "ни то, ни се". Олег бросает весла и на корточках – он не любит качки – перебирается к носу лодки и затягивает винт крепче.
«Пять метров».
Ольга отмахивается от его пятерни, переклоняется через борт, и двумя пальцами подцепляет поравнявшийся с килем раздутый колобком детский нарукавник для плавания. Олег недоволен и не считает нужным это скрывать. Он медленно выбирает из большого набора мультитула[2] зазубренный нож, и грубо, повредив дутый бок нарукавника, обрезает веревку. Колобок сипло шипит и худеет. Оля подхватывает мигающую капсулу маячка, подвязанную к нарукавнику, и выразительно стучит уже по своему, зашторенному прозрачным пластиком лбу. Маячок последний, больше нет. Четыре утонуло, предпоследний, предположительно, сожран и канул в Лету.
– Если ты не вернешься через десять минут, – отчаянно, глядя, как она прилаживает пульсирующую белым капсулу к своему поясу, говорит Олег, – я брошу лодку и прыгну следом.
Она молча подтягивает сползший чулок и без всякой паузы, спиной вперед опрокидывается за борт.
Использовать право первых трех дней, не привлекая внимания специалистов НИИ географии и океанологии (НИИ ГИО) к обнаруженной погрешности в расчетах, была его идея. Цикличность сместилась, передвинув срок проявления аномалии – и он не видел большого преступления в том, чтобы вознаградить себя за ночи по грудь в ледяной воде институтского бассейна, где гигантский вакуумный насос со специальной насадкой, в разных вариантах представлял им образование и движение фантастического водоворота.
«Три дня – это фактически ничего. Нужно хотя бы четыре-пять» – подняла Оля увеличенные линзами глаза. Она была спокойна. Из принтера, не помещаясь в лоток, на стол выпадали пустые бланки протоколов.
Это было неправда. Три дня – это страшно много. По истечении их, они оба гарантировано вылетят из исследовательской группы, если, конечно, не окажутся достаточно убедительными в своей лжи. В конце концов, если не он, то уж Оля точно заслужила первой увидеть рождение этой патологии, морской прорвы, дающей и забирающей с одинаковой жадностью.
Плюсовые линзы очков портят ее.
«Нужно сказать Федору».
Олег сжимает мелкие зубки.
«Только не ему».
Он уронил чехол от ее очков, быстро подобрал и заелозил лихорадочным взглядом по вороху распечаток. «Только не ему».
Только не этому выскочке. В конце концов, у них с Олей есть все необходимое для первого этапа, а требовалось всего-навсего одно, но то, что не удавалось до этого никому – зафиксировать начало. Незачем делить самую важную часть исследования со святой троицей – Федором и иже с ним.
«Молчи» – приказала Оля. Она подвинула к себе телефон. Обвисшее ранними брылями рыхлое лицо Олега еще больше вытянулось.
«Знаю, что никто не заплатит, считай это моим пунктиком – хочу произвести все измерения и пробы до того, как начнется. Мне вполне хватит переносной лаборатории. Нет, никого не нужно, остановимся в гостинице. Да. В той. Федь, не мельтеши, все будет хорошо, приезжайте, как договаривались, в пятницу. Спасибо. Спа…»
Олег придвинулся, смахнул локтем несколько листков со стола: «Целых пять дней в ауте. Они тебе этого не простят». Он был счастлив, и Оля, глядя на него, на его трясущийся мягкий нос, тоже засмеялась.
В гостинице они прожили всего один день, а потом перебрались поближе, настолько, насколько это было возможно. Максимально близко. Вариант, который они нашли (Оля нашла), был дьявольски удобен, и чертовски опасен, потому что нельзя-я-я (и тут она видела перед собой всегда как будто удивленное из-за разновеликих надбровных дуг лицо отца), нельзя-я-я во время исследовательских работ контактировать с местным населением хоть на йоту плотнее, чем требуется для того, чтобы задать вопрос и получить на него ответ.
Каждый день они изображали влюбленных в пору тихой сорокалетней осени, предпочитающих уединение и длительные морские прогулки на арендованной пайолке. Тонкая, с намокшими страницами книжица, вмещающая в себя описание страстей Христовых, горела дешевым глянцем в розовом рассвете, и прохладный утренний бриз всегда пролистывал страницы строго до скрепки посередине – до измученного под тяжестью креста Спасителя. Брошюрку Оля брала с собой всюду, где бы не появлялась, даже на вечернее чаепитие в саду. И только благодаря этому, ни у кого из жильцов въезжего дома не возникало желания пригласить скромную и милую пару на совместный поход к достопримечательностям.
Они-таки застали рождение водоворота.
Лодку тряхнуло так, что Олег упал навзничь. Оля, спасая камеру от брызг, крикнула ему, чтобы он зафиксировал время. Ровно четыре. Ровно в четыре посреди спокойного непроснувшегося водного простора, утробно ухнув, образовался цилиндрический провал с гладкими вибрирующими стенками, диаметром в полусотню метров. Менее, чем в полминуты он, шкворча, заполнился водой и пошел на свой первый круг.
Маленький желтый буй, уходящий в воду косо, как поплавок, всего в нескольких сантиметрах от медленно набирающей силу круговерти, мирно покачивался вверх-вниз. Подрагивающий, покрытый рябью пены нос пайолки неторопливо кивал в ответ. Вверх-вниз.
За бортом неслась серая мгла.
[1] Лодка ПВХ с жестким дном.
[2] Аналог «швейцарского ножа». Набор мини-инструментов, вложенных в компактный карманный корпус и скрепленных с ним.
Глава 2
К приезжим Гриня относился со снисходительной неприязнью – именно так, и ни больше, ни меньше, чем диктовала самая суровая необходимость. Когда квартиранту вдруг взбредало в голову посидеть с удочкой на выступающей далеко из воды Ближней Дамбе, то для него находился дрянненький спиннинг, и червей, самых отменных, хозяин показывал, где можно накопать у колонки. Он даже охотно снабжал отдыхающего сопутствующим инструментарием, вроде цинкового ведра и раскладного табурета с верхом из солдатского сукна. Но, если вдруг несчастному приходила в голову странная идея покопаться в ящике с запутанными снастями хозяина или с вожделением посмотреть в сторону брезентового навеса, из-под которого лоснился синий бок свежеокрашенной моторной лодки, то Гриня сразу бледнел от ненависти и торопился уйти на свою половину.
Нарочно, чтобы казаться старше чем он есть, Гриня отрастил себе бороду, и она вылезла, как по заказу, седая и комковатая, а над нею накренился крупный нос и, точно потрепанные ветром наволочки на веревке, развесились по сторонам носа дряблые мешки. Словом, едва минуло ему шестьдесят, как стал он выглядеть настоящим стариканом, с которым лучше было, поздоровавшись с утра, в течение дня уже не сталкиваться.
Если вы родом из крупного города, где есть метро или, хотя бы, расстояние между автобусными остановками достаточно велико, чтобы, пройдя его пешком, до крови растереть ногу в новой обуви, то, скорее всего, вы встречались с подобным типажом пару раз в своей жизни. Слава Богу, не больше.
Например, тот случай, когда, взяв в охапку обоих детей, собаку и дрожайшую половину, и имея очень ограниченные (предельно ограниченные) средства, помноженные на десять дней отдыха, вы сорвались на побережье Черного или, возможно, Азовского моря. Не припоминаете? Поездка была не запланирована (отпуск выпал нагадано, вы на него и не рассчитывали) и, помыкавшись несколько часов по параллели первой линии к морю, затем второй, третьей, четвертой, вы начали понимать, что придется выбирать между трехразовым питанием и дряхленькой базой отдыха в противоположном от пляжа конце города. Это – удел периферии.
Все подобные поездки похожи одна на другую. Дети ноют и просят есть, и в глазах супруги отпечаталась дата взятого заранее обратного билета, и не так страшны детские вопли, как эти глаза. Тогда вы берете себя в руки, пристраиваете семейство вместе с рюкзаками и чемоданами на лавочке и «сдаетесь» – тащитесь к ближайшему такси, хотя еще накануне давали клятвенный зарок передвигаться только на общественном транспорте.
Не проходит и пятнадцати минут, как в лицо вам, через открытое окно, снова начинает дышать море, а о дно машины колотятся мелкие камешки, ибо асфальт давно закончился, и вы едете по грунтовке. Самый, что ни на есть, город, историческая его часть, но такое впечатление, что деревня: зеленые заборы, калитки с почтовыми навесными ящиками, одноэтажные, в большинстве своем, хатки, изъеденные морской солью и постоянными ветрами. Какой-то из этих осыпающихся древним кирпичом домишек непременно выделится из числа прочих. Бог его знает – чем, но он цепляет взгляд, и еще прежде, чем кавказец–таксист скажет, полуобернувшись: «Ну все, приехали», вы ровно за три секунды до этого уже нащупаете в поясной сумке бумажник и скажите про себя: «Приехали…».
На длинный гудок таксиста с изнанки высокой сварной калитки что-то загрохочет, какая-то сложная система болтов и кованых петель, и выйдет некто, с глазами спокойными, как та безмятежная искрящаяся ипостась, которой опоен воздух – Петр или Савелий, или, если вы приехали в Крепино и спустились по Нижнесточной улице к дому №9, он, Гриня.
Добро пожаловать, усталые путники, ваши мучения закончены, вы – дома!
Это – учтите – если вы привыкли отдыхать без особых изысков, и вас вполне устраивает тюлевая занавесочка, трепещущая от сквозняка на входной двери, обязательная герань на облупленном подоконнике и диван, который нельзя сложить ни при каких обстоятельствах. Хотя, какое все это может иметь значение, когда всего несколько подворий спустя, под обрывом, загороженном тремя секциями деревянного штакетника, взгляду городскому и неизбалованному открывается бесконечная стальная гладь, о, это чудное и живое, с линией горизонта в вечной дрожащей дымке! Что вы предпочтете – сидеть с удочкой на дамбе, ломаным пунктиром уходящей далеко в залив? Или, поджав пальцы, потому что берег каменист и усыпан ракушками, с трепетом неофита раз за разом приобщаться к мистицизму невидимого мира, ничуть не нарушающего ход своей жизни, даже оказавшись под вашим голым животом? Неважно, каким будет выбор, впереди целых десять дней, и не забудьте, целых десять бесплатных завтраков, включающих в себя яичницу на толстых ломтиках хрустящего сала и столько душистого цветочного чая, сколько душа примет.
Гриня редко улыбался, никогда ни во что не вмешивался и его негласный девиз: «Я вас не трогаю, и вы меня, уж будьте любезны…» вполне устраивал обе стороны. Картонная табличка «есть свободные комнаты», болтающаяся на его почтовом ящике одну-две недели в начале мая, уже к середине месяца отправлялась в кладовку до следующего года, ждать поры, когда вновь отступит угроза поздних заморозков и воздух прогреется настолько, что вся одежда с рукавами безапелляционно перекочует на антресоли.
Эта обмотанная скотчем и замахрившаяся по углам картонка, вырезанная десять лет назад из коробки «Морозильная камера «Саратов», являла собой альфу и омегу маркетинговой науки, когда-либо имевшей место быть на Нижнесточной улице, 9. Никакой другой рекламы здесь не признавалось. Если гость просил визитку, старик молча находил в кармане магазинный чек и с трудом выводил каракули, как будто каждый раз вспоминая, как пишется та или иная цифра. Подписывался всегда одинаково – «ГР. Н». Так его все и звали – Гриня.
Это он, грассировал, конечно, блефовал «на голубом глазу», и седые волосы сияли вокруг головы как нимб, и все прочие обстоятельства сложились так, что жена ему, в общем, поверила.
– Почему бы нам, Гррригорианц, – дрогнув правым глазом, сказал Юрий Михайлович, этот черт в футболке с отложным воротником, – почему бы нам и правда не задержаться на лишних пару недель, чтобы порадовать девочек, которые почти весь год теперь не увидят солнца?
Одна из «девочек» в эту минуту усиленно терла намыленной губкой старую клеенку, облепливающую садовый столик (бывшие строительные ко́злы, укороченные таким образом, чтобы бить по коленям всех, кто проходил между яблонями), а вторая с мрачным видом стояла рядом и держала в руках большую эмалированную кастрюлю со взбитой пышной пеной, поднимающейся как роковой айсберг. Клеенку долго искали и нашли в сарае, потому что Ирине Петровне показалось негоже ставить чайную посуду прямо на доски.
Стрела в стрелу, надвое, сто из ста. Ирина Петровна распрямилась так резко, что от хруста поясницы продрало по коже. У Грини, должно быть, лицо свело на бок, как было в прошлом году после «пробного» инсульта, потому что женщина внимательно посмотрела на него и сдержалась.
– Ополоумел ты, братец, – проговорила она спокойно, сжав губку, и из той полило серым, – Не слушайте его, Гринечка. У Иннуши первый курс в этом году, так что, как обещались мы до 28-го вас промучить, так и ни днем позже. И у нас, кстати, солнышка хватает! Нелипкое оно, это верно, чтобы загорать не годится, но в остальном ничуть не хуже.
Ирина Петровна погрузила губку вместе с рукой в пенное облако, осадив его вполовину и несколько раз энергично сжала и разжала ее. Вода под пеной стала глубокого угольного цвета.
– Ух, сколько грязищи! – поразилась она, с испугом разглядывая широкие разводы на выгоревшей клеенке.
– Постарайся размазать ее ровным слоем и будет окей, – ядовито засмеялась та, что держала кастрюлю и выглядела, как мечта Сатаны в безлунную ночь. Она слегка постукивала о дно кастрюли коленкой, наблюдая за тем, как пена переваливается через края и падает на траву клочками.
Если бабушку ее, с трясущимися мешочками кожи над локтями, «девочкой» можно было назвать не иначе как в игривом настроении человека, разменявшего восьмой десяток, то к этой, второй, обратиться с подобной пошлостью рискнул бы, пожалуй, только утерявший последние остатки инстинкта самосохранения. Гриня постарался сразу запомнить ее имя, чтобы в случае, если понадобится, не щелкать пальцами, вертя на языке что-то наподобие «дорогуши». И, хотя обычно его голова не сразу подобные пустяки задерживала, в данном случае это оказалось несложно.
Ее звали Инга. Гриня нечасто встречал в своей жизни имена, настолько емко укладывающие в сознание весь образ целиком – от кончиков ярко-красных волос до черных ногтей на пальцах ног, которые ему доводилось видеть каждый раз, когда это чудовище сменяло тряпичные кеды на шлепанцы с открытыми носками. Ее могли звать только Инга и никак иначе.
Исправно, четвертый год подряд, ровно 1 августа в 17-00 или часом раньше – если электричка была скоростная – такси с вывернутым наизнанку водителем привозило Ингу, Юрия Михайловича и Ирину Петровну к подъездной дорожке Грининого дома, и с этой минуты, надо полагать, в границах временного обитания семьи Вердских разворачивалась операция под странным названием «коррекция». Гриня услышал это слово еще тем, первым летом, и с тех пор оно сидело в его голове, как зубная боль.
Коррекция – это что-то про замену хрусталика в катарактном глазу или про вычеркивание лишних мест в тексте. Но еще это было и про Ингу, девочку с красными волосами и таким божественным разрезом глаз, как будто их поместили на лицо по ошибке, в то время как убежденная первоначаль их – на фоне безмятежной зелени Самуэля Сильва[1].
Бабушка Ира с дедушкой Юрой забирали Ингу на все лето, и один месяц из этих трех они проводили в квартире №2, где Гриня в эту весну даже переменил обои на сливочно-желтые, с золотистыми завитками. Цвет, поднимающий настроение и опрокидывающий тебя в беспечное детство, пояснила ему как-то бабушка Ира, сорок лет из своих семидесяти проработавшая воспитательницей в интернате для детей-инвалидов.
У Грини не было никакого основания не верить этой милой седовласой женщине, каждое утро громогласно объявляющей программу дня с обязательным ведерком мороженого по пути домой. («Сегодня это будет…» – и тут она замолкала, победно, как на дрессированную собачку, выученную новому трюку, переводя взгляд на Ингу. – «…Вишневое», – без малейшего энтузиазма и явно первое, что приходило ей в голову, извлекала из себя та и вновь погружалась в телефон). Но он с трудом мог представить, что дома, в Тосно, в одной из квартир блочной многоэтажки, это большеротое веснушчатое создание с самого нежного возраста затеплило, и впоследствии тщательно поддерживало ауру настоящего, всамделишного ада, в котором неплохо угадывался круг, обязывающий нестись всех в нескончаемой буре, колотясь в круговороте о землю и скалы. В этой буре, если верить бабушке Ире, а у Грини, повторюсь, не было ни малейшего основания сомневаться в ее словах, крутилась и вертелась вся семья непутевой Инги, ее родители, два брата и младшая сестра. Прекращалось это кручение только, когда наступали каникулы, и у Вердских-Самых-Старших накапливалась энная сумма на прокормление еще одного рта.
Надо полагать, метод коррекции все же давал результаты, ибо в начале августа, когда семейство, подобно трем шурупам, все длинные и узкие, в панамах-колокольчиках, выворачивались из недр такси, Гриня не слышал ни матных слов, ни проклятий, и ветер со стороны моря никогда не грозил окрепнуть настолько, чтобы его понесло кувыркаться кругом дома, швыряя об углы и дымовые трубы. Милой Ингой не становилась – несмотря на внешнее дикое очарование. И все также, как с того дня, когда он впервые увидел ее двенадцатилетним угловатым подростком, у Грини не поворачивался язык сказать при встрече «какая славная у вас девочка», и не поднималась рука протянуть ей яблоко или карамельку. Но ничего, кроме внешней суровости и странного молчаливого всепонимания, прорисованного в сощуренных глазах тремя оттенками коричневого, не отличали ее от любого другого ребенка «сложного периода», когда-либо переступившего порог этого дома.
До вчерашнего дня Гриня даже не слышал, чтобы она хоть раз повысила голос. Но теперь – тем более в эту минуту, когда бабушка Ира опять наклонилась над столом, а Юрий Михайлович, размахивая руками как флюгер, ногами толкал впереди себя лавочку и все его внимание было сосредоточено на том, чтобы не занозить артритные колени – теперь он готов был признать, что метод коррекции, даже подкрепленный сорока годами опыта, иногда дает сбои или, черт возьми, не работает совсем.
Инга смотрела на него в упор, слегка подрагивая уголками губ. На ее шее, плотно обжатой страшненькой кожаной плетенкой, точно из перепутанных черных ниток, сбоку пульсировала синеватая жилка и это тоже было нехорошо, ненормально как-то. Она ждала, что он расскажет.
А Гриня не то, что рассказать – сам боялся до судорог, как бы Вероничка не психанула, не расплакалась как обычно и, под горячую руку, не выложила, что он тоже при всем этом присутствовал и ничего не сделал, никак не остановил идиотку, даже пальцем не пошевельнул. А вещь, по виду, была дорогая.
“Ну, что молчишь, давай, стучи бабульке, какой я бываю дебилкой, она еще не все таблетки на мне испробовала. Врач говорил, есть на крайний случай такие, красненькие…”
Ах, язви вас, втянули…
Вчера был дождь. Первый хороший ливень с начала лета, и земля насытилась меньше чем за час, упруго подтянула рельеф и отторгла лишнее. Перед палисадником Струнниковых расползлась большая лужа, которая привела бы в восторг шестилетнего Дёму, будь он дома, но еще больше пришлась по душе Грине, получившему возможность испытать новое, им самим придуманное приспособление. Он мигом накинул синий дождевик и бодро запрыгал между стремительными потоками в сторону навеса. Там сохли спасенные от воды грабли, тяпки и, между прочим, что-то вроде сильно сужающегося книзу и надетого на длинную ручку деревянного совка, предназначенного для того, чтобы вычищать наземные стоки.
Ливневые канавки глядели на мир распахнутыми промытыми глазами, но лужа требовала подробного расследования. Где-то, в перспективе параллелей и пересечений дренажной системы, холестериновой бляшкой прятался комок глины или разлохмаченный мячик припадочной таксы, предоставленной самой себе большую часть времени. Позавчера веревка с навязанными на ней узелками, любимая игрушка этого урода с крошечными косыми глазами питбуля, застряла в сливном патрубке стиральной машины. Еще днем раньше Гриня выколотил треть ведра зеленых грецких орехов из прорехи в старом пододеяльнике, подвешенном с солнечной стороны грядки, чтобы огненный полдень не добрался до овощей… Клянусь Богом, думал он, прыгая через новообразовавшиеся ручьи и заводи, клянусь Богом, если это очередная дрянь, без которой это существо не засыпает или принципиально не садится в машину, обратно оно ее не получит.
Не сводя глаз со слабо угадывающегося под водой рубчика канавки, он ласточкой перелетел еще через один водоем, поменьше. Лужа быстро напитывалась от новенького желоба в стыке между третьей и четвертой квартирой, разрасталась, чтобы соединиться с Озером Струнниковых как можно скорей, до того, как процесс можно будет повернуть вспять, устранив засор. И в тот момент, когда Гриня занес ногу над островком еще незанятой водой территории, плотину прорвало, и серая муть, чмокнув, всосалась ему в галоши.
Он взмахнул руками, удерживая равновесие, и медленно поволок налившихся неподъемной тяжестью резиновых предателей. По большому счету, не было большого греха в том, чтобы бросить их прямо здесь. Клочки газеты, напиханные в носки галош, чтобы сделать их на пару размеров меньше, размякли, медленно выползли наружу и поплыли в кильватере. Гриня успел сделать несколько осторожных гребков, как вдруг о коленку его больно ударилось прямоугольный брусок, тяжелый, оставивший в воздухе яркую розовую дугу, что-то, похожее на школьный пенал или блокнот. Брусок скользнул по брючине и ушел в грязную воду.
Он стоял напротив входа в квартиру №4, напротив распахнутой двери, и хлопковая прозрачная занавесочка, пропитанная сыростью, была неподвижна. Крошечный, не больше двух метров, палисадник, разделял Гриню от занавески, и он мог поклясться, что за ней никого не было.
Он нагнулся, распустив полы дождевика по озерной глади.
– Не трогайте! Слышите!?
В проеме входа, почти упираясь киноварной макушкой в притолоку, стояла, вся закинувшаяся назад, как молодая кобылка на привязи, Инга. Но такой Инги он не знал. Она была босиком, показалось, что – в одних трусиках (Гриня зажмурился, не разобрав сразу). Со злыми, истеричными глазами и – хохочущая.
В первую минуту, он подумал, что смеются над ним и поделом – более идиотского положения и придумать себе было нельзя. Но из-за спины девчонки раздался вой с длинной тоскливой «У–у–у» в конце, вой, какой можно издать только при сильной боли или отчаянии. И Ингу вытолкнуло из проходнушки под дождь, вытолкнуло именно этим воем, а не чем-то еще. Гриня едва успел оттащиться к углу дома и схватиться за гулко вибрирующую водосточную трубу, как девчонка, утонув в грязи выше уровня лодыжек, точно на обрубках, оказалась ровно на том месте, где он только что стоял.
Она загоготала еще громче и противнее. Рот ее и в обычные времена был не мал, таким вместо садка в заводи рыбу ловить можно, а сейчас его просто раздирало клоунскими гримасами, от левого уха до правого. Ибо Инга не просто кричала, она вскрикивала и вопила как дьявол, и при этом продолжала рвать лоскуток бумаги, зажатый в кулаке, на мельчайшие хлопья, и они стелились за ней хвостом кометы.
– Чертова дура! Сумасшедшая!
Занавеска дернулась и не выдержала – повисла на двух «зубастых» зажимах. Бледненькая дочка Струнниковых, задрапированная пожелтевшим тюлем, сунулась, было, на мокрый порог, но тут же метнулась обратно и затопотала на резиновом коврике, рыдая и причитая. Со своего места Гриня только и видел, что протянутые чистенькие, неземные какие-то ручонки, по которым стегал летний ливень и точно проходил насквозь.
Криво улыбаясь, Инга подняла вытянутую руку на уровень груди и разжала кулак. Пестрый бумажный комочек упал на самой границе лужи, сделал попытку расправиться, так как был вощеным, но тут же замер скукоженный, прибитый тяжелыми дождевыми каплями.
– Сама – дура! – четко разделяя слова, жестко и радостно проговорила она и придавила бумажный катышек голой подошвой, – Дура юродивая! Мозги, как у семилетки! Фу, гадость, меня сейчас вырвет, зачем я вообще столько времени на тебя потратила!
– Ой мама! Ой ма-а-амочки! – рыдала Вероника.
Потом это чудовище повернуло голову, и в следующую минуту Гриня обязательно запустил бы в нее чем-нибудь, находись у него под рукой хоть что-то кроме жестяной трубы.
– Здравствуйте, дядь Гриш, – сказала она весело, напялив еще одну искреннюю улыбку на веснушчатые щеки.
И ушла, нагоняя впереди себя волну, нарочно взбивая воду, чтобы та омыла тонкие икры.
Гриня отшатнулся еще дальше за угол, потерял одну галошу, подхватил ее двумя пальцами, стряхнул вторую, и в одних носках живо похлюпал в сторону навеса. Там он спрятался за подпорочный столб, остро пахнущий старой мокрой древесиной. Инга медленно дошла до своего палисадника. Она не оборачивалась, но двигалась плавно как в замедленной съемке, чуть ли не вальсируя, и очевидно зная, что за ней наблюдают.
«Вот маленькая сучка» – подумал он еще тогда, совершенно без злости, застигнутый старым как мир откровением, что за каждой дверью прячется сжатая до размеров человеческой души бесконечная вселенная.
Наблюдал не он один. Едва Инга скрылась в своем, оплетенном гигантской петунией палисаднике, как взметнулась погубленная занавеска, пережившая репрессии и перестройку, но не ссору двух глупых девочек, и Вероничка, тоже босая, вылетела наружу и бухнулась на колени прямо в середине лужи. Она шарила по дну руками, раскачиваясь и подвывая, и не обращала внимания на то, что ее чудные, от природы золотистые волосы, плывут вместе с уличным сором. Гриня угадал ядовито–розовый (любая девочка узнала бы в этом оттенке «фуксию») футляр и ахнул вслух.
Это был телефон, конечно телефон, как это он сразу не понял и не спас его, пока еще возможно было! Вероника с момента приезда не выпускала его из рук, даже показывала ему такие непонятные и странные вещи, вроде программы, куда можно записать свой возраст, вес, какую еду ты любишь, и всего через пару секунд невидимая электронная гадалка с точностью до нескольких часов выдавала дату твоей смерти. Ужас несусветный. Он тогда даже смотреть не стал, испугался чего-то и замахал на нее руками – что ты, разве можно такими вещами шутить!
Конечно, существуют навороченные штуки, которым что вода, что удар о стену – все ни по чем, но эта явно такой не была. Гриня тоскливо переложил свой новаторский водостокоочиститель из руки в руку, поводил глазами по сторонам и снова перевел взгляд на девочку. Она уже поднялась на ноги, прижимая телефон к белой футболке с желтым подсолнухом на груди, и казалось, вся влилась в свое горе, когда такие мелочи, как дождь, град или посторонний человек воспринимаются не более, чем белый шум за плотно закрытыми окнами.
И почему-то, сидела в нем уверенность, что Инга никуда не ушла.
На другой день, когда над головой пекло уже настоящее летнее солнце, и все лужи подобрались под толстые корочки и покрылись трещинами, он подумал то же самое.
«Настоящая маленькая сучка».
– А пока что я предлагаю достать шезлонги и даже рискнуть, повесить гамак, – Юрий Михайлович приволок еще одну лавочку и рухнул на нее с умирающим видом. Шезлонгами они называли обычные раскладушки на алюминиевых трубках, которых оставалось у Грини четыре штуки – с тех еще времен, когда они с братом только начинали свой «бизнес» и держали отдельное помещение для студентов. Чтобы придать «шезлонгам» правильный вид, изголовье навеки закрепили металлическими стяжками в постоянном наклонном положении.
– Мы что, весь день тут проторчим?!
С утра Инга вела себя пай-девочкой, и Гриню не покидало ощущение, что его, слегка упирающегося, где коленкой под зад, где, кружа в вальсе, выводят на сцену перед полным залом. Хотел он этого или нет, но сейчас в его руках уже битых полчаса вертелась хохломская чашка, размерами больше похожая на супницу, и томление по утреннему чаю, мещанское чувство, передающееся как вирус, от всех ирин-петровн мира, заставляло его в нетерпении елозить на краю табуретки.
Инга снова фыркнула, и пена заходила над кастрюлей, словно большой клок сахарной ваты, когда его наверчивают на палочку.
– Вчера дома, сегодня – дома. У меня скоро ноги отсохнут.
Юрий Михайлович и Ирина Петровна, словом – все, кроме Грини (он не поднимал головы), просветили ее протяжными загадочными взорами. Гриня разглядывал узоры на чашке.
– Иннуша, ты же вчера только сказала, что тебе с прошлого года надоели все эти ярмарки-выставки и… а я вот даже с Лизочкой и Пашей договориться хотела, чтобы нам в парк вместе ехать, а теперь они уехали, а ты говоришь…
Бабушка растерялась.
– Мы могли бы хоть раз поехать и без Лизочки с Пашей, – передразнила ее Инга и это было безобразно, конечно, но в этот момент Гриня отлично ее понимал. – Дедушка хотел в турецкие бани, а я не против поплавать в бассейне. Можно позвонить в «Гостион–Лу́на» прямо сейчас и забронировать пару часов на вечер.
– Это, наверное, дорого, – сказала Ирина Петровна неуверенно. Инга редко, когда что-то просила, и ни разу еще – на памяти Грини, но вопрос бюджета в семье, где понедельничная пенсионная скидка в супермаркете ценилась настолько высоко, что ради нее просыпались на час раньше, имел очень четкие границы в разделении «можем позволить» и «как-нибудь в другой раз».
– Давай как-нибудь в другой раз, – очистила свою совесть бабушка, и Юрий Михайлович вздохнул.
– Помнится мне, – проговорил он поспешно, тревожно улыбаясь – что где-то у тебя, Гринь, а именно в том сарайчике на отшибе, были припрятаны лишние удочки? Как бы нам наскрести по сусекам еще и ведерко с баночкой червей, а? Посидим с бабушкой на Ближней Дамбе, а Иннуша с Никой пусть сами по себе, им со стариками скучно целый день.
Инга еле слышно издала звук, как будто ее стошнило.
– Тогда уж заодно наскребите и веревочку с мылом, – пробормотала она, отошла в сторону и вылила грязную воду себе на ноги. Ее кеды еще сохли после вчерашнего ливня, так что она была в пробковых сланцах, смешно чавкающих, если их намочить.
– Инга! – бабушка с ужасом посмотрела на ее ноги с дрожащими помпонами грязной пены, но взгляд ее тут же сделался мечтательным. Дамба! Настоящая рыбалка! И можно сидеть в панамке на складном стульчике и слышать, как бычки и мелкие карасики плещутся, сталкиваясь носами, в синем пластмассовом ведерке!
