Обложка Сказы о Змеях

Сказы о Змеях

Эльза Вий, Тара Роси

0% прочитано
Стандартный
Эльза Вий, Тара Роси

Сказы о Змеях

Горын

Давно это было… В то время и небо было повыше, и моря — поглубже, горы — поострее, леса — дремучее, а люд… А, впрочем, не об них сказ.

Властвовали в ту пору силы человеку не понятные, богами прозванные. Разные имена тем силам давали, облик к ним разный примеряли, и так, и эдак к человеку приравнять пытались. Да боги сами себе на уме были. Творили они, ваяли чудеса — одно другого краше. Будто соревновались в забаве, одним им ведомой. То вырастет рыба, размером с гору, с чудным гласом да печальною песней. Жить ей в морях-океанах, поднимать хвостом волны высокие. То выпрыгнет лягушка, маленькая да цветная. Да на коже её яду столько, что весь мир потравить можно. Звёзды на дне морском, птицы, от мала до велика, в небе кружат. И каждой твари своё место.

Так, мало-помалу, силы незримые землю жизнью заселяли. И пестрило в глазах от красок, щекотало нос пухом и шерстью. Наполнились реки и озёра рыбою. Отныне каждое древо стало общим домом — в корнях спали лесные звери, в ветвях вили гнёзда птицы, в дуплах ютились пчёлы. В болотах и в горах, в пустынях и лугах — каждая тварь нашла себе место…

Там, где ни разу не бывали лучи солнца, там, где текла огненная кровь земли, ютился страшный бог. Был он древнее прочих, мудрее многих. Янтарные очи его видели то, что было надёжно сокрыто от других. Под тяжёлым взглядом его умирало всё вокруг — чахли травы, иссыхали реки, даже камни обращались пылью. Посему уже много лет он не поднимал тяжёлые веки, находясь в долгом сне.

Даже здесь, под горами, в глубоких пещерах, у самого сердца земли, он услышал трель перелётных птиц. Слышал тёмный бог, как роют норы звери, как скачут они с камня на камень. Пробудился ото сна, заворочался. Затрещала земля, проглатывая горы, извергая из недр своих пламя. Так и распался бы мир на части, но… Выкатилось из гнезда яйцо да прямо в трещину земли угодило. По пещерам кувыркалось, по подземным рекам неслось, пока не угодило прямо в руки тёмного бога. Замерла земля. Вышли звери из своих укрытий под ясное небо. А тёмный бог сидит не дыша, на ладони своей держит крошечную жизнь. Даже сквозь тяжёлые веки видит, как сияет крошечный огонёк, как просит тепла и покоя. Одиноко в пещерах у самого сердца земли, оттого решил бог оставить яйцо и вырастить из него себе чадо.

Грел тёмный бог яйцо, бережно меж ладоней сжимая. Думалось ему, что стар он, долгие лета в дрёме проводит, да чтобы чаду скучно не было, пожелал он, дабы народилось оно не одно, а с двумя братьями. Треснула скорлупа, и появился на свет змей о трёх головах.

Гладил его тёмный бог, баюкал, а сам сетовал — мягко у чада тельце, о любой камень поранится. Пожелал он защиты для дитя своего. Почернела змеева чешуя, тьмой подземного царства наливаясь. Затвердела чешуя, крепче стали обращаясь. Лишь на кончиках золотые узоры извивались.

Проснулась первая змеева голова, огляделась вокруг. Попыталась с рук отцовских сползти, да две другие головы спящие мешали, тяжёлым грузом, аки камни, за третьей волочились. Даровал тогда тёмный бог чаду своему могучие лапы с цепкими когтями. Поднялся змей на ноги, радостно завертелся.

Проснулась другая змеева голова, огляделась вокруг. Увидала чрез щель, как в закатном небе птицы резвятся. Даровал тогда тёмный бог чаду своему кожистые крылья да острые гребни. Взмахнул змей крыльями, радостно под сводами пещеры закружился, да в темноте на острые камни налетел. Упал в реки огненные да заживо гореть принялся. Дабы дитя спасти, даровал тёмный бог чаду своему всю силу огненных рек. Выбрался змей из жидкого пламени, тремя головами потрясая, да из каждой пасти огонь пышет, жаром камни плавит. На каждый шаг когти искры выбивают. Острый хвост валуны пополам разделывает.

Выбирался змей из глубоких пещер, охотился в бескрайних лесах, летал над самыми высокими горами, а после — каждый раз к отцу возвращался. Рассказывал змей, что видел да обратно под солнце уходил, ибо мучил его страшный голод. Сколько бы ни ел он, сколько бы ни пил, всего ему было мало, ибо в чреве его бушевало всепожирающее пламя. И с каждым днём ел змей всё больше. И с каждым днём становился змей всё больше, покуда под лапами его не начала от тяжести проваливаться земля. Оттого поселился змей в тёмных горных пещерах.

Летал он чёрной тучей над бескрайними морями, и стенал ветер:

«Имя ему — Горын. Из недр гор вышедший…»

Выжигал жарким пламенем он леса и поля, и шептали травы:

«Имя ему — Горын. Пламя рождающий…»

Разорял он города и сёла, и стонали люди:

«Имя ему — Горын. Горе несущий…»

А змей, без цели созданный, без цели живущий, возвращался в свои пещеры, устилал полы златом да драгоценными каменьями. Тешился змей с девами юными, жрал их братьев и отцов. А после — засыпал Горын на долгие лета, от страшного голода спасаясь.

Однажды лишится Горын своих голов, а пока… Дремлет змей в пещерах. Плавятся скалы от его жаркого дыхания. Дрожат горы под его тяжестью. И нет вокруг ни зверей, ни птиц, и даже ветер облетает те места стороной, боясь потревожить сон Горына…

Аспид

Всего в мире поровну. И коли есть царство в небе среди облаков и звёзд, где правят могучие светлые боги, то должно быть и место для их братьев с чёрной душою…

Глубоко под землёй, там, где Явь с Навью переплетаются, где о солнечном свете никогда не слыхивали, жил Чернобог. Царство его было большим да богатым, всякими гадами, ему подобными, населённым. От природы ли, от зависти али ещё чего ради — воевал Чернобог со светлыми богами. Каждый раз собирал он бесчисленную армию могучих тварей, каждый раз сражались они под Ирийскими вратами да у границ Прави. Сотрясалась земля, дрожало небо, осыпались звёзды с небосвода. Да всякий раз всё в мире на круги своя возверталось да начиналось заново…

Желал Чернобог победы над светлыми богами. Да не той, после которой, спустя многие лета, новая битва начнётся, а той, где он один в Ирии править станет. Той, где всё на свете ему одному принадлежать будет. И решил он сотворить чудище, коему даже могучие боги Прави по зубам будут.

Глядит Чернобог на детище своё, налюбоваться не может. Тело змеиное, смольное. Лапы звериные, могучие. Когти длинные. Крылья широкие, да на них драгоценные каменья всего подземного царства сверкают. Голова — птичья, клюв — орлиный, а в нём — зубы острые да слюна ядовитая. И нет от сего яда спасения, ни зверю, ни человеку, ни богу…

Страшною, непобедимою бедою налетел змей на мир. Ломались мечи да копья о твёрдую чешую, рассыпались щиты и стены под его когтями. И всякий человек, в глаза ему глянувший, в камень обращался. Столько рек потравил, столько городов разорил, столько крови пролил Аспид, что земля отказалась такого гада на себе носить, всякий раз из-под лап его уходя. Лишь изредка он мог недолго передохнуть на камне, а после — и тот пылью осыпался.

Даровал Чернобог сыну всё верхнее подземное царство, согнал слуг ему в услужение, собрал войско под его начало, только всего Аспиду было мало. Видя страх перед своей силой, возомнил он себя выше всех богов разом. Вырвался змей из своего царства да полетел к вратам Ирийским, пробрался в сады запретные. Увидал трёх красавиц, что средь дивного сада гуляли. Схватил Аспид дев да с богатой добычей в подземное царство направился.

Увидал Даждьбог, как уносит его дочерей страшное чудище. Нагнал он Аспида. Девы златовласые руки к отцу тянут, о помощи молят — не выбраться им из лап когтистых. В ярости, ухватил Даждьбог Аспида за крыло смоляное, рванул, к себе разворачивая. Зашипел змей, ядовитый зёв раскрывая, сжал сильнее хрупкие девичьи тела. Вспыхнули янтарные очи, в узкую щёлку вытянулись зрачки — хотел Аспид бога в камень обратить, да златой щит возник пред ним. На миг ослеплённый, змей затряс головой, замахал крыльями. Времени не теряя, выхватил Даждьбог из-за пояса искру, сжал в ладони, и она разом копьём острым обратилась. Ударил он копьём оным в крыло змеиное, да то лишь искру выбило. Ударил в тело, да Аспид извился, острый наконечник мимо себя пропуская. Зашипел змей, скрутился кольцами, сторонясь огненного копья, и бросился на сына Сварога, не желая девиц отпускать. Ухватился клювом за златой щит да закрутил бога, аки сухой лист. Пытается Даждьбог совладать с силой Аспида, да ничего не выходит, лишь слышит, как по щиту зубы скрежещут, видит, как яд жемчужными нитями по злату тянется. Выпустил тогда он щит из рук да замахнулся копьём, метясь в янтарные глаза. Аспид укрылся крылом, оттолкнул от себя бога, рассмеялся, видя его беспомощность.

— Будет мне потеха с дочерями твоими, — прильнув клювом к золотым локонам старшей дочери, прошипел змей, — станут они мне змеёнышей плодить.

Разозлился Даждьбог пуще прежнего, да всё же понимал, что одному со змеем не совладать. Тогда сорвал он с пояса медный рог да затрубил, помощь призывая. Болью отозвался звук рога в птичьей голове, змеиное тело сжалось, захлопали смоляные крылья. Вытянувшись, Аспид бросился на бога, желая проглотить его вместе с ненавистным рогом. Копьё рассекло воздух, ударилось о клюв змея, опалив чешуйчатую кожу. Взвыл Аспид, разжал одну лапу, выпустив девицу, да схватил её отца. С криком несчастная млада полетела к земле сырой, закрыла руками очи ясные, от страха дрожа. А змей смотрит на Даждьбога, злобой исходя; раскрыл клюв, желая вонзить зубы в плоть горячую. Схватил сын Сварога острый клюв, развёл руки, раздирая пасть чудища, а сам слышит — дочери крик иссяк. Зашлось болью сердце отцовское, сильнее развёл он руки, но яд змеиный на грудь капает, плоть отравляя.

Зашипел Аспид, победу скорую предвкушая, блеснул глазами янтарными, как вдруг ударил в крылья его ветер. Выпустив пленника, змей забарахтался в свирепом дыхании Стрибога, краденных девиц к себе прижимая. Распрямился Даждьбог, златые кудри с чела смахнув, глядит — к нему, восседая на крылатом волке, тянет руки старшая дочь. Передав богиню отцу, Семаргл бросился на обидчика, оскалив белые клыки. Стрибог крутил Аспида, не давая ему расправить крылья, вертел, сшибая змеиным телом пики гор. Подскочил к нему Семаргл, гаркнул:

— Ну-ка, брати, дай и мне за обиду с него спросить.

Прижал Стрибог змея к горному хребту, вырвал из его лапы богинь да передал ласково отцу. Разинул пасть Семаргл, взмахнул крыльями да изверг на Аспида пламя дыхания своего. Нестерпимой болью разлился жар по змеиному телу, взвыло чудище да, крыльями укрываясь, бросилось к чертогам своим, в царство отца тёмного.

Бесновался змей, злобу на слугах срывая. И качалась земля, грозя на голову ему рухнуть. Сторожили ныне врата в свои сады боги светлые, не достать гаду дочерей и сестёр мужей Прави. Только Аспид от дум своих не отрёкся, да палёная шкура спесь с него сбила. Проклинал он небесные сады, обещал изничтожить всякого, наплодить сыновей себе подобных да низвергнуть самого Рода с его чадами. Посему вновь вырвался Аспид из своего царства да помчался к людскому селению…

Разорял змей город за городом, искал младых дев, что красотою своею сравнимы со светлыми богинями. Полыхали дома и поля, чёрный дым устилал небосвод. Всякий витязь пред Аспидом был беспомощен, будто и не богатырь это, а дитя новорожденное. Пролетит змей — устилались вслед за ним выжженные земли курганами, да летели вслед ему скорбные песни да горестные рыдания. Ото всюду шёл вдовий вой да чадовы стенания, змеевый слух ублажая.

Из всякого боя выходил Аспид победителем, был ли против него могучий волот али целая рать. И сменила цвет его чешуя — из чёрной багряною обернулась, от крови не иссыхающей. Тешился Аспид с девами в чертогах царствия своего, купался в злате, кровью людской пропитанном. Да всякий раз вновь под солнце поднимался, ибо всего ему было мало…

Глядят светлые боги на чёрный дым, скорбят о каждой оборванной Аспидом жизни, да помочь не могут. У ворот Ирийских бескрайнею чёрною тучею войско Чернобога кружит. И нет в той рати равных по силе мужам Прави, да только бесчисленно тёмное воинство — где пал один, там появлялись двое. Так и извёл бы Аспид весь род людской, ежели бы не Даждьбог.

Явился он гласом волхву-обаяннику, теплом сердце наполнил да поведал о слабостях змеевых. Ненавистен Аспиду глас рога — слыша его, гадина от ярости обезумев, на звук кидается. Не страшно Аспиду всякое оружие, лишь огонь боль приносит. И созвал волхв людей, и поведал им то, что светлые силы ему нашептали. Решили они Аспида хитростью одолеть. Задымились кузнечные печи, засуетился народ, из укрытий своих выбираясь…

Летит Аспид по небу, любуется золой да пеплом, да сердце чёрное в груди его радуется. Стоит очи ему прикрыть, как видит он, будто наяву, перед собою сады небесные. Младые богини ему в лапы кланяются, дары и яства к трону подносят. А слуги его тела мужей Прави терзают, страданиями их упиваются. И никто не осмелится усомниться в силе его, даже отец родной — сам Чернобог.

