Обложка Оттуда вышли боги

Оттуда вышли боги

Нина Быковская

0% прочитано
Стандартный
Нина Быковская

Оттуда вышли боги

Пролог. Лабурдам

Можно ли передать то, где ты был, но тебя никогда не было?

Это было давно. Ещё до Кометы. В те тёмные времена — темнее наших, — когда по Аверрону прокатилось то, что теперь свирепствует на севере и в отдельных деревнях. Заканчивалось в одном месте — и ползло дальше по материку, как тягучий дым, не желающий развеиваться.

Поветрие.

Божья кара дурного периода, наказание за бестолково прожитую жизнь. Одни кивали на эльфов: мол, они занесли. Другие — на гномов. Демон их разберёт: каждая сторона талдычила своё, да только правды там не было, куда ни посмотри. Говорили ещё: природа, мол, ретивая стала. А я скажу своё: чтобы так ненавидеть живое, одной природы мало.

Лабурдам был городишко паршивый. Не великий, не славный, не такой, чтобы о нём песни складывали. Торговали сукном, гвоздями, может, кожей вонючей. Потом скажут: сгинул после Страшного Хлада со всеми жителями. Только главного не скажут.

Оттуда вышли боги.

Сначала говорили – горячка. Горячка и горячка, ей всякий болеет, болеть на нашем веку - дело привычно, вода дурная, воздух терпкий, зима гнилая или капуста в погребе паршой покрылась – своих забот хватало, чего на чужих смотреть.

У кожевника младший слёг. У хлебника — жена. У старухи с рыбной лавки живот скрутило прямо при людях. Ничего такого. А потом зазвонили колокола, и все поняли: началось.

У Восточных и Западных ворот поставили стражу. Велели никого с юга не пускать. Эльфов выгнали за стены, будто поветрие на уши глядело. Тут уж и последнему дураку стало ясно: не горячка пришла.

В городе тихо сразу стало, будто снегом окутано посреди лета, только снег черный, дымом чадит. Лавки закрыты, ставни забиты, соль у порога насыпана, у двери тряпки с уксусом. Кто богаче, как в Садах – можжевельник жгут или лаванду из остатков у травников. Те цены взвинтили сразу, да только дело известно – на тот свет с кошелем не уйдешь. Кто попроще - у того полынь и солома чадит. Дымина стояла такая, что глаза в доме слезились, но тушить боялись: так мор отгоняли.

Приходил какой-то паладин. В храме дежурила пара жрецов, но народ отгоняли: на всех, говорили, магии не хватит. Шикали, чтобы не толпились у дверей. А как не собираться у храма, если пришла божья кара и надо попытаться хотя бы себя отмолить?

Паладин встал у ворот с мечом и кричал, что внутрь нельзя, что жрецы истощены, что толпа сама себя погубит. Его закололи вилами на месте, ясное дело. К ночи меч унесли, доспехи сняли, а тело оставили лежать. Хоронить было некому.

Если в доме кто опухал или чернел, приходили жрец со знахарем, помечали дверь крестами, соседей отгоняли. Хлеб подавали на палке. Воду ставили у порога, не переступая соли. Один жрец, бледный до синевы, во время такой процессии повалился и больше не поднялся. Говорили — магией истёк. А по мне, мор и его взял. Тот ещё олух был, хоть и святой человек.

После этого в домах поселился страх, как еще один нахлебник: если уж жрец не выстоял, на кого надеяться?

Лекарь велел пускать кровь. Знахари — пить горькое. Жрецы — молиться дома. Все были правы или никто. Кто выжил, потом клялся, что спасся в подвале, подъедая чеснок из запасов. Кто-то говорил, что пил уксус. Кто-то — что истёр лоб в кровь о пол и тем вымолил себе жизнь.

Шептали ещё, будто ходили по Лабурдаму двое: одна в болотном, другой в сером. Не просили, не грозили — только стучали в двери и тихо смеялись. А утром в тех домах уже не открывали.

Я знаю одно: однажды утром колокол не зазвонил.

Значит, помер звонарь.

А, боги тебя интересуют?

Был в Лабурдаме дом на Кривой улице, с облезлой синей дверью и яблоней во дворе. Дом как дом: летом мухи, зимой сырость, в кладовой мыши, на чердаке старые сундуки. Там родились трое.

Один остался при книгах и счетах.

Другой ушел на дороги и вернулся с мечом.

Третью выдали замуж на восток, и она приехала назад уже чужой госпожой — с мужем, слугами и закрытыми сундуками.

Поветрие застало их всех под одной крышей. Случайность, скажут.

Так рассказывали позже, но тогда это выглядело иначе. Тогда они просто делили отцовский дом, пару коз, старого почти ослепшего коня и обиды, которые в семьях хранят дольше родового серебра.

Глава 1. До Белого Света

— …Вот и поделили наследство. Держите, ваша доля.

Вальдр бросил грязный холщовый мешок на стол, подмигнул сестре и отошёл к очагу. Смахнув тряпку с точильного камня, он ловко шлёпнул козу по боку, прогоняя её к двери хлева, и уселся на подстеленную солому, скрестив ноги и насвистывая какую-то непристойную кабацкую песню.

Дома он либо готовился к вылазкам, либо спал на грубом тюфяке, набитом старым конским волосом, а в промежутках доставал маленький кожаный мешок с горькой смолой и сухой травой. Бросал щепоть на уголёк в чаше, прикрывал её ладонями и втягивал дым, будто лечил больную грудь; глаза при этом становились мягкими и пустыми. Говорил, что перенял привычку от эльфов и что она помогает уснуть. Может, и помогала, только борода и усы пропитались дымом, пожелтели до ржаво-коричневого цвета и воняли так, что перебивали даже смрад тлеющей соломы и колючника, которыми здесь отгоняли заразу.

Ни отзывчивым, ни расчётливым, ни добрым он не был. Весь состоял из сбитых костяшек, грязи на крепких кожаных сапогах, тихого звона тёмных ножей за поясом и грубой, пропитанной потом ткани. На обветренном лице под бородой виднелись лопнувшие губы, однако улыбка, похожая на небрежный разрез, не сходила с них ни при каких обстоятельствах.