– Иззвин-ните, – насмешливо растянув губы длиннейшей ниточкой, процедило это чудовище и, взмахнув помпонами, неожиданно присело в самом настоящем быстром книксене. Ирина Петровна ничего не заметила. Она стянула с пояса фартук и вовсю полировала выгоревшую клеенку, на которой давно уже вместо цветов, желтых и голубых, проглядывали бледные мутные пятна.
– Но сначала чай! Чай! Всем пить чай! – орудуя фартуком, точно шлифмашиной, крикнула она помолодевшим голосом. – Иннуша! Чашки! Два… четыре… пять чашек! И Веронику зови, я знаю, что она тоже в парк не поехала. Что это ты с утра без подружки?
«Да что это они – все Ника и Ника», – с легким раздражением подумал Гриня, отправляясь в сарай за удочками, – «Как будто без Ники ей уже и день провести нельзя». И даже обрадовался, когда Инга пропела лисичкиным голосом, приподняв у бедер воображаемую юбочку и притопывая в раз-два-три ритме:
– А ваша драгоценная Вероника еще час назад уехала куда-то-там, радовать мир своим совершенством. Как же я теперь без нее, ума не приложу.
Не успел Гриня накрутить хитрый узел на леске, навешивая новый поплавок, как парующий чайник, замотанный в полотенце, уже стоял на столе. Он молча пил фруктовый напиток, душно пахнущий мандаринами и не имеющий ни вкуса, ни цвета настоящего чая, и ярлычок пакетика постоянно съезжал по краю чашки и норовил повиснуть на его усах.
Инга вытянула свой чайный пакетик прямо на клеенку (она сидела на земле, подстелив рогожку, и могла бы отгрызть угол столика, если бы хотела) и с большим вниманием препарировала этот пакетик ложечкой, разделяя на три кучки чаинки, цитрусовые гранулы и неясного происхождения розовые комочки. Она не переставала улыбаться пластмассовой улыбкой и время от времени исподтишка двигала кошачьими зрачками в сторону Грини.
Ни на какую рыбалку она, конечно, и не собиралась напрашиваться.
[1] Португальский художник гиперреалист
Глава 3
– Можно я вам помогу?
С этого все и началось.
Сам Гриня, конечно, не мыл никогда полов и не возюкал газетными комками по окнам, натирая их до хрустальной невинности, так что констатировать бардак после выехавших накануне жильцов ему пришлось в этот день дважды – в пять утра, когда он отпирал дверь для проветривания и, уже с некоторым недоумением – ближе к десяти. К этому моменту он как раз вернулся, груженный двумя сумками, с колхозного рынка, куда всегда убегал заблаговременно, чтобы не застать стирочно-помывочной суеты, связанной с появлением приходящей уборщицы. По всем установленным канонам, повторный обход был необязательным и совершался им исключительно из желания порадоваться накрахмаленным простыням и блеску влажных крашеных досок. Но не в этот день.
Мучимый дурным предчувствием, в полдень он удостоверился, что оба ключа по-прежнему на месте и поспешил к квартире №3. Так и есть! Обсевшие недоеденную грушу мухи, целый рой мух, гудя, снялись с огрызка и пошли на него полчищем. Гриня махнул рукой, в сердцах попинал мокрую тряпку, напоенную вонючей водой из потекшей морозильной камеры и даже в комнату проходить не стал.
– Нехристь! – гаркнул он на соседскую кошку, черной молнией порскнувшую между галош. Швырнул в нее картонной втулкой и не попал.
Еще через полчаса Гриня взял себя в руки и пошел “на поклон”. Впереди себя, выставив руку, чтобы не коснуться одежды, он нес “доказательство” – совершенно черную от насекомых ленту-мухоловку. Умирающее жужжание дополняло каждый шаг. Лента была живым свидетельством самого глубоко попустительства – менять ее полагалось каждое утро.
Ральф, поджав хвост и волоча цепью пустую миску, понюхал его руки, горестно вздохнул и на брюхе пополз в тень. Ничего хорошего в таком вступлении не было.
– Есть живые? – старик два раза стукнул в дверь, отступил, провел подошвами по утонувшему в грязи скребку и только потом вошел. С порога он попал сразу на кухню, обдавшей его кислой вонью стоялого отхожего места. Пронизанная искрами люрекса бордовая шторка заслоняла вид в гостиную, но, мятый рабочий халат висел на крючке, на своем обычном месте, значит тетку Алену не вызвали на внеочередное дежурство. Она была дома.
Он еще раз, на всякий случай, дробно прошелся костяшками по притолоке, разулся и заглянул за шторку.
Сначала ему показалось, что тетка затеяла уборку, свалив на старый диван все, что нашлось в доме из тряпья, включая зимнюю одежду и ковер со стены в спальне. Он ясно видел рукав рыжей дубленки, свисающий до голого дощатого пола и несущихся по заснеженному лесу плюшевых оленей, перебитых грязной бахромой. Ставни на окнах до сих пор были не отперты, и в комнатах плавал сумрак.
– Эй… – начал он снова, откашлявшись, и тут громадный ком на диване перевернулся, как пухлая котлета в горячем масле. На мгновение испугавшегося Гриню ослепило белым.
– Гриня, это ты? – слабым вздохом донеслось до него из облака света. Фигура качнулась, выпросталась из-под тряпичного вороха и превратилась в сидящую тетку Алену в длинной, по щиколотки, ночной сорочке.
– Чего это с тобой? – дрожащим голосом спросил Гриня, отпуская побелевшими пальцами край зеркала. Мушиная лента выпала из его руки и повисла на шторке.
– Да вот, два дня уж… все плохо и плохо, прямо не могу… всю ночь жарко было, сил нет, а сейчас никак не согреться, вон сколько напялила… который час уже?
– За-полдень… Да ты лежи!
Он видел ее ни раз, в подоткнутой до неприличной высоты юбке или старом ситцевом халате, кое–как застегнутом на единственную булавку, но даже самая «голая» одежда не была столь интимна, как ночная рубашка с глухим воротом и длинной полоской полуоторванной тесьмы, которая поползла краешком по полу, когда тетка, охая, встала и медленно пошла в соседнюю комнату. В ту, где поблескивала хромированными ножками неубранная кровать.
Вернулась она быстро, с волосами, зачесанными за уши, как у афанасьевской Настеньки.
– Как это я так с тобой… нехорошо. Это, значит, я два выезда пропустила, грех какой… Жильцы с обоих хат выехали? – она словно в полусне заходила по комнате, стаскивая со спинок стульев какие–то тряпки, предметы женского белья, даже газеты, наворачивая все это в огромный бесформенный узел.
– Та выехали. Ты давай, выздоравливай, – сказал он, отступая к выходу, – Бог с ней, с уборкой, что я, сам безрукий, что ли… Это только некогда всегда, а так я и сам могу.
Не хватало еще, чтобы Кристина вышла из своей спальни, такая же растрепанная и опухшая, с волочащимся по полу рваным подолом.
– Ишь ты, может он… – энергия ее иссякла, она поискала взглядом, куда приткнуть узел и бросила его в угол дивана. И тяжело упала рядом.
– А знаешь, что, – громадный бледный зоб, уходящий в кружевной ворот сорочки, задрожал, как будто она собиралась засмеяться, – смотри, я что придумала – давай я позвоню Кристюхе, она как раз выходная, в парикмахерскую сейчас пошла… Ей твои две квартиры убрать – на пару часов работы, и моргнуть не успеешь. Наведет красоту и можешь смело с жильцов надбавку требовать.
Тут она и вправду заколыхалась в смехе, а Гриня пришел в такое волнение, как будто ему на людях сдернули брюки.
– Мало ей своей работы, ну и придумала! – выкрикнул он, защищаясь. Тетка сразу устремила на него свои маленькие заплывшие глазки. Мутный взгляд, не удержав мысли, ускользнул под потолок (должно быть, в эту минуту она решила, что неплохо бы было обмести люстру от паутины) и вернулся к нему уже лишенным подозрительности.
– Ну хорошо, как хочешь, – вздохнула она устало, – стирку, окна-полы там хоть оставь, я еще денек подлечусь и приду, слышишь?
– Слышу, слышу…
Всовывая ноги в галоши, он походя вытащил из деревянной хлебницы половину черствого батона и уже от калитки швырнул хлеб Ральфу.
И вот, пожалуйста.
– Можно я вам помогу?
Нашлась, помощница. Конечно, он понимал в чем дело – Вероника вернулась со скалодрома, куда ходила аккуратно три раза в неделю. И, хотя из квартиры №4 не доносилось пока ни звука, ее розовые лосины висели на сушилке между красной футболкой и желтыми махровыми тапочками, словом, там, где двадцать минут назад их еще не было.
Гриня щеткой на длинной проволочной ножке, такой, которую используют для мытья бутылок, только что выгреб из гармошки радиатора устрашающий клок черной пыли и сидел сейчас на корточках, разглядывая это чудище и гадая, сколько лет оно провело между секциями батарей и сколько генеральных уборок миновали его, аки заговоренного.
Растерянный, он что-то ляпнул наобум, и Инга передернула плечами.
– Ну, что скажете, то и буду делать. Хотите, полы помою.
Та Боже упаси. Он молча показал ей на стремянку, с перекинутой через верхнюю ступеньку ветошью.
– Без проблем.
Будь тут Ирина Петровна, они непременно услышали бы какое-нибудь новое воспитательно-коррекционное замечание к тому, что делали. Возможно, Инге следовало держать локти повыше и с выражением декламировать 146–й сонет Шекспира в то время, как она ползала с мокрой тряпкой между антресолью шкафа и потолком, но именно Грине хотелось только одного – чтобы она оттуда не сковырнулась. Он чуть было не переменил свое мнение, когда на голову ему хлынул серебряный дождь, и несколько крупных двух- и пятирублевых кругляшей пребольно, один за другим, съездили его по переносице.
Мерзкая веснушчатая физиономия с любопытством свесилась со шкафа, посмотрела на его злое, с красными пятнами на лбу, лицо, и захохотала.
– Я…Я правда… н-не хотела… – простонала она, всхлипывая приступами смеха, – я-я не знала, что вы внизу.
Она справилась с собой, приняла серьезное выражение, но губы были не ее, недаром они все портили на ее кукольной мордашке; и эти губы разъезжались в противной, хоть завязочки пришей, улыбке и вызывали сильное желание взмахнуть в том направление пыльным веником.
– Тут много еще! Подставьте руки, я высыплю.
Он неловко вывернул ладони ей навстречу и часть монет действительно попала куда нужно, а остальные рассыпались по его плечам и запрыгали по деревянному полу. Инга, тяжело дыша, в волосах – катышки паутины, сползла со шкафа на комод, оттуда – на пол, и, недолго думая, распласталась на животе и стала собирать деньги в ведерко из-под майонеза. Там было уже много всякой найденной чепухи, вроде заколок, резиновых клубных браслетиков и скидочных магазинных карт.
– Ого, наверное, тысячи три. Кто они были, интересно? Я их почти не помню.
Неудивительно, что не помнит. Молодая пара. Он, она, оба светлые, выгоревшие, как будто каждодневно проводящие по нескольку часов с ластиком в руках с тем, чтобы стереть со своих лиц хоть сколько-нибудь заметные черты. Олег и Ольга – и в паспортах было написано то же самое – не женатые. Вчера они не воспользовались правом бесплатной яичницы, которую, по желанию, можно было заменить пшенкой на молоке, а Гриня до вечера пытался убедить себя, что у него болит зуб, да так болит, что мочи нет – лишь бы только не увидеть брошенных как попало вещей по всей комнате и малинового чемоданчика на колесах.
– Молодожены, – коротко ответил он, и зачем-то добавил, – странные немного. Такие «все в себе». Ни с кем не общались. Елизавета считает, что они баптисты или вроде того.
– Баптисты – это кто?
Удивительная девочка. Гриня запустил руку в хлам, сваленный на столе как попало, вытащил тоненькую яркую книжицу и взмахнул ею в воздухе. Инга потянулась к нему, взяла брошюру мокрыми руками и, самыми кончиками пальцев, чтобы не пропитать влагой глянцевые страницы, пролистнула несколько. Все они сплошь были в картинках. Немного – по две-три строчки мелкого текста и – красивые правильные лица, греческие профили, ниспадающие одежды, благоухающие чистотой. Даже нищий прокаженный на одной из иллюстраций имел здоровый цвет лица, слегка подпорченный аккуратными симметричными язвами, и вид человека, присевшего в тени полюбоваться собственными виноградниками.
Невольно, сама того не сознавая, Инга сжала пальцы в щепоть, и Гриня вдруг решил, что она рисует. Наверняка в тайне от всех, ибо это никак не сочетается с китайской стеной крутизны, огораживающей ее репутацию от всяких человеческих слабостей, в тетрадке с безликой обложкой, чтобы никто не заподозрил ее в «глупостях». А на карманные деньги, которых у нее почти никогда не бывает, покупает разноцветные ручки и карандаши. И разве, когда он сам предложил ей выбрать из кучи найденной всякой всячины что-нибудь для себя, разве не ополовиненную пачку маркеров вытянула она, не раздумывая?
– Почему они тогда так много оставили? Может, еще вернуться, а вы тут уже поубираете все.
– На звонки не отвечают и проплачено по вчера, до двух часов дня, сказано же, – отрезал он, взвешивая в руках пакет со старыми резиновыми шлепанцами, и великим множеством ярких штук (сейчас совершенно плоских и свернутых в рулончики), которые надувают и одевают выше локтей, прежде чем войти воду. Выкидывать вещи без видимых изъянов, вещи, которые еще могли послужить, Гриня страсть как не любил.
– Которые хорошие вещи, я в чемодан и в кладовку уберу, может и объявятся. , – пробормотал он нерешительно, доставая по очереди каждый сланец и даже прощупав рифленую подошву на случай невидимых продавленностей или дыр.
– Я вспомнила. Это вроде бабушкиных собраний, когда они вяжут, играют в лото и рассказывают, кто сколько куличей испек на Пасху. Баптисты эти… – Инга подтянула коленки к подбородку и стала маленькая. – Вот эти, оранжевые… можете мне подарить? Если все равно хотите выкидывать.
Гриня держал в руке эти режущие глаз спасательные скрутки, стянутые денежными резинками. Было их десять или двенадцать пар разных размеров и Инга, при своем телосложении, без особого труда могла надеть самый большой из них себе на талию.
– Забирай… тебе-то зачем, лишь бы было?
Она усмехнулась, девочка-лягушка, вскочила и увлеченно развертела тонкие резинки, не разорвав ни одной. Ребром ладони разгладила нарукавники на столе.
– Я возьму только эти, – не прикасаясь к ним пальцем, чуть издали показала она на две пары маленьких и чуть более выгоревших, чем остальные – можно?
Он пожал плечами – мол, делай что хочешь, мне что с того.
– Мелкие еще плавать не умеют, и у Серёни в этом году бассейн, – деловито пояснила она, как будто Григорию было доподлинно известно, кто такой Серёня. Метод коррекции? Он внимательно смотрел, как Инга засовывает в карман шорт связку нарукавников, они не помещаются, и она разделяет их на две связки и с трудом впихивает уже в оба кармана. И подумал – а ведь маркеры она тоже не для себя взяла. Метод коррекции, черт возьми?
В комнате царил хаос и часть его они вынесли в палисадник – там уже стоял большой бак на колесиках, и еще ведро, в котором Инга споласкивала тряпку (бывший пододеяльник, разорванный на квадраты). Солнце высушило лужу возле соседней двери, и на самом краю ее торчал, как не лопнувший пузырь, давешний вощеный комочек. Инга показала на него пальцем и принуждено хихикнула.
– Вы на меня очень злились?
Из четвертой квартиры доносилась музыка. Тяжелая гитара, ударные и женский голос, рвущий душу.
– Эта дура… Вы знаете, кто такие блогеры? – она не дождалась ответа и яростно поморщилась в сторону плачущей кельтским роком двери, – это как ваши баптисты, только в сто раз больше двинутые. Они… вот вся их жизнь, это для того, чтобы кто-то оценил. Что ты ешь, какую шмотку купил в магазине. И… если общаешься с кем-то, то тоже нужно его показать всему свету, чтобы каждый кому не лень, высказал свое мнение.
Она присела на корточки по-пацански, свесив изящные кисти между бедер, и множество браслетов, тонких кожаных ремешков, съехали с ее запястий и накрыли фаланги старческими коричневыми складками. Теперь, когда она застыла так, и послеполуденное, крепкой прожарки солнце горело адовым пламенем в ее макушке, Гриня внезапно поверил – и в пиво, и в ранние связи, и в то, что ее хотели отправить в закрытое заведение для неуправляемых подростков, а ее мать настолько устала от проблемной дочери, что уже готова была подписать эту разрешающую школьную бумажку с приговором. Если бы не бабушка Ира с ее методом коррекции, что бы там под этим не подразумевалось.
– Ну и не трогала бы ее… пусть себе… тебе-то что? Ушла бы и все.
Она засмеялась. Красивым, немного злым, вибрирующим смехом, от которого заколыхались желтые ромашки, протиснувшиеся между досок низкого заборчика с соседнего палисадника.
– Вам легко говорить. Вот вы… такой, что ничего вас не цепляет. Вот вас «Гриня» все называют, а вы спокойно к этому, даже как будто и рады, хотя это и не имя даже, а… вообще непонятно что. Мне, когда говорят – «Иннуша», аж все переворачивается внутри. Заорать хочется. И эта еще тоже… Я ей с самого приезда, как попугай, талдычу – не наставляй на меня камеру, а то я за себя не отвечаю. А она, представляете, – еще один яростный кивок в сторону лужи, – вчера тянет мне фотку, ну такую, обычную, глянцевую, и говорит – сохрани на память, ей полторы тыщи «классов» поставили. А там – я, в этой еще, придурашливой панамке, когда мы только приехали! Она меня в первый раз в жизни видела тогда и уже сфоткала, и всем показала! Вы бы стерпели?
Под ноги ей подкатился и сразу же развернулся колбаской каштановый клубок с черными пуговицами вместо глаз. Инга подождала, пока такс перестанет вертеться и большими пальцами обеих рук стала мять ему уши, и за ушами, и сверху, где находятся ушные хрящи, и такс, закатывая глаза от наслаждения, прижался к ее коленям, боясь лишний раз пошевелиться и прервать извергнувшийся на него поток благодати. Гриня смотрел на нее, не мигая, и вдруг очнулся.
– А если ее родители платить тебя заставят? За телефон.
Ему было неловко, как будто перед ним на секунду приоткрыли дверь, за которой происходит что-то постыдное, а он еще и ногой ее придержал, чтобы та не захлопнулась перед носом. Инга тихо ответила, не поднимая глаз:
– Не заставят, если вы не расскажете… они не знают про ее блог, а то бы не разрешили. Вы же даже не представляете, сколько всего она там выкладывает… Мы что же, не будем мыть полы и все такое?
Гриня приподнял нижние ветки раскидистого пиона с остатками отцветших коричневых «бомбочек», выплеснул под корни грязную воду, и насухо вытер ведро внутри и снаружи. Тряпку бросил в мусорный бак.
Они выгребли и, теоретически, приготовили к новым заездам две квартирки, но, по сути, только вытащили всю грязь на поверхность. На полы и заляпанные окна страшно было смотреть, постельное белье и полотенца, завязанное в узлы, шариками моцареллы громоздились на всех кроватях, диванах и раскладных креслах, какие только были в комнатах. Страх и ужас. Гриня подумал, молча отцепил занавесочку (она тоже была серая от пыли и со следами аккуратной штопки во многих местах) и кинул ее в коридор, на пол. Инга уныло привалилась задом к яблоне, чувствуя, что веселью конец, конец всему, что могло хоть немного скрасить эту глупую очередную субботу.
– Для этого существуют специально обученные люди, – ответил Гриня с опозданием, переворачивая ведро вверх дном и усаживаясь на солнышке. Мешки стояли у его ног, такс, вертясь и что-то вынюхивая, терся о них и поскуливал, и невыносимо хотелось закурить. Он не решился вытащить из кармана пачку, так как боялся, что Инга тоже потянется за сигаретой, а у него не хватит духа прочесть ей нотацию. И чего она ходит за ним? Нашли няньку.
С уборкой, мытьем полов, стиркой и прочей «мышиной» возней, как он это называл, Гриня предпочитал не связываться, давая возможность заработать на этом тем, кто действительно смыслил в выведении масляных пятен с мебели и размачивании в ведре хлорных таблеток ровно в той пропорции, чтобы тряпка не оставляла за собой белых разводов. Такими вещами уже более десяти лет вполне профессионально занималась тетка Алена, и обоих вполне устраивал сложившийся порядок. Гриня чинил дверные ручки и вкручивал лампочки, но он никогда не смог бы отмыть окна до их первоначальной прозрачности или заставить блестеть доски пола, как только что окрашенные, даже если бы извел всю бутылку уксуса вместо тех 2–3 столовых ложек, которые тетка Алена добавляла в мыльный раствор перед уборкой.
Он попытался в нескольких словах объяснить это девочке, но смешался, вдруг вспомнив, что, по общему мнению (он узнал об этом случайно и совсем недавно), отношения их с санитаркой городской больницы были далеко не такие деловые и только прикрывались обязанностями приходящей горничной. Теперь каждый раз, когда он заговаривал о том, что надо бы простирнуть постельное белье или очистить кафель в ванной от белых ляпушек засохшей пены, ему представлялось, что все только и думают том, что он ищет предлог встретиться с толстой, всегда втягивающей в себя воздух открытым ртом, как будто недостаточно ей было широких губчатых ноздрей, всегда завернутой в один и тот же ситцевый халат рано состарившейся бабой. Он не имел бы ничего против, если б предметом слухов стала аптекарша Юля, которая несколько раз приходила ставить ему уколы от радикулита или племянница тетки Алены, Кристина, продавщица из круглосуточного. Про нее говорили нехорошее, однако ничего такого, что могло вызвать отвращение у взрослого, умственно и физически полноценного мужчины. Но общественная молва, эта церковная старуха, злобно дышащая в спину, как будто Бог собственноручно выдавал ей процент с каждого сотворения крестного знамения, эта ведьма, связала его не с хорошенькой Юлей или насмешливой Кристей, а именно Аленой, поломойкой, грязной бабой.
Пробормотав что-то насчет отдельного искусства угадывать пропорции уксуса на ведро воды (как же в этот момент он искренне ненавидел настырную девчонку во всем черном, с кольцом, продетым через верхнюю губу так, как будто это делало ее лучше!), Гриня в замешательстве захлопал по нагрудным карманам, торопливо выхватил смятую пачку и щепотью вытянул две сигаретные трубочки. Одну он протянул Инге.
Один раз, в прошлом году, Гриня застал ее курящей тайком за сараем. Она не бросила окурок сразу, как только заметила постороннего – это сделали бы на ее месте сорок девять пятнадцатилетних девочек из пятидесяти, но не она – а спокойно дотянула тончайший стебелек кофейного цвета до самого фильтра и только затем прижала его к обрезку рельса, служащему обычно для колки орехов и абрикосовых косточек. И конечно, ни он, ни она не проронили при этом ни слова и дальше делали вид, что бабушке Ире вечно что-то мерещится, какие-то фруктово-ментоловые запахи с ноткой запретного, странные, глупые, надуманные старушечьи фантазии…
Но сейчас она даже не взглянула на сигарету.
– Скучно здесь, – пробормотала она, пятнистая от аппликаций света и тени, наложенных поверх влажной кожи простертой яблоневой ветвью. И добавила, – и везде скучно. Ничего не происходит, просто тоска серо-бурая, всегда одно и то же.
Гриня ничего не ответил.
Глава 4
– Распогодилось, так и до приличной рыбалки недалеко, а?
Гриня и так и эдак вертел в руках ярко-оранжевую бейсболку с длинным козырьком и с вышитой во лбу физиономией Дональда Дака. Кепка была невыгоревшей, на вид почти не ношенной и такой дурацки-радостной, что у него духу не хватало бросить ее мусорный мешок. На заискивание дребезжание, донесшееся невесть откуда, он даже головы не поднял и только досадливо поморщился, свезя нос на левую щеку.
Над сеткой-рабицей появился седой вихор деда Игната, а сам он глазом прильнул к самой сетке, стараясь разглядеть побольше. Позапрошлой весной Гриня высадил вдоль забора плющ, и тот принялся превосходно, образовав плотную живую стену, и пауки в нем водились что надо, настоящие драконы, подвижные и хваткие. Благодаря паукам и тому сложному запаху, который появляется вследствие удачного сочетания просоленного воздуха, старой паутины и куриного помета, превратившегося в прах, ни у кого из отдыхающих не возникало охоты посидеть в тени этой райской изгороди. А Гриня прилагал все усилия, чтобы содержать ее в еще наименьшей привлекательности. Этот кусок нетронутой природы слева от сарая под низкой толевой крышей, принадлежал только ему.
Между прутьев рабицы показался палец и заелозил во все стороны, раздвигая упругие стебли плюща. В освободившемся пространстве замигал второй глаз.
– Говорю, давай завтра выйдем с рассветом, Гринь, а? Душа свербит. Что я с берега, как… не знаю кто, в лягушатнике вожусь? Ты ж и сам не прочь, не прочь же? Я сеточку починил, Малой пенопласту настрогал, такие поплавки у нас, что будь здоров!
Отдаленно громыхнуло что-то, должно быть, со стороны лодочной станции.
Гриня неохотно поднял с земли метелку, которой до этого пытался выковырять бумажки, запиханные неизвестным паршивцем в водосток, и подошел ближе.
– Ставки́ на днях очищали, считай – пустые. Нет рыбы, – сказал он, хмурясь и охлопывая метелку о штаны. – Да и – август еще, чего там у тебя свербит. Плохой сезон, да, едва начался август, а у меня только две квартиры заняты остались…
– Ну и ляд с ними, – обиделся владелец вихра, – так и тарань уйдет. Непросто так у нас дельфины у берега появились – им в глубине уже жрать нечего, а когда они были, дельфины-то у нас? Вспомни? Я двух уже видел, выкинутых, ма-а-ахоньких. Видно, в сетях покалечились. Если они подошли так близко, значит с рыбой совсем туго, а ты говоришь – ждать, квартиры… А нет, так давай мой Малой моторку поведет. Что ты, Малого моего не знаешь, хорошо же управляется.
Григорий вобрал голову в плечи и быстро отошел от плюща. Дед Игнат, подпрыгивая на ящике, приставленном с той стороны забора, проверещал вслед ему что-то длинное. Слишком поздно, уже полностью обойдя квадратом высаженные шпанские вишни, Гриня сообразил, что красное пятно, режущее глаз прямо по курсу – это не два поломойных ведра, поставленные рядом, а громадные шорты. Поворачивать назад было поздно.
Необъятный отец семейства Струнниковых вылез из своего закута и тревожно уставился на небо. С востока, набирая густоты в грязную серость, наползала душная мгла.
– Дождь? – спросил он с ужасом в голосе.
– Та нет, – Гриня проследил за его взглядом, – то горит что-то. Палят!
Постоялец закурил, сунул зажигалку за резинку шорт и зароптал:
– Хоть бы и камни с неба, только бы не дождь! Неделю уже мечтаю просто провести тройку часиков на пляже, еле-еле завтрашний день себе выговорил. А то носишься, как угорелый – то у них музей, то цирк, то террариум какой-то, что ж я, отдыхать приехать или бегать целыми днями, как будто у нас дома своих музеев мало. Веришь ли – сколько живем, ни разу даже в местной картинной галерее у себя не были, а тут выставку матрешек пропустили и – кошмар…
Он вздохнул, щелчком бросил недокуренную сигарету в таз под водостоком и веско посмотрел на хозяина.
– А все-таки, похоже на дождь! – и поспешно скрылся за дверью.
Гриня метелкой вытащил сигарету и стряхнул ее в мешок к остальному мусору.
Дельфины. Он и сам нашел одного на прошлой неделе и издали принял его за раздутого от жары осетра, которые иногда заходят в залив. С полдюжины ворон обсели тушку и закрыли ее черными телами от чаек. За всю свою жизнь Гриня видел дельфинов раз пять и никогда раньше – настолько маленького, он даже не представлял, что они такие могут быть, длиною чуть больше полуметра и белые, как кость. Самое первое, дельфиньи глаза, так похожие на человеческие, вороны, конечно, уже выбрали, но в остальном тушка оказалась целой и свежей, даже песок под ней не успел высохнуть. Григорий подвинул детеныша палкой, хотел увидеть полосы, какие обычно остаются после сетей, но из разорванного брюшка на песок неожиданно вывалился узел кишок, и в них уже копошилась всякая малоприятная мелюзга. Дельфин мог напороться на разбитую бутылку возле самого берега, или его долго швыряло между расщелинами старого волнореза, прежде чем вынесло с волной. Дохлым, он представлял собой мало занятного, и старику быстро наскучило отпугивать воронье, проявляя заинтересованность к их законной добыче, так что он подобрал сумку, с которой ходил на рыбцех за сушенной таранью и убрался в свою «усадьбу» над морем.
Всю жизнь проживший в нескольких шагах от моря, он совершенно правильно определил, что грязно-серая дымка на востоке не имеет ничего общего с дождевыми облаками. И, если бы жилец в красных купальных шортах взял себе за труд спуститься на берег и пройти примерно километр в сторону лодочной станции, то он убедился бы, что конденсация водяного пара навряд ли стала бы скручиваться в тугой черный столб прежде, чем рассеяться вдоль горизонта.
Горел сейнер[1].
Из воды к этому моменту торчало уже только устье грузовой стрелы с голубой облупленной лебедкой и корма, с болтающейся кочергой балки-подъемника. Уродливый бурдюк полупустого невода, зацепившийся за остов судна, уводил мертвеца все глубже в воду, и дымовая артерия, тянущаяся к небу, становилась тоньше и прозрачнее.
Трое, бывшие на борту до пожара, болтались в воде как винные пробки. Не так уж много плавало вокруг предметов, за которые можно было зацепиться, но ни одного из троих это сильно не волновало. Вода была в меру прохладная, а сигнал на берег отправлен вовремя. У каждого нож держался наготове – ни дай бог, веревка обовьется вокруг ноги – и лица так и лопались от напряжения, но смерть миновала, она уже прошла стороной, и все это чувствовали.
– Ты это точно видел, прямо до конца видел? – на всякий случай настаивал тот, кто выглядел старше и спокойнее остальных, и тот, кто смотрелся совсем мальчишкой лет пятнадцати, пучил в его сторону честные глаза.
– Т-т-точно, – задыхался, отплевываясь, он.
– Не суетись, делай гребки шире, еще чуток поплаваем. Он вообще, горел?
– Г-г-горел.
Старший с тоской проводил взглядом уходящий под воду гребной винт «Тихого» – это был единственный почти новый предмет на судне, исключая, конечно, молодого помощника.
Коснувшись его груди, русалкой проплыл желтохвостый сазан, покалеченный и уже обреченный, еще один, юркий и поменьше, ударился о локоть и заметался между мелким мусором.
– Сеть порвалась? – не веря, что это возможно, пробормотал третий из них, имеющий сердитый вид человека, которого подняли ни свет, ни заря и заставили сразу заниматься чем-то отвратительным. Старший почувствовал несколько несильных толчков в голень и бедро.
