Где счастлив был, туда вернись
Где счастлив был, туда вернись
Возвращаясь в город после многих лет отсутствия, будь готов, что не узнаешь его. Или же наоборот, узнаешь слишком хорошо. В любом случае, не стоит ждать от вашей встречи слишком многого.
Я сошел с поезда в половине пятого утра. Клочья сырой ноябрьской темноты еще цеплялись за фонари – отчаянно, как пьяница, бессмысленно кружащий вокруг столба. Первое, что меня встретило – запах. Не вокзальный, не автобусно-бензиновый, и даже не тот сырой бетонный дух, которым обычно разит от провинциальных перронов. Темнота пахла мокрой корой, прелыми листьями и чем-то еще, тонким, почти неуловимым, что я не смог опознать сразу. Это заставило меня остановиться посреди пустой платформы, с полупустой сумкой в руке, и принюхаться, как собака.
– Вы приехали или отправляетесь? – спросил одинокий патрульный, возникший на перроне из ниоткуда. По-моему, у всех таких людей есть свойство внезапно появляться за плечом. У патрульного было лицо человека, который всю ночь просидел в дежурке, глядя на экран телефона, и теперь с трудом отличает явь от видеоклипа. Не было в этом лице ни капли любопытства, только привычная тоска служивого человека, которому до всего на свете давно уже нет дела.
– Приехал, – сказал я, с интересом глядя на него. – В командировку. Давно у вас тут не был.
Потом, поколебавшись, я для чего-то добавил:
– Честно говоря, сам не знаю, зачем – но вот стою здесь, нюхаю воздух и чувствую себя так, будто все пропустил.
– А, – отозвался патрульный и мгновенно и потерял ко мне всякий интерес. Пробурчал только: «Чего тут пропускать, осень как осень…». Тем более, что на мигранта, у которого нужно было проверить документы, я не был похож. Нюхаю, ну и ладно, эка невидаль. Такие приезжие, как я, для него были просто призраками, тенями на перроне. Да я и был призраком, если честно. Только не тем, о котором он думал.
Город раскинулся передо мной мокрым одеялом улиц, переулков, крыш, с которых капало, светящейся рекламы и всего прочего, чем обычно встречает любой город случайного приезжего. Я шел по улице, и черный асфальт под моими ботинками жестко отдавал в подошвы, как будто город еще не решил – принять меня, или выставить восвояси. Первый троллейбус проехал мимо, отражаясь в лужах, дребезжа и прибавляя ход, и его дуга с шипением чертила по проводам что-то похожее на кардиограмму.
На остановке сидела женщина в осеннем пальто, с сумкой, из которой торчал зонтик. Она смотрела прямо перед собой, и в ее взгляде было столько усталости, что мне захотелось подойти и сказать: «Вы не одна, я тоже устал, только я устал триста лет назад, и с тех пор ничего толком не изменилось». Но я прошел мимо, потому что знал: люди, особенно женщины, не очень любят, когда к ним подходят в пять утра незнакомые высокие мужчины с черными сумками.
Кладбище я нашел не сразу.
Помнил, что оно где-то в центре, за старым кварталом с приметной старинной аптекой. Мимо этой аптеки мы когда-то ходили с Юки, и она смеялась, что у провизора за стеклом лицо, как у жабы, которую силой посадили на диету. Теперь на месте аптеки стоял банк с золотыми буквами на вывеске и стеклянными дверями, в которых отражалась моя фигура – высокая, худая, в пальто, которое помнило еще времена, когда такие шили на заказ, а не продавали в торговых центрах. Я постоял, глядя на свое отражение. Подумал, что выгляжу как привидение, которое забыло, что оно привидение, и пытается играть в живого. Потом пошел дальше. Идти было легко, потому что я ничего не ждал, и ни на что особенно не надеялся.
Кладбище теперь было за добротной чугунной оградой, и сначала я решил, что ошибся. Вместо кривых крестов и покосившихся надгробий, заросших бурьяном выше человеческого роста – ровные дорожки, посыпанные гравием, фонари на чугунных столбах, даже редкие скамейки с деревянными спинками. На табличке у входа было солидно написано: «Историко-мемориальный комплекс "Некрополь". Основан в 1789 году. Объект культурного наследия». Я прочитал это три раза, и каждый раз мне казалось, что я читаю не по-русски. «Некрополь». Кладбище выглядело так, будто смерть – это мебель, которую можно переставить по своему вкусу.
Внутри было тихо, только гравий шуршал под ногами. Я прошел мимо надгробий с именами, которые ничего мне не говорили, хотя, если подумать, под ними лежали люди, которые когда-то ходили по этим улицам, ели, пили, любили, и даже чего-то боялись. Теперь от них остались только буквы, выбитые в камне, и таблички с QR-кодами, которые, вероятно, вели на сайт музея. Из любопытства я остановился у одного такого надгробия, вытащил телефон, но потом подумал, что я, может быть, знал этого человека лично, еще тогда, когда он ходил по улицам, так сказать, во плоти. Телефон я убрал обратно в карман, чувствуя себя старым дураком.
А потом я нашел то место, где когда-то жила Юки.
Заросли бурьяна пополам с боярышником и бузиной, где она пряталась от людей и от духов, где я впервые ее увидел, – все это сейчас было вырублено под корень. Кто-то очень старательный разбил на месте зарослей аккуратную клумбу с бархатцами, которые уже почернели от первых заморозков, и поставил табличку: «Фундамент неопознанного сооружения. Вероятно, часовня. Обнаружен при реставрации в 2014 году». Я сел на корточки и потрогал пальцем землю. Никакой часовни здесь никогда не было, а был домик, в котором когда-то давным-давно жила та, которую я никогда не забывал. Но земля под моими пальцами была холодной, уже заснувшей на зиму, и в ней не осталось ничего – ни памяти, ни тоски, ни того тонкого запаха, который я чувствовал на перроне.
– Извините, вы что-то ищете? – спросил кто-то, и я обернулся; женщина в бежевом плаще, лет семидесяти, с лицом, похожим на печеное яблоко, стояла поодаль и смотрела на меня очень заботливо: так смотрят люди, которые профессионально работают с туристами. В этой ее заботе было столько искреннего участия, что мне на секунду стало стыдно за свою неуместную тоску.
– Да, – сказал я, поднимаясь. – Ищу. Но, боюсь, потерял так давно, что уже и не получится найти. И все равно – хожу и ищу.
«Потому что не искать я уже не умею», – добавил я про себя, но вслух говорить не стал.
– Может, посмотрим на сайте? У нас есть карта захоронений, можем поискать по фамилии, если вы знаете, кого ищете, – предложила она, и в ее голосе была такая готовность помочь, что я почти поверил, что это правда. Но потом я посмотрел на нее и подумал: если я скажу, что ищу духа, который жил здесь сто лет назад, она, пожалуй, улыбнется, отойдет и так же заботливо вызовет мне санитаров. Поэтому я только покачал головой и сказал:
– Нет, спасибо. Не надо. Все в порядке, просто немножко побуду здесь один, если вы не против.
Женщина закивала и что-то пробормотала, а потом ушла, шурша плащом и оставив меня одного. Я снова сел на корточки. Сидел у клумбы с бархатцами, смотрел на холодную землю, и мне очень хотелось завыть. Но я не стал, потому что вой мононокэ – это не просто… В общем, это такая штука, которую слышат мертвые и ей подчиняются, сами того не желая. А мне сейчас не нужны были подчиненные, и еще меньше было нужно, чтобы все кладбище поднялось и начало бродить здесь, пугая гуляющих. Мне нужна была она. А здесь ее не было.
От кладбища я пошел уже совсем куда глаза глядят, и глаза мои глядели в основном под ноги. Потому что асфальт был мокрый, скользкий и так и норовил подставить мне подножку перед каждой лужей. Я шел и думал о том, что осень в этом городе совсем не та, о которой пишут в романах, – не золотая, не багряная, даже не та, где листья красиво кружатся в вальсе под музыку из какой-нибудь пошленькой рекламы. Нет, эта осень была мрачная, неприветливая, когда деревья уже стоят голые и обдерганные, как бомжи, и только кое-где на ветках висят последние листья – бурые, сморщенные, похожие на истертые бумажные деньги, которые кто-то забыл в кармане куртки и постирал вместе с ней.
Дождь то принимался моросить, то снова переставал, и тогда сверху начинал падать снег – крупные, тяжелые и мокрые хлопья, которые сразу впитывались в мое пальто, и превращали воздух в сочащуюся безнадегой вату. Я шел по улице, вдыхал эту вату и думал, что если бы я был человеком, то непременно бы простудился, а так – что мне сделается, я и так наполовину состою из тумана и тоски.
Город вокруг был серый, как старый телевизор, включенный на «мертвый» канал с белым шумом. Люди шли или бежали по своим делам, подняв воротники, открыв зонтики и надвинув капюшоны. Лица у всех, даже самых юных, были одинаково озабоченными, будто их одновременно вызвали к начальству. Женщина с пакетом, из которого торчал букет хризантем, торопливо переходила дорогу, и букет подпрыгивал в такт ее шагам, как маленький лохматый зверек, стряхивающий с шерсти снег. Мужчина в пуховике цвета мокрого асфальта стоял у ларька и покупал сигареты, и продавщица – добродушная, очень полная тетка с лицом, похожим на круглый хлеб только что из печи, – отсчитывала ему сдачу так, будто это был золотой запас государства. Мимо проехал курьер на электросамокате, обдав меня фонтаном брызг, и я проводил всадника мини-апокалипсиса взглядом, в котором не было ничего, кроме философского смирения: за триста лет меня, бывало, обдавали и похуже.
Я свернул на боковую улицу, где было тише. Дома здесь стояли старые, еще довоенные, с облупившейся лепниной на фасадах, из-под которой торчали квадраты дранки, с балконами, заросшими сохлым хмелем, который давно уже служил только приютом для воробьев. На одном таком балконе, скрестив передние лапы, сидела толстая кошка – черная, с белыми пятнами на мордочке и груди, – и смотрела на меня с таким видом, будто знала обо мне все и очень это все не одобряла. Я посмотрел на нее и кивнул с уважением. Кошка, подумав, медленно кивнула мне и моргнула в ответ, и в этом моргании было больше понимания, чем в иных человеческих разговорах. Коты и кошки – они вообще куда ближе к нашему миру, чем к человеческому: видят то, чего люди не видят, и молчат об этом, потому что им лень объяснять.
На уличной скамейке сидел старик в длинной куртке и с газетой на коленях. Газета была совсем мокрая, потому что старик, наверно, забыл ее убрать, когда пошел дождь. Он смотрел прямо перед собой, по совиному не мигая, и в его тусклых глазах было столько тоски, что она переливалась через края. Столько же тоски, сколько в моих, только у него она была человеческая, а у меня – древняя. Я присел рядом и поставил между нами сумку. Старик покосился на меня, но ничего не сказал. Мы сидели так минут пять, и за это время я успел рассмотреть его руки – большие, узловатые, с такими пальцами, которые всю жизнь что-то держали: гаечный ключ, рубанок, руль, а может, и чью-то руку поменьше, которая теперь уже исчезла из этого мира. Потом он вздохнул и сказал:
– Вот так и живем, понимаешь. Осень на дворе, а людишки суетятся, бегают, ждут чего-то. Все ждут. Я вот жду, когда пенсию поднимут, а ты, поди, ждешь, когда маршрутка придет. Все чего-то ждем, и никто ни хрена не получает.
Надо было что-то ответить, и я сказал:
– Я вообще ничего не жду.
– А чего так? – немного оживился старик.
– Я уже свое отждал, потому что. Теперь просто смотрю, как другие ждут.
Он посмотрел на меня внимательно, и в его глазах что-то мелькнуло – то ли узнавание, то ли сомнение, то ли просто желание поговорить с кем-то, кто не торопится.
– Дак ты, я вижу, нездешний, – сказал он. – У нас-то здесь таких нет. У нас все бегут куда-то, а ты сидишь. Странный ты какой-то.
– Я не странный, – ответил я. – Просто старый, а старые не бегают. Старые сидят и думают, что если они будут сидеть достаточно долго, то, может быть, мир сам к ним придет. Или прибежит.
– Ишь ты. А выглядишь как молодой, – он рассмеялся, хрипло, как будто в горле у него заела и никак не провернется проржавевшая шестеренка. Потом достал из кармана початую пачку «Примы». Предложил мне, и мы закурили, и дым пошел вверх, смешиваясь с туманом. На минуту мне показалось, что я такой же, как он, – старик на скамейке, который цепляется за что-то, чего уже не будет. Когда я сказал ему, что ничего не жду – я, конечно, соврал. Только он ждал пенсии, а я ждал женщину, которая ушла сто лет назад. Но ему знать об этом было незачем.
Потом я встал и пошел дальше, и старик, дымя очередной «примой», махнул мне рукой, и я махнул ему в ответ. Два старых дурака встретились на скамейке и легко разошлись по своим делам, которых у нас не было.
Улица вывела меня на площадь, где когда-то, видимо, стоял фонтан, а теперь был только круглый каменный фасад, застеленный крашеными досками, вокруг которого расположился маленький цветочный рынок – несколько лотков с розами, хризантемами и герберами, которые продавцы заботливо укрыли от снега и дождя пленкой. Женщина в красном пальто покупала букет, и продавщица – молодая, с длинными серьгами, которые звенели, как маленькие колокольчики, – умело заворачивала цветы в бумагу. При этом она что-то весело говорила. Женщина засмеялась, и смех у нее был звонкий и чистый. Я прошел мимо и подумал, что ей повезло, она живая. Потому что за смехом у живых всегда что-то есть – то ли страх, то ли надежда, то ли просто привычка делать вид, что все хорошо.
Именно с таким настроением я и дошел до рамённой, даже не подозревая, что там меня ждет. Все случилось совсем обыденно – через полчаса неспешной ходьбы я оказался на улице, которая когда-то называлась красиво, а теперь как-то скучно и официально. Здесь были банки, кофейни, бизнес-центры с зеркальными стеклами, в которых отражались низкие облака. И среди всего этого – маленькая неоновая вывеска из гнутых стеклянных трубок, мигающая всеми цветами радуги: «Сытый лаовай». Под ней – железная дверь, из-за которой пахло бульоном, приправами, зеленым чаем и чем-то еще, от чего у меня заурчало в животе.
Я толкнул дверь и вошел. Зазвенела подвеска-колокольчик в виде бронзового карпа. Внутри было тесно и тепло, как в зимнем плацкартном вагоне поезда, который вот-вот тронется, и все уже заняли свои места. Несколько столиков, деревянная стойка вдоль стены, у которой стояли высокие стулья. За главной стойкой, преграждавшей дверь в кухню, стоял коренастый мужчина в фартуке поверх синей рубащки с закатанными рукавами, круглый, с лицом, похожим на пельмень, и с полотенцем на плече. Он поднял на меня глаза и улыбнулся так, будто ждал меня все эти годы.
– О, вот и вы! – сказал он. – Что будете? У нас сегодня и бульон хорош, и лапша удалась, и… Хотя стоп, вы же с холода. Едок, пришедший с холода, ха-ха. Ну так я вам сам выберу, потому что с холода надо есть то, что согревает до самых костей.
– Рамён, – сказал я.
– Совершенно верно! – просиял он всем пельменем. – Рамён! Какой вам?
– Какой у вас есть самый согревающий, такой и давайте. Я не привередливый, особенно когда так пахнет.
– У нас их несколько, – ответил он с той спокойной уверенностью, которая бывает у людей, знающих цену своему делу. – Но я же сказал, что сейчас сам вам выберу. С холода – надо побольше перца и имбиря, и яйцо крутое обязательно, даже два. Говядина, и зелени побольше, а острый перчик сверху, чтобы вас проняло до самого нутра. Идет?
– Идет, – сказал я и сел за стойку. Не люблю столы. Поближе к поварам – самое надежное место.
Круглый мужчина отвернулся и крикнул несколько слов в кухонную дверь. Я услышал, как там зашипел вок и застучали по доскам ножи. В зале было полно едоков: студенты с ноутбуками что-то оживленно обсуждали, женщина в офисном костюме быстро орудовала палочками, не отрываясь от телефона, стая типичнейших клерков бодро возилась в своих тарелках. Компания в наушниках – все жевали с закрытыми глазами, будто медитировали. Обычная картина. Но я чувствовал, как над этим всем незримо висит что-то тонкое, будто паутина, которую замечаешь только тогда, когда она прилипнет к лицу. Простые посетители этого не ощущали, им это было ни к чему, не вписывалось в привычную картину мира.
И тут я увидел официантку.
Она вышла, неся поднос с двумя тарелками, и я сразу понял, что она не человек. Но понял как-то странно, поглядев краем глаза, не прямо, а искоса. А прямо передо мной была девушка в фартуке поверх шерстяного платья, с длинными черными волосами, схваченными резинкой в хвост. В санитарной маске, из-под которой виднелись только глаза – темные, глубокие. Краем глаза я видел другое: тень, которая двигалась чуть медленнее, чем она сама, и в этой тени было что-то от птицы, что-то от рыбы. И что-то – от женщины, которую я знал.
Она поставила тарелки на столик, за которым сидели студенты, и пошла обратно. Проходя мимо меня, она вдруг остановилась.
– Я краси-и-ивая? – спросила она негромко, томно, склоняясь к самому моему уху, и голос у нее был как самый гладкий шелк, который вот-вот порвется. А еще в этом голосе было столько отчаяния, что мне захотелось закричать.
Я поднял глаза от стойки, и посмотрел на официантку. На маску, на высокий белый лоб, на прядь волос, выбившуюся из-под резинки. И сказал то, что, может быть, сказал бы любой дурак на моем месте, но сказал искренне, потому что не умею врать:
– Знаешь, ты похожа на кого-то, кого я знал очень давно. И это не просто слова, потому что я знал многих. Но так, как ты, не выглядел никто.
Она замерла. Маска на ее лице чуть дернулась, будто она хотела что-то сказать, но передумала. Потом девушка медленно выпрямилась и ушла, больше не сказав мне ни слова. Я смотрел ей вслед и чувствовал, как у меня внутри что-то переворачивается – медленно и тяжко, как кит, попавший на мелководье.
– Не обращайте внимания, – сказал человек за стойкой, ставя передо мной дымящуюся тарелку. – Она у нас такая… – он замешкался, подбирая слово, – странная, но добрая. Даже если вы ее обидели, то она все равно вернется, потому что не умеет долго обижаться.
Он подумал еще, и философски пожал плечами.
– Это, наверное, самое лучшее, что в ней есть.
– Как ее зовут? – спросил я.
Человек за стойкой помолчал, потом ответил:
– Никак ее не зовут. Она не помнит своего имени, а мы зовем ее просто – Она, или Официантка, или еще как-нибудь, и она никогда не обижается. Нельзя же обижаться на имя, которого у тебя нет.
Он развел руками, потом почесал в затылке и посмотрел на меня – озадаченно и немного с досадой, как смотрит тот, кому испортили хорошую мысль.
– Вот вы спросили, как ее зовут, и я вдруг понял, что мы даже не попытались ни разу придумать ей нормальное имя. Нехорошо получается… Знаете, что, – спохватился он, – ваш рамён готов! Вот он, приятного аппетита.
Я взял палочки и посмотрел на рамён. Бульон был золотистый, с плавающими кружками жира, с тонкими ломтиками говядины, с яйцами, разрезанными пополам, с зеленым луком, который пах так, будто его только что сорвали с грядки. Я взял ломтик мяса, поднес палочки ко рту и попробовал.
И чуть не заплакал.
Это был вкус дома. Не того дома, где я родился, потому что я не помнил, где и когда родился, а того дома, который я потерял, когда ушел из этого города. Вкус утра, когда ты просыпаешься и знаешь, что тебя кто-то ждет. Вкус вечера, когда ты возвращаешься и знаешь, что тебя кто-то встретит на пороге. Вкус жизни, которой у меня никогда не было, но которую я мог бы иметь, если бы остался.
– Как вам? – спросил человек в фартуке, глядя на меня с хитринкой. В этой хитринке было столько понимания, что я понял: он знает, что я чувствую, и знает, почему.
– Похоже, это лучший рамён, который я ел, – сказал я честно, и это была правда, потому что за триста лет я ел много всякого, но такого, чтобы пробрало вот так, до пяток, – никогда.
– Все так говорят. А я отвечаю: это потому, что я вкладываю в него душу, – ответил он и подмигнул. – В прямом смысле, заметьте, никакая не метафора. Я же, как вы видите, тануки, а мы умеем вкладывать душу в еду. Правда, чаще всего, чужую, но зато каждый едок пробует то, чего ему не хватает. А вам, я вижу, не хватает дома, да… Это не я такой мудрый, это просто ваша давняя беда, которую я угадал по глазам. Только, я вас умоляю, не спрашивайте, почему я работаю в дневную смену.
Я отложил палочки и посмотрел на него внимательно. Тануки был очень старый, это точно. Морщины у него были не такие, как у людей, – они шли кругами, как на срезе дерева. И глаза у него были желтые, с вертикальным зрачком, который он не пытался от меня скрыть.
– Ты знаешь, кто я, – сказал я, и это был не вопрос.
– Конечно, – ответил он. – Сейчас я вижу мононокэ, древнего, очень сильного, но очень уставшего. Знаете, такие, как вы, редко возвращаются – обычно уходят и не приходят, потому что нечего вам тут делать. Но вы вот вернулись.
– Вернулся. И давай на «ты», так проще.
Он, не моргнув глазом, принял новые правила.
– Честно говоря, меня немного пугает твое появление. Такие, как ты, просто так не возвращаются, верно?
Он помолчал, потом наклонился через стойку и сказал тише:
– Я очень хорошо помню тебя. Позволь, я угадаю? Ты ищешь ее. Ту, которая жила на кладбище. Я вижу это по твоим глазам, и мне не нужно спрашивать, потому что и так все понятно. Такие как ты всегда ищут женщину.
Я кивнул.
– К моему огромному сожалению, ее здесь нет, – сказал тануки, – но зато здесь ее дочь. Наверное, это не то, что ты хотел услышать, но это то, что есть, – он развел руками.
У меня внутри все оборвалось. Я смотрел на него и не мог выговорить ни слова.
– Дочь? – наконец выдавил я, и голос у меня был чужой, хриплый, как будто я неделю дышал дымом от плохо сложенного очага.
– А… так ты не знал? – тануки выпрямился и медленно вытер руки о полотенце. – Девочка у нас давно, она не говорила, кто ее мать. Мы долго не догадывались, ведь считается, что юрэй не могут растить детей, они даже не могут давать детям имена. Ты же сам понимаешь – слишком много врагов, слишком много охотников… Но постепенно стало известно, что однажды зимой дитя нашла старая бакэнэко Мэйлин, ее здесь все знают как Марию Николаевну, хозяйку заведения. Та вырастила ее, научила скрывать свой истинный облик…
– А что стало с ее матерью? – спросил я медленно. Язык во рту ворочался, будто покрытый коркой льда.
– Никто толком не знает, – сокрушенно сказал тануки. – Она не сказала, просто исчезла, но иногда, говорят, приходит – ночью, когда все спят, сидит у клумбы на кладбище и смотрит на землю. Впрочем, сам я ее ни разу не видел. Может, это вообще просто легенда – у нас тут очень любят красивые легенды. Короче, не берусь утверждать, что это правда.
Он отвернулся к плите, и я понял, что разговор закончен. Но я уже не мог просто сидеть. Отодвинул недоеденный рамён, положил на стойку деньги, поблагодарил и вышел на улицу. И тут же опять промок до нитки, потому что с неба сыпалось что-то особенно мерзкое, среднее между дождем и грязным городским снегом.
Весь день и всю следующую ночь я бездумно и бесцельно слонялся по городу, укладывая в голове мысли, стопками, как старые письма. Я не устал – такие как я, не устают и не торопятся, потому что торопиться давно некуда.
Следующим утром я пришел в рамённую снова, сам не зная зачем. Может, потому что мне больше некуда было идти, а может, все было куда проще, и запах бульона, который я почувствовал вчера, не шел у меня из головы. Дверь была открыта, и внутри уже сидели люди – опять студенты с ноутбуками, опять клерки, которые хватали куски, не отрываясь от телефона. Был даже парень в наушниках из вчерашней компании: жевал, не открывая глаз, как будто там, под веками, ему показывали что-то гораздо интереснее. Ощущение, как будто я попал в какой-то день сурка, но таковы уж рамённые во всех городах и во все времена. Я сел за стойку, и тануки – я теперь знал, что его зовут Тосиро, – кивнул мне, как старому знакомому, и спросил:
– Опять рамён? Или на этот раз что-нибудь другое?
– Рамён, – сказал я. – Только кладите побольше острого перца, даже больше, чем вчера, потому что я сегодня какой-то особенно вялый, а перец, говорят, бодрит.
– Много чего говорят, – согласился он и отвернулся к двери кухни.
Я сидел и смотрел. Днем рамённая была обычным местом – шумным, суетливым, полным людей, которые ели, не поднимая головы, и убегали по своим делам. Мне это нравилось – просто смотреть на живых, которые и понятия не имели о том, какая жизнь каждую ночь творится совсем рядом, за тонкой оболочкой, отделяющей их мир от моего. Студенты сидели за дальним столиком, и один из них – худой парень в очках с толстыми линзами, который только что лихо проглотил шесть паровых булочек – что-то объяснял другому, азартно тыча пальцем в экран ноутбука. В его голосе было столько энтузиазма, что я невольно позавидовал: вот человек, у которого есть любимое дело, и он верит, что дело это хорошее и нужное. Один из клерков – который еще секунду назад ел, боясь отвести взгляд от своего смартфона, – вдруг отложил ложку и уставился в экран так, будто там было написано что-то важное.
Официантка – моя дочь, хотя я еще толком в это не верил, – сновала между столиками, и я видел, как она устала. Как она останавливается у окна и смотрит на улицу, где люди ходят, не замечая ее. Я смотрел на нее и чувствовал что-то странное: хотелось подойти к ней и поправить волосы или маску, а потом сказать что-то успокаивающее. Я еще не знал, что это отцовское чувство. Откуда бы мне знать?
Тосиро поставил передо мной тарелку. Я взял палочки и сказал ему:
– Такое чувство, будто я целую вечность ничего не ел. А тут у вас уютно.
Тануки засмеялся и вытер руки о свой фартук.
– Ну, тогда оставайся, – сказал он. – У нас тут иногда бывает нужно кого-то спасать. Особенно по ночам. Добро пожаловать.
Я остался. И, как оказалось, не зря.
Ночью, когда я снова вернулся, на этот раз оставив сумку в гостинице и хорошенько просушив пальто, все было по-другому.
Вывеска над входной дверью трещала, гасла и вспыхивала, и в какой-то момент я увидел, что буквы изменились. Теперь на ней было написано «Вкусный лаовай». Я хмыкнул, потом толкнул дверь и вошел.
Внутри было полно народу – это как раз оставалось неизменным. Но сейчас все это были не люди. Я сразу понял, что попал в свой мир. Все столики были заняты, за ними сидели ёкаи – самые разные, каких я не видел уже много лет. Вот кицунэ с девятью хвостами, которые она не прятала, а наоборот, распушила, как павлин, так что ослепительно белые кончики смотрели в потолок. Рядом с ней – хули-цзин, ее китайская подружка, раскосая и красивая какой-то беспутной красотой, и обе они о чем-то шептались, прикрываясь веерами. Вот бакэнэко – здоровенный черный кот-оборотень с раздвоенным хвостом, лоснящейся шерстью и белым пятном на упитанной морде, который уписывал рамен с таким наслаждением, будто это была его последняя трапеза. Я поклонился, и кот, чуть подумав, кивнул мне в ответ, а потом медленно прищурился. В самом дальнем и темном углу притаился каппа – зеленый, мрачный, с блюдцем на макушке, – он пил уже пятый чайник зеленого чая (четыре пустых громоздились на столе) и смотрел в стену так, будто видел там что-то, чего не видели другие. Под потолком висел цутигумо – мохнатый паук размером с крупную собаку – и плел паутину, в которой уже запутывались чьи-то сны. В углу у самой двери стояла каракаса – старая, дырявая, с расщепившимися бамбуковыми прутьями и одним глазом, – и сохла после дождя, тихо бормоча что-то на старом японском. Поодаль, сдвинув вместе два столика, сидели юрэй и гуй – тихие, печальные, – и пили чай, не притрагиваясь к еде.
Невозмутимая капибара в берете, лихо сдвинутом набекрень, играла в го с какой-то небольшой птичкой. Приглядевшись, я узнал зяблика. Совершенно неудивительно. Если кошкам открыта любая дверь между мирами, то капибары вообще не признают никаких дверей, так уж заведено. Кстати, зяблик, по-моему, выигрывал: на доске весьма умело была выстроена позиционная ловушка, и следующий ход должен был стать «ходом покрасневших ушей». «В рэндзю играют простаки и крестьяне, в шахматы – герои, в го – божества», – я вспомнил старую пословицу. Почему бы зяблику не оказаться каким-нибудь божеством?
За обшарпанной стойкой неизменный Тосиро в новом фартуке, теперь уже в своем истинном облике, очень серьезно расставлял на подносе плошки с мисо-супом. Увидев меня, он кивнул, как старому знакомому.
– Проходи, – сказал он, – садись. Ночь, как ты понимаешь, у нас только для своих. Ну, а поскольку ты как раз из тех, кто может здесь сидеть – не стесняйся и чувствуй себя как дома.
Я сел за стойку и стал смотреть. Ёкаи ели, пили, переговаривались – кто громко, кто вполголоса, – и в их разномастном говоре было что-то такое, от чего на меня нахлынули давние воспоминания. Кицунэ облизнула губы и посмотрела на дверь с таким видом, будто ждала кого-то. Хули-цзин рядом с ней хихикнула и что-то шепнула ей на ухо, и обе засмеялись тихо, как шелестят листья перед дождем.
И тут дверь открылась.
На пороге стоял парень. Совсем молодой, худой, в куртке не по погоде, с рюкзаком за спиной и с лицом человека, который шел домой, а попал в другой мир. И, совершенно точно, этот парень был живой. Он моргал, как будто его только что разбудили, и явно не понимал, где оказался. В руке у него был телефон с погасшим экраном, и он держал его так, как держат последнюю надежду. Растерянно оглядевшись, парень нашел взглядом тануки и неуверенно спросил:
– Здрасьте. Вы открыты? Можно? Я просто шел, а тут вывеска мигает и трещит… Я и подумал, что это кафе, и зашел, потому что холодно, а я уже пятый час не могу найти свой дом. То есть, конечно, я могу, – поправился он сбивчиво, – только у меня телефон сдох, и я не помню адрес, потому что я тут недавно, и вообще не понимаю, как это возможно...
Я вздохнул. Мне все было понятно. Тосиро посмотрел на него с сочувствием и сказал:
– Кафе, кафе. Садись, чего стоишь? Сейчас дам тебе горячего, а то ты весь синий уже, как утопленник.
Парень сел за стойку рядом со мной, и я почувствовал, что от него пахнет дешевым пивом, сигаретами и еще чем-то – то ли потом, то ли страхом. Я отлично знал таких – он был из тех, кто приезжает в город учиться и теряется в нем, как в лесу: вроде бы все улицы знакомые, а свернешь не туда – и уже не понимаешь, где ты. Их много. Они приезжают с амбициями, с мечтами, с родительскими деньгами, а потом обнаруживают, что город – это не почтовая открытка с маркой и видом на набережную, а лабиринт, в котором легко заблудиться.
– Ты откуда? – спросил я, и он посмотрел на меня с таким удивлением, будто я был первым человеком, который с ним заговорил за всю его жизнь.
– Из Минусинска, – сказал юноша. – Я тут учусь. На программиста. Первый курс. В нефтегазовом университете учусь, – он поколебался немного, а потом вздохнул. – Думал, что будет легко, а оказалось, что это не так. И меня что-то не туда понесло. День рождения у сокурсника был… три дня назад… а теперь хожу и не могу найти свой дом, то есть могу, но...
Он замолчал.
– Ерунда, в общем, какая-то творится, – тихо сказал парень упавшим голосом.
– Ты потерялся, – сказал я. – Такое бывает. Садись, поешь горячего. Первое дело в такой ситуации, уж поверь. Просто поесть, и чтобы жидкое было, а главное – горячее и сытное. А потом подумаем, что там с твоим домом. Тосиро, дай ему рамён с перцем, пожалуйста.
– С нашим удовольствием, – отозвался тануки из-за стойки. Рамён появился через секунду, как по волшебству, над ним курился горячий пар, и кадык у юноши дернулся. Он кивнул и уткнулся в тарелку, и я видел, как он ест – жадно, торопливо, обжигаясь, будто боялся, что у него сейчас отнимут миску. Тосиро с кривой ухмылкой подмигнул мне из-за стойки, и я понял: он знает, что я не просто разговариваю с парнем. Это в дневной рамённой таким, как он можно было есть спокойно, а в ночной – нет, и я уже чувствовал, что этот чудной гость – из тех, кто может забрести ночью не туда, и остаться там, где не надо оставаться. Если, конечно, не остановить его вовремя.
– Спасибо, – сказал парень, доев и аккуратно положив ложку. Он говорил и говорил что-то еще, потому что согрелся и повеселел, и в его голосе было столько благодарности, что мне стало неловко. А девятихвостая кицунэ, оборвав разговор с подругой, уже поднялась из-за столика, уже улыбалась, уже шла к нему, и в ее улыбке было столько меда, что парень мог бы утонуть в нем с головой, как муха в варенье.
– Мальчик, – сказала она ласково и томно, – ты, я вижу, заблудился. Пойдем, мой хороший, я тебя провожу. Я местная, знаю здесь все переулки. А потом мы с тобой так хорошо проведем время, что ты и не заметишь, как окажешься дома.
Юноша посмотрел на нее с восхищением и облегчением. Я снова вздохнул, потому что знал: он не видит того, что вижу я. Он видит ошеломительно красивую женщину с длинными волосами и ласковой улыбкой, а не девять хвостов, которые она не потрудилась спрятать, и не клыки, которые блестели у нее во рту, как ножи.
– Правда? Спасибо, – сказал он. – Нет, честно, это здорово! Я просто не знаю, что бы я без вас делал, потому что я просто замучился ходить кругами. Мне кажется, что я схожу с ума, и я очень хочу домой, и...
Я вздохнул в третий раз и встал. Тануки за стойкой покачал головой, но промолчал, хотя его мысли для меня были такими громкими, будто он говорил вслух. По-своему он был прав – я не должен был так делать. Тот, кто попал в мой мир вот так, как этот юноша – это добыча, и должен оставаться добычей. Но меня слишком долго здесь не было, чтобы я боялся нарушить правила, которые, к тому же, никто никогда не писал.
Кицунэ посмотрела на меня, и в ее узких, оттянутых к вискам глазах что-то изменилось. Зубастая улыбка осталась, но под ней появилось другое – опасливая настороженность, как у кошки, которая увидела большую собаку.
– Госпожа, – сказал я, и голос у меня был тихий, но такой, что кругом замолчали. – Пожалуйста, оставь его. Он не твой.
Кицунэ выпрямилась. Хвосты ее распушились, и теперь уже стало тихо-тихо, как в пустом зале, откуда все уже ушли, только забытая лампочка почти неслышно гудит над столом.
– Оставить? Это почему же? – спросила она, и в ее голосе была уже не мед, а что-то другое, острое, как нож. – Я его нашла, я его и возьму. Таков закон, и ты его знаешь, чужак. Нашел – значит, твой.
– Закон, значит? – сказал я, и усмехнулся. Сквозь мое лицо на мгновение проглянул настоящий облик, и, наверно, это вышло как-то неприятно, потому что кицунэ быстро отступила на шаг. – Чужак, значит? Закон писали те, кто забыл, что такое настоящий голод. А я помню, потому что я и есть голод. Я – тоска, которая съедает изнутри. Я – обида, которая никогда не проходит. И я говорю тебе, дитя богини Инари, что я старше твоего закона, а еще я говорю тебе: оставь его.
Парень смотрел на нас обоих и ничего не понимал. Он видел двух людей, которые о чем-то спорили на непонятном языке, и в его глазах был страх – не тот страх, когда встретил в темноте чудовище, а другой, когда видишь, что родители ссорятся, и не знаешь, к кому из них бежать.
Кицунэ оскалилась и долго смотрела на меня. Потом, вдруг, ее хвосты поникли, улыбка исчезла, и она стала просто красивой женщиной с усталым лицом и грустными глазами.
– Ладно, – сказала она. – Твой так твой. Умеешь ты убедить так, что аж мурашки по шкуре. Кстати, кто такая эта Инари?
Я приложил ладонь к лицу и покачал головой.
– Ну ты даешь…
– Ой, всё вообще! – обиженно махнула рукой лиса. Она повернулась к парню.
– Извини, мальчик. Я вспомнила, что не смогу тебя проводить. Ничего, ты уже точно не заблудишься.
Потом она снова посмотрела на меня.
– Но все-таки ты будешь мне за это должен. Я это запомню. И Синь будет недоволен.
– Запоминай, госпожа, – ответил я вежливо. – Пожалуйста. Мне не жалко. Не знаю, кто такой этот некто Синь, но можешь передать ему, что я искренне огорчен.
Лиса вернулась за свой столик. Ее подруга хули-цзин насмешливо фыркнула в мою сторону, избегая встречаться со мной взглядом, и отвернулась. Кицунэ что-то негромко сказала ей, и обе засмеялись, но смех был коротким и совсем невеселым. Потом будто повернули переключатель, и в зале стало шумно, все снова принялись за еду, будто ничего и не было. Тануки за стойкой громко выдохнул и налил себе стопку чего-то крепкого.
А парень стоял и смотрел на меня.
– Спасибо, – сказал он. – Я вообще не понимаю, что это сейчас было, но, кажется, вы меня опять спасли. И я вам очень благодарен, просто я не знаю, как вас отблагодарить, потому что у меня денег нет, кроме как заплатить за суп...
– Иди-ка, друг мой, домой, – покачав головой, прервал я его. – Считай, что рамён за счет заведения. После такого ужина ты точно найдешь свой дом, я обещаю. И вот еще что… Постарайся больше не заходить в незнакомые двери, даже если на них мигает красивая вывеска. Особенно, – я надавил на это слово голосом, – если мигает.
Он посмотрел на дверь, потом на меня, потом снова на дверь.
– А вы? – спросил он. – Вы здесь останетесь?
– Останусь, – подтвердил я. – Мне здесь нравится.
Он еще раз кивнул, потом быстро, уже не оглядываясь, ушел. Дверь за ним закрылась, и в зале на совсем короткий миг опять стало тихо, как бывает только тогда, когда все понимают, что видели что-то важное, но не знают, что с этим делать.
Я смотрел ему вслед и думал, что, может быть, я и не такой уж бесполезный, как мне казалось. Может быть, я даже могу кому-то помочь по-настоящему. И, самое главное, может быть, я даже немного могу побыть отцом – хотя бы на полчаса, для этого парня, который потерялся в городе и не знал, куда идти.
Тосиро поставил передо мной вторую миску с рамёном и ухмыльнулся во весь рот:
– Ну, ты лихой, – сказал он. – Я думал, она тебя просто порвет. Кицунэ – они же все с дурным характером, если что не по ним, то сразу когти.
– О, я тебя уверяю, она бы порвала меня с огромным удовольствием, – отозвался я. – Если бы могла. Но она не может, потому что чувствует, кто я, но до конца не понимает, и это ее пугает. Страх – это то, что делает нас осторожными.
Тануки хмыкнул.
– А ты, я смотрю, не только старый, но и добрый. И мудрый, – сказал он. – Это в наше время, знаешь ли, большая редкость. Обычно старые – они просто старые. А ты показал кицунэ ее место…
– Я не люблю показывать кому-то его место, – поморщился я. – И ты ошибаешься, я не добрый. Дело в том, что доброта – это просто страховка от голода. В отличие от него, она не съедает тебя, а насыщает. Я, например, уже лет сто так не делал, а теперь вот попробовал – и, знаешь, мне понравилось. А что до мудрости… Старость – это никакая не мудрость. Просто время, которое ты прожил. Мудрость – это то, что ты с этим временем сделал. Увы, я ничего не сделал, просто ждал.
– Дождался? – спросил тануки.
– Не знаю, – сказал я. – Не знаю.
Прошло совсем немного времени – или я просто задумался – когда официантка в маске, та самая, которую я видел днем, подошла ко мне и опять склонилась к самому уху. От нее пахло прелыми листьями, увядшими бархатцами, и еще чем-то тонким, почти неуловимым, что я не смог опознать сразу, но что заставило меня поднять голову и посмотреть.
Она стояла рядом, совсем и маска на ее лице была чуть сдвинута.
– Я... краси-и-ивая? – ломко прошелестел голос. Я посмотрел на нее. На этот раз я увидел не только маску, но и то, что было спрятано под ней. Кошмарный разрез от уха до уха, который она прикрывала от всех. От длинных волос тянуло сырой осенней землей. И только глаза, в которых днем было столько печали, что мне захотелось завыть, оставались прежними.
– Ты красивая, – согласился я, и это была чистая правда, потому что красота бывает разная, и та, что снаружи, – это только половина дела. Она собиралась что-то сказать мне, но я поднял руку, останавливая. – Но ты не обязана никого об этом спрашивать, знаешь? Потому что тот, кто спрашивает, всегда боится услышать «нет». И даже если ты услышишь «да» – точно ли тебе станет легче? Поэтому ты не должна бояться, ведь ты по-настоящему красивая, такая красивая, что никакой ответ этого не изменит.
Она отступила на шаг. Маска на лице задрожала, и я увидел, как в уголке глаза что-то блеснуло – то ли слеза, то ли капля дождя.
– Откуда вы знаете, какая я? – прошептала она.
– Просто знаю, – пожал я плечами. – Я вообще много чего знаю, потому что очень старый. Веришь ли, я помню, как здесь было до тебя, и даже до меня, и до всех нас. А еще я знаю, что ты не помнишь своего имени.
Я помолчал и добавил:
– И знаю, почему так.
Несколько долгих мгновений она смотрела на меня в упор. Потом медленно, очень медленно, села на соседний стул – так, будто ноги ее не держали, – положила руки на стойку, и я увидел, что пальцы у нее дрожат. Тануки за стойкой сделал вид, что очень занят – принялся протирать и без того чистую тарелку. Но я чувствовал, что он слушает. Ёкаи умеют делать вид, что ничего не замечают, но при этом они замечают всё.
– Вы... знаете, почему? – с запинкой переспросила она.
– Знаю, – снова согласился я. – Но сначала я хочу спросить тебя. Как так получилось, что ты стала такой, какая есть? Кто тебя такой сделал? Или, может быть, ты сама?
Она снова застыла как статуя. Потом в ее глазах что-то всплыло наверх – то ли решимость, то ли отчаяние, то ли просто усталость от того, что она слишком долго молчала.
– Вы знаете. А вот я – нет, – сказала она наконец, и голос у нее был тихий, как шелест книжных страниц. – Нет, опять не так. Я, вроде бы, знаю, но... не помню. Мне рассказывали, но это как чужая история. Как будто я читала книгу про девочку, которая была мной, но ее придумали.
– Расскажи мне, – предложил я. – Иногда чужие истории помогают вспомнить свои.
После короткого молчания девушка подняла руки к лицу и стала снимать маску – медленно, осторожно, как будто та была приклеена. Положила ее на стойку, и я увидел ее лицо целиком. Разрез от уха до уха, который уже не кровоточил, но никогда не заживал, и по сторонам – тонкие, почти незаметные шрамы, будто кто-то пытался зашить, но потом бросил это дело. Кутисакэ-онна посмотрела на меня, и в ее глазах не было стыда. Только усталость, которая бывает у людей, которые слишком много работали без отдыха.
– Меня нашли на кладбище, – наконец, начала она. – На том, которое через дорогу. Зимой, сразу после Нового года. Говорят, я лежала в снегу, в сухих кустах. Я была совсем маленькая, и почти не дышала. Мэйлин – это хозяйка, она здесь главная, – нашла меня совершенно случайно, когда шла по своим делам. Она говорит, что сначала подумала, что я мертвая, потому что я не плакала и не двигалась. А потом я открыла глаза, и она сразу поняла, что я живая. Но не совсем.
– Не совсем? – переспросил я.
– Я была... странная, – неопределенно взмахнув узкой ладонью, объяснила девушка, и в ее голосе была осторожность, с которой говорят о вещах, неприятных собеседнику. – Я не плакала, не смеялась, даже не просила есть. Все время просто лежала и смотрела в потолок, и Мэйлин не знала, что со мной делать. Она кормила меня с ложечки, и я ела, но не просила добавки. Она пела мне песни, и я слушала, но не подпевала. Она думала, что я немая, и даже водила меня к старому монаху, который живет в соседнем доме. Ну, чтобы он посмотрел, что со мной не так. Но он сказал, что со мной все так – просто я не такая, как другие дети.
Она помолчала, и я увидел, как ее пальцы сжались в кулаки – не от злости, а от чего-то другого, что я не сразу смог опознать.
– А потом, – сказала она, – мой рот... То есть он всегда был большой, но... он начал расти. Сам собой появился разрез. Сначала он был маленький, просто как царапина, и Мэйлин думала, что я просто порезалась, когда неосторожно пользовалась ножницами. Но потом он стал больше, и больше, и больше... И в какой-то момент я увидела себя в зеркале, и первый раз в жизни – закричала. Мэйлин прибежала, увидела, и... – официантка запнулась, и я увидел, как в ее глазах снова блеснуло что-то мокрое. – Она не испугалась. Просто села рядом и сказала: «Ну вот, теперь-то ты точно наша».
– Наша... – медленно повторил я.
– Ёкаи, – сказала она, и в этом слове было столько горечи, что мне стало не по себе. – Ох уж, эти ёкаи. Мэйлин объяснила, что я не человек, и никогда им не была, и что теперь это видно всем. И что мне нужно носить маску, чтобы люди не пугались. Она объясняла по-доброму, но я все равно разревелась – тоже в первый раз, представляете? А потом стала носить маску. Сначала было трудно, потому что маска мешала дышать, и я все время ее поправляла. Но потом привыкла. Люди привыкают ко всему, даже к тому, что они не такие, как все.
Она замолчала. Я не стал ее торопить: просто сидел и смотрел на нее. Все складывалось в картину, которую я очень не хотел видеть. Я знал слишком много, и это знание было тяжелым, как мокрое пальто на плечах. «Люди привыкают ко всему», – сказала она. Подумать только, до сих пор хочет верить, что человек.
– А потом? – спросил я, потому что она ждала вопроса.
– А потом я как-то незаметно выросла, – сказала кутисакэ-онна, и в ее голосе проскользнула легкая усмешка, как всегда бывает, когда говоришь о чем-то, что давно отболело. – Мэйлин научила меня готовить, и я стала помогать в рамённой. Сначала, конечно, просто мыла посуду, потом начала разносить заказы. Иногда даже заменяю повара. Днем здесь люди, и они меня не видят – то есть видят, конечно, но не замечают. Они смотрят на маску и думают, что я просто больная, или странная, или что у меня аллергия. Сейчас кругом эпидемии, так что всем наплевать на маску, им так даже спокойнее. А ночью... – она обвела рукой зал. – Ночью приходят такие, как я, они меня видят, но им все равно, что у меня на лице. Здесь у многих есть тайны и похуже.
– И ты спрашиваешь у них, красивая ли ты, – сказал я, и это был не вопрос.
– Ну да, – ответила она. – Я спрашиваю у всех. У людей, у ёкаев, вот и у вас спросила. Я не знаю, зачем, честно. Сначала я думала, что хочу услышать «да». Потом поняла, что не хочу. Потому что, если мне говорят «да», я не верю. А если «нет» ... – она замолчала.
– Если «нет», – продолжил я за нее, – ты делаешь плохие вещи.
Она кивнула.
– Я не хочу, – сказала она тихо. – Вот правда, не хочу. Но когда мне говорят «нет», что-то во мне... переключается. Как будто кто-то дергает за нитку, и я уже не я, а кто-то другой. Тогда этот кто-то делает то, что я не хочу делать. А потом я возвращаюсь, и вижу, что натворила, и мне становится страшно. Я каждый раз даю себе слово, что больше не буду. А потом кто-то снова говорит «нет», и все повторяется.
Девушка посмотрела на меня.
– Вы знаете, почему? – спросила она. – Да, точно, вы сказали, что знаете. Ну и почему я такая?
Я молчал. Я смотрел на нее и думал о том, что мог бы сказать, что она – дочь женщины, ставшей юрэй, и мононокэ, и что такие дети принадлежат двум мирам сразу, и ни один из них не хочет их принять, но не может и отпустить. Мог бы сказать, что ее мать оставила ее на кладбище, потому что знала: если она останется с ней, ее найдут и убьют. Мог бы сказать, что она не помнит своего имени, потому что имена таким давать нельзя – только прозвище, которое придумала Мэйлин, чтобы ей было хоть как-то называться.
Но я не сказал ничего. Наверно, это было неправильно, но я просто не знал, как сказать. Просто боялся, что тогда она возненавидит меня – и будет права.
– Я знаю, – сказал я наконец. – Но это долгая история. Обещаю, что ты ее услышишь, просто потерпи еще чуть-чуть, пока я соберу мысли.
Она посмотрела на меня. Обиды не было – только бесконечное терпение той, кто всю жизнь ждала, когда ей скажут хоть что-то, и привыкла ждать. Потом девушка кивнула.
– Хорошо, – согласилась она. – Тогда я подожду.
Официантка встала, взяла маску, надела ее обратно, и ее лицо снова стало непроницаемым. Я тоже встал и, пока она еще не успела уйти, обнял ее. Не знаю, зачем я это сделал. Обычно ёкаи не дают никому к себе прикасаться – закон выживания, ничего личного.
Девушка вздрогнула, ее плечи под моими руками на мгновение стали твердыми как дерево. Потом она выдохнула и уткнулась лбом в мое пальто.
– Спасибо, – пробормотала она. – За то, что вы не сказали «нет». И за то, что вы не сказали «да». И за... Да просто... спасибо.
И ушла, больше не сказав ни слова. А я остался сидеть, подпирая подбородок кулаком.
– Ну теперь-то ты веришь, что она твоя дочь? – спросил Тосиро.
– Теперь верю, – сказал я, и это было единственное, что я хотел сказать.
– И что будешь теперь делать?
– Не знаю, – помолчав, с сомнением ответил я. – Я не умею быть отцом. Куда мне? Я мононокэ. Такие как я, рождаются из тоски и обиды, а вот любить я совсем не умею. Проще откусить кому-нибудь голову.
– Ой ли? Ты уверен? – тануки посмотрел на меня с хитринкой, которая бывает у старых существ, знающих больше, чем говорят. – Или, может, ты просто забыл, как это делается? Тогда, может, стоит вспомнить?
– Может, – я не стал с ним спорить. Он был прав, и я знал, что теперь просто не смогу уйти, даже если захочу или испугаюсь. Даже если снова решу, что не умею быть отцом.
* * *
День перевернулся еще раз. Утром я снова пришел сюда, ступая по тротуару так, как будто приходил уже тысячу раз. Привычное превращение – рамённая опять была шумной, суетливой, полной людей, которые ели быстро и убегали по своим делам. Официантка в маске сновала между столиками, и я видел, как она то и дело останавливается у окна и смотрит на улицу, где люди ходят мимо, не замечая ее.
Я подошел к ней.
– Прогуляемся? – спросил я. – Душновато здесь как-то. А мне нужно тебе кое-что рассказать, вот только за стойкой это делать не очень удобно.
Она удивленно посмотрела на меня, вскинув тонкие брови.
– Но мне нельзя... У меня же смена. Если я сейчас уйду, Тосиро будет ругаться, а он хоть и добрый, но когда ругается, то страшны-ый! Реально как дракон.
Я улыбнулся.
– Не волнуйся, это моя забота. Уж как-нибудь договорюсь.
Тануки выслушал меня, надул толстые щеки, озабоченно нахмурился, но потом пожал плечами и благодушно сказал:
– Ладно уж, я все понимаю. Идите, я прикрою. Только недолго, потому что у нас вечером полный зал, и без нее, я чувствую, мне будет трудновато.
Мы вышли на улицу. Снаружи был еще один серый ноябрьский день, когда небо и земля одного цвета, и кажется, что весь мир состоит из мокрого асфальта и мокрых курток. Официантка шла рядом со мной, натянув капюшон на голову, и молчала. Я тоже молчал. Дождавшись зеленого сигнала светофора, мы перешли дорогу, дошли до кладбища, и я остановился у клумбы с бархатцами.
– Здесь жила твоя мать, – сказал я. Честно говоря, это было не то, что я собирался сказать, но без этого было никак не обойтись.
Девушка посмотрела на меня.
– Откуда вы знаете?
– Мы встречались, – глухо ответил я, уставившись на почерневшую бахрому бархатцев. – Давно, очень. Я знаю, что она была юрэй, дух умершей, и что она жила в зарослях, которые когда-то скрывали ее дом от слишком любопытных глаз.
Я обвел рукой клумбу.
– Она часто приходила в твою рамённую, хотя тогда та называлась иначе. Она любила чай с жасмином и очень не любила, когда ее жалели.
Официантка сняла маску. Я увидел ее лицо – красивое и страшное одновременно.
– Вы – мой отец, – сказала она просто, но голос треснул и выдал ее. Это был не вопрос, потому что она знала, и знала, наверное, давно, может быть с самого первого нашего разговора. Просто не решалась сказать.
– Да, – кивнул я. – Я твой отец. Понимаю, что это странно, и что я совсем не похож на чьего-то отца. Я вообще не должен был им быть, но стал, и теперь, когда узнал, это все меняет.
Она долго молчала. Потом медленно пожала плечами:
– Я вас не помню. Я уже говорила, что вообще ничего не помню. Только мужской голос, который пел мне какие-то песни, и я думала, что это сон... Получается, что это был не сон, да?
– Меня там не было, – сказал я. – Могу только предположить, что твоя мать оставила тебе мой голос, чтобы ты знала, что ты не одна. И чтобы ты, когда вырастешь, смогла меня найти.
На этом месте я замолчал, и потом с трудом договорил:
– Если захочешь.
Кутисакэ-онна заплакала. Не так, как плачут люди, – всхлипывая и сморкаясь в платок. Она плакала тихо, и слезы текли прозрачные, как вода, и пахли кладбищенской землей. Я обнял ее, и она опять уткнулась мне в плечо. Мы стояли так, наверное, целую вечность.
Потом она спросила меня:
– А где она? Мама?
– Пока не знаю, – сказал я. – Но я найду ее, потому что хорошо умею ждать. Наверно, я умею это лучше всего на свете. И потому что я, кажется, наконец понял, зачем вернулся.
* * *
Когда она пришла той ночью, я почувствовал ее раньше, чем увидел – по запаху жасмина, который вдруг перебил запах рамённой. Юки стояла в дверях, почти прозрачная, и смотрела на меня. Когда я снова смог пошевелиться, она стояла рядом.
– Все-таки вернулся, – сказала она, и в ее шелестящем голосе было столько всего, что я даже не смог бы это перечислить.
– Вернулся. К тебе, – ответил я, и это было самое честное, что я произнес за последние сто лет.
Она подошла, неслышно ступая, и села рядом, глядя на меня. Тануки, глаза которого стали совсем огромными, а зрачки расширились, молча поставил перед ней чашку чая с жасмином, несколько раз низко поклонился и, пятясь, исчез за дверью кухни. Она взяла чашку и стала пить. Я смотрел, как чай проходит сквозь ее горло, и это было самое красивое, что я видел за последние сто лет.
– Прости меня. Я не могла остаться, – аккуратно поставив чашку, сказала она. – Ты знаешь, почему, и я не буду притворяться, что это было легко, но я не могла остаться.
– Знаю, – сказал я.
– Но я не могла и уйти совсем, – Юки улыбнулась, и это была та самая улыбка, которую я помнил – хитрая, ласковая и немного грустная. – Потому что я ждала тебя. И вот, сейчас ты здесь, а я не знаю, что с этим делать.
– Я просто пришел, – ответил я, держа ее за руку, струящуюся как туман.
– Это я тоже знаю, – сказала она. – Я видела, как ты спас того мальчика, и хочу сказать тебе спасибо.
– Почему? – спросил я.
– Потому что я не могла этого сделать, а ты смог. Потому что не забыл и не испугался. А сейчас потому, что ты остался, – ответила Юки, и в ее голосе была такая нежность, что я почти забыл, что я мононокэ, который, вроде бы, не должен ничего чувствовать.
Я хотел сказать, что я еще не остался, что я не умею быть отцом и не знаю, что делать дальше. Но вместо этого сказал:
– Я останусь, насколько смогу. Может быть, этого будет достаточно, потому что я не умею обещать так, чтобы было навсегда. Обещаю научиться.
Она кивнула и взяла меня за руку. Ее пальцы были холодными, как лед.
Прошло еще несколько тягучих дней и ночей. Однажды в полночь Юки пришла снова, но на этот раз я почувствовал, что она боится – запах жасмина на этот раз был каким-то нервным, он дрожал и метался, как будто пойманный в ловушку.
Она вошла, села рядом и долго молчала, мерцая в свете лампы и глядя на стойку, за которой никого не было: Тосиро взял перерыв, чтобы досмотреть какую-то, трехзначную по счету, серию любимой дорамы. Главным героем в ней, конечно же, был тануки, а название я никак не мог запомнить. Что-то про бамбук и луну.
– Я хочу ее увидеть, – сказала, наконец Юки. Голос был тихий, но твердый, как у человека, который очень долго решался и наконец решился. – Не могу больше ждать. Я видела ее мельком, когда она выходила из кухни, но я… испугалась и спряталась за углом. Сто лет я ждала тебя – понимаешь? – сто! А тут испугалась собственной дочери.
– Почему? – спросил я.
– Не притворяйся, будто не понимаешь! Потому что я бросила ее, вот почему! Поступила прямо как делают люди! Оставила ее на кладбище, в снегу, и ушла. Я же могла остаться, могла попробовать вырастить ее сама. Могла отыскать тебя, если уж на то пошло! Но я испугалась. Подумала: если она останется со мной, ее найдут и убьют, и я решила, что лучше будет, если она вырастет без меня. И чем все кончилось? Я смотрю на нее и понимаю, что не знаю, как к ней подойти.
Я взял ее за руку – насколько можно держать за руку призрака, который все время чуть-чуть ускользает, как туман между пальцами, – и сказал:
– Тогда пойдем, я вас познакомлю. Только не исчезай, ладно? Она не каждый день узнает, что у нее есть мать.
Она шла за мной – притихшая, страшно напуганная и такая серьезная, что паук-цутигумо под потолком, увидев Юки, стал поспешно втягивать свою паутину обратно, припадая на передние лапы и бормоча извинения. Мы подошли к двери кухни, и я постучал.
Через секунду дверь открылась, и на пороге появилась она – моя дочь, официантка в своей вечной маске. Увидев меня, она кивнула, но потом ее взгляд упал на Юки, и девушка замерла. Пустой поднос выскользнул из ее руки и загрохотал по кафельному полу.
– Это... – начала она и замолчала, потому что слова закончились.
– Это твоя мать, – завершил я за нее. – Ее зовут Юки, хотя в этом городе я чаще звал ее просто Юля. Она пришла, чтобы тебя увидеть. Слушай, ты не обязана ей ничего говорить, ты вообще не обязана ничего делать, можешь просто уйти, если хочешь. Но она здесь, и она хочет, чтобы ты знала: она оставила тебя потому, что любила.
Дочь стояла и смотрела на Юки, и ее глаза над маской были похожи на калейдоскоп, в котором с головокружительной скоростью меняются образы. Недоверие сменяло страх, который сменял надежду, которая сменяла злость… и над всем этим, как глубокая вода, стояло что-то еще, похожее на голод, который медленно отступает. Она смотрела на прозрачную женщину с длинными темными волосами, которая стояла в дверях кухни и тоже молчала. Я отошел на два шага назад.
– Ты... – сказала дочь наконец, и голос у нее сорвался. – Ты и правда моя мать?
– Чистая правда, – не колеблясь, ответила Юки. – Ты хочешь спросить, почему я тебя оставила. Я отвечу. Потому что я испугалась. Потому что я была юрэй, а ты была... слишком живой для мертвой матери. Потому что я подумала: если останусь, то погублю тебя своей тоской, неприкаянностью, своим бесконечным ожиданием. И что этим воспользуются враги твоего отца, с которыми он сражался и от которых вынужден был бежать. Я оставила тебя на кладбище, потому что там было самое безопасное место, и потому что я знала: тебя найдут.
Мэйлин, которая вышла из своего кабинета и все это время стояла в углу, делая вид, что очень занята чем-то в телефоне, подняла голову и проворчала:
– А ты что же, думала – я смогу пройти мимо ребенка, который лежит в снегу и не плачет? Вот дура… Я же не каменная. Может, я бакэнэко, но не до такой же степени стерва.
Дочь посмотрела на свои руки, как будто не зная, куда их девать. Потом указательными пальцами медленно подцепила эластичные резинки маски и сняла ее, скомкав в кулаке. Я снова увидел ее лицо, и Юки увидела тоже. Никто не успел пошевелиться, когда она шагнула вперед и протянула руку.
– Можно?
Дочь кивнула. Юки коснулась ее щеки – легонько, как касаются чего-то очень хрупкого, – и провела туманными пальцами по разрезу от уха до уха. В этом прикосновении было столько нежности, что я смутился, чувствуя себя очень грубым и неуклюжим.
– Ты красивая, – сказала Юки. – Ты самая красивая. И ты не обязана никого об этом спрашивать. Я слышала, как ты спрашиваешь. Так вот, я хочу, чтобы ты знала: ты красивая, потому что ты моя. Потому что ты наша.
Дочь заплакала, и моя любимая обняла ее – насколько может обнять призрак, который сам состоит из тумана и воспоминаний. Они стояли так очень долго, а за ними на кухне кипел бульон и сами по себе стучали по доскам поварские ножи, хотя поваров не было.
– Я не сержусь, – сказала дочь, когда наконец смогла говорить. – Думала, что буду сердиться, что буду кричать, требовать объяснений. Но… – она с удивлением прислушалась к себе, – я точно не сержусь. Просто... так рада, что ты пришла. Я ведь думала, что у меня никого нет, что я одна. А теперь у меня есть ты. И он, – она кивнула в мою сторону. – И Тосиро. И Мэйлин. И даже вон та лиса за дальним столиком, которая делает вид, что не подслушивает.
Кицунэ фыркнула и поспешно отвернулась, с треском раскрывая веер.
А потом Юки сказала:
– Если хочешь, я могу приходить хоть каждую ночь. Могу сидеть здесь, пить чай и смотреть, как ты работаешь. Быть рядом – настолько, насколько это возможно для такой, как я.
Дочь кивнула.
– Хорошо, – серьезно сказала она. – Приходи. Я буду наливать тебе чай.
– Чай с жасмином? – спросила Юки. – И мы поговорим насчет твоего имени.
– С жасмином, – сказала дочь. – Я знаю, как ты любишь.
* * *
Через два дня, рано утром, явился некто Синь.
Он вошел в рамённую, когда там еще никого не было, кроме тануки и меня. Молодой, наглый, в дорогом пальто, в ботинках, пошитых на заказ, и с золотым браслетом на запястье. В общем, типичный лис, который ни разу еще не попадался в капкан, и поэтому думает, что весь мир ему должен. Синь подошел к стойке и посмотрел на меня, как на старую мебель, которую давно пора выбросить.
– Ты, – сказал он. – Значит, ты и есть тот самый мононокэ? Я слышал о тебе. В последнее время даже слишком часто. Честно говоря, не думал, что ты настоящий. Думал – врут. Такие, как ты, обычно только в сказках бывают.
– Польщен вниманием, – сказал я. – И что дальше?
– Я Синь. Меня здесь знают все. Ты мне мешаешь, – сказал он. – Эта раменная – в моем районе, поэтому я хочу ее, а ты стоишь на пути. Порядки свои наводишь, уважаемых… – он чуть не сказал «людей», но сдержался, – законной добычи лишаешь. Знаешь, я как-то не привык, чтобы на моем пути кто-то стоял.
– Все бывает в первый раз, – сочувственно сказал я. Синь сузил глаза еще сильнее и спросил:
– Сколько ты хочешь?
Я поднял руку, и Тосиро, который раздулся от возмущения и уже собирался сказать что-то, совершенно сейчас не нужное, резко выдохнул.
– Рамённая не продается, – сказал я. Это была правда, потому что такие вещи не продаются, их можно только потерять.
– Все продается, – сказал он и улыбнулся, показывая отличный набор клыков. – Вопрос только в цене. Я готов решить вопрос миром и заплатить, потому что у меня есть деньги, а деньги в наше время решают все. Я мог бы спросить у этого проныры тануки, но спрашиваю у тебя. Цени.
Я встал. Драться с ним я не хотел, потому что драться – это для молодых, а я только что съел две полные миски отменного рамёна. Но все равно встал и посмотрел ему в глаза.
– Так говоришь, ты знаешь, кто я? – спросил я.
– А это что, секрет? – Синь картинно развел руками. – Ты старый. Да, сильный, потому что впечатлил кицунэ. Но уставший, и такие, как ты, долго не живут, потому что усталость берет свое.
– Ну, раз ты обо мне слышал, значит, ты знаешь, что я умею? – задал я следующий вопрос, и в моем голосе было что-то такое, от чего лис на секунду отвел глаза и не ответил.
– Я умею ждать, – продолжал я, помолчав еще немного. – В последний раз я ждал сто лет, и могу подождать еще. А ты не можешь. Ты молодой, Синь, у тебя нет терпения, поэтому ты придешь сюда еще раз, и я буду тебя ждать. Потом ты придешь в третий, и я буду ждать. Потом ты устанешь, и начнешь делать ошибки, одна из которых закончится тем, что твой хвост найдут на горе Куньлунь, а тебя самого не найдут вообще нигде. Ты устанешь, Синь, а я нет, потому что я уже устал, и мне нечего терять.
Лис смотрел на меня долго. Потом скрипнул зубами, развернулся и вышел, хлопнув дверью.
Тануки за стойкой выдохнул.
– Вот это да, – сказал он, и в его голосе было столько восхищения, что мне стало смешно.
– Не смотри на меня так, как будто я сотворил что-то сверхъестественное, – сварливо отозвался я. – Просто я старый, а старые умеют ждать. Сам же знаешь. Это как раз то самое, что мы умеем лучше молодых.
Он засмеялся и налил мне стопку из своей секретной бутылки, спрятанной под стойкой. Я сидел здесь, и мне было хорошо. Впервые за сто лет – хорошо.
Через неделю после того, как некто Синь хлопнул дверью, Тосиро попросил меня сходить в банк. Сам тануки идти туда боялся, а Мэйлин – та вообще отказывалась переступать порог заведений, где пахнет деньгами и людьми одновременно.
– У меня от них мигрень, – говорила она, прикладывая указательные пальцы к вискам с таким видом, будто страдала за всех нас, – и вообще, я старая больная женщина, мне вредно нервничать.
Тосиро смотрел на нее с тоской, потом переводил взгляд на меня, и в его глазах было столько мольбы, что я согласился. Хотя, честно говоря, предпочел бы сразиться с десятком синей вместо того, чтобы переступить порог банка.
Банк находился там, где раньше была аптека, – за стеклянными дверями, за золотыми буквами, за турникетами, которые шипели, как разозленные коты. Внутри было светло так, что глазам становилось больно, и пахло какой-то химией – не то освежителем воздуха, не то отчаянием тех, кто просрочил платеж по кредиту. За стойками сидели девушки с одинаковыми улыбками и одинаковыми прическами, и я не сразу понял, кто из них живой, а кто – просто хорошо сделанный робот, как это сейчас модно. Потом понял: роботы улыбались куда искреннее.
Я подошел к стойке и сказал:
– Здравствуйте. Мне нужно открыть счет для юридического лица, то есть, если точнее, для рамённой, но рамённая – это не совсем юридическое лицо. Это, скорее, душа, а еще это место, где едят. Не перебивайте меня… и еще там живут существа, которых я не буду называть, потому что часть из них нельзя называть вслух, а еще потому, что вы все равно не поверите. А если поверите, то вызовете охрану.
Девушка за стойкой посмотрела на меня так, будто я только что признался в убийстве всех ее родственников, и сказала:
– Простите, вы по какому вопросу?
– По вопросу открытия счета, – терпеливо повторил я. – Я же говорю. Для рамённой «Сытый лаовай». Это через дом от того, где раньше была аптека, а теперь банк, то есть вы.
Она еще раз посмотрела на меня, потом задумалась и набрала что-то на клавиатуре. Постукала аккуратным маникюром по клавишам, и спросила:
– У вас есть необходимые документы?
Само собой, у меня были документы. Не настоящие, конечно, – я же не человек, у меня нет паспорта, – но Мэйлин дала мне пачку бумаг, которые выглядели как настоящие, если не присматриваться и не ронять на них ничего железного и серебряного. Она сказала, что это старые документы Тосиро, который когда-то был человеком, а потом стал тануки, но паспорт у него остался, и он им иногда пользуется, когда нужно обмануть налоговую. В конце концов, это было лучше, чем ничего.
Я протянул бумаги девушке, и она стала их изучать с таким видом, будто читала детектив, в котором уже знала, кто убил дворецкого.
– Здесь написано, что вы Тосиро, – сказала она наконец.
– А я не похож на Тосиро?
– Честно говоря, не очень. Даже на фотографии.
– Жаль, но ладно. Это мой... двоюродный брат, – сказал я. – Я за него.
– А где сам Тосиро?
– Дома. Болеет. У него свирепый грипп. Убежденный противник вакцинации, и ничего с ним не поделать.
– А почему за него именно вы?
– Я его родственник и помощник. Работаю в рамённой. Мою полы, чищу овощи, – я подумал и добавил, – иногда спасаю людей от кицунэ, но это по ночам, и я не знал, что это нужно указывать в анкете.
Мне было очень весело, впервые за много лет.
Девушка моргнула. Потом еще раз. Потом сказала:
– Подождите, пожалуйста.
И ушла, прихватив с собой документы Тосиро. Я остался сидеть. Через несколько минут ко мне подошел мужчина в костюме – весь такой гладкий, что с него можно было кататься, как с горки, – и вежливо спросил:
– Вы по какому вопросу?
Я объяснил и ему тоже. Он выслушал, покивал, потом сказал:
– Понимаете, у нас есть определенные требования. Для открытия счета юридического лица нужно предоставить устав, свидетельство о регистрации, ИНН, коды статистики, решение учредителей, приказ о назначении директора, доверенность на право подписи, и еще несколько документов, которые я сейчас перечислю, но боюсь, вы не запомните.
– Я запомню, – сказал я. – У меня хорошая память. Я отлично помню, как выглядел этот город еще в позапрошлом веке, и, честно говоря, тогда он мне нравился больше, потому что было совсем мало банков.
Мужчина посмотрел на меня с сомнением, но перечислять ничего не стал. Вместо этого он сказал:
– Пройдемте в кабинет.
Кабинет был маленький, тесный, с окном, выходящим на кладбище, и с портретом какого-то человека на стене. Человек на портрете смотрел на меня сурово. На действующего президента он не был похож, и я подумал, что, наверное, это основатель банка, который всю жизнь мечтал о том, чтобы люди приходили к нему с бумагами и уходили без денег. Мужчина сел за стол, я сел напротив, и он сказал:
– Значит, рамённая? Общепит. Название… хм… «Сытый лаовай». А почему «лаовай»? Это же вроде «иностранец» по-китайски, да?
– Да, – сказал я. – Это такая внутренняя шутка. У нас там работают иностранцы. В основном из потустороннего мира.
Он засмеялся. Я не засмеялся. Он перестал смеяться.
– Хорошо, – сказал он. – Давайте по существу. У вас есть устав?
– У нас есть меню, – сказал я. – И еще есть правила: не кричать, не драться, не колдовать за столами и в помещении рамённой. Это вместо устава.
– А свидетельство о регистрации?
– У нас есть вывеска, которая светится и мигает. Это считается?
– Нет.
– Очень жаль.
Он смотрел на меня долго. Потом сказал:
– Понимаете, я не могу открыть счет без документов. Это не моя прихоть, это закон. Если я открою счет без документов, меня уволят, а может быть, и посадят.
– А если вы не откроете счет, – сказал я, – то рамённая закроется, и наши клиенты останутся без рамёна. При этом некоторые из этих клиентов – не совсем люди, и они могут обидеться. Вы когда-нибудь видели обиженного каппу?
– Кого?
– Каппу. Это такой зеленый, с клювом вместо носа и блюдцем на голове. Он пьет зеленый чай и не любит, когда его лишают привычного места. Одного места его уже лишили, когда случайно привезли сюда из Японии в машине, которую подняли со дна залива после цунами. Он, конечно, кое-как привык, но если рамённая закроется, он придет к вам и будет пить чай у вас в кабинете. День за днем. Сначала он будет просто смотреть на вас. Молча. Потом…
Мужчина побледнел. Потом покраснел. Потом сказал:
– Вы мне угрожаете?
– Что вы. Я вас предупреждаю, – вздохнул я. – Это разные вещи. Угрожать – это когда я говорю: «Я вас съем». А предупреждать – это когда я говорю: «Вас съест каппа». Я тут совершенно ни при чем.
Он долго молчал. Потом вздохнул и сказал:
– Хорошо. Давайте сделаем так. Вы принесете мне все документы, которые есть. Даже если это меню. Я посмотрю, что можно сделать.
Я кивнул и вышел. На обратном пути я думал о том, что банки – это, пожалуй, пострашнее любого ёкая. Ёкай может съесть тебя, но он хотя бы честно говорит, что хочет есть. А банк улыбается, кивает, перекладывает бумажки, а потом выясняется, что ты должен ему еще три жизни сверху.
Когда я вернулся в рамённую и рассказал Тосиро о том, что произошло, он долго смеялся, а потом сказал:
– Я думал, тебя оттуда выведут с полицией. А ты решил их запугать?
– Да при чем тут я? Это каппа. Он же здесь живет, и от этого совсем не в восторге. Осенью еще ничего, а здешним летом у него сохнет и трескается шкура, и хорошего настроения ему это не прибавляет. Ему нечего делать, понимаешь? Он пьет чай и смотрит в стену. Если его попросить, он пойдет и будет смотреть в стену у кого угодно. А потом решит, что этого недостаточно.
Тосиро задумался. Потом сказал:
– Кстати, неплохая идея. Может, нам открыть службу «каппа на выезд»? Ну, вроде как: «У вас проблемы с банком? Мы пришлем нашего каппу! Он будет сидеть в офисе банка, пока вы не решите вопрос. Недорого».
– Звучит как план, – сказал я. – Только каппу нужно будет кормить. Кроме чая, он в астрономических количествах ест огурцы. И еще он не любит, когда на него смотрят. Так что клиенты должны будут не смотреть.
– Это уже детали, – сказал Тосиро. – Главное – идея.
Я не стал спорить, просто сел за стойку, а тануки налил мне рамёна. Я ел, и думал о том, что, может быть, в этом городе еще есть место для таких, как я. Для старых, уставших, мало кому нужных путешественников, которые умеют ждать, а еще – пугать банковских менеджеров каппами.
А потом пришла она – моя дочь, – и спросила:
– Ты чего такой задумчивый?
– Да так, – отозвался я. – Думаю о том, что жизнь – это странная штука. Вот смотри: иногда ты ждешь сто лет, чтобы просто найти кого-то.
– И?
– А находишь, когда перестаешь ждать и начинаешь есть рамён.
Она засмеялась. И в ее смехе было что-то такое, от чего у меня внутри стало тепло, как от хорошего бульона с перцем.
– Знаешь, ты странный, – отсмеявшись, сказала она, – но мне нравится.
– Это у нас семейное, – согласился я.
Прошло три месяца. Я так и работаю в рамённой – то ли помощником повара, то ли уборщиком, то ли просто предметом обстановки, который молча сидит у дальнего окна и смотрит на улицу.
Моя дочь больше не спрашивает: «Я краси-и-ивая?». Она спрашивает: «Тебе как, с лапшой или без?» И тогда я отвечаю: «Сама знаешь, мне с лапшой, и с яйцом, и положи побольше зелени, потому что я старый и мне нужно много витаминов».
Кицунэ и ее подруга за дальним столиком иногда поглядывают на меня с легкой обидой, но уже не отворачиваются. Мы даже разговариваем время от времени – о том, о сем, о капусте и королях, о старых временах, когда ёкаи не прятались по углам и не боялись, что их заметят. Она говорит, что я слишком добрый для такого могущественного существа, и что это когда-нибудь выйдет мне боком. Я говорю, что доброта – это тоже своего рода голод. Девятихвостая смеется и отвечает, что я философ. Я говорю, что я просто старый, а старые всегда философы, потому что им больше нечего делать. Ее подруга согласна.
Юки приходит ко мне по ночам. Она сидит за столиком и пьет чай, и держит свою ладонь в моей. Я смотрю на нее, и мне кажется, что все хорошо: пусть не идеально, конечно, но хорошо. А большего мне и не надо. Хотя, кого я обманываю? Мы уходим с ней вдвоем, и утром возвращаюсь я один, но это другая история, древняя, как оба мира, между которыми я существую.
Вывеска по-прежнему мигает и гаснет, теперь уже чаще, чем раз в месяц. Наверно, это тоже правильно. Чтобы проверить, придется потратить здесь гораздо больше времени. Торопиться мне некуда.
Возвращаясь в город после многих лет отсутствия, будь готов, что не узнаешь его. Или, наоборот, узнаешь слишком хорошо. Но иногда – очень редко – город сам узнает тебя и отправляет в нужную сторону.
Это лучшее, на что можно надеяться.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
