Обложка Под шёпот луны

Под шёпот луны

Валерия Мор

0% прочитано
Стандартный
Валерия Мор

Под шёпот луны

Глава 1

Нынешнее лето в деревне Подчерничье выдалось знойным. Дни тянулись лениво и вязко. Дрожал раскалённый воздух, на небе не было видно ни облачка, а солнце светило так ярко, что вся деревня была залита ослепительно белым светом. Такая погода сулила затяжную сухмень и неурожай. Хуже всего приходилось пахарям-черносошникам, что от зари до заката пропадали на полях, отбиваясь от мошкары и утопая в этом беспощадном мареве. Пот струился по лицам, застилал глаза, неприятно липла к телу одежда. И никуда не денешься — работа есть работа! Некоторые недальновидные молодцы, что в порыве гнева на суровое солнце стягивали с себя рубахи, под конец рабочего дня настолько опаливали свои плечи и спины, что к ним невозможно было прикоснуться без ощущения жгучей боли.

Животинка тоже от такой погоды была не в восторге. Собаки недовольно щурились, спасаясь от жары в тени крыш и деревянных заборов, заключив временное перемирие с разомлевшими дворовыми котами, что вальяжно развалились неподалёку от своих заклятых врагов. Лишь старики да старухи радовались возможности прогреть свои косточки после утомительных холодов, рассиживаясь на лавках и подставляя светилу свои испещрённые морщинами лица. Да ребятишки могли весь день резвиться около местной речушки.

Тимофей — темноволосый отрок двенадцати лет отроду — был видным малым. Рослый не по годам сухощавый мальчишка сидел на видавшем виды бревенчатом помосте и весело болтал ногами над рекой, глядя на противоположный берег водоёма, где густился богатый мглистый лес. Речная водица приятно холодила ступни, однако нырять Тимофей не решался. Не по душе ему было илистое склизкое дно. Его приятель Стёпка с неподдельным восторгом и упоением плескался в воде, подобно счастливому лососю: выныривая, громко отфыркиваясь и отплёвываясь.

— Тимошка, айда в речку! Насидишься ещё, — звонко и задорно звал своего друга Стёпка.

— Мне и здесь неплохо.

— Ась?

— В ухе у тебя карась! — раздражённо откликнулся Тимофей, — донырялся… Посижу, говорю, мне и тут хорошо.

— Какой-то ты злой в последнее время, Тимох, — с наигранной досадой отозвался Стёпка.

Он выбрался на травянистый берег, смачно высморкнулся речной водой себе под ноги и натянул портки. Стёпка, на полгода младше Тимофея, был щупленьким, небольшого роста, с золотисто-рыжими волосами и с россыпью веснушек на бледных плечах и щеках. Как порой выражался его дед — будто мухи обдристали.

— Да вроде не шибко злой, — ответил Тимофей и призадумался.

Прав в чём-то его приятель. Несмотря на свой спокойный и доброжелательный нрав, последние пару недель он действительно был сам не свой. Частенько срывался на матушку или на младшего брата Митюшку, за что нередко получал затрещины от отца. На некоторое время это помогало сбить спесь, даже застыдить. Но спустя пару дней обязательно находился очередной повод, который выводил его из себя: то петух слишком громко голосил, то мамка в избе посудой гремела, то солнце слишком ярко светло да слепило глаза. Причины — пустяковые, незначительные, но больше всего Тимофея настораживал нарастающий в нём голод. Не мог он насытиться постными щами и пирогами с грибами. Даже папка его, каждый вечер возвращающийся с пахоты, такого зверского аппетита не имел, смиренно поглощая то, что наготовила супруга. Но не Тимофей. Ему мяса парного подавай, да в таких количествах, что и взрослому здоровому мужику за раз не осилить. А такие яства были доступны далеко не всегда, что тоже весьма удручало.

— Может, до дому сходим, за закидушкой, да рыбки наловим? — предложил Тимофей, и при мысли о влажных окровавленных рыбных потрохах рот его мгновенно наполнился слюной, а в животе заурчало. Что ж за напасть такая!

— Дело хорошее, — одобрил Стёпка, — токмо надо будет на ту сторону речки перебраться, ближе к лесу. Здесь уже рыба шуганная.

— Дойдём до мостка, — Тимофей согласно кивнул, но вдруг нахмурился, — а ты слыхал новость, будто на том берегу видели ведьму, что сожгла соседнее село?

— Это Кузьма Ильич разглагольствовал, староста наш? — с сомнением переспросил Стёпка. — Батя мой сказал, что он, как бражки наберётся, так ему ещё и не то привидится.

— Мо-ожет оно и так, — задумчиво протянул Тимофей, — да вот только как раз после этих слухов Фрося Никанорова и пропала.

Фросю в деревне особо не любили, даже причисляли к юродивым, но по-своему жалели. Внешне девонька мало чем отличалась от своих ровесниц: светловолосая, голубоглазая, остроносая и худощавая. По-своему даже красивая, начинающая по-девичьи наливаться — четырнадцатый год уже пошёл как-никак. Только вот нормальной человеческой речи так и научилась. Бывает, подбежит к кому-то, а слова вымолвить не может: стоит, агукает, как дитё малое и лыбится во весь рот. Особо сердобольные бабульки нет-нет да сунут Фросе калач, пирожок али ещё какую вкусность, лишь бы отвязалась поскорее. Девочка в благодарность за пирожки вручала бабкам венки из полевых цветов. Она могла плести их целыми днями.

Добрая девица, хоть и недалёкая. Тимофей знал её с малых ногтей — семьями дружили. Отец Фроськи — Григорий, почивший от непонятной хвори в прошлом году, частенько к ним в гости захаживал вместе с женой и дочкой. Суровый был мужик, с крутым норовом, резкий и громкий. А уж если выпьет, то пиши — пропало. Тимофей плохо понимал, что у его меланхоличного и тихушного отца могло быть общего с этим человеком, но как бы то ни было — их беседы за общим столом всегда были оживлёнными. А ещё замечал Тимофей такую странность: всякий раз, когда отец семейства Никаноровых, будучи навеселе, собирался на выход — Фрося подбегала к Тимофею. Она отчаянно цеплялась за его рукав, что-то жалобно мычала. Огромные голубые глазищи мгновенно наполнялись слезами, когда её отец рявкал что-нибудь резкое, побуждая двигаться в сторону дома. Её мать Авдотья, некогда первая красавица деревни, а ныне исхудавшая и блёклая женщина, виновато утягивала за руку взволнованного ребёнка в сторону двери, нервно косясь на мужа, и долго извинялась за поведение Фроськи. Та нехотя отпускала Тимофея и с обречённым видом плелась за родителями, будто не домой, а на казнь. Странная семейка, ничего не скажешь.

— Что, думаешь, ведьма её в лес утащила? — голос Степана вывел Тимофея из раздумий. — Она поди шарилась за оврагом по своим лютикам-цветочкам, да свалилась куда. Найдё-ётся, куда денется. А коли нет — не велика потеря!

— И это я злой? — с издёвкой спросил Тимофей. — Совсем не жалко девчонку? А если она сидит где-нибудь на опушке и ревёт, горемычная, с поломанной ногой, сама дойти не может? А ты глумишься.

В голову Тимофея ворвалась шальная мысль.

— А давай-ка мы её с тобой поищем. Всё равно в ту сторону собираемся.

— И рыбку съесть, и... девку спасти? — оживился Стёпка. — Попробовать можно. Да только вот не пойму, на кой оно тебе надо.

— Потому что по-людски это — слабым помогать, — строго отчеканил Тимофей. — Ты мать её видел после пропажи? Да на ей лица нет! Рыщет в одиночку по бурьянам второй день, ходит по селу, словно тень, и никому дела нет до них, никто помогать не хочет. Потому что такие же, как и ты — дальше носа своего не видят. Плевать всем на немую да глупую. Так и оскотиниться недолго.

— Это что ж получается, — вскипел Стёпка, — я, по-твоему, — скотина?!

— Не скотина ты, — смягчился Тимофей, — но своих бросать нельзя. Да и с нас не убудет.

Стёпка шмыгнул носом, почесал затылок, взлохматил и без того лохматую копну рыжих волос и махнул рукой, дав молчаливое согласие.

Друзья поплелись по пыльной стёжке к деревне, шлёпая по выгоревшей траве. Под ногами хрустели сухие стебли, ласточки крестили небо стрелками, а с огородов тянуло прелой ботвой. Собаки лениво приподнимали веки, молча провожая их уставшим взглядом и снова распластывались в полосках тени.

У крайней избы, под окошком, на лавке сидел Стёпкин дед Гордей. Лапти свесил, палочку на коленях покачивает, глаза подслеповатые щурит лисой — всё видит да молчит. Но заметив своего внука с Тимофеем, оживился. Стёпка закатил глаза, понимая, что от разговора с дотошным старцем им никак не отделаться.

— Куда путь держите, пострелята? — скрипучим, как рассохшаяся дверь, голосом окликнул дед, — опять балду валять? Вон батьки ваши в поле спины гнут с утра до ночи, пошли б подсобили им лучше, здоровые лбы уже какие вымахали!

— Мы по делу, дедушка! — отозвался Стёпка.

— Знаю я ваши дела, — недовольно пробурчал старик, — носиться целыми днями у реки, да мух со стрекозами пужать.

— А мы за закидушкой хотим зайти. Рыбов наловим — ухой маток порадуем.

— Удить — не землю бороздить, — продолжал поучать дед, — вы там чай уже всю рыбу своими воплями зашугали. Тоже мне, рыболовы хреновы.

— Фросю Никанорову поискать хотим, — вмешался в разговор Тимофей, сделав серьёзный вид. — Не к добру девка пропала.

Дед перестал покачивать палочку, провёл ладонью по густой белоснежной бороде.

— Фроську, говоришь... — глухо сказал старик, — дело, конечно, благородное. Только в лес глубоко не суйтесь. Он нынче злой — сухой, трескучий. И слухи ходят нехорошие. Ведьмой, стало быть, пугают. Тьфу, дурной народ! Стала б она так бездумно около деревни разгуливать у всех на виду, ищи дуру. Её б тут же местные молодчики повязали да сожгли до угольков. Уж пару веков прошло, как этих подстилок бесовских приструнили. Про двенадцать жонок вещих во Пскове слыхали, малята? То-то же, — дед устало вздохнул, — ладно, ступайте с Богом. Но до заката воротайтесь, а то самолично семь шкур спущу!

— Вернёмся вовремя, — кивнул Стёпка, — не переживай, дедушка.

Дед крякнул, махнул рукой:

— Идите ужо, окаянные. Но в лесные гущи — ни ногой!

Мальчишки согласно кивнули для виду и двинулись в сторону Тимохиного дома. В избе стоял полумрак и, на удивление, приятная прохлада. Пахло молочной кашей, печной глиной и свежеиспечённым хлебом. На лавке возле стола сидела матушка — Настасья. Тонкая, уставшая, с закатанными рукавами, мать с ложечки кормила манной кашей Митюшку — круглощёкого одногодку, который то упрямо мотал головёнкой, то тянулся пухлыми ручонками к мамкиному поясу на сарафане, уж очень он его забавлял. Завидев старшего брата с приятелем, малыш заулыбался и начал радостно улюлюкать.

— Явились — не запылились, — не поднимая головы, произнесла Настасья, — чего надобно?

— За закидушкой зашли, мам, — ответил Тимофей, — на рыбалку собрались. Где висит?

— Где была, там и висит, — вздохнула мать, кивком указав на гвоздик у печи, — ступайте, конечно. Только сперва молока отпейте да по куску хлеба возьмите. На пустой желудок много не наловите.

Стёпка уже тянулся за кружкой и краюхой хлеба, а Тимофей снял с гвоздя закидушку — моток крепкой лески, плоское грузило и несколько крючков. Добротная работа, на совесть с батей постарались, когда мастерили, с толком сделано, с душой.

— Мам, — неуверенно начал Тимофей, — мы ненадолго. На другой берег пройдёмся, к лесу. Фроську покличем, поищем. Люди говорят...

— Люди много чего говорят, — резко оборвала его мать, но тут же смягчилась, — ты своей головой почаще думай. Жалко мне Авдотью, вижу, как мается вдова из-за дочки. Лес суровый, забредёшь не на ту тропку и пропал. А вы герои выискались! Как бы не пришлось ещё и вас по бурьянам искать. Не совались бы, взрослые сами разберутся.

— Так не разбираются, мам, — возмущённо пробубнил Тимофей, успев между делом засунуть себе в рот приличный кусок хлеба, запивая его тёплым молоком, — второй день уже пошёл, а Фроську как корова языком...

Стёпка стоял в стороне и усердно жевал, не встревая в разговор матери и сына.

— Ох, в кого ж ты такой умник уродился?! — Настасья всплеснула руками. — Больше всех надо? Ладно уж, идите, но вглубь леса не лезьте от греха подальше, и до батиного прихода чтоб дома был. А то получишь очередной нагоняй.

— Буду, матушка, только не серчай, — Тимофей подошёл к матери, слегка приобнял хрупкие плечи и наспех чмокнул в лоб младшего братца, — не волнуйся, засветло вернусь.

— Червей накопайте. Под полынью прятаться любят.

— Накопаем! До свидания, тёть Насть, — подал голос Стёпка, когда Тимофей схватил его за предплечье, стремительно утягивая к выходу, пока мамка ещё чего не надумала.

— Храни Господь, — глухо отозвалась Настасья, перекрестила мальчишек на дорожку и прижала к груди младшенького, глядя вслед уходящим ребятам.

Неспокойно было материнскому сердцу, но разве запретишь что-то двум несмышлёнышам? Всё равно по-своему сделают, повинуясь зову молодой крови и ребяческому азарту.

***

До заветного мостка мальчики добрались быстро. Через узкое русло здесь были переброшены два здоровенных влажных бревна. При должной ловкости и сноровке перейти через него не составляло большого труда.

— Ты первый, — заявил Стёпка, косясь на переправу.

— Ишь, раскомандовался! — воскликнул Тимофей, шутливо ткнув приятеля в плечо, — а чего сам не хочешь, бои-исся?

— Ничего я не боюсь, — возмутился Стёпка.

— Да ладно тебе! На вон, держи, — Тимофей сунул ему в руки закидушку и строго добавил: — Смотри и учись! За мной следом пойдёшь.

Он резво запрыгнул на бревно, слегка пошатнулся, так как чуть не соскользнул одной ногой в речку и бодро двинулся вперёд, раскинув руки в разные стороны, как цапля крылья.

— За мной иди, говорю, — не оборачиваясь, повторил Тимофей.

Стёпка нервно сглотнул, глядя на широкую щель между брёвнами, из которой тянуло сыростью и тиной, и неуверенно побрёл следом. Он медленно перебирал лаптями по склизкому дереву, пошатываясь и бросая взгляд себе под ноги на тёмную воду. Почти добравшись до берега, где уже стоял Тимофей, Стёпка замешкался, нелепо взмахнул руками, заскрежетал подошвами и чуть было не сорвался вниз. С перепугу он разжал руку, закидушка с громким всплеском шлёпнулась в воду, и её тут же унесло быстрым течением. Тимофей не растерялся, схватил приятеля за грудки и резко потянул на себя. Стёпка не смог удержать равновесия, и мальчишки неуклюже повалились на траву, чуть не расшибив себе коленки.

— Ну, ты и раззява! — с досадой воскликнул Тимофей и больно ткнул Стёпку локтем в бок.

Тот ойкнул, рассеянно почесав репу и тупо уставившись на бурное течение реки.

— П-прости, Тимох, само как-то получилось. Испугался сильно, думал — свалюсь.

— Да лучше б и свалился, — злобно рявкнул Тимофей, — мне теперь батя башку оторвёт. Что б я хоть раз ещё тебя куда-то с собой брал!

Тимофей снова поймал себя на знакомом и неприятном ощущении, будто кто-то прокручивает внутри него незримую рукоять ножа. С каждым щелчком в нём расправляется тугая, глухая злость. А за ней, из самой глубины чрева поднимается нестерпимый животный голод, которому становится всё труднее сопротивляться. Сводит челюсть, к горлу подкатывает ком, будто при приступе тошноты, но наружу пытается вырваться не содержимое желудка, а что-то глубинное, первородное и пугающее. Пульс начал гулко стучать в висках, лоб покрылся липкой испариной, а каждый звук, будь то бурление реки или даже отдалённый стук дятла по сухим веткам — казался в два раза громче обычного. Тимофей схватился за голову и закрыл ладонями уши, пытаясь хоть как-то заглушить шум вокруг него. Стёпка, заметив, что с другом явно творится что-то неладное, замер как вкопанный. Со стороны всё выглядело так, будто парня начало лихорадить. Но больше всего пугало, что в глазах Тимофея вспыхнул хищный огонёк, как у дикого зверя, который подбирался к своей добыче. Однако Стёпка набрался смелости и легонько коснулся его плеча.

— Здоров ли? — тихо спросил он.

— Хорошо у меня всё, — огрызнулся Тимофей, отдёрнувшись от прикосновения, — так, помутило немного. Молоко, видать, пропащее было.

— Да вроде обычное.

Тимофей пару раз глубоко вдохнул, стёр пот со лба и тупо уставился на приятеля. Наваждение прошло так же быстро, как и началось. Досаждающие звуки смолкли, с очей сошла пелена, и теперь он видел только испуганную конопатую физиономию друга и его широко распахнутые глазёнки.

— Ну что, Стёпа, идём Фроську искать или обратно домой хочешь двинуть, смельчак ты наш? — с усмешкой спросил он.

— Да какая ужо разница, — обречённо отозвался Стёпка, снова устыдившись своей промашки.

— Не было бы разницы — рос бы хрен на заднице! — сходу выдал Тимофей, вставая с земли и отряхиваясь. — Давай до опушки пройдёмся, осмотримся как следует.

