Обложка В собственность Государства

В собственность Государства

Тони Миллер

0% прочитано
Стандартный
Тони Миллер

В собственность Государства

Глава 1

К концу марта снег держался только там, куда не доставало солнце: вплотную, под северной стеной, вдоль плетня и под узловатыми яблонями в саду. Снег там осел, сделался серым, ноздреватым, сквозь него щетиной лезла прошлогодняя гнилая трава. Чуть сойдешь с дощатой дорожки — и сапог с чавканьем уходит в чернозём по самую щиколотку. Весна пахла талой водой, прелью и оттаявшим навозом.

— Эту, — ткнул пальцем Яромир.

Богдан, застрявший в развилке старой яблони, посмотрел вниз из-под козырька ладони.

— Какую из? Слева их три.

— Смотрел бы на дерево, а не на меня — было бы четыре.

— Эта сухая совсем, труха.

— Сам вижу, следующей будет. Выше бери, та внутрь кроны пошла.

Богдан сплюнул, перехватил двуручную пилу с мелким зубом и потянулся вверх, балансируя на толстом суку. Яромир отошел на два шага, запрокинув голову. Ему перевалило за пятьдесят. Ещё пару вёсен назад он сам бы до темноты прыгал по веткам, не доверяя сыновьям ничего опаснее сбора щепы. Теперь спина уже не позволяла, но от этого его участие в обрезке только выросло: освободившись от пилы, отец целиком отдался искусству руководства.

Зубья вгрызлись в сырое дерево.

— Стой! — рявкнул Яромир.

Богдан замер, опёршись на локоть.

— Чего ещё?

Яромир сощурил слезящийся от яркого неба глаз, примерился.

— Ладно, пили.

Пила заскрипела с удвоенной злостью.

Из-за дома вынырнул Олесь — тащил на плече охапку хвороста, размазывая по лицу серую грязь. Свалил ветки у кострища, утёрся рукавом:

— Славно идёт. Прямо по графику волостного благоустройства.

— Тебя куда черти носили? — обернулся отец.

— За ветками. Вон теми. Сами они, знаешь, в кучу не ползут.

— Ещё раз уйдёшь за ними так надолго — до темноты будешь собирать в одно рыло, — буркнул Яромир. Сверху донёсся короткий смешок Богдана. Отец тут же задрал бороду: — А ты пили! Чего пилы не слышно?

Богдан нажал так, что Яромиру на воротник посыпалась мелкая древесная стружка.

Дверь дома скрипнула, выпустив Божену. Она несла тяжёлый глиняный кувшин, прижимая локтем две деревянные кружки.

— Если вы над каждым сучком будете вече собирать, яблоки к осени прямо на спиленных ветках созреют, — бросила она, опуская кувшин на кривую скамью под деревом. Скамья за зиму одним углом ушла в оттаявшую грязь.

— Скажи это ему, — хором отозвались отец и старший сын.

Олесь первым сунулся к кувшину, но мать привычно и метко щёлкнула его полотенцем по пальцам:

— Руки.

— Да чистые они! Я за ручку возьму.

— Хлеб ты тоже за ручку брать будешь? Марш к бочке.

Сухая ветка наверху наконец хрустнула. Богдан запоздало крикнул, Олесь отскочил в сторону, и тяжёлый кусок дерева шлёпнулся в жижу, обдав брызгами подол Божены.

— Я же велел верхнюю снимать, — немедленно вставил Яромир.

— Верхняя здоровая!

— Она трёт соседнюю. Летом подерёт кору.

— Не подерёт.

— Подерёт, говорю!

Яромир повернулся к жене, ища поддержки:

— Ты слышишь? Он мне рассказывает, как вести сад, который я сажал, когда он ещё под лавку пешком ходил.

Божена опустилась на скамью, вытащила из кармана передника тряпицу с семенами и даже головы не подняла:

— А ты вчера мне три часа втолковывал, как сажать капусту.

Яромир пожевал губами.

— То капуста. Это другое.

— Разумеется, — Божена прятала улыбку в уголках губ. Богдан на ветке тихо хмыкнул.

За плетнем, со стороны тракта, послышался сухой, размеренный стук. Не конский шаг и не скрип телеги. Железо о камень.

По дороге шёл скелет.

На нем была форменная серая накидка с выцветшим имперским гербом на груди. От весенней сырости сукно на плечах потемнело и обвисло, но почтальона погода не трогала. На узких, выбеленных временем ключицах болталась громоздкая кожаная сумка с латунными бляхами. Башмаков мертвец не носил: к костям ступней были намертво приклёпаны толстые подковки, мерно цокавшие по булыжникам. Тук. Тук. Тук.

Олесь мгновенно бросил ведро и шагнул к ограде:

— Эй! Нам есть что?

Почтальон повернул череп. Движение было плавным, шарнирным. Пустые глазницы скользнули по лицу парня, не задерживаясь.

— Нет, — сухо щёлкнула нижняя челюсть. Без интонации, без интереса.

— Точно нет?

— Вышатичи? — переспросил мертвец, не замедляя шага. — Сведений нет.

Он прошёл дальше, не оборачиваясь. Железный перестук начал таять в тумане за поворотом.

— Не дёргай попусту государственную службу, — окликнул Олеся отец, прихлёбывая из кружки. — А то Владыка лично выставит нам счёт за простой казённой нежити.

— И сколько возьмёт? — усмехнулся Олесь.

— Три медяка за минуту.

— Два, — поправила Божена, не отрываясь от рассады. — За три ты бы удавился прямо на этой яблоне.

— За два я тоже удавлюсь, — отрезал Яромир. — Из принципа. Богдан, слезай, сидр остыл.

Мёртвый почтальон скрылся за ивняком. Через минуту о нем забыли. Это было так же привычно, как дождь со снегом.

* * *

* * *

В начале апреля Яромиру понадобилась бумага из волостной ратуши. Сидр прошлогоднего сбора можно было везти на ярмарку, но ярмарочный сбор требовал казённого штампа. Олеся отец взял с собой — «для веса и чтобы дурью дома не маялся».

Колея на большаке размякла в кашу. На полпути они нагнали застрявшую повозку.

Ругани не было слышно, что само по себе выглядело странно для весенней дороги. Гнедая крестьянская кобылка стояла в жиже, упрямо прижав уши, а казённый возница — скелет в засаленном зелёном фартуке дорожного ведомства — молча и монотонно дёргал повод. Лошадь лишь пятилась, глубже всаживая передние колеса в глиняный замес.

— Так ты её до самой столицы дёргать будешь, служивый, — крикнул Яромир, подходя ближе.

Скелет замер, повернул желтоватый череп:

— Ось села.

— Вижу, что не взлетела. Олесь, держи торбу.

Яромир полез прямо в жижу, уперся плечом в кованый угол телеги. Скелет, поняв команду без слов, вцепился костяными пальцами в спицы застрявшего колеса. Олесь пристроил отцовскую сумку на сухой бугорок и навалился рядом с отцом.

— И-и... взяли! — рявкнул Яромир.

Колесо с чавкающим вздохом вырвалось из тины, обдав всех троих жидкой грязью. Лошадь дёрнула, и повозка выкатилась на бровку.

— Вот так, — отдуваясь, Яромир вытер пот со лба грязным рукавом. — Держи её по краю, там щебень ещё держит.

— Благодарю за содействие Имперской логистике, — ровно проскрипел мертвец.

Они уже сделали шагов десять, когда сзади донеслось:

— Доброго здоровья, Яромир.

Отец замер на полушаге. Медленно обернулся.

Скелет уже взобрался на козлы, намотав вожжи на голые пястные кости. Глазниц было не разглядеть под надвинутым суконным капюшоном.

— И тебе... не истлеть, — неловко буркнул отец.

Они зашагали дальше. Олесь то и дело оглядывался на удаляющуюся телегу.

— Он тебя знает?

— Знал, видать, — неохотно бросил Яромир, глядя под ноги.

— Кто это?

— Колесник. Жил за мельницей, ещё когда ты пешком под стол ходил. Помер по весне, лет десять назад. Чахотка.

— А звали как?

— Да шут его упомнит. Мало ли их тут мёрло?

— А он тебя помнит, — тихо заметил Олесь.

Яромир только плечом дёрнул, натягивая ремень сумки:

— Память — штука дешёвая. В ратуше вон писарям мозги вываривают, а они все равно помнят, куда запятые ставить. Шевели лаптями, до полудня надо успеть.

В ратуше пахло пылью, мышами и дешёвым уксусом — им опрыскивали полы от гниения. За тремя конторками сидели писари. Один живой, толстый, одышливый, и двое чиновников бессрочной службы.

Яромиру достался мёртвый.

На писаре был истлевший зелёный вицмундир с тусклой медной бляхой: номер «412» и корона Владыки. Пальцы правой руки были туго стянуты сыромятным ремешком вокруг гусиного пера — связки давно высохли, сами кости нажим не держали.

— Имя заявителя? — голос писаря звучал сухо, как шелест прошлогодней листвы на ветру.

— Яромир Вышатич.

— Цель обращения?

— Сбор на сидр. Продажа в пределах волости. Две малые бочки, одна большая.

Писарь подтянул к себе громоздкую книгу учёта в переплёте из грубой кожи. Левой рукой он начал методично отбивать дробь по конторке, пока бегал пустыми глазницами по строкам.

Тук. Тук. Тук.

Олесь уставился на его пальцы. На третьем суставе кость была щербатой — старая прижизненная травма. Писарь стучал механически, монотонно.

Через минуту Яромир, сам того не замечая, начал отбивать тот же ритм костяшками по деревянному барьеру.

Тук. Тук. Тук.

Олесь прыснул в кулак. Отец зыркнул на него, потом опустил глаза на свою руку, на руку покойника, выругался сквозь зубы и спрятал ладонь в карман тулупа.

— Найдено, — прошелестел номер 412. Он макнул перо в чернильницу и начал выводить угловатую государственную скоропись: — «В лето двести сорок седьмое от Воцарения Хозяина Жизни и Смерти, Держателя Вечного...»

— Сколько с меня? — перебил Яромир.

— Девятнадцать медяков.

— Сколько?! В том году семнадцать брали!

— Согласно высочайшему циркуляру от семнадцатого листопада минувшего года, ставка волостного сбора пересмотрена с учётом амортизации дорожного полотна.

— Какого полотна?! — Яромир навис над конторкой. — Мы пока до вас дочапали, чуть сапоги в вашем «полотне» не оставили!

Писарь даже не поднял черепа. Перо мерно скрипело по бумаге, выводя завитки.

— Девятнадцать медяков, заявитель Вышатич. Либо возврат товара на подворье без права реализации.

Яромир побагровел, но полез в мошну. Звякнули монеты, выложенные на засаленное дерево.

На обратном пути отец молчал почти версту. Потом шумно выдохнул сквозь усы:

— Два медяка. Ни за понюх табаку.

— За амортизацию полотна, — невинным голосом подсказал Олесь.

Отец смерил его тяжёлым взглядом:

— Умный больно стал. Вот помру — пусть Владыка сам с меня налоги вытряхивает. Запишут в дорожные рабочие, я им такую колею накатаю — вовек не починят.

Олесь усмехнулся, но внутри кольнуло странное, холодное чувство. Отец сказал это легко, как шутку. Потому что здесь все так шутили. И от этой лёгкости почему-то становилось жутко.

Старый Анжей с соседнего хутора умер в июле, в самый разгар сенокоса.

Яромир взял сыновей на прощание. Анжей лежал на чисто выскобленном дубовом столе в горнице, в своей венчальной рубахе, пахнущей сушёной полынью. Руки сухие, коричневые от въевшейся за десятилетия земли, были сложены на впалой груди. Вдова сидела в углу, не плача — выплакала всё за ночь, соседи тихо переговаривались у порога, пили холодный квас.

Всё было чинно. Обычные поминки.

К полудню у ворот послышался скрип рессор. Приехала чёрная государственная бричка, обитая жестью.

Два рослых скелета-санитара в клеёнчатых фартуках сняли с козел парусиновые носилки. За ними сошёл чиновник Регистрационного Приказа — живой, одутловатый господин в запылённом сюртуке, с узкой канцелярской сумкой под мышкой.

Он вошёл в дом, не снимая поярковой шляпы, потянул носом воздух и раскрыл реестр.

— Доманович Анжей?

— Он, батюшка, — поднялась вдова, промокая глаза углом платка.

Чиновник сверил приметы, чиркнул карандашом.

— Оформлен. Принимаем на баланс. Санитары, заноси.

— Погодите, ваша милость! — вдова уцепилась за край стола. — Дочка из Залесья на перекладных скачет. Вот-вот будет. Дайте хоть проститься девке!

Регистратор достал из жилетного кармана серебряные часы-луковицу, щёлкнул крышкой. Лицо его выражало скуку человека, которому эту сцену показывают в сотый раз за неделю.

— Сорок минут, хозяйка. Больше не дам. До темноты у меня ещё двое в Нижних Бродах, а регламент консервации нарушать запрещено. Тело должно поступить на первичную засолку не позднее заката.

— Хватит, сорок минут хватит, храни вас Владыка, — забормотала женщина.

Санитары замерли у дверей, не выпуская носилок. Они стояли неподвижно, как грабли, прислонённые к стене. Ни дыхания, ни моргания. Только пыль тихо оседала на их серые оголённые скулы.

Мужики во дворе закурили дешёвый самосад.

— Куда его теперь? — вполголоса спросил кузнец. — Плотник-то он справный был. Может, в артель строительную?

— Какая артель, окстись, — сплюнул сосед. — Руки у него к старости скрючило, топора не удержит. На кости пустят. Выварят, соберут на проволоку — и на шахты, породу таскать. Там сила не нужна, там главное — не спать.

— Помолчи, — шикнул Яромир, косясь на окно горницы. — Не при бабе.

Когда взмыленная дочь наконец влетела в дом и рухнула на грудь отца, регистратор дал ей ровно пять минут. Затем сухо кашлянул. Санитары шагнули вперёд. Анжея быстро, с профессиональной ловкостью перевалили на парусину, застегнули брезентовый чехол на медные крючки и понесли к бричке.

Стукнул борт. Скрипнули рессоры. Чёрная повозка тронулась, поднимая серую дорожную пыль. Дочь заголосила во дворе, вдова гладила её по голове, а мужики молча потянулись к кружкам с брагой.

Олесь всю обратную дорогу молчал, глядя, как отец размеренно месит сапогами колею.

— Пап.

— Чего тебе?

— А Анжей... он там останется?

Яромир остановился, вытер шею:

— Где «там»?

— Ну... когда его поднимут. Он — это будет он?

Отец нахмурился, не понимая, к чему парень клонит:

— Колесник вон меня признал. Значит, помнят что-то. Чего тебе ещё надо?

— Да я не про память, — Олесь нервно дёрнул плечом, пытаясь ухватить ускользающую мысль. — Память можно и в книгу записать. Вот возница тот... он ведь не решает сам, куда ехать. Ему сказали — он гонит кобылу. Он не злится, не радуется, ему плевать, что ось застряла. Если Анжей проснётся таким же... то Анжей ли это? Или просто пустая телега, в которую чужой кучер сел?

Яромир посмотрел на сына долгим, тяжёлым взглядом. В этом взгляде не было злости — только вековая, вбитая поколениями крестьянская усталость.

— А ему не всё ли равно, Олесь? — негромко сказал отец. — Болеть ничего не будет. Подать платить не надо. О детях голова не болит. Послужил семье — теперь послужи державе. Все там будем. Хватит дурью маяться, дома работы невпроворот.

Отец зашагал дальше. Богдан обогнал их широким шагом, даже не прислушиваясь к разговору — его мысли были заняты новой мельничной плотиной и мучной пылью на щеках Марыси.

А Олесь остался стоять посреди дороги, глядя на оседающую пыль от чёрной повозки. Ему вдруг стало физически холодно под палящим июльским солнцем.

Глава 2

Первые двое суток болезнь Божены ещё притворялась обычной хворью, одной, из тех затяжных весенних простуд, что начинаются с ломоты в пояснице и сухого горла, укладывают хозяйку в постель на три-четыре дня, а затем отступают перед малиновым взваром и бараньим жиром.

По утрам ей вроде бы легчало, к сумеркам снова колотило в ознобе. Стоило жару чуть спасть, Яромир тут же расправлял плечи:

— Ну вот. Переломило.

Говорил он это с несокрушимой уверенностью человека, решившего, что худшее позади, а кашель и бессилие — просто бабья блажь и повод подольше понежиться под периной.

На третий день Божена встала.

Олесь наткнулся на неё на кухне. Закутанная в колючую шерстяную шаль поверх холщовой исподницы, босая, мать стояла у ларя и с ледяным бешенством разглядывала мешок с ячменём.

— Это чья работа? — сипло спросила она, не оборачиваясь.

Олесь замер в дверях, переминаясь:

— Чего?

— Горловина. Кто мешок закручивал?

— Ну... я.

— Мышам праздник устроил?

— Да закручено же было!

— В твоём понимании это — закручено? — Божена с сухим треском перевязала бечёвку узлом, затянула зубами и только тогда наткнулась взглядом на закопчённый чугунный котёл у самого устья печи. — А этот почему здесь? Яромир!

Отец отозвался со двора сквозь стук топора:

— Чего разоралась?

— В дом зайди!

Яромир ввалился через минуту, неся охапку берёзовых плашек. Увидел жену на ногах, нахмурился:

— Ты чего соскочила?

— Ты чугун на пол пихнул?

— Ну я.

— Зачем?

Отец растерянно обвёл глазами тесную кухню, будто надеясь найти на бревенчатых стенах хоть какое-то разумное оправдание.

— Чтоб под рукой был.

— У него полка есть.

— Да какая к шуту разница?!

— Разницы нет — перенеси сундук в хлев и спи с поросятами! — отрезала Божена.

— Ложись, говорю, — Яромир с грохотом свалил дрова в угол. — Еле на ногах стоишь.

— Вас на неделю оставь — вы или дом по брёвнам спалите, или с голоду подохнете над полными мешками.

На шум из сеней протиснулся Богдан. Оглядел мать, посуровел:

— В кровать.

— И этот раскомандовался...

Божена схватила со стола холщовое полотенце, поднесла к лицу, потянула носом — и уничтожающим взглядом вперилась в мужа:

— Ты им стол вытирал?

Яромир понял, что попал в капкан.

— А чем его тереть? Тряпка и тряпка.

— Это ручник для посуды!

— Оно белое было...

— Было! Покуда ты в него сало не завернул!

Олесь прыснул, отворачиваясь к печи. Мать тут же переключилась на него:

— Зубы не скаль. Воду со вчера принёс?

Смех как рукой сняло.

— Принёс.

— Ушат пустой.

— Ну так с утра...

— Вот именно, что «ну так».

Божена хотела припечатать ещё чем-то, но вдруг осеклась. Пальцы её судорожно побелели, впившись в угол столешницы. Лицо посерело, натянувшись на скулах. Богдан сгрёб её под локти прежде, чем она успела качнуться.

— Пусти, — шепнула она без прежней злости. — Сама дойду.

— Дойдёшь, как же. Ноги переставляй.

— Мне пятьдесят один год, дурак... Я не помираю...

— Сама, так сама, — Богдан не разжал хватки, почти волоком увлекая ее обратно в тепло спальни.

Она позволила уложить себя только после того, как велела отцу убрать злосчастный котёл, а Олесю — никогда в жизни больше не касаться крупы.

К вечеру ударил настоящий жар.

Кашель вернулся — сухой, надрывный, выворачивающий нутро. Божена садилась на постели, хватаясь за грудь, и лаяла в темноту до тех пор, пока воздух не переставал проходить в лёгкие. Олесь сидел у двери, прислушиваясь к каждому свисту. После одного такого приступа мать медленно отвела от губ скомканный белый платок.

В тусклом свете лучины Олесь увидел бурое, дымящееся сыростью пятно.

Божена торопливо скомкала ткань в кулаке.

— Мам... это кровь?

— Где? Показалось тебе.

— Я видел.

— Сосуд лопнул, — раздражённо прохрипела она, пряча руку под одеяло. — От такого лая у кого угодно лопнет. Не стой столбом, иди помоги отцу с овсом.

Дом начал жить вкривь и вкось.

Оказалось, что дом держался не на отцовских приказах и не на тяжёлых руках братьев, а на невидимой паутине, которую Божена плела с рассвета до полуночи. Без нее горшки пригорали, рубахи воняли псиной и пылью, а вода в кадке кончалась в самый неподходящий момент.

Яромир сам пошёл за старой Аделей.

Знахарке было то ли семьдесят, то ли все девяносто. Она прикладывала сморщенное сухое ухо к горячим лопаткам Божены, цокала языком, заставляла больную высовывать обложенный белым налётом язык.

В кухне старуха перехватила Яромира за рукав тулупа:

— Дурно дышит. В груди хлюпает, как в весенней канаве.

— Травы дай, — с нажимом сказал отец.

— Травы тут как мёртвому припарка. Два дня ждите. Не спадёт огонь — гоните за городским лекарем.

— За настоящим? За книжным?

Аделя посмотрела на него выцветшими, водянистыми глазами:

— За настоящим. Если не хочешь к покровам одному сидр пить.

Они поили её отварами с точностью аптекарей. Богдан не спал ночами, подкладывая сухие ольховые поленья в печь, чтобы в комнате стоял ровный сухой дух. На второе утро Божена даже попросила жидкой овсянки, съела полмиски, отругала Яромира за то, что каша недосолена. Отец вышел во двор окрылённый, схватил пилу, принялся ладить отходившую дверь сарая.

А к закату из спальни донёсся звук, от которого у Олеся мороз продрал по коже.

Божена не кашляла. Она хрипела. Мелко, часто, со свистом втягивая воздух, словно кто-то насыпал ей в горло сухого речного песка.

Аделя прибежала в сумерках, приложила ухо к грудине, отпрянула и коротко бросила Богдану:

— Скачи.

* * *

Доктор Велибор жил в каменном двухэтажном доме у городского магистрата.

В его приёмной пахло карболкой, сушёным лавром и дорогим воском. На застеклённых полках мерцали стальные щипцы, скальпели и шеренги пузатых флаконов тёмного стекла. На Богдана — грязного, пропахшего лошадиным потом и гарью — покосились сидевшие на дубовой лавке чиновничья вдова и купец в тулупе с лисьим подбоем.

Велибор — сухой, чисто выбритый господин с цепким взглядом птицы — выслушал Богдана, не дотрагиваясь до пера.

— Четыре мили от заставы. Я за город по весенней распутице не выезжаю.

Богдан молча опустил на полированное дерево золотой. Тяжёлый имперский кругляш глухо стукнул о столешницу.

Доктор опустил глаза на монету. Взгляд его изменился — сделался жёстким, расчётливым.

— Кашель с мокротой? Кровь? Сколько полных суток держится огонь?

— Пятьдесят один год ей, — Богдан положил рядом второй золотой, тот самый, отцовский, «на самое страшное». — Спасите мать, господин лекарь.

Велибор помолчал, сгрёб обе монеты в ящик стола и щёлкнул замком саквояжа:

— Лошадей предоставьте сменных. Едем.

* * *

Они надеялись на чудо.

У Велибора были диковинные штуки: стеклянные трубочки с делениями, серебряные пластины, испещрённые гравированными рунами, и прозрачные кристаллы в оправах, которые он прижимал к исхудалой груди Божены. Один из камней на глазах Олеся начал мутнеть, наливаясь изнутри болотной, гнилостной зеленью.

После порошков Велибора мать наконец перестала метаться и уснула. Дыхание сделалось тихим.

Яромир переминался у изголовья, с надеждой заглядывая доктору в лицо:

— Ну? Пошло на лад?

Велибор вытер руки проспиртованной холстиной, плотно защелкнул саквояж и кивнул на выход:

— В кухню пойдёмте. Все.

На кухне доктор сел на лавку, не снимая перчаток.

— Лёгкие сожжены. В левом уже начался гнилостный распад. Кровь отравлена. Если бы вы привезли меня седмицу назад... Сейчас я могу лишь приглушить боли. Дать ей уйти во сне.

Яромир стоял у печи, цепляясь пальцами за кирпичный выступ:

— Что значит «уйти»? Вы лечите! Землю продам! Сидр весь до капли отдам, овёс, избу заложу мельнику!

— Любезный, — устало, без капли сочувствия произнёс Велибор. — Вы можете высыпать передо мной ведро золота. Новые лёгкие я ей в грудь не вставлю. Это прерогатива Государственного Некромантического Ведомства, а не земской медицины. Ваша жена умрёт. Не позже чем через трое суток.

В тишине кухни было слышно, как за окном с крыши падает капля.

Кап. Кап.

Доктор вытащил из бокового кармана жёсткую канцелярскую бумагу с государственным орлом — расправил на столе, обмакнул перо в дорожную чернильницу.

— Имя, отчество?

— Божена... Вышатич, — деревянным голосом выдавил Богдан.

— Возраст — пятьдесят один. Причина — скоротечная грудная гниль.

Перо со скрежетом оставляло чернильные борозды.

— Это что? — тихо спросил Олесь, глядя на гербовую печать.

Велибор промокнул лист песком:

— Предварительное извещение о безнадёжном больном. Пойдёт в уездный подотдел Регистрации Утрат. Чтобы, когда выйдет срок, за телом выслали казённый транспорт без волокиты. Вам не придётся ехать в ратушу. Санитары сами прибудут к нужному дню.

Сказано это было с той же будничной простотой, с какой мельник выписывает квитанцию на помол муки.

* * *

Божена умирала долго.

Она приходила в себя, смотрела на них ясными, страшными глазами. В один из дней подозвала к себе Марысю, долго гладила девушку по заплаканной щеке, шептала про холсты в сундуке. Потом перепутала Олеся с Богданом, спрашивала, почему не подвязали малину в саду, ведь «мороз ударит — пропадёт ягода».

— Зима же, мама, — шептал Олесь, давясь слезами. — Какая малина...

Она закрывала глаза.

Яромир сидел у её постели неотлучно. Сгорбился, почернел, перестал есть. Руки его, привыкшие к топору и вожжам, мелко подрагивали.

В последнюю ночь он выставил сыновей за дверь:

— Идите. Нечего тут сопли мотать. Я посижу. Изменится что — кликну.

Утром Олеся разбудила неестественная, плотная тишина.

Не хрипело в комнате. Не трещала лучина. Не скрипели под отцовскими шагами половицы.

Олесь сел на лавке, переглянулся с уже проснувшимся Богданом. Они вошли в горницу вместе, ступая на цыпочках, словно боясь вспугнуть сон.

Божена лежала на боку, лицом к мужу. Глаза ее были полуоткрыты, но взгляд ушёл далеко за пределы избы.

А Яромир... Яромир сидел на табурете, уронив седую голову на край ее постели. Его широкая, мозолистая ладонь намертво, намертво сжимала тонкие, остывшие пальцы жены.

Олесь шагнул вперёд:

— Пап?..

Тронул за плечо.

Шерсть старого жилета была холодной. И тело под ней — неподвижным, налитым свинцовой, чужой тяжестью.

— Богдан... он не дышит.

Богдан метнулся, рванул ворот отцовской рубахи, прижал ухо к широкой груди. Замер.

Лицо старшего брата побелело так, что выступили серые веснушки.

— Сердце, — глухо бросил он в тишину. — Не сдюжил.

* * *

У них больше не было родителей. В одно утро. В один миг.

К полудню прибежала Аделя с соседом. Охали, закрывали покойникам глаза медными пятаками, поправляли застывшие ноги.

— Оно и к лучшему, может, — вздыхала старуха, отирая фартуком нос. — Яромир бы без неё все одно зачах. А так... вдвоем пойдут. Доктор-то бумагу сдал, к вечеру бричка из волости прибудет. Санитарам скажете — сразу обоих и погрузят, чтоб два раза коней не гонять.

— Обоих? — Олесь шагнул из тёмного угла. Голос его сорвался на визг: — В одну телегу?! Как дрова?!

— Не дури, парень, — строго осадил сосед. — Порядок такой уже двести лет с лишком стоит. Куда их теперь? Мать-то выварят, она сухая вся, кость да жилы, на архивную службу пойдёт. А Яромир справный, мясо крепкое. В дорожную стражу определят, ещё лет тридцать так послужит государю. Гордиться надо...

— Пошли вон, — негромко сказал Богдан.

Сосед осекся:

— Чего?

Богдан поднял на них глаза. Тяжёлые, налитые дурной кровью.

— Вон из дома. Оба.

Когда стукнула калитка, братья остались одни в пустой избе.

— Они её разберут, Богдан, — Олесь трясся всем телом, вцепившись в волосы. — До костей сдерут! В котле выварят с селитрой, железом скрутят и поставят ворота отворять! А отца на тракте с мечом поставят... Ты хочешь через год на ярмарке отцу в пустые бельма смотреть?!

Богдан стоял над телами. Он не плакал. В нем что-то лопнуло, закостенело, превратив лицо в каменное изваяние.

— Не отдам, — сказал он.

— Что?

— Лопаты бери. И лом.

Земля в саду промёрзла на два штыка.

Они долбили её до темноты, до кровавых мозолей, срывая ногти. Лом звенел о ледяной монолит чернозёма, выбивая искры. Пот заливал глаза, смешивался со слезами, пар валил от разгорячённых тел, как от загнанных коней.

Они копали глубоко — так глубоко, как только могли. Между двумя яблонями. Под перекрестьем голых, узловатых ветвей.

Родителей обрядили в лучшее. На Божену надели венчальное васильковое платье. На отца — вышитую рубаху и тот самый суконный жилет.

Когда выносили Яромира, Олесь чуть не надорвался.

Живой человек, даже без сознания, пружинит на руках. Мёртвый весит втрое тяжелее — это была просто неподъёмная глыба холодного мяса и костей.

Они уложили их на дно глиняной ямы. Рядышком. Богдан бережно взял онемевшую руку отца и снова вложил в неё пальцы матери.

Олесь вытащил из-за пазухи оплетённую бутыль яблочного сидра — ту самую, отдельную. Поставил в ноги отцу.

— Милошу и так достанется, — прошептал он сухими губами.

Они не знали правильных слов. Церкви Владыка упразднил два с половиной века назад, заменив молитвенники уложениями о посмертной службе. Братья хрипло вспоминали обрывки полузабытых дедовских причитаний:

— ...упокой... в земле сырой... не для службы, не для тягла... а ради покоя вечного...

— Аминь? — неуверенно спросил Олесь.

— Аминь, — выдохнул Богдан и швырнул вниз первую горсть земли.

Глухой, утробный звук удара мёрзлого кома о ткань заставил Олеся содрогнуться. Они закапывали лихорадочно, заваливая яму землёй, утрамбовывая ногами, забрасывая свежий бугор прелой соломой, прошлогодней листвой и остатками талого снега, чтобы с тракта сад казался нетронутым.

Закончили заполночь. Сидели при лучине, молча давясь хлебом, глядя на пустые лавки. Преступники. Изменники Империи. Воры, укравшие у государства два казённых мертвеца.

* * *

* * *

Повозка приехала на третий день на рассвете.

Скрип несмазанных осей на морозе был слышен за версту. Олесь выскочил на крыльцо первым. Сердце колотилось где-то в глотке, перекрывая дыхание.

Чёрная тяжёлая колымага, обитая листовым железом. Две тощие гнедые кобылы. На козлах — мертвец в просмоленном фартуке.

А следом мерным, неутомимым шагом шли трое.

Двое конвойных — «сохранённые», подсушенные бальзамами мышечные трупы в вылинявших мундирах, с короткими палашами на портупеях. Никаких эмоций, стеклянные глаза смотрят перед собой.

Впереди шествовал чиновник Регистрационного Ведомства.

Скелет. Совершенно белые, отполированные временем кости, аккуратно затянутые в форменный сюртук с медными пуговицами. На черепе сидел вычищенный цилиндр. Под мышкой — папка из толстой воловьей кожи.

Богдан вышел следом за Олесем. Встал плечом к плечу. Руки старшего брата были опущены, но Олесь видел, как побелели костяшки его кулаков. За дверью стоял прислонённый к косяку тяжёлый плотницкий топор.

Чиновник открыл калитку. Вошёл во двор, ступая костяными ступнями по насту.

Остановился у ступеней, галантно приподнял двумя пальцами цилиндр, обнажая гладкий желтоватый череп. Этот вежливый жест живого джентльмена в исполнении оскаленной мёртвой кости выглядел омерзительно.

— Наследники Вышатичи? — проскрипел чиновник. Голос шёл откуда-то из глубины сухой гортани, похожий на шелест сминаемой бумаги. — Богдан Яромирович, Олесь Яромирович?

— Мы, — отозвался Богдан. Голос не дрогнул.

Скелет щёлкнул замочком папки, достал исписанный лист.

— Канцелярия Вечного Покоя свидетельствует вам высочайшее соболезнование в связи с кончиной гражданки Божены Вышатич. По представлению доктора Велибора останки переводятся в категорию государственного фонда бессрочной службы.

Костяной палец перевернул страницу:

— Дополнительно поступил донос от земского старосты о скоропостижном угасании гражданина Яромира Вышатича. Настоящим требую предъявить оба тела для освидетельствования, первичной обработки можжевеловым спиртом и погрузки на казённый транспорт.

Нижняя челюсть чиновника захлопнулась с сухим щелчком. Он ждал.

За его спиной двое конвойных одновременно, как заводные куклы, положили костяные руки на рукояти палашей.

Олесь скосил глаза в сад. Из-за угла избы темнели ветви двух старых яблонь. Под ними, под слоем мёрзлой глины и гнилых листьев, лежали те, кто дал им жизнь.

Богдан медленно выдохнул на мороз клуб пара.

— Их нет, — сказал он.

Чиновник замер. Наклонил череп набок, словно пытаясь разобрать незнакомое слово на чужом наречии:

— Поясните запись. «Нет» — не является юридическим термином. Где государственное имущество?

Глава 3

Скелет-чиновник застыл с поднятым пером.

Чернила на кончике успели подсохнуть, пока он вглядывался в братьев. Отсутствие глаз нисколько не мешало ему излучать вежливое, официальное недоумение — так смотрит мелкий столоначальник на просителя, подавшего прошение на гербовой бумаге не того образца.

— Поясните, — повторил чиновник сухим шелестящим голосом. — Что означает «их нет»?

— Мы предали их земле, — жёстко сказал Богдан, не двигаясь с порога.

Костяная рука плавно опустилась. Чиновник перелистнул страницу в кожаной папке, водя узким пальцем по строкам:

— Вероятно, произошло недоразумение. Закон позволяет семье совершить прощальные ритуалы, но лишь до передачи останков либо по специальному согласованию с Приказом. С момента кончины тела являются собственностью империи. Самовольное закапывание их правового статуса не отменяет.

Он захлопнул папку с коротким стуком.

— Если вы укажете место, извлечение будет произведено силами сопровождения. Волость даже не станет взыскивать с вас расходы за вскрытие грунта.

Олесь шагнул вперёд, сжимая кулаки:

— Вы их не тронете.

— Это решит дознаватель, — чиновник даже не повернул черепа на его выкрик. — Предупреждаю: сокрытие государственного имущества влечёт осуждение на каторжные работы. Если вы укажете место сейчас, я внесу в протокол пометку о невменяемости родственников на почве скорби.

— Мы всё делали в здравом уме, — выпалил Олесь.

Богдан дёрнул брата за плечо, но было поздно. Мёртвый писарь уже чиркнул пером по бланку.

Один из конвойных у калитки качнулся вперёд — без команды, по едва заметному знаку.

— Провести осмотр усадьбы, — сухо бросил чиновник.

Двое стражников двинулись в обход дома. Они шли не таясь, ровным, размеренным шагом людей, выполняющих привычную повседневную работу. Ни злобы, ни спешки.

— Стой! — крикнул Богдан, сбегая со ступеней.

Из-за угла избы донеслось глухое:

— Обнаружено.

Братья рванули в сад.

Один из конвойных уже стоял между двумя яблонями. Притоптанный снег, разбросанный лапник и чёрная, маслянистая полоса свежей земли посреди белого наста выдавали могилу с головой. Теперь Олесь видел, насколько наивной была их ночная попытка спрятать погребение.

Стражник шагнул к насыпи, доставая из-за пояса узкий щуп. Богдан налетел сбоку, сшибая его плечом.

Удар живого мужика против мёртвого тела отозвался глухим стуком, будто Богдан врезался в дубовое бревно. Мертвец покачнулся, мгновенно восстановил равновесие и тем же слитным, механическим движением перехватил Богдана за ворот куртки.

Богдан ударил кулаком в челюсть — голова стражника дёрнулась, но хватка не ослабла ни на волос. В следующую секунду мертвец коротко, тяжело бросил живого оземь.

— Назад! — заорал Олесь.

Возле поленницы стояла штыковая лопата. Олесь в два прыжка преодолел разделявшие их сажени, вскинул черенок и со всего маха опустил железо на выставленную руку стражника.

Раздался сухой щелчок треснувшего сустава. Рука мертвеца повисла плетью, но он даже не вскрикнул — просто развернулся всем корпусом, доставая левой рукой короткий тесак.

— Прекратить бунт! — донеслось от дома. Из-за угла уже спешил второй конвойный, на ходу обнажая клинок.

Богдан, перекатившись по грязи, вскочил на ноги. В руке его блеснул садовый топор — тяжёлый, насаженный на узловатое ясеневое топорище.

— По коленям, Олесь! — хрипнул брат. — Они железо не держат!

Они дрались не как воины — как затравленные псы.

У нежити не было страха, не было боли, но законы тяжести и рычага действовали на них так же, как на живых. Богдан подсёк первого под коленный сгиб — стражник с грохотом рухнул в талый снег. Олесь штыком лопаты ударил второго под локоть, выбивая оружие. Тесак со звоном улетел в кусты смородины.

Второй конвойный навалился на Олеся, сбивая с ног своей мёртвой, свинцовой массой. Пальцы в истлевшей перчатке потянулись к горлу парня — Олесь забился, отчаянно упираясь черенком лопаты в грудную пластину доспеха. Воздух с шипением вырвался из легких.

Удар топора расколол деревянные ножны на поясе мертвеца. Богдан навалился сзади, рывком вывернул противнику шею и повалил на землю, прижимая коленом к мерзлой колее.

— Повозка! — выдохнул Олесь, выкарабкиваясь из-под осевшего тела. — Смотри!

Скелет-возница уже натягивал вожжи. Чиновник с папкой торопливо карабкался на козлы. Повозка тронулась, разворачиваясь на узкой сельской дороге.

Если бричка уйдёт — через два часа здесь будет полурота уездной стражи.

Богдан бросил топор и припустил к калитке. Олесь, прихрамывая, побежал следом.

Богдан настиг колымагу у самого плетня. Прыгнул, вцепился в борт, сдирая кожу на пальцах, и рванул вожжи на себя. Лошади испуганно заржали, забились в упряжи, повозку занесло, и тяжелое кованое колесо с хрустом врезалось в межевой столб.

Возница взмахнул кнутовищем, метя Богдану в лицо, но тот увернулся, сдёрнул скелет с облучка и с силой впечатал в камень ограды. Легкие сухие кости не выдержали удара — фигура в серой накидке обмякла, рассыпаясь среди прошлогодней полыни.

Чиновник выронил папку. Листы с гербовыми печатями разлетелись по мартовской грязи.

— Это измена трону... — проскрипел он, пытаясь удержать шляпу. — Нарушение статьи...

Богдан не слушал. Он схватил обломок оглобли и коротким, глухим ударом оборвал канцелярскую речь.

На дороге повисла страшная, ватная тишина. Только пар толчками вырывался из ноздрей испуганных лошадей, да шумно, со свистом дышали двое живых.

Олесь оглянулся на двор.

Один из стражников в саду медленно, неуклюже пытался подняться, опираясь на сломанное колено. Второй замер неподвижно среди яблоневых сучьев.

Богдан стоял, глядя на разбитую бричку. Руки его мелко дрожали, с разбитой губы капала кровь, окрашивая воротник.

— Всё, — тихо сказал Олесь. Слова повисли в холодном воздухе. — Теперь точно всё.

Они не обсуждали, что делать дальше. Если до этого утра они были нарушителями волостного порядка, то теперь они уничтожили государственный разъезд. Обратного пути не было.

— Полчаса на сборы, — Богдан сплюнул кровь под ноги. — Бери всё, что можно унести на горбу.

* * *

Они бежали налегке, но этот «лёгкий» груз уже к полудню тянул плечи до судорог.

В мешки пошло самое необходимое: краюха чёрствого хлеба, шмат старого солёного сала, горсть сушенных бобов, огниво, смена портянок и отцовский охотничий нож. Олесь в последний момент сунул за пазуху толстую книгу в холщовом чехле — сборник травников и календарей, единственное связное чтение в доме. Богдан молча вытащил из кладовой короткое кабанье копьё и топор.

Перед самым уходом Богдан задержался в саду. Набросал на растревоженную землю свежих еловых лап, постоял минуту, не снимая шапки, и зашагал к лесу, не оборачиваясь.

Первую ночёвку устроили в трёх вёрстах от тракта, в волчьем овраге под корнями векового вывороченного дуба.

Романтика вольной жизни рассеялась ещё до заката.

Оказалось, что мартовский лес не имеет ничего общего с охотничьими байками. Земля сквозь еловые ветки тянула тепло с жадностью голодного зверя. Костёр разводить боялись — дым в сыром воздухе стоял столбом, выдавая беглецов на версту вокруг. Пришлось жевать мёрзлое сало всухомятку, забивая рот талым снегом.

К утру у Олеся отсырели сапоги, а пятку стёрло до сукровицы. Он проснулся от собственного мелкого, непрекращающегося озноба.

— Шевелись, — Богдан поднялся первым, серый от недосыпа. — Замёрзнешь — не встанешь.

* * *

На третий день их настиг Имперский Порядок.

Они вышли к старой гати, надеясь срезать путь к дальним вырубкам. Лес здесь редел, сквозь голые осины просвечивала серая полоса тракта.

По дороге шёл почтальон. Обычный казённый скелет в форменной сермяге, мерно отбивающий железом подковок шаг: тук, тук, тук.

Братья замерли за кустами орешника, пережидая. Но мертвец, поравнявшись с их укрытием, внезапно остановился. Череп повернулся точно в сторону зарослей. Челюсти раскрылись:

— Граждане Вышатичи. Богдан. Олесь. Оставайтесь на месте. Приказ о розыске номер сорок семь.

Олесь похолодел.

— Он нас знает? Откуда?!

— Бежим! — рявкнул Богдан.

Они неслись по бурелому, пока ветки не перестали хлестать по лицу, а в груди не заполыхал огонь. Почтальон даже не пытался их преследовать — он просто развернулся и зашагал обратно к станции, с той же неумолимой, размеренной скоростью.

Тогда до Олеся дошло.

Не было никакой тайны. Государство не искало их силами сыщиков. Вся огромная сеть дорожных рабочих, писарей, стрелочников и курьеров была единым телом. Один увидел — узнали все. Любой мертвец на тракте отныне был государевым оком, глядящим прямо на них.

Мир сжался до узкой полосы лесной чащи.

* * *

К концу апреля голод перестал быть досадной помехой. Он стал хозяином.

Запасы из дома растаяли за первую седмицу. Охота в весеннем лесу без собаки оказалась гиблым делом: силки приносили то худую белку, в которой мяса было на два укуса, то (и это было куда чаще) оставались пустыми. Ну а стрелы из старого лука Олеся просто уходили в мокрый мох мимо пугливых зайцев.

Они похудели так, что штаны приходилось подвязывать лыком. Лицо Богдана заросло жёсткой тёмной щетиной, глаза провалились, в них поселилась нехорошая, волчья настороженность.

Первую кражу они совершили на хуторе в четырёх перегонах от родных мест.

Это был глухой амбар на отшибе. Богдан взломал засов копьём за пару ударов сердца. Олесь ворвался внутрь, дрожащими руками сгребая в холщовый мешок все, что попадалось под пальцы: полкруга старого сухого сыра, краюху ячменного хлеба, горсть соли.

— Больше не бери, — шептал Богдан, карауля у притолоки. — Заметят — погоню поднимут.

В лесу они рвали этот хлеб зубами, давясь и не чувствуя вкуса.

— Мы отдадим, — бормотал Олесь, вытирая рукавом крошки с подбородка. — Вот сбросим ярмо, вернёмся... я лично хозяину серебром выплачу. Вдвое.

Богдан ничего не ответил. Он молча жевал твёрдую корку, глядя в темноту оврага.

* * *

А через две недели их поймали.

Дверь кладовой распахнулась с громким треском, когда Богдан уже завязывал мешок с мукой.

На пороге стоял мужик — плотный, босой, в исподнем, с тяжёлым кованым безменом в руке и масляным фонарём.

— А ну стоять, тати! — взревел он, замахиваясь железом.

Богдан среагировал быстрее мысли. Он бросился в ноги, сбивая хозяина на земляной пол. Безмен со свистом рассёк воздух, звякнул о порог, фонарь покатился, чадя гарью. Олесь налетел сверху, наваливаясь всем весом, прижимая дёргающиеся мужицкие руки к земле.

Они связали его собственной вожжой, сопя и отплёвываясь от пыли. Богдан сунул в рот хозяину клок дерюги, тяжело опустился на сундук, утирая разбитый кулак.

Мужик мычал сквозь тряпку, наливаясь бурой яростью.

— Тише ты, — сипло выдавил Олесь, переводя дух. — Не шуми. Мы не душегубы. Выну тряпку — не ори. Понял?

Мужик злобно дёрнул подбородком. Олесь вытащил кляп.

Тот сплюнул слюну вперемешку с пылью:

— Разбойники поганые... По лесам шастаете, у честных людей кусок изо рта рвёте! Вся волость на ушах стоит!

— Мы не разбойники, — горячо, с обидой заговорил Олесь, присаживаясь на корточки. — Мы против Владыки стоим! Мы родителей не отдали на поругание, систему бьём, казённые обозы под откос пускаем! Мы за народ кровь проливаем, понимаешь ты, голова садовая?!

Мужик скосил налитый кровью глаз на угол, где сиротливо стояли отобранный мешок с мукой и солидный кусок копчёного свиного окорока.

— Против Владыки, значит? — процедил он сквозь зубы. — А сало моё тут при чем?

Олесь поперхнулся:

— Нам... нам есть нужно. Чтобы бороться.

— Так своим и боритесь! — рявкнул крестьянин. — Я это сало всю зиму горбом зарабатывал! Свинью помоями откармливал, пока вы по кустам бегали! За народ они стоят... Тьфу на вас! Я вас просил за меня стоять?!

Богдан в углу издал странный звук — то ли кашель, то ли короткий смешок.

— Замолчи, — огрызнулся Олесь, чувствуя, как щеки заливает краска стыда и бешенства. — Ты темнота, мужик. Ты не понимаешь, в каком рабстве живёшь. Мы жизнь за вас кладём, а ты за шмат свинины удавиться готов.

— Развяжи руки, мститель, — прохрипел мужик, пытаясь дёрнуться. — Я тебе покажу, кто за что удавится.

Богдан поднялся, подошёл к мешкам. Лицо его было серым, неподвижным.

— Хватит трепаться, Олесь. Грузи крупу. Окорок оставь.

— Чего?! — вскинулся Олесь.

— Оставь, говорю. У него дети в избе, поди. Возьми муку и бобы. И пошли.

Они уходили в ночную тьму под глухие проклятия, доносившиеся из запертого сарая.

В овраге, уныло раздувая крошечный огонёк под котелком, Олесь не выдержал:

— Это был сбор. Взнос на общее дело. Государство берет подати — и никто не воет!

Богдан помешивал варево сломанной веткой:

— Государство за свои подати хоть мосты чинит. А ты что ему починил? Забор сломал?

— Мы его защищаем! От вечной неволи!

— Он тебя об этом не просил, Олесь.

Богдан зачерпнул пресной жижи, подул:

— Мы просто грабители. Мелкие, вшивые лесные воры. Смирись уже с этим, и каша пойдёт легче.

* * *

К середине мая на них началась настоящая облава.

Они поняли это, когда на лесных дорогах вместо почтальонов стали попадаться двойные патрули. Государство не гневалось — оно просто пересчитало баланс прибыли и убытков и выделило ресурс для зачистки территории.

Последняя засада братьев захлопнулась, как капкан.

Они выследили казенную двуколку на дне лесистой лощины. Всё выглядело привычно: скелет на козлах, тощая кляча, пара ящиков в кузове. Но едва Богдан выскочил из засады, срубая возницу, из придорожного подлеска молча выступили шестеро.

Это были не ополченцы и не гражданские покойники.

Шоковые штурмовики Уездного Ведомства. Тяжёлые, широкоплечие мертвецы глубокой консервации — плоть на них была пропитана воском и смолами до состояния дублёной кожи, лица затянуты медными масками без прорезей для рта. На широких костяках тускло воронели кольчуги, в руках мёрзли длинные клевцы и гранёные мечи.

Они двигались молча, пугающе слаженно, без единой команды.

Богдан ударил наотмашь копьём — закаленный наконечник со звоном соскользнул с толстой смолёной грудины переднего штурмовика прикрытой кольчугой, лишь пропоров серый холст куртки накинутой сверху. Мертвец даже не покачнулся. Металлическая перчатка перехватила древко у самого острия, дёрнула вперёд — и Богдан полетел в грязь, чудом разминувшись с опущенным клевцом.

Олесь вскинул лук. Стрела с сухим стуком вонзилась второму штурмовику в шею. Мертвец просто проигнорировал её — ни капли крови, ни замедления шага. Четверо других уже брали братьев в клещи, отсекая спасительную дорогу к оврагу.

От них пахло чудовищно — не гнилью, а аптечным холодом, бальзамической серой и неотвратимой, казённой вечностью.

Богдан вскочил, бросив застрявшее копье. В глазах старшего брата Олесь впервые увидел не ярость, а первобытный, животный ужас. Против этого оружия у них не было ничего.

— В болота! — сорванным голосом взвыл Богдан. — Бросай мешки, Олесь! В трясину уходи!

И они побежали туда, куда ни одна живая душа в здравом уме добровольно не ступала — в Чёрные Топи. Туда, где среди вечного тумана и гнилой воды прятались вещи куда более древние, чем сама Империя.

Глава 4

Первые полчаса они просто ломились сквозь чащу, не выбирая дороги.

Орешник хлестал по глазам, сухие еловые лапы рвали сукно курток, прошлогодняя листва скользила под подошвами, как промасленная дерюга. Богдан шёл первым — тяжело, шумно, напролом, наваливаясь на подлесок всем плечом. Олесь держался след в след, ориентируясь только на серую спину брата да на хрип его сорванного дыхания.

Позади пару раз сухо щёлкнул валежник. Звякнула кольчужная петля о железную кирасу.

Олесь оглянулся на бегу — только голые серые стволы да клочья весеннего тумана в низинах. Никого. Но это было хуже всего. Когда слышишь погоню, знаешь, сколько саженей отделяет тебя от острия клевца. Тишина означала другое: они не спешили. Им незачем было спешить.

Через версту под рёбрами у Олеся будто провернули раскалённый гвоздь. Воздух в горло входил широкими, пустыми глотками и не утолял жажды.

— Стой... — простонал он, хватаясь за ствол берёзы. Колени подломились, выворачивая ступни. — Не могу... лёгкие горят...

Богдан сгрёб его за шиворот, почти волоком протащил ещё десяток шагов вниз по крутому склону:

— В ручей. Живо.

На дне оврага бурлила ледяная мутная вода, вспененная весенними тальцами. Олесь рухнул на четвереньки прямо в ледяную жижу, опустил лицо в поток. Зубы свело так, что заломило затылок. Он пил, захлёбывался, кашлял, пока Богдан стоял на бровке, кривясь и прижимая ладонь к правому подреберью.

— Сильно задело? — Олесь вытер мокрый подбородок.

— До свадьбы заживёт, — сквозь зубы бросил Богдан. — Если добежим. В воду лезь. Идём по руслу.

Они шли по колено в ледяной стремнине почти час. Пальцев в сапогах Олесь перестал чувствовать уже через сотню шагов — ноги превратились в два одеревеневших обрубка. Богдан пару раз выбирался на галечную косу, проходил саженей двадцать, прыгал обратно в воду — путал след, как учили старые охотники.

Когда они наконец выкарабкались на скальный гребень и залегли в сухом прошлогоднем папоротнике, солнце уже клонилось к верхушкам сосен.

Лес внизу лежал неподвижный, серый, пустой.

Олесь уткнулся лбом в сухие стебли и вдруг коротко, нервно всхлипнул. Смешок перешёл в дрожь:

— Оторвались... Слышишь, Богдан? Оторвались от истуканов этих-то! Здоровенные, в железе, а по бурелому — как колоды...

Богдан не смеялся. Он сидел, стянув куртку и исподнюю рубаху, осторожно щупая бок. Вдоль рёбер расплывалось огромное, багрово-чёрное пятно — след удара штурмовика. Дышал старший брат мелко, боясь сделать глубокий вдох.

— Они не отстали, Олесь, — глухо уронил он.

— Да мы три мили по воде шли!

— Повозка на тракте стояла нарочно, — Богдан повернул к нему серое, неживое лицо. — Это была приманка. За нами выслали не волостную стражу. За нами пришёл спецнаряд. И они знают, в какую сторону мы ушли.

* * *

На третьи сутки беглецы осознали простое и беспощадное правило этой охоты.

Днем выигрывали живые.

Живые могли сцепить зубы и припустить бегом. Могли перемахнуть через поваленный ствол, скользнуть по осыпи, срезать угол по обледенелым камням. Живые были быстрее, гибче, изобретательнее.

Но ночью всегда побеждали мертвецы.

Живым нужно было упасть на лапник, растереть онемевшие синие пальцы ног, согреть глоток воды, провалиться в короткое, тяжёлое, похожее на обморок забытье. Мёртвым не требовалось ничего. Они не разводили костров. Они не знали одышки и судорог. Они шли со скоростью три версты в час — в темноте, под дождём, сквозь бурелом, методично сокращая дневной разрыв.

Олесь просыпался от кошмара, в котором размеренный шаг кованых сапог звучал прямо у него в голове: раз-два, раз-два.

Пришлось бросать скарб.

Сначала Богдан высыпал под корни сосны половину драгоценной муки — той самой, за которую мужик в деревне сулил им виселицу.

— Брось, — сказал он, когда Олесь вцепился в мешок. — Или сдохнешь под этой ношей.

Следом в овраг полетел запасной котелок, моток тяжёлой бечевы, сменные истлевшие рубахи. Олесь долго перебирал оставшиеся стрелы: из десяти годными были только три, у остальных от сырости повело древки. Он отбросил брак в папоротник, чувствуя себя так, словно отрезал кусок собственного тела.

Они стали похожи на тени. Глаза провалились, скулы обтянуло тёмной обветренной кожей. И когда на исходе пятого дня впереди сквозь редеющие сосны пахнуло горьким, застойным духом гнили, Богдан остановился.

Перед ними лежали Черные Топи.

* * *

Это было мёртвое пространство. Огромное, уходящее за горизонт болото, поросшее чахлой карликовой бёрезой и седым мхом. Из чёрной, маслянистой жижи торчали остовы утонувших лиственниц — белые, лишённые коры, похожие на ребра исполинских чудовищ. В воздухе висела липкая взвесь мороси, пахло прелью, болотным газом и старой селитрой.

— Туда нельзя, — хрипло сказал Богдан, опираясь на вырезанную слегу. — Отец говорил, там трясины без дна.

— Сам же предложил. К тому же, в лесу нас возьмут сегодня к полуночи, — Олесь не смотрел на брата, он глядел на серую муть топей. — У тебя бок чёрный, ты ногу волочишь. Ещё один ночлег на голой земле — и ты не поднимешься. А в болоте... там их железо ко дну потянет. Они тяжёлые, Богдан. В них пуда по три брони и бальзама в мясе.

Богдан долго молчал, вглядываясь в ржавую воду между кочками.

— Слегу держи двумя руками, — наконец бросил он. — И шаг в шаг за мной. Провалишься — вытаскивать не стану.

Они пошли. Топи не прощали суеты. Каждый шаг требовал проверки: ткнуть берёзовым колом в пружинящий зелёный ковёр, навалиться грудью, нащупать твердь и лишь потом перенести вес. Вода под ногами чавкала, выпускала жирные пузыри газа, пахнущие тухлыми яйцами.

К полудню Богдан оступился. Это произошло без всплеска, без крика. Зелёный плавун просто расступился, и старший брат бесшумно ушёл в чёрную жижу по самую грудь. Слегу выбило из рук.

— Не дёргайся! — взвыл Олесь, бросаясь ничком на зыбкую бровку.

Болото засасывало мерно, с утробным хлюпаньем. Богдан вскинул руки, пальцы его соскальзывали с мокрого мха, лицо перекосило от боли в сломанных рёбрах.

— Держи! — Олесь вытянул свой шест, упираясь сапогами в узловатый корень карликовой ивы.

Дерево под ним затрещало, накренилось. Жижа уже доходила Богдану до подбородка, заливала рот. Олесь тянул, сдирая кожу на ладонях до мяса, крича в пустоту от нечеловеческого напряжения.

Когда Богдан наконец вывалился на твёрдую кочку, облепленный чёрным, зловонным илом, его колотило так, что зубы стучали цепы на гумне. Одежда насквозь пропиталась ледяной жижей. На таком ветру это означало смерть через пару часов.

— Костёр, — просипел Олесь, волоча брата на крошечный сухой островок, где торчали три сухие сосенки. — Плевать на погоню. Замёрзнешь насмерть.

Они разодрали ножом смолистую сердцевину сухостоя. Огонь занялся не сразу, шипел, плевался едким белым дымом, но Олесь раздувал его губами, пока пламя не охватило сучья. Богдан сидел у огня голый, синий, завернувшись в единственное сухое одеяло. Над болотом поднимался тонкий, предательский столб серого дыма, видный за пять вёрст.

Олесь достал стрелу, положил на пальцы у рукояти.

— Если выйдут — я приму. Ты ползи дальше.

Богдан поднял мутные, воспалённые глаза:

— Сколько у тебя? Четыре?

— Три.

Старший криво, страшно усмехнулся запёкшимися губами:

— Тогда нож поближе перевесь. Живьём возьмут — кости заживо выварят.

Они помолчали. И впервые за все дни бегства в этой жуткой шутке не было бравады — только холодная, трезвая готовность к концу.

* * *

К вечеру туман над топями сгустился, превращая мир в серую вату. И в этой вате болото вдруг изменилось.

Олесь, щупавший дно перед собой, наткнулся шестом на что-то монолитное. Звякнуло, как железо о наковальню.

Он опустился на колени, разгрёб руками тину и болотный опад.

Под пальцами была гладкая, тёсаная плита. Серый гранит. Стыки подогнаны так плотно, что лезвие ножа не проходило.

— Богдан... гляди.

Это была дорога. Древняя, широкая каменная гать, уходившая стрелой через топь. Время и вода раскрошили края, местами плиты просели и скрылись под полуметром ржавой воды, но по ней можно было идти не проваливаясь. По обочинам из трясины поднимались квадратные каменные столбы, заросшие лишайником.

Олесь провёл ладонью по ближайшему столбу, счищая мох.

На камне был глубоко выбит знак: идеальный круг, перечёркнутый тремя нисходящими линиями, и клинописные знаки вокруг.

— До Владыки строено, — прошептал Олесь. — До Реформы. Тысяча лет ей, не меньше...

— Плевать, кто строил, — Богдан тяжело опирался на плечо брата. — Главное — держит. Пошли.

* * *

Дорога вывела их к пологому холму, поднимавшемуся над болотом, как спина спящего кита.

Сквозь туман проступили колоссальные очертания. Это были не крестьянские избы и не имперские остроги. Огромные циклопические блоки из чёрного базальта, полуразрушенные колоннады, обломки гигантских арок, уходящих в никуда. Здесь когда-то стоял город или храмовый комплекс неизвестного народа — задолго до того, как топь поглотила эту землю.

И тут сзади, в белой пелене, сухо щёлкнуло железо.

Олесь обернулся.

В трёхстах шагах по каменной гати мерно двигались три силуэта. Без факелов. Без криков. Тяжёлые наконечники клевцов тускло блестели в сумерках.

Они шли прямо по их следам.

— Бежим! — Богдан рванул вперёд, забыв про боль в рёбрах.

Они взлетели по полуразрушенным ступеням к главному порталу — остаткам монументального мавзолея. Огромное мёртвое дерево раскололо корнями фасад, выворотив плиты перекрытия. Под корнями чернел узкий лаз, ведущий куда-то в недра фундамента.

Богдан первым протиснулся в щель, сдирая локти, втянул за собой упирающегося Олеся. Они забились в глухой каменный мешок, затаили дыхание.

Через минуту у самого входа упала тяжёлая тень.

Сквозь сплетение корней Олесь увидел подбитый железом сапог штурмовика. Он стоял неподвижно в двух футах от его лица. В щель потянуло знакомым, тошнотворным запахом консервирующего бальзама, воска и можжевелового спирта.

Богдан сжал в руке бесполезный нож. Олесь закрыл рот ладонью, чувствуя, как собственное сердце колотится о ребра с силой кузнечного молота.

Где-то далеко в руинах каркнул ворон. Сапог шевельнулся, скрипнул по базальту и бесшумно исчез в тумане. Шаги стали удаляться.

Они просидели не шевелясь полчаса, пока каменный мешок не погрузился в абсолютную, непроглядную тьму.

— Здесь есть ход, — прошептал Богдан в темноту. — Тянет холодом снизу.

Олесь чиркнул огнивом. Искры выхватили крутые каменные ступени, уходящие под уклон. Запах здесь был странным: ни плесени, ни сырости. Сухой, сладковатый дух склепа, где воздух запечатан столетиями.

Они спустились на десяток саженей вглубь.

Ступени привели в правильную шестиугольную залу. Вдоль стен в вырубленных нишах покоились скелеты. Но это не были казённые мертвецы Империи — их кости были обряжены в остатки истлевшей парчи, на истлевших пальцах темнело серебро, в изголовьях стояли ритуальные глиняные урны.

Олесь замер, подняв огарок свечи.

— Их похоронили... — прошептал он с благоговением. — По-настоящему. Оставили спать. Никто не вываривал их в котлах, не ставил на баланс...

В центре залы стоял кубический постамент из чёрного гранита. На нем не было ни урн, ни костей.

Там лежала книга.

Она была большой — в локоть шириной и с ладонь толщиной, в переплёте из толстой, крепкой кожи, задублённой до металлической твёрдости. На крышке темнел выдавленный рельеф: тот самый круг, рассечённый тремя линиями. Ни пылинки на гладкой поверхности — словно сквозняки веков обтекали ее стороной.

Олесь подошёл как заворожённый. Ноги сами несли его к постаменту.

— Не трогай, — раздался сзади хриплый голос Богдана.

Олесь не ответил. Пальцы коснулись потускневшей бронзовой застёжки. Металл щёлкнул, легко поддавшись, будто книгу закрыли только вчера.

— Олесь, отойди от стола! — в голосе брата зазвенела жёсткая, приказная сталь. — Это могильник. Брось дрянь.

Олесь откинул крышку.

Страницы были из тонкого, желтоватого пергамента. Текст — мелкий, убористый, на архаичном, угловатом наречии, в котором угадывались корни имперской речи, но падежи и глаголы были чужими, изломанными.

Но главное — рисунки.

Анатомические срезы мышц. Схемы связок, узлы нервов, сплетения кровеносных сосудов. И поверх них — геометрические построения, круги циркуляции жизненных и эфирных токов, формулы стабилизации разлагающейся ткани.

Олесь лихорадочно листал страницы, глаза его расширились, губы беззвучно шевелились:

— Это не дрянь... Богдан, ты не понимаешь! Это исток, основа. Это то, на чем Владыка построил свои законы! Здесь механика плоти. Здесь написано, как они заставляют мёртвых ходить!

Богдан подошёл вплотную. Лицо его в свете огарка было серым, ожесточённым, губы сжаты в тонкую нить.

— Закрой.

— Богдан, тут формулы разрушения узлов! Если понять, как их связывают, можно ломать их полки сотнями! Мы сможем сбить патрули, мы сможем...

— Мы воры, Олесь! — Богдан ударил ладонью по раскрытому пергаменту, прерывая его. Голос старшего эхом раскатился по сводам склепа. — Мы жрать украли у мужика! Нас гонят как бешеных волков! У меня ребра крошатся при каждом вздохе, а ты нашёл могильную мерзость и возомнил себя полководцем?! Положи на место.

Олесь дёрнул фолиант на себя, прижимая к груди. В нем вскипела слепая, копившаяся неделями обида:

— Ты всю жизнь мне указываешь! Пили сук, неси дрова, не трогай книгу! Ты хочешь всю жизнь по кустам от них бегать, пока в яму не сбросят?! Я заберу её!

— Отдай сюда, щенок, — Богдан шагнул вперёд, протягивая руку. В глазах его читалась холодная решимость старшего в роду. — Я её в трясине утоплю. Чтобы духу этого поганого рядом не было.

— Не тронь! — взвизгнул Олесь, отступая на шаг.

Богдан рванулся, ухватил край толстого переплёта. Олесь вцепился в другой конец мёртвой хваткой.

Они замерли на мгновение, тяжело дыша друг другу в лицо — два голодных, грязных, озлобленных оборванца, делящих неподъёмный кусок старого знания на дне древней могилы.

— Пусти, сказал! — рявкнул Богдан и с силой дёрнул книгу на себя.

Олесь не отпустил. Он подался всем телом назад, используя инерцию.

Богдан шагнул, чтобы удержать упор. Но подошва его мокрого, раскисшего сапога наступила на тонкий слой вековой гранитной пыли, покрывавшей полированную плиту пола.

Нога поехала.

Богдан неловко взмахнул свободной рукой, пытаясь поймать равновесие. Его пальцы мазнули по воздуху. Сдавленный хрип вырвался из груди — сломанные ребра не позволили сгруппироваться.

Он полетел назад, разворачиваясь боком.

Удар был негромким. Сухой, короткий, костяной звук — будто кто-то расколол обухом топора спелый орех.

Висок Богдана встретился с острым, идеально стёсанным углом базальтового постамента.

Старший брат рухнул на плиты ничком, без единого стона.

Олесь замер с книгой в руках.

Грудь ходила ходуном. В ушах звенело от злости:

— Ну и падай! Думаешь, испугал?! Вставай! Хватит дурить!

Богдан не шевелился.

Свеча на краю постамента слабо трещала, оплывая салом.

В тишине склепа послышался тонкий, едва уловимый звук: кап... кап...

Из-под тёмных, спутанных волос Богдана по серому камню быстро поползла чёрная, дымящаяся на холоде струйка. Она дотянулась до стыка плит и потекла в желобок.

Олесь выронил книгу. Тяжелый том глухо шлепнулся на пол.

— Богдан?..

Олесь упал на колени, схватил брата за плечо, перевернул на спину. Голова Богдана запрокинулась неестественно легко. Правый висок был вмят внутрь — уродливая, рваная впадина, из которой толчками сочилась тёмная, почти чёрная кровь.

— Нет... нет, нет, стой... — Олесь торопливо, дрожащими пальцами сорвал с шеи грязный платок, прижал к ране. Ткань мгновенно промокла насквозь, сделалась скользкой и горячей. — Богдан, я пошутил! Слышишь? Я оставлю её! Я сожгу её сейчас же, слышишь?! Вставай!

Глаза брата были полуоткрыты. Зрачки — широкие, застывшие, не реагирующие на пляшущий огонёк свечи.

Олесь прижал ухо к его груди.

Тишина.

Он лихорадочно схватил брата за запястье, вдавил пальцы в холодную кожу, пытаясь нащупать пульс — но собственное сердце колотилось в пальцах с такой бешеной силой, что разобрать ничего было нельзя.

— Богданчик... миленький... не надо... — забормотал Олесь, заглядывая в остекленевшее лицо. Он ударил брата по щекам — раз, другой. Голова мотнулась из стороны в сторону, как у тряпичной куклы. — Ты же старший... Ты же сказал, до свадьбы заживёт...

Тело под его руками стремительно наливалось той самой чудовищной, свинцовой тяжестью, которую Олесь помнил по отцу.

Жизнь ушла. Мгновенно. Без предсмертных слов, без прощания, без вздоха. Из-за скользкого камня. Из-за куска кожи и старых страниц.

Олесь сидел на коленях в луже остывающей крови. Руки его были красными до локтей. Взгляд блуждал по пустым глазницам древних скелетов в нишах, по глухим каменным сводам.

Он остался один.

Среди болот. А где-то рядом его искали каратели.

Позади него, на залитом кровью полу, лежала раскрытая книга.

С её пожелтевшей страницы на мёртвого Богдана смотрел нарисованный чёрной тушью скелет, окружённый геометрией оживляющих узлов.

Глава 5

Олесь потерял счёт времени.

Огарок свечи давно оплыл, горячий воск сползал по гранитной грани постамента и застывал на холодном полу мутной молочной лепёшкой.

Богдан лежал на базальтовых плитах. Олесь смотрел на него, отводил глаза в темноту ниш, цеплялся взглядом за трещины в потолке — и снова возвращался к брату. В этом не было рассудка, только тупая, животная надежда: казалось, если отвернуться на пару ударов сердца, Богдан успеет шевельнуться. Скрипнет суставом. Сплюнет набок кровь и хрипло спросит, какого черта младший сидит столбом.

Олесь снова опустился на колени. Поднёс онемевшие пальцы к ноздрям брата.

Ничего. Холодный неподвижный воздух склепа.

Он вдавил ногти в шею Богдана, под челюсть. Замер, затаив собственное дыхание. Ему почудилось слабое, едва уловимое биение. Сердце Олеся заколотилось в горле:

— Богдан?..

Он сдвинул пальцы на волосок. Нет. Это стучала его собственная кровь в пережатых подушечках пальцев.

Лужа под разбитым затылком перестала расти. Края раны подёрнулись тёмной, глянцевой коркой. Мёртвое тело больше не кровоточило — сердце не толкало жижу по жилам.

И эта застывшая, свернувшаяся на камне кровь ударила по рассудку страшнее любого удара кулаком.

— Я не толкал тебя, — прошептал Олесь в глухую пустоту склепа. Голос прозвучал сипло, мелко. — Слышишь? Камень под ногой пошёл. Ты сам дёрнул!

Тишина подземного зала всосала оправдания без эха.

Олесь зажмурился, впиваясь ногтями в ладони, и заставил себя прокрутить всё заново. Секунда за секундой.

Спор. Рука Богдана на переплёте. Скользкая гранитная пыль на полу. Шаг назад. Взмах руками. Глухой щелчок кости о базальтовый угол.

Несчастный случай. Обыкновенный, слепой, дурацкий случай. Разве он хотел смерти брату? Нет. Разве он толкал его в грудь? Нет.

Но холодная мысль колола затылок: если бы ты бросил книгу в болото, как велел старший, он стоял бы сейчас рядом.

В слепой, лихорадочной ярости Олесь вскочил на ноги. Схватил тяжёлый фолиант обеими руками, вздернул над головой, наливаясь бешенством: разбить его о стену, разорвать плотные листы на клочки, истоптать сапогами, сжечь!

Он занёс руки для удара — и взгляд зацепился за раскрытый разворот, трепетавший в неровном пламени свечи.

С бледного пергамента на него смотрел силуэт мёртвого человека, окружённый тончайшей геометрией рунических связок.

Руки Олеся опустились. Фолиант потяжелел, словно был отлит из свинца.

Он перевёл взгляд на Богдана. Потом снова на пергамент.

Книга больше не была оружием против Империи. Она не была тайной древних. Она была единственным рычагом, способным вернуть то, что оборвалось три минуты назад.

Олесь упал на колени перед постаментом и принялся лихорадочно листать страницы. Пальцы оставляли на полях липкие кровавые отпечатки.

Архаичный язык словно издевался над ним. Буквы казались знакомыми, но корни слов были вывернуты наизнанку, падежи не сходились, глаголы несли двойной, ритуальный смысл.

Он читал вслух, шевеля запёкшимися губами, стараясь выхватить суть:

— «О закреплении кинемы в сочленениях»... Нет, это скелеты. «О варении селитряных квасцов для удержания сухожилий»... Не то, это чистая анатомия! «О вываривании мозга»... Мерзость, не то!

Лист за листом. Руки дрожали так, что пергамент сухо шелестел, грозя порваться.

Олесь замер. Заголовок на левой полосе был выписан широкой, строгой киноварью:

«О возвращении угасшего до исхода соков».

Возвращение.

Олесь провёл пальцем под словом, сдирая слой пыли. Вчитался. Глаза пожирали угловатые строки:

«...ежели связующие нити плоти не тронуты тлением, а кровь не остыла до твёрдости льда... воля заклинателя может стать опорой для оставленного сосуда...»

Чем меньше прошло времени с последнего вздоха — тем полнее возвращение. Память уходит последней. Навыки тела спят в мышцах ещё сутки.

— Он только что умер, — забормотал Олесь, чувствуя, как внутри разгорается сухой, нездоровый жар. — Он ещё тёплый. Кровь даже не остыла!

Потребовалось очистить площадку.

Олесь схватил Богдана за подмышки, упёрся сапогами в плиты и поволок. Тело брата казалось невыносимо, чудовищно тяжёлым. Голова запрокинулась, мокрые от крови волосы чертили по пыли тёмную полосу.

— Прости... сейчас, Богданчик, сейчас... — шептал Олесь, укладывая его в центре залы.

Согласно схеме, тело должно было лежать строго внутри двойного обода, не касаясь границ.

Чем чертить? На полях книги стояла четкая ремарка: «Алой влагой родства либо влагой самого усопшего».

Олесь выхватил нож, поднёс лезвие к своей левой ладони. Рука дрогнула. Полосовать собственное мясо было страшно.

Взгляд упал на лужу под постаментом. Тёмная, густая Богданова кровь.

— Его же... — выдохнул Олесь сам себе, словно оправдываясь перед темнотой. — В книге сказано: влагой усопшего. Так даже правильнее. Роднее.

Он оторвал от рубахи клок полотна, обмакнул в остывающую жижу и принялся чертить.

Кровь тянулась плохо, бралась комьями на шершавом граните. Пришлось плеснуть во флягу остатки воды, разболтать, макать пальцы прямо в бурый замес. Круг вышел корявым, эллиптическим. В изголовье он вывел три нисходящие стрелы, у ступней — знак узла.

Затем наступил самый жуткий момент: нанести знаки на саму плоть.

Пальцы Олеся дрожали, когда он коснулся лба брата. Кожа Богдана уже потеряла упругость, сделалась податливой, как сырое тесто, и холодной. Олесь вывел знак между бровей, потом на бледной шее над ключицами, затем на неподвижных мозолистых ладонях.

Остались слова.

Олесь встал у границы круга. Поставил ноги вместе, скрестил руки на груди ладонями внутрь, как требовал гравированный рисунок на пергаменте.

Он не понимал значения большинства слогов. Это было похоже на гортанное, сухое щёлканье птицы, смешанное с молитвенным запевом:

— «Эр-шад... вен-тора... калех-ден...»

Голос звучал тонко, жалко, теряясь под высоким сводом склепа.

— «Олесь, сын Яромира, держит порог... Богдан, сын Яромира, прими оклик...»

Последняя фраза далась с трудом — горло перехватило судорогой.

Олесь выкрикнул гортанное замыкающее слово — и замер.

Тишина.

Огарок свечи трещал. Ничего не изменилось. Богдан лежал в круге, бледный, нелепо раскинув руки, с тёмной запёкшейся раной на виске.

— Нет... — прошептал Олесь. — Нет, нет, я же всё сделал! Я начертил! Я прочитал!

Он бросился к книге, схватил страницу:

— Ну же! Вставай! Вставай, скотина упрямая!

Вдруг огонёк свечи вытянулся иглой. Желтое пламя с шипением посинело, наливаясь ледяным, болотным светом.

Воздух в склепе сгустился за долю секунды. На барабанные перепонки Олеся навалилось страшное, глухое давление, словно его швырнуло на дно глубокого омута. Где-то в глубине каменного фундамента, под тоннами базальта, протяжно и тоскливо скрипнула вековая порода.

Кровавые полосы на полу мгновенно потемнели, впитываясь прямо в камень, превращаясь в чёрные обугленные борозды.

Веки Богдана дрогнули. И открылись.

Олесь отшатнулся с такой силой, что сбил локтем огарок свечи. Он упал на четвереньки, судорожно хватая ртом ледяной воздух.

Богдан смотрел строго в потолок. Глаза его были чистыми, но зрачки оставались неподвижными чёрными точками.

— Богдан?.. — выдохнул Олесь из темноты.

Голова на плитах медленно, плавно повернулась на звук. Шея не дёрнулась — движение было слишком ровным, шарнирным.

— Олесь, — произнес Богдан.

Голос был его. Тот самый низкий, чуть хрипловатый от табака и весенней сырости голос старшего брата.

Олесь всхлипнул. Страх мгновенно смыло волной дикого, почти безумного ликования. Он бросился к брату, упал на колени, вцепился в его плечи:

— Живой! Получилось... Богданчик, живой! Я думал — всё, конец... Я исправил, слышишь?! Я нашёл в книге, я вернул тебя!

Он прижал брата к себе, уткнувшись мокрым лицом в его куртку.

И тут же замер.

Куртка пахла сыростью и старой кровью. Но под ней не было тепла. И не было ударов сердца. Грудь Богдана не вздымалась.

А главное — руки старшего брата безвольно лежали вдоль тела. Он не обнял в ответ. Он просто позволил живой плоти прижаться к мёртвой.

Олесь медленно отстранился, заглядывая брату в лицо:

— Больно?

— Нет, — ровно ответил Богдан.

— Голова... рана не болит?

— Нет.

— Встать можешь?

Богдан поднялся. Без рывка, без кряхтения, не опираясь рукой о пол — просто перевёл корпус из горизонтального положения в вертикальное за счёт мышц спины и пресса, как заводная кукла.

Олесь судорожно сглотнул. Рана на виске никуда не делась: рваная вмятина, серая по краям, по-прежнему темнела под слипшимися волосами. Но Богдан даже не коснулся ее рукой.

— Ты... ты помнишь, что случилось? — осторожно спросил Олесь.

— Мы спорили. Из-за книги. Я поскользнулся. Ударился головой.

— А потом?

Пауза длилась ровно две секунды.

— Потом была темнота. Потом ты позвал.

Олесь нервно рассмеялся, вытирая рукавом слезы пополам с грязью:

— Видишь? Видишь, я не толкал тебя! Камень поехал! И с книгой... я ведь говорил, что она нужна! Если бы мы её бросили, я бы тебя не вытащил. Я был прав, Богдан?

Богдан посмотрел на него долгим, пустым взглядом. В его зрачках не отражался огонь.

— Ты был прав, — сказал он.

Олесь осекся.

Что-то резануло слух. Живой Богдан никогда, ни разу в жизни не признавал правоту младшего сразу. Он бы сплюнул, выругался, буркнул: «Ладно, повезло тебе, недоросль, один раз из ста».

— Что ты сказал?

— Ты был прав. Книга полезная.

— Но ты же... ты орал на меня. Говорил, что утопишь её в трясине.

— Я ошибался. Если она тебе нужна — оставь.

Холодная струйка ужаса поползла по позвоночнику Олеся.

— Как звали нашу мать?

— Божена.

— А корову соседа?

— Красуля.

— На ком ты хотел жениться?

— На Марысе, дочери мельника.

— Ты... ты любишь её?

— Да.

Слово упало мертво, сухо, как щебёнка на дорогу. В нем не было ни тепла, ни смущения, с которым Богдан обычно отворачивался к плетню при одном упоминании мельника.

Это был правильный ответ из реестра. Словно писарь в ратуше прочитал нужную графу в книге учёта.

* * *

Они вышли из склепа на закате. Болото казалось затихшим, каратели растворились в вечернем тумане. Олесь бежал впереди, поминутно оглядываясь.

Богдан шёл сзади.

Он не хромал. Не держался за разбитый бок, из-за которого вчера стонал при каждом вздохе. Его шаг был широким, мерным, пугающе ровным. Когда Олесь оступился на шаткой гати и полетел в ледяную жижу по пояс, Богдан выдернул его одной правой рукой — легко, не напрягая плеч, словно пустой холщовый мешок.

— Ты... где силу такую взял? — Олесь, стуча зубами, отполз на твёрдый камень.

Богдан смотрел перед собой:

— Не знаю.

Впереди лежал глубокий брод. Раньше они бы потратили два часа на поиск обхода.

Олесь покосился на брата:

— Проверь глубину.

Богдан шагнул в тёмную воду. По колено. По пояс. По горло.

Он шел по илистому дну абсолютно спокойно. Его плечи скрылись под ряской, над водой оставалось только лицо с неподвижным взглядом. И тут Олесь понял то, от чего перехватило дыхание: Богдан не дышал.

Ему не нужен был воздух. Он мог идти по дну реки милю, две, десять. В нем не было лёгких, требовавших кислорода, — был только костяк и мышцы, ведомые чужой волей.

— Назад! — в панике крикнул Олесь.

Богдан развернулся под водой и так же невозмутимо вышел на берег. С его сермяги ручьями стекала болотная жижа.

— Глубоко, — сообщил он без малейшей одышки. — Дно илистое.

Олесь смотрел на него во все глаза. Внутри боролись два чувства: тошнотворный, липкий стыд и... невольное, дикое изумление.

Это было жутко. Но это было невероятно удобно.

На третьи сутки после склепа от Богдана потянуло запахом.

Сначала Олесь решил, что протухли остатки варёного мяса в сумке. Он перерыл мешок, выбросил заплесневелые корки. Запах остался. Тонкий, приторно-сладковатый, мучнистый дух тления.

На привале Олесь подозвал брата:

— Сядь. Наклони голову.

Богдан покорно опустился на бревно. Олесь раздвинул грязные волосы у раны на виске — и отшатнулся.

Края вмятины позеленели. Кожа вокруг сделалась серой, дряблой, из глубины трещины сочилась сукровица с мелкими пузырьками сукровицы. На щеке, где Олесь три дня назад случайно надавил пальцем, осталась тёмная несходящаяся вмятина.

Тело не жило. Оно просто двигалось. И биологический распад никто не отменял — тепло весеннего солнца делало своё дело.

Олесь сидел у костра, сжимая виски кулаками.

Он не вернул брата. Он просто поднял ходячий труп, который через две недели превратится в зловонную, распадающуюся на куски падаль.

Он открыл книгу при свете углей. Лихорадочно, до боли в глазах, вчитывался в анатомические таблицы.

Теперь он не пропускал страницы с инструкциями по препарированию тел. Он искал спасение.

«О сохранении плоти ходящей».

Таблицы солей. Списки трав, содержащих дубильные горечи. Рецепты варки смолы с квасцами и серным порошком. Способы высушивания подкожного жира через втирание зольных настоев.

Олесь читал — и перед его мысленным взором вставали тяжёлые бойцы имперского спецнаряда. Их блестящая, задублённая кожа. Медные маски. Тяжёлый, резкий запах аптекарских бальзамов, который он когда-то принял за запах имперского казённого зла.

Это не было злом. Это была чистая, холодная, чуждая моральных оценок технология. Технология удержания мяса от тления.

* * *

На следующий день Олесь не шёл впёред. Он рыскал по оврагам, собирая еловую живицу, кору дуба, дикую полынь и едкие болотные коренья.

К вечеру в котелке кипела чёрная, смолистая жижа, исходившая густым, дерущим ноздри паром.

— Раздевайся, — хрипло велел Олесь.

Богдан стянул рубаху. Его широкая грудь была бледной, с синюшными трупными пятнами на пояснице — кровь окончательно осела в нижние отделы тела под действием тяжести.

Олесь обмакнул тряпицу в остывающую смоляную мазь. Руки дрожали.

— Если будет жечь... — начал он по привычке и осекся. Богдан не ответил, лишь смотрел в темноту леса.

Олесь провёл тряпкой по коже брата. Чёрный бальзам ложился тонкой блестящей плёнкой, мгновенно стягивая поры, вытягивая влагу. Запах тления отступил, забитый резким духом можжевельника, дёгтя и селитры.

К утру обработанное плечо Богдана затвердело. Кожа натянулась, побурела, став похожей на старую кожу армейского ранца. Гнилостный распад остановился.

Олесь потрогал пальцем твёрдое, мёртвое плечо брата.

У него получилось. Он расшифровал текст. Он обуздал распад.

В глубине души на секунду шевельнулась странная, гордая мысль: «Я могу это. Я понимаю их науку лучше сельских лекарей». Он тут же отогнал эту мысль с ужасом.

* * *

Жизнь изменилась бесповоротно. Прежний Богдан был обузой в бегстве: у него болели сломанные ребра, он требовал отдыха, он ворчал на каждую ошибку Олеся, спорил о направлении, запрещал разводить огонь.

Новый Богдан был идеальным инструментом выживания.

Когда голод снова прижал их к оврагам, а стрелы Олеся ушли мимо пугливого оленя, Олесь в сердцах сплюнул:

— Да чтоб тебя... Хоть ты бы догнал его, что ли!

Богдан сорвался с места прежде, чем Олесь успел прикусить язык.

Он не крался. Он побежал за зверем напролом — с той же механической, неостановимой скоростью, с какой шёл по дну болота. Олень мчался быстрее, но зверь уставал, его лёгкие сжигала одышка. Мертвец не уставал, да и двигался он куда быстрее отягощённых железом загонщиков.

Через два часа Богдан вышел на поляну, волоча за задние копыта полуторагодовалого бычка. Шея животного была неестественно вывернута — суставы сломаны голыми руками.

Олесь смотрел на тушу, потом на брата, на чьём лице не выступило ни капли пота. И вместо ужаса почувствовал сытую, тёплую волну облегчения. Сегодня они будут жрать. До отвала.

* * *

Он больше не дежурил по ночам. Олесь спал — глубоко, сладко, завернувшись в сухое одеяло. Богдан стоял у края стоянки с топором в руке. Неподвижный, неутомимый страж, не смыкаюший глаз от заката до зари. Ни один шорох в лесу не оставался незамеченным.

К концу недели на Богдане висели оба тяжёлых мешка, связки вяленого мяса, котелок, топоры и лук.

Олесь нёс только лёгкую холщовую сумку с древней книгой и нож на поясе.

— Не тяжело? — спросил Олесь однажды утром, перекидывая через плечо брата очередной тюк с олениной.

— Нет, — отозвался Богдан.

И Олесь перестал спрашивать.

На десятый день после бегства из склепа они вышли на высокий лесистый хребет.

Внизу, залитая бледным майским солнцем, лежала широкая зелёная долина. Тракты, вымощенные белым щебнем. Далекие крыши богатого торгового городка. Полосы ухоженных полей. Дымки над хуторами.

Это была другая провинция. Земли герцогства Верейского, лежавшие далеко за пределами волости, где сгорела их прежняя жизнь. Здесь никто не знал двух сыновей плотника Вышатича. Здесь их следы растворились в болотах.

Олесь стоял на обрыве, глубоко вдыхая свежий, тёплый ветер. Сердце билось ровно и сильно.

Они выжили. Они обманули имперскую погоню. Они перешли непроходимые топи. В его сумке лежало знание, равного которому не было ни у одного земского лекаря. А за его спиной стоял несокрушимый, преданный до гроба защитник, не знающий усталости, страха и голода.

Олесь повернулся.

Богдан застыл в двух шагах позади. Лицо старшего брата, намертво задублённое полынным бальзамом, казалось высеченным из морёного дуба. На виске темнела замазанная воском вмятина. В руках он сжимал тяжёлое копье.

— Это всё ещё мой брат, — негромко, вслух сказал Олесь, словно убеждая стоявшую вокруг тишину. — Я спас его. Я просто держу его рядом, пока не найду способ оживить окончательно.

Богдан не шелохнулся. Пустые, неподвижные зрачки мёртвого плотника смотрели поверх плеча младшего брата — туда, где на дорогах чужой провинции мерно катили повозки живых людей.

— Пошли, Богдан, — бросил Олесь, поправляя сумку с книгой. — Надо найти одежду получше. И припасов раздобыть.

— Иду, — отозвался мертвец и зашагал следом, мерно отбивая тяжёлый шаг по каменистой тропе.

Глава 6

Первые двое суток в землях Верейского герцогства Олесь держался лесных хребтов, не спускаясь к трактам.

С высоты долина казалась обманчиво мирной: белые нити дорог, редкие скрипучие возы, ленивый лай хуторских псов. Случайный пахарь или трактирщик не знал их лиц, но стоило Олесю заметить на перекрёстке знакомую серую накидку почтовой службы, как он тут же дёргал Богдана за рукав в кусты.

Они сделали трёхверстный крюк по оврагам ради одного-единственного казённого скелета, шедшего далеко внизу. Выбравшись на гребень, Олесь привалился к сосне и вдруг коротко, зло усмехнулся.

— Чего лыбишься? — спросил он сам себя. И тут же покосился на брата: — Смешно, Богдан. Я мертвеца от мертвецов прячу.

Богдан посмотрел в сторону тракта пустыми, спокойными глазами.

— Да, — отозвался он ровным голосом.

Олесь подождал секунду.

— И всё? Больше ничего не скажешь?

— Нет.

— Ну и ладно.

Олесь пошёл вперёд. Теперь он всегда шёл первым.

Прежний Богдан с детства читал чащу как открытую книгу: чуял воду по запаху ольшаника, видел заячьи петли, обходил топкие места. Всё это осталось в его застывшем теле — суставы помнили баланс, глаза замечали примятый мох. Но теперь эти знания лежали на дне его памяти мёртвым грузом, пока младший не отдавал прямой приказ.

На развилке у старого расщеплённого дуба Олесь встал.

Богдан замер за его спиной в двух шагах.

— Ну? — Олесь обернулся. — Куда дальше?

Богдан поглядел направо, затем налево.

— Куда прикажешь.

— А своей головой подумать?!

— Твой приказ — закон.

Олесь скрипнул зубами.

— Налево пошли.

Через полторы версты тропа захлебнулась в буреломе и упёрлась в непролазный малинник. Пришлось возвращаться, теряя драгоценное предзакатное время.

— Ты же видел, что она глухая! — вскипел Олесь. — Мог сказать, что правая наезжена?

— Мог.

— Так почему промолчал?!

— Ты не спрашивал.

Олесь тяжело выдохнул, глядя в это неподвижное, задублённое лицо, и медленно, с расстановкой произнёс:

— На каждой развилке. Сначала говоришь, что видишь. Потом я решаю. Понял?

— Понял, — отозвался Богдан.

На следующем перекрёстке он уже сухо доложил: «Справа вчера прошла кованая телега. Слева — свежий конский навоз и след двух пеших».

Олесь кивнул и выбрал левую.

Так стало проще. Страшнее — но в разы проще.

* * *

Охотника они не почуяли. Лес редел перед каменистой осыпью. Олесь сидел на корточках в зарослях колючего кустарника, держа на коленях раскрытый том. Рисунок на пожелтевшем листе изображал стебель с узкими, клиновидными листьями — Олесь сверял его с живым растением, прикидывая количество дубильных соков.

Он сорвал ветку, потёр пальцами — и вздрогнул.

— Не то рвёшь, парень. Пожжёшь кишки.

Книга с глухим стуком шлёпнулась в траву. Олесь вскочил, инстинктивно отступая назад. Богдан бесшумно развернулся всем корпусом, встав между братом и голосом.

В десяти шагах на тропе стоял мужик. Сухой, жилистый, лет сорока пяти, в потёртой лосиной безрукавке поверх холщовой рубахи. За плечом — короткий охотничий лук, у бедра — нож в берестяных ножнах, в руке — лёгкая рогатина с гранёным жалом.

Он смотрел на братьев без злобы — с тем спокойным, чуть насмешливым прищуром, с каким лесной хозяин разглядывает неопытных городских грибников.

Олесь лихорадочно подобрал книгу, пряча ее под полой куртки.

Охотник хмыкнул, присаживаясь на поваленную берёзу:

— Та, что от рези в животе, ниже стелется. И лист снизу серый, как заячье брюхо. А этой дрянью только волков травить.

— Мы не от рези... — выдавил Олесь, чувствуя, как пересохло в горле. — Давно вы здесь?

— На тропе? Минут пять. А по следу вашему — со вчерашнего полудня.

Холодная игла страха вошла Олесю под ребра.

— Зачем?

— Любопытно стало, — охотник положил рогатину на колени, доставая из кармана сушёную чернику. — След чудной. Один идёт как человек — тут запнулся, там веточку сломал, шажок шире, шажок уже. А второй... — он перевёл внимательный взгляд на Богдана, — второй шагает как часовой механизм. След в след, глубина отпечатка одинаковая, хоть под гору, хоть в гору. Да и стоянка у вас странная: кострище на одного, ветки примяты под одним, а кружек две. Кто такие?

— Мы... мы торговые люди, — Олесь почувствовал, как щеки заливает предательский жар. — С севера. Хозяин послал в Озёрный уезд за товаром.

Охотник сжевал ягоду, не спуская глаз:

— В Озёрный? Так он в противоположной стороне, миль сорок за спиной.

— Мы в обход! Разбойников много на тракте...

— Разбойников, говоришь? — охотник оглядел тяжёлый топор за поясом Богдана, потом два набитых мешка. — Значит, от разбойников в глухую тайгу без компаса полезли. Логично.

В его голосе не было угрозы. Была насмешливая проницательность таёжника, привыкшего распутывать заячьи петли. И от этого Олесю становилось тошно. Перед ним был не глупый волостной чиновник. Этот человек читал лес, как книгу.

Охотник встал, шагнул ближе:

— А напарник твой чего молчит? Немой?

— Брат это. Болеет он.

— Чем?

— Лихорадкой болотной.

Охотник подошёл ещё на три шага. Прищурился, глядя на висок Богдана. Волосы старшего брата сбились, открывая темную вмятину, залитую смолистым воском.

— Лихорадка кости не ломает, парень.

В этот миг ветер в сосняке переменился.

Поток тёплого воздуха ударил охотнику в лицо — принеся с собой резкий, горький дух полыни, смолы, квасцов и едва уловимую, сладковатую ноту разлагающейся плоти.

Охотник замер. Ноздри его дрогнули. Он опустил глаза, словно ища под ногами падаль, затем снова медленно поднял взгляд на Богдана.

Богдан стоял неподвижно. Мимо его открытого глаза пролетела жирная лесная мошка, задев ресницы. Мертвец даже не моргнул.

Грудь под засаленной холщовой курткой не поднималась. Ни на вершок.

Охотник медленно, очень осторожно отступил на шаг. Насмешливая улыбка сползла с его лица, сменившись бледной, жёсткой тревогой.

— Он мёртв, — тихо сказал мужик.

— Он дышит, просто слабо! — сорвался Олесь.

— Не ври мне, щенок. Я на пограничных заставах три года отслужил, я казённых мертвяков за версту чую.

Пальцы охотника плавно скользнули по древку рогатины, перехватывая её в боевой упор.

— Только на нем нет медной бляхи. И формы на нем нет.

Охотник посмотрел на тёмную рану на виске, на сухую пергаментную кожу шеи Богдана, потом перевел взгляд на старый фолиант под мышкой Олеся.

Лицо таёжника вытянулось в неподдельном, диком ужасе.

— Твою мать... — прошептал он, отступая к осыпи. — Ты поднял его сам. Воровской обряд...

Воздух в лесу словно остекленел.

Олесь видел каждую пылинку в луче солнца, пробившемся сквозь сосны. Видел медную заклёпку на ножнах охотника. Понимал со страшной, кристальной ясностью: Этот человек уйдёт. Через полдня он будет на ближайшей заставе. Он расскажет.

И тогда за ними придут не четверо. Придёт сотня. Их выжгут вместе с этим лесом, вырвут книгу, а кости раздробят в муку.

Охотник поднял свободную руку в примиряющем жесте:

— Тихо, парень. Я ничего не видел. Я просто...

Олесь не дал ему договорить. Страх, копившийся неделями, переплавился в тёмный, слепой спазм.

— Взять его! — сорвалось с губ.

Он не успел подумать. Слово вылетело само — как на той охоте, когда перед ними метнулся олень.

Богдан сорвался с места без замаха, без рывка — выбросив тело вперёд с чудовищной силой мёртвого механизма.

Охотник успел вскинуть рогатину. Наконечник с хрустом пробил сукно куртки Богдана, войдя глубоко под левые ребра. Обычный человек захлебнулся бы криком, рухнул, выпустил кишки.

Богдан даже не сбавил шага.

Он насадился на стальное перо, как кусок мяса на вертел, и продолжал идти вперёд. Охотник вскрикнул от дикого, парализующего ужаса, выпустил древко из рук и бросился наутёк, ломая кусты.

Богдан с торчащим из бока копьём нёсся следом — бесшумно, неутомимо, сокращая дистанцию с каждым ударом сердца.

Олесь стоял посреди тропы.

Он мог крикнуть. Мог сказать: «Богдан, назад! Стой!» Одно слово — и брат замер бы как вкопанный.

Олесь открыл рот. Воздух застрял в горле.

Он не крикнул.

В чаще раздался треск сучьев, глухой удар тела о землю, короткий задавленный хрип — и всё смолкло.

Когда Олесь добежал до старой сосны, всё было кончено.

Охотник лежал на спине в прошлогодней хвое. Богдан сидел на нем верхом, намертво вдавив тяжёлые серые ладони в гортань человека. Глаза охотника были широко раскрыты, налиты тёмной кровью, язык вывалился набок. Под кожей шеи уродливо сместились раздавленные хрящи.

— Хватит... — просипел Олесь, хватаясь за ствол дерева. Желудок свело мучительным спазмом. Его вывернуло желчью прямо на мох.

Богдан мгновенно разжал пальцы и поднялся.

Из его собственного бока торчало древко рогатины. Из раны медленно капала густая, почти чёрная смолистая сукровица.

— Я велел взять его! — Олесь вытер губы рукавом, трясясь от бешенства и тошноты. — Взять, а не душить!

Богдан смотрел сквозь него:

— Он сопротивлялся.

— Ты мог просто сбить его с ног! Держать за руки!

— Приказа сохранять ему жизнь не поступало.

Олесь замахнулся, готовый ударить брата по каменной челюсти — и опустил руку.

Ударить за что? За то, что механизм сработал без сбоя? За то, что он сам промолчал, когда надо было крикнуть «стой»?

Олесь опустился на колени рядом с телом охотника.

Еще десять минут назад этот мужик смеялся, жевал сушёную чернику, учил отличать целебные травы.

А теперь это был труп.

— Он бы нас сдал... — пробормотал Олесь, заглядывая в остекленевшие зрачки убитого. — Сдал бы первому уряднику. Нас бы на дыбу вздёрнули. Мы защищались. Это война...

Мертвец не спорил.

Олесь дрожащими руками обыскал карманы.

Добыча была богатой: отличный дубовый лук, колчан с дюжиной калёных стрел, сушёное мясо, моток шёлковой лески, две серебряные монеты. Во внутреннем кармане безрукавки пальцы нащупали что-то твёрдое.

Олесь вытащил деревянную фигурку — неумело, с любовью вырезанную ножом птицу с развёрнутыми крыльями. Детская игрушка.

В горле встал ком. Олесь судорожно запихнул птицу обратно в карман мертвеца.

— Надо копать, — сказал он, вставая. — Богдан, бери лопату.

Богдан подошёл к краю поляны, вытащил из мешка малую сапёрную лопатку и методично вонзил лезвие в дёрн.

Олесь посмотрел на него.

Рогатина всё ещё торчала из рёбер брата. Ткань на куртке была распорота, смоляной бальзам сочился из раны. Ещё два-три таких боя — и связки Богдана изотрутся, кости раздробятся, плоть обратится в труху. Бальзамы лишь замедляли распад, но не восстанавливали ткань.

«Если я потеряю Богдана, я останусь один».

Взгляд Олеся скользнул к лежащему в траве охотнику.

Крепкий. Жилистый. Руки привычны к тетиве и ножу. Знает эти леса до последнего ручья. Местный.

И самое главное — уже мёртвый.

Если закопать его здесь — через неделю черви сделают своё дело. А если не закапывать...

«Не пропадать же добру», — шепнула холодная, расчётливая мысль. Олесь содрогнулся от её наглости, но мысль не уходила. Она разрасталась, заполняя сознание железной логикой выживания.

— Стой, — сказал Олесь.

Богдан опустил лопатку.

Олесь достал из сумки древний том.

* * *

Второй ритуал занял меньше часа. Здесь не было слез, не было молитвенного заикания и дрожи в коленях. Олесь действовал быстро, с пугающей деловитостью подмастерья, освоившего ремесло.

Крови было в избытке — тёплой, свежей, ещё не свернувшейся на шее убитого. Круг лёг идеально ровно. Знаки на лбу, груди и ладонях легли без помарок.

Гортанные слова древнего наречия Олесь читал уверенно, твёрдым, не срывающимся голосом.

Когда пламя свечи посинело, а воздух в сосняке налился свинцовой тяжестью, охотник открыл глаза.

Олесь даже не вздрогнул.

— Сядь, — скомандовал он.

Мертвец сел. Раздробленные хрящи на шее чуть хрустнули, фиксируя голову.

— Ты слышишь меня?

— Слышу, — глухо отозвался труп.

— Кто ты?

— Егерь. Стрелок.

— Твоё имя — Ловчий, — отрезал Олесь. — Ты подчиняешься мне. Моё слово — твой единственный закон.

— Да, — прошелестел Ловчий.

Олесь поднялся с колен, отряхивая штаны.

* * *

Их стало трое, но разница между мертвецами была установлена мгновенно и бесповоротно.

Богдан был братом. Олесь бережно вытащил из его бока рогатину, лично замазал рваную рану свежим дёгтем, запретил нести тяжёлые тюки.

Ловчий был вещью.

На охотника взвалили оба мешка, запас дров и железо. Когда на пути попадался тёмный подозрительный овраг, Олесь бросал коротко: «Ловчий, вниз. Проверь дно».

Когда нужно было испытать новый состав мази — едкий, сваренный из волчьих ягод и селитры, — Олесь мазал им руку Ловчего. Кожа охотника чернела, пузырилась, слезая пластами. Олесь делал пометку на полях книги, менял пропорцию и лишь безопасный, проверенный состав наносил на плечи Богдана.

Ловчий не жаловался. Мёртвым не больно.

Через три дня они наткнулись на лесной пикет Алхимического Ведомства.

Это была глухая перевалочная станция: бревенчатый склад под железной крышей, огороженный кольями. Никакой живой стражи — только два иссушенных скелета-учётчика в просмоленных фартуках, убиравших грузы в ледник.

Раньше Олесь бежал бы от этого места без оглядки. Теперь он разглядел на бочках у ворот имперское клеймо с короной и ретортой.

— Ловчий, — тихо скомандовал Олесь из кустов. — Иди к воротам. Если окликнут — молчи. Подойди вплотную и сломай обоим шеи.

Охотник шагнул на тропу.

Олесь наблюдал из зарослей, сжав кулаки. Скелеты-учётчики подняли черепа, посмотрели на приближающегося человека в лосиной безрукавке. Ни один не потянулся к тревожному колоколу.

Для государственной системы Ловчий был невидимкой. На нем не было ориентировок, его лицо не вносили в списки беглых бунтовщиков Вышатичей. Он выглядел как обычный поднятый работник без опознавательных знаков — аномалия, но не повод для патрульного сигнала.

Когда Ловчий подошёл на расстояние удара, всё заняло четыре секунды. Два сухих хруста — и белые кости рассыпались по брусчатке.

На складе не было ни крошки хлеба. Зато полки ломились от государственных запасов.

Олесь срывал сургучные печати с глиняных горшков, задыхаясь от жадности:

— Гляди, Богдан... Смотри сюда!

Здесь были бочонки с очищенной белой селитрой. Банки с можжевеловым бальзамом глубокой очистки. Бруски ароматического воска с добавлением медного купороса — средства, блокирующего трупный запах.

И на каждом ящике стояло тиснёное заводское клеймо: «Имперская мануфактура № 8. Состав стабилизирующий, третий сорт. Партия 412».

Олесь растёр каплю казённого масла между пальцами, понюхал.

Состав был безупречен. Идеальная консистенция, выверенные пропорции, очищенная нефть. То, над чем Олесь бился у костра часами, собирая смолу с коры, Империя варила в циклопических автоклавах тысячами пудов.

Олесь нагрузил Ловчего банками до предела, пока тот не начал оседать под тяжестью.

Они уходили в сумерки, богатые и вооружённые. Но на опушке леса Олесь сел на пень, глядя, как Ловчий монотонно переставляет ноги под грузом добытой химии.

В животе мучительно урчало. Бальзамы не утоляли голод.

Чтобы добыть кусок лепёшки, ему снова пришлось ночью лезть в свинарник на хуторе, прячась от собак и чувствуя себя последней тварью.

И тогда его обожгла простая, уничтожающая мысль.

«Я могу поднять десятерых. Найти ещё охотников, бродяг, висельников. Но Империя выставит полк. Я подниму сотню — они пришлют десять тысяч штурмовиков, вываренных в чанах, закованных в железо, снабжённых стандартизированным оружием. Это машина, фабрика. Смерть поставлена на конвейер двести пятьдесят лет назад. Её нельзя победить армией мертвецов».

Олесь поднял глаза на тёмное ночное небо.

Воевать с руками бессмысленно. Сколько рук ни руби — из казённых хранилищ поднимут новые.

Нужно отрубить голову.

Владыка. Тот, кто запустил этот механизм два с половиной века назад. Источник закона, связавший континент единой некротической паутиной.

Олесь раскрыл древний гримуар у костра.

Отныне страницы о сохранении плоти были отброшены. Олесь искал оружие абсолютного уничтожения.

Но книга древних молчала об убийстве.

Автор фолианта мыслил другими категориями. Для него жизнь и смерть не были врагами — они были состояниями вещества внутри чего-то неизмеримо большего.

Олесь чертил углем на полях заметки, ломая ногти, разбирая полустёртые термины.

Ключевое слово, которое он сначала переводил как «Река», на самом деле означало Великий Поток. Время.

Древний мастер писал строго, почти безжалостно:

«...Живущее живо лишь дотоле, доколе несётся в стремнине Потока. Изменение есть суть движения: лист вянет, рана зарастает, плоть стареет. Смерть не есть уничтожение — смерть есть выбрасывание сосуда на мель, вне струй Времени...»

Олесь перечитал абзац трижды, глядя на неподвижные силуэты Богдана и Ловчего, застывших в ночном дозоре.

Вот почему они не уставали. Вот почему не дышали. Некромантия не возвращала жизнь — она выдёргивала тело на берег, где время больше не могло толкать кровь по жилам. Но и уничтожить Владыку обычным клинком или ядом нельзя: если слухи правдивы, Хозяин Жизни и Смерти давно вывел себя за пределы человеческого бытия.

И на исходе третьей ночи расшифровки Олесь нашёл схему.

Она занимала целый разворот. Колоссальная концентрическая диаграмма: спираль, закручивающаяся к центру, знаки разрыва причинных связей, узлы рассеивания вектора.

Заголовок гласил:

«Предание Потоку Времён».

Олесь читал комментарии, затаив дыхание, и буквы двоились в его воспалённых глазах.

Ритуал не убивал врага. Он делал нечто куда более сокрушительное: он создавал искусственный водоворот в ткани бытия, захватывал цель и швырял её по руслу Великого Потока. Вне законов плоти. Вперёд или назад — туда, где её никогда не существовало.

«...И исчезнет преграда из дней текущих, и развеется тень её, ибо невозможно стоять твёрдо там, где почва ещё не сгустилась, либо прах уже истлел...»

Олесь сжал виски кулаками. Его трясло от лихорадочного восторга.

Вот оно.

Не нужно штурмовать цитадель с армией мертвецов. Не нужно пробивать зачарованные базальтовые стены.

Достаточно подобраться на дистанцию прямого зрения. Начертить круг. Направить фокус спирали на трон Владыки — и сорвать узурпатора с его пьедестала. Швырнуть тирана в бездну веков, смыть его из настоящего, как соринку из ручья!

Олесь вскочил, захлопнув книгу. Металлическая застёжка щёлкнула, как ружейный замок.

— Мы идём в Столицу, — сказал он в темноту леса.

Богдан и Ловчий одновременно повернули к нему застывшие, безучастные лица.

— Идём, — эхом отозвался мёртвый брат.

Глава 7

После того как у войны появилась высшая цель, сама война затихла.

Олесь больше не нападал на одиноких почтальонов. Он пропускал казённые обозы, часами выжидая в сырых лощинах, пока скрип несмазанных осей не растворится в тумане.

Прежде бегство казалось ему унизительным. Теперь он злился на саму мысль о драке. Разбить патруль? Зачем? Чтобы на станции подняли тревогу, дознаватели перекрыли тракты, а наградой за риск стали пара сапог да горсть медных пуговиц?

Время стало дороже железа. Им нужна была Столица. До сердца Империи оставались сотни вёрст пути.

Шли преимущественно по ночам. Для Богдана и Ловчего не существовало темноты, судорог в икрах и сбитого дыхания: они вышагивали с монотонным, неумолимым упорством механизмов.

Олесь же оставался человеком из плоти.

К третьей страже ночи его колени наливались свинцом, в затылке начинала пульсировать тупая боль, а мир сужался до одного желания — упасть лицом во влажный мох.

— Ловчий, воду. Богдан, периметр.

Мертвецы безмолвно исполняли приказ. Олесь падал на разостланную дерюгу, проваливаясь в тяжёлый, душный сон без сновидений.

По утрам, разлепляя веки, он на мгновение забывал, кто он. Незнакомые верхушки сосен. Запах прели и дёгтя. А в двух шагах от него, среди утреннего пара, неподвижно возвышалась серая фигура старшего брата с топором в руках.

И память возвращалась тяжёлым, привычным ударом под дых.

* * *

Еду добывали на глухих хуторах. Олесь больше не тешил себя сказками о «налоге на сопротивление». Ему требовался хлеб — он брал хлеб. Он посылал Ловчего проверить псарни, затем выходил сам, держа двух вооружённых спутников за спиной.

Хозяева редко спорили. Мужики бледнели, глядя на тёмные провалы капюшонов, на неестественную неподвижность плеч его конвоя, и молча несли из погребов окорока, овсяную крупу и мешочки с солью.

Иногда Олесь бросал на дубовый стол серебряную монету. Иногда не бросал ничего.

«После того как я свергну Владыку, этот долг спишется», — говорил он себе. И этого оправдания было вполне достаточно.

Обозы привлекали его лишь в одном случае — если на кованых углах ящиков темнело клеймо Алхимического Приказа.

Олесь научился разбираться в казённой маркировке лучше уездных провизоров.

Он знал, под каким номером скрываются квасцы для удержания сухожилий, а где запечатан вязкий можжевеловый дистиллят. Рецепты из древней книги оживали перед ним в виде заводских консервантов.

Они брали имперские склады чисто, почти изящно: Ловчий бесшумно снимал часовых-скелетов, ломая шейные позвонки одним выверенным движением, Богдан выносил тюки.

В одном из придорожных амбаров Олесь разжился флаконом густого, прозрачного масла с пометкой «Особая очистка. Сорт I».

На привале он нанёс каплю на истёртое плечо Ловчего. К утру кожа мёртвого охотника натянулась, сделавшись упругой, как вываренная воловья жила. Прежде Олесю приходилось варить смолу сутками, чтобы добиться хотя бы половины такого эффекта.

Олесь смотрел на склянку со смешанным чувством. Злость на государство в нем странным образом переплеталась с мрачным, почти профессиональным восхищением. Умеют же…

Богдан менялся. Он больше не походил на израненного, контуженного человека. Он выглядел тем, кем и являлся, — сохранённым мертвецом.

Щеки старшего брата ввалились, кожа обтянула скулы гладким, тёмным пергаментом. Рана на виске зарубцевалась плотной базальтовой коркой. Тело окончательно перестало разлагаться, но вернуть ему прежнюю живость не удавалось.

По вечерам у костра Олесь проводил осмотр:

— Сними куртку. Согни локоть. Ещё.

Суставы Богдана двигались без скрипа, с глухим щёлканьем натянутых жил.

Олесь чиркал угольком на чистых полях гримуара: «Состав № 4. Подвижность полная. Сухожилия правого предплечья закрепить вытяжкой из полыни».

Когда-то Богдан обругал бы его за такие опыты последними словами. Теперь старший брат стоял безропотно, как лошадь у кузнеца, пока младший пальцами проверял плотность его мёртвого мяса.

Олесь привык. Ужас растворился в бытовом удобстве.

* * *

Чем ближе они подбирались к центральным провинциям, тем плотнее смыкалось кольцо имперского порядка.

Дороги стали широкими, вымощенными колотым базальтом, с аккуратными канавами по обочинам. Мосты через реки поражали основательностью.

И повсюду были мертвецы.

Они ремонтировали насыпи при свете смоляных факелов. Они вели по каналам гружёные баржи бечевой против течения, не зная усталости. Они стояли на заставах, разбирали официальную корреспонденцию, выкорчёвывали вековые пни под новые пашни.

Живых людей было немного: десятники, инженеры, чиновники в сюртуках.

Лёжа в кустах над главным столичным трактом, Олесь часами наблюдал за ночной работой дорожной артели.

Сорок скелетов методично, удар в удар, дробили булыжник здоровенными кувалдами. Ни перекуров. Ни жалоб на сорванные спины. Ни пьяной ругани.

Один живой смотритель сидел в будке, сверяя чертежи при свече.

Олесь поймал себя на дикой, чудовищной мысли: это ведь безупречно устроено.

В памяти вдруг всплыл отец, стонущий на печи после заготовки дров: «Спина отваливается... вот помру — отдохну».

Здесь спины не болели. Ни у кого.

Олесь тряхнул головой, прогоняя наваждение.

— Пошли, — процедил он сквозь зубы. Мысль была ядовитой, и он не стал давать ей прорасти.

* * *

Обряд изъятия жизни из плоти Олесь освоил на полпути к цели.

Древняя книга не позволяла разделять дисциплины: манипуляции со Временем требовали огромного расхода внутренней энергии, а черпать ее в походе было неоткуда.

Первой жертвой стала лесная полёвка.

Олесь держал серый тёплый комочек в кулаке, шепча гортанные слова формулы. На третьей попытке мышь в его пальцах мгновенно обмякла. Сердце зверька остановилось без агонии.

И в ту же секунду по руке Олеся хлынула горячая, покалывающая волна.

Она ударила в грудь, обожгла виски, растеклась по венам жидким огнём.

Усталость, давившая на плечи последние трое суток, исчезла без следа. Зрение обострилось до предела — Олесь видел каждую прожилку на дубовой коре в десяти шагах, слышал шелест лапок жука в траве. Это было опьяняющее, чистое чувство физического могущества.

Спустя неделю он перестал ставить силки.

Дрозд на ветке, белка на стволе сосны, матерый заяц — Олесь лишь вскидывал ладонь, смыкал пальцы в ритуальном жесте, шептал слог. Тело животного падало в траву сухим мешком, а Олесь вбирал чужое дыхание, чувствуя себя бодрым, ясным и неуязвимым.

Он читал гримуар ночи напролёт при свете лучины. Сон сократился до двух часов в сутки. Глаза его запали, под глазами залегли тени, но внутри горел ненасытный, ровный огонь.

Богдан наблюдал за этим безучастно.

Один раз, когда с ветки к ногам мёртвого брата шлёпнулась бездыханная куница, Олесь усмехнулся:

— Ну что? Скажешь — мерзость?

Богдан промолчал.

Олесь скривился. Он почти ненавидел эту тишину. Живой брат дал бы ему по шее. Мёртвый — лишь ждал следующего распоряжения.

* * *

Они вышли к Столице в конце четвёртой недели пути. Город открылся внезапно, залитый багровым золотом предзакатного солнца.

Олесь замер на лесистом утёсе, и дыхание перехватило в груди.

Он ожидал увидеть логово чудовища: мрачные руины, чадящие кострища, черепа на кольях.

Цитадель оказалась прекрасной.

Это был колоссальный, безупречно рассчитанный ансамбль из серого гранита и железа. Стены циклопической кладки повторяли естественные изгибы речной излучины, запирая долину. Башни возносились к небу строгими монолитами. В центре, над ярусами казарм и мануфактур, царил исполинский донжон — неприступный, гладкий, как отполированный обсидиан.

А внизу, у подножия крепости, кипела жизнь.

Тысячи людей и сотни тысяч мертвецов двигались в едином, слаженном ритме. Ни суеты, ни заторов. Обозы втягивались в ворота, полки высушенных гвардейцев в воронёной броне перестраивались на плацу с геометрической точностью. Государство дышало как гигантский, совершенный организм.

Олесь смотрел на это величие, и остатки его юношеской гордыни рассыпались в прах.

Собрать восстание? Поднять сотню крестьян с вилами против этого?

Смешно.

Владыка мог раздавить любую армию живых, просто бросив в бой резервы из столичных могильников.

Оставался только Великий Поток. Единственный удар в самое сердце.

Круг чертили на вершине холма, отделённого от Цитадели глубоким речным каньоном.

Отсюда открывался прямой обзор на центральный донжон.

Богдан расчищал каменистую площадку топором. Ловчий караулил единственную тропу, ведущую наверх.

Обряд требовал несоизмеримо больше сил, чем подъём мертвеца или кража искры у лесного зверя. Нужен был мощный проводник. Источник, способный пробить брешь в ткани Времени.

И этот источник лежал у подножия холма, связанный льняной бечевой.

Это был молодой купеческий приказчик, перехваченный на дальнем тракте накануне вечером. Обычный парень в добротном суконном кафтане.

Он мычал сквозь кляп, глядя на Олеся круглыми от ужаса глазами.

Олесь подошёл к нему с обнажённым ножом. Рука не дрожала.

— Не дёргайся, — негромко сказал Олесь. Голос его звучал глухо, отстранённо. — Твоя смерть не напрасна. Сегодня рухнет то, что двести пятьдесят лет пило кровь из твоего народа. Я делаю это ради всех вас.

Парень забился в путах, сипя и роняя слезы на пыльные камни.

Олесь перехватил рукоять поудобнее, прижал колено к его груди — и сделал то, что требовала древняя инструкция.

Крови было много. Она заполнила выдолбленные в известняке борозды внешнего круга, начертанного по сложным спиральным лекалам.

Олесь встал в центре диаграммы.

Ветер с каньона трепал полы его плаща. На плоском валуне перед ним лежал раскрытый гримуар.

Богдан застыл у внешнего кольца, сжимая древко рогатины.

Олесь бросил на него короткий взгляд:

— Всё закончится здесь, брат. Я сорву его со скалы. А потом мы найдём способ вернуть тебя. Обещаю.

Богдан не шелохнулся. Пустые зрачки мёртвого плотника отражали пылающий закат над Цитаделью.

Олесь поднял руки.

Формула древнего языка легла на язык тяжелыми, свинцовыми пластами.

— «Вен-тора... калех-ден... Потоку предстань!»

С первыми словами мир дрогнул.

Кровь в бороздах круга вспыхнула холодным лазурным огнём. Воздух над холмом сгустился до плотности студня, звуки внешнего мира — шум реки, крики птиц, далёкий перезвон столичных колоколов — мгновенно оборвались, утонув в гулкой, подводной тишине.

Олесь зафиксировал взгляд на чёрной вершине донжона.

Он представлял себе Владыку. Невиданного тирана, восседающего на троне из костей.

«Низвергнуть в Поток. Смыть из дней текущих. Прочь!»

Пальцы Олеся сплелись в замыкающую фигуру.

Правая ладонь — наружу, левая — внутрь...

Или левая наружу?

В воспалённой памяти на долю секунды всплыл рисунок из книги. Тонкая, едва различимая штриховка на запястье древнего жреца. Анатомический ракурс, который он не успел до конца расшифровать.

Жест значил не «изгнать от себя».

Жест замыкал контур на самом операторе. В древнем языке возвратный залог глагола обозначался тем же знаком, что и направленный вовне...

Олесь понял это слишком поздно.

Каньон перед ним взорвался беззвучной вспышкой.

Пространство вывернулось наизнанку. Башни Цитадели закружились в чудовищном водовороте, смазываясь в радужные полосы. Воздух выбило из лёгких Олеся с такой силой, будто на его грудь рухнула гранитная плита.

Последнее, что он увидел, — это фигура Богдана, отсечённая светящейся дугой горизонта, и распадающееся на части вечернее небо.

А затем наступила абсолютная, ледяная тьма.

* * *

Олесь очнулся от запаха сырой земли и хвои. Его колотило в жестоком ознобе. Желудок выворачивало желчью, тело было разбито, словно его протащили по камням добрый десяток вёрст. Он с трудом поднял голову, опираясь на локти.

Вокруг стояла звенящая, первобытная тишина. Пели лесные дрозды. Свежий утренний ветер шевелил верхушки молодых берёз.

Олесь медленно поднялся на ноги, шатаясь, как пьяный, и посмотрел вперёд.

На противоположную сторону речного каньона.

Цитадели не было.

Не было гранитных башен. Не было донжона. Не было каменных мостов, верфей и марширующих полков нежити.

Над рекой поднимался голый, поросший густым сосновым бором холм. Дикий. Нетронутый человеком.

Олесь замер, приоткрыв рот.

— Получилось... — прохрипел он в тишину. Смех, хриплый и сорванный, вырвался из груди: — Получилось! Я снёс её! Я стёр их всех!

Он повернулся назад, раскинув руки:

— Богдан! Ловчий! Мы сделали...

Слова застряли в горле.

На холме никого не было.

Ни Богдана. Ни охотника. Ни следов кровавого круга на известняковых плитах.

Только помятая трава, в которой сиротливо валялся тяжёлый кожаный фолиант с латунными застёжками.

Олесь бросился по поляне, спотыкаясь и сдирая ладони:

— Богдан?! Богдан, где ты?!

Только шелест ветра в листве.

Олесь опустился на колени, судорожно листая разбухшие страницы книги. Пальцы скользили по знакам, глаза выхватывали роковые строчки:

«...И ежели замкнётся контур вспять, унесёт самого взывающего в глубины былых времён, оставив плоть связанную там, где прервался зов...»

Олесь выронил книгу.

Холодный пот прошиб спину.

Он не изгнал Владыку.

Он вырвал из времени себя.

Богдан остался там. В далёком будущем, на вершине холма, лишённый воли хозяина, обречённый стоять неподвижной куклой, пока осенние дожди не источат его высушенное тело в прах.

* * *

Спуск с холма превратился в пытку. Олеся мутило, жизненные силы стремительно вытекали из тела, растраченные на прыжок сквозь века. Сердце колотилось аритмичными толчками, перед глазами плыли серые мушки. Без чужой подпитки он был слаб, как старик.

Выбравшись на заросшую колею у подножия холма, он рухнул на колени в пыль.

Вдруг за поворотом раздался звон бубенца и мерный перестук копыт.

По тропе неспешно ехал крестьянин на сером ослике. Обычный седоусый мужик в странной, архаичной одежде — длинной домотканой рубахе до пят, перехваченной витым шнуром, и войлочном колпаке.

Путник натянул поводья, удивлённо разглядывая оборванца:

— Эй, парень... Живой ли? Помочь чем?

Олесь поднял воспалённые глаза. Жажда жизни внутри взвыла, требуя плоти. Слабость выкручивала суставы.

Он не стал думать. Рефлекс сработал быстрее морали.

Олесь вскинул руку, смыкая пальцы:

— «Калех... вен-тора!»

Мужик подавился вздохом. Руки его судорожно вцепились в ворот, глаза полезли на лоб. Ослик испуганно проревел что-то, заваливаясь набок.

Горячая, мощная волна чужой жизненной силы ударила в Олеся, как штормовой прибой.

Слабость смело за секунду. Вены налились огнём, зрение прояснилось, мышцы наполнились железной, дикой силой. Олесь глубоко вдохнул, запрокинув голову, и рассмеялся от чистого, животного восторга. Это было великолепно. Это было опьяняюще сладко.

* * *

Мужик и осел лежали на пыльной дороге без дыхания. Олесь подошёл к телу крестьянина. Рука привычно нащупала нож.

— Мне нужны ответы, — бросил он мертвецу.

Круг на дорожной пыли он начертил за пять минут. Свежая тёплая кровь, точные формулы, привычный запев.

Крестьянин открыл пустые, неподвижные глаза и сел.

Олесь опустился перед ним на корточки:

— Кто правит этой долиной?

— Князь Всеслав... Черный ярлык держит, — сипло выдавил покойник.

— Какой Империи он платит дань?

— Нет никакой Империи, господин. Князья меж собой режутся.

— А Владыка? Хозяин Жизни и Смерти? Государственный Некромантический Приказ?

Мертвец тупо моргнул:

— Не ведаю таких. Грех великий мёртвых тревожить... чародеев у нас на кострах палят.

Олеся прошиб мороз.

— Какой сейчас год от Восхождения Владыки? Назови летоисчисление!

Труп назвал число. Архаичное, почти забытое.

Олесь схватил сухую ветку, принялся лихорадочно чертить на песке даты, вычитать, переводить древний календарь в имперский счёт.

Рука его замерла.

Он стоял на этой дороге ровно за триста лет до того дня, когда они с Богданом сбежали в лес.

И ровно за пятьдесят лет до восшествия на престол Владыки.

Олесь выпрямился. Ветер трепал его спутанные волосы.

Мир вокруг был диким, раздробленным, слабым.

Не было Цитадели.

Не было казённых могильников.

Мать ещё не родилась. Отец не посадил яблоню в саду. Никто не придёт за их телами. Этого ужаса просто не существовало.

Но он придёт.

Через пятьдесят лет на этот холм явится Тот, кто наденет на мир железное ярмо некротического порядка. Тот, кто превратит народы в скот, построит неприступную твердыню и заберёт себе вечность.

Олесь медленно повернулся и посмотрел на вершину лесистого холма над рекой.

Место было идеальным.

Речная излучина прикрывала фланг. Базальтовые скалы давали готовый фундамент под циклопические стены. Отсюда просматривались все караванные пути континента.

Владыка выбрал этот холм не случайно.

— Не получишь, — тихо, сквозь зубы произнёс Олесь.

Его глаза сузились. В мозгу со страшной, неумолимой скоростью выстраивался чертеж будущего:

«У меня есть пятьдесят лет.

Пятьдесят лет, чтобы подготовиться к его приходу.

Через полвека мне будет за семьдесят... Но жизнь можно продлевать. Этот крестьянин и его осел доказали: пока вокруг ходят люди, я не состарюсь.

Я займу этот холм первым.

Я поставлю здесь замок. Базальтовый донжон у самого обрыва.

Местные князья слабы и глупы, они режут друг друга за мешок овса — я подчиню их железом и страхом. Я объединю эти земли в единую державу.

Мне нужны будут рабочие. Тысячи рабочих. Живые устают, бунтуют и требуют хлеба... Но мёртвые не устают. Они не просят жалованья. Они построят мне каменные тракты, возведут башни, вспашут пустоши.

Я создам армию, которая не знает страха и холода. Заставлю смерть работать на порядок.

И когда через пятьдесят лет узурпатор явится сюда, чтобы поработить этот мир... он встретит железную стену. Он встретит силу, способную перемолоть его в пыль».

Олесь замер, глядя на пустой холм.

Его губы тронула холодная, каменная улыбка истинного государственного мужа.

«Люди глупы. Они будут кричать, что это грех. Они будут прятать тела родителей по садам, бунтовать, проклинать меня... Но я делаю это ради их спасения. Ради общего блага. Потом они поймут. Когда опасность минует — они поймут и возблагодарят меня».

Он подобрал тяжёлый гримуар и повернулся к первому подданному своей будущей державы.

Мёртвый путник стоял неподвижно, ожидая воли хозяина.

— Пошли, — приказал Олесь. — Нам нужно заложить первый камень.

И он начал подниматься на холм.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге