Солонка
Глава 1
— Охранница с северного каравана. Вчера в сумерки была, где ей быть не положено.
Орс сказал это плитам у себя под ногами и замолчал. Сапоги с него сняли ещё в нижней клети. Ступни посерели, и Вист вспомнил обрезь, которая у отца в лавке залёживалась до вечера. Держал их Орс на одной плите, поджав пальцы, у самого шва. Пока его вели от решётки к колоде, Вист считал шаги. Двенадцать по плитам, и ни одного на стык.
Мирен обмакнул перо и писать не стал, а у второй конторки дежурный писец замер над реестром. За решёткой на скамье дожидались ещё трое ночных, и один из них, лоранец в хорошем сукне, которого взяли пьяным у канала, вытянул шею. Вист переставил ноги под столом. Плиты за ночь выстыли и тянули холод сквозь подмётки.
— Ноги-то уже не чуешь, а плиты всё выбираешь. Это у тебя с детства или от работы? Мой дед, помню, на порог левой не ступал, так и помер в своей постели, ни разу не споткнувшись. Ну ладно, после расскажешь. Где она была?
— Цену сперва.
— Да знаешь ты цену. Скажешь дело, до полудня и выйдешь. А наплетёшь пустого, будешь сидеть, пока девятый не ударит, а там уже не я решаю.
— Пятно.
— Какое пятно?
— Какое в книгу ставят. Не пиши. И пеню не бери.
— Судебное, значит.
Орс поднял голову. Верхняя губа, вся в струпьях, дёрнулась у него раз, другой.
— Два луча. Под настилом лежали. Твои взяли. Четыре месяца клал. Тюк шерсти на спину, полсотни шагов до телеги, за тюк медяк. За сырой ничего. Днём там малый хозяйский метёт, днём не достать. Ночью полез. За своими полез. Взяли как вора. Разули. Лучи в казну. Теперь пеню давай. С чего давать? С ног?
Вист дослушал, глядя на широкие руки Орса с въевшейся в кожу гарью, лежавшие на коленях. Пока тот говорил, левый большой палец со сломанным ногтем ни разу не дрогнул.
— Лучи твои ушли, Орс, и не вернутся. Что взяли там, где оно было спрятано, назад не отдают и в пеню не засчитывают. Не я это придумал, и не мне отменять. А вот писать на тебя пеню или нет, это пока у меня. И пятно у меня. Так где она была?
Орс посмотрел на перо Мирена. Вист не торопил, только взял кружку со вчерашним взваром, понюхал и поставил обратно.
— В «Медном котелке». У хозяина.
У Клеменса. Дней десять назад Вист ел там мясо с луком, а хозяин тем временем ругал возчиков с южного тракта. О караванах трактирщик слышал всё, а кое-что держал у себя в погребе и про это молчал.
— У Клеменса... И что она там делала? Ела, пила?
— Свёрток просила.
— Какой ещё свёрток?
— Не видал. Он головой мотнул. Она ушла.
— И с чем ушла?
— Пустая.
— А ты где стоял?
— У задней двери. Мешки с мукой с телеги таскал.
— Сумерки, говоришь. Фонарь над задней дверью горел?
Орс подумал.
— Фонарь-то... Не горел ещё. Малый с кухни огонь вынес, когда она уже ушла.
Вист кивнул. Фонарь этот зажигал поварёнок, когда садились первые вечерние гости. Он лазил с лучиной на лавку, и Вист не раз отодвигал его локтем в дверях.
— А почему не положено? Охранница могла и поесть сходить.
— Караван на приписном дворе стоит, у складов. До «Котелка» тысяча шагов. От тюков охране отходить нельзя, а она отошла.
Это уже годилось, и годилось на проверку. Хозяину каравана пеня, ей от хозяина нагоняй, дневной дозор дойдёт до складов и посмотрит, и всё сойдётся одно к одному. Вист кивнул Мирену, и тот заскрипел пером, а сам он потянулся к печати в кожаном чехле.
— Я её видал.
— Видал, ты сказал. Вчера.
— Да не вчера. Раньше. Двадцать лет тому. Сезон ихний караван грузил, с весны до осени. Она при нём ходила. С оружием.
Перо Мирена не остановилось. Только за решёткой лоранец в хорошем сукне что-то сказал соседу, и тот хмыкнул, да Торис у прутьев повернул голову и почесал ногтем переносицу.
— Двадцать лет... Тебе тогда сколько было, восемнадцать? В восемнадцать на всякую девку с мечом засмотришься. Да и ремесло это в караванах по семьям ходит, я сам знал одного возчика, у него три дочери, и все три с отцовским ножом на поясе. Дочь её вчера была. Или племянница. Похожа, вот тебе и...
— Не дочь.
— Я не договорил. Похожа, говорю, вот тебе и показалось. Ночь не спал, ноги застыли, в голове всякое.
— Не похожа. Та. Считай, видел. Имени не знаю. Железо в ушах. Тогда было, теперь есть. И ходит так же. На пятку не садится.
Мирен поднял глаза от листа.
— Погодите... Железо это кольца, что ли? Мне как писать, железо или кольца?
— Кольца. Железные.
Мирен дописал и посыпал строку песком.
Сам Вист в последний год стал здороваться на нижнем ярусе с людьми, которых принимал за знакомых, а потом долго не мог вспомнить, за кого. Лицо двадцатилетней давности он бы узнать не взялся. А этот грузчик узнаёт и ставит на это свою пеню. Люди за двадцать лет оседают, тяжелеют, теряют зубы, женщина при мече тем более. Орс ошибся. Но строчка про двадцать лет уже стояла в листе рукой Мирена.
Вист встал. Доска помоста отозвалась под ним там, где прогнулась. Он сошёл к колоде, переступил черту, где позолота стёрлась до свинца, и остановился над Орсом. Сверху человек на колоде всегда меньше, чем через стол.
— Ты это зачем при всех сказал?
— Ты спрашивал где. Я сказал где. Спрашивал что. Я сказал что. Двадцать лет это сверху. За пятно.
— Сверху, Орс, кладут, когда хотят больше. А больше ты у меня ничего не получишь. Ни лучей, ни сапог раньше времени.
— У Клеменса возчики болтали. К закату уходят. Северными воротами.
У решётки зашаркали. Пришёл дневной дозор, четверо солдат и старший, и тот встал у прутьев ждать, куда пошлют. Вист знал, как это пойдёт. Солдаты дойдут до складов, увидят у тюков женщину с железом в ушах, спросят подорожную и к полудню вернутся сказать, что она на месте. Она и будет на месте. К закату караван выйдет за ворота, и всё, чего солдаты не спросили, уйдёт с ним. А лист останется. Такие листы читают не сразу. Их поднимают потом, когда спрашивают, кто в то утро сидел за столом и кто ставил печать.
Вист раскатал рукава, сначала левый, потом правый, и застегнул обшлага. Мирен перестал писать.
— Пиши. Слово принято к проверке. Остальных бери сам. У кого поручитель, записывай поручителя, у кого пеня, бери пеню и клади в ящик. Печать поставлю, когда вернусь, им не впервой подождать.
— А этого?
— Этого не трогай. И никому не отдавай, пока я не приду. Кто бы ни спрашивал.
— Записал. А вы к полудню... Я к тому, что если вы у Клеменса обедать сядете, так я тут один до вечера. И не евши.
— Я там обедать не сяду.
Он снял печать со стола, сунул её в чехле за пазуху и пошёл к решётке. Торис встал у засова и с места не двинулся.
— Жетон.
— Ты ж меня в лицо знаешь, Торис.
— В лицо знаю, господин. Жетон.
Когда дежурный писец подбежал от конторки и подал медный жетон, Торис глянул на него, кивнул и отодвинул засов. Железо лязгнуло, петли промолчали.
— Со мной пойдёте.
Старший дозора посторонился, пропуская его в проход, откуда тянуло сырым камнем. С башни ударил колокол, второй. До полудня оставалось два.
Вист оглянулся. Орс сидел на колоде, не поднимая головы.
Проход вывел на задний двор Покоя, к колодцу, и калитка за ним открылась прямо на спуск. Солнце уже стояло над крышами, золото на них било в глаза, и Вист шёл, глядя под ноги, на белые плиты, вымытые до рассвета. Отец так же скоблил свою колоду каждое утро, до первого покупателя, хотя к вечеру она всё равно бывала в крови. Старший дозора держался на шаг позади и сбоку. Четверо солдат шли следом, и подбитые подошвы стучали по камню вразнобой.
Улица перед ними пустела. Водонос у канала опустил вёдра и повернулся к воде. Женщина в синем платке втянула мальчишку в дверь лавки и встала на пороге спиной к улице. В год большой облавы он сам стоял так у двери отцовской лавки. Два писца из податной палаты шли навстречу с папками и разом свернули в переулок, хотя он упирался в цистерну. Тридцать семь лет назад он бегал посыльным с такими же папками. Теперь шёл посреди улицы и видел чужие спины.
У поворота к садам человек в кожаном фартуке вытирал руки ветошью и, когда Вист кивнул ему, медленно ответил тем же и проводил его взглядом. Через десять шагов Вист всё ещё не знал, кто это. Медник с канала? Или тот, кто сидел у него на колоде прошлой зимой? Оглядываться он не стал.
Дальше золото с крыш кончилось, дома пошли ниже и проще, и плиты сменила утоптанная земля. Пыль от шагов садилась на сапоги и на застёгнутые обшлага. Потом потянуло навозом, впереди закричали на мулов, и где-то тонко скрипело колесо.
— Сразу на двор или к складам сперва?
— На двор. Склады никуда не уйдут.
Двор обносила стена по грудь человеку, ворота стояли настежь. Старик на скамье у входа держал на коленях книгу, на чурбаке рядом из чернильницы торчала тряпка. Он поднял голову, увидел дозор, потом Виста и встал, придерживая книгу обеими руками.
— Северный караван где стоит?
— У дальней стены, господин. Девять возов. Вчера с полудня записаны, выход к закату, подорожная у хозяина.
В книгу старик не заглянул, а когда Вист протянул руку, отдал её не сразу. Мелкие ровные строки шли столбцом. Возы, мулы, лошади, кто въехал и кто выехал, при каком колоколе. Людей в книге не было.
— А пешие? Кто выходил с рассвета?
— Пеших не пишу, господин. Не велено. Их тут за день сотня проходит.
— А женщину при оружии, с железом в ушах, не приметил?
Старик смотрел на свою книгу в чужих руках.
— Я в книгу гляжу, господин. На людей глядеть мне некогда.
Вист вернул книгу и прошёл во двор.
Там, где из колоды переливалась вода, земля с соломой чавкала под сапогами. У ближней стены разгружали возы с южного тракта. Грузчики носили тюки в склад согнувшись, и он подумал, что вот так Орс и клал свои медяки, по одному за полсотни шагов. Возчики, мимо которых он шёл, сбавляли голос, а за спиной у него замолкали вовсе.
У дальней стены стояли в ряд девять возов северного каравана, туго увязанных под серой рогожей. Мулов поили из длинной колоды, и мальчишка лет двенадцати держал за узду крайнего, а тот всё совал морду в соседнее ведро. У третьего воза на перевёрнутой бадье сидел кряжистый возчик с коротко подрезанной бородой, брал из горшка дёготь и мазал ось. Ещё двое дальше возились с упряжью. Охраны при возах не было. Ни у первого, ни у последнего, ни с той стороны, где тюки лежали ближе к проходу.
Вист остановился у третьего воза. Возчик посмотрел на дозор, на него и опустил квач обратно в горшок. Сидел он широко, упёршись подошвами в землю, и вставать не собирался.
— Ось перед дорогой мажешь, это правильно. До самого севера идёте?
— Докуда подорожная.
— Подорожная, понятно, у хозяина. А сам хозяин где?
— В городе, у купцов. К закату будет.
— Ну, ему виднее. А охрана ваша где? Я гляжу, тюки голые стоят.
Возчик провёл квачом по оси, от ступицы к краю.
— Ушла.
— Куда ж это она ушла?
— По делам. С рассвета.
— С рассвета, это давно. Какие у охраны дела в городе, когда кладь на дворе?
— Не моего ума. Я при возах, она при своём.
Двое у упряжи бросили ремни. Один остался на месте и только повернулся лицом, а тот, что помоложе, с рыжей бородкой, подошёл и встал у колеса, будто проверял, крепко ли сидит чека. Мальчишка у колоды держал мула и смотрел на солдат.
Вист сел на дышло соседнего воза, и оно под ним просело, а старший дозора встал у него за плечом.
— Я ведь не про тебя спрашиваю, я про неё. Она что, одна у вас в охране?
— Одна.
— Одна на девять возов... Смелая. И давно она с вами ходит?
— На этот ход нанялась.
— А до вас где ходила?
— Не спрашивал.
— Не спрашивал, значит. Ну а вчера в сумерки она где была, при возах?
— При возах.
— И кто видел?
— Все видели.
Рыжий у колеса кивнул. Вист посмотрел на него, и тот перестал кивать.
— А куда она сегодня пошла, тоже все видели?
— Ушла. По делам. С рассвета.
Спрашивать в третий раз Вист не стал.
— Хозяин, когда уходил, что велел? Её дожидаться?
— Велел к закату всем быть.
— Всем... Вот и хорошо.
Он поднялся с дышла и стряхнул с полы солому, а возчик уже снова мазал ось. Рыжий у колеса стоял не двигаясь, а когда Вист повернулся к воротам, посмотрел мимо него, поверх стены, туда, где от складов уходила в гору дорога к северному тракту, и тут же опустил глаза к чеке.
Старший дозора догнал Виста у колоды.
— Обратно, господин дознаватель? Караван на месте, подорожная на сегодня. Так и скажем.
— Караван на месте. А её нет.