Когда закрыли ворота, он вытряхнул на стол содержимое своей скромной сумки: хлеб, сухой овечий сыр, моток тонкой верёвки, пару оберегов, мешочек соли и сотню мелких разменных монеток. Оставив всё это дома, забрал ножи и бумагу с печатью и исчез в городе. Семья думала, что он опять сбежит, как в юности, когда бросил родителей, брата и сестру, но вместо этого Вальдр сбыл властям пленника, с которым пришёл, и в несколько заходов притащил запас необходимого: мешки сухарей и крупы, сушёные бобы, ткань для перевязок, десяток тяжёлых альбарелло с пахучими маслами, травами и уксусом, несколько внушительных бурдюков кислого вина, сумку трута, бочонки воды, верёвки и тюки сена для коня. Откуда всё это взялось, оставалось загадкой. Позже он сказал, что припрятал ещё несколько мешков у знакомой вдовы, в комнате трактирщика и в тайнике у стены, и нарисовал семье карту. С тех пор вылезал куда-то за стены, торговался и приносил вещи, за которые могли и повесить, и озолотить. Если что-то требовалось, он исчезал в ночи и возвращался наутро с тряпками, водой, углём и воском, иногда покрытый грязью, иногда пахнущий кровью.

За это время дом превратился в лазарет, которым занималась Итсу, хотя её никто об этом не просил. Да и кто в здравом уме поручил бы такое женщине, приехавшей делить добро, а не чужие нарывы, жар и скорбь? Письмо родителей застало её в новом доме на востоке: требовалось явиться, уладить наследственные дела и поставить подписи, превращавшие семейные отношения в имущественные. По старой традиции Лабурдама дом нельзя было дробить, поэтому следовало выбрать единого наследника и распределить скромные компенсации между остальными детьми. Предстояло решить, кто заберёт дом с яблоневым садом, кому достанутся козы, а кому — старый, почти ослепший конь. Все ждали тягостного воссоединения, склок и припоминания старых обид.

Итсу вернулась чужой женой, в странном заморском наряде, с двумя слугами, парой закрытых сундуков и целым ворохом вещей. В город она въезжала верхом, с невозмутимым холодным лицом; следом тащилась телега, где лежал её бледный муж, слёгший от очередного приступа чахотки. Ни удачным, ни счастливым, ни хоть сколько-нибудь выдающимся их брак назвать было нельзя: за невестой дали достаточно щедрое приданое и отправили её восвояси, отыграв скромное и торопливое торжество.

Теперь она переступила порог отчего дома с бумагами на проход через ворота в кармане, в намокшем дорожном костюме и с глазами, в которых уже начала отцветать юность. Супруг отошёл в мир иной пару дней спустя, тихо и незаметно, так и оставшись в доме фигурой совершенно непримечательной. Злые языки тут же принялись судачить, как удачно совпало возвращение со смертью мужа и была ли эта смерть такой уж случайной.

В тот вечер Итсу сидела на полу у очага, поджав ноги, и зашивала разрезанную рубаху так аккуратно, будто готовила её не для больного, а для очередного городского торжества. Рядом в тазу темнела вода, в углу кто-то сипел, а на лавке мальчишка звал мать, которой уже не было в доме.

Она подняла глаза на мешок Вальдра, потом на него самого и не спросила, где он всё это взял. Умные женщины в Лабурдаме не спрашивали лишнего.

— Масло?

— Масло, уксус, ткань. И кое-что, от чего наш лекарь удавится от зависти.

— Лекарь умер утром.

Вальдр перестал улыбаться ровно настолько, чтобы это заметили только свои, и небрежно пожал плечами.

— Тогда не удавится.

Итсу отложила шитьё и подошла к больному, у которого дыхание уже прерывалось. Привычно взяла его за руку, наклонилась, чтобы попрощаться, и смотрела, как стекленеют чужие глаза. Когда он затих, закрыла ему веки большим и указательным пальцами, а потом коснулась лба, будто проверяя, остался ли жар. Позже скажут, что так Госпожа Зари провожала в последний путь; в тот вечер она просто не знала, куда деть тревожную руку.

У окна всё это время сидел Арайц, сухой и прямой, будто сырость в доме не смела трогать его одежду. Пока ещё он не стал Анэстасом, Лордом Структур, и на рынке его насмешливо звали Арайцем Клерком, а то и Арайцем Сухарём. Младший сын оказался в крайне удачных обстоятельствах: старший сбежал, навлёк на себя родительский гнев и позор, среднюю сестру выдали замуж, а он остался при семье, помогал и учился на деньги, которые время от времени присылал Вальдр, и на то, что удалось сберечь, собирая сестре приданое.

Грамотный, аккуратный и расторопный мальчик избежал участи стражника или земледельца: его отдали в услужение к городскому купцу, где он учился находить свидетелей, различать долг и залог, разбирать чужие договоры и понимать, почему мокрую и сухую шерсть нельзя взвешивать на одних условиях. До духовной карьеры он не дотянул, да, может, и не стремился: в храме хотя бы иногда полагались на милость, а Арайцу больше нравилось то, что можно пересчитать, заверить и положить под ключ. Народной любви он не снискал, прослыв юношей крайне дотошным и скупым, зато доверие родителей оправдывал полностью, как и вложенные в него средства.

К возвращению Итсу мальчик возмужал, отпустил длинные волосы и приучился вставать до рассвета, чтобы привести себя в порядок и гладко выбриться. От соседей и собственного брата его отличало почти всё, словно он нарочно старался стать полной противоположностью солдату или земледельцу. Чистая одежда, едва уловимый запах чернил, аккуратные руки с ровными ногтями говорили о том, что, несмотря на невысокое происхождение, он достоин доверия — если не семейного, то делового. На поясе позвякивали ключи от комнат и кладовых, знак высшего родительского расположения. Под его присмотром в доме ещё держались несколько работников, регулярно появлялась простая еда и сохранялись пусть небольшие, но запасы зерна. Арайц встретил сестру без особой братской любви, однако впустил как равную, а не как ещё один сундук, принадлежащий её мужу.

Теперь на столе перед ним лежали свечной огарок, дощечки и единственная счётная книга, распухшая за годы ведения домашнего хозяйства. Чернила закончились, перья переломались, и последние записи он делал углём, стараясь писать мелко, аккуратно, без единой лишней черты. Он осмотрел принесённое, пересчитал бурдюки и сказал:

— Три бурдюка воды.

— Четыре, — поправил Вальдр.

— Три. В четвёртом вода разбавлена кислым вином.

— Ты и бурдюки нюхаешь, прежде чем сосчитать?

— Я считаю то, от чего мы зависим. Тебя, к сожалению, тоже приходится.

Вальдр вскочил и подхватил младшего за грудки, притянув через стол неприятно близко. Арайц упёрся ладонями в столешницу, но вырваться не смог; брат держал крепко, с той небрежной уверенностью, которая казалась ему страшнее открытой злости.

— Без меня вы тут бы все с голоду подохли, так что закрой пасть, наглый маленький сучёныш. Береги пальчики, иначе я их испорчу и пойдёшь ты бодренько у храма ноги за дармовым хлебом оттаптывать. Сразу научишься уважать грязь на чужих сапогах.

Арайц смотрел неприязненно и обиженно, не отводя взгляда. Только губа дрожала, как и перемазанные углём пальцы, впившиеся в сбитые руки брата.

— Если бы я не остался, родители давно бы с голоду погибли, а от дома ничего бы не осталось. Зато ты прискакал на всё готовенькое, когда у тебя проснулась совесть. Ты ставишь крест вместо собственной подписи, живёшь как собака в грязи, завтра помрёшь от хвори, выйдя за порог, а мы останемся здесь. Можешь катиться хоть прямо сейчас: жили без тебя, проживём и дальше.

Итсу вздохнула, и Вальдр наконец разжал пальцы. Арайц сел, поправил ворот и придвинул к себе книгу, будто без неё перед ним не осталось бы ничего, кроме брата.

В первый день после закрытия ворот Итсу сняла дорогую воздушную вуаль, заменила её простым платком и разрезала подол платья на перевязки. Вскоре она уже не делала различия между родственниками и чужими, которые заходили за припасами, прознав, что у дома с синей дверью ещё оставался чистый колодец. Когда пришло время выносить первых умерших, она потребовала сначала узнать их имена: на заднем дворе, под яблоней, лежал отец, и ей было невыносимо, что рядом с его свежей могилой соседей сваливают в безымянную кучу. Кроткого и рукастого отца она любила гораздо больше строгой, шумной матери; он знал всех в городе, а она не могла даже назвать людей, которым предстояло лежать рядом с ним.

— Мёртвым уже всё равно, — сказал тогда Арайц.

Он сидел за обеденным столом, где прежде ели, а теперь считал свечи, похлёбку, травы, живых, больных и тех, кого Итсу упорно не позволяла переносить в последнюю комнату перед задним двором. Черта в книге отделяла людей, с которыми он вырос и которые помнили его ребёнком, от мертвецов, на которых больше не требовалось тратить драгоценные припасы.

— Мне не всё равно, — ответила Итсу, хотя сама не до конца понимала, почему так держалась за этих когда-то знакомых, а теперь почти чужих людей.

— Тогда скажи мне его имя, чтобы я записал правильно.

С тех пор она называла ему каждого, кого узнавала, а у тех, кто ещё мог ответить, спрашивала сама.

Через несколько дней о синей двери на Кривой улице поползла молва: мол-де, есть ещё приют помимо храма с мрачными жрецами и опустевшей лечебницы, где помер лекарь. Одним вечером постучала соседка с Заячьего переулка, та самая, что зимой занимала у матери крупу и всегда возвращала меньше, чем брала. На руках у неё висела девочка лет пяти, горячая, мокрая, с распухшими губами. Женщина остановилась перед полосой соли у порога и тупо смотрела в дом.

— Некуда. Неси обратно, — сказал Арайц раньше, чем Итсу успела подняться.

Он даже не посмотрел на ребёнка, продолжая разглядывать книгу, где угольная черта отделяла тех, кому ещё выдавали воду, от тех, на кого, по его расчётам, её было бесполезно тратить. Рука оставалась твёрдой, только ноготь на большом пальце сломался до мяса; Арайц щёлкал по нему в минуты особой задумчивости.

— В нижней комнате шестеро, в малой кладовой двое, у очага мальчишка хлебника. Если пустим ещё одну, завтра сюда будет ломиться вся улица.

— Пускай ломится, — сказала Итсу.

— Возьмёшь одну — за ней потянутся остальные, а помрут все.

Вальдр, сидевший у стены и ковырявший ножом засохшую грязь на подошве, тихо присвистнул и ухмыльнулся прорезью рта.

— Вот за это я нашего чернильника и люблю. Скажет «умрут все» так, будто цену на нас набивает. Мы, один демон, все долго не протянем.

— Сейчас начнёшь свою песню про то, что всегда есть выход, и станешь пускать их за плату с заднего двора, — сказал Арайц, подняв на него глаза.

— Зато не буду сразу отказывать на пороге, лишая любых шансов. Ежели чего с собой принесут, так хоть польза будет.

Женщина у двери беззвучно затряслась, а потом сухо зарыдала. Девочка не плакала вовсе, только глядела поверх материнского плеча туда, где стены пропитались вонью язв и кипящей похлёбки, а между ними не стихали стоны. Итсу подошла к порогу.

— Имя?

— Майя, госпожа. Майя она. Я только… я только на ночь. Я утром заберу. Клянусь, заберу.

Ложь была такая жалкая, что даже Вальдр со вздохом отвернулся. Арайц медленно провёл углём новую строку, предвосхищая дальнейшее.

— Если она войдёт, имя будет записано.

— Запиши, — сказала Итсу, в сердцах топнув ногой.

— И если умрёт, тоже.

— Тогда запишешь дважды.

Она первой переступила через соль, взяла девочку из материнских рук и на мгновение прижала к себе, проверяя вес. Та оказалась лёгкой до неприличия, как свёрнутый платок. Мать тут же растворилась во тьме, и никто не сомневался, что больше она не вернётся.

— Воды ей много не давай, — сказал Арайц. — Для начала только губы смочить.

— Я знаю, можешь не повторять.

В доме кто-то закашлялся так сильно, что козы в хлеву испуганно заблеяли.

— Я напоминаю, что всех не спасёшь.

Арайц отвернулся, слегка сдвинув брови, но без обычной спеси, и принялся прокручивать уголь в пальцах, щёлкая сломанным ногтем. Ключи на поясе тихо звякнули, а Вальдр усмехнулся, на этот раз без удовольствия.

— Ну вот, один считает, другая жалеет, а мне, как всегда, ночью лезть туда, где режут горло.

— Куда? — спросила Итсу.

Он поднялся с тюфяка у стены, потянулся до хруста в плечах и взял пустое ведро.

— За водой. Раз уж ты опять решила, что кому-то надо протянуть подольше.

— Вальдр, — окликнула Итсу почти испуганно, — может, до утра подождёшь? У нас же колодец во дворе, на ночь хватит.

Он долго смотрел на неё, потом перешагнул через раскрытые дорожные сундуки, набитые одеждой, и хмыкнул.

— Так сперва в него и загляну. А если там пусто, до утра ждать не стану. Зачем девку брали, если хотите за ночь без воды уморить? Мяса пока хватает, козы есть. Иль за меня переживаешь?

Он прикрыл за собой дверь и вышел на пустой двор. Слуги сестры уже лежали вповалку среди остальных трупов, с бледными лицами и тёмными губами, почти светившимися под луной. Итсу набросила на них широкие тряпки и покрывала, то ли укрывая от божественного гнева, то ли прикрывая смертной стыдливости ради, но умерших становилось всё больше, и из-под ткани опять высовывались лица и руки. Вальдр подмигнул одному покойнику, выглядывавшему из-под покрывала, будто тот съёжился от холода среди соседей. Карманы у всех давно были вывернуты; Вальдр не боялся ни гнева богов, ни того, что кто-нибудь вдруг схватит его за руку.

— Прекрасная ночка, не находите, сеньор Сабала? Комфортно ли вам гостить у нас? Не желаете ли откушать перед сном?

В темноте он едва различал колодец и старую узловатую яблоню, под которой закопали отца, не успев проводить его с надлежащими церемониями. Рядом с невзрачным холмом земли торчала наскоро вырезанная табличка. Вальдр сорвал с дерева маленькое сморщенное яблоко и сунул в карман.

Колодезный ворот заскрипел, и ведро опустилось вниз, зачерпнув воду с тихим плеском. Где-то слышалось отдалённое пение или собачий лай, шуршала трава, раздавался крик, но сильнее всего досаждало ленивое жужжание мух, копошившихся в куче когда-то живых людей. Поднятая вода пахла странной сладостью, и Вальдр решил, что пить её не стоит: придётся всё-таки искать другой колодец. Он поставил ведро на землю, деловито справил нужду на дерево и повернулся к трупам, когда шорох под покрывалом заставил его вздрогнуть, как мальчишку от мышиного писка на тёмном чердаке. Мертвецы лежали всё той же кучей, не сводя глаз с ночного неба. Вальдр моргнул, непроизвольно сжал кулаки и пнул ближайшее тело, стараясь этим жестом заглушить страх. Из-под него выбежала крыса, а может, и что-то пострашнее, волоча кусок причитавшегося ужина.

— А, кажется, уже вами откушали, сеньор Сабала. Сжечь бы вас, да Арайц дров пожалеет. Дыму будет столько, что решат — пожар начался, а тушить его, конечно, некому. Так что мысль, в сущности, неплохая: спалить этот город к чертям.

Он поднял ведро и снова поставил, изо всех сил стараясь сохранить невозмутимый вид, пока разговаривал с мертвецами в кромешной тьме.

— Как думаете, сеньор Сабала, как городской судья и блюститель порядка: совершают ли боги прямо сейчас преступление и по каким законам можно их судить?

Труп сохранял молчание, пялясь ввалившимися глазами в небо.

— Как хорошо мы понимаем друг друга, а говорят, нельзя найти с чиновником общий язык. Я думаю, наше выживание — безумная случайность, ради которой мы каждый день грызёмся с ближними до последнего. Не находите ли?

Где-то за домом послышался сиплый, каркающий то ли смех, то ли кашель. Вальдра передёрнуло во второй раз, и теперь он был почти готов признаться, хотя бы самому себе, что ему страшно. Вместо этого покачал головой и деловито произнёс громче обычного:

— Пойду проверю вашего будущего соседа, сеньор Сабала. Будьте добры, посторожите ведро. Дай вам боги здоровья, как вы любезны, а люди говорили — сухарь сухарём.

Он обхватил обмотанную верёвкой рукоять ножа и несколько мгновений постоял неподвижно, всматриваясь в темноту. Затем пригнулся, обогнул дом и заглянул за угол, стараясь не слушать отчаянно стучавшее сердце. Когда храбрость почти покинула его и он уже собирался плюнуть на шум, у соседнего забора обнаружилась скрюченная фигура. В темноте не разобрать, то ли эльф, то ли женщина; ясно было только, что живое и испуганное. Вальдр пригляделся, сощурившись: ба, действительно эльф, а он думал, всех за стены выгнали, обвинив в том, что разносят болезнь.

— Не подходи, иначе зарежу. Заразный?

— Нет, — быстро ответил писклявый голос.

— Ну, это все так говорят.

— А ты?

— Пока нет, но не зарекаюсь, — ответил Вальдр, на мгновение задумавшись. — Чего тут бродишь в ночи?

— Ищу поесть. Есть у тебя чего?

— На вот, яблоко. Пить хочешь?

— Нет, тут колодец неподалёку, я из него напился.

Вальдр сразу сообразил, что собеседник попался разговорчивее трупа судьи и, пожалуй, куда полезнее.

— Колодец, говоришь… Вставай, показывай, получишь тарелку горячей баланды и на ночь останешься. Уговор?

Он вернулся за ведром, вылил дурно пахнувшую воду и пошёл за эльфом. Через час они уже стояли на пороге с полным ведром свежей воды, большим подарком обитателям дома. Вальдр бесцеремонно ввалился из глубокой тьмы в свет очага и пропустил вперёд нового, пусть и временного жильца. Паренёк оказался отличный: молодой вор, знавший не только колодец за старой красильней, но и тайный ход на северо-западе — старый сточный проход, когда-то заваленный, а позже откопанный эльфами для контрабанды.

— Нет, — сказал Арайц, приняв ведро и с неприязнью посмотрев на грязного юношу с острыми ушами.

Он поставил воду у стола и скрестил руки. Итсу осторожно спросила:

— Он болен?

— Нет, — ответил Карвин, новый знакомец, робко ёжась под строгим взглядом.

— Это все так говорят, — наставительно заметил Арайц, хватаясь за ключи на поясе.

Вальдр невольно прыснул: совсем недавно он сам произнёс ровно то же самое.

— Видно же, что вор, как и все эльфы, — продолжил Арайц. — Оставь его без присмотра, унесёт всё, что к стенам не приколочено, хоть заразный, хоть нет. От эльфов только беды. И к тому же я сказал: возьмёшь одну — за ней вереница потянется.

— То другое, — возразил Вальдр.

— Конечно, когда ты делаешь, это всегда другое. Еды мало, воды едва хватает, а места тем более нет.

— Я привёл проводника. Он показал свежий колодец вместо нашего тухляка с покойниками, значит, пайку и ночь здесь заработал.

— Не тебе решать.

— А кому, тебе, что ли? Ты у нас право имеющий?

— Я тоже против, — тихо сказала Итсу.

Братья одновременно повернулись к ней. Вальдр тяжело посмотрел на сестру, не ожидая такого маленького предательства.

— Видимо, решают все, кроме меня. Он поспит здесь ночь под моим надзором.

— Здесь он не останется, — сказала Итсу; она вздрогнула, но голос звучал твёрдо.

— Почему?

— Он не будет спать среди больных. Я не знаю, где он был, что ел, с кем соприкасался и что несёт на одежде.

— Девку ты впустила, а этого оставим снаружи подыхать?

— Я этого не сказала.

— А что сказала?

— Он поспит в кладовой с припасами и уйдёт утром.

— Кладовая заперта, — вмешался Арайц.

— Значит, откроешь и посторожишь.

— Он её обнесёт!

— Тогда я лягу там же и сама посторожу, — сказала Итсу, повернувшись к нему с явным раздражением.

— Сделает что-то, что тебе не понравится, дорогая сестричка, и можешь достать ту свою микстурку из-под лавки, — сказал Вальдр. — Очень действенное средство, сам же тебе советовал в своё время. Помнишь, перед свадьбой?

— Не говори того, чего не знаешь, — ответила она, снова вздрогнув.

— О, дорогая сестра, родную руку я всегда узнаю. Из жалости или просто муженёк надоел?

Теперь Арайц смотрел на них со смесью непонимания и презрения.

— Вы общались?

Карвин вынул из кармана яблоко, попытался всучить его обратно Вальдру и тихо сказал:

— Я могу уйти.

Арайц вздохнул, потянулся за углём и провёл в книге новую черту.

— Имя, возраст, откуда. Болел ли, что умеешь делать.

Пока Карвин отвечал, Итсу принесла два тюфяка и между делом предложила:

— Могу попробовать побрить тебе голову, так вшей легче вывести.

— Ну вот, полезные руки всегда к делу пристроить можно, — язвительно бросил Вальдр.

Наутро Арайц закрыл две записи. Майя умерла прямо на лавке, а Карвин ушёл, скомканно поблагодарив за горячий ужин, бритую голову и почти достойный ночлег.

Первую запись он закончил уверенно: «Майя, на вид лет пять. Заячий переулок. Принята вечером, умерла на рассвете. Воды выпила с две ложки, похлёбку не ела. Умерла от горячки, без судорог». Смерть вышла тихая, детская, и Арайцу оставалось только провести черту.

Над второй он задержался: «Карвин. Восточный эльф. Возраст точно назвать не смог, на вид не больше сорока. Болезней за собой не признал. Умеет вскрывать замки, знает колодец за старой красильней. Припасы после него на месте, ушёл утром».

Уголь застыл над последним словом. «Ушёл» значило, что человек не умер, не остался, не был переведён в другую комнату, больше не нуждался здесь в воде и не занимал места, однако Арайц не знал, достаточно ли этого, чтобы перестать его учитывать. Он провёл черту и тут же нахмурился: получилось неровно. Стёр большим пальцем, оставив на коже чёрное пятно, и поправил запись, но снова вышло плохо. Сцепив руки, он стиснул зубы, подавляя вздох раздражения, под которым скрывалась незнакомая тревога.

Итсу в это время накрывала Майю тканью.

— Её мать вернётся? — спросил он, не поднимая головы.

— Нет.

— Откуда знаешь?

— Знаю, — ответила Итсу, посмотрев на него устало.

Ответ был плохой, а Арайц не любил плохих ответов.

— Тогда надо записать, кто заберёт тело.

— Я заберу.

— Куда?

— На задний двор.

— Там нет места.

— Тогда найдём.

— Нельзя всё время просто находить место, — сказал Арайц, наконец подняв глаза.

Вальдр, жующий вчерашний сухарь у закопчённой стены, лениво усмехнулся:

— Просто ты не любишь, когда оно находится не там, где ты определил.

Арайц промолчал и посмотрел на маленькие босые ноги, выглядывавшие из-под ткани, а потом на строчку в книге. Майя существовала вчера, теперь рядом с её именем значилось «умерла». Это слово не вызывало у него раздражения: оно ничего не оставляло неясным. Зато при взгляде на вторую запись тревога возвращалась.

С родственниками, которые неожиданно появились на пороге и тут же принялись насмехаться над ним за то, что остался с родителями, он мог мириться. Они отпускали колкости с самого детства, и он даже был к этому готов. Куда больше беспокоили пустые места в книге: мужчина с ожогом, имени которого Арайц не вспомнил, хотя каждое утро проходил мимо него по дороге в контору; женщина с серебряной серёжкой, смутно знакомая, но так и оставшаяся безымянной. Позже серёжка пропала, и без неё Арайц уже не мог отличить женщину от остальных мертвецов на заднем дворе. В строках оставались одни пустоты.

Он вернулся к записи о Карвине и после «Восточный эльф» дописал: «Покинул дом. Возможно возвращение». Затем потёр переносицу, взял отдельный лист и составил свод простых правил, касавшихся каждого в доме. Найдя гвоздь, прибил лист к двери.

Для всех, находящихся внутри:

Воду выдавать не более двух раз в день. Имя прибывшего записывать при входе. Тела выносить до полудня. Посторонних без осмотра не впускать.

После этого Арайц привычно обошёл дом, который уже считал своим. Заглянул в кладовую, прикинул припасы: если растянуть, хватит на месяц, и пока это было хорошо. Проверил чердак, затем спустился в комнату под ним и молча посидел с матерью, кашлявшей почти без голоса. Напоил принесённой водой и почему-то подумал, что это её последняя кружка. Задёрнув занавески, вышел на воздух.

Ему отчаянно не хватало запаха хлеба из соседней булочной, доносившегося во двор, и размеренных прогулок у реки. Он скучал по удобству прежней жизни, по шуму ярмарок, который раньше раздражал, по вечерним играм в кости в таверне и службам в тихом храме, после которых можно было пройтись с настоятелем и поспорить на деньги о петушиных боях. Теперь и боёв не устраивали. Усталый Арайц потёр глаза, опёрся на яблоню и окинул взглядом дом, всё заметнее косившийся набок. Ему было жаль и мать, и отца; когда придёт время, он похоронит её рядом, под этой яблоней. Вальдр сорвал с неё плод, а ведь раньше они собирали яблоки вместе, ещё совсем детьми.

Хорошо, что сам Арайц не успел жениться. Мысль пришла внезапно и показалась почти постыдной, но он всё равно продолжил: хорошо, что нет детей и не надо решать, кому из них отдать последнюю кружку, а кого потом нести под яблоню. Он повторил это про себя ещё раз и почему-то почувствовал себя хуже вместо ожидаемого облегчения.

Дверь позади него скрипнула, но он не обернулся. Послышались тихие шаги, потом кряхтение: Вальдр сел под деревом, вытряхнул золу из чашки и неторопливо положил свежую щепоть смолы на принесённый уголёк. Немного посидел со скрещёнными ногами и задумчиво обронил:

— Мать до утра не дотянет. Надо бы ей одеяло принести.

Арайц опустился рядом и, уставившись в одну точку, сказал:

— Я знаю.

Вальдр молча протянул ему чадящую чашу, продолжая смотреть в ту же сторону. Арайц махнул рукой, но потом помедлил, взял её и затянулся. Они посидели в молчании, глядя на вечернюю дымку.

— Ты сорвал яблоко с отцовского дерева?

— Он не жаловался.

— В детстве я думал, яблоня вырастет, и построю нам всем хижину на дереве, — сказал Вальдр, задумчиво потянув себя за бороду. — Красивый тут с холма вид на реку. В сарае до сих пор лестница валяется незаконченная.

— А чего не построил? — хмыкнул Арайц.

— Так яблоня толком и не выросла, одним летом чуть не высохла. Теперь уж поздно начинать.

Они ещё немного помолчали.

— Почему ты вернулся? — спросил Арайц.

Вопрос мучил его давно, вместе с другими: почему ушёл, где был и что видел. Но сил хватило только на этот. Вальдр надолго замолчал, пойманный врасплох, потом сглотнул; глаза у него стали стеклянными.

— Собирался уйти, но решил задержаться на день. Потом ворота закрыли.

— Случайность?

— А что ещё? — проворчал он.

— Идите сюда! — закричала Итсу со второго этажа, и братья одновременно сорвались с места.

На стуле у лежанки стояла кружка с водой, на дне которой осталось совсем немного. Арайц зачем-то посмотрел на неё, потом на мать, потом на лежанку. Мать умерла, не дождавшись одеяла, и он вышел за дверь, позволив себе заплакать только тогда, когда остался один во дворе.

Телом занялась Итсу. Она неторопливо сняла с матери рубашку, велела принести воды и чистую тряпку; от постоянной сырости кожа на её пальцах уже сморщилась. Пока обмывала тело, чтобы похоронить достойным образом, разглядывала знакомые шрамы, волосы, в которых седина едва тронула несколько прядей, морщины и грубые руки, привыкшие к работе в поле. Взяла гребень, несколько раз перевернула его, стараясь унять дрожь.

Мать расчёсывала её перед свадьбой, прежде чем отправить в чужой дом. Делала это грубо, быстро и практично, между делом покрикивая на работников, которые выносили стол на улицу и застилали повседневной скатертью. Парадные так и остались в сундуке: мать сочла повод недостаточно праздничным, чтобы достать новое сукно.

«Не плачь. Мужчинам не нравятся опухшие глаза», — сказала она, закалывая шпильку за шпилькой.

Рука Итсу снова дрогнула. Тогда она ненавидела мать за постоянную ругань из-за грязных волос, за то, что приходилось вставать раньше зари, заниматься домашней работой и таскать дрова, а братья всякий раз оказывались важнее неё.

Итсу распустила матери волосы и нащупала шпильку в том самом месте, куда когда-то мать вставляла её самой Итсу. Вынула, отложила и провела пальцами по едва начавшей седеть пряди.

— Госпожа! — позвали снизу.

Она продолжала расчёсывать волосы, словно ничего не слышала, пока её не окликнули снова.

— Госпожа!

— Подожди, — сказала Итсу матери и осеклась.

В комнате было тихо, а внизу творилось что-то неясное, слышались громкие крики. Итсу не ответила, отложила гребень и потянулась к своим вещам. Сундуки стояли раскрытые у стены, наполовину разобранные, набитые одеждой, которую теперь некуда было носить. Между сложенными платьями, лентами и украшениями она нашла маленький флакон тёмного стекла.

На восточном базаре ей говорили, что эти духи делают из цветов, растущих на границе между солнцем и луной, и собирают их, пока ни то ни другое не вытянуло запах. Флакон был почти полон: Итсу берегла его со свадьбы, пользовалась редко, по капле, и всякий раз особенно плотно закрывала пробку. Она немного подержала его между пальцами, потом вылила всё в таз. Вода едва дрогнула, а по комнате поплыл тяжёлый, кружащий голову аромат, мускусный, острый и сладкий. Среди болезни, уксуса, сырости и едкой домашней вони он был почти чужим и всё же вдруг сделался роднее всей её прежней жизни. Итсу едва не рассмеялась.

— Тебе бы не понравилось, — сказала она матери. — Сказала бы, что зря перевожу добро.

Не дождавшись ответа, она смочила ткань и провела по материнским плечам, рукам и пальцам, в которых навсегда осталась грубость работы. Потом снова взяла гребень и закончила начатое; волосы легли ровнее, чем когда-либо при жизни.

В маленькой шкатулке тускло блеснули серьги, несколько шпилек, тонкая цепочка и два кольца, слишком нарядные для Лабурдама и слишком дорогие для дома, где воду уже считали по кружкам и ложкам. Итсу выбрала одну шпильку — ту самую, которой ей закололи волосы на свадьбу, — и убрала материнскую причёску.

— Теперь достаточно, — тихо заключила она.

Ещё несколько мгновений сидела рядом, положив ладонь на холодный лоб, прежде чем поняла, что больше никогда не услышит этот громкий голос. Мать уже не будет ругаться на грязь, кричать на работников, пересчитывать содержимое сундука с приданым, хлопать дверьми и говорить вещи, за которые хочется ненавидеть её годами.

Внизу снова закричали, и Итсу медленно поднялась.

— Я вернусь.

Она посмотрела на неподвижное лицо и впервые за всё утро улыбнулась, устало, почти зло.

— Хотя куда ты теперь денешься.

От собственных слов её будто ужалило, и она вдруг рванулась к двери, поддавшись порыву, каких давно себе не позволяла. Спустилась вниз, но пошла не на звавший её крик и не к стонущим больным: пронеслась мимо, чуть не опрокинув Арайца, который попытался что-то спросить, и вылетела из дома, будто сами мертвецы тянулись схватить её за подол.

Пока она шла к холму, воздух казался всё гуще и холоднее. Небо смыкалось над солнцем, ещё цеплявшимся за край горизонта. Подол вяз в колючках, мокрые ветки задевали платок, а с пальцев всё ещё тянуло дорогими духами, вылитыми в воду для матери. На вершине ветер ударил в лицо, и только тогда Итсу остановилась, дыша быстро и тяжело. Постояла с прямой спиной, глядя на первые звёзды, и запела первую строку обрядовой песни провожания, тихо, как положено. Вторую прервал резкий, болезненный вздох.

Она со злостью сорвала платок, сбросила тяжёлые деревянные башмаки и швырнула всё в высокую траву. Шпильки одна за другой посыпались на землю, а волосы, которые мать велела держать гладко убранными, рассыпались по плечам и спине.

— Вот так. Вот в таком виде я буду тебя провожать! — закричала Итсу в темноту, задыхаясь то ли от ярости, то ли от горя, то ли от восторга.

Тишина была ей ответом, и она ударила босой пяткой в землю, потом ещё раз. Ритм пришёл не из памяти, а из чего-то необузданного и дикого, поднимался из горла и живота, отзывался в сырой земле. Она топтала холм так, будто хотела вколотить в него следы собственных ног; руки взлетали над головой сами, ветер свистел между пальцами, грудь раздирало неистовое дыхание. Это не походило ни на женский плач, ни на храмовую песнь: Итсу кружилась как демон, запрокидывала голову и кричала так, как ещё никогда не позволяла себе кричать.

— Вот так теперь ты меня слышишь?! — вопила она, не прерывая движения. Голос сорвался настолько резко, что она вздрогнула, едва не задохнувшись, но тут же закричала снова: — Слышишь ли ты меня теперь?

Она кружилась, сдирала ступни о камни, била ладонями по воздуху и вырывала из груди всё, чего не могла сказать матери при жизни.

— Не так! — выкрикнула хрипло. — Не так, как ты хотела. Не так, как у вас положено. Не так!

Ударив пяткой в землю, она снова взмахнула руками.

— А как я хочу, слышишь?! Как я!

Голос окончательно сорвался, и на мгновение всё стихло, кроме её дыхания. Тогда Итсу запрокинула голову и закричала снова, обращаясь уже не к матери, не к дому и не к людям, которые лежали внизу и ждали своей очереди. Она кричала в небо, в богов, в поветрие, в чёрную тишину, без всякой жалости забиравшую одного за другим.

— Вы слышите меня?!

В ответ не раздалось ничего, и Итсу безудержно захохотала от ярости и бессилия. Ей больше нечего было сделать, кроме как стоять босой на холме, с окровавленными ступнями и распущенными волосами, и кричать так громко, будто одного человеческого голоса хватит, чтобы заставить мёртвого обернуться.

— Хорошо. Я сама! Я сама всё сделаю! — едва прохрипела она и снова пошла в танец.

Теперь не осталось ни песни, ни слов, ни обряда, только звёзды над головой и ритм, заставлявший бить пяткой, вскидывать ладонь, хватать воздух и поворачиваться, пока пейзаж не слился в единую полосу. Боль от острых камней исчезла, плач, вой и смех смешались так, что уже нельзя было отличить одно от другого, а ноги наконец подогнулись под её весом. Итсу свалилась на колено без всякой красоты и приличий, едва успев подставить ладони в мокрую от росы и крови траву. Несколько мгновений оставалась так, сжимая комья земли. От неё пахло сыростью, и только пальцы всё ещё хранили сладкий запах восточных духов.

Уткнувшись лбом в траву, Итсу снова засмеялась, теперь тихо, без сил.

— Вот теперь достаточно, — прошептала она и затихла.

Вальдр давно стоял в стороне. Он пришёл на крик, сперва подумав, что сестру режут, а потом — что она окончательно сошла с ума. Теперь ни одно объяснение не казалось верным, хотя от увиденного было не по себе. Он смотрел, как она бьёт землю ногами, орёт на мёртвую мать, грозит кулаком небу и неистово смеётся, не получив ответа. Впервые за всё время, проведённое в доме, у него не нашлось ни подходящих слов, ни шутки. Когда Итсу подняла голову, он всё ещё не мог отвести восхищённого взгляда от женщины, которая в ярости сейчас переплюнула самих демонов.

— Давно смотришь? — спросила она севшим голосом.

— Достаточно, — ответил Вальдр после паузы.

— И? — спросила она, вытерев лицо грязной ладонью.

— Мать была бы в ужасе, — сказал он, пожав плечами и скрестив руки.

Итсу посмотрела на него, потом захохотала, и Вальдр захохотал в ответ.

— Значит, всё правильно сделала.

С тех пор прошёл целый лунный цикл. Где-то жизнь, наверное, шла обычным порядком, но над Лабурдамом краски сгущались и небо всё чаще казалось затянутым металлом. Арайц сбился с ног, добиваясь равновесия в распределении добра, которое постепенно уходило: воды следовало давать не больше, чем нужно, но и не меньше, чем надо; тяжёлых больных держать отдельно от тех, кто ещё мог ходить; припасы пересчитывать после каждого мешка, вывернутого наизнанку. Ключи звенели всё чаще и всё противнее. Конь умер от падучей на заднем дворе, и есть его мясо никто не решился.

Арайц открывал комнаты и запирал снова, чтобы больные не смешивались, устало отводил тянущиеся к нему руки и отказывал в еде тем, кому, по его мнению, уже нельзя было помочь. Большую часть ногтей он обломал от нервов и постоянного напряжения.

Поначалу пытался объяснять по-хорошему. Говорил, что воды осталось всего на шесть дней, потом на пять, и опасался лишний раз посылать Вальдра на улицу. Что похлёбка жидкая, потому что зерно заканчивается, а конца поветрию не видно и нового урожая ждать не приходится: этот-то некому было убрать. Что человеку, который не может глотать с распухшим горлом, не поможет лишний кусок хлеба, даже размоченный. Что если один возьмёт больше, другому не достанется ничего.

Но никто не слушал человека с ключами, когда тот говорил «нельзя», а за его спиной находилась кладовая, где ещё что-то оставалось. На него смотрели как на хозяина несметных богатств, к которым он и сам не притрагивался, как на жадного загребущего ростовщика, спрятавшего зерно, чтобы продать подороже. Будто он не считал каждую тарелку и не пил меньше остальных, не знал досконально, сколько ложек крупы и чашек уксуса осталось на нижней полке и сколько сухарей погрызли мыши.

Одна женщина плюнула ему в лицо. Он вытер щёку рукавом и ничего не сказал. Мужчина с бубонами на шее попытался ударить его, когда Арайц потянулся отнять миску.

— Ты уже не можешь есть.

Мужчина захрипел что-то невнятное и прижал миску к себе.

— Я сказал, не можешь.

Арайц выдернул из-за пояса нагайку и всёк больному по руке. Миска упала и раскололась, разлив похлёбку по полу. Несколько секунд он смотрел на черепки, потом на больного и сжал зубы от злости.

— Значит, теперь никто не получит, — сказал он, сам не понимая, к кому обращается.

— Он хотел есть, — сказала Итсу, стоявшая у двери и видевшая всё.

— Он не мог.

Она ничего не ответила, подошла к мужчине, опустилась рядом и смочила ему губы водой с пальцев. Арайц смотрел на этот бессмысленный жест, который, как ему казалось, ничего не менял, и на благодарность, с которой его приняли.

— Если ты будешь давать воду каждому, кто просит, к вечеру её не останется.

— Я дала ему две капли.

— Две здесь, две другому, так ничего и не останется.

— Ты считаешь капли?

— Теперь да.

Итсу подняла на него глаза, и в её взгляде не оказалось ни осуждения, ни насмешки. От этого Арайцу сделалось совсем паршиво.

— Ты устал, Арайц.

— Все устали.

— Нет, ты давно не спал.

— Я сплю.

— Когда?

Он отвернулся, и ключи снова звякнули. Последнее время этот звук сопровождал его даже во сне, мерещился в звоне посуды и скрипе дверей. Иногда казалось, что стоит ему прекратиться и дом просто-напросто развалится, поэтому Арайц не снимал ключей с пояса даже ночью. Однажды проснулся оттого, что зубец одного из них впился в кожу. Наутро остался кровавый след, но это скорее утешало: значит, ключи были на месте, при нём.

Затем пропало одеяло, то самое, которое Вальдр хотел отнести матери. Арайц заметил пропажу не сразу, ведь в доме исчезало слишком многое: ложки, тряпки, свечи, ножи, куски мыла, верёвки. Что-то забирали больные, что-то Вальдр таскал туда-сюда без объяснений, что-то превращалось в перевязки под руками Итсу. Но одеяло Арайц помнил: старое, лоскутное, с вытертым зелёным краем и маленькой бахромой по кромке. Вчера оно было, а сегодня не находилось ни в одной комнате, ни на чердаке, ни в кладовых, ни в сарае, ни на заднем дворе.

— Кто взял одеяло?

Никто не ответил, и он повторил громче:

— Я спросил, кто взял одеяло?

В молчании Арайц почувствовал, как внутри поднимается сперва гнев, а потом паника. Одеяло не могло просто исчезнуть: предметы брали, перетаскивали, прятали или теряли, и у всего должна была быть причина, которую можно установить.

— Вальдр!

— Чего?

Брат высунулся из дальней комнаты, весь в саже, с верёвкой на плече.

— Ты брал одеяло?

— Какое?

— С бахромой.

— Нет.

— Ты уверен?

— Нет, я обычно по ночам ворую одеяла и потом забываю. Развлечения у меня такие.

— Я серьёзно.

Улыбка у Вальдра стала тоньше, а взгляд — почти обеспокоенным.

— И я серьёзно не брал.

Арайц продолжил искать и к вечеру нашёл одеяло в нижней комнате, на старике, которого приняли два дня назад. Итсу укрыла его ночью от холода, пробиравшего до костей даже в доме. Арайц стоял в дверях и молча смотрел, как одеяло колышется в такт дыханию спящего.

— Оно принадлежало матери.

— Теперь принадлежит ему.

— Нет.

— Тогда забери, — сказала Итсу, посмотрев через плечо.

Арайц не двинулся, и она повторила:

— Забери.

Он посмотрел на старика, на одеяло и знакомую бахрому. Мог снять его, ведь оно принадлежало матери, дому, им всем, однако рука не поднималась.

— Не раздавай вещи без учёта.

— Запиши.

— Что? — спросил Арайц, замерев от неожиданности.

— Запиши: одеяло с бахромой, передано старику из нижней комнаты.

Она произнесла это спокойно и почти буднично. На секунду Арайц почувствовал ненависть к ней, потому что предложенное решение было до обидного простым. Да, передачу надо записать, тогда одеяло хотя бы перестанет числиться пропавшим. Он вернулся к книге и вывел: «Одеяло из шерсти, с зелёным краем и бахромой. Передано больному, имя…»

На последнем слове рука остановилась. Он опять не знал имени, и в книге оставалась ещё одна пустая строка. Арайц вдавил уголь в лист; кусок сломался пополам, чёрный обломок покатился по столу и упал на пол. Он закрыл глаза, почувствовав приступ тошноты.

Ведь можно записать всё правильно, добиться идеала, назвать каждого по имени — у всех же оно есть. Можно сделать так, чтобы вещи лежали на своих местах, у каждой смерти была известная причина, а каждая потеря была учтена. Если бы существовал порядок достаточно совершенный, чтобы ни одна кружка воды не тратилась зря, ни один человек не исчезал без имени, ни одно одеяло не терялось и ни одна мать не умирала, не дождавшись того, что ей хотели принести, ничего подобного не случилось бы.

Впервые эта мысль не показалась ему безумной. А возможно, он окончательно обезумел именно в тот момент: открыл глаза, и тошнота отступила.

На следующий день Арайц переписал правила и прикрепил новый лист уже на два гвоздя, а старый снял и бросил в огонь.

Для всех, находящихся внутри:

Воду выдавать дважды в день согласно состоянию. Имя прибывшего записывать немедленно. Тела выносить до полудня. Посторонних без осмотра не впускать. Припасы без записи не брать. Предметы между комнатами без разрешения не переносить. Больным не покидать отведённое место. Ключи хранятся у Арайца.

Вальдр прочитал список, потом ещё раз.

— Миленько, как в каталажке. Последняя строка мне особенно нравится.

Арайц продолжал лихорадочно писать.

— Это временно.

— Разумеется.

— Кто-то должен нести здесь ответственность.

— Конечно.

— У тебя возражения?

— Ни единого.

Арайц поднял глаза и увидел, что Вальдр ухмыляется.

— Что?

— Просто интересно: ты правда думаешь, что, когда всё летит в бездну, единственное решение — выдумать больше правил?

Арайц не ответил, и Вальдр равнодушно пожал плечами.

— Ладно, теперь знаем, у кого искать ключи, если миру придёт крышка.

Он ушёл, насвистывая, спокойный как обычно. Арайц посмотрел ему вслед, потом перевёл взгляд на список, впервые за долгое время снял ключи с пояса и положил перед собой. Пересчитал по очереди, делая на каждый по одному вдоху.

Снаружи что-то прогремело, слишком глубоко и долго для обычного грома, заставив дом содрогнуться. С потолка посыпалась пыль, в соседней комнате кто-то заорал во весь голос. Арайц схватил ключи, зажал в кулаке и только после этого посмотрел в окно: небо стало белым, словно расплавленный металл.

Сначала показалось, что город наконец загорелся. Для вечера стояла неестественная светлынь, особенно для ранней зимы. Больные затихли, мухи перестали жужжать, и в доме воцарилась стойкая, звенящая тишина.

— Гроза или пожар? — спросил Арайц, осипший от напряжения, не выпуская ключей.

— Ни то ни другое, — ответил Вальдр, осторожно заглянув в окно.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге