Рассказы
Доктор Л.
Говорят, что лет сорок назад сводная сестра зятя троюродной бабушки племянницы второй жены мэра шепнула по секрету соседке, что доктор Л. творит чудеса. Скажи кто другой, можно было б и усомниться; но человек со связями-то дурного не посоветует!
Очереди тогда тянулись к нему – аж от самой ратуши. Записываться за месяц приходилось. Теперь-то народ поуспокоился, но всё равно стекается к заветному дому с утра, благо ждать господина доктора – одно удовольствие: кресла-мешки в приёмной наимягчайшие, музыка играет тихонько, для скучающих – книжки на полках расставлены. И, самое главное, прямо на глазах у честного народа рождается волшебство: входит человек мрачный, сутулый, злой, а выходит – лёгконький и посвежевший, разве что не поёт.
Вот и сейчас – звякает колокольчик, голос звучит: «Следующий!». Неуверенно поднимается дёрганная хмурая девица, трогает дверь кабинета.
– Проходите, голубушка, – ласково зовёт доктор. – На что жалуемся?
Девица неуверенно замирает на пороге: слишком уж доктор Л. похож на её дедушку. Усы пышные, седые, глаза голубые, лицо круглое. Только старого зелёного кителя не хватает, но где нынче отыщешь? Да и не носят доктора ничего такого.
– Тошно мне, – признаётся наконец девица, присев на краешек стула. – Мёрзну, из рук всё валится, мысли мрачные одолевают. Встаю рано, и потом спать целый день хочется…
Доктор Л. сочувственно цокает языком, смотрит на пациентку, затем в окно.
– Это у вас, голубушка, поздняя осень, тяжёлый случай. Как домой вернётесь – сварите какао с зефирками, присядьте в кресло, пледом укройтесь. Детективов примите или чего-нибудь приключенческого, из классики, но не больше тома за вечер. Через недельку полегчает.
– Правда?
– Правда, правда. Хорошо б до весны закуклиться, но тут уж по обстоятельствам. Ступайте, голубушка.
Выпархивает из кабинета девица ободрённая, вроде бы даже с чем-то мечтательным в глазах. Тут же поднимается другой пациент, суховатый и бледный в прозелень господин. Входит в кабинет, пошатываясь, а заговорить сразу не может – больно доктор Л. напоминает его незабвенную матушку. Такая же высокая, нескладная, с пучком на затылке, только взгляд не строгий, а добрый и будто бы понимающий.
– Я что-то катастрофически устаю, – начинает перечислять суховатый господин. – Времени ни на что не хватает. Жену уже неделю не видел, внуков – месяц. Родной пёс узнавать перестал! А как засыпаю – вижу цифры, цифры, и всё столбиками. И точно знаю, что где-то там ошибка!
Господин закашливается, и доктор Л. с пониманием кивает:
– Это у вас, дорогой мой, работка, – говорит она ласково, но строго. – В хронической стадии. Берите отпуск, жену, внуков, собаку – и езжайте все вместе к морю. На месяц, не меньше.
– Как так! А цифры? – задыхается господин.
– Не пропадут, – авторитетно заявляет доктор Л. и черкает в бланке. – Вот ещё, возьмёте в аптеке тишину и покой. Принимать ежедневно, слышите?
А в коридоре тем временем молодая женщина в растянутом спортивном костюме ждёт своей очереди. На руках у неё младенец, за штанину держится мальчик постарше, посматривая на кадку с кактусом в дальнем углу. Девчонка-младшеклассница с двумя хвостиками скачет вокруг на невидимой лошадке. Потом замирает, глядит на прикрытую дверь, читает по слогам:
– Док-тор-лень. Мам, ма-ам, ты же говорила, что лень – плохо?
Женщина, задремавшая было сидя, вздрагивает. Кумушка в соседнем кресле приманивает невидимым сахаром невидимую девчоночью лошадку и шепчет заговорщически:
– Тут, милая, всё дело в пропорциях. Больше – яд, меньше – лекарство. Ничего, с наше поживёшь – поймёшь.
Молодая женщина кивает в такт её словам – и вновь засыпает, умудряясь и во сне покачивать младенца и не пускать мальчишку к кактусам.
Неожиданно приоткрывается тяжёлая входная дверь и в приёмную заглядывает лохматая голова.
– Простите, – басит голова и виновато хлюпает носом. – Я бы хотел за ум взяться. Вот хотел спросить, с какого конца…
– Это вам не сюда! – отвечают ему вразнобой. – Тут только самолечение поможет. Силы воли себе заварите. Пинки, говорят, тоже помогают, спросите у друзей!
– А у них будет? – удивляется лохматая голова. Из-под чёлки блестят заспанные глаза.
– Смотря у каких, – задумчиво тянет давешняя словоохотливая кумушка. – У настоящих – непременно.
Доктор принимает без перерыва, никому не отказывает. Постепенно к вечеру стопка бумаги для рецептов на столе тощает; солнце садится, зажигаются фонари. Наконец закрывается дверь за последним страждущим. Доктор Л. тяжело встаёт, держась за больную спину, поднимается на второй этаж, включает свет на кухне, заваривает чаю с печенькой и с печалькой. Ночь на дворе; пора ложиться спать.
Наверное, можно сказать, что доктор Л. – настоящий альтруист; он очень любит людей. Но с тех пор, как сводная сестра зятя троюродной бабушки племянницы второй жены мэра запустила ту дурацкую сплетню, у него не было ни одного выходного.
И иногда это кажется доктору ужасно несправедливым.
Навья Дорога
Что ты плачешь, девица,
На холме над полюшком?
Травы стали горькими
От печали девичьей.
Только ветру быстрому
Ты её поверила –
Ни отцу, ни матери,
Ни святым заступникам…
Зимой темнеет рано. И оглянуться не успеешь – закатится бронзовое солнечное блюдце за махристый лесной край, выползет из-под горы густой сумрак, а стужа озлится еще сильней и станет уже не просто лицо пощипывать – с размаху оплеухи раздавать. Если не спрячешься, не укутаешься, то покраснеют щеки, а потом и вовсе онемеют. Губы сделаются непослушными – молчи, не смей ночную тишину осквернять!
Скрипит снег под полозьями саней, звенят бубенцы – глухо, из-за шапки почти не слышно. Легко поверить, что на дворе какой-нибудь пышный девятнадцатый век или даже восемнадцатый. И не придумали еще люди ни машин, ни сотовых телефонов.
Впрочем, толку-то от телефона посреди чистого поля, когда до города – триста километров, а до ближайшей деревни… Сколько, к слову?
– Дядя Егор, долго ли ехать еще?
– Да часа с полтора, – горбится. – Не передумал, Сашка? Два месяца в нашей глуши куковать – это тебе не по заграницам гонять балду.
– Я понимаю, но за баб Любой присмотреть нужно, – тянет Сашка, а сам думает, что пропади она пропадом, эта заграница. Вон, какими долгами обернулась – легче отсидеться за тридевять земель, у черта на куличках, чем своей шкурой в столице рисковать. Пока там отец все уладит…
– А что баб Люба? – удивляется Егор и через плечо оглядывается. На высоком вороте иней серебрится, как соболья драгоценная опушка. – Она сама за кем хошь присмотрит. Вона, к ней полдеревни бегает, с любой хворью – любую заговорит-зашепчет. Любо-дорого смотреть! – каламбурит и сам же над своей шуткой смеется, а Сашка угрюмо натягивает капюшон куртки до самого носа и злится.
– Не шептать надо, а к врачу обращаться. А то так можно до осложнения дошептаться. Ну, что вы, дядя Егор, прямо как в Средние века.
– Фьють! Это что ж, в университетах своих набрался? Думаешь, годок-другой за книжками посидишь и сразу умным станешь? Что б ты в жизни понимал, э…
Сашка хочет возразить, что все он понимает, что он уже на пятом курсе в меде, но дядька Егор уже не слушает – опять песню свою завел. А голос у него зычный, чистый – хоть сейчас в оперу.
Что ты плачешь, девица,
Что, краса, печалишься?
Косы расплетённые
С ветром перепутаны…
От усталости, от надоевшего уже беспокойства клонит в сон. Сашка вспоминает, как на третьем курсе рассказывал пожилой, многое повидавший преподаватель, как на морозе люди задремывали на минуту – и больше не просыпались. Конечно, так случается от сильного переохлаждения, а ему, Сашке, тепло – два свитера, пуховик, штаны горнолыжные… Но все равно боязно.
– Дядя Егор… А что это за песня такая?
– Это? – в затылке чешет. – А, это про Глашку, навью тутошнюю. Говорят, что году этак в тысяча восемьсот сороковом она там, на холме, на дубе столетнем повесилась. Без веревки, на одних своих волосах.
Сашка представляет себе, какие это волосы длинные должны быть, и делается ему смешно, хотя история вроде к смеху и не располагает.
– А почему повесилась? От несчастной любви?
– Можно и так сказать, – усмехается Егор в воротник. – Глашка барину полюбилась, а он ей нет. Ну, кто безродную-то девку будет спрашивать? Снасильничал он ее, знамо дело. А она возьми и повесься над дорогой, – он помолчал. – Вроде и померла, но осталась, как живая и такая же красавица. Сидит себе, волосы пальцами разбирает… А потом, как барин ехал мимо, Глашка ему с дуба закричала: «Помнишь меня али позабыл уже?». Тот возьми и ответь: «А ты кто такая будешь?» Ну, покойница и рассердилась. Прыг на него с дуба! Слуги перепугались, разбежались, а когда вернулись – так барин уже бездыханный лежал, а язык на бок вывален, как у повешенного.
– Жуть какая, – Сашка не врет, ему правда жутко, и смеяться больше не хочется. Даже спать – и то не тянет. Теперь только и делать, что глазами по сторонам зыркать – не покажется ли где силуэт девичий? – Слушай, дядь Егор… А где этот холм с дубом?
– Где? А-а, напужался! – лица не видать, но по всему ясно – довольно ухмыляется. – Не боись, Глашкина Поляна с другой стороны деревни, по старой дороге. Там сейчас не проедешь, замело.
А все равно страшно.
Ночь-то кругом колдовская, дикая. Небо – как омут выстывший, звезды – выщерблины на льду, луна – полынья, из которой свет водою льется, льется, льется… На километры кругом снег нетронутый, ровный, белый в синеву – и горящий, как электросварка, нет, ярче, так, что глаза слезятся, слипаются, а в ушах звон, и…
Сашка жмурится и мотает головой. Наваждение рассеивается, уходит, как вода в сухой песок. Померещилось. И случается же!
А потом, когда дорога острым скальпелем врезается в лес, становится не до шуток. Дядька Егор слегка осаживает коней, сани сбавляют ход, бубенцы звенят реже и глуше, но по-прежнему мерно. Сашка, забыв про все, чему учили в университете, прикрывает глаза – так, подремать на минуточку, заснешь тут – с дядькиной болтовней… и едва не вываливается из саней, когда они резко тормозят.
– Тьфу ты, черти, – беззлобно ругается Егор. – Сашка, вылазь, подсобишь – ветка на дорогу упала, надо в сторону оттащить. Видать, от снега сломалась.
Ветка оказывается тяжелой, неудобной – не поймешь, где за нее браться. Зато с этими ковыряниями становится уже не просто тепло – жарко. Дядя еще возится, раскидывая мелкие палки по сторонам, чтоб не мешались, а Сашка отходит в сторону, перекурить.
И замирает.
На обочине, в стороне от порядочно укатанной дороги, там, где снега должно быть по пояс, а то и выше, стоит девушка. Красивая… только как она на таком морозе – и в одной рубахе?
– Ты кто? – выдыхает Сашка прежде, чем в себя приходит. Девушка ступает вперед и вдруг произносит жалобно:
– Барин, а барин… Подари гребешок!
Пальцы на морозе леденеют мгновенно – Сашка и успевает только разок чиркнуть колесиком зажигалки, как она падает в снег. Но за короткую секунду, пока трепещет язычок пламени, успевают глаза различить белое лицо и спутанную волосяную кудель – длинные волосы, концы по снегу тянутся, как лисий хвост. Рыжие такие же…
– К-какой еще гребешок?
Губы не слушаются, замерзли, язык заплетается, и самому-то не понять, что сказал. А девушка – глядь! – уже ближе подошла, вплотную почти, и едва-едва не плачет:
– Барин, подари… пожалей… мне волосы расчесать нечем…
Совсем уже рядом стоит, руками за плечи обвила, как плющ – высокое дерево. Смотрит снизу вверх, глазищами хлопает. А в них ничего нет, одна чернота сплошная, как в колодце. Девушка легкая, как птица, и жар от нее идет.
«Руки бы согреть», – думает Сашка, и пальцы уже сами тянутся к теплу. По спине провести, по волосам спутанным…
– Нет у меня гребня, – есть расческа, но она далеко, в чемодане, а чемодан в санях, а сани где? Потерялись… – И вообще, такое не расчешешь, только отстричь можно.
И только сказал это, как зашевелились волосы, будто живые. Змеями поползли – вверх, вверх, грудь сдавили, шею обвили, в рот набиваются… Сашка вздохнуть хочет – и не может, задыхается, и отчего-то так горячо делается, будто в легких у него живой огонь полыхает. А в ушах плач стоит жалобный:
– Барин, подари гребешок… Худо мне!
И оттолкнуть бы ее, да руки в жгучих волосах намертво запутались. Горят, словно пламя горстью черпаешь. Нету сил на ногах стоять, все закончились. Звон в голове, и льнет к спине укатанная дорога…
– Гляди ж ты, очувствовался! Ну-кась, глотни…
Губы растрескавшиеся тяжело разомкнуть, но пить хочется. Пусть бы и такое, солено-терпкое.
Жарко.
Сашка открывает глаза и видит белый бок печи, бревенчатый потолок, стены, травяными косами увешанные, и старуху. Седые волосы торчат из-под красного платка, глаза щурятся, а на щеке, к скуле ближе, коричневое родимое пятно.
– Баб Люба?
Хмурится недовольно – и все лицо у нее сморщивается разом.
– Неужто признал, касатик? Ай-ай! Вот дела! – бабка шутить изволит. – Говорят, за мной смотреть приехал, а самого второй день лихорадка гнетет. Тьфу, все запасы на тебя, окаянного извела…
Ворчит-то она ворчит, а питье исправно подносит. И глаза тревожные – беспокоилась. Все-таки родная кровь, сестрин внук.
– Баб Люб, а баб Люб… Правда, что у вас навья за деревней живет?
– А то не твоего ума… – начинает знахарка и осекается. Лицо у нее делается перепуганное, но уже через мгновение она продолжает ворчать, словно и не случилось ничего. – Вот ведь дурень, что удумал – на морозе спать. Еще и не такое пригластится! На другой раз, небось, не навью увидишь, а черта, не к ночи он будь помянут…
Сашке делается стыдно за свои горячечные кошмары, хоть он и знает, что в бреду и не такое может привидеться.
А еще его клонит в сон. Опять. За окном ночь опять, только не ясная, как тогда, а ненастная – метет, воет. И чудится в этом вое то ли плач, то ли песня дядькина:
Что ты плачешь, девица,
Что, краса, печалишься?
А чья-то ласковая рука распутывает на затылке свалявшиеся от болезни пряди и шепчет кто-то:
Красивый, красивый… Не надо гребнем откупаться – оставайся со мной, барин…
Птички-зайчики
Вилена Михайловна знает, что главное в любой ситуации – улыбаться и не терять самообладания. Даже если мир с самого утра намекает, что не прочь вот-вот рухнуть и пролежать в таком виде минимум с недельку.
– Эти куры из бухгалтерии сами виноваты, – с вызовом бубнит Дэн, поправляя очки средним пальцем. – Я им вчера всё настроил, провозился до шести, а что базы на неделю откатились – так я предупреждал. Надо было бэкапы делать, а не ногти красить.
Наглеет, грозно зыркает из-под своих стёклышек, но Вилена не лыком шита – насквозь его видит, даже если приходится одной рукой письмо набирать, другой – дело листать, а мистической третьей – мальчика за ухом почёсывать. Ишь, бедненький, весь в испарине, свитер свой аж до костяшек натянул…
– Не волнуйся, зайчик мой, – говорит она ласково. – Ты иди к себе в отдел, а я сама с директором как-нибудь деликатно поговорю. Всё устроится.
Дэн, конечно, в благодарностях не рассыпается и ниц не падает, но когда он выходит, то коридор содрогается от грохота.
Не иначе, гора у кого-то с плеч рухнула.
– Виленочка, что нам теперь делать, – всхлипывает Лада. – У нас все базы полетели. Катастрофа! И ещё Денис со своим пикапом лезет, а я ему говорю – не надо пикапа, давай хоть раз по-человечески… – и остаток фразы утопает в рёве.
– Ну, не плачь, птичка моя, – Вилена вздыхает сочувственно и накрывает своей ручищей аккуратную Ладину лапку с алыми коготками. – Ступай обратно к девочкам, сколько успеете, столько и сделаете.
– А ди-и… и …ректор? – икает Лада.
Глаз у Вилены дёргается, но тридцатилетний стаж работы позволяет представить эту маленькую слабость как дружеское подмигивание.
– Уладим, птичка, уладим.
Ближе к обеду в кабинет вместо заказанной пиццы влетает взмыленный курьер, лопочет неразборчиво. «Перепутал, потерял, перепутал, потерял», – повторяет про себя Вилена, мысленно обрывая лепестки у ромашек. Разумеется, угадывает – опыт давно сделал из сомнительной интуиции снайперскую винтовку – а потом обзванивает по очереди все отделы в поисках пропажи, умудряясь между делом успокаивать предынфарктно побелевшего курьера:
– Не волнуйся, у нас ничего не теряется – просто долго ищется, бедный ты мой оленёночек…
Даже с самыми мерзкими новостями Вилена Михайловна входит к директору с улыбкой, источая непоколебимую уверенность и благоухание розовой болгарской воды. Он выслушивает доклад спокойно, лишь изредка прижимая пальцем дёргающуюся бровь, а если дело совсем плохо – рассматривает медитативно плюшевого голубого слона, который вот уже пять лет живёт в директорском кабинете на застеклённом стеллаже. Про другую секретаршу, наверное, давно пустили бы грязные слухи… Но у Вилены цифра пятьдесят шесть уже и в паспорте, и на ярлыке строгого делового костюма. Вилена помнит благословенные времена октябрят и пионеров, когда в школе учили ещё бегать в противогазе, а с урока можно было принести не только пятёрку в дневнике, но и, скажем, значок «меткий стрелок». Или похвальную грамоту, если повезёт.
Директор младше на полтора десятка лет и легче на двадцать килограммов.
– Надеюсь, до вечера сюрпризов больше не будет, – осторожно подытоживает он разговор.
А взгляд нет-нет, да и метнётся к плюшевой зверюге за стеклом.
– Обязательно будут! – рапортует Вилена. – Но мы справимся. Главное, что люди у нас хорошие.
Со стороны – святая наивность, как говорится, блондинку и седина не исправит, но дело-то в другом: покуда пылает оголтелый оптимизм в груди, голова холодная и руки чистые, можно пережить очередную неделю. А в пятницу, сразу, как стрелки часов вытянутся в идеальную прямую – ровно шесть, ни минутой больше – надеть пальто, принципиально белое, зажать подмышкой розовую сумочку и идти на улицу Павличенко, дом сорок два. Там услужливый, понимающий хозяин кивнёт в знак приветствия и спросит по-военному коротко:
– Вам как всегда?
– Постараюсь вас не разорить, – застенчиво улыбается Вилена и подходит к стойке.
А потом вскидывает к плечу ИЖ-60, учебную, пневматическую – и спускает курок:
– Ах вы, птички-зайчики…
Бах!
– Слепые кролики…
Бах!
– Котятки безмозглые…
Через сорок минут Вилена выходит из тира обновлённая, посвежевшая, с пакетом мягких игрушек. Их дома уже девать некуда – ну да ладно, скоро праздники, лишнее разойдётся по друзьям и знакомым.
И работа уже кажется вполне симпатичным местом, а не грёбанным плюшевым зоопарком.
Главное ведь – не терять самообладания.
Никогда.
Снег
Снег так и не пришёл.
Напугал колючей ледяной крупой в конце сентября, в октябре по морозцу слегка отполировал город метелями, а потом начал постепенно сдавать позиции под напором неурочных оттепелей. В ноябре его следы встречались ещё в гулких дворах-колодцах и за гаражами – рыхлые островки, слежавшиеся по-весеннему сероватые пласты…
А затем и того не стало.
Аккурат к зимнему солнцестоянию и вовсе хлынули дожди. Грязные улицы вновь расцветились зонтиками, а нарядная ёлка напротив универмага накренилась, брезгливо отдёргивая лапы от глубоких луж.
– Солнца, солнца мне, – бормотала Мира в обеденный перерыв, наблюдая, как сливаются далеко внизу два людских потока, две улицы, и текут от угла к метро. С восьмого этажа лиц было не различить, только белёсые пятна. – И сугробов. Чтоб сверкало, переливалось...
