Обложка Твое пламя

Твое пламя

Айса Кардаева

0% прочитано
Стандартный
Айса Кардаева

Твое пламя

Глава 1

Дети смеются, играя в салки — картинка из прошлого, словно смотришь кинопленку с хроникой, только одежды не серые, форменные, а кипельно-белые, кажется, что такого белого никогда в жизни не видела.

Пифона закрывает глаза, чтобы не жгло сетчатку.

Здесь все не настоящее. Зыбкое, ускользающее. Буне тянет за руку, в общий круг, улыбается широко. "Давай как раньше, поиграем".

Пифона помнит, он умер от холеры. Последние недели валялся в жару, грязный, и вокруг него бегала с влажными тряпками... кто? Буне сводит бровки, недоуменно. "Кто? Разве там кто-то был?"

Был. Что-то настоящее было. Хочется снова увидеть, услышать, уцепиться. Но в этом приторно-блаженном нигде нет реального. Жизнь — кубик льда, брошенный в милосердный огонь. Скоро даже воды не останется.

Пифона жмурится, вырывает руку из детской хватки.

Она не собирается забывать.

В то лето с холерой слегла половина приюта. Воспитатели кто сбивался с ног, кто лежал рядом с детьми. Кто бился в судорогах, кто просто сворачивался клубком, словно это могло уменьшить боль в животе. Остро пахло хлоркой, но она не перебивала до конца запах нечистот.

Восьмилетняя Пифона помогала на кухне кипятить воду, и ненавидела выходить оттуда с бидонами и чашкой, чтобы напоить лежащих. Зато Велизар так и вилась вокруг них, вынося горшки и подтирая рвоту. Пифоне даже смотреть было противно на ее бледное лицо и полные ужаса глаза, но просить о другой работе Велизар и не думала.

Когда Пифону привезли в детский дом, воспитатель поставил ее перед Рикой Велизар и сказал: "Теперь вы будете дружить". Вот так легко, просто потому, что они ровесницы.

Поэтому Пифона в один из обходов и оттащила Рику за угол и заставила выпить тройную норму воды из специально утащенной с кухни чистой чашки.

Им обеим повезло — лето они пережили.

Все вокруг словно говорит ей — будь счастлива. Ветка с персиком склоняется к лицу, но Пифона только сжимает его в ладони, и спелая мякоть расползается в кулаке, сок падает с пальцев, как слезы.

На губах — фантомная сладость и привкус шоколада. От этого тошнит.

Темная косточка выскальзывает из кулака, падает на землю. Она поразительно неуместна на яркой, светящейся почти траве. Девушка садится на корточки, вглядываясь в нее.

Она темно-коричневая, треснувшая сбоку, но видно не белое ядрышко — только режущая глаза чернота, похожая на жирную чернильную линию. Пифона тянется подобрать, рассмотреть, расколоть до конца, но стоит моргнуть, как косточка исчезает, как не было.

Но память о темноте остается.

Воспитательница берет ее за плечи, улыбается мужчине. Пифона рассматривает серебряную запонку на его манжете.

— Девочка одна из наших лучших воспитанниц, — сладко говорит воспитательница, смотрит на гостя подобострастно и жадно. Пифоне это совсем не нравится.

Мужчина хмыкает, садится на корточки, улыбается мягко, ободряюще.

— Приятно познакомится. Ты готова выступать на радио, солнышко?

Пифона фыркает в ответ на обращение, гордо вскидывает голову. Чувствует на себе завистливые взгляды, улыбается. Ей так повезло! Мало кому такое предлагают. За это, кажется, еще и угощают вкусно — не то что в столовой! Пифона косится на выглядывающих из-за угла детей, ищет взглядом зазнайку-Велизар. Хочется сказать: вот, смотри, чего я добилась! Я, а не ты, любимица учителей!

Но Рика, единственная из всех, сияет улыбкой, мягкой, как солнечный свет из-за туч. Кажется, она радуется за Пифону. Та резко отворачивается, словно обжегшись.

В спину толкает воспитательница, напоминая о необходимости ответить.

— Готова! — выпаливает Пифона.

Конечно, готова.

Ей всего четырнадцать. Она ничего не знает о мире за стенами детдома.

Рика действительно была любимицей взрослых. Поэтому её и не отправили на "радио". Пожалели.

Пифона сидит, забившись в угол коридора, там, куда не достает свет фонарей. Шоколад в пальцах совсем растаял, перепачкал руки и подол платья, нового, желтого, с кружевами по вороту, прячущими шею. Воспитательница старательно расправляла их перед ужином, после того, как Пифону вернули. Велела отрывисто: "В душ теперь ходишь отдельно".

Ей не нужно, чтобы остальные дети видели отметины на теле Пифоны. Чтобы задавали вопросы.

"Прекращай реветь. Тебе повезло. Разве тебе мало дают взамен?"

Пифона утыкается лбом в колени, вытянув перед собой измазанные руки, и едва слышно скулит.

"Ты ведь сама согласилась, — шею словно в снова обжигает шепот того мужчины. — Смотри, какая ты теперь красивая. Ты ведь этого хотела. Вот, возьми шоколадку, солнышко".

Ей кажется иногда, что она слышит зов — тихий, как шепот, но отчаянный, как крик. Он раз за разом напоминает, не дает забыть имя, не дает заблудится. И все-таки это просто греза. Куда не иди, как не оглядывайся — не поймаешь взглядом даже тени.

Здесь ничего не отбрасывает тени, и все кажется сделанной ребенком аппликацией из рыхлой желтоватой бумаги и золотистой конфетной фольги. Пифоне отчаянно хочется скормить все это огню, или замазать алой краской.

Она еще помнит, что еще есть другие цвета, но только красный заливает глаза, жгучий, злой.

Этот цвет кажется спасением.

Пифона бежит по городу, как заяц, и кажется, что камень под босыми пятками раскален. Останавливаться нельзя, кажется, что если хоть на миг замедлиться, перевести дух, ее тут же найдут. Она отпросилась только на прогулку, и время ее давно прошло.

Сердце колотится заполошно, как бьющийся об стекло воробей, однажды случайно залетевший в столовую. Пифона саму себя чувствует этим воробьем.

Она плохо помнит город — ее обычно возили на машине с мягкими сидениями, черной и медленной. Но она помнит площадь с трибуной, помнит фигуру в алом — цензора, читающего речь перед людьми. Из уроков помнит, что цензоры — хранители ценностей страны, голоса правды, которые никогда не замолчат.

А ещё — что на трибуну может подняться любой, кому есть, что сказать.

Останавливается только на углу переулка, со страхом и надеждой смотрит на площадь — та, не та?

Людей не много, они идут куда-то, целенаправленно, как муравьи по своим маршрутам. Только в центре площади ненадолго замедляются, поворачивают головы на трибуну.

С нее Пифоне сияет похожий на лепесток огня алый силуэт, ее маяк.

Она протискивается меж людей, не замечая, кого толкает, на чьи ноги наступает, какие ругательства несутся следом. Взлетает на трибуну — и покачивается, едва не падая на колени. Но выпрямляется, расправляет плечи. Смотрит в глаза цензора.

— Я прошу слова, — чеканит. — Мне есть, что сказать.

Мужчина хмурится, окидывает взглядом ее, от широкого, плотно обхватывающего горло воротника до перепачканных ступней — туфли мешали бежать, и Пифона скинула их в первом же переулке.

На миг кажется — он сейчас прикажет спуститься со сцены, отправляться домой, молчать. Пифона выпаливает залпом, срываясь в крик:

— Я сирота. Воспитанница лучшего, образцового детского дома. И этот дом меня продал, как кусок мяса!

У трибуны, кажется, останавливаются люди, но ей без разницы. Цензор сводит кустистые брови, кивает медленно.

— Говори. Тебя услышат.

Вздох облегчения вырывается из горла. Пифона жмурится, сглатывает, пытаясь отогнать тошноту.

— Два года, — выплевывает, — два года меня забирали из детдома. Всем говорили — на радио. Для фото в газету. На пробы. Меня отдавали мужчинам, на вечер. На день. На два.

Дергает ворот, срывая пуговицы, бесстыдно расстегивает лиф.

— Вот что мне оставляют на память. То, что заставляют прятать от глаз. Вот правда, о которой молчат!

Голос звенит — от ярости, что наполняет ее, что сжигает изнутри. Слишком долго ей не давали воли. В этот момент Пифона чувствует себя непобедимой.

Этот мир, который она ненавидит до последнего камня, должен ее услышать. Хотя бы раз.

Плечо сжимает ладонь, и Пифона дёргается, пытаясь вырваться, готовая ударить. Лучше убить или умереть, чем даться им ещё раз. Чем отправится в их "кино". Но рядом стоит только цензор, смотрит внимательно, без жалости, и его одежда кажется настолько же яркой, как гнев, пылающий в Пифоне.

Цензор ободряюще сильнее сжимает плечо, но улыбка его остра и зла. Он смотрит в толпу, и на лице его торжество.

— Вот то делают с нашими детьми, нашим будущим! С теми, кого общество поклялось оберегать! Есть ли прощение этому греху? Разве заслуживают эти люди снисхождения?

Толпа гудит, как разогревающийся двигатель машины, а цензор наклоняется к уху Пифоны.

— Ты ведь знаешь имена, девочка? Говори их. Не бойся.

Пифона смеётся — ей уже нечего бояться. Поэтом она кричит, во все дыхание:

— Бифронс! Увалл! Ориакс!..

Пифона не возвращается в детский дом. Цензор, Оробас, забирает ее с собой, находит женщину, которой поручает присматривать. Приходит иногда, выматывает душу, заставляя вспоминать и описывать. Иногда с ним приходят другие, мрачные, поджимающие губы люди в черных куртках.

“Ты очень помогла, многим. Спасла других девочек”, — говорит Оробас однажды. Пифоне плевать на других. Нет, хуже — она злится. Почему другим повезло, почему только ей выпало страдать?

Оробос словно видит, улыбается. Говорит: “Ты заслуживаешь подарок”.

Пифона морщится, думает: ей опять скормят шоколад и назовут хорошей девочкой.

Но на следующее утро ее опекунша надевает на нее черную курточку и ведет на окраину города. “Идти долго, — говорит она и мягко улыбается, — но ты, должно быть, не любишь машины”.

Через час Пифона стоит за строем солдат и видит, как они слаженно вскидывают винтовки. Слышит слитные выстрелы. Улыбается, глядя на оседающие на землю тела.

Каждый, кто прикасался к ней, мертв.

Это правда хороший подарок.

— Ты во всем была права, — тускло говорит Бифронс. — Мы получили только то, что заслужили. Я виноват перед тобой, солнышко.

Пифона сжимает зубы до скрежета, так, что челюсть болит от напряжения. Вот только уже некуда уйти от этих извинений — ее мир пожрал свет, и кроме него вокруг ничего нет.

Бифронс хочет ее прощения. Свет хочет, чтобы она простила.

— Вы получили слишком мало, — цедит Пифона. — Вы получили это блаженство. "Очистились". Ублюдки.

Кожа горит, клокочет в груди, но она не может выплеснуть эту ненависть, пожирающую ее. В свете нет боли, нет мучения, нет наказания. Он принимает всех.

Его доброта тошнотворна.

— Я не забуду, — обещает Пифона. — И никогда не прощу.

Пифона отчетливо чужая в этом новом мире. Она смотрит на свою алую юбку, малиновые рукава. Вокруг нет ничего похожего.

Такой она себя помнит. Отказывается забывать, кем она была в своей настоящей жизни. То, как схватила Оробоса, не попросила, потребовала у него — научи. Научи говорить, научи стоять перед толпой, научи находить правду.

Не бояться. Больше никогда не бояться.

Тогда Пифона была уверена, что победив однажды, будет побеждать всегда.

Как была уверена, что и свет можно сломить.

— Пока на фронте есть люди, там должны быть и мы, — чеканит Пифона, глядя в глаза старшему цензору. — Нет, мы должны быть впереди них.

Он качает головой. Сомневается.

— Какой толк будет, если мы пойдем на баррикады с оружием? Кто из нас умеет его держать?

— У нас у всех есть оружие, — Пифона хмурится, вскидывает голову. — Слово. И скажите, что мы им не владеем!

Собрание начинает шуметь, пока тихо, обмениваясь шепотками. Пифона знает, что многие с ней согласны — она достаточно долго говорила с коллегами, ища единомышлеников. Одной гору не сдвинуть.

— Мы проигрываем, потому что у солдат падает мораль, — говорит Пифона твердо. — Это наша ошибка. Они должны идти вперед, так же неостановимо, как враги. И направить их, поднять их и с колен должны мы!

Оробос за спиной старшего цензора улыбается в седые усы, смотрит с прищуром. Кажется, с гордостью

— Если мы потеряем веру, что можем что-то сделать, то проиграет вся страна. Поэтому такого права у нас нет, — заключает Пифона.

Согласные голоса медленно наполняют комнату. Старый, усталый цензор опускается в кресло, закрывает глаза. Кивает медленно.

Решение принято.

Здесь нет темноты даже под веками: закрываешь глаза и смотришь в медовое марево. Пифона скучает по ней. По непроглядной ночи, взрезаемой огнями прожекторов, по мраку в комнате с задернутыми плотными шторами, по туманным сумеркам на берегах ленивой черной реки.

По пыльной зелени травы, по болезненному голубому небу, мутному коричневому стеклу бутылок, темной синеве юбок и мелкого горошка на блузках. Пифона помнит, что все эти вещи были — но уже не может даже представить.

Если память — видеопленка, то сейчас ее покрывают пятна засветки.

Пифона открывает глаза — и видит кружащуюся над ней черную птицу. Она складывает крылья, почти падая на землю. Топорщит хохолок, крутит головой, разглядывая Пифону. Делает пару прыжков в ее сторону, к протянутой руке.

И сереет, выцветает постепенно.

Исчезает до того, как Пифона успевает ее схватить.

Пифона бьет кулаком по земле, раз, другой. Царапает ногтями ладони.

Но теперь она не забудет, что значит — черный.

Рика протирает руки спиртом, садится рядом с койкой, смотрит виновато. Из под косынки выбивается короткая светлая прядь.

— У меня нет обезболивающего, — говорит, и голос дрожит.

Руки, раскладывающие инструменты прямо на краю кровати, не дрожат.

Пифона смеётся.

— Зафиксированный пациент в анестезии не нуждается.

Рику аж перекашивает. Осуждающе смотрит исподлобья.

— Ни и чего ты? Правда жизни.

Пифоне больно на каждом вздохе, и это тоже смешно — раненый мертвец, подстреленное воспоминание о себе-живой. Ничего, до медблока доползла, значит, не так уж и больно.

Рика подхватывает зажимом тампон, берет скальпель, сама себе и ассистент, и хирург.

— Вошла плохо, — говорит. Сосредоточенно сводит брови.

Пифона хватается за железный каркас обеими руками, заставляя себя не дёргаться, приказывая себе не орать. Даже сейчас, на больничной койке, она цензор, а значит должна подавать пример.

Звенит упавшая в жестяную миску пуля. Вздыхает тихо Рика.

— Жить будешь, — говорит мягко. — Потерпи ещё немного.

Пифона смеется беззвучно.

Будет жить. Да, насколько хватит, столько и будет. Когда победят.

Со своей койки следит, как Рика моет руки, командует размещением новых раненых, как тихо ругается — что-то там у нее снова закончилось. Улыбается пациентам, раскладывая инструменты.

Пифона закрывает глаза.

Они победят. Никуда не денутся.

Она оборачивается резко, золотые, так подходящие этом месту волосы взлетают волной, и в душе все обрывается, ноет.

“Почему ты пришла. Тебя не должно быть здесь. Я почти тебя не помню. Я скучала. Я ненавижу тебя за то, что ты пришла сюда. Что приняла это место”.

Вот только глаза, что смотрят на нее, черны, и одежды темные, зелено-коричневые, как вода в городской речке. Она словно трещина, словно разрыв на белой ткани, под которой старая гноящаяся рана. Она страшна, она отравлена, все вокруг противится ей, и воздух вокруг дрожит маревом.

Миг — и нету, словно показалось. Словно не было ничего.

Но было, как черная косточка в траве, как черная птица, как крик, что шепотом чудится на грани забвения.

Эта тень, что падает на светлое полотно. Тень, которую крадут каждый раз, быстрее, чем успеваешь дотронуться.

Ярость копится в груди, жаркая, невыносимая, и Пифона кричит, зажмурившись, пока хватает воздуха. Но этого мало, чтобы погасить злость.

Она почти ее забыла. Ее почти украли.

Этот свет вокруг нее спокоен, непоколебим, холоден. Рано или поздно он заполнит и ее душу, даст ей то, что зовется покоем, счастьем.

— Ненавижу тебя, — говорит Пифона, и эти слова словно наполняют силой.

Смерть пришла светом. Пифона успела увидеть, как сияют бомбы, что упали на мирный квартал, как вспышка накрывает дома, забирая жизни. Отправляя прямой дорогой в свет. Туда, что в старых книжках называли раем.

Туда, где все прощено, туда, где все прощены.

Пифона открывает глаза на руинах дома — вырвавшаяся из приторного блаженства. Отряхивает разорванный алый подол, поднимает голову к небу, зло щурится.

Прощена, значит?

Она не просила прощения.

Ворота в этот рай открыты для всех — просто умри, и будешь спасен.

Ее сломанное детство легко перечеркнули, его простили, каждому из тех, что наслаждались ее слабостью, ее беспомощностью, ее красотой.

Если это — рай, то пусть её душу заберёт огненный ад.

Пифона скидывает туфли, босиком идёт по обломкам и осколкам своего мира. В виске стучит, от ярости хочется кричать.

Пифона выходит на площадь, где рыдают уцелевшие в бомбежке.

Вскидывает голову.

Она — цензор, а значит — голос правды.

— На нашу землю пришел враг.

Пифона не кричит, но голос разносится над руинами. Первое, чему ее научили — говорить так, чтобы каждый слышал. У нее нет трибуны, и она запрыгивает на ближайший обломок стены, вскидывает голову гордо.

— Они принесли нам смерть, страх, боль. Но не опускайтесь пред ними на колени. Примите их — и переплавьте в гнев. Встаньте и помогите встать другим. Скоро придет помощь. Доблестные солдаты нашей страны закроют нас своей грудью. Но и мы должны сражаться. Разбирайте завалы, собирайте припасы, помогайте друг другу.

Бейтесь. Не смейте сдаваться. Не дайте себя обмануть.

Пифона лежит на теплой земле, смотрит в белое небо. Она знает, что нет ни земли, ни неба, только ее память о них.

Ей оставляют эти иллюзии. Брошенная бешеной собаке кость, в надежде, что она успокоится. Примет наконец-то блаженное единство в свете.

Пифона смотрит в небо не моргая, гадает: память о ком ей подсунут в следующий раз. Чей голос будет уговаривать ее отбросить прошлое.

Она так устала от них.

Это вечный бег по кругу, и у Пифоны нет никакого шанса прервать его — кроме как остановиться.

— Не смей сдаваться.

Пифона вздрагивает. Это говорит она сама? Садится, оборачивается.

За спиной голый куст, чьи узловатые ветви топорщатся во все стороны. На одной из веток сидит пустельга с черными глазами. Смотрит пристально.

Пифона тянет к ней руку, но запястье перехватывают тонкие теплые пальцы.

— Не надо, — мягко говорит свет голосом наставника. Голосом ее спасителя. — Не касайся этого.

Пифона выдергивает руку, прижимает ее к груди, баюкает, словно обожженную.

— Она тебя запачкает, — печально говорит Оробас, садясь рядом. — За ней нет ничего, кроме суеты мира и его страданий.

— Может, я этого хочу?

— Не хочешь.

— Не смей решать за меня, — Пифона вскакивает, отступает от него на шаг.

Оробас хмурится, складывает руки на коленях. Исчез его алый плащ, красный шейный платок, седина в волосах.

Он такой же белый, как и все здесь, все, кто стоит за его плечом.

— Пифона, — зовёт Оробас, и голос его дробится на десяток других. Воспитательница из приюта, Буне, Аамон. Бифронс. Старший цензор. Смутное эхо родителей.

— Как мы можем позволить тебе уйти? Отвергнуть счастье? Мы ведь желаем тебе лучшего.

Ни боли, ни страха, ни одиночества.

Ни времени, ни движения, ни перемен.

Пифона отворачивается от них, сжимает кулаки.

Пустельги больше нет, но куст остался, голый и уродливый, с тонкими шипами, с толстыми корнями, от которых бугрится и расходится медовая земля, и кажется, что он разрастается.

Словно белая больничная рубашка расходится по швам.

— Я никогда не спрашивала вашего позволения, — отвечает Пифона своим воспоминаниям.

Она все и всегда выбирала сама.

Шипы впиваются в кожу, когда она сжимает черные ветви. Красная кровь падает на бурую землю. Корни обнимают ее ноги.

Свет расступается, гаснет, медленно, неохотно. Потом вздыхает тысячей голосов, печально — и фальшиво, как алчный рот, из которого вырвали кусок мяса.

И наступает тьма.

И тихий смех.

А потом сквозь темноту проступают звёзды, а в ладонях уже не черные ветки, а чьи-то мягкие руки.

— Я ни на мгновение не верила, — говорит знакомый, мягкий, как шелест волны, голос, — тому, что ты сказала мне на прощанье.

Пифона смотрит в небо, расчерченное созвездиями. Ее щиколотки облизывают холодные волны.

— У всех всегда есть выбор, — уверенно говорит эта зазнайка, эта несносная умница Велизар.

— Без тебя у меня бы его не было.

— Без твоей стальной воли я не смогла бы его дать.

Пифона смеется, запрокинув голову. Жмуриться, чтобы не выпустить из глаз своевольные слезы.

На горизонте мягко загорается рассветная, алая заря, и Пифона опускает взгляд на Рику.

Та улыбается, радостно и немного растерянно, золотая челка волной падает на бледную щеку. И глаза у нее вовсе не черные — теплый каштан.

Пифона сжимает ее запястья со всей своей силой, так, что наверняка останутся браслеты синяков.

— Так тебя ненавижу, — говорит. — За то, что ты не прошла через ту грязь, что досталась мне. За то, что осталась жива, за то, что смогла выбирать сама. За то, какая ты жертвенная балда. За милость твою, за улыбку эту.

Рика кивает, золотые ресницы закрывают глаза.

Не оправдывается. Не отрицает. Не осуждает.

Не отпускает рук.

— Пусть так, — говорит тихо. — Пусть будет так.

Пифона хохочет, тянет ее на себя, закручивает в нескладном танце, как в детстве. Плещет вода, мягкий песок затягивает ступни.

Останавливаются только тогда, когда волна толкает под колени, заставляя упасть в солёную воду. Пифона встряхивает головой, мокрые волосы липнут к шее.

— Просто будь, — говорит Рика с тихой радостью. — Будь.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге