Сказания Благоземья
Хронология
Хронология Благоземья от Сотворения мира:
21 г. — извержение вулкана на севере от Благоземья. Пепел оседает огромным слоем. Несколько месяцев не видно солнца.
21-24 гг. — голод и мор из-за засухи. После того, как небо очистилось, земля очень быстро нагрелась, из-за чего погибло множество животных, людей и растений. Часто случались лесные пожары.
45 г. — князь Витовит I объединяет несколько племён и возводит Святоград.
62 г. — воины Святограда под предводительством Витовита, разбивают нордов (северные жители, великаны с голубыми глазами и светлыми волосами) под Святоградом.
63 г. — осада Триера — города нордов, и их полное уничтожение русичами.
80 г. — смерть Витовита, князем становится его старший сын — Святовит I.
114 г. — заключение мира с половцами (степными кочевниками, остановившимися на юге Благоземья).
115 г. — не смотря на заключённый мир, хан Тогуй нападает на Святоград.
116 г. — предательская смерть Святовита, и взятие половцами города. Но через месяц город освобождает дружина Ярополка, которого избирают новым князем.
132 г. — новый набег половцев, отбит сразу же.
157 г. — битва на реке Бере́за, изгнание половцев с юга.
171 г. — сын Ярополка — Беревест — отправляется на поиски Златоострова (мифический остров, расположенный на огромной черепахе, где в изобилии золото и драгоценности).
199 г. — Дикий гон. Полчища мёртвых душ проносится через Благоземье, исчезая далеко на севере. Это было предвещанием большой беды.
204 г. — нашествие османов на Благоземье. Осада Святограда султаном Ашур Ба, и стояние на реке Блага.
205 г. — заключение мира с султаном. Святоград обязан выплачивать дань.
220 г. — «Медный бунт». Сторонники освобождения от османского ига во главе с Шероводом и при поддержке шахтёров, добывающих медь, пытаются свергнуть Ярополка, но бунт проваливается.
241 г. — нашествие варваров с востока. Испуганные агрессией османов племена бегут на запад, где и нападают на Благоземье.
259 г. — первое упоминание о Новограде — городе, стоящем на северо-востоке Благоземья. Князь — Игорь.
261 г. — поход новоградцев и святоградцев на запад. Завоевание Хазарии.
263 г. — объединение Новограда, Святограда и Диария (город на востоке). Образование Гардарики. Верховным князем становится Ярополк. Столица — Святоград.
279 г. — присоединение к Гардарике Словенска и Аркаима.
295 г. — смерть Игоря. Князем Новограда становится старший сын Олег.
306 г. — массовая резня в Новограде, погибает несколько сотен людей из иноземных племён, примкнувшим к Гардарике. Виновников не нашли.
311 г. — массовая резня в Словенске.
322 г. — «Торговый бунт». Запуганные иноземцы восстают против правящих в Словенске, требуя найти виновников.
325 г. — вешают общину «Русичи», виновную в массовых убийствах.
349 г. — поход на Булас — столицу османов. Взятие города, конец османского ига в Гардарике.
368 г. — смерть Олега. Князем Новограда становится младший сын Игоря — Витовит II.
384 г. — столицей становится Новоград.
384-505 гг. — «Сто лет пустоты». Никаких записей об этом столетии не осталось, однако было известно, что в возрасте 381 года умер Ярополк, а Святоград был стёрт с лица земли. Гардарика распалась на отдельные княжества.
505 г. — сильные морозы и снегопада наступают в Новограде в середине осени.
505-527 гг. — «Страшная зима». Снег не сходит с Благоземья даже летом. Голод и мор вынуждают людей пойти на юг. Аркаим становится столицей объединённой Гардарики.
528 г. — первый год, когда летом сошёл снег.
544 г. — второе основание Новограда.
564 г. — налёт на Новоград огромных летающих змеев. Нашествие на Благоземье всевозможных монстров.
578 г. — поход Святовита III на север, где он обнаруживает огромные ледяные пирамиды и дворцы. Эту весть приносит лишь один выживший из его дружины, которого считают полоумным.
593 г. — новое основание Святограда.
614 г. — нашествие нордов. Они долгое время прятались под землёй и ждали часа мести. Именно они виновны в «Страшной зиме» и нашествии монстров, искусственно созданных ими.
615 г. — взятие Новограда и других городов.
620 г. — осада Аркаима. Неудачная.
626 г. — выжигание лесов до севера, отступление нордов.
630 г. — строение Великой северной стены.
655 г. — «Гнев Белбога». Падение метеорита за стеной.
701 г. — поход на юго-запад. Взятие Краснодона. Появляется выход в море.
721 г. — свержение Воимиром князя Святодара I. Краснодон становится столицей.
734 г. — разделение Гардарики на западную и восточную. Столицы — Краснодон и Аркаим.
737 г. — передача части западных земель польскому королевству.
738 г. — передача части юго-западных земель османам. Присоединение к восточной Гардарике северо-восточных земель. Великое освоение севера.
741 г. — начало войны с османами и поляками за западную Гардарику.
746 г. — победа в «Пятилетней войне». Возвращение всех ранее отданных земель.
784 г. — возведение Руси — огромной статуи женщины, поднявшей руки к небу.
850 г. — открытие «Врат мёртвых» — портала в Святограде, в котором возрождаются все умершие в Благоземье.
Религии
Род — прародитель всего сущего, отец Чернобога и Белбога.
Мать — Сыра Земля — прародительница мира, мать Чернобога и Белбога.
Они упоминаются лишь в древних летописях, и мало чего известно, поэтому у староверов в пантеоне они есть, а в основном пантеоне их нет.
Первая ступень:
Белбог — бог света и создатель мира, отец всего сущего.
Чернобог — полная противоположность Белбога, его брат, бог загробного мира и мёртвых. Часто олицетворяется с нечистью.
Вторая ступень:
Макошь — жена Белбога и мать многих богов. Покровительница женщин, богиня жизни и плодородия.
Троян — сын Белбога и Макоши. Бог времени и пространства. Имеет три головы, управляет всеми стихиями.
Сварог — сын Белбога и Макоши. Бог-кузнец, покровитель ремёсел. Бог неба, является старшим сыном Белбога и его «правой рукой».
Перун — сын Белбога и Макоши. Бог-громовержец, покровитель воинов. Сильный, но напыщенный бог, эгоцентричен и хвастлив.
Морана — жена Чернобога, мать многих тёмных существ. Покровительница мёртвых, забирает души, срезая нити судьбы, что плетёт Макошь, серпом.
Третья ступень:
Лада — старшая дочь Белбога и Макоши. Богиня весны и любви, покровительница брака.
Жива — дочь Белбога и Макоши. Богиня красоты, покровительница влюблённых.
Даждьбог — старший сын Сварога. Один из троих «ярых братьев» (братья солнца). Бог Дающий, покровитель плодородия и наук.
Хорс — сын Сварога. Один из троих «ярых братьев» (братья солнца). Покровитель смельчаков, бог-воин с пылающим мечом.
Ярило — младший сын Сварога. Один из троих «ярых братьев» (братья солнца). Покровитель влюблённых и интима, олицетворяется с восходящим солнцем, дающим новую жизнь.
Стрибог — сын Перуна. Бог ветров. Импульсивный и эгоцентричен, этим пошёл в отца.
Велес — сын Трояна. Покровитель животного мира, иногда предстаёт путникам в виде Лешего. Также покровитель устного искусства.
Леля — дочь Лады. Молодая богиня весны и любви.
Лель — сын Лады. Молодой бог весны и любви.
В Гардарике есть основной пантеон богов с 3 ступенями, есть староверцы, живущие в далёких от столицы посёлках, где почитают Рода, но основной пантеон не отрицают, считая этих богов детьми Рода и Матери — Сырой Земли.
Также в разных посёлках почитают и других, менее известных богов, зачастую создавая себе иной пантеон. Существуют и секты, где почитают одного Чернобога, называя себя тёмными верцами.
Существуют течения иноверцев, но очень слабые. Но одно из них начинает доминировать — вера в Единого (имя неизвестно). Религия пришла с запада вместе с проповедниками.
Сотворение мира
Давным-давно не было Благоземья и ничего другого. Не было и души живой, ни птицы, ни зверя живого. А был только камень серый да море синие. И разверзлись тогда небеса голубые, и сошёл на камень святый наш Белбог, чтобы сотворить человека, и птицу, и зверя, и букашку малую и всё живое. И разверзлась тогда земля и вышел оттуда Чернобог, чтобы не дать Белбогу дыханием своим жизнь преумножать.
Достали тогда они мечи свои, огнём пылающие. У Белбога сияющий словно солнце, с пламенем золотистым. У Чернобога меч темнее ночи, и пышущий синим огнём. Столкнулись их клинки, и грянул гром. Засверкали искры от металла, загорелись камни и небеса от жара битвы. И бились они сто дней и сто ночей, но не было среди них сильнейшего. Равны были силы, равны смелость и отвага двух великих.
И решили они мир заключить на земле этой. Белбог мог творить жизнь, а Чернобог способен её забирать. И отвели они каждой душе свой черёд и своё время.
Хлопнул тогда Чернобог в ладоши, и погасло пламя, разбуженное их гневом. Ударил он ногой по камню чёрному, обгоревшему, и вмиг он посерел и стал прежними, и исчезла копоть и грязь с земель.
Хлопнул в ладоши и Белбог, вышли из рук его звери, птицы да рыбы. Ударил он ногой по земле нашей, и вмиг выросли деревья да кусты, раскинулись луга и поля. И назвал он тогда это место Благоземьем.
Но были ранены они от мечей своих острых, и капала кровь обоих на земли новые. Там, где упала кровь Белбога, появились люди живые. А там, где падала кровь Чернобога, шипела земля и сгорала трава, а из этих мест выбирались чудища разные ни живые, ни мёртвые. И страшны были они, и злы, и кровожадны.
Разгневался тогда Чернобог, обида поселилась в сердце его, и ушёл он обратно подземь. А Белбог поднялся на небеса и смотрит оттуда, наблюдает за нами и помогает своим светом не сбиться с пути и не угодить в логово чудовища. И даровал он нам огонь, чтобы ночью, когда наступает пора Чернобога, люди могли дать отпор порождениям злобным.
С тех пор и есть отсчёт лет наших.
Кощей
Во второй месяц лета 569 года от Сотворения мира нашего родились близнецы. Два брата — Славий и Владий. Были они очень дружны и добры. Всё делали вместе, горе и радость делили на двоих. Не могли нарадоваться родители такому братству.
Но пришла беда в то время на Благоземье. Появился змий трёхглавый, обращавшийся в человека и крадущий дев красивых. И украл он княжну из Святограда. Решили тогда братья изничтожить нечисть, ведь силой были наделены богатырской. Поклонились матушке с батюшкой, сели на коней резвых и уехали.
Долго плутали они по Благоземью в поисках логова змиева, но всё же удалось им его найти. Была то огромная пещера смрадом отдававшая. Въехали туда братья и увидели змия величавого, который навстречу им шёл, шипел и рычал, да крыльями широкими размахивал, запугать пытаясь богатырей. Но братья смелы были, обнажили мечи и бросились на чудище, не убоялись его.
Первым бежал Владий, но был сбит хвостом. Ударился о стену и упал без чувств. Увидев это, Славий разгневался пуще прежнего, подскочил к змию, рубанул мечом и отрубил тому хвост его длинный. А потом снёс ему голову, и пал монстр наземь.
Поднял Славий брата на ноги, привёл его в чувства и обрадовался, что, жив тот. Но стыд забрался в сердце Владия, что не смог он противостоять змию, но и слова не сказал о том.
Спустились они тогда в подземелье тёмное, где томилась княжна Святоградская, освободили её. И только взял Славий за руку её, как тут же вспыхнула в их сердцах любовь. И не выходя из пещеры, решили, что поженятся сразу, как только вернутся домой. Тогда появилась зависть у Владия, ведь княжна была самой красивой девушкой в Святограде.
А когда вышли они из тьмы на свет, то увидели самого Белбога, сидящего на коне златогривом. И даровал Белбог меч свой огненный Славию за храбрость и мужество того, и ускакал на небеса. Обрадовался Славий подарку такому, а в душу Владия забралась ещё и обида, ведь они вместе приехали в логово змия, и вместе бросились в атаку.
Не смог устоять перед искушением Владий, и решил он убить брата и украсть меч , а заодно и княжну. И когда наступила ночь, и Белбог не наблюдает, а брат с невестою легли спать, подкрался убийца к Славию и вонзил нож прямо в сердце брата. В этот момент проснулась княжна и закричала, увидев братоубийство. Ужаснулся тогда Владий, схватил меч огнём пылающий и отрубил девушке голову. И только коснулась кровь человеческая клинка, как тут же погас огонь, а меч почернел. Испугался убийца деяний своих, сорвал с брата и княжны все драгоценности и золото, вскочил на коня и умчался прочь.
А когда наступило утро, то увидел Белбог тела убиенных. Проклял он того, кто это сделал и прозвал Кощеем.
Мучается убийца до сих пор, ведь стал он бессмертным, завистливым и алчным, а вместе с тем усиливались терзания души за всё содеянное.
Яга
Была у Чернобога жена — Мара. И была она хоть и злая женщина, но бесподобной красы. Волосы её были цвета ночи, а губы красны, словно пламя. Глаза, как омут — затянут в один миг. Чернобог любил её безумно, а она его любила.
И родилась у них дочь. Маленькое дитя не было похоже ни на отца, ни на мать. Не было в ней красы и силы, а была уродлива и слаба. Назвали они её тогда Ягой. Стыдились очень дочери своей. Поэтому и решились запереть её в крепости чёрной.
Но не знали родители, что их семя малое обладало силою нечеловеческой. Научилась Яга превращаться в живых существ, пожирая их. И сбегала из крепости под покровом ночи, творя дела страшные, так как был в ней дух жестокий и обида дикая.
Росла она не по дням, а по часам, и стала вскоре девой юною. Обуяла её зависть к матери своей и неземной красоте её. Хотела Яга найти себе мужа, чтобы смог подчинить её воле своей, да не удалось найти подходящего. Ведь не было на земле души сильнее Чернобога.
И вот, однажды, когда не было царя в чертогах, вошла Яга в опочивальню матери, пока та спала. И с диким криком проглотила она Мару, и в неё же обратилась. Легла на её место и стала ждать отца.
Вернулся Чернобог, но не пожелал ложиться рядом с женой, как того хотела оная. Почувствовал великий, что-то было не так.
— А где же наша дочка? — молвил он.
И тут залилась Яга притворными слезами. Начала причитать, как она Мара — верная жена и мать, увидела, как дочка вышла на балкон.
— Хотела я остановить её, но тут с небес сорвалась тень — огромный чёрный ворон, схватил Ягу и взмыл обратно ввысь. Не успела я помочь ей, и видела только, как сбросил он её в пропасть. Не поспела и глазом моргнуть как всё, что осталось от доченьки нашей, вспыхнуло синим пламенем и исчезло.
Закручинился тогда Чернобог, загоревал, ведь, хоть и была Яга постыдной, но была она его дочерью, и любил он её. Обрадовалась этому Яга, вскочила с кровати, ударилась о пол каменный и обратилась в себя. Рассказала она ему всю правду, о том, как любит его, и на что готова. Но стоило услышать это владыке тёмному, как гнев затмил его глаза. Закричал он на неё, и грянул на земле гром, которого никогда не слышали люди. Ударил он со злости о стену, и дрогнула земля под ногами у людей. И метал он пламя из глаз своих. И извергли горы огонь, который уничтожил всё, до чего дотянулся. Замахнулся он на Ягу ненавистную, но успела та обернуться мышью и сбежала через щель из крепости.
С тех пор прячется Яга на тёмных и непроходимых болотах, которые окружает дремучий лес. И нет ей покоя.
Сказ о сапожнике и его жене
Давным-давно жили в прибрежном городке сапожник Елисей и жена его Марья. Жили душа в душу, и хоть бедны были, но счастливы.
И были в том городе бабы, которым и заняться нечем было, кроме как сплетни разводить, да раздор меж людей сеять. Увидели они как-то, как живётся в доме у сапожника, и зависть их грызть начала, ведь у самих в семьях худо было.
И пришли они, когда хозяина дома не было. Радушная хозяйка впустила их в дом, накрыла на стол чем Бог послал, и завели они разговор.
— Ох, как же ты, Марьюшка, замуж вышла-то за сапожника? — притворно заохала одна.
— Умница-раскрасавица, — вторила ей другая. — А муж — бедняк.
— Не ценит он тебя, — заговорила третья. — Ты его дома ждёшь, а он небось гуляет с мужиками. Так ведь и по девкам пойдёт.
— Кто ж его знает, вздохнула первая гостья. — Вот наши-то мужья на руках нас носят. Дров наколют, печь натопят и сидят, ждут. Сразу видно, что любят.
Кольнуло что-то в сердечке у Марьи, задумалась она.
— Что же мне делать, если муж мой работает постоянно? — вопрошала молодая жена.
— А ты возьми и притворись больной. Тогда-то муж и будет рядом, будет заботиться.
Вскоре ушли гостьи, а Марья осталась одна в раздумьях.
Пришёл домой сапожник и видит, что жена лежит и вздыхает:
— Не могу я, Елисеюшка, на ноги встать. Не хотят они меня слушаться, — и заплакала горькими слезами.
Испугался тогда мужик за жену свою. Бросился в город за лекарем. Нашёл и привёл его к жене. Осмотрел её лекарь и велел пить снадобья всякие. Отдал за них сапожник почти всё, что у него было, но не сказал о том жене, не хотел пуще прежнего расстраивать.
Но не помогли эти лекарства. Привёл тогда мужик другого лекаря. Осмотрел тот жену и велел мазями смазывать ноги. И отдал сапожник всё, что оставалось, но и в этот раз ничего жене не сказал.
Но когда и в этот раз ничего не помогло, загоревал мужик. Говорит он жене:
— Что же мне делать, Марьюшка? Я отдал всё, что у нас было, но ничего не помогает.
Спохватилась тогда хозяйка. Хотела встать и порадовать мужа, да не смогла. Ноги и взаправду отказались её слушаться. Заплакала она тогда и рассказала всю правду.
— Ты прости меня, Елисеюшка. Не хотела я ничего дурного, а просто хотела, чтобы ты рядом был, да видно погубило меня это лечение.
— Да что же ты натворила, глупая баба! — воскликнул мужик, но ничего уже нельзя было поделать.
Вышел он тогда на улицу, присел на порожек и заплакал.
Проходил в то время по улице солдат. Видит, сидит мужик да горюет. Решил тогда прохожий узнать, что же случилось. Подходит и спрашивает:
— Добрый человек, не знаешь ли, где здесь можно сапожника найти?
— Это я, друг мой, — отвечает тот, тут же взяв себя в руки, ибо не подобает мужчине сопли распускать на людях.
— Сможешь ли ты мне помочь? Подошва у меня отошла.
— Конечно, помогу чем смогу, — и взялся мужик за работу, а солдат и спрашивает промежду делом:
— А чего ж ты так пригорюнился, добрый человек? Аль случилось что страшное?
И рассказал тогда сапожник о беде своей. Сам не заметил, как высказался, и стало у него чуть легче на душе. Починил он сапог солдату и отдаёт.
— Знаешь ли, — говорит тот. — Нет у меня с собой денег, раздал я всё золото по дороге нуждающимся, но есть у меня кое-что получше злата. Знаю я, как поднять на ноги жену твою, ведь я знаменитый лекарь Вставайко. Иду я из далёкой страны, где поднял на ноги султана Абдурашлёпа, который слёг несколько лет назад. Осталось у меня немного того лекарства, но оно не здесь. Позволь, я схожу за ним, и уже вечером ворочусь.
Обрадовался мужик, отпустил солдата, а сам в дом вбегает и рассказывает о том жене.
— Веришь ли ты ему, Елисеюшка? — спросила она.
— Верю, дорогая. Конечно, верю.
— Ну тогда и я доверюсь.
Но вот уже вечереет, а солдата всё нет. Солнце садится за горизонт, звёзды загораются на небе, а того всё нет и нет.
— Ох, видимо, обманул меня, прохвост. И лекарство не принёс и денег не заплатил, вздыхает мужик и ложится подле жены.
Но только первые лучи пробились в их окошко, как тут же раздался стук в дверь.
— Кто там таков? — бормочет сапожник, слезая на пол и открывая дверь.
И видит пред собой солдата, а в руках у того фляга заветная.
— Прости, добрый человек, что припозднился так. Дорога оказалась долгой, пришлось совет держать у знатных лекарей. Но все они согласны со мной, а значит, это лекарство поможет вам.
Говорит он, а жена внимательно слушает. Успела уже смириться, что нет ей спасения. Но даёт ей муж флягу с лекарством, делает она пару глотков, в надежде на чудо.
— А теперь ступайте смело, — говорит солдат.
Придерживает сапожник жену, а она осторожно становится. И чувствует, что вернулись к ней ноги, что может она ходить, как раньше. Видит это муж и падает ниц пред спасителем.
— Добрый молодец, проси, что хочешь! Всё, что осталось отдам тебе.
— Подбей-ка второй сапог, да накормите меня, о большем просить не могу.
Велел тогда сапожник жене на стол накрывать, а сам принялся за работу. И только начала хозяйка хлопотать, убежав от них, говорит гость мужику:
— Неправду я сказал тебе, добрый человек. Никакой я не лекарь, а простой солдат. И никакое это не лекарство, а простая морская вода. И болела твоя жена только из-за того, что верила в это. Поэтому давай ей моё лекарство, но не говори об этом, ибо опять слечь может.
Поблагодарил его сапожник за всё, отобедали они, и пошёл солдат дальше. А Елисей — городской сапожник и Марья — жена его жили ещё долго и счастливо, и не видели больше тех сплетниц.
Невеста-лиса
В далёком царстве, в далёком крае, где зимою вьюга воет словно дикий зверь, а летом от зелени и цветов пестрит в глазах, правил царь Святослав. И было у него три сына, старший — Игорь, средний — Вячеслав, и младший — Андрей. Все трое умельцы, храбрые воины, да с доброй душой и здравым умом. И пришла пора жениться братьям. Конечно же, были они завидными женихами, и многие желали отдать за них своих дочерей.
Посватался старший брат на княжеской дочери, да и женился на ней. Посватался средний брат на боярской дочери, да и женился на ней. Посватался младший брат на купеческой дочери, но не успел жениться. Полюбил он другую.
В то время ехал он через поле, когда увидел девушку в порванной одежде, лежащую на сырой земле. Соскочил с коня, взял её на руки и отвёз в царские покои.
Лежала она так без чувств два дня и две ночи. Все уже думали, что покинула её тело душа. Но на третье утро открыла девица глаза, увидела пред собой царевича и залилась краской.
— Где я и как сюда попала?
Рассказал ей царевич всё, что было.
— Выходит, ты спас меня. И как же мне тебя звать?
— Зови меня, Андрей, — ответил тот. — Я младший сын царя Святослава.
— Андрей Святославич, чем же я могу отблагодарить тебя?
— Обожди с этим. Сперва расскажи, как ты оказалась в поле и что с тобой случилось.
И рассказала девушка, что зовут её Белослава. Что жила она в соседнем княжестве и была дочерью тамошнего библиотекаря. Но повадился за ней сын боярский бегать, и было бы всё хорошо, если бы не душа его гнилая. Отказала ему девушка в ухаживаниях, и тогда наговорил боярин на неё, обозвал ведьмой и распутницей, поднял народ, и погнали они её из города. Долго она бежала, спасалась от толпы безумной. Так и оказалась здесь. Но нельзя ей долго оставаться на одном месте, ведь не успокоится боярин, пока не добьётся своего.
Посмеялся царевич над её страхами, и успокоил, сказав, что здесь её никто не тронет.
— Останься на недельку. Будешь гостьей моей, расскажешь мне истории, прочитанные в книгах.
Согласилась Белослава. Много чего интересного рассказа она пока была рядом с царевичем, и неделя пролетела незаметно. Пришла пора расставаться, но никто того не хочет, и молвит тогда Андрей:
— Останься ещё на недельку. Расскажи ещё истории, будь гостьей моей.
И Белослава осталась.
Но подходит время свадьбы Андрея на купеческой дочери. Не желает он того и молвит отцу со старшими братьями:
— Не могу я, батюшка, жениться на ней. Не люблю я её. Позволь вы брать ту, которая люба будет мне.
— Ох, Андрюша, Андрюша, — вздохнул царь. — Что же мне делать-то с тобой? А вы, дети мои, что думаете? — спрашивает у братьев.
— Позволь, батюшка, жениться ему на той, кого полюбит, — ответил старший.
— Пускай хоть один из нас выберет себе жену по любви, а не по долгу, — отвечает второй.
И дал добро на это царь. Вернулся радостный царевич в покои Белославы и рассказал ей всё. А потом предложил выйти за него, на что она дала согласие. Сыграли свадьбу в тот же день.
Но остались недовольны этим купец со своим семейством, и решили изжить Белославу из дворца царского. Решили организовать пир, но все гостьи должны были прийти в платьях, подаренные их отцами.
Приходит домой Андрей и приносит платье жене, да рассказывает о пире.
— Ну зачем же мы будем людей обманывать? — говорит она. — Есть у меня платье красивое, которое отец подарил. Ложись-ка спать, утро вечера мудренее.
Только голову царевич на подушку положил, Белослава на крыльцо. Обратилась она в лисицу и убежала в лес. Забралась в самую глубь и созывает лесной народ:
— Придите ко мне, мои дорогие. Птицы небесные, да звери лесные. Пред ликом царицы вы главы склоните. Услышьте меня, да мне помогите.
Раздался тут же шум и гвалт. Прибежали звери, прилетели птицы, окружили Белославу и склонились перед царицей лесной.
— Добрые мои подданные, — ласково начала она. — Вышла я замуж за царевича, но хотят нас разлучить. Так помогите же мне, принесите платье, которое отец мой — царь всего сущего, подарил мне.
Тут же слетели с ветки две голубки, неся в клювах платье дивной красоты, которое ещё свет не видывал.
Наступает вечер следующего дня, начинается пир. Все там собрались, все хвастаются своими нарядами. Один царевич стоит и ждёт, когда же его супруга выйдет в зал и покажет себя.
Раскрываются двери, и входит девица-красавица. На голове янтарь, на шее жемчуг, а платье такое, словно собрало всю красоту, что есть в этом мире. Ахнули все гости от такого, а Белослава подходит к мужу и обнимает его. Обозлился тогда купец пуще прежнего, и стал думать, как по-другому избавиться от девушки.
А в то время шли на наши земли войска вражьи. И собрались в поход три царевича. Старший был должен ратью править, средний — полком, а младший шёл простым воином, учиться у братьев дружиной править должен был. Испугалась Белослава, что погибнет там муж её и снова ночью лисой обратилась, да в лес убежала.
— Придите ко мне, мои дорогие. Птицы небесные, да звери лесные. Пред ликом царицы вы главы склоните. Услышьте меня, да мне помогите.
Снова окружили лесные жители девушку, а она и говорит:
— Добрые мои подданные. Сослужите мне ещё раз, принесите мне доспехи брата моего — громовержца и великого воина, которые не берут ни стрела, ни клинок. Да принесите вы мне его меч, небеса пополам рубящий.
В то же мгновение вышли из-за деревьев волки, неся в зубах кольчугу златую, перчатки, да сапоги. И вышел медведь, несущий меч в ножнах узорных.
Взяла всё это девушка, поблагодарила зверей и воротилась домой. Но не заметила она, как наблюдает за ней пара любопытных глаз.
Собирается царевич в поход, а жена ему и говорит:
— Возьми с собой этот меч, Андрей. Да облачись в доспехи. Выйдешь тогда из любой битвы живой и невредимый, и я буду спокойна.
Послушался он её, считая всё это заботой любящей жены и не подозревая о волшебстве. Оделся он, вложил меч в ножны, и поехали они к дальним границам.
Долго не было от них вестей. Прошла неделя, другая. Вот уж месяц миновал, а их всё нет.
И вот на второй месяц возвращается рать, наполовину разбитая. Везут Игоря и Вячеслава тяжело раненных. Но едет с победой в блистающих доспехах Андрей, несёт он победное знамя.
Смекнул тут же купец, что дело нечисто, и бросился к царю и сыну его.
— Это всё Белослава, — говорит он. — Это она братьев погубила, ведьма она.
Не поверили они, решили проверить, так ли это. Приходит домой царевич и говорит печально:
— Что же мне делать, моя дорогая? Братья мои при смерти сейчас, а спасти их может только перо птицы алконост. Батюшка горюет, велел сыскать это перо. Где ж мне его взять?
— Не печалься, муж мой, — отвечает Белослава. — Ложись-ка ты спать, утро вечера мудренее.
И только голова его коснулась подушки, как она вышла на крыльцо и обратилась в лисицу. Тут-то её и поймали, засунули в мешок и оттащили к царю.
— Вот, царь-батюшка, вся правда, — говорит купец и выкидывают из мешка лису прямо под ноги царю и Андрею. А та сразу же превращается в Белославу, падает в ноги и прощения просит:
— Прости меня, Андрей, но никакая я не ведьма, а царица лесная. Хотела я жить по-человечески, в городе, а не на опушке. Но встретила тебя и полюбила. А все чары мои, так только ради того, чтобы тебе помочь.
Но разгневался царевич, обида зацепила его за всю сказанную ему ложь.
— Поди прочь, ведьма! Прочь с царского двора! И чтобы я не видел тебя боле!
В тот же миг заревел ветер за окном, ворвался вихрь в зал, захватил девушку и унёс прочь. Женился тогда царевич на дочери купеческой, но не было у него счастья в жизни. С тоской он вспоминал свою любимую, пытался разыскать, но куда там. Исчезла царица лесная. Долго он блуждал в её поисках, но полёг на поле брани, так и не вернув любовь.
Волчья весна
Рассказ написан специально для Литмоба «Любовь на кончике пера» — https://author.today/collection/9460
Жанры: Славянское фэнтези, Романтическое фэнтези, Темное фэнтези
***
Глава 1. Волчий Час
Снег валил третий месяц кряду. Не тот, что радует глаз белизной и весело хрустит под валенком, а тяжёлый и серый. Он засыпал Волчьи Ямы по самые крыши, словно хотел похоронить нас заживо.
Я сидел в углу, у самой двери, где дуло нещадно. Пальцы зябли, хоть я и прятал их в рукава драного зипуна. В животе урчало так громко, что казалось слышно на всю избу. Но никто не оборачивался. Люди жались к печи.
— Морана гневается, — проскрипел староста Глеб.
Он сидел на лавке, грузный и с густой бородой, в которой застряли крошки хлеба. Хлеба, которого у меня во рту не было уже два дня.
— Скотина падает, — поддакнул кто-то из мужиков. — Вчерась у Митрия корова сдохла. Кровью харкала.
— И колодец промёрз, — добавила баба с красным, заплаканным лицом. — Лёд рубим, а вода горькая, словно полынь.
Глеб обвёл всех тяжёлым взглядом. Глаза у него были маленькие, но цепкие. Как у хорька.
И этот взгляд упёрся в меня.
Я вжал голову в плечи. Знал я этот взгляд. Ничего хорошего он мне не сулил. Всю жизнь я был для них как бельмо на глазу. «Волчонок», — шипели вслед. «Выродок», — плевали под ноги. А всё из-за пряди этой проклятой.
Седая она у меня. С рождения. Как будто инеем прихвачена. И родился я, говорят, в волчий час, когда ночь уже отступает, а солнце ещё не встало. Самое гнилое время.
— Сор из избы вымести надо, — тихо сказал Глеб.
В избе повисла тишина. Только ветер за стенами выл, словно голодный пёс, да поленья в печи трещали.
— О чём ты, староста? — спросил Митрий.
— О том, — Глеб поднял узловатый палец. — Нечисть среди нас. Порченый. Оттого и зима не уходит. Оттого и мрём. Морана жертву требует.
Все повернулись ко мне.
Я не стал ждать. Вскочил и упёрся спиной в дверь.
— Не троньте, — буркнул я. Голос охрип, словно чужой. — Я-то тут при чём? Зима — она для всех зима.
— Ишь, голос подал! — рявкнул Глеб. — А ну, хватай его! В лес его! Пусть хозяйка ледяная сама разбирается!
Мужики поднялись неохотно. Но страх — он сильнее совести. Им нужно было кого-то винить. Им нужно было верить, что если они убьют меня, то завтра выглянет солнце и наступит весна.
— Не подходи! — я выхватил из-за пояса заточку — кусок ржавого железа, что нашёл по осени.
Митрий, здоровый детина, криво ухмыльнулся.
— Брось железку, Волчонок. Не греши перед смертью.
Он шагнул ко мне. Я махнул заточкой, но куда там. Слабый я был от голода. Митрий перехватил руку, вывернул так, что в плече хрустнуло. Железка звякнула об пол.
А потом меня ударили.
Кулак прилетел в скулу. В глазах вспыхнуло, словно молния ударила. Я повалился на пол, больно ударившись затылком.
— Бей порченого! — взвизгнула баба.
И началось.
Били молча и деловито. Сапогами под рёбра, по почкам, по ногам. Я свернулся клубком, закрыл голову руками. Во рту стало солоно и горячо.
Они вымещали на мне всё. Свой голод, свой холод, свой ужас перед бесконечной ночью. Каждый удар, как плата за их грехи.
— Хватит! — гаркнул Глеб. — Не убейте ненароком. Живым он нужен. Чтобы сам ушёл.
Меня схватили за шиворот и поволокли. Я не сопротивлялся. Тело не слушалось, боли почти не чувствовал, только тупой гул в голове.
Дверь распахнулась.
Холод ударил в лицо, как пощёчина. Морозный пар вырвался из избы, смешиваясь с дымом.
Меня протащили через сени, сбросили с крыльца в сугроб. Снег забился за шиворот, обжёг кожу.
— Вставай, — пнул меня Митрий. — Иди. И чтоб духу твоего здесь не было.
Я кое-как поднялся на четвереньки и сплюнул красный сгусток на белый снег.
— Ворота отворите! — скомандовал староста.
Тяжёлые створки частокола со скрипом поползли в стороны. За ними начиналась тьма. Лес стоял стеной, чёрный и молчаливый.
— Иди, — повторил Глеб. — Иди к своим, выродок. Морана примет.
Я встал. Шатало меня, как пьяного. Ноги дрожали. Один валенок слетел, когда били, так что левая нога была в одной портянке.
Посмотрел на них. На их лица, перекошенные злобой, страхом и облегчением. Они думали, что спасаются. Дураки.
— Чтоб вы сдохли, — прошептал я.
И шагнул в темноту.
Ворота за спиной захлопнулись с грохотом, и лязгнул засов.
Я остался один.
Ветер тут был злее. Он пробирал до костей, выдувал остатки тепла из худого тела. Зипун мой был плохой защитой, а теперь, мокрый от снега, и вовсе стал ледяной коркой.
Надо идти. Остановишься и уснёшь. Уснёшь, так не проснёшься вовсе.
Я брёл, проваливаясь в снег по пояс. Лес гудел. Деревья скрипели, жалуясь друг другу на судьбу. Еловые лапы, тяжёлые от снега, нависали над тропой, словно когтистые лапы чудовищ.
Нога в одной портянке совсем онемела. Я её почти не чувствовал. Словно деревяшка привязана.
Вот и всё, Волчок, — подумал я. — Отбегался.
Обиды не было. Была только усталость. Такая огромная, что давила на плечи сильнее сугробов. Зачем жил? Кому нужен был? Никому. Сирота, подкидыш. Мать, говорят, померла родами, а отца и вовсе никто не знал. Может, и правда волк был.
Я споткнулся о корягу и упал лицом в снег.
Холодно. Как же холодно.
Вставать не хотелось. В снегу я чувствовал покой. Если лежать тихо, то боль уходит. Остаётся только звон в ушах. Тонкий такой, протяжный.
Дзинь… Дзинь…
Я перевернулся на спину.
Над головой чёрные верхушки сосен и небо. Неба почти не видно за тучами, но там, где они расходились, горели звёзды. Колючие и злые глаза вечности.