— Так ушла же. По делам. К закату вернётся.
— По делам... Ты, я гляжу, у них уже и говорить выучился.
Вист остановился в воротах. Старик с книгой привстал со скамьи и сел обратно.
— К «Медному котелку».
— Это в гору, господин. Тысяча шагов.
— Знаю, сколько. Я там обедаю.
Дорога от складов пошла в гору между заборами и огородами, и пыль под ногами понемногу сменилась камнем. Шёл он не торопясь, как ходил всегда, но к пятой сотне шагов рубаха под застёгнутым воротом прилипла к спине, и дышал он уже ртом. Живот, наеденный у того же Клеменса, тянул назад. Солдаты шли ровно. Старший дважды сбавлял шаг, и оба раза Вист делал вид, что не заметил.
Клеменс просто так головой не мотал, и если у него и правда лежал свёрток, о котором спрашивали в сумерки, он знал и того, кто за ним придёт. Вчера он ей отказал, а сегодня она с рассвета ходит по делам, которые возчика не касаются.
На подъёме потянуло дымом и жареным луком. Вист узнал запах раньше, чем увидел крышу, и рот у него наполнился слюной, как дней десять назад, когда Клеменс ставил перед ним миску. Вист сглотнул. Мирену он сказал, что обедать там не сядет.
Над дверью «Медного котелка» блестел начищенный котёл, но Вист повёл дозор мимо, вдоль забора, к калитке на задний двор. На кухне гремели посудой, и тонкий голос звал хозяина.
Вист положил ладонь на тёплую от солнца доску калитки и обернулся к старшему.
— Двое здесь, двое со мной. Без нужды не входить.
Когда старший поставил двоих по сторонам, Вист надавил, и калитка подалась.
Вист вошёл первым, за ним старший и двое солдат, в узкий проход между стеной кухни и поленницей. Поленья лежали торцами наружу, свежие, со смолой на сколах. Дальше двор раздавался вширь, до ворот для возов, заложенных брусом, и до навеса, где в стойлах переступали лошади. После солнца Вист различил там только крупы, хвосты и чью-то бляху на сбруе. В пыли у калитки, где ещё не натоптали, лежали следы. Узкие, неглубокие, одни носки. Таких же, обращённых к выходу, он среди них не нашёл.
С колодезного ворота посреди двора свисала сухая ржавая цепь. Он обошёл ведро с золой у задней двери, перешагнул порог, стоптанный посередине в ямку, и печь дохнула ему в лицо, и без того мокрое после подъёма.
Поварёнок у котла увидел за ним солдат и застыл с ухватом в руках возле узкого стола, где лук был почищен наполовину. Вист прошёл мимо, отвёл ладонью занавеску, засаленную по краю там, где за неё берутся, и вышел в зал.
Под балками полз дым от очага, который только начинал браться. Клеменс стоял за стойкой над раскрытой книгой, в сером свете из мутных окон. Увидев дознавателя, он захлопнул её, накрыл ладонью, а поверх ладони ещё и тряпкой.
— Господин дознаватель... С заднего хода, стало быть, по-свойски. А у меня, посудите сами, ещё ничего не готово. Дрова с ночи отволгли, мясо только поставили, лук вон малый чистит. Хлеб вчерашний, но хороший, на закваске. Взвар с вечера стоит, так я подогрею. Садитесь, садитесь. Вы, гляжу, в гору шли.
Вист сел на край скамьи у ближнего стола и переставил ноги под лавку, а старший встал у занавески, двое по обе стороны от него. У дальнего стола рыжая Дора с запястьем в холстине собирала миски в бадью и, когда вошли солдаты, стучать ими перестала.
Клеменс пошёл к нему из-за стойки, по дороге обтирая столешницы.
— С приписного шли? В гору, да пешком... Это вы зря, господин дознаватель. Тысяча шагов в гору, а сердце у нас не казённое...
— Сердце у меня своё, Клеменс, и пока не жалуется. Ты мне вот что скажи. Калитка у тебя стоит открытая. Сколько я сюда хожу, ты её до обеда держишь на засове. Сам мне жаловался, что через неё по осени у тебя окорок ушёл, и так и не сыскали, кто унёс. А сегодня толкнул, и открыто.
— Поварёнок, стало быть. За дровами бегал и не заложил. Я ему, паршивцу, сколько раз говорил... Дрова-то нынче, сами видите, смолистые, а смолистые, коли с туманом полежат, только шипят, жару от них...
— Вчера в сумерки у тебя была охранница. С северного каравана.
Трактирщик провёл тряпкой по месту, которое уже протёр.
— Была одна, была. Спрашивала, стало быть, вещь одну, а я сказал, нету. Ушла.
— Ушла. А сегодня?
— С утра... Да никого, господин дознаватель. Посудите сами, кому в такую рань. Возчики к полудню сползаются, обозные к вечеру, а с утра у меня мыши, малый да вон Дора с мисками. Ни души.
Вист кивнул и про следы у калитки промолчал. Над стойкой по тёмной балке шли зарубки, процарапанные ножом, в два ряда. Правый был светлее левого, дерево в нём ещё не успело закоптиться.
— Это чьё у тебя на балке? Прошлый раз я тут ел, левый ряд был, а правого не было.
Клеменс оглянулся на балку, будто впервые её увидел, и Вист устроился на скамье поудобнее.
— Это, стало быть, северные. Ихние. Неделю у меня стояли, пока их на приписной не пустили, девять упряжек, мулы, лошадь верховая. Овёс по нынешней цене. Ячмень на кашу людям. Хлеб каждый день, три каравая. Сало, лук, взвар. Сено, постой, вода из колодца, а вода у меня, сами знаете, не даровая, ворот кручу свой... Сорок шесть лучей, господин дознаватель. Сорок шесть. Я их в долг поил и кормил, а они к закату за ворота.
Во дворе скрипнул колодезный ворот, раз и ещё раз, коротко, и смолк. Клеменс заговорил громче.
— И ведь каждый ход одно и то же. Приходят пустые, кланяются, мол, расторгуемся, отдадим. Я и даю. А как не дать? Не дашь, они за овраг пойдут, к стойлам, а там сено гнилое, вода с тиной... Дора! Взвару господину. Горячего!
Дора не двинулась с места.
— Дора... Ну, сам, сам. Всё сам.
Он ушёл за стойку снимать кувшин с полки. Тогда Дора подхватила бадью и понесла её к кухне мимо Виста. У его стола она остановилась, перехватила бадью на другой бок, сняла сверху миску и стала вертеть её, разглядывая край. За стойкой загремел кувшин.
— Слышь-ка... Медяк.
Едва Вист положил медяк на край стола, возле её руки, монета пропала. Дора опустила миску в бадью и, не поднимая глаз, повернула пустую ладонь кверху и повела ею к кухонной стене, за которой был двор.
— Навес.
— Когда пришла?
— Когда, ещё медяк.
Он положил второй.
— На рассвете. Калиткой. Сидит, ждёт. А я ничего не говорила.
Она ушла с бадьёй за занавеску, а Клеменс лил за стойкой из кувшина в кружку, взвар шёл густо, с паром.
Вист встал. Старший у занавески выпрямился.
— Вы двое через кухню, на двор, к навесу. Не бегом. Ты по улице, в обход, к своим у калитки. Как эти двое выйдут из кухни, пусть заходят во двор. Ворота на брусе, их тоже держите.
Клеменс вышел из-за стойки с кружкой и встал в проходе, между Вистом и занавеской.
— Господин дознаватель, да куда ж вы, вот взвар... Там лошади проезжих, кони норовистые, ваши в железе, напугают, лягнёт кто, а мне за чужую скотину отвечать...
— Клеменс Тор.
Клеменс поставил кружку на ближний стол, и взвар плеснул через край на изрезанную столешницу и ушёл в щели, к крошкам и воску. Солдаты прошли мимо него за занавеску, старший вышел на улицу, а трактирщик не повернул головы ни за теми, ни за этим.
— Хозяин ихний к четвёртому колоколу придёт. Деньги отдаст. Свёрток уйдёт, кому положено. До того свёрток мой.
— Какой свёрток?
— Её доля за сезон. Хозяин мне его в залог оставил, под долг. Вчера она за ним приходила, я не дал. Сегодня села ждать. Я её не звал и не прятал. Мне деньги.
— Ты мне сказал, с утра никого.
Тот промолчал.
Вист обогнул его и вышел на кухню. Поварёнок стоял, прижавшись спиной к печи, а Дора рядом держала бадью у живота. Вист остановился на стоптанном пороге.
Солдаты шли через двор к навесу не торопясь. Охранница стояла у колодца, спиной к вороту, и смотрела на них. Невысокая, сухая, тёмные волосы забраны в узел. Она повернула голову к калитке, железо в ушах звякнуло, и она пошла туда скорым лёгким шагом, не опускаясь на пятку. Двое от навеса двинулись следом. Ей оставалось три шага, когда калитка распахнулась внутрь и в проход вошли двое солдат с улицы, а за ними старший.
Она остановилась и повернулась на месте. С одной стороны на неё шли от навеса, с другой от калитки. Между ними, напротив кухонной стены, тянулась поленница, по грудь, а над ней шёл забор, за ним переулок. Охранница вскочила на поленницу. Верхние поленья поехали у неё под ногой, она переступила выше и ухватилась за край забора, но молодой солдат поймал её за пояс и рванул на себя. Она полетела вниз вместе с поленьями, приложилась плечом, перекатилась, встала на колено и ударила солдата локтем под рёбра, так что тот сел. Второй навалился на неё сверху, подоспевший старший прижал ей руку к земле коленом. Она рванулась ещё раз, всем телом, и затихла.
Нож висел у неё на поясе в простых ножнах. Пока её валили, Вист не сводил глаз с правой руки, и к ножу эта рука ни разу не потянулась.
Пока он сходил с порога и своим шагом пересекал двор, старший срезал с неё ножны вместе с ножом и сунул себе за ремень, а сидевший на земле солдат поднялся, держась за бок, отцепил с пояса ремешок и стянул ей руки за спиной.
Вист остановился над ней. Охранница лежала щекой на полене и смотрела на него снизу. Лицо у неё было обветренное, сухое, и он дал бы ей лет двадцать с небольшим. Двадцать лет назад её если и носили, то на руках. В ушах висело железо, кольца одно над другим, и от мочки вверх уходила тонкая цепочка.
— Отметку с ворот покажи.
— За пазухой, господин. Руки у меня... сами видите.
Старший сунул руку ей за пазуху и вытащил полоску плотной бумаги с воротной печатью. Вист развернул её. Писец на воротах перечислил, куда ей можно ступать. Трактир «Медный котелок». Склады у северного тракта. Северные ворота. До закрытия ворот, сегодня. Ниже другой рукой стояла вчерашняя помета. Трактир снят, караван переведён на приписной двор.
— Двор, склады, ворота. А трактир с тебя вчера сняли.
— Мне тут должны, господин. Я за своим пришла.
— И одна пришла, без своих?
— Одна.
Он отдал бумагу старшему.
— Слышал? В отметке трактира нет, при ней никого. Мирену расскажешь, как видел, своими словами.
Охранница подтянула колени и села на поленьях. Солдаты держали её за локти.
— Караван уходит на закате, господин. Пеню за меня хозяин отдаст. Хочешь, вдвое. Отпусти к возам.
— Хозяин твой сегодня и так платит, девонька. Сорок шесть лучей, вон, Клеменсу. Про пеню после поговорим.
Она посмотрела мимо него на кухонную дверь. Клеменс стоял на пороге, вытирал руки тряпкой и глядел в ведро с золой.
— Свёрток...
— Лежит, где лежал. Хозяин придёт, отдам, кому положено.
Сказал он это ведру. Вист кивнул.
— Пусть лежит. Мне он ни к чему. Поднимайте.
Её поставили на ноги. Она пошла к калитке между солдатами тем же лёгким шагом, и железо в ушах звякало на каждом шаге.
Это звяканье шло у Виста за спиной всю дорогу в гору, через задний двор Покоя и сырой проход, и смолкло у решётки, где дозор встал. Когда Торис принял жетон у дежурного писца и открыл решётку, Вист первым прошёл к столу мимо пустой скамьи. Ночных Мирен разобрал без него, три листа на конторке лежали под песком, ящик для пеней стоял открытый. Двенадцать лет Мирен был при нём, и ни разу ещё за ним не находилось такого, что пришлось бы переделывать. Орс сидел на колоде, как его оставили, и на шаги поднял голову.
На помост Вист подниматься не стал. Он остановился у стёртой черты и расстегнул ворот. Рубаха после подъёма так и не отлипла от спины.
— Ну, Орс, слово твоё сошлось. Где ты сказал, там она и была, у Клеменса. Только сидела она не в зале, а во дворе, под навесом, и с самого рассвета. Так что пени с тебя нет, и в книгу ты не ляжешь. Сапоги сейчас принесут.
Торис, не отходя от решётки, сказал в проход.
— Сапоги. Орсовы. Из нижней.
В проходе зашаркали.
— Лучи.
— Лучи в казне, Орс. Утром я тебе сказал, где они, там они и лежат. Я сегодня был на приписном и видел, как там носят тюки. Четыре месяца, говоришь... Жалко. Только доставать их оттуда не мне.
Орс посмотрел на свои ступни и ничего не сказал.
Солдат принёс сапоги, связанные голенищами, и положил у колоды. Орс развязал бечёвку и долго тянул левый сапог на серую ступню, а встал, только когда обулся. До решётки он дошёл своим счётом, по одной плите на шаг, и у Виста снова вышло двенадцать. В проходе уже стоял дозор, и между солдатами она, с руками, стянутыми за спиной. Орс отступил к прутьям, чтобы их пропустить, и поставил обе ступни на одну плиту, мимо шва. Смотрел он ей на уши.