Донёс ветер до Аспида издали глас десятка медных рогов. Булатною сталью той глас слух ему резал, калёным железом в голове растекался. Взревел Аспид, гневным рёвом сам мир потрясая, да стрелою помчался на зов. И не смолкает он, лишь сильнее становится, страшной болью Аспида терзая. Не помня себя от ярости, мчался змей, ядовитой слюною землю поливая, крыльями могучими вековые деревья сметая.

Рухнул змей на брёвна посреди ямы да в узкую нору голову сунул — проглотить нахальных людей с их медными трубами желая. Да только из темноты высунулись здоровенные клещи, до красна раскалённые, ухватили его за язык да держат крепко. Взревел Аспид, кольцами извиваясь, крыльями землю молотя. А люд тем временем со всех сторон его обошёл, раскалёнными цепями да сетями, клещами да молотами к камням прижимая. Вспыхнули брёвна под змеевым телом по воле богов, заплясало пламя, заживо змея пожирая.

Страшный рёв умирающего Аспида пронёсся над миром, докатился эхом до самых Ирийских врат, а после — смолк навеки. Отступило Навье воинство, попряталось по своим норам. А кости и пепел змеевы ещё долго земля в себя принимать отказывалась. Обросли те останки камнями, обратились в могучую гору, что острою пикой и ныне облака рассекает.

Много ещё знавал мир Навьих отродий. Величали именем Аспида не живых не мёртвых змеев, что ныне в тёмном воинстве служили. Унаследовали они от сына Чернобога лишь чёрную чешую — ни силы, ни зла в них столько не было. На долгие лета осталось верхнее подземное царство без хозяина, на долгие века растянулось мирное время. И хоть много ещё было сынов у могучего Чернобога, и хоть много после себя оставил чад бог Аспид — не знавал мир более страшной и мерзкой твари…

Полоз

Неведомо, кто породил сего змея — древние боги ли, могучие волоты али само злато сотворило себе защитника да хозяина. Пробудился он в недрах каменных, озарил блеском златой чешуи тёмные пещеры, сверкнул изумрудными очами. Возникла у него на челе корона да поклонились ему все ползучие твари — и прозвал он себя Царём-Полозом.

Всякой силой дивной он обладал. Обратится из змея могучим великаном, выше крон лесных воздымаясь, али станет человеком в богатых одеждах. На каждый шаг от тяжести убранств своих в землю проваливался, будто шёл он по рыхлому снегу. Аки солнце блеском драгоценным ночь освещал. Борода — неподъёмные златые косы. Кожа — жёлтая, уста — червонное золото, а очи — изумрудная зелень. Всякое пламя пред ним тускнело, блеском его восхищаясь. Только веяло от Полоза холодом, да таким, что тянулся за ним иней, рисуя узор на сочных травах в летние ночи. Но главною силою змеиного Царя было то, что всякое золото к нему стекалось, завсегда за ним под землёю следовало, будто родниковая вода.

Но не чах Царь-Полоз над всеми земными богатствами, не свирепел, коли люди златые жилы находили да принимались самородки из твёрдых камней добывать. Наблюдали его слуги за златоискателями да всё Царю докладывали. И коли не бился люд за богатства, в горах спрятанные, коли не одолевала их жадность, вознаграждал искателей Полоз, насыщая те места ещё большим златом. А коли лилась кровь у богатых мест, коли разгорались споры да начиналась драка — приползёт змеиный Царь да тонким ручьём уведет с тех мест злато навеки.

Всей душой ненавидел змей жадность, да окромя её редко что в сердцах людей видел. И не раз помогал он голодным да бедным людям. Благодарили они его, до самой земли кланяясь, да вновь молили о новой помощи. И чернели сердца людские, и более жизни начинали любить они злато. Аки кроты рыли они землю, добывая богатство, и ели с золота, и спали на золоте, а всё одно им было мало… И рождалась вокруг зависть, непременно братоубийством обращаясь, а всё добытое злато — обратно в землю возверталось да за Царём-Полозом уходило.

Всех богаче был Царь-Полоз, да счастлив не был. Желал он любовь познать, ласку искреннюю, тепло рук родных. И сватался он к красавицам, обращался пред ними и змеем, и молодцем. Ни одна млада ему не отказала, каждая добровольно женою становилась, каждая истомой исходила, страстью опалить грозясь. Да не дарили тепла ласки оные, ибо мысли девичьи не о нём были. Любил жён Полоз, заботился, все капризы исполнял, а они лишь злато в своих покоях перебирали, да лишь от сего занятия счастливы и были. Исчезала девичья красота, отравляла жадность разум человеческий. И быстро они угасали в богатых пещерах, на злате навек засыпая.

Первая жена Царя змеева так полюбила богатство подземное, что родила дочь с волосами из чистого золота. День и ночь она малютку свою баюкала, день и ночь её локоны гребнем малахитовым расчёсывала, день и ночь златые косы заплетала, пока в конец себя не позабыла да в Навь не ушла. Болью в сердце Царя-Полоза отозвалось грядущее одиночество, оттого принялся он беречь свою дочь пуще золота. Тянулись руки белые к тятеньке милому; блестели изумрудные оченьки, лишь стоило Полозу улыбнуться ей. Нравилось девице голову златую на грудь отцовскую укладывать, стук сердца его слушая. Истинную любовь дочь родителю дарила, теплом душу согревая. И не было счастья большего для Царя, чем смех звонкий чада бесценного. Перестал Полоз к младам свататься, позабыл о ликах их прекрасных да речах сладостных, каждый свой час, каждую минуту дочери даря. Да шло время, росла Златой Волос дивной девицей, с каждым днём становясь всё краше. Стан стройный, бёдра точёные, руки лебединые, косы тугие, пуще солнца сияющие, очи изумрудные, томным взором пленяющие.

Страхом в отцовской душе отразилась красота девичья, понимал Полоз, что, не ровен час, молодцы горячие руки её добиваться станут. Уведут кровиночку, уведут! Да ладно уведут, а вдруг сердце её ранят, душу хрустальную скверной окутают. Посему не спускал он с дочери глаз, укрывал её от людей, тропы от чертогов своих отводя. Ни с кем Златой Волос не могла и словом перемолвиться. Лишь лисичка рыжая — нянька, тятенькой приставленная — подругой ей стала, лишь с ней царевна беседы вела, косы златые гребнем расчёсывая.

Как-то утром ранним пошла Златой Волос к реке, дабы прохладной водицы отцу принести. Смотрит девица на своё отражение — любуется, локоны тяжёлые придерживая, как вдруг раздался в кустах шорох. Испугалась дева, бежать хотела, да на камне мокром поскользнулась.

— Не бойся меня, — прозвучал голос бархатный, — не хотел вреда тебе, милая.

Обернулась девица да ахнула — молодец стоит пред ней, руки протягивая. Взор его добрый, чистый, улыбка тёплая, а лик светлый. Залюбовалась им дочь Полоза, вложила руки в ладони широкие. Неведомый жар окутал их, в сердца проникая, расцвела в душах любовь, затмевая целый мир. Подумала Златой Волос, что отец никогда её не отпустит, никогда не позволит Айлыпу — простому охотнику — в жёны её взять. Оттого тоска грудь сковала, вздохнуть не давая. И предложил Айлып любе своей бежать.

— Да как же? — сетовала девица. — Косы мои тяжелы, да к тому же воле отца всё злато послушно, вернуть меня ему, что в ладоши ударить.

— Донесу косы твои, — уверял Айлып, — спрячу тебя так, что никто не найдёт.

Как ни больно было Златому Волосу отца расстраивать, как ни плакало сердечко о разлуке неминуемой, да решилась она бежать. Уговорила лисичку помочь ей в деле этом. Сновала нянька по лесу, искала укрытие молодым, а как нашла — учинили они побег.

Едва заприметив пропажу, повелел Царь злату к дланям его стремиться, за косы тяжёлые дочь из укрытия вытягивая. Гнев Полоза был огромен, ни молнии, ни громы сравниться в силе с ним не могли. Может, коли бы охотник просил руки дочери, не разгневался Полоз. Коли б обещались изредка навещать — отпустил бы с миром. Разве не был бы счастлив Полоз, в змеиных кольцах внуков баюкая? Разве не желал он счастья своей ненаглядной дочери? Да увлёк Айлып Златой Волос, не пытаясь честью дело решить. Посему веры нет ему, посему не бывать союзу оному!

Рассорились отец с дочерью, утверждаясь каждый в своей правоте. И стремилась Златой Волос к возлюбленному, да сколько б не бежала она, где только не пряталась, а всё одно к отцу возвращалась. Так летели лета, да толку от побегов всё не было. Закручинилась Златой Волос, в широкую грудь Айлыпа рыдая, — не бывать их любви, не бывать их счастью. Устала она от отца бегать, не сыскать на всей земле им места, не пересилить могущества Полоза.

Услышал причитания те мудрый филин, сжалился над горем влюблённых да решил подсобить советом. Указал он охотнику место тайное, и увлёк Айлып возлюбленную на заветный остров посреди озера, и открылся ему проход в царство подземное, где не было власти у Полоза, где ни у кого власти не было. Долгие лета Царь-Полоз то озеро баламутил, землю под ним изрывая, желая попасть в царство неведомое, да только ничего у него не вышло. Изнывал Царь от разлуки с дочерью любимой, сам на себя сетовал да гневался, а после — и вовсе в своих царствах на долгие века схоронился от тоски спасаясь, пока не попала к нему в кольца дивная млада…

Много ещё было у Царя дочерей. Кто с любимыми сбегал, кто мужей в богатое подземное царство приводил, кто в люди уходил, а кто навек с отцом остаться решал. Позабыл змей об одиночестве, с дочерями любимыми века коротая, злато от чёрных сердец охраняя. Только стар уже Полоз, с каждым разом на больший срок засыпает. Так не долго — да не проснётся вовсе. И некому дело своё передать, некому силу оставить. Всякий раз он вздыхал да землю вопрошал — суждено ли родиться сыну. Всякий раз шептала ему Макошь — от большой любви твой сын народится.

Только не верил уже Царь-Полоз, что хоть кто-то из дев полюбит его сильнее богатств подземных, да об этом иные сказы сложены...

Любака

Фрол не глядя брёл по узкой тропке. Летнее солнце припекало, стрекотали кузнечики в поле, только ничто душу старика не радовало. Сердце ныло до рези в глазах, оттого и брёл он за околицу, рукою грудь щемившую держа. Вот уж и терем показался — ладный да светлый. Всем селом тот терем для Матрёны три весны назад ставили на пригорке возле леса. Фрол тяжело поднялся по трём низеньким ступеням, толкнул плечом дверь и ввалился в сени, рухнув возле лавки. Словно издали, слышал он недовольное бормотание старой ведьмы, её неторопливые шаги, скрип дверных петель, а после — провалился в темноту…

Сколько лет Матрёне — не ведал никто в селе. Ещё Фрол босоногим мальчишкой у неё с огороду ревень дёргал, а у старухи с тех пор только ещё одна морщинка меж бровей появилась. Не говорлива была Матрёна, да каждого выслушает, каждому подсобит. Что скотину, что люд — всех на ноги ставила, всякие беды отводила, да от платы всякий раз отмахивалась. Жёнка у Панура семь зим назад разродилась двойней, да чуть Богу душу не отдала — Матрёна не позволила. Как Панур счастлив-то был! Под окнами ведьминой избы песни хвалебные орал, яства разные до самого лета каждый день таскал, с ярмарки подарки дорогие привозил. Всему Матрёна улыбалась да носом своим острым кивала. А только Панур ей деньги попытался сунуть в благодарность, как та брови свои косматые насупила, очами чёрными блеснула страшно, дверь пред носом его захлопнула, да вдалеке гром послышался. Отчего старуха при виде денег серчала — никто не ведал, да выведывать не собирался.

Матрёну в селе не боялись. Уважали её мудрость, сединами украшенную. Не тревожили старую ведьму по пустякам, с коими сами совладать могли — покой её оберегали. Детишки гуськом за ней по лесу бродили, травы да коренья собирать да волочь помогали — знали, что зимою самую лютую хворь теми травами ведьма изгонит. Берегли Матрёну селяне, по хозяйству али дому помочь дочерей своих засылали. И каждая девица от неё с подарком уходила. Повяжет Матрёна хозяюшке на руку нить с узелками заговорёнными, поцелует ласково в лоб да в отчий дом возвертаться накажет. И не брала тех дев ни одна хвороба, замуж вскоре их звали по любви искренней, детей рожали они здоровых и крепких, да всё, чего не коснутся — ладится да делается. Оттого каждая девица за счастье почитала у ведьмы побывать да ей помочь чем-либо…

— Очнулся, соколик? — послышался Фролу мягкий ведьмин глас с доброю усмешкой. В грудях старика более не болело, да дышалось тяжко. А вокруг — темнота, ни чёрта не видать.

— Матрёнушка, неужто и ты померла со мною вместе? — шепнул старик, на себя сетуя. Да услышал в ответ тихий смешок.

— Ты очи-то разлепи, дурак старый. Годов — с гулькин нос, а ужо на ту сторону тянешься…

Фрол открыл один глаз, затем второй. Оглядел светлые бревенчатые стены, расшитые рушники, расписанную цветами печь, пучки сухих трав да цветов у окошка, да саму хозяйку в ярком сарафане. Из-под платка к самым ногам спускалась толстая седая коса, да в ней вплетённые цветные ленты. А на шее — россыпь бус из стекла крашенного, да всё одно, аки камни драгоценные сияли.

— Я уж думал, что всё… — растерянно молвил Фрол, гладя здорового кота, что устроился у него на груди. Ведьмин кот на ласки охотно откликнулся, голову подставляя да громко мурлыча.

— Что всё? — нахмурилась старуха, руки в бока уперев. — Я тебя на своей хребтине через всю горницу волокла, на лавку широкую укладывала… Спину себе сорвала, хряк ты бессовестный. Коли сегодня помрёшь, прокляну так, что в раю аукнется! Понял?

— Понял, матушка, — вздохнул Фрол. Проклятия у ведьмы дюжа сильные завсегда выходили. Хоть бы Митьку вспомнить! Уж не ведомо, чем он Матрёну обидел, да токмо стоило на улицу выйти, как на него мухи да оводы со всей округи слетались. Жёнка его с детьми на поклон к ведьме ходили, молили простить дурака. Матрёна простила, да не сразу. Года два Митяй в погребе просидел, покуль она проклятие не сняла. Да и нонче от любой твари жужжащей в тереме хавается. Зато теперича язык свой чёрный за зубами надёжно держит…

— Ну, рассказывай, — хлопоча у печи, молвила старуха.

— Да что тут рассказывать? — Фрол присел на лавке, бережно кота придерживая. Глядит на его морду сонную, гладит по шерсти мягкой, а кот мурлычет всё громче, душу стариковскую успокаивая. — Прискакал давеча нарочный, похоронный лист передал… Когда весть о Прохоре пришла, моя Парасковия слегла, даже ты на ноги её поставить не сумела. Когда о Богдане — схоронил её, да две поминальные службы просил… А нонче… Один я остался. Сходил в храм, свечу за упокой Тимофеевой души поставил да чувствую — с сердцем не ладно. Как к тебе дошёл, ужо и не памятую…

— Скоро кончится эта война проклятущая, — заверила его ведьма.

— Скорее бы… До наших краёв даже эхо её не дошло, слава Господу. Три дня тому калека некий захаживал, весть дурную Марфе принёс — она в церкви рыдала, свечу за братьев ставя. Глашкин муж ужо цельный год ни единой строчки не пришлёт, видать, и он сгинул. Да Глаша сама на себя не похожая. Белая, аки печь твоя, под очами мешки чёрные… А девки баяли, что умом та тронулась — сама с собой разглагольствует, сама себя обнимает, да ночами от ейной хаты токмо ахи-вздохи и слышны. Они и поглядеть хотели на ухажёра ейного, в кустах до самого утра сидючи. Токмо не выходит от неё никто…

— А она что говорит?

— Баит, что муж ужо как с конца весны возвернулся, — вздохнул Фрол. — Токмо никто не видел Макара. А он ведь мужик шумный — завсегда село шутками своими баламутил… Жалко Глашку-то. Не вынесла утраты да с розумом распрощалась. Может, привести её к тебе? Авось подсобишь…

— Приведи, — согласилась ведьма. — Да о себе сперва озаботься. Попроси кого из соседушек в доглядаи себе. Пусть за тобою следит, отварами тебя поит. Узелок на столе видишь? В нём — травы для тебя собранные. Перед сном снадобье пей да работой тяжёлой себя не нагружай.

— Всё по наказу твоему сделаю, матушка, — послушно согласился старик. Кот мягко спрыгнул с его колен, уселся на половичке да принялся мордочку намывать. Фрол взял травы, в платок завёрнутые.

— Благодарствую, Матрёнушка. Кабы не ты… Кабы не помощь твоя…

— Ступай ужо, — махнула рукой ведьма на него не глядючи. Фрол поклонился ей, рукою по половицам мазнув, да вышел вон.

Ведьма домесила серое тесто, завернула его по особому да в печь отправила. Много печалей на плечи Фрола разом свалилось, сердце старое истрепало. Ото всех горестей Матрёна его избавила, в тесто упрятала да в огне уничтожила. Не успеет опомниться Фрол, как от тяжкой скорби лишь светлая грусть останется. Ведьма смахнула рукавом пот со лба, вздохнула тяжело, на стену опершись. Чёрный кот лениво подошёл к хозяйке, о ноги её ласково тереться принялся да глазами синими смотрит преданно.

— Не время, Уголёк, ластиться, — усмехнулась Матрёна, за ухом его почёсывая. — Надобно в лес прогуляться, трав цветущих собрать. Завтра Глашку нам приведут, надобно глянуть, что за хворь её одолела. Думается мне, что и не хворь то вовсе…

Сменила ведьма один сарафан на другой, хвоей да солнцем насквозь пропахший, сменила бусы стеклянные скромным камнем на шнурке кожаном, взяла корзинку плетёную, платком льняным дно устелила. Серьги янтарные в шкатулку бросила. Переплела волосы, ленты в ларцы убирая. Запрятала косу свою под платок. Оглядел её Уголёк с ног до головы, да совсем по-человечески усмехнулся.

— А на что мне в лесу богатства энти? — улыбнулась в ответ ему Матрёна. — Чай, сосны — не люди: по одёже не судят, до заветных мест без всяких убранств пропустят… Ох ты ж, голова моя дырявая! А гостинцы-то для леса забыла!..

Уложила она в корзину хлеба мягкого, рядом кваса кувшинчик поставила. Подхватила корзину да прямо босая в лес и направилась.

Дары у сосны первой оставив, направилась Матрёна по узенькой тропке в самую чащу. Будто во владениях своих, шла она по лесу хозяйкою. Тонкими лентами солнца лучи чрез густые кроны к ней спускались. Пели птицы, в тени прохладной отдыхая. Не покусился на ведьму ни один комарик, стороной её облетая. А Матрёна всё шла себе и шла, лишь изредка у травки какой приседая.

Вот душица цветами лиловыми кланяется. Сильна эта трава в руках умелых, от многих хворей помогает. Вот шептуха со зверобоем жёлтыми лепестками манят. Черёмуха да медуница, толокнянка да крушина — для каждой найдётся место в корзинке ведьмы. Знала Матрёна пользу любой травы, да много не рвала. Веток малиновых и зимой заготовить можно, посему их не тронула. Папоротник — сушеный пользы не имеет, а свежий — пока без надобности. Так и бродила ведьма по лесу, брала его богатство, да без жадности. А как солнце клониться начало, побрела домой.

Вышла из леса, да чёрт её дернул прогуляться вокруг села. Погода дюже хорошая — небо лиловое, облака пушистые, алые. Ласточки да жаворонки высоко в небе летают, а на полях — колосья солнцем наливаются, под ветром волнами золотыми качаются. Так неспешно шла она по широкой дороге, сухую пыль босыми ногами поднимая, пока не увидала перстень богатый. Подошла поближе, присела, пригляделась к вещице. Откуда взяться такому богатству в сих краях? Из пришлых давеча был друг братков Марфы, с войны домой возвертавшийся, да гонец с похоронным листом. Не хаживало тут богатого да знатного люда…

А перстень лежит на земле, златым сиянием к себе манит. В камне драгоценном солнце закатное бликами играет. Поднесла к вещице ведьма руку, да, так и не дотронувшись, резко одёрнула, словно огнём обожглась. Зашипела Матрёна пуще гадюки болотной да на перстень со злобы плюнула. А вещица поплыла, словно на сковороде её плавили, утратила блеск да красоту, покуда и вовсе навозною кучей не обернулась.

— Ну попадись мне, шутник, — нахмурилась Матрёна, далее направившись. — Я тебя поучу, как мороком баловаться…

Покуда шла она до своего терема, много занятных вещиц бесхозных посерёд дороги видела. То платочек шелковый, то крест золотой да с краями изогнутыми, то бусы стеклянные, то серьги тяжёлые. Но лишь глянет Матрёна внимательней, обойдёт с другой стороны — спадал морок, а перед ней ещё одна навозная куча. В тяжких думах вернулась ведьма домой. Повязала травы вениками, повесила у печи сушиться.

Допоздна Матрёна сидела, крупу перебирая. Да не просто полезное дело делала — гадала она, ответы на свои вопросы высматривала. Да только головой трясла, на труды свои взирая. Как ни крутила она, как словами ни играла, да завсегда ей один ответ был — змея да пламя.

Сонно мяукнул кот, на лавке рядом устраиваясь. Почесала его Матрёна за ухом, а сама невидящим взором на крупинки глядит, одной ей зримое видит.

— Старая я ужо, Уголёк, — вздохнула ведьма, крупу в мешок смахивая. Кот о её бок трётся, мурчит ласково, успокаивает. А старуха лоб потирает да охает. — То ли силы уходят, то ли голова дырявая, а гадать-то я разучилась…

Так и сидела она у окна, думы думая да кота гладя. Ужо и лучина давно догорела, ночь за окном глубокая. Тихо вокруг, только звёзды на небе холодный свет льют. Глядит Матрёна на тёмное небо да глазам не верит. Упала одна звезда, да не как обычно — хвостом сверкнула да за лесом канула, - а медленно к селу скатилась, о крышу одной избы искрами разбившись, да хвост ейный прямо в печной трубе исчез.

— Так вот ты какой, паршивец, — тихо рассмеялась Матрёна. — А я уж надумала о себе невесть что! Ну, ничего… Глашке завтра поможем, а потом и за тебя примемся. Верно баю, Уголёк?

Но кот не ответил, лишь широко зевнул, блеснул своими острыми зубами, скрутился клубком да тут же и уснул. Ведьма провела по его мягкому боку, прислушалась к нарастающему шуму за окном, закрыла окна да спать отправилась…

***

— Пойдём, дочка, — за руку поддерживая, вёл девицу Фрол. — Тут ужо недалече…

— Так на кой мы к Матрёне идём? — слабым голосом спросила бледная Глаша да вновь на ровном месте запнулась. Покачнулась, да с помощью старика устояла. — Негоже это — зазря ведьму беспокоить…

— Не зазря. Ты, вон, на ногах с трудом держишься. Видать, хвороба какая одолела. Матрёна тебя поглядит, даст узелок с травками.

— Та не хвороба то. Муж мой озорной сильно, — вздохнула Глаша да улыбкой расцвела. — Как вернулся, каждую ночь ласками одаривает, подарки дорогие приносит…

— Вот и мужа твоего Матрёне покажем, — кивал Фрол, подходя к терему ведьмы. — А то мало ли, какую хворь он с войны принёс. Там, дочка, разное бывает. А ты ещё не рожавши, тебе ещё здоровья надобно…

— И то правда, — согласилась Глаша, по ступеням поднимаясь. Только вошла она в терем, как Фрол уселся на верхнюю ступень, дверь собою подпирая, да тяжко вздохнул.

— Уж всякого насмотрелся за лета свои длинные, да блаженных ещё не видывал, — он обтёр рукавом лицо, вспоминая, как нашёл Глашу едва живую посреди избы. — Помоги ей, Господи. Молодая ведь совсем… — взмолился старик, а после широко перекрестился.

Матрёна первым делом велела Глаше раздеться. Та безропотно подчинилась. Глядит на тело её исхудавшее ведьма, недовольно губы покусывает — по груди девичьей вереница синяков да крошечных ранок стелется, будто укусы. Да от ран тех гнилью разит, бусинами яд выступает на коже белёсой. Решила тогда старуха Глашу в отварах искупать. Поливала тёплым варевом девицу да всё слова заветные шептать не прекращала. Обернула её в рушники белые, напоила снадобьем особым. Всю историю Глашину выслушала, каждое слово в память себе впитывая. А после долго молчала, не ведая, с каких слов начать разговор тяжёлый. А Глаша сидит да улыбается, щёки краской налились, чернь из-под глаз убавилась.

— Ты ж брюхатая… — строго оглядела ведьма худое девичье тело.

— Правда? Вот счастье-то! — расцвела Глаша да едва заметный живот принялась наглаживать.

— А скажи, матушка, дочь у нас народиться али сын? Коли сын, так мой люба счастливее меня станет!..

— Не узнает он, милая, — покачала головой ведьма, камень на кожаном шнурке с шеи своей снимая. В руку Глашкину его вложила, кулаком сжать заставила, своими руками накрыла да в глаза глядит, не моргая. — Уехал твой муж по делам срочным, неотложным. Когда вернётся — неведомо.

— Неведомо… — тихо повторила Глаша, силой ведьминой пленённая.

— Но ты об нём не скучай, не вспоминай. Всё богатство, им даренное, ты в лесу закопай. Каждый вечер молись богу, каждый день ходи на утреннюю службу. Носи сарафан широкий, дабы пузо своё от любопытных глаз спрятать. А как придёт тебе срок разродиться — немедля ко мне ступай, — после этих слов, ведьма отобрала свой камень да обратно на шею нацепила.

— Роды будут тяжкие, одна не сдюжишь…

— Спасибо, матушка! — счастливо кивнула Глаша. — А дитё в утробе прятать надобно, чтоб не сглазили. Верно?

— Верно, милая, — тяжело вздохнула ведьма, помогая одеться гостье.

Проводила до сеней, наказала Фролу девку до дома отвести. А сама в тереме заперлась, кота на руках баюкая. По сухим щекам слёзы редкие катятся. Да сидит она у окна, тихо причитаючи:

— Ох, слаба ты, милая… Столько крови той ирод тебе попил, столько яду в тебе оставил… Кабы сильнее ты была — так избавилися мы сегодня же от семя бесовского. А теперече — ждать станем…

Кот в руках старухи извернулся, глаза синие широко распахнул да смотрит на хозяйку строго да с укором.

— Ведаю, Уголёк, всё ведаю, — вздохнула ведьма. — Кабы она сама не удавилася — памяти её лишим… А кабы люд ей душу зазря не бередил — оставим на услужение. Будет она по хозяйству хлопотать, тебя молочком потчивать… В монастырь-то бесом порченую не примут, небось…

Так и сидела Матрёна, кота гладила, о чужой судьбе вздыхала. Да вот время за полдень перевалило. Собралась ведьма, разом слёзы на её щеках высохли. Встала она у окошка, на село глядя.

— Довольно горевать, наревелась ужо на лет десять вперёд… Надобно терем прибрать, да так кое-чего… Будет у нас сегодня гость — надобно встретить честь по чести…

***

Златым бисером рассыпались по небу звёзды. Бросая серебристый свет на спящую деревню, сияла полная луна. Причудливыми шапками виделись крыши домов, сизое кружево обрамляло раскрытые окна. Даже ночь не принесла сельчанам желанной прохлады, духота плотным куполом нависла над округой. Тишина. Лишь стрекот сверчков да кваканье лягушек в отдалении. Тонкой искоркой в чёрном небе пронеслась звезда да канула за крышей колодца… Перестали квакать лягушки, смолкли сверчки, чёрная лента потянулась от колодца к тропке, петляющей меж домов.

Едва различимо шипя, нечисть проскользнула к двору, кольцами уложила тело на тёплой земле. Змеиная голова высунулась из смородинового куста, заглянула в приоткрытое окошко — чья-то лысина поблёскивала в лунном свете, храп заполнял опочивальню. Недовольно прошипев, змей пополз дальше. И вроде большая деревня, а в какой дом ни загляни — одни старики али чада малые. Шипел змей, шипел, пробираясь от окна к окну, да ни у одного двора надолго не задержался. Здесь он уже бывал не единожды, все соки из девицы выпил, со дня на день дух испустит. Тут — мужик одинокий живёт; этот домишка ветхий да покосившийся, а, значит, и заглядывать в него нечего. Выполз змей на тропку узкую, что к пригорку вела, да замер — стоит пред ним высокий терем, новенький, пригоженький, на оконцах кружево резное, на крыше причелины диковинные. Подполз змей ближе, да луна сама ему путь осветила, на раскрытые ставни указав. Взобрался он по кружеву, скрутился на окне кольцами, любуется — длинные локоны, широкими смоляными волнами растянулись по подушке, до пола свисая. Серебристые лучи на смоли той танцуют, голубоватой россыпью по виткам скатываются. Тонкие пальцы сжимают расшитый ворот рубахи, не спокоен сон красавицы; пышная грудь вздымается, словно от горьких рыданий.

— Тишенька… Тихон, — шёпот, отголоском забытья соскользнул с пухлых губ, слезинки росою задрожали на густых ресницах.

Подполз змей к волосам девичьим, забрался на подушку, коснулся лба. Увидел он образ молодого парня златовласого, небось, как и все, на войне сгинувшего. Зашипел змей, вытянулся на постели. Прохладной лентой, коснувшись разгорячённой плоти, заскользил по хрупким плечам, языком дотронулся шеи. Сладостный вздох разрушил тишину, изогнулось гибкое тело, откликаясь на ласку. Обратился змей парнем, коий во сне к деве явился, сжал сильными руками точёные бёдра, коснулся щекою груди. Сердце бешено заколотилось, дыхание прерывалось, ублажая слух соблазнителя. Задрав подол рубахи, Змей развёл её колени; придавив к постели, склонился к шее, языком провёл по пульсирующей венке. Девичьи руки скользнули по плечам, обвили шею в ответной ласке. Едва выпустил Змей зубы, желая вкусить горячую кровь, как что-то тяжёлое повисло на шее, жаром растеклось по груди. Отпрянув от девы, лиходей упал с кровати, вцепился в висящий на шее шнурок. Заговорённые узлы жгли и душили, и никакими силами невозможно сорвать их. Тщетно борясь с ведовскими путами, Змей уставился на деву — серебром обратились длинные локоны, сеть морщин оплела белую кожу, исхудали упругие грудь и бёдра. Старуха потянулась на мягкой перине, приподнявшись на локте, игриво подмигнула.

— Ну что же ты убегаешь, али позабыл зачем пришёл?

Парень замер, не веря глазам. Опомнившись, попытался обратиться обратно в змея, но узлы не давали. Тогда он вскочил, ринулся в окно, да неведомая сила его, словно щенка на привязи, обратно затянула.

— Не пытайся, ничегошеньки у тебя не выйдет, — поправив рубаху, обронила ведьма. — На тебе печать, коя не даст ни обернуться, ни от воли моей уклониться.

— Чего же ты хочешь? — сглотнув, спросил пленник.

— Узнаешь, — лукаво улыбнулась ведьма, невзначай оголив плечо. Холод сжал затылок, дрожь побежала по рукам. От беспомощности, Змей вжался в тёмный угол, ища в нём защиты. — Руки у тебя такие сильные, — продолжала Матрёна, — умелые… Посему принимайся-ка ты за пол, опосля печь вычистишь.

— Что? — недоумевающе прохрипел парень.

— Ты чего расселся? Принимайся за работу, — укрываясь одеялом, ведьма зевнула. — До рассвета тебе время дадено. Коли выполнишь работу честно — бранить не стану, до следующей ночи в тени укрою да отдохнуть дозволю.

— А коли не стану? — зло прошипел Змей.

Матрёна высунула из-под одеяла руку, сжала кулак. И в тот же миг шнурок будто уменьшился, сдавил шею, лишая воздуха.

— Всё, как скажу, сделаешь, — властно сказала Матрёна. Змей лишь часто закивал в ответ. — Да обмануть меня не пытайся, всё одно ничего у тебя не выйдет…

Зевнула старуха, на широкой постели поудобней устроилась да задремала. Стоит Змей посерёд спаленки, глазами зло по сторонам зыркает. Задушить каргу старую не выйдет — проснётся, сожмёт кулак, да так с головой змей и расстанется, шнурком кожаным срезанной. Заколоть бы гадину, пока спит… Тихо вышел Змей из спальни, перерыл весь ведьмин скарб да нашёл только серп острый. Подкрался он к спящей ведьме, к шее её примеряясь, да не тут-то было.

Выскочил из угла на него зверь силы невиданной, повалил на спину, вцепился в плечи когтями острыми, разинул пасть клыкастую. Зашипел Змей, пытаясь вырваться, да куда там — ведьмин помощник пол-спаленки собою занимает, хвостом длинным недовольно машет по стенам терема колотя, да так, что дом качается. А шерсть у зверя чёрная — сама тьма той черноте позавидует. Глядит на Змея тварь страшная, а глаза у неё — огромные, умные, лазурным сиянием ночь освещают. И рычит супостат, пасть клыкастую разинув.

— Что ещё? — недовольно заворочалась Матрёна. Мигом страшный зверь котом обернулся, на постель к хозяйке забрался, морду намывать принялся. Да глядит на Змея искоса…

— Так я… это!.. — быстро с пола подымаясь да серп за спину пряча, залепетал Змей. — Спросить хотел…

— Ну так спрашивай! — нахмурилась ведьма.

— Кабы полы мыть — воду раздобыть надобно. Не в ладонях же мне её таскать! — нашёлся лиходей.

— Вёдра в сенях под лавкою стоят, — отмахнулась от него старуха, на бок переворачиваясь. — Да не шуми. А не то… Сам знаешь.

Оскалился Змей в ярости да на кота замершего глянул. Сидит, супостат, за каждым движение следит да совсем по-людски усмехается. Да так жутко Змею от той усмешки сделалось, что он сбежал прямиком в сени. Потёр раны на плечах от когтей длинных да вздохнул с облегчением — затягиваются, родимые. Обождав ещё малость, покуда и следов от страшных увечий не осталось, взял Змей в руки ведро, осмотрел со всех сторон, да пуще прежнего разъярился.

— Что я — холоп какой?! — прошипел он в темноту. Отворил дверь да помчался, сломя голову, куда глаза глядят.

Долго он бежал. Далеко позади остался терем старухи, затерялась деревня, златыми полями окружённая, даже долгий лес позади остался. Пронёсся Змей через широкий мост, что над очередной речушкой перекинулся. Уже и небо алеть принялось, рассветом грозя. Решил лиходей в лесу день переждать, в тени скрывшись. Да только сделал ещё шаг, как в яму провалился. Замелькало всё перед глазами, закружилось. А как в себя пришёл — у ног ведьмы сидит посреди горницы.

— Ну что, соколик? Нагулялся? — спросила Матрёна, лениво руки свои разглядывая. А петля на шее Змея медленно затягивается, понемногу воздуха лишая. — Хороша ли ноченька была? Далече ли добежать успел?

— Пусти!.. — зашипел Змей, путы руками сорвать пытаясь. Да те лишь сильнее затягивались да, словно сталью раскалённой, жечь принялись.

— Чёй-то? — притворно удивилась ведьма.

— Работу ты не сделал, токмо половицы в опочивальне попортил. Зато как девок изводить — ты мастер! Время нонче для тебя славное, верно? В каждом селе вдовы горюют, а тебе и в радость…

— Пощади! Всё, что повелишь, сделаю! — взмолился лиходей, от первых лучей солнца подальше отползая.

— Не будет тебе сегодня пощады. Может, этой ночью разумнее будешь — сразу волю мою исполнять примешься.

Махнула она рукой — и Змей посерёд горницы так и замер, будто гвоздями его к месту прибило. Солнечные лучи всё ближе к нему подбирались, страшной карою грозя. И хочет кричать лиходей, а рот не слушается, чарами ведьмовскими скованный. А Матрёна повязала платок, длинную косу под него спрятав, взяла лукошко да вышла вон. Только кот сидит на лавке, не моргая, на супостата глядит своими синими глазищами.

Быстро солнце до Змея добралось, живьём бесовское отродье жечь стало. И не может Змей с места сдвинуться, кричать от боли хочется — да и крикнуть не может. Солнце летнее лишь к вечеру в оконце заглядывать перестало, да к тому времени Змей черней угля был. А Матрёна суетится по дому да будто не замечает его вовсе. Отлежался Змей в тени, заново плотью оброс, все ожоги с себя свёл, вновь златовласым Тихоном пред ведьмою представ.

Догорел последний закатный лучик, лиловое небо чернотою наполняться принялось, загорелись звёзды златым сиянием. Подозвала к себе Змея Матрёна, на перине укладываясь, да молчит, будто ждёт чего-то.

— Чего желаешь? — послушно вымолвил Змей. Ведьма кивнула, да всё одно недовольна осталась. Едва пальчик свой согнула — поклонился Змей до самого пола.

— Полы в тереме помой да воды натаскай. На лавке сарафан тебе оставила — подол в нём изорванный. Коли подошьёшь правильно — в погребе день пережидать дозволю.

— Будет исполнено, хозяюшка, — да не дожидаясь ведьмовского недовольства, на сей раз Змей сам поклонился, рукой половиц коснувшись, да вышел вон.

Понял Змей, что не сбежать ему от ведьмы, посему принялся исполнять её наказы. Перемыл все полы в тереме, ножиком грязь из щелей выбрал, воском до блеска половицы натёр. Наносил воды полную бочку, у печи приставленную. Да куда бы не шёл, везде взгляд недоверчивый на себе чуял. Обернётся — сидит чёрный кот, в глазах лазурных смешинки играют. Змею до того кота дела не было, желал он поскорее с работой управиться, кабы снова в наказание на солнце не жариться…

До самого рассвета сидел Змей у окошка, в свете звёзд сарафан Матрёны латая. За сим занятием его ведьма и застала.

— Не гневайся, хозяюшка, — взмолился он, с опаской на розовеющее небо глядючи. — Дай мне ещё немного времени — всё чин по чину сделаю!

— Уж расстарался, соколик, — улыбнулась ведьма, глядя на ленту подола, бисером исшитую. Змей спешно приладил последние блестящие бусинки, затянул нитку узлом, да с поклоном ведьме сарафан передал.

— Всем ли угодил, хозяюшка? — затараторил он, от первых лучей в тень отступая. Огляделась ведьма вокруг, оценила старания. По велению её отворилась дверца в полу неприметная.

— Отдыхай, соколик. Дозволяю, — только молвила, как Змей тут же в погреб нырнул, крышку за собою заперев. Рассмеялась Матрёна да вслед крикнула:

— Можешь за старания свои угощаться, чем пожелаешь, коли не токмо кровью девичьей питаешься!

***

Много дней с той поры минуло. Собрались с полей золотые колосья, кружили мизгири по небу на серебряных плетениях паутины, ушла жара летняя, сменившись первой прохладой. Исправно служил ведьме Змей, всякую работу выполняя, да спросить боялся, когда та его отпустит. Да и отпустит ли? Бежать он ужо не пытался — страшился наказаний, что ведьма придумать может, да когтей острых твари страшной, что котом ейным прикидывается. Много он думал, в погребе дни коротая. Да становились ночи длиннее, поручала ведьма всё больше работы. Не по нраву сие было змею, оттого он решился с ведьмою заговорить.

Солнце ещё над лесом висело, да через окна почти не заглядывало. Выбрался Змей из погреба, подальше от лучей в тени держась. Прислушался к голосу незнакомому. Еле слышно проскользнул в светлицу да в углу тёмном замер. Знал он, что не увидит его никто, окромя ведьмы. Обернулась Матрёна, строго на него глянула, да обратно к своему занятию вернулась. Обожгла иглу в пламени, тряпкою кровь с раны рваной убрала да штопать принялась.

— Прости, милок, прослушала я… — виновато шепнула ведьма, мужика латая. Рядом Фрол с ноги на ногу переминался, шапку в руках мял. — Так что случилось?

— Так я ж говорю — крыша у меня в хлеву прохудилась, — вновь принялся рассказывать старик. — Полез я, значится, на хлев — крышу латать. А тут Осип кричит — слезай, убьёшси. Ну да я в ответ — дожди скоро, сено погниёт, скотина зимой с голоду передохнет. А он мне — чего сам полез, мог бы мужиков позвать. А я ему — какие мужики? Во всём селе токмо я, ты да Фома! Остальные — либо дети малые, либо старики, ведьмы древнее!.. Ну… Кхм… — замялся Фрол под строгим взглядом Матрёны.

— Далее что было? — края раны стягивая, потребовала старуха.

— Ну… Долго мы ещё с ним препирались, да он меня уболтал. Полез замест меня на хлев, значится, ладить крышу принялся. Да вдруг как затрещит! Как захрустит! Да как бабахнет!!! Я глядь — а хлева-то и нету! Груда досок с сеном вперемех, козы по двору разбежались, капусту жруть бессовестно! И Осипа не видать… Ну, покуда я коз изловил, покуда на лугу их к кольям попривязывал… Пришёл я, значится, к избе, слышу — стонет кто-то. Полез на гору хлама, что хлевом была, а там — кровища! Вытащил я помощничка да сразу к тебе направился… Еле доволок…

Осип в беспамятстве на лавке заворочался да застонал. Матрёна узелок последний затянула, рану чистой тряпицей перевязала. Руки от крови отмывать отправилась. А как вернулась — Осипа в чувства привела. Наказала рану каждое утро и вечер чистой водою промывать, а коли жар начнётся али ещё что — сразу к ней спешить. Покивали они с Фролом, поклонились да по домам направились. Хромал Осип, качался, да без помощи ушёл.

— А тебе чего в погребе не сидится? — лавку оттирая, спросила Матрёна. — Солнце ещё в небе.

— Прости, хозяюшка, что оченьки твои ясные мозолю, — тут же поклонился Змей. — Да токмо выслушай меня.

— Ну давай, рассказывай…

— Долго я уже служу тебе, всякую службу стараюсь на совесть исполнить. Недовольна ли ты хоть раз осталась?

— Всем довольна, соколик.

— А коли так, позволь узнать, сколько ещё быть мне у тебя в услужении?

— По воле соскучился? — усмехнулась ведьма.

— Я ведь не просто так! Любое сокровище для тебя добуду! Златом терем твой по самую крышу заполню!..

— А оно навозом обернётся? — рассмеялась Матрёна, да более рта Змею раскрыть не дала. — Не надобно мне никаких богатств — и без них не бедствую. А коли сегодня тебе без делу не сидится — отправляйся к Фролу да построй ему новый хлев. Коли справишься за одну ночь, подумаю о сроке твоей службы…

Повторять Змею не надо было. Ещё солнце не зашло, а он с молотком да топором в сенях топчется, дожидается, покуда последние лучи догорят. Только скрылось светило за лесом, тут же Змей из терема ведьминого бегом к селу направился. Оббежал все дворы, увидал разруху, что гость ведьме описывал, да за работу принялся. Щепки и доски ветхие сгрёб в одну кучу да подпалил, солому — в другую, подальше, кабы пламя не перекинулось. Переворошил избу Фрола, нашёл инструмента разного да поспешил в лес. Сила у Змея великая — одним взмахом топорика вековые деревья срубал. Обтесал сучки да ветки, взвалил на горб себе стволы тяжёлые да обратно ко двору старика направился.

Бегают сельчане, воду в ведрах тёгая, огромное кострыще потушить пытаются. Да где там — высоко пламя, выше крыш вздымается, языками к звёздам тянется. Сейчас как дунет ветер — всё село погорит! Ужо думали в избы бросаться да добро спасать, а после за ведьмой бежать, а тут… Плывёт по воздуху сруб, да столько, что ни одна телега ношу такую не сдюжит. Перепугался люд, по дворам своим разбежался да с безопасных мест подглядывает — любопытно ведь, чем дело обернётся! А сила невидимая ношу свою во дворе Фрола бросила да и затихла…

Стоит Змей, отдышаться не может. Давно он кровушки девичьей не пил, оттого ослабел знатно. Поглядел на костёр, на весёлые языки пламени, что силу колдовскую Змея слушались. Махнул рукой — закрутилось пламя вихрем, с новой силой за головешки принялось. Вдруг выскочил старичок сухонький, обеими руками ведро с водой обнимая. Подбежал к жаркому огню, размахнулся посильнее…

— А ну, пшёл отседова! — рявкнул на него кто-то могучим гласом да ведро с водой отобрал. Перепугался Фома, с дуру креститься принялся дрожащею рукою. А у Змея от святого знамени аж в глазах поплыло, зубы сводить стало. Рассерчал он пуще прежнего, ледяной водой старика окатил с головы до пят, да на голову гостю незваному ведро надел. — Проваливай, козёл старый! Не мешай ведьмин наказ исполнять! — да для пущей надёжности пнул старика под зад в сторону калитки.

Нёсся Фома по селу с ведром на голове, едва ноги не переломал. Остановился бы, снял бы ведро, да боязно. Токмо к следующему вечеру его в поле нашли, в стогах старик от бесовщины прятался. А сельские тем временем глядят за работой силы незримой да шёпотом переговариваются. Вот же ладный мастер у ведьмы на службе, даром, что невидимый — за полночи новёхонький хлев поставил, да такой пригожий, что рядом с избой Фрола царским теремом кажется…

Сам Фрол старания Змея не оценил. Спал он в пьяном угаре с Осипом в обнимку. А когда его сила неведомая посерёд ночи разбудила да гвозди потребовала — дал он зарок более к браге не прикасаться. Гвозди всё же отдал: из стен да половиц надёргал столько, что поутру боялся, кабы изба на голову ему не рухнула…

Ведьму после той ночи ещё более почитать стали. А Змей тогда так умаялся, что три дня и три ночи беспробудно в погребе спал. Матрёна от слов своих не отказывалась, да про срок неволи Змеевой ничего не сказала, ибо справно он сделал свою работу, токмо в придачу люд перепугал да Фому обидел, заикой оставив…

***

Прохлада. Блаженная сырость и тьма. Запах копчёного окорока вперемешку с квашенной капустой. Тоска. Зелёная, тяжкая. Крепче обняв бочонок, Змей закусил горестные мысли солёным огурцом, коснулся затылком холодной стены погреба. Шмыгнув носом, вновь откусил огурец.

— Сколько ещё терпеть такую жизнь? — чавкая, с нескрываемой скорбью спросил он у ящика с репой. Репа смиренно молчала. Проглотив несвойственную для него, но уже привычную еду, лиходей продолжил: — Работаю исправно, на совесть… На совесть? Ну, хорошо работаю, не придраться. Конечно, она довольна, конечно, отпускать не хочет! Я так веки вечные коротать в погребе стану, покамест старуха не помрёт… А всё к тому идёт, что я быстрей неё помру.

Утерев скупую слезу, змей хлебнул рассола, отставил бочонок. Вновь испытующе взглянув на репу, словно та знала что-то, да от него скрывала, тихо заговорил:

— Златом её не сманить, силой да властью сама не обижена. Чего бы такого сделать, дабы она добрее стала?

Ответ сам вспыхнул в голове. Змей подскочил, заметался по погребу. Вновь нависнув над репой, скрестил на груди руки, изогнул бровь.

— Не зря ведь она мне улыбалась лукаво, не зря ведь плечо оголяла, — зловеще рассмеявшись, лиходей потёр руки. — Ну, карга старая! Ведьма, ни ведьма, а всё ж баба…

Спешно отряхнувшись и поправив рубаху, пригладил кучерявые волосы, расправил плечи.

— Тишеньку не обидишь… Ну, насмерть не забьёшь — это точно.

Матрёна хлопотала у печи, нашёптывая на румяные пирожки. Уголёк лениво потягивался на лавке, время от времени, хватая лапой расшитый передник. Хозяйка выставила пироги на стол, над каждым очертила сомкнутыми пальцами тайный знак. Одёрнув передник, почесала кота за ухом, потянулась за корзинкой да ахнула. Протягивая корзинку, перед ней стоял Змей, широко улыбаясь.

— Ты чего вылез? — поставив корзину на лавку, пробурчала ведьма.

Стараясь держаться тени, златовласый лиходей заговорил:

— Скучно мне одному, хозяюшка. Вот, голос твой услышать пожелал.

— М-м-м, — протянула Матрёна, застелив чистой тканью корзинку.

— Кому пирожков настряпала? — поинтересовался он, голову набок накренив. Да глядит на старуху ласково, очами раздевая.

— Сиротам, — осекла женщина, укладывая пирожки в корзинку.

— Добрая у тебя душа, Матрёнушка, чистая. Да в ней печаль.

— Неужто? — изогнув бровь, ведьма посмотрела на Змея.

— Не зря же ты во сне Тихона свого зовёшь… Рассказала бы — кто таков, давно ль овдовела?

— Дабы овдоветь, надобно сперва замуж выйти, а я туда никогда не хаживала, — накрыв тканью пироги, Матрёна оставила корзинку в сторону.

— Отчего же? — изумился Змей, льстиво улыбнулся. — Ты-то с годами красоты не растеряла, а в молодости, небось, первой красавицей была. Неужто к тебе не сватался никто? Неужто Тихон не любил тебя?

— Любил, — вздохнула ведьма, убрав за ухо непослушный серебристый локон, — сватался… да оно не про меня.

— Отчего? — подойдя чуть ближе, шепнул «Тихон».

— На распутье тогда я стояла — али людям помогать, али счастье обрести женское.

Робко коснувшись плеча, Тихон прислонился щекой к её волосам, шепнул:

— Отказала ему. И своё счастье порушила, и его.

— А что делать? — вздохнула ведьма, глядя на клонящееся к горизонту солнце. — Тут уж подумаешь, что ценней — свою жизнь устроить али сотни чужих?

— Матрёнушка, — шепнул Змей, скользя ладонями по её рукам, — душенька.

Прижав к себе, он дотронулся губами ведьминого плеча, шеи.

Ухватив со стола выпачканную в муке скалку, Матрёна с разворота ударила Змея, да ещё пару раз посильнее — для надёжности. Закрывая голову руками, пытаясь сквозь мучное облако разобрать очертания светлицы, искуситель пятился, пока не упёрся в стену.

— Ты чего удумал, аспид?! — прогремела ведьма, ткнув скалкой ему в нос.

— Отпусти же меня, окаянная, волю твою исправно выполняю! — запричитал змей. — Чего тебе ещё надобно?!

Постукивая скалкой по ладони, Матрёна ухмыльнулась:

— Дождёшься родин, опосля отпущу… тятенька.

Недоумевающе посмотрев на неё, лиходей пролепетал:

— Каких родин?

— Глашкиных, — строго выдала ведьма и направилась к корзинке. Положив скалку, прихватила гостинцы да вышла из светлицы, бросив на последок: — Поглядывай за ним, Уголёк. Нешто дурны он сегодня — ещё терем спалит…

Пушистый зверь покачал головой, насмешливо прищурившись, да вытянулся на лавке. Змей проводил взглядом уходящую старуху, зло плюнул, пнул кадушку, да солнечными лучами ногу опалил. Зашипел лиходей, на одной ноге по светлице прыгая. Услыхал тихий смешок, на кота чёрного зло зыркнул да до самой ночи в погребе спрятался, ведьмины запасы подъедая.

***

Завывал ветер за окном, крутил вихрям пушистый снег, заметая дороги да тропинки. Тихо было в тереме, только тяжкое дыхание разродившейся Глаши да треск поленьев в печи. На полу ворохом лежали кровавые тряпицы. Матрёна обернула бесовское дитя в чистенькие рушники да вздохнула горестно. Народился у Глаши сын, да не людского племени. Кожа чёрная, язвами да шерстью редкой покрытая. Заместо ступней — копытца козлиные. Безголосо хнычет чадо, глаза без век от света пряча.

Подозвала Матрёна к себе Змея, в руки ему младенца вложила. Глядит на чадо своё Змей, понимает, что не проживёт оно и до весны, а ничего не чувствует — ни жалости, ни скорби, ни сострадания. Поднял он взгляд на ведьму да спросил буднично:

— В лесу закопать али так бросить?

Долго молчала ведьма, в очи Змея глядючи, будто понять что-то пыталась, будто увидеть что-то желала. Да после вздохнула тяжело и вовсе отвернулась.

— Вот тебе последний наказ, — тихо сказала Матрёна. — Забери сие чадо с собой да забудь дорогу в село наше.

Обожгло шею Змея. Зашипел он, ладонью по ожогу провёл, да удивлённо замер. Не было более на нём удавки колдовской, был он отныне свободен. Очнувшись, без лишних слов бросился прочь из терема. Сбросил он личину человеческую, обернулся на снегу змеем огненным, крылья разминая. Задрал морду к небу, обвил тугими кольцами чадо да взмыл ввысь, в темноте ночи растаявши.

До самой весны Глашу выхаживали… Позабыла она и про Змея, и про сына, и про мужа любимого, даже своё отражение долго признать не могла. Так и осталась она у ведьмы безропотной помощницей, да доля сия не была ей в тягость. Сельские Глашку стороной обходили, да не обижали — грешно ведь над блаженными смеяться. А она, как дела по хозяйству доделает, как у Матрёны дозволения спросит, всякий раз во дворе с шишками да камушками играть принималась, да всякий раз новую забаву придумывала.

Так и жило село долгие годы. Дожила Глаша до глубокой старости да померла смертью лёгкою — во сне. Матрёна ещё не одно столетие на пригорке том жила, раз в век терем свой заново отстраивала. И много ещё всякого было в тех краях, да неизменно одно — облетает Огненный Змей стороной те места, помня последний ведьмин наказ…

Цмок

Степан проснулся от ноющей боли в ноге. Недовольно взглянул на сетчатые занавески, на мутное оконное стекло. На дворе была тёплая августовская ночь — время, когда начинаются звёздные дожди. Красивое время. Кряхтя и невольно подвывая от боли, Степан уселся на кровати, принялся поглаживать больную ногу.

Скрип железной кровати и невнятное гулкое бормотание заполнили тёмную комнату. Жил Степан небогато. Из всего скарба — койка, старый матрац, костыли да бушлат на время холодов. Табурет он спалил в печи ещё этим февралём, как и старенький шкаф, что ещё времена царя помнил. Зеркало отдал соседям — у них три дочери подрастают, им нужнее. Одёжку, что от покойной матери осталась, сиротам да вдовам раздал. А десяток книжек — лично в школу отнёс. Всё равно он ими только печь топить теперь может, а так — хоть какая польза.

Соседи относились к Степану по-разному. Мужики — уважали, девки — жалели, дети — любили, а вот баба Зоя терпеть его не могла. Всякий раз к нему цеплялась, в каждое слово столько яду да ненависти вкладывала, казалось — вот-вот в бедного мужика вцепится да голыми руками разорвёт от злобы. Как мужа с войны не дождалась, так сразу и остервенела Зойка. Степану до её злословий дела не было. Каждый её визг тихим писком в ухе дрожал да эхом рассыпался. После контузии оглох он, только по губам и читал, но Зоя всегда издали на него орала, а он в такую даль ни шиша не видит, только пятна мутные.

А ведь раньше Степан был первым парнем на всей деревне. Красив, опрятен, вежлив, по дому матери всегда помогал, любое дело в его руках ладилось. А какие он картины писал, какие игрушки из дерева соседским детям вырезал! В Москве в институт поступил, уже вещички собирал да Софью любимую с собой в столицу зазывал… Да не случилось. Началась война. Степан на фронт подался.

Деревня его, Волова Гора, ещё по осени взята немцами была. Евреев всех живьём сожгли. Согнали семьи в сарай и подпалили. От Софьи только чёрный пепел и остался. Мать его тогда захворала, оттого, когда с деревенскими от немцев спасались, до тылов не добралась.

Степан же на мине подорвался. Правую кисть оторвало, осколками всего порезало. Долго он в госпитале отлёживался, думали, не выживет. А как очнулся — себя не сразу вспомнил, пальцами еле шевелил, не слышал ничего, на один глаз ослеп. Ещё и язык с трудом ворочал — не всякий разобрать мог, что Степан сказать пытался. Чтобы лицом изувеченным людей не пугать — бриться перестал. Да и как бриться-то, если рука все время дрожит да не слушается? Как только смог он сам на кровать садиться — вручили ему медаль, костыли да отправили восвояси.

Весь мир победу праздновал, только Степан не рад был. Вернулся он в родную деревню, подлатал дом как сумел. Всё, что под завалами нашёл — соседям раздал. Долго он держался, да только с каждым днём старые раны ныли всё сильнее. Каждую ночь ногу крутит, каждый день голова болит. Оттого и запил Степан, чтобы спалось крепче, а в тайне надеялся всякий раз наутро не проснуться…

Долго баюкал свою ногу Степан. Уже и солнце потихоньку выползать принялось, петухи соседские глотку драть стали. Дрожащей рукой он дотянулся до костыля, поводил им перед собой по полу, пустые бутылки в сторону откидывая. Собрался с силами и на ноги поднялся, от боли морщась. Опираясь на костыль, подволакивая правую ногу, он дошёл до двери. Отворил её да стал к высокому порогу примеряться. Придерживая культей дверь, чтобы не закрылась раньше времени, переставил костыль, затем сделал шаг. Правая нога зацепилась за порог. Приподняв её калеченой рукой, он переставил ногу через порог и медленно пошёл к колодцу.

Отодвинув тяжёлую крышку, кружкой зачерпнул студёную воду. Пригладив мокрую бороду, оглядел заросший высокой травой огород. Подошёл к покосившемуся забору, над которым соседская яблоня ветви раскинула. Степан встал на одну ногу, поднял костыль и ударил по толстой ветке. Тут же посыпались крупные жёлтые яблоки. Тяжело присев на землю, Степан принялся их собирать.

— Людочка! Лю-да!!! — крикнула Зоя со своего огорода. Дом её был ровно напротив Степана, через дорогу.

— Чего? — откликнулась девушка, выглянув из хлева.

— Стёпка-пьянь у вас яблоки ворует!!! — возмущенно заверещала она.

— Не ворует, а угощается, — спокойно ответила Люда.

— Дура ты, Людка! Ежели этот забулдыга каждый день у вас угощаться будет, так вы всей семьей зимой с голоду и передохнете!

Девушка лишь махнула на визгливую соседку рукой. Каждый день Зоя Петровна упрекала Степана, распускала про него дурные слухи, только никто ей не верил. Да и переубедить сварливую бабу было невозможно. В каждом поступке Степана она видела лишь злой умысел, отчего его костерила на чём свет стоит.

— Ты ручками своими не махай, дурында! Вот оберёт он вас до нитки, в один день прекрасный спалит вашу хату, вот тогда и поглядим, кто был прав… Он ведь контуженный! Что у него в голове делается — никто не знает!

— Я знаю, — откликнулся сосед Зои, облокотившись на низенький забор. — Он сейчас яблочком перекусит и пойдет на Плавно рыбу ловить.

— А тебя никто не спрашивал! Я с тобой и вовсе говорить не собираюсь. Ещё холеру какую подцеплю…

— Так я вроде не болею, — пожал плечами Федя, незаметно обирая смородиновый куст Зои Петровны.

— Ты Степку каждую зиму к себе в дом пускаешь! Откуда я знаю, может он тебя покусал да какой гадостью заразил!

— Поганый у вас язык, баба Зоя, — вздохнула Люда, возвращаясь в дом с полным ведром молока. — Чем вам Степан Иванович не угодил? Человек он тихий, мирный, добрый. А то, что калека — так он себя не жалея родину защищал.

— Много ты понимаешь, — фыркнула Зоя и скрылась в доме.

Степан обтёр последнее яблоко о рубашку и спрятал в карман. Он не слышал, о чём говорят соседи. Он вообще мало что слышал. Да и какая ему разница. Собеседник из него слабый, всё равно его никто в деревне не понимает… Задумчиво покрутив в руках листик, Степан принялся подниматься с земли. Неожиданно его подхватили чьи-то руки, с лёгкостью поставив на ноги. Вручив Степану костыль, Федя широко улыбнулся. Степан тут же вынул яблоко из кармана и протянул парнишке.

— Спасибо, Степан Иваныч, да только я ранетку не люблю, — улыбнулся Федька. Степан тут же убрал яблоко в карман. — Я спросить хотел. Может, вам траву вокруг дома покосить? А то ещё немного и выше крыши вымахает…

Степан задумчиво огляделся вокруг. Трава была густой, путаной, в ней часто застревал костыль и больная нога. Да только чем отплатить парнишке за помощь? Отчего-то Степану казалось, что матрац или бушлат Федя не возьмёт, а больше у него ничего не было. Только если…

— Да не нужно мне ничего, — вздохнул парень, видя как Степан дрожащей рукой к шее потянулся.

— Ак иа и еутся… — промычал Степан, качая головой.

— А давайте так. Если сегодня ряпушку изловите и засолите, то меня угостите. Она у вас очень вкусная выходит, — улыбнулся парень. Степан задумчиво кивнул, на что Федя с облегчением выдохнул. — Тогда ступайте на озеро, а я за косой пошёл. К вечеру, думаю, управлюсь. Если что — мать с братом кликну.

Степан в благодарность затряс головой, улыбнулся и опираясь на костыль побрёл к озеру. Федя проводил его грустным взглядом. Войну он совсем не помнил, ибо в то время был ещё мелким несмышлёнышем. Зато хорошо помнил, как мать с бабкой отстраивали дом, как отца выхаживали долгие десять лет, да так и не выходили. Помнил он и то, как с голоду семья мучалась, как долгими зимами спали в обнимку у печи, укрывшись всем, что отыскать в шкафах сумели.

По детству Федька очень боялся Степана. Горбатый, хромой, правый глаз белой мутью затянут, ещё и борода эта страшная во все стороны топорщит. Как глянет Степан прищурившись из-под косматых бровей — оторопь берёт, до костей пробирает. И жилище у страшного мужика ему под стать — покосившееся, из почерневших брёвен, мрачное, пустое. Про двор и говорить нечего!

В одну из зим, когда бушевали страшные морозы, от которых в хлевах половина скотины перемёрзла, под вой метели, глубокой ночью заявился в дом Федьки страшный Степан. Мальчишка тогда перепугался не на шутку — так и застыл бледным изваянием перед нежданным гостем. А Степан сома здорового на пол положил, промычал что-то да и ушёл.

В ту зиму Степан всю деревню рыбой кормил. Каждый вечер в новый дом заходил, без слов здорового сома отдавал и уходил, ничего не требуя. Все только диву давались — на озёрах лёд крепкий чуть ли не до самого дна, а Степан каждый день с богатым уловом. Мужики и сами пытались проруби рубить, да где там такими морозами. Чего только не навыдумывал народ про калеку.

— А откуда рыба-то? — спрашивали все, кому не лень. А Степан в ответ губами чмокает и улыбается. Поди пойми, что это значит.

Вот тогда Федька и узнал, что страшный Степан ничуть не страшный. Одинокий, болезный, уставший, никому не нужный. С того дня мальчишка каждый день к Степану забегал. То дров из леса принесёт, то траву покосит, полы подметёт, щели в стенах заделает. А лютыми зимами к себе мужика приглашал, кабы не околел человек в своей лачуге. Вечерами прислушается, а из соседней комнатки мычание да бормотание невнятное, да такое странное, будто Степан сам себе песни поёт или стихи рассказывает. И хоть мальчишка ни единого слова разобрать не мог, на сердце отчего-то становилось тяжело и больно. Грустные стихи и мелодии напевал калека…

Степан шёл по широкой улице мимо ухоженных домов и цветущих огородов. Гладил соседских собак, что при виде него начинали радостно вилять хвостами. Когда он почти вышел из деревни, его остановил мужик, вручил авоську с парой бутылок, а после поспешил к себе во двор. Степан благодарно улыбнулся и направился дальше.

— Вы почто, Никит Андреич, нашего убогого спаиваете? — недовольно спросила супруга, развешивая мокрое бельё. — Неужто с Зоей Петровной на пару извести несчастного решили? И когда только сговориться успели?..

— Ты думай, что мелешь! — возмутился муж, кряхтя усаживаясь на лавку у крыльца.

— Так я что вижу, об том и спрашиваю. Степан и так еле ходит, а ты ему два литра самогона всучил!

— Так для сна же! — ещё больше возмутился супруг. — Спит он тяжко, вот я и…

— Для вечного сна? Навернётся, бедный, шею свернёт и уснёт навеки. Так, стало быть?

— Ты бы не шумела по чём зря, а лучше бы таз с водой принесла…

— Снова воет? — обеспокоенно спросила женщина, выглядывая из-за серых простыней.

— Погода меняться будет, — скривился супруг, разминая предплечье. — И если мне от боли выть охота, представь, каково ему… Посему и два литра…

Степан добрёл до озера, прошёлся по мостку. Осторожно присел на край, штанину закатал да ноги в прохладную воду опустил. Озёрная вода быстро боль прогоняет, оттого Степан каждый день сюда и ходил. Да и поговорить ему было охота хоть с кем. Отложив костыль, он достал из авоськи бутыль с мутным самогоном. Со скрипом вынул пробку и с улыбкой уставился на ровную озёрную гладь. Только миг прошёл, а из воды тут же вылезла здоровая драконья голова.

— Эх ты, алкаш… — усмехнулся Степан, разглядывая острую морду Цмока. Красные глаза не мигая смотрели на бутылку в руках мужика. От нетерпения, дракон облизнул нос раздвоенным языком. — Да не бойся, тут ещё одна есть. Поделюсь, куда ж я денусь.

Завидев вторую бутылку в авоське, Цмок довольно разинул пасть, показав огромные острые зубы. Степан достал вторую бутылку и только собирался достать пробку, как дракон резко двинулся вперёд, выхватил бутыль и целиком его проглотил.

— Крокодила ты безмозглая! Кто ж самогон с тарой вместе жрёт, как пилюлю?! — возмутился Степан, переживая за единственного друга. Дракон лишь фыркнул ему в ответ, окатив мелкими брызгами. — Что значит «не видел»? — тут же ответил мужик. — Чтоб ты знал, я крокодилу в Московском зоопарке видал! И морда у тебя крокодилья. Как знающий человек тебе говорю!

Цмок безразлично повёл хвостом, поднимая волны зелёной озёрной воды.

— Какой-то ты не болтливый сегодня. Случилось что?

Дракон вздохнул, погружаясь в воду по самый нос, и недовольно взглянул на ясное голубое небо.

— Да, мне тоже всё тело крутит, — согласился Степан, разглядывая бескрайнюю синеву. — Гроза будет. Опосля неё жара на убыль пойдёт…

Цмок несогласно забулькал, поднимая на шее острые гребни.

— Много ты в погоде понимаешь? Вот и не говори глупостей!

Чудище рыкнуло и завозилось, баламутя илистое дно.

— И что, что ты тыщу лет на свете прожил? — усмехнулся Степан, прикладываясь к бутылке. — Я вон и полвека на свете не отходил, и то тебя умнее буду!

Справедливо возмутившись, Цмок ударил хвостом по мостку и зло прищурил глаза.

— Не веришь? — рассмеялся мужик, держась рукой за качающийся мосток. — А вот скажи мне тогда, ёрш-переросток, почему жирафа в марте пьёт больше воды чем в феврале?

Цмок недовольно фыркнул, окатив брызгами собеседника.

— Ну и что, что ты жирафу ни разу в глаза не видал?! Ну ладно, просвещу тебя, неразумного. Жирафа — это такая пятнистая корова из Африки с длиннющей, как у тебя, шеей. Токмо, если наши Бурёнки на лугу траву щиплют, то жирафа листья с деревьев жруть!

Чудище недовольно заворчало, издавая тихий рык, и отвернулось от Степана.

— Да не брешу — вот те крест! Лично видал такую животину. Да, рядом с крокодилой, в соседней клетке. Да не в том ведь суть! Давай тады, кабы легче было, заменим жирафу на корову. Коров-то ты видал? Ну и славно… Так отчего корова-жирафа в марте больше воды пьёт, чем в феврале?

Цмок задумался, извиваясь кольцами, поднимая изумрудные волны озёрной воды, распугивая рыб и баламутя илистое дно. Долго чудище над загадкой голову ломало — Степан уже и вздремнуть успел, под жарким солнцем сморившись. Снилось ему лето жаркое, не чета нынешнему. Золотые поля бескрайним морем стелются, под жарким ветром волнами до самого горизонта расходятся, а среди золотых колосьев — васильки, синие-синие! Собирала их Софья, в косу вплетала, ленту ими украшала. Да шутя от Степана убегала. А он и не рад забаве, только хмурится: Софья босиком по острой траве да камням носится, того и гляди — поранится…

Прислушался змей к сонным бормотаниям и вмиг воду успокоил. Даже ветер не смел рябь пускать по озёрной глади, облетая воду стороной, тихонько играясь в камышах и рогозе, так, чтобы не вспугнуть стрекоз да не потревожить сон старика. А Цмок беззвучно опустился на дно, поближе к ледяным родникам, к сомовьим норам; взглянул на слабое солнце, что сквозь толщу воды до него дотянуться старается, да воззвал к своей силе.

Будто нити, оплели его прозрачные воды родниковые. Змей то к одной прильнёт, то к другой, то к третьей. И каждая ему обо всём поведает — откуда прибежала, что в свете видывала, как с тучей по небу ходила, как дождём о крыши стучалась, как в бочках томилась, как землю питала, как родниками к нему, хозяину, спешила. Знала водица, что любопытен Цмок до людской жизни. Только не о людях сегодня спрашивал змей, а о зверях заморских. В один миг увидал он всё, что вода видывала — и крокодилу, и жирафу. И Степана с любимой Софьей — молодых да счастливых… Разогнав по норам глупых рыб, Цмок подплыл к мостку и принялся воду озёрную лечебной силой наделять, а сам недовольно на калеченые ноги Степана глядел.

Стоит сойти снегам, как они со Степаном каждый день видятся. Долгие годы Цмок его в лечебной воде купает — то так, то эдак брызнет, где с ног до головы обольёт. В колодец возле избы Степана воды этой с горкой наслал. Только не проходят хворобы, ежели человек сам себе здоровья не желает. Сколько бы не улыбался Степан, сколько бы не шутил, да знал Цмок — не желает он под солнцем ходить, оттого и раны старые воют, оттого и мучается, бестолочь.

Помнил змей Степана ещё мальчишкой-несмышлёнышем, как и каждого прочего, кто на озеро приходил. Видел змей, как он рос, помнил, как Степан раков ловил, как снасти мастерил, как лодку первую берёг, с мальчишками наперегонки до соседнего берега плавал, а после, на этом самом мостке, Софье цветы дарил и о больших городах рассказывал. И так полюбилась Цмоку эта красивая пара, что он за ними из камышей подглядывал, кувшинки Степану тайно помогал доставать. И всякий раз со дна причудливые камни на берег выбрасывал. Другой пройдёт и не заметит, а Софья подберёт да ещё и сказку какую придумает, да такую складную, что Цмок и сам в неё верить начинал.

Нравились Софье сказки. В пору, когда люд в бога не верил, она завсегда лесу кланялась, у печки блюдце с молоком ставила, да всяким приметам следовала. Сельские её сторонились, баяли, что в детство заигралась девка. А Софье всё равно было. У хлева кусочек хлеба оставит, в баньку трав душистых с водой принесёт, а когда на дороге аиста встречала — кланялась ему до земли, в благодарность за добрую примету. Да то ли не все приметы разглядеть могла, то ли забылась в радости…

Затаился в те годы Цмок, в илистое дно зарылся с головою, только бы не видеть дым, не слышать грохот. Никогда он не вмешивался в войны людские, и в этот раз не стал. Ежели за каждым хозяином встанет домовой, за каждым егерем — леший… Овинники, банники, лешаки, кикиморы, водянницы, — то что же это за война будет? Нечисть с нечистью станет биться за своего полюбившегося человека? И что делать, коли некий Ганс али Здислав добрее и честнее того же Степана и Софьи покажется? Отступить и дать полюбившихся людей на убой? Посему Цмок и залёг на дно. Только одного немца съел, и то потому, что тот в озеро помочился…

Пришла весть о победе, а с нею и Степан с фронта. Змей узнал его не сразу. Когда со дна вытаскивал, сомов отгоняя, увидал медальон латунный, а в нём — карточка с изображением Софьи. Часто тем летом Степан на озеро топиться ходил. Да к осени Цмоку это всё надоело — он и показался. Не забоялся его Степан, последний сухарь отдал в угощение. И поговорить ему, окаянному, не с кем. Что не скажет — народ разобрать не может. Вот и Цмок ему водорослей на уши навешал, что тоже одинок да никто его не понимает, да Степан близко к сердцу принял — на тот свет уходить более не спешит, кабы змей в одиночестве не остался.

Налетел холодный ветер, заволок ясное небо свинцовыми тучами. Встрепенулся Степан, сонно в небо глянул да покрепче за костыль взялся. Цмок помог ему встать, придерживая старика хвостом.

— Надумал ответ на загадку-то? — усмехнулся Степан. Цмок недовольно фыркнул. — Тады времени тебе до завтра. Коли не отгадаешь — признаешь меня умнейшим!

Змей недовольно забарахтался, поднимая брызги. Степан расхохотался и направился в село. Стоило ему отвернуться, как Цмок перестал дурачиться. Тяжёлые капли забили по озеру. Степан медленно брёл домой, а за ним так же медленно ползла тяжёлая туча, в трёх шагах от калеки поливая сплошным ливнем. И лишь когда он вошёл в дом и закрыл за собой дверь, над домами засверкали молнии, поднялся страшный ветер, и до самого утра по крышам и дорогам забарабанил дождь…

***

Темнота расползлась по округе, только тучи да дождь. В керосинке дрожало пламя, бросая тусклый свет на скудное убранство Степанова дома. Сам хозяин крутился на кровати, пытаясь успокоить ноющие кости. С чердака послышался шорох, надоедливое ковыряние, вторящее не менее надоедливому дождю. Степан отхлебнул из бутыля самогон, отвернулся к стене, надеясь забыться. Шуршание усилилось, переросло в тяжёлую поступь. Во мраке грязной горницы появилась чернющая тень. Стук капель об пол становился всё отчётливей, запах тины ударил в нос. Костлявая рука потянулась к Степану, острые когти впились в плечо.

— Ну, чего тебе, окаянная! — резко повернувшись, рявкнул хозяин.

Гостья плюхнулась на край кровати, запрыгала, как игривый щенок. С прилипших к ввалившимся щекам сизых прядей полетели брызги, заставив Степана поёжиться.

— Без тебя мокро да холодно, — пробурчал калека, наблюдая за кикиморой.

Нежить пригладила грязную рубаху, явно с чужого плеча, протянула Степану мячик.

— Ах, ты ж зараза! — приподнявшись на локте возмутился хозяин. — Сызнова утащила игрушку! Как не совестно тебе, бестолковщине, детей обкрадывать?

Кикимора искренне удивилась. Обиженно уставилась на Степана, убирая мяч за спину.

— Что значит мне нужнее? Скучно ей, видите ли! Толку от тебя никакого, токмо напасти… Привыкла она за пятьсот лет, тоже мне… Сейчас время такое, что в каждом дворе каждый кусок хлеба на вес золота, что любая тряпка за счастье, а тут - мяч.

Фыркнув, нежить соскочила на пол. Состроив Степану рожу, бросила мяч о стену. Поймав его, вновь бросила…ещё и ещё. Тонкие синюшные губы растянулись в улыбке, оголив острые зубы; захлопав от радости в ладоши, Кикимора вновь посмотрела на старика.

— И тебе, черноглазой, потеха, — смягчился он. — Ты-то поиграй да обратно верни… Я б тебе сшил такой мяч, да как? Волчок, и тот год тебе мастерил.

Кикимора подползла к кровати, сжала Степанову ладонь, приложила к холодной щеке.

— Да не злюсь я на тебя, — улыбнулся он. — Но всё ж игрушку верни.

Тихий скрип двери остался незамеченным собеседниками — Степан его услышать не мог, а кикиморе до новых гостей дела не было. В сенях появился мокрый Федька. Скинув с курчавой головы капюшон, парень вошёл в горницу.

— Дядька Степан! — крикнул он. — У вас крыша не течёт? А то идите к нам.

Степан улыбнулся.

— А… н-н-е-е-е… о-е-ё… х-х-х… о… о… ш… о-о-о.

— Ну смотрите, — пожал плечами гость. Федя хотел было уходить, как из-под кровати старика выкатился мяч и сам по себе стал прыгать да по полу кататься. Парень оторопел, зажмурился.

— А н-у-у… х-а-а-и-ит… у-у-а-ть, — замычал Степан.

Проведя по лицу рукой, Федя открыл глаза — мяча нигде нет. Почудилось?

— Ы-ы-ы… б-б-е-е-и-и, — сказал дед, указывая на ведро с рыбой.

— Да, я траву вам покосил, — кивнул Федя, пытаясь унять колотящееся от страха сердце. — В кучу собрал, а как просохнет — унесу. Сено-то вам не надобно, а у нас корова.

— А-и-и-о-о-о, — согласно закивал Степан. Вновь указал на ведро: — Б-е-е-и-и.

Федя неуверенно подошёл к ведру, настороженно осмотрелся — горница как горница, рыба как рыба. Сжав деревянную накладку ручки, поднял гостинцы и направился к сеням.

— До свидания! — крикнул он на последок и торопливо скрылся за дверью.

Степан кивнул, перевёл взгляд на тёмный угол.

— Чего стращаешь парня? Кикимора отделилась от мрака, мигом нырнула под кровать, достала мяч и продолжила игру. — Не собиралась она, — передразнил её старик. — Люд тебя видеть не может, да мяч оттого невидимым не становится.

Кикимора не обращала внимания на упрёки хозяина, продолжая своё занятие. Пусть и в грязной, но сухой горнице, с добрым, хоть и убогим, собеседником ей было уютно и весело. Всё лучше, чем на болоте с лягушками, всё интересней. А тут ещё и мяч!..

***

Солнечные зайчики прыгали по широким лужам, мокрым крышам. Парило как в бане, духота. Сон не спешил выпускать Степана, а такое случалось нечасто. Посему калека мирно похрапывал в постели, время от времени, поправляя покрывало. Тепло, через открытое окно дом наполнял запах скошенной травы, мха и свежеиспечённого пирога… Пирога? Степан приоткрыл глаза, повернулся к окну. Пирог оказался совершенно настоящим, из теста и яблок, бережно завёрнутый в чистое полотенце. Усевшись на кровати, хозяин заозирался.

— Эй, черноглазая! Твои проказы?

Грохот и топот донеслись с чердака, кикимора кубарем вкатилась в горницу, кутаясь в красный платок.

— Сколько говорить тебе надобно — воровать нельзя!

Нежить скривилась, скрестив костлявые руки на груди.

— То, что позаботилась обо мне — спасибо, конечно, да всё ж оно воровством так и остаётся… Сознавайся, у кого с окна пирог сняла?

Кикимора накинула платок на голову, состроила рожу, сгорбилась. Вытянув палец, стала размахивать по сторонам.

— Зойка, может, и вредная баба, да всё ж обкрадывать её негоже.

Поднявшись с кровати, Степан сжал костыль, кое-как вышел из дома. Приблизившись к окну, потребовал:

— Пирог мне подай.

Кикимора щёлкнула пальцами и пирог поплыл калеке в руку. Хромая, старик поплёлся к соседке. Как объяснить ей пропажу он не знал. Не то чтобы не был уверен, что Зоя поверит в проказы кикиморы, а больше склонялся к тому, что ничего из его мычания вздорная баба не разберёт. Но делать нечего. Кикимора лишь вздохнула, провожая своего калеку. Сняла с себя платок, изорвала его в один миг, лоскуты перевязала по-хитрому да мелким ужиком в лес поспешила: от ягод, щавеля и заячьей капусты старик ещё ни разу не отказывался.

Степан осторожно отворил покосившуюся калитку, всеми силами прижимая культей к себе костыль. Боясь уронить или помять пышный пирог, он отчаянно всматривался себе под ноги. От натуги и отблеска солнца в лужах резало глаз. Углядев у забора Зою, Степан обрадовался — не придётся идти до дверей её дома по крутому склону да ступенькам. Улыбнувшись, калека замычал, привлекая к себе внимание соседки. Зоя бросила в таз мокрую простынь, резко толкнув свою калитку, вышла к Степану. Без слов схватила его за изодранную рубаху, встряхнула что было сил. От неожиданности, Степан выронил пирог.

— Последнюю совесть потерял, ирод?! — взревела она, чуть-ли не поднимая над землёй тощего Степана. — Коли скрал — жри, сволочь ты эдакая! Закройся в халупе своей, в угол забейся да жри! На кой ты пред окна мои воротился?! Поглумиться захотелось?! Вой пуза голодного давно не слыхал?!

Ошалевший Степан стоял не дыша, пока Зоя, в ярости брызгая слюной, трясла его за грудки. Силясь понять, отчего она так взъелась, калека попытался оправдаться. Мычание старика ещё больше взбесило бабу. Не помня себя от злости она отвесила соседу затрещину, да такую, что у Степана в глазах потемнело. Калека упал брюхом в лужу, расквасив нос и прикусив язык. Зою трясло, кровь била в виски, накопившиеся обиды желали излиться как можно скорее.

— Теперича ты у меня за всё получишь… — прошипела она, подбирая тяжёлый костыль. — И за каждого гуся, тобою скраденого. И за каждую ягодку с моих кустов. И за платки мои, мужем дареные! У меня ведь, окромя их, ничего в память о Мишке не осталось! А ты их — в грязь да на лоскуты!..

Размахнувшись, Зоя ударила Степана по спине — словно груз с груди сошёл, дышаться стало малость легче. Посему она ударила соседа ещё раз, и ещё. Истошный крик несчастного лишь усиливал ярость, Зоя била наотмашь, не разбирая куда, не боясь убить, а может, и желая того. Отбросив костыль, вцепившись в волосы Степана, баба зарычала:

— Умным ты был, в Москву собирался… А мой Мишка души широкой, руки у него золотые. Жили мы душа в душу… Он-то с тобой в одном взводе был, с тобой поля разминировал… Скажи мне, сволочь, как вышло, что ты выжил, а он нет? Может, ты его на ту мину толкнул, а сам отскочил? Посему и выжил?

— А… н-е-е… я-я-я… н-е-е, — выплёвывая кровь, Степан тряс головой, всем существом желая доказать ей обратное.

Скрипнув от злости зубами, Зоя отвесила ему пощёчину. Заметив, что их возню уж увидали соседи, повыскакивали со дворов да спешат на помощь, баба схватила костыль и ещё раз ударила ненавистного старика.

Подоспевшие мужики тут же бросились на защиту Степана, да чудом успели — Федька по плечу костылём получил, Степана собой закрывая. Руки Зое скрутили, в теньке на лавку усадили да водой отпаивать принялись. А та дурнем орёт, воды хлебнула, закашлялась, вновь драться полезла. Девки с причитаниями да криками её обратно усадили, держат. Людка, долго не думая, набрала в колодце воды, в два шага подлетела к Зое и опрокинула ведро на неё. Вмиг умолкнув, жадно хватая воздух, баба непонимающе уставилась на соседку. Медленно положив ладони на щёки, Зоя разрыдалась.

— Как же?! Как же так? Мишу… Мишеньку моего смерть забрала, а этого — убогого да одинокого — не тронула… Что его здесь ждало? Девку-то его немцы сожгли, мать померла… А я… я мужа ждала!.. Пущай бы он вот таким же калекой воротился, да живым… Я бы его выходила, на ноги поставила. Глядишь, и детей народили бы…

Бабы вокруг собрались, во всём с ней соглашаются, кивают, успокаивают, а сами мужиков подгоняют, кабы Степана поскорее кому во двор увели.

Оставили Степана на окраине деревни, у Никиты Андреевича — тот всю войну солдатню по лазаретам штопал. Умыв да приодев в свои старые вещи калеку, Никита быстро оглядел его синяки да ссадины, щедро обмазал Степана йодом, вручил добрую миску каши.

— Чего это нашего болезного на покражу потянуло? — намывая посуду, спросила супруга. — Неужто так оголодал?

— Говорит, что не крал, — пожал плечами Никита, доставая бутыль с мутным первачом.

— А ты его разве понимаешь?

— И не таких после бомбёжек понимать приходилось, — хмыкнул муж, складывая в авоську сухари да яблоки. — Не всё разобрать могу, да смысл понятен.

— Ежели не он скрал, то кто же? Платки Зойкины ветром к нему часто на забор уносит, ну не пирог же!..

— Баит, что нечисть у него живет, всякое от соседей таскает.

— Брешет…

— Может, и брешет. Да только глянь — Цмок нас благословил, так живем уже столько лет душа в душу. И войну пережили, и детей выкормили…

— То от нас самих зависело, своими силами всё, что имеем, сотворили, — улыбнулась супруга. — А то, что ты три литра настойки в озеро вылил — дурость юношеская!

— То я Цмока задабривал! Кабы не его благословение!..

— Как скажите, Никит Андреич, — легко согласилась жена, не давая народится глупому спору. Никита нежно поцеловал её в щеку, взял авоську да вышел вон — провожать до калитки Степана.

***

Притаившись в камышах, Цмок внимательно наблюдал за берегом. Там, широко расставив копытца, его воду лакала пятнистая коза. Бесшумно подобравшись к животине поближе, змей резко вынырнул из воды, вцепился в козу острыми зубами, задрал голову к небу. Раскусив добычу пополам, и, проглотив, вновь спрятался в воде. Он частенько лакомился гусями и утками, иногда — лесным зверем. Голодать змею не приходилось — рыбы в озере было много да всякой, но иногда душе хотелось чего-то другого. Вот глянет, иной раз, на овцу — аж слюни текут, живот урчит, на языке приятный вкус. А как после трапезы из пасти мех, шерсть али перья выковыривать примется — так вновь зарекался окромя рыбы ничего не есть.

На сытый желудок и мир краше. Хорошо в родном озере. Только скучно. Притаился Цмок в камышах, выглядывая не идёт ли к нему гость. Но Степан нынче задерживался. То ли захворал, то ли случилось чего? Попривык змей к калеке, каждый день, как по часам, к мостку всплывает. Раньше-то наестся до отвалу, в ил зароется и спит год-другой, а может — и того больше.

Заскрипели старые доски мостка под тяжёлым шагом Степана и Цмок тут же вынырнул поблизости. С удивлением оглядел распухший нос и губу, чёрные синяки на лице да шее, под рубашку пятном уползающие. Калека присел у края, сунув ноги в прохладную воду, и принялся разбирать авоську.

— Чего глядишь? — проворчал Степан, трясущейся рукой доставая гостинцы. — Упал я… На слякоти костыль поехал, вот и…

Больше Степан в этот день не сказал ни слова. Задумчиво буравил взглядом зелёную озёрную воду, а в глазах — тоска. Когда солнце совсем скрылось за лесом, калека ушёл домой. Цмок, проводив взглядом друга, спустился на самое дно, обвивая себя ледяными родниками-нитями. Показала ему вода всё, чему сама свидетельницей была. Гневно сверкнули алые глаза в омуте, поднялось озеро, высокие столбы мостка скрывая, дрогнула земля на миг, закрывая путь воде к Зоиному колодцу…

***

Степан лежал в кровати, но сон не шёл. Голову занимали мрачные мысли, на душе было тошно. Так ранила его злоба соседки, что не знал калека, как дальше жить, как в глаза Зое смотреть. Ведь права баба — никому он не нужен, всякому в тягость, даже самому себе. А Миша и правда был хорошим мужиком. Может, кабы заместо Степана вернулся он…

Кровать прогнулась, отвлекая старика от тяжёлых мыслей. В ногах устроилась кикимора, в лунном свете разглядывая свежие синяки да ссадины на теле Степана. Налюбовавшись, нежить спрыгнула с постели, перелезла через приоткрытое окно и исчезла в ночи. Отчего-то Степану сделалось очень больно — хата показалась непомерно большой для него одного. Пытаясь смириться с уходом надоедливой, но такой родной нежити, он прикрыл глаза, пытаясь уснуть.

Вновь прогнулась кровать. Степан, не веря, посмотрел на кикимору, что старательно развязывала тугие узелки своей котомки, что давеча смастерила из Зоиного платка. Достав свежие лесные травы, черноглазая гостья принялась их растирать, пока они не пустили сок. Бережно, стараясь не причинить Степану боль, она натирала его ушибы лечебными травами. Отчего-то у калеки защипало в глазах. Прикрывая глаза драным рукавом, он глубоко вдохнул. Нос щекотал запах леса.

— Спасибо тебе, милая… — выдохнул он, сильно вздрагивая. А после и вовсе разрыдался.

***

Вся деревня поднялась от страшного бабьего крика. Бледная от ярости Зоя стояла напротив своего дома, под самую крышу измазанного ровным слоем навоза. Бельё, что вчера она развесила; горшки, что сушились на зубьях забора; лавка, корыто, вёдра — всё было щедро перепачкано, благоухая на жаре. Несчастью бабы все посочувствовали, но на растерзание Степана не отдали. Все, кроме Зои Петровны, были уверенны, что несчастный калека за одну ночь просто не в силах проделать столь тяжкую… месть.

Недолго повздыхав над чужим несчастьем, деревенские разошлись по делам, оставив хозяйку один на один со своей напастью. Немного побранившись и выпустив пар, Зоя вынесла из дома чистое ведро и решительно направилась к колодцу. Бороду негодяю можно и позже оторвать, а пока надо навести порядок. Каково же было её удивление, когда колодец оказался пуст. Беспомощно всматриваясь в тёмный зёв колодца и оглядываясь по сторонам, она готова была разрыдаться от обиды на судьбу.

Никто из соседей не отказал ей, когда она попросила набрать воды. Но рвались верёвки и цепи, тонули и трескались вёдра — деревенские недобро смотрели на Зою, когда три ведра подряд прохудились в её руках. Помогать чужой беде больше никто не горел желанием. Завидев бабу издали, народ запирал калитки, прятался в домах, грозил спустить собак. Только Люда набрала воды для Зои, пожалев сварливую соседку. Но и тут не свезло: посреди песчаной дороги внезапно вырос корень, за который Зоя Петровна зацепилась и рухнула, вывернув на себя ведро студёной колодезной воды.

Федя стойко пережил все нападки сварливой соседки, охраняя двор Степана, не пуская дурную бабу к бедному калеке. Зоя недолго колотила в грудь парня, наговорила гадостей, обвинила в своих бедах всю Волову Гору, подхватила последнее уцелевшее в хозяйстве ведро и гордо пошла на Плавно. По дороге на неё валились шишки с высоких сосен, сыпались иголки, падали рядом сухие старые ветки. Пробираясь по узкой тропинке к озеру, она обожглась о жгучую крапиву, напоролась на острый камень и порвала юбку. Озлобленно скрипя зубами, Зоя прошла по мостку и, остановившись у самого края, оглянулась на тропку.

— Не на ту напал, ирод, — прошипела Зоя, закатывая рукава. — Только дай хату отмыть — со свету сживу…

Цмок бесшумно поднялся из воды, с каждым мигом возвышаясь над несносной бабой, прожигая её гневным взглядом. Почему-то все мысли этой женщины были ему видны, и то, что он видел — ему не нравилось. Он не хотел расставаться со Степаном, не желал видеть его побитым и замученным. На долю калеки и так много выпало несчастий. Оттого змей раскрыл огромную пасть, обнажая острые зубы…

Зою Петровну больше никогда не видели. Деревенские долго прочёсывали лес, много раз ходили на Плавно, но никаких следов сварливой соседки не нашли. Степан просил Цмока помочь с поисками, но змей лишь отмахивался длинным хвостом — нет ему никакого дела до того, куда сбежала эта гадина. А в одной из сомовьих нор гнила порванная юбка и треснутое ведро…

Скарб сварливой соседки разделили быстро, ибо делить было нечего. Ложки, плошки, платья и горшки быстро разобрали бабы, десяток курей раздали по дворам. Не было у Зои ни детей, ни собаки, ни кошечки, оттого быстро её забыли. Дом вскоре заняли Федька и Людочка — по зиме они сыграли свадьбу.

А по весне умер Степан. Нашли его в постели, с медальоном латунным в руке. Спешно схоронили, недолго погрустили да дальше жить стали. Только из дома его плачь детский разносился на всю округу больше месяца. Уж ходили мужики проверять — может, прибилась сиротка какая. Как в дом не зайдут, плач слышат, а кто плачет — не видят. Только Федька через окно раз видел, будто девочка чумазая на кровати Степана сидит, мячик обнимая, да ревёт в голос. После того случая и стихло всё, только дом Степана стороной обходили долго, покуда тот не обветшал. Опасаясь, что в ветхой лачуге разведутся крысы или ещё какие паразиты, или кто подпалит её ненароком да так полдеревни выгорит, решили селяне разобрать Степанов дом. Как полагается, принялись с крыши. Каково же было удивление Федьки, когда на чердаке мужики нашли сундук, а в нём потерянные когда-то игрушки. Куклы и деревянные кони, медведи из лоскутов, цветные платки и бусы из цветного стекла. Степан едва мог с крыльца спуститься, забраться на чердак ему было не под силу, да и лестницы старик не имел.

— Неужто правду Степан баял, — проронил Никита Андреевич, закрывая сундук, — неужто и впрямь у него нечисть жила?

Но и о том вскоре позабыли. На месте Степановой избы раскинулся цветущий луг, куда сельчане сгоняли пастись скот. Жизнь продолжалась, кипя заботами и надеждами.

А Цмок… Залёг на дно змей, свернулся кольцами да и проспал много лет. Только изредка поднимался к солнцу, благословляя влюблённых, что по старым поверьям приносили ему дары…

Юша

Ничего ещё не было — ни земли, ни воды, ни богов, ни людей, ни света. А Юша был. Дремал змей, в узлы тело завязывая, кольцами бескрайнюю пустоту ворочая. Видел одному ему ведомые сны, да продолжалось так… Незнамо сколько. Времени тогда ещё не придумали. Не тяготили змея одиночество да беспроглядная тьма. То скрутится в путаный клубок, то распрямит своё тело — по всякому места хватает, по всякому удобно. Приоткроет глаза — темнота, закроет глаза — темнота. Да однажды всё изменилось.

Появился слабый светоч средь бескрайней пустоты, раскинул золотые лучи во все стороны. Крошечной звездой засиял он, пустоту вокруг себя озаряя, даже сквозь сомкнутые веки Юшин покой нарушая. Заворочался змей, лениво глаза открыл, издали рассматривать принялся незнакомое чудо. А как налюбовался — туже прежнего в узел скрутился, глаза от света пряча, да вновь задремал. Приоткроет глаза — светоч сияет, закроет глаза — темнота. Так ещё одна вечность миновала, а может и больше того.

Проснулся Юша не по своей воле, недовольно заворочался, обеспокоенно по сторонам оглядываясь. «Тук-тук» — донеслось от светоча и тут же стихло. «Тук-тук» — повторилось вновь. Подобрался змей поближе, чёрные глаза щуря, а сам прислушивается. Не бывало раньше звуков, оттого любопытство змеем овладело. Тронул Юша кончиком хвоста светоч, разбил златую скорлупу, и явился Род.

Лишь открыл Род глаза, и по желанию его озарилась пустота тысячью тысяч звёзд, переливаясь тысячью тысяч красок. Ослеплённый змей зашипел да ринулся подальше, в темноту, в пустоту. Только не было больше ни единого тёмного уголка во вселенной. Тогда свернулся Юша в клубок, сотней колец глаза укрывая. И только дух перевёл, как оглушили его голоса.

Создал Род себе друзей да помощников, сыновей да дочерей. Каждому улыбался, каждого слову обучать принялся. А змея, коий в пустоте народился да не одну вечность в ней скоротал, любой шорох, аки гром оглушал, боль причиняя. И как бы ни старался Юша, как бы в узел не скручивался, продолжал слышать радостные голоса. Взыграла в нём обида да злоба, распрямил он длинное тело, да принялся звёзды пожирать, аки горошины их проглатывая, место для покоя своего отвоёвывая. Бросился на защиту творений своих Род и завязался меж ними бой.

Долго длилась борьба, и не было средь них победителей, ибо каждый за правду свою боролся. И решил тогда Род уступить змею — вернуть ему покой в темноте, тишине да одиночестве. Узрел Юша, как гаснут светила одно за другим, как болит душа у Рода за свои творения, как гибнет вселенная… и отступил. Забрался в самый тёмный уголок, закрутился в тугой клубок, запрятав голову под сотней колец, да затих, в дрёму провалиться желая.

Вспомнил Род, как сам за крепкой скорлупой дремал, окружил в тот же миг камнями змеев клубок. Дабы никто более не нарушал Юшин покой, окутал его жидким пламенем да вновь камнями укрыл, а поверх скрыл колыбель змея бездонным океаном. Приоткрыл глаза Юша — темнота. Прислушался — тишина. И уснул, и спит до сих пор.

Порою вздохнёт Юша глубоко — земля задрожит, зашатается, огненные реки из недр своих выпуская. Порою пошевелится, хвост свой перекладывая — моря-океаны волнуются, из берегов выходя. Так и спать ему ещё вечность, может, и того более. Сны у змея нынче красками украшены, светом вытканы, не чета бескрайней пустоте…

Спасибо за чтение

Вернуться к книге