И тут стало тихо. Ветер стих. Деревья перестали скрипеть. Даже звон в ушах пропал.
На поляну вышла она.
Не вышла даже, а соткалась из метели.
Высокая и тонкая, как берёзка молодая. Одежд на ней не было, только кожа белая, как снег на вершинах, да волосы длинные и тёмные, распущенные, стелются по воздуху, словно дым.
Снежана. Ледяница.
Я слышал сказки. Старухи баяли у печи, пугали девок. Говорили, что ходит она по лесам, ищет тепло живое. Кого поцелует, тот ледяной статуей станет.
Она подошла ближе. Снег под её ногами не проминался.
Лицо у неё было красивое, но страшное. Без кровинки. Губы синие, как у утопленницы. А глаза…
Глаза, как две проруби в чёрную воду. Смотришь в них и падаешь, падаешь в бездну.
«Тепло…» — прошелестело в голове. Не голосом сказала, а мыслью.
Я лежал и смотрел на неё. Страха не было. Чего бояться мертвецу?
Она наклонилась надо мной. От неё веяло таким холодом, что мороз вокруг показался парным молоком.
«Дай…» — снова шелест.
Её рука, тонкая, с длинными пальцами, коснулась моей груди. Прямо там, где сердце бьётся.
Я ждал боли. Ждал, что сердце остановится, превратится в ледышку.
Но она замерла. Её ледяные глаза расширились. В них мелькнуло что-то… удивление? Она провела рукой по моему лицу, коснулась разбитой губы и седой пряди.
— Пусто… — прошептала она уже вслух. Голос был похож на хруст наста.
Она отдёрнула руку.
— Где твой огонь, человек? — спросила она. — Почему ты не греешь?
Я попытался усмехнуться, но губы треснули, и потекла кровь.
— Нету огня, — прохрипел я. — Выбили весь. Выморозили.
Она склонила голову набок, разглядывая меня, как диковинную зверушку.
— Ты как я, — сказала она. — Холод внутри. Пустота.
— Я не как ты, — возразил я, с трудом ворочая языком. — Я живой. Пока ещё.
— Живой… — повторила она. — Но мёртвый. Ты — Волчий час. Ни свет, ни тьма.
Она села рядом, прямо на снег. Её волосы упали мне на лицо, и они не были холодными. Они были никакими. Как воздух.
— Они выгнали тебя, — утвердительно сказала она.
— Выгнали.
— В жертву мне.
— Тебе? — я скосил глаза. — Ты Морана?
Она рассмеялась. Смех этот был жутким, похожим на треск ломающегося льда на реке, когда ты делаешь всего лишь один неверный шаг.
— Морана великая. Я лишь её дыхание. Я Снежана, дочь вьюги.
Она снова потянулась ко мне. Но теперь не жадно, а осторожно. Положила ладонь мне на лоб.
Холод перестал жечь. Он стал… родным. Он втекал в меня, успокаивал боль, замораживал раны.
— Ты не умрёшь сегодня, Волчонок, — сказала она. — Стужа своих не берет.
— Я не твой, — упрямо прошептал я.
— Мой, — её глаза сверкнули синим огнём. — Теперь мой. Ты пуст, и я пуста. Мы наполним друг друга тишиной.
Мне захотелось спать. Веки отяжелели.
— Спи, — приказала она. — Утром пойдёшь назад.
— Зачем? — вяло подумал я. — Они убьют.
— Не убьют. Теперь они будут бояться по-настоящему.
Последнее, что я видел перед тем, как провалиться в чёрный сон — это её бледное лицо, склонившееся надо мной, и снежинки, которые не таяли на её ресницах.
***
Проснулся я от того, что солнце светило в глаза. Холодное, зимнее солнце. Но яркое.
Я сел, и снег осыпался с плеч.
Живой.
Ощупал себя. Рёбра болели, но терпимо. Нога, та, что была без валенка, посинела, но пальцы шевелились. Кровь на лице запеклась коркой.
Вокруг никого не было. Только примятый снег рядом, словно кто-то сидел и караулил мой сон.
Я встал. Голова кружилась, но я стоял твёрдо. Странная сила была внутри. Не тепло, нет. Холодный стержень. Словно сосульку проглотил, и она теперь держит хребет.
Надо возвращаться.
Я побрёл по своим же следам обратно. Удивительно, что их не замело, будто кто-то специально оставил.
Лес молчал. Теперь он не казался враждебным. Ветви деревьев словно расступались, пропуская меня.
Вот и частокол. Тёмные брёвна на фоне белого снега. На вышке маячил дозорный — рыжий Сенька. Он кутался в тулуп и клевал носом.
Я вышел на опушку.
Сенька поднял голову, прищурился. И вдруг замер. Рот его открылся, а глаза полезли на лоб.
— Эй! — крикнул я. Голос был сиплым, но громким. — Отворяй!
Сенька попятился, чуть не свалился с вышки.
— Чур меня! — заорал он дурным голосом. — Чур! Мертвец! Упырь!
— Отворяй, говорю! — я подошёл к воротам и ударил кулаком по дереву.
Удар вышел тяжёлым. Слишком тяжёлым для избитого, полумёртвого парня. Бревно гулко отозвалось, и с него посыпался иней.
За воротами поднялся переполох. Слышались крики, топот ног.
— Кто там?
— Волчок вернулся!
— Да брешешь! Сдох он, поди! Ночь-то какая была!
— Сам гляди! Стоит, окаянный!
Засов загремел. Ворота медленно и неохотно приоткрылись.
В щели показалось лицо Глеба. Бледное, с трясущейся бородой. Он смотрел на меня, как на выходца с того света.
А я стоял и смотрел на него. И мне было смешно. Я видел их страх и он пах кислятиной.
— Живой… — прошептал староста. — Как есть живой…
— Не принял лес жертву, — сказал я, шагая через порог. — Видать, невкусный я.
Люди расступались передо мной, вжимаясь в стены изб. Бабы охали, пряча детей за юбки. Мужики сжимали вилы, но подойти боялись.
Они всё видели и понимали.
Они видели, что я провёл ночь в лесу, в лютую стужу, раздетый и избитый. И вернулся.
Они видели мою ногу, босую, синюю, ступающую по снегу, как по ковру.
И они видели мои глаза.
Я не знал, что в них. Но догадывался. Там отражалась пустота. И ледяные проруби той, что приходила ночью.
— Колдун… — прошипела какая-то старуха. — Истинно колдун! Накликал он беду! Снюхался с нечистью!
Глеб попятился, споткнулся, чуть не упал.
— Ты… Ты зачем пришёл?
Я улыбнулся. Губы снова треснули, и по подбородку потекла свежая струйка крови.
— Жить пришёл, староста. Где мой угол?
Я шёл по деревне, и стужа шла со мной. Она больше не кусала меня. Она ластилась к ногам, как верная собака.
Волчий час закончился. Наступал долгий, бесконечный день. И я знал, что теперь в этой деревне бояться буду не я.
Бояться будут они.
Глава 2. Охота с огнём
Я нёс ей калину. Ягоды были мёрзлые и твёрдые, как камушки. Набрал их у оврага, где ветер снег сдул. Руки околели, пока рвал, но я этого не чувствовал. Внутри меня теперь сидел другой холод — не тот, что убивает, а тот, что держит.
Снежана ждала у старого капища.
Место это дурное. Старики сказывали, раньше тут Велесу требы клали, скотьему богу. А теперь идолы погнили, мхом поросли, да снегом их завалило так, что только макушки деревянные торчат. Страшные макушки, щербатые.
Она сидела на поваленном идоле. Белая вся, прозрачная почти. Сливалась с сугробами. Только волосы чернели, как проталины, да глаза сияли той самой жутью, от которой кровь стынет.
— Принёс? — спросила она. Губы не шевелились, голос прямо в голове звучал. Как звон льдинки об льдинку.
Я высыпал ягоды ей в ладонь. На её белой коже калина смотрелась как капли крови.
— И вот ещё, — я порылся за пазухой, вытащил ленту.
Алую и шёлковую. Украл я её у дочки мельника, когда та бельё на морозе развешивала. Грех, конечно. Да какой уж теперь грех, когда вся деревня меня в покойники записала.
Снежана взяла ленту. Повертела длинными пальцами.
— Зачем это? — спросила. — Не греет. Не еда.
— Красиво, — буркнул я. — Девки в косы вплетают.
Она посмотрела на меня странно. В прорубях её глаз что-то шевельнулось. Непонимание?
— Я не девка, Волчок. Я — стужа.
— А мне всё одно, — я сел рядом, прямо в снег. — Ты меня не убила. Значит, живая где-то внутри.
Она поднесла ягоду к рту и раскусила. Красный сок брызнул на белый подбородок. Она не поморщилась, хоть калина и горькая.
— Холодно мне, — вдруг сказала она.
Я удивился.
— Тебе? Ты ж сама лёд.
— Пустота холодит, — ответила она и протянула ко мне руки. — Дай дыхание.
Я знал, что это опасно. Первый раз, когда я так сделал, у меня губы потрескались до мяса, заживали долго. Но отказать не мог. Тянуло меня к ней. Как пьяницу к штофу, как мотылька на свечу, только наоборот — на холод.
Я наклонился к её ладоням. Сложил их лодочкой. И начал дышать.
Тёплый пар вырывался изо рта, касался её кожи. И тут же оседал инеем. Но она улыбнулась. Жутко так, уголками губ, но улыбнулась.
— Тёплый ты… — прошептала. — Живой.
Мои губы обожгло морозом. Больно, спасу нет. Но я дышал. Грел её ледяные пальцы, пока голова не закружилась.
Вдруг Снежана дёрнулась. Глаза её вспыхнули синим огнём.
— Уходи, — сказала она резко. — Чужие рядом.
Я огляделся. Лес стоял тихий и мёртвый. Ели лапы опустили под тяжестью снега.
— Кто чужие? Волки?
— Хуже, — она встала. Лента выпала из её рук и змеёй легла на снег. — Огонь несут. Злость несут.
Я принюхался. Ветер переменился. Потянуло гарью. Смолой, дёгтем и палёной тряпкой.
А потом я услышал хруст. Много ног топтало наст. Шли тяжело, не таясь.
— Нашли, — выдохнул я. — Староста.
Я вскочил. Бежать? Куда бежать по пояс в снегу? Догонят. У них лыжи, у них собаки.
Из-за деревьев показались огни.
Сначала один факел, рыжий и коптящий. Потом второй, третий. Они выплывали из сумерек, как глаза чудовищ. Огонь рвал ночную синеву, шипел и плевался искрами.
— Вон он! — заорал кто-то голосом Митрия. — У капища!
— И девка с ним! Белая!
— Ведьма! — взвизгнул Глеб. — Окружай! Жги нечисть!
Они высыпали на поляну. Человек десять. Все с вилами и топорами. Лица красные от мороза и от огня, перекошенные от злости. Страх гнал их, но злоба была сильнее. Они пришли убивать то, чего не понимали.
Снежана зашипела.
Она попятилась от огня. Я видел, как ей больно. Жар факелов, пусть даже столь далёких, касался её, как кнут. Её кожа начала темнеть, словно тающий снег, покрывающийся грязной коркой.
— Больно… — прошелестело у меня в голове. — Жжётся…
— Не подходите! — крикнул я, заслоняя её собой. — Уйдите! Не трогала она вас!
— Отойди, Волчонок! — рявкнул староста. Он держал факел высоко, и смола капала на снег, прожигая чёрные дыры. — Снюхался с ней? Продал душу за жизнь свою никчёмную?
— Нет у меня души! — огрызнулся я. — И у вас нет! Раз пришли толпой на одного!
— Не на одного! — Митрий шагнул вперёд, выставив вилы. — На мор пришли! Из-за неё скот дохнет! Из-за неё дети в лихорадке горят! Жги её!
Они двинулись разом. Кольцо сжималось. Жар от факелов ударил в лицо.
Снежана за моей спиной изменилась.
Она перестала дрожать и выпрямилась. Стала выше. Казалось, она растёт, вбирая в себя ночной мрак. Её волосы взметнулись вверх, хотя ветра не было.
Воздух вокруг нас зазвенел. Стало так холодно, что у меня перехватило дыхание. Факелы в руках мужиков пригасли, затрещали, словно испугались.
— Смерть… — голос Снежаны стал грохотом лавины. — Вы принесли огонь… Я дам вам лёд.
Она подняла руки.
Вокруг неё, прямо из воздуха, соткались иглы. Длинные и острые, прозрачные копья льда. Их были десятки. Они висели в воздухе, нацеленные в грудь каждому из пришедших.
Я видел глаза Глеба. В них плеснулся животный ужас. Он понял, что разбудил.
— Снежана, нет! — я развернулся к ней и схватил за руки.
Они были твёрдые, как камень. Холод прожёг мой зипун насквозь.
— Они хотят боли, — сказала она, глядя поверх моей головы на толпу. — Я дам им вечный покой.
— Не надо! — закричал я. — Не убивай!
— Почему? — она опустила взгляд на меня. В её глазах не было жалости. Только ледяная буря. — Они убьют нас.
— Если ты их убьёшь, ты станешь как они! — я тряс её, пытаясь достучаться. — Ты станешь чудовищем! Зверем! Ты же не зверь, Снежана! Ты — стихия! Не марайся об их кровь!
— Они жгут… — прошептала она, но ледяные копья в воздухе дрогнули.
— Пусть жгут! Мы уйдём! Не становись убийцей, слышишь? Не будь как Глеб! Не будь как люди!
Я видел, как она колеблется. Её природа требовала защиты. Требовала заморозить, уничтожить источник жара. Но моё тепло, моё дыхание на её руках — оно сбивало её.
— Волчонок… — она моргнула. Синий огонь в глазах померк.
Толпа, видя её замешательство, осмелела.
— Бей! — заорал Митрий. — Пока ведьма думает!
Кто-то швырнул факел.
Он пролетел над моей головой и ударил Снежану в плечо. Огонь лизнул её белое платье, которое было частью её самой. Она вскрикнула. Звук был тонкий и пронзительный, как свист вьюги в печной трубе.
— Бежим! — крикнул я.
Снежана взмахнула рукой. Не для удара, а для защиты.
Ледяные копья, что висели в воздухе, рухнули вниз. Не в людей, а в землю перед ними. С грохотом они вонзились в мёрзлый грунт, образуя частокол. Стену. Прозрачную, мутную и высокую стену льда, которая тут же выросла между нами и факелами за одно мгновение.
Я услышал глухие удары с той стороны. Крики. Кто-то рубил лёд топором, но тот звенел, как сталь.
— Уходим, — сказала Снежана. Она держалась за обожжённое плечо. Там, где коснулся огонь, была чёрная язва, из которой сочилась вода.
И мы побежали.
В лес, в чащу, куда глаза глядят. Подальше от огня, людей, и их правды.
Снег был глубоким, но Снежана не проваливалась. Она скользила поверху. А я вяз, падал, вставал и снова бежал. Лёгкие горели, во рту был вкус железа.
Мы остановились только у Чёрного оврага, когда крики и свет факелов остались далеко позади.
Я упал в снег, хватая ртом воздух. Сердце колотилось о рёбра, как пойманная птица.
Снежана стояла рядом, прислонившись к стволу сосны. Она смотрела на свою рану. Чёрное пятно на белом плече не затягивалось.
— Болит? — спросил я, отдышавшись.
— Странно, — ответила она. — Раньше я не знала боли. Я была ветром. А теперь… теперь я чувствую.
Она посмотрела на меня.
— Это ты сделал, Волчок. Твоё тепло. Ты сделал меня слабой.
— Я сделал тебя живой, — возразил я хрипло. — Хоть немного.
— Живые умирают, — сказала она. — Огонь убивает живых. Если я останусь такой… они сожгут меня. И тебя сожгут.
Я поднялся, отряхивая колени.
— Не сожгут. Мы уйдём.
— Куда? — она обвела рукой лес. — Зима везде. Но люди тоже везде. Они найдут. Огонь найдёт.
Я посмотрел на север. Там, за верхушками елей, в ночном небе угадывался силуэт Северного Пика. Горы, о которой говорили только шёпотом.
— Слыхала про Алатырь-камень? — спросил я.
Снежана замерла.
— Камень Отца, — кивнула она. — Там начало всех начал. Белбог положил его, когда мир творил.
— Говорят, кто дойдёт до него и руку положит — тот может судьбу свою переписать, — сказал я. — Любую суть изменить.
— Это далеко, — сказала она. — И высоко. Там ветра такие, что камни в песок стирают. Ты не дойдёшь. Замёрзнешь.
— А я не один пойду, — я посмотрел ей в глаза. — Ты меня проведёшь. Ты же дочь вьюги. Ветра тебя не тронут.
— А зачем мне это? — спросила она. — Я могу уйти в Навь. Растаять и вернуться в следующем году.
— Можешь, — согласился я. — Но тогда ты снова будешь просто холодом. Пустотой. Забудешь меня. Забудешь, как калина на вкус. Забудешь тепло. Ты этого желаешь?
Она молчала долго. Смотрела на свою руку, которой недавно касалось моё дыхание. Потом перевела взгляд на меня. На мою разбитую губу, на драный зипун, на дрожащие от усталости ноги.
— Нет, — тихо сказала она. — Не хочу. Пустота… она страшная, Волчок. Я не знала этого раньше.
Она протянула мне здоровую руку.
— Идём к Алатырю. Я укрою тебя от ветра. А ты…
— А я буду греть тебе руки, — закончил я.
Мы двинулись на север. Две маленькие точки в бесконечном белом океане. Изгой и чудовище. Человек и стихия.
За спиной, далеко в деревне, всё ещё метались огни и лаяли собаки. Но мы уже не слышали. Впереди был только вой ветра и долгая дорога к вершине мира.
Глава 3. Тропа Мёртвых
Горы не любят слабых. Они их жрут и костей не выплёвывают.
Мы шли третий день. Или четвёртый? Я сбился со счёту. Солнце здесь появлялось редко, висело бледным блином над острыми пиками, а потом падало в ущелья, оставляя нас в синей и густой тени.
Ноги я переставлял, как чужие. Они были тяжёлые, словно к валенкам пудовые гири привязали. Внутри валенка хлюпало, кровь с сукровицей от сбитых пальцев, да пот холодный.
Снежана шла впереди. Ей сугробы были нипочём. Она плыла над настом, едва касаясь снега босыми ступнями. Платье её белое сливалось с метелью, только волосы чернели, как разлом в леднике.
Иногда она оборачивалась. Смотрела на меня прорубями-глазами. В них не было жалости, только… непонимание.
— Ты медленный, — говорила она. — Зачем ты такой тяжёлый, Волчок?
— Потому что из мяса, — хрипел я, вытирая нос рукавом. Сопли замерзали мгновенно, царапали кожу льдинками. — Мясо к земле тянет. Это ты, пар да ветер.
Она останавливалась, ждала. Хотела подойти, помочь, руку протянуть, но отшатывалась.
— Нельзя, — шептала она. — Близко подойду и сердце твоё остановлю. Стужа во мне растёт. Горы её кормят.
Это была правда. Чем выше мы поднимались к Северному Пику, тем страшнее она становилась. Кожа её сияла, как свежий снег на солнце, а вокруг неё воздух дрожал от мороза. Птицы, пролетая мимо, падали камнем, замерзали на лету.
Я шёл за ней, как пёс за хозяйкой. Только хозяйка эта была Смертью.
К вечеру ветер взбесился. Он дул не в спину, а прямо в лицо, швырял горсти колючего снега, сёк кожу, как плетью. Дышать стало нечем.
— Надо укрыться, — воскликнул я, перекрикивая вой бури. — Замёрзну я, Снежана! Совсем замёрзну!
Она кивнула на чёрную дыру в скале, что виднелась впереди.
— Там тихо. Ветра нет.
Это были старые штольни. Ещё дед рассказывал, что когда-то здесь жили карлики, руду рыли. Злые были, людоеды. Потом ушли глубже, в недра, а норы свои оставили.
Вход в пещеру был похож на разинутую пасть. Зубья сталактитов свисали сверху, острые и жёлтые от времени.
Мы вошли.
Ветер сразу стих, остался снаружи выть бессильно. Но теплее не стало. Здесь царил другой холод, могильный и стоячий.
— Смрад, — буркнул я, доставая из-за пазухи кресало. — Нечисто тут.
— Тут спят, — сказала Снежана. Она стояла посреди пещеры, и от её тела исходило слабое голубое сияние, освещающее стены: грубо отёсанный камень, следы кирок, ржавые цепи, вмурованные в породу.
Я чиркнул кресалом. Искра упала на трут, и занялся огонёк. Я раздул его, поджёг пучок сухой травы, что берёг за пазухой, и сунул в расщелину, где валялись старые, окаменевшие деревяшки. Крепи шахтёрские.
Костёр занялся неохотно. Но живое тепло коснулось лица, и я чуть не завыл от удовольствия.
Снежана отошла в самый дальний угол, в тень. Огонь ей был враг.
— Поспи, Волчок, — сказала она из темноты. — Я посторожу. Сон тебе нужен.
Я привалился спиной к камню. Глаза слипались. Тело ныло, каждая косточка гудела.
Но уснуть я не успел.
Из глубины штольни, из чернильного мрака, раздался звук. Шорканье. Будто кто-то большой и мягкий тёрся о стены.
Я вскинулся, схватил горящую головню.
— Кто здесь?
Снежана тоже напряглась. Её сияние стало ярче, колючее.
— Чужой, — прошипела она. — Старый и голодный.
Из тьмы выплыло лицо.
Оно было огромным, размером с тележное колесо. Серое и морщинистое. Рот — щель безгубая. А посередине лба, прямо над переносицей, горел один-единственный глаз.
Мутный, жёлтый, с вертикальным зрачком.
Лихо.
Я слышал о нём. Одноглазое. Страж перевалов. Оно не мясо ест, оно беду пьёт. Страх пьёт. А если человека поймает, то кости переломает и высосет жизнь, как желток из яйца.
Существо вышло на свет. Тело у него было тощее и длинное, руки до пола висят, пальцы узловатые, с когтями кривыми. Одето в лохмотья, что когда-то шкурами были.
— Го-о-ости… — проскрипело Лихо. Голос у него был как жернова трутся. — Тёплые… Вкусные…
Оно шагнуло к костру. Я попятился, выставив головню вперёд.
— Не подходи! Обожгу!
Лихо рассмеялось. Смех был похож на кашель.
— Огонь мал. Тьма велика. Страх твой сладок, человечек. Давно я не ело.
Снежана вышла из тени. Она встала между мной и чудовищем.
— Уйди, — сказала она. — Он мой.
Лихо скосило на неё свой глаз.
— Ты? — оно фыркнуло. — Холодная девка. Пустая. В тебе еды нет. Уйди с дороги, ледышка.
— Я — стужа! — крикнула Снежана.
Она вскинула руки. Воздух в пещере затрещал. С пальцев её сорвался вихрь — белые, острые иглы льда. Они ударили Лихо в грудь и в лицо.
Я думал, прошьют насквозь.
Но Лихо даже не пошатнулось. Ледяные иглы разбились о его серую шкуру, осыпались крошкой.
— Холод? — удивилось чудовище. — Я здесь вечность живу, глупая. Я само — холод. Камень не мёрзнет.
Оно взмахнуло длинной рукой. Просто отмахнулось, как от мухи.
Удар пришёлся Снежане в плечо. Её отшвырнуло к стене. Она ударилась с глухим звуком и сползла вниз. Сияние её померкло.
— Снежана! — заорал я.
Лихо шагнуло ко мне. Глаз его сузился, в нём плясало предвкушение.
— А ты мягкий… Ты хрустеть будешь…
Бежать было некуда. За спиной тупик, впереди тварь.
Я бросил головню в его морду. Лихо поймало её на лету, сжало в кулаке. Огонь зашипел и погас.
— Игрушки… — проворчало оно.
Оно потянулось ко мне. Когти, длинные, грязные, были уже у самого лица.
Я не воин. Я Волчок, изгой, которого били всей деревней. Но подыхать вот так, кормом для урода, я не хотел.
Сунул руку в карман. Там лежало кресало и кремень.
— Жри! — крикнул я и ударил кремнем о сталь.
Сноп искр, ярких, жгучих, брызнул прямо в мутное жёлтое око.
Лихо взревело. Оно схватилось за глаз, замотало башкой.
— Жжётся! Жжётся, падаль!
Я нырнул ему под руку. Хотел проскочить к выходу, но не успел. Костлявое колено врезалось мне в бок. Что-то хрустнуло.
Воздух выбило из лёгких. Меня подбросило, швырнуло на камни. Боль была такая, что в глазах потемнело. Я попытался вдохнуть, но в груди словно ножи ворочались.
Я пополз. Скрёб пальцами по камню, оставляя кровавые следы.
Лихо проморгалось. Глаз его налился кровью и слезился.
— Убью… — прошипело оно. — Медленно убью… Сначала ноги вырву…
Оно нависло надо мной. Я перевернулся на спину. Видел, как поднимается когтистая лапа.
Всё. Конец.
— Не тронь его!!!
Крик этот был не человеческий. Это был визг бури, ломающей вековые сосны.
Я повернул голову.
Снежана стояла у стены. Она видела мою кровь на камнях. Видела, как я хриплю. Её лицо исказилось. Она впервые испугалась. Не за себя, а за меня.
— Не тронь! — повторила она.
Снежана не стала бить льдом в Лихо. Ппоняла, что это бесполезно. Вместо этого подняла руки к потолку. Её пальцы скрючились. Синий свет полыхнул так ярко, что я зажмурился.
А следом потолок затрещал. Вода, что веками сочилась в трещины камня, мгновенно замёрзла. Лёд расширился, разрывая породу. Грохот ударил по ушам.
— Что ты… — начало было Лихо, задирая голову.
Огромная каменная сосулька сорвалась вниз. Она вошла в тощую спину чудовища, как гвоздь в гнилую доску. Пробила насквозь, пригвоздила к полу. Лихо даже вскрикнуть не успело. Только хрюкнуло и дёрнулось. Чёрная жижа брызнула во все стороны.
Свод продолжал рушиться. Камни сыпались дождём.
— Вставай! — Снежана была рядом.
Она схватила меня за шкирку, как щенка. Рванула вверх. Я заорал от боли в боку, но встал.
Мы побежали к выходу. Пыль забивала глаза, камни били по плечам. Сзади грохотало так, словно гора решила схлопнуться. Вывалились наружу, в снег и ветер. Я прополз ещё пару шагов и упал лицом в сугроб.
Сил не было. Совсем.
Боль в боку стала тупой и горячей. Холод пробирался под зипун, но мне уже было всё равно. Стало даже тепло. Приятно так.
— Волчок! — Снежана перевернула меня на спину.
Её лицо висело надо мной. Белое и прекрасное. А в глазах стояли слёзы. Не ледяные крошки, а настоящие, мокрые слёзы.
— Ты… плачешь? — прошептал я. Губы не слушались.
— Ты сломался, — сказала она. Голос её дрожал. — Ты течёшь. Красная вода. Зачем ты это сделал? Зачем полез?
— Дурак потому что, — я попытался улыбнуться. — Люди — они дураки.
— Вставай, — она трясла меня за плечи. Но осторожно, боясь повредить ещё больше. — Нам надо идти.
— Не могу, — выдохнул я. — Ноги не держат. И внутри… пусто.
Я повернул голову.
Метель на миг расступилась.
Там, впереди, на самой вершине, где небо сходилось с землёй, стоял камень. Огромный, сияющий внутренним светом. Бел-горюч камень Алатырь.
Он был близко. Рукой подать. Может, верста, может, две.
Но для меня это было как до луны.
— Вот он… — прошептал я. — Дошли…
— Да, — кивнула Снежана. Слеза упала мне на щёку. Она была тёплой. — Дошли. Вставай. Я донесу.
— Не донесёшь. Ты же… призрак.
— Я не призрак! — крикнула она. — Я живая! Ты сделал меня живой! Не смей умирать, слышишь? Не смей!
Она прижалась лбом к моему лбу.
— Забери холод, — просила она. — Или дай мне тепло. Ну же!
Но я уже не мог дышать. Тьма, мягкая и ласковая, накатывала волнами.
— Иди одна… — шепнул я. — Положи руку… Стань кем хочешь…
— Я хочу быть с тобой, — сказала она.
Это было последнее, что я слышал. Потом ветер завыл, заглушая всё, и свет Алатырь-камня расплылся в белое пятно, которое поглотила ночь.
Глава 4. Таяние
Меня волокли.
Я не шёл сам. Снежана тащила меня за ворот, как мешок с репой.
Спина скребла по камням, но боли я почти не чуял. Холод выпил её. Он выпил всё: страх, злость, надежду. Осталась только вязкая, серая муть в голове да стук сердца. Тук… тук… Редко. С натугой. Словно молот по наковальне бьёт в последний раз перед тем, как мастер уйдёт спать.
Мы ввалились куда-то. Ветра стало меньше, но выть он не перестал — теперь он бился в стены снаружи, ярясь, что добычу уводят.
Снежана бросила меня. Я мешком повалился на гнилые доски. Пыль взметнулась, забила нос, но чихнуть сил не было.
Я приоткрыл один глаз. Веки смёрзлись, ресницы кололись иглами.
Скит. Старый, брошенный скит. Крыша прохудилась, сквозь дыры видно чёрное, бурлящее небо. В углу остов печи, разваленный, как череп великана.
— Вставай… — прошелестело надо мной.
Снежана стояла посреди избы. Белая, сияющая в полумраке. От неё шёл пар, но пар этот был ледяной. Стужа исходила от неё волнами, добивая меня.
— Не могу, — губы не шевелились. Я выталкивал слова прямо из горла, вместе с хрипом. — Всё, Снежана. Пришли.
— Огонь нужен, — она заметалась по скиту. — Волчок, где искра? Сделай искру!
Я попытался нащупать карман. Пальцы были чужие. Синие, скрюченные, как корни. Я не чувствовал ткани. Не чувствовал тела.
— Нету искры, — выдохнул я. — Всё… в снегу осталось. Когда падал.
Она замерла и обернулась ко мне. В её глазах плескалась паника.
— Ты умираешь, — сказала она. Не спросила, а утвердила.
— Ага.
Странно, но страшно не было. Было покойно. Сон накатывал мягким одеялом. Хотелось закрыть глаза и просто перестать дышать. Дышать было трудно. Воздух здесь, на верхотуре, был пустой, колючий.
— Не смей! — она упала на колени рядом со мной.
Её руки схватили меня за грудки. Тряхнули. Голова моя мотнулась, ударилась о пол.
— Алатырь близко! — кричала она мне в лицо. — Мы дойдём! Вставай, человек! Вставай!
— Далеко… — прошептал я. — Боги далеко… А смерть — вот она. Рядом сидит.
Я посмотрел на неё. Она и была смертью. Красивой и белой. Моей смертью.
— Я не дам, — прошипела она.
Снежана отпустила меня. Встала. Начала срывать с себя одежду. Платье её, сотканное из инея и тумана, трещало, распадаясь лоскутами. Она рвала его с остервенением, обнажая тело.
Белое и совершенное. Кожа её была как лёд на реке в январскую ночь. Гладкая и твёрдая. Под ней не бились жилы, не текла кровь. Там была только застывшая вечность.
— Ты чего удумала?.. — прохрипел я. Язык уже еле ворочался.
— Закон Мораны, — сказала она. Голос её стал низким, гулким, как треск ледника. — Холод берёт. Но холод может и отдать. Если захочет.
Она обнажённая нависла надо мной.
— Я хочу, — сказала она.
И рухнула на меня сверху.
Я заорал бы, если б мог.
Это было не объятие, а словно на грудь положили могильную плиту. Тяжёлую и невыносимо ледяную. Её кожа коснулась моей, и меня прожгло. Не теплом, а холодом. Боль была такая, что сердце споткнулось и замерло.
— Терпи… — шепнула она мне в ухо. Губы её были твёрдые, как камень. — Терпи, Волчок. Сейчас…
Она прижалась ко мне всем телом, пытаясь проникнуть под кожу, слиться. Я чувствовал, как она напряглась. Снежана не грела. Она пыталась стать теплом.
Это было против природы. Против её сути. Словно заставить воду течь вверх, а камень летать.
Сначала ничего не происходило. Я просто умирал под весом ледяной статуи. Тьма перед глазами сгущалась, в ушах звенело.
А потом она закричала. Крик этот был не женский. Так кричит металл, когда его плющат молотом. Так кричит дерево, когда его рвёт молния.
Я почувствовал дрожь. Мелкую, частую дрожь, пробившую её тело.
— А-а-а-а! — выла она мне в шею.
И тут пошёл пар.
Я увидел его краем глаза. Белые клубы вырывались из-под нас, окутывали. Её кожа начала меняться. Она плавилась. Не как воск. Это было страшнее. Я чувствовал, как её плоть становится мягкой, податливой. Как лёд превращается в воду, а вода… вода закипает.
Жар ударил в меня, словно меня кинули в котёл с кипятком.
— Горячо… — простонал я.
— Бери! — визжала она. — Бери всё!
Её тело билось в конвульсиях. Я слышал хруст. Это ломалась её суть. Перестраивались кости, которых раньше не было. Надувались жилы, наполняясь чем-то горячим и густым. Она вгрызлась зубами мне в плечо, чтобы не кричать.
— Снежана… — я попытался обнять её, но руки не слушались.
Она горела. Была живым факелом, только огонь этот был внутри. Она сжигала свою вечность, чтобы дать мне минуту.
Скит наполнился гулом. Стены дрожали. С крыши потекло. Сначала капли, потом ручьи. Снег, лежавший на балках, таял мгновенно, превращаясь в дождь.
Вода лилась на нас, смешиваясь с потом и кровью.
Снежана подняла голову.
Я посмотрел ей в глаза.
Синий огонь в них погас. Проруби затянулись. Теперь это были просто глаза. Серые, как небо перед рассветом. Огромные, полные безумной боли и… страха.
— Я… горю… — прошептала она. Голос её сорвался, стал сиплым и человеческим. — Волчок, я горю…
Её кожа порозовела. Потом покраснела, как у ошпаренного. Она прижалась щекой к моей груди. Я услышал звук.
Тук-тук-тук-тук.
Это билось не моё сердце. Моё стучало медленно, неохотно. Это билось её. Маленькая птица, запертая в клетку рёбер, которые только что родились из льда.
Жар перетекал в меня. Он вливался через поры, через дыхание, через боль. Он растапливал мой лёд. Кровь в жилах, густая, как кисель, вдруг разжижилась и побежала быстрее. Пальцы закололо тысячами иголок. Ноги скрутило судорогой.
Я заорал.
Мы орали вместе. Два существа, сплетённые в клубок боли на гнилом полу заброшенного скита. Алхимия плоти. Обмен… или жертва.
Снаружи что-то грохнуло. Будто небесный свод рухнул на землю. И тишина. Внезапная, оглушающая тишина. Ветер стих. Вой прекратился.
Я лежал, хватая ртом воздух. Он был влажный, тёплый, пах мокрой землёй. Снежана затихла на мне. Я поднял руку. Она дрожала, но слушалась. Коснулся её спины. Горячая. Мокрая от пота. Гладкая и живая кожа. Под пальцами бугрились позвонки.
— Снежана? — позвал я. Голос был хриплым, но громким.
Она не ответила. Только всхлипнула и уткнулась носом мне в шею.
Я с трудом сел, придерживая её. Она сползла мне на колени, свернулась калачиком, дрожа мелкой дрожью.
Я огляделся.
Скита больше не было. То есть стены стояли, но крыши не было вовсе. А вокруг…
Снега не было. Вообще.
На сажень вокруг нас земля была чёрная. Камни блестели от влаги. Снег просто исчез, испарился в одно мгновение, когда она отдала свою суть.
Дальше, за кругом проталин, лежали сугробы, но они осели, потемнели. Буран ушёл, оставив после себя чистый, прозрачный воздух.
В прорехе облаков висела луна. Полная, жёлтая, равнодушная.
Я посмотрел на Снежану.
Она спала. Или была без памяти. Её чёрные волосы прилипли к мокрому лбу. Грудь вздымалась и опадала.
Живая.
Я провёл ладонью по её руке. Она была тёплой. Горячее меня.