— Та.
Она прошла мимо, глянула на его руки, на пустой пояс и больше на него не смотрела. За ним лязгнул засов, и с башни ударил третий колокол. До полудня оставался один.
Вист поднялся на помост. Он взял у Мирена лист Орса. Строчка про двадцать лет стояла в середине, ровная, и ничем не отличалась от соседних. Про мешки с мукой и про то, чего не бывает, писано было одной и той же рукой. Вист вынул из-за пазухи печать, снял чехол и поставил оттиск под последней строкой. Мирен посыпал песком.
Вист кивнул дежурному писцу.
— Ступай-ка в тупик. Северные ворота, книги, куда пишут приезжих. Тот год, что двадцать лет назад, и соседние, по обе стороны. Смотри в самом конце, где пишут, кто входит с оружием. Женщина при караване, железо в ушах.
— Это нижний ряд, господин.
— Нижний. Пыль потом отряхнёшь.
Писец отодвинул оба засова на двери в тупик и ушёл в темноту, откуда пахло бумагой и мышами.
Старший дозора положил на стол нож в ножнах и отметку с ворот. Мирен потянулся за ней и прочёл, шевеля губами.
— Это имя такое, Нала? А дальше как? Родовое есть, нет?
— Как на воротах записали, так и пиши.
Торис тронул ремешок у неё на руках.
— Снимать?
— Снимай, Торис. Куда она отсюда денется.
Торис развязал ремешок и отошёл к решётке. Нала сразу села на середину колоды, а не на край, как садятся те, кто ждёт, что их сейчас поднимут, и поставила обе ступни на плиты, не глядя, куда ставит. Руки растирать не стала, положила длинные кисти с сухими пальцами на колени ладонями вниз. На правом указательном темнела мозоль от рукояти. Старший встал у конторки Мирена и рассказывал ему про калитку и поленницу, а тот писал.
Сапоги у неё были мягкие, без каблука, подошва в один слой, и пыль на них лежала ровно, до щиколотки.
— Сапоги у тебя хорошие, лёгкие. Только по нашему камню в таких к вечеру пятки отобьёшь. Кто шил?
— Подошву сама, а верх брала у шорника на тракте. Отдала нож и полтора луча. По камню я хожу мало, господин, по песку в них лучше.
Левый рукав у неё сбился, пока её валили, и от кисти к локтю шёл белый рубец с поперечными точками от ниток.
— А это кто ж тебя так? Ножом?
— Ножом. Шила сама, правой рукой, жилой. Девять стежков.
Он сосчитал точки. Их было девять.
— Плечо как? Ты им о поленья крепко приложилась.
— Ушибла. Кость цела, сустав на месте. К утру посинеет.
Так говорил про чужие кости лекарь канцелярии.
Ворот у неё отошёл, и на шее Вист увидел шнурок. Он сошёл с помоста и переступил черту.
— Что на шее?
— Бирка, господин. С ворот.
Она вытянула её сама. Свинец был тёплый. С одной стороны стояла печать Северных ворот, та, что ставят входящим с оружием, с другой были выбиты знаки складов, ворот и двора, те же, что в отметке. Знак двора был свежий, а рядом сбили ещё один, и место блестело. Он держал бирку на ладони и смотрел на её уши. Вблизи, над железом, было видно, что верх у них срезан. Резаные уши он видел и раньше, у беглых. Тем резали наспех, и края стягивало бугристым рубцом. Здесь срез шёл ровно, одним движением, так отец снимал хрящ у себя в лавке. Срез был старый, побелевший. Кольца висели ниже него.
Торис от решётки вытянул шею.
— Свинец. Снимать?
— Не надо. Это не моё, пусть носит.
Он отпустил бирку, и та легла ей на грудь. Потом вернулся за стол.
— Господин. Позови Геда.
— Это кто?
— Писарь при караване, наём мой у него писан. Он скажет, сколько мне должны и сколько я должна. Пеню хозяин отдаст, Гед её и принесёт.
Вист оглядел солдат у решётки и показал на младшего.
— Ты. На приписной, к дальней стене, где северные возы. Писаря их, Геда, сюда. И пусть берёт с собой всё, что у него про неё писано.
Торис взял с конторки жетон и выпустил солдата. Шаги за решёткой оборвались сразу.
— Отметку тебе на сколько дали, Нала?
— На девять дней. Вошла восемь дней назад, на рассвете. Выйти должна сегодня, до закрытия ворот.
Мирен записал, сверяясь с отметкой.
Дежурный писец вернулся из тупика в пыли по локоть, с книгой в серой обложке, заложенной пальцем. Он положил её перед Вистом раскрытой и встал рядом. Тот прочёл и накрыл страницу ладонью.
— А в Лоране ты, Нала, который раз?
— Четвёртый наём сюда.
— А прошлый когда?
— Шесть лет назад, осенью.
Мирен перестал писать.
— А до того?
— Тринадцать лет назад, весной.
— А первый?
— Двадцать лет назад. Тот год ходила весь сезон, с весны до осени. Туда и обратно.
Вист повернулся к писцу.
— Шесть лет и тринадцать. Те же ворота, тот же конец книги.
Тот снова ушёл в тупик. Нала сидела, как села, и смотрела мимо книги под ладонью Виста, на нож в ножнах у края стола. Мирен осторожно положил перо.
Во второй раз писец вернулся быстрее. Вист взял у него книги и положил на стол одну за другой, начиная с последней.
В книге шестилетней давности чернила ещё не выцвели, рука была круглая, с хвостами вниз. «Женщина при караване, охрана. Нож. В ушах железо. На левой руке рубец от кисти до локтя. На вид лет двадцати трёх. Пробыть тридцать один день.»
В книге тринадцатилетней давности чернила порыжели, буквы шли тесно, с наклоном. «Девица при обозе, охрана, при ноже. Уши в железе. Левая рука шита от кисти до локтя. На вид лет двадцати. Пробыть двадцать четыре дня.»
Вист убрал ладонь с третьей. Тут чернила побурели до ржавчины, бумага пожелтела по краю пятнами, и буквы клонились назад. «Женщина при караване, охрана, нож и лук. В ушах железо кольцами. На левой руке рубец. На вид лет двадцати. Пробыть месяц.» Слово «месяц» было зачёркнуто, а на полях той же рукой приписано «Сама поправила. Двадцать шесть дней.»
И во всех трёх стояло одно имя, Нала.
— Это ты, Нала?
— Это писали писари, господин.
— Писари писали, что видели. Я тебя спрашиваю, кого они видели. Ремесло у вас по семьям ходит. Может, мать твоя тут ходила, а ты за ней? Железо в уши, рубец... Мать?
— Мать при караванах не ходила, господин.
— Ну, тётка тогда. Или сестра старшая.
— Не было.
— Ты подумай. Скажешь мать, я запишу мать, и к закату будешь у возов.
— Мать при караванах не ходила.
Мирен смотрел в стол.
Вист повернул к ней старую книгу и показал пальцем на поля.
— А это? Писарь пишет месяц, ты ему поправляешь, двадцать шесть дней. Помнишь, как поправляла?
— Месяц у вас двадцать восемь дней. Мне давали двадцать шесть. Месяца я не просила.
— Я не спрашиваю, сколько давали. Помнишь?
— Писаря помню. Он левой рукой писал, а перо держал в зубах, пока посыпал.
Вист посмотрел на буквы, клонившиеся назад. Где писарь держал перо, книга не рассказывала. Он закрыл её.
— Ходить в Лоран не запрещено, господин?
— Ходить не запрещено.
Она кивнула.
Он отпил из кружки вчерашнего взвара. Больше ничего он сегодня в рот не брал.
— Клеменс говорит, хозяин ваш к четвёртому колоколу придёт, долг отдаст, и свёрток твой уйдёт, кому положено. Ты бы его и так получила, к закату, у возов. Чего ж ты с рассвета сидела у него во дворе? Отметку ломала, караван бросала. Я тебя за это и взял, а не за писарей.
— Кому положено, господин, это распорядителю. Деньги понесёт он, не хозяин. Хозяин сидит у купцов, ему некогда. Клеменс отдаст свёрток тому, кто принёс деньги. Распорядитель положит его к себе в сундук, и до первого колодца за стеной я его не увижу. А за стеной мне его выбивать. Ножом, на тракте, при возчиках. Во дворе сидеть дешевле.
— Хозяин твою долю заложил?
— Меня не спрашивал.
— А если возьмут?
— Взяли. Пеню хозяин отдаст. Высылка на закате, к Северным воротам, туда мне и надо.
Мирен поднял голову от листа.
— Высылку-то писать? К закату за ворота, и дело с концом. А я бы, глядишь, до темноты и домой...
Вист не ответил. Строчка про двадцать лет останется, и под ней его печать. Останутся три книги, а в них имя, рубец и железо в ушах. Сколько ей лет, ни один писарь не знал, все трое писали на глаз. Но Гед писал её наём, а в найме могли стоять её годы и то, у кого она ходила раньше.
— Пиши. Держим до прихода писаря каравана.
— Господин. Караван на закате.
— Знаю. Придёт твой Гед, покажет, что у него писано, и если сойдётся, пойдёшь к возам.
— Сойдётся.
Вист снова разложил три книги рядом, от новой к старой, и искал подчистку или позднюю приписку. Не нашёл. Помет о просрочке в книгах не было, отметок она не марала. На вид он дал бы ей столько же, сколько давали писари. Утром он сказал Орсу, что та похожа и ему показалось. Теперь показалось трём писарям и ему самому, а записать это было нечем, кроме того же слова «похожа».
Вист ещё думал об этом слове, когда у решётки застучали шаги. Известь глушила эхо, и он услышал их из-за стола раньше, чем разглядел в полутени у входа, кто идёт. Солдат, которого он посылал на приписной, вошёл первым и отступил к прутьям. За ним в палату шагнул маленький сутулый человек в сером суконном кафтане и сразу втянул голову в плечи, хотя свод здесь был высокий. Под мышкой он нёс книгу в вощанке, перевязанную бечёвкой. Правую руку держал у груди, где под сукном топорщилась подкладка, как держат кошель в базарной толпе.
— Встретил у колодца, на заднем дворе, он сам шёл. У водоноса спрашивал, где тут разбирают ночных.
Свои двенадцать шагов человек прошёл, как ходят по чужой земле, и встал у черты. Вист смотрел на его сапоги, стоптанные, с белой пылью, засохшей в трещинах кожи и в швах у носка. Соломы на подошвах не было, навоза тоже.
На колоду человек не посмотрел. Один раз глянул в сторону Налы, куда-то ей на колени, и уставился в стол.
— Гед, писарь при северных возах. Звали, так я пришёл.
— Звал, звал. Колода у нас одна, и та занята. Ты дорожный, постоишь. Что принёс?
Гед развязал ворот, сунул руку под подкладку и вынул лист, сложенный вчетверо. Через черту он не ступил, только дотянулся и положил его на край стола. Большой палец правой руки у него торчал вбок и мешал расправить сгиб.
— Просьба об отметке. Хозяин ставил печать. Чтоб ей в отметку трактир у тракта. Счёт сверять. Писано вчера.
Вист развернул лист, и из сгиба на стол посыпался песок. Буквы шли мелко и ровно, с сильным нажимом на прямых чертах. Хозяин каравана просил вписать охраннице Нале в отметку ещё одно место, трактир «Медный котелок» у северного тракта, для сверки расчёта за постой. Внизу стоял вчерашний день и место, приписной двор. Под словами лежали две печати. Большая, в буром воске, на шнурке, и на ней мул с поднятой головой. Маленькая, чернильная, кружок с тремя чертами.
Чернила были серые, и он повернул лист к окну.
— Чернила-то у тебя бледноватые. Наши за полдня чернеют, Мирен, скажи?
— Чернеют, господин. К обеду как сажа. Был бы ещё обед.
— Так дорожные они, на бочковой воде. Три дня серые стоят.
Вист кивнул и отложил лист.
— Ну, бочковая так бочковая. Ты мне, Гед, вот что расскажи. Писал ты это вчера, на приписном. На возу писал, на колене?
— На возу, на третьем. Как встали, так и писал.
— Это где возчик с подрезанной бородой ось мажет?
— Ось он вчера мазал. И сегодня.
Мирен писал. Нала смотрела с колоды на Геда сбоку. Тот этого не видел или делал вид, что не видит.
— А сегодня хозяин где?
— У купцов, с рассвета.
— А ты?
— И я при нём. Счёт сводил.
— Вот это хорошо, что ты сказал. А то я гляжу, сапоги у тебя чистые, а на приписном под ногами солома с навозом, по щиколотку. Значит, ты с рассвета у купцов, в городе, а бумага вчерашняя с тобой за пазухой. Ты её и вчера носил, и ночь с ней спал, и к купцам с ней ходил?
— Так... при мне всё и носится. Сундук не мой.
— И песок не вытряхнулся. За ночь да за утро, да по дороге в гору.
— Да за пазухой же лежало. Не разворачивал я.
Гед не моргнул. Вист положил ладонь на лист и разгладил его, не торопясь.
— Ладно. Теперь скажи мне, зачем она туда ходила. Своими словами, как было.
— У Клеменса на нас долг, за корм, постой и воду. Неделю у него стояли, пока на приписной не пустили. У Клеменса сорок шесть, у нас в книге сорок три. Три луча разницы, за этим счётом её и посылали. Глядеть, как он считает, и всё дело.
— Три луча... Это немало, Гед. Она за верх сапог нож отдала и полтора луча. За три луча вы человека от тюков сняли, когда у вас охраны одна она?
— Три луча это три луча.
— А вчера в сумерки, как она пришла, Клеменс ей что, книгу показал?
— Не показал.
— А что сказал?
— Сказал... ну, сказал, нету.
— Мне Клеменс сказал, что она у него вещь одну спрашивала. Не счёт. Вещь. И тот, кто её у задней двери видел, говорит, что свёрток.
— Так свёрток под долг и лежит. Долг сверить, а свёрток взять, одно и есть.
Мирен поднял перо над листом.
— Это... вещь и счёт одно. Так и писать?
— Так и пиши, как он сказал.
Вист повернулся на табурете к колоде.
— Тебя посылали, Нала?
Нала посмотрела на Геда. Тот не поднимал глаз от стола, и подбородок у него ушёл в ворот.
— Посылали.
— А мне ты что говорила? Что во дворе сидеть дешевле, чем на тракте ножом выбивать.
— Посылали счёт смотреть. А свёрток мне нужен.
— А ты, Гед, давно её знаешь?
— Наём её у меня писан.
— Я не про наём. Давно знаешь?
— На этот ход.
Гед перехватил книгу под мышкой покрепче.
— Ты сам сколько на трактах?
— Тридцать лет.
— Тридцать лет... И всё при караванах, всё на Лоран да обратно. А её раньше не видал? Она ведь тут не первый раз. Она тут, Гед, четвёртый раз, и первый был двадцать лет назад.
Он положил ладонь на старую книгу, ту, где буквы клонились назад. Гед на неё не посмотрел.
— У Клеменса сорок шесть, у нас в книге сорок три. Три луча разницы, за этим счётом её и посылали.
Мирен опустил перо.
— Господин... Это он уже говорил. Слово в слово. Второй раз писать или помету поставить, что повторил?
— Помету поставь.
Гед не прибавил ни слова. Вист подождал и протянул руку.
— Книгу давай. Где наём.
Гед развязал бечёвку, снял вощанку и раскрыл книгу на заложенном месте. Через черту он опять не ступил, положил её на край стола и подвинул кончиками пальцев.
Наём, писанный той же рукой, что и просьба, с тем же нажимом на прямых чертах, стоял в середине страницы. Нала. Охрана. Нож и лук. На ход от Вельда до Лорана и обратно. Плата за ход и харч. Ниже, другим днём, приписано, что лук продан на тракте за долги каравана. Под наймом лежала та же бурая печать с мулом, только воск потемнел и пошёл трещинкой.
— А годов нет.
— Годов не пишу. Пишу, что несёт и сколько стоит.
Вист положил просьбу рядом с наймом. Мул был тот же. Голова поднята, ухо надломлено на конце, и у левого края, у самого ободка, выщерблинка, будто кто царапнул ногтем. И на вчерашнем воске, и на старом.
— Это скол, что ли? Вот тут, у края.
— Не скол, литьё такое. На самой печати так и есть. Скол бывает при подделке, когда воск дробят, а тут ровный. Гляди на свет.
Гед в первый раз за всё время подался вперёд и ткнул кривым пальцем в воздух над печатью, не касаясь.
— Шнур под воском целый. Не резан, не вязан заново. Воск один, без подмазки. Мой знак в чернилах, по сырому. Запиши.
— Что записать?
— Что печати целы. Шнур не резан. Воск один. Знак по сырому. Запиши, при каком колоколе смотрел, и кто смотрел.
— Тебе-то это зачем, Гед? Принёс и принёс. Чего ещё?
— Так мне к хозяину идти. Сказать, что приняли. Бумагу принёс, бумагу и уношу. Запиши.
Вист смотрел на два оттиска рядом. Мул был настоящий. Хозяин сидел сегодня у купцов, Гед при нём, и такой лист они могли написать там же, поставить вчерашний день и приложить хозяйскую печать. Печатью их не уличить, а серые чернила и песок в сгибе ничего не доказывали. Вист мог записать и возчиков, и рыжего у колеса. Тогда пришлось бы звать хозяина, сводить показания и объяснять, зачем он держит девять возов до закрытия ворот. А сколько ей лет, он от этого всё равно не узнает.
А она будет сидеть, как сидит. Лицо у неё от этого не постареет.
С башни ударил четвёртый колокол. Звон вошёл в окно под сводом, и следом где-то далеко запела женщина, слов отсюда было не разобрать. Мирен посмотрел на окно, потом на Виста и положил ладонь себе на живот. Под рубахой у Виста отозвалось тем же.
— Полдень, господин.
— Слышу, что полдень. Пиши. Бумагу от писаря каравана принял. Печать хозяина целая, шнур не резан, воск один. Знак писаря по сырому. Смотрел я, при полуденном. Перепиши ему коротко на отдельный лист, он унесёт.
Мирен стал писать на двух листах по очереди. Гед не сводил глаз с его руки.
— Про знак написал?
— Написал. По сырому.
Когда Мирен посыпал песком, Гед кивнул.
Из-за пазухи Вист вынул печать, снял чехол и поставил оттиск на короткий лист. Мирен сдул песок и подал бумагу через стол, и Гед взял её двумя пальцами, сложил вдвое, только вдвое, и сунул под подкладку, туда же, откуда вынимал просьбу. Потом закрыл книгу и стал обматывать её вощанкой.
— Её когда отпустишь?
— Как решу.
— Бумага чистая.
— Чистая. Просьбу у вас приняли?
— Не успели. Так её хозяин посылал, не сама ушла.
— Тогда трактира ей никто не возвращал.
Гед завязал бечёвку узлом и потянул, проверяя.
— Хозяин ждать не станет, подорожная на сегодня. Закат, и ворота.
— Знаю.
— Так что к закату.
Гед постоял у черты ещё немного, с книгой под мышкой, и пошёл к решётке. На колоду он не посмотрел и теперь. Нала смотрела ему в спину, на втянутую в плечи голову, пока его шаги не стихли в проходе.
Вист сложил просьбу по старым сгибам, и оттуда опять посыпался песок. Он положил её поверх старой книги. Бумага легла ровно, печатью вверх.
— Высылку-то писать, господин? К закату, с возами?
Вист не ответил.
— Сошлось, господин. Нож отдай. Мне к возам.
Он посмотрел на нож у края стола.
— Торис. В нижнюю.
Торис отцепил с пояса ремешок и пошёл к колоде. Нала встала прежде, чем он дошёл, и сама свела руки за спиной, запястье к запястью.
— Внизу развяжешь. И сапоги с неё не снимай.
Торис затянул узел и поднял глаза на Виста.
— Нижняя клеть, господин. Там всех разувают.
— Знаю, где всех разувают. Её не разувай.
— В нижней спросят, кто велел.
— Скажешь, Вист велел. Мирен слышал.
— Слышал, господин.
Торис отдал её солдатам. Она пошла к решётке между ними и у самых прутьев оглянулась на нож у края стола. В проход она ушла ровным шагом, не опускаясь на пятку, и шаги смолкли раньше, чем Вист успел их досчитать.
Мирен придвинул чистый лист.
— Так я допишу, господин. Задержана до... До чего писать-то?
Вист не ответил.
Он снял с чернильницы крышку и только теперь почуял чернила, которых не замечал, пока писал Мирен. Из стопки он взял лист.
Мирен поднял глаза на перо в его пальцах. При Мирене Вист брал перо, только когда под чужими строчками оставалось место для имени.
— Это вы... наверх?
— Наверх.
— Господин, да мы ж отсюда наверх один раз и писали... Одиннадцать лет тому. Осенью, на другой день, как в цистерну у садов новую воду спустили. Вы диктовали, я писал. Про приезжую.
— Помнишь.
— Я ж писал.
Вист помнил и сам, только не то, что хотел бы. Она сидела на этой самой колоде, руки на коленях. Он спросил, сколько она в городе. Вошла четырнадцать дней назад, при втором колоколе, ответила она, отметка у неё до закрытия ворот на девятнадцатый день, а выйдет на день раньше, потому что караван встанет у колодцев за стеной. Пальцы при этом не дрогнули. Торговые все так считают, подумал он тогда и записал. На вид ей было лет двадцать, это стояло в бумаге. Лица в памяти не осталось. Он попробовал поставить его над колодой теперь и увидел побелку на стене за её плечом да свет из окна.
Передана Ордену. Он подписал и не спросил.
Мирен положил перо поперёк стакана. Лицо у него стало серым, как плиты.
— Господин... Может, не надо? Бумага-то у писаря чистая, вы сами печать поставили. Пишем, что к возам, и к закату дело закрыто. А это ж ответа ждать. Ответ, бывает, и не приходит. А бывает, приходит такой, что потом все листы поднимают. Какие за год писаны...
Он сглотнул.
— От палаты будем писать или от вас?
— От меня.
— От палаты-то оно бы... Палата большая, господин.
Вист посмотрел на Мирена. Тот ещё ни разу не просил оставить дело.
— Ты за меня не бойся, Мирен. Я по этим ступеням тридцать семь лет хожу, на них и поскользнуться уже не могу, ноги сами помнят. Ты лучше перо очини. Тебе ещё записывать.
Мирен взял нож для очинки и промолчал.
Писал Вист медленно, буква к букве, как учили посыльных. Приезжая Нала, охрана при северном караване, задержана у трактира «Медный котелок» не по своей отметке. На Северных воротах записана двадцать, тринадцать и шесть лет назад, всякий раз с тем же рубцом, железом в ушах и на вид тех же лет, что и ныне. Прошу выписать все её отметки со всех ворот, от первой до нынешней. До ответа держу её у себя. Он перечитал и ничего не прибавил. Восемь лет назад он отписал за долги в кабалу старика, который учил его задавать вопросы, и в тот же день пошёл есть кашу к торговке. Теперь он подписал лист полным именем. Потом снял с печати чехол, прижал её под именем и долго не отнимал от листа.
— В книгу отправленных.
С полки Мирен снял книгу, раскрыл её на последней записи. Перо до листа не дошло.
— Как писать, господин? Дознаватель при утреннем разборе, восточное крыло? Так оно короче, и понятно, от кого.
— Имя.
— Знак ваш поставить, а я рядом помечу...
— Имя, Мирен. Корнелий Вист. Полностью.
Мирен написал. Рука шла кругло, как всегда, хвостами вниз, и на имени не дрогнула. Он посыпал строку песком и сдул. Вист смотрел на своё имя в книге, где листы сшиты и счислены и ни одного не вынешь, не сбив счёта.
— Ответ-то к которому колоколу ждать?
— Когда принесут.
— А если до темноты...
— Уйдёшь засветло. Я сам дождусь.
Мирен кивнул и закрыл книгу.
Торис крикнул в проход посыльного. Прибежал мальчишка лет тринадцати, в чистой рубахе, волосы мокрые от колодца, и встал у черты, не переступая. Вист сложил запрос вдвое, печатью внутрь, и подал ему через стол.
— Наверх, в приёмную. В руки писцу, и дождись, пока он запишет, что принял. Ступени скользкие, иди быстро.
Мальчишка прижал бумагу к груди и побежал. Торис выпустил его, и в проходе ещё долго стучали по камню башмаки.
Ступени наверху моют на рассвете, и до полудня они не просыхают. В первый свой год Вист проехал по ним на спине с охапкой реестров и запах извести у самого лица помнил до сих пор. Мальчишка дойдёт, писец в приёмной запишет. Дальше запрос пойдёт наверх, а кто его там поднимет и когда, Вист не знал. В окне над столом были только небо и край башни, до заката оставалось колокола три.
Он придвинул к себе три листа, которые Мирен разобрал без него. Лоранец, взятый пьяным у канала, отдал два луча пени, и они лежали в ящике поверх медяков. За второго поручился цеховой мастер. Третьего записали до девятого колокола, и этот лист он перечитал дважды, прежде чем приложить печать. Каждый оттиск Мирен посыпал песком, а Вист ждал, пока тот сдует, и брал следующий.
Нала была внизу, под плитами. Сапоги он велел ей оставить.
Мирен сдувал песок с последнего оттиска, когда в проходе застучали каблуки, а пятый колокол ещё не ударил. Стучала одна пара, ровно, без спешки. К решётке подошли двое.
Первым у прутьев встал человек в тёмном сукне, с папкой под локтем, выбритый чище самого Виста. На шаг позади него держалась женщина в белом, на голову выше Ториса и выше своего спутника. Вуаль закрывала ей лицо и шею до ключиц, а ворот уходил под неё. По краю убора и по рукавам шло золото. Рукава были длинные, и кисти из них так и не показались. Вист всю жизнь первым делом смотрел людям на руки, раньше, чем в лицо. Здесь смотреть было не на что.
Торис глянул на женщину, потом на человека в сукне. Руку с засова он не снял.
— Жетон.
Человек в сукне спорить не стал и только повернул голову к конторке.
— Дайте ему жетон.
Дежурный писец уже бежал. Торис принял медяшку, вертел её дольше обычного и отодвинул засов.
Вист считал шаги. Человек в сукне прошёл свои двенадцать и ставил ногу на стыки и мимо, как придётся. Женщина шла рядом и уложилась в восемь. Её шагов он не услышал вовсе, только подол прошуршал по плитам. У этой решётки он знал на слух всякую обувь, деревянные подошвы с оконечья, мягкую кожу с верхнего яруса, босых узнавал по шлепку. Такого он не слышал.
Человек в сукне переступил черту сбоку, по целому золоту, где её никто не топчет, подошёл к самому помосту и положил папку на край стола. Женщина остановилась в полушаге от пустой колоды, отполированной чужими ладонями.
— Дознаватель Вист.
— Он самый. Слушаю вас.
Из папки человек в сукне вынул два листа. Один развернул перед Вистом, второй, сложенный, придержал пальцами.
Писал писец Ордена. Строки шли по линейке, рука ровная, без наклона. Дело о приезжей Нале, охраннице при северном караване, задержанной канцелярией Покоя, изымается как касающееся охраны города. Печать на её воротной бирке с сего дня не в силе. Приезжую передать предъявителю. Ниже стояла подпись в две строки, под ней печать Ордена в светлом воске, на шнурке, продёрнутом сквозь бумагу.
Поверх он положил второй лист.
— Это ваше. Ответ на него вам не нужен.
Свой запрос Вист узнал по кляксе, которую посадил на слове «ворот». Мальчишке он отдавал его вдвое, печатью внутрь. Вернулся лист сложенным втрое, один сгиб лёг поперёк оттиска, и воск треснул. Он развернул его. На обороте стояла помета приёмной, принято от посыльного при четвёртом колоколе. Больше на обороте ничего не было.
— Мирен. Книгу отправленных.
Тот снял книгу с полки и раскрыл на последней записи. Там его круглой рукой стояло имя, полностью.
— Пиши рядом. Вернулся. И колокол.
— Пятый ещё не бил, господин.
— Так и пиши. После четвёртого, до пятого.
Мирен написал. Человек в сукне смотрел, как ходит перо, и не торопил.
Вист снова взял лист изъятия и поднёс к свету. Одиннадцать лет назад ответ принёс писарь Ордена, молодой, с чернильным пятном на пальце. Положил бумагу на край стола, через черту не ступая, дождался подписи и ушёл. За приезжей он не приходил, и кто её увёл и когда, Вист не видел. Сегодня бумагу принесли двое, а мальчишка ещё не вернулся.
— Мирен. Тот год, одиннадцать лет назад. Ответ сверху где у нас?
— В отправленных того года, господин. Я его к запросу подколол, вы ж сами велели. Вторая полка.
— Неси.
Мирен принёс книгу, сдул с обреза пыль и раскрыл. Ответ был приколот к запросу медной булавкой, и от неё в бумаге остался рыжий след. Передана Ордену. Подпись в две строки. Вист положил старый лист рядом с новым.
Подпись была та же. Вторая строка уходила вниз тем же хвостом, на заглавной букве перо поднималось в том же месте и садилось обратно с тем же нажимом. На старом листе воск потемнел и пошёл сеткой, а оттиск совпадал до последней черты по ободку.
Человек в сукне молчал, пока Вист смотрел. Женщина у колоды не шевелилась, и вуаль на ней ни разу не колыхнулась, хотя из прохода тянуло сыростью.
— Сверили?
— Сверил.
— Тогда поднимайте приезжую.
Вист закрыл старую книгу и отдал её Мирену. Бумага была чистая, на ней сходилось всё, что он двадцать шесть лет учил писцов проверять. Спросить можно было только про ту, одиннадцать лет назад. Человек в сукне ответил бы вежливо и коротко и запомнил бы, кто спрашивал. Вист и сам так запоминал.
— Торис. Снизу её.
Торис ушёл в проход. Мирен смотрел в стол. У помоста стоял человек в сукне и разглядывал корешки на полках, женщина в вуали держалась лицом к черте.
Нала вышла из прохода впереди Ториса. Руки у неё были свободны, сапоги на ногах. Не дойдя до колоды, она увидела женщину в белом и сбилась с шага, на полшага, не больше. Глаза у неё прошли по рукавам, по поясу, где ничего не висело, поднялись к вуали и убору, потом перешли на человека в сукне, и она села на середину колоды, как садилась утром.
Сверху ударил пятый колокол.
— Ну вот, Нала. Это за тобой.
— Сверху?
— Сверху.
Она кивнула и положила ладони на колени.
Человек в сукне сложил лист изъятия и протянул руку за запросом. Вист накрыл запрос ладонью.
— Это моё, вы сами сказали. Пусть лежит у меня.
Человек в сукне убрал руку.
— Тогда всё. Мы её забираем.
— Заберёте. Только сперва опись. Она у меня по листу задержана, и при ней было взято. Что взято, то я отдаю по описи, кому бы ни отдавал.
— При ней ничего нет.
— При ней нож. Вон он, на столе. И отметка с ворот. И есть ещё свёрток, в «Медном котелке», у Клеменса Тора. Лежит под долгом каравана, доля её за сезон.
— Свёрток не наш.
— Свёрток её. А она теперь ваша, так у вас и написано. Передать предъявителю.
Человек в сукне посмотрел в свой лист, будто проверял, так ли там написано, и ничего не сказал. Вист повернулся к колоде.
— Нала. Что в свёртке?
— Пишешь, так пиши всё, господин. Двадцать восемь лучей. Нож, рукоять костяная, лезвие в ладонь. Рубаха, полотняная, ношеная. Иголки в тряпице, семь.
На слове «иголки» Мирен поднял голову.
— Семь иголок. Со слов писать?
— Семь, господин. Восьмую сломала на тракте и выкинула.
Мирен написал семь.
— Дальше пиши. Свёрток лежит у Клеменса Тора, в «Медном котелке» у северного тракта, под долгом северного каравана. Долг сорок шесть лучей по счёту Клеменса, сорок три по книге писаря каравана. Своими словами, как я сказал.
Мирен дописал и посыпал песком. Вист взял лист, повернул и положил перед человеком в сукне, на край стола, рядом с его папкой.
— Распишитесь.
— За что?
— Что знаете, где он лежит.
— Я его не беру.
— И не берите. Пусть лежит, где лежал. Распишитесь, что знаете.
К перу человек в сукне не потянулся. Он посмотрел через плечо. Вуаль не шевельнулась, и женщина ничего не сказала, только чуть повернула голову от колоды к столу, к Висту. Глаз её он не видел и всё равно опустил взгляд на лист.
Человек в сукне взял у Мирена перо, обмакнул и расписался. Рука шла быстро, без нажима, в одну строку. Почерк был не тот, что на листе изъятия.
— Нож.
Это Вист сказал Мирену. Тот снял нож в простых ножнах с края стола обеими руками, как берут чужую посуду, отложил и записал под свёртком отдельной строкой. Нож в ножнах, поясной, взят при задержании, передан предъявителю.
— И здесь распишитесь. Что приняли.
Человек в сукне расписался второй раз, принял у Мирена нож не глядя и, не оборачиваясь, отвёл руку назад. Белый рукав подошёл к ней снизу, и нож ушёл в него. Кисти Вист так и не увидел. Край рукава сомкнулся и снова лёг ровно, с золотом по шву.
Нала смотрела туда, где только что был нож.
Торис почесал переносицу ногтем.
— Сдан по описи. А куда принят, не писано.
Ему никто не ответил. Мирен поднял отметку с ворот двумя пальцами.
— А отметку?
— Оставьте у себя. С закатом её всё равно не будет.
Мирен положил её обратно в дело и прижал ладонью.
Вист сошёл с помоста, и прогнутая доска скрипнула. Он переступил черту по свинцу и остановился у колоды. На шее у Налы, на шнурке, лежала бирка, печатью Северных ворот наружу.
— Бирку снимать?
Человек в сукне посмотрел на свинец.
— Пусть носит.
Вист отошёл назад, за черту.
Человек в сукне закрыл папку и сунул её под локоть.
— Встань.
Нала поднялась. Рук за спиной сводить не стала. За ремешок никто не взялся, и она посмотрела на Ториса, потом на Виста.
— Господин. К воротам? Караван на закате.
Вист не ответил.
— Пойдёшь с нами.
Это сказал человек в сукне. Женщина в вуали шагнула к колоде, встала у Налы с левого плеча и подняла руку в длинном рукаве на уровень её локтя, не дотрагиваясь. Так стражник ставит ладонь, когда узник ещё не решил, идти ему или нет, только стражники всегда дотрагиваются. Нала подняла голову к вуали. Женщина молчала. Нала посмотрела на её убор, туда, где у других бывают уши, и пошла.
К решётке она шла своим лёгким шагом, и железо в ушах звякало на каждом шаге. Рядом шуршал по плитам подол. Человек в сукне шёл последним. У прутьев он подождал, пока Торис возьмёт жетон у писца, и не обернулся к столу ни до засова, ни после. Засов лязгнул. В проходе застучали каблуки, одна пара, и звяканье ушло вместе с ними, вниз и вбок, не туда, откуда её поднимали.
Мирен сидел с пером над листом.
— Господин... Задержана до... Это теперь не писать уже?
— Пиши. Изъята по бумаге Ордена, передана предъявителю, при пятом. Опись приложена.
Мирен написал.
— Хоть бы слово сказали. Мы им и нож, и про свёрток записали, и подпись сверили...
— Нам за это не платят, Мирен. Нам за это сидеть.
Он вернулся за стол и сел. Табурет под ним скрипнул.
— Торис. Пошли кого-нибудь на приписной, к северным возам. Писарю их, Геду. Пусть скажет ему, передана Ордену. Этими словами. Больше ничего.
— Передана Ордену. Больше ничего.
Торис крикнул в проход. Кто-то побежал.
Вист отпил из кружки холодного взвара, горького на дне. Под ложечкой сосало. На описи стояли две подписи, одна под другой, быстрые, в одну строку. Рядом лежал его запрос, сложенный втрое, с треснувшим воском.
У решётки зашаркали. Торис повернул голову.
— Дневной дозор. Один. С рынка.
— Веди.
Вист расстегнул обшлага и закатал рукава на два оборота, сначала левый, потом правый. Мирен обмакнул перо. Засов лязгнул, и к колоде пошёл человек, ступая по плитам куда придётся. Вист считал его шаги и сбился, не досчитав до двенадцати.
Человек сел на колоду, и Вист посмотрел на его руки.
* * * * * * *
За решёткой человек в сукне обошёл их вдоль стены, не задев ни её плеча, ни белого подола, и пошёл впереди. Папку он держал под локтем. Каблуки ставил на стыки плит и мимо, как придётся, и ни разу не глянул под ноги. Сзади, у левого плеча, шёл только шорох.
Нала шла сама. Руки висели свободно, и правая на каждом шаге искала на поясе рукоять, которой там больше не было. Без ножа ремень сидел легко. Наверх её поднимали по лестнице с левой руки. Теперь проход уходил вправо и под уклон, и плиты в нём были светлее, меньше хожены.
Человек в сукне заговорил, не оборачиваясь.
— Печать на твоей бирке с сего дня не в силе.
Бирка лежала на груди, на шнурке, печатью наружу. Нала нашла её большим пальцем. Свинец согрелся от тела, оттиск Северных ворот был целый, а сбоку шершавилось место, где вчера сбили знак трактира.
— То есть остановлена, господин? Не снята?
Он не ответил. Каблуки стучали ровно.
Остановленный воз ещё не разгружен. Его держат у ворот, пока писарь не досчитает, а потом пускают или заворачивают назад, на ту же дорогу. Хуже дороги по закону приезжей ничего не будет. Это она проверила в стольких городах, что сбилась со счёта.
— С сего дня... А до какого, господин? В колоколах сколько?
Не ответил и теперь.
Сзади тоже молчали. Нала не обернулась. Ещё в палате, у колоды, она посмотрела на высокую туда, где у людей уши, и ничего под убором не разглядела, ни бугра, ни выреза. Так убор лёг бы и на пустое место. Второй раз смотреть при чужих она не стала.
Проход кончился низкой дверью, и человек в сукне толкнул её плечом.
Свет ударил в глаза. Двор был белый весь, от плит под ногами до стен в три яруса, и вдоль западной стены в каменном жёлобе бежала вода, тихо, без плеска. Над крышами стояла башня. Пятый отбили, пока Нала сидела на колоде, а тень от западной стены уже доползла до середины двора. Шестой, потом седьмой, и на седьмом Северные закроют. Два колокола. Если писарь Порога не станет копаться, хватит и одного.
Во дворе было пусто. Только под аркой, что выходила на улицу, стоял стражник. Когда они показались из двери, он отвернулся и стал смотреть в улицу.
Человек в сукне повёл их не к арке. Он пошёл вдоль жёлоба, к углу, где в стене темнела дверца, пониже человеческого роста.
— Господин. Порог в той стороне.
Нала кивнула на арку. Он шёл дальше.
— Северные тоже в той. Если высылать, высылайте Северными. Караван уходит на закате, девять возов, я при нём охраной нанята. Вам ни подводы, ни конвоя. Доведите до ворот, сдайте старшине, он меня возьмёт.
Шорох за плечом не сбился. Человек в сукне дошёл до дверцы, отодвинул засов и пригнулся.
За дверцей пахло водой. Ход тянулся вдоль канала, вода шла в каменном русле шага в два шириной и гудела ровно и глухо. Свет падал из щелей под сводом, узкий, в ладонь. Шагов через сорок русло ушло под стену, а ход упёрся в лестницу.
Лестница шла вниз.
Нала встала на верхней ступени. Камень был стёрт посерёдке в лоток, а у стены край остался острым. Здесь ходили много, по одному, след в след. Ниже, на первом повороте, в нише горела лампа, поставленная так низко, что свет лежал на камне под ногами, а выше колен стояла темнота. Человек в сукне спустился на три ступени и обернулся. Лица его она не увидела, только руку на папке.
— Господин. Внизу ворот нет.
— Под ноги смотри. Ступени стёрты.
С самой решётки он ответил ей в первый раз, и ответил не на то.
У левого локтя поднялся белый рукав, как в палате, и остановился, не коснувшись. Нала посмотрела на него. В этом рукаве лежал её нож, а рукав висел ровно, как пустой, и вниз не тянул. Двадцать с лишним лет она по любому человеку видела, что тот несёт под одеждой и на какую ногу ему больно ступать. Здесь она не видела ничего. Ни где у высокой вес, ни куда та шагнёт.
Руки были свободны. Позади сорок шагов вдоль воды, дверца, двор, стражник, который смотрит в улицу. За аркой город, белый и чистый, и в нём где-то Северные. Там бирку сверят с воротной книгой, и если печать не в силе, в книге это уже стоит. Писарь прочтёт раньше, чем она откроет рот. Беглую не выпустят ни одни ворота. Караван её тоже не возьмёт. Гед пишет в книгу всё, до медяка, и это тоже напишет.
Нала прикинула, во что станет. Назад стоило всего, что у неё ещё оставалось по закону. Вниз пока стоило вопросов.
Она сошла на первую ступень.
На повороте была дверь. Засов на ней ходил туго, человек в сукне зажал папку локтем и потянул его обеими руками, и железо проскрежетало по скобам. Проходя, Нала задела засов пальцами. Он был холоднее камня. За спиной железо лязгнуло обратно. Она оглянулась, но поздно. Белый рукав уже висел ровно, золото по шву, и кисти она опять не увидела.
Чем ниже, тем ровнее становился холод, сухой, погребной, без сквозняка. Вода гудела теперь за стеной, справа, и не отставала. Железо в ушах звякало на каждой ступени, и свод отдавал звон сразу, едва она ставила ногу. Каблуки впереди свод отдавал тоже. Подол за спиной шуршал, а эха от него Нала не слышала.
— Господин. Который колокол?
Свод вернул ей вопрос. Человек в сукне отпирал вторую дверь.
— Шестой здесь слышно?
Засов проскрежетал. Сверху ничего не донеслось, ни удара, ни гула. Сто десять. Сто двадцать. Третья дверь.
Нала остановилась на повороте, у лампы, и повернулась вполоборота. Свет лёг на белый подол, на ступень под ним, а выше вуали была темнота.
— Ты, госпожа. Ты-то знаешь, куда ведёшь.
Темнота не шевельнулась. Рукав поднялся к её локтю и опять остановился.
— Если не к Порогу, скажите, к кому. Я заплачу, чтоб знать. Свёрток мой у Клеменса, там двадцать восемь лучей, в описи всё есть.
— Под ноги.
Это сказал человек в сукне, снизу, уже за третьей дверью. Нала пошла.
Сто шестьдесят. Четвёртая дверь, засов на ней туже всех, и все засовы, сколько она их миновала, были с этой стороны, сверху. Сто девяносто. Ступени кончились. Под ногами легла ровная плита, и свод опустился так, что человек в сукне прошёл под ним не нагибаясь, а белый убор за спиной Налы склонился.
Площадка была на четыре шага. В стене справа шла ниша, разбитая на ячейки, и над каждой выбиты цифры, глубоко, по камню. Лампа стояла на полу, свет поднимался до колен. Впереди была дверь, тёмная, окованная, и засова на ней с их стороны не было вовсе.
Человек в сукне подошёл к ней и стучать не стал. Стоял и ждал, папка под локтем. Сзади встала высокая, и шорох кончился.
Нала услышала, как по ту сторону, в толще дерева, тяжело пошло железо.
Дверь открылась изнутри.
За дверью стояли двое в белых рубахах до колен, в кожаных передниках поверх. Не успела Нала переступить порог, как они взяли её под локти, один слева, другой справа, ровно и в шаг.
Человек в сукне в покой не вошёл. Он подал папку через порог тому, что был постарше, и остался на площадке, у ниши с цифрами. Высокая прошла мимо него, пригнув убор под притолокой, и сама закрыла дверь за собой.
После лестницы здесь было тепло и сыро, и пахло сладко, деревом, как весной пахнет надрубленный ствол. Её развернули спиной к стене, в двух шагах от двери, и подняли ей руки.
Кольца были вбиты в камень на высоте поднятых рук, два, и с каждого свисал кожаный обруч с пряжкой. Нала вытянулась до последнего, чтобы запястья дошли. Железо над обручами было вытерто до блеска, а камень вокруг потемнел.
— Я приезжая. Записана на Северных, отметка на девять дней, нынче последний.
Тот, что помоложе, застегнул обруч на левом запястье. Не туго. Палец под кожу прошёл бы.
— По закону мне высылка, и больше ничего. Вы скажите, кто тут решает. Я ему сама...
Старший снял с гвоздя у двери кожаный валик на ремне. Держал он его не глядя.
— ...ни один писарь в Лоране не запишет, чтоб приезжую без су...
Валик лёг ей между зубов. Ремень обошёл голову, пряжка щёлкнула на затылке, под узлом волос. Молодой застегнул второй обруч, и оба отступили.
Кожа во рту была мягкая, разжёванная до волокна. Нала прикусила и нащупала языком чужие прикусы, вдавленные один в другой. Узкие, широкие. Один с щербиной на месте клыка.
— Сами будете? Или нам?
Старший спросил это у высокой. Та прошла к полкам, не ответив, и больше он не спрашивал.
Теперь у Налы остались глаза.
Покой был небольшой, шагов десять в длину. Из свода, из белого камня, спускался корень, толстый, в два обхвата у верха, весь в трещинах, и в трещинах блестело. Он шёл вниз наискось через весь покой и у дальней стены сходил на нет над чашей размером с две сложенные ладони. Края чаши залоснились. С корня в неё падала капля. Нала услышала её не сразу, а потом уже не могла не слышать. За стеной, справа, гудела вода, та же, что на лестнице.
Возле чаши стоял стол, длинный, на крепких ногах. Ремни на нём лежали мягкие, разношенные, пряжки потёрты до меди под чернью. Дырки на ремнях растянуты в разных местах, на тонкое запястье и на толстое. В изголовье выбрана выемка под затылок. Под столом шёл желоб и уходил в сток у стены. Лампы горели только там, у стола, и свет лежал на ремнях, а корень уходил вверх в полутьму.
Капля. За ней следующая. Колокол здесь не слышен, так хоть это.
Высокая стояла у полок. Из рукава вышла рука, и Нала смотрела на неё. Этого она ждала с самой палаты. Кисть узкая, длиннее её собственной. Кожа чистая, без мозолей, без единой ссадины, ногти срезаны коротко. Такой рукой не держали ни повод, ни древко, ни весло. Рука вынула из складок её нож в простых ножнах и положила на полку, рядом с клещами, рядом с другими ножами. Он лёг ровно и затерялся среди них.
Высокая повернулась и подошла. Встала вплотную, и Нале пришлось задрать голову, чтобы видеть хотя бы край вуали.
— Не верти головой.
Нала ещё не вертела. Она отвернулась вправо, к плечу, к руке в кольце, прочь от белого.
Ладонь легла ей на щёку, тёплая и сухая, и вернула голову обратно. Без силы. Другая рука нашла застёжку цепочки, там, где та уходила на хрящ.
— Цепочку рвать не стану. Хрящ у тебя и так короткий.
Нала рванула правую руку. Кольцо не звякнуло, только обруч впился в запястье и встал на место.
— Кольцо выдержит. Запястье нет.
Ладонь на щеке не шевельнулась.
— А запястье мне нужно целым.
Нала стояла. Застёжка поддалась ногтю, цепь ушла с хряща, холодок скользнул по шее и пропал. Потом кольца, одно за другим. Каждое высокая разжимала ногтем и выводила из мочки осторожно, по кругу. Каждое звякнуло последний раз и легло к остальным в ладонь. Нала считала. Пять с левой. Гвоздик с левой. Слева стало тихо.
Она повернула голову, и ничего не отозвалось.
Справа три кольца и гвоздик. Высокая отошла к полке, разложила железо на сложенном белье в ряд.
— Восемь колец, два гвоздя, цепь. В опись.
Старший раскрыл папку на краю полки и записал.
Высокая вернулась и кивнула. Молодой служитель снял лампу от стола и поднёс к самому лицу Налы. От жара она зажмурилась и сразу открыла глаза. Смотреть сейчас нужнее, чем щуриться.
Большой палец лёг на верх левого уха и пошёл по срезу. Медленно, от края к краю, как читают строчку. Никому Нала не давала туда смотреть дольше, чем длится взгляд. Палец дошёл до конца и вернулся.
— Сама резала.
Палец постоял и перешёл на правое.
— Ровно. Не дрогнула.
Капля упала в чашу.
— Только здесь по ушам не считают.
Высокая убрала руку. Молодой отнёс лампу на место.
— Ларец.
— Ключ у вас, госпожа.
Высокая вытянула из-под рукава шнурок с ключом. Ларец стоял на верхней полке, она сняла его, не поднимаясь на носки, и отперла. Сладкий запах, которым здесь было пропитано всё, стал гуще. Внутри лежало серое, крупное, сухое, как соль с солончака. Взяла щепоть двумя пальцами.
Свободной рукой расстегнула пряжку на затылке и вынула валик.
Челюсть заныла. Нала сглотнула и заговорила сразу, пока могла.
— Госпожа. Я видела, как ты в палате... Ты под убором такая же, как...
Пальцы вошли ей в рот, под язык, и оставили там щепоть.
— Под язык. Не глотай.
Валик вернулся на место. Пряжка щёлкнула.
— Такая же?
Высокая закрыла ларец не до конца.
— Нет.
Соль была не солёная. Горькая сперва, потом сладкая, тем же деревом, что и воздух. Язык под ней отяжелел и стал тёплым, слюна пошла так, что пришлось глотать, хотя велели не глотать. Нала держала соль языком и смотрела.
Высокая взяла щепоть себе. Из того же ларца, теми же двумя пальцами. Вуаль поднимать не стала. Рука ушла под её край у подбородка, ткань качнулась и легла обратно. Под белым коротко двинулась челюсть. Ларец закрылся, ключ повернулся. Всё это между делом.
Потом она подняла обе руки к голове, вынула две шпильки и сняла убор.
Вуаль осталась на тонком обруче через лоб. А над ним поднялись уши. Длинные, выше макушки, острые на концах, какие были у Налы до ножа. Целые. Ни дырки в мочке, ни рубца, ни следа от кольца, ни следа от пальцев, которые их когда-нибудь тянули. Хрящ ровный, кожа гладкая, без единой шершавинки, а Нала знала по ушам, где на них за жизнь ложились чужие руки.
Высокая повесила убор на крюк, вбитый в стену на высоте её плеча. Никто другой в этом покое туда бы не дотянулся. Нала видела этот крюк, когда её ставили к кольцам, и не поняла тогда, на чей он рост.
— Насмотрелась.
Высокая повернулась к служителям.
— Стол застелить. Ремни на её руку, на третью дырку. Свет ближе к изголовью.
— Седьмого звать?
— Я за Седьмым. Сама.
Старший открыл ей дверь. Высокая вышла, не пригнувшись, уши прошли под притолокой впритирку, и дверь за ней закрылась.
Служители работали молча. Молодой постелил на стол белое, разгладил ладонью, подоткнул в выемку под затылок. Старший перестёгивал ремень, на третью дырку, у самого конца, где кожа была ещё жёсткая и неразношенная. Капля упала в чашу. За стеной гудела вода.
Соль под языком таяла.
Нала не могла понять, чем высокая заплатила, что с ней ничего не делают.
Железо в толще двери пошло снова, медленнее прежнего.
Первой вошла высокая, без убора, и встала у полок. За ней в проём втиснулось тёмное и широкое. Под притолокой оно согнулось так, что спина легла на дерево, а выпрямилось уже в покое, и свод над ним оказался близко. Это был человек, выше высокой на полголовы и вдвое шире в плечах, в тёмном плаще до пят. На спине у него горбом сидел короб, обитый железными полосами, с медными створками сбоку. Лицо закрывала вуаль, как у высокой, только короче. Кончалась она под подбородком, и над высоким воротом Нала увидела шею, живую, с жилой, которая ходила на каждом вдохе.
Вместе с ним в покой вошёл запах.
Так пахнет нога под повязкой на пятый день, когда лекаря на привале нет, а возчик божится, что заживает. Тепло, сладко, а под сладким гниль. Запах лёг поверх древесного духа, и древесный сразу стал казаться тем же самым, только свежее.
— Здравствуйте.
Он сказал это ей. Не служителям и не высокой.
— Простите, что заставил ждать. Нас не предупредили, что сегодня. Я был не готов, а она тем более.
Служители отошли каждый на своё место. Он прошёл к дальней стене, где рядом с крюком для убора торчали ещё два, толще, повернулся к ним спиной и присел. Короб повис на крюках, и железо приняло вес с коротким скрипом. Человек выпростал плечи из ремней и расправил их. Левое у него сидело ниже правого на палец. Из верхней щели короба ему под ворот уходил жгут, тёмный, толщиной в руку. Короб он носил давно и носил тяжело, ногу ставил с пятки, бережно. А под плащом, вдоль рёбер, на каждом его движении шевелилось что-то своё, отдельно от него, и этого она прочесть не могла.
— Я её утром мыл. Тёплой водой, у нас внизу есть тёплая. Она это любит, хоть и не скажет. Одиннадцать лет мою, и каждый раз по порядку, ни одной складки не пропустить. Шестая надо мной смеялась. Шестая у нас моложе, а номер у неё меньше моего, так что смеяться ей позволено. Загонишь ты её, говорила, Седьмой, за три года загонишь, как коня. Одиннадцать лет, моя хорошая.
Последнее он сказал коробу. Положил на крышку ладонь, чистую, широкую, с коротко срезанными ногтями, и погладил.
Нала замычала. Она хотела сказать про отметку и про закон. Что за неё спросят, хотя спросить было некому. Хотела назвать цену, любую, за то, чтобы ей сказали, сколько это стоит. Валик принял звук и вернул его обратно в горло. По подбородку потекла слюна, сладкая от соли.
Седьмой повернул к ней вуаль.
— Носом. Ртом сейчас не выйдет, а носом выйдет, если не торопиться. Вдох на четыре счёта, выдох на четыре. Вы ведь умеете считать, я вижу.
— Ты долго.
Это сказала высокая, от полок. Седьмой не обернулся.
— Одиннадцать лет, Тройка. Можно и подольше.
Он отщёлкнул на коробе медную задвижку, потом вторую. Плащ на спине разошёлся, и из-под него, из-под мышек, вышли ещё две руки. Тёмные, свитые из волокон, как корень под сводом. Они разогнулись в локтях беззвучно и взялись за створки. Свои руки, человеческие, он поднял и посмотрел на пальцы.
— Свет, пожалуйста.
Молодой служитель снял лампу у стола и понёс. Свет пополз по полу, по подолу плаща, по железным полосам. Створки разошлись.
Сначала Нала увидела мокрое. Блестело, как в трещинах корня, только гуще, по краю чего-то бледного. Лампа качнулась в руке у служителя, и мокрое оказалось глазом. Глаз был открыт, белёсый, как у рыбы на третий день на прилавке, и смотрел мимо лампы в стенку короба. Свет лёг на него, а глаз не моргнул.
Нала отвернулась к плечу, к своей руке в кольце.
— Это глаза. Не бойтесь их, они давно ничего не видят. Она так спит последние годы, с открытыми. Я их на ночь закрываю, а утром они опять открыты. Посмотрите, пожалуйста.
Она смотрела на запястье в кожаном обруче. На зазор под кожей, в палец.
— Вы смотрите на руку. Это ничего, я вам скажу, что там. Голова чуть набок, к левому плечу, так удобнее корням. Волос нет, я их состриг на втором году, в волосах заводится. Лицо спокойное. Вы бы удивились, какое у неё спокойное лицо.
Нала посмотрела. Слушать было хуже, чем видеть, недосказанное она достраивала сама.
Лицо было серое под блеском и гладкое. Ни годов, ни голода она бы здесь не назвала. Кожа была ни молодая, ни старая, просто кожа. А по бокам головы, там, где у людей уши, где у неё самой был срез, шли корни.
Тёмные, у основания толщиной в палец, дальше тоньше. Они уходили вверх, в глубь короба, куда свет не доставал. Кожа вокруг них раной не была. Она обросла корни, как кора обрастает вбитый гвоздь.
Нала отвернулась опять. Четыре счёта вдох. Четыре выдох.
— Ниже я вам показывать не стану, там ткань. Я её всегда укутываю.
Ткань она видела краем глаза, не поворачивая головы. Белая, свёрнутая плотно. И видела, где ткань кончается. Слишком рано. В такой свёрток не легли бы плечи, если при плечах руки, не легли бы колени. Она пеленала раненых на привалах и знала, сколько полотна уходит на человека. Здесь ушло меньше.
— Двух сразу не держат. Корень у меня один, а вас двое. Не сердитесь на неё. Она не виновата, что старая.
Он шагнул к коробу вплотную и закрыл его собой. Теперь Нала видела спину, широкую, в тёмном сукне, и локти, человеческие и древесные. Древесные руки ушли в короб по запястья. Человеческие взяли с пояса что-то короткое, блеснувшее один раз. Локти пошли.
Из короба шёл звук. Нала поняла, что он был там с самого начала, только тише капли. Тонкий свист на выдохе. Теперь он пошёл чаще.
— Потерпи, моя хорошая. Сейчас всё кончится.
Что-то влажно щёлкнуло. Так отходит от ствола свежий черенок, если тянуть его неумело. Седьмой тянул умело, щелчок был негромкий.
— Это правый. Правый всегда легче. Смотрите, пожалуйста. Кто видел заранее, тот меньше бьётся. И живёт дольше. Это не я придумал, я только считал.
Нала смотрела в пол. Плита под ногами была светлая, с тёмным пятном у самой стены, там, где годами стояли чужие босые ступни.
— Вы смотрите в пол. Тогда слушайте. Сейчас я беру левый у самой кожи. Его надо вести, как нитку из ушка, по кругу, иначе рвётся, а рваный корень сохнет долго. Ей это ни к чему.
Свист из короба сбился. Пропал на вдох, вернулся.
— Тихо, тихо. Отдохнёшь. Ты у меня столько не отдыхала.
Локоть ходил по кругу, медленно. Древесные пальцы в коробе что-то держали, и Нала видела, как волокна на запястьях натягиваются и отпускают, натягиваются и отпускают. Высокая у полок не двигалась. Служитель держал лампу и смотрел в стену.
Капля упала в чашу.
Второй щелчок вышел глуше первого. Свист потянулся, потянулся, стал тоньше волоса.
И не вернулся.
Нала ждала вдоха из короба. Сосчитала до четырёх, потом до восьми. Капля. Вода за стеной. А из короба ничего. Плечи Седьмого, широкие, которые всё это время стояли ровно, опустились на ладонь, разом, как опускаются у грузчика, когда тюк ушёл со спины на воз.
Ремень на третью дырку, у самого конца, где кожа ещё жёсткая. На тонкое запястье. Запястье мне нужно целым. Выемка под затылок. Здесь по ушам не считают. А корням удобнее, если голова чуть набок.
Нала рванулась.
Обе руки разом, вниз и вперёд, всем весом, всем, что у неё было в спине. Кольца не звякнули. Обручи впились, и кожа под ними пошла, она почувствовала, как пошла, как стало горячо и мокро под пряжкой. Она рванулась снова. Крик ударил в валик, в прикусы, в чужую щербину на месте клыка, и ушёл назад в горло и в нос. Нос забило. Вдоха не стало. Соль, мокрая, сладкая, поехала с языка в горло, и она поперхнулась, и не могла откашляться. Четыре счёта. Не было никаких четырёх. Она рвала руки ещё и ещё, и плечо хрустнуло, а железо над обручами стояло в камне, как стояло до неё. Камень вокруг был тёмный. Об него тёрлись годами.
Служители не шевельнулись.
Воздух пришёл сам, когда она повисла. Носом, со свистом, рывками. Кровь из-под обручей ползла по предплечьям к локтям, тёплая, и на левом прошла по рубцу, по девяти стежкам.
Седьмой стоял у короба. Древесные руки вынул и не сложил. Они висели вдоль тела до колен, раскрытые, и пальцы на них подёргивались и затихали, подёргивались и затихали. Створки он закрыл человеческими руками и долго попадал задвижкой в скобу. Сладкий запах стал гуще, хотя короб был уже заперт. Теперь пахло от самого Седьмого.
Он снова положил ладонь на крышку. Чистая рука на железной полосе мелко дрожала, и унять её он не мог.
Старший служитель вынул шпенёк из правого кольца, и рука Налы вместе с обручем упала ему на плечо.
Она ударила этой рукой, локтем, наотмашь, и попала ему в ключицу. Старший выдохнул сквозь зубы, но не отпустил. Он перехватил запястье ниже, по крови, и прижал его к стене. Молодой выбил левый шпенёк. Нала поджала ноги и повисла у них на руках всем весом, ушла вниз, к полу. Её поймали за пояс. Молодой придавил ей голень коленом к камню. Они держали её молча и дышали ровнее, чем она.
Седьмой стоял, как стоял, держась за край короба.
— Не надо. Силы вам сегодня понадобятся. Не тратьте их на моих людей.
Старший служитель взял с полки короткий нож с широким концом и разрезал на ней рубаху от ворота до подола. Он снял её с плеч, сначала с одной руки, потом с другой, и рукава стянул вниз, не задевая крови. Молодой расшнуровал сапоги. Ремни на них были новые, ещё жёсткие, Нала выменяла их у шорника на тракте и сама проколола лишние дырки. Сапоги он стянул за пятку и поставил у стены, носок к носку. Потом штаны, потом исподнее. На неё они не смотрели. Они смотрели на пряжку, на завязку, на шов, который резали. Так Нала раздевала возчиков, когда их приносили с дороги.
Шнур с биркой старший взял двумя пальцами, повернул свинец к лампе и опустил обратно ей на грудь. Одежду сложили на полке, рубаху поверх штанов.
Её подняли за плечи и под колени и понесли. Нала била пятками в воздух. Полотно на столе оказалось тёплым, затылок лёг в выемку, на подоткнутое белое, и выемка была ему как раз. Ремень на правом запястье, на левом, на щиколотках. Пряжки застёгивали на ощупь, не глядя, на ту дырку, что была выставлена заранее. Молодой служитель встал у изголовья, положил ей ладони на лоб и прижал голову к столу. Свод стал над ней низкий, белый, в копоти над лампами.
Нала сказала в валик «сколько». Потом ещё раз.
Старший служитель опустился на колени у чаши, взял с края плоскую деревянную миску и стал ждать каплю. Больше он ни на что не смотрел.
Седьмой отпустил край короба. Он постоял, проверяя, держат ли ноги. Потом древесные руки у его колен дрогнули и поднялись, медленно, с сухим треском в волокнах, и Нала услышала этот треск над собой.
— У меня на них колокол. Может, меньше. Значит, начнём с рук, пока они слушаются.
Он наклонился над столом, и запах гнили лёг ей на лицо.
— Руки и ноги много берут. Кровь ходит туда и обратно, греет пальцы, растит ногти, заживляет ссадины, которых у вас больше не будет. Корню остаётся мало. Без них вы проживёте долго. С ними меньше года, и весь этот год будете мучиться. Я считал.
Древесные пальцы легли ей на правое плечо. Сухие, прохладные, лёгкие. Они прошли по суставу, нашли щель между костями и остановились там.
— Здесь.
Ножа Нала не видела. Ладони служителя держали ей лоб, и она видела свод, копоть и край лампы. Холод вошёл под плечо, внутрь, туда, где сустав, и сначала было только холодно. Она знала, что там. Там жила, которую в обозе перетягивают ремнём, если рубанут под мышку. Холод нашёл жилу.
Она закричала.
Крик ушёл в кожу валика, в нос, в грудь, и она кричала дальше, не набирая воздуха, а когда его не оставалось, втягивала носом и кричала снова. Нож ходил внутри вокруг кости. Кость она слышала. Скрежет шёл не по воздуху, а через неё, в зубы, в челюсть, в левое плечо, в затылок, лежащий в выемке. Седьмой вёл нож неспешно, и скрежет был ровный. Нала кричала, пока горло не пересохло. Потом кричала без голоса, одним воздухом, и в носу свистело.
Нож вышел, и стало хуже. Воздух лёг на открытое и колол, весь сразу. Она не знала, что его можно чувствовать так.
— Сок.
Старший поднёс миску. Сладость ударила в нос. На рану плеснуло тёплым, и тёплое сначала жгло, а потом края потянулись. Нала чувствовала, как кожа на краю ползёт сама, к середине.
Фитиль в правой лампе треснул. Молодой служитель над ней дышал носом, и в носу у него посвистывало на вдохе. Седьмой сказал «ровно», кому, она не поняла. Потом лампы не было.
Потом лампа была. Молодой служитель дышал. Правого плеча у неё не было, на его месте лежала тяжесть, горячая и стянутая.
Она считала. Одна. Это она помнила, что надо считать. Одна, значит, остались три. Или это было уже потом.
— Вторая.
Древесные пальцы взяли её левую руку за кисть и повели вверх по предплечью, по белому рубцу, от кисти до локтя, и там остановились.
— Старый рубец. Хорошо зажил. Жаль.
Холод под левое плечо. Голоса у неё уже не было. Она выгнулась на ремнях, и ремни держали, и ладони на лбу держали, и скрежет пошёл в зубы. Сколько. Она говорила это в валик, раз за разом. Сколько. Сумму. Назови сумму. Потом не стало суммы, осталось одно слово, и слово съедала кожа. Потом его тоже не стало.
Воздух на ране. Сок. Кожа поползла.
Нала смотрела в свод и ненавидела. Седьмого, его белые руки, полотно на его лице, ремни, свод, лампу. Ненависть держалась дольше всего прочего, и она держалась за неё.
Потом пришло слово.
Оно пришло само, старое, певучее, на два долгих слога. Его не говорили при чужих. Она не говорила его двадцать пять лет ни при ком. Сложила его языком за валиком. Первый слог, долгий. Второй. Кожа съела всё, и звука не вышло. Она сложила его снова. И снова. Седьмой резал. Служитель у изголовья дышал со свистом. Никто у стола не повернул головы.
— Ноги.
Древесные пальцы легли ей на бедро у паха. Они нажали, нашли кость и не двинулись дальше. Седьмой ждал. Пальцы так и остались, полусогнутые. Он постучал по ним человеческой рукой, потом взял их по одному и отогнул от её кожи, как снимают с ветки сухой сучок. Древесная рука повисла.
Потом на бедро легли другие пальцы, живые. Тёплые, влажные, мягкие у подушечек.
— Лампу ниже. И голову держите.
Свет опустился ей на грудь. Ладони сильнее прижали лоб.
Ногу она почти не чувствовала. Было холодно и тяжело, от паха вниз. Нож шёл где-то далеко. Скрежет пришёл, но тупо, в поясницу, в таз. Боль осталась наверху, в плечах, и оттуда не уходила.
Масла в правой лампе стало меньше.
— Миску. Быстрее.
Миску поднесли. Сок. Тяжесть.
— Вторую. Держите.
Она лежала и смотрела, как дрожит в лампе пламя, очень чёткое, с синим у фитиля. Потом его не было. Потом оно было.
Когда она вернулась в следующий раз, у стола никого не было. Ладоней на лбу не было. Старший и молодой стояли у короба. Они расстегнули ремни внутри и вынимали оттуда серое тело, лёгкое, вдвоём, хотя хватило бы одного.
— Голову. Придержите ей голову.
Тело положили на пол у стены и накрыли полотном. Седьмой смотрел туда, пока ткань не легла ровно. Потом повернулся к столу. Из короба на крюках свисал жгут, расплетаясь на мокрые корни с белыми нитями на концах.
— Теперь вас.
Её повернули на бок, и культи легли на полотно тяжело и не по-своему. Седьмой взял корень человеческой рукой и поднёс к её голове. Он надрезал кожу за левым ухом, коротко. Это она почувствовала ясно. Всё остальное было далеко. Конец корня лёг в надрез. Дальше он пошёл сам, внутрь, к кости, медленно, и от него расходились тонкие нити, и каждую нить она чувствовала, как под кожей ползёт муравей.
За правым ухом. На шее три. Под рёбрами четыре. Вдоль хребта, от затылка вниз, длинный, и пока он шёл, Седьмой держал ей спину ладонью.
Её положили на спину. Высокая стояла у двери.
— Сколько?
— Два колокола, не меньше. Три проверки.
— Делай.
Седьмой выпрямился, насколько пускал свод, и замер. Он стоял и слушал что-то у себя внутри. Нала видела снизу его подбородок под краем полотна и шею в высоком вороте. Шея была серая.
— Нет.
Ждали. Корни внутри шевелились. От них тянуло к затылку, к спине, и тянуло впустую. Нала рванулась.
Рвануться было нечем. Дёрнулось тело, плечи, таз, и над ней Седьмой качнулся и упёрся рукой в стол.
— Не надо. Прошу вас. Вы дёргаете меня за всё сразу. И себя тоже.
Она рванулась ещё. Ей стало темно в глазах, и сил на третий раз не нашлось. Седьмой стоял, опустив голову, и дышал ртом.
Вторая проверка. Он выпрямился. Ждал.
— Что-то есть. Мало.
Тянуло сильнее. Нала лежала и чувствовала, как тепло уходит из неё внутрь, к корням, а оттуда дальше, вверх, к нему.
Третья проверка. Седьмой выпрямился и замер надолго. Потом у его колена шевельнулась древесная рука. Один палец согнулся, медленно, с треском, и разогнулся.
— Пошла.
Он выдохнул. Запах гнили над столом стал тоньше.
— Валик. Теперь язык.
Молодой служитель расстегнул ремень у неё под затылком, и кожа вышла изо рта. Челюсть болела. Горло было сухое, слова драли его, и она говорила.
— Я заплачу. У Клеменса моя доля за сезон, двадцать восемь лучей, ваш в сукне расписался. Это много. Это больше, чем вы... Оставьте так. Не надо дальше. Старшина меня на воз положит, увезёт Северными, никто не узнает, я никому ни слова, я не здешняя, меня никто не хватится... Пожалуйста. Пожалуйста. Будь ты проклят. Будь проклят ты, и твоя гниль в коробе, и этот город, и ваш золотой...
— Вы много говорите. И чисто, по-наверхнему.
Нала открыла рот на первый слог.
Тёплая ладонь легла ей на подбородок и сжала челюсть снизу вверх. Зубы стукнули. Слог сломался у неё в горле и ушёл обратно.
— Клещи.
Он раскрыл ей рот двумя пальцами и вытянул язык клещами. Язык рвался назад, к горлу, и клещи держали. Нож она видела теперь, близко, у самых глаз. Узкий, короткий. Седьмой повёл его от кончика к корню, посередине, и язык разошёлся надвое. Кровь потекла в горло, и Нала захлебнулась.
— Набок.
Ей повернули голову, кровь ушла по полотну в желоб.
— Её кольца.
Старший служитель принёс с полки бельё, на котором в ряд лежало её железо. Седьмой взял кольцо, второе в ряду. Он проколол левую половину языка ближе к краю, продел кольцо и сжал. Потом взял третье и проколол правую. Нала слышала, как её собственное железо стукнуло о её зубы.
Старший поднёс к её рту ложку с одной каплей, тёмной, густой. Капля упала на язык и обожгла, а потом жар разошёлся и стянул всё, что было разрезано.
Седьмой отпустил клещи.
— Скажите что-нибудь.
Нала свела губы. Одна половина языка ушла влево, другая вправо, кольцо легло на нижний зуб.
— Шшоб ты шдох.
— Хорошо. Заживёт, будет мягче.
Он вытер ей подбородок полотном. Потом поднял руку, и большой палец лёг ей на правое веко, тёплый.
— Теперь глаза. Вам лежать в темноте. В коробе им смотреть не на что, а ухаживать за ними трудно, они сохнут и гноятся. Я с ними буду маяться, и вы тоже. Лучше сразу, как следует. Пока всё открыто.
Второй палец лёг на левое веко. Нала смотрела сквозь щель между его пальцами на свод.
— Хватит.
Это сказала высокая, от двери.
Пальцы остались на веках.
— Я почти...
— Не сейчас. Ослепишь когда-нибудь. Сегодня мне опора нужна целой.
Пальцы полежали ещё. Потом ушли.
— Как скажете.
Он отступил от стола на шаг и вытер руки.
Служители расстегнули ремни. Ремней было четыре, а держать было нечего. Её подняли вдвоём, под спину и под затылок, лёгкую, хотя хватило бы одного. Короб висел на крюках, створка открыта. Внутри было темно и пахло маслом и тем, что лежало теперь у стены под полотном. Её вложили спиной к задней стенке и пристегнули. Корни натянулись от её головы и спины к крышке и выше, к Седьмому под ворот.
Створка закрылась. Щёлкнула одна задвижка, потом другая.
В темноте Нала слышала, как падает капля в чашу и как над ней дышит Седьмой, всё ровнее. Из неё тянуло вверх, к затылку, к хребту, и дальше, к нему. Тянуло ровно, не переставая.
Нала шла по тракту, по твёрдой обочине, где не вязнет нога, и железо в ушах звякало на каждом шаге. Впереди скрипели возы. Пыль пахла пылью, сухо и горько, без всякой сладости. Рыжий возчик обернулся с передка и крикнул что-то про воду, она не разобрала. Поправила ремень на плече, и правая рука сама пошла к поясу, к рукояти.
Рукояти не было. Ремня тоже. Было темно и тесно, пахло маслом, и под щекой, там, где полагалось лежать пыли, лежало дерево.
На вдох ей показалось, что это сон и есть. Лестница, кольца, стол. Так бывает на привале после дурной ночи. Открываешь глаза, а над тобой полог, и возы на месте, и всё, что гналось за тобой до рассвета, стоит у костра и греет руки.
Она пошевелила пальцами правой руки.
Пальцы пошевелились. Она чувствовала их все, каждый, ноготь на большом, обломанный ещё на южном тракте, мозоль от рукояти у основания указательного. Сжала кулак. Кулак сжался, туго, до боли в костяшках. В темноте ничего не шевельнулось. Ни стенки не задело, ни ремня.
Колени мёрзли. Их сводило, и она потянула их к груди, согреть. Потянула. Ещё. Колени были, холодные, ноющие, она чувствовала, как под ними натягивается кожа, а к груди ничего не пришло. Грудь ждала их и осталась пустой.
Тогда пошла дрожь. Снизу, из живота, мелкая и частая, и зубы застучали, и о них звякнуло железо, её собственное, из уха. Во рту стало горячо и тесно. Каждый стук зубов отдавался в языке, в обе половины разом. Её замутило. Она сглотнула, и сглотнуть было нечего, горло стояло сухое. Её вывернуло пустым, судорогой, раз и ещё раз, и от судороги дёрнулись плечи, и от плеч пошла боль, тупая, широкая, в то, чего там не было.
Над крышкой сухо треснуло волокно.
Вечером оно трещало медленно, с натугой. Теперь треснуло коротко, с одного раза. Потом ещё. И на каждый треск из неё тянуло, от затылка, вдоль хребта, из-под рёбер. Так тянет кровь из жилы, когда подставляют миску, ровно и не спрашивая. Она чувствовала, где уходит. Не знала только куда.
Щёлкнула задвижка, потом вторая. Створки разошлись, и свет лёг ей на лицо, мягкий, не больше одной лампы. Она зажмурилась и сразу открыла глаза.
Вуаль. Под ней подбородок и шея в высоком вороте. Шея была уже не серая.
— Вы проснулись. Тише. Я здесь. Ничего не случилось, всё так, как должно быть.
Полотно легло ей на лоб, сложенное в несколько раз, сухое и чуть тёплое, и промокнуло пот, от виска к виску. Потом промокнуло под глазами. Она и не знала, что там мокро.
— Вас знобит. Это ничего, это корни ложатся. К утру будет легче, к вечеру совсем. Я вас укутаю.
Он укутал. Нала смотрела, как его руки, чистые, человеческие, подтыкают ткань там, где у неё было плечо, и подтыкают слишком близко к телу. Ткани ушло мало.
— Пить.
Слово вышло толстым и мокрым, через железо, но вышло.
— Нельзя. Корень ещё не лёг. Вода сейчас пойдёт мимо него, и вас вырвет, а рвать вам больно, вы сами видели. До утра потерпите.
Он намочил край полотна в миске, отжал над её лицом, и капли упали ей на подбородок. Потом провёл мокрым по губам, раз и другой. Она поймала край и потянула, как телёнок тянет тряпку с молоком, и он вывел полотно у неё изо рта, не дёрнув.
— Вот. Губы не потрескаются, и хватит.
Он положил ладонь ей на голову, на темя, между тем, что выходило из неё за ушами, и погладил. От лба к затылку, медленно, по волосам, которые у неё ещё были. Так гладят ребёнка, которого лекарь отпустил живым.
Правая рука у неё сжалась в кулак. Седьмой ладони не убрал.
— Опять. Вы опять тянете правую. Я чувствую. Её нет, а вы тянете, и мне в плечо отдаёт, вот сюда.
Он тронул себя под ключицей.
— Это пройдёт не скоро. Старая шесть лет во сне ногу тянула, левую. Я по ночам просыпался. Потом бросила.
Нала потянула колени, назло, со всей силы, сколько её было. Внутри, под рёбрами, что-то натянулось, и Седьмой качнулся над ней и взялся за край короба.
— Прошу вас. Не надо. Вы меня дёргаете.
Он постоял, пережидая. Потом поднял древесную руку к свету, к самой створке, чтобы ей было видно. Согнул пальцы в кулак, разом, все пять, и разогнул. Согнул ещё раз. Треск был короткий и сухой.
— Смотрите. С первого раза. Последний год я её звал по три раза, пока один палец согнётся. Вечером думал, без руки останусь, так и пойду на выход с двумя, как все. А вы тянете.
Он помолчал.
— Я на вас не рассчитывал. Мне сказали, приезжая, из охраны каравана, и я ждал, что будет как с ней на пятом году. А вы сильнее. Сильнее её, когда она была новая. Я ведь помню её новую.
Он погладил её снова, по темени.
— Вы хорошая. Я рад вам. Вы и не знаете, как я вам рад.
Нала смотрела на вуаль. Оттуда он видел её всю, лицо, губы, мокрое под глазами, а она видела полотно и под ним подбородок. Так глядят на коня, когда его только привели, ещё в мыле. Её саму так оглядывали у откупщика на южном тракте, и тот, кто глядел, был доволен.
— Школько.
— Сколько проживёте?
Он сказал это сразу, не задумавшись.
— Если я буду мыть, а вы не будете дёргаться, долго. Дольше неё. У меня теперь рука набита, я знаю, где у неё в первый год прело, где во второй. С вами этого не будет.
Лязгнуло железо, и дверь открылась.
Тройка вошла без убора. Подошла к коробу и встала за плечом Седьмого. Свет до её вуали не доставал.
— Посмотри, как идёт.
— Вижу. Ты красный.
— Я живой, Тройка.
Тройка наклонилась. Нала почувствовала её взгляд и вспомнила палец на срезе, как читают строчку. Смотрела Тройка долго, на лицо, на рот, на корни за ушами. Потом протянула руку, длинную, без единой ссадины, и тронула ей угол губ. Под пальцем стянуло. Там засохло белое, от соли, от пота, от того, что вытекало вечером из-под валика.
Нала не отвернулась.
Слово было у неё во рту с самого стола. Его не говорили при своих, если свои были такие. Но прятать его было больше незачем. За ним ничего не осталось, ни ушей, ни железа, ни дороги, а слово осталось, и она сказала его. Вслух, в лицо белому полотну, первый раз.
Первый слог вышел долгим и мокрым. Второй разошёлся на две половины языка, зацепился за кольцо и стёк по подбородку.
Седьмой промокнул ей подбородок полотном.
Тройка выпрямилась. Пальцы, которыми трогала губы, она вытерла о рукав. Вуаль не дрогнула. Нала смотрела туда, где под полотном должен был быть рот, и не знала, слышала та или нет, и узнала ли, и есть ли у неё самой такое слово.
— Имени тебе не положено.
Капля упала в чашу.
— Солонка.
— Солонка. Хорошо. Солонка.
Он погладил её по голове.
Нала закрыла глаза. Пальцы правой руки сжались и разжались в темноте под веками. Колени мёрзли.
— Я бы вышел хоть сейчас. Слышишь, Тройка? Руки слушаются. Хоть сейчас, хоть на всю ночь.
— Пять колоколов.
— Тройка...
— Пять. Пусть ляжет. Ты сам считал, сколько им надо, и сам мне это говорил. Потом выйдешь.
Седьмой постоял. Древесные пальцы у его колен сжались и разжались, быстро, будто им тоже не терпелось.
— Пять.
— А сейчас к остальным. Ждут с вечера.
Он закрыл створки, не торопясь, и свет ушёл с её лица полосой. Задвижка вошла в скобу с первого раза. Вторая тоже. Стало темно.
Короб качнулся и снялся с крюков. Её понесло вверх и вбок, ремни внутри приняли вес, и что-то широкое легло под заднюю стенку. Спина. Корни перестали тянуть вверх и потянули ближе, ровнее, прямо в эту спину, и за стенкой задышали. Шаг. Ещё шаг. Он ставил ногу с пятки, бережно.
Железо пошло в толще двери.
— Шестая спросит, где Коряга пропадал. При всех спросит.
— Пусть спросит.
— И скажет, что Коряга завёл себе новую и теперь из-под неё не вылезет.
Седьмой вздохнул. Короб поднялся на его вдохе и опустился.
— Шестая опять мне все жилы вытянет.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
