Владелица Белых Холмов
Глава 1
«Мир Гарнартар, что в переводе означает «Дыхание богини», был создан как подарок бога всего сущего Лотрия своей супруге, богине любви и домашнего очага, Орнаре, — читала я, сидя в кресле у разожженного камина. За окном была метель – сыпал снег, завывал ветер. Здесь же, в замке, в книгохранилище, было тепло и уютно. — Лотрий соткал его из первозданного эфира и тишины, что была до времени. Руки его двигались неторопливо, как у мастера за станком, где вместо нитей – сама потенция бытия. Каждое движение рождало отзвук: глухой гул – где должен был подняться материк, тонкий, едва уловимый звон – где раскинутся пустоты будущих морей. Он собрал в пригоршни, сложенные чашей, мерцающие пылинки далеких звезд, холодные и молчаливые, и рассеял их в бездне, словно сеятель. Там, где они падали, загорались солнца: сначала робкой искрой, затем – уверенным, яростным пожаром, вокруг которого начинали кружиться, повинуясь незримому ритму, комья темной и светлой материи.
Он провел пальцем по холсту пустоты, и его следы, извилистые и серебристые, стали не просто линиями света. Это были русла для времени, по которым оно потечет, как вода. Они затвердели в причудливых петлях великих рек и в нежных очертаниях долин, храня отпечаток божественной мысли. Из темной, податливой глины небытия, взятой из самых глубин хаоса, Он вылепил горные хребты. Каждую складку, каждый уступ Он формовал с вниманием ваятеля, вдохнув в камень не просто массу, а величавое стремление к небу, внутреннюю тягу, которая будет гнать ввысь даже травинку у подножия.
И вот мир был готов: прекрасный, безупречный в своих симметричных пропорциях, холодный и чистый, как кристаллическая решетка. В нем не шелестел лист, не журчала вода, не колыхался воздух. Не было в нем ни звука, ни шепота, ни биения сердца. Он был идеальной гробницей, сияющей в пустоте.
Тогда Орнара приблизилась к творению супруга. Она не стала изменять его форм, ибо видели они ей совершенными. Она обошла его медленно, и теплом своего взгляда, полного сострадания к безжизненной красоте, растопила вечный иней на каменных громадах. Иней не просто исчез – он превратился в росу, а роса – в первые живые воды, которые с тихим плачем, будто пробуждаясь, потекли по склонам, сливаясь в ручьи. Она наклонилась к холодной, гладкой почве, и там, куда падали слезы умиления с ее ресниц – теплые, соленые, как сама жизнь, – земля содрогнулась. Из трещин проклюнулись нежные ростки, обернутые в бархатные листья, каждый из которых хранил в своих жилках память о божественной грусти.
Но главное чудо было впереди. Отойдя в сторону, Орнара собрала в груди не просто тепло. Она собрала тихую песню колыбельной, которую никогда не пела; терпкий вкус первой любви; мучительную нежность к тому, что может умереть; тихую радость уюта очага; боль разлуки и ликующий восторг встречи. Всю палитру чувств, что только может вместить сердце. Она сложила губы трубочкой и мягко, как дуют на одуванчик, желая увидеть разлетающиеся парашютики, или на затухающую свечу, чтобы подарить ей последнее мгновение сияния, – дунула на мир.
Это не был ураган. Это было Дыхание. Тихий, теплый поток, заряженный самой сутью жизни. Он пронесся над ледяными пустынями, и они, вздрогнув, покрылись коврами мхов и лишайников – существ упрямых и неторопливых, готовых выстоять что угодно. Коснулось верхушек гор – и вечные снега заиграли изумрудными и серебристыми отсветами: ели и пихты впились корнями в камень, будто вцепляясь в саму вечность. Опустилось в долины – и там зашелестела трава, каждый стебелек которой тянулся к свету с немой мольбой; распустились цветы, не просто наполнив воздух ароматом, а раскрасив его оттенками запахов – сладких, горьких, пряных, нежных.
Дыхание проникло в глухую синеву океанов, и вода забурлила, породив не просто рыб. Оно породило саму идею движения в жидкости, зародило искру любопытства в первом существе, дрогнувшем плавником. Оно прошлось по суше – и из земли, с деревьев, из самих камней стали появляться существа. Они рождались не из плоти, а из понятий: Полет родил первую птицу, она сорвалась с ветви с ликующим криком. Терпение и сила, смешанные с травой, дали первого оленя. Хитрость и тень породили лису. И у каждого, от малого жука до великого медведя, в груди затеплилась крошечная искра того самого Дыхания – душа.
Мир вздохнул полной грудью впервые. Он зашумел, запел, зазвенел, запищал, зарычал тихим и громким голосом. И в этом первом, хаотическом хоре жизни уже звучала гармония – гармония взаимного удивления и общего ритма. А позже, когда жизнь укрепилась и пустила корни, само биение сердца Гарнартара, ровное и глубинное, как барабан великана, стало магнитом. В тонких местах реальности, там, где пение птиц складывалось в мелодию, а соки земли были особенно сладкими, ткань мироздания истончилась, открыв мерцающие, словно сквозь туман, окна в иные миры. Через эти межмировые порталы, ведомые зовом живого и прекрасного, как мотыльки на огонь, пришли разные расы... И не было им числа. Все они нашли здесь дом, согретый одним-единственным, полным любви дыханием богини».
Я оторвалась от страницы, дав последним словам раствориться в тихом потрескивании поленьев и мягком шелесте пергамента под пальцами. За окном все так же кружилась метель, причудливыми узорами нарастая на свинцовом стекле, но теперь в ее завывании мне чудился отголосок того самого первого ветра – теплого, животворящего, полного жизни. Пряный запах старой бумаги, кожи переплетов и едва уловимой пыли смешивался с ароматом горящего ольхового полена.
Стук в дверь – резкий, торопливый, не в такт мирному ходу мыслей – вырвал меня из уютного оцепенения, где сплетались тепло камина, игравшее бликами на медных застежках фолиантов, и древние, мерные строки. Я даже вздрогнула, и тяжелая книга, выскользнув из ослабевших пальцев, чуть не соскользнула с колен на персидский ковер, смягчающий каждый шаг. Прежде чем я успела ответить, дверь дубовых панелей распахнулась, впустив резкую струю холодного воздуха из коридора и запыхавшуюся Лиру, мою младшую служанку. Ее обычно аккуратные светлые волосы выбивались из-под чепца, на щеках горел румянец от быстрого бега по лестницам, а глаза были круглыми от волнения.
— Сударыня! Ортанза… она… окотилась! Только что, в сенях, в корзинке у печи! — выпалила она, почти не дыша, слова спотыкаясь друг о друга. — Котятки… их трое. Старый Горон говорит, ваше присутствие сейчас необходимо. Чтобы приручить дух, пока глаза не открылись. Иначе…
Иначе инстинкты дикого лесного кошара, крови которого текла в жилах ее любимицы, возьмут верх над домашней лаской, и потом с крошечными, но уже когтистыми хищниками будет не сладить. Мысль пронеслась молнией, холодной и четкой. Я отложила фолиант на резной придиванный столик, где рядом стояла остывающая чашка с травами, и поднялась с глубокого кресла, ощутив, как тепло платья из мягкой шерсти облегает меня, а стопы утопают в мягкой меховой оторочке домашних туфель. Никакой паники, только собранность, выверенная годами жизни в этом пограничном замке, где чудеса соседствовали с обыденностью.
— Идем, — сказала я коротко, кивнув Лире, и двинулась к двери, на ходу лишь накинув на плечи теплую накидку, висевшую на резной вешалке. За спиной оставалось тепло камина и история о первом дыхании, а впереди, внизу, в каменных недрах замка, ждало другое, маленькое и беззвучное чудо, тоже требовавшее участия.
Мы вышли из книгохранилища, и дубовая дверь с мягким, но окончательным стуком закрылась за нами, отсекая мир тишины, запечатанной в переплетах, и безмятежный свет настольной лампы. Теперь нас ждала совсем другая история, живая, требующая участия и немедленного решения. Шерстяное платье не шуршало, а лишь мягко обвивало ноги при быстром шаге, шелковистой тяжестью напоминая о своей защитной природе. Мои теплые туфли почти неслышно ступали по вытертым ковровым дорожкам, бегущим вдоль холодного, отполированного веками каменного пола. Лира, придерживая подол простого серого платья, семенила рядом, её дыхание все ещё было частым от волнения и бега.
Мы миновали длинную галерею с рядами портретов предков, их строгие и усталые лица, написанные маслом, казалось, провожали нас в эту ночную вылазку из-под тяжелых золоченых рам. Потом свернули в узкий проход западного крыла, где переходы становились уже, лишенные ковров, а факелы в черных от копоти железных скобах горели неровно и ярче, отбрасывая пляшущие, рваные тени на грубые, неотесанные стены. Воздух здесь уже пахнул не воском, старой бумагой и ладаном, а дымом, прелым сеном, влажным камнем и чем-то диким, терпким, мускусным — неоспоримым запахом зверинца, живой плоти и инстинкта.
Звуки тоже изменились до неузнаваемости. Сквозь отдаленный свист и завывание метели за толстыми стенами теперь пробивалось беспокойное пофыркивание, перекатывающийся, хриплый рык, знакомый до боли, от которого всегда слегка замирало сердце. Это рычала Ортанза, моя красавица и гроза, мантикора с львиным телом цвета старого золота, с величественными, пока сложенными, орлиными крыльями и смертоносным скорпионьим хвостом. А теперь — еще и мать.
Мы спустились по узкой винтовой лестнице, ступени которой были истоптаны посередине, и вот перед нами встала тяжелая дубовая дверь, обитая полосами черненого железа, с крошечным зарешеченным окошком наверху. Из-под её щели струился слабый, теплый свет жирового светильника и доносился тот самый рык, теперь более ворчливый, утробный, чем откровенно грозный. Я на мгновение задержала дыхание, положила ладонь на холодную, шершавую от времени железную скобу. За этой дверью был новый мир, только что родившийся, полный слепой силы и беззащитности. Мир из трех пар еще не открытых глаз, трех крошечных, горячих сердец, в которых уже бились и яростный инстинкт хищника, и хрупкая возможность доверия.
Я посмотрела на перепуганную, но полную решимости Лиру, кивнула, ощутив, как по спине пробегает холодок, не имеющий ничего общего с температурой в коридоре, и толкнула дверь. Теплый, густой, почти осязаемый воздух, напоенный запахом свежей соломы, медвяного молока, сладковатой крови и звериной шерсти, ударил мне в лицо. В дальнем углу просторной каменной клети, в устроенном ею же логове из мягкого сена и обрывков старых тканей, лежала Ортанза. Её могучее тело было изогнуто защитным кольцом вокруг трех шевелящихся, пищащих комочков. Она подняла на меня огромную, благородную голову, и в её янтарных, с вертикальными зрачками глазах, отражавших огонек светильника, светилась усталая, безмерная гордость и первобытная, настороженная осторожность. Я медленно выдохнула, сделав шаг внутрь и оставляя за порогом все — и завывание метели, и пыльные сказки в книге, и саму себя как просто хозяйку замка. Сейчас важнее всего было вот это тихое, сопящее копошение у неё под теплым боком.
— Здравствуй, мамаша, — тихо сказала я, и мои теплые туфли бесшумно ступили на упругую, хрустящую солому. — Покажи мне своих деток. Дай нам познакомиться.
Глава 2
Я вошла медленно, держа ладони раскрытыми и видимыми, пальцы слегка согнуты, в жесте, лишенном какой-либо угрозы. Воздух в каменном помещении, согретый дыханием огромного зверя и жаром небольшого очага в дальнем углу, был теплым и густым, пропахшим пыльной соломой, сладковатым молоком и терпким, диким запахом самой Ортанзы — смесью сушеных трав, теплого меха и медного напряжения. Она следила за мной каждым волоском своей гривы, которая топорщилась легкой рябью, тело все еще было напряжено, как тетива, но хвост с ядовитым, сверкающим на кончике жалом лежал спокойно, тяжелым кольцом обвитый вокруг ее крупных, покрытых шрамами лап.
Я опустилась на колени в двух шагах от логова, позволив теплой, тяжелой шерсти платья мягко окутать меня, устроившись так, чтобы не возвышаться над ней. Солома хрустнула и прогнулась, приняв мой вес.
— Умница ты моя, сильная, — заговорила я тихим, напевным, почти колыбельным голосом, каким говорят с испуганными детьми и гордыми, ранимыми зверями. — Каких прекрасных деток ты нам подарила. Какая же ты молодец.
Я не смотрела прямо на котят, сосредоточив все свое внимание, весь фокус своего существа, на их матери. Медленно, будто двигаясь под водой, не делая резких движений, я протянула руку, дав ей возможность увидеть каждую миллиметровую траекторию. Ортанза насторожилась, ее уши дрогнули, но через мгновение ее огромная, бархатистая морда, вся в мелких, почти невидимых шрамах от старых схваток, потянулась к моим пальцам. Она втянула воздух, раздувая влажные ноздри, запоминая мой запах — запах хозяйки, который ассоциировался с рубленой кониной в миске, с тихими вечерами, когда я сидела у решетки и читала вслух, с уверенными, спокойными руками, которые чесали за ушами в том самом труднодоступном месте, где сходится чешуя. Она тихо, с присвистом фыркнула, и ее горячее, влажное дыхание, пахнущее сырым мясом и травами, обожгло мне кожу. Затем она толкнула мою ладонь твердым, теплым носом, требуя ласки, настаивая.
Я засмеялась тихо, сдержанно, и принялась гладить ее могучую голову, скребя подушечками пальцев у основания коротких, изогнутых рогов, похожих на полированный черный камень, и за ушами, в густой, шелковистой шерсти. Она зажмурила свои янтарные глаза, и по ее телу, от холки до кончика хвоста, пробежала долгая, довольная дрожь, будто сбрасывая последние капли напряжения. Ее низкое, вибрационное рычание сменилось глубоким, грудным мурлыканьем, от которого дрожала солома под нами и отзывалась в моих собственных костях. Вот он, тот хрупкий мостик, момент полного, безоговорочного доверия.
Только тогда, с разрешения, данного этим урчанием, я позволила себе скользнуть взглядом на них. Трое. Крошечные, каждый не больше взрослого лесного кота. Их шкурка была не сияющей золотистой, как у матери, а покрыта мягким, пушистым пушком песочного, почти кремового цвета с едва проступающими, словно нанесенными акварелью, дымчатыми полосками вдоль спинок. Крылышки, влажные и смятые, тонкие перепонки на которых просвечивали синеватыми жилками, прижимались к спинкам, словно сложенные, не расправленные парашюты. Хвостики с крошечными, еще мягкими и безвредными жалами беспомощно подергивались, пытаясь найти равновесие. Один, самый крупный и крепкий, тыкался тупой мордочкой в теплый бок матери, настойчиво ища сосок, толкая братьев в сторону. Другой, с более четкими темными пятнами на боках, спал, свернувшись тугой пружиной, его крошечные бока равномерно вздымались. Третий, самый маленький и светлый, почти белёсый, сидел чуть в стороне, неуклюже опираясь на растопыренные передние лапки с ясно видимыми, полупрозрачными коготочками, и смотрел в мою сторону распахнутыми, огромными глазами цвета незрелого, светлого меда, в которых плавала синева младенческой слепоты и глубокая, бездонная сосредоточенность.
Сердце мое сжалось от внезапной, почти болезненной нежности и горячей, тихой гордости. Гордости за Ортанзу, за ее выдержку и это щедрое доверие. Гордости за этих маленьких, беспомощных чудищ, в хрупких грудках которых уже билась дикая, древняя, неукротимая жизнь самого Гарнартара.
— Можно? — прошептала я, больше спрашивая у мантикоры, чем у себя, обращаясь к ней на том языке интонаций, который она понимала.
Ортанза, не переставая мурлыкать, слегка толкнула мою руку мокрым носом в сторону котят. Это было ясное, недвусмысленное разрешение. Я задержала дыхание, ощущая, как собственное сердце стучит в висках, и медленно, бесконечно медленно, приблизила кончики пальцев к светлому, любопытному котенку. Он отпрянул, зашипев, но звук вышел скорее пищащим, похожим на шипение кипящего чайника. Его крошечные, но уже острые коготки выпустились, цепляясь за солому с сухим шелестом. Я не отдернула руку, а просто замерла, продолжая тихо говорить, напевать что-то бессловесное, успокаивающее.
— Ничего, ничего, малыш. Я своя. Я твоя. Ты же чувствуешь.