В такие моменты она обычно закрывала глаза, представляя белый-белый тротуар, яркие гирлянды и еловый запах. И иногда – очень редко – верила, что это наяву.
Раньше, когда в архивном отделе работало пять человек, тоскливо пялиться в окно было некогда. И комната с четырёхметровыми потолками не казалась чудовищно пустой. Обеденного перерыва едва хватало, чтоб наскоро перекусить бутербродами и выпить целый термос оглушительно крепкого кофе, обмениваясь новостями и слухами. Но в прошлом году грянул кризис, и под очистительную метлу начальства попала сперва глубокая пенсионерка Нина, специалист по всем мыслимым архивным вопросам, затем мастера-реставраторы Ван Петрович и Сэр Борисыч – надо полагать, потому что и у них цифра в паспорте близилась к пугающей. Умница Вика, дама с идеальной памятью на сроки и цифры, машинистка от бога, оценила масштабы катастрофы и ретировалась в декрет.
Мира как-то растерялась и нежданно-негаданно осталась наедине с такой горой работы, бросать которую было попросту стыдно. Но вот обеды сделались невероятно длинными и скучными... Хотя, конечно, недостаточно долгими, чтоб как следует отдохнуть.
Так проходили дни; красное окошко на Викином календаре с вангоговыми подсолнухами устало ползло к Новому году, и больше не менялось решительно ничего.
Двадцать четвёртого декабря в три пополудни у Миры с треском разбилось сердце.
– Нет, больше не могу! – всхлипнула она, пряча лицо в сложенные крестом руки. Кромка стола подло ткнулась в живот. – Уволиться, что ли?
Несколько секунд комната ошарашенно молчала. А потом в дверь вдруг постучали и сразу, не дожидаясь ответа, повернули ручку.
– Мирочка, можно к тебе?
В проём заглянул нос, острый и любопытный, затем черные фетровые поля, в тени которых сияли голубые глаза; нога в тяжёлом башмаке шагнула через порог... А Мира так и сидела, онемевшая от нежданного счастья, пока фрагменты картинки в непутёвой её голове не сложились наконец в Нину – живую, настоящую, слегка промокшую под декабрьским дождём, а потому окружённую запахом сырого драпа. Ту самую Нину, с которой они год назад распрощались, как навсегда – высокую, в старомодном приталенном пальто, седую и тощую, страшно похожую на Шапокляк с неизбывной хитрецой во взгляде.
– Здра… здравствуйте, – сорвалось с губ дурацкое, чужое, ничего не значащее. – А ты… а вас обратно взяли, да?
– Да-а, – протянула Нина, щурясь. – Совсем одичала, бедная деточка. Будем кофе отпаивать и печеньем откармливать, – заключила она авторитетно и поставила прямо на гору Очень Важной Работы хрустящий бумажный пакет и огромный потёртый термос.
И Мира как-то сразу поверила, что Нина вправду вернулась.
Потом они долго сидели у заставленного геранями окна, крошили имбирное фирменное, прихлёбывали кофе из старых кружек и болтали, болтали, как могут только две закадычные подружки с разницей в полвека. Чёрное шапоклячье пальто терпеливо сохло на батарее; время ненавязчиво напоминало, что оно не резиновое, тиканьем настенных часов… но кто его слушал! Когда слова закончились, а противный дождь за окном поутих, было уже без четверти шесть. Нина многозначительно вздохнула, закрутила крышку термоса и весомо произнесла:
– Значит, так. Проблему я уловила. Нужен снег, верно?
Мира с сомнением покосилась на Великую Китайскую стену из дел и папок на столе, но спорить со старшими благоразумно не стала и кивнула.
– Будет тебе снег, – пообещала Нина. – Завтра и начнём. Зайду в обед, договорились?
– Договорились! – радостно откликнулась Мира и машинально погладила себя по рёбрам, унимая сердце: помедленней, глупое, куда теперь торопиться. – А… а мне приготовить что-нибудь?
Вообще-то она имела в виду пирожные там или тортик, но в ответ прозвучало уверенное:
– Острые ножницы – обязательно. И клей. А бумаги здесь хватает.
Сказала – и ушла, на ходу надевая пальто.
На следующее утро Мира впервые за много-много месяцев проснулась сама, без будильника. Над городом по-прежнему колыхалась густая хмарь, снизу подсвеченная грязно-оранжевыми фонарями, но сегодня это почти не давило. Лужи хлюпали под ногами, с деревьев капало – словом, настоящая весна, только без, собственно, весны. В палисаднике на ветках краснели последние яблоки…
«Нет, не яблоки, – поправила себя Мира мысленно. – Снегири».
На душе посвежело.
Нина явилась точно в полдень, как обещала. Сдвинула к краю стола изрядно похудевшую стопку документов и вытащила из ящика под принтером с десяток чистых листов.
– А теперь, – сказала она, – повторяй за мной. Будем делать волшебную снежинку.
«Абсурд», – подумала Мира взрослым, рассудительным голосом. И – принялась аккуратно складывать и разрезать лист, чтоб получился аккуратный элемент. Руки подрагивали от переизбытка совершенно детского восторга.
– Так, так, так, – приговаривала Нина, ловко переворачивая свою бумажку. – Снег, приди! – и подмигивала.
Старая комната за двадцать минут до самых плинтусов пропиталась ароматами пряного кофе и имбирного печенья. Запахи пыли и старого картона отползли по коридору куда-то вглубь хранилища, куда уже две недели не ступала нога уборщицы. Вскоре на столе скопилось штук пятнадцать ажурных, воздушных снежинок. Когда Мира, балансируя на деревянной стремянке, развешивала их по карнизам, то чуть не выпала в окно, но, к счастью, обошлось.
– Вот и славно, – разбойнически ухмыльнулась Нина, оглядывая это белое великолепие, плавно колышущееся от сквозняка. – К завтрашнему дню должно сработать. Но я на всякий случай приду ещё и проверю.
Мира вздохнула, присела на верхнюю ступеньку стремянки – и решилась наконец повторить тот, первый вопрос, который с новой силой засвербел в голове:
– Послушай… А ты теперь здесь надолго, да? Тебя на работу взяли?
Перед ответом Нина помедлила совсем немного – ровно столько, сколько требуется, чтобы сияющие голубые глаза потускнели и вспыхнули вновь.
– Да, взяли.
– А куда? – Надежда в тёмной глубине сердца ожила, окрылилась и почти что воспарила. Да здравствует кофе с печеньем, и разговоры в обед, и всё на свете хорошее! – В канцелярию?
– Вроде того, – улыбнулась она. – Но повыше, – и приложила палец к губам: тс-с, это секрет.
Секреты Мира хранить умела.
Совпадение или нет, но в ту же ночь вопреки всем прогнозам ударил мороз – робкий пока, но гордый, прямо как второклассник, который в первый раз отважился вернуться из школы самостоятельно. Дороги вмиг стали чище, но опаснее, лужи промёрзли насквозь, а рябины вдоль теплотрассы припудрились колючим инеем. Небо посветлело, и казалось, что солнце встаёт теперь не в десять – аж в девять часов.
Однако Нина осталась недовольна.
– Так и знала, – сказала негромко, и в голосе её чувствовался лёгкий привкус вины, – что волшебных снежинок не хватит. Нужно переходить на более сильные средства.
Она сурово поцокала языком, а потом нацепила пальто, шляпу, вручила Мире куртку – и погнала из комнаты, не слушая никаких возражений. Довела до конца коридора, где упиралась в потолок гремучая железная лестница и жестом профессиональной фокусницы извлекла из кармана слегка погнутый ключ.
На секунду история о новой высокой должности даже показалась правдоподобной.
– Тебе завхоз его отдал? – хрипловато спросила Мира, кутаясь в безразмерную куртку, под которую в случае необходимости можно было с пяток свитеров надеть. Однако Нина только головой покачала:
– Нет, что ты, деточка, он даже не знает. Но через полчаса точно спохватится, так что рассиживаться некогда. Ну-ка, полезай!
Эта лестница стала не единственным испытанием. Куда страшней показался пыльный тёмный чердак, огромный и гулкий, где каждый шаг отдавался ударом кузнечного молота. И ещё одна лестница, даже более грязная и шаткая, которая упиралась в заржавленный люк. Петли захрясли и ожили далеко не с первого толчка.
– Совсем мышей не ловит, – вздохнула Нина, имея в виду завхоза. – А если пожар?
– Мы все умрём? – робко предположила Мира, слабо представляя, как связан заржавевший люк с пожаром.
– Ещё чего! – отрезала она решительно. – Рано вам.
Крыша оказалась огромной, как футбольное поле, абсолютно плоской и скучной. Зато ветер здесь дул такой, что можно было запускать воздушных змеев из чугуна. Нине это показалось хорошим знаком. «Северный», – со значением произнесла она, а затем извлекла на свет Божий два объёмистых пакета с чем-то мелким, блестящим.
– Серебряные конфетти? – не поверила Мира, зябко ёжась. Капюшон всё время слетал, как ни затягивай шнурки, а вот Нинина шляпа держалась, как прибитая. – А зачем?
– Разумеется, пускать по ветру, – последовал невозмутимый ответ. – Подобное тянется к подобному, не слышала разве?
Конечно, мелко нарезанная сверкающая бумага мало общего имела со снегом, но блёстки так красиво струились по ветру, что даже солнце выскочило на минуту – полюбоваться. А потом, видимо, застеснялось такого детского порыва и принялось усиленно кутаться в облака – густые, серые.
И полетел снег.
Сначала мелкий, колкий, потом всё крупнее, нежнее, пока не посыпались с неба ажурные хлопья размером почти с бумажные игрушки, развешанные по рабочей комнате. Они парили над городом, не спеша опускаться на крыши и шпили, на вымерзшие палисадники и парки, на проспекты, где бы их сразу растолкли в кашу автомобили…
Чистая красота, остановленное мгновение.
Мира закрыла глаза и закружилась на месте, постепенно теряя чувство пространства и ощущая лишь снег на запрокинутом лице. А потом Нина мягко поймала её за локоть и потянула на себя.
Край крыши был совсем рядом.
– Дурочка. – Бранное слово прозвучало тепло, ласково, как детское прозвище какой-нибудь особенно милой принцессы. – Возвращайся в кабинет, а то простудишься. Ветрище здесь, конечно…
– А ты как же? – спросила Мира тихо,
– А я пока всё закрою. Иди, я подойду позже.
Разумеется, она не подошла.
Метель за окном крепла, набирала мощь, злость. Снежинки в кабинете покачивались в такт её неровному дыханию. Чайник дважды успел закипеть и остыть, гора работы превратилась сперва в горку, а затем и в пару жалких листочков «на завтра, чтоб было, чем заняться».
После шести Мира ещё немного покрутилась у закрытой двери, ожидая неизвестно чего, и тяжело потопала вниз. Сдала ключи на проходной, вышла на порог, вдохнула вьюгу полной грудью… и вернулась.
Вечно усталая завканцелярией как раз запирала кабинет, но спиной почуяла неудобную просьбу – и замерла, а потом спросила, явно надеясь на отрицательный ответ:
– Вы забыли что-то?
– Телефон, – твёрдо сказала Мира. – Не свой, правда. Света, скажите, у вас ведь список с прошлого года остался?..
Нужная бумажка нашлась почти сразу, и номер Нины в ней – тоже. И мобильный, и домашний, и сыновий, записанный на всякий случай.
Дорога занимала обычно минут тридцать, не больше, но из-за метели растянулась на час – маршрутки вязли в рыхлых сугробах. Перчатки остались в архиве, на восьмом этаже, потому руки дома пришлось отогревать долго. А голову – и того дольше, никак она не желала соображать, даже после чая с лимоном и липовым мёдом. Бумажка с выпиской всё это время жгла сквозь нагрудный карман, как изуверский бабушкин горчичник.
Наконец около половины девятого Мира хлопнула себя по щекам для храбрости – и принялась набирать номера по очереди. Первый не существовал, кажется, уже давно; по второму ответили какие-то посторонние люди.
А вот Нинин сын снял трубку почти сразу, но лучше б он этого не делал.
… «Три месяца назад, – крутилось в голове у Миры, когда она по сугробам тащилась на работу. С достопамятного звонка минуло уже два дня, но легче не стало. – Три месяца. Понятно, почему осеннее пальто…»
Дышать было трудно, и вовсе не из-за мороза.
На восьмой этаж она поднялась без лифта, как сомнамбула. Включила свет, дождалась уборщицу и строго-настрого запретила ей прикасаться к бумажным снежинкам. Сейчас это казалось чуть ли не кощунством. Потом села на рабочее место, передвинула пыльное дело поближе, чтоб удобнее было листать – и лишь тогда заметила на углу стола термос.
Старый, потёртый и доверху полный горячего пряного кофе.
Она немедленно налила себе полную чашку и пригубила, смежив веки. Комната поплыла куда-то в белую даль, покачиваясь на волнах.
– …а потом, когда снег тебе надоест, – тихо сказала Нина, – ты их просто снимешь. И наступит весна.
Наверное, если бы Мира не помедлила целое мгновение перед тем, как распахнуть глаза, то наверняка застала бы её. А так заметила только тень у окна – и то вскользь, и поди пойми, померещилось что-то или впрямь было.
Внутри, под рёбрами, постепенно становилось тепло.
Наверное, из-за кофе.
Ничего лишнего
Ателье у Ядвиги маленькое. Крошечное, можно сказать. Называется неброско: «Ничего лишнего». Рекламы отродясь не было, цены – заоблачные… Конкуренты злословят и ждут, когда же оно прогорит. Но Ядвига процветает – вот уже сорок лет, а всё потому, что умеет делать то, что не умеют другие.
Слухи твердят, что она перешивает не одежду, а память.
Клиенты у неё не толпятся с утра до ночи. Один, самое большое – два человека в день. Едут со всех концов страны, часто несут последнее – Ядвига никому не отказывает, но и благотворительностью не занимается, скидок не даёт. Она уверена в своём мастерстве и знает себе цену. И неудивительно – за столько лет ни одного неверного стежка, ни одной жалобы…
Ходит к ней, как ни странно, больше молодёжь. Старики лелеют свою память и подолгу думают, прежде чем вырезать даже самый мучительный или горький лоскут.
«А что им ещё беречь?» – иногда фыркает Ядвига снисходительно.
Когда это слышит помощница, Анника – высокая немолодая женщина, словно переломанная когда-то несколько раз – то хмурится и почему-то смотрит на хозяйку с сочувствием.
…Как сейчас.
Но рассердиться Ядвига не успевает – в дверь стучат.
На пороге – уверенная женщина средних лет в строгом платье-футляре. На вид оно стоит больше, чем старенький Анникин автомобиль. На скуле у женщины наполовину уже сошедший и тщательно закрашенный синяк.
– Вы принимаете сегодня? – спрашивает она с некоторым вызовом. И стреляет взглядом по сторонам – неприметная вывеска, розовые циннии на клумбе, стеклянный ангел-колокольчик над входом…
– Да, сударыня. Конечно.
Анника проводит её в зал, усаживает за столик, подаёт чай с тыквенными кексами. Чуть погодя вплывает в приёмную сама Ядвига – рыжие волосы уложены кокетливыми локонами, зелёный брючный костюм идеально отглажен, на плече янтарная брошь… Хозяйка садится напротив и готовится слушать. Анника горбится и отступает к двери.
– Понимаете, – осторожно начинает клиентка, – у меня маленькая проблема. Мы с моим… неважно, как его зовут. Словом, мы решили начать новую жизнь. Я простила его, но никак не могу выбросить из головы эти его маленькие странности… Я не об изменах говорю. Но это так мешает, понимаете?
Жёлтые глаза Ядвиги становятся добрыми-добрыми, сладкими-сладкими.
– Это не беда. Всё поправимо.
…А через час дело уже решено.
Клиентка встаёт с кресла, горячо благодарит Ядвигу:
– Я словно заново влюбилась в него! – Взгляд у неё горит. – Вы были правы. Эти лишние воспоминания… Мусорные. Они словно заслонили от меня главное – моё чувство. Спасибо вам! Вы просто волшебница.
Оплата – головокружительно щедрая. Чаевые для Анники клиентка тоже оставляет воистину королевские.
Ядвига довольна; её круглое лицо сияет, как луна.
– Видишь, Анника? Я волшебница. Я возвращаю людям прежнюю остроту чувств. Ну это ли не чудо? Доктор душ человеческих… звучит?
Анника деревянно кивает и продолжает сметать вырезанные лоскутки памяти в совок.
Через две недели газеты взрывает чудовищная новость – известную благотворительницу, госпожу М., убил её собственный молодой любовник, как только она переписала на него завещание. Ядвига смотрит на некролог, хмурится, а затем переворачивает на двери ателье табличку «Закрыто» и уходит в дальнюю комнату, где на стене висит большое зеркало. Вечером Анника прокрадётся туда и достанет из урны крохотный, сморщенный лоскуток памяти, положит его в спичечный коробок и надпишет сверху имя и дату. Таких коробков у неё уже тысячи, и Ядвигиных среди них добрая сотня. Анника и сама уже не знает, зачем собирает их – наверное, больше по привычке.
…А ещё потому, что иногда – очень редко! – поздним вечером раздаётся стук в дверь и робкий голос – а иногда плачущий, гневный или испуганный – называет одну-единственную просьбу.
Тогда Анника достаёт из кладовки нужный коробок, ножницы, иголку с ниткой и начинает шить. Узловатые, словно переломанные пальцы в такие минуты отчего-то совсем не дрожат.
А утром в контору вернётся хозяйка – Ядвига, сияющая, как всегда. Костюм безупречно отглажен, волосы зачёсаны в строгий пучок.
– И все-таки я волшебница, – улыбнётся она, мечтательно глядя поверх обязательной утренней чашки с кофе. – За сорок лет – ни одного лишнего стежка!
Их нравы
…Колдуны ужасно рассеяны, и подловить их легче лёгкого.
Вот, например, представим: переход в торговом центре из корпуса в корпус, запутанный такой. Эскалатор на подъём, потом на спуск, потом снова на спуск, а на подъём уже лестница. Обычные люди пыхтят, тащат наверх бумажные пакеты с покупками, ругаются: эй, какой дурак-архитектор такое выдумал? А колдун встаёт как ни в чём не бывало на нижнюю ступеньку и едет вверх, проверяя список покупок. Не заметил, заинька, а реальность заботливо подстроилась.
Главное в такой момент – вовремя отвести взгляд в сторону. Потому что ловить колдуна, конечно, легко и весело, но если дело и впрямь дойдёт до разоблачения, то гореть на костре, скорее всего, будет не он.
…Или вспомним эту, как её, невесту короля.
Он поставил ей условия, всё как в справочном пособии для начинающих монархов: прибудешь не голая и не одетая, не в повозке, не пешком, не верхом. Наверное, рассчитывал полюбоваться на юную красавицу в рыболовной сети. А эта, которая невеста, набросила на себя моток пряжи, уселась на колесо от прялки и полетела.
И знаете, что? Никто почему-то не осмелился возразить. Конечно, условия теоретически были исполнены, но что-то мне подсказывает, что дело вовсе не в сухом формальном подходе. Может быть, свистевшие и улюлюкавшие стражники, обращённые в баранов, сыграли роль…
Кстати, а вы не в курсе, из чего на свадьбе делали шашлык? Вкусная штука, мне бы рецептик.
…А он ей такой: «Открой личико, ну что ты стесняешься!». Тоже мне, донжуан.
Нет, понять его можно. Слава о её красоте гремела на всё тридесятое царство. Кто-то даже подозревал, что в деле замешаны молодильные яблоки, ну да злым языкам никогда покоя нет. Да и какой дворец богатый! Первый этаж отделан скульптурами, второй тоже, на третьем вроде посвободнее но постаменты уже по галереям расставлены.
И спросишь в восхищении: «Откуда такое диво?», а хозяйка под вуалькой вздохнёт кокетливо: «Ах, не поверите, я всё сама!». Вот тут бы умному человеку развернуться и уйти, но много ли таких? Остаются обычно, флиртуют: «Скажите, а Елена Прекрасная случайно не ваша родственница?». А она такая плечиком поводит: «Не совсем, но с греческими корнями вы угадали. Моя прабабушка жила там, на острове, с двумя сёстрами, пока какой-то нахал не отрубил ей голову. Где он сейчас? Да где-то на первом этаже, в кладовке…»
Нет, ну вы посмотрите на этого дурака! Открой личико да открой личико… Нет, история некоторых совершенно ничему не учит.
…Драконья одержимость принимает иногда ну совсем странные формы.
Одни марки собирают, другие – счастливые билетики. А этот вот – пылинки на краю стола. И попробуй только тронь! Вот наняли недавно одну чистюлю, так она в первый же день по всему кабинету с тряпкой прошлась…
Я уже упоминала про шашлык, да?