– Рыбы полно, косяк рыбы! – закричал пацан и от возбуждения ушел в воду по макушку. Это так разозлило обоих его товарищей, что они переглянулись между собой в бесконтрольном телепатическом порыве.
– Рот закрой, ты… даун! – прикрикнул третий и широко погреб в сторону, – как же!... Сеть порвалась! Эта с…а перекусила сеть!
Старший мгновенно его понял, лягнул ногами невидимые в зеленоватой воде беспокойные тени, уже тучей устремившиеся к поверхности, и скачками полетел в сторону берега. С недорослем его ничего не связывало, это была головная боль третьего, приходившимся юнцу дальним родственником, сам же он не собирался один на один встречаться с тем, с чем они столкнулись на борту, даже учитывая, что он не совсем безоружен. Судно было жалко, но он смирился бы с потерей кормильца, если бы наверняка знал, что дрянь, пожирающая рыбу, его рыбу, сгорела в трюме, где ее заперли и откуда она, наверняка, выбралась, несмотря на два, закрывающих люк, мощных засова.
Босые стопы омыло прохладным быстрым течением, и от неожиданности (ему показалось, что его схватило снизу холодное щупальце) старший выронил нож. Он обернулся взглянуть, не плывет ли вслед кто-то из товарищей, но увидел только одного из них, точнее, круглую голову в клеенчатой панаме, которая быстро двигалась в сторону, где из воды шатко-валко поднимались тонкие, выстреливающий в небо пики жердей.
– Сети! Там сети! – заорал он, догадавшись, что это юнец, но в эту минуту его зрение прояснилось и ему показалось, что он видит резиновую лодку, совсем крошечную с очень низкими бортами, на какой в одиночку можно рискнуть отплыть метров на триста. Молодой греб прямо в сторону суденышка с удивительной силой и страшной скоростью. Если бы не руки, взлетающие над его головой, можно было бы подумать, что его несет на спине громадная рыбина. Старший неосознанно сделал несколько махов в ту же сторону, но вдруг поразился тому, что лодка качалась на волнах сама по себе, никого в ней не было. Второй его мыслью было, куда запропастился третий.
Вырвавшаяся из сетей рыба рассеялась, изредка мелькал в мути черный силуэт тупоносого бычка. Берег был недалеко, до него можно было доплыть самому, если беречь силы, а можно было поделить с третьим и пацаном крошку–лодку и, взявшись по сторонам борта, добраться до суши даже с некоторым комфортом. Он приложил к глазам руку козырьком, но головы в панаме, прыгающей над водой, не увидел. Наверное, юнец уже добрался до лодки и толкает ее с той стороны. Может быть, она привязана или запуталась в веревках, удерживающих поплавки невода.
– Сюда! Сюда! – крикнул он в рупор, сложенный из ладоней.
На его глазах одна из жердей покачнулась и стала медленно заваливаться на бок. Следующая за ней вдруг подпрыгнула, как будто ее вытолкнуло снизу, и косо уставилась в сторону желтого, повисшего на шпиле флагштока, солнца. Лодка потянулась вслед за жердиной. Старший замер. Длинная цепочка шестов, обозначающая границы ставленных сетей, шевелилась как живая, как будто это была гигантская сороконожка, упавшая на спину и силящаяся перевернуться в свое нормальное положение.
Оно перекусывает сети как сопревшую нитку. Срывает засовы, наваренные сверху на железный люк. И, если ему, конечно, не показалось в полутьме заваленного рыбой трюма, где он случайно натолкнулся на это существо, свисающее с решетчатого потолка как смоляная капля, то конечностей у него не меньше сотни, и орудует оно ими не хуже, чем человек – руками. Они его подожгли, сразу, как только стало понятно, что это никакой не кальмар, чудом попавший сюда с прибрежья Атлантики, а нечто мерзкое и жуткое, проникшее на судно вместе с уловом. И оно горело, по–настоящему, живым мечущимся в трюме пламенем, но каким–то образом вылезло и добралось до машинного отделения, где полыхнуло уже дизельным топливом.
А может, это уже и не он. Может, их несколько, и тот, кого они нашли, давно превратился в многорукую головешку, а в сетях сейчас лютует другой такой же или еще хуже и злее, потому что первый против них самих, кажется, ничего не имел. Он просто ел рыбу.
Старший очень медленно развернулся, лег на воду плашмя и поплыл как лягушка, тихими, осторожными гребками. Ему казалось, чем меньше его тела будет погружено в воду, тем меньше шансов, что существо обнаружит его и сожрет, как Германа и Сережу. Они оба слишком шумели и привлекали к себе внимание.
Он видел, как от берега отделилось белое сверкающее пятнышко и чуть не засмеялся от радости. Поздновато, вот олухи, чем они только думали, видя столб дыма, застилающий полнеба, да и взрыв слышен был на километры, а все-таки, он чертовски рад, что уже не один.
Под животом плавно прошло что-то крупное, протяжное, как будто мягкой кистью провели по жесткой рыбацкой дерюжке. Старший рефлекторно дрыгнул ногами, отталкивая это, и его босые пятки упруго ткнулись в подобие резиновой автомобильной камеры, гладкое и округлое. Еще не понимая, он снова попытался распластаться на воде и даже вернул своим движениям плавность, как вдруг оцепенел от ужаса и застыл, как был, в позе морской звезды. Ему стало жарко, до обморока, и его пот, его слезы смешивались с соленой водой, а рук и ног словно не стало. Он слышал, как волна, разбиваясь о его неподвижное тело, издавала звуки наподобие тех, которые сопровождают ее смерть у дамбы: «Чпу-ум–мк… ч-ч…пу-ум-мк», и они казались ему невозможно громкими, оглушающими.
Сверкающий катер белым пятном растекался в его глазах. Снизу его трогали, изучали, вкрадчиво и кокетливо касаясь одежды, потом толчки стали ощутимее. От удара в солнечное сплетение старшего скрутило, он выдал себя, хотя уже надеялся сойти за мертвого, и тут же запаниковал, стал биться и даже царапаться. Он не видел того, с кем дрался, да и дракой это было не назвать. Он уже не мог шевелить ногами и даже сделать глубокий вздох, но до последней секунды думал, что просто тянет время до прибытия белого катера, а потом изловчится и вывернется из этих объятий. А чудовище разорвет винтом. Как в кино.
Настырная девчонка откопала где-то разоренное воронье гнездо и, втиснувшись между лавочкой и забором, самозабвенно тыкала в него сапожным шилом. Рядом лежал ворох сорной аптечной ромашки, которую Инга тоже где-то нашла, не иначе, как за огород лазила, и она с непостижимым терпением терзала и мочалила нежные стебельки, вплетая их между жестких прутьев гнезда. Получалась то ли шапка на романтически настроенного великана, то ли погребальный венок – во всяком случае, что-то настолько удивительное и странное, что Гриня, которому она показала почти готовое сооружение, выронил из рук метлу. Чтобы отделаться, он раскопал в сарае уродливый железный совок, в свое время применяемый только в целях сбора отходов жизнедеятельности канувшего в Лету Каштана и, угрожающе им шорхая по сохранившимся участкам асфальта, развернул настоящую войну с прилипшими конфетными бумажками, яблочными паданцами и проч.
Первой не вытерпела и, деликатно подобрав юбки, на цыпочках удалилась Ирина Петровна. Она чистила томаты и оставила после себя неистовый, кисло-пряный аромат обваренной кипятком помидорной кожуры. Спустя пару минут она высунулась из дверей и вполголоса позвала Ингу. Прозвучало это так: «Иннуш!», и гадкая девчонка сделала вид, что к ней «Иннуш» имеет отношение не больше, чем «Дружок» или «Бобик» к шнырявшей под ногами полупородистой твари.
Гриня поднажал, ногой надавил на мятое ребро совка и скрежетнул им по асфальту столь знатно, что Лизавета, мать беленькой Веронички, проснулась и села в гамаке. По ее предплечью, медленно подбираясь к бретельке сарафана, карабкалась пестрая гусеница-пяденица. Лизавета смахнула ее автоматически, дико посмотрела на черный от прилипших нечистот ковш совка и молча, прижимая к груди подушку, ушла в дом.
Где-то, в боковых пределах зрения, едва уловимо двигался по загоревшим коленям ромашковый кошмар, уже очевидно вытянутый яйцом в лучших ритуальных традициях.
Пятясь, Гриня дошорхал до угла, до вспененной под водосточной трубой засохшей грязи, поскреб там, и, приспособив прислоненный к стене кусок фанеры вместо волокуши, вывез, по меньшей мере, два ведра этой рассыпающейся в пыль взвеси к мусорному баку. Он работал старательно, точно отмеряя каждое свое движение и одновременно поглядывая на себя со стороны (бывало у него такое, когда в голове кипел горшочек каши и часть ее, переваливаясь через край, уже шипела на плите). Он потратил добрых двадцать минут, прежде чем, продолжая поддерживать кругом себя пылевое облако, позволил себе преодолеть еще два шага от водосточной трубы.
Сразу за четвертой квартирой дом обрывался углом. Тут Гриня стоял вчера, заливаемый потоками воды и непонятным стыдом – но дом этим углом не заканчивался, во всяком случае, последние двенадцать лет.
При жизни брата (разница в их возрасте составляла сорок минут в ту или иную сторону, они так и не узнали, кто увидел свет первым), прямо отсюда начинался простой деревянный забор. Он тянулся, искривляясь и коряво щетинясь неровно распиленными старыми досками, и был границей, до внутренних пределов которой гости дома могли перемещаться сколько душе угодно. Большой, совершенно новый дом, обложенный белым силикатным кирпичом – вот, чему полагалось, в течение следующих пяти лет, занять место поросшего витиеватой мокрицей пустырю за забором. Это была мечта брата – не Грини – построив настоящую, со всеми ссылками на пожарные и санитарные нормы гостиницу, заделаться бизнесменом. Не давала ему морального удовлетворения возня с тремя квартирками, вполне прилично приносящими прибыль в сезон и едва оправдывающим себя в остальные месяцы, и Гриня, не сопротивляясь, со стороны наблюдал, как вырастали на заднем дворе кирпичные кубы на деревянных поддонах, как уродовался ухоженный плодоносящий сад навесами-времянками.
К исходу того лета, когда уже был совершенно залит и приготовлен к зимней спячке основательный ленточный фундамент, с братом случилось то, что доктор по старинке назвал апоплексическим ударом, и у Грини эта формулировка, бывшая ему понятной, так и не сложилась в бессмысленную вокабулу – «инсульт», вычитанную в медицинском свидетельстве о смерти. Впрочем, до нее были еще долгие месяцы, счетом четыре, странной, похожей на сон, действительности. Брат перестал быть просто «братом», он стал «больным», стал «требующим ухода», «человеком с особыми потребностями», и этих потребностей на Гриню навалилась такая прорва, что он вздохнул с облегчением, когда строящийся в конце переулка сосед предложил за свой счет и более того, с обещанием привести участок в надлежащий «огородный» вид, нарезать крепко схватившийся, преотличный фундамент на блоки и вывезти их на нужды будущего строительства.
Забор Гриня заменил на новый, постоянный, слегка изменив конфигурацию его изгибов – ровно настолько, чтобы выделить пять метров земли под небольшую пристройку, получившую название «квартиры номер пять». Самую маленькую из всех.
Добрые четверть минуты, Гриня тупо смотрел на облупленную, с набитой по периметру жестяной полосой дверь с жестяной же цифрой «5», и все не мог отвязаться от видения раздражающего подвижного бельма ромашкового похоронного венка, пока не осознал – мешает ему не пятно, а сама дверь. Она была закрыта, даже на два оборота ключа. До сегодняшнего дня сей факт сигнализировал ему и каждому о хрустящих простынях, подобранных под клетчатые пледы и намытой до скрипа стопочке разномастных тарелок на столе. О чистых полотенцах в миниатюрной, почти кукольной ванной. Тетка Алена сама должна была, убедившись, что полы высохли, запереть эту дверь, а ключ положить в хрустальную конфетницу, стоящую в проходной кухоньке Грини на низком холодильнике белорусского производства (сразу, как войдешь, направо).
Белое пятно на периферии. Все равно.
Он потянулся к брючному карману и нащупал через шершавую ткань огромный сувальдный ключ. Никто не смотрел, пусто было между сгорбленных, «танцующих» черешен, в мыльную брызгу крашенных яблонь.
Страшная, тошнотворная духота, замешанная на густой прели пропавших фруктов, запах, никуда не девшийся после их с Ингой шаманских плясок с веником и тряпкой, окатил с порога. Гриня прислонил совок к внутренней стороне двери, поставил его косо, так, что часть мусора сейчас же высыпалось на затертый коврик, и тут только позволил тревоге, вторые сутки исподволь отравляющей его жизнь, излиться в краткий панический приступ. Он застыл, с искаженным лицом и вцепившись в седые космы посреди единственной комнаты с низкими потолками
Дело в том, что в минувший понедельник, ближе к вечеру, резиновая одноместная пайолка, купленная в комплекте с катером в девяносто пятом, была отдана им жиличке Оле, той самой, чьи черты лица были словно нарисованы мокрыми акварельными красками и ему все не удавалось запомнить – какие у нее глаза? Есть ли сережки в ушах, похожих на размытые желтоватые пятна? Лодка честно и часто использовалась по назначению до позапрошлого года, когда Игнат возвратил ее с огромадной дырищей по левому борту и все порывался заделать ее собственноручно с помощью мотоциклетной шины и резинового клея, да Гриня не дал. Почти полгода после этого случая они пребывали в глухой ссоре.
Пайолку Гриня не выбросил, а сложил ее на дно катера. В тот самый понедельник, когда женщина и вечной тенью за ней крадущийся такой же выгоревший сожитель подошли узнать, нет ли поблизости частника, у которого можно взять лодку напрокат на несколько дней за не очень дорого, Гриня искренне ответил ей, что не знает, а у него самого такая лодка есть, но совсем не гожая, разве что резиновых ковриков из нее напластовать. Он и сам не знал, зачем у него это вырвалось, а только Оля заинтересовалась и была разочаровано только одним – маленькими ее размерами.
« Дыра…» – пробовал было заикнуться Гриня, но как оказалось, это как раз меньше всего беспокоило приезжих. Молчаливый Олег вытащил из чемоданчика плотный жгут пвх-ткани, взял бесцветную жидкость в стеклянном флакончике, смешал ее с густой вонючей гадостью из железного тюбика, и раз-два, приладил такую заплатку, что любо-дорого было взглянуть. Обрадованный Гриня заверил, что никаких денег ему не надо, берите хоть до конца недели, и в этом оказался почти пророком.
Вчера Оля (сожитель всегда ел одни бутерброды) не вышла к завтраку. Она собиралась вполне определенно сказать, останутся они с другом до начала следующей недели или съедут в тот же день. Второй раз подогревавший пшенку Гриня не выдержал, пробрался на задний двор, где обычно сохла, в бережной тени, зеленая пайолка и нашел только дохлую сороку с вывернутым крылом. Не вернулась лодка и к вечернему чаю, а уже к ночи яснее ясного стало, что жильцы утонули, по его, Грини, вине, посредством его, Грини, попорченной и не гожей для пользования, собственности.
Малиновый чемоданчик, накрытый старым покрывалом, прятался в кладовой за солеными огурцами. Никто, кроме хозяина дома, не заметил отсутствия двух жильцов, как почти не замечали и их присутствия.
На подгибающихся ногах Гриня из комнаты перешел в «предбанник», и в голове его, как неудачные дубли кино, не переставая, по кругу, шли обрывающиеся диалоги, возможные сценарии его будущих бесед с полицией.
«Но вы же знали, что лодка повреждена, как вы могли позволить людям выйти в море?» – «Вон у соседа, который слева, вся плоскодонка в заплатках и ничего, сколько лет на ней рыбачит!».
«Но вы же знали, что лодка повреждена, как вы могли позволить людям выйти в море?» – «Так это, видимо, они сами порвали, и, не сказавши мне, заклеили!». А если и правда, по соседям спрашивать пойдут? Ах Игнат, гнида ты, а не Игнат.
«Почему вы сразу не сообщили в полицию?» – «А что я, следить за ними должен? Мое дело маленькое…». Вот с этим было хуже всего. Не мог он заставить себя пойти в полицию, ноги не шли.
Подоконник, про который они с Ингой забыли, выпустили из виду, был заляпанный, весь в разноцветных каких-то пятнах – эва, и недели не прожили, а чисто свинарник или хлев какой. Он с усилием отлепил от крашенной доски полулитровую банку, наполненную водой, и рассеянно посмотрел сквозь нее на свет. В морской зеленоватой мути заплясали крошки-водоросли, завертелся, поднимая грязь, рачок-бокоплав. Неясная дымная тень висела у самого дна, и мелкий сор, поднимаясь, не проходил сквозь нее, а стелился вдоль стеклянных стенок. Гриня осторожно стал поворачивать банку. Из грубо пробитого отверстия в пластмассовой крышке потекла вода, а тень так и осталась строго параллельна дну, как приклеенная.
От нечего делать, а больше, от нежелания думать, Гриня снял крышку и полез в ящик стола за чем-нибудь, чем можно ковырнуть непонятную штуку.
«Но это же логично, если два человека пропали, а все их вещи на месте…»
Гриня выронил деревянную ложку. Дымная штука в воде казалась почти прозрачной, неосязаемой, как взметнувшийся и задержавшийся в статике донный осадок. Но комочек темной слизи, медленно перетекающий сейчас через край банки, можно было потрогать. Торопливо Гриня поддел его ложкой, случайно дрогнул рукой и упустил. Штука шлепнулась на подоконник, растеклась по нему и оказалась крошкой-медузой, разметавшей кругом себя, как волосы, темные пряди стрекательных нитей.
«Господи, мать честная, да откуда ж это…». Ему удалось соскоблить студенистый комочек на картонку от чайной коробки и осторожно стряхнуть его обратно в банку. Пока поднимал с полу упавшую крышку, медузка уже вновь оседлала ребро горловины. Гриня всплеснул руками, второй раз выронил ложку и потянулся к банке, чтобы вынести это непотребство из дома.
Успел или не успел он прикоснуться к банке – кажется, все-таки успел – как тут же кто-то, подошедший со спины, вонзил в его руку, от плеча до кончика указательного пальца, раскаленный железный прут. От сумасшедшей боли Гриню отбросило на газовую плиту. Заломило левую лопатку и выше, затылок, левый висок. Вспыхнули глазные яблоки. Затуманившимся взглядом Гриня уловил движение и увидел медленную тень, ползущую по грязному подоконнику.
Хватаясь руками за мойку, посудный пенал, он с трудом встал на ноги и упал животом на кухонный столик. Дрожащими руками, приподнял тяжелую буковую хлебницу и опустил ее на подвижную дрянь. Опустил и еще долго, с минуту, давил на хлебницу и, так что краска под ней лущилась, возил ее от края подоконника к раме.
[1]Рыболовное судно с кошельковым неводом
Глава 5
Новости разносятся по побережью с той же стремительностью, что и звуки над морской гладью.
Дважды лязгнула калитка – вернулись Вердские. Юрий Михайлович нес на плече обе удочки. У Ирины Петровны голова была обмотана, как чалмой, влажным полотенцем, губы скорбно и высоко поджаты – она осуждала. Гриня бросил металлическую мочалку, которой шорхал громадный латунный таз и, прижимая к боку левую руку, заковылял им навстречу, но женщина скривила губы и демонстративно помахала ведром в воздухе как флажком. Улова не было.
– Это кощунственно, – пожаловалась она, ногой отодвигая пачку соды, в которую Гриня время от времени макал жесткий проволочный катышек и аккуратно присаживаясь на низкую скамеечку. – Погибли люди, три человека, говорят, погибли! А все ведут себя так, как будто пришли на пикник. Понимаете, ВСЕ!
Она фыркнула, даже и ни жестом, а одним быстрым движением глаз указав на обитую синим дерматином дверь.
– Совести у некоторых ни на…
– Ирочка, на свежем воздухе дети всегда хотят есть, – примирительно сказал Юрий Михайлович, опуская удочки. Она охнула.
– Нет, вы представьте – они едва не начали жарить сосиски! Клянусь вам! Достали упаковку и разрезали целлофан!
Она не сказала, что случилось после того, как кто-то из Струнниковых совершил смертный грех, вскрыв упаковку с сосисками, но было понятно, что что-то им помешало, иначе градус ее возмущения значительно превысил бы точку плавления латунного таза.
Гриня узнал новость от племянницы тетки Алены, Кристины. Она бежала как слепая, растопырив впереди себя пальцы со свежеокрашенными ногтями и издали прокричала Грине, выкатывающему за ворота мусорный бак, что: «Сидишь тут как сыч в норе, а там всю лодочную станцию взрывом снесло». Он торопливо накинул на бак крышку и поспешил на обрыв. Оттуда мало можно было что разобрать: два-три катера, зеленое пятно палатки у самой воды, но по тропинке, справа от штакетника, неслась вниз к берегу, точно мяч впереди себя гнала, стайка детворы. И лениво – там парочка, там разбитая цепочка целой компании, тянулись к месту трагедии отдыхающие. С сумками и большими бумажными пакетами, в которых отпускают на заправках древесный уголь.
Латунный таз сверкал в оттухающей дневной яси, как второе солнце. Гриня ополоснул его от соды и прислонил к стене дома обсыхать, а сам приволок грохочущую выварку с нагретой за день водой и скупо уронил в нее несколько кристалликов марганца из бумажного пакетика. Цвет воды из аметистового едва успел перемениться на подобие пурпурного, как в калитку с той стороны с оттяжкой прилетело что-то тяжелое; вздрогнули и подпрыгнули петли.
– Инга-а-а, – мощно гаркнули оттуда, и голос разломился сразу на два русла – басовитый, уже приближающийся к порогу выхода из пубертата и второй, еще уверенно пацанячий и визгливый.
– Инусечка! – провизжал этот последний в полном восторге, – выходи к нам!
– Я их знаю, – торопливо сказал Гриня побледневшей Ирине Петровне, – они ко всем так. Местная шпана! Я щас! Щас, один момент!
Но ловить было уже некого. Гриня провел большим пальцем по царапине, хвостом уходившей в неглубокую, но обширную вмятину и глазами поискал, чем таким ее могли оставить. И сразу нашел разодранный на два полушария старый мяч с хлобыстьями синей изоленты. Из вскрытого резинового нутра углом торчал кирпич и лежала горка камней поменьше.
Он сбегал за своим железным совком, и, помогая себе ногой, затолкал в железную ржавую пасть щебенку и резиновые ошметки. Половинку кирпича откинул в сторону от дорожки – крепкий еще, пригодится, и двумя пальцами, брезгливо, поднял и зашвырнул в сорную смородину то, что вывалилось из останков мяча в последний момент – мертвую ящерицу.
За его спиной, пока он держал хладнокровного гада за хвост, сдержано покашляли.
– Есть в этой девочке что-то… порочное, я, прямо, объяснить не могу… – Лизавета, она даже с пляжа пришла на каблучках рюмочками, постучала каблучком по кирпичу.
– Да я, вроде, ничего такого… – Гриня пожал плечами, страдая от ее душистой утонченной близости и мысленно подталкивая в спины ползущих аж за три дома отсюда Струнникова-отца и Дёму. Вероники не было видно, но разгадка этому нашлась еще прежде, чем мужская часть семейства добрела до следующего почтового ящика.
– Я даже рада тому, что Ника больше не общается с ней, теперь, хотя бы, делом занялась – подалась в волонтеры по очистке прибрежной зоны. Вообразите, недели нет, как эта красноволосая девица приехала, и уже целуется со студентами за гаражами!
Гриня с удивлением посмотрел в ее подпорченную крупной родинкой щеку – выше поднять глаза не решился – и совсем уже приготовился спросить, откуда такая информация, но не успел и рта открыть. Лизавета, видимо, была сильно раздражена: и, в принципе неудавшимся вечером, и нетерпимым отношением Ирины Петровны к спонтанному пикнику на пляже, которое та выразила с возмущением, балансирующем на грани допустимой деликатности, и, судя по распустившимся, дрожащим губам Дёмы, назревшими семейными разборками, поэтому ее желание выговориться было не пресечь вопросом, безмолвно повисшим в глазах старика. Она продолжила без паузы:
– Не хотелось мне говорить, уж Бог с ней… но вы осторожнее. Всюду ее пускаете, она и по свободным квартирам у вас шастает... У Ники, вот, брелок от телефона пропал, замшевый такой, со стразиками…
Раздражение Лизаветы все усиливалось, она уже почти шипела, и белые пятна на ее лбу продирались сквозь свежий сероватый загар. Папаша остановился, не доходя до них нескольких шагов. Искусственное оживление двигало его руками и ногами, но ничего не могло поделать с лицом, оплывающим потом и переутомлением.
– Один мелкий, белый такой, даже брови белые, второй взрослый, темный, с велосипедом, – доложил он, задыхаясь, и вытер мокрое лицо растянутой горловиной футболки. – Они Лизаньку чуть с ног не сшибли. Гриня, ты, старик, это…ты это то… Нельзя все так оставлять, это нужно выяснить, чьих они…
Его истовость была так же искусствена, как оживление; он говорил и поглядывал на жену, и видеть, как он вяло размахивает руками, разыгрывая возмущение, было так же неприятно, как видеть дрожащие налитые щеки, красноватые белки глаз. Что-то нашло на Гриню, он до боли сжал грубо загнутую петлей ручку совка.
– Чайник вскипел только что, – невежливо перебил он негодующего отца и мужа. – Пойдемте пить чай.
– Не нравится мне это, – ответил он на предложение папаши-Струнникова сразу после ужина прогуляться к лодочной станции «без балласта» и узнать, как там обстоят дела с экскурсиями. Накануне еще, над доской объявлений висел выгоревший баннер с предложением незабываемой семейной рыбалки в катере с прозрачным днем, а сейчас его завесили тряпицей на завязках.
Получив отказ, жилец немедленно повернулся в сторону лавки, где пил зеленый чай Юрий Михайлович, но того уже не было. Страдая от бездействия, он прошелся по двору, заглянул, от нечего делать, в обе пустующие квартиры и возвратился неудовлетворенным.
– Тела будут искать до утра, – перекатываясь с пятки на носок, зудел он. – И, если не найдут, закроют пляж. При чем тут пляж, ясное дело, они запутались в сетях. Там их понаставлено… Ого! Подумать только, полиция не может выяснить, кому они принадлежат. Сети, такие, которые на палках там… ммм… забыл… неважно, впрочем. (Гриня только посмотрел на него сумрачно и ничего не сказал).
– Теперь все делают вид, – продолжил жилец, – что никто из местных к этому непричастен. См–м–мешно. – Словно находясь у себя дома, он говорил и медленно стягивал через голову футболку, такую же красную, как и его шорты. – Нагнали кучу народа, обмотали все заградительной лентой... Чепуха, конечно, но будет, что рассказать своим, когда приедем.
Живот у него торчал как накладной и даже цвета был иного, чем кожа на груди и остальном теле. Багрово–синюшный. Никогда раньше Гриня не видел ничего подобного и смотреть в сторону постояльца, когда он вот так, расхаживал по двору полуголым, ему было совестно и жутко.
– Это море, – ответил он кротко, размешивая марганцовку. Старое вафельное полотенце, повязанное у него поверх обычной одежды, было уже все в коричневую крапинку. – Каждый год кто-то тонет. И побережье дикое, не пляж. Всякое бывает.
Толстяк почему-то принял это за шутку и захрюкал.
– А я уже совсем было хотел катер у тебя арендовать. На пару часов, покататься. Но теперь не буду, шут с ним, не обижайся, старик, – и опять захрюкал, но уже с видом деланого сожаления.
После его ухода Григория так колотило, что он опрокинул треть выварки мимо лейки. Он почти обрадовался, когда калитка скрипнула и наполовину видимый соседский Санька, чуток отстающий в развитии, громко проорал ему и всем вокруг, что на берегу нашли огромного дельфина, почти что акулу, и он еще дышит, а если ткнуть в него палкой, то шевелит хвостом.
Ему приснился сон, что толстый Струнников, которого, кстати, звали Павлик, на самом деле никакой не приезжий, а тайный браконьер. Ночами, когда все спят, он выходит в море на зеленом весельном ялике и грабит чужие ставки́. Каждый раз он вытаскивает из сетей столько рыбы, что ялик начинает черпать воду через борт, но каким-то образом в нем всегда остается место для новой груды наварованного добра, и пространство внутри лодки кажется неиссякаемым. Сам Гриня незримо присутствует тут же, но на грабеж смотрит довольно равнодушно. Его не трогает вероломство толстяка, который искусно притворяется днем и скидывает добропорядочную маску с наступлением ночи. Он, словно через толщу воды, наблюдает за волосатыми руками, жадно подтягивающими сети и иногда поднимается над поверхностью морской глади ровно настолько, чтобы увидеть согнутую шарообразную спину. Движения его плавны и неслышны, сам себе он кажется частью воды, временно принявшей форму мыслящей субстанции и радуется мысли, что стоит захотеть, как его тело снова растечется водою же. Он наблюдает…
Он проснулся с захолонувшим сердцем и ощущением, что его лицо залито кровью. Был предрассветный час, около четырех. За стеной гудел кондиционер и было хорошо слышно, как капает вода в таз. Он привык к этим звукам, они не могли его разбудить. Что еще? Собака поскуливает и… ах да, кровь.
Он не нашел в темноте второй тапок и прошлепал в ванную босиком.
Самый настоящий, полноценный санузел с душевой кабинкой, раковиной и всем остальным, что полагается, был также и в каждой из четырех его квартирок, сдающихся внаем, и это составляло его отдельную хозяйскую гордость. В границах водоохранной зоны, куда аппендицитом свешивался переулок, в тех границах, о которых возвещали белые железные щиты на столбах, время опрокидывалось на столетие назад и такие вещи, как подключение к водопроводу или канализации, добытые контрабандой или отчаянным взяточничеством, считались признаком роскошничества, «барскими замашками», «чертовым буржуйством» и, конечно, предметом несбыточных вожделений. В то время как его соседи продолжали, как и сто лет назад, справлять нужду в будке на задворках и ходить к единственной ржавой колонке на перекрестке, чтобы наполнить большие, покрытые кухонным жиром бадейки, Гриня мог наслаждаться теплым утренним душем. Он даже показ жилья новым отдыхающим всегда начинал с того, что небрежно толкал дверь в ванную и говорил, как между прочим: «Ну тут, понятно, что…», прекрасно понимая, что далеко не каждый съем на многие километры вдоль побережья подразумевает фаянсовую сантехнику и горячую воду в любое время суток. Нельзя сказать, что подобное и слишком бьющее в нос преимущество поднимало его во мнении хозяев ближайших подворий.
Он нашарил на стене кнопочку выключателя на шнурке и зажег бра – две молочные лилии, из которых одна загорелась белым светом, а вторая – желтым. Обе лилии были повернуты лепестками вверх и одновременно служили кладбищем для тысяч комаров и мошек, на четверть наполнивших трупиками обе чаши.
Он шел сюда с ощущением, что кровь стекает по его лицу, что крови так много, будто она выделяется порами, как мокрая губка, если на нее наступить. И кровь оказалась в итоге – приклеившаяся к нижней губе крошечная полузасохшая капелька, которая, конечно, и близко не сто́ила того, чтобы изучать ее с задумчивым видом, поджимая пальцы на кафельном полу в ванной. Губа немного припухла и оттопыривалась слева мягкой шишкой.
Гриня пустил холодную воду, ополоснул лицо и грудь, и понял, что проснулся. Он походил по комнатам, бесшумно перемещаясь в темноте между беспорядочно расставленными стульями и снимая с деревянных спинок небрежно наброшенные шорты (бывшие джинсы, обрезанные ниже колен), махрящуюся байковую рубашку, и тут же неспешно одевался, как бы проверяя на прочность свое намерение выйти в ночь.
В пахнущую прелыми яблоками прихожую, переделанную под кухоньку, сквозь приоткрытую дверь и тюль, сочилась прозрачная предосенняя сырость.
На пороге, подрыв под себя войлочный коврик бугром, спала странная, придурковатая такса приезжих. Гриня не мог дать себе отчет, в чем именно считал ее не от мира сего, но с собакой явно было что-то не так – такс никогда не лаял, а все свои эмоции и потребности выражал целым комплексом взглядов и полувзглядов, прищуров и всякой другой несвойственной животным невербаликой. Сейчас, когда резиновый сланец с размаху опустился ему на спину и Гриня, разглядев бугор на пороге, тихо выругался, такс только отполз на брюхе в сторону, потянулся и проявил готовность следовать по пятам в какую угодно чертову даль.
– Фу, пошел, – притопнул он на пса. Такс отбежал на несколько шагов и посмотрел с укором.
Первым порывом у Грини было пройтись по переулку до конца вверх, до единственного в районе магазинчика (ИП Воробьева), работающего круглосуточно, потом спуститься по проулку соседнему и вернуться домой через заднюю калитку. Но, выйдя на отсыпанную щебнем дорогу, он передумал.
Необычное раннее пробуждение требовало особых подвигов. И потом, он с начала лета не закидывал удочку. Такс, вихляя задом и распространяя вокруг себя ауру от светящегося ошейника, проследовал за ним в сарай и флегматично переминался рядом, пока он копался в тумбочке со снастями.
В надежде, что навязанный приятель отстанет, Гриня пренебрег удобной тропинкой, где корни скрученных узловатых акаций образовывали что-то вроде ступенек, и пошел в сторону обрыва. Около десяти лет назад эта часть берега считалась неплохо укрепленной, но после урагана с наводнением каменная кладка поехала, и в одном месте над обрывом обнажился фундамент жилого дома. Конечно, обитатели его съехали, да и наводнений с тех пор больше не случалось, но спуск, образовавшийся от оползня, теперь считался рисковым. Как говорили, один чудак, решившийся покрасоваться перед девчонкой, уже чуть было не свернул здесь шею и теперь был «навеки прикован к инвалидному креслу» (на самом деле он содрал себе колени и проколол верхнее веко, напоровшись на сухой остюг), но никто бы не удивился, окажись это правдой. Крупные глыбы коричневой глины, перемешанные с камнем, выворачивались из-под ног, и целые секции старого деревянного забора сюрреалистически торчали то тут, то там, преграждая путь неведомо к чему. Днем это выглядело строительной заброшкой, а ночью выглядело жутковато.
Еще на середине спуска Гриню подхватил сыпучий поток, и, скатившись на корточках вниз, он потерял оба шлепанца и коробочку с силиконовыми червями. Четверть часа заняли поиски (которые увенчались успехом) и получилось так, что на берег он ступил одновременно с солнцем.
Толстяк-таки оказался прав насчет будущего дождя, хотя его предсказание опередило реальность на целые сутки. Небосклон над горизонтом заливался алым и ясным, предупреждая о надвигающейся грозе – ни дымки, ни туманного дрожания в воздухе, и морская зыбь, каждая неровность видимого пространства, несла на себе мазок алой кисти. Гриня подождал, пока краешек густо-оранжевого солнца выглянет еще на палец и пошел вдоль кромки воды в сторону, обратную от лодочной станции. Верхнее кольцо спиннинга чертило на слизистой пене быстро затягивающуюся кривую, и пару раз в цветущей зеленой мгле мелькала безобразная голова пучеглазого малька.
Такс, спустившийся по тропинке, независимо семенил поодаль, поднимая фонтанчики песка и колотя хвостом, как палкой, по вынесенным на берег обломкам дамбы. Иногда он забегал далеко вперед, чтобы потыкать носом в дохлую рыбу или ворох перьев, бывший когда-то чайкой. К его разочарованию, человек не высказывал ни гордости, ни удивления, и вообще, кажется мало обращал на него внимания. Тогда он затосковал, стал припадать на передние корявые лапы и другими способами показывать, что совершенно обессилел и близок к обмороку, но в своих попытках пробудить сочувствие натолкнулся на глухую стену.
Гриня размышлял, остановить ли ему выбор на Ближней Дамбе (до нее было рукой подать) или пройти еще чуть больше километра к Самой Южной, где риск наткнуться на молчаливого рыбаля-одиночку из местных сводился к минимуму. Подход к Самой Южной был дьявольски неудобным, и в прошлом году там жгли камыш, так что по сю пору все было изгваздано в черной жирной грязи, которая не выводилась с одежды никакими способами. Но нигде на побережье больше не ловился такой жирный гибридный карась и, чего греха, совсем уж изредка, запретный к лову осетр.
Как раз в эту минуту, когда он уже, было, склонился к мысли осесть на Ближней, такс предпринял очередную попытку умереть. Он подкошено, сложив все четыре лапы в пучок, рухнул ему под ноги, и с чувством злорадства, с трудом сохранив равновесие, Гриня принял решение идти к Самой Южной.
Что ни говори, а рассвет вносит свои коррективы в пейзаж, даже если это самое невзрачное и дрянное место на сто километров вокруг. Черные пятна подпалин вдоль обрыва с торчащими из них пиками черных рогозин, подкрашенные с самого выгодного ракурса розовым и золотисто-розовым, сейчас казались глубокими тенями чего-то невидимого, округлого, парящего. Чудом выжившие при пожаре акации с черными стволами, все как одна буйно зеленые в макушке, низкорослые и всеми ветрами скрученные и сверченные, позировали невидимому фотографу. Не видно было ни бутылок, ни шаманских кирпичных сооружений временных мангалов с кучами мусора, ни символов и непонятных иероглифов, написанных на валунах краской из баллончиков. Ни одного следа человека, если только не держать в голове, что черные стволы и тени с колючими пиками обгоревшего рогоза – дело его рук.
Иными словами, проходимость этого участка была настолько ничтожна, что, временами сюда забредая, Гриня на всякий случай брал с собой палку – выколачивать дурь из непуганых, самых черных, самых толстых и наглых гадюк из всех, встречающихся на побережье.
Особая каверза и в то же время, романтика Самой Южной Дамбы заключалась в том, что прямо по берегу пройти к ней было невозможно. Или изволь лезть по колено в воду и брести так порядка двадцати метров по острому шлаку, или поворачивай к обрыву и карабкайся по склону, держась одной рукой за жидкие, наполовину вываленные из глины кусточки, а другой балансируя в воздухе. Только во время сильного отлива, когда вода обнажала покрытые ракушками волнорезы, к дамбе можно было пройти нормальным ходом, не замочив ног и не рискуя сломать позвоночник, скатившись с кручи. Подобное случалось раз в пару лет при сильном ветре и сопровождалось такой яростной песчаной сечью, что никому и в голову не пришло бы прогуливаться в этом направлении, даже ради самых эффектных снимков на фоне пейзажа, напоминающего лунный ландшафт. Впрочем, снимки могли быть куда эффектнее, если бы фотограф повернул камеру не к морю, уходящему во время ветровых сгонов за сотни метров от берега, а от него. Посмотреть, право же, было на что.
Тот самый потоп, случившийся порядка десяти лет назад, наворотил бед, обрушив стоящую на сваях небольшую метеорологическую станцию, а у городского бюджета не оказалось нужного пункта, чтобы расчистить прибрежную зону от руин. Как раз из-за того, что хлипкое, но достаточно громоздкое и, прямо скажем, слепленное из того, что было, сооружение, в одночасье осело на землю и, вздрогнув, рассыпалось горой строительного материала, проход к Южной навсегда сделался чем-то вроде местного квеста. Подошва горы, ощетинившаяся досками и арматурой, уходила в залив и таила в себе массу опасностей, начиная от косо вросших в песок острых обломков и заканчивая гнездовьями голых гадов, облюбовавшими заросшие осокой руины.
Местные умельцы, пока еще всем не стало совершенно плевать, пытались приспособить развалины под хозяйственные нужды и прилепили с подветренной стороны бывшей станции высокий фанерный навес, крытый шифером и с трех сторон обшитый серым от старости рубероидом. Две-три ветряные осени спустя, вокруг навеса и сверху него наметало земли и песка, и получилось что-то вроде выпучившегося из строительного хаоса блиндажа. Это стало точкой временного размещения для тех, кто привык засиживаться с удочкой до рассвета и сильно нуждался в том, чтобы подремать часок-другой в предутренние часы, расположившись между пузатыми боками деревянных, хранящих дневное тепло, лодок,. Со временем рубероид растрепался и превратился в лохмотья, а постоянные оползни сделали место опасным, превратив его в очередные развалины со скучной историей. А после пожара делать тут окончательно стало нечего.
Гриня собирался обойти руины по воде – он всегда так делал – и такс, пока еще не разгадавший его намерений, носился как сумасшедший вдоль фанерного навеса, под которым костенели три–четыре дырявые лодки. Под лодками обретались удивительных размеров жуки–носороги и потрясающие сороконожки.
Гриня только и видел, что рыжий хвост сосиской, мелькавший между полусгнившими сваями. Уставший от рыжего мельтешения, он не придал значения тому, что в следующую минуту показалось – а показалось ему, что такс сделал громадный замедленный прыжок, на мгновение даже зависнув в воздухе и только потом исчез в прорехе в боку перевернутой лодки – но он встал как вкопанный от острого и несомненно, предсмертного визга, разрезавшего как ножом, прозрачный утренний воздух. Визг шел из-под навеса, он шел от того места, где исчез из виду немой пес, и не было никаких сомнений, что это кричал именно он.
От неожиданности Гриня уронил ведро и спиннинг, и отступил в воду, но тут же очнулся и побежал, коряво расставляя ноги в мокрых скользких шлепанцах. Подбегая к навесу, он нагнулся за огрызком доски, которой можно было надвое перерубить растревоженную в своей затхлой норе гадюку, и, прежде чем перевернуть лодку, несколько раз с размаху по ней ударил. Он надеялся, что змея выползет, и ему не придется видеть агонию рыжего пёселя, но вместо гада из дыры вывалился грязный сальный комок, похожий на большую смятую варежку, а в чреве посудины что-то крупно и тяжело заворочалось, заколотило о днище.
Это заняло три четверти секунды, не более, то есть, гораздо меньше по времени, чем понадобилось страху, зародившемуся в его мозгу, успеть передать импульс на руки и остановить их. Последний удар вышел жалким, потому что к этому моменту Григорий уже понимал, что грязная варежка с крошками прилипшего песка, это то, что осталось от флегматичного собакена, имени которого он все не мог запомнить. Обломок доски раскололся надвое и порядочный кусок отлетел в сторону и грохнул о киль соседнего суденышка.
Черная вода затопила ложбину, над которой висел нос лодки с ободранной планкой привального бруса, и только со второго взгляда стало ясно, что это никакая не вода, а густейшая тень, возникшая оттого, что передняя часть посудины приподнялась в воздух на ладонь или чуть более того. Сразу четкими тенями в прозрачном оранжевом воздухе обозначились все выемки и наносы песчаного рельефа.
Гриня улыбнулся криво и растерянно, ссутулился и вобрал голову в плечи. Мысли его словно разделились на два потока, и в одном из них чей-то голос нудным тоном рассказчика описал ему картинку выхваченного фрагмента – вот стоит мужчина в паре метров от древнего навеса, в клетчатой рубашке стоит, а позади него – вода в ошметках водоросли и слизистой пене. У мужчины борода и мешки под глазами, а под рубашкой мокро от пота и пот этот холодный.
Другой частью своего сознания Гриня увидел, как кто-то невидимый с легкой натугой взялся за обгрызенные борта лодки, еще немного приподнял их, и, на счет «три», ловко и решительно перевернул посудину. Она косо облокотилась о борт деревянной товарки, и огненный рассвет узкими полосами и тугими пучками разом пронзил ее, как будто весь желал просочиться сквозь прорехи и изломы дощатого ископаемого.
По огромному черному камню, антрацитовому валуну, обкатанному столетним прибоем и зачем-то оказавшемуся под лодкой, лучи проходили вскользь и часть их умирала, поглощенная ахроматической глубиной без теней и оттенков. Возле камня суетились многоножки, потревоженные светом и отсутствием границ. Валялась ржавая, вдавленная в песок, лента водоросли.
Держа обломок доски впереди себя как меч, Гриня отступил на шаг, два, затем быстро развернулся и пошел обратно. Когда сзади послышался шорох, легкий хруст придавленной ракушечной крошки, который различить в бормотании тяжелых утренних волн могла разве что собака, он не выдержал, вскрикнул и побежал на заплетающихся ногах.
Треск и шелест за спиной стали сильнее. Кто-то, уже не скрывающий своего присутствия, но, возможно, еще более медлительный, широкими прерывистыми гребками преследовал его. В какой-то момент, когда подпрыгивающий воротник рубашки съездил его по уху, Грине почудилось, что огромная рука легла ему на плечо, и этого он уже не перенес. Он крутанулся на месте, рубя воздух и словно отбиваясь от опутавшей его паутины. Он мог бы убить того, кто бежал следом или тяжело ранить, но никого не было за спиной. Лишь в десяти шагах тень от сползшего со склона грунта, смешанного с бутовыми плашками, казалась глубже и протяжнее, чем до́лжно было.
– Ты!... Там!!! Стой! – Крикнул он хрипло дрожащим голосом в сторону тени. Она переместилась немного, самую малость, но старик кожей почувствовал, что светлых пятен стало меньше, а черноты – больше. Он хотел выкрикнуть еще что-то предостерегающее, но голос сорвался до фальцета и никакой угрозы, конечно, не сохранил.
Это было очень страшно, страшнее всего, что он видел за все свои шестьдесят с лишним лет. На заброшенной половине старого пляжа, где пахло сточными водами и от уродливой прозаичности болели глаза, творилось что-то неповторимо чудовищное, что-то, что нельзя было объяснить игрой света в отражении воды, колебаниями воздушных масс и прочими логическими штуками, делающими очень простым все самое сложное. Тень была там, где ей быть не полагалось, и она была живой, она двигалась, она была огромна, как треть весельного ялика, как тот ужасный черный камень, заполнивший собой почти всю середку дырявой лодки.
Оскалившись, Гриня разъехавшимися глазами смотрел и пропечатывал в мозгу, как мгновенно рассвет сменился утром, и утро промыло дочиста все вымоины и дюны заброшенного пляжа, смахнуло утрированные тенями щербины с полуразрушенной опорной стены и понятными штрихами, без всяких таинственных размытостей, обозначило каждую травинку, каждый початок рогозины, занесенный сюда с отмели. Наступление утра принесло за собой отсутствие теней, как принцип избавления от всего таинственного и невнятного, а те тени, которым некуда было деваться, сконцентрировались до понятных форм, очерченных геометрией понятных предметов. Может быть, поэтому Гриня не мог оторвать взгляд от трапециевидного сектора волнореза с торчащими «ушками» арматуры, вышвырнутого на берег штормом, что тот неожиданно отрастил себе выпуклую смоляную каплю, зыбко дрожащую в набирающем силу солнечном свете?
Он выронил доску, как нечто совершенно бесполезное и глупое, а желейная, облепившая массив больверка тьма, уже тянула по песку щупальца, похожие на волочащиеся фалды старинного фрака. Щупальца были слепыми и тянулись не к человеку, а прочь от света, и тут только старик увидел, как близко, почти к самым его ногам, успели подобраться плоские придатки того, кто прятался и одновременно преследовал его.
Подвело сердце – Григорий упал на высушенную мочалу из трухлявых водорослей, кишащую насекомыми, но отголоском сознания, в котором еще звучал инстинкт самосохранения, догадался отползти подальше от насыпи, где мог сохраниться уголок прохлады и сумрака.
Там, на самом солнцепеке, ближе к десяти, Малой с Санькой нашли его.
Глава 6
Вода имела форму.
– Ты когда-нибудь такое видел?
Дядя Федор сидел, скрестив корявые ноги, над форпиком и крутил в руках ласты.
– Зачем они мне? Только мешать будут, – пожал он плечами. – А вода бугристая, Степан, оттого что мы столкнулись с таким явлением, как хламидомонада. Пятый класс, Степан, биология.
Степан, тоже облаченный в гидрокостюм, дополненный поясом лаборанта с большим количеством пробирок, криво улыбнулся.
– Давай, рассказывай. Тут, в заливе? Ну а серьезно, есть предположения? Я за десять лет такого ни разу…
– Серьезно – хламидомонада, только не пигментированная. Дай-ка батометр.
Он взял колбу, откинул лесенку с борта катера и завис на корточках у самой воды. Пузырящаяся жирная масса заполнила емкость наполовину и там, где Дядя Федор нарушил верхний слой густой, как оконная замазка мантии, рана тут же начала затягиваться.
Степан поднес колбу к глазам и стал ворочать ею, пачкая стекло клейкой слизью.
– Похоже, но это не она. По свойствам ближе к диатомам… Черт! А в прошлые разы́ растительность по отчетам не проходила? Я не уверен, что у меня есть все для ботанического исследования. Я, черт возьми, не альголог[1].
– Мы все не альголог, – отрезал Дядя Федор и прикрыл глаза козырьком ладони, рассматривая медленно двигающийся в их сторону по густому белесому покрывалу катер на надувной подушке. – Димка божится, что эту дрянь выплюнуло всю разом, но судя по тому, как она разрастается, я ближе к мысли, что он попросту проспал час-икс и не засек момент появления первой дюжины клеток… Эй! Есть подвижки?
С лодки, неумело цепляясь за поручни и стараясь не запачкать кроссовок, на катер перебрался соломенный, с желтыми бровями и волосами парень. Никто из стоявших на палубе «мангуста» не помог его, может быть, потому что у обоих, и у рыжего Степана и Дяди Федора, на руках подсыхали еще и брались корочками слизистые пятна. Они молча переглянулись, глядя на голубые, с черными якорьками, шорты новоприбывшего.
– Разрешили погружение, – тяжело переводя дух, сказал тот и привалился задом к поручню, не обращая внимания, что к нему уже тянули руки остальные двое, сидящие в лодке. – Но не ближе, чем в семи метрах от воронки и не глубже, чем на пять метров, в период 0.0, так вы это называете? Когда внутри водоворота ничего не происходит?
И добавил извиняющимся тоном:
– Я должен проследить. Подъем образцов с каждого метра погружения. И еще, ребята. Эта ваша Оля… с ней будет серьезный разговор. Она сознательно не поставила нас в известность, что запуск водоворота сместился, поэтому теперь все пойдет кувырком и с опозданием. Ваше дело – собрать. Лаборатория на колесах прибудет только через несколько часов. Все, что достанете, немедленно транспортировать на берег.
– Через несколько часов оттуда Несси вылезет, – рассвирепел Дядя Федор, и Степан тоже разволновался, поглядывая на привязанный к леерному ограждению закрытый пластиковый контейнер, в котором кто-то сверху пробил несколько грубых отверстий. Рядом с контейнером безмолвно бились в слишком маленькой для них клетке, три бургундских кролика.
– Эта пенистая тухлятина распространилась из нескольких клеток еще до рассвета – кстати есть сомнение, что эта штука так уж безопасна, у меня руки от нее чешутся, как от стекловаты. Два часа назад в квадрате, откуда ушла даже тарань, вылавливаем это, – Дядя Федор подошел к контейнеру и постучал носком гидробота по грязноватой полупрозрачной стенке, за которой плескалась никелевая муть.
В глазах соломенного зажглось любопытство.
– Да, мне говорили. Можно посмотреть?
– Можно даже руку сунуть, – беззлобно ответил, ловко забираясь по лесенке, очередной бородач, черный, как цыган. В одной его руке, наперевес, раскачивался штатив, на шее болталась камера. С тем, что находилось в контейнере, его связывали самые трепетные отношения, так как пойманный образец безнадежно испортил любимую планктонную сеть чернобородого, был за это бит веслом по голове и гоняем по всей палубе.
Приземистый, похожий на сонного медведя его товарищ, прежде чем ступить на палубу, грохнул по ней с размаху затертым черным футляром, в котором могла бы пометиться, при желании, поперечина на Ладу Калина, но находилось подводное ружье «Спектр», вымоленное ценой слез и крови из нескончаемых музейных запасов НИИ.
Соломенный с усилием отодвинул клетку (кролики забились еще сильнее) и опустился на колени чуть поодаль от контейнера. Вытянул шею и подал знак, что можно открывать. Дядя Федор плюнул и отошел к противоположному борту. Он смотрел на загаженное море и даже на вскрик обладателя голубых шорт с якорями не обернулся.
– Кистеперая рыба – восторженно сказал тот и ввернул внезапно длинное латинское название, прозвучавшее из малокровных узких губ так неожиданно, что чернобородый, которого звали просто Васей, отвлекся от сборки треножника и посмотрел на него с удивлением.
Тут Дядя Федор не выдержал.
– Малек! Малек кистеперой рыбы! – завопил он, неприятно косясь и оттягивая сползший на лоб подшлемник.
– Не вопи, – спокойно ответил Вася, осторожно постукивая головкой штатива по контейнеру. Свернутая дугой полуметровая рыбина выгибала над водой жесткую черную спину. – Ну малек. Вылавливают же латимерий изредка, а кое-где и не совсем изредка, так что логично предположить, что они размножаются.
– В Индийском океане! Кое-где в Индийском океане! – и тут вся сила его негодования обрушилась на склоненную голову соломенного. – И когда мы находим это в месте, где предельная глубина достигает шестнадцати метров, нам предлагают поплескаться на поверхности, в сторонке от аномальной зоны, где – заметьте! – эхолот не показывает глубину и температуру. Сонарный шум! Василь-Маркыч, ты видел когда-нибудь, сонарный шум в клеточку?
– Хотелось бы понимать… – желтоволосый стал медленно подниматься с колен, но тут его прервал длинный гудок, и растративший половину отдельных слогов надтреснутый голос в громкоговорителе попросил некое маломерное судно отдалиться не менее чем на расстояние пяти корпусов от линии бакенов.
– Начало-ось, – развеселился Степан и прихлопнул крышку контейнера, одновременно щелкнув зажимами. – Шел бы ты на берег Евген-Дмитрич, от греха подальше, и рыбку с собой забрал, а то она у нас тут от голода сдохнет.
– Есть подозрение, что она оживет, если ей дать к кому-то присосаться.
– К себе ей дай присосаться, а мы посмотрим.
– А я против того, чтобы держать эту заразу на катере. Нужно было ей дать к Евгену присосаться, пусть бы так ее на берег и доставил.
Дядя Федор подцепил подобие недоразвитого плавника стеклянной лопаточкой, и длинная как угорь рыбина влажно перевернулась на брюхо. Там, где у обычных лучеперых прилипал – а это была, вне всякого сомнения, прилипала – находилась безобидная присоска, у этой дряни торчала вперед шестеренка с острыми, как иглы зубами. Степан принял это кустистое чудо за прилипший кусок коралла (которых тут сроду не водилось) и хотел его отколупнуть, но иглы прошили перчатку насквозь, и на некоторое время все отвлеклись от гада морского и всерьез занялись раскровяниным Степановым пальцем. После крепкой дозы антибиотика Степан разом посоловел, поник медью пылающей бородкой, и на стихийно переделанную из кают-компании анатомичку смотрел точно издали.
– Ну, парни, помолясь…
– Да режь уже, тягомотина.
Скальпеля в переносной лаборатории не оказалось, но протертый борным спиртом канцелярский нож справился не хуже. Хребет разложился надвое, едва лезвие погрузилось в мякоть.
– Ага, глотка…
– Вот это? А кишечник? Этот жгутик??
Мощная половая железа, занимающая добрую четверть растянутой туши, гармошкой выпала на клеенку.
– Пищеварительная система по строению почти в точности повторяет то, что мы можем наблюдать у любого ленточного паразита… А и зачем ему что-то сложнее, если подумать? Питательные вещества, – едва касаясь стеклянной палочкой, Дядя Федор бегло проследил путь пищевода, – поступают через ротовое отверстие в уже переработанном виде. Ага, вот она, скукожилась, но в обычное время, наверное, сантиметров тридцать, не меньше. Видишь? Хрящевая трубка.
Орудуя двумя деревянными шпажками, Василий через его руку попытался расправить затянутую в пищевод гофру, но только измял ее и искромсал на полупрозрачные лоскуты.
– Догадываешься?
– Эта зараза прокусывает тело носителя, вводит в него трубку и подключается напрямую к пищеварительной системе, – с отвращением произнес Степан, отодвигаясь от стола.
– Так и есть. Паразитический симбиоз. И мы, – Дядя Федор задумчиво и, видимо, не замечая, что тварь под его неумелым ножом постепенно превращается в кашу, продолжал пронзать и терзать ее под разными углами, – мы нашли ее еще живой.
– Шестьдесят сантиметров, – уважительно подсказал Василий.
– Шестьдесят сантиметров. И эти шестьдесят сантиметров, по-видимому, до сегодняшнего дня питались кем-то без особого для него ущерба. Мы имеем…
– Мы имеем рыбу, величиной со шведскую стенку. Да это даже похлеще, чем мамка нашего кистеперого малька!
– Кистеперый малек не смог сам выбраться из водоворота, его поймали мы. И эту очаровашку тоже. А кто выловил нашу шведскую стенку?..
Медведеподобный Митрич появился в дверном проеме, окруженный солнечным нимбом, косо взглянул на стол для аутопсии, предполагаемый как обеденный, и прогудел сиплым простуженным басом:
– Там это, водолаз ваш звонит. Говорит, разнесло его после вчерашних ныряний, может, укусило что.
– Так ночь же нормально, вроде, отдежурил, – не поднимая головы, заметил Дядя Федор.
– Ну а как на берег сошел, так и пошло его дуть. Говорит – нога в сандаль не влазит. Кровь у него на анализ взяли.
– Та твою ж мать… вот и поныряли.
Дядя Федор швырнул нож на стол.
– Ну, гидрокостюмы-то у нас на всех есть, – неуверенно сказал Василий, первым настоявший, чтобы полное обеспечение снаряжением в этот раз приходилось на каждого члена группы, а не как обычно. Не то, чтобы он собирался погружаться – основная специализация у него все-таки была техническая – но, уязвленный тем, что его всегда как будто оставляют за бортом основных достижений, перед этой командировкой он вдруг заупрямился и даже привел в доказательство экспедицию на Огой, которой было сто лет в обед. После традиционного угощения сырым омулем всю группу тогда скрутил жесточайший кровавый понос и, если бы не судомеханик, увлекающийся на досуге дайвингом, протоколы первых трех дней исследований могли бы оказаться весьма занятными.
– Я бы сейчас нырять точно не стал бы, – Степан вяло икнул. Его подташнивало, на экзекуцию он старался не смотреть. – Давайте не отклоняться от темы – где-то там все еще присутствует то, что притащило эту чертову присоску… пригрызку… при…
Все одновременно посмотрели на то, что лежало и уже начинало неприятно пахнуть на столе. И всем, кроме Митрича, одновременно пришла в голову одна и та же мысль
– Они его вытащили сетью, – тихо сказал Дядя Федор, и Василий, у которого на языке вертелось примерно то же самое, клацнул зубами. – Это было вчера с половины четвертого до половины пятого утра. Невод сейнера прошел прямо над этим местом, как раз в промежуток, когда воронка дала обратную тягу. Должно быть, судно знатно в этот момент тряхнуло. Чем бы это ни было, водоворот выплюнул его на поверхность, а сеть подобрала. Вот почему паразит еще жив – это случилось только вчера. Вот почему сейнер затонул. – либо оно огромно, либо… не знаю. Всех съело?
– И закусило обшивкой. Не притянуто? – с дрожащей улыбкой спросил Василий, накрывая отвратительную кесю-месю мусорным пакетом и помогая себе кухонной лопаткой. Степан, охая, переполз на другую лавку и отвернулся к стене.
– Да не скажи, – пробормотал он, сдерживая позывы. – Сто к одному, что русалку эта рыбина не переплюнет. Даже если у него окажется две головы и третья, рудиментарная, торчать из-под хвоста.
– Русалку, – Василий ткнул в его сторону грязной лопаткой. – Оленька называет это русалкой, но мне как-то ближе теория рыбы-молота с изуродованной колотушкой. Или моя собственная – про дюгонь… А что? Находили же в питерской канализации крокодила, почему мы должны удивляться мутировавшей акуле на мелководье? Все фото того периода мутные, единственное внятное описание найденных монстров оставлено человеком, сожравшим лампочку от холодильника, когда его обвинили в подтасовке фактов. Давайте не уходить в демагогию – в русалок я не поверю. За последние полтора века водоворот в квадрате трех квадратных километров тут возникал четырежды – это факт. Я даже верю, что он действительно открывает портал – нет, не в другое измерение – а, скажем, в некий участок Индийского океана. Как червоточина во Вселенной.
Дядя Федор по очереди щелкнул резиновыми перчатками и кинул их в пакет.
– Готов спорить с тобой на все командировочные, что описания ленточного эктопаразита с парой сотен зубов на макушке, ты не найдешь ни в одном справочнике.
– Новый вид… – Василий упрямо нацелил на него неопрятную бородку.
– Слишком много слов. – Степан растянулся на лавке и накрыл лицо газетой. – Совпадение или нет, но сейнер пошел ко дну, а команду мы не нашли до сих пор. Давайте все-таки надеяться, что то, что пришло к нам из Индийского океана, не имеет ног или крыльев. Я все сказал. Хао[2]!
– Умеешь ты встряску давать, – прикрывая восторг за озабоченной миной, сосед шнырял по комнате и изо всех углов тянул шею в сторону дивана, где расслабленно лежал Гриня. – Я прямо уже подумал, ты умер. Малой говорит – не видел он твоего спиннинга.
– Что? – спросил Гриня и удивился тому, что язык плохо его слушается.
– Ты все повторял – спиннинг, спиннинг, желтые кольца… какие кольца еще, если спиннинг зеленый? Этот ж тот, что ты весной покупал? Жалко, если его унесло. И че рыба, ловится? Малой говорит – море точно вылизали, пустые сети, ушло все на глубину черти отчего. Еще и эти, со своими катерами, весь вечер накануне шныряли, все море изгадили какой-то плесенью.
От шуршания его шагов по деревянному полу, покряхтываний и сочувственных вздохов, Гриню охватывало тошнотворное бессилие. Омерзение вызывал даже старый верблюжий плед, которым кто-то укутал его ноги и то, что сосед изредка подскакивал к дивану и суетливо начинал этот плед поправлять. Но последняя фраза заставила его открыть глаза.
– Малой в море выходил? – спросил он сиплым голосом и прокашлялся. – Когда?
– Та утром, я ж сказал. Тоже мне выходил, подумаешь, одно название! На веслах.
– Вернулся?
– Та вернулся, конечно, кто ж еще, кроме Малого, тебя бы сюда затащил? И «скорую» он вызвал. Напрасно ты ему свою «ласточку» не одолжил… с мотором дальше бы зашел, чем…
– Он… нормально вернулся? Ничего такого не видел?..
– Тебя видел, – пошутил дедок и загрохотал верхним ящиком древнего комода. – Этот, массивный, который жилец твой, ему говорит – стребуй теперь со старика за спасение. А Малой, значит – мы, мол, свои, сочтемся и без всяких там умных подсказок…
Он не договорил, жадно схватил с комода оранжевую кепку с Дональдом Даком и впился в нее взглядом.
– Саньке возьми, – с трудом проговорил Гриня, ногами отпихивая от себя плед, и вздохнул с облегчением, когда тот бесшумно упал на пол.
– Саньке? – с готовностью отреагировал дед, – цвет такой какой–то… Девчачий… ну да ладно, ему-то какая разница, что носить, дурачку́.
Гриня снова закрыл глаза, расслабил руки, сложенные на груди, и притворился, что засыпает. От укола, сделанного фельдшерицей со «скорой», его слегка кружило, голова казалась чужой и мысли тоже, вялые, не свои, не цепляющие. «Надо бы сказать, чтобы Малой попридержался в море шастать» – подумал он лениво и тут же вспомнил треугольные полосы на песке. Было или не было?
«Если найти спиннинг и сменить катушку на ту, синюю, которая в сарае валяется, то ни один черт его не узнает. В бухте или того… на дамбе-то искать?» – сосед неслышно прикрыл за собой дверь и, почему-то прижимаясь к нагретой стене дома, крадущимся тигром побежал в сторону калитки.
От блондинистой Лизаветы пахло уксусом и рыбой, с рук сыпалась чешуя, и в таком русалочьем виде, вполне завершенным островком голубого передничка, она бегала по двору и испуганно, как заведенная, завывала бессмысленное: «Джунг! Джунг!».
Это было на другой день после его позорного обморока на пляже. Грине было нехорошо. Он покосился на полосатые плавки купальника, мелькающие в малиннике и подставил голову под громыхающий носик уличного рукомойника. Облегчение пришло только тогда, когда вода потекла ему за воротник, но он еще долго не разгибался, чувствуя каждую каплю, срывающуюся с давно нестриженных волос и падающую в умывальный таз.
Когда он поднял голову, в упор на него смотрели внимательные глаза Дёмы, шестилетнего сына Лизаветы.
– У нас со вчера пропала собака Джунг, – объяснил он вежливо. – У вас тут все время кто-то пропадает.
«Ну и имечко» – обтирая лицо подолом рубашки, отстраненно подумал Гриня, а вслух сказал, обращаясь к пацану, как к взрослому (иначе разговаривать с детьми он не умел):
– Нелегкая выдалась неделя. Вишь, собака пропала и три рыбака, а слизняки, как сидели на капусте, так и сидят, лучше б они пропали, а?
– Это червячки такие? Вы розовой водой поливали их тогда, я видел, – кивнул мальчик без тени улыбки и вдруг выдал, – а жалко Джунга. Если его другие люди нашли, они ж не знают, что ему кости давать нельзя, у него ж зубов нет, так он у них от голода и помрет.
– Давай лучше предположим, что они не будут давать ему кости, – предложил Григорий миролюбиво, потянулся и скрутил с ветки над головой маленькое желтое яблочко. Ветка спружинила и обдала их фонтаном брызг. Мальчик равнодушно взял яблоко и стал перебрасывать его из руки в руку.
– Давайте, – сказал он, чтобы сделать приятное этому бородатому и немного странному «Барину», как насмешливо и противно называл его отец. – Только пусть он лучше найдется, а то мы уезжаем скоро.
Так, невольно, круг замкнулся, и ему пришлось снова мысленно вернуться на берег, где, как он уже убедил себя, с ним приключился первый в его жизни припадок панической атаки, сопровождаемой галлюцинациями. Но ведь был рыжий такс, был, и никуда от этого факта не денешься, а значит, была и лодка в лохмотьях зеленой краски с огромной дырой на боку. Тут Гриня почувствовал сердцебиение и, выплеснув воду из умывального таза, стал поспешно рвать и скидывать в него зрелые и незрелые, вперемежку, яблоки. Мальчик отвлекся на большую крапчатую златогузку, апатично объедающую подорожник, и старик тут же забыл о его существовании, швыряя яблоки с такой силой, что таз вибрировал и шатался на табурете.
И даже если зловещие тени ему померещились (он был уверен, что померещились), что-то все равно перевернуло лодку с легкостью, с какой поддевают носком ботинка ореховую скорлупу. И от Джунга – что за странное имя для собаки – осталась серая тряпочка, не важно, с зубами или без.
Устав бегать, но сохраняя на лице маску боли, глубокой душевной муки, Лизавета сняла с бельевой веревки растянутые, с выбеленными подмышками футболки мужа, и ушла к себе. Спустя полчаса, когда Гриня наполнял яблоками уже третье ведро, она вернулась. В ее руках была эмалированная миска, красная в белый горошек. Она молча поставила ее на деревянный столик (бывшие укороченные ко́злы), на котором жильцы любили устраивать «чаепития в саду под яблонями», и скорбно воззрилась на верхнюю ступеньку стремянки, где переминались и привставали на цыпочки мокрые синие тапочки Грини.
– Я вам жареной рыбки принесла, – сказала она убитым голосом, двумя пальчиками приподнимая пропитавшуюся маслом бумажную салфетку. Гриня, в каждой руке по яблоку, торопливо спустился по лесенке и уставился на толстые, подрумяненные колечки лука, кудрявой горкой покрывающие плотные, одинаковые рыбные кусочки.
– Спасибо, эээ…Лиза, – с трудом проглотил он тягучую слюну и почувствовал легкую дурноту. – Мне жаль, насчет вашего Джина.
– Джунга, – поправила она с надрывом. – Дорогой Гриня, я понимаю, что вы не обязаны… но мы уезжаем через четыре дня… Джунг мог увязаться за другими собаками, их у вас много по переулкам бегает… Если он вдруг вернется… У вас есть наш номер телефона; позвоните пожалуйста сразу!
– Конечно, – поспешно ответил он и вспомнил скомканную тряпочку. – Ээээ… Лиза… могу я вас попросить? – она вытянула подбородок вперед и грациозно наклонила голову. Тонкая сухая кожа на ее шее сразу собралась трехрядной гармошкой некрасивых складок, но она, конечно, этого не знала и продолжала выгибаться по-лебединому. – Я понимаю, у нас тут скучно и все такое… но вы могли бы не отпускать мальчика одного на берег, особенно вечером? Много дохлой рыбы, – добавил он быстро, – из-за этого там бродячие псы собираются, я сам видел эээ… вчера…
Он хотел добавить и то, что тела трех рыбаков до сих пор не нашли, но со стороны сарая вдруг ударило ультразвуком; Лиза, дернувшись, уронила салфетку. В малиннике за ее спиной раздался треск и тоненько запищала Вероника. Она первая оказалась возле сарая и уже трясла за руку младшего брата к моменту, когда мать (с каменным лицом) и Гриня (с перекошенным), процарапались к ним сквозь кусты.
Дема ничего не говорил, но восторг его был неописуем и выражался тем, что он приплясывал на месте и, не обращая никакого внимания на сестру, всей пятерней неопределенно тыкал в сторону живой изгороди.
– Там всего лишь дохлая курица, – сказала Вероника презрительно, осторожно разводя по сторонам лба две красиво ниспадающие пряди. Каждое утро она, скорчившись перед зажатой в коленях раскрытой пудреницей, пытала эти пряди раскаленными щипцами, добиваясь симметричного ниспадания, и в течение дня затем постоянно сверяла свое отражение с неким эталоном на экране телефона. У эталона были тяжелые свинцовые глаза и пухлые губы.
Гриня взял прислоненный к стене сарая черенок от старых грабель и разворошил живую изгородь у самой земли.
В ячейке рабицы торчала белая куриная голова породы леггорн с раскрытым клювом. Страшным был низкий, закрывающий один глаз, багровый гребень леггорн – он был надорван до середины и, видимо, и был причиной того, что несушка застряла в сетке.
– Дёма не мельтеши, стой спокойно, да стой ты уже! – Лиза дернула мальчика за плечо, выдрала из его рук пучок листьев, облепленный паутиной и кинула в просвет между сараем и соседским участком. Потом вопросительно посмотрела на Гриню. – Это же ничего из ряда вон...? Я хочу сказать, это же просто курица?..
– Ни более, ни менее, – старик присел на корточки, сорвал большой лист плюща и обернул им видимую часть леггорны. Он хотел протолкнуть ее за забор, но куриная голова внезапно выпала из ячейки и осталась у него в руке. Он инстинктивно накрыл ее другой ладонью и обернулся, надеясь, что большая и маленькая женщины не заметили его манипуляций с покойницей. Но им было не до него, они были всецело поглощены решением вопроса, какой толщины должна быть веревка, чтобы привязанный Дема хоть пять минут мог посидеть спокойно и ни во что не лезть.
Он прокашлялся.
– Там рыба… коты…
Лиза поняла или просто удовлетворилась тем, что тревога оказалась ложной и, слегка наэлектризованная, исчезла из поля зрения. Припадая попой к земле и скользя по влажной траве сандалиями (он хотел себе три белых хвостовых пера, чтобы сделать настоящую индейскую стрелу для своего пластмассового лука), ревущий Дёма поехал вслед за Вероникой.
Гриня положил то, что осталось от несушки на траву, разобрал заросли живой изгороди и сощурился. Примятые заросли лебеды были слегка сбрызнуты темной порчей, мало походившей на кровь из-за густо осевшей пыли, но в остальном картина выглядела мирно и никак не объясняла присутствия значительной доли куриного организма по сю сторону рабицы.
Сосед, неведомо отчего, испугался его приходу, на куриную голову смотрел долго и недоверчиво, и не сразу понял, что от него требовалось – опознать по останкам одну из своих белых несушек.
– Вроде бы и моя, – пробормотал он смущенно, и у Грини начало лопаться терпение.
– С перепою ты, что ли? На, пойди да сравни.
– Да, считай, не с чем сравнивать, – старик взял куриную голову за клюв, повертел ее и кинул в заросли девясила. – Я с вечера двух петушков «пиретрумом» обработал, от клеща, значит, и отселил их пока в летний душ, чтобы остальных не позаражали. Только они и остались. Восемь кур за ночь вымело, Гринь. Как не было. Теперь, вишь, семь, оказывается. От одной хоть башка осталась.
Гриня привалился боком к трубе, удерживающей самодельную сварную воротину.
– Да как это? – выдохнул он недоверчиво. – Замки посрыва́ли?
Старик распустил лицо, так что брови съехали к вискам и тонко, бабским голосом подвыл что-то вроде: «И-и-эээх».
– Взяли бы еще хоть что-то, хоть тяпку, хоть лески моток, я бы участковому написал заявление, пусть бы только нашли – кто это залез, а за птицу я бы отдельно уже спросил с него. Но ведь ничего больше, – плачущим голосом дребезжал он, быстро шаркая по кирпичной дорожке через двор. – А так, я и заикнуться боюсь, иначе мне за эту ферму несанкционированную еще самому хвост накрутят, будь здоров.
Гриня, оглядываясь, шел следом. Когда-то этот участок составлял «служебную» половину дореволюционной купеческой усадьбы, тут располагались грядки и маленькая клубничная плантация купеческих дочек. Вдоль забора лепились сараи и отдельно – дом для «уличной» прислуги, которую в барский дом пускали только по случаю. Многочисленные пристройки к этому дому, все эти пекарни, прачечные и дворницкие, столетие назад снесли, осталась только коробка в четыре низкие проходные комнаты, погруженная по самые окна в лебеду, и усыпанные белым цветом кусты амброзии. Даже обложенный рыжим неликвидным кирпичом, купленным по дешевке, домишко казался седым от старости и готовым каждую минуту завалиться ни на один, так на другой бок, благо опереться ему было на что. Повсюду, и вокруг дома тоже, виднелись следы начатого строительства: куски возведенных стен, уже заросшие сверху травой, врытые столбы, обозначающие границы чего-то мифического, дощатые бордюры, подготовленные к заливке фундамента и закрепленные подпорками. Из-за нелепо и без всякой системы торчащих времянок двор казался меньше, чем он был в действительности и всюду, куда не глянь, хранил следы хозяйского намерения что-то изменить и как-то благоустроиться.
– Выломали! – торжественно шмыгал носом сосед и демонстрировал огромную рваную дыру в фанерной двери курятника, или точнее, полное отсутствие всей нижней части створки с болтающими по краям огрызками филенки. Гриня вошел в хлипкое строение. Его обдало жаром и аммиачной вонью. Глиняный пол, по́лки, распахнутые проволочные дверцы клеток, все было покрыто пестрым пометом и пучками выдранных перьев. Птичник, для десяти птичьих голов, был огромный и страшно запущенный.
– Где ты таких воров видел, – сказал он медленно, – чтобы ощипывали кур сразу на месте? И гонялись за ними по двору, отрывая головы?
– Я бы его, тварину, на месте прибил, – подвыл, не расслышав, дед. Он стоял в дверях и мешал выйти, но дышать было уже нечем, поэтому Гриня просто оттолкнул его и, бледный, шагнул на кирпичную дорожку. Его взгляд упал на громадную мужскую фигуру в старом рабочем камуфляже, подпирающую спиной корявый ствол груши–дички.
– Привет, Малой. Не работаешь сегодня?
– Не, не пошел, – мужчина с трудом отлепился от грушевого ствола, и дерево закачалось от облегчения. Бросилась в глаза белая бабья косынка в мелкий узор, на манер бинта перехватывающая квадратную ладонь портового грузчика. – Ну как тебе, дядь Гринь, масштабы бедствия?
– Собаку вам на цепь надо, вот что.
– Я сам как собака, – глаза Малого странно блуждали, он улыбался, кривил губы и, как будто, удерживал себя от того, чтобы не рассмеяться или не сказать лишнего. «Пьяный» – решил Гриня.
– Я же вставал ночью. Думал, кочета дерутся, такой шум подняли. Они с ума посходили; клеенку, которой душ внутри обшит, ободрали в хлам. Потом только я в птичник пошел.
– И… ничего?
Мужчина, продолжая сверлить его взглядом, пожал плечами и кивнул куда-то за спину деда.
– Вот он говорит, что я осел слепошарый, из-под носа вора упустил. А только теперь, если ты сейчас этих бездельников краснопёрых не заберешь, хоть по сто рублей, хоть даром, я им своими руками шеи посворачиваю, и пусть он что хочет, хоть суп из них варит, хоть на помойку выкидывает.
– Чего – руками, чего – даром, совсем свихнулся? – переполошился дед и перегородил собой тропинку, ведущую к покосившейся будке летнего душа. Малой метнул в его сторону острый пришур и, сжав губы, быстро пошел к дому.
– И посворачивает, долго ли, недоумку, – старик нагнулся, подобрал с земли жесткое хвостовое перо, отливающее бронзой, и сказал умоляюще, – Гринь, забери ты их, правда, по пятисот, а?
Гриня подумал, вспомнил тощих, вечно в кровь исклеванных кочетов, воюющих со всеми окрестными кошками насмерть, и отвел от своего лица перо, которое с разных ракурсов демонстрировал ему сосед.
– Одного возьму, но за триста, – сказал он только чтобы отвязаться, увидел, как пошла вбок обиженная дедова губа и хотел уже было совсем отказаться, но вдруг замер, пораженный. Глупая, невероятно идиотская мысль пришла ему в голову и от нее оказалось не так просто отмахнуться, как от пера. Перед его мысленным взором запрыгали больные, насмешливые глаза Малого, немного испуганные, злые и… растерянные. Он невольно обернулся на дом, на слепые, затянутые изнутри фольговыми шторками окна.
– Ну за триста так за триста, – поспешил согласиться дед, который и в этом случае оставался в выигрыше. – Ты подожди тогда, я тебе вынесу. Тебе живого или как?
– Или как, – на автомате ответил Гриня, думая о другом.
Сосед, загребая ногами, почти побежал по тропинке, и осыпавшиеся несъедобные груши, похожие на толстенькие запятые, с хрустом лопались под подошвами его драных чувяк. Избавившись от него, Гриня снова сунулся в курятник и огляделся так, как будто попал сюда впервые. Он увидел, что белые ворохи и пучки, валяющиеся на полу и даже прилипшие к стенам, это не просто клочки пуха, а целые куски хвостов и крыльев, перемешанные с кровью, но весь этот ужас застирался пестротой покрывающего все сплошь помета, гнилой соломы и пищевого мусора. Он потянулся к одному такому пучку, колеблющемуся на проволочной стенке клетки, но сразу отдернул руку, признав в грязном лоскуте, застрявшем в сетке, остатки плоти.
Дед вынес ему петушка, завернутым в газету бесплатных объявлений. По выражению его лица было понятно, что он еще не до конца проговорил свои печали, и намерен добавить к тремстам рублям чистой выручки изрядную долю моральной выгоды.
– Есть у меня догадки, я тебе скажу… – начал он, не выпуская свертка из рук, хотя Гриня уже взялся за него с другой стороны. Но тут скрипнула входная дверь дома, и из нее на деревянный приступок вывалилась низкая скамеечка. Следом, наподдав скамеечку ногой, так что она слетела с трех ступенек и приземлилась в лопухи, показался Малой. Он тяжело спустился, подмял под себя колченогого инвалида и закурил. Дед сник и выпустил сверток с упокоившимся скандалистом.
– Ладно уж… потом, – пробормотал он с досадой и подмигнул, – при нем же слова не скажешь, так я потом до тебя зайду, да?
Гриня нарочно пошел мимо Малого, но тот окликнул его уже у самой калитки, когда он уже взялся за скобу засова.
– Дядь Гринь! – он обернулся. Малой сделал еще одну затяжку и с трудом поднял со скамеечки свое громадное неуклюжее тело. Перевязанную руку он держал в кармане. – Тут такое дело, дядь Гринь… если не секрет, у тебя от чего на пляже тогда сердце ёкнуло?
В расслабленной фигуре – безмятежность, пальцы спокойно переминают тлеющую сигарету. Держа петуха перед собой как щит, Гриня с полминуты молча смотрел на красное, обгоревшее лицо грузчика, и оно на его глазах покрывалось серыми пятнами и паутинками капилляров.
– Оно у меня давно больное, Жень, – сказал он простым будничным тоном. – То колет, то стучит, у бати своего спроси, как это бывает.
– А-а-а… – протянул Малой разочаровано и вместе с тем, не сводя с него сухих, взвинченных глаз, – а я думал – может, напугало что…
– Например?
Они стояли друг напротив друга, как в черно-белом вестерне, затаив дыхание в ожидании, у кого первого сдадут нервы. Дед, мусоля в пальцах денежные бумажки, с удивлением поглядывал на эту дуэль из тени обросшей побегами вишни.
Малой напряженно засмеялся, хлопнул себя по бедру, как будто прогоняя наваждение, короче – не выдержал.
– Да ладно, дядь Гринь, я просто так спросил, мало ли что… Ты заходи, ладно? Я на днях курятник сносить буду, может тебе доски для хозяйства понадобятся…
– Спасибо, Жень, зайду, – так же непринужденно, как хорошему своему приятелю, ответил Гриня, но с места не сдвинулся. – Птицей, значит, больше заниматься не планируете?
В темные зрачки Малого добавилось сумрака.
– Не планирую, – срезал он коротко, – и тебе, дядь Гринь, тоже… – и покачал головой.
– А у меня здоровье не то, – он кивнул обоим сразу и, не дослушав того, что вслед начал кудахтать дед, вынес себя и петуха в пыльный проулок. Мысль, захватившая его перед разграбленным птичником, после разговора с Малым стала еще крепче, осязаемие, он держал ее сейчас так же крепко, как дохлого кочета, завернутого в бумагу.
«Мне это не показалось» – сказал он себе, кладя петуха, целиком, с перьями, на нижнюю полку холодильника.
«Я уверен, что это было» – произнес он вслух, глядя на свое перекошенное отражение в начищенном латунном тазу, куда, спустя час, нарезал дольками яблоки. Яблок было так много, что последнюю гору он засыпал сахаром только к вечеру.
[1]Ученый, изучающий водоросли
[2](Предположительно) Приветствие североамериканских индейцев, так же обозначающее «Да будет так!»
Глава 7
Вот этого никак невозможно было понять – колготки.
Допустим, были два человека, заселились в гостиницу всего на одну ночь, что тут непостижимого? Сходили в магазин, купили кучу самых разных вещей, а наутро выехали в неизвестном направлении. На столе – две смятых упаковки от бич-пакетов с пластиковыми вилочками, а на кровати – четыре, не рваные как обычно, когда в спешке не желаешь признавать заклеенных скотчем клапанов, а аккуратно вскрытые, плоские коробочки от женских колгот. И чек с коротким списком всего вполне разумно объяснимого, кроме вот них, купленных по акции, потому что никому не нужны колготы в 40 ден в начале августа.
За Дядей Федором недаром водилось второе прозвище, высказываемое обычно тоном досадливым и вполголоса, чтобы ему не услышать – Ворона. Совершенно на пустом месте иногда возникало у него странное зудящее ощущение чего-то забытого и упущенного, вроде как у иных людей после того, как их спросят, выключили ли они утюг, прежде чем идти на работу. Он переставал спать по ночам, не выпускал из рук ежедневник с мероприятиями, и без конца звонил всем подряд. Те, кто был в курсе его особенности, ничуть не удивлялись, когда неприятность все-таки сбывалась, причем именно в том размере по шкале катастрофичности, насколько сильно проявлялось беспокойство Вороны.
«Да ладно тебе каркать!» – Не выдержал испуганный Василий, у которого были планы на завтрашний вечер. В ответ он услышал путанную историю с фигурирующими в ней колготками, которая случилось несколько дней назад в какой-то гостинице и решил, что все, жара доконала Дядю Федора.
Это умозаключение не очень ему помогло. Срочно выезжал вызванный из Феодосийского порта умница Степан. Вместе с ним подвизался неизвестный группе, но подающий серьезные надежды, молодой водолаз Дима. И Василий понял, что ехать на целые сутки раньше придется, придется, как бы ему не хотелось, чтобы эта навязанная ему экспедиция провалилась в тартарары вместе, с чего уж греха таить, этой Олей.
Непостижимым образом исследованиями заинтересовался серьезный институт – но лишь потому, что все предыдущие разы, когда аномалия проявлялась, бесследно исчезали люди. Эта заинтересованность обещала некоторое количество приятностей в виде сносной экипировки, нормальной оборудованной лаборатории на месте и, дери ее за ногу, кровати. Простой человеческой кровати в оплаченной гостинице, а не спальника в снятом с колес строительном вагончике, выпрошенного на ближайшем долгострое. Денег всегда не хватало.
И вот, когда он уже настроился на то, что путешествия к грязному побережью Азовской акватории не избежать и все, чего хотел, это только сходить перед поездкой на свидание со студенткой, с ахматовским профилем на чехле телефона – словом, весьма многообещающе и трогательно – как поступил тот звонок. Дураку ясно, что Оля их «кинула». Никто из них, оказавшись на ее месте, то есть, будучи единственным обладающим знанием об ошибке в расчетах, так, понятно, не поступил бы.
В перспективе туманной тенью, выдергивающей из тяжелого сна, ожидало объяснение с куратором от института, но все это оказалось мелочью по сравнению с тем, что Олю, равно как и ее Санчу Панса, после того спешного выселения из гаденького всесезонного отеля, где горничная на кровати нашла ворох пустых коробочек, больше никто не видел. Пять дней о них не было ни слуха, ни духа, и любая попытка дозвониться напарывалась даже не на автоответчик, а на совсем тихое, на границе слышимости, шуршание, как будто неустанно и осторожно кто-то разворачивает бесконечную конфету.
Запутавшуюся в сетях лодку, полуспущенную, со странно выгнутым кверху алюминиевым пайолом, нашли сразу, при первой же вылазке, вкупе с аккуратно разложенной по двум стопочкам мужской и женской одеждой. Ноутбук, обнаруженный под шапкой тухлой пены после того, как на него дважды наступили, был в таком состоянии, что радиотехник, увидев жесткий диск с горным рельефом Северного Кавказа, только руками развел.
У Василия что-то всколыхнулось в памяти, когда он выудил со дна измятой пайолки дохлой медузой плавающие колготки и растянул капрон на ладони, точно перепонки раскрыл. Стремительная стрелка проложила белесый шрам между его большим и указательным пальцами.
Полуостров Балюзек… довольно зябко, не сезон, закрытые через один гостевые домики. Скальные выросты, торчащие из галечного пляжа наподобие истуканов Пасхи.
Олег Ловкутов.
Он выгнулся вопросительным знаком, длинные белые руки вперед, шея с острым кадыком мучительно вытянута. Извиваясь угрем, он втягивается, как во вторую кожу, в разрезанные между ног телесные женские колготы. Крупная голая голова – он тогда ходил лысым – с трудом протискивается в прорезь. Степан бежит ему на помощь. Чтобы не класть полумаску на землю, он зажимает ее между колен, оттягивает по очереди каждый чулок на руках Олега и делает насечки маникюрными ножницами – одну для большого пальца, вторую, чтобы протиснулась остальная ладонь. У Олега большие квадратные ладони, они разительно отличаются по цвету от безжизненной льняной матовости, которой сейчас обтянуто почти все его тело, от шеи до пят. Все смеются. Всё сейчас кажется смешным, даже то, что гидрокостюмы опоздали на целых двое суток и приходится спасаться подручными средствами. Смеется и скорчившийся под зонтиком немец, то ли Готтлиб, то ли Готфрид, шут их разберет. От боли он не может сидеть, но и лежать на камнях неудобно, поэтому он подмял под правый локоть чью-то толстовку и тихо, кашляюще смеется со всеми над раскорячившимся в женских колготах, длинным Олегом. Одна нога у Готфрида сильно отекла над коленом. Время от времени он приподнимает мокрое холодное полотенце и смотрит на место ожога. Считай, пронесло. Рядом, на перевернутом весле, сохнет на солнце едва заметный виновник переполоха – крохотная, со спичечный коробок, малютка-медуза с узорчатым крестом на спине. Будь на Готфриде, пока он нырял за образцами, такая же смешная защита как у Олега сейчас, он даже не почувствовал бы ожога. А теперь – извольте – на сутки, самое меньшее, выпал из группы.
Василий тогда не успел поделиться своими мыслями, так как уже первый выход в акваторию едва не окончился несчастьем. Ныряльщик Дима зацепился снаряжением за стрелу утонувшего сейнера и его вытащили вместе с неводом, вместе с дохлой рыбой. Ничего познавательного, кроме того, что сейнер утонул самым банальным, никак не связанным с таинственным водоворотом образом, это погружение не принесло, но вся группа получила мощный «втык» на самовольство и угрозу отказаться от их услуг в пользу слабо подготовленной, но имеющейся в наличие институтской команды.
Это подействовало. Выловленный малек латимерии был запротоколирован по всем правилам, внесен в реестр под записью: «Образец №8». Настоящий образец №8, предательски, не по-научному припрятанный, в это время вертелся и сворачивался морским узлом в поломойном ведре под койкой Дяди Федора. Каждый член группы, заглянув в ведро, приходил к выводу, что нет, вот про это говорить нельзя, уж больно чудная, мало на что похожая штука. Вдруг на берегу кто-то, ни разу не заходивший в море выше колен, придет к гениальной мысли что таких вот прилипал в заливе пруд пруди и ей ничего не стоит присосаться к ныряльщику и отравить его каким-нибудь высокотоксичным ядом. Прости-прощай тогда настоящее исследование, от которого и так на их долю (спасибо Оле!) остался лишь небольшой кусочек.
Проулок был пустым – очень необычно для преддверия поздних сумерек, и на лавочках, прикорнувших в густой тени вишен и абрикос, не виднелось ни души. Гриня установил стремянку под старой сливой, под сухой веткой, которая опиралась на крышу и при порывах ветрах угрожала расколотить шифер, и, держа ножовку полотном кверху, полез. На метр от земли дерево разделялось устьем, словно было надвое разрезано. По ту сторону, что свешивалась над проезжей частью, ветки прогибались под весом сизых слив, и зелень сверкала глянцем от гуляющих в ней соков, а со стороны дома торчала узловатая, вся на изломах и шишках сухоручка с шумящими трубочками вместо листьев и парой–тройкой старых плодов, похожих на мятый пыльный изюм.
Старик закрепился в развилке ствола и наметился убрать сначала самую зловредную и опасную часть негожей ветки, которая, падая, могла разнести окно. Он привязал к ней веревку, чуть повыше намеченного места спила, но не успел вонзить лезвие в древесину, как внизу, прямо под обреченной веткой, мелькнула выгоревшая макушка, коричневые от густой веснушчатости плечики.
– Санька, ё-маё, – вздрогнул Гриня, опуская ножовку, – а ну исчез отсюда сиюминутно, пока не придавило!
– Дядя Гриня-а-а! – мальчик обежал с другой стороны ствола и вцепился в стремянку. – Дядя Гриня-а, а я знаю, где ты удочку потерял!
Саньке было прилично уже лет, не меньше одиннадцати, по прикидкам Грини, но вел он себя как шестилетний – мог без спросу зайти на чужой двор или, вот как сейчас, бегать по переулку в выпущенной ниже шортиков растянутой майке, ни дать, ни взять как в ночной сорочке. И жестикулировал. Отчаянно Санька жестикулировал, прорисовывая каждую свою эмоцию и даже раскрашивая ее, и снаряжая орнаментом с помощью вечно чертящих что-то в воздухе нервных тонких пальцев. Мать его, говорят, была такая же, но Гриня ее почти не помнил. Тот недолгий период, пока Малой с ней якшался и даже позже, когда она уже родила Саньку и в одночасье исчезла, прихватив с собой остатки чая из жестяной коробки, странно выветрился у него из головы, как и все, не имеющее отношение к квартирам, очистке выгребной ямы, сроков опрыскивания вишни медным купоросом… Он только принял факт, несколько лет спустя после тех событий, что за забором, на соседнем участке, есть Санька, и его присутствие никак не препятствует тому, что Малой продолжает ежедневно грузить ящики в порту, а дед Игнат ходит за птицей, пьет самогон и разводит отчаянную антисанитарию на участке.
С полминуты Гриня осмысливал то, что ему сказал мальчик, и вдруг его пальцы ослабели настолько, что он едва не выпустил ветку, за которую держался.
– Какая еще удочка, дурачок? – громким свистящим шепотом прикрикнул он на Саньку и тревожно оглянулся. – Тебе кто сказал? Ты сам ходил? Прямо… туда?
Длинные тени, похожие на фалды старинного фрака, ползут по песку, поскрипывают, хватают Саньку… Гриня смотрел на конопатую мордашку, еще более пятнистую из-за пляски листвы над тротуаром. От волнения, которое от Саньки передалось на стремянку, его ноги тоже пришли в вибрацию.
– Дед сказал папе… э-т-та… удочка… которая с вертелкой… валяется где-та на дамбе… – Санька повис на ступеньке, подогнув тонкие цыплячьи ноги и, подыскивая слова, закачался. – А папа пошел и не нашел, эт-т-та… Я знаю, куда надо, это где мы тебя тогда нашли, а не где дамба, поэтому я быстро могу найти, но папа сказал, шкуру спустит, если я опять пойду. У нас же кур поворовали, ты знаешь? Папа сарай нарубил, остались одни щепки. Но я тебе все равно завтра удочку найду, дядь Гринь, не бойся. Вот пусть папа на работу пойдет, и я найду.
– А батя с тебя шкуру спустит… – больше самому себе, чем пацану, вслух проговорил Гриня и осторожно спустился на землю. Веревка так и осталась болтаться на ветке, как визуальное пособие для потенциальных висельников. Санька качался, захватив цепкими длинными пальцами верхнюю площадку стремянки и придавая всей конструкции амплитуду своего настроения. Вперед… жизнь вполне прекрасна… назад… всего-то нужно дождаться… вперед… пока папа уйдет… назад… еще целых три недели до школы…
Гриня посмотрел в сторону моря. Как будто две линии горизонта перед глазами. Одна – это кромка обрыва, с низким заборчиком, наполовину ушедшим вниз. Другая – там, где граница неба, как учили в школе, визуально сходится с водной поверхностью. С водной поверхностью и всей тьмой, что заперта под легкой рябью.
Опускался вечер.
Глава 8
– Ты действительно считаешь, они столкнулись с чем-то вроде генионемы[1]? Вспомнили ту историю на Балюзеке и решили подстраховаться? – спросил Василий, целясь засахаренным арахисом в идущий правильным кругом, слизистый барашек пены. Строго диаметрально орешку в платиновой пенной глазури, плыл, едва касаясь барашка, яркий буек с маячком. Мертвый, неподвижный глаз прожектора каждые двадцать семь секунд встречал его, как старого друга и провожал во тьму, где с ним могла случиться какая угодно непредсказуемая беда.
Скорчившийся поодаль с планшетом Дядя Федор его не услышал.
– Семь минут, – напряженно пробормотал он, вглядываясь в помехи, в которых не было никакого смысла. – Видишь что-нибудь?
– Нет.
Утром, с двух до половины третьего, вся чертова дюжина колец внутри большого круга двигались по часовой стрелке, это как раз совпадало со временем отлива. Ровно в два-тридцать интенсивность бегущей волны уменьшалась и водоворот останавливался на час. Внутренние кольца сглаживались. Затем, в одну минуту, как будто кто-то с неба кидал булыжник, в середине водоворота образовывался короткий глубокий вихрь, с силой отдачи в полсотню метров, и все то же многорядье колец медленно, загребая за собой светодиодные маячки и прочий экспериментальный мусор, начинали движение в противоположную сторону. Эксперимент показал – маячки прослеживаются на глубине шести метров, там же начинают гаснуть импульсы эхолота.
За границей внешнего круга пробкой выскочила вся как будто забинтованная, из-за полнолицевой белой маски, голова дайвера. Василий с готовностью загрохотал выдвижной лесенкой. Дайвер, цепляясь за поручни закрепленным на перчатке фонарем, с трудом полез по стальным стержням. Дядя Федор отложил планшет и смотрел на него молча.
– Дно как на ладони, – сразу, освободившись от маски, заговорил Степан и стал рвать на себе подшлемник. Василий поспешно начал скручивать с него гидрокостюм, точно кожу снимать чулком.
– Ясно прослеживается что-то вроде большого количества придонных локальных течений, как мне кажется, циклонических. Возможно, они идут по всему внешнему диаметру водоворота, который опускается вниз цилиндром, но это мы и так знали.
– Дальше! – Дядя Федор не спускал с него острых взвинченных глаз.
– Фауна присутствует, дно как будто почистили и даже верхний слой сняли. Пробы…вот, – в этот момент Василий как раз бережно снимал с него лабораторный пояс с колбами. – Странное ощущение. Вода рядом с диаметром, примерно в метре, имеет повышенную плотность. Пробирки 2 и 3, подпиши. Прозрачность, цветность однородная. Но что-то не так с плотностью, не пойму. – Он поднял левую, правую ногу, полностью освободился от костюма и тут только вздохнул полной грудью. – Федя, ну никуда от этого не денешься, давай отмашку на исследование внутри воронки.
– Берег дал отказ.
Василий тем временем вытащил из чемоданчика лабораторный штатив и каждую колбу с мутноватой водой, прежде чем утопить в отверстии, рассматривал на свет фонаря. Он замер, услышав ответ Дяди Федора и тут же начал дурашливо озираться и щуриться, даже руку к глазам прикладывать.
– Где? Где те, что с берега? Сидят, ну и пусть сидят. А эта хрень откуда? С какой это отметки?
– Зеленая крышечка – 4 метра. Что там?
– Не знаю, что-то живое, кажется.
Он осторожно опрокинул склянку во вспененный лоток от «доширака», единственную чистую емкость, оказавшуюся под рукой. Чайные ложки, хранившиеся в лотке, Дядя Федор всучил Степану и тот крутил их в руках, не зная, куда приткнуть и в то же время ревниво не желая стать последним, кто увидит добычу.
– Волосы какие-то…
– Это леска. Тонкая спутанная леска. Что она делала на такой глубине? Там не за что зацепиться.
– Твою мм..!
Степан выронил ложки. Дядя Федор, последние пару лет подозревающий у себя развитие куриной слепоты, вздрогнул и отпрыгнул от раскладного столика именно в следствие этого грохота. Он ничего не увидел, даже волос, о которых говорил Василь-Маркыч – только воду. Две чайные ложки, сверкнув в темноте серебристыми селедочными спинами, улетели за фальшборт.
– Что? Где? – он оттолкнул Степана, схватил кемпинговый фонарь с умирающим аккумулятором и, чуть не прижав его к щеке, ковырнул ястребиным носом лоток. Запах пряной корицы с оттенком морской со́лони -– он отстранился, потер нос и уже держась на некотором расстоянии, снова приник лицом к решетке фонаря.
Количество воды в лапшичной таре только на первый взгляд показалось удивительным – колба никак не вместила бы больше ста миллилитров и наверняка не заполнила бы контейнер наполовину. Но уже со второго взгляда уже стало ясно, что жидкости в лотке всего ничего, она, собственно, только является прикрытием и живительной средой для пучка студенистых полупрозрачных волокон.
– Это же водоросль, – протянул Василий разочаровано и слегка перекосил лоток, чтобы все увидели нежно-дымный листок, прямо на глазах развернувшийся из крошечной почки. Дядя Федор ничего не сказал. Он посмотрел на склянку, катающуюся на столе, стандартную пробирку для образцов, взял ее в руки и поднес к сквозистой путанице того, что казалось стеблем. Каждую секунду на стекловидных петлях вспухали узелки, из некоторых уже тянулись листочки, и любому дураку сразу стало бы ясно, что этот элемент растения с потрясающей жизнеспособностью как минимум вдвое больше любой из имеющихся на борту лабораторных склянок.
Топорик удобно закрепился на монтажном поясе, но самодельное шило, самое громадное, какое он смог найти в мастерской, измучило его еще до того, как он спустился на берег. Оно постоянно проваливалось в сквозном кармашке и, если Гриня не успевал его вовремя поправить, немедленно вонзалось в бедро. Кончилось тем, что он взял шило за острие и понес его так, а петуха, завернутого в мешок из-под сахара, приладил подмышку.
На левое крыло побережья, наполовину спрятанное за горбатым наростом, называемом в народе «бородавкой», он, во имя душевного спокойствия, старался не смотреть. Но, когда съехал на пятках по мелкой гальке до самого низа, невольно сделал несколько лишних шагов так, чтобы путанные космы ольхи, проросшие сквозь бородавку, не заслоняли обзор.
И плюнул с остервенением. Как пить дать, воспользуются этой дрянной историей с рыбаками, чтобы отрезать участок земли пожирнее и выстроить на нем какой-нибудь рыбопитомник под уродливым алюминиевым каркасом. Лет тридцать назад этак, как под копирку, случилось с тем местом, где сейчас находится яхтклуб. Тогда тоже, Царство ему небесное, пионера затянуло под толстую бетонную трубу, вдоль которой испокон времен, пока вода в заливе еще не стала такой соленой, в рванных покрышках разводили раков, и – ау, где теперь чудесный кусок берега с железными монолитами громадных черепах? И трех месяцев после трагедии не прошло, как весь участок между старым кафе с зонтиками и спасательной вышкой обнесли забором из профлиста, засыпали круглым леденцовым керамзитом, и по квадратикам новенькой плитки защелками резиновыми подошвами юные байдарочники и байдарочницы, чтоб им пусто было.
Неподвижным взглядом Гриня просветил и охватил все, что выступило для него из-за укрытия, то есть узкую полоску берега и бескрайнюю ширь залива с неприятно, то ли свет так падал, то ли разлили на воду что-то, как в топленом жиру застывшими катерами. Красные буйки со светящимися макушками, о которых все, не переставая, говорили, не так ломали впечатление нормальности, как эти два остроносых, выхолощенных в стальные иглы, чужеродных судна. Находились они вровень с тем местом, где давеча длинными жердями целились в небо сети.
Гриня покрепче прижал локтем мешок, перебросил шило из левой руки в правую и повернулся, не без удовольствия, спиной к уже зачавшемуся безобразию.
Силуэты двух-трех рыбаков просматривались на Ближней Дамбе, но там, куда Гриня направился, по-прежнему не было ни души.
Неприятное это было место, с висящими над обрывом остовами домов, со слоями сползшего грунта, напоминающими поплывшие складки на лице прокаженного. Двух дней не прошло, как он в последний раз был здесь, а рельеф уже успел измениться следами очередного оползня. Несколько довольно крупных глыб сухой глины ударились сверху о фанерный навес, проломили его и рассыпались на остатках крыши, образовав подобие земляного шалаша. Дальняя лодка совершенно скрылась под обвалом, еще две были едва видны в густом сумраке, и только та, что зияла дырой в боку, казалась прибранной и даже немного выступала краем из-под навеса. Кто-то перевернул ее обратно, но возвратить к прежнему мертвому состоянию не сумел. Она единственная на этой части побережья выглядела тем, чем пользуются, и это выдавало ее с головой.
Легкий пасмур, весь день висевший в воздухе после ночного дождя, клочками уходил на, запад, и закат получился пронзительным, долгим, с высокого качества золотым окрасом там, где это требовалось, словом, как никогда подходил для цели, с которой Гриня спустился к берегу.
Он вытряхнул дохлого петуха примерно в том месте на берегу, где стоял тогда сам, пригвожденный ужасом и наблюдающий, как тьма изливается из поднимающейся лодки на влажный песок. Он подпихнул его ногой, чтобы создать впечатление, что птица сидит в раздумье, но петух упрямо отбросил крыло и не пожелал притворяться живым. Лодка безмолвствовала.
Много позже, когда факты эти уже ничего не решали, Гриня вспоминал, что пока он шуршал сандалиями, нарочно создавая мельтешения и всячески представляясь легкой добычей, его не оставляло впечатление, что он, собственно говоря, сам по себе никакого интереса не представляет и, даже, как будто, мешает. Не шевелилось у него в животе тяжелого кома предчувствия опасности, не было в спине и затылке ощущения «глаз, следящих за каждым его шагом». В конце концов, он полностью вернулся в мир голой реальности и неоспоримых фактов, бросил красноперого купленного паршивца в одиночестве и по воде обошел навес с другой стороны. С той, что упиралась в развалины.
И, едва он перелез через переломленный, наполовину зализанный морем, наполовину скрытый под руинами ствол акации со вздыбленными от соленого ужаса окаменевшими корнями, белыми, как кость, так сразу понял, почему берег потерял угрозу и попытки оживить его кажутся смешными.
Что бы там два дня назад не водилось в тени навеса, изредка выбираясь наружу, этого больше не было. Его завалило.
Огромное количество белых перьев, высушенных плавников, скомканных комочков, в которых слабо угадывались звериные шкурки, дополняли ландшафт подробностями, достойными кисти Леготти, но Гриня не знал Леготти. Он видел громадные комья сухой глины и о́тсыпь ломаного кирпича, сползших на берег одноминутно, лавиной, и накрывших собой добрую часть ощетинившегося сваями скелета бывшей метеостанции. Угол старого фундамента школы для слепых, прежде угрожающе висевший над обрывом, тоже был здесь. Его падение, видимо, и послужило причиной грандиозного оползня. Останки домашней и прочей живности скорбной дорожкой уходили под завал.
Гриня молча, удивляясь чувству досады, поднимающейся откуда-то из желудка, пробрался к завалу, слабой левой рукой отшвырнул от себя шило (оно косо вошло в мусор) и полез по пологой строительной сыпучке вверх. Он добрался до пробитой крыши навеса, заглянул в дыру, но и там тоже были кирпич и глина. Осторожно ступая по вросшему в склон, скрытому под слоями песка и камыша шиферу, он прошелся туда–обратно вдоль кромки обвала и остановился на краю кровли, козырьком нависающей над дырявой лодкой. Сверху он видел своего петуха, окрашенного в отливающую зеленым, замшелую медь последних минут заката. Прилив подступил к мертвой тушке, и одно крыло уже распласталось по воде, лениво помахивая визгливым вечерним чайкам. Страх ушел с берега.
Но безопасным ли стал берег или еще хранил в себе дыхание неведомого хищника, в любом случае Гриня не собирался задерживаться здесь после захода солнца. Скорчившись в позу серфера, готовящегося войти в «трубу», он соступил с крыши и медленно стал сползать по насыпи.
Он увидел серебристую полоску молодой гадюки, клюнувшую большой камень и исчезнувшую под ним.
Что вдруг стало с его зрением, почему внезапно оно обострилось настолько, что каждая песчинка далеко внизу, каждое движение прилива, прорисовались вдруг острым графитным карандашом, и тени получили сотни оттенков и у каждой была своя граница? По верхнему нёбу точно масляной салфеткой прошлись. Сползать вдруг категорически расхотелось. Гриня вонзился в насыпь пятками, тормозя, но поток уже увлекал его, раскинувшегося «иксом», барахтающегося… На мгновение он завис, балансируя, над пропастью, упирающейся отвесно в берег на высоту человеческого роста, но в следующую секунду летел в нее плашмя и каменея от ужаса.
Он приземлился на ладони и колени, отбив суставы, со вздыбленными чувствами и изогнувшись от боли. Упал лицом к продырявленной лодке с полным ощущением, что нос к носу столкнется со сгустившейся тьмой, распустившей свои мерзкие щупальца, но та тьма, что царила под навесом, уже была абсолютной и лишенной штрихов, к ней нечего было добавить. Знакомый желтый ошейник, покрытый флюоресцентным напылением, почему-то подвешенный к гнилой несущей балке под самой крышей, испускал слабое свечение.
Боком, как краб, не спуская настороженных глаз со светящегося каучукового колечка, Гриня на четвереньках отполз на пару метров, но какая-то внутренняя сила продолжала прижимать его ладони к песку, не давая подняться. Сердце заходилось в груди, раскачиваясь как колокол, отдавая тошнотою в живот, слабостью в колени.
Никого не было ни в лодке, не позади нее.
Ветер, пришедший с запада и ватой взбивший пену на водорослевых рифах, шуршал рогозом на односкатной крыше, заворачивал бумажки, застрявшие в строительном мусоре. Истрепанный пакет–майка, надувшийся, как ветроуказатель со страниц пиратских романов Стивенсона, трещал и старался сорваться с острого края шиферины. Все пришло в движение, наполнилось жизнью, приминая тягучее ожидание, свойственное закату. Но оттого, что тишина рассеялась и берег ожил, стало только хуже.
Старик, кожей приросший к земле, не сводил взгляд с ошейника, ровного кружка слабого ровного света. Ровного, неподвижного кружка слабого света, на которого не действовали законы природы. И, по мере того как он смотрел, а его виски наливались острой болью, темнота приобретала форму узелков и петель, сконцентрированных вокруг косых балок. Он был вверху. Вверху, а не внизу.
«Я сейчас умру» – четко, словами подумал Гриня и, не поворачивая головы, одними зрачками повел в сторону покачнувшихся и потянувшихся к нему откуда-то сбоку двух черных лучей. Неслышно раскручивался спрятанный где-то во тьме невидимый во́рот, разматывались кольца, длиннее становились лучи, и с одним из них двигался к старику желтый, плотно обжимающий щупальце ошейник.
Прилив подтянулся к его рукам, омыв их. Мокрый, отвратительный на ощупь ком толкнулся между расставленных ладоней и застрял. Сдали нервы. Гриня слабо вскрикнул, оттолкнулся от песка и вдруг почувствовал невероятный приток ненависти ко всему, что составляло данную минуту. Хочешь жрать, тварина? На, жри! И он обеими руками выхватил из воды петуха, мертвого, уже набитого песком и скользким вертлявым гаммарусом, и с силой ткнул им в подобравшийся совсем близко желтый ошейник. Его пальцы захлестнуло и прижало чем-то холодным и резиновым. Он рефлекторно выдернул их из капкана. Ошейник прочертил в воздухе мягкую светящуюся петлю и на мгновение перед Гриней восстал кадр из фильма про огромную змею–людоеда – он увидел на уровне своего лица тугую сжавшуюся пружину из черных колец.
«А-а-а!» – заорал он, неведомо чему обрадовавшись, должно быть тому, что враг обнаружил себя и оказался материален, вскочил на ноги и стал бить галькой-гладышем прямо по черным кольцам. Топорик для рубки мяса, закрепленный у его на поясе, отличный топорик с отточенным лезвием, рукояткой колотил его по бедру, но Гриня начисто забыл о его существовании и лупил в злом возбуждении, и преследовал змеиный клубок, и тот, все туже сжимаясь вокруг мертвой птицы, медленно вбирался во тьму ниши, куда уже давно уползло второе щупальце.
«А-а-а! Не нравится? Не нравится?!» – исступленно орал Гриня, подпрыгивая и пытаясь достать желтый ошейник, втягивающийся в нечто желеобразное, зыбкое и малоподвижное, обволакивающее все видимое пространство под крышей. Тут только, совсем некстати, вспомнил он про топорик, лихо его выхватил, и на кураже, подпрыгнув и одной ногой оттолкнувшись от лодки, чиркнул наугад, прямо мастерски чиркнул между балками. В ту же секунду его лицо и плечи обдало густой, рыбно пахнущей жидкостью, цвиркнувшей под напором со звуком спускающегося надувного круга, а сильнейший удар в грудь отшвырнул его в сторону. Он покатился по песку, потеряв топорик, монтажный пояс и, кажется, большинство пуговиц с рубашки, но сейчас же подскочил, нелепый в своем энтузиазме как молодой боксер. Что-то снова хлестко сбило его с ног, приложив затылком о просоленную корягу и мало того, схватив за ногу, протащило около метра прочь от навеса.
Боль отрезвила его и, проехавшись на животе, Гриня даже успел сообразить, что никакой длины щупалец не хватит на то, чтобы вот так волочь его по песку в обратном направлении. «Он вылез!» – трезвея все больше подумал он, и пополз на локтях, но его снова догнали, стянули ноги так, что в щиколотках щелкнуло, и как следует тряхнули. Все у него внутри скрутилось, печень, почки, сердце, вобрались в комок в животе, и его вырвало на мокрый песок.
Он сделал еще одну попытку уйти, встав на четвереньки. Удар, боль. Осторожно, по-пластунски, он выкрал себе еще полтора метра. Ничего. Еще столько же. Ракушки скрипели на зубах, все лицо, должно быть, было изрезано ими. Гриня дрожащей рукой провел по заросшим щекам и увяз в слизи, покрывающей кожу и бороду плотным слоем. Он полз как скалолаз, нащупывая пальцами в хлюпающей жиже щербины и выступы, отталкиваясь от земли самыми кончиками пальцев, уже в совершенной темноте. Душевных сил его не хватало на то, чтобы обернуться и проверить, не светится ли поблизости желтая полоска, а мокрый песок на ощупь был ужасен – совсем как холодное гладкое щупальце. Он полз, потеряв счет времени, периодически вставая, пробегая небольшие расстояния и снова валясь ничком.
И вдруг – тьма.
– Что ты здесь? Зачем ты здесь? Гр… Дядь Гр…
Чья-то рука поддерживала его голову, с волос стекала вода, и громко, тонко свистело в ушах, перекрывая голос:
– Зачем ты здесь?
Он вспомнил – был грохот. Как будто обрушился за спиной навес или даже кое-что похуже, и он сначала оглох и весь погрузился в песчаную топь и только потом потерял сознание. Тьма источала густой солодовый дух.
Гриня с трудом раскрыл глаза и их немедленно защипало от соленой воды. Тьма напряженно рассмеялась тремя четкими «ха-ха-ха» и еще сильнее запахло пивом.
– Живой, старик, – кто-то взял его голову двумя руками, мягко отделил ее от тела и стал поднимать ее, держа в ладонях, как хрустальный шар. В ушах засвистело еще больше. Испуганно Гриня постарался вывернуться и вдруг почувствовал свои руки и грудь, в которой не хватало воздуха. Руками он пытался сопротивляться и вяло размахивал ими в стороны.
– Еще бы чуть-чуть… Господи, дед, я ж тебя чуть не угрохал…
Ноги были ватными. Гриня навалился на здоровяка и вдруг, по громадным накладным карманам с квадратными пуговицами, одна из которых царапнула его щеку, угадал Малого.
– Женя… – слабо сипнул он, оторвался от косой сажени груди портового грузчика и быстро, деревянными шагами паралитика зашлепал по воде. Он сейчас абсолютно не думал о том, что с ним произошло час или полночи назад (как давно это было?), и все мысли его занимал только желтый ошейник (с чего бы это?), и то, как противно и жутко, когда свет источается предметом совершенно для этого не предназначенным.
– Дед… эй, – Малой в несколько шагов догнал Гриню, продел одну руку сразу под обе его подмышки и заставил сесть на еще незанятый водой участок.
– Пакет весь трепался, а ошейник нет, – внушительно сказал ему Гриня и многозначительно, рукой, показал, как трепался пакет.
– Знаю, дед.
Малой опустился рядом, достал что-то из поясной сумки и это оказалось велосипедным фонариком. Он включил его и положил рядом с собой так, чтобы освещать пространство за спиной старика. Сейчас стало понятно, почему он все время орудовал одной рукой – в другой, перевязанной уже обычным, серым от грязи медицинским бинтом, стволом вниз, он держал примитивное охотничье ружье, много лет назад любовно собранное из запчастей, найденных на месте сгоревшего хозмага. Уцелели тогда только железные элементы, так что приклад Малой выстругал сам и, Бог знает для каких целей, сделал это не хуже, чем настоящий оружейник.
– Знаю, дед, – повторил он, разломил ружье и выкинул из патронника стреляную гильзу. – Жалко, что одноствольное, понимаешь, не факт, что будет время перезаряжать.
Гриня смотрел, как медленно портовой грузчик опускает руку в крошечную сумочку, долго там копается и достает новый патрон, еще с полминуты разглядывает его и топит в отверстии ствола.
– Не убьешь ты его этим, – тихо сказал он, внезапно все вспомнив, – он вырос, или всегда был таким… хотя раньше казался меньше. А может, он вообще не имеет формы и размера.
– Ага, – мужчина бросил на него быстрый взгляд, – так он давно тут?
Гриня подумал и решил – три дня. Три дня назад это место было не опаснее поляны для пикников, хотя первый дохлый дельфин появился уже тогда. И этот тоже, скорее всего, был еще в море, но какого-то черта затем вылез.
– Позавчера, – произнес он с трудом, – позавчера я шел на Южную дамбу… с этим, как его Джу… Джи… с этой дурацкой таксой.
– Понятно, – сказал Малой безжизненно. Он воткнул ружье в песок между ног и неотрывно смотрел на пограничную, на четверть тона слабее тьмы, полоску света, отбрасываемую фонариком на расстоянии каких-то пяти метров.
– Позавчера он уже был тут, – закончил Гриня.
Малой чему-то засмеялся, посмотрел на одну ладонь, на другую, а потом, видно, решил – не все ли равно? – и невесело подмигнул.
– Клянусь, я б тебе его вернул, чисто, чтобы насолить старому идиоту. Он пристал – найди спиннинг. Не давал он ему покоя с весны, а тут – шанс. Я сразу, как стемнело, сюда пришел. Я… подобрал его недалеко от тех лодок, – он подбородком ткнул в темноту, – и эта непонятная дрянь, этот осьминог, что ли, кто он там… напал на меня. Я его не трогал… в смысле, я-то его тронул, но только так, чтобы понять, что это за штука… слегка. Он выхватил у меня спиннинг и в секунду на три куска его разломил, как нечего делать, одним щелчком, – сложив три пальца в щепоть, он сделал движение, которым смог бы разломить спичку. – И наподдал напоследок так, что я три раза через голову кувыркнулся.
– Гнался за тобой? – Гриня вспомнил шорох ракушек за спиной, тени.
Мужчина покачал головой.
– Он просто за мной пошел. Я его не видел, но чувствовал… как будто за спиной: ш-шур, ш-шур… оглядываешься, а там ничего, понимаешь?
Гриня понимал.
– А потом… куры. Он где-то спрятался, затаился, ждал пока все уйдут, пока свет выключат… Он соображает, понимаешь? Он… знает, где я живу, где еда есть. Я его привел, теперь он кого угодно так может… Саньку. Представляешь, а, если Саньку? Как курицу.
Море дошло до них, и Малой схватил фонарик за секунду до того, как ложбина заполнилась водой. Сейчас у него было выражение лица человека, которого удерживают, тогда как у него скопилась куча нерешенных дел, но маска озабоченности держалась ровно столько, сколько он о ней помнил, пару мгновений, не больше. Он боялся куда сильнее, чем Гриня, видевший петли, обвившие балки. Он не знал того, что теперь знал Гриня. Не догадывался, что чудовище ползло за ним по песку, карабкалось по неудобному склону не затем, чтобы съесть Саню. Оно искал кур, на худой конец – еще одну таксу.
– Мне кажется, его люди не очень… интересуют, – проговорил Гриня не совсем уверенно. – Ты подумай, сколько человек тут ходит. Не очень часто, но ходят же. Если не провоцировать… не давать понять, что ты его видишь… Ему же прибить любого – раз плюнуть. Меня мог уже дважды… Тебя тоже.
Он, как всегда, когда волновался, не мог объяснить своих мыслей связно, они путались и становились с ног на голову прежде, чем превращались в слова.
– Не вопи, дед, я с этим ружьем на кабана ходил, – с насильственной снисходительностью сплюнул сквозь зубы Малой и проложил световой щуп вдоль набегающей волны. Это была очевидная ложь, но он чувствовал себя уязвленным тем, что его отговаривают. – Иди домой.
Гриня сделал еще одну попытку – взялся за его рукав и попытался рассказать, как произошло так, что он полз по песку, а все его лицо облеплено липкой дрянью. Он хотел передать ужас, который чувствует тот, кого схватили за ноги и волокут по камням, но Малой стряхнул его руку и локтем отодвинул от себя.
– Иди домой, дед, – повторил он. – Я его застрелю и дело с концом.
Гриня затоптался на месте. Ночной ветер окреп и крыльями поднимал полы его рубашки, приходилось придерживать ее на груди, чтобы не оказаться раздетым. Малой несколько раз нагнулся за чем-то и медленно, враскачку стал удаляться. Его мешковатый силуэт в светло–зеленом камуфляже (который казался сейчас серым), хорошо прорисовывался на фоне темного нагромождения досок и глины. Ружья не было видно, он нес его впереди себя.
Старик, провожая его взглядом («Господи, это не со мной, этого ничего быть не может»), нерешительно сделал несколько шагов вбок, к воде, подобрал камень, кинул его, и вдруг до него дошло – вот зачем нагибался Малой. Только зачем ему камни? Зачем нужны камни, если идешь против монстра, который впятеро больше тебя?
Гриня медленно, пересиливая себя, пошел в ту сторону.
Прошло еще время, пять минут или пятнадцать, это уже не имело значения. Бум! Глухой, едва донесшийся сюда звук удара, как о стенку сарая. Понятно, лупит по лодке. Ничего более идиотского нельзя придумать, особенно, если чудовище вверху, а не внизу. Бум! Да что он, совсем не соображает? Бум! Желтый луч запрыгал, засуетился, выхватил крохотную фигурку, странно короткую, словно сжавшуюся на корточках. Грохнул выстрел. Куда он стреляет?
Гриня задохнулся и побежал. Его больше не беспокоило то, что голую грудь его, точно мелкий дождь, секли брызги, он боялся не успеть, ведь Малой просто не знал, не мог знать…
– Он вверху! – крикнул он, хотя для этого пришлось остановиться, – он не внизу, он вверху!
Гул прибоя был не настолько сильным, чтобы перекрыть звук перезаряжающегося ружья. На мелководье, как ни крепок ветер, волна никогда не разбивается с такой мощью, чтобы создать эффект непрерывного рокота. Это, скорее, как шум обложного ливня за неплотно закрытым окном, или, если забываешь сменить пластинку в проигрывателе, и игла доходит до пустого поля. Вздохи ветра подхватываются корявыми прибрежными акациями, которым никогда не удается вырасти больше, чем в три человеческих роста и, только когда этих акаций целый ряд и стоят они достаточно плотно, и, вдобавок, скрипят и стонут, то только этот шум уже способен заглушить все остальные. Поэтому, остановившись до того, как вступить под сень трех акаций, Гриня уже гораздо менее явственно услышал, как щелкает «переломка» и услышал второй выстрел, слишком скоро прозвучавшим, чтобы быть прицельным. Это было совсем рядом, метрах в сорока.
Третий выстрел прозвучал через четверть минуты, но его тут же заглушил страшный треск. Фонарик потух. От ужаса и той картины, которую он сам для себя представил, Гриня взвыл, вытянул руки как слепой и, хотя все его тело упиралось против этого, шатаясь побрел в сторону навеса. С той стороны не доносилось ни криков, ни рева, которое могло бы издавать чудовище, но ему казалось, что он видит, как вспухает и опадает черная земля там, где раньше был песок, и идет волнами и конвульсиями, и пытается дотянуться до большой воды. Раздался громкий вздох, похожий на то, как всасывается воздух в пневматическую трубу, что-то светлое взметнулось в воздух, на мгновение распласталось в нем, приняв форму большого креста и упало на продавленную крышу навеса. Гриня застонал (прости, Жень!) и тоже мешком повалился на землю. Он закрыл голову руками, натянул сверху рубашку шатром и вжался в исчерченный продольными морщинами, шершавый ствол акации. Тут он его не найдет. Если не шевелиться. Если не пытаться никуда уйти…
Если… Если…
[1] Генионема – ядовитая медуза. Выпускает яд при контакте с незащищенной кожей, поэтому зачастую, если нет специального гидрокостюма, ныряльщики используют обычные капроновые колготки, покрывая ими большую часть своего тела.
Глава 9
Сумасшедший холод. Непереносимый.
Трясущимися руками он стащил с головы рубашку и попытался запахнуться в нее поглубже. Это решало лишь часть проблемы, потому что ног он уже не чувствовал. Всю ночь он пролежал на них, поджатых под живот, и теперь вены, вздувшиеся под коленными чашечками там, где заканчивались шорты, были толщиной с палец и имели сине–черный, гангренозный оттенок. Чувства притупились, страх не пережил этой ночи.
Волоча нижнюю часть тела, он вытащился из тени, но тут было во сто крат холоднее, чем под деревьями.
Бледненькая дрожащая серость, ноющая как зубная боль или сама беспросветная тоска, проливалась за края тяжелых туч–сизарей и накладывала неживой фильтр даже на крылья вялых утренних чаек. Птицы, в количестве четырех штук, кружились довольно низко и явно высматривали что-то на земле. «Малой» – вспомнил Гриня, с трудом встал на ноги и, покачиваясь, пошел в ту сторону.
Чайки кружили из любопытства. Ни одна из них не решилась сесть на студенистую, зловонную чернильную кляксу, наполовину вытекшую из-под обломков бывшего навеса и застывшую горой, как огромное протухшее желе.
Подойдя достаточно близко (но не слишком, так как запах стоял воистину кошмарный), старик раздобылся жестким длинным стеблем рогоза, присел на корточки и легонько тронул полусдувшуюся кольчатую конечность, сильно напоминающую тело дождевого червя гигантских размеров. Большой толстой петлей она уходила под бесформенную тушу, и таких отростков кругом черного антрацитового бугра торчало во множестве.
Монстр был мертв. Очевидно, Малой все-таки пристрелил его, прежде чем эта туша обрушилась на него сверху. Мертв и уже давно мертв. Старик обошел ту его часть, которая вываливалась из ниши (под навес он войти не рискнул) и нашел место, которое вполне могло оказаться головной частью. Впоследствии он поймет, что ошибся, но на тот момент похожий на вздувшийся куполом горб, цветом значительно бледнее непроглядной черноты всего остального, покажется ему смахивающим на мощный затылок, вполне подходящий для пришельца из космоса.
Следовало каким-то образом перевернуть его, чтобы извлечь тело Малого, а затем оттащить это тело наверх, в дом, и простыми словами объяснить тем, кто будет спрашивать, как могло случиться то, что случилось. У себя в голове он услышал слово «полиция», и его передернуло. А если эта дрянь испарится, оставив после себя только лужу гноя, и ему придется давать объяснения, не подтвержденные ни одним разумным аргументом или доказательством? Господи, да ко всему прочему, ему придется прикасаться к ней голыми руками!
Был и другой вариант – никому ничего не говорить, разыскать, если его не унесло отливом, потерянный монтажный пояс и незаметно вернуться в дом, оставив разбираться со всем этим первому, кто будет иметь несчастье забрести сюда в ближайшие сутки.
Но ведь там, под грудой дохлого мяса – Малой.
Гриня, стуча зубами, отвернулся, сделал несколько десятков шагов в сторону акаций, затем возвратился по своим следам обратно. Есть доски – можно соорудить рычаг, чтобы приподнять тушу хоть на треть метра или даже перевернуть ее. Хотя нет, на это нечего и надеяться, слишком она зыбкая, как кисель, еще, глядишь, порвется и вывалит на берег свою смрадную середку. Приподнять – самое то́, лишь бы можно было заглянуть туда и убедиться, что Малой действительно внизу, погиб, придавленный тонной кромешной тьмы.
Все еще не веря в то, что делает, то и дело оглядываясь на мертвую нечисть, Гриня вытащил из развалин несколько, на первый взгляд крепких мокрых досок, и по одной перетаскал их к большому обломку съехавшего фундамента, которому предстояло взять на себя роль опоры рычага. Подсунуть под неподвижную тушу самый ровный и гладкий конец доски сначала казалось сложнее всего. Монстра вдавило в песок, так что старику пришлось сначала окопать все вокруг, как дворовому псу, разрывающему тоннель под забором, чтобы проложить дорожку, равную ширине доски и только потом завести ее поглубже. Но и это ничего не дало. Он раз за разом осторожно садился на другую сторону своей примитивной установки и ногой придерживал большой камень, чтобы быстро закатить его на доску, заменив свой вес, но конструкция разъезжалась в разные стороны – опора влево, рычаг вправо, а потом доска с треском переламывалась надвое. Три раза подряд.
Ужасная раздутая туша уже не была скользкой. С выходом невзрачного, плохо умытого солнца, она начала покрываться серым налетом, а червеобразные отростки (всего их оказалось не меньше дюжины с каждого бока) съежились и превратились в гофрированные трубы. С каждой очередной попыткой приподнять ее, неподъемная масса только все больше пухла и обволакивала песок, и уже стало понятно, что нужно не менее трех таких рычажных приспособлений, запущенных одновременно, чтобы подтянуть ее вверх хотя бы на ладонь. В конце концов, он поборол страшное отвращение, лег на песок плашмя и запустил руку под эту гору зловонного мяса. Ему показалось, он нащупал что-то, похожее на часть ноги, сплющенной под весом громады, его пальцы явственно прошлись по бугорку, похожему на щиколотку, но это было все, что он смог достать, хотя он и вытянул руку настолько, насколько мог, почти прижавшись щекой к чудовищной плоти.
После этого Гриня уже не делал других попыток сдвинуть тушу, но и уйти не мог, потому что это было совершенно немыслимо. Он зашел по колено в море и постарался отскрести с себя подсохшую слизь. Макая скомканную рубашку в цветущую воду, он тер грудь и плечи, и они горели, и ветер тут же остужал их. Начал накрапывать, и через минуту вдруг неистово полил ровный, без косых порывов дождь.
Вернувшись, он сразу понял, что что-то изменилось. Набрякшая влагой туша потемнела, исчезли кляксы серого плеснеобразного налета, как становятся незаметными жирные пятна на мокрой одежде. Разгладились гигантские черви кольчатых трубок. Положение некоторых из них изменилось – словно на мгновение монстр очнулся и постарался выпростать из-под себя неудобно поджатые конечности, но на полпути выдохся и снова впал в оцепенение. Как бы там ни было, но одна из этих длинных трубок, заканчивающаяся кожистыми ресничками, оказалась сейчас вытянута вдоль изломанного борта лодки и нехотя повторяла ее изгиб, хотя Гриня мог бы поклясться, что десять минут назад он сам стоял на этом самом месте.
Как всегда, когда он сталкивался с чем-то, что следовало обдумать, Гриня приподнял плечи и отошел на полсотни шагов к обрыву, чтобы возникшая проблема не подавляла его своей неотвратимой близостью. Со стороны черное выпуклое пятно на песке выглядело не столь опасным, но даже отсюда было заметно, что безжизненность его уже можно поставить под сомнение.
Однажды в перевозном террариуме Гриня видел детеныша черного гнюса[1], который неподвижно лежал на дне стеклянного бассейна и, сколько бы ребятня не колотила в прозрачные стенки резервуара, ни разу даже случайным движением хвоста не обозначил свою причастность к происходящему. Чтобы создать контраст и поразить зрителя еще сильнее, владельцы бродячего «Мира Чудес», выстелили дно аквариума белейшим субстратом, напоминающим мраморные шарики, и на этой неживой сияющей поверхности черное тело ската казалось грандиозным воплощением Внеземного Ужаса. Скат этого не знал, он, наверное, думал, что искусно притворяется мертвым и близок час, когда его вернут за ненадобностью в теплые воды Атлантики. Но на самом деле, никогда ранее он не казался более живым и мыслящим, чем в долгие часы своего неподвижного лежания – концентрат силы, напряженных мышц и дьявольского терпения. Именно таким сейчас, с расстояния, видел старик распластавшееся на песке нечто, слишком старавшееся быть мертвым, чтобы быть в действительности таковым.
Дождь оживил его, или он в принципе был бессмертным и не хватало только этого небольшого катализа, чтобы запустить сложные, невидимые глазу реакции стремительного восстановления. Но то, что он двигался, было уже бесспорно. Гриня осторожно поднял правую ногу, и длинный, странной формы щуп с утолщением на конце, тяжело протащился по песку в паре сантиметров от его босой ноги.
Стараясь не дышать и дивясь тому, что не заходится ужасом и, кажется, даже вполне спокоен внутри, старик осторожно отступил назад и пропустил еще один вялый мах на уровне своего колена. Сама туша оставалась неподвижна, но под черной, плотной как резина кожей, перекатывались волны, напрягались и опадали мышечные связи, что-то ворчало и постанывало.
Гриня отступал к воде, но не замечал этого, пока не оступился и не плюхнулся, подняв окунувшись в брызги по самую маковку, а когда это произошло, было уже поздно менять направление. Огромная темная масса заполнила все пространство на расстоянии десяти шагов и медленно, очень медленно, но все же продолжала ползти вслед за ним, упираясь в песок своими несчетными, толстыми как стволы деревьев и тонкими как пальцы, щупальцами. Оно вошло в воду, запустив туда сначала самые подвижные из конечностей, те, что что были усеяны бугорками сотен фаланг, и заелозил ими по дну, ощупывая. Гриня обхватил себя за плечи, втянул живот – так, ему казалось, он станет менее заметен – и стал уходить вглубь и боком, в сторону дамбы. Выщербленная линия из бетонных секций приближалась медленно, но, когда и впрямь осталось протянуть руку, чтобы коснуться скользкого от водоросли камня, черный кольчатый шланг обвил лодыжку Грини и второй такой же уверенно и мягко обследовал его правый бок.
– Ну что тебе еще надо? – тихо спросил Гриня, поднимая руку, пока его подмышку исследовали. Странная вялость охватила его, вялость без страха и других острых чувств. Он настолько устал и выдохся, что, собственно, уже не имел ничего против того, чтобы его вот так ненавязчиво трогали, только холодна была вода, дошедшая до груди, и неприятен вид странного серого бурдюка, бугром выступающего над поверхностью. Внутри бурдука ворочались, проступая прожилками, синеватые тени, и полным ходом работали сокрытые мощные механизмы.
– Ну, что ты еще не потрогал? – руку? Ну, на тебе руку, – он растопырил пальцы и плашмя положил ладонь на воду, и ею тотчас же завладели, ощупывая суставы и выступающие вены.
– Что, невкусный?
Его неожиданно отпустили, освободив проход к дамбе, и Грине со второй попытки удалось подтянуться на руках и взобраться наверх. Чудовище карабкалось за ним, он слышал свист, вырывающихся из секретных клапанов воздушных струй, но дамба была слишком узка для такой громады – все равно, как если бы сам Гриня решил с комфортом расположиться на придорожном бордюре – и, развернувшись, он увидел только узел перепутавшихся хоботков, разъезжающихся во все стороны в потугах подтянуть наверх весь массив туши. Путь на берег оказался отрезан, как написали бы в книге, но для Грини вообще не оставалось никакого пути – двадцатью шагами дальше дамба обрывалась в море, а еще раз встретиться со слизняком в воде ему совершенно не улыбалось. Так что хоть в лоб, хоть по лбу. И он просто стоял и смотрел, как корчатся черные скользкие угри и подавлял в себе желание наступить ногой на самый тонкий и вертлявый из них. А потом начал отступать маленькими шажками, четверть –и полушажками, потому что монстру удалось взгромоздиться на больверк и он, кажется, сам ошалел от такой неожиданности, так как вел себя, как слепой котенок, тыкаясь во все стороны и с трудом балансируя на бетонном насесте.
Конец дамбы был неминуем, но все-таки Гриня не смог предугадать его. Ноги его взлетели выше головы, он пребольнейше стукнулся одновременно локтями и копчиком и поехал вниз. Что-то грузно мелькнуло в границах его периферического зрения и горизонт очистился от всяких признаков чужеземной твари. Отрадного в этом было мало, ибо неуклонно, зацепившись только кончиками пальцев за едва заметный скол в монолитном траверсе, Гриня на собственном заду съезжал по облепленному водорослью трапециевидному боку прямо туда, в зеленый мир, порождающий чудовищ.
И чудовища уже готовы были принять его в свои объятья.
Вытянувшись из воды, на уровне его лица, в воздухе висела большая безглазая бульба с широкой щелью пасти, разрезающей череп надвое – ужасная, совершенно лысая голова, вросшая в тело огромного моллюска. Существо с такой головой было создано только для того, чтобы поглощать, и несомненно планета, к которой привык Гриня, понятная ему планета, не способна была произвести подобного уродства. Черную голову ручьями и крупными зависшими каплями расчерчивали потоки белой слизи, которая сочилась и падала в воду, и от того места, куда она капала, во все стороны по воде расползались тягучие масляные протоки, дрожащие как воск в лава–лампе. Удушающе воняло лежалой рыбой.
Тягучие протоки и даже вонь – все это Гриня осознал не сразу. Неуклюже растопырившись на дамбе, он думал только о том, что вес его тела принимает одна левая рука, ухватившаяся за железную строповочную петлю, а сам он, еще совсем немного, и как по льду, скатится прямо в собранный пучок вертикально и симметрично уходящих в воду щупалец. Непропорционально огромная вытянутая голова – ни дать, ни взять бесформенный ком подтаявшего пластилина, насаженный на острие зонта–трости, придавала конструкции крайне нелогическую завершенность и пугала невообразимо, куда больше, чем длинный тонкий палец, хватающий за лодыжку в тот момент, когда ты пятишься от берега, уходя в глубь. Палец был ему понятен, голова – нет.
Он медленно съезжал в воду, уже неуклонно. В какой-то момент попытался изловчиться, вывернувшись ногами вперед и уперевшись босой жесткой пяткой в арматурную петлю, но переусердствовал, весь пошел юзом и, спустя секунду уже летел пятой точкой вперед, в пустоту. Плавно, в невесомости, достиг дна, и плавно, неопасно ударился о него. Слева и справа, подводными коммуникациями тянулись два толстых опорных щупа, они были неподвижны, как трубы, но в постоянном движении были полсотни других, взбивающие пену на поверхности. Ударившись, Гриня сразу перекатился на левое плечо, сделался плоским как камбала, и ювелирно, словно тренировался этому годы, боком проплыл между черными ногами–стволами, не задев их. Ни одно из его действий не было обдуманным, он даже не понимал, зачем ему понадобилось на другую сторону, в простор открытого моря, тогда как проползти вдоль дамбы и выбраться на мелководье под укрытием камней было куда менее рискованно.
Играючи, длинная живая плеть поймала его за икру и притянула обратно, мягко протащив по дну и вернув в исходное скрюченное положение. Воздуха не хватало, в глазах плясали огненные змеи. Как во сне, Гриня увидел проплывший перед глазами бледный морщинистый пузырь и сейчас же дрыгнулся в ту сторону. Руки его провалились, приминая стенки мягкого капюшона и там, внутри, нашли что-то свернутое в тугой комок, крупное и жесткое, какой-то внутренний орган, заполняющий мешок почти целиком. Через полупрозрачную матовую кожу сунулось к самому лицу его плотное и непонятное, и в следующее мгновение он увидел целиком человеческую стопу с четким рисунком плюсны и большого пальца, отпечатавшихся на внутренней поверхности кожаной полости. Гриня выпустил из носа серию больших пузырей и, уже плевать было, сожрут его или раздавят, только бы перед этим глотнуть свежего воздуха, со всей силы пнул щуп, оказавшийся ближе.
И вылетел на поверхность, как шарик на веревочке в известной детской игрушке.
Лихорадочно обдирая пальцы, он вцепился в выщербленный край дамбы, прорастая в него, чтобы уже никакая сила не могла сдернуть его обратно. Маленькие порции воздуха, более которых не могли принять, ставшие совсем крохотными его легкие, с треском разрывали грудь при каждом вдохе.
Гриня задыхался. В невнятном беспомощном ступоре он увидел, что бетонный бок дамбы перед самым его лицом окрасился в бурую кровь. Пальцы задеревенели и уже не могли ни за что держаться. В глазах, догоняя друг друга и складываясь в спирали, поплыли зеленые радужные кольца. Зеленые кольца, черные кольца.
Вот ужас-то, Господи, и на ощущения – чистый ужас, ни теплое, ни холодное, точно трогаешь непромокаемый прорезиненный фартук, кисший сутки в крахмале. Дрянная пакость тянется за пальцами, стягивает их между собой перепонками.
Гриня поморщился, потому что в груди все еще болело и поскрипывало, и вытер пальцы о мокрые шорты. Башка без глаз и всего прочего (исключая пасть, ради которой она была слеплена), лежала на дамбе неподвижно, и жирная муха уже ползла по ней, преодолевая бесчисленные бугры и наросты, похожие на набухшие под плотной кожей, зарождающиеся рога. В какой-то момент муха хотела взлететь и не смогла – прилипла, и тогда Гриня понял, почему все тело мерзкого создания покрыто налетом крошечных колеблющихся комочков. Он привстал на локте, снял насекомое щепотью (тонкая нитка слизи потащилась вслед) и отряхнул пальцы над сухим пятачком бетонной плиты, давая мухе шанс выбраться из этой заварушки.
– Ну, бывай, – сказал он тихо, когда муха расправила крылья и зеленой дугой скрылась из глаз.
Он чуть не умер. По-настоящему. Каких-то полчаса назад. Маленькие петарды трещали в грудине, наполняя ее огнем и сухими хлопьями, забивали горло вулканическим пеплом. Он бы и сам упал, но его отшвырнули от дамбы, так что он ударился животом о воду и с кровью вытолкнул из себя остатки кислорода. После этого Гриня пережил еще одну ужасную минуту, заглянув в черную яму бездонной пасти без зубов и языка, которая открылась над самой его головой, как пещера, как гигантский мешок для мусора, и оттуда прямо ему в лицо плеснуло скверным и удушающим, невозможно зловонным. Его таскало и трепало по воде, словно спортсмена–воднолыжника, но в конце концов резиновое щупальце ударилось о дамбу, развернулось, и человек колбаской прокатился еще около метра.
Это его спасло. Он стал снова дышать, несмотря на многочисленные ушибы, может даже перелом какого-нибудь второстепенного ребра – болело вообще все тело и вычленить из этой боли чувствительность отдельного органа он был не в состоянии. В какой-то момент облегчение от возможности лежать овощем было так велико, что Грине даже подумалось – монстр проделал эту штуку сознательно, как собака, спасающая увязшего в жидкой грязи утенка, которого, в любое другое время разорвала бы в ошметки. Но от фактов было не отмахнуться, и они были таковы – его хотели сожрать, хотели, но не смогли, потому что Малой, сделавший свой последний перед смертью выстрел, попал удивительно точно.
Сквозь полуприкрытые веки он смотрел, как мечется в воде, подпрыгивая и тут же тяжело бухаясь обратно, это невообразимое нечто, и его уже не волновало, что грязно-серый, цвета залапанного стекла бурдюк, приделанный к брюху монстра и то и дело мелькавший в гуще щупалец, таит в себе остатки непереваренной человеческой плоти. Даже не трогало то, что поглощенная плоть не была для него безымянной и, по-своему, он был привязан к человеку, чьи вывернутые пятки чертили сейчас воздушные параболы вместе с ярящимся чудовищем из чужого, не нашего мира.
У него не было сил встать, даже отодвинуться, когда эта морда с размаху грохнулась на дамбу рядом и распустила свои бугры и бородавки так, что смотреть стало тошно. Они лежали подле друг друга так долго, что он даже привык и начал чувствовать себя в безопасности, только вонь становилась все сильнее по мере того, как утро подбиралось к дамбе и скоро дышать стало совершенно нечем.
Он тяжело сел, подождал, пока перестает кружиться голова и поднялся, держась за грудную клетку. Волны миром набегали на каменистый берег, пачкая его в мыльную кипень и, словно громадная черная лилия, поверх воды качался развернувшийся, раскинувшийся щупальцами, фантастический цветок.
Он не то слово, насколько стал больше. Значительно больше, чем тогда, когда они увиделись впервые и когда простая деревянная лодка могла накрыть его целиком.
И Боже, какая вонь, это же в голове не укладывается, как будто гора разлагающегося осетра, сутки пролежавшая на солнцепеке.
В глазах рябило от всполохов прорезавших облака лучей на гребешках волн. Гриня заморгал, но привидевшееся не исчезло – тонкий, как будто из зубочисток сложенный, силуэт человека. Совсем крохотного человечка.
– Эй… ты, – он махнул рукой, как прогонял муху, – давай отсюда.
Безглазая морда продолжала неподвижно лежать на дамбе, может быть, даже прилипнув к ней, попав в капкан собственной отвратительной физиологии.
– Ну! – повторил Гриня тревожно, потому что человечек не удалялся, а наоборот, проступал все четче на кислотном фоне изжелто-сизого, порваного неба.
Гриня заелозил руками по дамбе, стараясь отколоть ком слипшихся ракушек, но наскреб только гнездо спутанной старой лески, застрявшей между блоками. Он размахнулся и запустил этим пучком в брюхо уродца. Легкий кокон подхватило ветром и отнесло в сторону. Одна из пальцеобразных конечностей мгновенно ринулась к добыче, но ветер продолжал гнать ее, подобно перекати–полю, по слегка взволнованной глади, едва касаясь ее. Неуклюже, как нефтяной танкер, монстр развернулся на месте, медленно ушел под воду и вдруг, выстрелив всеми своими щупальцами назад и вытянувшись в струну, ловко и легко заскользил вслед убегающему эфемерному облаку.
Гриня, хромая и перепрыгивая через наполненные гнилой водой провалы, заспешил на берег. Он шел навстречу человечку, пока не узнал оранжевую бейсболку и тут по-настоящему разозлился, начисто забыв, какая трагедия предшествовала наступившему утру, и кто был главным ее героем. Он отшвырнул горсть песка, которым на ходу лихорадочно оттирал липкие пятна на груди, резко вытер ладони о бедра и начал говорить еще задолго до того, как можно стало разглядеть коричневые веснушки на пятнистой обгоревшей мордашке.
– Какого черта ты тут делаешь, – Санька поднял руки и встал на носочки, чтобы его лучше было видно. Белая полоска появлялась и исчезала на его вытянутом худом личике. Он улыбался.
– Вечно ты таскаешься, где не надо. Как щенок, – Гриня говорил громко, но до Саньки, скорее всего долетали только отдельные звуки. Он улыбался.
– Как никому не нужный паршивый щенок, – Гриня остановился, побледнев, и глядя на пацана с ненавистью. Его начало трясти.
– Дядя Гриня-а, – заорал Санька, и его-то конечно, можно было услышать на всем побережье, – посмотри, какая ракушка, дядя Гриня-а! С волнистыми краями!
Он сорвался и полетел, точно птица, почти не отталкиваясь ногами от земли, а так как Гриня был уже совсем рядом, и это расстояние никак не компенсировало кипящей внутри Саньки энергии, он, не останавливаясь, сделал еще несколько широких кругов вокруг безмолвно застывшего старика. Он был похож на чайку, но изображал самолет, и то его крыло, что было обращено вовнутрь круга, несло на себе половинку громаднейшей реликтовой раковины морского гребешка, неведомо как попавшей на этот берег.
– Это, наверное, был древний ротанг[2], который уже умер, – он сделал еще один корявый срезанный виток и беззастенчиво клюнулся носом в голую спину Грини, обхватив его сзади руками. Его худенькие плечи двигались, он тяжело дышал. – Ну что, ты нашел свою удочку с вертелкой, дядь Гринь?
Прикосновение сухих горячих ладошек к потному телу вызвало у Грини содрогание. Ему невыносимо захотелось высвободиться из этого капкана. Он крепко взялся за узкую костлявую кисть, на мгновение до боли сжал пальчики и резко отодвинул от себя мальчишку. Удочка с вертелкой, проклятая удочка с вертелкой, все из-за нее.
– Нашел и домой отнес, – сказал он отрывисто. – Вот смотри, задаст тебе отец, за то, что шляешься…
Он вдруг замолчал и тупо уставился перед собой, а Санька живо воспользовался этой паузой, чтобы присесть на корточки, ладошкой проделать желобок от большой лужи к взрытой чьим-то тяжелым ботинком яме и пустить свою ракушку по быстро наполнившемуся руслу.
– Ого-го! – завопил он возбужденно, когда лодочка вместе с потоком подпрыгнула и завертелась в водовороте крошечного озера.
«Оставить бы тебя здесь» – с быстро оттухающей злостью, уже скорее устало, подумал Гриня, но, вместо того чтобы сразу уйти (а он был уверен, что увлеченный Санька не сразу последует за ним), наклонился, взялся жменей за растянутую футболку, страшную и грязную, как прах, и за шкирку поднял пацана на ноги.
– Ну… руки покажи… отряхни, фу, вечно к тебе всякая дрянь налипает… Пошли домой, говорю.
– Ракушка!.. – заорал Санька еще громче и рванул к своему Суэцкому каналу, но сразу после того, как захватил «ротанга», присмирел (все у него делалось как-то сразу и без всякого перехода) и мирно, вкладывая два своих шага в один Гринин, засеменил рядом.
– Если с твоего огорода на наш вырыть проход под сеткой и сделать как бы два моря, то ты тогда палкой мне ракушку возвращать будешь, прямо проталкивать, если у меня рука не пролезет, идет, дядь Гринь?
Гриня смотрел под ноги и в каждом отпечатанном на песке следе, не смытом вечерним приливом, видел маленькое море для Саниной ракушки.
– Идет, – сказал он неохотно, когда мальчик повторно дернул его за руку, – будет тебе море, даже два, только сюда больше не шляйся.
– Знаю, – ворчливо, как старичок, ответил Санька, стараясь делать свои шаги такими же размашистыми, как у соседа, – что я, в самом деле, здесь не видел, да, дядь Гринь?
[1] Черный гнюс - электрический скат
[2] Санька, конечно, ошибается. Он хотел сказать «рапан»
Глава 10
В дом он пробрался, как вор, через заднюю калитку со стороны заброшенного, поросшего пырьем двора и как был, наполовину одетым, залез в кабинку летнего душа и отвернул вентиль до упора. От ледяной воды разом загорелись и тут же как бы перестали существовать все свежие порезы и царапины на его теле. Смывались грязь и песок, только липкая гадость в бороде еще жестче заскорузла и стала похожа на старую оконную замазку. Ее было не оттереть и не выбрать пальцами.
С закрытыми глазами, на которых таяли плашки дегтярного мыла, Гриня нащупал на полочке большие ножницы и вслепую стал кромсать жесткий волос, забирая в руку целые пучки и бросая их на деревянную решетку под ногами. Когда под пальцами остались только островки густой и неравномерной по длине щетины (зеркала в душевой не было), он обмотал шею и нижнюю часть лица большим полотенцем и в хлюпающих, каплющих шортах раскорякой пошел, прячась за деревьями, на свою половину.
На обитой дерматином двери, подсунутая за проволочную оплетку, белела лаконичная записка. «Уедем завтра в 6». Гриня вытащил бумажку, надорвав ее до середины, и не успел сообразить, означает ли цифра утренние часы или вечерние, и кто, собственно, собрался уезжать, как услышал – кто-то осторожно нажал снаружи на ручку калитки. Засов заходил внутри скобы со звуком, не громче того, который бывает, когда берешь со стола связку ключей.
Он не раздумывал, потому что, с чего бы это, раздумывать, когда снаружи кто-то пытается проникнуть в твой дом, в несколько размашистых шагов преодолел палисадник и резко повернул самосварное дверное кольцо. Еще прежде, чем калитка распахнулась, он услышал, как сдавленно и слабо вскрикнули снаружи (скорее всего, железная ручка больно ударила по пальцам того, кто за нее держался, и поделом) и тень в подворотне стала жиже.
Под сенью треклятой сливы, с которой до сих пор свисала веревка (правда, кто-то заботливо перекинул ее через ветку), стоял и пристально на него смотрел, будь он неладен, швейкин мальчишка. Он ничем не отличался от пары десятков других мальчишек, вытянувшихся на глазах Грини за последние полвека, так что ни имени его, ни других характеристик, кроме того, что он Милки-швеи сын, Гриня не удосужился запомнить.
– Ну? – промычал он неприязненно в полотенце, и ту же, как колючий воротник свитера, поморщившись всем лицом, это полотенце от лица отодвинул. Взгляд пацана расфокусировался, распавшись одновременно на избитое остриженное лицо, мокрые, облепившие ноги, ужас какие грязные шорты, голую грудь, покрытую редким седым волосом, снова на лицо, и, если бы старик не повторил свое «ну?» еще более нетерпеливо, он так и таращился бы на него, как баран на новые ворота.
– Здравствуйте, дядь Гринь, – поздоровался он тихо.
И замолчал, ковыряя разбитым носком кроссовка кирпичный порожек, не позволяющий совершать подкоп соседскому псу.
Гриня тоже постоял пару секунд, затем изобразил плечами и головой неопределенный вензель, обозначающий, должно быть: «Некогда мне тут…» и, ссутулившись, пошел к своей двери.
– Дядь Гринь, я уйду сейчас, только с-скажите – где Инга?
Парень, благо ноги у него были, что твой циркуль, в два шага догнал его и робко взял за локоть. Говорил он торопливо, сильно скрадывая где первый слог, где последний, и Гриня вдруг вспомнил про него – заикается. Его и в детстве за это дразнили, кажется.
– Чего это? – спросил Гриня подозрительно.
– И-инга, – умоляюще проговорил швейкин сын, изобразил в воздухе букву «И» и нежно порозовел.
– Десятый сон видит твоя Инга. Позже приходи.
От пацана оказалось не так просто избавиться. Он опять стриганул ногами и перехватил Гриню у самой его двери.
– Я до самого у-утра за калиткой следил, – с отчаянием в голосе произнес он, – но я знаю, к вам еще огородами пройти м-можно. М-можно ведь? Вы не знаете – она вернулась?
– Я за ней не слежу, – немного растерянно пробормотал Гриня, во все глаза глядя на мальчишку. Ничего себе! Быстро освоилась. Или не первый год уже крутит? Было бы с кем.
– Не видел я никого еще. Позже приходи, – и не выдержав, плюнул, – ну ты нашел, по ком страдать, то ж Сатана в юбке.
Парень засмущался, но это уже был другой, не тот Гарька-заика (вспомнил!), которого Гриня знал раньше, так что краснел и мэкал он на тот раз недолго, и выдал, на самом деле очень важную вещь – вчера ночью они с Ингой гуляли поверху обрыва, «ну, знаете, аж до Карева проулка, где школа для слепых под землю ушла» и слышали выстрели.
«Ну, честно говоря, – сейчас же исправился Гарик, старательно проглатывая добрую половину гласных, – честно говоря, я думаю, что это Дядя Вася, у которого обувная мастерская, свой «жигуль» заводил, у него вот также глушитель хлопает, но Инга решила, что это вы–выстрелы». Решила и послала его, Гарика, вниз, к морю, посмотреть, не собак ли там отстреливают.
– Она же беспа-антовая, – с обожанием в голосе признался Гарик и тут же со стыдом, на молчаливый вопрос, застывший в глазах Грини, ответил, – тока я не пошел, ну…вы ж знаете, все эти сс-сказочки про п-плохое место. Спустился немного, там, где трава выше роста и пятнадцать минут там сидел. А когда вернулся, ее нет.
Вот оно что! Гриня бессознательно, привычным жестом потянулся к бороде, походя коснувшись наливающихся густым отеком скул, и вдруг с ужасом почувствовал под пальцами клок выстриженной щетки, напоминающей прогалину после пожара. Вот оно что!
– Развели тут... – сквозь ладонь глухо пробормотал он и вдруг зашипел со злостью, разматывая полотенце с шеи и скручивая его жгутом вокруг запястья, – развели детский сад, шляетесь ночами! А мне потом претензии! Как же, следить я за вами должен!
– Дядя Гриня, – умоляюще сложил руки швейкин сынок, а сам все порывался шагнуть мимо, в сторону палисадника с петуниями, в глубине которого пряталась дверь №2. – Я только за порог посмотрю, стоя́т там ее кеды или не с-стоят… Дядя Гриня!
Гриня задохнулся. «Да нанялся ты что ли, нервы мне трепать, убогий?» – хотелось крикнуть ему, чтобы этот ушел уже, насовсем ушел, но тут в щель калитки, которую никто не запер, просунулась узкая ладошка, и перемазанный Санька в огромных дедовских «вьетнамках», цаплей переступил высокий порожек.
– Кто тут? – проныл он жалобно, исподтишка, с любопытством посматривая на вытянувшегося, всякий вид потерявшего в своем невысказанном горе парня. – Слышьте, я есть хочу. У нас холодильник пустой. И никого дома нет.
Дед Игнат дома был, но заснул он там, где Санька, несмотря на свою вездесущесть, даже не подумал бы его искать. Гриня нашел его в «холодной» дощатой пристройке к дому, в незапамятные времена служившей кладовой для консервации и запасов овощей, которые лень было каждый раз доставать из подпола. Заполненный на треть мелкой картошкой мешок поддерживал тяжелую голову Игната, липкие, закисшие трехлитровые банки, обрисовывали контур тела.
Хозяйственный Гриня подобрал с полу и кинул в ящик несколько высушенных морковин, накрыл фанеркой керамический бочонок с вонючим капустным рассолом и притулился сверху. Вваленная, затянутая пленкой рама, пропускала тусклый утренний свет. В пристройке и сейчас было промозгло, заплесневело. Гудела, колотясь о пленку, сонная муха.
Разыскивая деда, Гриня обошел всю халупу и, дважды проходя через загаженную «залу», старательно избегал смотреть в угол, где под черной, с неразличимым ликом какого-то святого иконой обычно стояло Жекино ружье. С желтого, не поместившегося в кухне, пузатого холодильника «ЗИЛ», одним правым глазом за его перемещениями наблюдала собранная как пружина, облезлая Маруська. Она притушила огненный зрачок, когда Гриня с содроганием взялся за гнусно залипшую ручку холодильника и с усилием потянул ее на себя.
Санька его обманул – на грязной разделочной доске на нижней полке лежали полбатона дешевой «казачьей» колбасы с крупным рыхлым жиром, стояла открытая консерва в железной банке. Зажатые вонючими пузырьками с корвалолом и рыбной прикормкой, теснились в дверце горкой с пяток яиц. Старик отодрал от стеклянной полки пиалу, заглянул вовнутрь, в мохнатую, уже созревающую черными спорами колыбель плесени и поспешно поставил ее обратно.
На обнаруженного в подсобке Игната он смотрел точно таким взглядом, каким смотрел на неожиданно открывшуюся колбасу в холодильнике – со спокойным изумлением, как будто совершенно не ожидал это обнаружить, но тем ни менее, принял к сведению и только не знал, что теперь делать со своим открытием.
Малого больше не было. Идя сюда, Гриня прочно держал это в голове, хотя и знал, что не сможет произнести вслух всего, что вертелось на языке. Главным было донести до старого алкоголика, что с этого проклятого утра он теперь ответственен не только за свою дряхлую шкуру, но и за того мальчика, который сейчас сидит в зоне барбекю и поглощает, один за другим, бутерброды с маслом и сыром. Мальчик захочет есть и завтра, и послезавтра, а в сентябре ему обязывалось пойти в школу, куда, худо-бедно, но батя собирал его, оплачивал тетрадки и школьные обеды по самому крошечному тарифу «для малоимущих».
Гриня собирался солгать – а другого варианта и не было – что он встретил Малого с кем-то из его неотличимых друг от друга приятелей и оба были навеселе. Это означало бы, что портовый грузчик глубоко запил, а в таком состоянии он вполне мог пропасть на несколько дней. Так уже случалось. Три-четыре дня – вполне в его стиле, хотя обычно это происходило сразу после получки. Что было бы дальше? Спустя неделю полагалось сообщить в полицию, но это уже не его дело, это неважно. Важно другое – уже август.
От кислой перегарной вони выжигало глаза. Осторожно переступив через откинутую руку храпящего деда, Гриня подергал скобу оконной рамы, но потом сообразил, что во многих местах пленка идет внахлест и мутной паутиной перекрывает горбылек, напрочь уничтожая возможность впустить в эту яму хоть глоток свежего воздуха. Все, что он мог сделать – и сделал – это отыскать на кухне, в обычном месте, то есть в единственном шкафчике с дверцей возле газовой плиты, две бутылки желтоватого, настоянного на облепихе, самогона и опорожнить их наполовину в раковину. Полностью опустошенные бутылки подсказали бы Игнату об открывшемся в его организме нового запаса неиссякаемых возможностей, а может, дали бы повод взгреть чересчур расторопного щенка. Бутылки Гриня поставил обратно.
А можно и ничего не предпринимать, ничего не говорить – разве у него нет достаточного опыта предоставлять вещам и событиям действовать самим по себе?
Санька, не дожидаясь хозяина дома, поставил чайник на плиту, плеснул кипятка в свою кружку и опустил туда не один, а два пакетика с чаем – обычным байховым и мандариновым. Сахару тоже не пожалел, нашел и шоколадные конфеты, но посовестился набить полные карманы – половину оставил в вазочке. Проснувшаяся необычайно рано – в шесть часов – Инга, развлекала себя тем, что пугала его особой формой «слипливающейся» болезни, случающейся именно вследствие поглощения такого количества шоколада с фруктовой начинкой. Последствия патологии были ужасны, и Санька заливисто хохотал, представляя себя с животом, раздутым как пузырь и головой, усохшей до размера колпачка на тюбике с горчицей.
Гриня успел заскочить в магазин и вернулся с пакетом молока и печеньем.
– Ты, того, иди, иди домой. Нечего тут. На вот, деду отдай, как проспится.
Он, не глядя, поставил пакет стол, повесил на спинку скамьи самое драное из своих кухонных полотенец и закрылся в квартирке.
В старом кресле у окна, сбоку от которого стояла разложенная трехстворчатая ширма, Гриня чувствовал себя спокойнее всего, потому что кресло позволяло ему отстранятся. Жильцы о существовании тайного места даже не догадывались. Тут можно было спрятаться от самых назойливых из них, входящих зачастую без стука, оставив за порогом обувь и воображая за сим, что нужная часть приличий соблюдена вполне. А спрятавшись, притвориться, что его нет, убежал по своим делам, оставьте на столе записку и уходите. Это был его тихий собственный уголок, островок спокойствия, как тот клочок земли между сараем и рабицей, обвитой плющом с пауками.
Но сейчас лысое, все в буграх и ямах кожаное сидение скрипело и стонало под его беспокойным задом, а ширма, хоть и была растянута в струну, и Бог весть каким образом балансировала в вертикальном положении, не давала ощущения безопасности.
Приоткрытая дверь платяного шкафа, обычно отражающая краешек настенного циферблата, смотрела сейчас на Гриню лицом перекошенного, древнего ведьмака с комком серой паутины там, где у нормальных почтенных старцев располагалась борода. Ведьмаку, если верить исцарапанной полированной поверхности, привыкшей к образу веселой рожицы на часах, было никак не меньше ста лет, и он не мог исчезнуть, подобно сказочному призраку, если выкрикнуть вслух его поганое имя. Такие вещи всегда действуют безотказно, иначе они не пережили бы столько реинкарнаций из книги в книгу. Но не в этом случае. Ибо у злодея из шкафа даже имени не было – так, имеподобие, чтобы в некоторые моменты своей жизни понимать, что обращаются именно к нему.
Гриня.
Глава 11
Десять лет Гриня не брил бороды, но все равно держал себя в «в приемлемом» виде, каждые две недели ровняя жесткий седой волос машинкой. Новый запечатанный станок валялся у него на угловой полке Бог знает с какого года, оранжевая одноразовая тяпка, из таких, что уже почти не встретишь в магазинах, с единственной полосочкой узкого лезвия. Он нашел ее, распаковал и с опаской положил на край раковины. Насадку в машинке поменял на самую маленькую, которой ни разу не пользовался, и она заходила по его коже, даря новое ощущение беззащитности и нежелательной открытости.
Когда щетина приняла вид однородно–стриженной лужайки, жестко схваченной первым инеем, из зеркала на Гриню коротко взглянул запойный, с набрякшим носом и отечным, исцарапанным лицом, алкаш. Это было так неожиданно, что он отшатнулся, покачнувшись на пятках, а затем, уперев ладони в края раковины, близко–близко придвинулся к зеркалу, разглядывая нового себя.
Длинные, давно не стриженные космы едва начали подсыхать после душа и закрывали уши неухоженными прядями. Высокий, залысый лоб. Брови, с торчащим во все стороны плотным седым волосом, а между ними – глубокая вертикальная складка, чуть ли не дыра над переносицей. Господи, да он совсем дряхлый! Раньше ему казалось, что борода искусственно его старит, создавая тот желанный эталон нелюдимости, который он бережно на протяжении многих лет вживлял в свою ауру, но, как в фильме ужасов, под устрашающей маской, которую он носил не снимая, скрывался образ еще более отталкивающий и странный.
Гриня взялся за тяпку, и, сузив глаза, встретил ответный прищур, посланный ему станком из-под козырька лезвия. В помощь ему был только кусочек мыла, которым он взбивал пену на поролоновой губке, но даже в таких спартанских условиях он недурно справился. Кровь сочилась лишь из двух небольших новых порезов, полученных в нагрузку к остальным, и, благодарение Богу за его привычку одевать бейсболку с длинным козырьком во время возни на огороде! – граница между открытыми участками кожи и теми, что раньше скрывались под зарослями, была не такой четкой, как могла бы.
Закончив с бритьем, куда менее нерешительно он потянулся к портновским ножницам. Ржавчина от потускневшего осевого винта начала переползать на резцы; он с усилием разомкнул лезвия и свел их.
– И нет ничего удивительного в том, что она его бросила, – сердито вспомнил он вслух строчку из давно прочитанной забытой книжки, и постарался усмехнуться, глядя на красную, огнем горящую кожу на щеках и подбородке. И притом, никто никогда его не бросал, все это выдуманная чушь.
По крыше снова колотил дождь.
Обкусывание ногтей у них превратилось в нечто, напоминающее соревнование, и Степан, малость склонный к саморазрушению, что подтверждал разодранный в глубокий кратер недавний ожог на предплечье, конечно, и тут выиграл – кровь из-под ногтя у него брызнула первого. Он с удивлением посмотрел на свой большой палец с быстро наливающимся краснотой пеньком вместо ногтевой пластины и незаметно обернул его краешком бумажного платка.
Отстающий Василий готов был поспорить с ним за первое место, но он все время отвлекался, хватаясь, поверх напряженных рук злого Митрича, за скользкую ручку судовой лебедки, да и поводов для ревности он имел поменьше. В противовес собственным громким сожалениям, что его вечно отодвигают, оставляют на задворках активных поисков, он вовсе не стремился облачаться в гидрокостюм и с риском для жизни ввинчиваться в крошечные пространства затопленных рубки и трюма погибшего сейнера. Чем, собственно, приглашенная всего на один день команда подводников, в количестве двух человек, сейчас и занималась.
Ливень перестал внезапно, и тусклое солидоловое солнце невзрачным мазком проступило в дрожащем каплями воздухе. Нейлоновый новенький плащ был велик Василию. Он путался в нем, ущемлял бороду в высоком стоячем воротнике, а если, намаявшись, расстегивал верхнюю кнопку, плащ немедленно начинал елозить по плечам, и спина становилась мокрой от дождя. Как только сплошная пелена перед глазами проредилась до бисерной шторки, а через пару минут обозначилась отдельно падающими каплями, крупными как плюхи, он, рыча и путаясь в рукавах, скинул с себя хламиду и сразу уменьшился втрое.
С той минуты, как квадратный невод, буквально за пару часов скроенный из старой сети по особому чертежу Дяди Федора, ушел под воду, никто из бывших на борту «Мангуста» не произнес ни слова. Молчал и сам Дядя Федор, терпеливо мокнущий ни столько от дождя, сколько от брызг, заливающих дно резиновой шлюпки. Он не стал подниматься на борт после погружения сети и жестко сожалел сейчас только об одном – что не сменил прорезиненные боты, едва закрывающие щиколотки, на что-то более существенные. Чтобы снизить уровень дискомфорта, он незаметно избавился от носков, и те, двумя черными улитками, какое-то время еще полоскались в зоне видимости.
– Принимайте осторожно – разваливается, – непонятно прохрипела серая маска, на секунду выпрыгнувшая у его левого локтя, и трос вздрогнул, и поднялись над водой первые тридцать сантиметров молочной, с тошнотной прозеленью, мути, прикипевшей к полиуретановой струне.
– Показался, совсем из воды показался! – колыхнулся к лееру Степан и судорожно принялся за мизинец.
Дядя Федор, древним Атлантом, придерживающим небесную твердь, раскорячился под громадным черным бурдюком, зависшим над дутыми бортами спасательной инвалидки. Он уже не кричал, а кашлял, задыхаясь, и Митрич, в первое мгновение обалдевший от вида неподвижной угольной глыбы, очнулся и всем телом упал на ручку лебедки.
– Мертвое?!
Во всяком случае, никто из них не сомневался, что когда-то это было живым.
Дядя Федор перевалился за борт вслед за неводом. Водолазы фыркали, разоблачаясь, в шлюпке – для них на палубе просто не оставалось места.
Распадается – более правильное было слово.
От существа, с величайшей осторожностью освобожденного из ячеистого плена, даже стараниями дерганого Василия ничего не оторвалось, и слава Богу не отвалилось. Увидев нечто, похожее на сморщенные щупальца, плотно ввалившиеся в глубокие кожистые складки обгоревшего туловища, Дядя Федор зацыкал, зашипел, и все одели перчатки. Движения сделались неловкими, поскальзывающимися, потому что медицинские, тонкие и одноразовые закончились еще в эпоху препарирования паразитической прилипалы, новыми никто не затарился, а те, что остались в наличие неплохо годились для намотки железного троса вручную, но никак ни для распеленывания неведомой твари.
– Дуй на берег с водолазами, – дрожащим голосом, задыхаясь, сказал Дядя Федор в пространство между Степой и Василием, и тут, уже полностью высвобожденная из сети глубинная тварь вдруг стала распадаться на черные хлопья, как папье-маше, на которое пожалели клея. Выпала на палубу обгоревшая, скрюченная рука. Степан, по сапогу которого она шорхнула, так и подкосился на корточки.
– Разверни ее, – потребовал Василий, целясь камерой. Степан развернул, с содроганием предчувствуя ладонь с подобранными в последней агонии пальцами, но вместо пальцев в объектив уставился знакомый всем кругляш, ощетиненный сотней игл.
– Это прилипала? Еще одна?
Они вертели ее так и этак, и она не думала распадаться, а вот от громадины осталось совсем немного, «костный остаток», как резюмировал Митрич, хотя на самом деле, конечно больше – треть скелетного остова, еще присыпанного хлопьями.
Дядя Федор хлопотливой курицей таскал Василия за рукав выцветшей шведки по всем, придуманным им выгодным ракурсам, но позже, просматривая снимки, с трудом сам мог разобраться в ротанговых зарослях сплошной черноты. Рулетку разложили на палубе впопыхах, никак не ориентируя ее на то, где у чуда-юда передняя часть, а где – задняя, так что наверняка можно было судить только о размерах. Потом кто-то вспомнит, что щупальца, когда головонога подняли на палубу, смотрели в сторону рубки. Это и стало ориентиром.
В конце концов, как ни заслоняли останки развернутыми в подветренную сторону плащами, как ни торопили лабораторную бригаду с берега, к моменту прибытия санитарного катера на палубе отчетливым, как в пустыне Наска, рисунком остался только рельефный силуэт существа.
– А ты, что ты будешь делать?
В горле приятно саднило от крепкого зеленого чая. Кипяток в чайник подливали уже дважды, а чайный лист, казалось, только набирал силу, набухал и уже начинал лезть из прозрачного носика заварника. Явно соревнуясь, прямо под пристальным взглядом молчаливого Митрича, живое растение, стоящее возле стола в майонезном ведре вместо горшка, выкинуло сначала большой лист, потом, поднатужившись, сразу два маленьких и затеплило розетку, похожую на среднюю луковицу.
– Посмотрю, как по деньгам выйдет. По совести – отдохнуть бы. Сколько можно?
– Он танцевальную школу откроет, – хрюкнул Василий и потянулся за пряником.
– Не я, а Ленка, – Степан свернутой газетой треснул его по руке и пряник выпал. – И пусть открывает, хватит уже за копейки в Доме Творчества горбатиться. Может, осмелеет, замуж выйдет. Я-то точно не женюсь, так хоть с племянниками повожусь под старость.
На тыльной стороне его ладони красовался новенький ожог – не такой «прижаренный», как бывает, если зацепишь раскаленную стенку духовки, а простое красное пятно, отчаянно требующее, чтобы его чесали. Степан в принципе магнитом притягивал к себе мелкие и средние неприятности, никогда не превышающие троечки по личной шкале катастрофичности Дяди Федора, но в этой ситуации с ожогом вина целиком и полностью лежала на нем, безо всякой оглядки на случайные обстоятельства.
Дело в том, что помимо коллекции засушенных пауков, сколопендр и прочий нечисти, внушавшей ужас ни столько своим богатым наполнением, сколько любовным отношением владельца к каждому экземпляру в частности, у Степана имелся еще и превосходный альбом для гербария. Оставшиеся несколько пустых страниц альбома делали это великолепное собрание редкостей со всего света практически неполноценным во мнении коллекционера, поэтому нечего удивляться тому, что у него глаза загорелись, глядючи на сматывающуюся в клубок дивную стеклянную водоросль, скромно, за несколько часов вымахавшую почти до двух метров. За буйный рост водоросль окрестили Алешей Поповичем.
Митрич, повинуясь строгому приказу Дяди Федора, орудовал в перчатках, поэтому на нем прямой контакт с растением никак не отразился. Он чуток притрусил дно пластикового ведерка песком, сыпанул туда сушенного гаммаруса на всякий случай – кто его знает, чем оно питается – и дополнил ведро морской водой. Новый вариант живительной среды пришелся растению настолько по вкусу, что оно (растение) в какие-то полчаса отпустило несложную корневую систему и облюбовало, обвив ее нежно, дубовую подставку для кухонных ножей, которую оставили на краю стола. «Образец №12» – так оно значилось в протоколе. «Экземпляр 116» – написал перманентным маркером Степан на наклейке в своем альбоме и взялся правой рукой за самый юный побег, а левой за ножницы. Не успел он гильотинировать выбранный верхний листок, как из устья двух нижних, уже приобретших прелестную цветовую гамму дюшесной газировки, мелькнул полупрозрачный язычок, а Степан охнул и присел.
– И правильно, что школу танцев, – поддержал нежно настроенный Дядя Федор, макая свой пряник в чай, – Я вот, маме кредит закрою, на машину… Раз уж мы с вами такие старые холостяки.
Самый старый холостяк, Митрич, которому в октябре должно было исполниться сорок три, сосредоточенно мусолил в чашке твердое, как небесная ось, раскопанное из старых запасов курабье, затем отламывал размокшие кусочки и выкладывал ими венчик на своем блюдце. Взгляд его то и дело обращался к слегка волнующимся листьям, уже дотянувшимся до самой высокой точки черенка самого большого ножа в подставке. Когда его окликали и приглашали принять участие в мирной, ручейком журчащей беседе, так естественно завершающей утро, полное монстров и почем зря утопленных кроликов, Митрич мычал что-то однотипное и соглашающееся, переворачивал глаза к миру реальному, и ошибочно, на некоторое время, его можно было признать причастным к текущей реальности. Сделавший несколько попыток умиротворить души всех присутствующих и наткнувшийся на эту глухую стену, Дядя Федор тоже враз построжал и решительно покончил с последним пряником, оставшимся в упаковке.
– Ну вот что. Давайте, пока мы еще можем держать всю эту береговую братию на дистанции, сформируем некоторые выводы. Ау, Земля вызывает Митрича! Митрич, прием!
Все нервно, дергано хохотнули, и стало очевидно, что единственная цель потрошения сладких стратегических запасов экспедиции не достигнута, так как никто и не думал забывать о силуэте гигантского спрута, все еще прорисованному слабыми штрихами на палубе катера. Парни из лаборатории (всего лишь парни из лаборатории, так как вызванный эксперт работал только с образцами, которые ложились ему, в уже подготовленном виде, на предметный стол) соскоблили с палубы все частицы создания, вместе с краской самого настила. Событие обещало такой силы «a breakthrough in science» (прорыв в науке) в области океанографиии, что палуба сейчас напоминала дорожную карту параноика, страдающего запущенной формой мании преследования.
– А выводы простые, – пробубнил, посыпая стол сладкой крошкой, Василий. – Мы ему – он, иногда, нам. Происходит, видимо, разумный чисто физический обмен, если хотите.
– Тогда и заключения Стасова-старшего не кажутся такими уж невозможными. Его, помнится, притянули в первую очередь за то, что он утопил с десяток кошек и пару коров…
– Трех коз, восемь кошек и слепого жеребенка, – уточнил Степан, вытягивая под столом длинные ноги, – Он скупил их на живодерне на собственные средства, так что, технически, на это вообще должны были закрыть глаза. Ну и вспомним ту ситуацию с пионером. До тех пор, пока в портал попадали… эээ… скажем, существа, отличающими слабо развитыми когнитивными способностями, либо без оных, то на выходе Стасов получал соответствующее – «двурылую» медузу, отличающую взглядом минтай от дорадо, которую она не могла переварить, ну, что еще…
– Всякую чепуху вроде фаланговый рыбы или свистящих полиноидных червей. Черви хорошо относились к красному цвету и ненавидели синий, и еще они отлично распознавали голос единственной женщины в команде, – Дядя Федор вздохнул, тоже вытянул ноги, и они со Степаном немного молча попинались под столом, отвоевывая пространство для своих усталых конечностей.
– Но! – Тут Дядя Федор поднял палец, – когда по недосмотру в воронку ушел пионер, следующей находкой стала…
– О Господи, – Василий закатил глаза. Это была больная тема – Я уже диссертацию могу написать на тему строения хвоста дюгони. Да она даже не была похожа на человека! Вы мое мнение знаете.
– Мы ПРЕДПОЛОЖИМ, что это была русалка. А так как как пионера не нашли, мы ПРЕДПОЛОЖИМ, что его все-таки затянуло в портал, а не просто потрепало в водовороте. И, основываясь на теории Стасова-старшего, девушка с хвостом вполне могла оказаться… разумной?
– Стоп, стоп, стоп. Ок. Остановись пока тебя не занесло.
Митрич посматривал на них из-под полуопущенных век.
– Корову в этот раз не кидали, ок? Ни козу, ни что там еще. Прыгнула Оля, допускаю, чтобы проверить эту теорию. Судя по всему, Ловкутов должен был засечь… и ой-ой – гидропневмат все видели? Застрелить тварь, которая вынырнет вместо подружки.
– Пока все верно, – кивнул Дядя Федор, внутренне начиная вскипать.
– Нихрена не верно! Твоими молитвами, оттуда должен был появиться второй Спиноза, вместо Оленьки-то! И используя всю силу ораторского искусства уговорить Ловкутова прыгнуть следом. Но! – Тут он гневно выстрелил коротким указательным пальцем в сторону двери и моря за ним, – Но! Гидрашка сработала дважды, после чего Ловкутов спокойно залез обратно в лодку, оделся во все чистое – разумей – втянулся в колготки с ног до головы, и нырнул спасать свою прынцессу. Вывод! – цыганские страшные его глаза по очереди пригвоздили к стене каждого из оппонентов, не считая плавающего в своих мыслях Митрича, – Вывод!?
– На скрипке он бы навряд ли сыграл, – как можно мягче ответил Степан, – но кто может поручиться, что существо, кстати, спаленное подчистую нашими сверхразумными человеками, не могло мыслить рационально или, скажем… контролировать эмоции?[1]
Василий непонятно всхрапнул губами и с глухим стуком пропечатался лопатками к стене. Выражение его темного лица, пережив безуспешную попытку сделаться отрешенным, говорило без слов: «Зарастите вы лесом вместе с вашими трухлявыми Стасовыми».
– Ну полноте, – Дядя Федор опрокинул заварник над своей чашкой и выцедил тонкую струйку ржавого цвета. – Это был уникальный шанс проверить теорию, но… черт побери, не уверен, что мне хотелось бы запихивать в пластиковый контейнер спрута, размером с «запорожец» и, ко всему прочему, разговаривающему со мной на древнегреческом. Это не наша область, в конце концов. Никто не станет измерять уровень IQ осьминога, даже если он начнет объясняться на языке жестов в присутствии толпы психиатров. Меня куда больше волнует вопрос несоответствия… ммм… Как там, Вась – чисто физического обмена? Да что там волнует – мучает до судорог.
Он помолчал.
– Я хочу знать – где второй.
– Вопрос на сто миллионов, – проворчал Степан, – но лично моя версия – Ловкутов не выжил. У него же эта … грудная жаба, и с артериями что-то, его еще оперировали и запретили погружения. Может, он прямо там, в портале, и умер. Мы же знаем, что «баш на баш» действует только когда образец жив и в сознании.
Дядя Федор кивнул.
– Да, я думал. Пока примем это за основу, но… короче, понаблюдаем. Митрич, дружок, мы хоть голос твой сегодня услышим? Выскажи свое ценное мнение.
– А? – Здоровяк очнулся и осторожно выгнул шею в другую сторону. Посудная полка, подпираемая его плоской макушкой боксера, слегка вздрогнула и звякнула ложками в стакане.
– Я тут думаю, – загудел Митрич, по-обычному сдержано, но с какой-то то ли обидой, то ли недоумением в голосе – Дядя Федор посмотрел на него более пристально. – Я тут подумал… И принимая во внимание все вышесказанное… Нам же вчера двух американок привезли? Ну и… одну ж засосало, засосало ведь?
– Толку с этих йоркширских свиней, только статистику ломают, – нетерпеливо дернулся Василий.
– А если есть толк… был? Вон, Алешу Поповича Степан же выловил за воронкой, а как он там оказался? Вертело его, да выкинуло. Это у живого б кости смололо, а с этим что сделается?
– Ну и…
– Ну, а принимая же во внимание?.. – он помолчал, – Я-то… со школы еще помню, что у любой свиньи мозги, что у человеческой трехлетки.
Степан больно, аж искру высекло, стукнулся локтем о край стола и с ужасом перевел взгляд на бережно и рачительно упаковываемую в зеленый упругий кокон подставку для ножей.
– Гриня, вы дома?
Он торопливо заскреб ногтем по кусочку тканного пластыря, с которым до этого возился, отрезая узкую полоску по длине особенно глубокой царапины, и, затаив дыхание, разгладил его поверх пореза. Теперь, с белой полоской над верхней губой, он был похож на Санта–Клауса, вобравшего в свои мешки под глазами всю синь беспокойной ночи. По замочной скважине снаружи снова нетерпеливо затюкали. «Ах Боже мой» – он поморщился, сорвал пластырь и, скатывая его в шарик, быстро пошел в прихожую.
– Гри … О–о–о… – Лизавета, в синем прямом платье «бохо» с бисерными узорами по груди, прокрутила на пальце кольцо с ключами и ошарашенно сбросила громадные солнечные очки–леопарды на кончик носа. Лицо Грини было багровым, на левой скуле наливался тяжелый синяк, а под носом зиял разрез, в котором можно было утопить фильтр «Вирджинии».
– Что с вами случилось? Вы упали? Как можно было так упасть? Вам опять стало плохо?
Он, защищаясь, поднял руки, надеясь, что на его лице отразилось то же самое – мольба прервать поток вопросов в самом начале, чтобы он смог ответить хоть на некоторые.
– Я хотел порыбачить на рассвете, и-ии… поскользнулся вот, – губы с трудом его слушались, видимо, отек продолжал расползаться и то, что он увидел час назад в зеркале, было еще цветочки. – Сегодня сильные волны... Не делайте такое лицо, Лиза, – добавил он и постарался улыбнуться.
– Я только зашла сказать, что Пашу на работу вызвали... На два дня раньше. Не могут без него обойтись… Да и Ника затосковала что-то. Так что оставляем вас уже завтра. Господи, почему вы не разбудили нас, когда вернулись? Нельзя же так… у меня есть хорошая мазь, с бодягой. Я вам сейчас ее принесу.
– Спасибо, – он не стал отказываться, надеясь, что мазь сможет сделать что-нибудь с этой штукой под носом, которая не просто болела, а словно тянула и дергала кожу во все стороны, и скорее всего, наливалась изнутри чем-то совсем нехорошим, цвета гнили и сухих водорослей. Да, бодяга, это волшебное средство из его детства. Мать разбавляла ее перекисью, и в таком виде, деревянной палочкой от мороженного, намазывала поверх всех его синяков и порезов.
– А вечером мы хотели собраться под яблонями… В последний раз? Конечно, если вы будете себя хорошо чувствовать…
Она ждала каких-то слов с его стороны, возможно, приглашение приехать на следующее лето, но Гриня только пробормотал что–то неразборчивое (он не умел прощаться) и добавил (так что уже можно было разобрать), что соберет свежие овощи с огорода, для гриля. Он смотрел за спину Лизаветы, в просвет между двумя черешнями, где маленький Дема с серьезным видом объяснял что–то безрадостной, заплетающей волосы в густую косу, Веронике. Она третий день выходила к завтраку раньше обычного и, кажется, уже уложила в чемодан все свои роскошные, с открытыми плечами блузки и сарафаны, так как с утра до вечера слонялась по двору в одних и тех же серой футболке и джинсовых шортах.
– Ну так вечером, Григорий Николаич, часиков в семь? – напомнила о себе Лиза, доставая из узкой пачки тонкую сигаретку и протягивая ее сквозь щепоть из сложенных пальцев.
– Да… конечно, какие разговоры, – он, вроде как, слегка поклонился ей боком, не сводя глаз с понуро опущенных плеч, обтянутых серым трикотажем, но потом спохватился и посмотрел ей прямо в глаза. – Мне вас будет не хватать… Всех вас, Лиза.
[1] Степан перечисляет некоторые общепринятые критерии обозначения разумного, мыслящего существа
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