Запах моей руки, теперь пропитанный запахом его матери, смешался с голосом. Он насторожил маленький, розовый носик, с черными точками ноздрей, принюхался, и его усы-вибриссы дрогнули. Потом, движимое врожденным, неодолимым любопытством, пересилившим врожденный же страх, он сделал неуверенный, шаткий шажок вперед, пошатнулся и ткнулся холодным, влажным носом в мой указательный палец. Прохладно и невероятно мягко. Я пошевелила пальцем, легонько, едва касаясь, провела им по его мордочке от переносицы ко лбу, ощущая под пальцами плюшевую текстуру пуха. Он замер, и его крошечное, теплое тельце дрогнуло. А потом, из глубины этой дрожи, родилось и вырвалось наружу тихое, жужжащее, словно от работающего крошечного механизма, мурчание, едва слышное поверх мощного гудения матери.
Это была победа. Маленькая и хрупкая, как первый лепесток, проклюнувшийся после зимы. Я ощутила, как по моей спине пробежали мурашки восторга и невероятного облегчения. Осторожно, двигаясь с преувеличенной плавностью, поддерживая всей ладонью, я приподняла его. Он был удивительно легким, как пушинка, но живым, пульсирующим теплым комочком жизни. Его крылышки, похожие на влажные листья, шевельнулись, цепляясь мягкими коготками за плотную шерсть моего платья. Я прижала его осторожно к груди, чувствуя, как его мурчание становится глубже, громче, доверчивее, отзываясь в моих ребрах.
Ортанза наблюдала за этим одним прищуренным глазом, и в ее огромном взгляде, казалось, читалось спокойное, почти ленивое одобрение. Она вылизывала другого, пятнистого котенка широким, шершавым языком, переворачивая его, не обращая больше на меня особого внимания, как на ставшую частью пейзажа. Я погладила светлого малыша за ушком, где только намечался будущий острый кончик хряща, и посадила его обратно, к теплому, пахнущему молоком материнскому соску. Он сразу же присосался, оттолкнув брата, и забыл обо всем на свете, уткнувшись в источник жизни.
Так, с бесконечным, медитативным терпением и лаской, растягивая время, я познакомилась с каждым из них, дав им обнюхать мои руки, запомнить биение моего пульса под кожей, ощутить мое прикосновение как нечто безопасное, постоянное и доброе. Я называла их про себя, отмечая особенности, запечатлевая в памяти: Настойчивый буян, тихоня Соня и светлоглазый Любопытный. В их крошечных, быстро бьющихся сердцах, рядом с древним инстинктом хищника, затаившимся в каждом мускуле, теперь закреплялась иная, новая истина: этот двуногий без когтей и крыльев — свой. Его запах — это запах тепла, безопасности, сытости и той самой любви, что когда-то вдохнула жизнь в безмолвный мир.
Когда я наконец поднялась, чтобы уйти, мышцы ног заныли от долгого неподвижного сидения на жесткой соломе, затекли, подавая колющие сигналы. На темной шерсти платья, на рукавах и коленях, остались светлые волокна пуха и прилипшие травинки, а от него исходил едва уловимый, сладкий, теплый молочный запах, смешанный с терпким духом зверя. Ортанза, уже наполовину задремавшая, лениво махнула на прощанье кончиком хвоста, даже не открыв глаз. А я уходила, притворив за собой тяжелую дверь, с чувством тихой, светлой, почти детской радости, переполнявшей грудь и согревавшей изнутри лучше любого камина. В этом замке, под глухой, непрекращающийся вой метели, мы только что скрепили новый союз, не скрепленный печатями, но запечатленный в запахе и доверчивом касании. И мне невероятно радостно было сознавать, что я — не сторонний наблюдатель, а часть этой живой, дышащей, дивной и иногда пугающей истории.
Возвращение в свои покои после зверинца всегда было тонким, почти ритуальным переходом между мирами — из царства инстинкта и первозданной простоты в царство человеческого уюта и сложной, накопленной годами культуры. Лира, уже успокоившаяся и деловитая, помогла мне снять платье, пропахшее соломой, молоком и диким медом. Тяжелая ткань мягко соскользнула с плеч на узорный половик, унося с собой невидимые, но ощутимые следы только что пережитого живого чуда. Мы совершили привычный, успокаивающий ритуал очищения: теплое, пропитанное травами моющее полотно, снимающее с кожи не просто грязь, а впечатления; просторная, до пят, ночная рубашка из мягчайшей, воздушной шерсти, обволакивающая тело как облако; долгое, размеренное расчесывание волос, когда костяной гребень мерно скользит по прядям, распутывая не только их, но и мысли.
Я села на низкий табурет перед большим овальным зеркалом в старой, почерневшей от времени резной раме из ореха. Лира, поправив высокую свечу на туалетном столике, чтобы свет падал ровно, молча вышла, тихо щелкнув защелкой и оставив меня наедине с мерцающим отражением и потрескиванием огня.
Из глубины зазеркалья, слегка колеблемого пламенем свечи, на меня смотрела женщина, которой теперь не было и не могло быть на Земле. Ариадна Шартанская. Худая, даже изящная, но не хрупкая — в линиях ее тела чувствовалась скрытая упругость, привычка к движению и долгому сидению за книгами. Прямые, темно-каштановые волосы, отливающие в свете медью, с первой, робкой, но уже заметной проседью у висков, словно припорошенной инеем, падали тяжелой волной на плечи. Лицо — не гладкое девичье, но и не испещренное морщинами. Это было лицо с историей, написанной не годами, а переживаниями: легкие, лучистые морщинки у внешних уголков глаз, появившиеся не столько от возраста, сколько от привычки щуриться, разглядывая выцветшие строки древних манускриптов при тусклом свете. Губы, часто поджатые в сосредоточенности или легком скепсисе, сейчас были расслаблены, уголки их приподняты в тени усталой улыбки. И глаза. Все те же синие, «как зимнее небо перед снегопадом», как однажды сказал старый поэт, тщетно пытавшийся мне польстить. Но теперь в них жила глубина, тихая водоворотная глубина, которой не было у той двадцатилетней земной девчонки, растерянной и опустошенной, оставшейся одной в пустой, звонкой квартире с пыльными родительскими фотографиями на комоде.
Сорок два. Здесь, в этом мире с его суровыми нравами и короткими жизнями, это почти старость. Старая дева, хозяйка глухого замка на отшибе империи, чудачка, что возится с опасными тварями и читает забытые книги, вместо того чтобы вести тонкие интриги при дворе и рожать наследников какому-нибудь седому графу. Иногда этот ярлык, этот шепот за спиной, жёг изнутри, как клеймо. Чаще — давал странную, горьковатую, но бесценную свободу. У меня не было обязательств перед угасшим родом или несуществующим мужем. Мои обязательства, тихие и добровольные, были перед вот этим: холодными камнями замка, его немногочисленными, преданными обитателями, своенравными животными в зверинце, редкими, хрупкими фолиантами в хранилище, которое было моим истинным убежищем.
Я провела тыльной стороной ладони по щеке. Кожа была прохладной, гладкой на ощупь. Внизу, под толстыми стенами, бушевала и выла метель, засыпая следы, а здесь, в высокой спальне с темными дубовыми балками на потолке, царила плотная, уютная тишина, нарушаемая лишь тихим потрескиванием поленьев в камине да редкими поскрипываниями старого дерева. Я была одна. Как и тогда, в той прошлой, почти призрачной жизни. Но какая разница в качестве, в самой сути этого одиночества! Там — это была леденящая пустота утраты, звонкая, давящая тишина вымершей квартиры, где каждый звук отдавался эхом. Здесь — это была насыщенная, дышащая, живая тишина ответственности и глубокого покоя. Я не просто существовала, убивая дни. Я хранила. Я приручала. Я вдыхала жизнь, как та богиня из книги, пусть не в целый мир, а в свой маленький, отвоеванный у хаоса мирок.
Мне было сорок два. Я была Ариадна Шартанская. И сегодня я, всего лишь движением руки и тихим словом, подарила трем крошечным, ядовитым хищникам шанс увидеть в человеке не врага, не добычу, а друга. Это было не меньшее чудо, чем любое межмировое путешествие сквозь мерцающие порталы.
Погасив свечу длинным медным колпачком, я подошла к большему, свинцово-рамочному окну. В черном, как смоль, стекле, отражавшем только размытую фигуру в светлой рубашке и отсветы тлеющих углей в камине, не было видно бешеной пляски снега, лишь угадывалось ее слепое, неистовое движение по едва заметным косым линиям. Я положила лоб на холодное, почти ледяное стекло, позволив холоду проникнуть в кожу и прояснить мысли.
«Спите, малыши, — мысленно, но с силой, прошептала я в ночь, будто мое намерение могло просочиться сквозь камни. — Растите сильными и добрыми к своим. Этот мир, со всей его жестокостью и красотой, теперь и ваш».
И отправилась в широкую, глубинную постель, где груда нагретых кирпичами одеял и перина уже ждали, чтобы обнять, утонуть в них, согреть мою вечно холодную без этого тепла кожу. Одиночество было. Но оно больше не было пустым. Оно было наполнено, до самых краев, шелестом переворачиваемых страниц, запахом старого камня и воска, доверчивым мурчанием мантикоры, заснеженным дыханием спящего за стенами леса и тихим, едва различимым биением трех новых, крошечных сердец где-то внизу.
Глава 3
Сон пришёл тяжёлый, вязкий, как мокрая, неподатливая глина, и затянул меня с головой, лишив воли и памяти о тепле постели.
Я снова была той. Той Ариадной, чьё отчество — Николаевна — всплывало в памяти лишь при заполнении официальных бумаг, и то с усилием. Мелким, безымянным винтиком, клерком в стеклянной, душной коробке офиса строительной фирмы «Прогресс». Воздух здесь был спёртым и вечным: он впитывал запах старого, подгоревшего кофе из пластиковых стаканчиков, едкую химическую пыль из вечно жужжащего принтера, сладковатый аромат чьего-то дешёвого парфюма и подспудный, въевшийся в стены запах тихого, будничного отчаяния.
Я сидела за своим стандартным столом, заваленным кипами смет и отчётов в потрёпанных, засаленных на углах папках синего и серого цвета. На мониторе с потускневшей матрицей мерцала бесконечная таблица с цифрами, которые не хотели сходиться, сколько ни бейся, оставляя после себя чувство глупой, унизительной несостоятельности. На запястье давил тугой ремешок дешёвых, но громких часов, их тиканье пробивалось сквозь общий гул и било по вискам. Я ощущала тошнотворную, песчаную усталость за глазами, будто в них действительно насыпали мелкого, колкого абразива. Это была усталость не от работы, а от её полной, абсолютной экзистенциальной бесполезности. От осознания, что мой труд, мои часы и дни не создавали ничего живого, не лепили горы и не вдыхали жизнь в долины, а лишь передвигали виртуальные цифры с одной клетки на другую, чтобы какой-то невидимый акционер где-то стал чуть богаче, даже не зная моего имени.
Видение сменилось резко, как прыжок между кадрами плёнки. Теперь я стояла в длинной, еле движущейся очереди в супермаркете у дома, под ярким, безжалостным светом люминесцентных ламп. В моей пластиковой корзинке лежало унылое свидетельство бюджета: пакет гречки, самые дешёвые макароны в прозрачной упаковке, баночка тушёнки с отрывающейся этикеткой по акции и пачка чая «на развес». Я дотошно, украдкой пересчитывала мелочь в кошельке из искусственной кожи, чувствуя, как щёки и шея горят от внутреннего, едкого стыда. Позади меня кто-то громко, выразительно вздыхал, выражая нетерпение. Лямка моей старой, поношенной сумки врезалась в плечо тупой болью.
Потом — моя комната. Не спальня, а именно комната в старой «хрущёвке», панельной клетке. Узкая, как пенал, заставленная необходимым. Обои с блеклым, в пятнах, цветочным узором. Сквозь тонкие, как картон, стены доносились приглушённые звуки телевизора соседей и ссора чужой семьи, обрывки криков и плача. Я открывала холодильник с потрескавшимся уплотнителем — внутри почти пустота, лишь баночка с горчицей и пачка масла; светлая, пустая полка слепила глаза. Съедала тарелку безвкусных макарон, стоя у запотевшего окна, глядя на грязный, утоптанный снег во дворе и на мерцающие холодным светом окна других, таких же клетушек-аквариумов. Одиночество здесь было иным. Оно не было наполненной, дышащей тишиной замка. Оно было густым, липким, как несмываемая паутина. Оно звенело в ушах не содержательной тишиной, а зияющей пустотой не состоявшихся разговоров, эхом собственных шагов в пустом, проданном родительском доме, тяжким воздухом долгов и неоплаченных счетов.
И финал сна, всегда один и тот же, отточенный до мельчайших, болезненных деталей. Ночь. Гололёд, черневший на асфальте. Я иду с последней, перегруженной смены, под мышкой — тяжёлая папка с недоделанной работой на дом. Экономила на маршрутке, решая пройти две остановки пешком. Ноги ватные, не свои, от усталости, в голове — густой, непроглядный туман. Неуклюжие, на совсем стоптанной подошве дешёвые ботинки предательски скользят по неровной ледяной корке. Я спотыкаюсь о скрытый под снегом бордюрный камень. Падение было медленным, растянутым и совершенно неизбежным. Я видела, как мокрый, маслянистый асфальт, жёлтый от света уличного фонаря, летит мне навстречу. Не было страха, лишь глухое, почти облегчённое принятие, тихий выдох в мозгу: «Ну вот и всё. И это даже к лучшему».
Но вместо резкого удара — провал, падение в бездонную, немую пустоту. Вместо асфальта — вихрь из искр, сгустков света и чужих, незнакомых созвездий. Вместо боли — всепоглощающий, пронизывающий до костей холод иной реальности, которая разрывала мою старую, хрупкую оболочку на атомы, стирая Ариадну Николаевну с лица одной вселенной, чтобы швырнуть её в другую.
Я дёрнулась во сне всем телом и проснулась. Не с криком, а с резким, хриплым, глубоким вдохом, будто вынырнула из ледяной, почти схватившей её воды, и легкие спазмировали, хватая воздух.
Темнота, обступившая меня, была не враждебной, не давящей. Это была мягкая, бархатная, знакомая до каждой тени тьма моей спальни в замке. Под спиной чувствовался не продавленный диван с пружинами, бьющими в бок, а добротный, упругий матрас, набитый шерстью и сеном. Воздух, который я жадно глотала, пах не затхлостью, пылью и плесенью, а благородной древесиной старой мебели, пчелиным воском свечей и едва уловимым, успокаивающим дымком, еще витавшим от потухшего камина. За окном выла метель Гарнартара — песнь живого, могучего мира, а не тот тоскливый, завывающий в трубах ветер городской вьюги.
Я лежала неподвижно, прижав ладонь к груди, под тонкой шерстью рубашки, где бешено, как пойманная птица, стучало сердце. Не от страха перед падением. От шока контраста. От ясного, почти физического, обжигающего воспоминания той липкой, беспросветной пустоты, из которой меня когда-то насильно выдернули и бросили сюда, в этот мир камня, снега и ответственности.
Я провела рукой по лицу, ощутив под пальцами знакомый рельеф. По твёрдой линии скулы, слегка заострившейся за годы, по влажным от холодного, липкого пота ресницам. В горле стоял комок, но не от слёз, а от того резкого перепада между двумя реальностями.
«Старая дева, — подумала я с горькой, беззвучной усмешкой, обращённой к той, прежней, бледной тени в офисе. — Хозяйка. Чудачка. Колдунья, как зовут за спиной некоторые из деревенских, когда думают, что я не слышу».
Лучше быть старой девой в мире, где можно приручать мантикор и читать книги о рождении вселенных, чем вечно молодой и невидимой тенью в мире, где твой главный жизненный подвиг — не споткнуться по дороге домой и не пролить на себя дешёвый кофе.
Я натянула тяжёлое, шерстяное одеяло до самого подбородка, слушая, как завывает и бьётся в стены ветер. Этот звук уже был родным, почти убаюкивающим. Он был суровой, но честной песней этого мира, его легочным дыханием. Мира, который я, вопреки логике, вопреки ностальгии по электрическому свету и горячей воде из крана, научилась считать своим единственным и настоящим домом.
После завтрака — простого, из овсяной каши с мёдом и зимних яблок — когда я еще неспешно допивала вторую чашку травяного чая с чабрецом в пустом, высоком обеденном зале, растягивая редкие минуты утреннего спокойствия, в дверь постучали. Не лёгкий, почтительный стук служанки, а твёрдый, уверенный, нагловатый удар костяшками в массивное дубовое полотно главного входа. Звук разнёсся по залу, как выстрел. Я вздохнула, отставила фарфоровую чашку с лёгким звоном. Спокойное, туманное утро закончилось, отступив перед натиском внешнего мира.
На пороге, в обрамлении тяжёлых створок, стояли двое. Молодые, красивые, как отполированные монеты, в дорогих, но слегка помятых долгой дорогой плащах из тёмно-синего сукна, отороченных рыжим лисьим мехом. Их щеки горели румянцем от мороза, а в глазах — светлых, ясных — плескался тот особый, узнаваемый блеск: смесь врождённой скуки, охотничьего задора и безмятежной глупости, которую можно встретить только у очень знатных, очень богатых и очень праздных юнцов, ищущих острых впечатлений между пирами и балами.
— Леди Ариадна Шартанская? — произнёс тот, что был повыше и строже, с аккуратными, подкрученными усиками над чувственным ртом. Его голос звучал привычно, как будто он всегда получал то, что хотел. — Мы слышали, вы содержите редких тварей. Нам нужен таргнийский лев. Для… украшения интерьера нашего нового охотничьего домика. И для забав.
«Для забав». Слова, обронённые с лёгкой, небрежной улыбкой, повисли в морозном воздухе прихожей, смешавшись с паром от их дыхания. Я знала этот тип с первого взгляда. Им нужен был не зверь, а живой, дышащий, опасный трофей. Чтобы похвастаться перед друзьями, чтобы пощекотать нервы, поднося к клетке бокал вина, чтобы потом, когда зверь надоест или покалечит кого-то из прислуги, прикончить его на организованной потешной охоте, не запачкав собственных рук.
Холодная, сосущая волна прошла у меня по спине, но на лице у меня отработалась лишь вежливая, отстранённая, почти ледяная улыбка хозяйки, принимающей деловое предложение.
— Таргнийские львы — не предмет интерьера, мессиры. Они — живые существа, требующие особого обращения, пространства и диеты. И, как следствие, особой цены, — мой голос прозвучал ровно, спокойно и гладко, как первый, ещё тонкий лёд на лесном пруду.
Они оживились, обменявшись быстрыми взглядами. Цена их не пугала, а лишь раззадоривала, превращая покупку в ещё более интересную авантюру. После краткого, полного скрытого пренебрежения и снисходительного торга, где они явно считали меня чудаковатой затворницей, легко соглашающейся на золото, сумма была названа. Она была более чем щедрой, даже необоснованно высокой. На эти деньги можно было содержать весь зверинец полгода, закупить лекарств и утеплить зимние вольеры. Я медленно кивнула, скрывая внутреннюю дрожь отвращения.
— Хорошо. У меня есть три особи. Два взрослых самца в расцвете сил и одна молодая самка, недавно отделённая от матери. Ей около года. Она… не обучена.
Они переглянулись. В их взгляде мелькнуло разочарование, словно им предложили щенка вместо волкодава. Им хотелось громадного, гривастого монстра, символа мощи, которого можно было бы выставить напоказ.
— Молодая? Она… впечатляюща? Способна произвести эффект? — спросил второй, пониже и плотнее, с пухлыми, розовыми щеками.
— Она на треть меньше взрослого самца, но быстрее, агрессивнее и непредсказуемее в разы, — ответила я, глядя им прямо в глаза, не мигая. — Взрослые львы расчетливы, они экономят силы. Молодая — вся порыв, вся ярость. Она будет бросаться на прутья клетки при каждом вашем приближении, будет часами выть, скрежетать клыками, будет пытаться ухватить когтем за плащ или рукав, если вы подойдете слишком близко. Для ваших… «забав» она подходит куда больше. Она обеспечит вам постоянные, очень острые ощущения. Надолго ли — уже вопрос вашей личной осмотрительности и толщины прутьев.
Я говорила это без тени эмоций, как констатацию факта, как охотовед, описывающий породу собак. И я видела, как в их глазах, сначала скучающих, загорелся именно тот, ожидаемый мною огонёк азарта. Им нужна была не просто опасность, а опасность буйная, демонстративная, эффектная. Молодая, необузданная львица идеально вписывалась в их дурацкий, жестокий сценарий.
— Показывайте, — почти одновременно, с новым интересом, выпалили они.
Мы вышли во внутренний двор, засыпанный чистым, хрустящим снегом. Воздух был колючим и прозрачным от трескучего мороза. Я, не оборачиваясь, повела их по протоптанной тропинке к низким, мощным каменным загонам в дальнем конце, за конюшнями. В первом, самом большом, на искусственном каменном выступе лениво грелся на слабом зимнем солнце старый самец, Шерхан. Его густая, тёмно-золотая грива лежала, как царская мантия. Он лишь приоткрыл один глаз, янтарный, полный глубокого, вселенского презрения к суете двуногих, медленно моргнул и снова его закрыл, проигнорировав нас полностью. Во втором загоне его собрат, более нервный, тяжёлой, упругой поступью прошелся вдоль толстых железных прутьев, издав низкий, гулкий, предостерегающий рёв, от которого у обоих аристократов дрогнули подбородки, и они невольно отступили на шаг. Но потом быстро оправились, заставив себя усмехнуться, как бы над собственной минутной слабостью.
А вот у загона молодой львицы, которую я звала Искрой за её характер и цвет шерсти, они замерли по-настоящему. Она не лежала. Она металась внутри ограниченного пространства, как чёрно-золотая молния, отскакивая от стен. Её гибкое, мускулистое тело с размаху било в холодные металлические прутья с глухим, яростным стуком, от которого звенело в ушах. Золотистые, почти горящие глаза с вертикальными зрачками горели чистой, неразбавленной ненавистью ко всему миру за свою несвободу. Она рычала, не умолкая, низко и хрипло, обнажая длинные, острые клыки, с которых на солому капала слюна. Она была самым что ни на есть воплощением дикой, неукрощенной, бессмысленной ярости. И именно это, как я и рассчитывала, и приковало к ней жадные взгляды моих «гостей».
— Вот она, — тихо, почти про себя, сказала я, глядя на мечущуюся тень за прутьями. — Искра. Она никогда не подчинится. Никогда не привыкнет к клетке. Каждый её день будет войной на истощение. Вы уверены, что хотите именно этого?
— Да! — выдохнул тот, что с усами, и в его синих глазах вспыхнул неподдельный, диковатый восторг. Он был пьян от этой демонстрации силы, направленной в никуда. — Именно этого! Она… она великолепна в своей ярости!
Я смотрела на Искру, и в груди клубилось противоречивое чувство. Была боль, острая и щемящая, как от предательства. Но поверх неё лежал слой циничного, леденящего спокойствия, выработанного годами жизни на границе, где чувства часто проигрывают суровой арифметике выживания. Отправлять к ним старого Шерхана? Он был мудр и горд. Он бы зачах в неволе у таких хозяев, умер бы тихо, от тоски по своему каменному выступу и достоинству. Отправлять другого самца? Тот, возможно, дождался бы своего часа и одним точным ударом лапы разорвал бы этих надушенных щеголей, что принесло бы мне лишь репутационные проблемы и мщение их семей. Но Искра… Искра была чистым, необузданным огнём. Она не сломается. Она не научится покорности. Каждый день она будет напоминать им, что они приручили не зверя, а бурю. И, возможно, в своём слепом, яростном безумстве она найдёт способ отомстить, вырвавшись или нанеся удар. А если и нет… то цена за её жизнь, эта нелепая сумма, позволит мне купить свежее мясо для всех обитателей зверинца на всю зиму, починить обветшавшие крыши загонов, может, даже выписать редкое снадобье для старой ламии, которую мучает артрит. Это позволит спасти ее и дать шанс другим.
— Хорошо, — сказала я, и в моём низком, обычно мягком голосе зазвенела холодная, отточенная сталь решимости. — Она ваша. Заплатите моему управляющему, у него всё готово. Зверя вы получите завтра на рассвете, в специальной прочной клетке для перевозки хищников. И ещё раз запомните моё предупреждение: она не игрушка. Она — живое, дышащее оружие. Обращайтесь с ней соответственно, если дорожите своими пальцами и больше.
Я резко развернулась на каблуке, подбитом железом, и пошла прочь, не дожидаясь их ответов, благодарностей или глупых шуток. Холодный, колючий ветер, гулявший по двору, ударил мне прямо в лицо, смывая последние остатки утреннего тепла от чая и оставляя на коже лишь сухое, стягивающее ощущение чистоты. За спиной я слышала их возбуждённые, перебивающие друг друга голоса и яростный, неумолкающий, словно разрывающий глотку, рык Искры, который теперь звучал как саундтрек к моей маленькой измене. В сердце, под рёбрами, было пусто и холодно, как в этой каменной кладовой, где хранились летние припасы. Это была ещё одна из множества сделок с собственной совестью, на которые шла хозяйка пограничного замка. Но сегодня я, как мне казалось, выбрала не жертву, а воина. Того, у кого было больше всего шансов либо выжить, сохранив свой безумный дух, либо умереть в бою, не склонив головы. А золото… золото в этом мире не пахло кровью. Оно пахло углём для печей, зерном для лошадей, сушёным мясом и лекарственными травами. Оно пахло возможностями. Возможностью сохранить тепло для тех, кто уже доверил тебе своё беззащитное существование.
Я вспомнила тёплые, сопящие комочки под боком у Ортанзы, их слепые мордочки и доверчивое, только что рождённое мурчание. И чуть ускорила шаг, пробираясь по снегу обратно к тёплым стенам замка. Мне нужно было немедленно проверить, как там котята, и убедиться, что эта тяжёлая, ледяная сделка того стоила.
Глава 4
После того как молодые глупцы, бряцая монетами, уехали на своих резвых конях, оставив в морозном воздухе легкий шлейф дорогих духов, конского пота и непоколебимой самоуверенности, я накинула теплый, подбитый волком плащ и пошла в зверинец. Не на проверку или инспекцию, а за утешением. За живым напоминанием, что не все здесь — товар на продажу, что есть существа, чья ценность измеряется не золотом, а доверием, которое они, вопреки всему, научились питать ко мне.
Белые Холмы. Мое имение, доставшееся мне непонятно как, по какому-то забытому завещанию дальнего родственника, вместе с ветшающими строениями и внушительными долгами. Место, где веками, судя по пыльным архивам и переписям, разводили и содержали диких животных. Для войн, для царских охот, для престижа, для темных магических опытов. Кто были мои предшественники — воины, придворные, чернокнижники — оставалось загадкой. Камни этих толстых стен помнили лишь эхо чужих шагов, отзвуки команд и терпкий запах чужих страхов, впитавшийся в кладку.
Зверинец раскинулся за главным замком, уходя террасами по пологому склону холма, как гигантская каменная лестница. Это был не один сарай или двор, а целый лабиринт из каменных и дубовых сооружений разной степени древности, частью уходящих в скальную породу, словно пещерные города. Старые, покрытые лишайником и мхом стены, сложенные еще предками-гигантами, соседствовали с новыми, аккуратными, крепкими загонами, которые я велела перестроить в первые же годы, заменив ржавые прутья и гнилые балки.
Я начала неспешный обход, как делала это почти каждое утро, впитывая эту странную, дикую ауру. Первыми всегда встречали меня снежные виверны. Не великие драконы, нет — более мелкие, гибкие, размером с крупную лошадь, с тонкими перепончатыми крыльями и плотной белоснежной чешуей, отливающей на солнце голубоватым сиянием, как лед в глубине. Они шипели и перекликались тонкими свистами из своего открытого, но огороженного высоко сеткой вольера, где для них устроили искусственный ледяной грот и плоскую груду темных камней, накапливающих дневное тепло. Их разводили когда-то для быстрой воздушной почты и разведки в высокогорьях. Мои виверны знали мой голос и мягкий свист, которым я их подзывала, и получали от меня особое угощение — куски оледеневшего оленьего мяса, которое они обожали, с хрустом разламывая крепкими челюстями.
Далее шли ряды просторных загонов с копытными. Не обычные олени, а гривастые тандры — огромные, мохнатые, похожие на ожившие валуны, с массивными рогами, причудливо разветвленными, как корни древнего дерева. Их густая, косматая шерсть, цвета влажного гранита и бурой земли, когда-то ценилась придворными модницами дороже шелка. Они фыркали, чувствуя мое приближение, пар от их дыхания висел в воздухе облачками, и тянули свои широкие, бархатистые морды к моим рукам в поисках обещанных ломтиков сушеных яблок, которые я всегда носила с собой в кармане плаща.
Я свернула в низкую, крытую галерею из темного камня, где царил полумрак, пахло сырой землей и прелыми листьями, и звучало мягкое, булькающее бормотание. Здесь, в вольерах, имитирующих лесную чащу с искусственными дуплистыми деревьями, жили древесные тролли. Не громадные, тупые чудовища из страшных сказок, а существа ростом с крупную обезьяну, с корявой, шершавой, похожей на дубовую кору кожей и умными, невероятно печальными карими глазами. Их предков использовали для поиска редких трав и грибов в глубинах непролазных лесов, ведь они чувствовали магические растения инстинктивно, за версту. Мои тролли уже не работали, они просто жили, цепкими, длинными пальцами с твёрдыми, как скорлупа, ногтями перебирая игрушки из шишек, веток и обточенных камешков, которые я им приносила, наблюдая за их неторопливой, медитативной жизнью.
Запах резко изменился, став острым, хищным, с примесью железа и сухой шерсти. Я приближалась к главным, самым укрепленным вольерам. Тут были таргнийские львы. Шерхан и второй самец, Громовержец. Они лежали, подобно изваяниям, и смотрели на меня сквозь массивные прутья квадратного сечения — не с ослепляющей яростью Искры, а с глубоким, всепонимающим, усталым взглядом старых, повидавших виды воинов. Они знали, что их время торговли и перепродажи, кажется, прошло. Я оставляла их здесь как живую память, как немых стражей этого места и его истории.
Рядом, в специальном загоне с высокой ажурной решеткой и широким навесом, обитали две пары грифозейров — помесь орла и горного козла, существа с мощными крыльями и крепкими, цепкими копытцами. Их предков массово выпускали на неприступные скалы осажденных крепостей, где те могли пастись на самых кручах и служить живыми, зоркими часовыми. Мои же просто нежились на искусственных утесах из пористого камня, лениво щелкая могучими клювами и перебирая перья.
И, конечно, мой особый, самый дорогой проект — отдельный, хорошо охраняемый блок для мантикор. Комплекс из каменного здания с системой внутренних и внешних клеток, тяжелых дверей и наблюдательных окон. Ортанза была его жемчужиной, но не единственной. Была еще пара молодых, диких особей, купленных мной на последние деньги у разорившегося бродячего зверинца, — запуганных до остервенения и оттого смертельно агрессивных. С ними я работала медленно, терпеливо, шаг за шагом, как работала когда-то, почти отчаявшись, с самой Ортанзой, выказывая лишь спокойствие и последовательность.
Я закончила круг, поднявшись по узкой, крутой лестнице на самую высокую точку зверинца — старую, полуразрушенную каменную смотровую башню, уцелевшую от более древних построек. Отсюда, с продуваемой всеми ветрами площадки, было видно все: и уютные струйки дыма из труб замка, и белые, сверкающие просторы заснеженных полей, упиравшиеся в темную, зубчатую стену зимнего леса, и все эти геометрические фигуры загонов, клеток, вольеров, прочерченные на снегу. Здесь веками, холодно и расчетливо, разводили живую силу, живую броню, живое оружие. И я, Ариадна Шартанская, делала, по сути, то же самое. Я покупала, содержала и… торговала зверями.
Но, глядя вниз на виверну, ловко ловившую на лету подброшенный ею же самой кусок мяса, на тандру, с глухим чавканьем и блаженно прикрытыми глазами жующую яблоко у меня на ладони, на тролля, нежно, почти по-матерински качающего на руках комок зеленого мха, как дитя, я ясно знала разницу. Мои безликие предшественники видели в них лишь функцию, расходный материал или атрибут статуса. А я… я из последних сил старалась разглядеть в каждой паре глаз личность. Характер. Глухой страх. И тот хрупкий, невероятный росток доверия, что мог проклюнуться даже из самой бесплодной, затоптанной почвы.
Возможно, это была слабость старой девы, которая так и не завела собственных детей, растрачивая материнский инстинкт на существ с клыками и когтями. А может, это была моя единственная настоящая сила — последний бастион, что я могла противопоставить жестокой, безликой логике этого мира выживания и потребления. Я не просто разводила и продавала. Я вела безмолвные переговоры, заключала сделки с совестью, спасала одних, чтобы содержать и защищать других. И среди этого вечного, подчиненного жестокой экономике круговорота жизни и золота, я жадно искала те редкие, хрустальные моменты безмолвного понимания, когда хищник переставал рычать, замирал и, зажмурившись, позволял прикоснуться к своей шершавой, колючей или невероятно бархатистой голове. В этом был мой смысл. Мое тихое, странное, никому не заметное служение здесь, в Белых Холмах.
Стоя на той же смотровой башне зверинца, я редко смотрела вниз, на свою маленькую империю. Чаще — за линию горизонта, туда, где кончались мои владения и начиналось Неизвестное. Имение Белые Холмы было не просто куском земли с лесами да полями. Оно было тонкой, зыбкой, почти невидимой глазу границей между разными мирами внутри одного огромного, сурового мира Гарнартара.
С запада, за широкой, бурной, коварной лентой Черной реки, чьи воды были цвета колдовской туши, и за непроходимой, чахлой полосой Ведьминого леса, где деревья росли криво, а воздух пахвал серой и прелыми грибами, лежали земли лунных оборотней-волков. Ночью, особенно в полнолуние, оттуда, сквозь гул ветра, доносился протяжный, слаженный, многоголосый вой, от которого стыла кровь в жилах даже у бывалых моих стражников. Это не была прямая угроза — скорее, древнее, ритуальное заявление о присутствии, напоминание о границах. У нас с их старой, мудрой вожачкой, Иланой Седогривой, было негласное, но нерушимое пока соглашение: мои животные не заходят за ручей Мертвеца, её стая не переступает первую опушку Ведьминого леса. Иногда по осени, перед первым снегом, я оставляла на граничном камне тушу свежезабитой тандры — немой знак уважения к их силе и аппетитам. А наутiro находила на том же месте, уже обглоданную дочиста, аккуратную связку редких, целебных горных трав, которые не росли в наших лесах. Мы не общались словами. Мы сосуществовали, разделенные рекой и древней ненавистью её народа ко всем прочим. И, парадоксально, я чувствовала себя в относительной безопасности с этой стороны. Оборотни чтили договорённости как священный закон стаи. Пока чтили.
С востока, куда земля резко шла под уклон, простиралась Бескрайняя степь — жёлтая, выжженная летним солнцем до цвета старого пергамента и ледяная, пронизывающая зимой. Там кочевали племена степных орков. Они не были примитивными дикарями, какими их любили рисовать столичные летописцы в своих хрониках. У них была сложная культура шаманов и сказителей, свои железные законы чести и военная дисциплина, способная посрамить иные императорские легионы. Их длинные, низкие кибитки на огромных колесах иногда видели с вышки на самом горизонте, как чёрные, медленно ползущие точки на солёной белизне солончаков. Они торговали выносливыми, почти не знающими устали степными конями, крепкой, как кожа дракона, выделанной кожей и мастерски выкованным, узорчатым металлом. Ко мне иногда наведывались их торговые посланцы — рослые, молчаливые, с лицами, испещрёнными ритуальными шрамами, и с глазами цвета старой, полированной бронзы. Они с холодным, оценивающим любопытством осматривали зверинец, щупали прутья клеток на прочность и предлагали обмен: моих крепких тандр или грифозейров — на десяток своих неказистых, но бесценных в хозяйстве скакунов. Отношения с ними строились исключительно на демонстрации силы и чистой, незамутненной выгоде. Быть слабой, нерешительной с ними — смерти подобно. Быть честной и твёрдой — выгодно и безопасно. Я изо всех сил держалась второго.
Но самым… внушительным, подавляющим соседством были Владения Драконов на севере. Там, за цепью Спящих Великанов — зубчатых, вечно покрытых снегом и туманом гор — лежали их древние, непостижимые земли. Мы их не видели глазами. Мы их ощущали кожей, нутром. Иногда, в особо ясные, морозные дни, на севере, над самыми пиками, виднелся отсвет странного, мерцающего света — не солнечного и не лунного, а словно бы исходящего из самых недр. Иногда земля под ногами слегка, почти призрачно дрожала, будто от глубочайшего, спящего вздоха гиганта. И раз в несколько лет, обычно в конце буйной осени, над нашими полями и замком проносилась тень, такая огромная, что на полчаса наступало подобие сумерек, а воздух внезапно наполнялся запахом озона, раскаленного камня, серы и немыслимой, всепоглощающей древности. Никто из моих предшественников, судя по скупым записям, никогда не вступал с ними в прямой контакт. Это были не соседи в человеческом смысле. Это были стихийные силы, живые боги, которые просто позволяли нам, копошащимся внизу, жить у своего каменного подножья. Мы для них были не больше, чем муравьи. И в этом, как ни странно, было странное, почти философское спокойствие — их абсолютно не интересовали наши мелкие склоки, торговля, политика или судьбы. Мы были ниже их внимания.
А само имение, Белые Холмы, было крошечной, забытой песчинкой в огромной, скрипящей машине Империи Тарканай. Империи, где утонченный эльф-архимаг мог спорить с упрямым гномом-каменщиком о чертеже дворца, а орк-легионер, закованный в сталь, стоять в одном строю с человеком-новобранцем. Здесь, на самых границах, эта столичная пестрота и толерантность ощущалась слабее — мы были слишком далеки от великолепия Меркодия, столицы, и её интриг. Но и у меня в замке служили и люди, и пара немолодых, вежливых эльфов, знавших толк в старых книгах и звёздных картах, а в кузнице без устали, с упрямым достоинством, работал угрюмый, но талантливый гном Громар. Империя давала нам хрупкий, но всё же правопорядок, Закон, который хоть как-то сдерживал более диких соседей. Мы платили за это налоги — не золотом, а живым товаром: животными для императорской армии, почтовыми вивернами или экзотическими зверями для придворных зверинцев. Это была наша кровавая, но неизбежная плата за относительное спокойствие и право не быть поглощенными соседями.
Так и жили — на перекрёстке ветров, взглядов и древних сил. Между воем с запада и сухим, колющим ветром с востока, под спокойным, абсолютно равнодушным взором драконьих гор на севере. И учились быть крепкими, как базальт наших стен, гибкими, как ивняк у реки, и незаметными, как тень в полдень. Белые Холмы были не тихим убежищем. Они были форпостом, крошечным островком хрупкого порядка в море дикой, древней мощи. И я, Ариадна Шартанская, была его смотрительницей. Хранительницей и участницей этой вечной, балансирующей на самом лезвии бритвы, жизни.
Глава 5
Стук в дверь прозвучал ровно через два дня, после того как Искру увезли, — ровный, тяжёлый, властный, словно отбивали его не костяшками, а стороной сжатого в железную перчатку кулака. Я уже ждала. Вести с границ, передаваемые шепотом по цепочке лесных стражей и пастухов, приходили ко мне быстрее, чем официальные курьеры из управы. Мне донесли на рассвете, что к имению со стороны степи движется небольшой, но плотный отряд всадников, легко узнаваемых по манере держаться в седле.
Я велела подать не чай с травами, а крепкий отвар из местных кореньев, и не в малый, уютный зал, а в приёмную у самого входа — каменную, суровую, почти пустую комнату с низким потолком, огромным камином, в котором трещали целые брёвна, и одним дубовым столом, испещрённым зарубками. На мне было не привычное домашнее платье, а тёмно-зелёное, простое, но сшитое из добротного, плотного сукна, с высоким, закрывающим шею воротом. Волосы, обычно свободно падающие на плечи, были убраны в тугой, неумолимо гладкий узел на затылке.
Их вошло трое, впустив с собой волну холодного, пахнущего полынью и снегом воздуха. Двое остались у двери, встав по стойке смирно, скрестив руки на мощных, широких грудях. Их лица были непроницаемы, глаза, словно из тёмного янтаря, смотрели прямо перед собой, не блуждая по деталям интерьера. Третий, которого я сразу узнала, — старший торговый посланец, представлявший интересы кагана ближайшего оркского объединения, по имени Гарк, — сделал два чётких, мерных шага вперёд. Он был на голову выше меня, его кожа под коротко остриженными тёмными волосами отливала глубоким цветом старой, полированной меди, а из-под практичного стёганого кафтана из верблюжьей шерсти виднелись края лёгкого, но прочного доспеха из лакированной буйволовой кожи и накладных пластин из окрашенной в чёрный кости. Его глаза, узкие и пронзительные, как шило, оценивающе, без спешки, осмотрели комнату, задерживаясь на толщине стен, массивности стола и горящем камине, прежде чем остановиться на мне. Взгляд был не враждебным, но и не дружелюбным — оценивающим ресурс.
— Леди Шартанская, — его голос был низким, хрипловатым, будто протёртым степным песком, речь на общем языке империи — чёткой, выверенной, но с характерным, гортанным акцентом, режущим слух. — Снова к твоему порогу.
— Гарк, сын Грома, из клана Железного Ястреба. Твой каган и твой народ всегда желанные гости на этой земле, — ответила я, слегка, но отчётливо кивнув. Любезности были сведены к необходимому минимуму, но все положенные формальности соблюдались неукоснительно. Я показала рукой на стол, где стоял простой, без изысков, глиняный кувшин с дымящимся крепким, терпким отваром, не чаем, а именно тем напитком, что пили в долгих переходах, и две такие же грубые чашки. — Отогреться после дороги?
Он коротко кивнул, одним плавным движением подошёл к столу и сел на скамью, не дожидаясь, пока это сделаю я. Это не было нарочитой грубостью или пренебрежением — у его народа не было обычая долго церемониться с равными по статусу партнёрами. Демонстрация силы была иной. Я села напротив, прямо, положив руки на стол ладонями вниз.
— Ты разводишь грифозейров, — начал он без каких-либо предисловий или расспросов о здоровье, делая небольшой, но шумный глоток из чашки. Лицо его не дрогнуло от горечи напитка. — Нам нужно двое. Молодых, но уже приученных к седлу и узде. Не дикарки с гор.
— Для какой цели? — спросила я прямо, опустив полуприкрытые веки.
С орками, особенно с такими, как Гарк, всегда лучше говорить начистоту, без намёков и аллегорий.
Уголок его широкого, с тонкими шрамами у губ рта дрогнул — самое что ни на есть подобие одобрительной, понимающей улыбки.
— Племя Седой Скалы движется к нашим летним пастбищам. Жаждут крови и травы. Между нами и ими — ущелье Клино. Узкое, как рана, скалистое. Пешим не пройти, конным — только по самому дну, где ребёнок устроит засаду. Грифозейры смогут ходить по стенам ущелья, как твои козы по холмам. Двое моих лучших воинов на их спинах будут глазами и когтями моего кагана. Увидят засаду — предупредят знаками. Или сбросят на головы врагов камни со скал.
Логично. Жестоко. Практично до мозга костей. Грифозейры для этого и выводились изначально столетия назад — как горная, живая, манёвренная боевая платформа. Не для красоты.
— У меня есть подходящая пара, — сказала я после недолгой, обдумывающей паузы. — Братья, выкормлены из одной миски. Им по три года. К лёгкому седлу и уздечке приучены, базовые команды понимают: «вперёд», «стой», «вверх», «враг». Но они не солдаты, Гарк. Они умные, но пугливые, как и все их порода. Громкий боевой клич, запах массовой крови, звон стали — могут сбросить седока в панике или понести прочь с поля.
— Мои воины не будут кричать, как испуганные зайцы, — отрезал он, и в его голосе впервые прозвучала сталь. — А кровь… к крови они привыкнут. Или не привыкнут. Это уже дело и вина седоков. Мы берём. Назови цену.
Торг с орками — это не игра в поддавки с изнеженными аристократами. Это точный, быстрый расчёт, как удар клинка. Я назвала сумму, но не в золотых монетах.
— Шесть твоих степных коней. Не молодых, необъезженных жеребцов, а выносливых, спокойных, обученных меринов. Четыре — сейчас, в качестве задатка. Остальных двух — через полгода, если грифозейры будут живы, здоровы, и ты сам сочтёшь сделку честной и выгодной.
Он снова почти улыбнулся, одобрительно хмыкнув. Моё условие показало, что я понимаю суть: для меня эти животные — не просто товар, я несу ответственность за их пригодность. А требование именно коней было разумным и дальновидным: на Белых Холмах, с нашими дорогами и расстояниями, всегда была нужна сильная, быстрая, неприхотливая тягловая и верховая сила, которой не страшны наши долгие, голодные зимы.
— Четыре мерина, отборных, уже стоят у твоего западного ограждения, в полуверсте отсюда, — сказал Гарк, поднимаясь с места одним мощным движением. — Ты можешь послать своего конюха проверить их сейчас. Двух других приведу лично, когда луна сменит фазу дважды. А теперь покажи зверей.
Мы вышли во внутренний двор, и орки, стоявшие у входа, молча, чётким строем последовали за нами, не отставая ни на шаг. Гарк тяжёлой, уверенной походкой подошёл к высокому вольеру с грифозейрами. Те, обычно ленивые, насторожились, вытянув шеи и почуяв новый, сильный, чужеродный запах — запах степного ветра, конского пота, пропаренной кожи и холодного металла. Гарк не пытался их погладить, заговорить ласково или приманить. Он изучал их, как оружейник изучает клинок: оценивая размах мощных крыльев, крепость цепких копыт, ясный, внимательный блеск в крупных глазах. Молча, он бросил через сетку кусок вяленой конины. Один из грифозейров, более смелый, ловко поймал его на лету, с громким щелчком клюва. Второй, осторожный, предпочёл подождать и подобрал мясо уже с земли, внимательно осмотрев.
— Этот — смелее, тот — осмотрительнее. Хорошее сочетание для пары, — заключил Гарк, удовлетворённо кивнув. — Берём пару. Они привыкли друг к другу, в бою это поможет не растеряться.
Он развернулся ко мне, его взгляд снова стал деловым и прямым.
— Клетки для перевозки, на колёсах, у тебя есть?
— Есть. Прочные, из дуба и железа. Вернёшь их, когда сможешь. Они мне ещё пригодятся.
Он коротко, как отдавая команду, кивнул, достал из-за широкого кожаного пояса небольшой, отполированный до блеска костяной жетон с вырезанным хищным ястребом. — Это — для моих людей у ограды. Коней отдадут только увидев его. Зверей готовь к дальнему пути. Заберём их на рассвете, до того, как твоё солнце коснётся верхушек сосен.
Не сказав больше ни слова, он развернулся и пошёл прочь, его люди бесшумно ступая за ним, словно тени. Ни лишних слов, ни пустых благодарностей, ни скрытых угроз. Чистая, трезвая, взаимовыгодная сделка между двумя профессионалами, которые понимали цену слов, стали и жизни.
Я осталась стоять у массивных прутьев вольера, глядя на двух грифозейров, которые уже забыли о тревожном визите, вернувшись к своему размеренному существованию. Они перебирались по шершавой поверхности искусственного утёса, их крепкие копытца с цепкими, раздвоенными когтями находили малейшие выступы с врожденной, грациозной уверенностью. Один, тот что смелее, расправил крылья, переливаясь на бледном солнце коричневыми, золотистыми и серыми перьями, и издал короткий, скрипучий крик, на который его брат ответил тихим, булькающим горловым звуком. Они были красивы в своей дикой, странной анатомией, сотканной из двух разных миров.
«Простите, мальчики, — мысленно, беззвучно произнесла я, чувствуя, как в горле застревает знакомый комок. — Но вы родились не для того, чтобы бесконечно теребить шишки в безопасном загоне. Вас вывели для этого. Для ущелий, для высоты, для войны. И, возможно, ваши новые седоки будут относиться к вам с тем же суровым, но честным уважением, с каким относятся к своему лучшему луку или верному клинку. Они не станут бить вас от скуки. Для них вы будете оружием. А оружие холят и берегут».
На душе после этого разговора было не пусто и не холодно, как после визита тех надушенных щеголей, а… спокойно-тяжело. Как будто на плечи легла невидимая, но знакомая ноша, которую несешь уже много лет и знаешь каждый её изгиб. Это и была неумолимая реальность Белых Холмов, их древний, неизменный уклад. Иногда ты становилась торговцем, почти палачом, торговала одними жизнями, чтобы другие — те, что остались под твоей защитой, — могли продолжаться. И в этой чёрной арифметике единственное, что ты могла себе позволить, — это тщательный, дотошный выбор покупателей. Выбирать тех, кто убьёт быстро, по необходимости, в бою или для выживания, а не будет месяцами мучить в клетке от праздного любопытства и глупой жестокости. Гарк и его орки, я знала это по опыту и по тысяче мелких деталей их поведения, относились именно к первому типу. Для них смерть была частью порядка вещей, а не развлечением. В этой вере, в этом холодном расчёте и заключался мой маленький, вечно хрупкий моральный компромисс. Сделка, заключённая не с совестью, а с самой сутью этого пограничного мира, где добро и зло были не чёрным и белым, а разными оттенками выживания.
Я вздохнула, и пар от дыхания повис в морозном воздухе белым облачком. Повернулась и пошла назад к замку, к теплу камина и тишине библиотеки, оставляя за спиной зверинец с его обитателями — теми, кого я продала, и теми, кого ещё только предстояло спасти.
Глава 6
После того как грифозейров увезли в предрассветной, сизой мгле, а стук тяжелых колёс грубых повозок окончательно затих в морозной дали, я направилась не в замок, не к теплу камина, а к длинным, низким конюшням. Нужно было своими глазами оценить новые приобретения — тех четырёх степных меринов, что остались у западного ограждения как первая часть платы. Они были не просто товаром, а частью теперь уже нашей жизни, и от их качества зависело многое.
Конюшни Белых Холмов располагались в длинном, приземистом каменном здании, сложенном из грубого, потемневшего от времени песчаника, с массивными дубовыми воротами, окованными полосами черного железа. Снаружи оно выглядело сурово, даже мрачно, вросшее в землю, как дот. Но внутри... внутри это было настоящее царство покоя, тепла, спокойного дыхания и глубокого, деятельного уюта. Воздух здесь был густым, насыщенным, пропахшим сладковатым овсом, сушёным горным клевером, древесной смолой от свежевыструганных стойл, кожей сбруи и здоровым, чистым потом. Свет, холодный и бледный, проникал сквозь высокие, узкие, затянутые полупрозрачным пузыристым стеклом окна под самой крышей, падая на пол золотистыми, подвижными полосами, в которых медленно кружилась мельчайшая, золотистая пыль. Тишину нарушало лишь глубокое, размеренное пофыркивание, перестук подкованных копыт по дубовому, слегка пружинящему настилу, да ленивое, умиротворяющее похрустывание сухим сеном.
И посреди этого царства, его неоспоримый хозяин и душа — Торгун.
Он стоял, слегка наклонившись, у просторного стойла с одним из новых меринов, уже расседланным, очищенным от дорожной пыли и неожиданно спокойным. Торгун был высок и невероятно широк в плечах, его силуэт даже в полумраке казался вытесанным из цельного куска горного гранита — грубым, незыблемым, вечным. Он был полуорком по отцу и полуоборотнем-волком по матери — сочетание, которое в столичных салонах сочли бы чудовищным проклятием, а здесь, на границе, где кровь смешивалась так же свободно, как воды пограничных рек, оно было просто фактом, частью пейзажа. Его кожа имела приглушенный серовато-зеленоватый оттенок, а черты лица несли грубую, скульптурную мощь орка: массивный, квадратный подбородок, тяжелые, выступающие скулы, широкий нос, однажды сломанный и сросшийся слегка криво. Но от матери, о которой он никогда не говорил, ему достались необычайно живые, пронзительные глаза цвета тёплого янтаря, сейчас прищуренные в сосредоточенном внимании, и хотя клыки были заметны, они были острыми, но аккуратными, лишь слегка выглядывающими из-под верхней губы, когда он молчал. Его волосы, тёмные и жёсткие, как конская грива, были коротко, почти под машинку, стрижены. На руках, покрытых сетью бледных, давно заживших шрамов — свидетельств схваток и работы, — играли под кожей могучие мышцы, но каждое его движение, обращённое к коню, было поразительно мягким, точным и полным необъяснимого понимания.
Он медленно, твердой ладонью поглаживал крутую, покрытую короткой шерстью шею мерина, что-то бормоча ему под нос на странной, гортанной смеси наречия степных орков и низких, ворчащих, почти звериных звуков, которые, как я давно подозревала, были диалектом его волчьей родни. Конь, диковатый, настороженный и сверкающий белками глаз ещё час назад, стоял теперь расслабленно, опустив тяжёлую голову, изредка вздрагивая кожей на боках, чтобы согнать воображаемую муху.
Услышав мои осторожные шаги по скрипящему настилу, Торгун обернулся. Его взгляд, который для чужака мог бы показаться суровым, даже угрожающим, смягчился, став почти неузнаваемо внимательным и спокойным.
— Леди Ариадна, — его голос, низкий и глухой, напоминал перекатывание гладких речных камней в глубине ущелья, но в нём не было и тени угрозы, лишь привычная, почтительная сдержанность. — Принял. Жеребцы — что надо. Кости крепкие, сухожилия тугие, как верёвки, ноги чистые, без щёток. Дух ещё дикий, степной, но ум светится. Через месяц будут знать меня и голос мой лучше, чем запах родного ветра.
Я молча подошла ближе, позволив мерину, с любопытством повернувшему голову, обнюхать тыльную сторону моей ладони. Он фыркнул, тёплый пар вырвался из его ноздрей, но он не отпрянул, лишь прислушался.
— Спасибо, Торгун. Как они перенесли дорогу? Не заморены?
— Устали, но не сломались, дух цел, — он перевёл свой янтарный взгляд на других коней, уже спокойно и деловито жующих душистое сено в своих новых, чистых стойлах. — У Гарка, сына Грома, из клана Железного Ястреба рука твёрдая, но справедливая. Скот он не мучает, ибо глупо портить хорошее железо. Этих не били понапрасну, не морили голодом в дороге. Видно по шерсти и по глазам.
В его простых, отрывистых словах звучало высшее одобрение. Я знала, что мир Торгуна делился не на расы или государства, а на тех, кто хорошо и уважительно обращается с животными, и на всех остальных. Первых он мог терпеть, со вторыми не имел ничего общего.
Я оглядела конюшню привычным, хозяйским взглядом. Всё здесь было в идеальном, почти инстинктивном порядке. Скребницы и щётки висели на деревянных колышках, как солдаты в строю, свежее сено было сложено в сухом, каменном углу ровной, плотной стеной, даже каменный пол, где не было настила, был подметён так чисто, что блестел в полосах света. Здесь царила не солдатская дисциплина страха, а естественная, идущая от глубокого понимания каждого вздоха, каждого жеста, нужного для дела и благополучия вверенных существ.
— Будешь их объезжать сам? — спросила я, уже зная ответ.
— Сначала — наблюдать, — ответил он, снова поворачиваясь к коню и ловко, не причиняя беспокойства, поднимая его ногу, чтобы специальным закруглённым крючком проверить состояние копыта. — Узнаю, кто из них лидер, кто задумчивый, а кто пуглив, как лесной заяц. Потом — знакомить с нашими землями, с запахами, с видами. Медленно. Не ломать волю. Их дух, их огонь — их главная сила. Сломаешь — получишь послушное, тупое бревно. А нам здесь, на границе, бревна не нужны. Нужны партнёры.
Я молча кивнула, полностью доверяя его суждению. Торгун был таким же органичным детищем этих пограничных земель, как и грифозейры в горах или тандры в лесных чащах. Он соединял в себе неукротимую стойкость орка и обострённые, почти мистические чувства оборотня. Ходили слухи, что он мог по одному лишь запаху пота определить начинающуюся хворь у лошади за неделю до первых видимых симптомов и понимал её настроение и намерения по едва уловимым подрагиваниям ушей или движению хвоста.
— Я оставляю их на тебя, — сказала я, и в моих словах не было приказа, было констатация факта и полное доверие. — И знаю, что они теперь в лучших руках во всей округе, а может, и во всём герцогстве.
На его обычно неподвижном, каменном лице дрогнули мелкие мышцы вокруг глаз и губ — редкое, почти неуловимое подобие улыбки, ценимое здесь больше, чем любая клятва. Он просто коротко кивнул, уже не отрываясь от своей тщательной работы с копытом, и я поняла, что разговор исчерпан. Он вернулся в свой единственный и настоящий мир — мир тепла больших тел, спокойного дыхания, безмолвного диалога с существами, которые доверяли ему, этому гиганту с руками бойца, больше, чем кому-либо другому на свете. Я тихо развернулась и вышла, оставив его в этой гармонии простых, вечных истин.
Выйдя из конюшни на колючий, пронизывающий воздух, я снова почувствовала ту же знакомую смесь лёгкой грусти и глубокого, тихого удовлетворения. Одна жизнь, одна судьба ушла на восток, в холодные ущелья и жестокие степные разборки, унося с собой частичку души этого места. Другая, новая, только начинала раскручивать здесь свою нить, в тепле и безупречном порядке, под чутким присмотром того, кто сам был живым воплощением этой границы, её плоти и духа. В этом непрерывном обмене, в этой чёрной бухгалтерии жизни и смерти, и заключался суровый, но единственно возможный баланс Белых Холмов. Неприятный, но устойчивый.
Неделя пролетела в том особенном, насыщенном, пульсирующем ритме, который и был истинной жизнью Белых Холмов. Это не было затишьем или передышкой — это была просто другая форма движения, как смена сезонов: от резкого, драматического события к глубокой, внутренней работе.
Каждый день теперь неотвратимо начинался и заканчивался у вольера Ортанзы. Я приходила не просто проверить, а поучаствовать. Котята росли не по дням, а по часам, меняясь на глазах. Их мягкий, пушистый детский пух уже начал сменяться более жёсткой, упругой шёрсткой, и сквозь неё начали проступать первые, едва заметные, словно тенью нанесённые полосы — будущий камуфляж хищника. Их глазки, теперь полностью открытые, огромные и ясные, с бездонным любопытством следили за каждым моим движением, поворачивая головы с комичной серьёзностью. Самый смелый, Светляк, уже не просто терпел, а требовал, чтобы его брали на руки, и, забравшись на плечо, принимался громко, с присвистом мурлыкать, впиваясь крошечными, но уже острыми коготками в плотную шерсть моего платья. Ортанза наблюдала за этими визитами со спокойным, почти царственным снисхождением, безропотно принимая положенные куски свежего мяса из моих рук и позволяя чесать себя за ушами, зажмуриваясь от удовольствия. Это было медленное, ежедневное таинство взаимного приручения, шаг за шагом, взгляд за взглядом.
Много времени и душевных сил поглотили новые кони. Я часто наведывалась в конюшню, не мешая, а просто наблюдая из тени, как Торгун работает с ними. Он был прав — они были не просто выносливы, но умны и полны неукротимого степного достоинства. Я видела, как он подолгу просто стоял с ними в просторном загоне, без уздечек и принуждения, почти не двигаясь, позволяя им привыкнуть к своему массивному, спокойному присутствию, к его запаху — смеси дыма, кожи и дикой травы. Он разговаривал с ними тихим ворчанием, и они, в конце концов, начинали прислушиваться. К концу недели один из меринов, самый любопытный гнедой, уже смело брал из его плоской ладони тонкие яблочные дольки, осторожно перебирая губами. Это была негромкая, но значимая победа, фундамент будущего доверия.
Были и бесконечные рутинные, земные дела. Пришлось вникать в детали поставки зерна на оставшуюся зиму, сверяя счета и проверяя качество мешков в амбаре; лично осмотреть и дать указания по срочному ремонту прохудившейся кровли над дальним амбаром; выслушать подробный, с цифрами, отчёт старого управляющего о запасах дров и состоянии ограждений. Я обошла всех обитателей зверинца, уже не как посетитель, а как врач: у старых тандр началась сезонная, обильная линька, и нужно было проследить, чтобы в их корм добавляли нужную порцию рыбьей муки и мела; снежные виверны, капризные и чувствительные к чистоте, требовали свежих, прозрачных глыб льда для своего грота, которые рубили на дальнем озере и везли на санях. Я провела час в тишине у вольера древесных троллей, просто сидя на пеньке и наблюдая, как они, погружённые в транс, ловко и без суеты плетут из гибких ивовых прутьев и сухой травы замысловатые, симметричные корзины — их странный, прекрасный способ медитации. Их корявые пальцы с твёрдыми ногтями были при этом удивительно нежны и точны в каждом движении.
Вечера же, когда замок затихал, я посвящала не древним мифам о создании мира, а другим, не менее эпическим фолиантам — старым, потрёпанным хозяйственным книгам и инвентарным описям имения. Я изучала почерки своих предшественников, пытаясь разгадать из скупых записей («Отпущено в столицу два таргнийских льва, молодых, получено 300 крон…») их характеры, их удачи и провалы. Это была история, написанная цифрами и названиями пород.
И сквозь всю эту плотную, целительную занятость, как назойливый, минорный мотив, всплывала мысль об Искре. Я ловила себя на том, что прислушиваюсь к ночному ветру, гуляющему в печных трубах, почти ожидая услышать в его завывании отголосок её знакомого, яростного рыка, теперь звучащего где-то там, далеко на востоке, в чужих ущельях. Я отгоняла эти мысли, сосредотачиваясь на тепле котёнка под рукой или на чёткой строке в журнале, но они возвращались в тишине между делом, оставляя после себя тонкий, горьковатый осадок, как после слишком крепкого чая. Эта неделя была моим личным, тихим посвящением залечиванию ран, нанесённых необходимостью той продажи. Я лечила их теплом растущих комочков у Ортанзы, безмолвным терпением Торгуна, монотонным, успокаивающим трудом и упрямой надеждой, что каждый мой шаг, даже самый тяжёлый и неоднозначный, в конечном счёте служит сохранению этого хрупкого, сложного и бесконечно дорогого мира, который я научилась называть домом.
Глава 7
Стук раздался ровно неделю спустя, но это был не привычный удар в дверь костяшками или кулаком. Это был мерный, глухой, словно из самой толщины дерева рождающийся стук — будто кто-то бил в массивные задние ворота тяжёлым, обёрнутым в сырую кожу поленом. Он доносился не с парадного входа, а с глухих задних ворот, что вели прямиком в чащобу Ведьминого леса, почти не используемых. Сердце моё ёкнуло и замерло на мгновение — такой специфический, условный знак использовали только они. Лесные тролли.
Я накинула первый попавшийся под руку тёплый плащ и, приказав подбежавшим стражникам оставаться на местах и не проявлять ни малейшей агрессии, вышла одна в предрассветный сумрак. У тяжёлых, почерневших от времени дубовых створов, поросших бархатным мхом и изморозью, стояли трое. Не мои, ручные древесные тролли из зверинца, а настоящие, лесные, дикие. Они были на голову выше, грубее сложены, их тела, казалось, были высечены из самого сердца древнего валежника. Кожа, похожая на потрескавшуюся кору векового дуба, была темнее, почти чёрной, испещрена глубокими, как ущелья, трещинами и серебристыми узорами лишайника, словно от прикосновения молний. Вместо умной, печальной созерцательности, что светилась в глазах моих питомцев, в их маленьких, глубоко посаженных глазницах, подобных тёмным лесным озёрцам, светилась настороженная, бездонная и древняя мудрость. Они не держали в руках ни копий, ни дубин, но их длинные, корявые, покрытые наростами руки с толстыми, изогнутыми когтями, похожими на обломанные сучья, сами по себе были грозным, первобытным орудием.
Старший, чья массивная голова была увенчана не то природным наростом, не то рукотворным подобием короны из спрессованного мха, сухого папоротника и кусочков потемневшего от времени камня, сделал тяжёлый, неслышный шаг вперёд. Земля будто чуть подала под его широкой, плоской ступнёй. Звук, который он издал, был низким и протяжным, похожим на скрип расходящихся корней или на трение одного каменного пласта о другой.
— Хранительница Камня и Шерсти. Мы пришли к твоей стене. Слухом лесным, шепотом папоротника узнали, ты говоришь с нашими… меньшими, прирученными братьями. — Его речь на всеобщем языке была медленной, веской, каждое слово будто выковывалось из вековой тишины и обтачивалось, прежде чем покинуть уста.
Я кивнула, стараясь дышать ровно, и сознательно держала ладони раскрытыми по бокам, в жесте, который у лесных народов и древних существ означал «без скрытых клинков, без скрытого обмана в сердце».
— Добро пожаловать к моему очагу, Старейшина. Примите тепло моего дома, если пожелаете. Вы пришли с миром?
— С миром. Но и с нуждой, что горше голода, — проскрипел он, и его глаза, словно два кусочка обсидиана, сверкнули в полумраке. — Болезнь. Тлен. Падает сок в Великом Древе у наших скал. Листья вянут и чернеют, не успев распуститься, кора трескается, и из трещин сочится чёрная смола. Нужен… чистый, живой корень лунной полыни. Он растёт только в самых глубоких каменных расщелинах, куда падает свет двух полных лун подряд, не больше. Наши руки… слишком грубы, тяжелы. Сломают хрупкий стебель, и целительная сила растения уйдёт в камень. Твои… прирученные. Их пальцы нежны, как усики ростка. Они чуют магию трав за версту. Они могут взять, не убив растение, сохранив его душу для будущих урожаев.
Я задумалась, ощущая холод ворота за спиной. Лунная полынь… редчайшая, почти мифическая вещь. Она действительно требовала невероятной, почти хирургической аккуратности при сборе — нужно было выкопать лишь часть корня, не повредив основную нить жизни, и сделать это в строго определённое, краткое время. Мои древесные тролли, с их цепкими, невероятно чувствительными пальцами и врождённым, инстинктивным талантом к обращению с растениями, были идеальны для этой задачи. Но посылать их, моих беззащитных в дикой природе питомцев, вглубь владений этих диких, могущественных сородичей… Это был огромный риск.
— Они пойдут с вами? И вернутся невредимыми, все? — спросила я прямо, глядя в тёмные глазницы старейшины, пытаясь прочесть в них истину.
Существо, похожее на оживший дуб, медленно, с торжественной важностью наклонило свою тяжёлую голову, и его «корона» изо мха и камня пошевелилась, осыпая на мощные плечи иней.
— Дадим клятву камнем и корнем, солью земли и соком дерева. Их жизни под нашей охраной будут священны, как жизнь спящего в земле семени. Мы сами принесём их назад к твоим стенам на своих же спинах, не позволив ветру коснуться их. За один живой корень… мы дадим тебе три саженца Чёрного Древа Жизни из нашей самой старой рощи. Оно будет расти у твоей стены, и его корни укрепят камень, а запах, что людям кажется горьким, будет отгонять прочь тех, кто мыслит гнилью, ядом и обманом.
Предложение было более чем щедрым; оно было бесценным. Чёрное Древо Жизни — легендарное растение, о котором ходили лишь смутные слухи. Говорили, что его тень очищала землю от скверны, а его терпкий, горьковатый аромат вызывал физическое недомогание и страх у существ с тёмными, вредоносными намерениями. Для такого места, как Белые Холмы, вечно балансирующего на грани, это была лучшая, самая тонкая и надёжная защита, чем целый легион лишних стражников за стенами.
Я посмотрела в его старые, глубокие, как застывшая на солнце древесная смола, глаза. В них не было ни тени человеческой хитрости или лжи, только суровая, простая необходимость, честная, как гладкий валун в русле ручья.
— Я согласна, — сказала я, и слова прозвучали твёрдо, отсекая последние сомнения. — Я приведу двоих, самых опытных и спокойных. Они знают, что делать с травами. Вы даёте клятву. Я принимаю её и верю.
Старейшина тяжело, как гора, кивнул. Он поднял руку, и его палец, похожий на обточенный корень, медленно провёл по своему каменному нагруднику — не рисунку, а настоящему вкраплению тёмного сланца в его собственной «коже». Раздался тихий, сухой звук, и на камне осталась едва заметная белая царапина.
— Клятва дана камнем, что помнит первую воду. Нарушивший слово — станет пылью под этим камнем и будет пищей для слепых червей на тысячу лет.
Через час, после недолгого, тихого разговора и угощения сушёными ягодами, двое моих древесных троллей, Иви и Морк, с необычайно серьёзными, почти торжественными лицами, взяли свои маленькие, пошитые из грубого холста мешочки для сбора и бережно упакованные костяные инструменты. Покорно, без страха, они уселись, скрестив тонкие ноги, на широкие, как лопаты, ладони своих диких сородичей. Те, не проронив больше ни звука, развернулись и, несмотря на свой исполинский размер, скрылись в серой чаще бесшумно, как тающий туман, унося с собой не просто часть моего зверинца, но и груз моего доверия, данного древнему слову.
Я долго стояла у ворот, глядя в пустую, безмолвную чащу, куда они скрылись. Это была не торговая сделка, не обмен товара на товар. Это был древний договор. Договор между разными мирами — диким, древним лесом и моим упорядоченным, но таким же древним камнем, — который проходил через меня и моих ручных «меньших братьев». Я снова ощутила себя не просто хозяйкой поместья или смотрительницей зверинца, а мостом, живой точкой соприкосновения. И от того, насколько крепки будут нити этого договора, зависело, будет ли у моей стены в будущем тень от легендарного Древа, или же в следующий раз стук в эти же ворота будет звучать иначе — не просьбой, а угрозой.
Саженцы принесли на рассвете следующего дня, когда небо на востоке только начинало сереть. Двое молодых, но уже мощных диких троллей, чьи огромные ладони были бережно сложены лодочками, чтобы не уронить драгоценный груз, доставили их прямо ко мне, к тем же задним воротам. Три черенка, каждый не больше моей ладони в длину. Они выглядели нарочито неприметно, даже убого: темные, почти черные, словно обугленные, одеревеневшие стебли с парой крошечных, сморщенных почек, похожих на спящие угольки, готовые тлеть тысячу лет. Но стоило взять их в руки, как от них повеяло едва уловимым, холодным, не от мира сего ароматом — смесью свежевскопанной влажной земли, горькой полыни, кремния и чего-то невероятно древнего, каменного, вневременного.
Я взяла их с почтительным, почти религиозным трепетом, ощутив под пальцами их неожиданную твёрдость и прохладу, будто это были осколки метеорита. Тролли, исполнив поручение, молча, синхронно кивнули своими массивными головами и так же бесшумно растворились в предрассветном лесу, их миссия была завершена. Я же осталась стоять на промерзлой земле с этим драгоценным, дышащим, живым гонораром, чувствуя его вес, несоразмерный крошечным размерам.
Мысль посадить их в ухоженном парадном саду или в защищённой теплице даже не возникла. Это были не декоративные растения для услады взгляда. Это был стратегический, оборонительный ресурс, столь же важный, как толщина крепостных стен, запасы продовольствия или преданность обученной стражи. Я бережно завернула черенки в мягкий лён и отнесла их в свой кабинет — не в библиотеку с её поэзией, а именно в рабочий кабинет с картами и счетами. И погрузилась в пыльные, пахнущие пергаментом и временем фолианты по магической ботанике и защитной дендрологии, доставшиеся мне от неизвестных предшественников. К полудню, когда за окном зазвучали обычные дневные голоса, у меня в голове и на испещрённом заметками листе уже сложился чёткий, продуманный план.
Первое древо я решила посадить у самых главных ворот, с внешней стороны, справа от массивных цепей подъемного моста. Там, где каждый входящий — будь то желанный гость, сметливый торговец или незваный посланец с туманными намерениями — будет невольно проходить через его незримую, но ощутимую ауру. Оно должно было стать немым, но бдительным первом стражем, живым фильтром. Я сама, в простом кожаном переднике, руководила работами, не доверяя это никому: мы выкопали яму глубоко, до плотного, холодного слоя материковой глины, смешали вынутую землю с толчёным горным хрусталем (как советовал пожелтевший трактат) и мелкими, острыми осколками чистого кремня, найденного в русле ручья. Когда саженец, тёмный и неживой на вид, опустили в подготовленную почву, воздух вокруг будто сгустился, стал чуть плотнее и ощутимо прохладнее, словно из земли повеяло дыханием глубокой пещеры.
— Расти, страж, — прошептала я, поливая его водой, что три дня настаивалась на серебре. — Отличай искренность от лжи, мирный умысел от скрытого кинжала. Будь грозой для того, кто несёт в сердце порчу.
Второе древо нашло своё место в самом сердце зверинца, на небольшом, естественном возвышении между открытым вольером со снежными вивернами и мощным загоном таргнийских львов. Хищники заволновались, когда мы с двумя верными работниками начали копать, учуяв новый, странный, тревожащий кровь запах. Виверны зашипели, сложив перепончатые крылья, а львы встали и начали мерно ходить вдоль ограды. Но когда саженец был помещён в землю (тут, следуя другому манускрипту, мы добавили в почву горсть толчёных сушеных ягод мирросливицы для успокоения духов земли), их беспокойство сменилось настороженным, изучающим любопытством. Шерхан, старый мудрец, вышел из своей каменной ниши-пещеры, медленно подошёл к самой решётке, глубоко втянул воздух широкими ноздрями, пошевелил гривой и издал короткий, низкий, одобрительный рокот, будто говоря на своём языке: «Да, это здесь нужно. Это правильно». Я рассчитывала, что мягкая, очищающая аура дерева будет умиротворять нравы моих подопечных, гасить вспышки немотивированной паники или слепой агрессии, особенно у неокрепшего молодняка и недавно пойманных, травмированных душой особей.
Третье, последнее древо я посадила в маленьком, замкнутом со всех сторон внутреннем дворике-колодце прямо под сдвоенными окнами своих личных покоев. Это было самое укромное, тихое и защищенное место во всем замке, куда не долетали даже голоса со двора. Здесь почва была подготовлена с особой, почти священной тщательностью: помимо кристаллов и серебряной воды, я добавила в неё щепотку ещё тёплого пепла из камина моей спальни — символ домашнего очага и непрерывности жизни, и несколько капель собственной крови, уколов палец острым концом садового ножа. Это был глубоко личный, сокровенный ритуал, связывающий мою сущность с сущностью растения.
— Расти здесь, в тишине, — сказала я ему шёпотом, закапывая последний ком холодной, пахнущей жизнью земли. — Будь моим тихим, невидимым щитом. Пусть твои корни переплетутся с камнями фундамента этого дома, а крона хранит сны и покой тех, кто спит под этой крышей.
Это дерево было не для всех, не для чужих глаз. Оно было только для меня. Моя последняя, тайная, магическая линия обороны и одновременно живое напоминание о том, что даже здесь, на самом краю известного мира, в окружении суровости, можно взрастить и беречь нечто хрупкое, прекрасное и устремлённое в вечность.
Черновую работу завершил Торгун, появившийся на закате с мешком гладких, отполированных тысячелетиями речных камней. Молча, с тем же вниманием, с каким он подковывал коня, он обложил основание каждого саженца по кругу, вдавливая камни в рыхлую землю. «Для устойчивости против бурь и для связи с тихими водами под землёй, что дают силу корням», — как он, знающий древний, невербальный язык стихий, позже коротко объяснил.
Теперь нужно было только ждать и наблюдать. Я знала из книг, что расти они будут мучительно медленно — возможно, всего на палец в год, если повезёт. Но уже сейчас, в первые дни, проходя мимо главных ворот, я чувствовала лёгкое, почти головокружительное ощущение чистоты, будто воздух там стал тоньше, прозрачнее и холоднее, вымывая собой обычные запахи дороги и людей. А в моём замкнутом дворике воцарилась странная, глубокая, звенящая тишина, в которой даже привычный вой ночного ветра звучал приглушённо, издалека, и уже не пугал, а казался просто песней мира за стенами.
Я распорядилась саженцами не как садовод-декоратор, а как полководец или архитектор — как живыми, дышащими стратегическими точками на карте обороны и гармонии моего имения. Каждое из них, ещё не выше травинки, уже несло свою будущую службу. И глядя на эти три тёмные точки, вкопанные в землю в разных концах моих владений, я впервые за долгое время почувствовала не привычную, сосущую тревогу пограничницы, ожидающей удара, а спокойную, терпеливую уверенность садовницы, которая посадила сегодня не просто деревья, а само завтра.
Глава 8
Слуги нашли её в сумерках, недалеко от первой опушки Ведьминого леса, в глубокой промоине, скрытой спутанными зарослями колючего, мёртвого кустарника. Она была почти неотличима от грязного сугроба — бледно-песочная, грязная шкура, покрытая слоем ледяного инея и запекшейся крови, сливалась со снегом и тенями. Если бы не прерывистое, хриплое, клокочущее дыхание, похожее на скрип разрываемой грубой ткани, её бы и не заметили, приняв за ещё одну кочку, поросшую бурьяном.
Мне доложили, едва я отставила тарелку после ужина. Сердце ёкнуло знакомым, тяжёлым, как свинец, предчувствием. Я накинула первый попавшийся тёплый плащ и приказала немедленно разыскать и привести Торгуна. Вместе мы спустились в нижний, подсобный зал, куда уже внесли полузамёрзшее, бездыханное на вид тело на импровизированных носилках из толстых еловых жердей.
Это была молодая самка, чуть старше котят Ортанзы, но уже не детёныш. Её крылья, одно из которых было неестественно вывернуто под невозможным углом, а другое пронизано глубоким, почерневшим по краям разрезом, похожим на удар топора, беспомощно волочились по грязному каменному полу. На боку, чуть ниже ребер, зияла рваная, страшная рана — явный след от когтей чего-то огромного и свирепого, возможно, лесного медведя-призрака, что иногда спускался с гор, или даже от стычки с другой, взрослой мантикорой за территорию. Она была ужасающе истощена, каждое ребро отчётливо проступало под тонкой, натянутой кожей, но в её глазах, мутных от боли, когда мы приблизились, вспыхнула последняя, ярая искра первобытной ярости и ужаса. Она попыталась зарычать, защищая себя, но выдала лишь тихий хрип и алый, кровавый пузырь, лопнувший на её посиневших губах.
— В живодёрню, что ли, отнести, госпожа? — неуверенно спросил один из молодых слуг, с опаской поглядывая на ядовитый, покрытый засохшей грязью хвост, который дёрнулся в последней слабой судороге.
— Нет, — отрезала я, уже опускаясь на колени рядом с ней, не обращая внимания на леденящий холод каменных плит и отвратительный запах гнили и крови. — В пустое, сухое стойло в дальней конюшне. Немедленно. Торгун, поможешь перенести и подготовить?
Полуорк, уже стоявший в дверях, молча и тяжело кивнул, его янтарные глаза, лишённые всякой сентиментальности, быстро и профессионально оценивали ситуацию с холодной практичностью полевого хирурга.
— Нужен сильный огонь в железной жаровне, много кипятка, чистые, небелёные тряпки, — перечислил он своим низким, утробным голосом, уже снимая с себя толстый тулуп. — И твои травы, госпожа. Особенно те, что с белым дурманящим корнем. И мёд, желательно липовый, много мёда. Он затянет плоть лучше любой мази.
Мы работали вчетвером, не считая несчастного зверя, всю долгую, бесконечную ночь в заброшенном дальнем стойле, которое Торгун с двумя помощниками быстро превратил в подобие лазарета. Он притащил массивную жаровню, наполнив каменный сарайчик скупым, но жизненно необходимым теплом и колеблющимися тенями. Я, накрывшись клеёнчатым фартуком, омывала ужасные раны тёплой водой с настоем кровоостанавливающих и обеззараживающих трав, смывая грязь и старую кровь, пока Торгун, обладая нечеловеческой, грубой силой, но поразительной, ювелирной аккуратностью, вправлял сломанные кости в крыле, закрепляя их лубками из тонких, гибких ивовых прутьев и полосок крепкой кожи. Мантикора почти не сопротивлялась — у неё попросту не было на это сил. Лишь тихо, по-щенячьи скулила, когда боль прорывалась сквозь пелену шока и становилась нестерпимой. Я разжёвывала небольшой кусочек липкого, горького дурманящего корня и аккуратно втирала одурманивающий сок ей в бледные дёсны. Постепенно её напряжённое, готовое разорваться от боли тело обмякло, а взгляд огромных, полных страдания глаз затуманился и закрылся.
Торгун шил. Его огромные, покрытые шрамами руки с невероятной, неестественной для их размера нежностью сшивали разорванную кожу и повреждённые мышцы на её боку толстой, просмолённой нитью, которую он обычно использовал для починки прочной конской сбруи. Он работал молча, сосредоточенно, с прищуренными глазами, будто чинил сложный, ценный механизм, а не живое существо. Я же, следуя его указаниям, густо засыпала зияющую рану на крыле и другие, более мелкие ссадины липкой, ароматной смесью густого мёда, толчёного тысячелистника и растёртых в порошок липких почек сосны — старинным, проверенным рецептом, предотвращавшим гниль и нагноение даже в самых грязных ранах.
К рассвету, когда за высоким, зарешеченным окном стойла посветлело, самое страшное было позади. Она лежала на толстом, мягком слое свежей, душистой соломы, укрытая до самых плеч старым, но чистым одеялом. Дыхание её стало ровнее, глубже, но всё ещё хрипело на вдохе, словно в груди что-то свистело. Глаза были плотно закрыты, веки подрагивали.
— Пятьдесят на пятьдесят, не больше, — хрипло, устало констатировал Торгун, отмывая свои окровавленные руки в жестяном тазу. — Раны мы почистили, кости сложили. Но слабость… и тоска. В её глазах, прежде чем она уснула, я видел не злость, а тоску. Это хуже любой ярости. От этого звери иногда умирают быстрее.
Я знала, что он прав, и от этого на душе стало ещё тяжелее. Дикий, гордый зверь, пойманный в бессилии, зависящий от чужих рук, часто угасал не от полученных ран, а от сломленной воли, от невозможности смириться со своей беспомощностью.
Следующие дни превратились в изматывающее, монотонное испытание на терпение и выдержку. Мы с Торгуном установили негласный график, дежуря у её стойла посменно, но часто наши смены перекрывались, и мы молча работали вместе. Я приносила крепкие, почти студенистые бульоны из сырого оленьего мяса и костей, вливая тёплую жижицу ей в пасть по каплям через длинную роговую воронку, стараясь не вызывать рвотного рефлекса. Торгун, с его невероятным чутьём, менял повязки, пропитанные мёдом и травами, и его чуткие, несмотря на размер, пальцы внимательно ощупывали края ран, ловя малейшие признаки жара или подозрительного уплотнения — начала воспаления. Мы постоянно, почти неосознанно, заговаривали с ней. Я — спокойно, ровным, ласковым голосом, называя её «дикаркой», «невезучей» и «упрямой девицей». Торгун — ворча, на своей странной смеси гортанных слогов и низких воркующих звуков, будто браня непокорного, но ценного жеребца, который напроказил.
Сначала она лишь следила за нами пустым, остекленевшим взглядом, полным немой, всепоглощающей ненависти ко всему миру. Но неумолимый голод и глухой, древний инстинкт выживания, сильнее боли и гордости, медленно брали своё. На третий день её горло с трудом сглотнуло, но проглотило мясной бульон, не пытаясь выплюнуть его мне в лицо. На пятый — она, после долгого колебания, съела мелко нарубленное, ещё дымящееся теплом свежее оленье сердце, которое я осторожно протянула ей на плоской деревянной доске, подложив её под самый нос. Её хвост, забинтованный у основания, где жало было прижато к телу, перестал судорожно дёргаться и бить по соломе при каждом скрипе двери или нашем шаге.
Но самым важным, переломным моментом стало тихое утро, когда я, аккуратно меняя плотную повязку на её сломанном крыле, нечаянно задела чувствительное, воспалённое место у самого основания, у плеча. Она инстинктивно, со звериной скоростью, повернула тяжёлую голову, оскалив окровавленные клыки, чтобы укусить, но остановилась в считанных сантиметрах от моей запястья. Её горячее, пахнущее болезнью и мясом дыхание обожгло мне кожу. Мы замерли в этой хрупкой, невыносимой тишине, глядя прямо друг другу в глаза. В её взгляде уже не было той слепой, животной ненависти. Была жгучая, унизительная боль, бездонная усталость и огромный, немой, почти человеческий вопрос. «Зачем? Зачем всё это?»
— Потому что ты живая, — тихо, почти шёпотом ответила я, будто и вправду услышала его. — И твоё место сейчас — не в грязном снегу, на съедение воронам и лесным крысам.
Она медленно, очень медленно, как бы преодолевая мощное внутреннее сопротивление, отодвинула свою голову и тяжело положила её на солому, снова закрыв глаза, будто сдавшись. С этого дня что-то необратимо изменилось. Она начала брать мелкие куски мяса уже прямо из моей руки, осторожно забирая их губами, чтобы не задеть кожу клыками. Позволяла Торгуну, при его низком ворчании-напеве, осматривать и трогать самые страшные раны, лишь издавая тихое, глубокое, предостерегающее ворчание где-то в груди. Однажды вечером, когда я сидела на низкой скамье у потрескивающей жаровни, просто читая вслух старый, скучный трактат о ядах северных пауков (лишь чтобы в стойле звучал ровный, нейтральный человеческий голос), я услышала за спиной тихое, прерывистое, хриплое мурлыканье. Оно было неуверенным, сбившимся, словно давно забытая, корявая мелодия, которую пробуют вспомнить. Я замерла, затем обернулась. Она лежала, уткнувшись носом в одеяло, и смотрела на прыгающие язычки пламени, а её горло слабо вибрировало.
Торгун, заглянувший в тот момент с охапкой свежего сена, лишь фыркнул, как всегда, но в уголке его янтарного, обычно невыразительного глаза я уловила крошечную искру — редкое удовлетворение мастера, наблюдающего, как сложнейшая, почти безнадёжная работа начинает наконец давать плоды.
Она ещё не была здорова. Крыло заживало мучительно медленно, и я всё ещё не знала, сможет ли она когда-нибудь снова расправить его для полёта. Она ещё не была приручена в привычном смысле слова. Но она перестала быть просто раненой тварью, подобранной из милости в снегу. Теперь у неё здесь было определённое место, своя солома, своя миска и два странных, упрямых двуногих, которые почему-то считали её жизнь стоящей таких хлопот. И, возможно, в её глухом, диком одиночестве, так похожем когда-то на моё собственное, появилась тончайшая, почти невидимая трещина, куда мог просачиваться слабый, тёплый свет чужого, непонятного, но упрямого милосердия. Мы стали звать её Скиталицей. И Белые Холмы, кажется, незаметно для себя обрели ещё одного, самого неожиданного, молчаливого и яростного обитателя.
Глава 9
Следующие несколько дней текли медленно, тягуче и ясно, как густой смолистый сок по шершавой коре старой сосны. В них не было ни тревожных стуков в ворота, ни неожиданных, пахнущих чужими ветрами гостей. Была лишь глубокая, размеренная, почти медитативная зимняя рутина Белых Холмов, и я погрузилась в неё с чувством, близким к благодарности, как усталый путник — в тёплую ванну.
Каждое утро начиналось в одном и том же, выверенном до минуты ритме. Ещё в синих сумерках, когда звёзды только начинали бледнеть, я, закутавшись в толстый шерстяной шаль поверх ночной рубашки, спускалась по спящим коридорам в конюшню, в наш импровизированный лазарет. Скиталица встречала меня уже не взглядом полной, беспросветной тьмы, а тихим, низким, оценивающим ворчанием где-то в глубине груди. Её раны, ужасные на вид, затягивались розовой, нежной кожей; хриплый свист в дыхании почти исчез, сменившись ровным, глубоким гулом. Я при свете коптилки меняла повязки, смазывая затягивающиеся швы едкой, пахучей мазью из еловой живицы, воска и барсучьего жира, а потом кормила её с руки — длинными, тёмно-красными полосками свежей оленины. Она ела аккуратно, почти деликатно, следя за малейшими моими движениями, её горячий, шершавый язык иногда касался моих пальцев. Потом я накрывала её поношенным, но чистым одеялом и оставляла в покое, зная, что через пару часов зайдёт Торгун со своим лаконичным, похожим на скрип дерева ворчанием и профессиональной, бесцеремонной проверкой её костей на прочность.
После — завтрак у потрескивающего камина в малой столовой. Всегда в одиночестве, с простым деревянным подносом на коленях. Крепкий, травяной чай, тёплый, ещё хрустящий хлеб из дровяной печи, ломтик острого выдержанного сыра. Я в это время просматривала аккуратные, выведенные округлым почерком записи старого управляющего, подписывала распоряжения на закупку последних партий зерна, утверждала скупое, но сытное меню на неделю вперёд для всей челяди. Скучная, монотонная, совершенно необходимая бумажная работа, от которой когда-то, в той жизни, в стеклянной коробке офиса, меня физически тошнило, а здесь, в тишине, нарушаемой лишь треском поленьев, она ощущалась твёрдой, надёжной почвой под ногами, доказательством порядка.
Дальше — обязательный, неспешный обход. Сначала — к Ортанзе и котятам. Малыши, три комочка дикой энергии, уже вовсю резвились в своём загоне, гоняясь за собственными хвостами и пытаясь взлететь на жалкий метр-другой, бестолково, но с энтузиазмом хлопая мягкими, ещё не окрепшими крыльями. Ортанза, увидев меня, издавала глубокое, грудное мурлыканье, явно требуя обязательного почёсывания за ухом и у основания рогов. Я проводила с ними не меньше получаса, наблюдая за их дикой, невинной, жестокой в своей простоте игрой — лучшим противоядием от любой взрослой горечи и сложности.
Потом — остальной зверинец, от вольера к вольеру. Проверить, не обледенела ли поилка у снежных виверн, которые нежно шипели, завидев меня, и тянули перепончатые крылья к солнцу. Убедиться, что тандры получили свою порцию тёмно-серой минеральной соли в корыте, облизывая её грубыми языками с таким видом, будто вкушают изысканный десерт. Обменяться долгим, молчаливым, всё понимающим взглядом со старым Шерханом, который, лёжа на своём камне, казалось, видел мою душу, все её компромиссы и усталость, насквозь, и прощал их своим величественным безразличием. Заглянуть к древесным троллям — Иви и Морк уже благополучно вернулись из лесной экспедиции невредимыми и теперь носили в своих глазах тихое, исполненное глубокого достоинства удовлетворение от выполненного долга. Я благодарила их без слов, оставляя свежие, гибкие ветки ивы и пучки ароматных лесных трав для их неторопливого плетения.
После обеда, если не было срочных дел, наступало время для себя. Чаще всего это были долгие, тихие часы в книгохранилище. Я уже не перечитывала мифы о сотворении, а склонялась над массивными, пахнущими пылью и мудростью ветеринарными фолиантами, в пожелтевших столбцах текста выискивая хоть какое-то упоминание о восстановлении порванных сухожилий крыльев у химероподобных существ. Или же углублялась в потрёпанные трактаты по пограничной магической ботанике, пытаясь понять, как лучше ухаживать за драгоценными саженцами Чёрного Древа, вверенными мне лесом. Я трогала их тёмные, холодные стволы каждый день, будто здороваясь, — у ворот, в зверинце, в своём замкнутом дворике. Они были неподвижными, как камень, но я почти физически начинала ощущать, как их тонкие, невидимые глазу корни неторопливо прорастают всё глубже, впитывая древнюю, суровую силу этой странной земли, которую я тоже училась считать своей.
Иногда, ближе к вечеру, я просто поднималась на смотровую башню, завернувшись в самый тёплый плащ. Стояла там, не двигаясь, и глядела: на ровные струйки дымка из труб замка, на бескрайнее, сверкающее на солнце белое покрывало заснеженных полей, на резкую, чёрную линию леса на западе и призрачные, залитые розовым светом заката очертания Спящих Великанов на севере. Метель окончательно утихла, установились ясные, колюче-морозные, почти стерильные дни. Тишина вокруг была такой гулкой, такой абсолютной, что от неё начинало слегка звенеть в ушах, и этот звон был слаще любой музыки.
Вечера я теперь проводила почти неизменно у широкого камина в своей спальне, в благословенной тишине, нарушаемой лишь размеренным потрескиванием поленьев да редкими поскрипываниями древних балок. Но теперь мои руки чаще были заняты не рукоделием, а книгой. Тяжёлым, солидным фолиантом в потертом кожаном переплёте, стянутом медными застёжками, с пожелтевшими от времени, шершавыми на ощупь страницами. Чаще всего это были вовсе не романы или поэзия, а сухие, пыльные, фундаментальные труды: «Хроники Пограничных Земель империи Тарканай, том IV», «О происхождении химер и путях их сезонной миграции» некоего магистра Алдрика или свод местных легенд и поверий, собранный каким-то странствующим монахом-летописцем два века назад.
Я читала медленно, вдумчиво, с карандашом в руке, почти изучающе. Это было моё приватное, добровольное обучение. Моё глубинное вживание в корни, в плоть и в историю этого мира, в который я была жестоко заброшена случайностью судьбы, но остаться в котором решила уже полностью сознательно, взяв на себя груз его прошлого.
Вот, к примеру, вчера я читала о периоде, названном Великим Расселением, когда через первые, нестабильные порталы хлынули оркские племена. Оказывается, это была не беспорядочная, дикая орда, как я представляла себе раньше, а строго организованные военно-родовые кланы, ведомые своими каганами и шаманами, несущие с собой не только копья, но и свод железных законов. Я сравнивала сухие строчки хроники с поведением Гарка и его людей — и многое в их прямолинейности, чётком понятии договора и своеобразной чести тут же вставало на свои места, обретая исторический контекст.
Или вот сегодняшняя глава о мантикорах. Оказывается, согласно трудам древних натуралистов, изначально они не были уроженцами Гарнартара. Разрозненные легенды гласили, что они пришли из мира огненных пустынь, мира раскалённого камня и двух багровых солнц, и их ядовитое жало — наследие тех, полных скорпионов и зноя, песков. Читая это, я отрывала взгляд от страницы и смотрела на живые язычки пламени в камине, а потом мысленно — на холодную, покрытую зимней шерстью шкуру Скиталицы. Как невероятно далеко она (или её далёкие предки) ушли от своего исконного дома? И тлеет ли где-то в глубине её генетической памяти, под слоями снега и привычки к лесам, смутная тоска по палящему, безжалостному солнцу?
Иногда, перелистывая хрупкие страницы, я находила прямые, будничные отсылки к Белым Холмам. В одной из военных хроник империи мельком, в списке поставок, упоминалось, что «на западных рубежах, у самого подножья Спящих Великанов, издревле существует и содержится казённый Питомник, поставляющий тварей для передовых легионов и для услады знати столицы». Сухие, безэмоциональные строки, но от них по спине бежал холодок, иной, чем от мороза за окном. Я была звеном, пусть и частной владелицей, в этой длинной, многовековой цепи. Фактически, хозяйкой того самого «Питомника». Осознание было не то чтобы приятным или лестным, но… дававшим странную, твёрдую опору в истории. Я была не первой, не единственной. Я продолжала дело, начатое кем-то до меня, но вкладывала в него своё, новое, болезненное понимание ответственности.
Чтение этих книг стало для меня диалогом с прошлым, иногда тяжёлым, но всегда честным. Я делала пометки на полях тонким, острым пером, сравнивала противоречивые сведения из разных источников, строила в уме карты тех мест, о которых читала, и сверяла их с реальными очертаниями за моим окном. Знание здесь было не просто силой. Оно было щитом и тонким инструментом. Чтобы торговать с орками и не быть обманутой — нужно было понимать их клановую структуру и иерархию. Чтобы выхаживать раненую мантикору — было полезно (пусть и гипотетически) знать её возможное происхождение и связанные с ним слабости или потребности. Чтобы просто выжить здесь, на этом клочке земли, — необходимо было до дна осознавать, на какой исторической, буквально пропитанной кровью и магией почве стоишь.
И потому вечера теперь проходили в тихом, торжественном шуршании пергамента и бумаги. Я погружалась в эпические описания древних битв с драконами, в заумные споры магических теоретиков о природе межмировых разломов, в грубые, но полные внутренней силы поэмы степных сказителей. Мир Гарнартар постепенно переставал быть просто красивым или опасным фоном для моей личной драмы выживания. Он обрастал плотью, костями, сложными причинно-следственными связями, тысячей голосов, запечатленных в чернилах. Он становился огромным, сложным, живым организмом со своей логикой. И — по-своему — родным. И я, Ариадна Шартанская, вчерашний мелкий клерк из несуществующего мира, теперь сидела у огня в пограничном замке, старательно, строчка за строчкой, вписывая себя — через знание, через понимание — в широкую, нескончаемую летопись этого сурового, дышащего мира. Чтение было моим якорем в его бурных водах и моим компасом в его туманах. Я засыпала, часто прямо в глубоком кресле, с раскрытой книгой на коленях, а в снах уже причудливо смешивались батальные сцены из хроник с суровым лицом Торгуна, усталым взглядом Шерхана и тихим, вопрошающим взглядом Скиталицы.
Глава 10
Инспекция началась, как и полагалось всему важному на Белых Холмах, на рассвете, когда серый свет только начинал пробиваться в узкие бойницы. Мы с Ариной, моей нестареющей и непоколебимой экономкой-гномкой, спустились по крутой, выщербленной лестнице в глубокие, вечно прохладные подвалы под главной кухней. Арина была невысока, но коренаста, как старый дубовый пень, её тёмные, с проседью волосы были заплетены в тугую, неумолимо практичную косу вокруг головы, а в руках она держала не просто грифельную доску, а целую кипу исписанных аккуратными столбцами пергаментов, закреплённых на деревянной папке с железными уголками. Её карие глаза, острые, как шило, и ничего не пропускающие, методично скользили по полкам, бочкам и мешкам, будто сканируя местность на предмет диспозиции невидимого врага по имени Нужда.
Воздух внизу был густым и насыщенным, пах сыростью векового камня, сушёными травами, развешанными пучками под потолком, острыми специями и добротной, въевшейся в дерево солониной. Мы шли по узким, сводчатым коридорам, вырубленным прямо в скальном основании замка. Факелы в руках стражников бросали пляшущие тени на груды припасов. Арина бесцеремонно отрывала крышки бочек, запускала руку глубоко в зерно, растирала горсть муки между пальцами, подносила к носу вяленое мясо, проверяя, не появился ли затхлый запах, и сверяла выжженные даты на мешках со своими записями. Её низкий, размеренный, лишённый всяких эмоций голос отмерял суровую реальность цифрами и фактами:
— Ячменя — на месяц, если не давать на откорм. Овса — на три недели впритык, если не увеличивать рацион новым коням. Солонины в бочках — на две недели, с учётом аппетитов крупных хищников. Рыбной муки для крылатых и водоплавающих — критично мало, остатки на дне мешка. Минеральной соли для таргнийцев и тандр — осталось на десять дней, пятнадцать — если сыпать поскупче.
Я молча кивала, слушая этот сухой, безрадостный отчёт, ощущая, как в желудке холодеет. Цифры складывались в тревожную, почти угрожающую картину. Зима стояла в самом разгаре, февральские метели могли запереть нас ещё на месяц, а запасы таяли быстрее, чем я рассчитывала, опираясь на прошлогодние записи. Новые, прожорливые степные кони, которых взяли в счёт оплаты за грифозейров, требовали качественного корма. Скиталица, хотя и ела немного, но нуждалась в самом отборном, питательном мясе для восстановления сил и костей. Да и в целом, содержать зверинец с его разношёрстным населением было всё равно что кормить небольшую, но очень привередливую армию.
Мы поднялись из сырых подвалов в чуть более сухую, но столь же прохладную кладовую с ветеринарными и хозяйственными запасами. Арина провела ладонью по почти пустым деревянным полкам, где стояли пузатые банки с целебными травами, склянки с мазями и лежали куски горного минерала для толчения в ступке. Пыль легла ровным слоем на опустевшее пространство.
— Нужно закупать, и срочно, госпожа, — сказала она, наконец отрываясь от своих бесконечных записей и глядя на меня прямо, без обиняков. Её лицо, испещрённое сеткой морщин от постоянной сосредоточенности и недовольства миром, было серьёзно и неподвижно. — Мясо, зерно, солёную рыбу, целебные травы, соль, железо для подков и ремонта клеток. Денег в казне, которые остались после покупки редких лекарств для раненой и уплаты зимнего налога управляющему округом, хватит от силы на неделю самых скромных, урезанных закупок. Потом — придётся делать выбор: либо жильцы замка, либо звери начнут голодать. И те, и другие долго не протянут. Она сделала многозначительную паузу, положила свою увесистую папку с роковыми цифрами на крышку бочки с солёными огурцами и скрестила короткие, сильные руки на груди. — Два выхода, как я вижу. Первый — послать гонца в столицу и взять в долг у тамошних ростовщиков. Но процент они сдерут драконовский, а в залог потребуют либо часть земель, либо… самых ценных зверей. Скорее, второе. Второй…
Она не договорила, сжав губы. Не нужно было. Я поняла с первого же её взгляда, брошенного в сторону двери, ведущей ко двору зверинца. Второй выход был очевиден, привычен за века существования этого места и оттого ещё более горек.
— Второй — продать кого-то из зверинца, — тихо, почти беззвучно закончила я за неё, и слова повисли в холодном воздухе кладовой, как дыхание.
Арина кивнула, один короткий, резкий, деловой кивок.
— Да. Чтобы сохранить остальных. И чтобы иметь наличные средства на срочные закупки до весны. До первой караванной торговли, до новых поступлений от продажи приплода или выполнения заказов.
Я отвернулась, сделав вид, что разглядываю темноту в дальнем, заваленном пустыми ящиками углу кладовой. В ушах стоял низкий, нарастающий гул. Продать. Снова. Недавняя сделка с Искрой, её последний яростный взгляд, всё ещё саднило на душе, как незажившая, сочащаяся ссадина. А теперь — снова вставать перед этим чёрным выбором. Решать, кого отправить на чужбину, в неизвестность, возможно, на смерть, ради того, чтобы остальные, те, кого я оставлю, могли просто есть и выживать.
— Кто… — мой голос звучал странно хрипло, я откашлялась, сглотнув ком в горле. — Кто наиболее… ликвиден? Кого проще и выгоднее всего будет продать быстро?
Арина вздохнула, негромко, но с тем усталым звуком, что означает принятие неприятной необходимости. Она не любила эту часть своей работы, но была прагматиком до мозга костей, воспитанным в суровой школе выживания.
— Молодую, уже обученную пару снежных виверн. Их охотно и без лишних вопросов берут горные гарнизоны империи для быстрой связи между форпостами. Или одну из взрослых, здоровых тандр — шерсть их сейчас в большой цене у столичных скорняков, делают роскошные плащи. Или… — она запнулась, понизив голос. — Один из молодых мантикоров. Того, что поспокойнее, которого вы уже начали приручать. Но это рискованнее, покупателей на таких ищут дольше, и цена может быть не в нашу пользу.
Я закрыла глаза, пытаясь заглушить нахлынувшую волну тошноты. Перед внутренним взором немедленно, с мучительной чёткостью, проплыли живые образы: виверны, азартно ловящие на лету подброшенные куски льда, их сияющая на солнце чешуя; спокойные, величественные тандры, их глубокие, тёмные глаза; молодой мантикор, тот самый рыжеватый, который только на прошлой неделе позволил мне впервые почесать его за ухом, у самого основания рожка, и в ответ издал неуверенное, грудное мурлыкание…
— Не Ортанзу и не котят, — выдохнула я, открыв глаза и глядя куда-то в пространство над головой Арины. — И не Скиталицу. Это… не обсуждается.
— Разумеется, нет, — тут же, без тени сомнения отозвалась Арина. В её голосе впервые за весь разговор прозвучала твёрдая, почти тёплая уверенность. — Это наш фундамент. Наши главные… активы. И наши… души, если хотите. Их не трогаем.
Её неожиданно мягкие, почти поэтичные слова тронули меня глубже, чем я ожидала. Даже у этой суровой, видавшей виды гномки, казалось, целиком состоящей из расчётов и списков, было своё, глубоко спрятанное, но живое понимание сути этого места.
— Хорошо, Арина. Составь подробный список. Кто из животных подходит, их точный возраст, состояние здоровья, примерная цена на текущем рынке. И отдельно — список того, что нам критично необходимо купить в первую очередь. Я… мне нужно подумать. Я приму решение. К концу недели.
Арина снова, уже по-деловому, кивнула, взяла свою папку, прижав её к груди. Её невысокие, но твёрдые каблуки четко застучали по каменному полу, удаляясь в сторону кухни. Я же осталась стоять одна в полумраке кладовой, среди полок, которые уже завтра могли стать ещё более пустыми. Тяжёлый, холодный камень ответственности, знакомый и ненавистный, снова лег на плечи, вдавливая в каменную плиту пола. Я была не просто хранительницей и смотрительницей. Я была главным бухгалтером здешних жизней. И снова приходилось брать в руки воображаемые счёты и высчитывать страшный, несправедливый баланс: одно живое, дышащее существо — в обмен на мешки зерна, бочки мяса и склянки лекарств для десятка других. Это была вечная, удушающая математика Белых Холмов. Суровая, неумолимая и, увы, единственно возможная в этой реальности.
На следующий день, вскоре после полудня, когда солнце лишь на мгновение проглянуло из-за свинцовых туч, Арина вошла в мой кабинет без предупреждающего стука — такова была наша договорённость на такие случаи. Её лицо, обычно выражавшее лишь сосредоточенность, сейчас было подобно высеченной из гранита маске, в руках она несла один-единственный, аккуратно исписанный с двух сторон лист плотной бумаги. Без лишних слов, без вздохов или предваряющих объяснений, она положила его передо мной прямо на столешницу, заваленную развернутыми картами пограничья и кипами неоплаченных счетов.
— Список, госпожа, — сказала она коротко, отчеканивая каждый слог. — Трое наиболее вероятных кандидатов. Цены — примерные, но выведены из последних рыночных сводок и моих контактов. Плюс перечень того, что на вырученное можно будет незамедлительно приобрести.
Я молча кивнула, чувствуя, как горло сжимается, и взяла лист. Чёткий, почти каллиграфический почерк Арины, выводивший обычно колонки цифр и инвентарные записи, теперь излагал безжалостную, убийственную арифметику:
«1. Снежные виверны, пара (Марг и Иней).
Возраст: 4 года (половозрелые, но молодые, в расцвете сил).
Состояние: Здоровы, крылья в идеальной форме, без повреждений перепонок, приучены к лёгкому седлу и базовым командам с руки и свиста.
Покупатель: Имперский горный легион (есть предварительный запрос через снабженца).
Ориентировочная цена: 350 золотых крон за пару.
Примечание: Продажа именно пары, хоть и снижает индивидуальную стоимость, даёт большую сумму сразу и повышает их ценность для покупателя. Для легиона — долгосрочный, ценный ресурс дальней связи и высотной разведки. Будут использованы по назначению.
2. Тандра, самец (Кремень).
Возраст: 7 лет (зрелый самец).
Состояние: Отличное, шерсть густая, блестящая, первосортной зимней выделки. Характер спокойный, неагрессивный.
Покупатель: Скорняжная гильдия из столицы (есть конкретный запрос на шкуру высшего качества).
Ориентировочная цена: 200 золотых крон за тушу с гарантированной выделкой шкуры и поставкой рогов как материала.
Примечание: Быстрая, почти гарантированная продажа. Но подразумевает немедленный убой животного.
3. Мантикор, самец молодой (Зыр).
Возраст: Около 2 лет (подросток).
Состояние: Физически здоров, агрессию проявляет редко, только при прямой угрозе. Приручён базово: берёт пищу с руки, позволяет чистить клетку. Процедуру безопасного сбора яда из жала переносит без паники.
Покупатель: Неизвестен. Можно выставить на закрытый аукцион в столице или точечно предложить алхимическим кругам, нуждающимся в регулярных поставках яда.
Ориентировочная цена: От 180 до 250 крон в зависимости от покупателя и его целей.
Примечание: Рискованно. Может уйти к жестокому или безответственному хозяину. Но есть небольшой шанс продать в строго исследовательских или фармацевтических целях, а не на забаву или в частный зверинец».
Внизу, под чертой, стояла итоговая, подсчитанная до кроны сумма необходимых срочных закупок:
«Около 400 крон на неотложные нужды (зерно, мясо, лекарства, соль) для обеспечения жизнедеятельности до первой весенней распродажи приплода».
Лист задрожал у меня в непослушных пальцах. Я положила его на стол, осторожно, боясь нечаянно смять или порвать этот страшный документ.
— Спасибо, Арина. Я… мне нужно время. Чтобы подумать.
— Конечно, госпожа, — её голос прозвучал неожиданно мягко, почти сочувственно, что было для неё редкостью. Она развернулась и вышла, прикрыв за собой тяжёлую дверь кабинета настолько беззвучно, насколько это было возможно.
И я осталась в полной, давящей тишине наедине с этим выбором. Холодная, тошная пустота разлилась у меня под ложечкой, сжимая рёбра.
Марг и Иней. Я помнила, как привезли их крошечными, похожими на слепых ящериц с голубыми перепонками вместо крыльев. Как они шипели на всё вокруг, а потом, окрепнув, впервые неуклюже взлетели в тренировочном вольере, шлёпаясь о землю и снова поднимаясь с упрямым визгом. Как постепенно привыкли брать кусочки оледеневшего мяса с моей руки, и их холодные, без век, умные глаза научились узнавать мой силуэт. Продать их в легион… они будут работать, служить. Возможно, даже будут важны для чьей-то безопасности. Но это будет служба. Постоянный риск, ледяной холод высот, чужие приказы, шум лагерей. И они — пара, выросшая вместе. Разлучить их было бы особым, личным преступлением. Но продать вместе… значит одним махом лишить зверинец сразу обоих, лишить это место их изящной, стремительной красоты и той особой, дикой магии, что они привносили с собой, разрезая воздух над крепостными стенами.
Кремень. Спокойный, мудрый гигант с глазами, как тёмные озёра. Он приходил на мой низкий свист, позволял детям служанок, затаив дыхание, гладить свою грубую, пахнущую хвоей и землёй шерсть. Его продать — не продать. Его убить. Зарезать, как откормленную свинью, ради шкуры и рогов. Деньги быстрые, почти наверняка… но это было бы прямым, циничным предательством самого основания моего негласного договора с этими тварями. Я, пусть и не вслух, обещала им здесь безопасность. Кров. Смерть от старости или в честной схватке — да. Но смерть от ножа наёмного скорняка, чтобы купить мешки овса для остальных? Моё нутро, всё существо содрогалось и рвалось прочь от одной этой мысли. Но тихий, ледяной голос разума нашептывал где-то в глубине черепа: «Он один. Один спокойный великан. А на вырученные деньги будут есть два десятка других ртов. Это чистая прагматика. Это твой долг перед большинством. Ты — хозяйка, а не сентиментальная дура».
Зыр. Молодой мантикор с ещё не сформировавшимся характером и глуповатым, доверчивым (насколько это вообще возможно для мантикоры) взглядом. Он всего месяц как перестал шипеть на Торгуна, когда тот заходил с водой. Он мог часами играть с пустой деревянной бочкой, с азартом гоняя её по вольеру и издавая забавные щелкающие звуки. Продать его… но в чьи руки? Алхимику-экспериментатору, который будет месяцами выцеживать из него яд, держа в тесной, тёмной клетке, не видя в нём ничего, кроме живого реактива? Богатому столичному чудаку, которому эта живая игрушка надоест через месяц, и её забудут в дальнем загоне? Или, что было самой страшной перспективой, в руки таким же беспечным, жестоким юнцам, как те, что купили Искру? Зыр не был так ярок и яростен, но он… он был здесь. Он начинал становиться частью этой странной стаи. Продать его означало сломать ту самую хрупкую, начинающуюся нить доверия, которую я так старательно, день за днём, выстраивала в своём зверинце как альтернативу страху и клетке.
Я встала, чувствуя, как подкашиваются ноги, и начала мерить кабинет нервными, беспокойными шагами. От жара камина к ледяному стеклу окна, от окна к глухой деревянной двери и обратно. Ковёр приглушал звук шагов, но внутри головы стоял оглушительный гул. Каждый вариант, каждая строчка в списке Арины была как зазубренный нож, повёрнутый лезвием внутрь, к самым уязвимым местам души.
Продать виверн — лишиться кусочка неба над своим маленьким миром, предать их врождённую свободу, обменяв её на суровую дисциплину.
Продать Кремня — значит навсегда запятнать себя в собственных глазах, стать не хранительницей, а расчётливым мясником, и похоронить самое главное — доверие.
Продать Зыра — бросить того, кто только начал учиться не бояться, на произвол чужой, неизвестной судьбы, и отравить ядом неопределенности отношения со всеми остальными.
А за окном, в морозной дымке, неподвижно лежали Белые Холмы, и в каждом загоне, в каждой клетке, в каждой конюшне жило существо, которое смотрело на меня — как на источник тепла, безопасности, пищи. Их доверчивые (или настороженные, или пока ещё равнодушные) глаза, их хриплое дыхание, их жизни — всё это теперь висело на мне тяжким, невидимым грузом. И мне, силой обстоятельств, приходилось становиться божеством-судьбой, выбирая, чью жизнь принести в жертву, чтобы чаша весов с жизнями остальных не опрокинулась в пустоту.
Я подошла к окну, прижалась лбом к ледяному, почти обжигающему кожу стеклу. Слёз не было — они застыли где-то внутри, превратившись в тяжёлую, свинцовую усталость, давившую на плечи и веки. Было лишь кристально ясное, беспощадное понимание: отложить это решение — значит обречь всех на медленное истощение. Голод не ведёт философских споров и не ждёт, пока я разберусь в своих чувствах. Но как выбрать? Как взвесить на одних весах доверие Марга и бездонную ценность неба? Спокойное достоинство Кремня и его неотъемлемое право на жизнь? Робкую, едва проклюнувшуюся привязанность Зыра и призрачный, ничем не гарантированный шанс на доброго хозяина?
Решение не приходило. В голове была только тупая, нарастающая боль в висках, сжимающая череп, и холодная белизна исписанного листа на столе, который ждал, неумолимый и тихий. Выбора, по сути, не было — все пути вели к боли и потере. Но выбрать нужно было. И в этом, в этой необходимости действовать вопреки всему, заключалось самое мучительное испытание.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