Потом расползаются сплетни: директор-де настоящий тиран, дракон, изверг. А всего-то и надо было – соблюдать правила. Сущая малость, действительно. Кстати, вы упоминали, что не прочь поменять сферу деятельности. Не хотите к нам? Платят хорошо, золотом… Что значит – уже передумали?
Впрочем, дело ваше.
…Та блондинка в красном кабриолете – сущий ангел. Волосы, глаза, ноги, а уж характер! Вредных привычек – почитай, всего одна, и та милая. Какая, спрашиваете? Да так, петь за рулём.
Как её зовут, говорите? Лорелея.
…А ещё бывает и так: пройдёшь из края в край, стопчешь десять пар железных башмаков, сломаешь десять стальных посохов, найдёшь его – а он с какой-то бабой. Ну, честное слово, обидно, чисто по-человечески.
И он, конечно, оправдывается: колдунья-де, затуманила разум, заманила-обманула. Но, во-первых, никто никогда не слушает оправданий. Во-вторых, две ведьмы всегда договорятся: кто перья щипает, кто дрова рубит. А что? Нечего было одну отправлять так далеко, если нет серьёзных намерений, а другой лапшу на уши вешать, что, мол, свободен.
Будь спокоен, похлёбку из птички они как-нибудь поделят – по-сестрински.
…На самом деле, главное – держать своё слово.
Даже если вас поймали в пряничном домике в буквальном смысле на горячем, а заслонка на печи только-только перестала сотрясаться от криков. Подруги хозяйки глядят ну крайне неодобрительно, её троюродный кузен, нагруженный покупками, отнюдь не рад привалившему наследству, а дракон за околицей лениво постукивает хвостом – уж этот-то не упустит веселье… Стойте на своём: обещаю говорить отныне правду и только правду!
Они падкие на такое, поверь мне. А всё почему? Потому что люди вечно болтают всякую чушь. Сплетни никто не любит, и избавиться от них – настоящее искушение…
Откуда я знаю об этом? Ах, не спрашивайте. Опыт – штука болезненная, да.
Кстати, вот моя визитка. Гримм, с двумя «м». Будете иногда заглядывать? Обещаете?
Вот и славно. И, кстати, насчёт верности слову – это была не шутка.
Их нравы прилипчивы, знаете ли.
Золотая Лопата Большого Че
Сизая капелака висела над полем низко, едва не касаясь переполненным брюшком распаханной земли.
– Дядьку Татай, зимбанёт?
Сдвинув кверху кожу на лбу, дядьку напряг третий глаз и важно изрёк:
– Таки думаю, что зимбанёт.
Галипан заулыбался, подхватил ведро и, высоко вскидывая копытца над рыхлой землёй, помчался наперерез капелаке: на такие вещи у дядьки глаз был намётан. И сейчас всё вышло, как нельзя лучше. Едва успел Галипан добежать до края поля, как сизое брюшко дрогнуло, побелело – и длинной очередью отстрелило в пашню двойную порцию зимбаней. Блаженно пыхая трубкой, Татай наблюдал, как племянник ловко выбирает их из земли, а затем бежит обратно к крыльцу – теми же длинными, грациозными прыжками, несмотря на тяжкую ношу.
«Далеко мальчик пойдёт».
– Дядьку, глянь! – Галипан с размаху выпрыгнул на террасу и плюхнул на стол ведро. – На зубы мамке хочу отдать. Как думаешь, сгодятся?
Татай завернул рукав и поглубже запустил шестерню в ведро. Зимбани были мелкие, как речной перл, такие же вытянутые, твёрдые и белые.
– Таки вполне сгодятся, – вынес он вердикт. – Врастут, как родные… Однако, времечко поджимает. После гонки разберёмся.
Галипан присмотрелся к линии горизонта и охнул: солнце миновало горный хребет и бодро карабкалось по небосклону.
Дядьку Татай завёл древнюю тарахтелку и влез в головную часть. Галипан пристроился в хвосте, зажимая ведро между коленями, чтоб не растерять драгоценную добычу. Когда тарахтелка получила инъекцию стимулятора и взмыла в небо, он зажмурился по привычке, но затем пересилил себя и вытянул шею к мембране.
Земля проплывала внизу – прекрасная, как невеста. Пашня дышала паром, словно предчувствуя дневную жару. За кромкой поля, там, где угодья переходили в подножье гор, капелака вгрызалась в камни, медленно, но верно уходя всё глубже. Галипан инстинктивно огладил блестящий бок ведра и заулыбался, представляя мамку с зубами.
Тем временем тарахтелка перестала набирать высоту и выпростала вторые крылья, чтобы перейти в бреющий полёт. А через каких-то четверть часа вдали показался посадочный гриб со множеством других тарахтелок, ползунов, грызей, и Татай уверенно повёл её на снижение.
– Глядь-ка, дядьку, там не доктор Шапут?
– Да быть того не может, – нахмурился он. – Ему уж лет под двести. Манипуляторы не гнутся, куда ему за лопатой гоняться… – Тут дядька сдвинул мембрану, высунул голову наружу и присвистнул: – Эге-ге! Таки впрямь Шапут. Я-то думаю, чей такой синий грызь, уж больно знаком.
Доктор тоже увидал его издали и принялся размахивать всеми конечностями, кроме трёх опорных, чтоб разогнать толпу в стороны и расчистить место для посадки. Татай благодарно просигналил розовой пыльцой и завёл тарахтелку на посадку. Вышло совсем мягко – ни один зимбань в ведре не звякнул.
– Здоров будь, старина! Таки выбрался на солнцепёк нынче? – шагнул с подножки дядьку и позволил себя облапить. Манипуляторы у Шапута двигались еле-еле и то и дело опадали безжизненно, как обезвоженные ростки, а кожа сморщилась. Но взгляд оставался таким же лукавым, как и пятьдесят, как и сто лет назад.
– И тебе не хворать, – трубно прогудел Шапут и ухмыльнулся: – Я бы и рад в теньке день коротать, да жизнь не велит. Старший на ярмарку укатил, у младшего свадьба… Не девиц же наших посылать сюда, право слово. А никого не пришлём от семьи – сам знаешь, что будет.
– Таки твоих девиц – хоть на войну, хоть на танцы, – отшутился Татай и оглянулся по сторонам – тихонько, чтоб никто не заметил. Третий глаз то мелькал в складке на лбу, то опять скрывался. – Народец всё тот же?
Ответить Шапут не успел.
Посадочный гриб задрожал, как в лихорадке, потеплел – и выбросил в самом центре два длинных уса с ретрансляторами на концах. Толпа хлынула в центр, унося и обмякшего Шапута, и Галипана, так и не рискнувшего отпустить драгоценное ведро, и даже дядьку Татая – только успевай уклоняться да смотри в оба, чтобы не отдавить чьи-нибудь ноги или манипуляторы, не порезаться о жвалы, не попасть под копыта или не зацепиться гребнем за хвост. А ретрансляторы уже начали вещать бесцветным андрогинным голосом:
– Братья и сёстры! В этот славный девяносто девятый день пятьсот седьмого цикла от Точки Изменения снова будет дарована вам величайшая милость Большого Че. Тот, кто первый отыщет Золотую лопату, получит особую привилегию на весь текущий цикл и первые сто дней следующего…
В толпе Татай выхватил необычно бледное и простоватое лицо с глазами проникновенной синевы, но тут же потерял его за радужным всполохом чьей-то мембраны.
– Таки есть новенькие или нет? – толкнул он в бок Шапута.
– Да вроде была парочка, – сознался тот с неохотой, пожимая верхними плечами. И сощурился насмешливо: – А ты, погляжу, хочешь старый трюк провернуть?
– Отчего нет, – ухмыльнулся дядька в бороду.
И в тот самый момент кто-то на другом конце площадки заверещал тоненьким голоском:
– Вижу лопату! Лопату вижу, братцы!
Гриб ахнул в едином порыве, напыжился, встопорщился – и вся разномастная толпа, щёлкая жвалами, хлеща манипуляторами, разбухая и колыхаясь, как тесто в кадушке, выперла с площадки пологой волной и хлынула на стоянку. Затрещали тарахтелки, срываясь в низкий полёт; два грызя, прыгнув одновременно, сцепились лапами и рухнули на неповоротливый бирюзовый ползун.
– Эхма, как его! – присвистнул Татай, быстро зыркнул третьим глазом по сторонам и хлопнул Галипана по пояснице: – Эй, не зевай! Шапут, бывай, после гонки свидимся!
Продираясь сквозь толпу, Татай улучил момент – и с размаху налетел на того самого, синеглазого и бледного, человечного аж до щемления в груди:
– Что стоишь?! – завопил пронзительно прямо в безыскусно-соразмерное лицо. Бледный растерянно хлопнул ресницами. – Лопата показалась! Последним хочешь стать? А знаешь, что с последними бывает?! – вопросил он, потрясая кулаками, и тут же прянул назад, цепляясь за локоть Галипана: – Эй, племяш, не подведи! Не подведи, родненький!
Галипан – весь в матушку – тут же сообразил, что делать. Поднапряг ноги – и взвился кверху, ничуть не хуже иного грызя. Извернулся в воздухе и приземлился на четыре конечности уже у самой тарахтелки. Дядька Татай впихнул его в хвост, сам с разбегу нырнул в голову и засадил в панель двойную порцию стимулятора.
Тарахтелка побагровела, загудела – и резко взмыла в небо, стрекоча крыльями. Галипана швырнуло к прозрачной мембране; он едва успел разглядеть, как стремительно поднимается над грибом продолговатый металлический болид, а потом дядька Татай потянул за управляющий ус, и горизонт завалился на бок.
На горизонте, аккурат между двумя горами, сверкало нечто золотое, яростное, невообразимо прекрасное.
– Лопата… – обмирая, прошептал Галипан. Он сплюснул нос о мембрану, пытаясь разглядеть, прочувствовать, но тут из-под брюха тарахтелки, едва не вспарывая размякший панцирь, взмыл матёрый грызь.
Дядька Татай потянул за усы, уводя транспорт в сторону, и цыкнул сквозь зубы:
– Таки зацепил почти, ловкач… Ну-кась, съешь!
Он хлопнул по наросту на панели – и тарахтелка выплюнула густое облако едкой зелёной пыльцы. Грызь заверещал – и слепо замолотил лапами по воздуху, сбивая ближайших преследователей, а затем рухнул на вспаханное поле, увязая в земле.
– Один, два, три, – шептал Галипан, считая транспорты, падающие то тут, то там. Зимбани звякали в ведре на резких поворотах, оконная мембрана то мутнела от натуги, то вновь становилась прозрачной. – Четыре, пять, шесть…
Воздух потемнел от ядовитых облаков. Но хуже всего приходилось ползунам – мощные и неповоротливые, они не успевали уклоняться ни от обезумевших грызей, ни от бритвенно острых крыльев подбитых тарахтелок, а ветер ещё к тому же сносил пыльцу вперёд, прямо на пашню, закрывая дорогу к вожделенной цели.
Дядька Татай щипком закрепил кожу, открывая третий глаз уже полностью – не до красоты было, ох, не до красоты. Тарахтелка замедлилась, виляя меж опасных облаков. А затем впереди опять сверкнуло золотом и обещанием неизбывного счастья, и в этом сиянии Татай ясно разглядел верный путь.
– Ей-ей, держись, племяш!
Галипан едва успел вцепиться крючьями на локтях в наросты на стенах, когда тарахтелка напряглась – и распрямилась пружиной, по спирали уходя наверх, мимо облаков пыльцы, мимо ошалевших от яда транспортов…
Дышать стало полегче.
Здесь, на безопасной высоте, парило всего с пяток тарахтелок – и тот самый металлический болид, неуязвимый ни для пыльцы, ни для острых гребней.
Дядька Татай недобро ухмыльнулся.
– Ну, теперь попроще уже будет. Эй, племяш, высунь-ка наружу сигнал да начинай махать посильнее.
– А зачем? – бесхитростно спросил Галипан, нашаривая связку сигнальных грибов в самом конце хвоста.
Дядька вздохнул – хорош племяш, да молод ещё, жизни не знает, а в ответ сказал только:
– Надо.
От встречного ветра на высоте гриб разгорелся мгновенно. Дядька Татай лениво кружил прямо под плотной группой тарахтелок, не рискующих разлетаться по сторонам и выпускать из виду болид. А потом, когда внизу что-то утробно заурчало – потянул вдруг за ус, резко отбрасывая тарахтелку назад.
И в тот же миг из облака пыльцы вынырнул синий грызь, безумный, как капелака весной – ощетинившийся, со вздыбленными гребнями на лапах. С размаху он врезался в косяк тарахтелок, кого протаранив, кого задев по косой – и начал медленно опадать вниз, выпуская один страховочный пузырь за другим.
– Это что ж, доктор Шапут? – обомлел от удивления Галипан и стиснул ведро так, что оно заскрежетало и смялось.
– Кто ж ещё, – заулыбался Татай. – Ай, хитрец, не подвёл-таки… Крепкий старикан, эхма! – и отсалютовал розовым облаком.
Шапут высунул сквозь мембрану обмякший манипулятор и махнул – мол, свои люди сочтёмся…
И сейчас, когда небо почти расчистилось, а ядовитая пыльца осталась далеко позади, Галипан осознал, как близко вдруг стали горы. Золотой блеск затмевал солнце, и в желудке начинало сладко жечь и дёргать, как от слишком острого супа.
– Она… – благоговейно выдохнул Галипан.
– Она, родимая! – хмыкнул Татай. – Надо поднапрячься чуток да завалиться… Кабы не пролететь…
На последней прямой болид, единственный транспорт, что остался в воздухе после самоубийственной атаки Шапутова грызя, начал ускоряться. Татай вколол в панель финальную порцию стимулятора, и тарахтелка, из последних сил стрекоча крыльями, принялась увиваться вокруг металлических боков, сбивая болид с курса.
– Врёшь… – скрежетал зубами Татай. – Не уйдёшь… Эхма!
А величественная лопата сияла уже совсем рядом, за грядой высоких, острых каменных шпилей, способных пропороть даже металл. Болид нёсся уже параллельно с тарахтелкой, то обгоняя, то отставая вновь; дядька Татай хохотал до хрипу, и третий глаз его наливался зловещей краснотой.
– Врёшь! Не уйдёшь! Куда, куда заворачиваешь!
Когда до шпилей оставалось секунды три полёта, Татай поднырнул под металлическое брюхо болида, пытаясь сбить человечка с курса… и вдруг из едва заметных отверстий в блестящей обшивке вырвалось облако нестерпимого жара.
Тарахтелка завизжала и принялась заваливаться – прямо на острые скалы внизу.
А болид, вырвавшись вперёд, с размаху влетел в золотое, невообразимо прекрасное сияние.
…У Галипана дыхание сбилось от восхищения.
– Дядьку Татай… Вир-ту-оз-но!
Тот в ответ лишь засмеялся смущённо и потёр нарост на панели, выпуская холодящую голубоватую пыльцу. Тарахтелка с сильным ожогами едва дотянула до площадки и без сил рухнула на камни.
Болид стоял там же, в трёх прыжках впереди. А синеглазый человечек в универсальном костюме сидел на земле, обнимая померкшую золотую лопату; сейчас она уже не казалась такой прекрасной.
Андрогинный голос вещал:
– …одержавший победу в гонке честно и по закону, награждается высшим даром Большого Че – золотой лопатой и получает право обрабатывать земли Большого Че, не получая никакой платы, каждый день, в течение года. Отказ от награды влечёт за собой…
Человек беспомощно щурился и повторял тихо:
– Как же так… А моя земля? Мои исследования? Когда я теперь успею…
– А никогда, – сочувственно цокнул языком дядька Татай и хлопнул несчастливца по плечу. – Но ты не боись, народ пособит. Мы всегда победителям помогаем. Как-нибудь год протянешь. И не гляди на меня честными глазищами. Таки тем, кто не участвует или плохо в гонке старается, наказание ещё хуже.
Белесоватая кожа человечка стала ещё бледнее.
– Получается, выбора нет?
– Почему же нет? – удивился Татай. – Первым приходить – невелика наука. Учись приходить вторым. Какие твои годы-то… – и захромал обратно к тарахтелке, на ходу закрывая кожей третий глаз.
А Галипан остался переминаться с копыта на копыто. Почему-то ему было страшно жалко этого человечка, такого соразмерного, но абсолютно беспомощного. Ни жвал, ни манипуляторов, ни даже ног сильных…
Наконец он решился – и запустил руку в заветное ведро.
– На, – сунул Галипан ошалевшему человечку целую горсть мелких, ровных, перламутрово блестящих зимбаней. – Сунь в рот, мигом врастут. Мозг-то штука сложная, его не сразу отрастишь. Начни пока что с зубов.
И, осчастливленный собственной щедростью, он длинными прыжками помчался нагонять дядьку Татая.
Отборные зимбани погромыхивали в ведре.
«Мамка будет довольна», – подумал Галипан и улыбнулся.
Клака
Яся не была дома уже целую вечность. День-деньской катается на электричках, в автобусах и в метро, бродит по выставкам, мечется от поликлиники к поликлинике, от школы к школе. Ночует в парках, на вокзалах и очень редко – в клубах: там темно, лица не видно. А это в её работе самое важное.
Больше всего Яся любит заниматься детьми. С ними просто и ясно. А результат – вот он, перед глазами, и думать не надо – получилось ли, нет. Вот со стариками куда сложнее. Жалко их, да и палку страшно перегнуть. У кого сердце слабое, у кого сосуды; не приведи Небо, напугаешь ещё до смерти – или того хуже, обрадуешь до приступа. Но самое скверное, конечно, болванчики. Всё им нипочём – и свист, и аплодисменты. Глянут рыбьими глазами и шлёпают себе дальше…
Только статистику портят.
Работа беспокойная, даже в обед перекусить не дают толком. Вот и сейчас, лишь стоит присесть за столик на летней веранде под большим, как парус, полотняным зонтом, да придвинуть чашку с кофе по-венски и слоёный завиток с орехами, да прищуриться сладко на реку Москву, на отмытое до скрипа небо – как тренькает в кармане телефон.
«Кофейня, зал, столик у окна, мужчина в сером поло. Освистать!»
Яська отставляет неохотно чашку, тащится в зал, на ходу поправляя лицо. Свалится ещё... На пороге приостанавливается и вглядывается в полумрак, старательно сливаясь со стеной.
А вот и он, тот, который в поло.
Действительно, её клиент. С виду тонкий, сухой, очки дорогие, планшет вообще – пол-Ясиной зарплаты. А рядышком официанточка вытянулась по струнке и трясется.
– Но вы же еще не заплатили…
– Как же? – говорит он мягко, с вежливым укором. А у самого над головой так и вьётся кисло-жёлто-зелёная злорадная мошкара. – Дал вам купюру, пять тысяч. Вспомните, милая барышня.
– Но вы мне ничего, правда…
Он вздыхает устало, снимает очки и начинает салфеткой протирать:
– Ну, что ж, давайте позовём менеджера.
Яська цокает недовольно языком – вот нахал, врёт и не краснеет! – и начинает медленно подбираться к нему по дуге. Так, чтоб сперва издали заметил, краем глаза, а потом отвернуться не смог. С каждой секундой тяжесть наваливается, затем левая нога гнуться перестает, а шею и подбородок начинает щекотать что-то.
До столика остаётся метра два, когда клиент оглядывается на характерный звук шагов – да так и замирает. Очки падают в грязную тарелку из-под спагетти «болонезе».
– Алексей Фёдорович?..
Яся ловит его взгляд, по-стариковски поджимает губы и качает головой: ну что такое, юноша, смотреть стыдно, а ведь вы такие надежды подавали…
И хромает в сторону уборной.
По пути успевает поглядеться в блестящую полосу над барной стойкой. Оттуда, с широкой зеркальной плитки, взирает разочарованно невысокий седой мужчина с аккуратной бородкой. Коричневый костюм слегка протёрт на локтях, но безупречно чист, под острым подбородком – нелепая цветастая бабочка.
Яська пережидает полминуты и снова выходит. На неё, невзрачную мышастую девчонку, внимания клиент не обращает. Он занят – извиняется торопливо перед официанткой, платит – «Сдачи не надо, благодарю за беспокойство, возьмите на чай» – и подрывается, чтоб нагнать у дверей уборной, объясниться… кого, с кем – Небу ведомо.
Но не догонит, конечно; нет там теперь никого.
А кофе уже остыл.
Следующий вызов застаёт в метро, на широкой мраморной лестнице,в переходе с Новослободской на Менделеевскую. Народу много, но до часа пик далеко. В бланке заказа одно слово: «Аплодисменты!». Значит, клиент где-то совсем рядом, разве что не под носом.
Яська любопытно оглядывается.
Внизу, у начала подъёма, стоит пожилая дама. Не из тех старушек – божьих одуванчиков с нимбом ослепительной седины, хрупких и махоньких, которым всяк норовит угодить, но морщинистая одышливая великанша с залаченной копной редких волос, крашенных в рыжий. В руках у неё душистая охапка деревенских пионов, у ног чемодан в клеточку. Дама смотрит то на него, то на лестницу, беспомощно и угрюмо хмурит брови. Толпа обтекает её, как волна – бутылку, увязшую в песчаной отмели.
«Нет, – поправляет себя Яся. – Не все».
Мужчина с пивным животиком рефлекторно делает шаг в сторону, избегая столкновения со стайкой студентов, бегущих наперерез, а затем замечает что-то краешком глаза – и вдруг возвращается к неживописной старушке. Приподнимает кепку, словно здороваясь, и, подхватив чемодан, споро взбегает по лестнице, перебирая коротковатыми ногами. Наверху останавливается и ждёт, пока грузная его протеже поднимется, и, не дождавшись благодарности, бежит дальше. Яська только и успевает, что попасться ему навстречу, широко улыбнуться и показать большой палец.
В окне проезжающего поезда отражается рыжая девчонка в немыслимо коротком платье; в такую можно влюбиться в старших классах, летом, на море, и пронести воспоминание о смутном неслучившемся счастье через всю жизнь.
Мужчина смущенно отводит взгляд, но толстые губы расползаются в улыбке.
В парк Яся забредает, чтобы передохнуть. Ноги гудят; голова тяжелая.
«Может, – думается ей вдруг, – ну её, эту клаку? Попрошу перевод в Департамент сновидений? Хоть вроде бы и не взаправду, но работа-то полезная, и беготни никакой. Или поплакаться, чтоб отравили отпуск? По выслуге лет положен...»
Она садится на лавочку. В обозримом пространстве – никого, только у решетки слива копошится мальчишка лет десяти. И над белобрысым затылком – Яся обмирает – черным-черно от горькой обиды.
Рука в кармане сжимает служебный телефон.
«Ну где же вы, аплодисменты?» – мается Яся. Ведь если звякнет, если придет нужный бланк – значит, помощь рядом.
Но вокруг никого.
Мальчишка лежит на пузе, по плечо запустив руку между выломанными прутьями.
Яська глядит по сторонам: ни души.
«Стоп, – озаряет её вдруг. – Одна душа все же есть».
– Эй, случилось что?
Мальчишка испуганно оборачивается. Яся краснеет – отвыкла ходить со своим лицом, нескладным, веснушчатым. Свёрнутое в трубочку «рабочее универсальное» недовольно ворочается в сумочке – мол, прохлаждаемся? А работа как же?
– Ничего, – угрюмо бурчит мальчишка и отползает от решётки. Локти содраны, ладони в гадкой зеленоватой грязи.
Яся садится на корточки.
– Потерял что-то? Уронил?
– Ну, уронил, – отвечает неохотно. – Брелок.
– Любимый, что ли?
Он краснеет, мотает головой, вскакивает, точно хочет убежать. Над ним облаком – отчаянье, нежность, стыд. Но Яся уже сама распластывается на дороге, запускает руку в дыру, манит пальцем невидимый брелок – и в ладонь тут же прыгает что-то холодное.
Кажется, нужное. Очень нужное.
Яська садится и протягивает мальчишке металлическую ящерку на цепочке:
– Твоё?
Он хватает брелок и принимается яростно оттирать полой футболки; на жёлтой ткани остаются вонючие пятна.
– Это не моё, – признается вдруг. – Надо… вернуть.
– Надо – возвращай. Чужое так вообще терять нехорошо, – соглашается Яся.
Оба молчат. По асфальту прыгают воробьи и клюют семечки, хотя минуту назад дорожка была чистая и пустая; никак Департамент декораторов постарался.
– Ну, я пойду? – наконец говорит мальчишка неловко. – Спасибо.
И уходит – медленно, постоянно оглядываясь.
Яся возвращается на лавочку. На краю лежит, покрываясь на солнце капельками, вишнёвое мороженое в яркой упаковке. Веет откуда-то сиренью, хотя всё давно уже отцвело, и любимыми ландышами. Отчего-то так хорошо, так славно, что не хочется ни кофе, ни пирожных, ни даже выходного.
Тренькает телефон.
«Как насчёт повышения?»
Яська робко запрокидывает голову к небу, щурится:
– Нет, спасибо. Можно немножко попозже?
«На ваше усмотрение».
Несуществующая сирень пахнет одуряюще. Яська грызет чуть подтаявший вишнёвый лёд, болтает ногами и разглядывает сквозь парк летнюю, жаркую, заполошную Москву.
Тренькает телефон.
Зависимость
«Ай, спасай, хороший же мальчик пропадает!»
Если бы не слёзная Маричкина просьба, Варя бы ни за что не согласилась на встречу. Ещё по телефону распознала бы усталые и насмешливые интонации заядлого разоблачителя шарлатанов и пробормотала бы: «Вы ошиблись номером» – и трубку бросила. А проявил бы настойчивость, ринулся бы сразу в офис, на окраину города – завязала бы дороги узлом, запрудила пробками, а на дверь бы повесила табличку: «Мы переехали!». Чтоб добрался с превеликим трудом, потоптался на пороге – да и плюнул на всё. Но Маричка, наивная душа…
На то они, впрочем, и друзья, чтоб от них с улыбкой и без затаённого зла терпеть любые неприятности. Даже такие, как этот Илья – ростом под два метра, в сером деловом костюме, который стоит как старенькая Варина машина.
– Расскажете, какие у вас проблемы?
– Я думал, это вы расскажете, – безупречно вежливо ответил он и вперил взор в хрустальный шар на столе. – У вас репутация весьма, гм, проницательной женщины.
За такое скептическое «гм» Варя бы давала два года принудительных работ в парке аттракционов без права кататься даже на колесе обозрения.
– Шар хотя бы красивый, – не удержалась она. – А вот зачем вы здесь – большой вопрос.
Илья пробарабанил пальцами по столу, потянул мхатовскую паузу…
– У меня нет зависимостей, – произнёс он отстранённо. – Пробовал курить месяца три, потом без труда бросил. Кофе неделю уже не пью, да и не тянет. Снотворное…
– С таким лучше к врачу, – предупредила Варя. – И вообще, это же хорошо?
– Удобно, – согласился Илья. – Но и от людей у меня зависимости нет. Чёрствым себя назвать не могу, однако не привязываюсь. Есть человек – замечательно, нет – ещё лучше.
– А от меня вы чего хотите?
Юлить он не стал.
– Приворожите меня, Варвара. Вы же вроде бы, гм, ведьма.
Это «гм» тянуло уже на пять лет. Варя мысленно напомнила себе о нерушимой дружбе с Маричкой.
– Приворот тут не поможет, надо образ мыслей менять, – вздохнула она. – Езжайте домой.
– А плата?
– А оплата по факту… Приходите в конце недели.
Илья вздёрнул брови, прибавляя ещё шесть месяцев к сроку наказания, но спорить не стал – вот и молодец. Варя выгнала его из офиса, отёрла с хрустального шара пыль и принялась за работу.
Когда хочешь человеку мозги на место поставить, первым делом надо стряхнуть наносное: кого-то достаточно удивить хорошенько, кто-то без удара под дых по сторонам смотреть не станет. Варя взялась за дело со всем усердием: наколдовала метелей, замела Москву нежданным-негаданным майским снегом. Потом подговорила лешего из яблоневых садов в Коломенском сбить Илью с дороги: тот почти до утра проплутал в жидком парке у новостройки, но самоуверенности не утратил ни на гран.
Не пронял его и водяной, ныне заведующий фонтанами.
– Может, сразу сковородкой по голове? – с надеждой спросила полудница, склоняясь над хрустальным шаром, в глубине которого высокий мужчина в совершенно мокром деловом костюме садился в такси. – Ну пожалуйста?
Варя собралась с лучшими своими качествами и твёрдо ответила:
– Я верю в людей!
В общем-то, почти не соврала. Только начала уже сомневаться, что Илья – нормальный человек.
Сеансов ведьмотерапии он, впрочем, не бросал – исправно являлся каждую субботу в одно и то же время. Накануне Хэллоуина приволок тыквенные печенья, перед Новым годом – имбирные. Нагло пил Варин чай – чай, не казенный – и рассуждал вслух.
В феврале заявил:
– И по-прежнему никаких зависимостей. У меня на днях собака умерла…
Горло у Вари перехватило, и голос дрогнул:
– Соболезную… И как вы?
– Взял новую, – невозмутимо ответил Илья и уткнулся в свой телефон. – Спаниельку, чёрную такую, с тоскливыми глазами. Назвал Варварой.
Варя вспыхнула.
– Этот шар не только красивый, но и тяжёлый, – пригрозила она, заправляя за ухо смоляную прядь.
– Знаю, – тоскливо вздохнул Илья. – И место ему на столе. А я здесь зачем?
Он пропал до самого марта, словно подтверждая, что зависимостей у него как не было, так и нет, а затем явился с букетом пионов. Варя тут же убежала на кухоньку и, напевая, стала заваривать чай. Полудница глазела на неё с печалью, поглаживая сковородку.
Волчьего пастыря Илья сбил с пути истинного – подучил вместо честной браги пить подлый заморский кофе в цветных бумажных стаканах. С русалками подружился, и они теперь наперебой ему выдумывали не пакости, а подарки. Фотография чёрной ушастой Варвары Второй поселилась на Варькином рабочем столе…
И думалось иногда: может, ну его, этот образ мыслей? И такой сойдёт? Жил же парень как-то и без зависимостей… Илья уже и не жаловался на судьбу – приходил, молча пил чай, листая новости на планшете.
– Всё, сдаюсь, – повинилась Варя. Стоял жаркий май; под окнами заполошно цвела черёмуха, и ветер наметал на подоконник сугробы из белых лепестков. – А если вам к доктору обратиться? К психологу? Не знаю, как медицина, а ведьмовство здесь абсолютно бессильно.
Илья ответил взглядом таким долгим и солнечным, что даже у полудницы бы закружилась голова:
– Я понял. Но почему-то никак не могу перестать к тебе приходить…
Миграция монархов
На закате окрестности, знакомые до последней былинки, перерождаются в нечто иррациональное, непостижимое. Холмы оживают, и шёпот их делается отчётливей.
Даже то, что создано родом человеческим, преображается.
С высоты научный корпус становится похож на сахар, закипающий на кончике ножа – золотистые пузыри защитных куполов, тёмно-коричневые перешейки дорог и что-то чёрное, горелое на самом дне. Жилища ненадёжно лепятся к периметру, словно капли, стекающие по кромке. Иногда Сэн кажется, что земля катает город на языке, как самодельную карамельку, растворяя понемногу; могла бы и раскусить, но жжёный сахар горчит.
Дом Сэн выдаётся далеко за невидимую линию городской границы. Он достаточно велик, чтобы вместить семью из десяти человек, и слишком мал, чтобы оставлять место и время для уединения. Даже вечером холодная и неуютная терраса не пустует: основатель семьи застыл, облокотившись на перила. Глаза у него бесцветные, как выжженная трава, а лицо гладкое и сухое. Обломок иного времени, иного мира; двухсотлетний разум, запертый в нестареющем теле.
Этот человек приходится Сэн дедом; мама говорит, что он был одним из первых, кто пошёл на эксперимент и сумел затем приспособиться.
Почти.
– Человек – царь природы. Владетель её и король. Господин и сюзерен. Владыка и мастер... – шепчет он и царапает глазами извилистую линию, где льнёт голубое небо к сизым холмам, однако видит, кажется, нечто иное.
Сэн побаивается его, но убегать не спешит. Дед ей даже нравится. Он знает столько разных слов, сколько нет во всех книгах в доме вместе взятых. И слушать его интересно, если он только не впадает в яростное забытьё, снова и снова повторяя вслух идею, опутавшую разум его, точно паутина – пустую ореховую скорлупку изнутри. А когда Сэн устаёт от книг и рассказов, то уходит в холмы – читать по листьям, по бликам на поверхности ручья, по белым росчеркам облаков, распылённых прямо над горизонтом; внимать земле – и отвечать иногда.
Как сейчас.
Солнце наискось задевает купола – в последний раз перед тем, как упасть в холмы. Это как беззвучный сигнал, переключение триггера. Мгновение – она ещё сидит, вслушиваясь в яростную сбивчивую речь; другое – и мышцы напрягаются, босые ступни ударяют в деревянный настил, затем в перила, и тело вытягивается в струну.
Прыжок, неимоверно сильный и быстрый – и в небе становится одной птицей больше.
За ужином Сэн рассеяна. Мысленно она среди холмов. Кожа помнит колкость сухой травы, лёгкий холодок от почвы; там, где по запястью прополз муравей, немного чешется и горит – браслет-иллюзия, свитый из ощущений.
Сегодня земля была щедра и шептала о странном, о прекрасном. О том, как лес в долине серебряных рудников вдруг покрывает живая чёрно-оранжевая волна. Тонут в огнистом мареве и листья, и толстые ветви, и стволы, и даже сама почва. Еле слышный шелест крыльев эхом отражается от склонов; чудится в чистом горном воздухе лёгкий запах севера.
Но это внутри Сэн. Ей немного жаль, что не с кем поделиться; брат пока слишком мал, а те, из старого поколения, попросту не слышат. Звон посуды, скрип табуреток, шепотки и смешки – белый шум, который заглушает что-то по-настоящему важное. Дед сидит напротив и скребёт вилкой тарелку так яростно, точно хочет дыру прокрутить. Чёрные волосы – ровно до плеч, острижены по идеальной прямой; лицо узкое; брови надломлены. Сэн глядит искоса и думает, что, наверное, похожа на него. А ещё – что он единственный, кто не впитывает жадно каждое слово отца.
...и вдруг доносится издали невыносимое, жуткое:
– Расшифровки почти готовы. Осталось недели две самое большое. И если результат будет положительный... Ты ведь понимаешь, что это значит, да? Бинго! Лет пять уйдёт на отладку перехода, а потом — прощай, зеленый ад! Здравствуй, прекрасная новая жизнь, контролируемая биосфера! – говорит отец взахлёб, хвастливо и горячо, и сам же замирает, восхищённый.
Мать подаётся к нему, налегая грудью на столешницу:
– Кто-то ещё знает? Или мы первые?
Множатся возбуждённые шепотки, и за ними едва не теряется болезненное, злое:
– Идиот.
Сэн не сразу понимает, что это дед сказал. Отец тоже не верит; круглое лицо его вытягивается, и глаза опасно белеют.
– Прошу прощения?
– Идиот, – бурчит под нос дед, поднимаясь. – Трусливый недоумок. Бездарь.
Он выходит; хлопает дверь. Мать принимается пичкать младшего десертом, то и дело заправляя за ухо белокурый локон. Остальные наблюдают с преувеличенным вниманием. Старшая из тётушек тянется через стол, чтобы стереть с пухлой детской щеки белый соус. Отец поворачивается к Сэн с преувеличенной весёлостью:
– О чём задумалась, птичка?
Правду говорить нельзя. Показывать ужас, сдавливающий рёбра при одной мысли о переселении, – тоже. Деду это простят, а вот остальным... Поэтому Сэн пожимает плечами:
– Так, видела кое-что... – она делает паузу, и отец поощрительно кивает. Приходится продолжать: – Что-то чёрно-рыжее накрыло деревья. В долине. Только не у нас, а далеко.
– Пожар? – предполагает он неуверенно.
– Нет, – Сэн дёргает головой. – Там были крылья. Что-то живое... Оно прилетело. Такой красивой волной...
Она пытается подобрать слово, но образ беспомощно дрожит на кончике языка. Понимает, кажется, только младший брат, который тоже слышит – но с речью у него ещё хуже.
– Чёрно-рыжие крылья, волна, – задумчиво повторяет мама. – А! Данаида монарх! Это бабочки. Удивительные существа. Такие хрупкие, а мигрируют через весь континент. И знаешь, что самое интересное? Улетают одни, а возвращаются всегда другие. Жизнь бабочки слишком коротка, чтобы слетать туда и обратно.
На горле у Сэн точно удавка сжимается. Шёпот земли накатывает сквозь пол, тыкается в виски робко и ласково.
Не уходи, не уходи, не уходи…
– Как они не теряются? – спрашивает она вслух. – Как они понимают, что дорога – правильная?
Оживляется отец:
– О, интересный вопрос. Бабочки ориентируются по свету и по магнитному полю. Некий встроенный механизм... Раньше миграция обеспечивала выживание. Но теперь условия вполне позволяют оставаться на зиму, но инстинкт гонит их сперва на юг, а затем на север. Видишь, как любопытно?
Сэн зажмуривается. Под веками полыхает оранжево-чёрное, живое, трепещущее. Ей кажется, что если отнять вот это – останется мёртвая темнота, бесплодная тишина чужого мира.
Уши и глаза начинают болеть.
– Хочу посмотреть, – говорит она. – На монархов.
Мама смеётся:
– Ну, тогда тебе придётся поехать туда, где они зимуют. Здесь бабочек не бывает.
Ночью Сэн долго пытается уснуть. Чердак наискось пронизан лучами белёсого света; пыль взлетает и опускается, точно в такт дыханию великана. Ветер перемешивает запах старого асфальта и живой земли, вливает в открытое окно; если прислушаться, то можно ощутить, как с запада веет прохладой и влагой.
Грядёт дождь.
Шёпот земли распадается на отдельные звуки. Тонкие ниточки травы протискиваются через почву – скрежет; поднимается тёплый воздух и опускается холодный – шорох. Улитка вытягивает рожки и медленно ползёт по листу – влажный шелест. Склоняются высокие стебли – скрип на грани излома. Сэн пытается раствориться в этой симфонии, но из памяти лезут в реальность сердитые голоса. Отец просит объясниться, дед снова говорит о повелителях и королях природы и ещё о том, что убегать – плохо, что тот, кто сбегает один раз, не может остановиться всю жизнь.
Кажется, дед что-то об этом знает.
Сэн плохо. Ей очень, очень больно, и хочется довериться ветру, позволить унести себя на холмы, вжаться в траву и ждать, пока тонкие нити не прорастут насквозь, пришивая, связывая.
"Я люблю тебя", – шепчет она. Горло саднит, как от крика.
И ответ приходит ясный, сильный как никогда раньше:
Люблю тебя.
Звуки вновь сливаются в неразличимый гул. Сэн раскидывает руки и хохочет. Земля уже не шепчет – поёт, приглашая вплести в мелодию собственный голос.
Вплести
Повести.
"Магнитное поле, – коварно подсказывает мамин голос из памяти. – И свет. Магнитное поле и свет".
Две недели Сэн пропадает на холмах, и впервые она не столько слушает, сколько говорит. Её утешают; ей поют в ответ. Трава после дождей такая яркая, что смотреть невозможно, и в асфальт она вгрызается с утроенной силой. Заброшенный дом, который стоял до того несколько лет, за одну ночь покрывается мхом и цветами, деревянное крыльцо выпускает ростки, а крыша складывается внутрь. Сады плодоносят раньше времени, живая земля оголтело тыкается в защитные купола, но Сэн просит её отступить – и та послушно откатывается, обнажая старые дороги и остовы зданий.
Я люблю тебя, звенит в воздухе нежно, сладко, с затаённой надеждой на ответ.
"Люблю", – откликается Сэн – за всех.
На исходе тринадцатого дня окрестности накрывает огневеющей волной. Бабочки повсюду. Отец отмахивается от них, когда бежит из одной лаборатории к другой. Мама ловит целыми пригоршнями и несёт младшему.
За ужином тётушки переглядываются и шушукаются – в кои-то веки не об очереди на рождение и не о переселении. У деда глаза отсвечивают зеленью, но это, конечно, только оптическая иллюзия, отражение обезумевших от счастья холмов. К десерту возвращается из научного корпуса отец. Осунувшееся его лицо выглядит растерянным.
– Не понимаю, – говорит он, не обращаясь ни к кому. – Ничего не понимаю...
– Проблемы с расшифровкой? – вскидывается мама и снова заправляет за ухо белокурый локон. Раз, другой, третий. – Ты же вчера говорил...
– Да, да, – морщится отец. – У нас действительно получилось. Только вот... сам сигнал прекратился. Исчез начисто. Сейчас разбираемся, почему. Странные магнитные колебания...
– Может, бабочки виноваты? – невинно спрашивает дед.
На плече у него сидит яркая данаида, оранжевое и чёрное, живой огонь. Крылья подрагивают. Ей уже не хочется никуда лететь. Инстинкт говорит, что дом здесь.
Дед встречается взглядом с Сэн – и вдруг подмигивает. И в этот самый момент она почти точно уверена, что он тоже слышит, но не расскажет никому.
– Причём тут чёртовы бабочки! – вспыхивает отец. – Решается вопрос переселения! Бороться за каждый шаг здесь – или жить, как в раю! А ты опять!
Сэн склоняет голову низко-низко, пряча улыбку. Дед усмехается и легко касается пальцем бабочкиных крыльев. На ногте остаётся рыжеватый след.
– У монархов свои секреты.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