— Дура… — прошептал я, и слёзы сами покатились из глаз. — Какая же ты дура…
Я стянул с себя зипун и закутал её. Она была маленькой и хрупкой. Куда делась та великанша-стужа?
Теперь она была просто девкой. Голой, замёрзшей, напуганной девкой посреди гор. Но она дышала. И я дышал.
Я прижал её к себе, качаясь из стороны в сторону.
— Ничего, — шептал я, глядя на далёкий пик Алатыря. — Ничего. Теперь мы оба из мяса.
Внутри меня разгорался уголёк. Я чувствовал, как болит нога, как ноют рёбра, как саднит прокушенное плечо. Боль была яркой и злой.
Мы выжили.
Я запрокинул голову и рассмеялся. Хрипло и страшно. Эхо подхватило мой смех, покатило по ущельям.
Пусть слышат. Пусть знают.
Волчок не сдох. И Стужа не сдохла.
Мы просто переплавились.
Глава 5. Подснежники
Свет бил в глаза. Я сощурился.
Надо мной не было крыши, только чистое синее небо. Такое синее, что смотреть больно. Солнце висело прямо над головой, и оно грело по-настоящему.
Я пошевелился. Тело заныло. Не той острой болью, что рвёт жилы, а тупой, усталой ломотой. Как после тяжёлой работы.
Рядом завозились.
Снежана лежала, свернувшись клубком под моим грязным зипуном. Чёрные волосы рассыпались по полу. Плечо, то самое, что вчера было белым льдом, теперь розовело. Кожа как кожа. Мягкая, в мелких пупырышках от утренней прохлады.
Я сел, опираясь на локоть. Голова кружилась.
И тут я увидел, как из этой чёрной грязи вокруг нас, прямо сквозь гнилую щепу, лезли цветы.
Маленькие, белые колокольчики на тонких зелёных ножках. Подснежники. И ещё какие-то, синие, пушистые. Сон-трава. Их было много. Они дрожали на лёгком ветерке, кивали головками.
Цветы посреди лютой зимы. На вершине проклятой горы.
— Ох… — выдохнула Снежана.
Она села, кутаясь в зипун. Глаза у неё были заспанные и опухшие. Обычные серые девичьи глаза. Она посмотрела на свои руки. Сжала и разжала кулаки. Потом потрогала лицо, шею.
— Волчок… — голос у неё был хриплый, со сна. — Мне холодно.
Я улыбнулся.
— Холодно ей, — сказал я. — Вчера ты сама холодом была. А теперь зябнешь.
— Правда холодно, — она шмыгнула покрасневшим носом. — И тут… — она положила руку на живот. — Пусто.
— Есть хочешь, — кивнул я. — Это голод, Снежана. Привыкай. Живые всегда есть хотят.
Она посмотрела на цветы, и глаза её расширились. Она потянулась, сорвала один белый колокольчик. Поднесла к лицу. Понюхала.
— Пахнет… — прошептала она. — Землёй пахнет. И мёдом.
По её щеке покатилась слеза.
— Ты чего? — испугался я. — Опять болит?
— Нет, — она замотала головой, размазывая слёзы по чумазому лицу. — Просто… я чувствую. Всё чувствую. Ветер. Запах. Тебя.
Она вдруг порывисто обняла меня. Прижалась горячим, живым телом.
— Спасибо, — шепнула она мне в шею. — Спасибо, что появился тогда в лесу.
Я гладил её по спутанным волосам. Рука у меня была грязная, в крови и саже, но я не убирал её.
— Мы теперь квиты, — буркнул я. — Ты меня спасла, я тебя.
Вдруг снаружи хрустнуло.
Я вздрогнул. Звук был чёткий. Снег скрипнул под тяжёлым сапогом.
— Тише, — я зажал ей рот ладонью.
Снежана замерла. В глазах её мелькнул страх. Человеческий страх. Раньше она боялась только огня, теперь она боялась всего.
Хруст повторился, но уже ближе. Потом лязгнуло железо.
Я огляделся. Оружия нет. Мой нож остался в пещере у Лиха. Только кулаки да зубы.
В проломе стены появилась тень. На порог шагнул человек. Не деревенский. Деревенские так не одеваются. На нём была стёганая куртка, поверх кожаный панцирь с медными бляхами. На ногах высокие сапоги, подбитые мехом. За спиной висел лук, а на поясе широкий тесак.
Ловчий. Охотник на нечисть.
За ним вышли ещё двое. Такие же хмурые, битые жизнью мужики.
Снежана вжалась в меня, задрожала.
— Вот они, — сказал первый. Голос у него был спокойный и равнодушный. — Старшой, гляди.
Вперёд вышел четвёртый. Этот был постарше. Лицо пересекал шрам от виска до подбородка, стягивая глаз. Борода седая, коротко стриженная.
Он окинул взглядом руины. Посмотрел на меня. На Снежану, которая куталась в мой драный зипун.
А потом он увидел цветы.
Подошёл ближе. Сапог его ступил на чёрную землю, раздавив стебелёк сон-травы. Наклонился. Снял толстую рукавицу и провёл грубым пальцем по лепесткам.
— Чудны дела твои, Белбог… — пробормотал он.
Мужики за его спиной переглянулись.
— Что там, Всеволод? — спросил один. — Нечисть?
Старшой выпрямился. Посмотрел на нас. Глаза у него были цепкие и холодные, как зимнее небо. Но злобы в них не было, только удивление.
— Ты кто такой, парень? — спросил он.
— Волчок, — ответил я. Голос дрожал, но я старался смотреть прямо. — Из Ям.
— А девка?
— Снежана. Жена моя.
Я сам не понял, как это сказал. Само вырвалось. Снежана дёрнулась, посмотрела на меня, но промолчала.
Ловчий хмыкнул.
— Староста ваш, Глеб, денег дал. Сказал, упырь в лесу завёлся. Девка ледяная, что стужу нагоняет. Велел найти и кончить. И парня порченого с ней.
Я напрягся, готовясь прыгнуть. Хоть одного, но загрызу.
Ловчий перевёл взгляд на Снежану. На её розовые щёки. На пар, что шёл у неё изо рта. На дрожащие плечи. Потом снова на цветы.
Вокруг скита лежал снег по пояс. А здесь, в круге, цвела весна.
— Нечисть, говоришь… — протянул он.
Он сунул руку в поясную суму. Я сжался.
Но он достал не нож. Он достал ломоть хлеба и кусок вяленого мяса. Бросил мне.
Я поймал на лету. Хлеб был чёрствый, но пах так, что у меня слюна потекла.
— Поешьте, — сказал Ловчий.
Он повернулся к своим.
— Нету тут никакой нечисти.
Мужики загомонили.
— Как нету, Всеволод? А цветы? А след?
— Глаза разуйте, — рявкнул старшой. — Нечисть жизнь не сеет. Нечисть гниль разводит. А тут… — он пнул сапогом кочку с травой. — Тут чудо. Или блажь божья. Не нам судить.
Он снова посмотрел на меня.
— Уходите. Староста не успокоится. Если мы вернёмся без голов, он других наймёт. Или сам с вилами придёт.
— Куда нам идти? — спросил я, разламывая хлеб. Половину сунул Снежане. Она вцепилась в горбушку зубами, как зверёк.
— На восток идите, — махнул рукой Ловчий. — К Аркаиму. Там таких, как вы… странных… не гонят. Там, говорят, и железо живое, и люди другие.
Он сплюнул в грязь.
— Бывайте. И чтоб я вас больше не видел. А то передумаю.
Он развернулся и пошёл прочь, хрустя снегом. Остальные помялись, но пошли следом.
Мы остались одни. Снежана доела хлеб и облизала пальцы.
— Вкусно, — сказала она. Глаза её сияли. — Никогда не думала, что хлеб такой вкусный.
— Это ты ещё каши с маслом не ела, — усмехнулся я.
Встал. Ноги держали плохо, но держали. Подобрал с пола тряпку, обмотал шею.
— Вставай, жена, — сказал я. — Идти надо. Пока солнце высоко.
Она поднялась. Зипун на ней висел мешком, голые ноги торчали из-под полы.
— Холодно будет, — сказал я. — Но мы дойдём.
Мы вышли из скита.
Там, внизу, в долине, ещё лежала зима. Но она уже была мёртвая. Без хозяйки она долго не протянет.
Я посмотрел на восток. За горными хребтами, в синей дымке, лежал наш путь. Далёкий, трудный. Но я взглянул на Снежану. Она щурилась от солнца, подставляя лицо лучам. На её щеках играл румянец. Я взял её за руку, и наши пальцы переплелись.
— Пошли, — сказал я. — Алатырь-камень боле нам не нужен. В твоём сердце и без него появилось тепло.
И мы пошли вниз, оставляя за спиной руины и маленький круг живой земли, с которого начиналась новая весна.
Искры на снегу
Рассказ написан специально для новогоднего котикового конкурса — https://author.today/post/756536
Жанры: Славянское фэнтези, Сказка, Драма
***
Глава 1. Зола и холод
Я сидела в углу избы, на сундуке, поджав ноги, и старалась громко не дышать. Холод полз по полу, кусал за пятки, пробирался под худую рубаху. Он был здесь хозяином, а мы — так, незваными гостями.
— Окаянная… — прошипела тётка Матрёна, раздувая тлеющие угли в печи. — Всё сырое, всё гнилое, как и жизнь наша.
Она выпрямилась, держась за поясницу. Лицо у неё было серое, словно присыпанное той самой золой, что сегодня полагалось выметать из избы. Праздник ведь. День Первых Искр. Люди в деревне сейчас блины пекут, солнце кличут, чучело Зимы готовят. А у нас — тьма да холод.
В углу, на лавке, зашёлся кашлем Минька.
Звук был страшный — булькающий и рваный. Казалось, кто-то дерёт внутри него старую мешковину. Минька выгнулся дугой, хватая ртом воздух, худые пальцы вцепились в овчину.
Матрёна бросилась к нему, забыв про печь.
— Тише, сынок, тише, родненький… — зашептала она, вытирая ему губы тряпицей.
На тряпице осталось красное пятно. Я увидела это даже в полумраке — тёмное, густое. Кровь. Грудная жаба доедала Миньку, как червь яблоко. Лекарь, что заезжал намедни, только рукой махнул:
«Не жилец он без варева из корня огнецвета. А корень тот золота стоит».
Золота у нас не было. Были только долги да пустые горшки.
Минька затих, обессиленный. Глаза его, огромные, блестящие от жара, уставились в потолок.
Матрёна повернулась ко мне. Глаза у неё были злые. В них не было слёз — слёзы у тётки давно высохли, осталась одна чернота.
— Чего сидишь, глаза лупишь? — рявкнула она. — Пользы от тебя, как от козла молока. Дармоедка.
Я вжала голову в плечи. Я знала: ей надо на ком-то сорвать страх. Миньку она жалеет, себя жалеть гордость не велит, вот и осталась я.
— Воды нет, — сказала Матрёна, пнув пустую кадку. Звук вышел гулкий. — Поить его надо, травы заварить, а в кадке мышь повесилась.
— Так снега натопить можно, тётушка, — тихо подала я голос.
— Снега?! — взвизгнула она, подступая ко мне. — Ты погляди на печь, дура набитая! Дрова шипят, огня не дают! Пока я снег этот растоплю, пока он закипит — Минька богам душу отдаст! Ему сейчас пить надо!
Она схватила меня за плечо. Пальцы у неё были жёсткие.
— Собирайся.
— Куда? — я похолодела. За окном выла вьюга. Снег бил в слюдяное оконце, словно просился внутрь погреться.
— К Чёрному ключу пойдёшь.
Я замерла. Чёрный ключ бил в лесу, в овраге, за старым кладбищем. Вода там никогда не замерзала, даже в лютые морозы, и парила, будто кипяток. Но место то было дурное. Мужики сказывали, что там Навь к Яви близко подходит, что тени там гуляют сами по себе, а вода та — слёзы самой Мары.
— Тётушка… — пролепетала я, чувствуя, как страх ледяным обручем стягивает горло. — Страшно там. Ночь ведь. Волки…
— А здесь тебе не страшно?! — заорала Матрёна, тыча пальцем в сторону затихшего Миньки. — Брата тебе не жалко? Он кровью харкает, горит весь, а она, видишь ли, волков испугалась! Да чтоб тебя волки эти и сожрали, всё меньше ртов кормить буду!
Она развернулась, схватила с лавки коромысло и швырнула мне под ноги.
— Бери вёдра. И без воды не возвращайся. На порог не пущу. Замёрзнешь под дверью, как собака, мне и дела нет.
Я посмотрела на неё. Лицо Матрёны перекосило от злобы и отчаяния. Она не шутила. Она и правда могла оставить меня на морозе. Горе сделало её сердце твёрже кремня.
Я молча слезла с сундука. Спорить было нельзя.
Натянула на себя старые, подшитые валенки — велики они мне были, пришлось портянки мотать в три слоя. Надела зипун, весь в заплатах, подпоясалась верёвкой. Голову замотала платком, что от матери остался — дырявый, молью битый, но всё же шерстяной.
Подняла коромысло. Оно легло на плечи привычной тяжестью.
Подошла к лавке, где лежал Минька.
Он дышал тяжело и со свистом. Лицо его было белым-белым, только на скулах горел нездоровый румянец. Я протянула руку, коснулась его лба. Горячий, как печной бок.
— Минька… — шепнула я.
Он приоткрыл глаза.
— Варя… — прохрипел он едва слышно. — Пить…
— Принесу, Минька. Принесу водицы. Живой и тёплой. Ты только жди. Не уходи никуда.
У меня защипало в глазах, но плакать я не стала. Нельзя на морозе плакать — ресницы смёрзнутся, глаза не откроешь. Да и толку от слёз? Ими жажду не утолишь.
— Ну! Чего встала? — прикрикнула от печи Матрёна. — Ступай!
Глава 2. Хрустальная ловушка
Дверь за мной захлопнулась с глухим стуком. Щёлкнул засов. Всё, теперь я одна.
Ветер тут же набросился, как голодный пёс. Рванул за полы зипуна, сыпанул колючей крупой в глаза. Я поглубже натянула дырявый матушкин платок, пытаясь спрятать нос, но мороз пробирал до костей.
Я подхватила вёдра, поправила на плече тяжёлое дубовое коромысло и шагнула в темноту.
Деревня словно вымерла. Ни огонька, ни лая собачьего. Только вьюга свистит в трубах да ставни где-то хлопают. Но ещё страшнее было думать о Миньке, который там, в душной избе, задыхается без воды.
Я шла быстро, почти бежала, проваливаясь в сугробы по колено. Вёдра гулко ударялись о бока, цеплялись за наст.
За околицей лес встал чёрной стеной. Деревья скрипели, жаловались на холод. В темноте между стволами чудилось всякое. Вон там, за кривой берёзой, сугроб шевельнулся. Или не сугроб это, а волк серый? А вон там, где еловые лапы до земли свисают, огоньки жёлтые вспыхнули.
Я зажмурилась на миг, шепча про себя:
— Чур меня, чур… Не тронь сироту.
Тени скользили рядом. Я чувствовала их взгляд — холодный и голодный. Но они не подходили. Может, потому что брать с меня нечего? Кожа да кости, да душа, продрогшая насквозь. Зверьё лесное, оно тепло любит, кровь живую, горячую. А я, как ледышка прозрачная.
Тропинка к Чёрному ключу вилась узкой змейкой. Снегу тут намело — страсть. Я дышала тяжело, пар вырывался изо рта густыми клубами и тут же оседал инеем на ресницах. Глаза слипались. Хотелось сесть в сугроб, свернуться калачиком и уснуть. Снег такой мягкий, пушистый…
— Нельзя, Варя, — сказала я себе вслух. Голос прозвучал тонко, жалобно, и ветер тут же унёс его. — Минька ждёт.
Впереди показался овраг. Оттуда, из глубины, поднимался пар. Он клубился белыми столбами, словно призраки плясали. Это дышал Чёрный ключ.
Я начала спускаться, цепляясь свободной рукой за кусты. Ветки царапали ладони, но боли я почти не чувствовала — руки совсем окоченели.
И тут я услышала звук.
Не вой ветра, не скрип дерева. А звон, будто кто-то огромный провёл пальцем по краю хрустального кубка. Или как лёд на реке трещит, когда весна идёт.
Жуткий звук. От него зубы заныли.
Я спустилась на дно оврага. Тут было теплее от пара, но сырость пробирала ещё злее. Туман лип к лицу мокрой паутиной.
Я сделала шаг к роднику и замерла. Вёдра выпали из рук, но звука я не услышала — снег всё заглушил.
У самой воды, там, где чёрная земля парила, кто-то был.
Не человек, и не зверь.
Он был огромный, выше любого мужика в нашей деревне. И весь будто слеплен из льдин, снега и синего инея. Плечи острые, как скалы. Голова белая, косматая, только это не волосы были, а сосульки длинные и звенящие.
Студенец. Дух зимы. Дедушка Мороз, как малые дети кличут, только не добрый он, не сказочный. А страшный.
Он стоял на одном колене, опираясь ледяной рукой о землю. А вторая нога…
Я прижала ладонь ко рту, чтобы не вскрикнуть.
Его нога угодила в капкан. В старый, ржавый медвежий капкан, какие браконьеры ставят. Железные зубы впились в ледяную плоть. И там, где железо касалось его, шёл дым. Чёрный, едкий дым.
Железо жгло его. Плавило.
Студенец дёрнулся, пытаясь вырвать ногу.
Хрусть.
Звук был такой, словно стекло ломают. По льду пошли трещины. Из раны потекла не кровь, а густая синяя жижа, светящаяся в темноте.
Он повернул голову.
Лица у него не было. Только маска из снега и два чёрных провала, в которых горел синий огонь.
Он смотрел на меня.
Я должна была бежать. Бежать без оглядки, бросить вёдра, бросить всё. Это же Навь! Это смерть лютая! Дыхнёт, и я превращусь в ледяную статую навеки.
Но я не побежала. Ноги приросли к земле.
Он не рычал. Он издавал тот самый звон-стон. Ему было больно. Так же больно, как Миньке, когда он кашлял кровью. Так же больно, как мне, когда тётка таскала за косу.
— Дедушка… — вырвалось у меня.
Он замер. Синие огни в глазницах полыхнули ярче.
Я увидела, как дрожит его ледяная рука, пытаясь разжать ржавые челюсти капкана. Но железо не поддавалось. Оно, заговорённое может, или просто старое, вцепилось мёртвой хваткой.
Мне стало его жалко. Так жалко, что в груди защемило сильнее, чем от мороза. Он ведь живой. По-своему, по-зимнему, но живой. И он страдает.
Я сделала шаг вперёд. Потом ещё один.
Студенец зашипел. От него веяло таким холодом, что у меня перехватило дыхание. Ресницы мгновенно склеились.
— Не бойся, —прошептала я, стуча зубами. — Я помогу. Я сейчас…
Я подошла совсем близко. От запаха жжёного льда кружилась голова.
Капкан был огромный. Руками такой не разжать, даже мужику сильному, куда уж мне, пигалице.
Я посмотрела на коромысло, что так и висело у меня на плече. Дубовое и крепкое, от деда осталось. Сняла его. Дрожащими руками подсунула конец коромысла между зубастыми дугами капкана, рядом с синей, сочащейся раной.
— Потерпи, дедушка, — попросила я.
Студенец не шевелился. Он только смотрел. И мне казалось, что в его ледяном взгляде удивления больше, чем злобы.
Я налегла на коромысло всем весом. Уперлась ногами в скользкую глину.
— Ну же… давай…
Ржавая пружина неохотно скрипнула.
— А-а-а! — я закричала, потому что сил не хватало. В глазах потемнело. Руки скользили по дереву.
Я перехватила коромысло поудобнее, прямо у самого железа. И тут же вскрикнула — палец коснулся ледяного металла капкана. Кожа мгновенно прилипла. Резкая боль обожгла. Я дёрнула руку — кожа осталась на железе, а на пальцах выступила кровь.
— Боги, помогите… — всхлипнула я.
И снова налегла. Изо всех своих цыплячьих сил, из последнего упрямства. Я думала о Миньке. О том, что если я не помогу этому существу, то никто не поможет. И мы все умрём. И он умрёт, и Минька, и я.
КЛАЦ.
Пружина подалась. Зубья разошлись. Совсем немного, на ладонь, но этого хватило.
Студенец рванулся. Он выдернул свою изувеченную конечность из ловушки.
Коромысло выскочило у меня из рук, и капкан с лязгом захлопнулся снова — теперь уже пустой. Я не удержалась на ногах и шлёпнулась в грязь, прямо в снежную кашу. Было тихо, только вода в роднике булькала.
Я подняла голову.
Громадный и страшный Студенец стоял прямо надо мной. Его нога была перебита, из глубокой раны сочился синий свет, капая на снег и превращаясь в льдинки. Дым от ожога железом всё ещё шёл.
Он посмотрел на свои раны, потом на меня. Потом на мою руку, с которой капала тёмная, горячая кровь.
Красная кровь на белом снегу. Синяя кровь на белом снегу.
Я кое-как поднялась на колени. Зипун промок, холод пробирался к животу.
— Болит? — спросила я тихо.
Он не ответил. Только наклонил голову набок, и сосульки на его «волосах» тихо звякнули.
Я видела, как дымится рана. Железо ведь ядовитое для них. Матушка сказывала, что рана от калёного или заговорённого железа у духа долго не заживает и гниёт.
Я стянула с головы платок. Волосы мои тут же растрепал ледяной ветер, уши начало щипать.
— У матушки крапива есть сушёная, —забормотала я, комкая платок в руках. — Она лечит… А у меня только это. Но он чистый, тётушка стирала…
Я подползла к его ноге. Было страшно до жути. Прикоснуться к духу —это как смерть потрогать.
Но я прикоснулась.
Он был твёрдый, как камень, и холодный, как лёд в проруби. Я быстро, стараясь не касаться синей жижи голыми руками (вдруг обожжёт?), обмотала платок вокруг его раны. Затянула узел покрепче.
Шерсть сразу намокла, потемнела, но синее свечение прикрыла.
— Вот так, — выдохнула я, отстраняясь. — Теперь не будет дуть.
Я осталась без платка. Голова была голой. Мороз тут же вцепился в мокрые от пота волосы, стянул кожу на затылке. Я знала: пока дойду домой — уши отморожу, а то и вовсе не дойду. Засну.
Глава 3. Медовая вода
Студенец молчал. Я думала, он уйдёт. Или заморозит меня, чтоб не мучилась. А что? Дыхнёт разок — и стану я ледышкой, красивой и прозрачной. И не будет ни голода, ни тёткиных попрёков, ни страха за Миньку.
Но он не уходил.
Студенец медленно наклонился. Его рука потянулась к вёдрам, что я бросила в спешке. Я зажмурилась. Послышалось тихое шипение, будто уголёк в воду бросили. Я приоткрыла один глаз.
Каким-то чудом в вёдрах появилась тёмная вода. Студенец коснулся её кончиком своего страшного пальца. Одного ведра, потом другого. И там, где он касался чёрной, парящей глади, вода менялась.
Темнота уходила. На смену ей разливался янтарный свет. Будто кто-то солнце в ведро уронил, и оно там растворилось. От вёдер повалил пар. Но пах он не тиной и не серой, как обычно пахнет Чёрный ключ.
В нос ударило так сладко, что у меня голова закружилась. Пахло летом. Пахло липовым цветом, когда он на солнце нагреется. Пахло земляникой, что мы с Минькой на опушке собирали, пока тётка не видела. Пахло мёдом — тягучим, свежим, только из сот.
— Что это?.. — выдохнула я.
Студенец выпрямился. Синие огни в его пустых глазницах мигнули в последний раз. Он посмотрел на свою ногу, перевязанную моим дырявым платком, потом на меня. И вдруг рассыпался.
Просто исчез. Взметнулся вихрем снежной пыли, осыпался инеем на кусты. Только ветер взвыл в овраге, заметая следы его огромных ног.
Я осталась одна. Поднялась на ноги. Валенки совсем задубели, но странное дело — холода я больше не чувствовала. Будто кто-то невидимый накинул мне на плечи тёплый тулуп.
Подошла к вёдрам, подхватила дужку коромысла. Приготовилась к тяжести, напрягла спину. А тяжести не было.
Вёдра, полные до краёв, весили не больше пуха. Я даже пошатнулась от неожиданности. Они словно сами просились вверх, в руки. И от них шло такое тепло, что пальцы мои, разбитые и окоченевшие, сразу отогрелись.
— Чудеса… — прошептала я, оглядываясь.
Никого. Только лес шумит.
Я подцепила коромысло на плечо и побежала.
Ноги сами несли. Я не вязла в сугробах, не спотыкалась о коряги. Казалось, я лечу над тропинкой, едва касаясь наста. Метель всё так же бесновалась, швыряла снег в лицо, но снежинки таяли, не долетая до кожи. Вокруг меня было тепло. Тот самый дух липы и мёда окутал меня невидимым коконом.
Я бежала и тихонько смеялась. Потому что не может такого быть. Потому что это сон, наверное. Сладкий сон перед смертью в сугробе. Но вёдра мерно покачивались, и золотистая вода в них не расплёскивалась ни на капельку.
Лес быстро кончился. Вот уже и околица. Вот и наша покосившаяся изба, занесённая снегом по самые окна. Из трубы дым валит, да только жиденький.
У порога я остановилась. Сердце колотилось, как пойманная пичуга.
Тепло от вёдер грело бок, но страх перед тёткой никуда не делся. Долго я ходила. Ох, долго. Поди, проклинает она меня сейчас, на чём свет стоит. А может, дверь заперла?
Я толкнула тяжёлую дощатую дверь плечом. Она подалась, впуская меня в сени. Тут было темно и холодно, как в погребе. Но я не остановилась. Рванула дверь в избу. В лицо ударило спёртым, тяжёлым духом.
Матрёна стояла посреди избы. В руке она сжимала ухват. Волосы растрёпаны, глаза безумные.
— Явилась! — взвизгнула она. — Я уж думала, сгинула! Где тебя черти носили столько времени?! Минька… Минька совсем плох!
Она замахнулась. Я знала этот жест. Сейчас прилетит. Или ухватом, или кулаком тяжёлым. Я инстинктивно вжала голову в плечи, зажмурилась, ожидая боли.
Но удара не последовало. В избе стало тихо. Даже вьюга за окном, казалось, умолкла.
— Чем это… — голос Матрёны дрогнул. — Чем это пахнет?
Я открыла глаза.
Тётка стояла, опустив ухват. Ноздри её раздувались. Она жадно, с каким-то испугом втягивала воздух.
От моих вёдер, что я поставила у порога, валил пар. И пар этот вмиг заполнил тесную, смрадную избу ароматом цветущего луга. Запахом солнца и счастья. Он перебил вонь гнилых тряпок, перебил запах лекарств и безнадёги.
В углу, на лавке, застонал Минька.
Я очнулась. Забыла про страх, про тётку, про всё на свете.
— Пить… — прошелестело с лавки.
Я схватила ковш. Зачерпнула из ведра.
Вода казалась густым, тягучим золотом. Оно лилось в ковш медленно, как масло. Янтарные искорки плясали в глубине. Ковш сразу стал горячим.
Я подбежала к Миньке. Он лежал серый, как пепел. Губы потрескались, грудь ходила ходуном, но воздуха не хватало. Глаза закатились.
— Минька, — позвала я, приподнимая его тяжёлую, горячую голову. — Пей, родненький. Пей.
Я поднесла ковш к его губам. Матрёна стояла столбом, не шевелилась. Смотрела на нас, открыв рот.
Минька не мог пить сам. Зубы были стиснуты. Я надавила на подбородок, влила немного золотой влаги ему в рот.
— Глотай, — молила я. — Ну же…
Кадык дёрнулся. Минька сделал глоток. Потом ещё. Глаза его вдруг распахнулись. В них было удивление. Он присосался к ковшу, как телёнок к вымени.
Я держала ковш и чувствовала, как под моей рукой меняется его тело. Жар уходил. Исчезал, будто его водой смыло. Кожа, только что серая и сухая, наливалась цветом. Дыхание выровнялось. Хрип, что раздирал ему грудь, стих, сменился ровным сопением.
Минька допил всё до дна. Облизнул губы, вздохнул полной грудью, без кашля и боли.
— Вкусно… — прошептал он. — Сладко, как летом…
Веки его слиплись. Он повернулся на бок, подложил ладошку под щёку и сразу уснул. Как спят здоровые дети, набегавшиеся за день.
Я стояла над ним с пустым ковшом, и слёзы, которых не было на морозе, теперь катились по моим щекам.
— Что это? — прохрипела Матрёна.
Она подошла ко мне. Ноги её дрожали. Она смотрела не на меня, а на вёдра, в которых плескалось жидкое золото.
— Вода, тётушка, — всхлипнула я. — Из Чёрного ключа.
— Не вода это, — она покачала головой. — Не вода…
Она взяла у меня ковш. Руки у неё тряслись так, что дерево стучало о край ведра. Зачерпнула, поднесла к лицу и понюхала.
Лицо её, всегда злое, искажённое заботами и нуждой, вдруг разгладилось. Морщины стали мягче, а в глазах появилось что-то давно забытое.
Она сделала глоток. Осторожно, будто боясь обжечься. Подержала во рту, и проглотила.
— Сбитень… — прошептала она. — Нет, не сбитень. Мёд… Ставленный мёд, что бабка моя варила… Боги…
Она пила большими глотками. С каждым глотком с неё словно спадала шелуха прожитых лет. Серость уходила с лица. Спина выпрямилась. Она больше не была той злой, измученной бабой, что недавно назад посылала меня на смерть.
Допила и опустила ковш. Посмотрела на спящего Миньку. На его розовые щёки. Прислушалась к его спокойному дыханию. Потом перевела взгляд на меня.
— Варя… — голос её сорвался.
Матрёна рухнула на лавку. Закрыла лицо грубыми ладонями и завыла.
Но это был не тот страшный вой, которым она провожала мужа на погост. И не тот злой крик, которым она гнала меня. Она плакала навзрыд, громко, по-бабьи, раскачиваясь из стороны в сторону. Слёзы текли сквозь пальцы и капали на грязный пол. Это выходили страх, злоба и усталость. Вся та чернота, что копилась в ней годами.
Я стояла рядом, не зная, что делать. Подойти? Обнять? Или убежать на печь?
Матрёна отняла руки от лица. Глаза её были красными, мокрыми, но чистыми.
— Прости, — выдавила она. — Прости меня, сиротинушка… Зверь я, а не баба. Зверь лютый. На смерть тебя послала…
Она потянулась ко мне, схватила за руку. Я дёрнулась было, но она не ударила. Она прижала мою ладонь к своей мокрой щеке и поцеловала.
— Живая… — шептала она. — Живая вернулась. И Миньку спасла. И меня, дуру старую, спасла.
За окном всё так же выла вьюга, пытаясь пробиться сквозь щели, но ей было не пройти. Золотой пар от вёдер стоял стеной. Он грел лучше любой печи.
Я посмотрела на свои руки. Царапины от веток исчезли. Палец, обожжённый железом капкана, зажил, осталась только тонкая розовая полоска.
— Тётушка, — тихо сказала я. — Там ещё ведро полное. Блины можно завести. На этой воде.
Матрёна всхлипнула и вдруг рассмеялась сквозь слёзы.
— Блины… И то верно. Блины. Праздник ведь, Варя. Искры. Весна идёт.
Она встала, вытирая лицо передником. Движения её стали быстрыми и лёгкими.
— Раздевайся, горе моё, — скомандовала она, но голос звучал ласково. — На печь лезь. Я сейчас тебе молока горячего… Тьфу ты, какое молоко. Мёду этого налью. Отогреешься.
Я скинула мокрый зипун, стащила валенки. Забралась на тёплую печь, зарылась в тулуп. Сверху было видно всю избу.
Матрёна хлопотала у стола. Она сыпала муку — последние крохи, что берегла на чёрный день, — в миску. Заливала её золотой водой. Тесто поднималось на глазах.
Минька спал, улыбаясь во сне.
Я закрыла глаза. Тепло разливалось по телу сладкой волной. Я не знала, кто такой Студенец. Не знала, почему он дал мне эту воду. Но я знала одно: сегодня смерть прошла мимо нашего дома. Она заглянула в окно, понюхала запах мёда и земляники, поморщилась и ушла искать другую дверь.
Глава 4. Искры на снегу
Обычно как бывает в Волчьем Логе? Чуть свет — бабы голосят, мужики с похмелья маются, собаки брешут, деля помои. А тут тишина.
Я открыла глаза. Тулуп кололся, но было жарко. Не от печи, а от самого воздуха. В избе пахло так мёдом, нагретым на солнце деревом и блинами.
Блины!
Я свесилась вниз. Тётка Матрёна стояла у стола. Лицо у неё было красное, распаренное, но не злое, а какое-то растерянное. Она держала в руках половник и смотрела в ведро.
То самое. С золотой водой.
— Варя, — позвала она тихо, не оборачиваясь. — Слезь-ка.
Я скатилась с печи, шлёпая босыми пятками по тёплому полу. Подбежала.
В ведре плескалась всё та же янтарная жидкость. Пар от неё шёл ровный, душистый.
— Гляди, — тётка ткнула половником. — Я уж десяток блинов завела. Миньку напоила. Сама напилась. А оно…
Она зачерпнула полное нутро. Уровень воды не шелохнулся. Будто и не брали ничего.
— Не убывает, — прошептала Матрёна, и в глазах её блеснул тот самый огонёк, который я знала. Жадность. — Это ж сколько добра, Варя… Это ж если в город отвезти, на ярмарку? Да за такой сбитень, что хворь снимает, бояре золотом платить станут! Мы ж из грязи выберемся! Дом поправим, корову купим…
Она уже видела эту корову. И новую избу. И себя в красных сапожках. Руки её задрожали, потянулись к ведру, словно хотели обнять его, спрятать от чужих глаз.
У меня внутри всё похолодело. Я вспомнила глаза Студенца. Вспомнила его боль. Это ведь не товар. Это дар. За боль плаченный, а не за монету.
— Нельзя, тётушка, — сказала я твёрдо. Сама испугалась своего голоса.
Матрёна зыркнула на меня. Брови сошлись на переносице.
— Чего это «нельзя»? Ты меня учить вздумала, пигалица?
— Нельзя продавать, — повторила я, делая шаг назад, к печи. — Тот, кто дал… он наказ оставил.
Я врала. Студенец ничего не говорил. Но я нутром чуяла —если хоть грош за эту воду возьмём, она в тот же миг в болотную жижу превратится. Или того хуже — в лёд, и заморозит нас насмерть. Духи жадности не прощают.
— Какой наказ? — насторожилась Матрёна. Суеверия в ней было больше, чем в любой другой бабе на деревне.
— Сказал: «Даром даю, даром и ты отдавай. Кто с чистым сердцем попросит — тому на здоровье. А кто продаст — тот гнилью покроется».
Тётка побледнела. Ухват в её руке дёрнулся. Она посмотрела на ведро уже без алчности, а с опаской. Гнилью покрываться ей не хотелось. Она только-только жить начала, дышать полной грудью.
— Даром, значит… — пробормотала она, кусая губу. — Это ж как так… Всю деревню поить? Этих иродов?
— Праздник сегодня, тётушка. День Искр. Самое время угощать.
В дверь постучали. Не так, как обычно стучат — кулаком, с требованием долг вернуть или соли занять. А робко, словно поскреблись.
Матрёна вздрогнула, поправила платок.
— Отвори, — кивнула она мне.
Я отодвинула засов.
На пороге стояла Фёкла, соседка наша. Баба сварливая, злая на язык, вечно у неё куры наши в огороде гадили, а она потом у ворот орала. Сейчас Фёкла стояла смирно, держав руках пустую глиняную кружку. Носом водила, как гончая.
— Пахнет у вас, Матрёна… — протянула она, заглядывая через моё плечо. — На всю улицу пахнет. Словно летом, липой да мёдом. Неужто разбогатели?
За спиной Фёклы маячил дед Архип, старый и скрюченный. А за ним — рябая Настя с ребёнком. Народ подтягивался. Запах-то он сквозь стены прошёл, сквозь мороз, в каждый двор заглянул. В Волчьем Логе носы чуткие, особенно на еду.
Матрёна выпрямилась. Глянула на меня, потом на ведро. Вздохнула тяжко, прощаясь с мечтой о красных сапожках, и махнула рукой.
— Заходите, люди добрые! — гаркнула она неожиданно весело. — С праздником вас! С Искрами первыми!
Народ повалил в избу. Снег с валенок таял, превращая пол в лужи, но никто не ругался. Все смотрели на вёдра.
— Варя, черпай! — скомандовала тётка. — Не жалей!
Я взяла ковш. Первой налила Фёкле. Та недоверчиво понюхала, отхлебнула. И замерла. Глаза у неё округлились, морщины на лбу разгладились.
— Ох ты ж… — выдохнула она, прижимая кружку к груди. — Тепло-то как… Зуб! Зуб перестал ныть, Матрёна! Третий день выла, а тут — как рукой сняло!
— И мне! И мне плесните! — зашамкал дед Архип, пропихиваясь вперёд.
Я наливала. Ковш за ковшом. Золотая вода лилась в подставленные кружки, миски, ладони.
И случалось чудо. Не громкое, не такое, чтоб небо разверзлось, а тихое, бытовое.
Хмурые мужики, что пришли с похмелья, готовые за косой взгляд драку учинить, выпив, крякали, утирали усы и вдруг улыбались. Просто так, без ухмылки.
— Хорош медок, Матрёна! — гудел кузнец Вакула, огромный, как медведь. — Прям силушку по жилам гонит.
Рябая Настя поила своего младенца, который вечно орал и синел от крика. Малец затихал, розовел и начинал гулить.
Матрёна стояла у печи, раздавала блины. Она, которая за горбушку хлеба удавиться готова была, теперь совала горячие, масленые кругляши всем подряд.
— Ешьте, соседушки! На здоровье!
Я видела, как она меняется. Будто лёд с неё сходил, словно с реки по весне. Она смотрела на людей не как на врагов, а как на своих. И люди отвечали тем же.
— Прости, Матрёна, что я тебя «ведьмой» кликала, — каялась Фёкла, утирая слёзы счастья. — Дура я была, язык мой — враг мой.
— Да ладно тебе, — отмахивалась тётка, зардевшись. — Кто старое помянет…
Ведра не пустели. Сколько я ни черпала, золота в них меньше не становилось.
Потом мы вышли во двор. Вся деревня высыпала. Обычно на День Искр чучело жгли быстро, чтоб скорее за столы сесть да напиться. А потом начиналось— стенка на стенку, кто кому забор сломал, кто чью жену ущипнул.
Сегодня было иначе. Посреди улицы сложили огромный костёр. Чучело Зимы из соломы и тряпья водрузили на шест.
— Гори, зима! — кричали дети.
— Приходи, весна! — вторили бабы.
Огонь взметнулся к серому небу рыжим столбом. Искры полетели вверх, смешиваясь со снегопадом.
Я стояла на крыльце, кутаясь в тёткину шаль — она сама мне её накинула, когда мы выходили. Минька стоял рядом. Живой и здоровый, в новой шапке, которую ему кузнец подарил. Он смеялся, глядя на огонь, и щёки его были красными от мороза, а не от лихорадки.
— Смотри, Варя! — дёргал он меня за рукав. — Как красиво!
А я смотрела не на огонь. Я смотрела на людей.
Вон Семён Кривой, что с братом своим год не разговаривал из-за межи, подошёл к нему. Протянул кружку с нашим «сбитнем». Брат взял, отпил, и они обнялись. Неловко так, по-мужицки хлопая друг друга по спинам, но искренне.
Вон собаки, вечно голодные и злые, сидят смирно, виляют хвостами — им тоже блинов перепало.
Волчий Лог перестал быть волчьим. Хоть на один день, но перестал. Нищета никуда не делась, зима всё так же кусала за нос, но тьма отступила. Её прогнали не огнём, а теплом, что пришло из ледяного сердца.
Вечером, когда гости разошлись, унося с собой запах лета в свои прокуренные избы, мы сидели у окна.
В избе было тихо и уютно. Лампада теплилась в красном углу. Минька, наигравшись, уснул прямо на лавке, обняв глиняного коняшку. Матрёна убирала со стола, тихонько напевая что-то старинное, протяжное.
Я смотрела в окно. Стекло затянуло морозом. Ночь на дворе стояла лютая, звёзды кололи небо острыми иглами. Обычно узоры на окнах — это просто папоротники да еловые лапы. А сегодня… Я прильнула к стеклу, дыша на него, чтобы лучше разглядеть. Узор был странным. Не ёлки и не травы. Это была клетка. Тонкая, переплетённая ледяными нитями клетка. И бахрома по краям. Точь-в-точь как на том платке, что я Студенцу на ногу намотала. Материнском платке.
Сердце у меня ёкнуло. Значит, он здесь. Ходит где-то рядом, скрипит снегом под окнами, заглядывает в избу своими синими пустыми глазами. Другой бы испугался, ставни закрыл поплотнее. Чудовище ведь. Навь.
А я улыбнулась. Прижалась лбом к холодному стеклу.
— Спасибо, дедушка, — шепнула я.
И мне показалось, что за окном, в вое метели, послышался тонкий, хрустальный звон. Будто кто-то ответил.
Теперь я знала: у нас есть хранитель. Страшный, ледяной и чужой для всех. Но для нас он был роднее любого святого. Потому что даже в самой чёрной ночи, в самом глубоком омуте есть место свету. Надо только не побояться протянуть руку и разжать капкан, даже если он кусает тебя за пальцы.
Искры от догорающего костра за окном поднимались в небо, превращаясь в звёзды. А некоторые из них оседали обратно, падая на белое покрывало.
Искры на снегу…
Игоша
Ещё одна старая история, которую достал из закромов специально для конкурса «ЖЕСТЬ» — https://author.today/post/731332
Жанры: Славянское фэнтези, Темное фэнтези, Ужасы
***
Кровь всё ещё струилась из изувеченного тела, перемешиваясь с грязью и навозом, а запах смерти слился с вонью лошадиных испражнений. Тело маленького мальчика с пробитой головой и раздробленной грудной клеткой лежало в этом месиве, практически слившись с ним. Вокруг сновали люди и что-то кричали друг другу. Но женщина, забравшаяся в зловонную жижу, не слышала и не видела их. Ей вообще было не до мира сего, ведь он лежал перед ней с разбитым лицом и безжизненными глазами смотрел в небо. Крик ужаса разносился по загону, а по лицу женщины градом катились слёзы. Она пыталась достать мёртвого сына из грязи, обнимая его и погружаясь ещё больше в вонь. Руки скользили, и она цеплялась за обрывки одежды ногтями. Высокий и плечистый мужчина пытался её оттащить, но у него ничего не выходило. Тогда он упал рядом с ней и помог вытащить тело их сына. Несколько других мужчин хотели помочь, но он не выпустил труп из рук.
Когда они вышли из загона, народ расступился, пропуская их. Кто-то о чём-то говорил, но слова тонули во мраке боли от потери. Сделав всего пару шагов следом за мужем, женщина пошатнулась и упала без чувств.
***
Прошло два месяца с того дня. Радислава родила второго мальчика. И если боль так и не ушла, то немного притихла, отойдя на второй план. Она назвала ребёнка Игорем и полностью отдалась заботе о нём, перестав замечать всё и всех вокруг.
— Как поживаете? — спрашивали Новака знакомые.
— Ну, как, — печально вздыхал тот. — Радислава заботиться об Игорьке и не говорит об Орлике, но уверен, что постоянно о нём вспоминает.
Тогда знакомые говорили что-то утешающее и, как им казалось, ободряющее, хлопали его по плечу или обнимали и уходили. А Новак возвращался усталый домой, где суетилась Радислава. Она то и дело бегала из угла в угол от печи к колыбели, проверяя, всё ли нормально с её малышом. С ним, конечно же, всё было в порядке, и она с довольной улыбкой возвращалась к своим делам, чтобы через несколько мгновений снова бежать к колыбели.
— Слава, всё в по… А! — вскочил на ноги Новак, не успев закончить фразу.
Горшок с кипятком, только что стоявший возле печи, в четырёх аршинах впереди, перелетел стол и облил мужику ноги.
— Что такое?! — жена подбежала к нему и попыталась помочь.
И тут раздался плач, она бросилась обратно, а Новак стряхивал кипяток. В этот же миг позади него засмеялся ребёнок, и кто-то маленький пробежал за спиной. Новак тут же повернулся, готовясь поймать незваного гостя, но его рука схватила лишь воздух. Позади никого не было. Хотя смех он чётко слышал, а убежать незнакомец никуда не мог, ведь дверь в сени была закрыта на щеколду, и никто её не открывал.
— Да что же это? — прошептал мужик, глядя туда.
***
Радислава не спала. Она постоянно заглядывала в колыбель, где лежал маленький Игорёк. Умилялась и снова ложилась на подушку, уставившись в тёмный потолок.
За окном царила тьма, небо затянули тучи, и убывающая луна со звёздами скрылись из виду. Женщина тяжело дышала, что-то было не так, и она это чувствовала. Тьма сдавливала, мешала шевелиться, нагоняла страх. И начало казаться, что кто-то наблюдает за ней из глубоко мрака.
Радислава вскочила на кровати, когда возле двери скрипнули половицы. Но как бы она не вглядывалась во тьму, никого не было видно. Скрип повторился. Она в испуге схватила ребёнка и прижалась к мужу, пытаясь разбудить того, но он даже не двинулся. Взгляд мужа, который ещё вечером был полон любви, сейчас был безжизненным. Стеклянные глаза уставились в потолок, а рот с посиневшими губами раскрылся в немом крике.
Женщина вскочила с кровати, не в силах выдавить и звука. Ужас пронял её с головы до пят, и она бросилась вон из избы. Но стоило сделать пару шагов к двери, как возле неё вспыхнули два ярко-жёлтых глаза. Детский смех пронёсся по избе, а следом за ним быстрый топот, незримое существо понеслось на женщину. Та, испугавшись, ударила его ногой. Что-то холодное и скользкое налетело на ногу, с мерзким писком отлетело в сторону. Радислава бросилась к двери, выскочила на улицу, ночной холодный воздух ударил в лицо. Но, не успела она сделать и шаг, к ней на шею навалилась маленькая тварь и вцепилась в волосы, до крови царапая кожу.
— Отдай его, — пропищало существо, протягивая маленькую костлявую руку со сломанными грязными ногтями к малышу.
— Пусти! — мать схватила протянутую руку и рванула вперёд.
Перед лицом мелькнула тень, глубоко поцарапав щёку, и улетела во мрак. Но и после этого женщина не смогла убежать, её обхватили огромные лохматые лапы, вытянувшиеся из дверного проёма. Из этой хватки вырваться уже не получилось, как бы она ни пыталась, и её затягивало во тьму избы, где можно было различить горящие красные глаза, которые летали от потолка к полу в полном беспорядке. Радислава в последний момент схватилась за дверной косяк, но и это не спасло. Рывок, и боль от сломанных ногтей ударила в голову. Из глаз брызнули слёзы, но это не имело значения, так как тьма сковала женщину, и сотни когтистых лап и острых клыков впились в её тело, раздирая на части.
***
Радислава вскочила на кровати в холодном поту. За окном светило солнце, Новак как раз выходил в сени.
— Всё в порядке? — озабоченно спросил он, увидев, в каком состояние проснулась его жена.
Но вместо ответа она бросилась к колыбели. Малыш сладко спал, и мать облегчённо вздохнула.
— Теперь всё хорошо, — улыбнулась мужу. — Просто плохой сон.
Тот кивнул и вышел.
— Всё будет хорошо. Всё будет хорошо, — бормотала она, покачивая колыбель.
Внезапно послышался звон бьющейся посуды, и женщина бросилась вон из комнаты. В сенях валялись осколки глиняных горшков и тарелок, которые никогда здесь не находились. Она, не понимая, как подобное могло произойти, начала собирать мусор, но тут раздался детский плач, и женщина, бросив всё, побежала обратно. Но плакал не её малыш, Игорёк мирно спал. Плач раздавался из печи. Хозяйка медленно подошла к ней и отодвинула затворку, там стоял большой горшок. Что-то плескалось в нём, издавая звуки, очень похожие на детский плач. Она взяла ухват и вытащила горшок, держа как можно дальше от себя и колыбели, поставила на стол. Тут же что-то хлюпнуло в нём, проливая мутную и воняющую воду. Радислава осторожно подошла ближе, взяв кочергу на случай опасности. Склонилась над горшком, в котором по водной поверхности ходили круги, но ничего боле не было. Страх сжал её сердце, и она, схватив нож, погрузила его в мутную воду, откуда сразу раздался писк. Она продолжала неистово бить, пока вода не окрасилась в красный, а когда вытащила нож, то увидела на нём пробитый человеческий глаз.
— А-а-а! — с криком отбросила прибор в сторону и с размаху ударила кочергой по горшку, расколов тот на множество осколков.
Кровавая жижа разлилась по столу и полу, забрызгала стену. А на месте горшка остались человеческие останки: маленькие пальчики, глаз, зубы и порванные кишки.
Увидев всё это, женщина не смогла стерпеть, и её вырвало.
***
Новак был в конюшне, где всего пару месяцев назад погиб его сын. В тот день лошадей что-то сильно напугало, и неведомая сила заставила их бегать по кругу в загоне, а Орлик был именно там. Лошади налетели на него и втоптали в землю.
Но теперь здесь не было ни единого животного, и постройка пустовала. Новак зашёл за вилами, когда услышал свинячий визг. Бросился в ту сторону и выскочил в загон, где в грязи валялась толстая свинья. Её пузо было огромным, просто невероятно большим, казалось, что оно вот-вот лопнет и разметает внутренности по земле. Что-то бугрилось под её кожей, нечто ползало внутри животного.
Свинья ревела от боли, когда мужик подбежал к ней. Не в силах смотреть на её мучения, замахнулся вилами, но в этот момент её пузо разорвалось и наружу вывалился комок змей, облепленный порванными внутренностями и чёрной кровью животного. Гады тут ж расползлись по сторонам, а на их месте осталось маленькое скрюченное существо, которое стонало и крючилось в грязи.
Новак подошёл к нему, ткнул вилами, переворачивая, чтобы получше рассмотреть, и тут же в ужасе отшатнулся в сторону. На него смотрел мальчик, у которого не было рук и ног, лишь голова, шея да туловище, но больше всего его ужаснуло то, что он знал его. Большие жёлтые глаза смотрели из грязи на своего отца, ведь существом оказался Орлик — мёртвый сын, который уже давно был погребён. Он извивался в этом кровавом месиве, издавая противные звуки.
Внезапно существо подпрыгнуло и зависло в воздухе. Оно открыло рот, и он треснул, кожа на щеках порвалась и разошлась в стороны. Раздался детский плач, и существо полетело на мужика. Тот, на мгновение растерявшись, отмахнулся вилами, ударив монстра по голове. Половина лица осталась на зубцах. Уродец отлетел в сторону, но тут же развернулся и ринулся в новую атаку. На этот раз он смеялся, и Новак узнал этот смех, который слышал в избе. Но он был уже наготове, и когда уродец подлетел ближе, воткнул вилы тому в брюхо. Однако монстр и не думал сдаваться. Он продолжал конвульсивно дёргаться к мужику, тем самым всё сильнее вспарывая свой живот, из которого наземь валились внутренности.
Лишь однажды Новак испытывал подобный ужас, когда погиб его сын, но это было совершенно другое. Он бросил вилы и схватил топор, который так удачно оказался рядом. Взмах, и половина головы уродца улетела в сторону, но тот продолжал дёргаться. В припадке безумия мужик опускал топор снова и снова, рубя тело. Он не остановился, пока все кости не были изрублены. Кровь забрызгала одежду, лицо и руки.
Без сил Новак рухнул на колени и, не зная, что делать, горько заплакал, размазывая кровавые ошмётки по лицу.
***
Ночь накрыла Падь внезапно, словно кто-то сорвал с небес дневное светило и не думал вешать ночное.
Радислава вновь не могла сомкнуть глаз. Ей повсюду мерещились злобные тени, она вскакивала от любого шороха, раздававшегося в избе, прижимая Игорька. Она решила не укладывать его в колыбель, боясь, что может в нужный момент не успеть к нему.
Но никакого домового или игоши рядом не было, и женщина ложилась обратно.
За окном трещали сверчки, ухала сова. Иногда где-то вдалеке раздавался волчий вой. Рядом храпел Новак. В любое другое время Радиславу всё это только бы раздражало, но сейчас было наоборот. Все эти звуки напоминали о том, что она среди живых и рядом нет никакой нечисти.
И стоило лишь подумать об этом, как в тёмном углу раздался смешок, и во мраке блеснули два желтых глаза.
— Новак! — в испуге воскликнула Радислава, толкая мужа.
Тот тут же вскочил.
— Что такое?
— Там, — рука женщины дрожала от страха, когда она указала в угол, где видела игошу.
— Кто там? — Новак поднялся с кровати и направился во мрак в указанном направлении. — Здесь никого нет… — повернулся к жене, но из темноты появились те самые огромные лохматые лапы и схватили его, не дав закончить.
Две огромные шестипалые ладони сжали голову мужика, и у того глаза вылезли из орбит. Крик сорвался с губ, когда голова с глухим хрустом лопнула под натиском невидимого монстра, забрызгав кровью и мозгами пол.
Радислава хотела закричать, но с ужасом осознала, что у неё нет рта. Губы слились воедино, и теперь женщина могла лишь двигать челюстью, не в силах издать и звука.
В это время из мрака по воздуху выплыл маленький человечек, у которого не было конечностей. Это был Орлик, и женщина замычала от страха, видя приближающийся силуэт. Он пролетел над телом мужа, на лице уродца была злобная улыбка и, не раскрывая рта, заговорил:
— Мама, мамочка. Почему же? Почему так? Ты меня не любишь? — на глазах женщины проступили слёзы от этого милого знакомого голоса. — Меня не любила и забросила к лошадкам? А его любишь? — посмотрел на маленького Игорька. — Его тоже бросишь?
Что-то потянуло простынь, и Радислава увидела, как две детские ручки пытаются взобраться на кровать. Через мгновение они уже подкрадывались к её живому сыну. В жёлтых глазах парящего игоши было безумие. Из мрака снова показались лапы, которые схватили тело мужа и утащили к себе. В тот же миг раздался громкий хлопок, из угла брызнул огромный поток тёмно-красной горячей крови, оросившей пол и потолок.
Радислава успела лишь пригнуться и прижать малыша, когда руки летающего уродца впились ей в ноги.
***
Солнце только поднималось над высоким лесом, когда Радислава вновь подскочила на кровати от очередного кошмара. Малыш мерно посапывал у неё на руках, рядом лежал муж. Облегчённо вздохнув, легла обратно, но тут же вскочила снова. Лёгкий, но знакомый запах висел в комнате. Предчувствуя неладное, женщина медленно осмотрела комнату. И как только обернулась, из груди вырвался крик ужаса.
Новак тут же проснулся, бросил взгляд в том же направление, и волосы на его затылке встали дыбом. Вся деревянная стена была измазана кровью, на которой остались следы ладоней. Маленьких ладоней.
— Что за бесовщина? — пробормотал Новак, поднимаясь с кровати.
Но стоило ему ступить на пол, как когтистые руки выскользнули из-под кровати и схватили его за ноги. Резко дёрнув, повалили мужика, потащили во тьму. Он заорал от дикой боли, а на пол брызнули струи крови, будто дьявольские жернова под кроватью затягивали его, прокручивая заживо.
И вот последний рывок и крик оборвался. Тело мужа исчезло, Радислава осталась одна, онемев от ужаса, который поглотил её. Вся изба была забрызгана кровью. Женщина не могла пошевелиться, все члены сковал безумный страх за ребёнка и за себя.
Кровь начала пузыриться, словно кто-то подогревал стены. Она вспучивалась большими и маленькими пузырями, они лопались, источая тошнотворный запах. Но вот кровь на полу перед женщиной забурлила сильнее и оттуда начал подниматься сгусток. Он постепенно увеличивался, рос словно гриб, и вскоре она смогла различить силуэт ребёнка, зависшего над полом. Кровь стекала обратно, обнажая лик безрукого игоши с лицом Орлика.
— Нет, нет, нет, — запричитала женщина, прижав своего малыша. — Ты не получишь его!
— Отдай, — протянуло существо, медленно подлетая к ней.
— Нет!
Она бросилась бежать, не обращая внимания на скользкую мерзость под ногами. Из лужиц крови потянулись детские ручки, пытавшиеся схватить её, но она была уже около двери. Распахнула и оказалась в длинном коридоре, которого никогда здесь не было. Ужас червём прогрызал её душу, когда она рванула вперёд, даже не зная куда бежать.
Бревенчатые стены начали сходиться, но дверей не было. Лишь стены, пол и потолок, которые тянулись в дьявольскую бесконечность. Сзади слышалась погоня. Детский смех и мелкий топот лишь усиливали страх, от которого она была готова рухнуть без чувств. И только малыш на руках придавал сил. И Радислава мчалась вперёд, где забрезжил спасительный свет.
Стены почти сдавили её, когда она вырвалась из коридора и упала на пол… в своей комнате. Крови больше не было, проход, ведущий в коридор, тоже исчез. Тишина окутывала, но не успокаивала. Прижав Игорька, огляделась. Рядом никого не было. Встала и подошла к двери, дёрнула за ручку, но та не открылась. Дёрнула ещё раз, но и это не помогло.
А за спиной раздался смешок. Радиславу снова сковали цепи ужаса. Она медленно повернулась и прижалась к двери.
— Отдай его, — простонал огромный уродец. Это был игоша, но на этот раз в несколько раз больше. Безрукий и безногий мальчик с жёлтыми глазами и размером с быка висел над женщиной и злобно стонал. — Отдай его, люби меня, мама.
Дверь распахнулась, женщину схватили костлявые лапы, пытающиеся забрать ребёнка. Она кричала и вырывалась, но длинные когти рвали на ней одежду и кожу, выдирали пучки волос…
— Отдай его! Отдай, отдай! — кричали со всех сторон, пока та пыталась отбиться.
***
— Да отдай же его, дурная баба! — кричал Новак, вырывая из рук женщины деревянную куклу, но та брыкалась и вырывалась, прижимая игрушку к груди. — Отдай, кому говорят! — мужик всё же вырвал деревяшку у обезумевшей жены, и та беспомощно рухнула на пол, рыдая и протягивая к нему руки.
Новак долго терпел безумие своей жены, которое после смерти Орлика и выкидыша становилось всё сильнее. Радислава где-то раздобыла деревянную куклу, которую назвала Игорьком и ухаживала, как за живым ребёнком. Все попытки поговорить с ней заканчивались тем, что она просто уходила в свои мысли и молчала.
Мужик стерпел, когда она облила его кипятком, после того, как он хотел забрать куклу. Терпел её ночные кошмары и часто гонялся за ней, когда та выбегала в полночь из избы. Он много чего терпел, так как любил её и хотел помочь.
Но сегодня утром, встав с кровати, увидел, что стена измазана кровью, а рядом, облокотившись о стену, сидела Радислава, покачиваясь из стороны в сторону. Вся её одежда, лицо и руки были измазаны свиной кровью, а к груди прижимала своего Игорька. Мёртвое животное лежало в дверном проёме со вспоротым брюхом.
И Новак не выдержал, схватил игрушку и попытался отнять, но это оказалось не так-то просто. Женщина кусалась и царапалась, не желая расставаться со своим «ребёнком». Но в конце концов он смог вырвать злосчастную куклу из рук Радиславы.
— Сумасшедшая баба, — обречённо вздохнул он и направился к двери.
Но стоило ему повернуться к ней спиной, как из гортани брызнула струйка крови. Остриё ножа, вошедшего сзади, торчало из его шеи.
— Не отдам! — выкрикнула безумная, хватая Игорька, когда Новак замертво рухнул на пол.
Холодный рассвет
Работа написана специально для конкурса «Красный лев III» — https://author.today/post/724620
Жанры: Славянское фэнтези, Мистика, Темное фэнтези
***
Глава 1. Бег в никуда
Лес хлестал меня по лицу, как разгневанная баба мокрой тряпкой. Ветки орешника, гибкие и злые, норовили попасть в глаз, разодрать кожу, оставив на щеках кровавые полосы. Я не чувствовал боли. Страх был сильнее. Он гнал меня вперёд, вгрызаясь в затылок ледяными зубами, заставляя переставлять ноги, которые уже налились свинцом и гудели, как церковный колокол.
Дыхание вырывалось из груди с хрипом, похожим на скрежет ржавой пилы. В горле першило, во рту стоял медный привкус крови — видать, прикусил язык, когда споткнулся в прошлый раз.
— Не уйдешь… Не скроешься… — шелестело в ушах.
Я мотнул головой, отгоняя наваждение. Это не голос. Это ветер гуляет в верхушках старых елей. Это кровь стучит в висках. За мной никого нет. Я оглядывался версту назад — пусто. Только серые стволы, жухлая трава да сырой туман, ползущий по низинам.
Но я бежал.
Бежал не от зверя. Волк или медведь — это полбеды, с ними, коли повезёт, и рогатиной сладить можно. А от того, что произошло, рогатиной не отмахнёшься. Оно сидело внутри, жгло нутро калёным железом, и казалось, стоит мне остановиться хоть на миг, как земля разверзнется и утянет меня прямиком в Пекло, к самому Чернобогу на сковороду.
Сапоги скользили по мокрой листве. Осень в Благоземье нынче выдалась гнилая, плаксивая. Небо висело низко, серое, брюхатое дождями, давящее на плечи. Под ногами чавкала грязь, перемешанная с прелью. Лес пах смертью — гниющими грибами, мокрой корой и холодом.
Я перепрыгнул через поваленную осину, едва не зацепившись полой кафтана за сук. Кафтан был добрый, суконный, ещё вчера чистый. Теперь он был в грязи, в репьях, пропитан потом и страхом.
— Дурак, ой дурак… — просипел я сам себе.
Мысли путались. Перед глазами всё ещё стояла та картина. Красное на белом. Крик, оборвавшийся на высокой ноте. И глаза. Широко распахнутые, удивлённые.
Я зажмурился на бегу, пытаясь стереть это из памяти, но чуть не врезался лбом в шершавый ствол дуба. Остановился, ухватившись рукой за дерево. Кора была влажной, холодной, покрытой зелёным мхом.
Нужно перевести дух. Сердце колотилось так, что казалось, сейчас сломает рёбра и выпрыгнет наружу, в жухлую траву.
Тишина.
В лесу было неестественно тихо. Птицы не пели — улетели давно или попрятались от ненастья. Зверьё затаилось. Только где-то вдалеке скрипело дерево, жалуясь на старость, да капала вода с веток.
Кап. Кап. Кап.
Звук был громким, гулким.
И вдруг — хруст.
Сухой и резкий. Будто кто-то наступил на валежник.
Я вжался спиной в дуб, стараясь слиться с корой. Рука сама потянулась к поясу, где должен был висеть нож. Пусто. Ножны болтались пустые, как брюхо голодного пса. Я потерял его где-то, когда ломился через бурелом. Или оставил там.
Хруст повторился. Ближе.
— Кто тут?! — гаркнул я. Голос сорвался на петушиный визг. Стыдно.
Никто не ответил.
Ветер качнул ветку ели, и она, словно когтистая лапа, указала мне путь. Дальше. В чащу. Туда, где темнее.
— Мерещится тебе, Ярош, — прошептал я, вытирая липкий пот со лба грязным рукавом. — Совесть твоя хрустит, окаянная. Нет здесь никого.
Но страх не верил. Страх гнал меня прочь. Я оттолкнулся от дерева и снова побежал, уже не разбирая дороги. Ветки били сильнее, словно лес ополчился на меня. Словно сами деревья знали, что я сделал, и хотели задержать, спутать ноги корнями, выколоть глаза сучками.
Впереди показался просвет. Неужто опушка? Если выберусь к тракту, может, повезёт. Может, встречу обоз. Или патруль Белой Рати. Пусть уж лучше в кандалы, чем здесь, одному, с этим шёпотом за спиной.
Я прибавил ходу. Ноги заплетались.
Земля под сапогами вдруг изменилась. Вместо пружинистого мха и листвы — голая, скользкая глина.
Я не успел затормозить.
Просвет оказался не опушкой. Это был край оврага. Глубокого, с крутыми, размытыми дождями склонами. Буерак, заросший крапивой и молодым осинником на дне.
Левая нога поехала по жирной глине, как по льду. Я взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие, но мир кувыркнулся.
— Чёрт!
Пальцы судорожно вцепились в воздух, потом наткнулись на что-то твёрдое. Корень. Торчащий из обрыва узловатый, чёрный корень сосны.
Я повис на нём, чувствуя, как дерёт кожу на ладонях. Ноги болтались в пустоте, ища опору, но находили лишь осыпающуюся землю.
— Держись… — прохрипел я сквозь зубы.
Корень затрещал. Звук был тихим, но для меня он прогремел как гром. Дерево было старым, трухлявым. Оно не хотело держать грешника.
Я посмотрел вниз. Дно оврага было усеяно острыми камнями, торчащими из земли, как зубы дракона.
— Помоги… — вырвалось у меня. Кому я молился? Белбогу? Чернобогу? Или просто лесу?
Корень лопнул.
Я полетел вниз.
Падение длилось вечность, хотя прошло не больше мига. Я успел увидеть серое небо, перечёркнутое чёрными ветками. Успел почувствовать удар ветки по рёбрам, выбивший воздух. А потом земля встретила меня.
Удар был страшным. Я врезался боком в те самые камни.
Хрусть.
Этот звук я услышал не ушами, а всем телом. Что-то лопнуло внутри, в груди. Острая, ослепляющая боль пронзила всё естество, от пяток до макушки. Дыхание спёрло. Я попытался вдохнуть, но вместо воздуха в горло хлынула горячая, солёная волна.
Я перекатился на спину, хватая ртом небо. Перед глазами плясали красные и чёрные круги.
— К-ха… — изо рта вылетел кровавый сгусток.
Боль была такой сильной, что я не мог даже застонать. Она скрутила меня, прижала к сырой земле, к гнилым листьям.
А потом боль начала отступать. Нет, она не ушла. Она просто стала далёкой, глухой. Тело наливалось странной, ватной тяжестью. Холод земли больше не пугал. Наоборот, он казался приятным, успокаивающим. Он вытягивал жар из моего тела.
Шум в ушах стих. Ветер перестал выть. Лес замер, глядя на меня сверху вниз тысячью невидимых глаз.
Я лежал на дне оврага, сломанной куклой, и смотрел вверх. Туда, где на краю обрыва качался сломанный корень.
Мне показалось, или там, наверху, мелькнула тень? Тёмный силуэт на фоне серого неба. Стоял и смотрел.
Я хотел спросить «кто там?», но губы не слушались. Веки стали тяжёлыми, как мельничные жернова. Темнота подступала с краёв зрения, мягкая, бархатная, ласковая.
— Спи, Ярош, — прошелестело где-то совсем рядом. Или это был просто шелест листвы?
Последнее, что я почувствовал — вкус железа на языке и запах мокрой глины. А потом свет погас окончательно.
Глава 2. Холодные объятия
Темнота отступала неохотно, словно густой дёготь, разбавляемый молоком.
Первое, что вернулось, был не свет, а звук. Смех. Он переливался, как весенний ручей по камушкам — звонкий, чистый, девичий. Такой радостный, что в груди защемило от забытой нежности.
Я открыл глаза.
Надо мной не было ни серых елей, ни хмурого неба, ни того страшного оврага, куда я рухнул. Надо мной висела белая, плотная мгла. Туман. Он был везде — густой, ватный, пахнущий тиной и мокрой осокой.
Я лежал на спине. Под щекой ощущался холодный, зернистый песок.
Пошевелил рукой. Пальцы зарылись в мокрую крупу. Потом осторожно, с замиранием сердца, набрал в грудь воздуха, ожидая привычной рези сломанных рёбер.
Боли не было.
Ни в боку, ни в разбитом колене, ни в голове. Тело казалось лёгким, невесомым, словно пушинка одуванчика.
— Неужто помер? — прошептал я. Голос прозвучал глухо, будто я говорил в подушку. — Неужто Ирий?
— Гляньте, сестрицы, очнулся наш сокол!
Смех повторился, теперь уже совсем рядом.
Я приподнялся на локтях. Туман чуть расступился, и я увидел воду. Озеро. Оно было гладким, как зеркало, чёрным и неподвижным. Ни ряби, ни волны. Берег терялся в дымке в двух шагах.
Из воды выходили они.
Трое. Или четверо? В этом проклятом мареве трудно было разобрать. Девушки. Юные, статные, в одних тонких белых рубахах до пят. Мокрая ткань липла к телу, не скрывая высокой груди и округлых бёдер. Волосы — у одной как лён, у другой как вороново крыло — рассыпались по плечам тяжёлыми, мокрыми волнами.
Они шли ко мне, ступая босыми ногами по песку, и не оставляли следов.
— Кто вы? — спросил я, чувствуя, как пересыхает во рту. — Где я?
Та, что была ближе всех — русоволосая, с огромными васильковыми глазами, — улыбнулась. Улыбка у неё была ласковая, манящая.
— Ты у нас в гостях, милый, — пропела она. Голос её журчал, обволакивал, убаюкивал тревогу. — У водицы студёной, у бережка тихого. Заблудился поди?
— Заблудился, — кивнул я, не в силах оторвать взгляд от её бледной шеи, по которой стекала капля воды. — Упал я… Расшибся.
— Бедный, — она опустилась рядом со мной на колени. От неё пахло небом перед грозой и кувшинками. — Дай пожалею. Дай боль сниму.
Она протянула руку и коснулась моей груди, там, где под кафтаном должны были хрустеть кости.
Её ладонь была холодной. Ледяной. Как у покойника, которого только что достали из проруби. Но этот холод не пугал. Наоборот, он гасил жар страха, остужал горячую голову. Под её прикосновением сердце начало биться ровнее, спокойнее.
— Идём к нам, — шепнула другая, темноволосая, выглядывая из-за плеча первой. Глаза у неё были зелёные, с хитрецой. — Водица тёплая, ласковая. Смоем с тебя грязь, смоем печаль. Всё забудешь.
— Всё забуду… — повторил я как эхо.
В голове шумело. Мысли стали тягучими, ленивыми. Зачем я бежал? От кого? Разве было что-то до этого берега? Была кровь, была грязь, был грех… Но сейчас всё это казалось далёким сном. Важным было только одно — эти глаза, эти руки, этот зов.
Я начал подниматься. Ноги слушались плохо, но девичьи руки тут же подхватили меня, поддержали.
— Вот так, сокол ясный, вот так, — ворковала русая, гладя меня по плечу. — Какой ты крепкий, какой статный. Сладко с таким будет…
Мы шагнули к воде. Она коснулась сапог, но я не почувствовал сырости. Казалось, я иду по воздуху.
Девушки обступили меня. Их было уже пять или шесть. Они смеялись, касались меня ледяными пальцами, гладили спину, шею, лицо. Их прикосновения были везде. Я тонул в этом холодном, нежном омуте.
Одна из них, совсем юная, с венком из увядших лилий на голове, прижалась к моему боку.
— Устал ты, горемычный, — прошептала она мне в самое ухо. Её дыхание не согревало. — Намаялся по лесам бегать. Отдохни с нами. Останься. Мы тебя любить будем, лелеять. Идём к нам, Ярош.
Я замер. Словно на полной скаку наткнулся грудью на рогатину.
Хмель в голове на миг рассеялся. Я моргнул, глядя на неё сверху вниз.
— Откуда… — язык ворочался с трудом. — Откуда ты имя моё знаешь? Я ведь не назывался.
Девушка подняла на меня глаза. В них больше не было васильковой синевы. Они стали мутными, белёсыми, как у варёной рыбы.
— А нам имена без надобности, — её улыбка стала шире. Слишком широкой. Губы растянулись, ползли к ушам, открывая дёсны. — Мёртвые всё знают.
— Что?..
Я попытался отшатнуться, но их руки, что минуту назад казались нежнее пуха, вдруг стали твёрдыми, как железо. Они вцепились в мой кафтан, в руки, в пояс.
— Пустите! — рявкнул я, пытаясь вырваться.
Прекрасное лицо русоволосой красавицы дрогнуло. Кожа на щеках пошла рябью, запузырилась и потекла вниз, как расплавленный воск.
На меня смотрела не девка.
Нос провалился внутрь, оставив две рваные дыры. Белая кожа посерела, покрылась склизкой, блестящей чешуёй. Рот распахнулся неестественно огромной пастью, усаженной рядами мелких, острых, как иглы, зубов.
Мавка. Речная навь.
— Не пущу! — зашипела она. Голос стал скрежещущим, булькающим. — Ты наш! Наш! Тепло твоё — нам! Мясо твоё — рыбам!
Она впилась когтями мне в бедро.
Боль вернулась. Резкая, горячая и настоящая. Морок спал. Сломанные рёбра отозвались диким воплем внутри тела, колено подогнулось.
Я заорал, пытаясь ударить тварь свободной рукой, но кулак скользнул по слизи.
Остальные тоже менялись. Их прекрасные тела выгибались, хрустели суставами. Пальцы превращались в длинные, когтистые лапы с перепонками. Волосы слипались в тину.
— В воду его! В омут! — визжала та, что с венком, вцепляясь мне в другую руку. Её когти пробили сукно рукава, вошли в мясо.
Они тащили меня в озеро. Вода забурлила и вспенилась. Из глубины поднимались другие тени — бледные, раздутые утопленники, тянущие ко мне свои синюшные руки.
Я упирался сапогами в песок, рычал от боли и натуги, но их было слишком много. Сила у нечисти была нечеловеческая, мёртвая и тяжёлая.
— Чернобогово отродье! — выдохнул я, чувствуя, как ледяная вода заливается в сапоги.
Мавка с рыбьей мордой щёлкнула зубами у самого моего лица. Из её пасти несло тухлятиной.
— Сла-а-адкий… — прошипела она, целясь мне в горло.
В этот миг берег взорвался светом.
Яркая, рыжая вспышка разорвала туман. Послышался треск, словно кто-то разрывал сухую простыню, и дикий, хриплый мат.
— А ну пошли прочь, шалавы мокрохвостые! Чтоб вас щуки драли! А ну пшли!
С берега, размахивая огненным факелом, на нас неслось что-то лохматое и коренастое.
Старик. Низкорослый, в драном тулупе нараспашку, с бородой, похожей на куст чертополоха. Он бежал, прихрамывая, и орал так, что, казалось, деревья гнулись.
Он подскочил к кромке воды и с размаху ткнул факелом в лицо ближайшей мавке.
— Жри огонь, паскуда!
Пламя с гудением лизнуло серую плоть. Мавка взвизгнула — тонко, пронзительно, как резаная свинья. Запахло палёной рыбой и тиной. Она отпрянула, закрывая обожжённую морду когтистыми лапами.
— Огонь! Яр! — зашипели остальные, щурясь от света. Их хватка ослабла.
Старик не унимался. Он крутил факелом над головой, рассыпая искры, и матерился так витиевато, что даже у меня уши бы завяли, не будь я занят спасением собственной шкуры.
— Именем Сварога, огнём небесным! Изыди, нечисть! В ил зарывайтесь, к ракам под корягу!
Он подскочил ко мне, схватил свободной рукой за ворот кафтана и рванул на себя с неожиданной силой.
— Вставай, дурень! — гаркнул он мне прямо в лицо. Глаза у деда были бешеные, выцветшие, один косил куда-то в сторону. — Чего разлёгся, как девка на сеновале? Беги!
Мавки, опомнившись от первого испуга, снова потянулись к нам из воды. Их стало больше. Десятки бледных лиц с чёрными провалами глаз качались на волнах.
— Моё-ё-ё… — стонало озеро.
Старик швырнул в них горсть какой-то сухой травы из кармана. Трава, попав в огонь факела, вспыхнула зелёным дымом. Нечисть с воем отхлынула.
— К лесу! — заорал дед, толкая меня в спину. — Шевели копытами, пока они со дна старших не позвали!
Я не заставил себя упрашивать. Боль в груди, в ногах, страх — всё смешалось в один ком. Я заковылял по песку прочь от воды, чувствуя, как по ноге течёт тёплая кровь из разодранного бедра.
Старик бежал рядом, отмахиваясь факелом от тумана, в котором то и дело мелькали бледные тени.
— Быстрей, служивый! До осинника дотянем, там мой обережный круг! Туда суки эти не сунутся!
Мы ворвались в кусты. Ветки снова хлестнули по лицу, но теперь я был им даже рад. Это был живой лес, настоящий, не тот морочный пляж.
За спиной, у озера, выли и плакали мавки, проклиная нас на своём булькающем наречии. Но погони я не слышал. Видать, огонь да бранное слово деда были покрепче моего меча.
Глава 3. Должник
Мы бежали, пока лёгкие не начали гореть огнём, а в боку не запульсировала тупая, тягучая боль. Старик, несмотря на хромоту, двигался по бурелому с прытью перепуганного зайца, только факел в его руке чадил, разбрасывая рыжие искры, что гасли в сырой тьме.
Наконец он остановился у старой, расщеплённой молнией ели. Воткнул факел в мягкую землю, сплюнул густую мокроту и обернулся ко мне.
— Всё, — прохрипел он, утирая лоб грязным рукавом. — Дальше мокрохвостые не сунутся. Тут земля другая. Тут корни старые, злые. Нечисть их не любит.
Я сполз по стволу на землю, стараясь не тревожить разбитое колено. Дыхание вырывалось со свистом. Грудь пекло, будто туда насыпали горячих углей — знать, рёбра всё же треснули при падении в овраг.
— Спасибо, дед… — выдохнул я. — Кабы не ты…
— Кабы не я, кормил бы ты сейчас раков на дне, — перебил он грубо. — А через седмицу сам бы вылез, да только уже с жабрами и глазами белыми, как варёные яйца.
Он присел на корточки напротив меня, щурясь своим косым глазом. Лицо у него было печёное, всё в глубоких морщинах, в бороде застрял репей и какие-то сухие крошки. Пахло от него кислым потом, дешёвым табаком и гарью.
— Ну, сказывай, сокол ясный, — усмехнулся он, обнажая пеньки жёлтых зубов. — Какая нелёгкая тебя в Гнилую Падь занесла? Смерти искал или от жизни бежал? Меня, кстати, Лукой кличут.
Я сглотнул вязкую слюну. Правду говорить было нельзя. Правда пахла виселицей и позором.
— Заблудился я, отец, — соврал я, стараясь смотреть ему в переносицу, как учили дознаватели. — Шёл в соседнюю деревню, в Выселки. С тракта сбился, решил спрямить через лес. А тут туман, овраги… Ну и закружило.
Старик слушал, склонив лохматую голову набок. В его здоровом глазу плясали чертята. Он медленно опустил взгляд ниже, на мои ноги.
— В Выселки, говоришь? — протянул он с издёвкой. — Спрямить решил?
Он ткнул узловатым пальцем в мой сапог.
— Сапоги-то сафьяновые, работы тонкой. Городской. В таких по навозу деревенскому не ходят. И шпоры были, да видать, отлетели. А кафтан? Сукно доброе, хоть и подраное.
Он перевёл взгляд на мой пояс.
— Идёшь через лес, говоришь? А где котомка? Где хлеб, где вода? Где нож засапожный?
Я невольно прикрыл пустые ножны рукой.
— Потерял. Когда падал.
— А нож тоже потерял? — прищурился Лука. — Или в спине у кого оставил?
Меня обдало холодом. Рука сама дёрнулась, сжимаясь в кулак, но тут же безвольно упала. Сил не было даже на то, чтобы ударить старика. Да и спас он меня.
— Странные нынче путники пошли, — продолжал дед, не дождавшись ответа. Он достал из кармана кисет и принялся сворачивать козью ножку. — Налегке ходят, в золоте да шелках, но все в кровище. И глаза у них бегают, как у вора на ярмарке.
Он чиркнул кресалом, раскуривая самокрутку. Сизый дым поплыл к моему лицу, вонючий до рези в глазах.
— Не твоё дело, старик, — огрызнулся я. Страх начал уступать место глухой злобе. — Спас — спасибо. Дальше я сам.
Я попытался встать. Опёрся спиной о дерево, стиснул зубы от боли в колене и выпрямился. Лес вокруг качнулся.
— Сам? — Лука захохотал. Смех у него был каркающий, сухой. — Ну иди, иди. Вон туда — топи зыбучие, засосут по макушку. Туда — волчьи ямы. А прямо пойдёшь — к самому Лешему на именины угодишь. Это лес не простой, барин. Это преддверие Нави. Здесь тропы сами собой в узлы вяжутся. Здесь мох кровь пьёт.
Я огляделся. И правда, пока мы сидели, лес словно изменился.
Деревья здесь стояли кривые, изуродованные, будто их корчило в предсмертной агонии. Ветки сплетались в уродливые клубки, напоминая застывшие в крике пальцы. Стволы были покрыты не обычным зелёным мхом, а какой-то чёрной, маслянистой дрянью. Она сочилась из трещин в коре, стекала вниз густыми каплями, похожими на дёготь.
Тишина стояла мёртвая. Ни ветра, ни птиц. Только тяжёлое, давящее безмолвие, от которого звенело в ушах.
Я понял, что он прав. Одному мне отсюда не выйти. Я здесь сдохну, и моё тело станет пищей для тех тварей, что прячутся в этом чёрном мху.
— Выведи меня, дед, — сказал я тихо, глядя в землю. Гордость пришлось проглотить вместе с кровавой слюной. — Выведи к тракту. Или к жилью человеческому.
Лука затянулся, выпустил кольцо дыма и хитро прищурился.
— А мне-то какой прок? Я не святой, чтобы грешников спасать за «спасибо».
Я похлопал по карманам. Пусто. Кошель с монетами остался в седельной сумке, а лошадь…
— У меня нет денег с собой, — признался я. — Но я… Я знатного рода. Если выведешь, я найду способ отплатить. Золотом, серебром… чем хочешь.
— Золото… — Лука сплюнул. — Тяжёлое оно, золото. Карман тянет, а душу ещё сильнее. Здесь, в лесу, от него толку чуть. Им костёр не разожжёшь, рану не перевяжешь.
Он посмотрел на меня своим здоровым глазом так пристально, что мне стало не по себе. В этом взгляде не было алчности нищего. Там была какая-то древняя, тёмная мудрость.
— Ну так что тебе надо? — не выдержал я.
— А ничего мне не надо, — он вдруг посерьёзнел. Усмешка исчезла с лица, словно стёртая тряпкой. — Просто запомни, барин: долг платежом красен. Я тебя от мавок отбил? Отбил. Тропу покажу? Покажу. А ты мне за это…
Он замолчал, разглядывая тлеющий кончик самокрутки.
— В долгу не останусь, — горячо заверил я, цепляясь за надежду. — Слово даю. Дворянское. По гроб жизни должен буду!
Фраза вылетела сама собой. Привычная клятва, которую мы бросали за игорным столом или в пьяном угаре. Но здесь, под сенью чёрных, сочащихся гнилью деревьев, она прозвучала иначе. Тяжеловесно. Как приговор.
Лука медленно поднял на меня глаза. В глубине его зрачка мне почудился какой-то отблеск. Не то болотный огонёк, не то отражение далёкого пожара.
— По гроб жизни, говоришь? — переспросил он тихо, с жутковатой иронией. — До конца, значит?
— До конца, — кивнул я.
— Ну смотри, Ярош, — он назвал меня по имени, хотя я ему не представлялся. Меня передёрнуло, но я промолчал. — Слово — не воробей. Вылетит — не поймаешь. А поймаешь — так уже не воробья, а коршуна.
Он поднялся, кряхтя, выдернул факел из земли.
— Идём, должник. Время не ждёт, а тьма — тем более.
Глава 4. Зов Нави
Мы шли уже, наверное, час, а может, и вечность. Время в этом лесу текло иначе — оно вязло в густом тумане, цеплялось за колючие лапы елей и застывало каплями смолы на стволах. Нога моя горела огнём, каждый шаг отдавался тупой, ноющей болью в бедре, где когти мавки оставили рваные борозды. Рёбра при дыхании скрипели, словно старая телега.
Лука шёл впереди. Старик, казалось, вовсе не устал. Он двигался странной, прыгающей походкой, переваливаясь с боку на бок, но при этом умудрялся не хрустнуть ни одной веткой. Его факел давно догорел и был отброшен, но дед словно видел в сумерках, как кошка. В руках у него теперь был посох — суковатая палка из морёного дуба, на которую он опирался.
— Не отставай, должник! — каркнул он, не оборачиваясь. — Тут места глухие. Отстанешь на сажень — потеряешься на век.
— Иду я… — прохрипел я, стискивая зубы. — Нога не казённая.
Лес вокруг сгущался. Деревья стояли так плотно, что приходилось протискиваться боком. Это был бурелом — кладбище великанов. Огромные стволы, вырванные с корнем какой-то неведомой бурей, лежали друг на друге, образуя непроходимые завалы. Гнилая древесина крошилась под пальцами, когда я пытался перелезть через очередное препятствие.
Туман стал гуще, он уже не стелился по земле, а висел в воздухе мутной пеленой, скрадывая очертания. Казалось, мир сузился до пятна в пару шагов вокруг меня.
И тут я услышал это:
Уа-а-а… Уа-а…
Звук был тихим, жалобным. Плач. Тонкий, дрожащий плач ребёнка.
Я замер, прижавшись плечом к мокрому стволу осины. Сердце пропустило удар.
— Слышишь? — шепнул я.
Лука не остановился. Он продолжал переть через кустарник, ломая сухие ветки посохом.
— Дед! Стой! — я окликнул его громче. — Там дитя плачет!
Старик затормозил, медленно повернул ко мне лохматую голову. В полумраке его лицо казалось высеченным из камня, только здоровый глаз поблёскивал недобро.
— Нет здесь детей, — отрезал он. — Иди, не озирайся.
Уа-а-а… Мама… Холодно…
Плач стал громче. Он доносился справа, из густых зарослей папоротника. Такой тоскливый, такой беспомощный, что у меня внутри всё перевернулось.
Перед глазами вдруг всплыло другое воспоминание. Недавнее. Горящая усадьба, крики, и женщина, прижимающая к груди свёрток. Я тогда прошёл мимо. Я выполнял приказ. Я не обернулся.
А теперь этот плач… Он ввинчивался в уши, проникал под кожу, будил ту самую, застарелую вину, что я топил в вине последние месяцы.
— Ты что, оглох, старый чёрт? — рыкнул я, делая шаг в сторону звука. — Это ребёнок! Бросили, поди! Или звери утащили!
— Стой, дурень! — Лука рявкнул так, что с веток посыпалась хвоя. — Не смей с тропы сходить!
Но я его не слушал. Разум затуманился. Мне казалось, что если я сейчас найду этого ребёнка, если спасу его, то тот, другой грех, что камнем висит на шее, станет легче. Отмолю. Искуплю.
Я раздвинул кусты.
— Я сейчас… Я иду, маленький… — бормотал я, не замечая, как голос мой дрожит.
За кустами была небольшая прогалина, укрытая лапником. Туман здесь клубился особенно густо, свиваясь в причудливые петли. А посреди прогалины, в корнях старого пня, что-то белело.
Свёрток. Тряпки, грязные пелёнки. И оттуда доносилось это жалобное хныканье.
— Нашёл… — выдохнул я.
Жалость накатила горячей волной, вытесняя страх, боль и здравый смысл. Я шагнул вперёд, протягивая руки.
— Тише, тише… Я заберу тебя.
Воздух вдруг стал ледяным. Запахло не детским молоком, а чем-то приторно-сладким, как от разрытой могилы, в которую накидали цветов.
Пелёнки зашевелились.
Я был уже в двух шагах. Я уже наклонился, чтобы поднять несчастное дитя.
В этот миг мою шею сзади сдавило так, что перехватило дыхание. Кто-то рванул меня за ворот кафтана с такой силой, что я отлетел назад, в грязь, больно ударившись спиной о корень.
— Куда лезешь, смертник?! — над ухом прогремел голос Луки.
Я попытался вскочить, злой, готовый ударить старика.
— Ты что творишь?! Там же дитё!
— Гляди! — гаркнул он, тыча посохом в сторону пня. — Гляди в оба, слепошарый!
Я посмотрел.
Свёрток развернулся. Тряпки опали, открывая то, что пряталось внутри.
Это был не ребёнок.
Существо было размером с кошку, но раздутое, бесформенное. Голова — огромная, лысая, покрытая синюшными венами, пульсирующими под тонкой кожей. Тельце скрюченное, горбатое. Ног у него не было вовсе, вместо них волочился какой-то обрубок, похожий на пуповину.
Оно подняло на меня лицо.
Глаз не было. Только две чёрные щёлки. Рот, полный мелких, острых зубов, растянулся в улыбке, от которой кровь застыла в жилах.
— Па-а-апк… — проскрипело существо голосом, в котором смешался детский плач и рычание пса. — Дай… ручку…
Из складок жирного тела выстрелила рука. Длинная, неестественно тонкая, синяя. Пальцы заканчивались крючковатыми чёрными когтями.
Она тянулась ко мне. К моему горлу.
— Игоша! — выплюнул Лука.
Старик шагнул вперёд, заслоняя меня собой, и вскинул посох.
Я увидел, как по тёмному дереву пробежала искра. Вырезанные на посохе знаки — руны, косые кресты, спирали — вдруг вспыхнули тусклым багровым светом.
— Изыди в Навь, недоносок! — рявкнул дед.
Он с размаху опустил посох на тянущуюся лапу.
ХРЯСЬ!
Звук был такой, словно ломали сухую палку.
Тварь взвизгнула. Этот визг резанул по ушам больнее ножа. Игоша отдёрнул перебитую конечность, зашипел, плюясь ядовитой слюной, и юркнул обратно под корни пня, в нору, полную тьмы.
— У-у-у-йду… Жда-а-ать бу-у-уду… — донеслось из-под земли, и всё стихло.
Только туман продолжал клубиться, да пахло в воздухе жжёной шерстью.
Я сидел в грязи, не в силах пошевелиться. Меня трясло. Зубы выбивали дробь. Я смотрел на тёмную нору под пнём и понимал, что если бы я коснулся этой твари… если бы взял её на руки…
— Вставай, — голос Луки был тяжёлым, усталым. В нём больше не было злости, только мрачное презрение.
Я кое-как поднялся, опираясь о дерево. Ноги были ватными.
— Что это… что это было? — спросил я, вытирая пот со лба. Рукав стал мокрым. — Игоша?
— Игоша, — буркнул старик, отряхивая посох от слизи. — Дух проклятый. Нерождённый или убитый во чреве. Они жалостью кормятся. Слышат, у кого сердце мягкое да совесть нечистая, и зовут. А подойдёшь — вцепятся и высосут жизнь до капли.
Он повернулся ко мне и прищурился.
— Ты чего так дёрнулся, барин? Своих, что ли, вспомнил?
Я отвёл взгляд.
— Не твоё дело.
— Не моё, — согласился Лука. — Только вот что я тебе скажу, Ярош. Лес этот — он не просто деревья да кусты. Он — зеркало. Он нутро твоё видит.
Он подошёл ближе, и мне пришлось сделать усилие, чтобы не попятиться. От старика веяло дымом и какой-то древней, земляной силой.
— Слабая у тебя душа, парень, — тихо сказал он, глядя мне прямо в глаза. — Гнильцой от неё пахнет. Сладкой такой, трупной гнильцой. Грех на тебе висит, тяжкий, нераскаянный. Вот нежить на этот запах и лезет, как мухи на падаль. Мавки, игоши… Они ведь чувствуют, что ты уже наполовину их.
Меня обожгло злостью. Страх отступил, уступая место дворянской спеси. Кто он такой, этот лесной бродяга, чтобы судить меня?
— Придержи язык, старик! — огрызнулся я, хватаясь за пояс, где раньше был меч. — Я воин Белой Рати! Я таких чудовищ бил, когда ты ещё под стол пешком ходил!
— Бил, может, и бил, — усмехнулся Лука, ничуть не испугавшись. — Только вот запах не отмоешь, хоть в семи водах купайся. Нечисть, она не на мундир смотрит, а на то, что под ним прячется.
Он сплюнул под ноги и развернулся.
— Ладно, хватит лясы точить. Уходить надо. Игоша своих кликнет, если замешкаемся. Идём. И смотри у меня — услышишь голос матушки покойной или девки любимой — уши заткни и иди вперёд. А свернёшь ещё раз — я тебя сам здесь брошу. Пусть доедают.
Он зашагал дальше, вглубь бурелома, стуча посохом по корням.
Я постоял секунду, глядя ему в спину. Внутри всё клокотало от обиды и унижения, но где-то в глубине, под слоями гордости, я чувствовал ледяной холод. Потому что знал: он прав.
Я пахну смертью. И этот лес знает, что я сделал.
Я поправил сбившийся кафтан, хромая, двинулся следом за стариком. Туман смыкался за моей спиной, и в нём мне снова почудился тихий, издевательский смешок ребёнка.
Глава 5. Руны и раны
Мы вывалились на небольшую поляну, когда сумерки уже сгустились в плотный, непроглядный кисель. Лес за спиной не шумел — он выл. Ветви хлестали друг друга, словно тысячи бичей, а в верхушках елей гулял ветер, в голосе которого слышался не то собачий лай, не то человеческий хохот.
— Живей, барин! — прикрикнул Лука, тыча меня посохом в спину. — Живей, пока Гон не настиг!
Впереди, едва различимая на фоне чёрной стены деревьев, чернела изба. Приземистая, вросшая в землю по самые оконца охотничья заимка. Крыша, крытая дранкой, походила на горб огромного зверя, а сруб был тёмен, словно обуглен.
Я не бежал — я ковылял, задыхаясь и хватая ртом холодный воздух. Нога горела так, будто в неё залили расплавленный свинец. Каждое касание земли отдавалось в бедре вспышкой боли, от которой темнело в глазах.
Лука подскочил к двери, с размаху ударил по ней ладонью.
— Чур меня, чур! Свои пришли! — рявкнул он в дерево.
Дверь, висевшая на кожаных петлях, подалась со скрипом, неохотно впуская нас в затхлое нутро.
Мы ввалились внутрь. Дед тут же навалился на дверь плечом, захлопывая её перед носом у наступающей тьмы, и с грохотом опустил тяжёлый дубовый засов.
— Успели, — выдохнул он, сползая по стене на земляной пол.
Я рухнул на лавку, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. В избе было темно, хоть глаз выколи. Пахло сухой пылью, мышиным помётом и старой, слежавшейся хвоей.
Снаружи, за толстыми брёвнами, мир сошёл с ума.
Сначала это был просто ветер. Но потом к вою добавился другой звук. Топот. Тяжёлый, ритмичный, словно стадо быков неслось сквозь чащу, ломая подлесок. И лай. Хриплый, надсадный лай огромных псов.
Бум!
Что-то тяжёлое ударило в стену снаружи. Из пазов между брёвнами посыпался сухой мох.
Я дёрнулся, хватаясь за пояс, но пальцы снова нащупали лишь пустоту вместо рукояти меча.
— Не сунутся, — прохрипел Лука из темноты. Послышалось шуршание, чирканье кресала, и крохотный огонёк осветил его бородатое лицо. — Не боись, служивый. Крепко заперто.
Он поднёс трут к небольшой плошке с жиром, стоявшей на столе. Фитиль затрещал, и тусклый, жёлтый свет поплыл по стенам.
Только теперь я увидел, что стены заимки были бревенчатыми. И каждое бревно, каждый венец был испещрён знаками. Глубокие, грубые порезы ножом. Косые кресты, спирали, круги с точками внутри, руны, похожие на птичьи лапы. Они покрывали дерево густой вязью, не оставляя живого места.
Снаружи кто-то скрёбся.
Скряб… Скряб…
Звук был мерзкий, словно гвоздём водили по стеклу. Длинные когти пытались нащупать щель, найти слабину.
— Пусти-и-и… — прошелестело прямо за дверью. Голос был тонкий, как комариный писк, но от него волосы на затылке встали дыбом. — Холодно на-а-ам…
Я посмотрел на дверь. Между досками засочился сизый туман, но тут же отпрянул, словно обжёгшись о невидимую преграду. Руны на косяке, казалось, налились едва заметной темнотой, стали глубже, резче.
— Цыц, погань! — Лука стукнул посохом в пол. — Нет вам здесь ходу! Здесь Сварогов закон, здесь порог заговорён!
Скрежет перешёл в недовольное шипение, а потом удалился, сменившись удаляющимся топотом и воем. Дикий Гон понёсся дальше, искать добычу подоступнее.
Я выдохнул, чувствуя, как плечи опускаются. Опасность отступила, оставив после себя лишь дрожь в руках и липкий пот под рубахой.
— Что это за место, дед? — спросил я, оглядывая тесное убежище.
— Заимка егерская, — буркнул Лука, копошась в углу. Он достал какой-то горшок и кусок чёрствого хлеба. — Давно стоит. Ещё прадед мой тут ночевал. Место намоленное, знаками укреплённое. В лесу, барин, стены не спасают. Спасает слово да знак.
Он бросил на стол хлеб, который стукнул, как камень.
— Ешь. А то с голодухи совсем ошалеешь.
Но есть мне не хотелось. Меня мучила жажда и боль в ноге. Штанина на бедре пропиталась кровью, присохла к ране, стягивая кожу при каждом движении.
— Воды бы… — просипел я.
— В кадке глянь, у входа. Если мыши не нагадили.
Я кое-как добрался до кадки, зачерпнул ковшом затхлую, но холодную воду. Пил жадно, обливаясь, чувствуя, как живительная влага смывает вкус болотной тины и страха.
Напившись, я вернулся к лавке. Нужно было осмотреть раны. Мавки — твари грязные, у них под когтями трупный яд. Если не промыть, к утру ногу раздует так, что придётся резать.
Я сел, вытянул повреждённую ногу. Морщась от боли, начал отдирать присохшую ткань. Сукно с треском отходило от кожи, я шипел сквозь зубы, готовясь увидеть рваное мясо, гной и воспалённые края.
Наконец, ткань поддалась. Я стянул штанину вниз, обнажая бедро. И замер.
— Быть того не может… — прошептал я.
На бедре не было открытых ран. Не было сочащейся крови, не было разодранного мяса, которое я чувствовал всем телом ещё полчаса назад.
Там, где когти речной нежити пробороздили кожу до самой кости, теперь красовались четыре длинных, уродливых шрама.
Они были белыми, старыми, словно им было уже лет десять. Края их были ровными, стянутыми, кожа вокруг — гладкой и бледной. Только едва заметная розоватая каёмка говорила о том, что когда-то здесь была рана.
Я провёл пальцем по рубцам. Кожа была нечувствительной, мёртвой.
— Дед… — голос мой дрогнул. — Лука! Глянь сюда.
Старик, жевавший горбушку, нехотя повернулся. Прищурил свой косой глаз, глянул на мою ногу. Удивления на его лице я не увидел.
— Чего глядеть? Шрамы как шрамы.
— Да как же?! — я чуть не вскочил, забыв про усталость. — Час всего прошёл! Час! Меня мавка драла у озера! Я кровью истекал! А тут… тут зажило всё! Как на собаке? Нет, даже на собаке так не бывает!
Я судорожно закатал рукав кафтана. Там, где когти другой твари пробили сукно, на предплечье тоже белели два круглых пятна. Старые шрамы.
Меня замутило. Это было страшнее, чем боль. Это было неправильно. Это нарушало все законы природы, законы Божьи и людские. Моё тело менялось без моего ведома.
— Что вы со мной сделали? — я уставился на старика, чувствуя, как внутри поднимается паника. — Это ты? Зелье какое подсыпал? Колдовство?
Лука усмехнулся, вытирая крошки с бороды. В мерцающем свете плошки его лицо казалось маской древнего идола.
— Дурак ты, Ярош, — сказал он спокойно, беззлобно. — Какое колдовство? Места здесь такие. Я ж тебе говорил — Гнилая Падь. Преддверие Нави.
— И что с того? — я смотрел на свои белые шрамы, не в силах оторвать взгляд.
— А то, — Лука постучал пальцем по столу. — Время здесь, барин, не как в городе. Там оно — песок в часах, сыплется ровно. А здесь оно — вода в омуте. Где стоит, где крутит, а где и вспять течёт. Для тебя час прошёл, а для тела твоего — может, год. Или век.
Он потянулся, хрустнув суставами.
— Лес тебя принял, сокол. Пометил. Теперь ты часть его. Шрамы эти — не от ножа лекаря. Это печать. Знак того, что смерть рядом прошла, лизнула, да не взяла пока.
— Я не хочу быть частью этого леса! — выкрикнул я. — Я человек! Я воин!
— Воин… — передразнил Лука, сплёвывая на пол. — Здесь чинов нет. Здесь либо живой, либо мёртвый, либо… иномирный. Ложись спать. Утро вечера мудренее. Если утро вообще наступит.
Он задул плошку.
Темнота навалилась мгновенно, тяжёлая и душная. Только красный огонёк в печурке, где теплились угли, смотрел на меня немигающим глазом.
Я сидел в темноте, ощупывая рубцы на ноге. Они были холоднее остальной кожи. Гладкие, чужие. Моё тело предавало меня. Оно жило по законам этого проклятого места, забыв о том, кем я был.
А был ли я кем-то до этого леса? Воспоминания о городе, о службе, о пирах и походах казались теперь далёкими, выцветшими картинками. Реальным был только запах пыли, скрежет когтей за стеной и эти белые полосы на коже.
Усталость взяла своё. Голова стала тяжёлой, веки налились свинцом. Я прилёг на лавку, подтянув колени к груди, накрылся драным кафтаном.
— Спи, должник, — пробормотал из своего угла Лука. — Спи, пока спится.
Сон пришёл не мягким облаком, а чёрным провалом. Я просто померк, как задутая свеча.
***
Я стоял посреди большого зала. Высокие окна занавешены тяжёлым бархатом. Горели свечи, но света они давали мало — тени жались по углам, густые и длинные.
Я знал этот зал. Родовое имение. Дом моего отца.
В центре комнаты, спиной ко мне, стояли двое.
Мужчина в парадном мундире Белой Рати — высоком, ладном, с золотыми эполетами. И женщина в платье цвета весенней листвы. Её волосы были убраны в высокую причёску, шея белела нежно и трогательно.
Брат. И его жена.
Сердце моё сжалось в ледяной комок. Я хотел закричать, позвать их, но голос пропал. Я мог только смотреть.
Они стояли неподвижно, держась за руки. Спокойно, величественно. Как на портрете, что висел в галерее предков.
— Простите… — прошептал я беззвучно. — Я не хотел… Так вышло…
Я сделал шаг к ним. Пол скрипнул под сапогом. Они медленно, очень медленно начали поворачиваться.
Я ждал увидеть укоризну в глазах брата. Ждал увидеть слёзы или гнев на лице невестки. Я был готов принять их суд. Я жаждал его, как искупления.
Они повернулись. Я закричал. Крик застрял в горле, раздирая связки, но ни звука не вырвалось наружу.
Лиц не было. Вместо глаз, носа, рта — гладкая, розовая кожа. Пустая, чистая плоть, натянутая на череп. Ни шрама, ни морщинки. Сплошная маска.
Они «смотрели» на меня этой слепой пустотой. И я знал, что они видят меня насквозь. Видят каждую мою подлую мысль, каждый страх, каждый грех.
Женщина подняла руку — изящную, в кружевной перчатке — и указала на меня.
Из гладкого места, где должен был быть рот, раздался звук. Не голос. Это был треск ломающихся костей.
А потом мужчина, мой брат, шагнул ко мне. Его мундир вдруг стал темнеть, расплываться красным пятном на груди. Пятно росло, расползалось, капало на натёртый паркет.
— Брат… — попытался сказать я.
Но у меня самого не было рта. Я потрогал лицо — под пальцами была лишь гладкая, тёплая кожа. Я задыхался. Я был замурован в собственном теле.
Безликие фигуры надвигались. Свет свечей начал меркнуть, превращаясь в гнилое болотное сияние.
Темнота.
Только хруст. И ощущение, что чьи-то холодные пальцы гладят мои новые, белые шрамы.
Глава 6. Взгляд со стороны
— Вставай, должник. Время платить по счетам.
Голос Луки ворвался в мой сон, как удар обуха. Я дёрнулся, садясь на лавке, и тут же схватился за грудь. Ждал боли, привычного хруста сломанных рёбер, рези при вдохе.
Но боли не было.
Была лишь пустота. Странная, гулкая пустота внутри, словно из меня выпотрошили все внутренности, оставив только сухую оболочку.
В избе было серо. Утренний свет, пробивавшийся сквозь мутные пузыри слюдяных оконц, был бледным, мертвенным. Огонь в печи давно погас, но холода я не чувствовал. Как, впрочем, и тепла.
Лука стоял у двери, опираясь на свой посох. В этом сером мареве он казался ещё древнее, чем вчера. Его борода напоминала клок грязного мха, а единственный здоровый глаз смотрел на меня без всякого выражения. Холодно. Так мясник смотрит на бычка, прикидывая, куда лучше ударить.
— Утро уже? — спросил я. Голос мой прозвучал глухо, словно из бочки.
— Для кого утро, а для кого и вечность, — буркнул старик. — Идём. Негоже заставлять ждать.
— Кого ждать? — я спустил ноги на земляной пол. Сапоги казались чужими, тяжёлыми, будто налитыми свинцом.
— Судьбу твою, — усмехнулся дед, открывая засов. — Или то, что от неё осталось.
Мы вышли наружу.
Туман был таким густым, что казалось, можно черпать его ложкой. Он не клубился, а висел неподвижной белой стеной, скрывая деревья в десяти шагах. Лес молчал. Ни птичьего крика, ни шороха мыши, ни скрипа ветки. Мёртвая, ватная тишина, от которой звенело в ушах.
Лука шагнул в это белое безмолвие, и я поплёлся следом.
Мне было легко. Неестественно легко. Нога, вчера разодранная мавкой, не ныла. Я шёл быстро, почти не касаясь земли, но усталости не было. Только тоскливое, сосущее чувство тревоги, что росло с каждым шагом.
Мы шли недолго. Места казались смутно знакомыми. Вот кривая берёза, похожая на скрюченную старуху. Вот валун, поросший лишайником, словно паршой.
— Куда мы идём, дед? — не выдержал я. — Тракт в другой стороне.
— А нам не на тракт, — не оборачиваясь, бросил Лука. — Нам туда, где ты свой путь закончил. И где начал.
Он остановился и поднял посох, указывая вперёд.
Туман чуть расступился.
Я увидел край обрыва. Глинистый, размытый дождями склон, уходящий вниз, в серую муть. На самом краю торчал старый, узловатый корень сосны, сломанный, с белым расщепом свежей древесины.
Я узнал это место.
Вчера. Именно здесь я поскользнулся. Именно за этот корень я цеплялся, когда летел в бездну.
— Зачем мы здесь? — спросил я, чувствуя, как холодный ком подступает к горлу. — Я не хочу туда смотреть.
— А придётся, Ярош, — голос Луки стал жёстким, как удар кнута. — Смотри.
Он шагнул к краю и кивнул вниз.
Я подошёл. Ноги сами несли меня, против воли. Я заглянул за край.
Овраг был глубоким, но туман на дне был реже. Серые камни, похожие на клыки, торчали из бурой жижи.
А на камнях что-то лежало.
Куча тряпья. Грязного, мокрого.
Я прищурился.
Тряпьё имело форму человека. Раскинутые руки, неестественно вывернутые ноги. Тёмно-синий кафтан, теперь ставший почти чёрным от грязи и крови. Сапоги из дорогой кожи, один из которых слетел и валялся чуть поодаль.
Я знал этот кафтан. Я знал эти сапоги. Я сам заказывал их у лучшего мастера в Святограде перед походом.
— Это… — прошептал я. — Это кто?
И тут я услышал звук.
Чавканье. Громкое, влажное. Хруст костей, разгрызаемых мощными челюстями. Рычание.
Над телом, закрывая его верхнюю часть, сидел зверь.
Огромный, размером с телёнка. Шерсть клочьями висела на серых боках, сквозь прорехи в шкуре виднелись рёбра и гниющее мясо. Хребет бугрился острыми шипами позвонков.
Волколак. Не живой волк, а восставшая тварь, падальщик Нави.
Он жрал.
Зверь упёрся передними лапами в грудь лежащего, раздирая когтями сукно и плоть. Он мотал башкой, вырывая куски.
— Эй! — закричал я. — Пошёл прочь!
Крик мой потонул в тумане, слабый и жалкий.
Волколак замер. Он медленно, нехотя поднял голову.
Морда его была изъедена тленом. Один глаз вытек, другой горел тусклым жёлтым огнём. Пасть была красной от свежей крови. С длинных клыков капало.
Он посмотрел прямо на меня. Но не как на врага, а как на пустое место. Словно сквозь меня.
Зверь утробно рыкнул и снова опустил морду к своей добыче. Он сдвинулся чуть в сторону, и я увидел то, что он ел.
Грудь мертвеца была пробита. Из неё торчал толстый, острый обломок деревянного сука — того самого корня, что не выдержал веса. Он вошёл под рёбра и вышел из спины, пригвоздив тело к земле, как жука.
Но страшнее было лицо.
Вернее, то, что от него осталось. Волколак уже обглодал подбородок и щёки. Но лоб, глаза… Широко распахнутые, остекленевшие глаза, смотрящие в небо с выражением безмерного удивления.
Это были мои глаза.
Это было моё лицо.
Мир качнулся. Овраг, лес, туман — всё поплыло, закружилось в диком хороводе. Я схватился за ствол сосны, чтобы не упасть, но рука моя…
Я посмотрел на свою ладонь, сжимающую шершавую кору.
Сквозь пальцы просвечивал мох. Моя рука была бледной, полупрозрачной, как утренний дым.
— Нет… — выдохнул я. — Нет… Я же стою здесь. Я же чувствую…
Я ударил себя по груди. Звука удара не было. Рука прошла сквозь кафтан, сквозь тело, наткнувшись лишь на холодную пустоту там, где должно было биться сердце.
— Ты умер вчера, Ярош, — спокойно сказал Лука.
Он стоял рядом, опираясь на посох, и смотрел вниз, на пиршество волколака, с мрачным равнодушием.
— Упал. Напоролся на сук. Сердце лопнуло сразу. Ты даже боли толком не почуял, только удар.
— Но я бежал! — заорал я, поворачиваясь к нему. — Я был у озера! Мавки! Ты спас меня! Мы говорили!
— Память, — пожал плечами старик. — Твоя душа не поняла, что тело кончилось. Страх гнал тебя дальше. Ты бежал, будучи уже мертвецом. Фантом. Морок.
Он ткнул посохом в мою сторону. Наконечник прошёл сквозь моё плечо, не причинив вреда, лишь лёгкий холодок пробежал по сущности.
— Мавки чуяли не кровь, а дух. Они хотели допить то, что осталось от твоей воли. А я… Ну, я увидел, что ты ещё крепок. Что злость в тебе есть. Редкий случай, когда душа такая плотная, что сама себе тело из тумана лепит.
Я посмотрел вниз. Волколак с хрустом перекусил нос на моём лице.
Меня не вырвало — нечем было. Но ужас был таким ледяным, таким абсолютным, что, казалось, я сейчас рассыплюсь в прах.
— Это сон… — пролепетал я. — Дурной сон…
— Нет, барин. Это Явь, — жестко отрезал Лука. — Твоё тело — там, внизу. Корм для зверей Чернобога. А ты — здесь. Между мирами.
Он подошёл ближе. Его здоровый глаз сверлил меня насквозь.
— И теперь слушай меня внимательно. Потому что времени у тебя мало. Скоро солнце встанет, туман уйдёт, и ты начнёшь таять. Развеешься, как дым над трубой.
Я молчал. Слова застряли в несуществующем горле.
— У тебя два пути, — Лука поднял два пальца, чёрных от табака и земли.
— Первый. Идти на Калинов Мост. Через реку Смородину. Там тебя встретят. Там взвесят всё, что ты натворил. И кровь на руках, и брата, и дитя нерождённое… Всё припомнят.
Я вздрогнул. Калинов Мост. Суд. Пекло. Я знал, что меня там ждёт. Вечные муки. Огонь, который не греет, а жжёт душу.
— А второй? — спросил я тихо. Надежда, пусть и гнилая, шевельнулась внутри.
Лука усмехнулся. Жутко так, оскалив жёлтые пеньки зубов.
— А второй — остаться здесь. В моём лесу.
Глава 7. Червивая правда
Волколак внизу поднял окровавленную морду. В пасти у него болтался лоскут кожи — моей кожи, с щеки, которую я когда-то так тщательно брил перед зеркалом. Он жевнул, проглатывая кусок меня, и снова зарылся носом в развороченную грудную клетку.
Меня затрясло. Не от холода — от животного ужаса перед тем, что ждёт там, за Калиновым Мостом. Я знал свои грехи. Я носил их как вериги. Если я ступлю на Мост, он сгорит под моими ногами, и я рухну в огненную реку.
— Не хочу! — закричал я, хватаясь за полу тулупа Луки. Пальцы прошли сквозь грязную овчину, но я чувствовал холод, исходящий от старика. — Не хочу на суд! Я жить хочу! Оставь меня здесь, дед! Спрячь! Я всё сделаю! Служить буду, рабом буду, псом цепным! Только не туда!
Лука вдруг перехватил мою руку.
Его хватка была настоящей. Стальной. Ледяной. Он сжал моё призрачное запястье так, что я, будь живым, взвыл бы от боли. Он дёрнул меня к себе, приблизив лицо вплотную.
Его здоровый глаз теперь был чёрным, без белка. Глубокий колодец, в котором плескалась вековая тьма.
— Жить хочешь? — прошипел он. Голос его изменился. Это больше не был скрип старика. Это был скрежет камней, перекатываемых на дне омута. — Смерть лжи не терпит, Ярош. Чтобы остаться здесь, надо правду сказать. Всю. До донышка. От чего бежал? Кого убил?
Я замялся, пытаясь вырваться, но он держал крепко, как капкан.
— Я… случайно… — забормотал я, по привычке пытаясь юлить. — В драке… Повздорили мы. Слово за слово… Не хотел я!
— Врёшь! — рявкнул Лука. — Ври живым, смерд! Мёртвые всё знают! Скажи мне! Завидовал брату? Жене его завидовал?
Я зажмурился, мотая головой.
— Нет… Нет…
— Смотри на меня! — приказал он. И я открыл глаза.
Лицо Луки начало меняться. Кожа пошла буграми, зашевелилась.
— Зарезал сонного? — давил он, и каждое слово падало тяжёлым камнем. — Пока он спал, ты нож ему под ребро сунул? А её? Силой взял? Пока кровь мужа на полу стыла? А потом, чтоб не кричала, тоже нож в сердце?
— Молчи! — взвизгнул я.
— Говори! — взревел он, и изо рта у него посыпалась могильная земля. — Признай! Или сейчас же отправлю к Чернобогу на сковороду!
Меня сломало. Страх перед Пеклом был страшнее стыда. Гниль, что копилась во мне годами, прорвалась наружу, как гнойник.
— Да! — заорал я, срывая голос, которого не было. — Да! Я убил их! Я! Ненавижу его! Всегда первым был, всегда любимым! Всё ему — и чин, и девка, и дом! А мне — объедки! Я взял своё! Своё взял! Слышишь?!
Слова вылетели, повисли в тумане чёрной копотью.
Лука вдруг перестал трясти меня. Он отпустил мою руку и… улыбнулся. Только улыбка эта была страшнее оскала волколака.
— Вот и славно, — прошелестел он. — Сла-а-авно… Гниль к гнили.
Его лицо дрогнуло и рассыпалось.
Там, где только что был нос, глаза, борода — всё превратилось в кишащую массу. Это были черви. Белые, жирные могильные черви. Они сыпались из его воротника, из рукавов, падали на землю, извивались.
Старик распался. Тулуп рухнул на траву пустым мешком, а из него хлынул поток опарышей. Тысячи, миллионы белых тел.
Они не поползли в землю. Они ринулись на меня.
— Нет! — я попятился, но было поздно.
Черви облепили мои ноги, которых я не чувствовал. Они ползли вверх по призрачному телу, вгрызаясь в саму суть моей души. Я чувствовал их холодные, мокрые прикосновения. Они лезли в уши, в нос, в рот, забивая крик.
— Принимай дар леса! — звучал в голове голос Луки, распадающийся на тысячи шорохов. — Стань частью Нави!
Тьма накрыла меня. Вязкая, шевелящаяся, пахнущая сырой землёй тьма. Я чувствовал, как меня пережёвывают, переваривают и лепят заново.
***
Ххххх-ррр…
Звук. Первый звук был моим собственным вдохом.
Он был резким, судорожным, словно в лёгкие насыпали битого стекла.
Боль.
Она вернулась мгновенно, но это была не та горячая боль живого человека. Это была тупая, ледяная тяжесть. Всё тело ныло, словно его пропустили через мясорубку и собрали заново, забыв половину деталей.
Я открыл глаза.
Мир был серым. Цвета исчезли. Жёлтая трава стала пепельной, стволы деревьев — чернильно-чёрными. Небо висело низко, давя на череп свинцовой плитой.
Я лежал на спине.
Надо мной, всего в вершке, склонилась морда. Обваленная, гниющая, с одним жёлтым глазом.
Волколак.
Он замер, перестав жевать. Из его пасти свисала нитка слюны, смешанная с чёрной жижей.
Я почувствовал запах. Дикий, невыносимый смрад. Но пахло не от зверя. Пахло от меня. Сладковатый запах разложения, сырой глины и застоявшейся крови.
Я попытался пошевелиться. Что-то держало меня. Что-то твёрдое, пронзающее грудь насквозь.
Корень.
Я вспомнил.
Рука — моя рука, покрытая грязью и струпьями, — медленно поднялась. Пальцы были синими, ногти почернели. Но они слушались.
Я схватил волколака за горло.
Моя хватка была железной. Я сжал пальцы, и почувствовал, как под гниющей шкурой зверя хрустят позвонки.
Волколак взвизгнул, дёрнулся, пытаясь вырваться, но я держал намертво. Во мне бурлила сила — тёмная, холодная, чужая.
— Моё… — прохрипел я. Голос был похож на скрежет лопаты о камень.
Я отшвырнул зверя в сторону, как нашкодившего щенка. Волколак пролетел пару саженей, ударился о камни и, скуля, пополз прочь, поджимая облезлый хвост. Он признал. Он почуял, что перед ним теперь не падаль, а хищник страшнее его самого.
Я ухватился обеими руками за торчащий из груди обломок корня.
— А-а-агх…
Я потянул.
Дерево выходило из плоти с влажным, чмокающим звуком, разрывая остатки мяса и ломая сросшиеся рёбра. Боль была далёкой, притуплённой.
Чвок.
Я выдернул окровавленный кол и отбросил его.
Из дыры в груди не хлынула алая кровь. Оттуда лениво потекла густая, чёрная, как дёготь, жижа. Она не грела.
Я сел. В груди зияла дыра, сквозь которую виднелись серые камни, но мне было всё равно. Сердце там больше не билось. Оно сгнило ещё вчера.
Я огляделся.
Овраг был всё тем же. Туман, камни, грязь. Но теперь я видел больше. Я видел тени, снующие меж деревьев. Я видел нити силы, оплетающие корни. Я слышал шёпот мёртвых под землёй.
Я встал, пошатываясь. Ноги держали крепко. Когти на ногах прорвали дорогую кожу сапог, впиваясь в землю.
Я получил то, что хотел.
Я не пошёл на Суд. Я остался.
Я поднял голову к серому небу и оскалился. Губы мои, искусанные волколаком, разошлись, обнажая ряд острых, как иглы, зубов.
Лес молчал, приветствуя нового хозяина. Теперь это был мой дом. Моя могила. Мои охотничьи угодья.
Ярош умер. Да здравствует Упырь.
Алая кудель
Работа написана специально для конкурса «Красный лев III» — https://author.today/post/724620
Жанры: Славянское фэнтези, Мистика, Темное фэнтези
***
Глава 1. Убежище из гнилых досок
Казалось, что дождь пытался меня убить. Ледяные струи хлестали по лицу, словно плети надсмотрщика, а ветер выл так, будто сами черти справляли свадьбу где-то в верхушках елей. Сапоги, некогда добротные, казённые, теперь превратились в комья грязи. Каждый шаг давался с боем. Болото, раскинувшееся вокруг, чавкало, неохотно отпуская ноги, и тянуло вниз, в свою зловонную утробу.
Я остановился, привалившись плечом к мокрому стволу осины. Дыхание вырывалось из груди с хрипом, пар тут же растворялся в сырой мгле.
— Чтоб тебя черти драли, Гардарика, — прошептал я, сплёвывая вязкую слюну.
Вкус во рту был мерзкий — железо и гниль. Я бежал уже вторые сутки. Бежал от своих же, от «белых братьев», которые теперь с радостью вздёрнули бы меня на первой же сухой ветке. Дезертир. Слово-то какое, скользкое, как жаба. А ведь я просто хотел жить. После той мясорубки с нордами, когда кишки моих товарищей развесили по кустам, как праздничные ленты, что-то во мне надломилось. Я понял: Белбог отвернулся от нас, а Чернобог уже дышит в затылок.
Впереди, сквозь пелену ливня, что-то чернело. Сначала я подумал — коряга или выворотень. Но очертания были слишком прямыми для леса.
Я сощурился, смахивая воду с ресниц. Изба.
Настоящая, чтоб её, изба. Стояла на самом краю ельника, там, где твердь переходила в топь. Стены покосились, брёвна потемнели от времени и сырости, крыша поросла мхом так густо, что казалась продолжением земли. Выглядело это жилище так, будто вот-вот рассыплется от чиха. Но из трубы, сложенной из закопчённых камней, тянулся тонкий, едва заметный в сумерках дымок.
Дым значил тепло. Тепло значило жизнь.
Я поправил перевязь с мечом — единственное, что я не бросил, уходя из лагеря. Рукоять привычно легла в ладонь, немного успокаивая дрожь в руках. Осторожно, стараясь не шуметь, я двинулся к крыльцу. Доски под ногами скрипнули жалобно, протяжно, словно предупреждая кого-то внутри.
Дверь была не заперта. Я толкнул её плечом, готовый ко всему: к засаде, к бешеному медведю, к полоумцу, сбежавшему из Врат.
Но меня встретила тишина и запах. Пахло не плесенью и не мышами, как в заброшенных домах. Пахло печёным хлебом, сухой полынью и чем-то сладковатым, уютным. Внутри было сухо. Тепло от большой русской печи, занимавшей полкомнаты, ударило в лицо мягкой волной.
— Заходь, коли не злыдень, — раздался голос.
Я вздрогнул, резко повернувшись на звук.
У окна, за столом, сидела женщина. В полумраке избы её кожа казалась неестественно белой, будто свежее полотно. Длинная, толстая коса, тёмная, как речная вода в омуте, лежала на плече, спускаясь ниже пояса. Она не смотрела на меня со страхом. В её глазах, тёмных и глубоких, плескалось странное спокойствие. Словно она ждала меня. Или кого-то вроде меня.
— Я… — голос сорвался, пришлось откашляться. — Я путник. Заблудился.
Ложь вышла корявой, как мои сапоги. Какой к лешему путник в этих проклятых болотах? Тут либо беглые, либо мёртвые.
— Путник так путник, — она плавно встала. Сарафан на ней был простой, домотканый, но чистый. — Промок весь, дрожишь, как лист осиновый. Садись к печи, милок. Обогрейся.
Я не двинулся с места, всё ещё сжимая рукоять меча под мокрым плащом.
— Ты тут одна, хозяйка?
— Одна, — кивнула она. — Величать Забавой. А ты кто будешь?
— Стоян.
Имя я назвал настоящее. Всё равно в этой глуши оно никому ничего не скажет.
Забава улыбнулась уголками губ, но глаза оставались серьёзными. Она подошла к печи, взяла ухват и ловко вытащила чугунок. Аромат похлёбки стал таким густым, что у меня живот свело судорогой. Я не ел нормально три дня, если не считать горсти кислых ягод да коры.
— Садись, Стоян, — повторила она мягко, но настойчиво. — Вечерять будем. Негоже гостя на пороге держать.
Инстинкты вопили: «Беги!». Всё это было неправильно. Одинокая баба на краю болот, которая не боится вооружённого мужика? Тепло, еда? Так не бывает в Гардарике. Здесь за кусок хлеба горло перегрызают. Но голод и холод оказались сильнее страха.
Я прошёл к столу, стараясь не оставлять слишком много грязных следов на дощатом полу, хотя с меня текло ручьём. Сел на лавку. Она была тёплой.
Забава поставила передо мной глиняную миску, до краёв наполненную варевом. Там плавали куски мяса, репа, морковь. От аромата кружилась голова. Рядом лёг ломоть чёрного хлеба.
— Ешь, — сказала она, присаживаясь напротив и подперев щеку рукой. Сама она есть не стала.
Я набросился на еду, забыв о приличиях. Горячая жижа обжигала рот, падала в желудок тяжёлым, благословенным камнем. Мясо было мягким, таяло на языке. Вкусно. Так вкусно мне не было даже на пирах в Святограде, когда нас, новобранцев, угощали перед отправкой на убой.
— Откуда идёшь, служивый? — тихо спросила Забава.
Я замер с ложкой у рта.
— С чего взяла, что служивый?
— Осанка у тебя прямая, хоть и сгорбился от усталости. Да и взгляд… тяжёлый. Такой только у тех, кто смерть видел.
Я прожевал кусок хлеба, глядя на неё исподлобья.
— С войны иду. Домой.
— Война — дело страшное, — вздохнула она. — Мой суженый тоже ушёл. Давно уже. Всё жду его, жду…
В углу комнаты, в тени, стоял громоздкий предмет, накрытый плотной дерюгой. Очертаниями он напоминал станок. Ткацкий.
— Ткёшь? — кивнул я в ту сторону, чтобы перевести разговор.
— Тку, — её голос стал тише, почти шёпот. — Рубаху ему готовлю. Обережную. Чтобы ни стрела калёная, ни сабля острая его не взяли. Чтобы вернулся ко мне живым.
Она провела пальцем по столу, рисуя невидимые узоры. Её ногти были странными — тёмными, почти синими у основания. Наверное, от ягод или краски.
— Хорошее дело, — буркнул я, доскребая остатки похлёбки. — Только магия нынче дорогая. Простые нитки не спасут.
— А у меня не простые, — Забава подняла на меня глаза. В глубине её зрачков мне почудился какой-то отблеск. Не то болотный огонёк, не то отражение печного пламени. — Я душу вкладываю. И косточки. Чтобы крепче было.
Меня передёрнуло. «Косточки»? Наверное, оговорилась. Или я ослышался от усталости. Сытость навалилась на меня тяжёлым одеялом. Веки слипались. Тепло избы разморило так, что я едва не клевал носом в пустую миску.
— Устал ты, сокол, — ласково пропела хозяйка. — Лезь на печь. Там тулуп старый лежит. Выспись. Утро вечера мудрёнее.
Я хотел возразить, сказать, что лягу у двери, что буду спать чутко. Но тело предало меня. Ноги сами понесли к печи. Я с трудом стянул мокрые сапоги, портянки бросил сушиться на приступок. Залез на тёплые кирпичи, завернулся в пахнущий овчиной тулуп и мгновенно провалился в темноту.
Сон был тяжёлым, липким. Мне снились мёртвые норды. Они стояли в болоте по пояс и молча смотрели на меня белыми глазами. А потом вода вокруг них закипела, и из неё полезли руки — бледные, длинные, с чёрными когтями.
Я вынырнул из кошмара, хватая ртом воздух. Сердце колотилось в рёбра как бешеное.
В избе было темно, только угольки в печи слабо тлели красным. За окном всё так же шумел дождь, но сквозь этот шум пробивался другой звук.
Ритмичный. Монотонный.
Тук… тук… хрусть.
Тук… тук… хрусть.
Я затаил дыхание, боясь пошевелиться. Звук доносился из угла, где стоял станок. Ткань с него была сдёрнута. В слабом отсвете углей я видел силуэт Забавы. Она сидела спиной ко мне, её руки двигались быстро, уверенно. Челнок летал туда-сюда.
Но звук…
Это не было стуком дерева о дерево.
Хрусть.
Так ломаются куриные кости, когда их перекусывает собака. Или человеческие пальцы, если по ним ударить молотком.
Тук… тук… хрусть.
Я прищурился, пытаясь разглядеть, что именно она ткёт. Нити казались странно толстыми, влажными. Они слабо поблескивали в темноте багровым.
Забава тихо напевала себе под нос. Песня была без слов, тягучая, заунывная, от которой мороз продирал по коже даже на горячей печи.
Она подняла руку, поправляя что-то в основе ткани. И тут я услышал это отчётливо. Сухой, влажный треск разрываемой плоти и ломающегося хряща.
— Спи, суженый, спи, ряженый… — прошептала она, не оборачиваясь. — Скоро новая рубаха готова будет. Крепкая. Костяная.
Я медленно потянулся рукой к мечу, который положил в изголовье. Пальцы нащупали холодную сталь. Но сил подняться не было. Тело налилось свинцом, руки и ноги не слушались. То ли зелье в похлёбке, то ли само это место выпило из меня все соки.
А стук продолжался.
Тук… тук… хрусть.
И с каждым ударом мне казалось, что это ломаются мои собственные кости, вплетаясь в её страшный узор.
Глава 2. Мёртвая вода и ржавое железо
Утро пришло не с солнцем, а с серой, мутной белизной, разлившейся в окнах. Я проснулся от собственного кашля. В горле першило, будто я наглотался болотной тины, а голова гудела. Тело ныло. Печь за ночь остыла, но всё ещё отдавала остатки тепла, удерживая меня на грани дремоты.
Я сел, свесив ноги. В избе было тихо. Станок в углу снова был накрыт той же грубой дерюгой. Никаких костей, никаких красных нитей. Только старое дерево и пыль.
— Приснится же такое, — прохрипел я, растирая лицо ладонями.
Стыд кольнул под рёбрами. Взрослый мужик, воин, а испугался бабьей работы да ночных теней. Видать, и правда лихорадка меня крутит, раз всякая чертовщина мерещится. Забавы в горнице не было. Дверь в сени была приоткрыта, оттуда тянуло сыростью и холодом.
Надо было уходить. Но куда? За порогом — топь, дождь и смерть. А здесь — крыша. Совесть, однако, грызла. Негоже здоровому мужику нахлебником сидеть, пусть и беглому. Хозяйка меня накормила, обогрела, а я ей в благодарность только место на печи пролежал.
Я спустился, натянул сапоги. Они всё ещё были влажными, неприятно холодили ступни. Опоясался мечом — без него я чувствовал себя голым, даже в нужнике. Вышел во двор.
Дождь закончился, но небо висело так низко, что, казалось, задень макушкой — и прольётся снова. Двор был завален буреломом и гнильём. У стены сарая громоздкой кучей лежали дрова. Вернее, брёвна, которые кто-то приволок из леса, да так и бросил.
У крыльца в колоде торчал топор. Старый, с почерневшим топорищем, лезвие в зазубринах и пятнах ржавчины. Я выдернул его. Тяжёлый. Для женской руки — неподъёмный.
— Ну, Стоян, послужи за хлеб-соль, — буркнул я себе под нос.
Подтащил к колоде берёзовое полено. С виду крепкое, кора белая, чистая. Размахнулся от плеча, с уханьем опустил топор.
Ждал звонкого треска, с каким колется доброе дерево. А вышло глухое, чавкающее «пфук».
Полено развалилось надвое, но не от удара, а словно само распалось. Я нагнулся и отшатнулся. Внутри древесина была чёрной и трухлявой. Она высыпалась на землю жирной, влажной сажей. Запаха смолы не было. Пахло прелой землёй и грибницей.
Я взял другое полено. Осину. Удар. Топор увяз в мякоти, провалился, как в масло. Я дёрнул его на себя — из раскола потекла густая тёмная жижа, похожая на дёготь.
— Да что ж это такое… — прошептал я.
Перебрал ещё три чурбака. Снаружи — дерево как дерево. Внутри — гниль, пустота или чёрная плесень, сплетённая в тугие комки. Казалось, болезнь выжгла эти деревья изнутри, оставив только красивую оболочку. Руки мои были перепачканы этой чёрной дрянью, и оттереть её о штаны не получалось — она лишь глубже въедалась в ткань.
Во рту пересохло. Захотелось пить так, что зубы сводило. Я бросил бесполезный топор и пошёл к колодцу, что виднелся за углом избы.
Сруб колодца был замшелый, склизкий на ощупь. Цепь на вороте заржавела намертво, звенья срослись в единый рыжий кулак. Пришлось навалиться всем телом, чтобы провернуть рукоять. Скрип стоял такой, что, казалось, сейчас уши лопнут. Где-то глубоко внизу плеснуло.
Я крутил ворот, чувствуя, как напрягаются мышцы спины. Ведро поднималось медленно, неохотно, словно кто-то внизу держал его, не желая отдавать.
Наконец, бортик ведра показался над краем. Я перехватил его, поставил на сруб и наклонился, чтобы зачерпнуть ладонью.
И замер.
Вода не была прозрачной. В пасмурном свете дня она казалась бурой, красноватой. По поверхности плавала радужная плёнка, как на болоте, где лежит железо. Я принюхался.
Пахло не тиной. Пахло ржавым металлом. И ещё чем-то тёплым, сладковатым.
Кровью.
К горлу подкатил ком. Я вспомнил вчерашнюю похлёбку. Вкусную, сытную. На какой воде она её варила? На этой?
— Вода здесь худая, — раздался голос за спиной.
Я едва не опрокинул ведро, резко обернувшись. Забава стояла на крыльце, вытирая руки о передник. Она двигалась бесшумно, как кошка или тень. Лицо её было всё таким же бледным и спокойным.
— Железа много, — пояснила она, не глядя мне в глаза, а смотря куда-то поверх моей головы, в лес. — Руда в земле. Пить можно, если отстоять. А лучше кипятить.
— Руда, значит… — я выплеснул содержимое ведра на траву.
Красноватая лужа тут же впиталась в землю, оставив бурое пятно.
— Я пойду инструмент поищу, хозяйка, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Топор твой совсем плох, да и клин нужен. Дрова-то гнилые все.
— Поищи, — кивнула она. — В сарае погляди. Там много чего… от прежних осталось.
Она развернулась и ушла в дом, тихо притворив дверь.
Я постоял ещё немного, глядя на закрытую дверь. Сердце колотилось неровно. Инстинкт, тот самый, что вытаскивал меня из передряг на границе со Степью, сейчас вопил благим матом: «Уходи!». Но разум, холодный и циничный, возражал: «Куда? В лес без припасов? Чтобы через час сдохнуть от когтей зверя или утонуть в трясине? Разберись сначала».
Я направился к сараю.
Дверь держалась на одной петле и открылась с протяжным стоном. Внутри царил полумрак. Свет пробивался сквозь щели в досках тонкими пыльными лучами. Пахло старой кожей и мышами.
Сарай был забит хламом. Сломанные бороны, прохудившиеся корзины, пучки сухих трав, свисающие с балок, как повешенные. В углу, под кучей тряпья, что-то тускло блестело.
Я подошёл ближе и откинул грязную рогожу. Дыхание перехватило.
Передо мной лежала гора амуниции.
Кожаная перевязь, широкая, с медными бляхами. Кожа потрескалась, покрылась зелёной плесенью, но я узнал узор. Двойная строчка, тиснение в виде волчьей головы. Снаряжение Ловчего. Вольного охотника за нечистью. Они ребята крепкие, просто так своим добром не разбрасываются.
Рядом валялся сапог. Один. Подошва стёрта, голенище распорото, будто его кто-то жевал.
Я начал рыться в куче, забыв об осторожности.
Вот плащ. Серое сукно, плотное, казённое. Пуговицы… Я поднёс одну к глазам, пытаясь разглядеть чеканку в тусклом свете. Серебряный щит и меч.
— Белая Рать, — выдохнул я.
Мои пальцы дрожали. Это был мундир белоратника. Такого же, как я. Может, из соседнего полка. Может, того, кто пропал в дозоре месяц назад. Ткань была бурой от засохшей крови, жёсткой, как кора.
Под плащом я нащупал что-то твёрдое. Кинжал. Ножны сгнили, обнажив клинок. Сталь покрылась рыжим налётом, но клеймо у гарды читалось отчётливо: «Златоуст. Святоград». Оружейник, что делает клинки для офицеров.
Здесь было снаряжение не одного человека. Трое? Четверо? Десяток?
Они все пришли сюда. Как я. Искали тепла и ночлега. Ели похлёбку. Спали на печи. И где они теперь?
Я поднял кинжал, сжал рукоять.
Почувствовал на себе взгляд. Тяжёлый, физически ощутимый.
Я медленно повернул голову к распахнутой двери сарая.
В окне избы белело лицо Забавы. Она стояла неподвижно, глядя прямо на меня. Расстояние было приличным, но мне показалось, что я вижу её глаза. Чёрные провалы, не моргающие. Она не пряталась. Она просто наблюдала. Как хозяйка наблюдает за цыплёнком, копошащимся в пыли.
Я сунул кинжал за пояс, прикрыв его полой кафтана. Вышел из сарая, стараясь не бежать. Подошёл к окну.
Она встретила меня на крыльце. Улыбалась. Мягко так, по-матерински.
— Нашёл, что искал, милок?
— Нашёл, — я старался, чтобы зубы не стучали. — Много там добра, хозяйка. Богатые гости у тебя были. Оружие бросили, одёжу.
— Были, — легко согласилась она, поправляя выбившуюся прядь. — Гости разные ходят. Усталые все, измученные. Поели, поспали, да и ушли.
— Ушли? — переспросил я, чувствуя, как холодеет спина. — Босые? Без оружия? В лес?
Забава рассмеялась. Смех у неё был тихий, переливчатый, как ручеёк. Только радости в нём не было.
— А зачем им тяжесть эта? — она развела руками. — Куда они пошли, там мечи не нужны. И сапоги не нужны. Налегке к Богу идти проще, сокол мой. Душа — она ведь невесомая. А железо к земле тянет.
Она шагнула ко мне. Я невольно отступил.
— Не бойся, — она коснулась моего плеча. Пальцы были ледяными. — Пойдём в дом. Поможешь мне. Пряжу разобрать надо. Спуталась совсем, окаянная.
В её голосе была такая властная нота, что ноги сами двинулись следом. Я злился на себя, на свою слабость, но шёл. Будто телок на верёвке.
В избе было душно. Запах полыни стал резче, к нему примешивался какой-то сладковатый душок, похожий на запах лежалого мяса.
Забава подвела меня к лавке у окна. Там лежала куча пряжи. Странного, грязно-розового цвета.
— Садись, — приказала она. — Держи вот тут. Да не тяни сильно, порвёшь.
Я протянул руки. Она набросила мне на запястья моток нитей.
— Вот так, — она села напротив и принялась сматывать клубок.
Я посмотрел на нити на своих руках. Они были толстыми, неровными.
И тёплыми.
Я дёрнулся, но Забава цыкнула:
— Сиди смирно!
Я присмотрелся. Это была не шерсть. И не лён. Нить была гладкой, влажной на ощупь. В некоторых местах она утолщалась, переходя в крошечные узелки.
Под моими пальцами нить шевельнулась. Сначала я подумал, что это Забава натянула её. Но она лишь слегка придерживала клубок.
Нить пульсировала. Слабо, ритмично. Тук-тук… тук-тук…
Меня пробил пот. Я отчётливо почувствовал, как по этой «пряже» что-то течёт внутри. Медленно проталкивается жидкость.
Это были не нитки. Это были жилы. Вытянутые, скрученные, но всё ещё живые вены.
— Что это?.. — я вскочил, сбрасывая с себя моток, как гадюку.
Пряжа шлёпнулась на пол с мокрым звуком, но не рассыпалась, а медленно сжалась, как червь.
— Окстись, Стоян! — Забава всплеснула руками, глядя на меня с укоризной. — Ты чего удумал? Пряжу добрую на пол кидать!
— Она живая! — заорал я, пятясь к двери. — Она тёплая! Это жилы!
Забава подняла моток, отряхнула его, бережно дунула. Потом посмотрела на меня, и в её взгляде сквозила жалость, как к убогому.
— Горячка у тебя, служивый, — вздохнула она. — Совсем плох. Шерсть овечья, крашеная мареной. Сама пряла, сама красила. А тебе черти мерещатся.
Она протянула мне нить.
— На, потрогай. Остынь.
Я стоял, прижавшись спиной к двери, и дышал, как загнанный конь. Разум мутился. Может, и правда горячка? Может, я сошёл с ума ещё там, на болоте, когда бежал от своих?
Я осторожно, одним пальцем, коснулся нити в её руках.
Шершавая. Сухая. Обычная шерсть. Чуть колется. Никакого тепла. Никакой пульсации.
Я выдохнул, чувствуя, как ноги становятся ватными.
— Прости, хозяйка… — пробормотал я, вытирая пот со лба. — И правда… привиделось. Голова кругом идёт.
— То-то же, — Забава улыбнулась. Только улыбка не коснулась её глаз. — Иди, полежи ещё. Зелья тебе заварю. От хвори, от дури, от страха. Всё как рукой снимет.
Она вернулась к столу, напевая себе под нос ту же тягучую мелодию без слов. А я смотрел на её спину и на корзину с пряжей. И хотя пальцы мои чувствовали сухую шерсть, память кожи всё ещё хранила тошнотворное ощущение тёплой, липкой пульсации чужой жизни.
За окном снова начал накрапывать дождь, смывая следы крови у колодца.
Глава 3. Узор на коже
Ночь навалилась на избу тяжёлым, мокрым мешком. За окнами бесновалась гроза. Молнии пороли небо, и на мгновение двор озарялся мертвенно-белым светом, выхватывая из темноты кривые стволы елей. Гром грохотал так, что с потолка сыпалась сухая труха, а в углах испуганно жались тени.
В горнице было душно. Печь пышала жаром, но мне всё равно было зябко. Меня бил озноб, мелкий, противный, от которого стучали зубы.
— Пей, сокол, — Забава подвинула ко мне глиняную кружку. — Травы болотные, заговорённые. Хворь выгонят, кровь разгонят.
Я взял кружку обеими руками, чтобы не расплескать. Пальцы дрожали. От варева шёл густой, терпкий пар. Пахло чем-то сладким, дурманящим, как перезрелая ягода.
Я сделал глоток. Жидкость была густой, тягучей. Она обожгла горло и горячим комом упала в желудок. Сразу стало легче. Тепло разлилось по жилам, но это было странное тепло. Оно не бодрило, а наоборот, наваливалось на плечи свинцовой тяжестью. Голова стала тяжёлой, мысли поплыли, как осенние листья по стоячей воде.
— Вот и славно, — промурлыкала Забава.
Она сидела напротив, подперев подбородок рукой. В свете единственной сальной свечи её лицо казалось ещё бледнее, чем днём. Глаза — два чёрных провала, в которых не отражался огонёк.
— Одинок ты, Стоян, — тихо сказала она. — Как волк в степи. Вижу я, как душа твоя мечется. Тепла ищет.
Я хотел ответить, что волку тепло не нужно, что волка ноги кормят, но язык стал неповоротливым, ватным. Я лишь промычал что-то невнятное, глядя на неё сквозь мутную пелену.
Забава встала. Медленно, плавно, будто плыла по воздуху. Она подошла ко мне, и я почувствовал запах. Не трав и не хлеба. От неё пахло сырой землёй и дождём.
Она подняла руки и одним движением сдёрнула с головы платок.
Тяжёлые косы упали на плечи, как две чёрные змеи. Она начала расплетать их. Волосы были длинными, неестественно густыми. Они струились по её спине, закрывая стан, опускались ниже пояса. В полумраке казалось, что они шевелятся сами по себе, сплетаясь и расплетаясь.
— Устала я ждать суженого, — её голос звучал всё ближе, обволакивал, убаюкивал. — Тоска сердце гложет. Холодно мне одной, служивый. Ой как холодно…
Она шагнула вплотную. Её бедро коснулось моего колена. Я дёрнулся, пытаясь отодвинуться, но тело не слушалось. Руки и ноги налились свинцом. Я сидел, словно приколоченный к лавке, и мог только смотреть.
Забава опустила ладони мне на плечи. Пальцы были ледяными. Этот холод прожёг рубаху, впился в кожу, заставляя вздрогнуть. Но страха уже не было. Осталось только тупое, животное оцепенение и странное, болезненное желание.
Она скользнула мне на колени. Лёгкая, почти невесомая. Её лицо оказалось совсем рядом. Я видел каждую пору на её фарфоровой коже, видел тёмные прожилки вен на висках.
— Согрей меня, — прошептала она мне в губы. — Отдай мне тепло. Отдай мне цвет.
Ещё один раскат грома сотряс избу. Свеча мигнула и погасла, оставив нас в темноте, которую лишь изредка разрывали вспышки молний за окном.
Её губы накрыли мои. Они были холодными и твёрдыми, но этот холод обжигал сильнее огня. Это был не поцелуй женщины. Так присасывается пиявка, найдя вену. Я почувствовал вкус железа во рту — то ли я прикусил губу, то ли она.
Я попытался поднять руки, чтобы обнять её или оттолкнуть — я сам не знал. Мои ладони легли на её талию. Под тонкой тканью сарафана тело было упругим, сильным.
Но что-то было не так.
Под кожей, под её рёбрами что-то двигалось. Перекатывалось, пульсировало, жило своей отдельной, жуткой жизнью. Будто клубок червей копошился внутри прекрасной статуи.
— Ты… — выдохнул я, пытаясь оторваться от её губ.
Но она не отпустила. Она прижалась ко мне всем телом, вдавливая меня в печь.
Когда мы успели сюда перебраться?..
Её волосы, рассыпанные по плечам, упали на меня чёрным водопадом.
И тут мне стало страшно по-настоящему.
Волосы были тяжёлыми и влажными. Они коснулись моей шеи, скользнули по запястьям. И сжались.
Это были тонкие, гибкие путы, которые оплетали меня, стягивая всё туже. Я чувствовал, как они ползут под рубаху, обвивают грудь, не давая вздохнуть.
— Сладко… — стонала Забава, кусая мою шею. — Как сладко… Жизнь… Явь…
Когда я вошёл в неё, новая вспышка молнии озарила комнату. На миг я увидел её глаза. Они горели. Не отражённым светом, а собственным, тусклым, болотным огнём. Зрачков не было. Только мутная зелень.
Я чувствовал, как из меня уходят силы. Будто кто-то открыл пробку в бочке, и вино вытекает на землю. Сердце колотилось всё медленнее, удары становились глухими, редкими.
Тук… тук… тук…
Холод проникал внутрь. Он замораживал внутренности, сковывал мышцы. Я пытался закричать, но из горла вырвался лишь жалкий хрип.
Забава двигалась на мне ритмично, тягуче, как змея, меняющая кожу. Её движения были лишены человеческой суетливости. Это был танец хищника, пожирающего добычу. Она впитывала меня. Каждую каплю тепла, каждую искру жизни.
Мне казалось, я проваливаюсь в бездну. В чёрный, вязкий омут, где нет ни света, ни воздуха. Только этот шёпот, сливающийся с шумом дождя:
— Ещё… Ещё немного…
Я видел, как меняется её лицо. Бледность уходила. На щеках проступал румянец — яркий, здоровый, человеческий. Губы наливались кровью, становясь пухлыми и красными, как малина. Кожа начинала светиться изнутри.
А я…
Я посмотрел на свою руку, которую судорожно сжимал на её бедре. Вспышка молнии.
Моя рука была серой. Кожа сморщилась, как печёное яблоко, повисла на костях. Вены вздулись чёрными верёвками. Я старел на глазах. Я высыхал.
— Нет… — прошептал я беззвучно.
Но дурман был сильнее воли. Её тело манило, звало в эту сладкую смерть. Боль смешивалась с наслаждением, ужас — с восторгом. Я сам хотел отдать ей всё, лишь бы этот холод прекратился.
Ещё один протяжный стон, наполненный дьявольской негой и наслаждением. Забава слегка задрожала на мне, прикрыв от удовольствия глаза и вскинув голову. Но всё это продлилось лишь несколько мгновений.
Она отстранилась, глядя на меня сверху вниз. Теперь она была прекрасна. Страшной, нечеловеческой красотой. Богиня плодородия, накормленная свежей кровью.
— Спасибо, сокол, — улыбнулась она, и в этой улыбке сверкнули острые, мелкие зубы.
Она провела пальцем по моей груди, там, где рубаха была расстёгнута. Ноготь оставил жгучий след. Я чувствовал, как на коже вздуваются рубцы. Словно она вырезала на мне знаки. Руны принадлежности. Клеймо скота.
Её волосы, окончательно спеленавшие меня, сжались в последний раз, выдавливая воздух из лёгких.
В глазах потемнело. Шум дождя стал далёким, глухим, как через вату. Я чувствовал, как моё сердце делает последний, натужный удар и замирает. Тепло ушло. Остался только холод и запах сырой земли.
Я провалился в черноту, унося с собой последнее ощущение — её горячее, сытое тело на моей опустошённой, ледяной груди.
Глава 4. Ткачиха плоти
Холод. Такой лютый, что даже кости, казалось, звенели, как стекло на морозе. Я открыл глаза, но темнота никуда не делась. Она лишь стала гуще, плотнее, навалилась на грудь могильной плитой.
Я лежал на полу. Тулуп, в который я кутался, исчез. Печь, что ещё вечером дышала жаром, теперь была ледяной, словно надгробный камень. Я попытался пошевелиться, приподняться на локтях, но тело отозвалось такой немощью, будто из меня вынули все жилы. Руки дрожали, пальцы были серыми, скрюченными, как лапы дохлого паука. Я чувствовал себя пустым бурдюком, из которого выцедили всё вино, оставив лишь сухую, потрескавшуюся кожу.
Тишина. В избе стояла мёртвая тишина, если не считать шума крови в ушах.
Но потом я услышал это.
Скрип. Вжик.
Тук… Хрусть.
Звук доносился из горницы. Мерный, ритмичный, неумолимый. Работа кипела.
А следом поплыл голос. Тот самый, что убаюкивал меня вечером, только теперь в нём не было ни ласки, ни тепла. Забава пела. Но слова… Я, походивший по Гардарике, слышал и говор степняков, и лающий язык нордов, и бормотание юродивых в Святограде. Но это наречие не принадлежало миру живых. Это был свист ветра в печной трубе, бульканье трясины, скрежет камня о камень. Язык Нави.
Превозмогая тошноту и головокружение, я пополз. Встать на ноги сил не было. Я скрёб ногтями по доскам, подтягивал своё ставшее чужим, тяжёлым тело дюйм за дюймом. Каждый рывок отдавался болью в пустой груди.
Дверь в горницу была приоткрыта. Из щели сочился странный, болезненно-жёлтый свет. Не от лучины и не от свечи. Свет шёл словно бы отовсюду — гнилостное сияние, какое бывает на болотах, когда горят блуждающие огни.
Я добрался до порога и заглянул внутрь.
Горло перехватило спазмом, но крик застрял где-то глубоко внутри, так и не родившись.
Посреди комнаты стоял станок. Тот самый, что раньше прятался под дерюгой. Теперь он был обнажён, и я видел, из чего он сделан. Не дерево. Блестящие, жёлтые кости, скреплённые сухожилиями. Берда — ряд острых, кривых рёбер.
А за ним сидела она.
Одежды на Забаве не было. Но нагота её не вызывала ни похоти, ни стыда — только животный, нутряной ужас. Её тело изменилось. Оно вытянулось, стало неестественно длинным, суставчатым, как у кузнечика. Позвоночник бугрился под бледной, почти прозрачной кожей острым хребтом.
Но страшнее всего были руки.
Её пальцы. Они удлинились, срослись и заострились, превратившись в костяные иглы. Десять длинных, белых спиц, которые мелькали с невероятной скоростью.
Вжик-вжик.
Она ткала.
Я перевёл взгляд на основу. Ниток не было. Челнок, похожий на высушенный череп мелкого зверька, сновал туда-сюда, но тянул он не шерсть и не лён. Забава выхватывала воздух своими иглами-пальцами, цепляла что-то невидимое, тягучее, серое и вплетала это в полотно.
Воздух вокруг станка дрожал. Я видел, как к её рукам тянутся полупрозрачные волокна — дымка, остатки чего-то, что раньше было живым. Эфир. Боль. Последние вздохи.
Хрусть.
Она уплотняла уток, ударяя костяной бердой. Полотно, выходившее из-под её рук, было плотным, серым, похожим на старую человеческую кожу, выдубленную в дыму.
Вспышка молнии за окном на миг залила комнату мертвенно-белым светом, перебив гнилое желтоватое свечение. И я увидел стены.
Они были увешаны коврами. Раньше, в полумраке, я думал, что это просто старые тряпки, ветошь для тепла. Теперь я видел узоры.
Это были лица.
Искажённые, растянутые в бесконечном крике, сплющенные, вплетённые в серую материю. Рты разинуты, глазницы пусты. Я узнал одного. Борода, шрам через щёку, перекошенный от ужаса рот. Мы встречались месяц назад. Тот самый Ловчий, чью портупею я нашёл в сарае. Его лицо теперь было частью «уюта» этой избы. Он стал узором. Его душа, его суть пошли на нитки, а память о муках застыла в этом страшном гобелене.
Рядом виднелось другое лицо — молодое, почти детское, с застывшим выражением удивления. Белоратник. Может, тот, чей мундир гнил в куче хлама.
Их тут были десятки. Целая галерея проклятых, чьи судьбы оборвались в этом «тихом» убежище.
Пол под моими руками скрипнул. Тихо, едва слышно. Но пение оборвалось мгновенно.
Иглы-пальцы замерли над полотном.
Забава медленно, с хрустом, который отдался у меня в зубах, повернула голову. Шея её изогнулась под немыслимым углом, словно у совы.
Я отпрянул, ударившись спиной о косяк.
Лица не было. Того красивого, бледного лица, которое я целовал в бреду. Гладкая, белая маска. Ни носа, ни глаз. На месте глазниц — лишь гладкие впадины, обтянутые кожей.
Но был рот.
Огромная, вертикальная щель, рассекающая лицо от подбородка до лба. Она раскрылась, и я увидел ряды тонких, острых игл вместо зубов. Они шевелились, перебирая воздух.
— Ты проснулся рано, суженый, — голос звучал не изо рта, а прямо у меня в голове. Скрежещущий, липкий шёпот. — Негоже подглядывать за работой. Узор ещё не готов.
Она начала подниматься. Станок жалобно скрипнул, освобождая её длинные, многосуставчатые ноги.
— Мне не хватает нити, — прошипела она, делая шаг ко мне. Её движения были дёргаными, ломаными. — Нити твоей судьбы. Твоей боли. Рукав не закончен. Рубаха без рукава — что жизнь без смерти.
— Изыди… — прохрипел я, пытаясь нащупать на поясе кинжал, который стащил в сарае. Но ножны были пусты. Железо осталось там, в другой жизни.
— Куда же ты, сокол? — её безглазая маска «смотрела» прямо на меня. — Мы ведь только начали жить. Ты отдал мне цвет, отдай и основу.
Она шагнула ближе. Иглы на пальцах удлинились, щёлкая друг о друга.
Животный ужас придал мне сил. Я не помню, как вскочил на ноги. Ноги подгибались, мир качался, как палуба в шторм, но я рванул назад, в сени. К двери. Наружу. В болото, в топь, к волкам — куда угодно, только прочь от этой ткачихи плоти.
Я влетел в сени, сбивая плечом кадки. Вот она, дверь. Массивная, дубовая, с железным засовом.
Я схватился за засов, дёрнул.
Он не поддался. Но не потому, что заржавел.
Под моими пальцами дерево было тёплым. Мягким.
Я отдёрнул руку. Вспышка молнии снова озарила пространство.
Двери не было. Вместо досок передо мной была сплошная стена из переплетённых, пульсирующих жил, мышц и слипшихся волос. Засов превратился в кость, вросшую в эту мясную преграду.
Я обернулся к окну. Мутное стекло исчезло. Оконный проём был затянут тонкой, полупрозрачной плёнкой. Кожей. Сквозь неё просвечивали красные прожилки сосудов. Снаружи билась ветка, но звук был глухим, как удары по барабану. Бум… бум…
— Нет выхода, — прошелестел голос за спиной.
Я почувствовал запах сырого мяса и тлена, совсем близко.
— Дом — это я, — прошептала Забава. — А ты — внутри. В тепле. В утробе.
Я бросился к стене, начал бить кулаками по пульсирующей плоти, разрывая её ногтями. Из «дверей» брызнула тёмная, густая сукровица. Стена дрогнула и сжалась, словно живой организм, реагирующий на боль. Но прохода не было.
Я был зашит. Замурован в живом мешке.
Сзади раздался цокот костяных ног по полу.
— Не трепыхайся, ниточка. Узелок завяжется, сказка скажется.
Глава 5. Последний узел
Я упёрся спиной в то, что когда-то было дверью. Теперь это была тёплая, пульсирующая преграда, покрытая слизью. Она мелко дрожала, как шкура лошади, сгоняющей мух. Пути назад не было.
Впереди стояла она. То, что раньше звалось Забавой.
Теперь это была лишь тень, вытянутая, изломанная, словно отражение в кривом зеркале. Её суставы щёлкали при каждом движении, как сухие ветки под ногами. В руках — вернее, в тех костяных отростках, что заменили ей ладони, — блеснуло нечто тусклое.
Ножницы.
Не железные, нет. Это были две скрещённые бедренные кости, остро заточенные и скреплённые жилой.
— Не трепыхайся, — проскрежетала она. Голос доносился отовсюду — из углов, из печи, из самого воздуха. — Больно не будет. Только чик — и ты вечен. Ниточка к ниточке, узелок к узелку.
Я сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Силы были на исходе. Ноги дрожали, а сердце колотилось где-то в горле, гулкое и слабое, как у пойманного зайца. Драться? Чем? Мой меч непонятно где, кинжала нет, а кулаками бить эту нежить — всё равно что скалу царапать.
Она шагнула ближе. Станок, каким-то демоническим образом, оказавшийся за её спиной гудел. Нити — серые, призрачные волокна чужих душ — натянулись, ожидая новой основы.
И пусть глаз у неё не было, но я знал — она видит мой страх. Она пьёт его, как парное молоко.
Взгляд мой заметался по избе, ища хоть что-то. Хоть щепку, хоть камень. И наткнулся на полку у печи. Там, среди пучков сухих трав и черепов мелких птиц, стояла пузатая глиняная бутыль.
Масло. Лампадное масло. Густое, вонючее, которым она питала ночник. А рядом, на краю печи, ещё тлела лучина, забытая, но не погасшая. Её кончик алел в полумраке, как глаз упыря.
План родился мгновенно. Отчаянный, глупый, но единственный.
Я разжал кулаки и медленно, с показной покорностью, опустился на колени. Прямо в грязь, что натекла с влажных стен.
— Твоя взяла, хозяйка, — прохрипел я, склоняя голову. — Нет сил бороться. Видно, судьба такая — в ковёр лечь.
Забава замерла. Щелчок костяных ножниц оборвался. Она склонила голову набок, с хрустом позвонков, изучая меня. Ей, твари древней и голодной, нравилась покорность. Сладкая, как мёд.
— Смирился? — прошипела она, подходя ближе. — Умный сокол. Зачем крылья бить, коли клетка крепка? Иди ко мне. Дай я нить закреплю.
Она нависла надо мной. Я почувствовал смрад её дыхания — запах разрытой могилы и старой крови. Костяные иглы потянулись к моей шее, чтобы нащупать жилу, подцепить саму суть жизни.
— Поцелуй меня на прощание, — шепнул я, не поднимая глаз. — Как суженого.
Она издала звук, похожий на хихиканье, переходящее в кашель.
— Поцелую… Выпью до дна.
Она наклонилась. Её «лицо» оказалось в вершке от моего.
В этот миг я рванулся. Не к ней. В сторону.
Тело, казавшееся пустым и немощным, вдруг налилось последней, злой силой. Я прыгнул к печи, схватил бутыль с маслом. Пальцы скользнули по глине, но удержали.
— Ах ты, пёс шелудивый! — взвизгнула она, понимая обман.
Костяные ножницы клацнули там, где секунду назад была моя голова, отхватив клок волос.
Но я уже размахнулся.
Глиняный сосуд полетел не в неё. Он врезался в станок. В самое сердце её паутины. Глина лопнула, и густое, тёмное масло брызнуло на натянутые «нити», на серую, сотканную из мук кожу, на незаконченный рукав, что ждал моей души.
— Нет! — закричала она. Крик был таким, что у меня кровь пошла из ушей.
Я схватил тлеющую лучину. Она жгла пальцы, но этой боли я даже не заметил.
— Тки теперь огнём! — заорал я и швырнул уголёк в промасленное месиво.
Вспыхнуло мгновенно.
Масло, старое и прогорклое, занялось с рёвом. Огонь жадно лизнул станок. Но горело не дерево. Вспыхнули волосы. Вспыхнули жилы. Занялась сухая, пергаментная кожа, натянутая на раму.
И тут изба закричала.
Многоголосый, душераздирающий вопль. Ковры на стенах ожили. Лица, вплетённые в узоры, исказились в агонии. Их рты, зашитые серыми нитками, разрывались, выпуская наружу скопленную веками боль.
— А-а-а-а-а! — выл Ловчий со стены, плавясь и стекая воском.
— Мама! — кричал кто-то другой, превращаясь в пепел.
Забава заметалась. Огонь перекинулся на неё — ведь она была частью этого места, частью этого станка. Её длинные, паучьи конечности вспыхнули, как факелы. Она била ими по воздуху, пытаясь сбить пламя, но огонь пожирал её суть.
— Ты сжёг! Ты сжёг узор! — визжала она, катаясь по полу. — Проклят! Будь ты роклят!
Жар стал невыносимым. Воздух сгустился, наполнился гарью палёного мяса и волос. Дышать стало нечем. Я закашлялся, закрывая лицо рукавом, и пополз прочь от беснующегося пламени.
Стена из плоти, запиравшая выход, забилась в конвульсиях. Магия, державшая этот морок, рушилась вместе с хозяйкой.
Жилы, переплетавшие дверной проём, начали лопаться с громким, влажным звуком. Чёрная кровь брызнула во все стороны.
— Выпусти! — хрипел я, бросаясь на эту стену плечом.
Она была горячей, как печь. Плоть плавилась, текла, но всё ещё держала.
Сзади раздался грохот — рухнула потолочная балка, погребая под собой вопящую тварь. Сноп искр взметнулся до потолка. Изба содрогнулась, как умирающий зверь.
Стена передо мной надулась пузырём и лопнула.
Меня вышвырнуло наружу вместе с потоком слизи и дыма. Я покатился по крыльцу, пересчитывая рёбрами ступени, и рухнул лицом в грязь.
Холод. Благословенный, мокрый холод.
Дождь всё ещё шёл. Ледяные капли били по спине, шипели на тлеющей одежде. Я жадно хватал ртом воздух, смешанный с запахом мокрой земли и гари, и не мог надышаться.
Позади гудело.
Я перевернулся на спину и, опираясь на локти, посмотрел на избу.
Она горела не так, как горят обычные дома. Огонь был не рыжим, а зелёновато-багровым. Из окон вырывались не клубы дыма, а какие-то тени, мечущиеся фигуры, что с воем уносились в ночное небо, растворяясь в дожде. Души освобождались.
Крыша просела. Сруб, казавшийся раньше просто гнилым, теперь чернел, сворачиваясь, как горящая кожа. Казалось, что огромное существо корчится в муках, поджимая лапы.
Внутри что-то взорвалось — может, запасы её зелий, а может, лопнуло само сердце этого проклятого места. Столб искр ударил в низкое небо.
Я отполз дальше, в жижу, боясь, что огонь дотянется и до меня.
Только когда жар немного отступил, я смог сесть. Тело ныло так, будто меня пропустили через жернова. Руки были черны от сажи, одежда превратилась в лохмотья.
Но я был жив.
— Жив… — прошептал я, пробуя это слово на вкус. Оно было горьким, с привкусом пепла.
Я поднял левую руку, чтобы стереть грязь с лица, и замер.
Вспышка молнии осветила запястье.
Там, где меня оплетали волосы Забавы, где её костяные пальцы касались кожи, остался след. Это был не ожог и не синяк.
Тёмный, чёткий узор. Чёрная линия, опоясывающая руку, закручивающаяся в сложную петлю. Она уходила под кожу, теряясь где-то в глубине мышц. Будто невидимая нитка была вшита в моё мясо.
Я потёр её, пытаясь стереть. Бесполезно. Узор был частью меня.
Меня пробил озноб, и дело было не в дожде.
Я вспомнил её последние слова: «Узелок к узелку».
Я сжёг станок. Я убил ткачиху. Я разрушил её логово. Но работа не была закончена. Часть меня осталась там, в пепле, а часть её — теперь во мне.
Я поднялся, шатаясь, как пьяный. Ноги разъезжались в грязи.
Пожар затихал. Дождь делал своё дело, прибивая пламя к земле. Скоро здесь останется только груда мокрых углей да обгорелые кости.
Я побрёл к дороге, прочь от ельника, прочь от Зловонных болот.
Шёл, ссутулившись, прижимая к груди меченую руку. Я знал, что спасся. Но я также знал, что где-то там, в ледяных чертогах Нави, в обители самой Мораны, кто-то невидимый дёрнул за ниточку. И моё сердце отозвалось глухим, болезненным толчком.
Ткацкий станок затих, но узор продолжился за пределами рамы.
Невеста Полоза
Рассказ написан специально для конкурса "Мечи, магия, драконы" - https://author.today/post/772559
Жанры: Славянское фэнтези, Темное фэнтези, Триллер
***
Глава 1: Остывший горн
Проснулся я от холода. Не от того, что по осени пробирается под двери да в щели меж брёвен, а от пустого, мёртвого холода рядом.
Пошарил рукой рядом, но никого не нашёл. Смятая простынь ещё хранила чуть заметное тепло, но самой Милавы не было.
— Милава? — позвал я. Голос спросонья прозвучал хрипло.
Тишина. Только ставни скрипнули от ветра. В углу тускло мерцала лампада. Красный огонёк дрожал, словно пугался чего-то невидимого.
Я встал, натянул порты и рубаху. Босые ноги сразу озябли на деревянном полу. В горле запершило. Неладное что-то. Сердце ухнуло куда-то вниз, к пяткам, и там забилось тяжёлым молотом.
Вышел в сени. Дверь приоткрыта. Ветер гуляет, сухие листья по порогу гоняет.
Выскочил во двор. Утро было серым и промозглым. Туман с болот наползал на деревню, липкий, как паутина. И тишина. Не брешут псы, не кричат петухи. Словно вымерли все.
У плетня, там, где тропинка убегает к лесу, что-то чернело.
Я подбежал. Корзина. Та самая, с которой Милава по травы ходила. Лежит на боку, ивовые прутья сломаны, будто кто сапогом наступил. А вокруг рассыпаны сушёные ягоды да пучки зверобоя. В грязи они смотрелись как кровавые пятна.
Я опустился на колени. Грязь тут была мягкая, вчера дождь шёл. Следы. Вот отпечаток её лапоточка — маленький, лёгкий. А рядом — широкая борозда, словно тащили что-то тяжёлое. Или кого-то.
Следы уходили прямо в туман. В сторону Зловонных болот.
— Суки... — выдохнул я.
Встал и побежал к соседям. Стучал кулаком в ворота, так что доски трещали.
— Игнат! Открывай! Беда!
Тишина за забором. Только слышно, как звякнул засов, запирают крепче.
Я кинулся к следующей избе. То же самое. В окне мелькнула тень. Глаза я чувствовал, взгляды эти трусливые, колючие. Смотрят в щёлочки, а выйти боятся.
Они знали. Все знали.
Я сплюнул в грязь и пошёл к дому старосты.
Изба у него справная, на каменном подклете, крыльцо резное. Богаче всех живёт, гнида.
Взбежал по ступеням, ударил в дверь ногой.
— Открывай, Прохор! Знаю, что не спишь!
За дверью завозились, зашуршали. Потом голос старосты, сиплый и дрожащий:
— Уходи, Гордей. Нечего тебе тут делать. Иди домой, проспись.
— Милавы нет! — заорал я так, что вороны с дуба сорвались. — Следы на болото ведут! Созывай мужиков, искать надо! Пока не сгинула!
— Некого искать, — глухо ответили из-за двери. — Ушла она. Сама ушла.
— Врёшь! Корзина у плетня валяется, следы тоже видел! Кто её уволок?!
Дверь скрипнула и приоткрылась на ширину ладони. В щели блеснул заплывший глаз Прохора.
— Не кричи, дурень, — прошипел он. — Беду накличешь. Полоз своё взял. По Праву Древних взял.
Я замер. Руки сами собой сжались в кулаки.
— Какой Полоз? Ты о чём, старый?
— Болота поднимаются, Гордей, — зашептал староста, и слюна брызнула у него с губ. — Вода гнилая к порогам подходит. Хлеб не родит, скотина дохнет. Нужно было дань платить.
— Дань? — я шагнул к двери, упёрся в неё плечом. — Ты мою жену в дань отдал? Болотной твари?
— Не жену... — Прохор попытался захлопнуть дверь, но я держал крепко. — Она ведьма была, все знали! Травы эти, нашёптывания... Чужая она. А деревню спасать надо. Иначе все сгниём. И ты сгниёшь.
— Да я тебя сейчас... — я рванул дверь на себя.
Староста взвизгнул и отпрянул вглубь сеней. Упал на зад, перебирая ногами.
— Не тронь! Не бери грех на душу! Полоз разгневается, всех погубит! Это жребий был, Гордей! Мы жребий тянули!
Я смотрел на него сверху вниз. На эту трясущуюся бороду, на мокрые штаны. Хотелось взять его за шкирку и ударить головой о косяк. Раз, другой. Чтобы мозги по стенке стекли.
Но время уходило.
Каждая минута промедления — это шаг Милавы к смерти. Или к чему-то похуже.
— Жребий, значит... — процедил я. — Молитесь своим идолам, сволочи. Если я вернусь, я эту деревню по брёвнышку раскатаю. А тебя, Прохор, первым в топь кину.
Я плюнул ему под ноги и развернулся.
Шёл обратно через деревню, не таясь. Видел, как кто-то выглядывает в окна. Пусть смотрят. Пусть боятся.
Кузница моя стояла на отшибе, ближе всех к лесу. Внутри было темно и холодно. Горн остыл. Угли подёрнулись серой золой.
Я не стал раздувать огонь. Некогда.
Подошёл к верстаку. Там лежал мой молот. Тяжёлый, кованый, с короткой рукоятью из морёного дуба. Батя ещё им работал, и дед. Много железа он помял, много подков выправил.
Теперь другое дело ему нашлось.
Взял я кусок мела, которым разметку на железе делаю. Начертил на бойке руну. Криво вышло, рука дрожала от ярости. Знак Перуна —громовое колесо. Не весть какая магия, я в этом не силён, не волхв. Но кузнецы с огнём и железом знаются, а нечисть железа боится. Так бабка сказывала.
— Помогите, боги, — буркнул я под нос. — За правдой иду.
Сунул за пояс длинный нож, которым лучину щеплю. Надел кожаный фартук — он плотный, когтям не сразу поддастся.
Вышел из кузницы.
Туман стал гуще. Он уже не полз, а стоял белой и непроглядной стеной. Зловонные болота дышали рядом тиной и стоячей водой, ждали.
Я перехватил молот поудобнее. Рукоять легла в ладонь привычно, успокоила немного. И шагнул в туман.
Сразу стало сыро. Одежда намокла вмиг. Звуки исчезли, словно уши чем-то заткнули. Только чавканье грязи под сапогами.
Тропинку я знал. Ходил тут за хворостом, но далеко не забирался. Там, за Кривой осиной, начиналась трясина. Гиблые места. Туда только глупцы ходят да те, кому жизнь не мила.
Шёл я быстро, насколько грязь позволяла. Глаза привыкли к серой хмари.
Деревья здесь были уродливые. Скрюченные, чёрные, покрытые мхом, как коростой. Ветки тянулись к тропе, норовили зацепить, да глаз выколоть.
Вдруг впереди что-то мелькнуло. Светлое пятно на чёрной жиже.
Я остановился. Сердце снова заколотилось.
Подошёл ближе.
На кусте волчьей ягоды висел лоскут. Белая ткань с красной вышивкой. Берегини, птицы, цветы... Милава сама вышивала, ночами, при лучине.
Я снял лоскут. Он был мокрый и холодный. Сжал его в кулаке.
Значит, вели её здесь. Тащили.
Я поднял голову. Дальше тропы не было. Только чёрная вода, кочки с жухлой травой и туман, в котором мерещились тени.
Где-то там, в глубине, булькнуло. Тяжко так, со вздохом. Будто огромный пузырь лопнул.
— Я иду, — сказал я тихо. — Слышишь, гад? Я иду.
Глава 2: Шёпот гнилой воды
С каждым шагом земля становилась всё мягче, будто шёл я не по мху и грязи, а по огромному, раздувшемуся брюху дохлой коровы. Сапоги вязли по щиколотку, потом по голень.
Туман здесь был другой. В деревне он просто застилал глаза, а тут — лез в глотку. Дышать становилось трудно. Голова кружилась, словно я перебрал медовухи на голодный желудок. Но хмель веселит, а этот дурман давил на виски, вызывал тошноту.
Мышцы спины ныли, но я не останавливался. В голове билась одна мысль: «Успеть».
Слева снова булькнуло. Я резко повернулся, вскинув молот. Никого. Только пузыри лопаются на чёрной воде, выпуская зловонный газ. Показалось. Или нет?
Говорят, болота играют с разумом. Морочат. Старики баяли, что здесь время течёт иначе. Зайдёшь молодым — выйдешь стариком. Или вовсе не выйдешь, станешь корягой, что гниёт у берега.
Я тряхнул головой, отгоняя дурные мысли. Некогда бояться.
Тропа Мертвецов (так кликали это место охотники) петляла меж гнилых осин. Деревья стояли голые и чёрные, будто обгоревшие. С веток свисали лохмотья мха, похожие на бороды утопленников. Под ногами то и дело попадались кости. Звериные ли, людские, разбирать не стал. Хрустели они одинаково мерзко.
Внезапно нога провалилась в пустоту. Я не успел даже охнуть, как ушёл в трясину по пояс. Холодная жижа мгновенно сковала бёдра, сдавила, как тиски. Я дёрнулся — не пускает. Только глубже засасывает.
И тут вода вскипела.
Из мутной жижи, прямо перед моим лицом, вынырнуло нечто. Склизкое, зелёное, с огромными жабьими глазами и пастью, полной мелких, как иглы, зубов. Болотник.
Тварь зашипела и кинулась мне на грудь. Когти полоснули по кожаному фартуку, оставив глубокие борозды. Воняло от него падалью и старой рыбой, от чего у меня перехватило дыхание.
— Моё! — булькнуло чудище. Голос был скрипучий, словно камни тёрлись друг о друга.
Я отшатнулся, едва не выронив молот. Ноги вязли, опоры не было. Болотник вцепился мне в плечи, пытаясь опрокинуть, вдавить лицом в грязь. Он был на удивление сильным для такого тщедушного тельца. Жилистый, скользкий и увёртливый.
— Отвали, гадина! — рявкнул я.
Ударить молотом не получалось, слишком близко он был, не размахнуться. Я бросил рукоять, перехватил тварь за тонкую шею. Кожа под пальцами была холодной и мокрой, как у лягушки. Болотник захрипел, дёрнулся, пытаясь ударить меня когтистой лапой в лицо. Я увернулся, но коготь рассёк щеку. Горячая кровь потекла по подбородку.
Боль отрезвила. Злость, что копилась внутри с самого утра, вырвалась наружу.
Я зарычал и, навалившись всем весом, повалил тварь в жижу. Мы барахтались в грязи, как свиньи. Болотник визжал, царапался, бил руками по воде, поднимая тучи брызг. Грязь забивала нос, рот и глаза.
Нащупав правой рукой нож на поясе, я хотел было пустить кровь гаду, но передумал. Мёртвый он ничего не скажет.
Вместо этого я нашарил в грязи древко молота. Схватил его коротко, у самого бойка, и со всей дури опустил железо на тощую лапу твари.
Хруст кости прозвучал звонко, даже в этом вязком тумане.
Болотник заверещал тонко, по-бабьи. Его глаза выпучились, пасть раскрылась в беззвучном крике, и хватка ослабла.
Я воспользовался моментом. К тому моменту он, сам того не осознавая, помог мне выбраться из трясины. Я упёрся коленом ему в грудь и придавил к кочке. Левой рукой сжал его глотку, а правой занёс молот над сплюснутой головой. Руна Перуна на бойке тускло блеснула, словно почуяла врага.
— Тихо! — прорычал я, склонившись к его морде. — Дёрнешься, и я башку размозжу, как гнилую тыкву.
Тварь замерла. Только жёлтые глаза бегали из стороны в сторону, да раздувались жабры на шее.
— Где она? — спросил я. — Где женщина? Её увели сюда.
Болотник засипел, пытаясь вдохнуть. Я чуть ослабил хватку.
— Не убива-а-ай... — прохрипел он. — Не убивай, человек... Отпущу...
— Где Милава?! — я вдавил колено сильнее. Рёбра под ним затрещали.
— Ушла... Сама ушла... — прохрипела тварь.
Я замер.
— Врёшь! — я замахнулся молотом. — Силой её тащили! Следы я видел!
Болотник зажмурился, прикрыл голову здоровой рукой.
— Нет! Нет! Сначала тащили... Потом сама... Сама пошла! Зов слышала!
Рука моя дрогнула. Зов? О чём он бормочет, нечисть поганая?
— Какой ещё зов? Говори, пока жив!
— Хозяин... — прошептал Болотник, и в голосе его прозвучал неподдельный ужас. Страх перед чем-то большим, чем я и мой молот. — Хозяин зовёт... Хозяин болен... Хозяин зол... Ему нужна кровь... Много крови...
— Кто такой Хозяин?
— Древний... Спит под корнями... Проснулся... Голодный...
— Куда она пошла? Показывай!
Тварь заскулила.
— Нельзя... Там смерть... Там стражи...
— Здесь тоже смерть, — пообещал я и коснулся холодным железом его лба. — Прямо сейчас. Выбирай.
Болотник сглотнул. Его лягушачье лицо перекосило.
— Тропа... Тайная тропа... Покажу... Только отпусти...
— Показывай, — я убрал молот, но колено не поднял. — И без фокусов. Заведёшь в трясину, хуже будет только тебе.
Тварь закивала так часто, что голова едва не отвалилась.
— Там... За Кривой сосной... Вдоль ручья... Где вода рыжая... Там морок слабее... Иллюзии не держат...
Я медленно встал, не сводя с него глаз. Поднял молот. Болотник тут же перевернулся на живот и, волоча перебитую лапу, пополз в сторону кустов.
— Туда... — махнул он здоровой рукой. — Туда иди... Я не пойду... Страшно...
Я сплюнул кровавую слюну в грязь.
— Живи пока, паскуда.
Не оглядываясь на скулящую нечисть, я двинулся в указанную сторону.
Идти стало тяжелее. Не физически, а душевно. Слова твари засели в голове занозой. «Сама пошла». Не могла она. Милава трусихой не была, но в болото по своей воле? К монстрам? Нет. Заморочили её. Околдовали.
Ручей с рыжей водой я нашёл быстро. Вода здесь и правда была цвета ржавчины, густая и маслянистая.
Я шёл вдоль берега, стараясь не смотреть на отражения. Там, в рыжей глубине, мерещились лица. Знакомые и нет. Искажённые мукой, с открытыми ртами. Казалось, они кричат, но вода глушит звук.
Туман начал редеть. Или это место было такое особое, проклятое, где даже туман боялся задерживаться?
Деревья расступились, и я вышел на широкую поляну. Посреди болота возвышался остров твёрдой земли. Чёрный камень, поросший редкой, седой травой.
А на камне стояли статуи. Десятки каменных фигур. Хаотично разбросанные, словно кто-то высыпал горсть гальки.
Я подошёл к ближайшей фигуре.
Это был мужик. В овчинном тулупе, в шапке набекрень. Он стоял на коленях, протянув руки вперёд, будто молил о пощаде. Лицо его, высеченное из серого камня, застыло в гримасе ужаса. Рот открыт в безмолвном вопле, а глаза выпучены. Каждая складка на одежде, каждая морщинка на лице — всё было настоящим. Слишком настоящим для работы резчика.
Я перевёл взгляд на другую статую. Женщина с младенцем на руках. Она прижимала к себе каменный свёрток, пытаясь закрыть дитя своим телом.
Третья фигура — старик с посохом. Четвёртая — молодой парень с топором, занесённым для удара.
Их тут было много. Целая деревня, обращённая в камень. Древнее капище, о котором забыли люди, но помнила земля. Посреди поляны возвышался плоский алтарный камень, бурый от въевшейся за века крови.
Здесь было тихо. Абсолютно тихо. Даже ветер не шумел в кронах. Мёртвая тишина склепа.
Я сделал шаг к алтарю.
— Милава? — позвал я шёпотом. Эхо не откликнулось.
Вдруг краем глаза я уловил движение. Справа. У самой кромки воды. Я резко повернул голову.
Там стояла статуя воина. В кольчуге, с мечом в руке. Он стоял боком ко мне, глядя в пустоту. Но пока я смотрел на алтарь, что-то изменилось.
Каменная голова воина медленно, с жутким скрежетом, поворачивалась в мою сторону. Крошка сыпалась с каменной шеи. Пустые глазницы уставились на меня.
В голове помутилось. Мир качнулся. Перед глазами поплыли цветные круги, а в ушах зазвучал шёпот. Сотни голосов, сливающихся в один гул.
«Пришёл... Пришёл... Кровь... Свежая кровь...»
Статуя моргнула.
Каменные веки опустились и поднялись. А когда глаза открылись вновь, в них не было пустоты. В них горел тусклый, гнилостный зелёный огонь.
— Гордей... — прошелестел каменный рот, не разжимая губ.
Я попятился, сжимая молот до побелевших пальцев.
— Кто ты? — выдохнул я.
Статуя сделала шаг. Тяжёлая каменная нога с грохотом опустилась на землю.
— Мы — стражи... — прошелестели голоса в моей голове. — Хозяин ждёт...
И тут я увидел её. За спиной ожившего истукана, в тени огромного, скрюченного вяза, лежало тело. Белое платье с красной вышивкой.
Милава.
Глава 3: Зеркало ревности
Я рванул к ней, не помня себя. Ноги скользили по мокрым камням, но я не чувствовал ни боли, ни усталости. Только стук крови в висках: «Нашёл. Живая».
— Милава! — крик сорвался с губ, разорвав тишину капища.
Я протянул руку, чтобы коснуться её плеча, схватить, прижать к себе, унести отсюда прочь. Пальцы уже почти коснулись белой ткани рукава.
И тут она рассыпалась. Не упала, не отпрянула. Она просто разлетелась ворохом сухих, гнилых листьев. Ветер подхватил их, закружил и бросил мне в лицо.
Я замер, хватая ртом пустой воздух.
— Что за... — прохрипел я.
Мир вокруг моргнул.
Именно так, моргнул, словно кто-то задул свечу и тут же зажёг её снова. Только свет стал другим. Не серым и тусклым, как на болотах, а режущим, ярким и золотистым.
Запахло не тиной, а жареным мясом и сладкими духами.
Я огляделся и чуть не выронил молот.
Болота исчезли. Капище, статуи, грязь, всё пропало.
Я стоял посреди собственной избы. Но изба была не такой, какой я её оставил утром. Стены выскоблены добела, а на лавках узорчатые полавочники. На столе, накрытом белой скатертью, стояли блюда с яствами, какие могли быть только на княжеских пирах.
А у печи стояла Милава.
Живая и румяная. Красивая так, что глазам больно.
Только одета она была не в своё простое платье, а в парчовый летник, расшитый жемчугом. На шее монисто из золотых монет, на голове кокошник высокий.
Она повернулась ко мне. Я шагнул было навстречу, улыбаясь как дурак, но тут же осёкся.
Глаза у неё были чужие. Холодные, насмешливые. Смотрела она на меня, как на навозную кучу посреди горницы.
— Явился? — спросила она, и голос её был злым. — Чего встал у порога, чумазый? Грязь в дом не тащи.
— Милава... — я растерянно опустил молот. — Ты чего? Это ж я, Гордей. Я за тобой пришёл.
Она рассмеялась. Смех этот был похож на звон битого стекла.
— За мной? — она фыркнула, поправляя золото на груди. — А на кой ты мне сдался, кузнец? Погляди на себя. Руки в саже, от одежды потом и гарью несёт. Нищеты кусок. Всю жизнь мне сгубил своей копотью.
Из-за печи вышел мужик.
Я его не знал. Высокий, пухлый, в кафтане из красного бархата. Сапоги сафьяновые скрипят, перстни на пальцах блестят. Лица я толком разглядеть не мог — оно плыло, как отражение в ряби, но улыбка была гадкая и сытая. Мужик подошёл к Милаве, по-хозяйски положил руку ей на талию. Она не отстранилась. Наоборот, прильнула к нему, ластясь, как кошка.
— Вот мой суженый теперь, — сказала она, глядя мне прямо в глаза. — Купец первой гильдии из Святограда. Он меня в шелках купать будет, в тереме каменном поселит. А ты, Гордей, иди. Иди к своему горну. Там тебе и место. С углями да железяками.
—Ты врёшь... — прошептал я. В груди запекло, будто туда раскалённый прут сунули. — Это морок. Ты меня любишь.
— Люблю? — она скривила губы. — Жалела я тебя, дурня. Думала, поднимешься, человеком станешь. А ты как был холопом при наковальне, так и остался. Уходи. Тошно мне от тебя.
Купец захохотал. Он полез сальными губами к её шее, и Милава, моя Милава, запрокинула голову, позволяя ему всё.
Я зарычал. Ярость накрыла меня с головой. Захотелось разбить им головы. Превратить это сытое счастье в кровавое месиво. Я перехватил молот поудобнее, шагнул вперёд, занося руку для удара...
И снова мир моргнул.
Изба исчезла. Исчез запах еды и духов.
Теперь я стоял на деревенской площади. Вокруг толпа. Но лица у людей были стёрты, словно куски сырого теста.
Посреди площади, на возвышении, стоял староста Прохор. Живой, здоровый, не напуганный, как утром. Он стоял, уперев руки в боки, и скалился щербатым ртом.
А перед ним, на коленях в грязи, стояла связанная Милава.
— Кто купит?! — гаркнул староста, ударяя деревянным молотком по перилам. — Девка справная, работящая! И собой недурна! Кто больше даст?
Из толпы тянулись скрюченные и грязные руки с зажатыми в кулаках монетами.
— Три златника!
— Пять!
— Десять!
Староста довольно потирал ладоши.
— Хороша цена! Хороша! — он наклонился к Милаве и схватил её за волосы, дёргая голову назад, чтобы показать товар лицом. — Смотрите, зубы целые! Глаза ясные! Ведьма, конечно, но в хозяйстве сгодится!
Я стоял в толпе и не мог пошевелиться. Ноги словно в землю вросли. Я хотел закричать, но горло сдавило.
Прохор заметил меня. Его заплывшие глазки сузились.
— А-а-а, Гордейка! — протянул он елейно. — Пришёл поглядеть? Так ты не стесняйся. Только денег у тебя нет. Ты ж голодранец. Жену твою мы общиной продали. На благое дело пойдёт злато. Долги уплатим, крышу перекроем. А баба... баб много. Новую найдёшь. Поглупее да подешевле.
Милава подняла на меня глаза. В них не было насмешки, как в прошлом видении. Только бесконечная тоска и укор.
«Почему ты меня не спас? — кричал её взгляд. — Почему отдал?»
— Я не отдавал! — заорал я, обретая голос. — Я за тебя всех убью!
— Поздно, — хихикнул староста. — Продана она. Хозяину новому.
Из толпы вышла тень. Огромная и чёрная, с рогами. Она протянула когтистую лапу и накрыла голову Милавы.
— Нет! — я рванулся вперёд, разрывая невидимые путы.
Ярость. Она кипела во мне, как вода в котле. Она жгла вены, туманила разум. Хотелось крушить. Ломать кости, рвать плоть. Убить старосту, убить купца, убить ту тварь, что забрала её.
Рукоять молота в моей руке стала горячей. Сначала просто тёплой, потом обжигающей.
Я глянул вниз. Руна Перуна на бойке светилась. Она полыхала синим огнём. Железо раскалилось докрасна, шипело от капель дождя, что вдруг начал падать с неба.
Боль в ладони отрезвила меня.
Это неправда.
Милава не такая. Староста трус, но не идиот, чтобы продавать людей на площади. Это всё ложь. Морок.
Я огляделся, щурясь от боли в руке. Картинка дрожала. Края «мира» расплывались, как муть в воде.
Где-то здесь есть источник. То, что держит меня в этом кошмаре. То, что питается моей злостью.
Слева, там, где должна была быть ограда, в воздухе висело что-то странное. Блестящее пятно. Овальное, похожее на лужу масла, подвешенную вертикально. В нём отражалось не то, что происходило на площади. В нём отражалось болото. Туман и гнилые деревья.
Это была дыра в их паутине. Глаз бури.
— Не возьмёшь, — прохрипел я сквозь зубы.
Староста что-то кричал, тень тянула лапы, Милава плакала, но я больше не смотрел на них. Я смотрел на ртутное пятно. Рука горела нестерпимо, кожа дымилась, прикипая к дереву рукояти. Но я не разжал пальцев. Эта боль была моей.
Я вскинул молот над головой. Тяжёлый и гудящий от магии и ярости.
— Прочь! — рявкнул я и, вложив в удар всю силу, что осталась, обрушил его на мерцающее пятно.
Звон был такой, словно лопнул небесный свод.
Мир разлетелся на тысячи осколков. Староста, толпа, изба, купец… всё осыпалось цветной трухой. Меня отбросило назад взрывной волной, ударило спиной о что-то твёрдое.
Я упал в грязь.
Тишина. Тяжёлое дыхание вырывалось из груди с хрипом. Ладонь пекло, но молот я не выпустил. Поднял голову, стряхивая с лица налипшую тину.
Я лежал у подножия холма. По крайней мере, так мне показалось с первого взгляда. Но стоило присмотреться, как губы сами растянулись в кривой усмешке.
Передо мной, вросший в землю и оплетённый корнями вековых деревьев, возвышался гигантский белый череп ящера. Глазницы его были черными провалами, в которые могла бы въехать телега. Пасть, полная окаменевших клыков, служила входом в пещеру.
Логово Полоза.
Из глубины этой пасти тянуло холодом и сыростью. И ещё запахом свежей крови.
А потом я услышал голос.
— ...Кровь от крови, кость от кости... — доносилось из темноты пещеры. Голос Милавы дрожал, срывался, но продолжал читать. — Прими дар, Хозяин топей. Восстань из сна вечного...
За голосом последовал звук, от которого волосы на загривке встали дыбом. Глубокий, вибрирующий стон существа, которому очень, очень больно. И звук рвущейся плоти.
— Напою тебя силой своей... — продолжала Милава.
Я с трудом поднялся на ноги. Колени дрожали, но я заставил себя сделать шаг. Потом другой.
Молот в руке начал остывать, но руна всё ещё слабо тлела синим светом, освещая путь во тьму, в разверзнутую пасть древнего чудовища.
Глава 4: Раненое божество
Свет сюда едва пробивался через клыкастую пасть входа, но тьмы не было. Стены пещеры светились. На камнях рос мох: бледный, белёсый, словно плесень на старом хлебе. Он давал тусклое, мертвенное сияние, от которого всё вокруг казалось зыбким и ненастоящим.
Я шёл тихо, переступая с пятки на носок, как учил батя на охоте. Молот держал наготове, двумя руками. Руна на бойке почти погасла, лишь тлела угольком, но рукоять всё ещё грела ладонь.
Под ногами хрустело. Я глянул вниз — кости. Мелкие, птичьи, и крупные, человечьи. Вперемешку с черепками горшков и ржавыми монетами.
Пещера расширялась. Потолок уходил высоко вверх, теряясь во мраке, откуда капала вода. Звонко, ритмично, словно часы отсчитывали чьё-то время.
А посреди этой огромной каменной залы возвышалась гора.
Сначала я подумал, мусор. Груда хлама. Там блестело золото — кубки, блюда, цепи. Валялись мечи, изъеденные ржой, шлемы с проломленными верхушками, тряпки, истлевшие сундуки. Всё то добро, что копилось веками, что люди отдавали болоту, откупаясь от беды.
Но поверх этой горы лежал Полоз.
Я видел змей. Видел ужей в траве, гадюк на пеньках. Но это...
Огромное тело, толщиной с вековой дуб, кольцами обвивало кучу золота. Чешуя была не зелёная, как у болотника, а чёрная, с переливами в синеву, как вороново крыло. Только местами она облезла, обнажая серую, бугристую кожу.
Тело змеиное тянулось вверх, к вершине кучи, и там переходило в... человеческое.
Торс широкий и мощный, но худой, рёбра выпирают. Руки длинные, с когтями-крюками. А голова...
Лицо было мужское, но какое-то… древнее. Скулы острые, волосы седые и спутанные, длинными прядями спадают на плечи. Глаза закрыты.
Он не спал. Он дышал тяжело, с хрипом, со свистом. Каждое дыхание давалось ему с мукой. Грудь вздымалась и опадала, и вместе с ней шевелились кольца хвоста, с шорохом осыпая монеты вниз.
— Милава?! — рявкнул я, не выдержав.
Она была там. На самом верху, у бока чудовища. Маленькая белая фигурка на фоне чёрной чешуи. Платье её было пропитано кровью. Не красной, а чёрной и густой. Руки по локоть в этой жиже.
Услышав мой голос, она дёрнулась и обернулась. Лицо бледное, глаза шальные, под ними чёрные тени.
— Гордей?! — вскрикнула она. Голос сорвался на визг. — Стой! Не подходи!
Ярость снова вскипела. Значит, не соврали видения. Она здесь, с ним. Лечит тварь? Служит ей?
Я побежал к куче, скользя по мокрым камням. Молот взлетел вверх. Сейчас. Один удар в этот человеческий череп. Размозжить. Кончить всё.
— Уйди от него! — заорал я. — Отойди, дура!
Взлетел на груду золота. Под сапогами звякнуло серебряное блюдо, покатилось вниз.
Полоз открыл глаза.
Они были жёлтые и без зрачков. Два озера расплавленного янтаря. В них не было злобы. Только боль. Бесконечная, тупая, звериная боль.
Он попытался приподняться, зашипел, но сил не было. Голова бессильно упала обратно на груду монет.
Я занёс молот.
— Нет!
Милава бросилась мне под ноги. Вцепилась в колени, повисла, мешая ударить.
— Не смей! Гордей, не смей! Ты всех погубишь!
Я попытался стряхнуть её, но она держала крепко, как клещ.
— Пусти! — рычал я. — Это нечисть! Он тебя сожрёт! Он деревню морит!
— Не он! — кричала она, глядя мне в лицо снизу вверх. По щекам её текли слёзы, смешиваясь с грязью и чёрной кровью чудовища. — Не он морит! Он держит! Гордей, он помогает!
Я замер. Руки дрожали от напряжения, удерживая тяжёлое железо на весу.
— Чего? Как помогает? Ты умом тронулась, баба?
— Посмотри! — она ткнула пальцем в бок чудовища. — Глаза разуй, кузнец! Смотри, что с ним сделали!
Я опустил взгляд.
Там, где змеиное тело переходило в человеческое, зияла рана. Огромная, рваная дыра. Чешуя вокруг неё почернела и сгнила, мясо превратилось в серую кашу. Из раны толчками выплёскивалась та самая чёрная жижа, заливая золото.
Но страшно было не это.
От раны шли чёрные вены. Они расползались по телу Полоза, как паутина. И от них шёл едкий пар.
— Это яд, — быстро заговорила Милава, видя, что я опустил молот. — Ловчие. Пришлые охотники. Они были здесь три дня назад. Хотели добычу лёгкую. Думали, тут просто змей живёт.
Она всхлипнула, вытирая руки о подол.
— Они гарпуном его ударили. Отравили. И ушли, когда он под землю уполз. Думали, сдохнет сам. А он не зверь, Гордей. Он Хозяин и плотина.
Я сплюнул на золото. Голова шла кругом.
— Какая к бесу плотина? Говори толком.
Милава поднялась с колен. Встала между мной и мордой чудовища. Руки раскинула, защищая.
— Болота, — сказала она тихо. — Они живые и голодные. Вода там — это гниль и смерть. Полоз держит их в берегах. Магией своей, кровью своей. Пока он жив, топь стоит. Умрёт он, и вода пойдёт.
Она кивнула в сторону выхода.
— Всё затопит. И лес, и поля, и деревню нашу. Всё уйдёт под воду. Станем мы кормом для раков да пиявок. Понимаешь ты, дурная твоя башка?!
Я смотрел на неё, потом взглянул на змея.
Полоз тяжело смотрел на меня. Он не просил пощады, а просто ждал.
— Староста сказал... — пробормотал я. — Сказал, он дань требует. Что ты сама пошла.
— Староста — трус и дурак, — отрезала Милава. — Он почуял, что защита слабеет. Что гниль к порогу подступает. И решил по старинке — жертву кинуть. А я сама пошла, потому что знала: если не вылечу, то всем конец. Бабка моя ведуньей была, она сказывала про это.
— И что теперь? — я опустил молот на землю. Железо глухо стукнуло о золото. — Вылечила?
Милава покачала головой. Губы её дрожали.
— Не могу. Кровь я заговорила, боль уняла немного. Но яд внутри сидит.
Она повернулась к ране. Осторожно, кончиками пальцев, раздвинула края гниющей плоти. Запахло так, что у меня глаза заслезились.
В глубине, в черноте и слизи, что-то блеснуло.
— Наконечник там, — сказала она. — Зубастый. Глубоко вошёл, под ребро, почти в сердце. Ловчие гарпуны с секретом делают, чтоб назад не выходили. Я тянула, но не идёт. Сил не хватает. А магия тут не поможет, тут железо нужно.
Внезапно Полоз дёрнулся.
Тело его свело судорогой. Огромный хвост хлестнул по стене пещеры с такой силой, что камень треснул. Посыпалась крошка, мелкие камни забарабанили по шлемам и кубкам.
Чудовище запрокинуло голову и издало стон.
Земля под ногами заходила ходуном.
— Держись! — крикнул я, хватая Милаву за плечо.
Мы упали на колени. С потолка сорвался камень, величиной с мою руку, и разбился вдребезги рядом с головой змея.
Полоз бился в конвульсиях. Чёрная кровь фонтаном ударила из раны, забрызгав Милаве лицо. Он задыхался. Пасть открывалась и закрывалась, хватая воздух, жёлтые глаза закатились.
— Он умирает! — закричала Милава, перекрикивая грохот камнепада. — Гордей! Сейчас! Если сердце остановится, то всё рухнет!
Она схватила меня за руку, потянула к ране. Рука у неё была ледяная и скользкая.
— Вытащи! — крикнула она мне в ухо. — Ты кузнец! Ты железо чувствуешь! Вытащи эту дрянь!
Глава 5: Спасение через боль
Пещера ходила ходуном, словно пьяная баба в плясе. Сверху сыпалось крошево, крупные булыжники с глухим стуком врезались в кучу золота, разбрызгивая монеты, как воду.
Я упал на колени прямо в чёрную, вязкую жижу, что натекла из раны Полоза.
— Делай! — кричала Милава. — Вытаскивай!
Края плоти вздулись, почернели и затвердели, став похожими на пережжённый шлак. А внутри, в этой гниющей глубине, что-то щёлкало. Будто сердце, только железное.
— Свет держи! — рявкнул я, отбрасывая молот в сторону. Сейчас он только мешал.
Милава вскинула руки. С пальцев её сорвалось белое, холодное сияние. Оно не грело, но тьму разгоняло исправно. В этом мертвенном свете я увидел её лицо — серое, осунувшееся, словно за эти минуты она постарела на год.
Я сунул руки в рану.
Жижа обжигала пальцы даже сквозь мозоли. Я нащупал металл. Он сидел глубоко, застряв между рёбрами твари.
И тогда я потянул.
Полоз взревел. Тело змея выгнулось дугой. Огромный хвост метнулся вслепую и смёл половину золотой горы. Меня подбросило, швырнуло лицом в монеты. Во рту появился вкус крови.
— Держи его! — заорал я, сплёвывая густую слюну. — Усыпи, проклятая! Он нас раздавит!
— Не могу усыпить! — Милава шаталась, но рук не опускала. — Сердце встанет! Я боль забираю... часть боли...
Она вдруг вскрикнула и согнулась пополам, словно это её, а не змея, проткнули гарпуном. Я увидел, как прядь её волос, выбившаяся из-под платка, на глазах становится белой, как первый снег. Жизнь свою отдавала. По капле цедила, чтобы эта тварь не издохла раньше времени.
Злость придала сил. Если она тут сляжет, я этот гадюшник лично сожгу.
Я выхватил из-за пояса клещи, которыми гвозди дергаю (всегда ношу их с собой). Не Бог весть какой инструмент для такой туши, но пальцами тут не ухватить.
Снова полез в рану. На этот раз я не церемонился. Раздвинул края плоти, ломая ороговевшую корку.
Клещи лязгнули о металл. Я ухватил край железки, сжал рукояти так, что жилы на руках вздулись.
— Ну, давай... Иди сюда, падла...
Железка не шла. Там, внутри, были распорки. Усы, как у рыболовного крючка, только кованые, хитрые. Они впились в мясо намертво.
— Рви! — прошептала Милава. Она стояла на коленях, уперев руки в чешуйчатый бок змея. Лицо её было белее мела. — Рви, Гордей! Вместе с мясом!
Я упёрся ногой в ребро Полоза. Сапог скользил по слизи. Напрягся. Спина затрещала. Металл поддался. С неохотой, с чавканьем, разрывая жилы.
Полоз дёрнулся в конвульсии. Пещеру тряхнуло так, что сверху рухнул целый пласт породы, завалив выход. Теперь мы были заперты в каменном мешке с обезумевшим от боли божеством.
Я видел, как дрожит чешуя под моей ногой. Как сокращаются мышцы, пытаясь вытолкнуть инородное тело.
— Ещё немного...
Железка показалась наружу. Это была дрянь, какой я в жизни не видывал. Круглая, размером с кулак, вся в шестернях и пружинах. Из неё торчали кривые лезвия, которые и держали её в теле. А внутри стеклянной колбы, упрятанной в металл, плескалась зелёная муть. Яд.
На боку механизма, прямо на латунной пластине, стояло клеймо. Две перекрещенные башни и шестерня.
Аркаим. Далёкий город мастеров. Техномагия.
Так вот кто Ловчим оружие куёт.
— Выходит! — выдохнул я.
Оставался последний рывок. Одно лезвие зацепилось за кость.
Я отпустил одну рукоять клещей, схватил свой молот, что лежал рядом в грязи.
— Потерпи, гадина, — процедил я сквозь зубы.
И ударил. Не по железке, а по кости. Удар вышел точный. Кость хрустнула, ломаясь. Зацеп ослаб. Я рванул клещи на себя обеими руками, падая на спину. Из раны фонтаном ударила чёрная кровь, заливая меня с головой. Но в клещах я сжимал эту дрянь, скользкую, тикающую и источающую смерть.
Я отшвырнул её подальше, в темноту пещеры. Механизм звякнул о камни и затих.
— Всё! — крикнул я, утирая лицо рукавом. — Милава, жива?!
Тишина. Только тяжёлое, сиплое дыхание.
Я поднялся, опираясь на молот. Ноги дрожали.
Полоз лежал неподвижно. Глаза закрыты. Из раны всё ещё текла кровь, но уже не так сильно. Чёрные вены на его теле начали бледнеть, втягиваться, как уползающие черви.
Милава лежала рядом с его головой. Раскинув руки, лицом в монеты. Платок сбился, и я видел, что вся голова её стала седой. Абсолютно седой.
— Милава! — я бросился к ней. Подхватил на руки. Она была лёгкая, как пушинка. Дышала, но слабо.
— Дура... — прошептал я, прижимая её к себе. — Какая же ты дура... Зачем?
И тут нас накрыла огромная тень. Я вскинул голову. Полоз приподнялся.
Он больше не был похож на умирающего старика. Боль, которую я причинил ему, вырывая железо, разбудила в нём что-то древнее и страшное. Что-то, что спало веками.
Его человеческое лицо исказилось в гримасе бешенства. Губы растянулись, обнажая нечеловеческие, острые клыки. Жёлтые глаза горели, как два факела.
Он не понимал, что мы его спасли. Он чувствовал только боль. Адскую боль в развороченном боку. И видел тех, кто был рядом.
Нас.
Огромная когтистая лапа, способная переломить хребет медведю, взметнулась вверх. Бежать было некуда. За спиной завал, на руках бесчувственная Милава. Я сделал единственное, что мог.
Положил Милаву на золото, прикрыв её своим телом. Встал на одно колено, перехватил молот поудобнее и поднял его над головой.
— Ну, давай! — заорал я ему в морду. — Бей, сука!
И он ударил.
Острая, жгучая боль полоснула по левой ноге. Словно раскалённым серпом по мясу провели.
Я закричал, падая на бок. Думал, что следующий миг будет последним, но… стоило приподнять взгляд, как я увидел когтистую лапу, что замерла в вершке от моего лица. Огромный, чёрный коготь, с которого капала моя кровь, дрожал.
Полоз смотрел на меня.
Пелена бешенства в его глазах медленно отступала. Змей тяжело дышал, раздувая ноздри. Пар вырывался из его пасти, окутывая нас тёплым облаком.
Он перевёл взгляд на Милаву, лежащую за моей спиной. Потом на свою рану, из которой больше не торчала смерть. Потом снова на меня.
На мою ногу, разрубленную от бедра до колена.
Я попытался пошевелиться, и боль прошила тело молнией. В глазах потемнело.
— Ты... — пророкотал он. — Кузнец...
Полоз медленно убрал лапу. Когти втянулись, оставив глубокие борозды на золотом блюде, на котором я лежал.
Он склонил огромную голову. Теперь его лицо было прямо перед моим. Я видел каждую пору на его серой коже, видел своё отражение в жёлтых глазах.
— Долг... — выдохнул он.
Глава 6: Цена возвращения
Он медленно, стараясь не тревожить развороченный бок, поднёс к моему лицу огромную лапу. Я не дёрнулся. Сил бояться уже не осталось. Нога горела огнём, штанина прилипла к ране, пропитавшись кровью.
Змей разжал когти.
На чёрной ладони лежал камень. Гладкий, тёмно-зелёный, с белой прожилкой посередине, похожей на змеиный глаз. А рядом с ним чешуйка. Одна-единственная, вырванная с корнем, когда он бился в муках. Только она больше не была чёрной. Она сияла чистым, матовым серебром.
— Бери... — пророкотал он. Губы его едва шевелились, но голос отдавался вибрацией в полу, пробирая до костей. — Дар... За боль. И за жизнь.
Пальцы дрожали, но я взял «плату».
— Камень этот... — продолжил Полоз, и веки его тяжело опустились. — Нечисть отводит. Ни упырь, ни кикимора к порогу твоему не подойдут. А серебро... Это память. Чтоб помнил, кто Хозяин здесь.
Он замолчал, шумно втягивая воздух ноздрями.
— Уходите, — выдохнул он наконец. — Спать мне надо, пока мясо не нарастёт. А вода... Вода стоять будет. Слово держу.
Полоз начал медленно отползать назад, во тьму пещеры, туда, где груды золота терялись во мраке.
— Спасибо, — хрипло сказала Милава.
Она пришла в себя и кое-как приподнялась на руках. Лицо белее полотна, волосы, как снег в январе. Но глаза... Я только сейчас заметил. Зрачки у неё стали странными. Чуть вытянутыми.
Змей не ответил. Лишь хвост его мелькнул в последний раз и скрылся в глубине.
Мы остались одни.
***
Обратный путь я помнил плохо. Это был какой-то бесконечный, липкий кошмар.
Нога отказывалась служить. Я опирался на Милаву, наваливаясь на неё всем весом, и каждый шаг отдавался вспышкой боли в бедре. Она, маленькая, худая, тащила меня, стиснув зубы. И откуда только силы взялись?
— Терпи, Гордей, — шептала она, когда я спотыкался. — Немного ещё. Вон уже свет виднеется.
Мы выбрались из пасти черепа, когда небо на востоке начало сереть. Туман над болотом стоял густой, как молоко. Но теперь он не казался враждебным. Он словно расступался перед нами, стелился под ноги.
Зелёный камень я сжал в кулаке. И правда, тихо было. Даже гнус не пищал, даже лягушки молчали. Болото признало нас. Или испугалось того, чем мы пахли — кровью Древнего.
До деревни мы добрались, когда солнце уже коснулось верхушек леса.
Околица встретила нас тишиной. Ворота заперты, ставни наглухо закрыты. Ни дымка из труб, ни голоса. Словно вымерли все.
Мы шли по главной улице. Я хромал, оставляя за собой кровавый след в пыли. Милава шла рядом, совсем не похожая на ту девчонку, что собирала травы. Платок сбился, и её седые волосы развевались на ветру, пугая редких птиц.
В окне крайней избы кто-то мелькнул.
— Гляди-ка, — криво ухмыльнулся я. — Встречают.
— Боятся, — тихо ответила Милава. — Думают, мертвецы вернулись.
Мы подошли к дому старосты.
Ворота были на запоре. Я отпустил плечо Милавы, опёрся на здоровую ногу и ударил в доски кулаком.
— Открывай, Прохор!
Тишина.
— Открывай, говорю! Или ворота снесу!
За забором послышалась возня,шёпот. Потом дрожащий голос:
— Чур меня! Чур! Изыди, нечистый! Мы откуп дали! Мы всё по правилам сделали!
Я рассмеялся. Зло, но иного он и не заслужил.
— Живой я, старый дурак! И жена моя живая!
Засов звякнул. Воротина приоткрылась.
На пороге стоял староста. В одной рубахе, босой, с топором в руках. Руки тряслись так, что лезвие ходуном ходило. За его спиной жались бабы и мужики с вилами.
Увидев нас, Прохор побледнел. Топор выпал из его рук, глухо стукнув о землю.
— Гордей?.. — просипел он. — Милава?..
Он смотрел на нас как на выходцев с того света. На мою изодранную ногу, на седые волосы Милавы, на грязь и чёрную слизь, покрывавшую нашу одежду.
— Вы... Вы оттуда? От Полоза?
— От него, — сказал я, делая шаг вперёд. Толпа отшатнулась. — Жив твой Полоз. И спать лёг. Не будет потопа.
По толпе пронёсся вздох. Кто-то выругался матом, кто-то сплюнул через левое плечо.
— Как же... — староста бегал глазками, не зная, куда деть руки. — Как же вы... Он же жертву требовал...
— Подавился он твоей жертвой, — отрезал я.
Я подошёл к Прохору вплотную. Взял его за грудки и подтянул к себе.
— Слушай меня, староста, — прорычал я ему в лицо. — И запоминай крепко. Милава вернулась. И я вернулся. Мы теперь здесь жить будем. И никто, слышишь, никто в её сторону косо не посмотрит. Слово скажешь дурное, или кто из твоих псов тявкнет, то я тебе этот топор, что ты уронил, в глотку забью. Понял?
Он закивал, стуча зубами.
— П-понял, Гордей... Понял, батюшка... Герой ты... Змея одолел...
— Не одолел я никого, — я оттолкнул его. Прохор упал в пыль, но вскакивать не спешил. — Договорились мы. А ты, гнида, сиди тихо. Власть твоя кончилась. Теперь мы решать будем, кому в болото идти, а кому на печи лежать.
Я обвёл взглядом толпу. Мужики опускали глаза, бабы прятали лица в платки. Они видели кровь, видели седину, и чувствовали силу. Не ту, что в кулаках, а ту, что мы принесли с собой из тьмы.
— Пойдём, — сказала Милава, касаясь моего локтя. Рука её была ледяной, даже сквозь рубаху я чувствовал этот холод.
Мы развернулись и пошли к кузнице. Никто не посмел пойти следом. Никто не задал вопросов. Только смотрели в спину, и я кожей чувствовал их липкий, суеверный страх.
***
Я сел на лавку, вытянув больную ногу. Милава тут же захлопотала. Принесла воды в ковше, нашла чистые тряпицы.
— Надо промыть, — сказала она деловито, разрывая ткань на полосы. — И зашить. Глубоко зацепил.
Она промывала рану, и вода в тазу становилась розовой. Я морщился, но молчал. Боль была, но какая-то далёкая.
— Ты изменилась, — сказал я, глядя, как она ловко орудует иглой.
Милава подняла голову. В полумраке кузницы её глаза блеснули зелёным светом. И зрачки... теперь я видел точно. Они были вертикальными, как у кошки. Или как у змеи.
— Мы оба изменились, Гордей, — тихо ответила она. — Болото метит своих.
Она завязала узел, откусила нитку зубами.
— Руки у тебя холодные, — сказал я, накрывая её ладонь своей.
— Теперь всегда так будет, — она не отдёрнула руку, но и не улыбнулась. — Жизнь я отдала. Часть её. Зато он жив. И мы живы.
Я полез в карман. Нащупал там тот самый механизм. Аркаимскую дрянь.
Вытащил его на свет. Металл потускнел, слизь засохла коркой. Но внутри, за мутным стеклом, всё ещё перекатывалась зелёная жижа. И пружинки, казалось, подрагивали, ожидая часа.
— Что это? — спросила Милава, глядя на устройство с отвращением.
— Смерть, — ответил я. — Чужая, хитрая смерть. Не наша.
Я встал, опираясь на верстак. Доковылял до горна. Угли там ещё теплились с прошлого утра, спрятанные под слоем золы. Раздул мехи. Огонь занялся неохотно, но потом весело затрещал, пожирая свежий уголь.
— Не место этому здесь, — сказал я и бросил механизм прямо в сердце пламени.
Сначала ничего не происходило. Железо начало краснеть, стекло помутнело.
А потом раздался визг. Тонкий, пронзительный, механический визг, похожий на крик кикиморы или другой какой дряни.
Милава зажала уши руками.
Железяка в огне начала корчиться. Лапки-распорки скребли по углям, пытаясь выбраться из жара. Пружины лопались, выстреливая раскалёнными искрами. Зелёная жижа внутри колбы закипела, стекло лопнуло, и вырвавшийся пар окрасил пламя в ядовито-изумрудный цвет.
Визг перешёл в вой, а потом оборвался. Остался только кусок оплавленного, бесформенного металла.
Я смотрел на огонь.
— Кто бы это ни сделал, — сказал я, глядя, как остывает шлак, — они вернутся. Аркаим своего не бросает.
Милава подошла ко мне, положила голову на плечо.
— Пусть приходят, — твёрдо сказала она. — У нас теперь есть защита. И мы знаем, как бить.
Я обнял её одной рукой, прижал к себе. Серебряная чешуйка в моём кармане грела бедро, а Змеиный камень лежал на верстаке, тускло мерцая в темноте.
За окном начинался дождь. Холодный дождь Гардарики. Он смывал следы крови на улице, смывал страх, но не смывал прошлое.
Мы выжили. Но прежними мы уже не будем. Горн горел, и в его пламени я видел глаза того, кто спит под горой.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