Лес встретил влажным духом и насыщенными запахами хвои и мха. Смола на соснах стекала по стволам янтарными слезами, под ногами пружинило хвойное одеяло, которое сплошь покрывало иссохшую потрескавшуюся от жара землю. Комарьё звенело надоедливыми песнопениями, то и дело норовя прилипнуть к вискам или залететь в рот. Мальчики все дальше углублялись в чащу, пробираясь сквозь густой подлесок, где кусты черники цеплялись за штанины, а сухие ветки хлестали по лицу. Лес будто замыкался за их спинами, становясь всё плотнее, темнее и душнее.

— Далековато мы с тобой забрались, — пролепетал Стёпка, настороженно прислушиваясь к каждому шороху.

— Да не боись ты, я эти места хорошо знаю, мы с батей пару-тройку раз сюда ранней весной на тетерева ходили.

— И как сходили?

— Без добычи не ушли, — гордо ответил Тимофей.

Он тогда очень кичился этой своей вылазкой. К бате долго в помощники напрашивался, канючил, и родитель всё же смилостивился. Заблаговременно сходили, построили шалаш и через пару дней пошли на ток. Хорошо поохотились, петухов шесть подбили.

— Эх, тоже хочу на охоте побывать, но меня отец с собой не берёт, — огорчился Степка.

— Ещё бы! Ты вон от каждого куста шарахаешься пуще зайца!

— Ничего и не от каждого. А вдруг кабан или волчара попадётся, что делать будем?

— Ну, сперва в штаны напрудим, а там видно будет, — ответил Тимофей, — главное на рожон не лезть. Они нас боятся больше, чем мы их.

— Всё-то ты знаешь, — вздохнул Стёпка, отмахиваясь от очередного назойливого кровососа.

Тимофей ничего на это не ответил, так как под его ногой что-то хрустнуло. Он опустил взгляд и увидел, что стоит на высохшем и почти истлевшем венке из васильков, ромашек и колокольчиков. Появилось нехорошее предчувствие, в груди начала нарастать вязкая тревога.

— Фрося? — несмело позвал он.

Где-то вдалеке ответила кукушка.

Отсчитывать свои годки после подозрительной находки не хотелось. Стёпка тоже заменжевался и, не мигая уставился на растрёпанный венок.

От сладковатого гнилостного запаха, что шёл откуда-то неподалёку, у Тимофея сводило живот.

Лесная тропка вывела на маленькую прогалину — как раз то самое место, где по весне они с отцом строили шалаш. Среди примятой травы выделялось светлое солнечное пятно, над которым кружились мошки. Там, раскинув в разные стороны руки, лежала Фрося. На широко распахнутые остекленевшие глаза то и дело приземлялись жирные мухи. Лицо бледное, словно тесто; посиневшие губы приоткрыты, на шее — багровые следы, похожие на отпечатки пальцев. Задранный сарафан обнажал заострившиеся коленки, испачканные в грязи. В распущенных светлых волосах запутались мелкие листики и хвоинки. Вот и нашлась, несчастная.

— Ой, мамочки! — взвизгнул Стёпка, развернулся и припустил бежать.

Он нёсся, спотыкаясь и ломая кусты, так быстро, будто за ним черти гнались. Вскоре его крики стихли.

А Тимофей остался. Стоял, не в силах отвести взгляд от страшной картины. Что-то в нём сжалось, скрутилось в тугой узел, а потом... отпустило. Он сделал шаг вперёд, потом ещё. Колени затряслись, но он не упал. Почувствовал, как тело наполняется чем-то чужим, тёмным, будто вода заливается в пустой сосуд. И вдруг — тьма. Она пришла не извне, а поднялась изнутри, как густой дым, застилающий лёгкие. В голове раздался глухой гул, сердце забилось с бешеной скоростью. Тимофей больше не чувствовал себя. Не было ни страха, ни отчаянья, ни какого-либо ещё человеческого чувства. Только дикий звериный голод.

Затем он почуял запах — тёплый, живой, раздирающий ноздри: шерсть, горячая кровь и потроха. Всё лишнее отвалилось, как сухая древесная кора. В кустах послышался шорох, и метнулась тень. Испуганный заяц на свою беду вылетел прямо к нему, и Тимофей — уже не Тимофей, а что-то иное, сильное и стремительное — ринулся прямо на зверька. Плоть мягко подалась под зубами, на язык брызнула алая теплота, такая сладкая и желанная! Он рычал, давил, рвал и жрал, и во всём этом было такое облегчение, такое сытное и тупое счастье, что мир на миг стал простым и беззаботным.

То, что пару мгновений назад было человеком, подростком — вскинуло голову вверх и протяжно завыло. А дальше — ничего, лишь темнота и мрак.

***

Просыпался Тимофей медленно, словно из-под толстого слоя мутной речной воды выбирался. Сначала до него донёсся густой травяной дух: терпкий, с горьковатыми нотками — будто в печи тлела полынь вперемешку с душицей. Потом услыхал тихое потрескивание поленьев — домашнее и успокаивающее, а где-то рядом струился тонкий сизый дымок. Под ладонью зашуршало что-то жёсткое и ломкое. Он пошевелил пальцами — сено, сухие стебли. Щека упёрлась в грубую ткань. Язык сводило от железистого привкуса, что навевало смутные воспоминания о его внезапной охоте. И только потом, с опозданием — пришла боль, что отозвалась во всём теле и костях, будто его всю ночь колотили, мяли и выжимали, как мокрую тряпку.

Тимофей приподнялся на локтях и застонал сквозь зубы. Голову заломило, как в лихорадке. Свет в помещение просачивался скупыми полосками сквозь маленькое окошко, затянутое бычьей плёнкой. По углам избы висели пучки трав — метёлки зверобоя, корешки девясила, чёрные бусины засохшей бузины. Под потолком — связки лягушачьих лапок да несколько странных фигурок из коры и прутьев — будто детские игрушки, от которых веяло недетской жутью. На столешнице — глиняная миска, деревянный ковш, а рядом — птичий обтёсанный черепок, в котором стыла вонючая зелёная мазь. Из-под зольника печи тянуло теплом, но не обжигающим жаром, как бывало у него дома в натоп, а терпким мерным дыханием, как у старой собаки под лавкой.

— Ну что, очухался, волчонок? — голос был женским, незнакомым, с нотками железа, как в косе, по которой только что прошлись точилом.

Тимофей дёрнулся, едва не свалился с лежанки и увидел её. Женщина сидела на низеньком табурете, подперев кулачком подбородок, и покачивала ногой в лапте непонятной выделки. Правый глаз светится бельмом, второй — здоровый, темно-зелёный, она загадочно прищурила. Лицо — гладкое, молодое на вид и довольно симпатичное. Если бы не уродливый длинный шрам, который шёл бороздой через всю переносицу, и диковинные узоры на лбу и под глазами. Может оберег какой? Белые, как льняная пряжа, длинные волосы тяжёлой волной лежали на плечах, доставая почти до пояса. Поверх чёрного сарафана накинут длинный бордовый плащ с капюшоном. Сам плащ этот, казалось, отбрасывал более густую тень, чем полагалось.

— Где я... — хрипло выдавил Тимофей, пытаясь сглотнуть, но во рту страшно пересохло, — кто ты?

— Ворожея, целительница. — Незнакомка лукаво улыбнулась. — Хозяйка здешней трясины, твой страшный сон, и невесть кто ещё — кому как больше нравится про меня судачить. А звать меня Вецена, коли тебе моё имя так интересно.

— Ведьма... — голос сорвался на испуганный шёпот.

— Ох, как любит наш непутёвый народ ярлычки вешать. — Женщина недовольно цокнула языком. — Ты, покамест водицы хлебни, язык от кровушки отмой да на ноги встань, а там уж и страшись, раз так хочется. Держи.

Ворожея осторожно передала в руки ковш. Вода оказалась прохладной, сладковатой — то ли травок каких подбросила, то ли пить так сильно хотелось, но после пары глотков в глазах посветлело. Тимофей отхлебнул ещё. Живот провалился от пустоты, но потом вдруг вздулся злым, уже знакомым голодом. Тимофей мотнул головой — воспоминание врезалось в голову: о том, как захрипел живой зайчишка, как тёплая кровь плеснула на язык. Вода встала поперёк горла. Его бурно вырвало прямо на пол. Мальчик отставил от себя ковш, не поднимая головы, и ведьма молча протянула ему тряпицу. Тимофей утёрся, почувствовав себя перемазанным мальцом, которому мать уши от грязи вытирает, ещё и отчитывает. Стало неприятно и стыдно.

— Навёл ты тут шороху, конечно, — покачала головой Вецена, — всех воронов моих местных разогнал, в доме стол перевернул, Дымка моего напужал так, что он мне все углы обоссал, весь день из-под лавки теперь не вылезает. Еле успокоила. Тебя, конечно, не кота — ему-то, бедолаге, не привыкать.

— Я... что это было? — голос Тимофея дрогнул, — я чужой был, как будто разум растерял, — он сжал ладони и увидел под ногтями следы запёкшейся крови.

Сразу уловил и запах железа, горьковато-солёный душок. Его снова замутило.

— Проклятие. Причём сильное, — просто сказала она, — не по охоте чьей, не по заговору, а родовое. Не болячка срамная — просто так не подцепишь. Кое-кто из родителей твоих знатно согрешил, а отвечать тебе.

— Моя матушка... — пробормотал Тимофей, — мать — святая душа! А отец, — Тимофей заикнулся и зло тряхнул плечом, — он пахарь, не волк никакой, не убивец. Весь день кряду в поле трудится. Какое проклятие? Какой заговор?

— Видела я отца твоего. — Сказала Вецена, смягчив голос, будто ласку приложила, а потом тут же, словно дощечкой по пальцам щёлкнула. — А то, что пахарь — не значит ангел. Вон чечевицу замочишь, как добрый человек, а она всё равно, падла — горчит. Так же и с людями. Не мне тебя убеждать и на родичей твоих крамольничать. Сам всё увидишь. Предупреждаю — сердце твоё детское разобьётся навсегда. Но лучше горькая правда, чем сладкая ложь.

«Сумасшедшая баба», — подумал Тимофей, но мысль решил не озвучивать, от греха подальше. Вецена взяла со стола широкую глиняную миску, налила туда воды из кувшина, капнула молока, и водная гладь расплылась лунным кружевом. Щепотку соли добавила — послышалось шуршание. Пучок полыни макнула и невесомо провела над водой, бормоча низко и не по-человечьи мелодично. Тимофей напрягся, по спине пошёл холодок. На поверхности воды зажглась картинка, словно в зеркале. У парня спёрло дыхание.

Лес. Та самая прогалина, где они с отцом шалаш ставили. И Фрося — живая, улыбчивая, светлая, со сплетённым своими руками веночком на голове. А потом из тени появилась фигура. Тимофей и хотел бы не смотреть, но не мог. Его как будто приковало намертво к разворачивающейся картине, ужасной в своей нелепости и мерзости.

Его отец. Высокий, широкоплечий, чернявый, рубаха серо-белая, а на левом плече — заплатка. Тимофей помнил, как мать весной сидела у печи и эту заплатку пришивала. Белые нитки у неё закончились, и она брала те, что были — иссиня-чёрные. С тех пор пришитый кусок сильно выделялся и сразу бросался в глаза. Пояс широкий, красный и латунная пряжка с вмятиной. Тимофей эту пряжку, будучи совсем мелким, дёргал постоянно, когда его батя на колени сажал. А теперь эта пряжка блеснула при движении, и стало ясно, чья рука полезла туда — куда и помыслить стыдно. Задранный, испачканный в траве и земле сарафан, крепкие руки на тонкой девичьей шее... Фрося задёргалась, как мушка в паутине и затихла. Уже навсегда.

Вода в миске дрогнула и потемнела.

— Ложь! — выдохнул Тимофей и из его глаз брызнули слёзы, — не правда всё это, я не верю!

— Вода не соврёт, если уметь спрашивать, — строго отрезала ворожея. — Разве не узнал заплатку? Али лицо чужое — не отцовское? Да и дух девичий, неприкаянный ко мне являлся, под окнами стенал. Время вспять не повернёшь, увы. Хотел знать, кто Фросю сгубил? Теперь знаешь. Она ж ко мне приходила по весне, цветочки свои дурацкие приносила, радовалась, как маленькая. — Тимофею показалось, будто голос ворожеи дрогнул. — Чудная девонька, не обычная, душа светлая. Жалела я её, издали за ней присматривала. Да не досмотрела…. Пришла беда — откуда не ждали. Над ней сначала родной отец измывался так, что она дар речи обрести так и не смогла, пока сам от лихорадки не сдох, сволочь этакая, а потом… ну ты сам всё видел.

Тимофей зажал уши, чтобы хоть как-то заглушить жестокую правду. Да не получалось. В голове будто проворачивался ржавый железный винт. «Отец, отец, как он мог?» — Одна и та же навязчивая мысль била набатом. Тимофей рванулся с лежанки в сторону двери — резко, быстро, в один прыжок. В глазах снова заплясали хищные огоньки, под веками заныло. Зверь, что внутри, встрепенулся и больно куснул. Хотелось выть, но из глотки доносился только жалобный собачий скулёж.

— Назад! — прозвенел жёсткий голос Вецены, который мгновенно отрезвил и незримо пригвоздил Тимофея к полу. — Далеко собрался, касатик? Хочешь своим всё рассказать, матери, старосте? А если обратишься при них — ты об этом подумал? У тебя глаза горят, клыки пробиваются. Они тебя как увидят — сразу на кол, без лишних разговоров. И тело твоё бренное сожгут. — Вецена сделала паузу и беспощадно продолжила: — А ежели ты, когда до порога дома своего дойдёшь — родной матери в глотку вцепишься или братца малолетнего покалечишь?

— Я не трону их, ни за что на свете не наврежу! — начал класться Тимофей.

— Это ты сейчас так говоришь, — холодно ответила Вецена, — а как захлестнёт тебя твоя одержимость, в самый неподходящий момент — так сам же потом себя и сгрызёшь от чувства вины, если тебя кто из местных раньше не прикончит. — Она доверительно протянула ему руку, — оставайся лучше у меня. Сил наберёшься, со временем контролю научишься. Я тебе в этом помогу.

— А этот как же? — дрожащим голосом спросил Тимофей, и глаза его вновь увлажнились. — Он же в деревне сейчас, мать мою обнимает, как ни в чём не бывало, Митеньку на руках качает. Что ему, так и оставаться безнаказанным? Да и мамка моя уже наверняка места себе не находит. Ночь ведь явно прошла, и Стёпка уже всем про Фросю рассказал… — Тимофей сердито помотал головой. — Нет, не могу я тут отсиживаться, как девка ссыкливая. Надо пойти и сказать всё, как есть.

— А доказать сможешь? — лукаво прищурившись, спросила ворожея. Тимофей замялся. — То-то же! Не боись, они там уже наверняка нашли, на кого вину повесить. И я даже догадываюсь, кто у них первый на очереди.

— Кто? — тупо спросил Тимофей, будто сам не догадывался.

— Я, родной, кто ж ещё, — усмехнулась Вецена. — Староста уж, поди, со вчерашнего вечера народец начал подначивать: «Ведьма во всём виновата, она девку сгубила». Будто у меня своих забот нет. А им-то что — смолы из погребков достанут, на колья тряпья повяжут и двинутся к ночи в трясину «гнездо бесовское выжигать», как пить дать! Любят люди свои грехи на нечисть сваливать, уж мне ли не знать.

Тимофей призадумался, глядя на спасительницу. Да, странноватая была бабёнка, но, несмотря на жёсткость слов и жутковатый вид — она не переставала оставаться человеком в его глазах. Хоть простой люд не жаловала, но и зла напрямую никому не желала. Отчего-то ему вдруг стало жаль ворожею. Очень уж не хотелось, чтобы без вины виноватую из неё сделали.

— Неправильно это всё, — подал голос Тимофей, — несправедливо. Надо всё им рассказать, чтоб тебя в покое оставили, а отец... — Он прерывисто выдохнул. Тяжело было называть отцом того, кто оказался способен на такую несусветную гнусность, — по заслугам получил.

— Ты коней-то не гони, волчонок, — остановила его Вецена, — про меня вообще лучше не треплись, ни к чему это, себе же хуже сделаешь. Меня они не найдут, не увидят. Место это — заговорённое. Так и прошастают по болотам всю ночь, пока ноги не сотрут.

— Но нельзя же...

— Льзя. — Ворожея кивнула. — Да и правда твоя — без доказательств — всё равно, что кинжал без рукояти: сам порежешься, а никого им не пронзишь. И сил у тебя ещё недостаточно. Вон, клыки вовсю режутся, зудят, я ж вижу. — Она подошла ближе и легко, почти невзначай коснулась скулы. Тимофей дёрнулся, как ошпаренный, челюсть заныла. — Вот-вот, а я тебе о чём. Только вот смотрю в твои глаза бесстыжие и вижу, что мои речи тебе сейчас, как мертвяку припарки. Один хрен по-своему сделаешь.

Ворожея устало вздохнула и медленно подошла к печи, сняла с кромки глиняный кувшин, наполненный какой-то жидкостью, из другой посудины — поменьше — пересыпала туда бархатистый порошок. Разломила буро-красную кору и бросила туда же. Вода закипела негромко, повеяло горечью луга и прохладой тенистой рощи. Вецена сняла с гвоздя ситечко, процедила отвар в глубокую поварёшку, подула и бережно передала Тимофею.

— Чертополох — для злобы твоей, чтоб щетина наружу не вылезла. Кора рябиновая — для твоего внутреннего зверя, чтоб красной нитью к сердцу привязался и раньше времени из тебя не вышел. Отпей семь глотков, а после — на кровь не смотри, жареного не нюхай и близко к огню не стой. Даст тебе сей отвар день чистого разума, а может и ночь, если очень повезёт. И коли к тому часу не спрячешься — быть беде. Вижу, что парень ты упрямый, так что помогаю, чем могу, токмо потом не жалуйся.

Тимофей послушно взял в руки поварёшку и осторожно отпил. Горечь обдала дёсны с первого же глотка: будто трухлявую корягу разгрыз и язык занозил. Горло опалило, в животе зашевелилось степенное, тяжёлое тепло, как если бы туда поместили горячий булыжник. Шум мира спал. Успокоился пульс, смолк напряжённый гул в голове, цвета вокруг утратили свою яркость и перестали резать глаза. Будто на черепе сомкнулся тугой железный обруч — неприятно, но терпимо.

— На, возьми, в довесок, — Вецена выудила из старого сундука возле лавки тонкую плетёную верёвочку, на которой гроздью висели мелкие блестящие красные бусины. — Рябинку на шею накинь, оберег это. Ягодки будешь считать, когда лихоманка начнёт накрывать. Немного поможет сбить спесь. Запомни: дорога в деревню — мимо старой кряжистой еловой ветки, под ней подлезешь, и, не оборачиваясь, три шага вперёд пройдёшь. Перелезешь поваленную сосну, вылезешь к кручам. Через бурьян пару вёрст пройдёшь. А дальше уже и на знакомую тропку набредёшь. И ещё кое-что: мать встретишь — не обнимай. Тепло её крови тебя согреет, и зверю станет жарко.

Тимофей надел на себя оберег, задумавшись о том, что дорога ему предстоит довольно тягостная. Но желание воздать по заслугам и добиться справедливости было сильнее него самого.

— Спасибо тебе, — тихо поблагодарил он и неуклюже поклонился.

— Спасибо на хлеб не намажешь, — криво усмехнулась ворожея, — воротишься — сочтёмся. А коли нет — Бог тебе судья. Ну, или местные жители, что вероятнее.

Тимофей уже было подошёл к двери, но вдруг обернулся. Любопытство взяло верх, и он решил задать последний вопрос:

— А это правда, ну…

— Баранки гну! Спрашивай давай, не телись, — строго сказала Вецена, сложив руки на груди.

— Ну, про село соседнее — правда, что ты его... сожгла?

— А что, ежели и так? — с вызовом ответила ведьма. — Сейчас это что-то изменит? Ты лучше не лезь, куда не просят, касатик. Всей истины всё равно не узнаешь, да и ни к чему тебе пока. — Она нехорошо ухмыльнулась. — Ты-то вон — живой и почти здоровый. Я понятно выразилась?

— Понятно. — Тимофей нервно сглотнул.

— Иди уже, пока снадобье действует. Не прощаюсь. Для тебя мои двери открыты, дорогу найдёшь, учуешь. Смелый ты, есть в тебе задатки — мне бы такой помощник очень пригодился. Но если вздумаешь меня надурить...

— И в мыслях не было! — затараторил Тимофей.

— Знаю. Предупреждён — значит вооружён. Ты, главное, выживи и дурости всякой не натвори. А теперь ступай, раз решился. Нерешительных лес не любит.

Тимофей кивнул, толкнул старую, прохудившуюся дверь и отправился навстречу неизвестности. В голове у него была каша, которую пришлось расхлёбывать уже по дороге.

Сходил на рыбалку, едрить-колотить!

***

Тимофей вышел в горячий полдень, будто из бани — по телу пар, а внутри прохладно от горького отвара. Лес дышал смолой и пылью. Стеклянными иглами прочерчивали воздух стрекозы, от скрежета их быстрых крылышек по коже побежали мурашки. Как и было велено, Тимофей подполз под еловой ветвью, сделал три широких шага вперёд, ни разу не обернувшись и вышел к кустистому бурьяну. Он шёл быстро, не глядя по сторонам, считал бусины на верёвочке и шептал вполголоса какую-то детскую скороговорку, чтобы успокоить бег своих шальных мыслей: «Сорока-белобока кашку варила, деток кормила...». Сердце билось ровно, злость засела глубоко. Насовсем не ушла, но и разум не затмевала.

Кручи вывели его к задворкам Подчерничья. Долго искать людей не пришлось. Народ собрался неподалёку от гумна. Мужики стояли с вилами и самодельными копьями и яростно галдели наперебой. Бабьё жалось в сторонке, пугливо охало, причитало. Авдотья, Фросина мать, уткнулась в платок и тихонько подвывала. Лицо её осунулось, под глазами залегли глубокие тени, а взгляд был стеклянный, как у рыбки, что сгинула на суше. Больно смотреть.

Староста Кузьма Ильич — плотный и румяный мужичина в зелёном кафтане и красном кушаке, стоял, раздувшись, как индюк. Потрясая длинным, выстроганным из берёзины колом, он злобно и громко выкрикивал:

— Хватит нам терпеть происки ведьмачьи, мужики! Уводит, поганка, наших дочерей и сыновей малых! Сегодня — Фросю хороним, а завтра чья очередь настанет? Твоей, Матвей, девки? Твоя, Савелий, жена? — С праведным гневом, явно подпитанным чем-то горячительным, староста кивал на мужиков, — Не дождётся! Зло надо с корнем вырывать, по болотам пройдёмся, огнём да железом выжигать будем.

Толпа гудела густо. Кто-то бормотал про небесные знаки, кто-то крестился, опуская глаза, а кто-то яростно поддакивал: «Да-да, давно пора эту суку извести!» Какой-то молодец уже притащил целую бадью смолы, другой — вязанку бересты, некоторые вооружились длинными самодельными факелами. Бабы громко причитали и спорили между собой. Авдотья, почти недвижимая, замолкла и смотрела на людей остекленевшим от горя взглядом, беззвучно шевеля губами.

Тимофей наблюдал за происходящим из-за старого покосившегося дуба, но выходить пока не решался. Он дышал ровно — отвар Вецены ещё держал его воспалённый ум в кулаке, но тело от волнения била мелкая дрожь. Рябиновые бусины на груди перекатывались и тихо стучали друг о дружку, как мелкие косточки на счётах. Тимофей считал их, сбивался, и начинал заново, чтобы не сорваться на крик, на вой, который скрёбся и тянул жилы где-то глубоко внутри.

И тут вышел он — его отец, медленно и степенно, как бык из хлева: плечистый, тихий, черноволосый. Челюсть плотно сжата — дома так не сжимал, а тут — сталь на лице, ранее ему совершенно не свойственная. Стираная рубаха заляпана внизу глиной, а на левом плече — та самая заплатка, пришитая иссиня-чёрными нитями. Широкий пояс туго охватывал стан, латунная пряжка с вмятиной поймала луч солнца и блеснула так же ярко, как кинжал в ночи. У Тимофея по коже побежали мурашки. Он и сам не заметил, как подался вперёд, отлипнув от дубка, будто его потянули, словно телёнка на верёвочке.

Отец поднял руку, и гул голосов немного смолк:

— Мужики, — начал он негромко, но уверенно, так, что толпа притихла и прислушалась. — Прав Ильич, хватит терпеть эту мерзость болотную. Сгубила Фроську, дочку друга моего почившего, эту светлую девочку. — Он промолчал ровно столько, сколько надо было для того, чтобы короткая пауза обросла горем и людской яростью. — А теперь сидит у себя в тине и хихикает. Ведьма проклятая заморочила девчонку, заманила в лес да загубила. Крови ей надо. Нашей крови. Кто за мной — шаг вперёд. Кто страшится — дома сидите, да за своими дитями приглядывайте.

— Правильно, пр-авильно! — Поддержал его хор голосов. — На костёр ведьму! Сжечь!

У Тимофея что-то дёрнулось внутри, будто натянутая струна лопнула. Не от поклёпов на ворожею, не от того, как взъерепенилась кровожадная толпа, а от того, как легко и складно получалось у отца врать и убеждать в этой лжи людей. Будто репу из грядки вытащил: потянул — и готово! Как у всех загорелись глаза после этих пламенных речей. Тимофей с ужасом увидел те самые руки, что вжимали в сырую землю хрупкие девичьи плечики. То видение, что показала Вецена, вдруг всплыло в голове без всякого отвара и бормотания. Сомнений больше не было. Его отец — куда хуже пресловутой нечисти. Он убийца, насильник и лжец.

Тимофей рванул вперёд, перемахнул через хлипкий тын, не замечая, как торчащий сучок порвал ему штанину. Сталкиваясь плечами с мужиками, выбежал на середину двора. Кто-то ругнулся, кто-то отшатнулся в изумлении от такой прыти. Пыль поднялась клубами.

Тимофей выпалил то, от чего все вмиг замолчали:

— Он! Он её задушил — не ведьма! — и ткнул пальцем в отца.

Солнце враз потускнело, звуки сбились в кашу, и только его голос, совсем ещё мальчишеский, прозвучал неожиданно резко и громко, как треск сухой хворостины. Кто-то в толпе злобно прошипел:

— Ты что такое порешь, щенок?

— Беса в парня вселила ведьма, чтоб от себя отвести! — выкрикнул другой голос.

— Уймите пацанёнка кто-нибудь, он на отца клевещет! — взвыло бабьё, то ли в ужасе, то ли в предвкушении зрелища от расправы над неотёсанным мальцом.

Отец смотрел на него, не мигая. И взгляд этот — не тот привычно добрый и усталый: не тот, которым он глядел на мирно посапывавшего Митеньку или на славный урожай. Этот взгляд был плотный, тяжёлый и чужой. В нём было удивление и понимание того, что сын явно что-то прознал. Потом этот взгляд сменился притворной и фальшивой жалостью.

— Тимоха, сынок! Нашёлся… ты чего это? — Он говорил мягко и тихо, будто с умалишённым. Протянул к сыну руку ладонью вверх, как к пугливой лошадке. — Захворал что ли? Ну, успокойся. Это ведьма, видать, твой разум спутала.

— Не смей! — отдёрнулся Тимофей с нескрываемым отвращением, — Не смей меня трогать. Я всё видел, как на духу, в воду глядел. Я... — голос сорвался. Тимофей шумно вдохнул и добавил шёпотом, но так, что все услышали: — Заплатка... и пряжка.

В толпе раздался смех. Невесёлый, тягучий с издёвкой.

— Заплатка! — передразнил кто-то, — как же, вода ему показала!

— Да он сам не свой! Вон, видал, у него глаза волчьи, — раздался тоненький голосок с женской стороны.

Никто не разобрал, чей именно. Да это было уже и не важно.

— А ну-ка, гляньте! — староста Ильич показал на Тимофея пальцем, играя желваками. В его глазах блестел огонь, пострашнее, чем у любого нечестивого, — вы прислушайтесь, мужики, слова-то чьи? Не его! Ведьма ему в мозги насрала. Нечего слушать бредни дитячьи. Схватить его! — вдруг резко гаркнул староста, — да в амбар на ночь. А завтра уж решим, как с ним быть. Нечего бесёнку по селу носиться, да народ бередить.

Отец стоял, не шевелясь. А когда к Тимофею шагнул первый — Федька Глухарь, здоровенный неповоротливый мужик с сивой кудрявой башкой, — отец вдруг резко двинулся, заслонив сына собой. Толпа ахнула, готовая зауважать такую «отцовскую» доблесть. Отец, наклонившись к Тимофею, грубо шепнул ему на ухо:

— Молчи и не рыпайся, а то на всех нас беду накличешь своими паршивыми россказнями, — и добавил, уже громче, для всех: — Оставьте, я сам его отведу. Он мой сын, как-никак, мне за него и отвечать.

Люди засомневались, но утвердительно закивали. Отцовские руки грубо вцепились в локти мальчика. Он дёрнулся, как непокорный зверёк, оказавшийся в сети, но разом обмяк, понимая, что сопротивляться бесполезно. Снова послышался хриплый смех безжалостной толпы, крики и матерная ругань. Кто-то блеснул ножом, пряча его за пояс — на время. До Тимофея со всех сторон доносились обрывки фраз:

— Бесёнок!

— Глазищи-то глянь — звериные!

— Отродье бесовское!

Среди озлобленных людей Тимофей увидел мать. Белую, как холст — плечи опущенные, платок сбился. Она шагнула было вперёд, но её взяли под руки две бабы.

— Не смей, угомонись! Мужики сами разберутся.

А она — то ли слышала, то ли нет — глаза красные, слёз в них нет, лишь иссушенная пустота.

— Матушка! — крикнул Тимофей сорвавшимся голосом.

Отец перехватил его руку и завёл за спину, ловко, словно коню накинул уздечку. Лицо ткнулось в отцовский рукав, с запахом терпкого солёного пота. Рябиновые бусины кольнули грудь, — больно и с напоминанием: считай. Тимофей судорожно начал: один, два, три, четыре...

— Ничё, Тимошка, всё утрясётся, — донёсся откуда-то с краю тонкий Стёпкин голосок: — Я, я скажу... я видел, как ты... как вы...

Стёпка, бледный, как простыня, запнулся. Хотел, как лучше, а получилось как всегда. На него шикнул, стоящий рядом дед Гордей:

— Куда лезешь, пустозвон! — и отвесил внуку смачный подзатыльник.

Стёпка втянул голову в плечи и испуганно отпрянул к бабьей половине, откуда его тоже отстранили, чтоб под ногами не путался.

Амбар — длинный, пахучий, с дубовыми воротами и ржавым засовом — встретил Тимофея прохладой и темнотой. Отец затолкнул вперёд так резко, что он споткнулся и ушибся ногой об дверной косяк. Под ногами зашуршало зерно — просо и овёс. Оно доставало выше щиколотки, текло, как вода, когда шагнёшь. Мутным облаком поднялась пыль. В нос ударил прелый запах сена. В углу тонко звякнула упряжь. Тимофей обессилено упал на колени, ладони утонули в зерне, словно в песке. Кто-то снаружи — то ли Кузьма, то ли кто-то другой — бросил коротко:

— Запирай, давай!

Заскрежетал тяжёлый засов. В щель прорезались солнечные лучи — тонкие, скошенные, в них крутились пылинки, как вечером комары над болотом.

— Отца дождись, — донёсся приглушённый голос одного из мужиков, — а он уж решит, как с тобой дальше быть.

Наступила тишина. Тимофей остался с ней один на один. Тишина была полна звуков: далёкого лошадиного ржания, вздохов дерева, треска от жары. Сердце билось быстро, но отвар всё ещё держал железной хваткой. Рябиновый оберег холодил грудину. Тимофей сел наземь, подтянул колени, снова начал считать.

Он не знал, сколько часов провёл в таком положении, так как уже потерял счёт времени, но судя по сгустившимся сумеркам в щелях амбара, дело уже было к ночи. Снаружи зашумели голоса. Вспыхнули факелы — это было видно по трепещущим отблескам в щелях. Пахло горячей смолой. Толпа за стенами переминалась, выдыхала в один ритм. Мужики ругались между собой, спорили, кто спереди пойдёт, кто сзади. Строили из себя великих охотников — только не на зверя, а на свой собственный страх. Они пошли, наконец, с топотом, с шумом, факелы склонились, как огненные головни, а по стенам заплясали глубокие тени. Кто-то позади ещё задержался — двое, трое — пошушукались между собой да поплелись за остальными. Деревня опустела.

Маленькое оконце под самой крышей едва светилось белесым пятнышком и медленно гасло. Где-то вдалеке, на ночь глядя завопил дурной петух. Тимофей лежал и слышал, как неподалёку зашебуршала полёвка, возмущенно пискнула и убежала прочь, по своим мышиным делам. Зверь в нём отозвался на этот шорох — оживился, но тут же прижался, уткнулся носом в рябину. «На кровь не смотри, жареного не нюхай и близко к огню не стой», — всплыл в его голове голос Вецены. «Считай ягоды». И он считал. Бусины кончались — начинал сызнова. Льняная верёвка натёрла шею до зуда и ссадин.

Сухой ветерок дунул в щель — пахнуло свежестью стылой земли — тонко, будто чьим-то дыханием. Неподалёку гавкнул пёс, и тут же заскулил, будто кто-то его спугнул. Внутри — кольнуло. Тимофей стиснул зубы. Клыки снова начали резаться, челюсть сводило. Он вслух выматерился — бездумно, от боли и злости, от гнетущей накрывающей темноты.

— Тимоша? — за воротами послышался осторожный, негромкий голос, — ты тут, сыночек?

Как же не вовремя! Тимофей с трудом поднял голову. У двери кто-то зашуршал. Мелькнула тень. Засов тихонько скрипнул. Тимофей приподнялся на локтях и учуял целый водопад запахов: печной дым, топлёное молоко, хлебная корка и высохшие слёзы... Мать. Сердце провалилось.

— Не надо! — прошипел он, не узнавая своего голоса. — Уйди!

Тимофей вскочил и шагнул к двери, присел, словно зверь перед броском — и тут же влепил себе пощёчину, чтоб опомниться.

— Тихо, тихо, — шептала мать, возясь с засовом, — не шуми, сыночек, потерпи... Я сейчас... Соседку Фёклу попросила за Митькой присмотреть, он уснул уже.

Мамины маленькие пальцы неуклюже ворохались сквозь щели, застревали. Отблеск луны упал на её руку, и Тимофей увидел на запястье свежий синяк. Кто схватил? Отец? Он завыл от этой мысли — тихо, тоскливо, но тут же зажал рот.

— Не отпирай! — жалобно простонал он. — Не смей! Беги!

Но мама будто не слышала, не хотела слышать. Она одержимо возилась с засовом и всё шептала:

— Нет тут никого, Тимоша, не бойся, все ушли, отец велел тут тебя держать, да не могу я так... Родного сына, словно собаку на привязи. Я тебе верю, слышишь? Всего не знаю, но верю, что ты не плохой. Что бы там люди не судачили. Душа на части рвётся. Эти пущай по своим болотам шарятся, хуже нелюдей. А ты со мной пойдёшь. Сядем в избе, чаю тебе травяного заварю, расскажешь мне всё, что знаешь.

Засов выполз из скобы, и ворота с протяжным скрипом медленно отворились.

Тимофей отступил. Пахнуло в лицо домашним, родным. Он увидел гладкую кожу матери, учуял нежный терпкий запах её тела. Зверь внутри подпрыгнул и снёс лапой незримую заслонку. Заслонка треснула. Рябиновые бусы накалились и обожгли кожу на груди. Он зашептал скороговорку, чтобы отвлечься, но сделал только хуже: слова превратились в неразборчивый гул.

Она вошла. В полутьме амбара её лицо излучало ангельский свет. Уголки губ задрожали. Мать протянула сыну руки с сухими от стирки и тяжёлой бабьей работы ладонями.

— Не трогай меня, — прохрипел Тимофей, отступая, — не смотри на меня. Матушка, прошу!

Он уже не управлял своим голосом, звуки были чужие. Тимофей увидел, как на щеке матери блеснула слеза, и захотел слизнуть соль, как пёс, ужаснувшись самому себе.

— Ну что же ты такое говоришь, горемыка, куда ж я от тебя уйду, — проголосила мать и шагнула вперёд, чтоб обнять сына.

Она делала так всегда, когда Тимофей был чем-то опечален, приходил домой с разбитыми коленками, после весёлых приключений с другими ребятами или был несправедливо наказан отцом. Материнские объятья — лучший оберег. Вот только нынче этот оберег был уже лишён своей силы.

Зверь внутри рванулся. Мир сжался до красного пятна — до её горла, до белой кожи на изгибе, где бьётся тонкая быстрая жилка. Он видел её, как видят волки. Попытался отвернуться, но голодная пасть распахнулась сама, обнажив уже пробившиеся острые клыки. Он сам ударил себя кулаком в челюсть — треснула губа, из неё пошла кровь и от её запаха — всё вокруг снова померкло, как тогда, на лесной прогалине. И получеловек-полуволк прыгнул. Тело сделало всё остальное. Он ощутил под зубами первое сопротивление — упругую тёплую плоть. Оно лопнуло, словно переспевшая ягода. Жар брызнул в рот, солёно-горький, густой. Настасья взвизгнула и захрипела. Её руки вцепились в его плечи, ногти вязли в разорванной рубахе. Мать пыталась оттолкнуть зверя, но не могла. Уж слишком силён. Тимофей рвал и давил с животным умопомрачением, не ощущая того, как в нём умирал человек. Он рычал и выл, слыша, как дико и бесстыдно звучит его вой в амбарной тишине. Откуда-то сверзилось полено, съехало и громко стукнуло, но сейчас ему было всё равно.

Тимофей почувствовал, как рука матери провела по его волосам. Как всегда — ласково, со лба назад, поправляя и пытаясь успокоить. Он остановился и увидел. Её глаза — огромные, светлые, в них ещё светилось сознание, но уже превращалось в тёплый туман. Настасья попыталась улыбнуться — уголок губы дрогнул вверх. И слова, он услышал их, как из глубины колодца:

— Сы-ночек мой..., — хрипло прошептала она и закашлялась от крови, что тонкой струйкой потянулась из её рта.

Мать хотела погладить его ещё, но пальцы соскользнули, и рука безвольно повисла. Голова упала ему на плечо, он почувствовал, как тает её вес.

Очнулся Тимофей, стоя на коленях, когда на улице уже забрезжил рассвет. Вокруг зерно и кровь — слишком много её было для амбара, для одного тела. Она впитывалась в просо, превращаясь в тёмную багровую кашу, и липла к ногам. Он увидел мать, которая лежала рядом, словно спала, но приоткрытые глаза и огромная запёкшаяся рана на шее выдавали смерть. Тимофей медленно подполз, осторожно тронув бледную щеку. Холодная, словно лёд. Он отшатнулся, зажав рот, чтобы не завопить от переполняющего его сердце страха и горя. Права оказалась ворожея — нечего было лезть раньше времени.

Он встал и услышал, как где-то в уголке зашуршала всё та же проклятущая мышь, довольная и сытая. Как и он сам. Но сейчас эта сытость не приносила ему никакого удовлетворения, а лишь горечь отчаяния и тупой боли в грудине. А может и в душе, если после содеянного она ещё в нём теплилась, в чём он сильно сомневался. Он ещё раз глянул на мать, бережно прикрыл ей веки — единственное, что он ещё мог сделать. Он снял с неё платок — белый, чистый — и завязал вокруг шеи, стараясь хоть как-то скрыть следы своего ужасного деяния.

— Матушка..., — сказал он тихо, — Прости... Прости родная, я этого не хотел. Сам себя не прощу никогда, — он тронул её лоб губами и отпрянул: лоб был ледяным. По его щеке скатилась слеза, он злобно её вытер и отправился к выходу, уже не оглядываясь.

Деревня в предрассветной тиши казалась ему чужой, как незнакомая изба, в которую попал по ошибке. Из трубы дома старосты шёл слабый дымок. За огородами — фиолетовая полоса трясины. А над ней висел белый, как простыня, звенящий туман. Вдалеке мелькали огоньки — факелы. Тимофей присмотрелся. Далеко ещё, и слава Богу, никто не успеет его застать. Предусмотрительно заперев амбар, Тимофей прошёл, словно тень, вдоль заборов. Пёс Федьки Глухаря — огромный барбос — даже не тявкнул, завидев Тимофея, лишь жалобно заскулил, поджав хвост, и заполз под телегу, уткнувшись носом в колесо.

— Даже ты меня боишься.

Тимофей ускорил шаг.

Из избушки Фёклы доносилась какая-то возня. Слышно было, как Митюшка проснулся и похныкивал, требуя завтрак и внимание, пока соседка кашеваривала и позвякивала посудой. Тимофей остановился. Ему до смерти захотелось туда — где тепло, где можно усесться на лавку и реветь, как в три горла, уткнувшись в материнский подол. Вот только мамы больше не было. Он приложил было руку к шершавому бревну двери, но тут же отдёрнул, будто ошпарившись. И побежал.

Ноги сами его несли — к лесу. К тому месту за еловой ветвью. В голове шумело. Непролитые слёзы встали в горле комом, который сам по себе не рассасывался, а на щеках и губах застыла засохшая кровь.

Тимофей брёл, ломая траву. Он перелез через поваленную сосну — ободрав кожу руки об жёсткую кору. Больно, но жить можно. Подполз под знакомой широкой веткой и вышел к трясине, которая встретила его сырым болотным запахом застоявшейся воды и утренним гимном лягушек и жаб. Он увидел хилую приземистую избушку, на крыше которой примостилось несколько чёрных здоровенных воронов, с любопытством разглядывающих гостя. Рядом пень, на котором стояла мисочка с подозрительным отваром, на который уже налипли мухи. Мимо пробежал взъерошенный чёрный кот. Завидев мальчика, Дымок злобно зашипел, ощерился и шмыгнул в ближайшие кусты. Тимофей остановился. Ноги перестали слушаться. Он прислонился к косяку и почувствовал, как дрожит дерево. Или то был он сам.

Дверь распахнулась прежде, чем он успел постучать. На порог вышла Вецена. Белые волосы, как и прежде — распущенные. Взгляд усталый и понимающий.

— Ну вот, пришёл. Заходи уж. Нечего тут порог лаптями мести.

Ворожея пропустила Тимофея в хижину и внимательно осмотрелась, удостоверившись в том, что он никого чужого по своим следам не привёл, закрыла за собой дверь.

Тимофей молча уселся на лавку возле окна и опустил голову, глядя на руки, по локоть перепачканные в крови.

— Мать... — единственное, что получилось у него вымолвить, прежде чем он уткнулся в ладони и надрывно заревел, отпуская наружу всю боль, которую уже не мог сдержать.

Вецена подошла к Тимофею и положила руку на его затылок, неловко проведя по тёмным взъерошенным вихрам. Якшаясь не один год с болотной нечистью, она уж и позабыла, каково это — обращаться с обычными человеческими детьми. Но одно понимала точно — горе одинаково для всех: и для человека, и для лесовика, и для болотника, и даже для поганой кровожадной русалки.

— Плачь, — сказала она наконец, — имеешь на это право. Но запомни — отныне обратной дороги для тебя не будет. Думаю, ты и сам это понимаешь, парень неглупый, — ворожея вздохнула, — хоть и упрямец, каких поискать.

Тимофей, всхлипывая, поднял голову и упёрся в лицо Вецены блестящим от слёз взглядом. В его янтарных глазах до сих пор плясали хищные волчьи искорки.

— А отец как же? Он так и остался там, с моим братом. Что делать, если он ещё кого-то загубит? Хотя, чем я теперь лучше него…

— Тимофей, — строго сказала ворожея, впервые назвав его по имени. — Ты — не он. Отец твой — свою грязную и похотливую сущность сам был рад потешить, а ты не по своей воле стал таким. Это он три души загубил: Фросину, матери твоей и твою, своим богомерзким грешком. Не бери на себя такое бремя, не вывезешь.

— Я всё равно хочу его..., — начал Тимофей, и зрачки его чуть сузились. Он хотел было сказать «убить», но сам же испугался этой фразы.

— Знаю, — ответила Вецена, прочитав его мысли, — но месть твоему несчастью — не подруга. Легче не станет, только время сможет твоё горе залечить, ты уж мне поверь — знаю, о чём толкую. А ты этим лишь ещё один грех на свою истерзанную душу возьмёшь. Ни к чему это тебе.

— Но как я вообще смогу дальше жить — после того, что сделал? — прошептал Тимофей, вновь взглянув на свои руки.

— Молча, — отрезала ворожея. — Другие-то живут и не чешутся. И ты будешь. Поначалу непросто придётся, но позже окрепнешь. Сильнее станешь. Зверя своего в клетку загонять научишься. Навсегда он уже не уйдёт, придётся с ним примириться, так как теперь он уже стал частью тебя. А после первой крови — и подавно крепко примостился. Я помогу тебе, как и обещала. Но услуга — за услугу, как и говорила. Ты мне поможешь, а я — тебе.

— А что делать-то надо будет?

— Травки нужные собирать, по хозяйству помогать, — Вецена хмыкнула, — местных иногда приструнять. Познакомишься с ними ишшо. Ребятки, конечно, своеобразные, но занятные. Скучать не придётся, уж это я тебе точно обещаю.

— Местных — это кого? Нечисть что ли?

— Её, родимую. Но ты про них такого не говори, а то обидятся. Сам-то уже недалеко ушёл…

Тимофей насупился, попытался возразить:

— Да я…

Но Вецена сказала:

— Ты уж извини, но дерьмо васильками не станет, как ты его не назови. С нами теперь будешь. Гордое звание нелюдя носить.

— Такое себе звание, — глухо отозвался Тимофей.

— Уж какое есть. Привыкайте, сударь, — ответила ворожея и, театрально разведя руки, присела в шуточном реверансе, зашуршав плащом.

***

А дальше всё пошло своим чередом, как всегда и бывает. Мужики в ту ночь, находившись по болотам с лихой бравадой, так ничегошеньки и не нашли. Один, разве что, пока в трясине ноги мочил — углядел трухлявый пень, на котором стояли потрепанные мужицкие сапоги, рядом валялось измятое бабское исподнее и пустая бутылка, из которой до сих пор доносился терпкий запах браги. Скорее всего, за этой находкой крылась очень интересная история, но вникать в это никто особо не хотел. Домой все вернулись злые, мокрые, уставшие и с пустыми руками.

В деревне к тому часу затаился холодок, но не погодный, а тот, что тянулся из-под амбарных ворот. Первым нос туда сунул рыжий бесстыжий кот — встрепенулся, выгнулся и бросился прочь. Следом подошли мужики, дёрнули заслон — заело. С третьего раза амбар распахнули — и замолкли, как один, оборвав свои причитания:

— Куды, сволочь, делся?..

Настасья лежала возле порога. На шее повязан белый платок, с уже запёкшимися на нём бурыми пятнами крови. Кузьма Ильич перекрестился и нервно кашлянул, не найдя подходящих слов. Отец Тимофея стоял чуть поодаль, тихий: лицо белое, губы собрались в тонкую нить, руки на поясе дрожали. Лишь раз его взгляд на кромку платка упал — там, где красное сошлось с белым — и он повёл щекой, будто зуб заныл. И снова лицо стало каменным. Староста всё же нашёл, что сказать и пробормотал что-то вроде:

— Ведьмино дело, видали? Зверь загрыз.

Никто ничего на это не ответил.

Хоронили Настасью скоро, без лишних раздумий.

— В жару держать долго нельзя, — сказала бабка Марфа, и все с ней согласились.

Обмыли по традиции, одели в белый саван и положили в простой грубый гроб из свежей сосны. Попа позвали из соседнего прихода. Бабы крестились, кто-то подвывал, отовсюду слышались тихие вздохи и причитания.

— Царствие небесное…

Митюшка сидел на руках отца, недоумённо озирался по сторонам и похныкивал, ещё ничего толком не понимая. Проводили Настасью по-тихому, поставили крест из осины, как заведено, чтобы зло могилу стороной обходило. На третий день помянули — тоскливо и скупо: кутью сварили, блинов напекли, да только никто их толком и не ел, у всех будто земля на зубах скрипела.

Отец Тимофея сидел смирно, выставил таз с водой около порога, чтоб беду смыть со всех, кто с кладбища вернулся. На людях жалость правильную на лице носил — натянутую, как льняной рушник, будто его с утла вытянули, высушили и выставили напоказ. Кузьма Ильич в храброй воде себе особо не отказывал и всё подливал в кружку исподтишка, пока никто не видит. Про Тимофея тоже упоминали, говорили:

— Заблудился.

— Ведьма увела, состряпает из него бесову прислугу.

Выдержке его отца восхищались и нахваливали:

— Молодец, держится мужик.

Тимофей на похороны рвался так, будто этим ещё можно было что-то исправить: упрямо, яростно, до крови кусая губы. Хотел попрощаться. Но Вецена его не пустила.

— Не время сейчас, — строго сказала она. — Хочешь следом в могилу прыгнуть? Тебе теперь дорога в деревню заказана, если не хочешь, чтоб тебя там же на месте четвертовали.

Тимофей поупирался, поругался, но всё же смирился и сел, привалившись к печке, где горел мудрый огонь. Он плакал беззвучно, затаив обиду на ворожею, но в глубине души понимал, что она права.

Смерть, как всегда, под боком у жизни сидела, как кошка у печи: шевельнулась, свернулась да уснула. Жизнь в Подчерничье продолжалась, как и прежде, только люд стал осторожнее. Ребятишек с тех пор к речке не пускали. Играли возле домов, у взрослых под боком и под чутким надзором. Лес тоже стал для многих чужим: звенят стрекозы — как ножи точатся, шуршит трава — как дурной язык шепчет, и даже щедрый черничник, что раньше сам горстями в руки лез, теперь чёрной ягодой смотреть перестал, будто в наказанье. На околице повесили связку полыни, на воротах — косы старые крест-накрест, на окошках — прутики рябины. Мужики поле бороздили, как всегда — беда бедою, а хлеб сам не вырастет. Бабы шуршали, как муравьи — коров доили, воду носили, детей растили. Жар стал понемногу стихать, с грозой пару ливней хлынуло — коротко, рывком, пар поднимался от земли, как дух из горячей печи.

Стёпку дед Гордей на привязь взял крепкую.

— У нас в роду бездельников быть не должно. Болтаться, как говно в проруби — больше не будешь. Будешь отцу помогать, чтоб башка занята была да руки.

С того дня, едва занималась заря — а Стёпка уже в поле, граблями чешет сушняк: к обеду — у пасеки, дымарём машет, пчёлок успокаивает, вечером — телятник чистит, большим скребком навоз убирает. Сил на гулянки и правда уже не оставалось. Под конец дня приползал домой и валился спать без задних ног. И так по кругу, день за днём. Только иногда, когда удавалось — тайком бежал к речке и глядел в сторону леса, силясь хоть раз найти там взглядом своего друга Тимоху. Но тщетно.

А Тимофей... Тимофей так и окопался в хижине Вецены. Утром вставал раньше птиц, как только первые отблески света пробивались сквозь высокие деревья. Дымок к нему попривык: перестал шипеть, забиваться в угол, даже иногда смиренно подставлял свою облезлую спину, чтоб погладили. Тимофей понемногу учился ведьмовским премудростям — не тем, что детям в страшных сказках рассказывают, а тем, что природу держат в узде и помогают выжить. Какие травы лечат, какие калечат, как звёзды правильно читать. Оказалось, что даже мышиные тропки на снегу в себе письмо содержат, если под правильным углом на них глядеть. Слушать луну — не как хозяйку, а как подружку, которая может как обмануть, так и выручить. Учился ловить в себе зверя за шиворот. И надо сказать, что весьма в этом преуспевал. В себе не прятал, но крепко держал его за хвост и шёл с ним вровень, смотря в одну сторону.

Порой Тимофей тайком пробирался к границе с полем и, прячась в тени деревьев, подолгу наблюдал за деревенской жизнью. Смотрел долго, почти не дыша. Видел Митюшку, сидящего на лавке и играющего с волчком; видел Стёпку, мелькающего у колодца и как он, схватив два ведра в руки, тащит их домой, пошатываясь от тяжести и расплёскивая студёную воду. И от этих зрелищ порой накрывала вязкая, холодная тоска. Вецена конечно же догадывалась об этих его «вылазках» и однажды, когда он в очередной раз пришёл понурый и уставший после такой прогулки, строго ему наказала:

— Ещё раз в деревню полезешь — на цепь посажу. Будешь у меня вместо дворовой собаки сидеть — ежей гонять да дом охранять. Уяснил?

Тимофей уяснил. Он понимал, что ворожея хоть и со злобой это говорит, но только так она умела проявлять заботу. Да и самому ему надоело лишний раз рану бередить. Ведь легче от таких походов не становилось, только хуже.

А однажды, увидел Тимофей на крюке у двери венок из ромашек, васильков и колокольчиков — свежий, пахучий, как утренний луг после росы. Сразу узнал: Фроськина работа. Спрашивать лишнего не стал, ни к чему оно было, сам догадывался.

И вот так, в одно лето — всё переменилось, но каждый остался при своём. Мужики — в поле. Бабы — в заботе. Стёпка — в работе. Тимофей — в доме Вецены, между двух огней: человеком и зверем, да с нечистью на короткой ноге. Со своим горем, маленькими победами и большими надеждами, под теплом солнца и тихим шёпотом луны.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге