Пепел на воде
Глава 1 Прах
Тишина, что наступила после, была не благословенной, а удушающей. Она не несла покоя; она была воронкой, высасывающей из мира все звуки, кроме одного — назойливого, высокого звона в собственных ушах. Этот звон был единственным, что убеждало Егора, что он еще жив. Что его сердце, глухо и безумно стучащее где-то в основании горла, все еще бьется, вопреки всему, вопреки самому смыслу.
Он не решался пошевелиться. Казалось, любое движение, любой звук, произведенный им, привлечет обратно тех, чьи тяжелые, подкованные сапоги уже отступили в предрассветный туман. Тело затекло, одежда — простая холщовая рубаха и поношенные порты — прилипла к коже. То ли от пота леденящего страха, то ли от чего-то липкого, темного и медленно остывающего, что сочилось из мертвой кобылы, придавившей его своим остывающим, неподвижным весом. Ее звали Ласка. Она была старая, добрая, с одним выбитым глазом, всегда тянулась к нему мягкими, бархатистыми губами в поисках кусочка морковки или краюхи хлеба. Теперь она была его щитом, его саваном и единственным укрытием в мире, который внезапно кончился. Сквозь разорванную кожу на ее боку просачивался тусклый, ущербный свет нового дня, окрашенный в ядовито-багровые тона продолжающегося где-то пожара. Он видел лишь узкую, искривленную полоску мира: растоптанную, смешанную с соломой и чем-то бурым землю, обломок прялки, чей деревянный гребень был переломлен пополам, и далекое, безразличное небо, затянутое сажей и дымом, будто траурным флером.
Память возвращалась не потоком, а обрывками, каждый из которых впивался в сознание раскаленной кочергой, оставляя в мозгу выжженные руны ужаса.
...Солнце только поднималось над лесом, золотя макушки сосен. Он вышел во двор, потягиваясь, вдыхая полной грудью прохладный воздух, пахнущий дымком из печи и свежим хлебом. Мать, Катерина, уже стояла на крыльце, вытирая о клетчатый фартук влажные от утренней работы руки. «Егорка, подь-ка сюда, живо! Помоги отнести гостинцы бабке Агафье, у нее ныне опять кости ломит, надо зелье ей отнести да дров подбросить...» Голос ее был обычным, сонным, пронизанным бытовой заботой. Это был последний нормальный звук в его жизни.
...Потом — гул. Сперва далекий, низкий, как первые раскаты грозы за холмами. Но он нарастал не так, как гроза. Он нарастал с чудовищной, неотвратимой скоростью, заполняя собой все пространство. Одновременно с этим — лай сторожевых псов. Но не предупредительный, а сразу перешедший в визг, в предсмертный вой. Крики. Нечленораздельные, полные смятения. И первый удар набатного колокола, сорванный на полуслове, превратившийся в короткий, захлебнувшийся металлический стон.
...Отец, Степан, выбегающий из избы. Не в одной рубахе, а успевший накинуть поверх старую кожаную безрукавку. В его сильных, привыкших к топору и рубанку руках — тяжелый монтажный топор. Его лицо, всегда такое спокойное и немного усталое, было незнакомым — серым, вытянутым, каменным от сосредоточенности. «В погреб! Обеих — в погреб! Сидеть тихо!» — крикнул он через плечо матери, и это был не крик, а приказ, отчеканенный из стали и отчаяния. Сам он остался на пороге, широко расставив ноги, заслоняя собой дверь, за которой оставались его жена и дочь. Он был похож на древнего дуба, готового принять на себя удар бури.
...Егор не послушался. Он не побежал в погреб, куда уже тянула мать его младшую сестренку Липку. Вместо этого он, подчиняясь слепому импульсу, юркнул за угол сарая, откуда был виден и двор, и часть улицы. И он увидел. Из утреннего тумана, словно демоны, вырвавшиеся из самой преисподней, они высыпали на деревенскую улицу. Высокие, могуче сложенные, с кожей цвета болотной тины, покрытой шрамами и ритуальными рубцами. Их кривые, зазубренные мечи и тяжелые топоры блестели в первых косых лучах солнца, как зубы хищника. Орки. До этого дня он видел их только в страшных сказках, которые рассказывали старики у костра, пугая непослушных детей. Но сказки не передавали их запаха — тяжелого, животного, смешанного с запахом пота, кожи и железа.
...Он видел, как первый из них, матерый урод с огромной двуручной секирой, ринулся на отца. Степан был силен, он не дрогнул, принял удар на обух своего топора. Раздался оглушительный лязг, и сноп искр брызнул во все стороны. Но за первым орком был второй, третий... Они не нападали поодиночке, они двигались с животной, слаженной жестокостью стаи. Отец пал. Егор не увидел самого смертельного удара — он инстинктивно зажмурился, услышав лишь короткий, влажный, отвратительный хруст и тяжелый, обрывающийся стон, больше похожий на выдох. Когда он снова открыл глаза, отца уже не было видно за спинам зеленокожих.
...Потом — мать. Ее вытащили из погреба. Она не кричала. Стояла очень прямо, а ее глаза были пусты и широко раскрыты. Тонкие губы беззвучно шептали что-то — то ли молитву, то ли его имя, «Егорка, Егорка, Егорка». Сестренку, Липку, десяти лет от роду, выволокли следом. Она плакала, упиралась, цеплялась маленькими, худенькими руками за косяк двери, словно пытаясь врости в него. Один из орков, рыча что-то на своем гортанном наречии, дернул ее за руку так сильно, что Егору почудился тот самый, ненавистный хруст хряща или тонкой кости. Липка вскрикнула — коротко, пронзительно, как раненый птенец, — и сразу замолкла, обмякнув. Их, вместе с другими женщинами и подростками, согнали в дрожащую кучу, скрутили руки грубыми веревками и повели прочь, за околицу, в сторону темного, еще не проснувшегося леса. Мать шла, не оглядываясь, глядя прямо перед собой в какую-то точку в небытии. А Липка... Липка обернулась. Один только раз. Ее огромные, полные невыплаканных слез глаза, метнулись по сторонам, ища его, брата, защиту. Но не нашли в укрытии за сараем. Этот взгляд, полный немого вопроса, недоумения и абсолютного, всепоглощающего ужаса, навсегда врезался в память, выжегся на внутренней стороне черепа.
...Дальше был чистый, нефильтрованный ад. Грохот, треск ломаемого дерева, вопли, смех — не человеческий, а какой-то дикий, клокочущий. Запах гари стал густым, едким. Он побежал. Не думая, не видя пути, просто бежал прочь от этого котла, у которого уже не было краев. И споткнулся. Упал, ударившись лицом о что-то мягкое и теплое. Это была Ласка. Она лежала на боку, ее живот был распорот, из раны торчали синеватые внутренности. Он зарылся лицом в ее еще теплую шерсть, а потом инстинктивно, как зверек, вжался в землю, в яму, которую она выбила копытами в предсмертной агонии. Сверху на него сползло, накрыв его с головой, ее бездыханное тело. Оно стало его крепостью и его могилой. Вскоре рядом застучали, утюжа землю, тяжелые сапоги. Он слышал хриплый гортанный говор, чувствовал, как земля мелко дрожит от шагов. Слышал последние приглушенные стоны, короткие, влажные удары, означавшие конец. Потом звуки стали стихать, меняться. Сначала ушли крики и смех, потом — скрежет и грохот грабежа, пьяные возгласы. И наконец, наступила она. Та самая, оглушающая, вселенская тишина, в которой звенели только его уши.
И вот теперь он лежал. Прошла ночь? Прошли сутки? Он не знал. Время перестало иметь значение, распалось на «до» и «после». Внутри была не пустота — пустота предполагала бы наличие стен, которые ее ограничивали. Внутри был белый шум непонимания, всепоглощающий и абсолютный. Его разум, воспитанный в логике плотницкого дела — где каждое действие имеет причину и результат, — отказывался складывать эту мозаику бессмысленной жестокости. Утренний смех сестры — и ее предсмертный вскрик. Теплые, натруженные, но всегда аккуратные руки отца — и его бездыханное тело в грязи. Запах свежего хлеба — и смрад горелого мяса и волос. Он не хотел мщения. Он хотел, чтобы это оказалось страшным сном. Чтобы он проснулся на своей полатях, от потянувшего из сеней холодка, и услышал бы сонное ворчание отца.
Но он не просыпался. Кошмар был единственной реальностью.
Он пошевелил пальцами, впившимися в холодную, влажную землю. Больно. Значит, жив. Значит, надо двигаться. Медленно, преодолевая оцепенение каждой мышцы, скрипя каждой связкой, он начал выкарабкиваться из-под Ласки. Процесс казался бесконечным. Каждое движение требовало титанических усилий, будто он вытаскивал из трясины не себя, а целый мир. Наконец, он выбрался, вдохнул полной грудью — и закашлялся, давясь. Воздух был густым, едким, пропитанным гарью, кровью и чем-то сладковато-приторным, тошнотворным — это был запах массовой смерти, он въедался в одежду, в кожу, в легкие.
Егор встал на колени, потом, шатаясь, как пьяный, на ноги. Он огляделся, и мир, который он увидел, не имел ничего общего с тем, что был вчера.
Деревни Пепельная Выть не было. Было пепелище. Там, где еще вчера стояли добротные, пахнущие деревом и смолой избы, торчали теперь черные, обугленные, похожие на скелеты исполинских зверей остовы бревен. Некоторые еще тлели, выбрасывая в блеклое небо тонкие, ленивые струйки дыма. Улица, некогда утоптанная и чистая, теперь была усеяна обломками домашней утвари: разбитыми горшками, растоптанными туесами, клочьями одежды, перьями из распоротых перин, белыми и невинными на фоне всеобщего черного и багрового. Повсюду валялись стрелы с оперением, окрашенным в грязно-красный цвет. И повсюду были они. Люди. Вернее, то, что от них осталось.
Он узнавал соседей. Дядя Михей, кузнец, чьи бицепсы были толщиной с Егорино бедро, лежал лицом вниз, раскинув свои мощные руки, а на его широкой спине зияла ужасающая рана, из которой было вырвано что-то важное. Молодая жена мельника, Арина, та, что всегда пела за работой чистым, высоким голосом... От ее красоты не осталось ничего. Дети... Маленький Федька, который вечно таскал за собой деревянного конька...
Егор отвернулся, сглотнув подступивший к горлу соленый ком. Его вырвало. Сперва кислой водой, потом желчью, потом — долгими, мучительными спазмами, которые выворачивали желудок наизнанку. Он стоял, согнувшись в три погибели, опершись руками о колени, и трясся мелкой дрожью. Не от страха. От стыда. Горячего, обжигающего стыда. Стыда за то, что он выжил. За то, что его тошнит, в то время как они лежат мертвые. За то, что он спрятался, как крыса, а не встал рядом с отцом. За свое ничтожное, жалкое существование.
Он заставил себя выпрямиться. Заставил поднять голову и посмотреть туда, где всего сутки назад был его дом. От него осталась лишь груда почерневших головешек да каменная печь-груба, одиноко и укоризненно торчащая посреди разорения, как надгробный памятник. Рядом с ней лежала темная, бесформенная куча. Он знал, что это. Отец.
Егор не пошел туда. Не смог. Вместо этого его ноги, будто сами по себе, понесли его через все пепелище. Он шел, спотыкаясь о развалины, его взгляд, остекленевший и невидящий, скользил по знакомым, но обезображенным лицам, по разрушенному до основания миру его короткого детства. Он был словно путник, забредший на развалины древней, давно забытой цивилизации. Ничто не напоминало о жизни. Только смерть. Только молчаливый крик вечного упрека.
Он дошел до края деревни, до старого, корявого дуба, под сенью которого они с ребятами часто играли в бабки, а по вечерам слушали рассказы странников. Это место казалось нетронутым, островком прошлого в море настоящего кошмара. Он рухнул на землю, прислонившись спиной к шершавой, надежной коре, и закрыл лицо руками. Руки пахли смертью.
Слез не было. Они, казалось, сгорели дотла вместе с деревней, испарились в том аду. Была только все та же гулкая пустота. И тишина.
Но тишина была обманчива. Сперва он принял это за наваждение, за шум в собственной голове. Но нет. Это был реальный звук. Тихий, прерывищийся стон. Потом еще один. До него донеслись приглушенные всхлипы. Сердце Егора бешено заколотилось, в груди что-то екнуло, какая-то безумная, первобытная надежда. Он не один! Он повернул голову, впиваясь взглядом в кучу развалившейся изгороди неподалеку. Из-под спутанных жердей и соломы медленно, с трудом выполз старик. Это был дед Никифор, деревенский сторож, вечный ворчун и брюзга. Он был весь в саже и запекшейся крови, его длинная седая борода, предмет его гордости, представляла собой жалкое зрелище — в ней запутались солома, перья и какие-то темные комки. Он смотрел на Егору пустыми, выцветшими глазами, в которых не осталось ни ума, ни осознания.
— Все... — просипел старик, и его голос был похож на скрип ржавой двери. — Все... кончено, мальчик... Кончено...
Потом, откуда-то из-под overturned телеги, что стояла рядом с амбаром, вылезла девчонка. Машка, дочь дьячка, лет семи. Она была бледная как мел, ее светлые волосы слиплись от чего-то темного, а в огромных глазах застыл немой вопрос. Она, не говоря ни слова, подошла к Егору и уцепилась обеими ручонками за его грязную рубаху, спрятав лицо в складках ткани, словно ища защиты.
И они появлялись. Один за другим, как призраки, возникающие из небытия. Из-под overturned лодки у реки. Из погреба сгоревшей лавки. Из-под груды трупов, куда они забились в надежде слиться с мертвецами. Выжившие. Их было мало. Чрезвычайно мало. Горстка. В основном старики, да несколько детей, кому посчастливилось оказаться в нужном месте или чьи маленькие тела не показались оркам достойной добычей. Все взрослые мужчины, способные держать оружие, были вырезаны под корень. Женщины и подростки угнаны в неведомом направлении.
Они собрались вокруг Егора, медленно и нерешительно. Они смотрели на него — шестнадцатилетнего, испачканного в грязи и рвоте, трясущегося от нервной дрожи парнишку — с немым, животным вопросом, с последней искрой надежды, которой не было места в этом новом, безбожном мире. Они смотрели на него, как на старшего. Как на того, кто должен что-то решить.
Егор поднял глаза. Он смотрел на эти испуганные, опустошенные, постаревшие на сто лет лица. На безумного деда Никифора, на дрожащую, как осиновый лист, Машку, на других — всего человек десять, от силы. И в тот самый момент, когда эта картина должна была окончательно добить его, в нем что-то перевернулось, щелкнуло, как замок в сложном механизме. Пустота не исчезла, но в ее абсолютной черноте появилась первая, едва заметная трещина. И из этой трещины выглянуло нечто новое, незнакомое и пугающее. Не ярость. Не жажда мести. Ответственность.
Он не был воином. Он был плотником. Он умел делать вещи, создавать, а не разрушать. Он умел видеть в куске дерева будущую лавку, стол, дверь. Но сейчас весь его мир, все его завтра были обращены в прах. И эти люди, эти старики и дети, были последними осколками того, что он когда-то называл жизнью. Его жизнью.
Он медленно, преодолевая слабость, поднялся на ноги. Ноги больше не подкашивались. В них появилась странная, свинцовая твердость.
— Надо... — его голос прозвучал хрипло, непривычно громко и грубо, нарушая зловещую тишину. Он сглотнул ком в горле, заставил себя говорить четче. — Надо похоронить мертвых. И найти, что можно есть. И пить. И... — он запнулся, — ...куда-то идти.
— Куда? — плачуще, почти беззвучно просипел дед Никифор. Его трясущиеся руки беспомощно обхватили голову. — Куда нам идти-то, Егорка? Лес кругом, болота... Орки, окаянные, может, еще рядом шляются, в засаде сидят... Куда?
Егор посмотрел на запад, туда, где темнела полоса леса. Туда же, скрывшись в утреннем тумане, ушла ордынская орда. Туда же увели его мать и сестру.
— Не знаю, — честно, без тени надежды ответил он. — Но здесь оставаться нельзя. Они могут вернуться.
Он сделал первый шаг. Не к яме с припасами, не к колодцу. Он сделал шаг к развалинам своей избы. Он должен был подойти к отцу. Увидеть. Посмотреть ему в лицо. Проститься. Принять эту смерть, как принимают неизбежную и страшную правду. Это был первый, самый трудный шаг его нового пути. Пути не воина, не мстителя, не героя из баллад. А пути просто человека, который пытается собрать по осколкам свою душу и нести ответственность за тех, кто оказался еще слабее.
Он шел, и его доброта, не сгоревшая в огне, а лишь присыпанная толстым слоем пепла и ужаса, уже начинала тихо, едва слышно шевелиться где-то в глубине, под грудой свинцового отчаяния. Она диктовала ему подойти к старику, поддержать его под локоть, положить руку на плечко Машки. Она же готовила ему бесчисленные, немыслимые муки впереди, в мире, где доброта считалась не добродетелью, а смертельным пороком, признаком слабости, на которую тут же указывали свои клыки.
Но иного пути для него не существовало. Это был его единственный, собственный, горький выбор. Идти вперед. Искать. И нести этот крошечный, едва тлеющий огонек своей прежней, «другой» жизни через всю грязь, кровь и немыслимую жестокость, что ждали его за поворотом.
---
Он сделал первый шаг по направлению к тому, что еще вчера было его домом. Ноги были ватными, земля под ними казалась зыбкой, ненадежной, как будто почва, пропитанная кровью, могла в любой момент разверзнуться и поглотить его. Он шел, не поднимая глаз, боясь увидеть то, что знал, что ждало его в конце этого короткого, но бесконечно долгого пути.
Но избежать этого было нельзя. Он поднял голову.
То, что осталось от Степана, лежало там же, где он и пал — на пороге, который когда-то оберегал. Орки не стали утруждать себя осквернением трупа — они просто оставили его там, как оставляют объедки после пиршества. Отец лежал на спине. Его каменное, застывшее в последнем напряжении лицо было обращено к небу. Глаза, всегда такие ясные и спокойные, были открыты и смотрели в белесую пелену дыма с немым укором. Его крепкие, привыкшие к труду руки все еще сжимали рукоять монтажного топора, впившись в нее пальцами так, что даже смерть не разжала этой хватки. Но сам топор был изуродован — лезвие было зазубрено и погнуто от ударов о оркскую сталь, а на обухе зияла глубокая выбоина.
Но самое страшное было не это. Самое страшное — это рана. Огромная, зияющая дыра в груди, чуть левее центра. Рубаха и кожаная безрукавка вокруг были пропитаны запекшейся, почти черной кровью, превратившейся в жесткую корку. Егор стоял и смотрел. Он не плакал. Не кричал. Он просто впитывал в себя этот образ, позволяя ему выжечь в душе все остальные чувства, оставив лишь одну — холодную, безразличную пустоту. Это был его отец. Сила и опора. Человек, который учил его держать топор, который смеялся его первым, неумелым шуткам, который всегда знал, что делать. Теперь он был просто куском мяса, брошенным на пороге своего же дома.
Егор медленно опустился на колени. Он не молился — молиться было некому. Боги, если они и существовали, отвернулись от этого места. Он просто сидел, глядя в невидящие глаза отца, пытаясь найти в них ответ. Как жить дальше? Что делать? Зачем?
Ответа не было. Был только ветер, гулявший по пепелищу, далекий карканье вороны и все тот же звон в ушах.
Он не знал, сколько просидел так. Час? Два? Время снова потеряло свою власть над ним. Но в конце концов, его взгляд упал на топор в руках отца. Орудие, которое не спасло. Символ проигранной битвы. И в этот момент в нем что-то дрогнуло. Пустота сжалась, сконцентрировалась, превратилась в нечто твердое и острое. Он не мог здесь оставаться. Он не мог позволить отцу лежать здесь, под открытым небом, на пороге того, что уже не было домом.
Он потянулся и осторожно, с неожиданной для себя нежностью, коснулся руки отца. Пальцы были холодными и жесткими, как камень. Егор сжал их, пытаясь передать хоть каплю тепла, которого уже не было. Потом он взялся за топор. Разжимать окостеневшие пальцы не пришлось — он просто поднял отцовскую руку вместе с оружием и аккуратно высвободил топорище. Оно было тяжелым, знакомым, родным. Вес его был утешителен. Это была единственная реальная, осязаемая вещь в этом мире, превратившемся в кошмар.
Он положил топор рядом, а затем, собрав все свои силы, поднялся и пошел к тому, что осталось от сарая. Сарай сгорел дотла, но часть инструментов, хранившихся в подполе, уцелела. Среди них была и старая, но крепкая лопата.
Работа затянула его, стала своего рода лекарством от безумия. Он не думал. Он копал. Выбрал место у старого дуба, в тени, где земля была мягче. Рыл механически, с тупым упорством, отключая сознание, заглушая боль физическим усилием. Пот лился с него ручьями, смешиваясь с грязью и сажей на лице. Мускулы горели, спина ныла, но он не останавливался. Каждый удар лопаты о землю был ударом по памяти, по боли, по невыносимой реальности. Он рыл могилу. Не отцу. Всей своей прежней жизни.
Когда яма стала достаточно глубокой, он вернулся к отцу. Взять его на руки было тяжело, не только физически. Тело было холодным и негнущимся. Он закусил губу до крови, поднял его и, спотыкаясь, понес к дубу. Он уложил Степана на дно ямы, поправил его одежду, закрыл ему глаза ладонью. Пальцы снова встретились с холодом кожи. Он хотел сказать что-то. Прости. Прощай. Я тебя люблю. Но слова застряли в горле комом. Он просто стоял и смотрел, стараясь запомнить это лицо, таким, каким оно было сейчас — спокойным, освобожденным от ужаса последних мгновений.
Потом он начал закидывать яму землей. Комья глухо стучали по бездыханной плоти, медленно скрывая ее от глаз. Это был самый ужасный звук, который он когда-либо слышал. Звук окончательного прощания. Когда могила была сравнена с землей, он не стал ставить крест. Крест был символом веры, а веры не осталось. Он просто притащил большой, бесформенный камень и водрузил его в изголовье. Пусть будет. Памятник. Молчаливый свидетель.
Он стоял над свежей насыпью, опершись на лопату, и чувствовал, как из него уходят последние силы. Но дело было не закончено. Он огляделся. Повсюду лежали другие. Соседи. Знакомые. Друзья. Он не мог оставить их на растерзание воронам и волкам. Не мог.
И он начал свою страшную, одинокую работу. Он стал могильщиком для всей своей погибшей жизни.
Он рыл. Сначала для дяди Михея. Потом для Арины, жены мельника. Для маленького Федьки, рядом с которым похоронил его деревянного конька. Он рыл братскую могилу для тех, кого не мог опознать, чьи лица были обезображены до неузнаваемости. Он работал до темноты, пока пальцы не стерлись в кровь, а под ногтями не забилась земля, смешанная с пеплом и кровью. Он работал, пока луна не поднялась высоко в небо, освещая своим холодным, безразличным светом поле смерти и одну-единственную, без устали движущуюся фигуру.
Он не хоронил Ласку. Она была частью его спасения, его последним укрытием. Он оставил ее там, где она лежала.
Когда последняя могила была закопана, он рухнул на землю у подножия дуба. Руки и спина горели огнем, в глазах стояли черные круги от усталости и голода. Но голод и жажда были абстрактными понятиями, далекими, как те звезды, что холодно мигали сквозь дымку. Он сидел, обхватив колени, и смотрел на это новое, безмолвное кладбище, которое он только что создал. Десять одиноких холмиков и один камень. Весь его мир.
И тут его взгляд упал на топор отца, лежавший рядом. Он потянулся и взял его. Рукоять легла в ладонь идеально, как будто была ее продолжением. Он провел пальцами по зазубренному, погнутому лезвию, по выбоине на обухе. Каждый изъян был свидетельством последнего боя отца. Каждый — рассказом о его мужестве.
И в этот момент пустота внутри Егора снова изменила свою форму. Она не заполнилась, нет. Но в ней возник стержень. Твердый, холодный, как сталь. Это не была ненависть к оркам. Пока еще нет. Это было решение. Решение выжить. Не ради себя. Не ради мести. А потому, что он был последним. Последним, кто помнил их лица, их имена, их голоса. Последним, кто мог сказать, что деревня Пепельная Выть вообще существовала. Его жизнь больше не принадлежала ему. Она стала памятником. И памятник должен стоять.
Он поднялся. Ноги едва держали, но они держали. Он посмотрел на запад. Туда, куда ушли орки. Туда, куда увели мать и Липку.
Он не знал, живы ли они. Шансов было мало. Но он должен был идти. Потому что иначе все это — смерть отца, разрушение деревни, его собственное выживание — не имело бы никакого смысла.
Он повернулся спиной к могилам и сделал шаг. Потом еще один. Он шел, не оглядываясь, держа в руке топор отца. Он шел на запад, в неизвестность, в темноту, навстречу голоду, опасностям и, возможно, новой смерти. Но теперь он шел не как испуганный мальчик. Он шел как последний сын Пепельной Выти. Как хранитель памяти. Как человек, у которого не осталось ничего, кроме долга.
И этот долг был единственным, что не давало ему упасть на землю и разделить участь тех, кого он только что похоронил.
---
Глава 2 Дорога из пепла
Он не сразу осознал, что делает. Тело, вымуштрованное многочасовой каторжной работой по погребению всего, что он знал и любил, двигалось само — поднялось, отряхнулось, пошло. Он шел, не видя пути, держа перед собой зазубренный топор отца, как слепец держит посох, ощупывая им не землю под ногами, а бездну, в которую мог провалиться в любой момент. Лишь пройдя с полсотни шагов, он остановился и обернулся, движимый смутным, животным чувством.
То, что он увидел, заставило его сердце, казалось бы, уже умершее и превратившееся в комок заледеневшего пепла, сжаться с новой, изощренной силой. У старого дуба, под сенью которого он только что сидел в полном одиночестве, стояли они. Десять призраков. Десять теней, вылезших из-под развалин его мира. Дед Никифор, опирающийся на подобранную где-то корявую палку-посох, его когда-то белая, гордая борода теперь представляла собой жалкий, слипшийся от грязи и чего-то бурого комок. Машка, прижимающая к груди какую-то тряпичную куклу с оторванной рукой, которую она, видимо, откопала в пепле. Еще несколько стариков и старух, чьи имена он с трудом вспоминал, чьи лица стали серыми и безликими от горя, и двое детей постарше, лет десяти-двенадцати, Артем и Светка, с лицами, на которых детство в одночасье сменилось старческой, уставшей от жизни маской. Они смотрели на него. Молча. В их взглядах не было надежды, не было веры. Была лишь тупая, животная покорность судьбе и ожидание. Ожидание указаний, приказа, любого действия, которое вырвало бы их из оцепенения. Они видели, как он рыл могилы. Видели, как он, закончив свою страшную работу, просто ушел. И теперь шли за ним, как за последним признаком хоть какого-то порядка в этом абсолютном хаосе, последним камнем, не поддавшимся всеобщему распаду.
Мысль о том, чтобы бросить их, даже не возникла. Она была бы слишком человечной, слишком эгоистичной, слишком живой. Он был уже не человек, а функция. Инструмент выживания. Для себя и, по воле злой иронии судьбы, для них. Он молча, без единого слова, кивнул, повернулся и пошел дальше, и тут же услышал за собой шарканье, сопение и прерывистое дыхание — бесшумная, неуклюжая вереница призраков потянулась за ним.
Первым делом нужно было найти еду и воду. Колодец в деревне уцелел, но деревянный сруб был частично обгоревшим, а вода в нем была мутной, с плавающими в ней черными хлопьями пепла и какими-то мелкими, темными соринками. Егор зачерпнул немного деревянным ковшом, что валялся рядом, понюхал — пахло гарью и дымом, но не трупной гнилью. Этого было достаточно. Они пили жадно, ладонями и пригоршнями, а он стоял на страже, вглядываясь в окружающий лес, в поля, но лес и поля молчали, будто и природа содрогнулась от увиденного и затаилась.
С едой было сложнее. Избы были не просто разграблены, а выпотрошены и сожжены дотла с методичной жестокостью. Орки забрали все ценное и съестное, что было на поверхности, что не требовало долгих поисков. Но Егор помнил. Не потому, что обладал феноменальной памятью, а потому, что этот мир, его мир, был прошит этими знаниями насквозь. Он помнил, что у дяди Михея в кузне, под разборным горном, был потайной погребок, выдолбленный в самом грунте, прикрытый тяжелой каменной плитой. Помнил, что у мельника, на самом дне запруды, всегда стояла засмоленная, почти невесомая в воде бочка с отборным зерном на самый черный день, до которой не додумался бы ни один грабитель.
Он повел их к кузнице. Горн был разворочен, могучие мехи разорваны, инструменты, бывшие гордостью дяди Михея, разбросаны по земле, исковерканы или унесены. Но массивное каменное основание уцелело. С огромным трудом, помогая друг другу, вцепляясь пальцами в щели, они смогли сдвинуть тяжелую, закопченную плиту. Внизу, в прохладной земляной яме, оказалось узкое пространство, заполненное спасительными запасами. Небогатыми, но ставшими сейчас бесценными. Несколько полотняных мешков, набитых сухарями, большая лубяная корзина с заветренной, но еще съедобной солониной, пересыпанной крупной солью, небольшой мешочек с сушеными грибами и ягодами. Добыча с мельницы оказалась печальнее — бочку нашли, но кто-то, видимо, все же нашел ее или случайно проломил веслом, и большая часть зерна сгнила в мутной воде, превратившись в зловонную кашу. Чудом уцелел лишь небольшой холщовый мешок по краям, его ткань пропиталась водой, но зерно внутри было лишь влажным, его еще можно было просушить и употребить.
Этого было мало. Очень мало для десяти ртов, для путешествия, длиною в три дня. Но это было что-то. Это была отсрочка. Он молча, не глядя в глаза, распределил припасы, отдав самый тяжелый мешок с сухарями Артему. Тот, парнишка коренастый, молча взвалил ношу на плечо, даже не поморщившись, лишь глубже ушел в себя. Его глаза, как и у всех, были пусты, в них плавала лишь усталость.
Потом Егор занялся оружием. Топор отца был грозным орудием в умелых руках, но ему нужен был нож. Не столько для боя, сколько для быта, для разделки, для защиты в ближней схватке. После недолгих, но методичных поисков в развалинах своей же избы он нашел то, что искал — сломанный косарь, широкое, тяжелое лезвие для кошения травы. Рукоять была обгоревшей и наполовину уничтоженной, но сталь у основания, возле черенка, осталась целой, без трещин. Он потратил почти час, обтесывая обугленное дерево обухом топора, снимая стружку, пока не получил некое подобие короткой, но удобной рукояти. Получился неуклюжий, грубый, но смертоносный тесак с лезвием в пол-предплечья. Он заткнул его за свой самодельный пояс, свитый из веревки, найденной в колодце.
Перед самым уходом он в последний раз прошелся по пепелищу, уже не как сын и житель, а как мародер, собирающий крохи с собственного стола. Он нашел несколько кремней и огниво в золе, несколько больших, относительно чистых обрывков холстины, пустую деревянную флягу, плававшую в колодце. Его спутники безропотно, как тени, следовали за ним, бездумно выполняя его молчаливые указания, поднимая то, на что он указывал взглядом. Они были похожи на сомнамбул, разбуженных в аду.
Они вышли из того, что когда-то было Пепельной Вытью, когда солнце уже начало клониться к западу, окрашивая кровавым светом дымку на горизонте. Егор шел впереди, за ним, понурив головы, словно быки, ведомые на убой, брели старики и дети. Никто не оглядывался на груду пепла и свежие могилы, на которых уже садились первые, осторожные вороны. Смотреть было нечего. Позади не осталось ничего, кроме памяти, которая была теперь не утешением, а бременем.
Дорога была единственной — утоптанная грунтовая колея, ведущая на запад, к городу, который назывался Каменный Брод. Три дня пути, как говорили торговцы, если идти не спеша. Три дня через густой лес, холмы и, если повезет, без дождей.
Они шли молча. Только скрип подошв по щебню, шарканье ног стариков, да тяжелое, свистящее дыхание деда Никифора нарушало гнетущую тишину. Егор постоянно оборачивался, вглядываясь в придорожные кусты, вглубь леса, в каждую тень. Каждый шорох, каждый хруст ветки заставлял его сжимать рукоять топора до побеления костяшек, а сердце — бешено колотиться где-то в горле. Но вокруг было пусто. Слишком пусто. Даже птицы, казалось, покинули эти места, испуганные резней, и эта тишина была страшнее любого шума.
К вечеру первого дня, когда солнце уже коснулось верхушек деревьев, они свернули с дороги вглубь леса, найдя небольшой, но глубокий овражек, скрытый от посторонних глаз густыми зарослями папоротника и молодым ельником. Егор с Артемом, самым крепким из подростков, молча собрали хворост и развели маленький, почти бездымный костер, раздувая его ртом и прикрывая снятым с плеч рваным плащом. Они вскипятили воду во фляге, размочили в ней сухари и немного солонины, превратив все в неаппетитную, но питательную похлебку. Еда была безвкусной, жевалась с трудом, но она давала силы, возвращала хоть каплю жизни в остывающие тела. Егор сидел чуть поодаль, спиной к шершавой коре сосны, и не спускал глаз с темноты, наступавшей на лес. Он почти не ел, отдавая свою порцию Машке и деду Никифору, ссылаясь на отсутствие голода. Его желудок действительно сжался в тугой, болезненный комок, и мысль о еде вызывала тошноту. Он питался другим — напряжением, страхом, ответственностью.
Ночь была самой страшной частью. Он не спал. Не мог. Сидел, положив топор на колени, и слушал. Лес ночью оживал, но это была не жизнь, а движение теней. Скрыпение веток, шорохи, доносившиеся то слева, то справа, далекий, тоскливый вой волка… Каждый звук казался приближающейся опасностью, скрывающимся в темноте орком, чьим-то призраком. Старики и дети спали беспокойно, кто-то всхлипывал во сне, кто-то бормотал бессвязные слова, вскрикивал. Они были обузой. Слабыми, беспомощными, медлительными. И он ненавидел себя за эту мысль, но она была единственной правдой, холодной и неумолимой, как сталь его тесака. С ними он был как мишень, медленно ползущая по открытому полю, неспособная ни убежать, ни дать отпор.
Наутро, промерзшие и невыспавшиеся, они двинулись дальше. День был пасмурным, с неба моросил холодный, пронизывающий до костей дождь. Он не умывал, а лишь промочил их и без того потрепанную, пропахшую дымом одежду до нитки. Дорога превратилась в грязную, вязкую жижу, в которой ноги вязли по щиколотку. Старики начали отставать, спотыкаться, тяжело кашлять. Дед Никифор почти не говорил, лишь изредка что-то бессвязно бормотал, глядя в пустоту перед собой, обращаясь к теням. Его разум, подкошенный пережитым ужасом, медленно, но верно отступал от реальности, находя утешение в безумии.
К полудню они наткнулись на первое свидетельство того, что они были не одиноки в этом лесу, что тропа войны уже пролегла здесь. У обочины, почти скрытое разлапистыми ветками лопуха, лежало тело. Не человека. Орка. Он был мертв уже день или два. На его зеленой, покрытой шрамами коже зияли несколько глубоких, аккуратных ран, нанесенных, судя по форме, мечом или, что более вероятно, копьем. Тело было уже раздувшимся, вокруг него вились тучи жирных, синих мух, распространяя сладковато-трупный запах, который даже дождь не мог перебить. Орк лежал лицом вниз, а в его мощной, до сих пор сжимавшей рукоять боевого топора руке, был зажат грязный, истрепанный лоскут ткани. Светлый, с едва различимым вышитым васильком по краю. Женский платок.
Егор стоял и смотрел на этот лоскут. Он не видел в нем надежды, знака того, что кто-то дал отпор. Он видел лишь подтверждение тому, что пленники были здесь. И что с ними обращались так, что они могли выронить что-то свое, личное, интимное, пытаясь, возможно, бороться, или просто удержать, сохранить последнюю, ничтожную частичку своего прежнего «я». Этот платок был не символом жизни, а материальным свидетельством чьих-то мучений, чьего-то отчаяния. Он молча, резким жестом, приказал обойти труп стороной, не трогая его. Они послушались, бросая на мертвого орка быстрые, испуганные взгляды, полные первобытного ужаса.
К вечеру второго дня дед Никифор окончательно выбился из сил. Он просто сел на мокрую, холодную землю у края дороги, положил голову на колени и покачал ею.
—Не могу... — просипел он, и его голос был похож на шелест сухих листьев. — Не могу больше, Егорка... Кости ломит... Душа... Идите... Оставьте меня здесь... с миром.
Егор остановился и посмотрел на него, потом перевел взгляд на остальных. Они стояли, опустив головы, не в силах даже поднять глаза, чтобы поддержать старика или возразить ему. В их позах, в их молчании читалась одна и та же мысль. Оставить. Это было бы разумно. Это было бы правильно. Это была простая, безжалостная арифметика выживания: один слабый, старый, почти безумный человек против шанса для девяти других, чуть более крепких. Мир, показавший им свое лицо, требовал именно таких решений.
Егор медленно подошел к деду Никифору, встал перед ним на колени в липкой, холодной грязи. Он взял старика за его костлявые, трясущиеся плечи.
—Встань, дед, — сказал он, и его собственный голос прозвучал глухо, но без тени колебаний. — Мы не бросаем своих. Встань.
Он не знал, откуда в нем взялись эти слова. Они были не его, они были чужими, пришедшими из того мира, которого больше не существовало. Мира, где люди помогали друг другу, где «своих» не бросали даже перед лицом смерти. Возможно, это сказала его мать, Катерина, устами его. Возможно, это был последний отголосок его отца, Степана.
Он силой, но без жестокости, поднял старика, взвалил его тощую, легкую, как у птицы, руку себе на шею и потащил вперед, почти неся его на себе. Он шел, его собственные ноги вязли в грязи по колено, спина горела огнем от непривычной ноши, дождь хлестал по лицу. Он чувствовал, как с каждым шагом последние силы покидают его тело. Но он шел. Шел, потому что иного пути у него не было. Иного пути у него не оставалось.
Остальные, видя это, молча, не глядя друг на друга, поплелись за ним. Никто не ускорил шаг, чтобы помочь. Никто не предложил подменить. Они просто шли. Возможно, в этом была своя, уродливая и страшная форма солидарности. Солидарности обреченных, понимающих, что завтра на месте деда Никифора может оказаться любой из них.
В ту ночь они нашли приют в полуразрушенной, давно заброшенной лесной часовне, о которой Егор слышал смутные рассказы странствующих торговцев. Крыша в ней протекала в нескольких местах, стены были покрыты влажным мхом и плесенью, пахло сыростью и тлением, но это было укрытие от дождя и от чужих глаз. Они кое-как расположились внутри на холодном каменном полу. Дед Никифор бредил, взывая к давно умершей жене. Машка тихо плакала, уткнувшись лицом в колени, ее тонкие плечики вздрагивали. Егор сидел у входа, на холодном каменном пороге, спиной к своим спутникам, глядя на затянутое сплошными тучами небо, и думал. Его мысли были тяжелыми, как камни.
Он думал о том, что ждет их в Каменном Броде. Приют? Милосердие? Сострадание? Он в это не верил. Мир за эти два дня показал ему свое истинное, обнаженное лицо. Оно было жестоким, циничным и безразличным. Город, этот Каменный Брод, будет таким же. Не убежищем, а новым испытанием. Местом, где выживают сильнейшие, хитрейшие и безжалостнейшие. А они... они были живым воплощением слабости. Всем своим видом, всей своей жалкой, оборванной, едва бредущей колонной они кричали о своей уязвимости, о своей потребности в помощи. А в этом мире просящие помощи редко ее получали. Чаще их просто добивали, чтобы не мешали.
На третий день, ближе к полудню, они наконец увидели дым. Не черный, пепельный, жирный, как над их деревней, а серый, бытовой, от сотен печей и очагов. Они, из последних сил, взобрались на очередной холм, и внизу, в широкой долине, за извилистой, свинцовой лентой неширокой, но быстрой реки, раскинулся Каменный Брод.
Это не был город из сказок или баллад. Это была грубая, утилитарная, приземленная крепость. Высокие, темные от времени и влаги бревенчатые стены с острым частоколом наверху, кое-где обмазанные глиной, кое-где уже подгнившие и подпертые новыми бревнами. Несколько коренастых, неуклюжих дозорных вышек. За стенами теснились серые, унылые, в основном одноэтажные крыши, из которых и валил тот самый, серый, будничный дым. От города веяло не гостеприимством, а закрытостью, бедностью и постоянной, изматывающей готовностью к обороне. Он выглядел мрачным, неприступным и глубоко, до мозга костей, чужим.
Они стояли на холме и смотрели на него. Никто не радовался. Никто не испускал облегченного вздоха. На изможденных, грязных лицах не появилось и проблеска надежды. Они смотрели на этот город как на новую тюрьму, новую неизвестность, возможно, еще более страшную, чем та, которую они оставили позади. Это был не конец пути. Это было его начало. И самое страшное, возможно, было еще впереди.
Егор почувствовал, как по его спине пробегает холодный пот. Он повернулся к своим спутникам. Их лица были бледными, испуганными, глаза — широко раскрытыми.
—Пошли, — сказал он просто, плоским, безжизненным голосом, и первым сделал шаг вниз, по разбитой, грязной дороге, ведущей к воротам, в этот новый, чужой и безразличный мир.
Он шел, и ему казалось, что он ведет их не к спасению, а на новое, медленное и мучительное погребение. Погребение их последних, едва тлеющих надежд.
---
Они стояли на грязной, залитой нечистотами площади, и Каменный Брод медленно, с методичной жестокостью, раскрывал перед ними свою суть. Это не был город в том смысле, в каком Егор понимал это слово — место жизни, труда, общения. Это был гигантский, перенаселенный муравейник, выстроенный из грязи, отчаяния и гнилого дерева, где каждый обитатель был готов растоптать соседа ради глотка воздуха или крохи хлеба.
Воздух был густым и спертым, насыщенным запахом — не просто немытых тел, а давно немытых, смешанным с кислым духом прокисших щей, дымом от печей, в которых жгли бог знает что, и едким, тошнотворным амбре, исходящим от застоявшихся луж, в которых плавали отбросы. Дома, слепленные кое-как из темного, почерневшего от времени и влаги бревна, глины и камня, теснились так близко, что их крыши, покрытые прогнившей дранкой и плесневелым мхом, почти смыкались над улицами, превращая их в темные, сырые тоннели. Свет сюда почти не проникал, даже днем царил полумрак, нарушаемый лишь тусклым светом из редких окон, затянутых бычьим пузырем или забитых досками.
И повсюду были люди. Их было не просто много, их было неестественно много. Они заполняли собой все пространство, как навозные черви — перегной. Они сидели на скрипучих, разваливающихся крылечках, стояли, прислонившись к стенам, с пустыми, устремленными в никуда взглядами, лежали прямо в грязи на обочинах, завернувшись в лохмотья, не обращая внимания на то, что мимо них, чуть ли не по ним, переступают ноги. Дети, грязные и худые, с большими, лихорадочно блестящими глазами, бегали под ногами, выискивая что-то в отбросах. Взрослые сновали туда-сюда с озабоченными, озлобленными лицами, но в их суете не было цели, было лишь слепое, животное метание в попытке урвать хоть что-то.
На Егора и его группу смотрели. Не с любопытством, не с сочувствием. Смотрели оценивающе, с холодным, практичным безразличием, как смотрят на новый, никому не нужный хлам, занявший место. В этих взглядах читалось: «Сколько вас? Сможете ли отнять кусок? Как быстро сдохнете?»
Егор почувствовал, как под этим градом взглядов его спутники съеживаются, сжимаются, пытаясь стать незаметнее. Дед Никифор просто сил на мокром камне у стены, его голова бессильно опустилась на грудь, он был уже не здесь. Машка вцепилась в рукав Артема, ее маленькое личико исказила гримаса ужаса. Даже Артем, пытавшийся сохранить остатки стоицизма, не мог скрыть оторопи и растерянности.
Егор заставил себя сделать шаг. Они не могли оставаться здесь, на площади, как выставка на позор. Он молча тронул Артема за плечо и кивком указал на один из темных проходов между домами. Тот, понимающе кивнув, помог поднять деда Никифора, и они, как стадо загнанных овец, потянулись за Егором в узкую щель, едва пропускавшую двоих в ширину.
Там, в полумраке меж двух прогнивших стен, пахло еще хуже. Здесь, в относительном уединении, люди справляли нужду, сбрасывали мусор. Под ногами хлюпало и проваливалось. Они прошли немного, пока не наткнулись на небольшое расширение — нечто вроде крошечного тупикового дворика, где, судя по всему, когда-то пытались что-то хранить, но теперь здесь валялись лишь поломанные бочки и груда битого кирпича. Это место было пустым. Оно было отвратительным, но своим. На время.
Они молча сгрудились в самом сухом углу, под скудным навесом выступающей крыши. Никто не говорил. Что можно было сказать? Привал? Отдых? Это было не отдыхом, это была передышка перед неминуемым.
Егор опустил свой мешок с остатками припасов. Он был легким, подозрительно легким. Он развязал его и выложил содержимое на относительно чистый обломок доски. Горсть сухарей. Два небольших куска солонины. Пригоршня влажного зерна. Десяток глаз уставился на эту жалкую кучку с таким голодом, что Егору стало физически плохо. Этого не хватило бы и на один раз, чтобы просто утолить самый острый голод.
Он молча разломил один из сухарей пополам и протянул Машке и деду Никифору. Старик не отреагировал. Машка взяла свой кусок дрожащей рукой и судорожно, почти не жуя, проглотила его. Потом Егор отломил по небольшому кусочку Артему и Светке. Они взяли их с молчаливой, звериной жадностью. Остальные, старики и старухи, просто смотрели, и в их взглядах не было упрека, лишь покорное, безропотное ожидание конца.
Егор не стал есть сам. Ком в горле стоял такой, что проглотить что-либо было невозможно. Он смотрел на этих людей, которых он привел сюда, в эту каменную ловушку. Он обещал им спасение. А привел в место, где они были обречены умирать медленнее, но, возможно, мучительнее, чем в лесу.
— Я... я поищу работу, — хрипло сказал он, обращаясь больше к самому себе, чем к ним. — Может, на пристани. Или на стройке стен. Что-нибудь.
Артем мотнул головой, его глаза блестели в полумраке.
—Я с тобой.
— Нет, — резко оборвал его Егор. — Останешься здесь. Смотри за ними. За... — он не нашел слова, — за нашими.
Он встал, отряхнувшись от приставшей грязи. Топор отца, тяжелый и надежный, все так же был при нем. Он вышел из дворика обратно на улочку-щель и, выбрав направление наугад, пошел туда, где, как ему показалось, было немного оживленнее.
Город разворачивался перед ним как свиток, исписанный уродливыми буквами нищеты и порока. Он прошел мимо открытой двери какой-то таверны — оттуда хлынул волной густой запах дешевого хлебного кваса, пота и громкие, хриплые крики. Мимо лавчонки брадобрея, где на скрипучей табуретке сидел какой-то тип, а сам брадобрей, тощий и вертлявый, с бритвой в руке о чем-то с ним горячо спорил. Мимо женщин в рваных, но ярких платьях, стоявших у подворотен и смотревших на прохожих с наглым, испытующим взглядом. Никто не обращал на него внимания. Он был просто еще одним бледным, грязным лицом в толпе.
Он дошел до более широкой улицы, которая, судя по движению, вела к центру города или к рынку. Здесь было чуть просторнее, но не чище. По обеим сторонам тянулись лавки и мастерские. Он видел кузницу, откуда доносился знакомый звон молотов, но, заглянув внутрь, увидел лишь двух здоровенных дядек, с ног до головы покрытых копотью, и очередь из таких же, как он, оборванцев, надеявшихся устроиться подмастерьями. Хозяин, толстый мужик с багровым лицом, орал на кого-то, тыча пальцем в дверь.
Егор прошел мимо. Шансов не было.
Он подошел к стройке. Неподалеку от главных ворот возводили новую башню. Работа кипела: таскали бревна, месили глину, вбивали сваи. Он подошел к десятнику, коренастому мужчине в кожаном фартуке, с палкой в руке.
—Нужны руки? — спросил Егор, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Я плотник. Могу...
Десятник, не глядя на него, мотнул головой в сторону толпы ожидающих.
—В очередь, беженец. Мест нет. Да и с тобой, щуплым, что делать? Бревно не поднимешь.
Егор хотел сказать, что он не щуплый, что он может работать, но слова застряли в горле. Он отошел и присоединился к группе таких же, как он, неудачников. Они простояли так несколько часов. Десятник occasionally выбирал кого-то из очереди — самого крепкого, самого здорового. Егора никто не выбрал. К полудню он понял, что это бессмысленно. Он повернулся и пошел прочь, чувствуя на спине насмешливые взгляды тех, кто остался.
Он пытался устроиться грузчиком на пристань, но там уже давно были свои, проверенные люди, с которыми расплачивались рыбьими потрохами. Он предлагал свои услуги как плотник, заходя в полуразрушенные дома, но везде получал один ответ: «Нет денег на починку. Иди прочь».
Голод, тихий и навязчивый, начал скручивать его желудок. Он зашел на рынок, надеясь найти что-то подешевле. Цены были грабительскими. За горсть сухарей просили столько, сколько у них не было за все припасы. Он увидел, как торгуют похлебкой — густой, мясной, от которой шел соблазнительный пар. Его слюнки текли, а в кармане не было ни гроша.
Возле одной из харчевен он увидел сцену, которая врезалась ему в память. Молодой парень, чуть постарше Егора, в отчаянии умолял хозяина дать ему хоть миску похлебки в долг, клялся, что отработает. Хозяин, упитанный мужчина с бритой головой, рассмеялся ему в лицо и плюнул ему под ноги.
—Долгов тут не дают. Умри, как собака, не мешай торговле.
Парень, сгорбившись, поплелся прочь. Его глаза были пусты. Егор видел в нем себя. Близкое будущее.
Он бродил по городу до самого вечера, и с каждым часом надежда таяла, как грязный снег под дождем. Этот город не давал шансов. Он лишь перемалывал слабых и выбрасывал шелуху. Он вернулся в их дворик-тупик, когда уже начало смеркаться. Возвращался он с пустыми руками. Только теперь он понял, что «пустые руки» — это не просто отсутствие еды. Это отсутствие будущего.
Его встретили те же десять пар глаз. В них не было вопроса. Был лишь немой упрек. Они видели по его походке, по его опущенной голове, что он ничего не добыл.
Артем молча указал на их запасы. Они уменьшились еще. Кто-то, не выдержав, съел еще немного. Теперь там оставалось совсем мало. На один, от силы два дня. При условии полуголодного существования.
Егор опустился на землю рядом с ними, спиной к холодной, шершавой стене. Он закрыл глаза. Он слышал, как рядом тихо плачет Машка. Слышал бессвязный бред деда Никифора. Слышал, как урчит от голода чей-то живот. Он сжимал топор так, что пальцы немели. Этот топор был символом силы его отца. А он, Егор, был слаб. Он не смог защитить деревню. Не смог найти пропитания. Не смог ничего.
Он сидел так, может быть, час, может быть, два. Темнота сгущалась, в щели между домами пробивался бледный свет луны, не в силах разогнать мрак. И вдруг он почувствовал чье-то прикосновение. Маленькая, холодная рука легла на его сжатую в кулак кисть. Это была Машка. Она смотрела на него своими огромными, полными слез глазами. Она не говорила ничего. Просто смотрела.
И в этот момент Егор понял. Он понял, что они не просто группа людей. Они — его крест. Его единственная причина не сдаться, не лечь здесь и не умереть. Они были его долгом. Его проклятием. И его единственным оправданием.
Он медленно разжал пальцы и положил свою большую, грубую руку поверх ее маленькой ладошки. Это был жест, лишенный нежности, но полный какого-то нового, страшного решения.
Завтра. Завтра он пойдет снова. Не за работой. Не за милостыней. Он пойдет за едой. Любой ценой. Он был последним сыном Пепельной Выти. И он не позволит, чтобы те, кого он спас, умерли у него на глазах. Даже если для этого ему придется перестать быть тем Егором, каким он был раньше. Даже если для этого ему придется опуститься на дно этого города и стать таким же хищником, как все остальные.
Он сидел в грязи и темноте, держа за руку маленькую девочку, и чувствовал, как внутри него что-то ломается, затвердевает и превращается в нечто холодное и острое. В оружие.
Глава 3 Речная грязь
Он не проснулся. Сон был для живых, для тех, у кого были силы на сны. Он просто открыл глаза в полной, густой темноте, еще до рассвета, и осознал, что лежит на холодной, влажной земле, под пропитанным запахом гнили и мочи навесом, в каменном мешке этого чужого города. Осознание пришло не мыслью, а физическим чувством — всепроникающей дрожью, которая шла из самых глубин его тела, из окостеневших мышц, из пустого, скрученного в тугой узел желудка. Холод был не снаружи. Он был внутри. Он был его новой сутью.
Он лежал неподвижно, слушая звуки, что были звуками не жизни, а некоего посмертного существования. Слабый, почти беззвучный плач Машки, который стал таким же фоном, как шум крови в ушах. Хриплое, с булькающими паузами дыхание деда Никифора — старик угасал с каждым часом, и его тело, казалось, уже смирилось с этим. Более ровное, но все равно напряженное дыхание Артема, который спал, как и он сам, — не отдыхая, а просто впадая в забытье, в кратковременный провал в небытие. И свой собственный внутренний гул — навязчивый, оглушающий гул голода, усталости и той чудовищной пустоты, что образовалась на месте его прежней жизни.
Вчерашнее решение, принятое в порыве отчаяния, в темноте, под тихий плач ребенка, сейчас, в предрассветном мраке, казалось не просто безумием, а насмешкой над здравым смыслом. Идти на реку? Ловить рыбу? Чем? Голыми руками? У него не было ничего. Ни лески, ни крючка, ни сети. Ни опыта. Были только его израненные, загрубевшие за дни каторжного труда на могилах руки, тяжелый, зазубренный топор отца и грубый, самодельный тесак за поясом. И река. Та самая широкая, быстрая, серая и равнодушная река, что несла свои холодные воды куда-то мимо этого города, мимо их горя, как будто их и не существовало вовсе.
Он медленно, с тихим стоном, который он подавил, едва он родился в его горле, поднялся. Каждое движение отзывалось болью в затекших суставах, в одеревеневшей спине. Он потянулся к мешку, что лежал в самом сухом углу их пристанища, и развязал его дрожащими от холода пальцами. Заглянул внутрь. То, что он увидел, было даже не жалким — это было приговором. Несколько крошащихся, заплесневелых по краям сухарей. Один, последний, маленький, почти черный кусок солонины, заветренный до состояния камня. И горсть влажного, начинающего прорастать зерна, которое они когда-то добыли из бочки на мельнице. Этого не хватило бы и ребенку, чтобы утолить голод на полдня. А их было десять ртов.
Он вынул один сухарь. Он был твердым и холодным. Он разломил его пополам с глухим, сухим щелчком. Одну половину, не глядя, сунул в карман своей рваной, пропитанной потом и грязью рубахи. Вторую... вторую он так же молча положил обратно в мешок и затянул веревку. Пусть они, когда проснутся, решат, что с этим делать. Поделят. Или отдадут самым слабым. Он знал, что это — жест отчаяния, не имеющий никакого практического смысла. Капля, пытающаяся напоить пустыню. Но иного он сделать не мог. Не мог съесть этот кусок сам, глядя в их голодные глаза.
Он взял свой топор. Рукоять, знакомая и шершавая, на мгновение вернула ему призрак уверенности. Он заткнул тесак за пояс и, не оглядываясь, направился к выходу из их дворика. Артем, всегда чуткий, проснулся от его шагов. Парень приподнялся на локте, его лицо в полумраке было бледным и изможденным.
—Я с тобой, — прошептал он, и в его голосе была не просьба, а констатация факта. Он уже встал на ноги, готовый идти.
—Нет, — ответил Егор, и его собственный голос прозвучал чужим, плоским и безжизненным, как стук камня о камень. — Оставайся. Стереги их. Если я... — он сделал паузу, подбирая слово, но не нашел его, — если что-то случится, попробуй найти других. Из наших деревень. Может, кто-то выжил.
Он не верил в это. Это была ложь, сказанная для утешения, для того, чтобы дать другому хоть какую-то, даже призрачную цель. Сам он не видел никакой цели, кроме серой, холодной воды впереди. Кроме долга, который давил на плечи тяжелее любого камня.
Он вышел на улочку, не оборачиваясь. Город в этот предрассветный час был странно безмолвен, но это была не тишина покоя, а тишина затаившейся угрозы. Из-за углов доносилось невнятное, пьяное бормотание, из темных подворотен — подозрительные шорохи, шепот, звуки короткой, приглушенной борьбы. Он шел быстро, стараясь не шуметь, прижимаясь к стенам, к теням, ставшим его естественной средой. Он шел на звук. На тот низкий, непрерывный, мощный гул, что доносился со стороны реки. Гул огромной массы холодной, равнодушной воды, несущейся мимо.
Выйти к реке оказалось несложно. Улица, по которой он брел, постепенно понижалась и вскоре уперлась в невысокий, заваленный мусором и залитый нечистотами откос. А за ним... за ним открывалась река. Она была еще шире, чем ему казалось с холма. Широкая, серая, свинцовая. Вода неслась с заметной, почти пугающей скоростью, взбивая у самого берега желтовато-бурую пену, неся на своей поверхности щепки, дохлую рыбу, клочья какой-то тины и прочий речной мусор. Воздух здесь был другим — он густо пах рыбой, но не свежей, а протухшей, смешанной с запахом влажных водорослей, ила и холодного, промозглого камня.
Берег не был песчаным или grassy. Он был усыпан крупной, скользкой от слизи галькой и валунами, между которыми чернели пятна вязкого, зловонного ила. И берег этот был... жив. Жив в том смысле, что он кишел людьми. Десятками, сотнями людей. Они стояли по колено, а то и по пояс в ледяной воде, закинув в быстрину самодельные, корявые удочки. Другие, победнее и отчаяннее, бродили у самой кромки воды с сачками, сбитыми из старой одежды и ивовых прутьев, пытаясь выудить из мутной воды хоть что-то. Третьи, самые отчаянные и, как показалось Егору, самые безумные, ныряли с крупных камней в самую стремнину, чтобы на ощупь, рискуя жизнью, обследовать дно в поисках раков или забытых кем-то сетей. Это не была рыбалка в том смысле, в каком он когда-то понимал это слово — спокойное, умиротворенное занятие. Это была отчаянная, почти животная битва за выживание, за каждый глоток пропитания. И на всех лицах, на молодых и старых, было одно и то же выражение — сосредоточенная, лишенная всякой надежды, ожесточенная решимость.
Егор замер на откосе, и его сердце, казалось, провалилось куда-то в ледяную бездну. Конкуренция была чудовищной, не просто высокой, а абсолютной. Каждый сантиметр более-менее удобного берега был занят. Каждый валун, с которого можно было закинуть снасть, уже облюбован. Он видел, как один из рыболовов, седой, сгорбленный старик, вытащил маленькую, не больше ладони, плотвичку. И тут же к нему подошли двое крепких, с мокрыми от воды лицами парней, что-то негромко и угрожающе сказали, и старик, не говоря ни слова, с выражением полной покорности на лице, отдал им свой улов. Здесь царил свой, жестокий и простой закон джунглей. Сильный, вооруженный и уверенный в своей безнаказанности, отнимал у слабого, старого, беззащитного. У него, Егора, не было ни сил, ни снастей, ни опыта, ни покровителей. В этой иерархии отчаяния он находился на самом дне. Он был слабее всех.
Но отступать было некуда. В буквальном смысле. За его спиной был голод, медленная смерть в грязном тупике и десять пар глаз, которые, может быть, в последний раз смотрели на него с какой-то тенью надежды. Он спустился по откосу, скользя и спотыкаясь на мокрых, нестабильных камнях. Он прошел вдоль берега, ища, вглядываясь в щели между людьми, хоть какое-то, самое никчемное место, где можно было бы попытать счастья. Везде его встречали одинаково — враждебными или, что было еще хуже, совершенно равнодушными взглядами. «Место занято. Пошел вон. Тут не для тебя». Он был чужаком. Лишним. Еще одной голодной пастью, претендующей на их и без того скудную добычу.
Наконец, в самом конце, там, где береговая линия делала небольшой изгиб и переходила в топкое, заросшее чахлым, серым тростником болотце, он нашел свободный клочок земли. Это было гиблое место. Самое гиблое из всех возможных. Сюда течение сносило весь подводный мусор — сгнившие доски, обрывки сетей, дохлую, разложившуюся рыбу, объедки, которые кто-то выбрасывал в воду выше по течению. Вода здесь была почти стоячей, мутной, цвета жидкой глины, и от нее шел тяжелый, трупный запах. Но это было МЕСТО. Никем не занятое.
Он посмотрел на свои пустые руки. Ему нужна была снасть. Хоть какая-нибудь, самая примитивная. Он отвернулся от отвратительной воды и начал осматривать берег, кучу плавника, груды мусора. Его взгляд, выхватывающий из окружающего убожества хоть что-то полезное, упал на длинный, сухой, но еще гибкий ивовый прут, торчащий из-под груды обломков. Он срезал его своим тесаком, очистил от мелких сучков и боковых побегов. Получилось некое подобие удилища, кривое и неказистое, но длинное. Лески не было. И тут его взгляд упал на его собственную рубаху. На ее расползающиеся, истрепанные края. Он оторвал длинную полосу от подола и начал кропотливо, медленно, распускать ее на отдельные нити. Потом, сидя на мокром камне, он начал скручивать их вместе, плести грубый, неровный, но прочный шнур. Работа была муторной, пальцы быстро стерлись в кровь о грубую ткань, но он продолжал, с тупым, машинальным упорством.
Самая большая проблема была — крючок. Без крючка все это было бессмысленно. Он снова начал искать. Он перерыл груду плавника, раскидал несколько кучек мусора, ворошил гальку. Он искал что-то острое, что можно было бы согнуть, заточить. Обломок кости, кусок проволоки, старый гвоздь. Мимо него, плескаясь в воде, проходили люди. Некоторые бросали на него короткие, насмешливые взгляды. «Смотри-ка, голь перекатная, из г... веревку вьет. И крючка у него нет. Сдохнет к вечеру, как пить дать». Он не обращал внимания. Все его существо было сосредоточено на поиске.
Прошел maybe час, может быть, больше. Солнце уже поднялось над горизонтом, но его свет был тусклым и холодным, не грел, а лишь подсвечивал убогий пейзаж. Отчаяние начало подкрадываться вновь, холодными щупальцами сжимая горло. И тогда, в самой грязи, почти полностью зарывшись в ил, он увидел его. Старый, кривой, покрытый толстым слоем бурой ржавчины гвоздь. Длинный, толщиной в мизинец. Он схватил его, и его пальцы, сами по себе, сжались вокруг холодного, шершавого металла так, что кости затрещали. Это был не просто гвоздь. Это был ключ. Призрачный шанс.
Теперь ему нужен был грузик. Он нашел плоский, тяжелый камень подходящего размера и с помощью другого, более крупного, начал оббивать его края, пытаясь придать ему хоть какую-то округлую форму и, самое главное, проделать посередине отверстие для привязывания. Работа была адской. Камень крошился, скалывался, острые осколки впивались в ладони. Он бил по нему снова и снова, с тупым, почти безумным упорством, пока его пальцы не онемели, а запястье не начало отзываться тупой болью. Но еще через maybe сорок минут у него в руках лежал грубый, уродливый, но функциональный каменный груз с дырой посередине.
Потом началось самое сложное. Связать все это воедино. Привязать грузик к самодельному шнуру. Привязать тот самый, драгоценный ржавый гвоздь, предварительно попытавшись молотком из обуха топора слегка загнуть его конец, чтобы он хоть отдаленно напоминал крючок. У него не было proper узлов, не было клея, не было никаких приспособлений. Он потратил на это еще добрую часть утра, пока солнце не начало приближаться к зениту. Его пальцы были изрезаны, в кровоподтеках, но, в конце концов, у него в руках была удочка. Самая уродливая, самая жалкая удочка в мире, собранная из мусора и отчаяния, но удочка.
Он зашел в воду. Холод обжег его голые ноги, впился в кожу, как тысяча иголок, пробрался выше, к коленям, к бедрам, заставив сжаться все внутренности, вытеснив из легких воздух. Дно было илистым, вязким и ненадежным, ноги утопали по щиколотку, а иногда и глубже, с глухим, чавкающим звуком. Он закинул свою снасть в самую мутную, самую грязную воду, туда, где, как ему смутно казалось, могло быть чуть глубже. Грузик с глухим, невыразительным плеском ушел под воду, увлекая за собой его ржавый, самодельный крючок. Наживки у него не было. Не было ни червя, ни хлеба, ни кусочка сала. Он мог лишь надеяться на слепую удачу, на то, что какая-нибудь столь же голодная и отчаянная рыба, обитающая в этой грязи, сама, по своей глупости, наткнется на этот кусок ржавого железа.
Он стоял. Минуты текли, сливаясь в часы, однообразные и тягучие, как сама серая вода перед ним. Солнце поднялось высоко, но его лучи, пробивавшиеся сквозь дымку и городской смог, не грели, а лишь слепили глаза, отражаясь от поверхности воды мертвенными бликами. Ноги полностью затекли и онемели от леденящего холода, превратившись в безжизненные столбы. Спину начала сводить судорогой от неудобной, напряженной позы. Он видел, как другие рыболовы то и дело вытаскивали свою добычу — мелкую, костлявую рыбешку, раков, покрытых тиной, каких-то моллюсков. Ему же не везло. Раз за разом он вытаскивал свой гвоздь, очищал его от тины и речного мусора, с тупой надеждой рассматривал его и снова закидывал в ту же самую мутную воду. На крючке не было ничего. Кроме грязи. Кроме тины. Кроме ощущения полной, абсолютной бесполезности его усилий.
Чувство голода, сначала приглушенное адреналином и сосредоточенностью, начало возвращаться, нарастая с каждой минутой. Оно было уже не просто ощущением пустоты в желудке. Оно стало физической болью, спазмом, который скручивал внутренности, заставлял кружиться голову, а в глазах темнело. Он вспомнил про ту самую, спрятанную в кармане половинку сухаря. Он достал ее. Она была жесткой, как булыжник, и холодной. Он отломил от нее маленький, совсем крошечный кусочек и положил в рот. Он медленно, с трудом, размачивал его слюной, пытаясь растянуть этот жалкий момент pseudo-сытости. Вкус был никаким, просто ощущением чего-то твердого во рту, но его организм, его изголодавшиеся клетки, отозвались на него таким взрывом слюноотделения и такой новой, еще более острой волной голода, что ему стало плохо. Он сунул остаток сухаря обратно в карман, глубоко в самый угол. Это был его неприкосновенный запас. На самый крайний случай. На тот момент, когда силы окончательно покинут его.
Он простоял так несколько часов. Надежда, та самая, что вспыхнула было при виде собранной снасти, медленно, но верно угасала, сменяясь привычным, горьким, как полынь, чувством безнадежности. Он тратил последние силы, последние капли энергии впустую. Он был плохим рыбаком. Плохим охотником. Плохим добытчиком. Плохим всем. Он был ничем. Пылинкой, которую вот-вот смоет эта серая, равнодушная вода.
И вдруг — РЫВОК. Слабый, но совершенно отчетливый. Не цепляние за дно, а именно живой, упругий рывок. Сердце Егора замерло на долю секунды, а потом рванулось в бешеной, неистовой скачке, забилось где-то в горле, сдавив дыхание. Он инстинктивно, еще не веря в удачу, дернул удочку. И почувствовал! Не просто зацеп, не просто сопротивление ила или водорослей. Это было живое, упругое, отчаянное сопротивление. Что-то сильное, тяжелое, яростно дергалось на том конце его жалкой, собранной из мусора и отчаяния снасти, пытаясь сорваться с ржавого, кривого гвоздя, впившегося в плоть. Сердце Егора не просто заколотилось — оно оборвалось, замерло на долю секунды, а потом рванулось в бешеной, неистовой скачке, подступив к самому горлу, сдавив дыхание, затуманив зрение. Кровь ударила в виски, в ушах зазвенело. Он инстинктивно, еще не веря в удачу, всем телом, перенеся центр тяжести, дернул удилище — кривую ивовую палку, что вот-вот могла переломиться. И почувствовал! Не обман, не мираж! На том конце была ЖИЗНЬ. Тяжелая, сильная, чужая жизнь, бьющаяся в смертельной панике.
Он стал тянуть, с трудом удерживая равновесие на скользких, ненадежных, покрытых зеленой слизью камнях. Ноги, онемевшие от ледяной воды, едва слушались, тело ломило от многочасовой неподвижной позы. Грубый, самодельный шнур из распущенной рубахи впивался в его ладони, стертые в кровь еще во время плетения, обжигая старые и нанося новые раны. Он тянул, медленно, с напряжением каждого мускула, боясь, что его уродливая снасть не выдержит, что добыча уйдет. И вот из мутной, серой, почти черной в этом месте воды показалось что-то темное, длинное, извивающееся, покрытое густой слизью. Это не была привычная ему речная рыба, не плотва, не окунь. Это был налим. Небольшой, maybe в пол-локтя длиной, скользкий, уродливый, с приплюснутой головой, широким ртом и маленькими, глупыми, выпученными глазами. Налим — рыба дна, грязи и холода. Но это была ЕДА. Настоящая, живая, весомая плоть, пахнущая тиной и смертью.
Он, дрожащими от немыслимого напряжения и внезапно нахлынувшей слабости руками, выволок его на берег, на мокрую, скользкую гальку. Налим бился, извивался, шлепая своим сильным хвостом по камням, пытаясь ускользнуть обратно в свою стихию, оставляя на светлой гальке слизистые, темные пятна. Егор прижал его к земле своим телом, своим весом, чувствуя под собой холодные, судорожные вздрагивания пойманной жизни. Он не знал, что делать дальше. Как умертвить? Как перейти от процесса ловли к процессу добычи? Он выдернул гвоздь-крючок из его пасти. Рыба была ранена, из рваной раны на щеке сочилась алая кровь, смешиваясь со слизью и прилипшей грязью, но она еще была жива, ее жабры судорожно, часто-часто хлопали, впуская в себя не воду, а смертный воздух. Он смотрел на это трепыхающееся, умирающее у него на глазах существо, и в нем боролись, сшибались в немой, яростной схватке, первобытный, звериный голод, кричавший «ЕДА!», и какое-то странное, непонятное, почти что священное чувство вины, смутной жалости и отвращения. Он только что отнял жизнь. Своими руками. Холодно, расчетливо, без гнева и ярости, ради того, чтобы самому не умереть. И ради тех, кто ждал его в каменном мешке города, в темноте и вонючей грязи их убежища.
Он схватил рыбу потуже, чтобы та не выскользнула из его ослабевших, затекших пальцев, и сунул ее в свой пустой, промокший насквозь мешок, который он, по какому-то счастливому наитию, взял с собой. Добыча тяжело и глухо билась внутри холщовой теми, пытаясь вырваться на свободу, обрести потерянную воду, отчаянно и безнадежно бьюсь о ткань. Егор чувствовал каждое ее движение, каждый толчок, каждый конвульсивный вздох через грубую материю. Это была не просто еда. Это был знак. Молчаливый, окровавленный, пахнущий речной гнилью знак того, что он МОЖЕТ. Что он, жалкий, голодный, ничего не значащий в этом жестоком городе беженец, способен добыть пропитание в этом аду. Пусть грязное, пусть с трудом, пусть ценой чужой жизни, вырванное из самых гнилых, самых гиблых, самых despised вод, но может. Это знание жгло его изнутри, горькое и отрезвляющее.
Азарт, горячий, слепой, беспощадный и по-своему чистый, зажегся в нем, как всполох пламени в сырых, почти отсыревших дровах. Теперь он ЗНАЛ. Он знал не умозрительно, а кожей, мышцами, болью в спине — здесь, в этой вонючей, стоячей заводи, кишащей мутью и разложением, ЕСТЬ рыба. Он снова, уже с новой энергией, закинул свою удочку, и теперь его поза была иной — не безнадежно-статичной, а напряженно-сосредоточенной, позой охотника, выслеживающего добычу. Каждый нерв был натянут, как его самодельная леска. Взгляд впивался в поплавок — обычную сухую палочку, — стараясь угадать малейшее движение. Он простоял так еще несколько часов, до самого вечера, пока солнце не начало клониться к горизонту, окрашивая серые, грязные воды реки в багровые, болезненные, как старая, незаживающая рана, тона, а длинные, уродливые тени от городских стен не начали ползти по воде, словно щупальца. За это время ему удалось поймать еще одного налима, чуть меньше первого, и пару мелких, костлявых, почти прозрачных плотвичек, которых даже считать за серьезную добычу было нельзя, которые были скорее костью с хвостом, нежели мясом. Но это было ЧТО-ТО. Это была не просто надежда, это был осязаемый, материальный результат, который можно было взвесить на руке, положить в мешок. Три рыбины. Смехотворно, ничтожно мало для десяти изголодавшихся, медленно умирающих ртов. Но это была не просто еда. Это была победа. Крошечная, уродливая, вонючая, вырванная с кровью, потом и болью у равнодушной реки и у всего этого жестокого, безучастного города, но победа. Его первая личная победа в этой новой, страшной жизни.
Когда солнце почти коснулось краем зубчатого, похожего на волчий оскал частокола городских стен, он, промерзший до самых костей, до мозга костей, с одеждой, намертво прилипшей к телу, холодной и тяжелой, как панцирь, с ногами, которые почти не слушались и были похожи на два деревянных, негнущихся полена, вылез на берег. Каждый шаг давался с огромным трудом, мышцы ныли и горели огнем, спина была одной сплошной, неумолчной болью. Но в его промокшем мешке, который он теперь прижимал к груди, как самое дорогое, как последнее сокровище, было три рыбины. Они больше не бились. Они затихли, отдав свою жизнь, свою плоть, чтобы продлить его жизнь и жизни тех, кто от него зависел.
Он побрел обратно, в их дворик-тупик, в их каменную, пропахшую мочой и плесенью нору. Он шел по тем же улочкам, но теперь, с тяжелым мешком за спиной, мир вокруг воспринимался иначе. Прежнее равнодушие в глазах случайных прохожих, бредущих по своим невеселым делам, сменилось быстрым, хищным, оценивающим взглядом. Он нес мешок. А в Каменном Броде, в этом кишащем голодом и отчаянием муравейнике, каждый мешок, каждая сумка, каждый сверток, любая ноша вызывали один-единственный, животный вопрос: «А что внутри? Можно ли это отнять? Стоит ли рискнуть?». Он видел, как чей-то пристальный взгляд скользнул по влажным, проступившим пятнам на холстине, угадывая форму его добычи. Видел, как двое крепких, с пустыми глазами парней, прислонившихся к стене неподалеку от поворота к их убежищу, перешептались, глядя на него, на его мешок, на его усталую, согбенную фигуру. Удача в этом городе была таким же проклятием, как и неудача. Она привлекала внимание. А внимание здесь, на этих грязных, темных улицах, было синонимом смертельной опасности.
Он инстинктивно ускорил шаг, сжимая в одной руке рукоять топора так, что кости белели под кожей, а другой рукой прижимая к себе свой драгоценный, теперь уже отяжелевший мешок. Он нес им не только еду, не только временное избавление от голодных спазмов. Он нес им новую, возможно, более страшную проблему. Потому что в мире, где каждый выживает в одиночку, где понятие «свои» стерлось до основания, любая удача одного была прямым вызовом, прямой угрозой для другого. И обратная, темная сторона его маленькой, выстраданной победы могла оказаться гораздо страшнее и неотвратимее, чем тихий, медленный ужас голода и отчаяния, которые он оставил позади у реки. Он почти бежал, спотыкаясь о разбросанный мусор, последними силами, пока не нырнул в знакомую, темную, как пасть, щель между двумя гниющими домами, в их дворик.
Его возвращение встретили те же десять пар глаз, что и утром. Но теперь в них не было прежней, уставшей до полного безразличия апатии. Увидев его, живого, вернувшегося, и главное — с явно не пустым, оттягивающим плечо мешком, в них вспыхнула искра. Не радости, нет. Слишком давно они забыли, что это такое. Искра дикого, животного, неподконтрольного разуму любопытства и той самой, опасной, голодной надежды, что он так боялся и так хотел разжечь.
Артем первым встал ему навстречу, его movements были резкими, порывистыми.
—Егор? — его голос сорвался на напряженный, хриплый шепот, в котором смешались вопрос и мольба.
Егор, не говоря ни слова, тяжело опустил мешок на землю в центре их тесного круга и развязал веревку дрожащими, негнущимися пальцами. Он вытряхнул содержимое на относительно чистый, как им всем казалось, кусок утоптанного грунта. Два уродливых, скользких, покрытых засохшей слизью налима и три мелких, серебристых, с тусклой чешуей плотвички легли на землю, безжизненные и тихие. В тусклом, угасающем свете коротких городских сумерек они казались невероятным, сказочным, почти божественным богатством.
Наступила тишина. Глубокая, оглушительная, давящая тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием деда Никифора и отдаленным гулом города. Они смотрели на эту рыбу, и казалось, они не дышат, замерли, превратились в камень. Потом Машка тихо, по-детски ахнула и потянулась к ближайшей плотвичке худой, дрожащей ручкой, но Артем мягко, но с неожиданной для его лет твердостью, остановил ее, обхватив ее запястье.
Все взгляды, как по команде, снова устремились на Егора. Он был добытчиком. Он был тем, кто принес это мясо, эту плоть, эту жизнь. И теперь, по неписаным, но жестоким законам этого нового мира, он должен был решить. Решить, как делить. Кому достанется больший кусок, кому — лишь миска бульона, а кому, возможно, и вовсе ничего. Он сглотнул комок, вставший в горле. Его собственный голос прозвучал хрипло, устало и странно повелительно.
—Нужно развести огонь. Сварить уху. На всех.
Он не смотрел ни на кого, уставившись в потухший очаг. Он не решал, кто больше достоин. Он просто констатировал факт, объявлял свой приговор. Они были вместе. Они были последними осколками одного целого. Они будут делить эту жалкую, вонючую добычу поровну. Потому что иного пути, иного выбора у него не было. Потому что иначе все это — его мучительный труд, его стояние в ледяной воде, отнятые им жизни — теряло всякий смысл.
Артем быстро, с новообретенной, лихорадочной энергией, кивнул и начал сгребать в кучу их скудные запасы хвороста, что они заготовили в первые дни. Егор тем временем своим тесаком, тем самым, что был когда-то частью косы, принялся неловко, неумело чистить рыбу. Он делал это впервые в жизни, никогда не занимаясь этим прежде, но голод и жестокая необходимость — самые быстрые и безжалостные учителя. Вскоре в их тесном, вонючем дворике затрещал маленький, чадящий, почти бездымный костерок, над которым на импровизированной подставке из двух камней и ржавой железной полосы висел их единственный, почерневший котелок с кипящей, мутной водой. Они бросили туда очищенную и порубленную на куски рыбу, последние крошки их сухарей, доставшиеся им от прежней жизни, и щепотку соли, что нашлась в общих припасах, как последняя драгоценность.
Запах, который пошел от варева, был не таким, каким он помнил запах ухи из детства, из той, другой жизни. Он пах рыбой, да, но также и грязью, тиной, болотной гнилью, дешевым дымом и самым настоящим, физическим голодом. Но для них, сидящих вокруг огня, это был аромат спасения, аромат рая, которого они уже и не чаяли обрести. Они сидели вокруг костра, тесным, дрожащим от нетерпения кругом, и смотрели на котелок с таким напряженным, почти религиозным вниманием, будто от содержимого этой черной, закопченной посудины зависели судьбы миров, их жизнь и смерть. Даже дед Никифор, казалось, ненадолго вернулся из своего безумия, из мира теней, и смотрел на огонь помутневшим, но осознающим, почти живым взглядом.
Когда уха была, наконец, готова, Егор, как старший, как добытчик, разлил ее по их немногим, битым, закопченным мискам и кружкам. Он старался делить максимально честно, чтобы в каждой миске плавал хоть один, пусть маленький, кусок рыбы, чтобы каждому досталось хоть немного этого живительного бульона. Ели они молча, жадно, с животной, не скрываемой более страстью, не обращая внимания на мелкие кости, на хруст песка на зубах, на странный, болотный привкус илистой воды. Они ели, и в этот миг не было вокруг них ни города, ни орков, ни горя, ни страха перед завтрашним днем. Был только теплый, жидкий, соленый бульон, растекающийся по пустым, измученным желудкам, ненадолго, всего на несколько часов, отгоняющий призрак голодной смерти.
Егор ел свою порцию медленно, почти механически, чувствуя, как тепло разливается по его изможденному, промерзшему телу, размораживая окостеневшие мышцы. Он смотрел на эти лица, освещенные неровным светом костра. На Машку, которая впервые за долгие, страшные дни не плакала, а сосредоточенно, с детской серьезностью, хлебала из своей миски, обжигаясь и не останавливаясь. На Артема, в чьих глазах, вместо пустоты и отчаяния, появилась тень былой, мальчишеской силы и решимости. На стариков и старух, которые ели, и в их медленных, бережных движениях была какая-то древняя, ритуальная важность, как будто они причащались.
И он понимал. Понимал всей тяжестью этой пищи в своем собственном желудке, всей остротой этого мимолетного успокоения. Это не было спасением. Это была лишь отсрочка. Короткая, обманчивая передышка в самой гуще войны за существование. Завтра, с первыми лучами солнца, снова нужно будет идти к реке. Снова стоять по колено в ледяной, отравленной городскими стоками воде. Снова бороться с онемением, с голодом, с отчаянием. И снова возвращаться с добычей, которая, как магнит, будет привлекать к ним все больше внимания голодных, озлобленных глаз. Голод был их старым, знакомым врагом. Но сытость, пусть и временная, рождала другого, возможно, более страшного и безжалостного врага — зависть и алчность окружающих, тех, кому не повезло, тех, кто был готов убить за горсть протухшей рыбы.
Он допил свою уху до самого дна, выловил последние, разварившиеся крошки хлеба. Он сидел у догорающего костра, подперев голову руками, и ему казалось, что он сидит на самом острие, на лезвии ножа. С одной стороны — медленная, но верная смерть от голода и истощения. С другой — быстрая, жестокая смерть от ножа или дубины какого-нибудь голодного оборванца, позарившегося на его добычу. А посередине — он, с окровавленными руками и выжженной душой, в которой когда-то была его деревня, его семья, его отец, мать, сестренка, его прошлая, настоящая жизнь. И этот маленький, чадящий, умирающий костерок был единственным огнем, что освещал его путь в кромешной, бескрайней тьме этого нового мира. Огнем, который нужно было поддерживать любой ценой. Даже если для этого придется каждый день, с рассвета до заката, опускаться в ледяную, грязную, мертвую воду и вырывать у нее своими руками, ценой чужой агонии, жалкие, вонючие куски жизни, чтобы самому не превратиться в безжизненную плоть, в удобрение для этого всепоглощающего болота.
Глава 4 Цена тишины
Сытость была обманчивой и коварной. Она не принесла покоя, не даровала забытья. Напротив, она обострила все чувства до немыслимой остроты, превратив ночь в бесконечный, тревожный кошмар наяву. Егор лежал на спине, уставившись в черноту над головой, и прислушивался. Прислушивался к городу, который никогда не засыпал по-настоящему. Где-то в отдалении слышался пьяный крик, потом — сдавленный смех, лай собаки, чьи-то торопливые шаги, звон разбитого стекла. Каждый звук казался предвестником беды, каждое эхо — приближающейся угрозой.
Его тело, согретое на время похлебкой, снова зябло, но теперь холод шел не только извне, но и изнутри — из самого сердца, из глубины души, где поселился ледяной, неумолимый страх. Он думал о рыбе. О том, как другие видели его с мешком. О взглядах тех двух парней у стены. Он представлял себе, как темнота в их дворике вдруг оживет, наполнится тенями, и из этих теней протянутся руки, чтобы отнять у них последнее. Он сжимал рукоять топора, лежащего рядом, и его пальцы затекали от напряжения.
Он не спал. Он стоял на страже. Невидимым, неслышимым часовым в своей собственной маленькой крепости из грязи и страха. Рядом посапывала Машка, прижавшись к Артему. Старики ворочались и стонали во сне. Дед Никифор хрипел, и каждый его выдох казался последним. Егор смотрел на них и чувствовал тяжесть, сравнимую разве что с весом всего города, давящего на его плечи. Эти люди стали его крестом. Его тюрьмой. И его единственным оправданием.
Когда первые, жидкие лучи утреннего света начали пробиваться в их дворик, окрашивая серые стены в грязно-сизые тона, он почувствовал не облегчение, а лишь новую волну усталости. Его веки слипались, тело требовало отдыха, но сознание, заведенное до предела, не желало отпускать вожжи. Он поднялся, его кости затрещали, спина отозвалась тупой, ноющей болью. Он потянулся к мешку. Вчерашняя добыча лежала на дне, завернутая в тряпку. Он развернул ее. От рыбы шел сладковатый, неприятный запах. Ее нужно было готовить. Сегодня. Или выбросить.
Мысль выбросить еду, добытую такой ценой, была кощунственной. Но мысль готовить ее снова, разводя огонь, чей запах и дым могли снова привлечь внимание, была пугающей. Он стоял перед выбором: рискнуть или медленно голодать. Он выбрал риск.
— Артем, — тихо позвал он.
Парень проснулся мгновенно, как будто и не спал. Его глаза были ясными и настороженными.
—Сходи, раздобудь немного дров. Тихо. Самых сухих, чтобы дыма меньше было.
Артем кивнул и, как тень, выскользнул из дворика. Егор тем временем принялся готовить место для костра, стараясь заглушить его с трех сторон камнями, чтобы свет не был так заметен. Он действовал с предельной осторожностью, словно сапер на минном поле. Каждое его движение было выверено, приглушено. Он понимал, что теперь они живут как дикие звери, боящиеся собственной тени.
Артем вернулся быстро, с охапкой почти бездымного хвороста. Они снова развели маленький, жалкий костерок и сварили уху. Процесс повторялся, но на этот раз в нем не было вчерашней, почти праздничной атмосферы. Все делалось молча, быстро, с оглядкой на вход в дворик. Ели тоже молча, торопливо, словно боялись, что еду вот-вот отнимут. Сытость накатывала снова, тяжелая, дремотная, но на смену ей приходила та же тревога, еще более острая, чем прежде.
Их не оставили в покое.
Они пришли, когда уха была почти съедена, а костер догорал. Трое. Не те двое, что видел Егор вчера, но того же сорта. Крепкие, с пустыми глазами, в потертых, грязных одеждах. Они вошли без стука, без предупреждения, просто заполнив собой узкий проход во дворик. И остановились, оглядывая их с ног до головы с наглым, оценивающим безразличием.
Старший из них, широкоплечий детина с выбитым зубом и шрамом на щеке, уставился на Егора.
—Слышь, хозяин, — его голос был хриплым и глухим, как скрежет камня. — Пахнет у тебя тут вкусно. Рыбкой. А у нас, знаешь, с утра во рту пусто. Не поделишься?
Егор медленно поднялся на ноги. Сердце его бешено колотилось, но лицо он старался сохранять невозмутимым. Он почувствовал, как за его спиной замерли все — и Артем, и старики, и Машка, которая инстинктивно вжалась в стену.
—У нас самих в обрез, — ответил он, стараясь, чтобы голос не дрожал. — На десять ртов.
— А у нас на трое, — парировал второй, тощий, с бегающими глазками. — И рты побольше ваших. Так что делиться будете. По-хорошему.
Они не были вооружены, по крайней мере, открыто. Но в их позах, в их взглядах читалась готовность к насилию. Это был не вопрос «если», а вопрос «когда».
Егор почувствовал, как по его спине пробегает холодный пот. Он понимал, что силы не равны. Он один, с топором. Их трое. И за его спиной — беззащитные старики и дети. Он не мог позволить себе драку. Не здесь. Не сейчас.
—Рыбы нет, — сказал он, глядя прямо в глаза предводителю. — Съели все.
— Врешь, — тот усмехнулся, коротко и беззвучно. — Пахнет от вас вчерашней жареной. Значит, была. И будет. Мы теперь твои соседи. И за хорошее соседство надо платить. Понимаешь? Платить. Каждую добычу. Иначе соседство испортится. Очень быстро.
Это было даже не требование. Это был ультиматум. Они облагали их данью. Данью в виде еды. Еды, которая стоила ему часов, проведенных в ледяной воде, стоила боли, унижения и отнятых жизней.
Егор стоял и молчал. Внутри него все кипело. Гнев, смешанный со страхом и чувством полнейшего бессилия. Он мог попытаться драться. Могнуть ударить топором. Но что тогда? Убьет одного. Двое других набросятся на него. И на них. На Машку. На стариков. Это будет бойня.
— Я... подумаю, — выдавил он наконец.
— Ты не думай, — перебил его тощий. — Ты слушай. Завтра. В это же время. Приносишь сюда половину улова. Половину. Понял? Или мы придем и возьмем все. И еще кое-что сверху.
Они постояли еще мгновение, давая своим словам впитаться, как яду, потом развернулись и ушли так же бесшумно, как и появились. В дворике повисла тягостная, гнетущая тишина.
Егор медленно опустился на землю. Руки его тряслись. Он смотрел в потухший костер, но не видел его. Он видел только безвыходность. Ловушку. С одной стороны — река, которая требовала здоровья и сил. С другой — эти трое, которые отныне будут забирать половину его добычи. Половину! Этого не хватит, чтобы прокормить десять человек. Они обрекали их на медленную голодную смерть. Просто отнимали у них время, отмеренное для агонии.
— Егор? — тихо позвала Машка. В ее голосе был неподдельный, детский ужас.
Он не ответил. Он не мог. Слова застряли в горле комом стыда и ярости.
Артем подошел к нему и сел рядом.
—Что будем делать? — спросил он, и в его голосе не было паники, лишь та же усталая, знакомая решимость, что была у Егора.
— Не знаю, — честно ответил Егор. — Не знаю.
Он чувствовал себя предателем. Он привел их сюда, в этот город, обещая спасение. А привел в ад, где у них отнимали последнее. Где они были не людьми, а ресурсом, дойной коровой для городского отребья.
Он просидел так почти до полудня, погруженный в оцепенение. Потом поднялся. Медленно, как старик. Взял свой топор и тесак.
—Я пойду к реке, — сказал он, не глядя ни на кого.
— Они же сказали... половину, — тихо заметила одна из старух.
— А если я ничего не принесу, они придут и заберут все, что есть, — отрезал Егор. — И нас самих, возможно.
Он снова вышел на улицу. День был пасмурным, с неба моросил холодный, пронизывающий дождь. Он шел к реке, и ему казалось, что каждый прохожий смотрит на него с знанием. С насмешкой. «Вот он, рыбак. Пошел платить дань». Унижение жгло его изнутри, как кислота.
На реке все было по-прежнему. Та же толпа отчаявшихся, тот же ледяной ветер, та же серая, несущаяся вода. Он занял свое вчерашнее место в грязной заводи. Процесс повторялся: закидывание удочки, долгое, мучительное ожидание, онемение ног, боль в спине. Но сегодня к физическим страданиям добавились душевные. Каждый раз, когда он вытаскивал свою снасть, он думал: «Эта рыба уже не моя. Половина ее принадлежит им». Это отравляло самую суть его труда, лишало его последнего смысла.
Он поймал двух налимов. Чуть меньше вчерашних. И несколько плотвичек. Глядя на эту скромную добычу, он производил в уме простой расчет: половина — это один налим и половина плотвы. Этого едва ли хватит, чтобы не умереть с голоду десяти человекам. А если завтра улов будет еще меньше? А если он вообще ничего не поймает?
Он шел обратно, и тяжесть в мешке была не только физической. Это была тяжесть поражения. Капитуляции. Он нес не еду, а символ своего рабства.
Когда он вернулся в дворик, там уже ждали. Не трое, а двое. Тот самый широкоплечий с выбитым зубом и тощий с бегающими глазками.
—Ну что, рыбак? Принес? — спросил тощий, ухмыляясь.
Егор молча опустил мешок и вытряхнул из него рыбу.
—Берите свою половину, — прошептал он.
Широкоплечий наклонился, без всякого интереса перебрал улов.
—Этот, — он ткнул пальцем в большего налима, — и вот эти, — он собрал в охапку всю плотву. — На сегодня хватит. Завтра, смотри, чтобы было побольше. А то обидится мой желудок.
Они забрали рыбу, даже не поблагодарив, и ушли, оставив Егора стоять над жалкими остатками его дневного труда. Один некрупный налим. Этого не хватило бы и на похлебку. Это была насмешка.
Он стоял и смотрел на эту одну-единственную рыбину, и внутри него что-то переворачивалось. Гнев, который он сдерживал, страх, который парализовал, унижение, которое разъедало душу, — все это сплелось в один тугой, горячий клубок. Он не мог так больше. Он не мог быть дойной коровой. Он не мог позволять грабить себя и тех, кто от него зависел.
Он поднял голову и посмотрел на своих. Они молча смотрели на него, и в их глазах он видел то же отчаяние, что и в своем сердце. Но еще он видел вопрос. «И что теперь?»
— Этого... этого не хватит, — хрипло сказал он. — Этого не хватит даже на один раз.
— Значит, завтра нужно поймать больше, — безразлично произнес один из стариков.
— Нет, — вдруг резко сказал Егор. Его голос прозвучал неожиданно громко и твердо в гнетущей тишине дворика. — Не значит. Завтра... завтра будет по-другому.
Он не знал, что именно он сделает. Но он знал, что не отдаст им ни куска. Ни завтра, ни послезавтра. Никогда. Ценой этого решения могла стать его жизнь. Или их жизни. Но продолжать платить дань — значило медленно умирать. А он уже устал умирать. Слишком устал.
Он посмотрел на топор в своей руке. На зазубрины, оставленные оркской сталью. На выбоину от тяжелого удара. Этот топор был орудием его отца. Орудием, которое не спасло его, но попыталось. Орудием чести. А он, Егор, использовал его, чтобы чистить рыбу. И теперь собирался, возможно, использовать его по-другому. По его настоящему назначению.
Он чувствовал, как что-то ломается внутри него. Последние остатки того мальчика, который боялся, который прятался под трупом лошади, который надеялся на спасение. Этот мальчик умер. Остался только он. Последний сын Пепельной Выти. Хранитель десяти душ. И он не позволит, чтобы их последние дни были отмечены клеймом рабства и унижения.
Он поднял с земли того единственного налима, что оставили ему бандиты.
—Сварите это, — сказал он. — Сегодня мы поедим. А завтра... завтра я не пойду на реку.
— Куда же ты пойдешь? — спросил Артем.
Егор посмотрел на него, и в его глазах горел холодный, стальной огонь.
—Я пойду к ним, — тихо ответил он. — Поговорить.
Он не уточнил, что это будет за разговор. Но все все поняли. В дворике снова воцарилась тишина. Но на этот раз она была иной. Не тишиной отчаяния, а тишиной перед бурей. Тишиной принятия. Они смотрели на него, и в их взглядах уже не было страха. Была решимость. Та же решимость, что была у него. Решимость идти до конца. Какой бы этот конец ни был.
Он стоял и смотрел на эту одну-единственную рыбину, оставленную ему в насмешку, и внутри него что-то переворачивалось, ломалось, перестраивалось. Гнев, который он сдерживал, страх, который парализовал, унижение, которое разъедало душу, — все это сплелось в один тугой, горячий, острый как бритва клубок. Он не мог так больше. Он не мог быть дойной коровой, молчаливым рабом, отдающим половину своей жизни, своего труда, своей крови за призрачное «спокойствие», которое было лишь отсрочкой расплаты. Он не мог позволять грабить себя и тех, кто от него зависел, тех, кого он поклялся защищать, ведя их из пепелища.
Он поднял голову и посмотрел на своих. Они молча смотрели на него, и в их глазах он видел отражение своего собственного отчаяния. Но еще он видел вопрос — немой, но оглушительный. «И что теперь? Что ты теперь сделаешь, наш лидер, наш защитник?»
— Этого... этого не хватит, — хрипло, пробиваясь через ком в горле, сказал он, указывая на жалкого налима. — Этого не хватит даже на одну похлебку для всех. Мы будем голодать. Снова.
— Значит, завтра нужно поймать больше, — безразлично, с оттенкой безысходности произнес один из стариков, Сидорович. — Или отдать им все и умереть сразу.
— Нет, — вдруг резко, почти крикнул Егор. Его голос прозвучал неожиданно громко и твердо, разрезая гнетущую тишину дворика. — Не значит. Завтра... завтра будет по-другому. Я не отдам им ничего.
Он не знал, что именно он сделает. Не было плана, не было стратегии. Была только ясность, холодная и жесткая, как лезвие его тесака. Он знал, что не отдаст им ни куска. Ни завтра, ни послезавтра. Никогда. Ценой этого решения могла стать его жизнь. Или их жизни. Но продолжать платить дань, видеть, как они голодают, пока эти ублюдки жиреют на его труде, — это была смерть другого рода. Медленная, позорная, унизительная. А он уже устал умирать. Слишком устал.
Он посмотрел на топор в своей руке. На зазубрины, оставленные оркской сталью. На выбоину от тяжелого удара, который, возможно, стал для его отца последним. Этот топор был орудием чести, орудием защиты. А он, Егор, использовал его, чтобы чистить рыбу, чтобы выживать в грязи. И теперь, возможно, ему придется использовать его по-другому. По его настоящему, страшному назначению. Чтобы убивать. Не орков, не монстров, а таких же, как он, людей. Голодных, озлобленных, отчаявшихся. Но — врагов.
Он чувствовал, как что-то окончательно ломается внутри него, переходя некую невидимую черту. Последние остатки того мальчика, который боялся, который прятался под трупом лошади, который надеялся на справедливость и спасение, умерли, рассыпались в прах. Остался только он. Последний сын Пепельной Выти. Хранитель десяти душ. И он не позволит, чтобы их последние дни были отмечены клеймом рабства и унижения. Лучше смерть. Честная смерть в бою.
Он поднял с земли того единственного налима, что оставили ему бандиты, и протянул его Артему.
—Сварите это. Сегодня мы поедим. В последний раз на их условиях. А завтра... завтра я не пойду на реку.
— Куда же ты пойдешь? — спросил Артем, принимая рыбу. Его пальцы сжались вокруг холодной, скользкой тушки.
Егор посмотрел на него, и в его глазах горел холодный, стальной, безжалостный огонь решимости.
—Я пойду к ним, — тихо, но четко произнес он. — Поговорить.
Он не уточнил, что это будет за разговор. Не нужно было. Все и так все поняли. В дворике снова воцарилась тишина. Но на этот раз она была иной. Не тишиной отчаяния, а тишиной перед бурей. Тяжелой, давящей, но полной странного спокойствия. Тишиной принятия. Они смотрели на него, и в их взглядах уже не было страха, не было паники. Была та же решимость, что была у него. Решимость идти до конца. Какой бы этот конец ни был. Они были вместе. Они были последними. И они предпочли быструю, но честную смерть — медленному распаду.
Вечер прошел в гнетущем молчании. Они съели ту единственную рыбу, сваренную в почти пресной воде — соль они берегли как зеницу ока. Ели молча, не глядя друг на друга. Каждый был погружен в свои мысли. Егор сидел, прислонившись к стене, и точил свой тесак о плоский камень. Скребущий звук стали по камню был единственным, что нарушало тишину. Он не думал о завтрашнем дне. Он не строил планов. Он просто точил лезвие, чувствуя, как с каждым движением его решимость закаляется, как сталь.
Ночь была самой долгой в его жизни. Он снова не спал, но на этот раз не из-за страха, а из-за странного, почти мирного ожидания. Он смотрел на звезды, виднеющиеся в просвете между крышами, и думал о своем отце. О том, как тот стоял на пороге их дома с топором в руках. Он не спас их, но он попытался. Он встретил смерть лицом к лицу. И теперь Егор понимал его как никогда. Иногда честь и долг важнее жизни. Иногда единственный достойный выбор — это стоять и сражаться, даже если ты обречен.
Утро пришло серое и дождливое. Холодный ливень омывал грязные улицы Каменного Брода, превращая их в непролазное месиво. Егор встал, потянулся. Его тело ныло, но разум был ясен и холоден. Он взял топор и тесак. Проверил остроту лезвия большим пальцем — капля крови выступила и тут же смылась дождем. Хорошо.
— Я пошел, — сказал он, ни к кому конкретно не обращаясь.
Артем шагнул вперед.
—Я с тобой.
— Нет, — Егор покачал головой. — Это мой путь. Ты останешься здесь. Защищай их. Если я не вернусь... — он запнулся, но потом твердо закончил, — ...значит, так было суждено.
Он не стал ждать ответа. Развернулся и вышел из дворика, не оглядываясь. Дождь хлестал ему в лицо, но он почти не чувствовал этого. Он шел по знакомым улочкам, но теперь они казались ему другими. Враждебными. Каждый темный угол, каждая подворотня таили потенциальную угрозу. Он не знал, где живут те трое. Но он знал, где их искать. У них было свое место — заброшенная лавка неподалеку от рынка, где они собирались и принимали свою дань с таких же, как он, беженцев.
Он дошел до этого места — низкое, покосившееся здание с выбитыми окнами. Дверь была приоткрыта. Он толкнул ее плечом и вошел внутрь.
Его встретили те же трое. Они сидели на ящиках вокруг разведенного в жестяной бочке костра, грели руки. Увидев его, они ухмыльнулись.
— А, рыбак! — крикнул тощий. — Принес дань? Давай сюда, не задерживай.
Егор остановился посреди комнаты. Дождь капал с его одежды на грязный пол. Он посмотрел на каждого по очереди, потом на их предводителя.
—Нет, — сказал он. — Я не принес дань. Я пришел сказать, что с сегодняшнего дня вы не получите от меня ни крошки.
В лавке повисла напряженная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием огня и шумом дождя снаружи.
Широкоплечий медленно поднялся. Его лицо стало каменным.
—Что-то я не расслышал, пацан. Повтори.
— Я сказал, что не буду больше платить вам, — четко повторил Егор, сжимая рукоять топора. — Ни сегодня, ни завтра, ни никогда. Вы не получите от меня ничего.
Тощий засмеялся, но смех его был нервным.
—Смотри-ка, щенок возомнил о себе! Думаешь, ты тут что-то решаешь?
— Я решаю, что готов умереть, но не буду вашим рабом, — сказал Егор. Его голос не дрожал. — И если вы придете к нам снова, я буду драться. До последнего вздоха.
Он видел, как их лица исказились злобой. Они не ожидали такого. Они привыкли к покорности, к страху. А он принес им вызов. И теперь им придется либо отступить, потеряв лицо, либо убить его. И они выбрали второе.
Широкоплечий выхватил из-за пояса короткую, тяжелую дубину.
—Ну что ж, раз ты так хочешь умереть... — он сделал шаг вперед.
Егор принял стойку, подняв топор. Он знал, что шансов мало. Но он был готов. Он смотрел в глаза своему врагу и не отводил взгляда.
И в этот момент снаружи раздался крик. Пронзительный, полный ужаса. Потом еще один. И третий. И затем — нарастающий гул. Голоса. Множество голосов. Крики, вопли, звон оружия.
Все в лавке замерли, прислушиваясь. Шум нарастал, приближался. Кто-то с грохотом распахнул дверь.
— Орки! — закричал запыхавшийся человек, его лицо было искажено страхом. — Орки у ворот! Прорвались! Спасайся кто может!
На мгновение в лавке воцарилась полная тишина. Потом бандиты, забыв про Егора, бросились к выходу, расталкивая друг друга. Угроза со стороны орков была реальной и немедленной. Их мелкие разборки вдруг стали ничтожными.
Егор стоял на месте, не двигаясь. Его разум с трудом переваривал эту новость. Орки. Здесь. В Каменном Броде. Его первый импульс был — бежать. Бежать назад, к своим, защищать их. Но потом он посмотрел на опустевшую лавку, на дверь, в которую убежали его враги. И он понял, что его проблема решилась сама собой. Но какою ценой? Ценой новой, куда более страшной угрозы.
Он медленно вышел на улицу. Город погрузился в хаос. Люди бежали в панике, кричали, падали. Где-то в районе главных ворот виднелись столбы дыма, слышался звон оружия и дикие оркские крики.
Егор повернулся и побежал. Бежал что было сил обратно, в их дворик. Он должен был добраться до них. До своих. Теперь их ждала новая битва. Битва за выживание в осажденном городе. И он, Егор, был их единственным щитом.
Он бежал, и дождь хлестал ему в лицо, смешиваясь со слезами ярости и отчаяния. Круг замкнулся. Снова орки. Снова смерть. Снова борьба. Но на этот раз он не будет прятаться. Он будет сражаться. До конца.
---
Бег по охваченному паникой городу был похож на перемещение по дну адского котла. Егор не бежал — он пробивался, отталкиваясь от стен, спотыкаясь о брошенные вещи, вязнул в грязи, которую десятки ног взбили в липкую, жирную жижу. Воздух, прежде насыщенный запахами нищеты и гнили, теперь был наполнен новыми, куда более страшными ароматами — дымом, не бытовым, а едким, древесным, с примесью горелого мяса; пылью, взметаемой обрушивающимися постройками; и главное — запахом страха. Запахом пота, мочи и слепого, животного ужаса, который исходил от тысяч горожан, превращенных в стадо, мечущееся в западне.
Крики были повсюду. Они неслись с крыш, из-за углов, из распахнутых настежь дверей. «Закрывайте ворота!» — но ворота уже были проломлены. «К оружию!» — но оружия не было, или его было мало, или им не умели пользоваться. «Спасайся!» — но куда? Узкие улочки, бывшие ловушкой для таких, как он, теперь стали ловушкой для всех. Толпа, захлестнувшая их, была слепа и жестока. Егор видел, как старика, замешкавшегося на пороге, затоптали собственные соседи; как мать, в ужасе прижимавшая к груди ребенка, была сбита с ног и исчезла под десятками ног. Он не мог помочь. Он мог только бежать, безжалостно расталкивая локтями таких же обезумевших людей, его топор был зажат в руке, но использовать его против этих людей он не мог. Они не были врагами. Они были такими же жертвами.
И сквозь этот человеческий гул начали пробиваться другие звуки. Низкие, хриплые гортанные крики, от которых кровь стыла в жилах. Тяжелый, мерный топот, от которого дрожала земля. И тот самый, знакомый до боли, запах — пота, кожи и железа, что он запомнил в день гибели своей деревни. Орки. Они уже были здесь, в городе. Где-то близко.
Он свернул в знакомый переулок, ведущий к их дворику, и уперся в завал. Повозка, опрокинутая и разбитая, перегородила путь, вокруг нее столпились люди, безуспешно пытающиеся сдвинуть ее. Обойти было негде — стены домов сходились здесь почти вплотную. Егор, не раздумывая, вскарабкался на груду ящиков, прижатых к стене, и, цепляясь пальцами за выступы кирпичной кладки, пополз по стене, как ящерица. Камень осыпался под его ногами, он сорвался вниз, больно ударившись коленом, но поднялся и снова пополз. Снизу на него смотрели испуганные лица, кто-то кричал ему что-то, но он не слышал. Ему нужно было вперед. Только вперед.
Сорвав в кровь пальцы, он перебрался через завал и с разбегу рухнул на землю с другой стороны. Отдышавшись секунду, он вновь рванулся в бег. Вот их улица. Вот щель между домами. Он влетел в нее, как пуля, и на мгновение замер, ослепленный резкой сменой освещения.
В дворике было тихо. Слишком тихо. Его сердце упало. Они ушли? Сбежали? Бросили его?
— Артем? — хрипло крикнул он, и его голос прозвучал неестественно громко в звенящей тишине.
Из-за груды камней, что они использовали для костра, медленно поднялась фигура. Это был Артем. Его лицо было белым как мел, но в руках он сжимал заостренную палку — их единственное, кроме топора Егора, подобие оружия.
—Егор? Ты живой?
Один за другим из укрытий, из-под разбросанного хлама, из темного угла под навесом появились и остальные. Все. Дед Никифор, которого поддерживала одна из старух. Машка, прижимающая к груди свою тряпичную куклу. Все десять. Живые. Не тронутые.
— Что происходит? — спросила Светка, ее голос дрожал. — Мы слышали крики... Страшные крики...
— Орки, — коротко бросил Егор, переводя дыхание. Он оглядел их убежище. — Они в городе. Прорвались.
В его словах не было ничего, кроме констатации факта, но они подействовали на всех, как удар хлыста. Машка тихо вскрикнула и зажмурилась. Старики перекрестились, их руки тряслись. Даже Артем не смог скрыть охватившего его ужаса.
— Что... что будем делать? — прошептал он, глядя на Егора, как на последнюю надежду.
Егор медленно прошелся по дворику, оценивая его глазами не как пристанище, а как крепость. Хлипкую, жалкую, но их единственную.
—Баррикадировать вход, — сказал он. — Все, что можем найти. Камни, доски, тот самый хлам. И готовиться.
— К чему? — со слезами в голосе спросила одна из женщин. — Они же убьют нас всех!
— К тому, чтобы драться, — голос Егора был спокоен, но в нем слышалась сталь. — Я не побегу. И не позволю им прийти сюда и забрать вас, как скот. Лучше смерть здесь, чем в рабстве или на потеху.
Его слова, казалось, влили в них какую-то долю его собственной решимости. Да, это был страх. Но это был страх, ведущий не к оцепенению, а к действию. Даже старики, сгорбленные и немощные, засуетились, начали таскать к входу все, что могло послужить преградой — полусгнившие доски, обломки кирпичей, пустые бочки. Артем с Светкой, самые крепкие из молодежи, втащили тяжелую, проржавевшую металлическую балку, что валялась неподалеку, и заблокировали ею узкий проход. Это была не баррикада, а ее жалкое подобие, но это было что-то.
Егор распределил их. Артем с заостренной палкой — у баррикады, справа. Сам Егор с топором — слева, чтобы иметь пространство для замаха. Стариков и детей — в самый дальний, самый темный угол, за грудой камней. Им в руки он сунул камни и обломки черепицы.
—Если прорвутся... бейте. В лицо, в глаза. Не жалейте.
Он не знал, сработает ли это. Скорее всего, нет. Против тренированных воинов-орков их сопротивление будет длиться секунды. Но эти секунды будут честными.
Приготовления заняли maybe полчаса. Потом наступила тишина. Та самая, звенящая, предгрозовая тишина, что бывает перед самым боем. Шум битвы в городе не стихал, а нарастал, приближался. Слышны были уже отдельные крики — совсем близко. Лязг железа. Грохот.
Они сидели в своем дворике, прижавшись друг к другу, и слушали. Сердца бились в унисон, громко, как барабаны. Егор стоял у баррикады, прижав глаз к щели между двумя досками. Он видел кусок улицы. Видел, как мимо пронеслись несколько горожан с дикими глазами. Потом — тяжелые, подкованные сапоги. Орк. Один. Он остановился, повернул свою уродливую, покрытую шрамами голову, и его взгляд, казалось, скользнул прямо по щели, за которой стоял Егор. Сердце Егора замерло. Но орк двинулся дальше, увлеченный погоней за более легкой добычей.
Минуты тянулись, каждая — как вечность. Потом снаружи раздался новый звук. Не крик, а плач. Детский плач. Он доносился прямо снаружи, у их баррикады.
Машка, сидевшая в углу, встрепенулась.
—Там... там ребенок...
Егор стиснул зубы. Это могла быть ловушка. Приманка. Но плач был таким настоящим, таким безутешным...
И тут снаружи раздался тот самый, ненавистный хриплый смех. И тяжелые шаги, приближающиеся к баррикаде.
— Смотри-ка, червячок притаился! — проревел кто-то на ломаном общем языке. — Вылезай, малявка, поиграем!
Раздался звук удара, и одна из досок в их баррикаде треснула. Плач перешел в исступленный визг.
Егор встретился взглядом с Артемом. В глазах парня был тот же вопрос. Что делать? Сидеть тихо и надеяться, что орк уйдет? Или...
Вторая доска с хрустом поддалась, и в образовавшуюся брешь протиснулась огромная, зеленая, в шрамах рука, сжимающая окровавленный топор. Она стала нащупывать засов.
Егор больше не думал. Он взвел топор и со всей силы обрушил его на эту руку.
Раздался отвратительный хруст, топор глубоко вонзился в мышечную ткань, почти до кости. Снаружи раздался рев боли и ярости. Рука дёрнулась и исчезла, оставив на заостренном конце балки кровавый след.
— Ааааргх! Крошечные черви! Я вас раздавлю!
По баррикаде загремели яростные удары. Доски трещали и ломались. Егор и Артем отступили на шаг, готовясь к последнему рубежу. Егор видел сквозь увеличивающуюся брешь искаженное яростью лицо орка, его маленькие, полные ненависти глаза. Это был конец. Они не сдержат его.
И в этот самый момент с улицы донесся громкий, властный окрик на оркском наречии. Удары по баррикаде прекратились. Раненый орк что-то рявкнул в ответ, но голос с улицы прозвучал снова, еще более повелительно. Послышался звук отступающих шагов. Орк, хромая и прижимая свою изувеченную руку, скрылся из виду.
В дворике снова воцарилась тишина, на этот раз ошеломленная, невероятная. Они выжили. Пока.
Егор, дрожа от выброса адреналина, снова подошел к баррикаде. Он выглянул в щель. Улица была пуста, если не считать нескольких тел вдали. Ребенок, чей плач привлек орка, исчез. Возможно, сбежал. Возможно, его нашли свои.
Он отступил и медленно опустился на землю. Его руки тряслись. Он только что ранил орка. Он вступил в бой и выжил. Но это была не победа. Это была отсрочка. Приказ, отозвавший орка, означал одно — у них были более важные цели, чем копошащиеся в развалинах беженцы. Но они могли вернуться. В любой момент.
Он посмотрел на своих. Они смотрели на него с новым выражением — не только со страхом, но и с зарождающимся уважением, с крошечной искрой надежды. Он их защитил. Он сделал то, что казалось невозможным.
— Они... они ушли? — тихо спросила Машка.
— На время, — честно ответил Егор. — Но они еще в городе. Битва продолжается.
Он встал и подошел к мешку с их скудными припасами. Вытащил последние сухари.
—Ешьте. Вам нужны силы.
Он понимал, что их положение отчаянное. Они заперты в каменной ловушке, в городе, который, возможно, уже пал. У них нет еды, нет воды, нет помощи. Но они живы. И пока они живы, есть шанс. Пусть один из миллиона. Но он есть.
Он сидел, опираясь спиной о холодную стену, и слушал гул битвы, доносившийся со всех сторон. Этот гул был песнью их конца или началом чего-то нового? Он не знал. Но он знал одно — он не сдастся. Ни за что. Он будет драться до конца. За каждый камень этого жалкого дворика. За каждый вздох этих людей. Потому что другого выбора у него не было. Потому что он был последним сыном Пепельной Выти. И его история еще не была закончена.
Глава 5 Узник камня и страха
Тишина, наступившая после ухода орка, была страшнее любого шума. Она была напряженной, звенящей, ненастоящей. Казалось, сам город затаил дыхание, ожидая нового удара. Егор стоял у развороченной баррикады, не в силах оторвать взгляд от щели, сквозь которую проступал кусок улицы, усыпанный обломками и телами. Его руки все еще дрожали, сжимая рукоять топора, на лезвии которого застыла темная, почти черная кровь. Он ее почувствовал. Плоть, кость, сопротивление. Он ранил. Возможно, даже убил. Но не торжество наполняло его, а леденящая пустота. Он переступил черту. Из добычи превратился в охотника. И этот переход стоил ему части души.
— Они... они не вернутся? — тихий, прерывистый шепот Машки вырвал его из оцепенения.
Он обернулся. Десять пар глаз, широко раскрытых, впивались в него. В них читался не просто страх, а нечто большее — животная зависимость. Он был их скалой в этом бушующем море ужаса.
—Не знаю, — снова честно ответил он. Честность была единственной валютой, которую он мог им предложить. — Но мы не можем здесь оставаться. Эта баррикада не выдержит еще одного удара.
— Куда мы пойдем? — спросил Артем. Его лицо было бледным, но голос твердым. Он уже держал свою заостренную палку, как настоящее оружие.
Егор окинул взглядом их дворик. Ловушку. Каменный мешок. Они отсиживались здесь, как мыши, надеясь, что кот пройдет мимо. Но кот уже знал об их существовании.
—Надо искать другое укрытие. Более надежное. И воду. И еду.
Последние сухари были съедены. Горсть зерна, которую они берегли на самый крайний случай, не спасала положения. Жажда начинала мучить их еще сильнее голода. Их организм, истощенный неделями лишений, начинал сдавать.
Осторожно, сантиметр за сантиметром, они разобрали остатки баррикады. Егор первым высунул голову в проход. Улица была пустынна. Трупы, дым, разбросанные вещи. И тишина. Зловещая, неестественная тишина, нарушаемая лишь далекими, приглушенными криками и треском пожаров.
— Держитесь вместе. Не отставать, — приказал он, и его голос прозвучал чужим, командным.
Они вышли, как призраки, выбравшиеся из своей могилы. Егор шел впереди, топор наготове. Артем замыкал шествие, подталкивая стариков. Машка вцепилась в полу Егоровой рубахи, ее маленькие пальцы впивались в ткань.
Они двигались по узкой улочке, прижимаясь к стенам. Воздух был густым и едким. Пахло гарью, кровью и смертью. Под ногами хрустели осколки стекла и черепицы. Они прошли мимо горящего дома, и жар от пламени опалил им лица. Из-за угла донесся звук борьбы — лязг металла, хриплые крики. Егор резко поднял руку, и вся группа замерла, вжавшись в нишу чьих-то распахнутых дверей. Они простояли так несколько минут, пока звуки не стихли, сменившись победными оркскими воплями.
Сердце Егора бешено колотилось. Они были как слепые котята в логове волка. Каждый шаг мог стать последним.
Они вышли к небольшой площади, где накануне еще торговали скудными припасами. Теперь она была усеяна телами. Среди них валялись разбитые телеги, опрокинутые лотки. В центре площади бил небольшой фонтан, но вода в его чаше была розовой от крови.
— Вода! — прошептал кто-то из стариков с такой надеждой, что у Егора сжалось сердце.
— Нет, — резко остановил он его. — Она отравлена. Смотри.
Он указал на тело, лежавшее прямо в фонтане. Мертвый человек, раскинув руки, смотрел в небо пустыми глазами.
Они обошли площадь, стараясь не смотреть на мертвецов. Егор вел их к тому, что помнил с первых дней — к старому, полуразрушенному амбару на окраине этого квартала. Он казался более крепким, с каменным низом и глубоким подвалом.
По пути они наткнулись на первую добычу. Разбитая повозка, из-под которой торчала рука. Рядом валялся рассыпавшийся мешок. В грязи лежали несколько уцелевших картофелин и морковок, вывалявшиеся в чем-то буром. Егор, не глядя на других, подобрал их и сунул в свой мешок. Еда. Грязная, почти несъедобная, но еда.
Амбар, когда они до него добрались, оказался нетронутым. Массивная дверь была заперта изнутри. Егор постучал рукоятью топора. Тишина. Он постучал сильнее.
—Открывайте! Мы свои! Беженцы! — крикнул он, и его голос прозвучал неестественно громко в тишине.
Из-за двери послышалось движение. Щелкнул засов. Дверь приоткрылась на несколько сантиметров, и в щели показался глаз, полный страха и недоверия.
—Кто вы? Чего надо?
— Укрытия. И воды. Ради бога, — сказал Егор, и в его голосе впервые зазвучала мольба.
Дверь распахнулась шире. Внутри стоял тщедушный мужчина лет пятидесяти, с нервным лицом и всклокоченными волосами. Он окинул взглядом их жалкую группу.
—Быстро, внутри! — прошипел он.
Они ввалились в прохладный полумрак амбара. Воздух пах пылью, сеном и... людьми. В углу, на разбросанных половиках и соломе, сидели еще человек пятнадцать — женщины, старики, несколько детей. Они смотрели на новоприбывших с тем же страхом и недоверием.
— Я Мартин, — представился хозяин, запирая дверь на тяжелый засов. — Вы откуда?
—С Пепельной Выти, — ответил Егор, опускаясь на пол от внезапной слабости. — Мы... мы выжили.
Он оглядел новое убежище. Оно было лучше их дворика. Стены из грубого камня, без окон на первом этаже, прочная дверь. И главное — в углу стояла бочка с водой. Чистой водой.
Мартин, видя их взгляды, кивнул.
—Пейте. Но экономно. Колодец во дворе, но сейчас туда не пробраться.
Они пили жадно, зачерпывая воду деревянными ковшами. Вода была холодной и невероятно вкусной. Она смывала с горла пыль и кровь, ненадолго утоляя мучительную жажду. Потом Егор раздал найденные овощи. Их было мало, но даже этот жест вернул им каплю сил.
— Что происходит в городе? — спросил Егор Мартина, когда те немного пришли в себя.
Тот мрачно покачал головой.
—Хозяйская часть у ворот пала. Орки в городе. Дерутся за каждый квартал. Наша стража... кто-то сражается, кто-то разбежался. Город обречен.
В его словах не было паники, лишь горькая резиньяция. Это был приговор.
— Мы не можем здесь оставаться, — тихо сказала одна из женщин в углу. — Они найдут нас. Сожгут, как крыс.
— А куда бежать? — резко спросил Мартин. — Все выходы из города захвачены. Мы в ловушке.
В амбаре повисло тяжелое молчание. Безысходность, казалось, сгущалась в воздухе, становясь почти осязаемой.
Егор сидел, обхватив колени, и смотрел на плачущую Машку, которую утешала какая-то женщина. На Артема, который с тоской смотрел на запертую дверь. На своих стариков, смирившихся с неизбежным. И снова на него ложился этот груз. Груз ответственности. Он привел их сюда. В эту, возможно, последнюю ловушку.
Он поднялся и подошел к Мартину.
—Есть ли у вас оружие? Любое.
Мартин усмехнулся.
—Вилы. Косы. Топор, которым дрова колю. Против оркской стали? Шутка.
— Это лучше, чем ничего, — возразил Егор. — Мы должны подготовиться. Если они найдут нас... мы не должны просто ждать.
Он снова стал тем, кем был в их дворике — лидером, командующим. Но теперь его аудитория была больше. И вызов — страшнее.
Он организовал дежурства у двери и у единственного маленького оконца под самой крышей. Расставил людей по периметру, чтобы те слушали, что происходит снаружи. Разрешил развести крошечный, почти бездымный огонь в железной печурке, чтобы согреть воду и сварить подобие похлебки из тех жалких овощей.
Ночь опустилась на город, но тьма не принесла покоя. Город горел. Багровое зарево пожоров отражалось в небе, окрашивая его в зловещие тона. Снаружи доносились звуки продолжающейся резни — отдаленные крики, взрывы, дикий оркский хохот. Иногда казалось, что шаги и голоса раздаются прямо за дверью амбара, и все внутри замирали, затаив дыхание, вцепляясь в свои жалкие орудия.
Егор не спал. Он сидел у двери, положив голову на колени. Он думал. Думал о том, что они могут сделать. Сидеть и ждать смерти? Или попытаться вырваться? Но куда? Штурмовать ворота, за которыми орды орков? Это было безумием.
Под утро, когда багровое зарево на небе немного потускнело, его осенило. Река. Они пришли с реки. И ушли туда же. Орки контролировали ворота, но река... река была длинной, ее невозможно полностью блокировать. Если добраться до воды, можно попытаться уплыть. На чем? Хотя бы на бревне, на плоту. Это был призрачный шанс. Но он был.
Он поделился своей мыслью с Артемом и Мартином.
—Река? — Мартин скептически хмыкнул. — А как до нее добраться? Полгорода пройти, кишащего орками? Да мы на первом же перекрестке сложим головы.
— Сидя здесь, мы их сложим точно, — возразил Егор. — А так есть шанс.
— Какой шанс? Один из ста? — Мартин покачал головой. — Нет. Я остаюсь. Здесь хоть стены.
Егор посмотрел на своих. На Машку, на стариков. Смогут ли они пройти? Сомнительно. Но шанс... этот крошечный, безумный шанс манил его.
— Я пойду, — неожиданно сказал Артем. — Я не хочу умирать здесь, как мышь в норе.
Егор кивнул. Решение было принято. Они не могли остаться. Они должны были попытаться.
Он подошел к своей группе, к тем десяти душам, что были его крестом и его смыслом.
—Мы попробуем добраться до реки, — тихо сказал он. — Это опасно. Очень. Кто хочет — может остаться здесь.
Они смотрели на него. Старики молча покачали головами. Они не могли идти. Машка посмотрела на него своими огромными глазами и кивнула.
—Я с тобой, Егорка.
В итоге с ним решились идти только Артем, Машка и Светка. Остальные семеро предпочли остаться в амбаре, уповая на толстые стены и милость судьбы.
Прощание было быстрым и безмолвным. Егор оставил им почти всю найденную еду и свой тесак. У него оставался только топор.
Он, Артем, Машка и Светка выскользнули из амбара на рассвете, когда серый, безнадежный свет только начал разгонять ночные тени. Город предстал перед ними в своем утреннем, послеростовом уборе. Разруха, смерть и тишина. Дым все еще поднимался над руинами.
Они двинулись по направлению к реке, выбирая самые узкие, самые грязные переулки. Шли медленно, останавливаясь у каждого угла, прислушиваясь. Сердце Егора колотилось, как птица в клетке. Каждый звук заставлял его вздрагивать.
Их путь лежал через район, который орки, судя по всему, уже основательно «очистили». Тела на улицах лежали повсюду. Двери домов были выломаны, внутри царил разгром. В воздухе висел сладковатый, тошнотворный запах разложения.
Они уже почти вышли к набережной, когда из-за поворота прямо на них вышли трое орков.
Это произошло так внезапно, что у Егора не осталось времени на раздумья. Орки, увидев их, ухмыльнулись. Это были не воины в доспехах, а мародеры, обвешанные награбленным добром. Но от этого не становилось менее страшно.
— Беги! — крикнул Егор Артему, толкая его и девочек в ближайший проход. — Беги к реке!
Сам он развернулся и встал лицом к оркам, подняв топор. Он был щитом. Единственным щитом, что отделял их от смерти.
Первый орк, прихрамывающий, с перевязанной головой, ринулся на него с кривым ножом. Егор парировал удар древком топора и с разворота, со всей силы, всадил лезвие ему в плечо. Раздался тот самый, знакомый хруст. Орк заревел и отступил.
Но двое других были уже рядом. Егор отскакивал, отбивался, чувствуя, как его силы на исходе. Он видел, как Артем и девочки скрылись в переулке. Хорошо. Они успеют.
Удар дубины пришелся ему по ребрам. Боль, острая и жгучая, пронзила все тело. Он покачнулся, и в этот момент второй орк, тот самый, тощий, с бегающими глазками, которого он видел в лавке, ударил его чем-то тяжелым по голове.
Мир взорвался искрами и погрузился во тьму.
---
(Тень колышется, сливаясь с клубящимся дымом, её голос становится тише, почти шепотом.)
Очнулся он от холода. Ледяного, пронизывающего холода. И от запаха. Запаха речной воды, тины и... крови. Он лежал на мокрых камнях, и его голова раскалывалась от боли. Руки были связаны за спиной грубой веревкой. Рядом, такими же связанными, сидели Артем, Машка и Светка. Их лица были бледными, испуганными. Они смотрели на него с надеждой, которая угасала с каждой секундой.
Он поднял голову. Они находились на том самом гиблом берегу, где он ловил рыбу. Там, где вода была грязной и вонючей. Но теперь берег был усеян не рыболовами, а орками. И пленными. Десятками пленных. В основном женщины и дети. Их сгоняли в группы, грубо подталкивая, крича на своем гортанном языке.
Егор встретился взглядом с Артемом.
—Прости, — прошептал парень. — Они нас окружили. Не успели...
Егор молча покачал головой. Не в чем было винить Артема. Он сделал все, что мог. Они все сделали все, что могли.
Он посмотрел на реку. На серую, быструю воду, что когда-то была его надеждой на пропитание, а потом — на спасение. Теперь она была дорогой в рабство. Или в смерть.
Орк с перевязанной головой, тот, которого он ранил, подошел к ним. Он ухмыльнулся, показывая кривые желтые зубы, и пнул Егора ногой в бок, точно в то место, куда пришелся удар дубины. Боль снова пронзила тело, и Егор с трудом сдержал стон.
— Маленький червь кусается, — просипел орк на ломаном языке. — Но теперь мы сломаем тебе зубы. Всех вас.
Егор закрыл глаза. Он снова проиграл. Он вел их к свободе, а привел к цепям. Он был последним сыном Пепельной Выти. И, казалось, его история, история его людей, должна была закончиться здесь, на этом грязном берегу, в позоре и рабстве.
Но глубоко внутри, под грудой боли, страха и отчаяния, все еще тлела та самая искра. Искра гнева. Искра сопротивления. Она была слаба, почти неощутима. Но она была.
Он открыл глаза и посмотрел на воду. На темную, быструю, безразличную воду. И подумал, что пока он жив, пока эта искра тлеет, ничего еще не кончено. Даже в цепях. Даже на краю гибели.
Он был Егор. И он еще не сказал своего последнего слова.
Сознание возвращалось к Егору волнами, каждая из которых приносила новую боль. Сперва — раскалённая докрасна игла в виске, где пришелся удар. Потом — тупая, разлитая по всему телу ломота от побоев. И наконец — леденящая, костная боль от сырости и холода, исходящего от мокрых камней, на которых он лежал. Он открыл глаза, и мир предстал перед ним расплывчатым, колеблющимся, как отражение в замутненной воде. Небо над головой было серым, низким, словно крышка гроба, придавившего город. Он попытался пошевелиться, и тут осознал главное — его руки были грубо стянуты за спиной толстой, насквозь промокшей веревкой, впивавшейся в запястья при малейшем движении.
Память вернулась обрывками. Бой. Отчаянная попытка прикрыть отход Артема и девочек. Удар по ребрам. И затем — кромешная тьма. Он проиграл. Снова. Он, давший клятву защищать их, лежал здесь, беспомощный, а их судьба была неизвестна.
Он с трудом повернул голову, скрипя позвонками. Рядом, такие же связанные, сидели Артем, Машка и Светка. Артем встретился с ним взглядом, и в его глазах Егор прочитал смесь стыда, страха и злости. Машка уткнулась лицом в колени, ее тонкие плечики вздрагивали от беззвучных рыданий. Светка сидела, окаменев, уставившись в пространство перед собой, ее лицо было пустой маской.
— Прости, — снова прошептал Артем, его губы побелели. — Они были везде... Из всех переулков...
— Молчи, — хрипло прервал его Егор. — Ничьей вины тут нет.
Он оглядел место своего нового заточения. Это был тот самый участок берега, где он провел столько часов, стоя по колено в ледяной воде. Место его малых побед и великих унижений. Теперь оно было превращено в импровизированный загон для скота. Орки, человек двадцать, расхаживали по отмели, грубо подталкивая пленных, сгоняя их в кучу. Пленных было много — maybe несколько десятков. В основном женщины, подростки, несколько стариков. Все — грязные, испуганные, многие — избитые. Одних, самых крепких, уже строили в колонну, скручивая руки за спинами более тонкими ремнями. Других, поменьше и послабее, оставляли сидеть на камнях под присмотром нескольких орков с дубинами.
Воздух, всегда насыщенный запахом реки, теперь был пропитан иными ароматами — потом орков, дымом от их костров, на которых что-то жарилось, и сладковатым, тошнотворным запахом страха, исходящим от пленных. Орки вели себя не как дисциплинированные воины, а как мародеры, добивающие раненого зверя. Они перебрасывались хриплыми криками, хвастались друг перед другом награбленным — кто-то размахивал серебряной кружкой, кто-то — куском дорогой ткани. Один, совсем молодой, с безусым лицом, тыкал пальцем в сидящих пленных и громко смеялся, когда кто-то из них вздрагивал.
Егор почувствовал, как по его спине пробегает холодная дрожь бессилия. Это было хуже, чем смерть в бою. Это — участь вещи. Товара. Его, Артема, девочек... всех этих людей оценивали не как живых существ, а как груз, который предстояло куда-то доставить и выгодно сбыть. Рабы. Они все теперь были рабами.
К ним приблизился тот самый орк с перевязанной головой, которого Егор ранил в плечо. Его лицо, покрытое шрамами и сажей, исказила ухмылка. Он остановился перед Егором и пнул его ногой в больные ребра.
—Ну что, червяк? Сломался? — он говорил на ломаном, но понятном языке. — Говорил же — сломаю.
Егор стиснул зубы, чтобы не застонать. Он поднял голову и посмотрел орку прямо в глаза. Взгляд был пустым, без эмоций. В нем не было ни страха, ни вызова. Лишь ледяная пустота.
Орк, видимо, ожидал чего-то другого — слез, мольбы, проклятий. Этот спокойный, почти отрешенный взгляд смутил его. Он хмыкнул, плюнул Егору под ноги и пошел дальше, к костру, где другие орки делили добычу.
— Что они с нами сделают? — тихо, испуганно спросила Светка. Это были первые ее слова с момента пленения.
— Отведут в свой стан, — так же тихо ответил Артем. Он старался говорить уверенно, но голос его предательски дрожал. — Будут использовать на работах. Или... продадут.
Он не договорил, но все и так понимали. Девушек — в наложницы или в публичные дома. Парней — на рудники или галеры. Стариков и детей — если не убьют сразу, то на самые черные, самые унизительные работы. Их жизнь отныне стоила ровно столько, сколько за них дадут на невольничьем рынке.
Егор закрыл глаза. Он видел лицо отца. Видел его стойку на пороге дома. «Защищай своих». Он защищал. Как мог. И снова проиграл. Чувство вины, острое и жгучее, как раскаленный нож, вонзилось в него глубже любой физической боли. Он подвел их. Всех. И тех, кто остался в амбаре, обрекая на медленную смерть от голода или на милость орков. И этих троих, что сидели рядом, обрекая на рабство.
Он думал о реке. О своем плане. Это была авантюра, отчаяние загнанного зверя. И она провалилась. Теперь у него не было даже призрачного шанса. Только веревка на руках и цепь унижений впереди.
Время текло медленно, тягуче, как смола. Орки, насытившись и закончив дележ, начали готовиться к отправке. На воду были спущены несколько больших, грубых плотов и пара угловатых лодок. Пленных начали грузить. Процесс был жестоким и быстрым. Тех, кто замешкался или упал, поднимали ударами дубинок. Женщин хватали за волосы, сталкивая на плоты. Детей бросали, как мешки.
Егора, Артема и девочек подняли и потащили к одному из плотов. Плот был собран из сырых, плохо обработанных бревен, скрепленных толстыми веревками. Он сидел в воде низко, и его уже заливало волнами. Пленных набивали на него, как селедку в бочку, заставляя сидеть на мокрых, скользких бревнах.
Когда Егора грубо толкнули на плот, он чуть не упал в воду, но его удержали тела других пленных. Он оказался прижатым к спине незнакомого мужчины. Справа от него усадили Артема, слева — к нему прижалась дрожащая Машка. Светку затолкали чуть подальше.
Орки, человек пять, разместились по краям плота, свесив ноги в воду. Один из них, самый крупный, с секирой на плече, что-то скомандовал, и несколько орков на берегу оттолкнули плот от камней. Течение сразу же подхватило его, понеся вниз по реке, прочь от Каменного Брода.
Город медленно уплывал за кормой. Егор видел дымные столбы над ним, видел черные провалы выгоревших кварталов. Он видел ту самую щель, что вела в их дворик. Видел крышу амбара, где они оставили стариков. Это был последний взгляд на мир, в котором он когда-то был человеком. Пусть голодным, униженным, но — человеком. Теперь он был грузом. Собственностью.
Плот несло по течению. Холодный ветер бил в лица, заставляя пленных ежиться и вжиматься друг в друга в тщетной попытке согреться. Орки на краях плота перебрасывались редкими фразами, не обращая на пленных никакого внимания. Один даже достал кожаную флягу и принялся пить что-то крепко пахнущее.
Егор сидел, уставившись на воду. Серые, мутные волны расходились от плота, неся с собой щепки, листья и прочий речной мусор. Его разум, оглушенный болью и отчаянием, начал понемногу просыпаться. Цепляться за детали. Он заметил, что веревка на его запястьях, хоть и толстая, была старая, местами перетертая. Он попробовал пошевелить руками, — веревка впивалась в кожу, но люфт все же был. Небольшой, но был.
Он украдкой посмотрел на орков. Они были расслаблены, уверены в своей безопасности. Кто мог угрожать им на середине реки? Их пятеро, вооруженных и сильных, против толпы связанных, перепуганных людей.
Мысль, крошечная, как искорка, мелькнула в его сознании. Безумная. Самоубийственная. Но другая просто не существовала.
Он медленно, стараясь не привлекать внимания, повернул голову к Артему и едва слышно прошептал, почти не шевеля губами:
—Веревка... старая... трет.
Артем, сидевший с закрытыми глазами, медленно открыл их. Он не посмотрел на Егора, но его тело напряглось. Он понял.
— Когда? — его ответный шепот был еще тише.
— Ночью, — ответил Егор. — Или на стоянке. Нужно... ослабить.
Это был не план. Это была констатация единственной возможности. Ослабить путы. Быть готовым. К чему? Он не знал. Может, к попытке бегства. Может, к тому, чтобы вцепиться врагу в глотку в последний момент. Но что-то делать. Не смиряться.
Он снова посмотрел на воду. Та самая вода, что была ему и кормилицей, и палачом, теперь стала дорогой в неволю. Но вода — стихия изменчивая. Она могла преподнести сюрприз. Порог. Мель. Что-то, что могло перевернуть плот. В хаосе можно было попытаться скрыться.
Плот плыл несколько часов. Берега поначалу были высокими, обрывистыми, потом пошли низкие, заболоченные. Орки время от времени сверялись с какими-то своими приметами, спорили. Видимо, они не были опытными речниками. Это была еще одна крошечная деталь, которую Егор занес в копилку своего отчаяния.
К вечеру они причалили к низкому, песчаному берегу. Место было безлюдным, вокруг — лишь чахлый лес да камыши. Орки согнали пленных с плота, заставили их сидеть на песке, и принялись разбивать лагерь. Развели костер, начали готовить еду. Пленным выдали по горсти какого-то зерна и по кружке воды. Еду приносили прямо в руки, не развязывая их.
Егор, Артем и девочки сидели в кругу других пленных. Никто не разговаривал. Все были слишком подавлены и напуганы. Лишь изредка кто-то тихо всхлипывал. Егор ел свой паек механически, не ощущая вкуса. Его мысли были заняты одним — веревкой на руках. Он тер запястья друг о друга, чувствуя, как грубая пенька медленно, по миллиметру, соскальзывает. Это было мучительно больно, кожа была стерта в кровь, но боль была ничто по сравнению с перспективой рабства.
Ночь опустилась на лагерь. Орки выставили двух часовых, а остальные улеглись спать у костра, завернувшись в плащи. Пленные сидели кучкой, дрожа от холода. Никто не спал. Страх и отчаяние были сильнее усталости.
Егор прижался спиной к Артему.
—Пробуй, — прошептал он.
Артем, поняв, начал медленно, осторожно тереть свои веревки о спину Егора. Движения были почти неощутимыми, но Егор чувствовал, как пенька трется о пеньку. Они работали в темноте, как два слепых крота, роющих тоннель к свободе. Это заняло несколько часов. Руки затекли, боль стала невыносимой, но они не останавливались.
И вдруг Егор почувствовал, что одна из петель на его левой руке ослабла. Не сильно, но теперь он мог пошевелить кистью чуть свободнее. Это был крошечный успех. Ничтожный. Но в мире, где не было ничего, кроме безысходности, он значил все.
Он посмотрел на спящих орков. На часовых, которые лениво переминались с ноги на ногу у кромки леса. На темную, незнакомую реку. И на небо, где сквозь разрывы в тучах проглядывали холодные, безразличные звезды.
Он не знал, что ждало их завтра. Не знал, удастся ли им вообще что-то предпринять. Но он знал, что будет пытаться. Пока дышал. Пока эта искра гнева и воли тлела в его груди. Он был Егор. Сын Степана. Последний из Пепельной Выти. И его история еще не была дописана до конца. Последнее слово оставалось за ним.
Ночь была не просто темной. Она была жидкой, вязкой, пропитанной страхом и болью. Каждый звук — треск ветки в лесу, плеск воды, храп орков — заставлял сердца пленных сжиматься. Холод проникал под кожу, в кости, высасывая последние остатки тепла и сил. Егор сидел, прижавшись спиной к Артему, и продолжал свое титаническое, невидимое дело. Движения были микроскопическими, почти незаметными, но каждое приносило новую волну боли. Пеньковая веревка, размокшая от речной воды, впивалась в стертые до мяса запястья, но он чувствовал, как постепенно, миллиметр за миллиметром, волокна начинают поддаваться.
Рядом Машка, изможденная, наконец, впала в беспокойный сон, ее голова бессильно лежала на коленях Светки. Та сидела не двигаясь, уставившись в темноту расширенными от ужаса глазами. Казалось, ее сознание просто отказалось принимать эту реальность, отступив вглубь, в глухую, немую крепость шока.
Артем дышал тяжело, сквозь стиснутые зубы. Он делал то же, что и Егор, — тер свои веревки о его спину. Иногда он замирал, прислушиваясь к шагам часовых. Орки, дежурившие у кромки леса, лениво перекликались, их голоса доносились приглушенно, растворяясь в ночном шепоте реки.
— Еще немного, — прошептал Егор, больше для самого себя, чем для Артема. — Еще чуть-чуть.
Внезапно с другого конца группы пленных раздался приглушенный крик, сразу же оборванный. Все встрепенулись. Один из пленных, мужчина лет сорока, попытался бежать. Он каким-то образом сумел частично освободить руки и, пользуясь темнотой, пополз к лесу. Но орк-часовой заметил движение. Раздался тяжелый удар дубиной, короткий стон, и затем — мерзкий, влажный звук, когда что-то тяжелое и острое вонзилось в тело. Потом — довольное хриплое урчание орка и шум волочения чего-то тяжелого к реке. Всплеск. Тишина.
Этот короткий, жестокий эпизод вогнал в пленных новый, еще более глубокий ужас. Любой намек на сопротивление карался мгновенной и беспощадной смертью. Егор почувствовал, как тело Артема напряглось до предела. Они оба понимали — их попытка, если ее раскроют, закончится точно так же. Но иного выбора не было.
Они продолжали работать. Боль стала чем-то фоновым, постоянным, как биение сердца. Егор уже почти не чувствовал своих рук — только огненную ленту боли вокруг запястий и слабое, едва уловимое ощущение подвижности в левой кисти. Он мог пошевелить ей чуть сильнее. Этого было достаточно.
К утру, когда небо на востоке начало светлеть, окрашиваясь в грязно-серые тона, Егор почувствовал, что одна из петель на его левой руке окончательно ослабла. Он мог, приложив усилие, просунуть через нее кисть. Правая рука все еще была скована плотно, но теперь у него был шанс. Маленький, призрачный, но шанс.
Орки начали просыпаться. Лагерь наполнился грубыми голосами, звоном оружия. Пленным снова выдали по горсти зерна и по кружке мутной воды. Егор ел, стараясь не смотреть на орков, но все его существо было сосредоточено на одном — на ощущении ослабленной веревки. Он должен был выбрать момент. Но какой? Здесь, на берегу? Или на воде?
Решение пришло само собой. Орки, поторопившись, грубо погнали пленных обратно на плоты. В суматохе, когда Егора толкали в спину, он сумел просунуть левую кисть через ослабленную петлю. Теперь его левая рука была почти свободна, он лишь придерживал петлю, чтобы та не соскользнула раньше времени. Сердце колотилось где-то в горле, кровь стучала в висках. Он украдкой взглянул на Артема — тот кивнул, его лицо было бледным, но решительным. Он тоже сумел добиться некоторого ослабления.
Их снова набило на тот же плот. На этот раз орки разместились более рассредоточено, видимо, опасаясь возможных проблем. Один, тот самый с перевязанной головой, уселся прямо напротив Егора, уставившись на него своими свиноподобными глазками. Егор опустил взгляд, делая вид, что покорно смирился с судьбой.
Плот отчалил. Течение снова подхватило его, понесло вниз по реке. День был пасмурным, с неба моросил холодный дождь, превращавшийся в ледяную крупу. Пленные сидели, съежившись, пытаясь хоть как-то укрыться от непогоды. Орки кутались в плащи, ворчали.
Егор сидел и ждал. Он не знал, чего ждал. Возможности. Знака. Чуда. Его левая рука, спрятанная за спиной, медленно, по миллиметру, работала с узлом на правой руке. Ослабленная петля давала немного простора, пальцы, онемевшие и окровавленные, нащупали узел. Он был тугим, затянутым намертво. Развязать его было невозможно. Но можно было попытаться растянуть, ослабить еще больше.
Плот плыл несколько часов. Берега стали выше, скалистее. Течение ускорилось. Вода вокруг закипела белыми барашками. Впереди послышался нарастающий гул. Порог. Небольшой, но достаточно бурный.
Орки засуетились. Тот, что сидел напротив Егора, поднялся, что-то крича другим, указывая вперед. Они начали готовить шесты, чтобы направлять плот, стараясь вывести его на более спокойную струю.
И вот он, момент. Хаос. Внимание орков было приковано к порогу.
Егор встретился взглядом с Артемом. Время пришло.
Одним резким движением он выдернул левую руку из ослабленной петли. Свобода! Острая, почти болезненная волна пронзила онемевшую конечность. Он тут же схватился за узел на правой руке, изо всех сил дергая его, раздирая ногтями и так уже изуродованные пальцы. Пенька поддалась! Не полностью, но теперь правая рука была стянута не так сильно, он мог двигать ею.
— Сейчас! — крикнул он Артему.
В тот же миг плот влетел в порог. Его бросило на бок, бревна заскрипели, холодная вода хлынула на пленных. Раздались крики — и орков, и пленных. Егор, пользуясь суматохой, изо всех сил рванул правую руку. Веревка, истерзанная многочасовым трением, с треском лопнула! Он был свободен!
Артем, видя это, тоже рванулся. Его веревки не лопнули, но ослабли настолько, что он смог высвободить одну руку.
— Бежим! — закричал Егор, хватая за руку ошеломленную Машку. Светка, сидевшая чуть дальше, смотрела на них широко раскрытыми глазами, не в силах пошевелиться.
Орк с перевязанной головой, стоявший напротив, опомнился первым. С рыком он ринулся на Егора, выхватывая из-за пояса топор. Егор, не имея оружия, отскочил назад, толкая перед собой Машку к краю плота. Плот в это время бешено крутило в стремнине, бревна скрежетали, угрожая развалиться.
— Прыгай! — закричал он Машке, указывая на воду.
Но девочка, парализованная страхом, лишь вцепилась в него мертвой хваткой. Артем, тем временем, схватился с другим орком, пытавшимся его скрутить. Они упали на мокрые бревна, катаясь в борьбе.
Егор увидел, как секира орка описывает дугу, направляясь ему в голову. Он инстинктивно отпрянул, но удар пришелся по плечу. Не лезвием, а обухом, но и этого хватило, чтобы мир снова взорвался болью. Он рухнул на колени, все еще пытаясь прикрыть собой Машку.
И в этот момент произошло то, чего никто не ожидал. Плот с грохотом ударился о подводный камень. Раздался оглушительный трек — центральное бревно, скреплявшее конструкцию, переломилось пополам. Плот разломился на две части, как орех.
Все смешалось. Крики, плеск, хрипы. Егор, Машка и орк с перевязанной головой оказались в ледяной воде. Егора накрыло с головой, он наглотался воды, пытаясь вынырнуть. Рука, державшая Машку, была вырвана из его захвата. Он увидел мелькающее зеленое лицо орка, тот тоже боролся с течением, пытаясь схватить его.
Егор, действуя на чистом инстинкте, рванулся к тонущему орку. Не чтобы спасти, а чтобы забрать. Он вцепился в рукоять топора, все еще зажатую в руке орка. Тот, захлебываясь, не сразу понял, что происходит. Егор изо всех сил дернул на себя, и топор выскользнул из ослабевших пальцев орка. Теперь оружие было у него!
Орк, лишившись топора, с ревом бросился на него, но течение было сильнее. Оно подхватило его и понесло к валунам, где вода клокотала белой пеной. Короткий, оборванный крик — и его не стало.
Егор, отчаянно работая свободной рукой, вынырнул. Он огляделся. Хаос. Обломки плота, кричащие люди, борющиеся с водой орки. Он не видел ни Артема, ни Машки, ни Светки. Только мелькающие головы в пенящейся воде.
Он поплыл к ближайшему обломку плота — половине бревна, на которой отчаянно цеплялся какой-то пленный. Подплыв ближе, он увидел, что это Артем! Его правая рука была все еще стянута остатками веревки, но он был жив!
— Машка! — закричал Егор, подплывая. — Видел Машку?
Артем, кашляя водой, отрицательно мотнул головой. Его лицо было искажено ужасом и болью.
В этот момент с другого обломка раздался знакомый голос. Слабый, но ясный.
—Егорка!
Это была Машка! Она чудом уцепилась за торчащее из воды бревно и держалась из последних сил. Рядом с ней, цепляясь за то же бревно, была Светка. Ее лицо было по-прежнему пустым, но инстинкт самосохранения заставил ее держаться.
Егор, не раздумывая, поплыл к ним. Течение было сильным, вода — ледяной. Он чувствовал, как силы покидают его. Рана на плече ныла, отдаваясь во всем теле. Но он доплыл.
— Держись! — крикнул он Машке, пытаясь подтащить свой обломок плота к ее бревну.
Им удалось схватиться руками. Теперь они были вместе — Егор, Артем, Машка и Светка, цепляющиеся за два плавучих обломка, связанные друг с другом лишь хваткой ослабевших пальцев.
Порог остался позади. Течение вынесло их на более спокойный участок реки. Берег был недалеко, но казался недостижимым. Силы были на исходе. Холод парализовывал тело.
— Не... не могу... — прошептала Машка, ее пальцы начали разжиматься.
— Держись! — снова крикнул Егор, и его голос сорвался на хрип. Он изо всех сил подтянулся, пытаясь обхватить ее за талию.
И в этот момент он увидел на берегу движение. Фигуры. Не орки. Люди. Несколько человек в потрепанной, но однообразной одежде, с луками в руках. Они стояли на высоком берегу и наблюдали за ними.
Один из них поднял лук и натянул тетиву. Стрела со свистом пролетела над головами плывущих и вонзилась в воду в нескольких метрах от них. Предупреждение.
Егор замер. Кто они? Друзья? Враги? Спасение? Или новая опасность?
Он посмотрел на изможденное лицо Машки, на полные отчаяния глаза Артема, на пустой взгляд Светки. Они были на волоске от гибели. У них не было выбора.
— К берегу! — скомандовал он, из последних сил направляя свой плавучий обломок к незнакомцам.
Что ждало их там? Он не знал. Но вода определенно означала смерть. А на берегу... на берегу был хоть какой-то шанс. Пусть один из тысячи. Пусть призрачный.
Они, борясь с течением, медленно, мучительно медленно, стали приближаться к берегу, к молчаливым, незнакомым людям с луками. Их путь из одного ада, казалось, вел прямиком в другой. Но они были живы. И пока они были живы, борьба продолжалась.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
