Обложка Истинные цвета

Истинные цвета

Луна

0% прочитано
Стандартный
Луна

Истинные цвета

Шкатулка в форме яйца

О том, что Вера носит с собой лес в шкатулке, знала только я. Больше никто. Потому что Вера мне подруга.

Шкатулка была вроде стеклянного яйца, чуть поменьше куриного. Открывалась она посередине — там был серебряный замочек, очень хитрый, такой разве что иголкой ковырять. Вера при мне его ни разу не отпирала. Но и без того всё можно было разглядеть — стенки-то прозрачные.

— Откуда у тебя такое?

Она только грустно улыбнулась.

— Никому не говори, — сказала она. — Никогда. Или ты мне больше не подруга.

А внутри был лес, настоящий. Низкие, будто придавленные к земле холмы, — Вера звала их «сопки», — и чёрные, словно обугленные, скалы, и болота с седым мхом. Деревья в том лесу были красные, как кровь, и, когда они роняли свои листья в болотную топь, те казались тлеющими угольками.

А вообще, чем больше ты вглядывался, тем больше видел. Поначалу я ничего, кроме этих красных верхушек, рассмотреть не могла, а потом то ли глаза привыкли, то ли что — но мне стало видно всё-всё-всё: и бледные полупрозрачные грибы на поваленных стволах — гребешками такими, будто ракушки, — и ручьи в расщелинах, и даже капельки ягод во мху — клюква, или, может, брусника…

Вере с лесом было тяжело, потому что она должна была носить его на себе всегда. Яйцо вроде маленькое, в ладони помещается — а спрячь-ка его на шесть уроков, чтобы никто не заметил. Особенно на физкультуре. В спортивной форме-то карманов нет. Приходилось вешать на шею, за цепочку, но это такое себе: даже в свободной куртке оно всё равно выпирает… А ещё Вера боялась, что оно разобьётся. Стекло ведь. Когда физру вела Ирина Витальевна, было ещё ничего: она разрешала Вере кувырки не делать и в баскетбол не играть. А Вадим Иванович всё время заставлял, и мы его уроки прогуливали. Вера — из-за леса, а я — чтоб ей не одной сидеть под лестницей. Двойку в семестре всё равно никому не ставят, а тройка — переживу как-нибудь. Можно подумать, я на факультет физкультуры поступать собралась.

Прятались мы под лестницей, у запасного выхода. Сидели на пыльных деревянных ящиках, хрустели потихоньку чипсами, слушали музыку, — один наушник мне, другой ей, — или просто болтали шёпотом. Иногда я просила дать посмотреть лес, и Вера обычно давала. Из своих рук, конечно.

— Там птица живёт, — говорила она. — У неё гнездо в скалах.

Я щурилась до слёз, но разглядеть птицу почему-то не получалось.

— Она хочет высиживать птенцов, но их нет. Может, с ними что-то случилось. А может, их не было никогда… Птице тоскливо, и она приносит в гнездо чёрные круглые камни и думает, что это её дети. Греет их. Выщипывает с живота пух и стелет в гнездо, чтоб когда они вылупятся, им было мягко спать. А перья у неё из огня, и камни такого жара не выдерживают и трескаются…

— Да где она? Я не вижу! Может, тебе показалось?

— Нет, я точно знаю. Она там, внутри, — говорила Вера, и глаза у неё были грустные.

Иногда я замечала на мхе следы — тонкие, оставленные костистой лапой. Может, и птичьи.

Один-единственный раз мы чуть не поссорились. Я сказала в шутку, что хочу туда. Ну, как в шутку… если бы вы тот лес видели, вы бы тоже захотели. Трудно объяснить. Просто, если долго в него смотришь — кажется, что ты там уже бывал. Давным-давно, так давно, что уже и не вспомнить, но ты смотрел изнутри, а не снаружи, и эти листья цвета крови шептались у тебя над головой.

Вера аж побледнела. Сказала:

— Дура.

— Это почему?

— Потому что дура. Ты туда не хочешь.

Я сказала, что раз так, она может найти себе другую подружку, поумнее. А Вера… её словно прорвало. Она не кричала, говорила тихо, но знаете... уж лучше бы кричала. Что не выбирала этот лес, что я ничего не знаю, и что если бы я видела птицу…

Она расплакалась, и мы сразу помирились. Но я так и не поняла тогда, к чему это было. А Вера, как вы, наверное, уже понимаете, не любила отвечать на вопросы.

— Эта птица — она что, злая?

— Нет. Но она красная.

— И-и-и? Это плохо?

— Это не плохо, пока она внутри, а не снаружи.

Наружу красной птице было нельзя. Вот и весь рассказ.

Теперь я думаю, что Вера и боялась, и хотела с кем-то о ней поговорить. Непросто, наверное, носить лес в одиночку. Ещё я думаю, что и в самом деле была дурой — но откуда я могла знать?

В тот день к ней пристали старшаки. Лёня Кривцов из десятого «Г», Кирилл Черничин, и ещё кто-то — я не всех знаю. Меня сначала там не было. Я русичку искала, надо было ей тетрадь донести… неважно. Иду по коридору и вижу: они Веру зажали. Черничин ей руки держит, — вот так, за спиной, — а Кривцов держит лес.

— Пацаны, пацаны! Зырьте, чё за тема!

— О-ху-еть…

— Дичь!

Она не кричала, Вера. Мне кажется, она в принципе, ну, не умела кричать. Только повторяла: «Не надо, не надо, не трогайте». И губы у неё были белые. И если бы эти гамадрилы не на лес пялились, а хоть разочек ей в лицо взглянули — они бы, наверное, не сделали того, что сделали. Потому что Вера не за себя боялась, и не за лес даже. За них.

— А чё, а как оно достаётся?

— Разберёмся сейчас. Да не ной ты, малахольная! Христос воскресе, ёпт!

И Кривцов взял шкатулку за донышко и впечатал в стену. Между двадцатым и двадцать первым кабинетом, там, где расписание висело раньше. Хотя что я рассказываю, вы и так знаете, где. Там… там, наверное, до сих пор всё осталось.

Нет, я хорошо. Я отлично.

Просто не знаю, если честно, как об этом рассказывать. Если вы там были — вы были. Если нет…

Но в чём-то я оказалась права, на самом деле. Насчёт красного леса. Я там уже бывала, хоть и очень-очень давно. Может, ещё до того, как родилась. Может, все бывали в красном лесу, — я, вы, Кривцов с Черничиным, все на свете, — но не помнят этого.

И хорошо, что не помнят, потому что красному лесу нельзя быть снаружи.

Там всё по-другому. По-настоящему. Честно и страшно. Все мысли красного цвета, и на ощупь очень горячие. Люди изнутри и снаружи выглядят одинаково. Я на себя старалась не глядеть, — чуяла, что лучше не надо, — но когда Кривцову снесло голову и она покатилась по мху, я увидела, что это просто круглый чёрный камень. И что ничего, в общем-то, не поменялось, и ему без неё даже лучше. Я, наверное, смеялась — не знаете, камеры записали? Родителям покажут?

Да, я видела птицу. Она красная. И большая, больше, чем солнце, наверное. И она видела меня — вот здесь, смотрите, это ожог от её взгляда.

Но я, на самом деле, не про это сказать хотела.

Вы… можно вас попросить? Меня, наверное, ещё долго не выпишут, и даже когда выпишут, к Вере, я думаю, не пустят. Передайте ей: я видела. Я знаю. Что бы там дальше ни было, но я знаю: Вера пыталась её удержать. Вам никто про это больше не скажет. Все говорят про Кривцова, про то, как у него нет больше головы, как его через трубочку кормят… но хоть кто-нибудь спросил, что у Веры с руками? Никто. А я видела. Птица большая, Вера маленькая. У неё не получалось, но она всё равно пыталась, цеплялась за перья, и —

Нет, я нормально. Сейчас. Сейчас.

Просто скажите ей, что мы всё ещё подруги.

Человек Мотылька

— Болит?

— Не-а.

— Орёл! — сказал врач, невидимый в темноте. — Скоро заживёт. Повязку пока носи, тебе родители скажут, когда снимать. Чего нельзя делать, знаешь?

— Нельзя трогать глаза, — с готовностью выпалил Ярек, — нельзя наклоняться, прыгать, поднимать тяжёлое и говорить, что мне делали операцию, а то маму с папой посадят в тюрьму.

— Ярек…

Мама крепко стиснула его руку повыше локтя.

— Грамотный у вас парень, — хмыкнул врач. — Подготовленный. Так, капли я вам дал, памятку дал…

На улицу его, как маленького, одевала мама. Шнуровала ботинки, подтягивала уползшие вглубь ботинок носки, возилась с молнией куртки, пока Ярек таращился в черноту под повязкой. Такой черноты он раньше не встречал. Обычно, даже если зажмуриться, всё равно что-то видно — пятна, звёзды, узоры. Словно летишь на космическом корабле сквозь галактики. Или пробираешься по дну тёмного моря среди цветных кораллов. А теперь ничего не было.

И, по правде, глаза всё же болели. Чуточку. Но Ярек знал: если не будет жаловаться, ему купят сладкого за храбрость. Он уже решил, что потребует банановой карамели, кукурузных палочек и бьющего в нос, кусачего грушевого лимонада.

— Ну, всё. Идём! — Папа подхватил его на руки. Как раньше, когда Ярек ещё не успел вырасти в «здоровенного шестилетнего лося». Тихо взвизгнув от удовольствия, Ярек заболтал ногами в темноте.

* * *

Жить с повязкой оказалось скучно. Поначалу Ярек даже обрадовался, что в школу пока ходить не будет — он ненавидел рано вставать и брести с портфелем сквозь розовый от фонарей снег. Но из-за операции Яреку нельзя было ничего: ни беситься, ни рисовать, ни строить замки. Сказки, которые читала мама вслух, были уже сто раз слушаны. Со скуки Ярек перебивал её, придумывая на ходу:

— А потом король, чёрт и пастух подружились, построили корабль и вместе уплыли за море!

— Яречек, ну какой ещё корабль?

— Большой, — говорил Ярек мечтательно, колупая ногтём выпуклые узоры на обоях. — С золотыми парусами.

Мама отчего-то сердилась.

Наконец повязку сняли. Глаза уже не болели — зажили, как доктор и обещал. Только отвыкли от света, и Ярек сощурился, глядя в щёлочку между пальцев. Комната расплывалась. Всё было нечёткое и какое-то серое, будто на экране старого чёрно-белого телевизора.

— Мам, — сказал он растерянно, — пап…

— Всё нормально, — сказал папа. — Ты привыкнешь. Глаза не три.

Ярек поднял голову. С папой тоже это случилось: волосы у папы всегда были как сухая желтоватая трава осенью, а стали тусклые, без капли цвета. Ярек обернулся к маме. Её губы, — она красила их помадой даже дома, — были чёрными, словно нарисованными блестящей цветной гуашью.

— Яречек, так надо. Ничего страшного, ты поймёшь, когда вырастешь.

Он обвёл глазами свою комнату — знакомую до последней пылинки, до последнего пятна от фломастеров на обоях. Серый глобус стоял в тени серой шторы, и серый свет лился из-за серого, испятнанного фонарями, окна. Цветок декабрист распускал серые бутоны. Серые книги стояли в ряд на полках. Покачивался, бликуя серой фольгой, космический корабль на ниточках под потолком.

Так будет всегда, понял он вдруг.

— Ярек! Ярек! Прекрати немедленно, я сказала!

— Ты мужчина или кто? А ну успокоился!

— Анджей, что ты смотришь, держи его!.. крепче! Я позвоню доктору Вишневецкому...

* * *

Они не сказали ему, что так будет. Они вообще ничего не сказали — только то, что ему сделают операцию, и операция эта тайная, болтать о ней нельзя.

— Почему?

— Вырастешь, поймёшь.

Что ж, Ярек привык это слышать, и ещё Ярек любил тайны. Врачей не любил — но за врачей полагался потом лимонад и конфеты, так что терпеть он умел. Он не боялся операции, ни капельки. Ему и в голову не приходило бояться в месте, куда его привели за руку мама с папой.

До этого — ещё осенью, когда всё было жёлтое, — они водили его в другое место. Оно тоже было под землёй, в подвале, и на двери было написано: «Доктор Вишневецкий». Но никакого доктора внутри не оказалось. Там сидел человек в огромных тёмных очках, и вместо белого халата на нём была самая обычная чёрная рубашка.

— Зачем вам очки? — спросил Ярек. — Вы же не на улице.

Мама шикнула на него, но Человек в Очках лишь улыбнулся.

— Чтобы лучше тебя видеть, — сказал он.

Что ж; Ярек ждал, что сейчас ему велят показать язык, или разденут и станут слушать холодным стетоскопом. Но вышло по-другому. Его отвели в комнатку без окон. Кроме стола с большой лампой, там ничего не было. Человек в Очках посадил его под большую лампу и велел делать задания.

Задания оказались лёгкие: разложить цветные карточки, как в радуге, или выбрать, из каких цветов, если их смешать, получится зелёный или фиолетовый, и всё такое. Проще простого! Он с удовольствием перекладывал яркие кусочки картона, предвкушая похвалу. Встречались, правда, и немного странные вопросы — «Какой из цветов может сделать тебе плохо?» «Какого цвета был мир до того, как его создали?» «Какой из цветов — это ты?» Но Ярек ответил честно. В школе говорили, что честность — это важно.

Ещё на столе лежало много белых конвертиков. Ярек должен был определить, бумажка какого цвета лежит внутри. Конвертики были заклеенные и совсем не просвечивали, и тут-то Ярек и приуныл, засомневавшись, что его похвалят.

— А если я не смогу? — пискнул он.

Человек в Очках, всё так же улыбаясь, придвинул конвертики к нему.

— Пробуй.

Когда Ярек закончил, тот сказал, что Ярек молодец и может налить себе газировки из автомата, — это бесплатно, надо только набрать код, — и что игровая площадка в его распоряжении. А Человек в Очках пока немного по беседует с его родителями. Нет, всё в порядке, ругать его не за что. Нет, Яреку не стоит слушать взрослых разговоров. Нет, Ярек. Нет.

Осталось смириться.

Сидя на полу, затянутом искусственной жёсткой травой, Ярек строил замок — и изо всех сил напрягал вслух. Ну зачем, зачем они так делают? Почему говорят о детях всегда за дверью, и всегда так, чтобы доносилось «бу-бу-бу»? Не сиди в углу охранник — Ярек бы давно подкрался к двери и прижался ухом. Эх, вот бы уши, как у пустынной лисицы фенек!..

— ...нет, ошибок тут не бывает. Есть конкретные, весьма чёткие критерии... Мальчик — человек Мотылька, это его врождённый и окончательный статус. Вы не виноваты.

— Но… но ведь бывает так, что это не проявляется? Может и пронести?

— Может пронести, — согласился Человек в Очках. — Или нет. В русскую рулетку на сына играть будете?

Что такое «русская рулетка», Ярек не знал. Ему было тревожно. Замок строился плохо: леденцовые стены шли трещинами, башни оседали и рушились в золотую сахарную пыль. В сердцах Ярек едва не смёл всю постройку, но удержался. Папа говорил: «Легко всё бросить, трудно проявить силу воли и довести до конца».

— Мальчик, что ты делаешь? — спросил охранник.

— Строю замок.

— Замок?

— Ну да, вот северная башня, вот южная, а вот здесь сад с тиграми и мост в обсева… обсевра… — Ярек беспомощно выдохнул. — Туда, где на звёзды смотрят. Там стоят двенадцать больших телескопов, и все они день и ночь направлены на Солнце, чтобы предсказать день, когда оно взорвётся, и всех спасти. А тут, на крыше, порт для крылатых кораблей...

Охранник поглядел на него странно.

— Мальчик, — сказал он, — вон «Лего» лежит, здоровенная коробка. Играй давай с игрушками, а не с… что тебе там мерещится.

Из-за этого охранника Ярек так всё и прослушал тогда. По пути домой он не удержался:

— Мам, а зачем я карточки разбирал? И что там за Мотылёк?

— Какой Мотылёк?

— Дядя в очках сказал… — Ярек смущённо шмыгнул носом. Он же не стоял под дверью, верно? Просто услышал, а значит, не виноват. — Он сказал, я человек Мотылька.

— Тебе показалось, — сказала мама. — Дядя сказал «молока». Пей больше молока, а то не вырастешь. Шесть лет, а ростом с горошину, самый маленький в классе — куда это годится?

* * *

Ко всему можно привыкнуть, и Ярек привык. Жизнь стала чёрно-белым мультиком — и, хотя ни один ребёнок не предпочтёт чёрно-белый цветному, других мультиков на его кассете попросту не было.

Первое время он просто лежал на кровати. Часами, днями, глядя на обои. Обои были выгоревшие на солнце, и казалось, будто ничего особо и не изменилось. Есть он не хотел. Раз или два в день, по стеночке, добирался до туалета. Однажды мама принесла миску с кукурузными палочками в молоке — теми, которые Ярек вечно выпрашивал, и которые ему не покупали, потому что это сплошной крашеный сахар и от него у Ярека выпадут все зубы.

От знакомого сладкого запаха рот наполнился слюной.

— Ешь, Яречек.

Мама поставила поднос с миской на одеяло. Ярек сел. Вместо кукурузных палочек, — розовых, как клубника, зелёных, как яблоко, жёлтых, как банан, — в белесой лужице размокало грязно-серое. Ярек столкнул поднос с кровати. Миска звякнула, раскалываясь надвое. Молоко побежало по полу. Его били ремнём в тот день, — так, как не били раньше, даже когда он в три года вырезал бабочку из бумажки в тысячу злотых, — но это не помогло. Круги и пятна под крепко зажмуренными веками оставались бесцветными.

И всё же он привыкал. Сам того не зная, по муравьиному шажку в день. Когда ревел до крови из горла (чёрной на белом фаянсе раковины), когда топал ногами и кричал, что всем расскажет, и пусть их сажают в тюрьму — Ярек привыкал. Он был зол, так зол, что боялся сам себя, но день изо дня от той злости отнимали кусочек. И в конце концов она вся выцвела и растаяла.

Ему не покажут других мультиков. Остаётся смотреть этот.

* * *

За десять лет он окончательно разучился видеть цветные сны, и это было хорошо.

Ярек на жизнь не жаловался. Толку? Бери лимоны и делай из них лимонад. Да, он не знал, в каком платье Элзбета Карска пришла к нему на свидание, в лиловом или в пыльно-розовом — но многие ли парни такое знают? Ему никогда не придётся водить машину, но велосипед — это не так уж плохо, и умным девушкам нравятся парни, думающие об экологии, а не о понтах. Самая насущная из его проблем — переход дороги — решилась, когда в Гданьске установили поющие светофоры. Иные проблемы убить его при всём желании не могли, а потому были переведены в разряд мелких.

Он ходил в Костёл Святой Марии и слушал хор, и переливы голосов не рассыпались разноцветными стёклышками под сводами. Он знал, что кровь Христа красная, а перья ангелов — золотые, но это было лишь знанием. Ему так сказали. Иногда в толпе ему мерещилось, будто под чьим-то коротким осенним пальто мелькнули полупрозрачные крылья, или что на циферблате чьих-то часов вместо цифр выбиты силуэты, — змея, птица, осьминог, мотылёк, — но он научился не цепляться за болезненные грёзы.

Он был в порядке.

Когда на выпускном его, упившегося дешёвым вином, сняли с края крыши под вой сирен — честное слово, протрезвев, больше всех удивился этому сам Ярек.

* * *

Белое солнце тонуло в серой воде. Над пустынным пляжем носились чайки. Сейчас, в середине сырого, плаксивого декабря, мало кому хотелось мёрзнуть здесь, пиная выброшенные на берег водоросли.

Волны накатывали и уходили, едва не касаясь носков его испачканных ботинок. Ярек не знал, как долго здесь сидит. Закатное солнце будто застыло — ему, наверное, холодно зимой уходить под воду... Пальцами он нащупал во влажном песке что-то гладкое. Чуть меньше ногтя на мизинце, неправильной формы, полупрозрачное... Неужели ещё не весь янтарь отсюда выловили? Или это просто зацелованная волнами стекляшка? Ярек сощурился. Озябшие пальцы не могли уловить разницы.

— Всё верно, — сказал нежный звенящий голос, — это янтарь. Слёзы древних сосен.

— А?

Ярек обернулся. За другим его плечом прошуршали по воздуху крылья.

— Кто здесь?

— Ты меня знаешь. Всегда знал.

Чьи-то ступни, — тонкие, будто из фарфора отлитые, — прошлись по кромке прибоя. Ярек поднял глаза. Та, что стояла в море босиком, была похожа чуточку на Элзбету, чуточку — на старые мамины фото, где она ещё не красила губы и умела улыбаться, и чуточку — на ангела в костёле Святой Марии. Её крылья были приподняты: наверное, она не хотела их намочить.

— Т... тебе не холодно?

Она засмеялась.

— Нет, — сказала оно. — Что за глупости ты спрашиваешь! Мне никогда не холодно. Жёлтый — тёплый цвет.

— Я сплю?

— Возможно, — легко согласилась она. — И, возможно, тебе стоит проснуться до того, как ты окоченеешь до смерти… но время ещё есть.

Она? Ярек сощурился. Силуэт двоился и троился в глазах. Миг назад он видел Элзбету и маму, а теперь — юношу с картины прерафаэлитов. Кажется, что-то такое было у того английского художника, которого ещё в тюрьму посадили. Босой, на берегу моря, с крыльями, и вокруг головы — нимб, но это не ангел...

— Кто ты? — повторил он.

— Я то, что знает: лучшее применение деньгам — вырезать из них бабочек. Ты правда не помнишь? Я — Мотылёк.

У Ярека пересохло во рту.

— Они считают наш с тобой цвет цветом безумия, — сказал Мотылёк. — Вот зачем они это сделали. Тебе нельзя было видеть жёлтый, потому что жёлтый привёл бы тебя ко мне.

— Но ты же всё равно пришёл... пришла…

Звякнули золотые колокольчики: Мотылёк засмеялся.

— Если что из слухов обо мне и правда, то вот что: я никогда не бросаю своих детей. Не пожираю их, как Птица, и не оставляю задыхаться в тине, как Спрут. Я прихожу за ними, и я показываю путь на свободу.

Сердце Ярека заколотилось глухо и больно.

— Как? — только и смог спросить он.

— Твои глаза тебе не друзья. Они не помогают, только вредят. Приучили тебя к миру без цвета и не дают вспомнить, как оно бывает иначе. Но цвет…

Ладони Мотылька легли ему на щёки. Огладили скулы — кожу омыло щекотным, невесомым теплом. Янтарь, подтопленное масло, пыльца одуванчиков. Сон на лугу в июне. Шелест золотых парусов. Удивлённый, Ярек ощутил, как щиплет в глазах. Кажется, за ним пришёл тот, кого он уже не надеялся дождаться.

— Цвет, — повторил Мотылёк, — можно видеть не только глазами, но и всем собой. Ты умеешь это. Нужно просто вспомнить, как. И для этого…

Пальцы Мотылька коснулись его век. Ярек замер.

— …мы уберём то, что мешает.

Больно было, но недолго. Море расцвело. Откуда-то, из-за невидимого в зимней дымке берега, донеслось дыхание кайнозойских сосен — нагретые солнцем, они качались, поскрипывая, истекая в воду драгоценной смолой. Ярек истекал тоже. Кровь, что струилась по его лицу, была густой, тёплой и золотой, как солнце. Ничего красивее Ярек жизни не видел.

Девочка, которая ничего не боится

Она сидела на стуле, болтая ногами. Ноги — в истёртых, серых от пыли кедах, — не доставали до пола. Куртка была так велика, что накрывала коленки. Худое личико с пятнами угрей. Обрезанная выше плеч солома волос. Ничего особенного.

— Даже знать не хочу, — сказал Исаак, — зачем вы её мне сюда привели. Звоните в детскую комнату милиции.

— Исаак Самуилович…

— Сколько ей лет? Восемь, девять? Я беспризорниками не занимаюсь.Пусть подключаются соответствующие службы, ищут родителей, определяют в детский дом… При чём тут я?

За бронебойным, прозрачным лишь с одной стороны стеклом, девочка перевела на Исаака взгляд. Будто услышала сквозь слои звукозащиты: говорят о ней. Глаза у неё тоже были прозрачные. Плошки с водой, а не глаза.

— Исаак Самуилович, — повторила Вера, — вы к ней зайдёте, и вы с ней побеседуете. Не надо кокетничать. Это не сцена в Нижнемухинском доме творчества, а вас не Гамлета с похмелья играть просят. Работайте.

Он хотел возразить, но напоролся на Верин взгляд. Змея, как есть змея! Яд аж по щекам течёт…

— Хотя бы объясните, — пробормотал он, — где вы этого ребёнка взяли?

— Не объясню. Я хочу ваше непредвзятое мнение.

Когда он вошёл, девочка перестала болтать ногами. Уставилась на него — прозрачно, кругло, но без тени страха. А точно ли беспризорница? Неухоженная, одета с чужого плеча… И всё-таки… Что-то в ней Исаака царапало. Будто заноза, которую не видно глазом.

— Привет, солнышко, — он тут же возненавидел себя за этот сахарно-фальшивый тон. Господи, ему шестьдесят два. Он холостяк. Откуда ему уметь говорить с детьми?

— Здрась-сьте.

Какой… хриплый голос. Не сиди перед ним маленькая девочка, Исаак бы подумал: «прокуренный». Такой не удивил бы у карикатурного матроса в загаженном чайками порту.

— Ты простыла?

Она мотнула головой. Кончики соломенных волос прошуршали по брезенту куртки.

— Точно? Не кашляешь, ничего не болит?

— Не-а.

— Что ж, — преувеличенно бодро сказал он, —давай знакомиться. Меня зовут Исаак Самуилович, —почти как Самуил Маршак, только Самуилович Исаак, запомнишь?

Она кивнула.

— А тебя как зовут?

— Ксюша.

— Замечательное имя. Ксения. От греческого «чужестранка»… хотя неважно. Расскажи о себе. Откуда ты?

Она заморгала. Улыбнулась смущённо— мол, не понимаю. Исаак слышал, у детей, оставленных родителями,почти всегда есть задержка в развитии, даже если изначально они родились здоровыми. Человеческий детёныш спроектирован исключительно для жизни в семье.

— Где ты была, — терпеливо переформулирова лИсаак, — до того, как сюда попала?

Не задумываясь, она ответила:

— В море.

Бледным, не слишком чистым пальчиком она колупнула буроватую корочку угря на щеке. Угря? Рановато в её возрасте… Обычно таким страдают подростки.

— А где ты была до моря?

Молчание.

— Ксюша, надо вспомнить. Как-то же ты в море попала? Ты ведь там не родилась.

Снова молчание.

Что ж, пришла пора начать работать по-настоящему. Вера ждала за бронебойным стеклом, ловила каждое слово — и ждала результата. С этой гадюкой не ссорятся… Исаак прикрыл глаза.

Ему не нужно было касаться девочки. Не нужно было даже вставать со стула. Исаак потянулся к ней всем собой. Ничего внешне не изменилось; лишь будто бы мягче стал свет, прохладнее — тени… Замигала лампа, но не тревожным электрическим мерцанием, а так, как мигает солнце в нежаркий августовский день, пробиваясь сквозь листья… Зелено. Свежо. Травинка щекочет щёку. Ты в безопасности, никто тебя не тронет.

Брезентовая куртка зашуршала сдувающимся пакетом. Ксюша медленно осела на стуле, будто из неё вынули все кости. Безмятежно-спокойное личико пошло рябью, наморщилось от близких слёз. Всё хорошо, молча сказал Исаак, баюкая её в бесплотных зелёных ладонях. Всё хорошо. Рассказывай.

Мне — можно.

* * *

Их было трое. Две сестры и маленький брат. Они всё делали вместе. Обрывали цветы сливы у соседского забора, чтобы просунуть вглубь кончик языка и ощутить медовую сладость; играли с котятами из подвала; прятались под кроватью, когда папа приходил пьяный. Не сразу Ксюша поняла:у Лёли и Вити есть что-то, чего нет у неё.

Хорошо это или плохо? Она не знала. Иногда ей было завидно. Когда они верещали, увидев на стене длинноногого паука-косеножку, это звучало, как… Как радость, только острее. Громче. Пытаясь сделать хоть глоточек этой странной радости, Ксюша таращилась на паука во все глаза, брала его на руки — и ничего. Тонкие суставчатые ноги щекотали ей ладонь. Лёля и Витя разбегались с визгом. "Чокнутая!"

Иногда её хвалили, а Лёлю и Витю — нет. У врача, например. Витя начинал хныкать ещё у двери в кабинет; Лёля держалась дольше — но, завидев шприц в обтянутой синей перчаткой руке, ревела так, что стёкла дрожали. «А вот ты молодец, — приговаривала медсестра, протирая Ксюше руку холодной пахучей ватой. — Правильно, нечего бояться, это как комарик укусит...» На самом деле, было больнее, чем комарик. Сильно больнее. Но проходило это быстро, а вот похвала теплела внутри ещё долго, как спрятанная за щекой карамелька.

И всё же ей хотелось узнать, как это — бояться. На что это похоже? Сладкое это, или кислое, или солёное? Мама ответить не могла — прогоняла со словами «глупости не спрашивай». Только один раз, когда папа ушёл из дома на три дня, а мама лежала на кухне на диване и смотрела в потолок, Ксюша пришла к ней полежать рядом, и мама сказала:

— Страх, Ксенька… Жизнь — это страх, вот что это такое.

От неё пахло тяжело и остро. Может, будь у страха запах, это был бы именно он — сверлящий, холодный дух перегоревшей внутри водки.

А потом папа вернулся. Он громыхнул дверью, уронил со стены в прихожей зеркало, и Лёля с Витей сразу куда-то исчезли. Наверное, залезли под кровать в дальней бабушкиной комнате. А Ксюша осталась. Ей захотелось посмотреть, что с зеркалом, правда ли оно разбилось.

— Что пялишься? Дрянь лупоглазая… с-страх потеряла, а?

Она так и не поняла, что сделала. Чем так сильно его разозлила. Она...

* * *

— Ксюш, этого достаточно. Можешь не пересказывать всё.

Закончу — придушу Веру, подумал Исаак мрачно. Чем она думает? Какого, простите, рогатого чёрта я должен заниматься этим один, без ансамбля? Нашла девчонку — пусть и детского кризисного психолога находит, где хочет. Хоть из-под земли достаёт. У меня квалификации нет...

— Что было потом, Ксюша?

Та шмыгнула. Вытерла кончик носа.

— Потом… потом я была в море.

* * *

Она была в море, и море было в ней, и море было ей.

Она поняла, что уходит на дно — но ничего плохого в этом не было. Чуточку грустно, но больше любопытно. И очень-очень спокойно. Ей в жизни так спокойно не было, как тогда, когда она погружалась в прозрачную звенящую глубину. Высоко вверху плясали блики, и глубина была светла.

* * *

— Но ты не утонула.

— Нет.

— Почему?

— Из-за дельфина. Он появился из моря и стал толкать меня в спину. Он сказал…

Девочка замолкла.

— Вспомни,— велит Исаак мягко, — что он сказал.

— Что я не их. Не мамы и не папы, а его… всегда была его. Другим я не нужна, но могу послужить ему, потому что я не знаю страха. Вот что он сказал. И он толкал и толкал меня к берегу, а потом я открыла глаза... и была уже вот такая.

Она тронула язычок молнии на куртке.

— Снимешь куртку, Ксюш? Если не боишься.

— Не боюсь, — она улыбнулась.

— Ох, точно. Извини.

Надо будет узнать, подумал Исаак, могут ли наши лаборатории сделать генетический анализ. Явно же это врождённое состояние. Хриплый голос, рубцы на коже… вроде бы похожие проявления у болезни Урбаха-Вите. В миндалевидном теле откладывается лишний кальций, и человек не чувствует страх. Редкая штука, но всё же встречается. Она — не причина, она — повод…

Из-под шуршащего брезента показались тоненькие лямки сарафана — летнего, в цветочек, отчаянно неуместного в октябре. Исаак опустил взгляд ниже. Тяжело сглотнул.

Что ж. Он ведь чуял, что Вера подложит ему свинью, так?

— Сарафан тоже сними, Ксюш, — обречённо велел он.

Та послушалась. Выпутала пыльные кеды из ситцевого подола и, нагая выше щиколоток, вытянулась перед ним в струнку.

— Значит,— сказал он, — ничего не болит? Чувствуешь себя хорошо?

Кивок.

— Кушала сегодня что-нибудь?

— Ага. Тётя Вера мне дала чипсы и сникерс. Ещё я чай пила.

— Сникерс? — Исаак приподнял брови. — Чипсы?

— С крабом, — отчиталась Ксюша. — Мои любимые.

Молодец Вера, ничего не скажешь. С другой стороны, ранняя язва желудка девочке явно не грозит.

— Ладно. Если холодно, можешь одеваться. — В первичном осмотре Исаак больше смысла не видел, а девочка уже успела покрыться гусиной кожей. Мерзлячка. Для людей Дельфина, в целом, характерно… Исаак подавил нервный смешок. Можно подумать, во вторичных диагностических признаках ещё оставалась нужда.

— Ксюша, — он пожевал губами, подбирая слова. — Что стало с твоим папой? Где он сейчас?

Та пожала плечами.

— Не знаю. В море, наверное.

— Тоже — в море?..

— Дельфин сказал, папа должен быть наказан за то, что убил меня своими руками. Ещё дельфин сказал, он толкал меня носом к свету, чтобы я выплыла… но некоторых людей он толкает на глубину.

Подняв брошенный на стул сарафан, Ксюша завозилась с лямками. От ключиц и до торчащих подвздошных косточек девочка была песочными часами. Прозрачными,просвечивающими насквозь песочными часами. Бледные неровные шрамы врастали прямо в стекло. За стеклом клубился голубой туман моря. Верхняя чаша была почти полна —струйка воды казалась тонкой, как нить.

— Что ещё сказал тебе Дельфин? Ты упомянула что-то про… «послужить ему»?

— Ага.— Ксюша вновь завернулась в шуршащий брезент.— Он сказал, я могу отсчитывать ваше время. И, если получится, привести вас к свету.

* * *

— Догадываетесь, Вера, что я хочу вам сказать?

— Оставьте это для личного дневника, —отмахнулась та. — Впрочем, должна сказать спасибо за работу. Полезный вы человек, Исаак Самуилович, хоть и вредный.

— Отец, мать — что с ними, узнавали?

— Отец мёртв. Инсульт. Случается с пьяницами. Мать в сизо, брат и сестра у дальних родственников. Лучше, чем в детдоме, но Ксению к ним нельзя. Собственно, она с июня шляется по улицам. Официально мертва, её не искали, искали только тело — отец призналсяв попытке расчленения, мать подтвердила… Ещё вопросы?

— Что с ней будет дальше?

— Поглядим. Мне самой крайне любопытно. Знаете, что она сказала мне, когда мы впервые встретились?

— Просветите.

— Что Дельфин послал её искать тех, кто поймёт. За четверть года она встретила сотни людей. Столовалась у кришнаитов, попрошайничала на Невском… Она всё время была на виду. И никто не видел.

— Я не верю в судьбу, и не очень-то верю в Дельфина, вы же знаете.

— Знаю. Говорю же, Исаак Самуилович, вы страшно вредный человек.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге