Уродец
Глава 1
I. О главном герое нашем и о склонностях его к предпринимательству
Среди бескрайних новгородских болот, в деревне Кособродово, что стоит на берегу Мутнянки — речки столь извилистой и капризной, что сама, кажется, не знает, куда течёт и зачем, — проживал в достопамятные петровские времена мужик по имени Аким Кузьмич Тетерин.
Мужик сей был примечателен во многих отношениях.
Во-первых, ростом он вышел невысоким, но духом — высоким весьма. У нас в России это почти всегда означает одно: что человек готов торговаться до последнего издыхания. Не уступит ни единой полушки без того, чтобы трижды не вздохнуть, пять раз не почесать затылок и семь раз не сослаться на недород, мор и прочие небесные кары.
Во-вторых, ум имел Аким Кузьмич практический. То есть такой ум, который в рассуждениях о вечном нимало не преуспевал, зато в вопросах, где что плохо лежит и как это «что» выгоднейшим образом пристроить, — работал с завидной исправностью.
В-третьих же, — и это составляло главную гордость Акима Кузьмича, — был он везуч. Не тем счастливым везением, какое посещает дворян в картах или генералов в баталиях, а везением мужицким, тихим. Прилипчивым, вроде смолы: где ни пройдёт Аким — что-нибудь да прилипнет.
Жена его, Матрёна Сидоровна, была женщиной дюжей, громогласной и столь же непредсказуемой в настроениях, как и речка Мутнянка в своём течении.
Жили они в избе о трёх окошках, держали козу Прасковью и поросёнка Ерофея, а детей имели пятеро — все носатые, рыжеватые и горластые, весьма напоминавшие самого Акима в юные его лета. Впрочем, о детях разговор впереди, ибо история наша начинается не с них.
Наступил однажды год от сотворения мира немалый, от Рождества Христова — тысяча семьсот и ещё несколько, в точности не упомню.
Государь Пётр Алексеевич уже учредил к тому времени Кунсткамеру свою петербургскую и клич кинул по всей Руси великой: тащите, мол, господа подданные, уродцев, диковинки и чудеса природы, за что будет вам плата государева, щедрая и справедливая.
Указ сей произвёл на Акима Кузьмича впечатление глубочайшее. Он прочёл его — вернее, попросил прочесть грамотного дьячка Никодима — раз пять и каждый раз закатывал глаза с видом человека, получившего откровение свыше.
— Значит, и вправду за уродство платят? — переспрашивал он дьячка недоверчиво.
— Платят, платят, — подтверждал Никодим, — сам государь повелел платить, значит, платят.
— А ежели, скажем, голова большая?
— Ну коль и вправду слишком большая, то и за голову заплатят.
— А ежели ещё и глаза, как блюдца, да навыкате?
— Тогда вдвое!
Аким Кузьмич крякал, чесал за ухом и думал думу свою предпринимательскую.
II. О том, что случилось в ночь с пятницы на субботу, и о неожиданном обороте семейной жизни
Событие, перевернувшее жизнь Акима Кузьмича вверх тормашками, произошло в ночь с пятницы на субботу в конце августа, когда туман лежал по болотам густой, как кисель в монастырской трапезной.
Аким Кузьмич возвращался от мельника Прохора поздненько, ибо дела у них вышли долгие: мука, должок, полштофа для ускорения расчётов, и ещё полштофа для примирения.
Шёл он тропинкой, которую знал наизусть, насвистывал что-то невнятное и думал мысли незамысловатые: о том, что урожай нынче плохой, что Прохор жулик известный, и что Матрёна будет ругаться.
Дом встретил его тишиной подозрительной.
Аким Кузьмич, по природе своей не любивший тишины в доме, ибо в тишине, как известно, прячется самое разное — от молитвы до измены, — немедля насторожился.
Дверь скрипнула. Он вошёл.
То, что Аким Кузьмич увидел при свете лучины, впоследствии, когда страсти улеглись и рассудок взял верх над чувствами, представлялось ему как сон диковинный: Матрёна Сидоровна лежала на лавке и стонала.
Стонала она, надо заметить, как-то особенно — не болезненно и не скорбно, а скорее восхищённо, что в семейном быту Акима Кузьмича не наблюдалось уже лет восемь как минимум.
А рядом с Матрёной находилось существо.
Существо сие было ростом немногим больше кошки, но пропорциями разительно отличалось от всего, что Аким Кузьмич видел за сорок с лишним лет своего мужицкого бытия.
Голова у существа была огромная — просто несообразно огромная, как тыква-переросток, круглая и лысая, с синеватым отливом при свете лучины.
Глаза — как два больших тёмных блестящих блюдца, занимавших добрую треть лица — смотрели на Акима с выражением, которое немедленно и совершенно взбесило его. Нечто вроде «мы тут заняты, мужик, уйди».
Руки у существа были тонкие, с непропорционально длинными пальцами. А ног где-то там внизу впотьмах Аким и не разглядел.
Обладая многими недостатками, Аким Кузьмич медлительностью не страдал.
Действие последовало незамедлительно.
Поленце берёзовое, лежавшее у порога, перекочевало в руку Акима с резвостью, удивительной для человека, давеча принявшего полштофа на грудь.
Удар был нанесён точно, крепко и от чистого сердца — туда, куда следует бить всякого, кого застанешь в собственном доме в положении предосудительном.
Существо издало звук короткий и странный — будто маленький стеклянный пузырек лопнул — и затихло.
Матрёна Сидоровна завизжала так, что коза Прасковья за стеной немедля ответила возмущённым «мэ-э-э!».
— Аким! Аким, ты что! Ты что наделал, ирод!
— Молчи! — рявкнул Аким, хотя самого его трясло. — Молчи, бесстыдница! Кто это? Откуда это?! Что это?!
— Пришло оно само! — рыдала Матрёна. — С болота! Малое, несчастное, продрогшее! Я и пожалела!
— «Пожалела»! — Аким с ненавистью посмотрел на поверженное существо. — Вижу я, как ты жалела!
Поленце поднялось для нового удара. Матрёна загородила собою тельце.
— Не смей! Не трогай!
— Убью!
— Пётр Алексеевич за уродцев деньги платит! — выпалила Матрёна с неожиданной деловитостью. — Дьячок Никодим сказывал!
Поленце замерло в воздухе.
Ум Акима Кузьмича, практический и торговый, несмотря на потрясение и ярость, услышал это и отметил.
— Деньги… — повторил он медленно.
— Деньги, деньги, Акимушка! — Матрёна мгновенно почуяла перемену в воздухе с тем безошибочным чутьём, которым обладают все жёны, прожившие с мужем достаточно долго. — Голова вон какая! Глаза какие! Да за такое чудо государь, поди, не одну копеечку отвалит!
Аким Кузьмич аккуратно поставил поленце на место.
Присел на корточки рядом с тельцем. Посмотрел внимательнее — уже без ревности, а с интересом иного рода.
Да, уродец действительно выглядел многообещающе. Ничего подобного Аким в жизни не видал.
— Откуда оно? — спросил он тихо, уже другим голосом.
— С болота, говорю же. Ползло по тропинке. Дрожало всё. Я в избу-то и пустила.
— С болота… — пробормотал Аким.
Болото за деревней было старое, нехорошее, с огнями по ночам и звуками непонятными. Старики говорили — чертовщина. Но Аким Кузьмич чертей не боялся. Он боялся только недобора урожая и расходов непредвиденных.
— Так это ж чёрт! — сказал он наконец с некоторым облегчением. — Чёрт болотный. Только мелкий какой-то.
— Мелкий, да головастый, — осторожно добавила Матрёна.
— Головастый, — согласился Аким. — Это хорошо. За головастость, поди, доплачивают.
Ночью он долго ворочался, глядя в тёмный потолок.
А поутру, при свете дня и с трезвой головой, Аким Кузьмич снова осмотрел товар — именно так он теперь называл про себя поверженного болотного жителя.
Картина была неоднозначная.
С одной стороны, существо было действительно необыкновенным. Ничего похожего Аким не видал, не слыхал и в книгах церковных не читал. Последнее, правда, потому что книг не читал вовсе, но это детали.
Тельце было небольшое, лёгкое, в длину чуть больше аршина, с тонкими конечностями и этой поразительной головой, что сидела на тонкой шее.
С другой стороны, поленце Акима Кузьмича в порыве справедливого возмущения настигло эту самую голову весьма основательно. Там, где берёзовое дерево встретилось с синеватой лысиной, красовалась внушительная вмятина, отчего весь профиль головы приобрёл характер несколько сдавленный — словно тыкву уронили.
— Это брак, как нынче говорят, — констатировал Аким с видом знающего торговца. — За брак цену скинут.
Матрёна молчала и смотрела на существо странным взглядом — не то жалостливым, не то виноватым, не то ещё каким-то, которому Аким названия подобрать не мог и потому решил о том не думать.
Сохранить тельце следовало в наилучшем виде.
Аким слышал краем уха, что для хранения таких вещей используют спирт или крепкие настои. Спирта было жаль. Решил использовать рассол огуречный.
Матрёна возражала, говорила, что это не дело, что уважения в том нет. Аким сказал, что уважение хорошо, а серебро лучше.
Существо поместили в большой глиняный горшок, залили рассолом и закрыли.
— Не забудь торговаться, — напутствовала Матрёна.
— Не учи учёного, — отмахнулся Аким.
И вскоре тронулся в путь.
Дорога в Санкт-Петербург была долгой, тряской и полной размышлений.
Аким сидел на телеге, вёз горшок, прикрытый тряпицей, и готовился к переговорам. Готовился он обстоятельно, как генерал к баталии: перебирал аргументы, предвосхищал возражения, назначал в уме цену начальную, цену конечную и цену тайную — ниже которой ни за что, хоть режь.
О природе существа Аким Кузьмич не рассуждал.
Чёрт и есть чёрт.
То, что чёрт оказался в его избе в положении предосудительном — ну так нечистая сила она и есть нечистая сила, на то и нечистая.
Что делал сей чёрт до своего визита в Кособродово — не его, Акима, дело. Летел ли он с неба или выскочил из-под земли, или приплыл неведомо откуда — опять же не его дело.
Единственное, что всю дорогу тревожило Акима: вмятина на голове.
Он обдумывал этот изъян со всех сторон и пришёл к следующим выводам. Во-первых, хранители Кунсткамеры — люди учёные, со стёклышками на глазах, сразу увидят. А потому отрицать вмятину бессмысленно. Во-вторых, ничто так не подрывает позиции торговца, как попытка скрыть очевидное.
Значит, надо признать изъян первым, самому. Сделать это с достоинством и сразу обратить в свою пользу: честное признание располагает покупателя. А потом уж можно напирать на достоинства.
Стратегия была принята. Аким Кузьмич поудобнее устроился на телеге и задремал с лёгким сердцем человека, у которого имеется план.
Глава 2
III. Санкт-Петербург и учёные люди в нём пребывающие
Санкт-Петербург произвёл на Акима Кузьмича впечатление сильное и двойственное.
С одной стороны, город был, несомненно, велик, богат и устрашающ. Каменные дома, каналы, множество людей в иноземном платье, треуголки, парики, мундиры — всё это подавляло и одновременно возбуждало торговое чутьё Акима: там, где много богатых людей, всегда есть кому продать что-нибудь эдакое.
С другой стороны, грязи было столь же, как и в деревне Кособродово, а то и больше. Строилось всё, копалось, перекладывалось, вонь стояла знатная.
Аким почувствовал нечто вроде патриотической гордости: Петербург, при всей своей парадности, оставался Россией в самом существе своём.
Кунсткамеру нашел не сразу.
Аким трижды спрашивал дорогу, и три раза ему объясняли по-разному. Один объяснял по-немецки, другой по-русски, но так быстро, что вышло непонятнее немецкого, третий просто указал рукой в сторону Невы с видом человека, которому всё безразлично.
В итоге Аким пришёл куда надо самостоятельно, руководствуясь нюхом торговым и вывеской, написанной по-немецки, но с картинкой скелета, — а скелет, рассудил Аким, есть вещь узнаваемая при любом наречии.
В Кунсткамере было тихо, пахло какими-то снадобьями и превеликой учёностью — запах особый, труднообъяснимый, но безошибочно узнаваемый.
За столом сидел человек в парике и очках. Именно такой, каким Аким его себе и воображал: тощий, сосредоточенный, с пером за ухом и наверняка знающий всё про латынь и ничего про жизнь.
— Что вам угодно? — спросил человек, не поднимая глаз от бумаги.
— По делу пришёл, — сказал Аким, снимая шапку с достоинством, но без подобострастия, — он знал цену своему товару.
— По какому делу?
— По государевому указу. О коллекции Кунсткамеры. Принёс диковину на продажу.
Человек поднял глаза. Поверх очков посмотрел на Акима, затем на горшок в его руках.
— Что за диковина?
— Сейчас покажу, — сказал Аким. — Только сначала скажите: платят ли ещё за чудеса природы, по указу Его Величества?
— Платят, — подтвердил человек и приподнялся.
— И сколько ж платят?
— Зависит от диковины. Показывайте.
Аким поставил горшок на стол, снял тряпицу, открыл крышку. Запах огуречного рассола в кабинете решительно потеснил запах превеликой учёности.
Человек в очках поморщился, но подался вперёд — любопытство в нём оказалось сильнее брезгливости, что, впрочем, свойственно учёным.
Смотрел он долго.
Потом снял очки, протёр, надел снова. Посмотрел ещё.
Взял со стола длинную линейку и осторожно измерил тельце.
Обошёл стол кругом. Посмотрел с другой стороны.
— Господи боже мой… — прошептал он наконец тихо, по-русски, хотя по виду и выговору был, кажется, немцем.
— Хорош? — осведомился Аким с законной гордостью.
— Где вы это… нашли?
— На болоте, — сказал Аким, решив придерживаться версии максимально простой и нейтральной. — Там оно уже мёртвое было.
— На болоте… — повторил учёный рассеянно. — Хм… Вы не знаете, откуда оно могло взяться?
— Откуда мне знать, — пожал Аким плечами. — Чёрт болотный, поди. У нас там это обычное дело, место нехорошее.
Учёный как будто хотел что-то возразить, но передумал:
— Да. Возможно. То есть… нет, это не… впрочем не важно.
Он замолчал и продолжал смотреть. Аким терпеливо ждал.
— Я должен позвать коллегу, — сказал наконец учёный и вышел.
Через несколько минут явились двое: первый тот же, а с ним второй — потолще, порозовее, с видом начальственным и с манерой говорить, как будто каждое его слово стоит денег.
Второй тоже смотрел на существо долго. Потом заметил Акима.
— Ты, что ли, принёс?
— Я, — подтвердил Аким.
— Где взял?
— Нашёл. На болоте.
— Как оно… погибло?
— Не знаю, — и глазом не моргнул Аким. — Нашёл уже такое, издохшее.
— Голова… — второй учёный наклонился ближе, прищурился. — Голова у него повреждена. Вот здесь. Видите? Как будто ударили чем-то.
— Вижу, — сказал Аким деловито. — Сам заметил, как нашёл. Брак, одним словом. За такое цену, конечно, скину.
Оба учёных переглянулись. Аким заметил этот взгляд и правильно его истолковал: очень уж они хотят заполучить его диковинку.
— Сколько же вы хотите? — спросил второй.
— А сколько дадите?
— Положено по указу…
— Указ указом, — перебил Аким спокойно, — а такого, как этот, у вас небось нету. Я ведь и в Москву могу повезти. Или академикам немецким продать — они, говорят, хорошо платят за диковины.
— Десять рублей, — немедленно выпалил ученый.
Аким не моргнул.
— Сорок, — важно произнес он.
Пауза.
— Пятнадцать.
— Тридцать пять. И за то, что рассол менял в дороге, сохраняя тельце в целости — дополнительный целковый.
— Какой ещё рассол… Двадцать рублей. И это очень щедро, мужик. Ты понимаешь — двадцать рублей! Это…
— Понимаю, — сказал Аким. — Двадцать рублей — деньги хорошие, однако ж маловато будет. И понимаю, что голова повреждена, потому уступлю, как обещал. Я человек честный. Прошу скромно — тридцать. Без брака-то и сорок было бы мало.
Первый учёный, молчавший всё это время, вдруг сказал что-то второму по-немецки. Тот выслушал, нахмурился, потом кивнул.
— Двадцать шесть, — сказал второй. — Последнее слово. И ни копейки более.
— По рукам, — немедленно согласился Аким, заметив, что дальше гнуть нельзя — лопнет у господ-ученых терпение.
Он взял деньги, пересчитал два раза, не торопясь. Убрал в суму, снова надел шапку — теперь уже с видом человека, завершившего дело, — и низко поклонился обоим учёным с уважением, которое было вполне искренним: он уважал людей, умеющих платить.
— Позвольте спросить, — сказал первый учёный, провожая его к дверям. — Вы уверены, что это было на болоте? Нигде более? Ничего странного не видели? Огней небесных? Шума?
— Огни на болоте у нас всегда, — сказал Аким. — Болото ведь старое.
— А этот… то есть, это существо… оно было одно?
Аким остановился в дверях. Посмотрел на учёного. Подумал.
— Одно, — сказал он. — Насколько мне удалось разглядеть…
И вышел, хмурясь.
Глава 3
IV. О раздумьях глубоких и надеждах непростых
Обратная дорога из Петербурга в Кособродово была куда веселее дороги туда.
Аким Кузьмич сидел на телеге, помахивал кнутом над понурой спиной Буланки и предавался мыслям в высшей степени приятным.
Двадцать шесть рублей.
Он повторял эту цифру снова и снова, и с каждым повторением она нравилась ему всё больше.
Двадцать шесть рублей!
Это, ежели рассудить здраво: корова стоит рублей пять-шесть, хорошая лошадь — рублей десять-двенадцать. Мужик, работая от зари до зари целый год, зарабатывал рублей восемь, в лучшем случае десять. А он, Аким Кузьмич, продал одно только мертвое тельце — и получил двадцать шесть целковых!
— Буланка, — сказал он лошади доверительно, — мы с тобой, сестренка, можем выдыхать. На год хватит. На год с излишком.
Буланка дёрнула ухом и продолжала идти размеренным шагом, не разделяя радости хозяина. Впрочем, лошади вообще редко разделяют человеческую радость, что делает их существами, лишёнными многих существенных радостей жизни.
Аким считал.
Долг мельнику Прохору — полтора рубля. Ботинки для старшего сына нужны давно. Зипун Матрёне обещан три года как. Крышу латать… Подати, будь они неладны… И всё равно ведь останется, как ни крути!
Мысли его текли привольно и благостно. Он снова думал о том, что вышло неловко с Матрёной. Злился ли он ещё на неё? Пожалуй, что нет, или почти нет. В конце концов, Аким был человек практического склада: злость — чувство бесполезное, когда нет возможности её применить с выгодой. А Матрёна — жена, хозяйка, пятерых детей подняла, в хозяйстве незаменима.
Да и… чёрт-то, говоря по правде, был мелкий. Неказистый. Что там у него за притягательность такая была — хрен его знает. Нечистая сила, одно слово.
Аким почесал в затылке.
Дорога петляла меж полей, уже убранных и пустых, меж рощами берёзовыми, тронутыми золотом. Осень подбиралась тихо, как кот к мышиной норе.
И тут Аким подумал.
Подумал медленно, как человек, у которого мысль большая и требует пространства. Подумал раз. Подумал другой.
А потом задумался настолько основательно, что Буланка сама остановилась у обочины и принялась щипать траву — хозяин её не поторапливал.
Аким ведь давеча узнал, что Матрёна была брюхата.
Поначалу не придал значения, но теперь знание это приобретало совершенно иное измерение.
Обычно Аким Кузьмич радовался беременности жены умеренно: ещё один рот — это расходы, хотя и руки, когда вырастут, пригодятся в хозяйстве. Но сейчас он думал о другом.
Ежели, рассуждал он, за одного мёртвого, с вмятиной на башке, дали двадцать шесть рублей… То что было бы, ежели голова была бы цела? Тридцать? Тридцать пять?
А ежели бы он целиком живым оказался?!
Аким даже слез с телеги и прошёлся немного — мысль была столь значительная, что сидеть не позволяла.
Живой! Живой чёрт болотный — это же совсем другое дело.
Это не просто тельце в горшке с рассолом. Оно ведь двигаться будет. Глазами своими огромными водить из стороны в сторону. Лапками сухонькими сучить, как паучок. Учёные на такого слетятся, как мухи на мёд.
За живого — это же не двадцать шесть рублей, а…
Он даже не стал называть цифру вслух — примета плохая, вдруг спугнёшь.
Но мысль была — ого-го!
Аким остановился посреди дороги и посмотрел в небо.
— Вот и хорошо, что не стал жену бить, — сказал он вслух, подводя итог цепи рассуждений.
В тот вечер, охолонув немного, он погрозил ей кулаком, сказал всё что думает, и дело кончилось относительным миром.
А вот ежели бы прибил — и деньги бы не получил, и дитяти бы будущего лишился.
Аким вернулся в телегу и взялся за вожжи.
Ехал дальше и улыбался в бороду, что с ним случалось нечасто.
В деревню въехал уже в сумерках.
Матрёна ждала на крыльце — в тулупе, с руками на животе, с видом человека, ожидающего либо добрых вестей, либо грозы, причём опыт подсказывал обычно, что второе вероятнее.
— Ну? — спросила она, едва телега остановилась.
Аким слез, привязал Буланку, неторопливо достал из сумы кошель, бросил жене. Матрёна поймала, ощутила вес, ахнула.
— Сколько?
— Двадцать шесть, — сказал Аким.
— Господи! Акимушка! — Матрёна прижала кошель к груди с чувством превеликой благодарности и любви к мужу.
Довольный собой хозяин прошёл в избу, сел к столу. Матрёна засуетилась со щами, с хлебом.
— Вот только чертова голова подвела нас, — сообщил Аким, принимая плошку, — Цела была бы, выторговал бы все тридцать. А то и больше.
— Так это ж ты её проломил… — осторожно заметила Матрёна.
— Знаю, — сказал Аким без злобы. — Было дело. Надобно было не насмерть бить, да чего уж теперь.
Он поел. Посидел еще, подперев рукой бороду.
Посмотрел на Матрёну — на её живот, уже заметно округлившийся. За одну-то неделю всего.
— Ты вот что, — сказал он.
— Что?
— К повитухе не ходи.
Матрёна округлила глаза:
— Как не ходи? Я что, рожать без повитухи буду?
— Рожать — ходи, — поправился Аким. — Я про другое. Раньше времени чтоб туда ни ногой! Смотри у меня: дитё чтоб доносила, как положено. Слышь?
Матрёна глядела на мужа с нарастающим непониманием.
— Слышу, — сказала она медленно. — А что ты…
— А то, — сказал Аким и снова принялся за щи, — коли даст Бог дитё живое и здоровое — и слава Богу. Но вот ежели народится… ну, скажем, особенное… с уродством каким, к примеру…
Он замолчал. Матрёна смотрела на него. Что-то в её лице дрогнуло — то ли поняла, то ли нет, то ли не хотела понимать.
— Ежели особенное, — повторил Аким, — может так даже и лучше будет.
Тишина стояла в избе, только огонь потрескивал в печи да где-то за стеной коза Прасковья печально вздыхала.
Матрёна опустила глаза. Потом вдруг спросила:
— А они… там, в Петербурге… за живых уродцев больше платят?
Аким поднял на неё взгляд. Долгий, оценивающий — и вдруг засмеялся.
Редкое явление, но тут смех вышел добрый, почти весёлый.
— Вот! — сказал он, ткнув в сторону жены узловатым пальцем. — Умная ты у меня баба! Хоть и бестолковая, а умная. Живой уродец, Матрёнушка, это уж совсем другой разговор. За живого-то…
Он снова не назвал сумму, чтоб не сглазить.
Матрёна кивнула с пониманием и вернулась к печи, к делам бабьим.
Аким Кузьмич доел щи, вытер бороду, сладко зевнул и начал раздеваться ко сну с видом человека, исполнившего долг свой перед семьёй, перед государем и перед коммерческой логикой бытия.
Последней мыслью его, уже на грани сна, была мысль простая и успокоительная: до весны деньги есть, а потом дитё народится, там поглядим. Весна покажет, что за зерно засеяно на нашем поле.
Аким Кузьмич Тетерин заснул, улыбаясь в бороду.
За стеной коза Прасковья тоскливо вздыхала.
Над деревней Кособродово лежал густой туман, укрывавший от любопытных глаз всё то, что пряталось там, в чёрной грязи болот. Странные огни небесные, звуки непонятные, и следы пятипалые, но совсем непохожие на человеческие.
КОНЕЦ.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
