Обложка Всего лишь конфеты

Всего лишь конфеты

Золотая Венерианка

0% прочитано
Стандартный
Золотая Венерианка

Всего лишь конфеты

Глава 1

Когда Милора вернулась из Гельветских гор, у неё в сумке лежали конфеты, завернутые в золотые квадратики, и один засушенный палец упыря — для дела, не для подарка. Палец она купила у гнома с перекошенным ртом, который всё время извинялся, что не может дать сдачу мелкими рунами. Конфеты были для Златы.

Гельветские горы стояли за семью перевалами, где снег лежал на шлемах великанов и не таял даже от драконьего дыхания. Там у всех были чистые лавки, чистые ножи, чистые лица, и даже мёртвые, которых иногда выкапывали из-под лавин, выглядели приличнее живых белозёрских мужиков после храмового праздника.

Милора привезла оттуда конфеты. Она думала, что Злата обрадуется.

В Белозёрье вообще редко радовались м радость сразу делили на пользу, цену, подозрение и «а нам-то что». Если кто покупал новые сапоги, говорили: «Не к покойнику ли?» Если женился — «посмотрим, сколько протянут». Если возвращался из похода с золотом — «значит, кого-то предал». Так жили. Нормально. Не хуже других поселений у болотной кромки, где по ночам русалки стучали костяшками в окна и просили соли, хотя соли им было нельзя, они от неё портились.

Злата жила у рощи, где берёзы росли с человеческими лицами. Глаза у берёзовых лиц были добрые, но невоспитанные: всё рассматривали и передавали. Однажды они видели, как кузнец Влас по просьбе товарища закапывал в землю чужую саблю и плакал, потому что сабля была лучше его. С тех пор Влас не ходил мимо рощи, а жена его ходила, в новом кафтане, и берёзы молчали.

Милора постучала.

Злата открыла не сразу. На ней было тёмное платье, в котором она всегда выглядела как вдова, хотя муж её был жив, просто лежал на печи и медленно превращался в домашний предмет. Мужа звали Твердята. Он ел только мягкое, говорил редко, зато кашлял с убеждением. В юности он был дружинником, сражался с костяными орками за речным рубежом, а теперь мог победить только оладьи.

— Ты приехала, — сказала Злата.

— Да.

— Издалека?

— Из Гельветии.

— Ну заходи. У нас чай.

У них всегда был чай. В Белозёрье чай был не напиток, а способ пережить ещё один вечер и никого не убить. Его пили с мёдом, травами, сушёными ягодами, иногда с настойкой на болотной жабе, если в доме были новости. Чай ставили и после похорон, и перед ссорой, и когда возвращался муж, которого уже успели мысленно похоронить с облегчением. В каждой избе знали: пока человек держит чашку, он ещё не схватился за топор, не призвал домового в свидетели и не начал перечислять старые обиды с девичьих времён. Самовар шипел, как маленький семейный василиск, и этим шипением прятал всё лишнее: бедность, зависть, чужие сапоги у порога, плохие семьи, сглаз на косой корове и то, что у всех в Белозёрье давно кончились силы быть добрыми.

На столе лежали пряники, медовые, толстые и свежие. Один был надкушен, и по следу зубов Милора поняла, что Твердята ещё где-то здесь.

Она положила коробку перед Златой.

— Это тебе.

Злата не трогала её сразу: сначала посмотрела на ленту, потом на Милору, потом опять на ленту.

— Что это? Конфеты, говоришь? И дорогие?

— Не очень.

Это была добрая ложь. Милора за эти конфеты от дала два серебряных, серьгу с гранатом и обещание гному никогда не рассказывать его жене, что он любит эльфийскую певицу из её каравана. Обещание было самое дорогое, потому что гномья жена, говорили, умела проклинать через моря и океаны.

Злата развязала ленту.

— Ой какие красивые.

— Попробуй.

Злата взяла одну конфету. Ела она всегда внимательно, будто в пище могло быть что-то спрятано. Надкусила. Помолчала. Взяла вторую, уже без разрешения, но Милора ничего не сказала, потому что любовь часто начинается с разрешения на вторую конфету.

— Ну и что в них такого? — сказала Злата. — По-моему, наши пряники вкуснее.

Милора улыбнулась. У неё получилось криво, как у иконы, которую писал пьяный монах после поражения в кости.

— Правда?

— Ну да. Сладко. Жирно. И орехи какие-то. Наши лучше.

Она взяла третью.

Вот это было особенно страшно. Не то что не понравилось. Всякому может не понравиться. Даже князь Любомир, когда ему подали жареного василиска, сказал, что курица честнее. Но Злата ела дальше, видимо, чтобы дарёное уже не было подарком, а стало просто вещью на столе.

Милора смотрела на её пальцы. Пальцы у Златы были широкие, красные от воды, с трещинами у ногтей. В этих пальцах когда-то была такая нежность, что они могли заплетать косу плачущей девочке и не дёрнуть ни разу. В юности Злата заплетала Милору перед купальской ночью, когда они обе собирались идти смотреть на ратников у священного костра. Потом ратники напились, один провалился в колодец, второй женился на двоюродной тётке, третий оказался проклятым лосем. Всё прошло, как обычно.

— Ты обиделась? — спросила Злата.

Она всегда так спрашивала. Сначала делала человеку больно, потом проверяла, не испортил ли он ей вечер своей кровью.

— Нет.

— А лицо у тебя такое.

— Какое?

— Гельветское.

Твердята на печи кашлянул. Может быть, смеялся. Может быть, умирал. У него это было неразличимо.

Милора налила себе чай. Чай был с чабрецом, но чабрец не спасал. За окном шёл мелкий снег, хотя был май. Это из-за северных шаманов: они опять спорили с погодой, кто кому должен. У ворот пробежал маленький леший в чужой шапке. Деревня жила.

— Я тебе не лавку принесла, — сказала Милора. — И не Гельветию.

— А что?

— Я думала о тебе.

Злата поджала губы.

— Ну началось.

— Что началось?

— Красивые слова. Ты как съездишь куда-нибудь, потом говоришь не по-нашему.

— Я говорю просто.

— Просто у нас говорят: спасибо, вкусно, не вкусно. А у тебя сразу — думала, чувствовала, мосты, горы. Я же тебя знаю.

Милора вдруг вспомнила, что Злата действительно её знала. Это было самое неудобное. Чужие люди видели Милору в серебряной накидке, с посохом из чёрной яблони, со знаком ведовского круга на шее. Они думали: женщина опасная, судьба у неё сложная, лучше не трогать. Злата видела её босую, с распухшим носом, когда они в двенадцать лет дрались за медный браслет у торговки. Видела, как Милора в семнадцать лет рыдала из-за оборотня Мирослава, который обещал жениться, а потом ушёл в лес и остался там волком из-за более честной жизни.

Близкие люди опасны. Они знают, где у тебя не броня, а кожа.

— Ты могла сказать спасибо, — произнесла Милора.

— Я сказала.

— Нет.

— Милора, ну что ты хочешь? Чтобы я врала? Чтобы я сказала: ах, какие чудесные, я таких сроду не ела? А если они мне не понравились?

— Можно было не наступать на подарок.

— На подарок? Это конфеты.

— Для тебя — конфеты.

— А для тебя что, святыня?

Милора не ответила. Потому что да. В какой-то степени да. Любой подарок — маленькая святыня, если его несут через перевалы, таможню гоблинов, дождь из жаб и собственную дурацкую надежду быть понятой.

На стене у Златы висела икона Перуновой Матери с железным младенцем. Младенец держал молот и смотрел так, будто тоже был против разговора.

— Ты всегда так, — сказала Милора.

— Как?

— Берёшь радость и проверяешь, не слишком ли она хорошая.

Злата засмеялась.

— Вот! Вот оно. Я же говорю — гельветские слова.

— Когда я стала лекаркой при княжеском дворе, ты сказала: «Не думай, что теперь выше нас».

— А ты думала?

— Когда я купила синее платье, ты сказала: «В таком только себя продавать».

— Оно было слишком синее.

— Когда я вернулась после битвы у Чёрного кургана, ты сказала: «Хорошо, что лицо не изуродовали».

— Так хорошо же.

— Ты ни разу не сказала: я рада, что ты жива.

Злата молчала. Потом взяла четвёртую конфету. Уже назло. Положила в рот целиком и стала жевать, глядя Милоре в глаза. Так в Белозёрье началась жевательная война.

— Я не умею, как ты, — сказала Злата с полным ртом. — Разъезжать. Покупать. Дарить. Быть красивой в чужих местах. У меня Твердята, печь, куры, налог на дым, лешие под забором и мать, которая всё забывает, кроме обид. Мне твои конфеты как укор.

Милора хотела сказать что-нибудь жестокое. Что никто не виноват, что Злата вышла за Твердяту, хотя все знали: у него даже в молодости было лицо человека, который заранее устал от жизни. Что никто не виноват, что она сама отказалась поступать в храмовые травницы, потому что «зачем мне ваши буквы». Что мир большой, а зависть — маленькая, но зато очень удобная, её можно носить под сердцем и греться.

Но не сказала.

Потому что это была бы правда. А правду можно подать так, что она станет ножом, вылетающим из рукава. У них в Белозёрье один бармен так погиб — от ножа с вылетающими шилами, который принёс в трактир пьяный охотник на нежить. Бармен просто сказал, что медовуха разбавлена, и оказался прав, но сердце у него всё равно проткнули. С тех пор в трактире писали на стене: «Правда подаётся только тёплой».

— Я не хотела тебя укорять, — сказала Милора.

— А вышло.

— Потому что ты ждала укора.

Злата резко встала. Стул заскрипел. Твердята на печи зашевелился, как старый сундук, в котором проснулась совесть.

— Ты теперь мудрая? — спросила Злата. — Ведьма княжеская? Всё про всех знаешь?

— Нет. Я просто устала приносить тебе то, что ты сразу ставишь ниже пряников.

За окном берёзы начали шептаться. Их человеческие глаза моргали в темноте. Ветер дул из щелей, и от этого у всех женщин в Белозёрье были воспалённые души и простуженные плечи.

Милора поднялась.

— Оставь коробку себе.

— Забери.

— Нет.

— Я не хочу.

— Ты уже взяла.

— Да что ты заладила? Конфеты да конфеты.

Милора повернулась у двери.

— Это не конфеты. Это ты мне сказала, что всё моё дальнее, красивое, трудное — ничего особенного. И я почему-то услышала.

Она вышла в эту ночь, такую грязную, с тонкой серебряной каймой по краю, будто кто-то невидимый провёл пальцем по чёрному бархату и оставил след. По дороге медленно волокли телегу, и на ней лежал убитый болотник — маленький, жалкий, с этими своими зелёными пятками, торчащими, как два печальных листика. Его убил мальчик из стражи, а теперь плакал, размазывая слёзы по щекам, потому что перед смертью болотник назвал его сынком. В Белозёрье даже нечисть умела так изящно портить любую победу, что она становилась почти невыносимой.

Милора шла домой. Под сапогами хрустел снег — такой хруст, будто сама жизнь ломалась на мелкие кусочки. В кармане у неё оставалась одна-единственная конфета, спрятанная специально для себя, как последняя тайна. Она развернула её медленно, почти ритуально, и съела.

Злата была права. Как всегда.

Конфета оказалась жирной, слишком сладкой, приторной до отвращения. Орехи скрипели на зубах, точно мелкие косточки давно забытых существ. Наши пряники, подумала она, может быть, и правда были лучше. Особенно свежие, пока Твердята не успевал надкусить их и оставить свой философский след зубов — такой глубокомысленный, что хотелось плакать.

Милора вдруг остановилась посреди дороги и засмеялась — громко, нервно, почти истерически.

Потом заплакала, а потом опять засмеялась, потому что плакать из-за какой-то конфеты было так унизительно, так по-женски мелко, даже для ведьмы с её-то историей.

Дома она не спала, всё сидела у окна, где всегда дуло. Луна была похожа на тщательно очищенный зуб — холодный, блестящий, немного зловещий. На столе лежал палец упыря, купленный для обряда. Он всё время слегка подёргивался, будто хотел указать на виноватого, но никак не мог выбрать — слишком много их вокруг.

К утру Милора решила, что не будет проклинать Злату. Это было бы слишком мелко, слишком по-человечески. Проклятья надо беречь для мужей, для судей, для сборщиков налогов и для тех, кто входит без стука, нарушая священную тишину женской души.

Но к полудню в доме у Златы началось настоящее чудо. Все пряники внезапно превратились в гельветские конфеты.

Сначала Злата подумала, что это подарок богов — хотя в Белозёрье боги редко дарили что-то просто так, без последующего изыскания ущерба. Она открыла короб, а там лежали золотые квадратики, блестящие, манящие. Открыла другой — то же самое. Заглянула в мешок с с ухарями — конфеты. В печь — конфеты. Даже в сапог Твердяты попала конфета, уже тёплая, правда, и потекшая.

В этом было что-то невыразимо прекрасное и ужасное одновременно. Как вся наша жизнь, дорогуша.

Твердята сказал:

— Это к деньгам.

Но к деньгам не было. Было к стыду.

Злата ела их день, второй, третий. Раздавала соседям — они возвращались. Бросала в колодец — утром колодезная вода пахла орехами и чужой жизнью. Отнесла в рощу — берёзы посмотрели на неё так, что она сама забрала обратно.

Через неделю она пришла к Милоре, и уже постаревшей. Конечно, не сильно, но точно с большей сединой и морщинами. У женщин это бывает так тонко: за семь дней лицо может остаться почти прежним, а голос уже выдаёт всё. Он становится чуть ниже и чуть тяжелее, с осевшей пыльцой прожитых ночей.

— Забери, — сказала она и поставила коробку на крыльцо, словно это был не подарок, а грех, который нужно вернуть хозяину.

— Не могу.

— Ты ведьма.

— Не до такой степени, darling.

— Милора.

— Что?

— Я сказала гадость.

Это было произнесено так тихо, что даже вороны на крыше наклонились вперёд, вытянув чёрные шеи. Вороны вообще обожают признания: после них обычно кто-нибудь умирает или выходит замуж, а это всегда зрелище.

Милора молчала. Молчание у неё получалось густое, как дым от сырых дров.

— Они правда не очень, — сказала Злата.

— Знаю.

— Но ты обо мне думала.

— Да.

— А я подумала не о тебе.

— А о чём?

Злата посмотрела в сторону рощи, где берёзы делали вид, что они просто деревья, а не свидетели всех женских тайн.

— О том, что ты уехала. Что ты видела горы. Что тебе там продавали золотое. Что ты можешь вернуться и принести мне кусочек мира, а я даже не знаю, как этот кусочек держать в руках, чтобы не обжечься. Чтобы он не растаял между пальцами, как чужое счастье.

Милора впервые за долгое время посмотрела на неё без защиты. Без этой своей ведьмовской плёнки на глазах.

Злата стояла в своём вдовьем платье при живом муже, с красными руками прачки и усталым лицом женщины, которая давно не ждёт. Она была не злой. Она была бедной на радость. У некоторых людей внутри мало места для света, и когда им приносят чужой, они пугаются, что их собственный совсем исчезнет, растворится, как сахар в кипятке.

— Спасибо, — сказала Злата.

— За конфеты?

— За то, что вспомнила обо мне там, где меня не было. Где меня вообще никогда не было.

Милора открыла калитку. Скрипнула она, как старая кость.

— Чай будешь?

— Буду.

— С пряниками?

Злата вздрогнула, будто её коснулись чем-то холодным.

— Буду. Но только не с конфетами.

Они вошли в дом. Милора поставила самовар. Палец упыря на столе медленно повернулся к Злате и погрозил ногтем — без настоящей злобы, просто по старой привычке, как старый актёр, который не может забыть свою роль.

За окном Белозёрье жило как прежде: гномы торговались с ведьмами, стража тащила очередного болотника, шаманы портили погоду из чистого каприза, а мужики всё спорили, наши пряники лучше или чужие конфеты, хотя никто их уже давно не спрашивал.

А две женщины сидели на кухне и пили чай.

Не помирились окончательно. Такого не бывает. Всё, что было сказано, осталось лежать между ними, как нож без рукояти — опасный и честный. Но рядом с ножом поставили чашки, и это уже был какой-никакой порядок.

Потом Злата всё-таки взяла один пряник. Обычный, медовый, сухой, как старое письмо.

Надкусила.

— Ничего особенного, — сказала она.

Милора посмотрела на неё.

Злата сначала испугалась, а потом обе рассмеялись. Сначала некрасиво, с надрывом, потом легче, почти по-девичьи.

И пряники в тот день больше не превращались.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге