Обложка Скотий Бог. Мать-медведица

Скотий Бог. Мать-медведица

Дара Ронан (Богинска)

0% прочитано
Стандартный
Дара Ронан (Богинска)

Скотий Бог. Мать-медведица

Мать-медведица

Ночью померла последняя корова. Селяне оплакали кормилицу как человека, да и где это видано, когда все стадо за пару дней мрет? Так и на людей хворь перекинется, как случилось на Куньих болотах, раз-два, и нет деревни.

Пока ревели, упустили из вида Веселину, малую пастушку, а когда пропажу заметили — рванулись к краю бора, где та любила пасти овечек, пока те не передохли. Все знали, чудная Веселина, зверей любила больше люда, и оттого боялись страшного. Много ли малахольной надо?

Боялись страшного — случилось худшее. Девица замерла на краю леса, вскинув руки, отступала назад, как перед диким зверем, а стоял над ней волхв. Пришла беда, когда не звали, замерла деревня, в почтении наклонив головы, стянув с них шапки, и только Веселина глядела во все глаза на дивного гостя: лицо чужое, сам в звериной шкуре, с чёрными волосами до пояса, каких она ни у кого в деревне не видела, в странном венце из еловых ветвей, лисьих костей да напилов рогов, чумазый, и только глаза светятся будто, светлые на смуглом лице, как у утопленника. Волхв был Велесов, звериный, тёмный. Такой поможет — не отплатишься.

— Смертью пахнет, — проговорил гость неожиданно молодым голосом.

Шагнул мимо, а у самого плащ тянется волчьими хвостами по земле. Опирался волхв на сучковатый посох, словно позабыл он, как на двух ногах ходить. Он остановился там, где еще тянулась боровая тень, и селяне увидели, что плечи его укрыты вороньими перьями, спутанными с волосами такого же диковинного цвета. Скотий бог метил своих, вот как говорят. Весела раз, да глянула на следы, что оставил ведун, и поклясться могла, что не боса нога там была, но раздвоенное копыто!

— Кто просить Велеса будет?

— Старейшина есть, Крива!

— И где ваш Крива? — устало вздохнул ведун.

Бор стоял на холме, а там, внизу, лежала на ладошке деревенька. Название её было простым — Еловка, поскольку укрывал её от дорог с их разбойниками лес такой густоты, что эвон, аж колдун в нем завелся сам собой, как мыши в трупах.

Частокол, однако, все равно же ж был, а то с сумраком туман наползает, а с туманом волки и боги ведают, какие еще твари. Чуть дальше стояло капище Перуна, которое тот сам выбрал — ударил в камень молнией, обозначил место для жертвенника. Колдун с видимой неприязнью посмотрел туда. Сходить на земли чужого бога ему не следовало. Но делать нечего, старейший Еловки был мудр, да только неходяч. Велесов ведун шипнул себе сквозь зубы что-то, покрепче обхватил свой посох и вместе с людьми зашагал с холма. Дорогу показывала Веселина, то и дело оглядываясь на гостя через плечо, а остальные шли следом, опасаясь.

Колдун недобро улыбнулся, оглянув толпу.

— Боятся, — сказал он, Веселина аж вздрогнула от его голоса, мягкого, как рысья лапка, — ан не меня бояться надо. У вас тут нечисть завелась, а вы? Сидите, пыжитесь. Али яйцо высиживаете?

— Откуда нечисть! Какая нечисть! — заахали бабки. — Мы люди честные! Мы добрые! Мы богам маслица, мы соседям пшена, а ну какая нечисть тут? Путаете, ведун-батюшка!

Зажмурилась Веселина — думала, грохнет сейчас гром, как было с капищем Перуна, но ведун только хмыкнул, не разжимая губ. Нездешнее его лицо скривилось в кособокой ухмылке.

— Ну вот и поглядим, — все что сказал.

Те люди, что не ринулись за глупой пастушкой, попрятались в дома. Там, где шел Велесов наместник, пустела улица, а он тянул за собой тяжелый запах волчьей берлоги. Псы во дворах скулили от взгляда его мертвых глаз и прятали носы под лапы. Что ж он за человек, раз зверь и люд его боятся? Разве ж так злобен Скотий бог? Юна была Веселина, не понимала всех этих заморочек, ей было десяток с половинкой весен, и знала она о мире за пределами хаты и стада только то, что боги добры, волки кусачи, а кошек гладить против шерсти — глупая затея.

— Куда идти? — одернул её волхв, когда та зазевалась, глядя в его шубу из сшитых шкурок и хвостов. Старалась углядеть, не выглянет ли из-за чужой шерсти ведуний хвост. Тот, кажется, понял и сморщил лоб, ломая сухую глину в межбровье. Глупая девка юркнула между забором и им, стукнув сушащимися горшками, указала через дом на дверь.

У Крива пёс помер седмицу назад, сиротливое было крыльцо без детячьего крика и запаха каши на пороге. Сыновья и дочери его разъехались совсем недавно, расстроили дома по соседству, но старика не бросали — в хате было чисто, сухо, тепло, а сам Крива сидел на печи и знай себе плел корзинки. На гостя он воззрился сверху вниз и чуть не упал.

— Дядь Крива, мы к тебе с гостями!

— Гости в дом — несчастье за порог, — чинно ответил старейший и подслеповато сощурил глаза.

Дедок был весь белым, будто в снеге, порос бородой, что леший, а глаза имел прозрачные, как родник. Те расширились, когда увидел деда гостя, но не от страха, а будто от радости:

— Ба! — воскликнул он, — не ты ли это, Влас?!

Ведун поднял рогатую башку и потянул горбатым носом. Веселина только головой крутила с одного на другого и прислушивалась — не застучит ли глинобитный пол под шагами ведуньих копыт, но тот скользнул ближе неслышно и будто оскалился.

— Так вот ты каков стал, Крива! Отчего за мной не послал, старый ты дуралей? Чай, и не был бы Кривой, а так и остался Дарёной!

— Тю, старость, Влас, токмо тебе от неё настой ведом. Ну, стань ближе, уважь старика.

Влас подошел к самой печи и поднял лицо к Криву. Тот подивился, так и эдак вертя лохматой головой, зацокал языком.

— А помню ведь, помню, как колдун тебя увел в торфяные болота. Мимо Еловок из Новгорода путь держал, верно? Младше меня ты был, так молодым и остался. Вижу, что справился, стало быть. Возмужал. Приняла тебя божья стезя.

Влас кивнул и тяжко оперся о посох, словно слова Крива прижали его к земле.

— Не старое я поминать пришел, — охрипнув, сказал ведун, — а на горе. Учуял смерть чужую, Скотий бог твоё зверье не успевает уводить в навь. И оттого спрошу я, старче, какого лешего ты не послал за мной? Чего ты ждал, дурья башка?

Веселина аж вся закраснелась и прикрыла косами уши. Да разве видано! Так — и на старшего?! Крива тоже растерялся, а после разозлился и стукнул сухеньким кулачком по печке.

— А ты меня не попрекай, кудлатый! Случилось всё быстро. А ну, Весела, нацеди нам квасу и каши подогрей. Медка там наскреби. А я пока ответ держать буду...

Делать неча — указ старшего закон. Веселина не была тут хозяйкой, и в дом деда Кривы заглядывала только если сноха его, Веселинова сестра старшая, была на сносях, и надо было помочь с огнем возиться, баню топить, в подпол спускаться. Однако ж помнила, что где лежит, а сама знай прислушивалась к разговору мужскому.

Скоро на столе стоял жбан кваса, вот только греть печь в такое-то лето, да с живым дедкой на лежанке девица не рискнула и замялась с чугунным котелком в руках. Прерывать мужчин не хотелось, тем более что разговор шел громкий. А ну еще стукнут, кому оно надо? Веселине не надо было. Крива ярился, а ведун отвечал глухо и почти не разжимая губ.

— Тудыть тебя растудыть, вылез из лесу и давай меня поучать?! То хворь какая-то, сгинула последняя коровка, так ничего, что ж делать, товары у нас водятся, на что-то да обменяем теля!

— На что? На корзинки твои? А что хворь на человека накинется, не боишься?

— А дело тебе есть? Сидел не гавкал в своей берлоге, а тут на-кась... Нетути у нас ничего для Велеса! Всё Перун забрал! И меда, и козеньку!

Влас зашипел от упоминания громовержца, как печь, на которую плюнули. Да к слову-то...

— Тять, может вас это самое-то... Ссадить?

Крива глянул на Веселину так, будто совсем про неё запамятовал. Он уже не был бел, как снег — щеки налились багрянцем, чистые родники глаз замутила будто скользнувшая по небу тучка.

— Вот уж изволь, — цыкнул зубом деда и как-то очень ловко, на сильных руках, спустился вниз. И стало видно, что совсем он колченогий — чтобы стоять хоть как-то, он обвязал ноги лубяными дощечками, но все равно шага не смог ступить без опоры. Скривился от ноющих костей.

Не ожидала Веселина, что волхв поможет ему, бранящемуся, однако ж тот протянул свой посох.

— А ну как в жабу превращусь?

Влас покачал головой:

— Крива, то палка! Опрись уж, ради бога.

Так дед добрался до лавки, и собеседники, сбитые с панталыку, уже спокойнее заговорили. А может, чутка забродивший квас тому виной, или же каша с медом, вкусная, аж слюнки потекли. Веселине бы убраться, но любопытная девка уселась тихохонько на край у самых сеней, и давай косы переплетать.

— Значит, платить нечем? И что беда есть, ты тоже не ведаешь...

Дедка вздохнул:

— Да есть беда, должно быть... Правда твоя. Но чего народ-то пужать? Куры-то целы, да и мы живы...

— Покамест, — едко откликнулся ведун, — а там и собачатина пойдет, да, Крива?

— Типун тебе на язык! — деда зыркнул, как только на велесовом наместнике волосья не задымились, и отпил квасу, утер усы, сгрустнул. — Коль так, то, делать-то что? Всей Еловкой по сусекам поскребем, сколько те надо?

— О цене давай после дела поговорим.

Веселина заметила, что гость к каше так и не притронулся. Ложкой только поводил, понюхал, а есть не стал, будто не понял, что это и как его кушать. Чем тот обычно питался, спросила себя Веселина. Шишками да желудями, как кабан? Или мясом сырым, как волк? Или медвежьими лапами рыбу в реке ловит? Бр-р...

— Э, девка, — окликнул её волхв, и девица оторопела, выпустив косы, — подь сюды. Пастушка, да?

— А откуда вы... - кудесник, как есть, кудесник! Она ж ему не говорила!

— Духи из нави поведали! — свел брови колдун, — И дудочка у тебя за поясом. И овцами несет от тебя. Давай, расскажи, что со стадами, когда падать начали, странного что было?

— Странного? — девица нерешительно подошла к мужикам и села недалече, в руках она продолжала трепать русый край косы, — Так нет... Ну окромя того, что мрут... Все мои овечки померли за ночь, ведун-батюшка! На ночь загнала их в хлев, гроза тогда была страшная, а утром пошла выгонять — лежат, голубушки...

Веселина всхлипнула, спрятала в ладошках лицо, а ведун важно кивнул.

— Гроза, стало быть... Ага.

— Случалась, да, — вставил слово Крива, — мы тогда Перуну взрезали трех петухов, подумали, вдруг гневается.

— А умерли-то как?

Девочка утерла краем косы белы щеки и пожала плечиками, а самой сопля с носу:

— Лежали, ни крови рядом, ничего... Будто уснули.

— Ага...

Ведун ненадолго задумался, холодя руки опустевшим жбаном кваса. Почесал лоб, так что под ногти забилась глина, а сквозь её слой проступила смуглая кожа, после чего ведун оперся и встал. Поклоны бить не стал, но Криве кивнул:

— За угощение благодарствую. Пойду я.

— Кудыть?

— Раз уж пришел, пойду Перуна просить на его землях работать.

На подскочившую Веселину колдун блеснул зеленым русальим глазом:

— Стоять, девка. Без тебя справлюсь. Вот же ж... Где жертвенник стоит, и без твоего указа учую.

И снова та же история. Те, что грели у крыльца дома старейшины уши, прыснули во все стороны, стоило волхву закрыть за собой дверь. Попрятались, как малы дети. Чего боялись? Он не стал обижаться или кричать им вслед, лишь на плечах своих встряхнул шубейку и, так же опираясь на посох, побрел за край деревни.

Там в круге стояли идолы, в вырытых ямах лежали поленья, а на жертвеннике сушеные цветы пахли страдой. Встав рядом с камнем, велесов наместник обвел багряные пятна ссохшейся крови пальцами, ровнее выложил стопы пшеницы, рябой хвост петуха и скисшее пойло, в котором угадал он хмельный мед по запаху и кружащимся рядом дурным медоноскам.

Да уж, жертвы... Пока добрые. Скоро переломится середина лета, и придет время жеребьевки за то, кто из селян отдаст громовержцу не скотью голову, а свою.

— Ну, добро, дядь-Перун, — степенно проговорил волхв, оглядывая деревянный идол в круглой шапке, — чего своих не бережешь-то?

Перун безмолвствовал, не говорил с ведуном и его бог, но договор есть договор. Вместе с поклоном жрец отверз себе рану на ладони и оросил жертвенный камень, а жара такая стояла, что кровь зашипела.

— Ну-ну, не серчай, — ухмыльнулся Влас и повернулся уходить, когда заметил малую тень. А ну как глупая пастушка все ж увязалась за ним? И как её спугнуть — сама не дышит, а глазенками глупыми своими лупает и в рот заглядывает... — Выйди на свет, гость! Кем будешь?

Потянул носом Влас и почувствовал, что не человек прятался в тени божьей. Нечистый дух учуял ведун и подобрался, как дикий зверь, аж шуба на загривке поднялась иглами.

Из-за дубового идола выглянул круглый дедка, да только был он размером до колена, и вместе с ним подслеповато выглянули два ежа, белый и чёрный. Колдун моргнул: и толстый нелюдь уже перекинулся в высокого худого старца в чёрной рубахе, а ежи его стали волками. Влас разом расслабил плечи: то был незлобный дух, раз ведался с зверьми. С таким мог Влас договориться. Да и сам дедка ударил ему земной поклон и голосом соловьиным запел:

— Здравь будь, наместник Велесов! Поклон мой передай и Рогатому, и Лесному.

— И ты здравствуй. Ты Лешего будешь?

— Доброхотка мы, так кличут. Пока тот дуб Перуну не срубили, я в нем жил, вот и теперь приходится тут...

Дедок вздохнул, как будто третьим волком фыркнул.

— Раз появился, то не зря. Поведай мне, какая хворь тут завелась.

— Ох, не скажу, не удружу, добрый волхв, а ни то... Уууу! Токмо скажу, не тут ты ищешь, от откель пришел, там искать надо.

— В лесу, что ли?

— Да сдался тебе лес тот! Нет! — топнул ногой Доброхотка и в тот миг словно больше стал. Раз — и обратно сжался, только волки рыкнули, — Назад ступай, говорю ж тебе! Назад!

— Ага, — понял Влас, — стал быть, к Криву?

— К Криву, да не к Криву. К родне его, да неродной. К живому, да мертвому.

Уважал ведун нечисть всякую, особенно такую добрую: лесовичков, домовых и гуменников, банников и вострух, но вот что ж они, пёсьи дети, ни слова прямо не скажут?! Загадки у Власа заскрипели на зубах, аж осклабился, а Доброхотки и след простыл. Волхв сплюнул — но в сторону от жертвенника.

— Вот же ж!

Отошел Влас поближе к лесу и сел на пень. Тут, где слышно было, как шумит бор, дышалось ему легче, а с холмика деревню было видно. Словно учуяв, что ушел колдун, местные заходили, дети забегали, горшки зазвенели. Весело живет простой люд: рыбаки вот вернулись, кошки с солнца к ногам пошли, ластятся, бабы какие-то смеются...

И кто завестись тут мог, в Еловке-то? Плохого человека всяк зверь учует, а Влас — подавно. Но жители деревни впрямь добрыми были. Кто губит скот? Кикимора? Ератник какой, мертвый кудесник? Да нет, своего наставника Влас упокоил с миром, а с тех пор на землях отсель и до самого Смоленска никого с даром не рождалось. Да и причем тут Крива? Сроду у него в тятьях ведунов не было, только бабка умела кровь заговаривать, но то какая девка не умеет? Бабы, они с кровью не через колено знакомы, и каждая.

— Неродная родня... Живая, да мертвая...

Эх, пёсий хвост! Делать нечего. Раз про неживое дело, значит, идти ему на закат, где кости мертвых покоятся в курьих избах да курганах. А пока до заката есть время, можно и отдохнуть. Сил итак много ушло, пока наденешь на себя это грузное человечье тело, пока из лесной тени шагнешь, а та держит тебя за космы, не выпускает своего любимого сына... Сложа на груди руки, сполз волхв на землю, оперся хребтиной о пенек и смежил веки.

Ах, знал бы он, с чем дело возымеет — и глаз сомкнуть не смог бы, а пока дрема легла на плечи и сделала его лицо совсем-совсем младым и справным. Только бабочки рядом летают и кузнечики стрекочут. Благодать…

— Ведун-батюшка! Ведун-батюшка!

Влас проснулся — только зубы щелкнули, эван как с места подкинуло. Ну и голосина у этой девчонки! Издалека ж бежит, руками размахивает, косы назад, а вой — ну прямо будто в ухо комар вопит. Он аж успел подняться, вечерней росой в лицо плеснуть и шубу сползшую на плече опять заколоть на спрятанную костяную пуговку.

— Чего орешь как скаженная?

Девчонка поскользнулась, неловко затормозила прямиком лбом в сухую грудь ведуна. Тот только вздохнул терпеливо, сквозь зубы воздух потянул и чуть нос не зачесал от сладкого домашнего духа. Пахло от Веселы нагретой куделью и мочеными яблоками, пирожками с его любимой земляникой и овечьим мехом. Пастушка зарделась и голос сделала робеньким, будто не она тут выла как лось на гоне.

— Так то... Тама... эт самое! Рожають!

— Кто?

— Так сноха Кривова!

— Ну и здорово матери да младенцу.

Влас хмуро дернул плечами, как зверь дикий, и пошелестел шкурами вниз с холма. Веселина — за ним. Вот же ж, как лист в банный день...

— Меня Крива послал! Бабица-пупорезка в селе другом, у дочи своей роды принимает! А дитятко раньше срока и вперед ножками... Спаси, ведун-батюшка!

— Так пусть над тазом присядет да потужится, мое дело какое? — огрызнулся ведун, начиная злиться, — я не повитуха, в ваши бабьи дела по локоть залезать... Несведущ! Отстань, у меня и без того забот полон рот...

— Батюшка!

Бам! Не понял сразу ведун, что за дела, только споткнулся и едва носом колею не пропахал. То Веселина ему в ноги упала, колени обняла и ну давай его босые ступни слезами поливать.

— Вот же ж! — скрипнул ведун зубами, — Ну что за глупая девка!

— Да вы хоть рядом постойте... Велеса попросите... Скотий бог — добрый бог, он не позволит злу случиться! Прошу! Сестрица то моя! Старшая! Не первые роды у Улады, а дитенок первый будет, она удушится, коли и в этот раз... Вы хоть глазком гляньте — а вдруг сглаз?

— Сглаз?

Влас задумался. Под копной его черных волос дернулось ухо, к вечеру ставшее вострее, на конце волчьи волоски дыбом встали, услыхав вой из одной избенки. Значит, окна-двери открыли, как и следует при тяжких родах. Следом за одним бабьим криком раздался хор, то своячницы подхватили чужую боль. Сидят небось по лавкам да узлы расплетают, да кабо от этого легче?

— Что дашь взамен?

— Взамен?

— Работа, дуреха, на то и работа, что платежом красна. Что дашь?

Веселина подняла мокрущие глаза, все так на коленях и стоя. По блестящим ресницам решимостью скользнуло, словно кто нож на солнце повернул.

— Всё, что попросишь!

Велес аж присвистнул. Вот же ж дуреха, а.

— Веди.

Эх, в другой раз случится ему до курьих изб дойти, стало быть. Не судьба...

— А чего ты прибежала-то, а не сын Кривин? — уже у самых дверей в вопящий угол спросил Влас, вдруг опомнившись. Веселина отчего-то замялась:

— Так ушел он... Полгоду тому назад. На охоту ушел и запропал. Уж вы-то знать должны, ведун-батюшка.

Влас только носом фыркнул, аки воспитанная кошь. Дел у него нет — за каждым пропащим мужиком по лесу гоняться. Задержав дыхание, ведун шагнул в бабью обитель. Рожала Улада как полагается, в бане, до того жаркой, что Влас на пороге оставил шубу, скинул с пальца перстень, и давай развязывать все узлы, поглядывая на баб волком.

— Выйти всем! — рявкнул, а роженица пискнула испуганно, словно не волхв, наместник божий к ней пришел, а сама смерть-матушка.

Под шубой у него оказалась красная рубаха, пояс он развязал и шагнул к бабе, закатывая рукава. Девки прыснули, роженица затихла, по темному лбу угадав, что ведун перед ней, а не мужик чужой, разревелась того пуще и ну давай ему руки целовать! Тот аж едва не оторопел, ладонями её живот огладил и заглянул сначала под юбку, потом в опухшее от слез лицо. И заговорил мягко, как с брыкающимся жеребенком:

— Не бойся, Улада. Я волхв Велесов. Петь буду, заклинания говорить, ответа просить — не бойся, кричи и отвечай, и родится сын твой.

— Сы-ы-ын, — простонала баба и закивала.

Спустя пол-ночи на свет звездный выбрался Влас. По закону требовалось взрезанный на топорище пуп под дубом закопать, чтобы мальчик крепким вырос, вот только глаза у ведуна были что два горящих колеса. Руки в крови по локоть дрожали, он давай их утирать травою. Весела прыснула с лавочки к нему и отшатнулась — мужик, считай, голым был, в одних портках. Тощий, что пугало огородное, весь в шрамах каких-то и глине. Роженицы слышно не было, а вот детский плач — да. Весела так и замерла, не дойдя, и только слышала, как страшно ругается ведун:

— Чтоб я хоть раз еще хоть с одной бабой!.. Из неё же ж как опара... Уф, страх какой!

Раздался женский голос и ведун дернул головой. Ушел, а Веселина стряхнула с щек легкие слезы и пошла наконец домой, матушке хорошую весть принести. Жива сестрица!

Мать с ребенком сидели чистенькие, Влас вымыться помог и ребенка не в родительскую — в свою рубашку укутал. Положено так, чтобы сын рос сильным и мужиком был справным.

— Коль рубаху дал, — едва слышимым усталым голосом проговорила Улада, — то и имя давай.

Святой обряд, большая честь. А волхв лишь дернул плечами, шагнул к мальчишке и по красному лбу заскорузлым когтем провел, как кровь не прыснула? Потом понятно стало, что то он судьбу читал.

— Баяном будет. Песни рассказывать, сказы петь. Сам Велес ему помог, так что на то мое слово. В князьих палатах на гуслях будет играть, и слово его помнить будут.

— Благодарю тебя, ведун-батюшка... Благодарю.

И Улада прижала к налитой груди ребенка и, пока тот сосал сиську, заплакала, да так горько, что в лесу волки завыли.

— Ну что ты? — растерялся волхв, — эвон какой богатырь у тебя!

— Ды-ааа...

Влас едва по голове себя не стукнул. Не первый же ж, стало быть, да первый живой!

И тут его как окатило. Улада-то сноха будет Криву! Родная дочь, считай, да не по крови. И дети у неё были, да все мертвые. Но разве ж нечисть — жива?

Холодом по хребту потянуло, словно лебедь мокрым крылом провел. Влас аж сел, где стоял — на перевернутую кадушку. Да всё одно непонятно.

— Уладушка, скажи мне. То же ж не первый твой дитя?

Улада зыркнула испуганно. Красивая девка какая, ба, теперь стало видно, когда колени не выше головы закинуты и коли в лицо смотреть. Лицо круглое, волосы рыжие, а глаза серые, как серебро.

— Не первый, — не стала хитрить она. Влас аж вперед подался.

— А что такое? Весела сказала, что будто прокляли тебя. И муж пропал, и дитя вперед ногами полезло... Рассказывай. Пока Баюн кормится.

Улада вздохнула прерывисто и слабо, словно зайчишка со стрелой сквозь грудку. Должно быть, из-за уз, связавших их, Власу так жаль стало её, что заныло сердце.

— Не знаю, сколько раз несла... Да каждую весну за десять зим, что с мужем мы. Десяток, выходит. В деревне говорят, что женка Крива ведьмой была, вот и сглазила меня. И каждый раз думала — помру, кровью изойдусь. Как не выгнал меня, то не ведаю, мужик он добрый... Был. Светел мой. Любил меня. Всё говорил, мол, вернусь со Смоленска, отгрохаем хоромы. И пусть детей нет своих, возьмем сиротку, мало ли их, бедных?

— Хороший мужик был, — кивнул Влас. Улада коснулась губами рыжеватых косм на головке младенцев, и грустно кивнула. С её курносого носа капнуло на родничок.

Понятнее от этого ни бельмеса не стало. Нерожденные сразу в дивий мир отлетают, светлые души, незамутненные, нет в них зла, чтобы скотину портить.

— А этого заделал до того, как на охоту ушел, стало быть?

— Так все, ведун-батюшка...

Колдун поглядел на роженицу, повертел головой. Какие-то несказанные слова висели в воздухе дымом, но сколь не нюхал он — не знал, что чуять. Полынью пахло, что он жег, и березовым жаром.

— Ну, что ж теперь... К Криву пойдешь, как отсидишься тут. Тот позаботится о тебе. Тот тоже мужик хороший.

Влас отвернулся, встал, подняв свою шубейку. Его работа тут была закончена, уж хорошо, что днем вздремнул, да. Теперь на курганы...

Краем глаза он заметил, как крепче сжала дитя Улада и ахнула вдруг, сказал бы — грустно, да нет. Он слышал такой всхлип не раз и не два, так мявкала лесная рысь, попавшая в силки. Вывихнута лапа, и не уйти никуда, только лежать да смерти своей дожидаться.

Вот же ж. Дурак он, что ли?

— Ну, говори.

— Нет! Не скажу я...

Не будь то роженица — встряхнул бы Влас её за космы и головой макнул в ведро. А так пришлось обернуться, брови свести, руки в боки упереть.

— От меня тайну таишь? Или от Велеса, что твоему сынку тятькой в эту ночь был?!

Улада испугалась божьего гнева. Дитятко к себе прижала, словно вырвет его Влас и воронам отдаст. Сейчас опять заревет, ну. Вот же ж баба, знай реви себе и детей рожай, но эта — отвернулась к огню, который затеплил волхв в печке и сказала тихо и сквозь зубы:

— Крива...

— Что Крива?

— Снохачил он меня, — сильнее сжалась роженица, — когда муж уходил. А то, говорит, в подвал поселю. Дрова рубить заставлю, самую грязную работу дам, но то нестрашно, а мужу... Мужу скажу, что ворота твои всегда открыты и для кузнеца, и для гонца, и для бродяжки.

У ведуна на руках шерсть дыбом встала. Он отшатнулся, уперся когтистой лапой в косяк.

— Брешешь!

— Клянусь! — порывисто повернулась к нему Улада. У самой — огонь в глазах, и говорит уже не робко, стал быть, прорвало, и шумно забились слова, так речной поток, сломив плотину, тащит каменья и бревна потоком, — Муж за порог — Крива ко мне! И так, и эдак, сначала янтаря да жемчуга, потом давай поколачивать. А женка его на меня обозлилась, вот и прокляла! Не жизнь то! Ведун-батюшка, не жизнь, хоть забери меня в свои леса, раз рубашку Баянушке моему отдал, и буду жить в медвежьей берлоге, и пускай косолапый кости мои!..

— Молчи, глупая, — процедил Влас.

Страшные слова из Улады полились, мороз по коже его стал мурашками. Он заходил по бане, то и дело потряхивая лохматыми волосьями, и запуская в них руки. Не верил он! Не верил. Крива, что как брат ему был... Крива, деда-одуванчик! Безногий. Безногий же ж!

— Так он же не ходит, как он тебя... — тупо спросил Влас, упершись в этот довод лбом.

— Никак был. Летов семь назад и вовсе с печи не пускал своей... А так корча у него случилась в последний год токмо. Да всё равно и поныне житья не дает! То трогай его, то в бане мой... Грешно, но так я его терпеть не могу, что...

Семь лет назад. Живое, да мертвое. Родное, да нет. И роды... не первые. И дитя хорошо так вышло, кости разошлись как следует, как знали...

— Что... что? Свернула своему сыну от насильника шею? Или как кутенка утопила? А может в снеге бросила?

Всё встало на свои места. И глаза у Улады потухли, как звездочки гаснут, по небу пролетая. Она кивнула. Не заплакала, только вдруг часто-часто стала целовать своего сына, желанного ребенка, да так, будто прощенья у него молила.

Влас встал.

— Ревун у вас завелся. Семь лет твоё дитя ждало, что ты придешь и над костями его имя скажешь, а не дождавшись, само в твой дом пришло. Не получило оно молока твоего, вот и лишило вас кормилиц. Не получило тепла, вот и шерстяных овечек поперекручивало, чтоб вы по зиме от холода передохли. К тебе оно придет теперь. Баяна забрать захочет и вместо него в люльку лечь.

Заплакала Улада, спустя пару ударов сердца поняв, что натворила. Влас свел брови и глянул в сторону курьих изб, что на западе.

— С тобой останусь. Глупая ты баба, Улада, но хватит уже смертей. Упокоим мы твоего ревуна.

И, больше не обращая на стенанья бабы внимания, сел у входа готовиться. Достал свой серп, положил на колени и, проведя по оному пальцем, пустил себе кровь.

Кровь, всегда кровь. Рождения, смерти, жертвы. Родная и не родная. В лесах сгинувшая или оставленная матерью. Влас покачал головой и начертил между бровей по сползшей глине себе резу, чтоб видеть незримое, и тяжко вздохнул. Не разбирался он с такой-то нечистью, не был воином, впервые в лицо посмотрит ревуну. Только от наставника слышал: тот говорил, что поседел в ту ночь, когда увидел мертвого дитятку.

— Девочка это была, — вдруг призналась Улада, — девочка. Я в поле родила. Держала её на руках, вся потная, в крови, думала, что вот какая жизнь мою доченьку ждет... Страдания да мужики, что любят и уходят, и каждый раз потом приходят, да любят меньше. И те мужики, что готовы со свету сжить, лишь бы возобладать, а коли нет — то в подвале запереть и камнями побить... И бабы, что ночью косу отрежут и имя твое проклянут, у жертвенного теля на брюхе написав. Я не хотела ей такой жизни. Будь сын — воином бы вырос. А девочка... А девочку я оземь бросила, она и перестала...

— Замолкни.

И Улада не сказала больше ни слова.

Мрачно ухнула сова, хлопнула крыльями и вдруг что-то глухо затрещало. Гром, что ли? Эвон как, словно прознал Перун про гулянья на его земле велесова пасынка и хмурится, злится: гремит где-то далеко, небо бурое всполохами пронзает, ветер деревья гнет, и не дождинки. Но то было привычно звериному слуху волхва, а вот голосок, тоненький, из-под земли бьющий — внове:

— Маме-матушка, то твое дитятко, в рубашонку мя запростай, молоком напои да через порожек пусти!

И будто кошка по верхотуре — шасть над балками. Скребется на крыше, на вновь связанных узелках аж веники гуляют. Плачется, стенает, несчастное.

— Маме-матушка, то твое дитятко, в рубашонку мя запростай, молоком напои да через порожек пусти!

Топот ежиный, под землей теперь. Скребет, скребет, лапки маленькие, да тулово тяжелое, топ-топ-топ!

Не выдержала Улада, заскулила, пряча личико в одежде. Волхв на неё цыкнул. Спящей ей надо было прикидываться. Ведун же, свернувшийся на пороге сторожевой собакой, знай — раз, да будто нечаянно дверку ногой толкнул, и сквозь ресницы на чудище глянул, да не разглядел: в бане темно, снаружи того темнее, а там, где стоит ревун — и вовсе, хоть глаза себе выдери, ни крохи не видно. Неясная тень шастнула в дом. Мяукнула котенком, потеревшись на входе о ведуна, а сама будто кошь лысая, босыми ножками, и по полу, и по стенам, и над головой, и по печи. Там, где прошло — зловоние ужасное и грязь могильная. Смердело как от стервы на солнцепеке.

И тут чудище отыскало люльку. Не будь грома, от которого псины попрятались в будки, те бы с привязи от ужаса сорвались, да что там, и Власа шандарахнуло этим воем так, что он болезненно сморщился. Улада так и вовсе — сжалась в комочек.

Схватил ревун лежащий в люльке сверток — и хрясь об землю! Только доски банные в стороны прыснули, до самого подпола пробило. Распросталась рубаха Власа, и выкатилась из неё дубовая чурка. Ревун коснулся расколотого полена раз, другой, словно тень потянулась паучьей лапой, и еще раз и другой, а после — нырнул в люльку и медленно, с льняным шелестом потянул на себя рубашку.

А дитя заплакало — поначалу каким-то старушачьим голосом, после агнцем заблеяло, покашляло по-мужски, и ну давай голосить, и точь-в-точь как Баян!

Но не Услада забрала детище на руки, а Влас. Тварина взглянула на него тёмными младческими глазами и скривило махонькое личико своё, покраснело, ручки сжало. Не понял ревун, с кем дело имел.

Влас — за порог. Чует — возится в его руках младенчик, и вдруг из-под его рубашки не кулачок выглянул, а нетопыриное крыло! Не хотел Влас видеть кого несет, да смрад сильнее стал. Глянул — раскроилось личико на две части, и там, где косточки мягенькие разошлись, проклюнулись сплошь клыки одни и навий дым, потусторонний, зеленоватый, как на болотах огоньки.

— Пусти! - заорал ревун, — пусти к мамке!

— Я тебе теперь мамка! — рявкнул в ответ Влас и сильнее сдавил дитя, ибо брыкается, а сам бежит, мчится дальше — за околицу, на запад, в сторону курьих изб. Не добежал всего ничего, вывернулся змеей нетопыренок, упал на землю и вскочил на паучьи ноги.

Башка — что тыква, два глаза пламенеют кошачьими зрачками, тело распухло, да меньше головы, ни рук — крылья вместо них дырявые да кудлатые, ни ног — паучьи лапы. Когда закричал ревун, увидел Влас, что глотка у того не вдоль, а поперек, и во все брюхо взбученное тянется, и клыки в той пасти — змеиные, узкие да острые. Ох уж и много тварей видал Влас, но такую мразь ни разу, со многими дело имел, да с большей частью договаривался, но с ревуном то не пойдет.

Голосит ревун — земля под ногами мертвеет, у Власа колени подкашиваются, но он сжал увитую льняной куделью и материнским рыжим волосом ручку серпа и встал.

— Деревню покинь, дай тебя к пращурам сопроводить, и миром разойдемся!

— Не будет мира! — вопит ревунья нечеловеческим голосом, — я не к миру пришла, а за матушкой. Её мужик от меня охранял, я его в лесу сожрала! Тятя мой мимо гулял, да ко мне не заходил, жену схоронил, а меня нет, я ему зараз ноги откусила! Не быть мне в мире с ними! Пусти к мамке, её черед пришел!

— Довольно, — сцепил Влас зубы.

Луна блеснула на поднятом серпе. Тварь — в бок, Влас за ней, руку потянул, пальцы скрючил — из-под земли корнями ревунью дернуть, чтоб не утекла, да от вопля нечисти ссохлись и корни, и рука ведунья. Закричал от боли, да из другой лапы серп не выпустил. Мерзко захихикала паскуда, сиганув на старый частокол.

— Я одного тятя грызанула, я от второго тятя ни кости не оставила, и тебя не боюсь!

Не стал Влас возражать нежити, недосуг ему было. Значит, не сшибить тварь ведовством. Вот же ж падаль, как есть падаль! Велес попробовал стиснуть вторую руку, но та будто окостенела. Ну, будет. Чтобы резать, и одной хватит. Метнулся он вперед куницей — и куда подевалась неловкость ленивая? Толкнул ногой ветхий кол, ревун сверзился, но на крыльях вспорхнул, да плохенько — достал его самым краюшком серпа Влас, на себя и вниз дернул, на землю поверг. Ногой прижал, а тварь раззявила рот свой гадкий на пузе и ну жевать его ногу. Скрежещет зубами, а крови нет.

Влас осклабился погано:

— Ночь — моё время, паскуда!

Вместо ноги у него стали копыта, чёрные, как у сноровистого вороного жеребца. Перебрал коленями Влас, втаптывая ревуна в грязь, с хрустом круша кости, но тому словно нипочем — хихикает, блещет глазами, знай себе копыто как мослы жует. Влас — щелк о копыто серпом, искру выбил, сухая трава под мерзким туловом занялась.

— Я в страде родилась, полуденницами вскормлена, нестрашен мне огонь!

А у самой — глаза от ужаса бегают. Всякая тварь огня боится! От касания к пламени кровь на серпе вспыхнула, вот тут-то взгляд ревуна остановился. Зловеще исказилось лицо ведунье, тень на него злая легла — глаза звериные, нос горбатый, ну в точь ворон печень клевать устроился!

Вопит ревун, жмет его копытом звериный ведун, серп у него в руке не для колосьев пшеничных, не для ржаных хлебов — для крови нечистой.

Взмах!

И полоснул по пустому месту волхв.

В сырую землю ушел упыреныш. И словно крот — шасть в сторону, лишь комьями песок и глина. Поди достань его под землей серпом, сотрется вся волшба. На одно надежда у Власа была — серп, в крови волховьей обагренный и материнским волосом обвязанный, да была и вторая. Не надежда, а так, надежонка.

— Как же ж не выношу я это делать!

Окромя железа, был у ревуна всего один страх. Быть может, оттого и ночь такую выбрал, дабы в деревню выйти — псы луны боятся, в такие ночи волки ходят, а мудрый зверь-сторож хвост жмет и у сеней сидит, а не гоняется за падалью по всей деревне.

А собаки всякая нечисть на Руси боится.

Упал оземь Влас, глухо заурчал от боли, сковавшей тело. Словно удар Перунова молота по хребтине прошелся, словно лиса безумица его покусала и тело в дугу прогнулось — спала человечья шкура клочьями, из-под ребра подпалый бок показался, тряхнул башкой чёрный лобастый пёс, волку брат, гончей сын, сухая охотничья стать! Только глаза зеленые, человеческие. Тявкнул оборотень глухо, нос в землю — и по следу. Взрыл землю в одном месте, в другом по-лисьи мышканул и по дуге из земли падаль выкинул. Закричал ревун плаксиво, крыльями хлопая, но такой крепкий бросок был, что не подняли они его в воздух. Свалился на землю, тут-то его смертушка и настигла.

Из пасти Велеса — пена хлопьями, от запаха стервы ноздри ходуном, напрыгнул пёс на мертвеца и щелкнул пастью, и загрыз бы насмерть!

— Стой! - вопль бабий, — стой! Помилуй!

Влас вскинул острые уши. И даже нелюдь страшная извернула свою тыкву-голову, воззрившись на Уладу, что бежала по земле босиком, пузо круглое держала, простоволосая и плачущая, белая пичужка во тьме.

— Не губи доченьку мою! Не губи её, колдун! Пожалей дитятко!

Поздно баба одумалась. Не её уже это был ребенок. Не убить, так конец сначала Уладушке и сыну, потом всей Еловке, а там и племени. Пёс тряхнул головой, сгоняя наваждение, и полоснул клыками по тоненькой шейке.

Сошлись зубы, сокрушилась кость, а Улада завопила, увидев это, свалилась на колени, и повис в густом предгрозовом воздухе её крик:

— Нежданушка-а-а-а!

И вроде сгинула тварь, да что-то не то.

Во рту у Власа — не тлетворная мразь тлелой плоти, а жидкая детская кровь. В ужасе отпрыгнул пёс. И лежит перед ним — не страх смертный, не нечисть поганая, а девочка-семилетка, рыжая, бледная и голенькая. Ручкой дергает, стараясь шейку укрыть. Остолбенел Влас.

Обманула Улада. Не вышел срок еще, не минуло семь лет, да разве ж бабе глупой дано считать?!

Кинулся сразу раны зализывать, обняла его ревунья-Неждана за шею, спрятала в душистой песьей шерсти лицо детское, издала свой последний вопль — и враз свернула зверю шею.

Темно стало, как в родной лесной берлоге. По закатившимся человечьим глазами на пёсьей морде закапал дождь.

Потом говорили, что не принял его огонь. Да и где это видано — псов сжигать? Кабы не оленьи рожки на кудлатой голове, в сторону повернутой, то и не признали бы волхва. В землю закопали, над ним ни слезы никто не пролил, ни сказа доброго. Крива так и не пришел, разыгралась у того в ночи корча от непогоды, хоть на стену лезь. Веселина с Уладой в бане сидела, дитя пестовала.

А нечисть, ежели и была, притихла и не совалась больше в Еловку. Может, ведун помог, да сгинул, а может бабы простоволосые, мужиков в лес прогнавшие, а сами деревню с бороной обошедшие и петуха зарезавшие за частоколом.

Кто ж знает?

Разве что боги. Да земля-матушка, на которой и крови пролито, и соли насыпано. Где-то там, недалеко от курьих изб, где схоронили Власа, зашевелились корни подземные. От сих до леса — с десяток десятков локтей пути, однако ж дотянулись! Корням будто старик какой помог, шагнет — ежом покатится, шагнет — лисой прыгнет, шагнет — на двух волках разом поезжает, а борода ветром за ним тянется.

Побродил Доброхотка, потыкал землю палкой.

— Э, — говорит, — ведун-батюшка. То не по закону ты. Нельзя в земеле ведовство такое хранить, никому не передав. Не сгинуть те. Ой, да не сгинуть...

А корни шевельнулись ощутимо и потянули своего сына в глубины, где ему самое место было. Доброхотка только поклон своим братьям-хранителям ударил и исчез, словно пузырь лопнул.

Постепенно люди позабыли про случившуюся невзгоду. Поменяли пару коров и одного бычка, завели побольше коз, которых теперь пасла Веселина. Куры неслись, всходили посевы, а про велесова пасынка одна память была — рубаха да имя, даренное сыну Уладушки. Та ведуна вспоминала ночами в избе свёкра, когда, умаявшись после работы и придурей хозяина дома, ложилась спать и боком грела Баяна, что рос не по дням, а по часам.

Она и лучины жгла в память о нем, и тихохонько вглядывалась в лесную тьму, сама не зная, чего ждет: избавления ли от горькой женской участи, когда нелюбимый возлечь зовет, или же погибели самого Крива. Не верилось ей, что ведунья сила в землю ушла. Даже гроза так просто не смолкает, гремит и гремит, пока не спрячется за край мира.

Закопали ведуна. Стало быть, в нави он. А там, мобуть, и с Нежданочкой её помирился и от матери поклон да слезы передал...

Успела луна два раза до прозрачного коржика истончиться и снова взойти, когда ранним утром вспугнула ребятню за околицей страшная тень. У незнакомца был тяжелый земляной дух, а лик спрятан под звериной шкурой, натянутой до самого-самого носа, да не было носа — вместо него череп олений. Плохой зверь олень, злой, на нем русалки катаются, самодивы их как скотинку пасут, и если раньше по шагу волхва люди расходились, то нынче мертвели в ужасе, не в силах сбежать.

— То мертвец пришел, — шептали бабы, — мертвец пришел мзду взымать!

— Мертвец пришел за погребение свое спрашивать!

Влас ли то был? А может, брат его, или наставник, а то как и правда — дух мстительный? Коли помог колдун, то не по закону Крива поступил, не отплатив Велесу за помощь, и жертвы не принес, и в лес куря не отправил. Еловчане, жившие, как на душу положат, вдруг поняли, что не могильной землей пахнет от рогатого, а смертью как она есть. Не мешали ему идти, покуда все знали, куда идет — и остановился тот подле дома Крива, да головы на крыльцо не поднял. Выбежал к его ногам толстопузый щен, взятый с соседского двора, и ну давай не лаять, а хвостом махать, волхв цыкнул — щен в будку.

Волхв оперся на посох обеими руками и прирос к земле. И слова не сказал, и хозяина не окликнул — соседи дозвались, вышла на порог бледная Улада с младенчиком, в дверях за ней Крива колченогий встал.

— Влас, ты ли это?! — ахнул Крива, щуря в улыбке глаза. — Ба, Уладушка! Счастье-то какое! А ну, накрывай стол, потчевать гостя будем!

Улада — зырк, а волхв стоит, не шелохнется. Крива почесал бороду.

— Али оглох? Али земелюшка ухи засыпала? Заходь, потолкуем, что по чем!

Волхв будто неживой, как пугало стоит. Осерчал Крива — старейшиной он был! Сыновья волостями правят, дочерями богат, Еловка благоденствует, все его, Крива, хвалят! А этот пёсий сын дразнится. Ни чина, ни племени, ему не положено было.

— Что закопали, то звиняй! Но нонче хорошо всё в Еловках, посему ступай отсель! Не нужон нам кудесник тут.

И будто учуяв злость, дрогнул волхв. Нелюдским голосом протянул, хрипом страшным, словно земля комьями горло ему забила, вот какой пугающий звук был:

— Плати-и.

Храбрясь, Крива хохотнул и оглянул застывших местных.

— О, молвит! Значь, не помер!

А волхв своё:

— Плати!

У Улады на руках Баян расхныкался, она прижала его к груди и попятилась, спрятала лицо в детском животике. Страшно стало. Помнила она Власа, его чужое лицо, глаза раскосые да голос вкрадчивый, помнила и то, как зверем чудище грыз, как руки нечисти голову ему свернули, а после лунным светом те истаяли. Не Влас то был будто — злой, хмурый, не разговор — рычанье волчье.

— Ну, коли не хочешь в хату заходить, давай на пороге свататься. Что хочешь ты, ведун?

Волхв будто успокоился. Поднявшиеся под шкурой плечи опустились, пальцы на посохе не такими белыми стали. Он поднял руку и молвил:

— Два должника здесь. Ты, Крива, и Веселина. Где девка?

Ох и заорали батюшка да матушка Веселы! Сразу стало ясно, в какую сторону смотреть. Ничего хорошего от колдуна не ждали, а Веселе — хоть что. Совсем дурная, знай себе, шажочек к волхву - раз, другой. На руках — козленочек, мягкие бубочки рожек на голове, пастушка его не сразу спустила, лишь подойдя уже ко двору Кривы. Довольно кивнул ведун, а родственнички ну на Веселину вешаться, как будто ту не к ответу призывают, а жениху лесному отдают. Долго ждал колдун, пока не догадались еловчане, что тот от них хочет, и не замолкли.

— Расскажу, добрые люди, зачем пришел. Снедала вас нечисть поганая, ревуном которую кличут. Случается ревун из нежеланного дитя, погубленного матерью, забытого на семь лет, непохороненного. В том вина Улады.

Побледнела девка. Ни кровинки на лице, ахнули и осуждающе забухтели мужики, а Уладе — хоть сквозь землю провалиться со стыда. Баба всхлипнула.

— Семь лет назад то было. Семь, да неполных. Мне духи подземные поведали, что истекал срок в полдень опосля ночи, когда Баян родился. А раньше срока детина нападать стала, учуяв материнскую злость на подлеца, что обрюхатил её супротив воли. И в том вина Кривы.

А тут еловчане смолкли. Повернули головы в сторону дедки, ибо не слыхали о подобном, из избы сора выносить не принято, и женка у старейшины была та еще молчунья, без семьи и друзей в этой деревеньке, со стороны пришла, и о горестях семейных не говорила. Местные её боялись, говорят, ведьма была, а Крива, гля-ка, не убоялся.

Не лишись Крива ног раньше, не стой сейчас за счет лубяных дощечек и дверной опоры — рухнул бы. Сошлись у переносицы кудлатые брови, заорал Крива похлеще Перуна-громовержца:

— Клевещешь, колдун!

Гаркнул Влас:

— Перед Велесом в том клянусь! А ты, Крива, готов на крови клятву понести?

Старейшина тык, мык — и спекся. Заскрежетал зубами страшно, вперед качнулся.

— Лицо покажь! Сам брехню несет, а глаза свои злые прячет? В лицо мне скажи, коль смелый такой!

Зарычал Влас, но не стал старшему прекословить. Да не ожидал никто того, что увидел. Снял с лица череп олений, под ноги бросил — а у колдуна нос вострый и чёрный, глаза сияют во тьме под шкурой. Сбросил он с плеч меха — а на глиной раскрашенных сухих плечах сидит голова собачья! Тут-то девки с охами и попадали, тут-то мужики с воплями за остроги похватались, кричат:

— Оборотень! Оборотень!

А Влас стоит, уши острые жмет, башкой крутит. Добрый зверь — тёмная шерсть, подпалины на лбу, глаза человечьи, над бровями рожки оленьи малые. И говорит по-человечьи оборотень, щелкая острой пастью:

— То дочь твоя, Крива, мне услужила! Коли перекидываются волхвы, все кости у нас выкручиваются, шкура переворачивается. А дочь твоя мне, как курю, шею свернула. Не помер я, да обратно не могу вернуться. Сломала шею, и теперь или я пёс с человечьей головой, или псоглавец. Но Влас я, волхв Велеса, и коли сожжете меня, мой Рогатый Отец покарает вас так, как ни одна ревунья не смогла. Я зла не хочу. Лишь плату требую.

— А от девки-то нашей хочешь чего, чудище?! — плачут родители Веселины. Зверь к ним голову повернул, те отшатнулись.

— Весела за сестру просила, чтоб роды я принял. Баяну я на свет помог появиться, имя дал и свою рубаху, как отец. Она мне обещала всё, что хочу, дать.

— Вот дура! — горько заплакала мать и Влас, не удержавшись, раскрыл в усмешке пасть. Согласен с тем он был. Он оперся на посох и от чужих глаз закрыл лицо звериной шкурой.

— С тебя, Крива, прошу я Уладу. Со мной она пойдет, и о всех горестях своих забудет.

— Не дам, — закричал дедка, — ишь что удумал! Чтоб ты её волком задрал? Не будет того!

Согласно зашумела толпа, а Улада вдруг сделала шаг вперед и со злыми слезами обернулась на Крива, тыча в того пальцем:

— Пусть лучше медведи меня задерут, пусть волки кости обгладают! Пусть в лесной тени я русалкою стану, чем под тебя, трухлявый пень, еще хоть раз лягу!

Не ожидал такого Крива. И местные не ожидали — с такой надеждой баба говорила о своей погибели, что сразу ясно стало: не врет.

— Ах ты, седая башка! — напустилась на Крива мать Улады с Веселой, да и сама Весела кулачки сжала. — Ах ты, псина подколодная, змий проклятый!

— А ну тишь! А то выпорю!

— Да ты догонь сначала, колченожка!

— Порядок, — прорычал Влас, и все затихли. Повернулись к нему наконец, без страха, да с интересом и почтением, ибо стало ясно — от богов ведун говорит и правду острым ножом вскрывает, как болезненный нарыв. А как гной выйдет, так всем легче станет жить без этой погани. — Долг платежом красен. Мог бы я, Крива, твою жизнь попросить, но Велес — добрый бог. Оттого прошу я твою сноху. Вижу, сама она согласна со мной идти. Пустишь?

— Пущу, — шикнул дед сквозь зубы, — ступай. Да внучка мне отдай!

— Не быть этому, — прежде, чем начались слезы-всхлипы, прервал его Влас, — за грех твой не видать тебе больше внука. Он — пасынок мне, Велесу — внук, тебе не принадлежит, и не тебе решать. Я в крови его умылся, я пуповину его под дуб закапывал, я своё нательное дал. То закон богов — не твой он, старче.

Улада с улыбкой вышла из избы. Уйти она была готова хоть сейчас — босая, в одной рубахе и платке, с сынком на руках. Но Влас поговорил иначе:

— Мать и отец Веселы, назовитесь.

— Сеслав и Зорица мы, ведун-батюшка, — бородатый мужик, удалой в плечах и с сединой в голове, заступился за свою семью. Брови его были — что белки серые, гневом горели голубые глаза. Он ударил поклон. — Не за себя прошу, за семью свою. Коль забираешь ты старшую в лес, но младшенькую пожалей, не губи...

— Ну-ну, — молвил Влас, — а ты ответь мне, Сеслав, что девку твою глупую ждет? Али возьмет её кто замуж? Ту, чья сестра младенчика сгубила? Чья сестра с колдуном в леса ушла? Молва разнесется по всему племени, всяк про то знать будет от Мурома до самого Киева. А коли незамужняя, то в горе проживет, таков закон на земле русской. Того ты хочешь для дочери своей? Или иного?

— Иного, батюшка! — жарко воскликнула Зорица. Вот уж точно не в неё Веселина пошла, у матери — ум, что куница, быстрый. Смекнула баба, да только руки дрожат. — Но неужто и внучика не оставишь, погубишь?

— Не погублю. Весела, тебе даю такой указ и такой долг в уплату — возьмешь ты Баяна, и поедешь в Киев-град. Там милости князевой отдашь ребенка. Вырастят его богатыри и княжьи кормилицы. Ни в чем дитя нуждаться не будет, жемчуга будет грызть, перепелой закусывать. Как вырастет, коли захочет — вернется в Еловку, а до тех пусть порастет среди мудрых людей. О том волхвы уже знают, будут ждать его и позаботятся. Судьбу такую принимаете для внука?

— Принимаем! — попадали на землю родители, поняв, какую честь им оказал колдун. Вовек им князя бы не увидеть, да до Киева не дойти, а тут милостью велесовой!

— Добро, — довольно кивнул Влас и повернул свою пёсью морду к Веселине, — а когда кончишь с поездкой, иди в лес со стеблем пшеницы, обмокни его в кровь свою, ударь поклон и по имени меня позови. Заберу тебя в леса, буду премудростям учить. Глупая ты девка, да сердце у тебя доброе, и животина тебя любит. Познакомлю тебя с богом моим, ведуньей станешь.

Так и порешено было. Прощание было слезным да горьким. Быстро Веселине скарб собрали, поняв, что не уйдет псоглавец, покуда девку не заберет с собой. Скрежетал зубами Крива, а потом в избу спрятался и дверь за собой затворил. Так и пошли потом в сторону леса: волхв Велесов, Улада с младенцем на руках, да хныкающая пастушка, обнимавшая старшую сестру.

— Вот только ни коня у меня, ни хранителя... Как бы не сгинуть на дорогах! — пожаловалась Веселина, вдруг поняв горесть и судьбу свою страшную — как гонцу, как богатырю через поля и леса, да не один день ехать.

— Кому тот конь нужон, — хмыкнул Влас, скинул череп олений с лица, едва шагнув под сень лесную. Расправились его плечи, шаг стал легче. Повел он баб по дорожке, а с пути корни убираются и колючий шиповник ветки поднимает.

— Ну как же ж... Нужон.

— На медведице ты поедешь. Заколдую старшую сестру твою. Хотела та в медвежье логово, да так и получится.

Улада ахнула. Качнулась, аки березкая узенькая. Так вот какую судьбу ей готовит волхв! Зверя неразумного. Лесной хозяйкой станет, вот оно как, животиной благородной да могучей... Влас, учуяв колебания, положил руки на её плечи. Та и не заметила, как посох в его руке обернулся младым деревцем орешника.

— Не могла ты себя защитить, красна девица, да дам я тебе когти и зубы. Забудешь ты жизнь мирскую, станешь радоваться солнцу, и рыбе, и ягодам. Всяк иной зверь тебе поклоны бить будет. То и наказание тебе, и уплата за горечь, что ты вкусила.

— Добро, ведун-батюшка, — едва слышно прошелестела Улада, — ты только скажи, как дочь моя? Видал ли ты её? Какая судьба теперь у неё?

Влас кивнул и посмеялся — словно пес полаял:

— Э, глупая ты баба. Али не слушала сказки? Нечисть такая, коль дашь ей имя, хранительницей рода делается. Успела ты аккурат до того, как я ей шею перегрыз, и потому с нечистой кровью в землю вся злость ушла, да меня задела. Теперь она будет защитницей Баяна. А коль медведицей станешь, то сможешь всяких разных духов видеть, а может, и самих богов. Авось, свидитесь с дочерью своей.

Улада в порыве радости обняла волхва. По её лицу текли слезы и никак не останавливались. Она простилась с сестрой и долго нюхала рыжую макушку сына, расцеловывала своё дитя в последний раз, наговаривая на него, заклиная от плохих дел и зовя дела хорошие. Когда кончила, Влас взял листочек со своего орешника-посоха, коснулся им лица Улады — и стала медвежья морда. Закричала баба, изогнулась, сила её через себя перевернула, и стоит на земле красивая молодая медведица, а у самой волосок не бурый, а через один — рыжий, словно вся из золота отлита, и глаза добрые. С последними крохами разума оглядела себя Улада, впустила когти в лесную землю, и зарычала тихо и удивленно, а после — подняла кудлатую голову и лизнула волхва поперек уха.

— Ну, будет, — смутился зверолюд.

Полезла девица на широкую медвежью спину, а медведица не шелохнется, только бока вздымает. Весела обняла сестру за загривок и оросила его слезами, а Улада рыкнула эдак миролюбиво, мол, и что ревешь, глупая? Колдун же помог Веселе приладить младенца в платок матери, поперек груди повязать. Он строго глянул своими зелеными раскосыми глазами в девичьелицо:

— Запомнила, что я сказал? Стебель пшеницы — в кровь, поклон в лесу ударь и позови меня Власом, я и приду. Поняла? Три раза ударь стеблем! Три! Поняла?

— Поняла-а-а!

Отправилась девка сквозь лес по тропинке до самого Киева-града. Путь долгий, да скакун верный, младенец крикливый, да медвежье молоко жирное. Откормит его Улада — богатырем станет, сам киевский князь его на службу возьмет.

Влас посмотрел им вослед и устало побрел в самое сердце леса. Там сел на пенек, почесал себя за пёсьим ухом сладко, аж глаза зажмурил и язык из пасти вывалил, да и уснул, покрывшись мхом — стал ждать, когда его какое счастье или несчастье позовет, или сама Веселина окровавленной пшеницей землю ударит.

Лишь один раз сквозь дрему приоткрыл глаза — когда испустил дух Крива. В бане, говорят, упарился, сердце не сдюжило.

А коль спросить про то Доброхотку — то банник молодец.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге