Осколки цветного стекла
Бесцветный: (в те дни, когда дней еще не было...)
В те дни, когда дней еще не было, и нерожденные звезды дремали в ладонях нерожденных ночей, и непропетые песни их звенели тревожно и сладко
…Их
в те дни, когда Время спало и видело сны, а мир уже стал быть, но не начал существовать
…Было
в те дни, когда Вечность была молода, и шепот ее был громче крика, и крик звучал в пустоте эхом непрожитых жизней, и эхо плело паутину судьбы
еще несбывшейся – уже неизбежной
…Девять.
в те дни Вселенная раскололась на Тьму и Свет.
***
Их было девять – рожденных вместе с Солнцем.
Сколько они себя помнили, их всегда было девять. Сколько они себя помнили, они всегда были вместе, и сомкнутые руки их, протянутые через пустоту, держали этот мир.
Были этим миром.
Или… это мир был ими?..
Светлая.
Время, бьющееся в ритме пульса. Время, свитое в белый огонь.
Ей – гранаты и антрацитовый бархат. Ей – молчащее небо и красное пламя умирающих звезд.
Ей – дар предвидеть неизбежное и проклятие знать о несбывшемся.
Ей – быть первой и оставаться последней.
Милосердная.
Смерть в тонких ладонях ребенка, смерть – ожерельем в замерзших слезах.
Ей – черный жемчуг и лиловый атлас. Ей – тишина последнего предела. Ей – фиалковый свет и зеркальные тени – тоньше волоса, острее боли.
Ей – завершать сроки и обрывать нити.
Ей – наносить последний удар.
Опасная.
Море, поющее под кожей, соленое море в соленой крови.
Ей – перламутр и синяя зыбь океана, тяжкая бездна в синих глазах, манящая песня сирены. Ей – безмятежность и холод.
Ей – улыбаться в лицо судьбе.
Ей – стоять до конца.
Верная.
Ветер, танцующий на кончиках ресниц, смеющийся ветер и гневное солнце.
Ей – синий шелк и червонное золото, вечный полет и прозрачные крылья. Ей – разбитые цепи и ясное небо без края.
Ей – смеяться навстречу смерти.
Ей – оставаться преданной, даже предав.
Радостная.
Гроза в зените небес, молодая гроза на изломе весны и лета.
Ей – горизонт, шитый листвяной парчой, зеленое золото и дикий шиповник. Ей – звонкая медь и малахиты, серебро и пряный сердолик.
Ей – умирать, не веря в смерть.
Ей – сила и мягкость.
Нежная.
Пламя, растворенное в крови, вечное, древнее пламя, ставшее сердцем.
Ей – песни песков и ночь, истекающая звездами, красные камни и серебряные бубенцы. Ей – миражи в рыжем танце огня.
Ей – видеть сквозь время.
Ей – никогда не показывать страха.
Мудрая.
Золото на кончиках пальцев, текучее золото и горький лед на щеках.
Ей – солнечный шелк и топаз, длинногривые травы, и медвяный, полынный ветер. Ей – цепи из солнца, сковавшие сердце, клинок из алмаза, одетого в хрусталь.
Ей – беззаботная улыбка и непролитая тоска.
Ей – быть впереди, сражаясь и умирая.
Сильная.
Дождь, холодными каплями целующий губы, ласковый дождь, колыбельная из серебра.
Ей – незабудки и кружево, белый опал и сапфиры. Ей – стеклянные нити, льдистая зыбь воды, шепот и звон, прозрачный камень, мысль и прохлада.
Ей – разум и нежность, ясность и чистота.
Ей – сохранять покой, когда его утратят другие.
Вечная.
Дитя с бессмертными глазами, играющее дитя с сердцем спящей богини.
Ей – белые перья и белый шелк, жемчуг, хрусталь и золото, и слезы, несущие жизнь. Ей – ступать по бездне и улыбаться от боли и верить, когда другие теряют надежду.
Ей – оставаться светом, когда остальные огни погаснут.
Ей – оставаться живой, когда другие мертвы.
***
Их…
…было…
…девять.
Стихии. Силы, корнями уходящие в изначалье, пьющие небо, как воду – полной горстью.
Звезды, заключенные в оболочку души. Огонь, запертый в цветном хрустале.
Стихии, научившиеся смеяться и плакать, отчаиваться и надеяться, сердиться, ошибаться и исправлять ошибки. Стихии, научившиеся любить.
Стихии, ставшие людьми.
Черный и белый: (иногда им снятся сны...)
Иногда им снятся сны, что они обычные люди.
Что они могут быть несерьезными и беззаботными. И даже иметь слабости – конечно, не по-настоящему, но…
…Есть мороженое и горячие пирожки, бродить босиком по кромке моря, ловить солнечных зайчиков кончиками ресниц, иногда опаздывать в школу, бояться контрольных (тоже понарошку, ведь они-то хорошо знают, каким на самом деле бывает страх).
Гонять по трассе на полной скорости, писать картины, шутить и кокетничать, встречать утро, пахнущее мокрым небом и хрустящими булочками, болтать и спорить с подругами, строить планы на короткую – такую короткую! – человеческую жизнь…
Иногда им снится, что они могут быть просто людьми.
Иногда им снится, что они могут – не помнить.
И, хоть они редко признаются в этом даже самим себе, им очень нравится смотреть эти сны.
До тех пор, пока…
***
Было так, что в те дни, когда мир раскололся, сквозь Вселенную легла черта Границы – от края до другого края ее.
Когда…
И сердце ее было рассечено надвое, и рана вскипела черным, слепящим светом и тьмой, белой, как снег.
…они…
И мир кричал, истекая кровью, и кровь его запеклась пылью первых галактик. И время остановилось, не начавшись, и вечность закрыла лицо свое, не желая смотреть.
…просыпаются…
И звезды пролились в пустоту из закрытых глаз ее, создав тех, кто станет на страже Границы.
…и древняя память прорастает сквозь человеческие имена, сквозь кровь и кожу, сквозь тонкую оболочку души. Их сущность – золотая, певучая сила – прорастает ветром, огнем и морем, грозой и тенями, текучим светом и прохладным дождем, и временем – всепобеждающим и побежденным самим собой.
И вечность прорастает сквозь переплетение дней, просачивается водой сквозь цветные пески, растворяет их, как вино растворяет сахар – прозрачные крупинки событий, слов, встреч, слез и улыбок.
И древность мерцает в зрачках, стекает по щекам прозрачным, хрустальным огнем, белым золотом сочится сквозь ресницы – далекая, близкая, вечно юная древность.
И сквозь беззаботные черты девичьих лиц проступают образы древних стихий – не-ангелы, не-богини – и неназванное плещется в глазах –
…изначальная бездна, первая ночь первого из миров, и утро первого дня, и первое Солнце первого рассвета…
– человеческая боль, человеческая радость – помноженные на ярость бури, дико-гневный смех грозы, холодную ласку моря и текучее, жидким медом исходящее золото, и огненную, огненную нежность, и память, прозрачную и бездонную, как водная твердь –
… капля света и капля тьмы, лед пустоты и звездный огонь, кровь и слезы…
– переплетенные цепью смертей и рождений, потерь, обретений и снова потерь –
…и гнев, и надежда, смертная судьба и бессмертная память…
– помноженные на молчание Времени и возведенные в бесконечную степень жертвенной любви.
…и крылья неба, и оковы земли.
Как возможно им – шестнадцати – тысячелетним – вынести такое?
Хотя, быть может… только им это вынести и возможно.
***
И сказало время: нет такого сосуда, что выдержал бы подобную силу и не раскололся.
И ответила вечность: есть.
И улыбнулась она, и была горька, как пепел, та улыбка. И огонь вскипел меж ее сомкнутых ресниц, и упал на ее ладонь слезою.
И слеза превратилась в человеческое сердце.
***
…Иногда им снится, что они обычные люди.
Что у них есть причуды и слабости, заботы и проблемы, друзья и родные, которые любят их – не за что-то, а просто потому, что они есть.
И, выходя на битву, к которой призваны от начала, они сражаются еще и за то, чтобы эти сны никогда не кончались.
Потому что они очень дороги им, эти сны.
Ярко-розовый: (возможно, когда-нибудь в будущем...)
Возможно, когда-нибудь в будущем он научится находить общий язык с детьми, подумал Джедайт. Даже наверняка нау…
– Дядя Джед, а почему нельзя наколдовать единорогов прямо здесь? Ты же говорил, умеешь!..
Но определенно не сегодня.
…А вначале ничто не предвещало кошмара.
Чиби-Уса, она же Юная Леди, она же принцесса Хрустального Токио – и по совместительству наследница двух крупнейших правящих Домов Системы – оказалась очаровательнейшим ребенком младшего школьного возраста с пышными, неправдоподобно розовыми волосами, пленительной сейлормуновской улыбкой и любопытными глазами крайне неординарного цвета – то ли приглушенно-красного, то ли ярко-коричневого, не разобрать. Плюс ко всему смесь несокрушимого отцовского упрямства и не менее несокрушимого обаяния знаменитой матери. Смесь, столь же гремучая, сколь и блистательная…
Ну, ничего удивительного, подумал тогда Джедайт. Смешение двух разнородных генетических и магических линий наверняка должно было породить существо во всех отношениях невероятное.
Впрочем, всю степень невероятности вышеупомянутого существа ему предстояло постичь несколькими днями позже. Так сказать, на собственном опыте. Когда его попросили всего-то навсего присмотреть за ребенком пару часов. Погулять с ней в парке, купить мороженого. Ну и «заодно потренироваться на будущее» (это уже Рейана, да хранит Небо ее и ее непростой характер…)
Словом, ничего трудного, так? Ну, единственная дочь лучшего друга прилетела погостить. Можно сказать, почти племянница, как шутит Сейлор Уран. Ну и что, что из будущего – судя по рассказам, она через Врата Времени как по собственной детской гуляет. С вопиющего, между прочим, попустительства Хранительницы, ну, да ладно.
Но девочка – она девочка и есть. Тем более, такая милая и, кажется, неплохо воспитанная…
К исходу первых пятнадцати минут Лорд Иллюзий окончательно и бесповоротно укрепился в нескольких важных убеждениях.
Во-первых, он каким-то неведомым ему самому образом ухитрился настолько вывести из себя своих лучших друзей, что они замыслили непревзойденную в своей изощренности месть.
Во-вторых, первым ребенком в их семье однозначно будет мальчик, что бы ни думала по этому поводу Рей. И, скорее всего, второй и третий – тоже.
В-третьих, педагогику без всяких сомнений следует приравнять по сложности к астрофизике и теории хаоса. Или даже поставить на первое место.
И, в-четвертых, мир определенно несправедлив.
Правда, по некотором размышлении последнее утверждение было Джедайтом отвергнуто как неконструктивное. Но исключительно по велению ума, а не сердца.
Нет, девочка действительно была прекрасно воспитана – чувствовалась суровая школа Ее Превосходительства Первой и единственной бессменной Фрейлины всех возможных королевств Луны и Земли. Но!
Оказалось, что безупречное придворное воспитание не отменяет некоторых вопиющих черт характера. А именно, упрямства, непоседливости, привычки беспрестанно задавать вопросы и шутя ставить в тупик любого разумного человека, чье мышление основано на принципах бинарной логики.
И при всем этом на ребенка совершенно невозможно сердиться, честное слово! Одна только улыбка с ямочками и глаза в пол-лица чего стоят…
…Правда, в данный конкретный момент ямочек не наблюдается, а глаза под потешно нахмуренными бровями смотрят на него требовательно. И почти сурово.
– Дядя Джед, а ты знаешь, что такое фыркация?
– Что??..
– Ну, фыркация. Которая точка.
– Точка???..
Джедайт обводит взглядом горизонт, смутно надеясь приметить там фиолетовые звезды, лиловых слонов и многоруких гуманоидов в скафандрах – признаки кошмарного сна, такие объяснимые и надежные…
– Значит, не знаешь, – разочарованно вздыхает любознательное дитя. – А Мина-чан говорит, что ты почти все знаешь.
– Почти? – Третий Лорд справедливо удивляется, попутно отметив, что степень вмешательства сейлоров в жизнь своих знакомых иногда превосходит всякую допустимую меру.
– Все знает только Пуу, – категорично изрекает дитя. Потом, подумав, добавляет: – Ну, еще мама и папа. Хотя они не всегда признаются.
– На самом деле все знать никому не возможно, – Джедайту, наконец, удается призвать к порядку распоясавшееся самообладание. – Но можно знать, каким образом узнать то, что еще не знаешь.
– Ого. – В карих глазах явственно проступает уважение. – Тогда ты можешь узнать про фыркацию?
– Так. – Он подавляет желание встряхнуть головой, дабы расположить на своих местах перемешанные мысли. – Налицо явный когнитивный диссонанс.
– Ух ты! – авторитетно замечает его собеседница. – Здорово ругаешься. Научишь?
– Рано тебе еще, – машинально замечает он. Потом спохватывается: – Погоди-ка, ребенок! А где это ты ругательства слышала?
– От папы, – дитя невинно пожимает плечиками. – Когда он с Хару-семпай на мечах разминается. Правда, таких слов, как у тебя, он не говорит. Он говорит…
– Все-все-все, я понял, – торопливо перебивает Джедайт, мысленно заметив себе, что надо бы провести с Эндимионом профилактическую воспитательную беседу о вреде нецензурной брани для психики подрастающего поколения. – И потом, те слова, что я сказал, не были ругательством. Это был научный термин.
– Да? – удивилась девочка. – А звучит прямо как ругательство.
Третий Лорд треплет себя за волосы – сильно, от души, зарывшись в них всеми десятью пальцами. Это помогает. Немного.
– Давай я лучше тебе мороженого куплю, – смирившись с мыслью о поражении на педагогическом фронте, предлагает он. – Ты же любишь мороженое, я правильно понимаю?
– Как можно не любить мороженое? – хмурится дитя. – Вот ты – разве его не любишь?
– М-м… Ну, для меня время мороженого уже прошло. Я уже слишком взрослый.
– Разве можно быть слишком взрослым для того, чтобы радоваться? – Искреннее удивление. – Не понимаю.
Это один из тех редчайших моментов, когда он сразу не знает, что сказать.
Чисто-карие глаза смотрят на него с выражением ясным и вопросительным. Они не знают сомнения и страха, они полны твердой убежденности в незыблемых истинах бытия. Например, в том, что мороженое – это лучшее лекарство от любой печали.
И Джедайт вдруг представляет, как на него будут когда-нибудь вот так же смотреть другие глаза – такие же невинно-отважные, только фиолетовые.
Как у матери.
– …ты его пробовал? – Его весьма неделикатно дергают за рукав.
– Что?
– Я говорю, а когда ты в последний раз мороженое пробовал?
– Э-э… Н-ну-у… Честно говоря, я вот так сразу и не припомню. – Металлия, а может вовсе никогда? В войну до того ли было?
– А если ты не помнишь, то как можешь знать, любишь ты его или нет? – замечает рассудительный ребенок.
Несокрушимая логика.
– Ладно, – сдавая позиции, вздыхает он. – Проведем эксперимент.
…Все-таки у детей на редкость нелинейное, но весьма эффективное мышление, думает Джедайт, между делом отмечая, что лакомство в самом деле заслуживает как минимум пристального внимания.
Нелинейно мыслящее дитя сидит рядом на скамейке, болтает ногами и с энтузиазмом поглощает сладкую тающую массу из вафельного рожка – почти такую же розовую, как и ее волосы – самозабвенно перемазав в холодном блаженстве щеки и нос.Глаза ее при этом светятся самым настоящим счастьем.
Ну и хвала Небесам, может теперь она перестанет…
– А все-таки жалко, что ты не знаешь про фыркацию.
Ох.
– Давай так, – говорит он, окончательно смирившись с судьбой. – Ты расскажешь мне, что ты об этом знаешь. А потом я расскажу, что знаю я.
– Ты же не знаешь, – подозрительно хмурится она. – Сам сказал.
(Дипломатическая школа Эндимиона в действии. Примите поздравления, Ваше ехидное Величество).
– Я этого не сказал. Я сказал только, что не понимаю, о чем ты спрашиваешь.
– Ну, это одно и…
– А вот ты и помоги мне понять, – заключает он.
(Все-таки, полезная вещь – софистика. Иногда).
Ребенок издает страдальческий вздох, полный бесконечного терпения к непонятливости взрослых. Потом начинает объяснять.
– Ну, фыркация. Пуу вчера говорила с Ами-чан что-то о времени, потоках и этих, как их… много вари… много вараци… Ну, которых много.
– Многовариантности? – осенило Джедайта.
– Ага! И вот там она говорила об этих самых точках фыркации. Говорила, они опасные.
– Ясно. – Джедайт облегченно вздохнул: мир, наконец, становится на свои, отведенные логикой, места. – Точка бифуркации.
– Ага, она! – бурно обрадовалось любознательное дитя. – Ты про нее знаешь?
– Знаю, – неуверенно протянул Джедайт, предвидя, что от него сейчас потребуют подробных – а, главное, понятных, объяснений. А как их дашь?
Мысленно он укоряет неосторожную Сейлор Плутон, которой не хватило здравомыслия обсуждать спорные аспекты теории хаоса вдали от впечатлительной детской психики. И не менее неосторожную Сейлор Меркури, которой хватило нездорового энтузиазма этот разговор при ребенке поддержать.
– Ну, это такая точка, – начинает он. – На графике функции. Знаешь, что такое график?
– Знаю, – невозмутимо отзывается ребенок. – Кривая цветная полосочка.
– Цветная??..
– Ага. Когда папа на работе, он часто говорит о графиках, и у него весь стол в бумаге, а вся бумага – в полосочках этих. Разного цвета.
– Так. – Ну, хоть что-то… – Так вот, эта полосочка показывает, как развивается система.
– Наша Система?
– И наша тоже, а вообще любая. – Джедайт к своему удивлению понимает, что ему становится интересно. – И вот бывают такие точки бифуркации, где пересекается много графиков сразу. И неясно, куда они пойдут дальше.
– А! – Карие глаза сияют. – Я поняла, это перекресток!
– Перекресток? Ну, так тоже можно сказать. Это такая точка, после которой все меняется. Она непредсказуема.
– Ага. – Нахмуренные брови. – А зачем она нужна?
– Что? – Кажется, он начинает привыкать к состоянию удивления. Освежающее ощущение.
– Ну, точка этой… бифракции.
– Бифуркации, – машинально поправляет он.
– Ага, бифрыкации. Зачем она нужна?
Он длинно, терпеливо вздыхает. Это ребенок. У детей своя логика, это надо учитывать.
– Она низачем не нужна.
– Это как это низачем? – справедливое негодование. – Все на свете обязательно зачем-то нужно. Так устроен мир.
И ведь не поспоришь.
– Она научное понятие. Абстрактное. Несуществующее. Придуманное специально, чтобы было удобнее думать.
– А зачем думать о несуществующих вещах?
Туше.
Все, лучше он докажет теорему Ферма. Лучше он докажет десять теорем Ферма, чем проведет еще минуту с этим очаровательным маленьким, выносящим мозги чудовищем, да не услышит сейчас его мысли Эндимион!
Оное чудовище, не подозревая о его переживаниях, задумчиво исследует глазами кристально чистый небесный свод – так глубокомысленно, словно там записан краткий конспект всех тайн Вселенной, изложенных в виде букваря.
– А знаешь, – спустя минуту. – Я, кажется, знаю, зачем она нужна.
– Кто? – не понимает он.
– Фыркация, – терпеливо отвечает девочка, в тоне которой явственно слышится: «какие-эти-взрослые-все-глупые-ужас!»
– Ну и? – с почти искренней заинтересованностью отзывается он, мысленно отмечая, что к состоянию мысленного тупика, оказывается, можно привыкнуть..
– Не «и», а «чтобы». – Дитя хмурится и по-взрослому складывает на груди руки. – Эта точка нужна, чтобы выбрать.
– Выбрать, – механически повторяет Джедайт, пытаясь уловить мысль.
– Ну да. – Карие глаза на миг становятся бездонными, до того напоминая такие же точно голубые, что по позвоночнику пробегает дрожь. – Если эта биф… рукация – перекресток, значит там можно бросить старую дорогу и выбрать новую. Более правильную. Настоящую.
Выбрать. Настоящую. Это надо же…
– Значит, это очень нужная точка, – уверенно рассуждает дитя. – В ней все плохие могут стать хорошими.
– Можно и наоборот, – неожиданно вырывается у него.
Она улыбается – широко, уверенно и ясно.
– Такой взрослый, а простых вещей не понимаешь. Кто уже раз был злым, больше не захочет.
– Это почему? – Джедайт замечает, что почти шепчет.
– А потому. Злым быть плохо. Я однажды была, я знаю. – Карие глаза доверчиво смотрят на него, каким-то непостижимым образом через зрачки сканируя душу. – Это очень противно – быть злым. Все кажется плохо, кажется, что ты совсем один, и никто тебя не любит. И главное – ты никого не любишь. Это самое противное – когда кажется, что ты никого не любишь.
– Кажется? – переспрашивает он. Просто так, чтобы что-то сказать. В горле отчего-то першит. От мороженого, конечно.
– Ага. Потому что нет таких людей, даже самых злых, которые на самом деле никого бы не любили. Я думаю, они просто забыли об этом, оттого и сами испортились.
Иногда бывает, что дети вот так, запросто, приоткрывают нам, недалеким, великие истины мироздания. Мудрые, в сущности, создания. И все-то у них…
– …так просто.
Джедайт не сразу замечает, что сказал это вслух, а не подумал. Но девочка только шире улыбается в ответ.
– Конечно, все просто. Нужно только все вспомнить. И никогда не забывать. Вот и все.
Помнить. И никогда не забывать.
Вот и все.
– А знаешь, что, – неожиданно говорит Лорд Иллюзий. – Давай-ка съедим еще мороженого. Ты как, не против?
– Проведем эксперимент? – деловито спрашивает дитя.
И заливисто хохочет.
…И небо над ними, кажется, тоже начинает хохотать – большое, вольное, оно смеется солнечными лучами, и облака плавают в нем, как тонкие прозрачные рыбки.
Потом они сплетаются в узоры, очень похожие на буквы какого-то огромного, написанного ветром букваря.
И кажется, что еще вот-вот – и там можно будет…
…прочесть…
…первое…
…слово
…
Белое золото: (то, что было прежде...)
То, что было прежде, неважно теперь.
То, что было прежде, больше не существует.
Мысли, надежды, предсказания, доводы, мудрые и не очень – не более чем ветер, играющий пеной, не более, чем рябь на мелкой воде…
Рядом с чудом, лежащим на ее руках.
Селена тихо смеется, почти не веря.
Чудо – вот оно, легкое, мерцающее, невесомое, комочек света, белого кружева и золотого пуха. Чудо – сила галактик, сжатая до точки, до сердца, чистого настолько, что однажды сможет принять в себя все пламя Кристалла и не сгореть.
Но… оно такое крохотное, это сердечко, такое хрупкое и бьется так быстро – и Селена склоняется ниже, закутывая ее в свой свет, в свою нежность, обхватывает крепко и бережно. Длинные волосы падают до пола, пряча обеих в волшебном маленьком космосе, сотканном из белого лунного золота. Селена хочет укрыть свое дитя от всего мира, спрятать в сказочном дворце, навсегда защитить от невидимого еще зла – но не сможет. Она знает, что не сможет.
Она знает. Глаза Пеллар печальны, глаза Пеллар не ошибаются никогда.
Селена знает. И крепче прижимает к груди сверток из белых кружев.
Она не боится смерти. Для таких, как она, смерть – лишь сброшенная одежда, шаг за кромку берега, окаймляющего вечность.
Для таких, как она, смерть – лишь возвращение домой.
Вот только…
Горячая ладошка напротив ее губ, маленькая, как цветок маргаритки – такая хрупкая, такая сильная, и держит так крепко – не за руку, за душу держит, за облитое кровью и больше уже не бессмертное сердце.
Селена закрывает глаза.
«Я рядом, девочка моя. Я всегда буду рядом».
…То, что было прежде, неважно теперь.
То, что будет потом – пока еще не случилось.
То, что будет – пока не более, чем ветер, летящий над морем. Теплый, сонный…
...горький, горький ветер. Сушит губы, рвется об острые осколки колонн, сочится прозрачной солью. Звезды вверху – твердые белые шарики с обожженными лучами, и мрамор внизу холоднее льда, и кровь почти заледенела в венах.
Умирать не больно.
Для таких, как она, смерть – всего лишь возвращение домой.
…Рука, поднятая вверх – кристалл взрывается радужным огнем – Луна пылает светом сверхновой.
В последний раз.
Небо – там вверху – холодное и пустое, планеты истекают светом, отпуская своих детей. Планеты сияют.
В последний раз.
Разноцветные искры отражаются в синих глазах, мерцают, преломляясь во влаге. Разноцветные искры плывут в тишине – сотни, тысячи точек, рой светлячков, несущих зерна несбывшихся судеб. Хрупкий переливчатый мост, протянутый в будущее.
Мост, по которому ей уже не пройти.
Зато по нему пройдут другие.
А значит, все было правильно.
Селена улыбается, цветные огни дробятся, плывут во взгляде. Все правильно.
Вот только…
Холод иссушает тело, выпивая остатки жизни, и нет уже никаких сил держать протянутой руку, но она держит, и все тянется, тянется туда, где среди мириадов светящихся точек уже почти не видна одна.
Капля белого золота в черной пустоте.
Такая маленькая. Такая одинокая.
«Я рядом, девочка моя. Я всегда буду рядом».
Она не шепчет – губы покрыты льдом. Она не смотрит – ресницы смерзлись в черные стрелы. Она не чувствует холода – тела уже почти нет.
Умирать не больно.
Белый огонек тает в небе. Небо осыпается черным песком. Песок свивается в линию, и нужно просто шагнуть…
Умирать не больно. Больно прощаться.
А смерть…
…это только…
…возвращение…
«Я – всегда – буду – рядом».
Желтое золото: (то, что есть сейчас...)
То, что есть сейчас, наверное, и есть счастье, думает Икуко.
Счастье согласно курлычет на ее руках и смешно морщит нос.
Счастью уже целых три месяца. У счастья огромные голубые глаза и беззубая улыбка, перед обаянием которой не устоит, без сомнения, даже самый суровый самурай. Счастье мягко-золотисто-розовое, пахнет молоком и ромашкой и кажется почти невесомым, хотя набрало уже солидных пять килограммов.
Счастье зовется Усаги.
Усаги-зайка. Икуко тихо смеется и прижимается лицом к золотистым кудряшкам, таким мягким, что они кажутся клубочком перепутанных солнечных лучей.
Золотая моя зайка, счастье мое.
Луна только что взошла, и свет ее разлит по комнате, густой, желтый, ровно-прозрачный, как свежий мед. Пора спать.
Пора спать. Спа-ать, ау, слышишь, счастье?
Но счастье решительно не желает спать. Счастье радостно подпрыгивает на ее руках, о чем-то лепечет и смеется, пока Икуко не сдается и не прибегает к последнему аргументу – она поднимает малышку на руках и говорит:
– Смотри, Луна.
И Усаги затихает мгновенно. Вот удивительно, обычно такая егоза, ничем ее не угомонишь, но стоит увидеть ночное светило – успокаивается тотчас. Смотрит, распахнув громаднющие, в пол-лица, глаза, словно на чудо какое-нибудь.
Что ты там видишь, зайчонок мой золотистый?
Зайчонок молчит, смешно хмурит светлые, почти незаметные бровки. Но в не-младенчески бездонном взгляде на миг мелькает что-то... такое. Икуко не знает слова, каким это можно назвать, но по плечам пробегают мурашки – не от страха, а от странного, душе-замирающего, сказочного какого-то чувства. Будто не трехмесячная кроха, а тысячелетняя фея, одна из Восьми Бессмертных смотрит на нее сейчас.
Может, ты когда-то спрыгнула с Луны, ушастик, а?
В такие секунды Икуко почти робеет перед собственной дочерью.
Смотри, золотко, это Луна. Там, на Луне, все белое-белое и тихое-тихое. Там небо черное, как чернила, и в нем много-много звезд.
Икуко рассказала эту сказку уже, наверное, тысячу раз. Но Усаги всегда молчит и внимательно смотрит огромными своими глазами, словно слышит впервые. И хоть умные книги говорят, что в таком возрасте дети еще не различают смысла слов, Икуко думает, что понимает ее дочка на самом деле куда больше. Не слова, а то, что – одной ей ведомое – прячется за словами. Ну, и, может быть, Луне.
Кто их знает, эти древние легенды.
И там живет лунный зайка – маленький добрый зайка, который варит целебное зелье. Он скачет по лунным холмам – туда-сюда, туда-сюда. Смотри, во-он там отпечатки его лапок.
Луна поднимается выше, луна белеет, наливаясь светом, как соком. Луна проводит лучами по детскому лицу, отражается в темно-голубых глазах.
Малышка хмурится неожиданно серьезно, хлопает ладошкой по воздуху напротив светящегося диска, словно хочет стереть с него пятна.
Икуко улыбается.
Он скачет по лунным холмам, собирает белые лунные травы. Волшебные травы с бессмертными цветами и соком, исцеляющим любые несчастья. Добрый зайка варит из них целебное зелье. Одна капелька – и исчезнут любые хвори. Одна капелька – и пройдут печали. Одна капелька – и возвращаются силы.
Икуко давно уже не задергивает вечером шторы, хотя в умных книжках для молодых мам, что она прочитала, говорится, что яркий свет может потревожить сон ребенка, а то и вовсе напугать. Но – нет. Усаги неизменно рада луне, смеется, тянет ручки, воркует что-то свое, важное… а то вдруг становится задумчивой, серьезной даже.
Ну что ж, в конце концов, научные книжки часто ошибаются, а вот маленькие дети – никогда. Это Икуко уже поняла.
И потом, ведь нужен же в детской ночник, верно? Ну так вот, у них луна вместо ночника. Да и вместо няни, пожалуй. Что тоже неплохо.
И то зелье превращается в белый-белый лунный свет и льется на землю. Тихо-тихо. Мягко-мягко. Сонно-сонно. И все на Земле спят. Кошки спят, дома спят, деревья, фонари и звезды на небе. Все спят.
Икуко устала, глаза ее слипаются, белый свет путается в ресницах. Она покачивает девочку, и голос ее привычно нижет слова, как бусины четок. Гладко-жемчужные, прозрачные, баюкающие.
И только маленький лунный зайка не спит. Маленький лунный зайка смотрит на Землю с Луны: все ли в порядке? Маленький лунный зайка бережет сон людей.
Тихо-тихо.
Слова тише ветра, тише шепота.
Маленький лунный зайка всегда с тобой, он бережет и твои сны.
Мягко-мягко.
Теплое дыхание на шее, теплый клубочек жизни на руках.
И я тоже с тобой, малышка-егоза. Я всегда с тобой.
Сонно-сонно.
Лунный свет колышется, звенит – в такт биению сердца.
…«Всегда… с тобой»…
Она это сказала или прошептали золотые лунные лучи?
Икуко уже почти спит.
Лунное сияние кажется густым и топким, шевелится, как живое, дробится и колышется, ложится складками и волнами, бликами скользит по стенам, словно комната находится на дне несуществующего лунного моря, наполненного светом вместо воды.
Икуко уже почти спит.
И, наверное, поэтому на какой-то миг ей чудятся тонкие руки над колыбелью, женский профиль, волосы, словно пролитое молоко, эфирные, легкие крылья… и огромные глаза, сверкающие, как хрусталь. Они смотрят прямо на нее, эти глаза, и они такие грустные, что сердце отчего-то начинает щемить.
Они словно спрашивают… или просят о чем-то?
Кто ты? Чего ты хочешь?
Икуко не понимает, но чужая печаль и тоска льются сквозь нее волнами.
Женщина смотрит.
Икуко не понимает, но ей кажется, что еще чуть-чуть – и поймет.
Глаза ее полны прозрачных непролитых капель, сквозь них просвечивают звезды.
Еще чуть-чуть… но сон скользит по тонкой грани, расплывается, мерцает расколотыми зеркалами.
Женщина улыбается – слабо, едва заметно. Словно… благословляя?
Секунда тянется и тянется, все никак не кончаясь, а потом…
…все исчезает.
Сон рассыпается цветными брызгами, легкими, как снежинки, опадает в мягкую, ватную темноту.
Икуко уже спит.
И мир за окном тоже спит. Спят люди и кошки, дома, деревья, фонари и звезды на небе.
Все спят.
И только Луна не спит. Из невообразимо далекой, прозрачно-черной пустоты она смотрит на Землю: все ли в порядке?
Да, пока все в порядке.
Еще не проснулись враги, еще не проснулись хранители. Еще не начата битва, еще заперты воспоминания.
Пока все в порядке.
Пока можно просто спать.
Луна всегда с тобой, зайка, Луна бережет твои сны.
Девочка в колыбели ровно дышит, сонно хмурит брови, раскинув ладошки, сжатые в кулачки. Золотые волосы ее в лунном свете кажутся переливчато-белыми, как жемчуг, как свет древней ночной странницы, которая…
…Всегда… с тобой.
Розовое золото: (то, что будет после...)
То, что будет после, им неизвестно, думает Серенити.
Неизвестно – в первый раз за несколько тысячелетий.
Все сбылось, наконец. Календарь былого перелистан, оборван до последнего листочка. Пророчества сбылись, дороги пройдены, сражения выиграны, приговоры исполнены. И то, что будет потом – впервые – неизвестно.
Странное чувство…
…Лунный свет льется по коже и кажется теплым, как молоко. Как прикосновение. Лунный свет льется по узорному хрусталю, стекает прозрачной водой по башням и колоннадам, каплями застывает в изломах и гранях. Льется сквозь стены, сердца и души, сквозь сны и закрытые глаза, невесомо ложится на ресницы – касание легче пера, острее электрического тока. Белый, радужный бархат покрывает плечи – ласково, оберегающе.
И кажется, что свет, тот же самый свет льется под кожей вместо тепло-соленой крови, и падает на плечи выбеленным золотом, и невидимые руки стирают слезы со щек. Слезы?..
И вроде бы взрослая уже совсем, и плакать вовсе уже не из-за чего и даже уже немного стыдно, но… Сегодня можно.
Веками, тысячелетиями они знали свою судьбу, каждый ее шаг, каждый поворот. Теперь все до единого шаги пройдены. И дорога, что теперь лежит перед ними, кажется, и сама еще не знает, куда ей повернуть.
Удивительно.
Долг, предначертанные пути, предначертанные роли, предначертанные жертвы, предначертанные, совершенные, холодно-строгие, царственные роли, отведенные им в этой утомительной игре.
Сбылось. Наконец-то.
Больше никаких предсказаний, зловещих снов, туманных видений и пугающих догадок. Будущее, так долго висевшее над их настоящим, наконец-то наступило.
И что теперь?
Тысячу лет – дней? секунд? – они ждали исполнения пророчества о Хрустальном Токио, они свыклись с ним, принимая его как должное, примеряя на себя странно-не-свои роли, вглядываясь в странно-не-свои отражения в зеркалах несбывшегося. Робели, передергивая плечами, говорили себе, что еще не скоро.
Не так уж и нескоро, как оказалось.
И отражения приблизились, обняв их за плечи, и стали – ими.
Потеряли они себя теперь – или нашли?
…Где-то вдалеке смеется Ами – заливается смело, звонко. Кто бы мог подумать, что она вообще умеет так смеяться…
Оказалось – умеет.
Так же, как резкая, порывистая Рей умеет быть нежной, вечная хохотушка Мина – загадочно-мудрой, а застенчивая Мако играет с инопланетными послами в «роковую женщину» так мастерски, что лорда Нефрита на днях пришлось отговаривать от девятой по счету дуэли. Что, как резонно заметил Джедайт, исключительно его собственная вина, так как премудростям дипломатии свою леди обучил именно он… Ну-ну, а сам-то на Рей как смотрит – дырку прожечь можно…
Хронос больше не дает никаких предначертаний, Сецуна только многозначительно улыбается и молчит. Она не признается, но ей, кажется тоже это нравится – не знать.
Оказалось, это здорово – чего-то не знать. Друг о друге. О себе.
Оказалось – после исполнения предначертанного ничего не закончилось.
На самом деле все только… начинается?
Тонкая фигурка в просторном платье – уже-давно-не-принцесса, уже-почти-королева – ладони легки, как крылья, и тело кажется невесомым, и свет течет под кожей, как кровь, и кровь, и слезы одинаковы – солоны и прозрачны.
Она – великая и бессмертная правительница, она – бесстрашный воин, она – свет, наполняющий Галактику. И лучшие подруги – вечные сестры ее – рядом, и ни одну не унесли битвы прошлых столетий. И тот, кто ближе сердца, дороже вечности, навеки теперь с нею, и она – наконец-то! – навеки – его. И лучшие друзья, те, что, казалось, потеряны навсегда, зовутся теперь ей братьями, и хрустальные стены ее мира прочнее алмаза…
Все страницы их календаря перелистаны. И последняя из них трепещет сейчас под ее пальцами, сомкнутыми чуть ниже сердца, трепещет новой жизнью, обещанной им тысячу лет назад.
Все, кого она любила, так или иначе, были с ней всегда. Все они, так или иначе, берегли ее. Все они были готовы защитить, или, если нужно, умереть.
Как и она. В первую очередь – она.
Но есть еще и то, что было прежде всего.
Есть то, без чего ничего бы не было.
Серенити закрывает глаза, прижимая ладонь к теплой колыбели там, под сердцем, где бьется такая крошечная и такая драгоценная жизнь.
«Я с тобой, девочка моя. Я всегда буду с тобой».
Серенити улыбается – на губах мокро и солоно – и запрокидывает лицо в светло-лунную пустоту, может быть, впервые – вот так – понимая…
И ей кажется, что свет держит ее в объятиях. И кажется, что ничего плохого никогда не случится с ней, пока льется с небес это жемчужно-прохладное лунное тепло.
Пока рука, тысячелетия назад ставшая звездным прахом, неизменно тянется через холодную черноту. Тянется – вопреки времени, судьбе и смерти. Все еще теплая. Все еще ласковая.
Все еще живая.
«Я с тобой, девочка моя. Я всегда с тобой».
Снежно-белый – без единого пятна – диск Луны сияет над головой.
Серенити улыбается - слезы ее прозрачны, как свет.
«Я знаю теперь.
Я люблю тебя, мама»…
Темно-синий: (в такие ночи...)
В такие ночи в небе над хрустальным городом будто сходятся несколько вселенных сразу. Белые огни нависают гроздьями, едва не касаясь башен, их лучи стрелами бьются о блестящее стекло, созвездия искажаются, меняя форму, а млечная дорога клубится низко и тяжело, будто грозовая туча, что вот-вот прольется мерцающим, жгучим дождем.
В такие ночи память становится прозрачной, а время – бесформенным, как рыхлый снег, и прошлое, настоящее и будущее перемешиваются, как цветные бусины, зажатые в ладони.
В такие ночи мир проницаем и зыбок, будто замок, сделанный из пересохшего песка – тронь, и рассыплются контуры хрустальных башен, кружевные арки и балконы, и музыкально-стройные колоннады, растают, как случайное видение, и не станет этого нереально-сказочного царства, зависшего где-то между небом и землей.
В такие ночи у снов вкус и запах тревоги.
…В такие ночи Кунсайт просыпается, стиснув зубами свой собственный, забивший горло крик, и воздух в первую минуту кажется ему застывшим льдом. Он с усилием отвоевывает сухие, колючие глотки кислорода, вязко-соленого, металлического на вкус, закрывает лицо ладонями, пряча внутреннюю бурю, чтобы безмолвный вопль ее не потревожил ту, что мерно дышит рядом.
Потом он поворачивается к Мине, зарывается лицом в волосы, пахнущие сном, теплом и медом, путает белые пряди с золотыми и обнимает ее так крепко, как только можно, стараясь не разбудить – но, конечно же, будит, и она тянется к нему, обхватывая руками, и губы ее не спрашивают ни о чем, а глаза понимают все.
В такие ночи поцелуи Ледяного Лорда жадны до жестокости, а ладони нежны до отчаяния, и Венера в ответ сжимает его плечи – крепко, едва не царапая кожу. И они вдвоем падают в огненно-слепящую бездну – туда, куда не достает никакое слово, и где все слова рассыпаются прахом, где заканчивается любая смерть и начинается любая жизнь, где сплетены тела и души, и не понять – чей крик или шепот, и улыбка, и соль, подступившая к ресницам.
А после они долго лежат неподвижно, переплетясь руками, телами, душами, вздохами и ударами сердца. Они не говорят ни слова и только все крепче сжимают объятия, словно их снова хотят отнять друг от друга.
…В такие ночи Нефрит просыпается от звенящей, густой тишины и на мгновение длиной в один удар сердца она кажется ему абсолютной, заполнившей весь мир. Мгновение длится и длится, тишина заползает в уши, в горло, липким шелком обвивает сердце, и оно трепещет, забыв о том, что может биться, а потом…
…нити рвутся со звоном, и звуки обрушиваются на него, почти оглушая – шум крови в ушах, пение ветра в шпилях башен, шелест кисейного полога, теплое дыхание Литы – и Звездочет вспоминает, что он снова жив.
Потом он выходит на балкон и глубоко вздыхает, прежде чем поднять голову вверх, к звездам. И, только услышав мерную, певучую дрожь лучей, облегченно улыбается.
Он ни о чем не спрашивает и ни о чем не просит, просто садится, прислонившись спиной к шероховатому, нагретому за день камню стены, и закрывает глаза, купаясь в дрожании невидимых струн, плетущих строки Судьбы. Он слушает ветер, поющий где-то в нижних садах – и тихое дыхание, доносящееся из окна спальни – и не думает ни о чем, полностью отдавшись счастью существовать.
Чуть позже проснувшаяся Лита подходит сзади и молча садится рядом, обнимая со спины и упираясь подбородком ему в плечо. Нефрит не оборачивается, только ловит горячие ладони и прижимает к сердцу. Он откидывает голову назад, и их волосы перемешиваются, укрывая обоих мерцающим волнистым покрывалом.
Они долго сидят так, пока Лита не начинает замерзать, и тогда Нефрит устраивает ее, уже сонную, в своих объятиях, и она тепло дышит ему в шею, а он молча считает удары ее пульса, прижавшись губами к прозрачной, пахнущей тополем коже виска.
…Потом, позже, когда небо на востоке зазеленеет, он разбудит ее, шепча на ухо что-то щекотно-теплое и неразличимое – отчего это самое ухо станет розовым, как шиповник и очень горячим. Она, фыркнув, толкнет его в бок – весьма ощутимо, кстати – а он поймает ее руку, целуя сжатые пальцы и притворяясь, что не может ее побороть.
И они опять не дадут друг другу спать до самого рассвета, вскрикивая и хохоча, целуясь и дурачась, как дети – а потом, конечно же, проспят, и солнце застанет их обнявшимися и зарывшимися друг другу в волосы так, что решительно невозможно будет понять, где чья прическа.
…В такие ночи Джедайт просыпается от боли в левой руке и несколько секунд не может понять, откуда она, пока не догадывается расслабить стиснутые пальцы. Это удается не сразу, и он ритмично дышит, зарывшись лицом в подушку и стараясь не думать о сером и ярко-красном, не слышать ветер, тоскливо поющий где-то за окном. В такие ночи Джедайт не любит ветер.
Он долго лежит, не шевелясь – пока другая рука, горячая и тонкая, не касается его ладони, разжимая пальцы… и он чувствует прикосновение губ там, где остались тонкие красные ранки от впившихся ногтей.
Рейана.
Он тянется к ней одним бесшумным рывком, стискивает ее запястья, прижимается лбом ко лбу, закрыв глаза, потом открывает – и взгляд его жжет, как огонь, жжет восторгом и болью, и огненная жрица не отводит глаз. Никогда не отводит.
И они впиваются друг в друга губами и ладонями, и захлебываются горько-соленой нежностью, забывая дышать, и прижимаются друг к другу, в кровь разрывая оболочки души, сдирая все покровы и ломая все границы – до того нестерпимо сияющего огненного ядра, где исчезает разум и сердце, жизнь и смерть, мужчина и женщина, где есть только ужас и восторг всего и ничего одновременно.
И под сомкнутыми веками Джедайт видит ослепительно-алый свет – и этот свет несет жизнь, а не смерть.
Он, коротко, рвано вздыхает ей в губы, прячет лицо в мягких черных прядях между плечом и подбородком, скользит теплым дыханием по ключице – и Рей запрокидывает голову, зажмуриваясь и переплетая их пальцы – крепко, до боли.
И она никогда не расскажет, даже себе самой не расскажет о соленых каплях, что стекают сейчас по ее шее – там, где когда-то стекали точно такие же, только красные.
…В такие ночи Ами обычно просыпается первой, почувствовав, как ровное дыхание у правой щеки становится прерывистым и резким. Через несколько мгновений она слышит шелест – Зойсайт отворачивается и замирает, комкая покрывало пальцами.
Ами неслышно вздыхает, тянется на ощупь, кладет ладонь на горячую, напряженную как струна спину, между лопаток. Те судорожно вздрагивают в такт дыханию… потом не в такт. Среди глубоких вдохов теряются несколько коротких и резких, и Ами, не выдержав, решительно разворачивает его к себе, и обнимает – крепко, игнорируя все попытки вырваться. Она не говорит ни слова, не гладит, не ласкает, просто держит – и дыхание Огненного Лорда постепенно выравнивается, становясь спокойным и мерным.
В такие ночи между ними нет ни границ, ни граней – никаких.
Поднимая голову от ее плеча, он не прячет мокрых ресниц – а она не закрывает глаз перед поцелуем и, не таясь, отбрасывает с тела покрывало.
Она лежит раскинувшись в голубом лунном свете, и тот переливается на ее коже, родниковой водой мерцает в зрачках, и фея Первой Планеты кажется сейчас особенно хрупкой – и недосягаемо-бесплотной – и возвышенно-чистой. И лицо Зойсайта, вечного шутника и убежденного циника, выглядит необычно уязвимым сейчас – и необычно настоящим.
В такие ночи ласки Огненного Лорда почти целомудренны, а глаза – непривычно серьезны, в них – благоговение наполовину с нежностью, от которой Ами хочется плакать.
И губы его целуют – как шепчут молитву, губы его легки, как прикосновение солнца, они скользят по щекам, лбу, линиям ресниц – легко, едва касаясь, словно читая сокровенные тайны мира… и улыбка Зойсайта в эти моменты так странно беззащитна – улыбка, которую он никогда не покажет при свете дня.
В такие ночи оба они кажутся бесплотными, и в прикосновениях их – не страсть, а нежность, смешанная с болью, и боль, смешанная с восторгом, и восторг, чистый, как молитва. И сами они – как молитва друг другу: не тела соприкасаются, а души, и не руки ласкают, а сердца.
В такие ночи оба они не говорят ни слова, но дыхание их, улыбки и движения синхронны, как у единого существа.
В такие ночи они – настоящие.
…В такие ночи Эндимион не спит вовсе. Он лежит, не двигаясь, смотря в темноту сухими черными глазами, и молча слушает тишину. Секунды осыпаются с сухим песчаным шорохом, и от этого неслышного звука звенит и противно закладывает уши. Кажется, что весь мир заключен в прозрачную колбу гигантских песочных часов. Кажется, что весь мир стал призраком самого себя.
Эндимион лежит молча, и только невесомо-теплая тяжесть на левом плече ощущается живой и реальной. Серенити спит, и во сне щекотно сопит ему в подбородок, и это такое привычное, такое живое ощущение, единственно реальное в этой не-реальности этого не-сна.
Серенити спит, и он бережно обнимает ее, придерживая и защищая – по привычке, въевшейся в кровь и кости души, сейчас не нужной, но неистребимой. Машинально он контролирует дыхание – оно должно быть идеально ровным, чтобы не потревожить, не разбудить.
Вдох-выдох.
Мир неподвижен, мир застыл в холодном синем стекле, и только цепь частых, горячих ударов сердца в паре сантиметров от его собственного связывает его с реальностью, с теплом, с жизнью.
Вдох-выдох.
Иногда ему кажется, что сердце у них одно на двоих, только по чьей-то странной прихоти разделенное напополам – и большая половина досталась Серенити. И именно эта половинка бьется сейчас в ее груди, делая живым и его.
Бьется – за них двоих.
Вдох-выдох.
Тишина кажется такой плотной, что заполняет весь мир, и только теплый шелест дыхания на его груди разбивает ее – и он цепляется за этот звук, чтобы не утонуть в зыбкой мерцающей совершенности.
Вдох-выдох.
Тишина кажется такой плотной, что она почти осязаема, ее можно сжать в горсти, она пересыпается на пальцах сухой колко-стеклянистой холодной пылью.
Вдох-выдох.
Реальность возможная и действительная, сбывшаяся и несбывшаяся переплетаются, грозя поменяться местами.
Вдох-выдох.
Холодная, гулкая пустота коридоров, запертая в хрусталь. Хрусталь осыпается песком, нестерпимо белым, слепящим до черноты, песок глушит все звуки, свинцовой тяжестью ложится на грудь.
Вдох-выдох.
Холодная, гулкая пустота…
Вдох-выдох.
…пустота коридоров, в которых никогда не прозвучат голоса друзей, топот десятков детских ножек, беготня, шутки и смех. Залов, не знающих ничего, кроме бессчетных лет неподвижного совершенства. Стен, не слышавших ничего, кроме сдержанности, спокойствия и почтения.
Коридоров, в которых заперты тени тех, кто нес когда-то в груди живое сердце.
Пустота, в которой живые – только воспоминания…
Вдох-вы…
Серенити шевелится у него под боком, что-то сердито бормочет и тянется ближе, укладывая голову ему на грудь. Маленькая ладошка накрывает сердце, растопырив пальцы, как щит. И она горячая, такая горячая, что кровь мгновенно начинает быстрее бежать по венам, прогоняя бесцветные не-сны.
И синим, живым, лунно-звездным наливается замершая в безвременье ночь. И многоголосое эхо прокатывается по спящим колоннадам и галереям огромного замка. Дыхание, шепот, радость и горе, воспоминания и надежды тех, кто населяет его, делая – не сказочно, а по-настоящему – живым. Тех, кто всегда будет рядом, потому что «куда ж ты, Твое Величество, от нас теперь денешься?»
И в самом деле, куда?
…Вдох-выдох.
Серенити спит и о чем-то улыбается во сне. Горячая рука лежит на его сердце, раскрыв пальцы, защищая.
На сердце, которое у них – одно на двоих.
…В такие ночи Сецуна приходит к Вратам Времени не по долгу службы, а просто так, чтобы послушать ветер.
Она размышляет под тонкое мелодичное гудение, смотрит в белый облачный сумрак и думает о мирах – вероятных и существующих, о судьбах – сбывшихся и несбывшихся, о границах, пределах и временах, о пророчествах и предсказаниях, и о том, что все предсказания на поверку так же зыбки, как слова, написанные на песке.
Сецуна думает, что память прошлого – пусть опаленная по краю и пробитая многими, многими ранами – бесконечно ценна, хотя бы потому, что из нее растут корни будущего.
Сецуна думает о чудесах возможных и невозможных… и о том, что для нынешних обитателей Хрустального Дворца, наверное, возможны абсолютно все чудеса на свете.
Их жизнь так и не стала похожей на идиллию, и сами они не превратились в ангелов, спящих в раю из хрусталя и цветов. В их мире остались и тени, и ошибки, и страхи, и боль – не игрушечная, а настоящая.
И именно поэтому их радость – тоже настоящая. Та, которую больше никто не отнимет у них.
Сецуна слушает ветер и впитывает в себя осознание того, что сейчас, в кои-то веки, все абсолютно правильно. Не идеально, не совершенно и не райски-безоблачно, но именно поэтому – правильно.
И это очень… здорово.
И Сецуна со свойственной ей осторожностью предполагает, что именно это ощущение в изменчивом мире называется счастьем. Или, во всяком случае, чем-то очень, очень на него похожим.
Сецуна слушает ветер. И улыбается – редкой, настоящей улыбкой.
А потом делает шаг сквозь Врата, возвращаясь в мир, который они вместе выбрали из всех существующих, существовавших и когда-либо собирающихся существовать. В мир, за который они боролись и который оплатили не скупясь шрамами тела, души и памяти.
В мир, который – теперь и навсегда – их любовь сделала единственно настоящим из всех возможных.
В не-идеальный мир, который стоит тысячи идеальных.
Возвращаясь – домой.
Лиловый: (прежде, чем все начнется...)
Прежде, чем все начнется, все должно закончиться, думает Рей, сметая сухие листья.
Зима этого года долгая, такая долгая, что кажется бесконечной. Вот и сейчас, перед самым началом марта, в воздухе нет никакого намека на весну. Деревья стоят сухие и оголенные, только неизменные Деймос и Фобос сидят на ветках, да скорбно шелестят остатки былого осеннего великолепия – почерневшие, изодранные ветром. Мертвые.
Абсолютно и беспросветно мертвые.
Что ж, так и должно быть, думает Рей. Это закон жизни. Хотя именно сейчас он больше похож на закон смерти, наверное…
Рей сметает сухие листья – мерно, терпеливо, как делает она каждый день с того момента, как старый храм стал ее домом. Ее движения скупы и неторопливы, четки и грациозны, и так и хочется представить ее танцующей – с золотыми искрами в свете огня или со стальным мечом на поле битвы. Ее можно представить древней королевой – или жрицей, вершащей священный обряд, или девой-богиней, рисующей узоры нового мира…
Но она просто сметает сухие листья.
Рей вспоминает, какими они были осенью – ликующими, ярко-алыми – они осыпали камни клочьями огня, они будто смеялись и кричали о жизни…
В то время, как сами уже умирали.
Теперь тот алый цвет выгорел, иссекся дождем и морозом, истрепался ветром – и превратился в бурые хлопья цвета запекшейся крови. Цвета ржавчины.
Теперь его можно только собрать и швырнуть в огонь.
Рей сметает сухие листья.
Она совсем не думает сейчас о другом алом – не на листьях, а на небе, песке и скалах, на перьях и чешуе, на Солнце, касающемся горизонта. То алое тоже сгорело и стало ржавью.
Рей совсем не думает сейчас о мертвой пустыне, о мертвом небосклоне, затянутом пылью, о сгоревшей, содранной коже атмосферы давно застывшей, высохшей планеты. Рей не думает о холоде, грызущем скалы там, где царствовал жар. Не думает о стылых, мертвенно-синих зорях над горизонтом, когда-то пылавшем киноварью. Не думает о погасших вулканах, о городах, покрытых рыжей пылью, о красном песке, перемешанном с пеплом и ржавчиной.
И уж конечно она не думает о тех, кто навечно остался там, под этим песком.
Нет.
Рей просто сметает сухие листья.
А ветер так и норовит помешать ей, выдувает легкие хлопья, кружит, теребит красные полы одежды, волосы путает. Вороны на деревьях беспокоятся, кричат хрипло, надрывно, ерошат перья. Защищают.
Они появились у нее так давно, что Рей иногда кажется, будто они были тут всегда – молчаливые, внимательные, наблюдающие за ней своими черными глазами-смородинками. Ее единственные друзья на протяжении многих лет.
Не поэтому ли она дала им те имена? Они ведь тоже всегда старались держаться рядом, оберегая…
…Дей и Фо… Глазастые девочки с черными волосами, жесткими, как перья. Быстрые, проворные и говорливые, они считали своим долгом неизменно сопровождать «кирию» и защищать ее от всевозможных опасностей. Хотя на телохранительниц эти голенастые тонкие и любопытные девчушки были похожи с трудом – впрочем, пока не вступали в бой. В свое время их обучением озаботилась ни много, ни мало сама Леди Пеллар, и эта парочка в сражении не уступала десятку взрослых вооруженных мужчин. Что, впрочем, не мешало им оставаться же бестолковыми, любопытными и по временам излишне шумными. И до смерти обожать сладкое. И визжать от восторга, брызгаясь в соленом океане. И хмуриться сосредоточенно, старательно сдерживая слезы, залечивая ссадины на локтях и коленках друг друга.
Вечные хохотушки и болтуньи, они совсем не походили на своих грозных покровителей, чьи имена носили, и чьи луны бледными дисками расчерчивали небо Марса, теряясь среди звезд.
Чего стоила одна их привычка говорить одновременно! Фо, вечная торопыга, всегда начинала чуть раньше, отчего их общая речь превращалась в треск и щебет. Фо всегда торопилась, не могла усидеть на месте, даже когда стояла – переступала с ноги на ногу, быстро-быстро. Была у нее такая привычка… Даже ее луна-покровитель, Фобос, летел в пространстве, обгоняя Солнце, и вставал на западе (чем сама Фо втайне страшно гордилась).
Деймос и Фобос.
…Возможно ли, чтобы они были…?
Рей этого не знает.
Рей не хочет думать, что смешные девочки ушли в прошлое безвозвратно, вместе с тем миром. Вместе с теми, кто навсегда остался на замерзшей планете. Вместе с теми, кто никогда уже не поднимется в небо…
Никогда…
Рей не хочет думать ни о каких «никогда».
Рей просто сметает сухие листья.
Ведь прежде, чем все начнется вновь, все должно закончиться.
Таков закон жизни. Листьев. И людей.
Закончив работу, Рей аккуратно уберет метлу в кладовку, оглянется на идеально чистый, идеально пустой двор и медленно войдет в храм. Вороны останутся на ветках, внимательно смотря ей вслед.
Они могли бы сказать ей, что все, что заканчивается, в конце концов вернется, чтобы начаться вновь. Ибо таков – закон жизни. И листьев. И людей.
Они могли бы сказать ей, что пепел еще может вспыхнуть, вулканы – проснуться, а небо – окраситься в алый цвет на рассвете.
Они могли бы сказать ей, что весна уже недалеко, и что эта весна – семнадцатая в ее жизни – на самом деле будет первой.
Но они, конечно, молчат и просто смотрят, пока тонкая красно-черно-белая фигурка не скрывается в сумраке храма. Потом хрипло каркают и хлопают жесткими, сильными крыльями, словно им не терпится взлететь. Один из воронов – тот, что справа – несколько раз нетерпеливо переступает лапами – быстро-быстро. Но остается на месте.
Оба они остаются на своем месте. Испокон века. Из жизни в жизнь.
Защищая.
Оберегая.
И ожидая.
Где-то далеко над океаном именно в этот самый момент рождается ветер…
Серый: (они были...)
Они были воинами – ненавидящими войну.
Война была единственным миром, который они знали. Она была их роком, вихрем, опалившим когда-то их детство. Они проклинали ее – и изучали, как врага, и принимали, как неизбежность. Принимали, как принимали все бури в своей жизни – не опуская клинка, не пряча взгляда.
Но они ненавидели войну. Все пятеро.
«Занести руку для удара легко. Остановить – трудно. Нанести рану легко. Исцелить до конца – невозможно. Ненавидеть – легко. Простить – иногда не хватает жизни».
Они не любили ни крови, ни грязи, ни смерти. И вкус чужого страдания на губах не доставлял им ни капли удовольствия. И боль от ран они чувствовали не меньше, чем все живые.
Они любили жизнь. Смех, небо, солнце, сладкий, жадный запах весны, дым мирных костров, лихие скачки по ночному, мокрому от росы полю. Они любили жизнь, может быть даже больше остальных – потому что знали, как легко ее потерять.
«Научись останавливать удар – и только тогда поднимай меч. Научись исцелять – и только тогда наноси раны. Научись прощать – и спроси себя, нужна ли тебе ненависть».
Каждый из них нес в душе свои тени.
Воистину, храбр не тот, кто никогда не испытывает страха, а тот, кто умеет побеждать свой страх. Они – умели. Им пришлось научиться.
И они дорого – очень дорого – заплатили за это умение.
Кунсайт – сердцем, закованным в ледяной панцирь. Лед – лучшая анестезия, не так ли?..
(Впрочем, была одна, для которой никаких панцирей не существовало).
Нефрит – знанием того, что нельзя изменить. Его считали мудрецом, а ему просто пришлось им стать, чтобы вынести свой звездный дар.
(Хотя истинным даром стала для него та, чьи глаза заменили ему звезды).
Джедайт заплатил умением чувствовать. Давным-давно он запретил себе испытывать сильные эмоции, и свято придерживался этого правила.
(До тех пор, как однажды огненная фея не превратила все его правила в летучий песок).
Зойсайт – способностью доверять людям. Вспыльчивый, порывистый, он постоянно жил на лезвии бритвы… и, как бритвой, мог поранить поступком и словом.
(Всех… кроме единственной, умевшей исцелять любые раны).
Эндимион… Многие считали, что он заплатил своей душой. Ну, по крайней мере, ее теплом и светом. По правде говоря, так считали все…
(…кроме одной маленькой лунной девочки, умеющей творить большие чудеса).
***
Говорили, что у них нет сердца. Что их воля крепче сатурнианской стали. Что они не знают ни боли, ни страха.
Но оно у них было, это сердце. И оно так же болело, любило и радовалось, как и все прочие. И гневалось. И боялось.
Их называли Серыми Коршунами Терры, Небесными Королями, Повелителями Стихий. Их называли хищниками, беспощадными, беспринципными. Их называли и героями, и убийцами. Да как их только не называли…
А они были людьми. Просто людьми.
Некоторые вещи не меняются даже за тысячи лет.
Когда-то их миром была война. Но они прорвались сквозь нее и выжили. И вырвали, выгрызли клыками, выстрадали, вымолили, выстроили себе новый мир. Мир, смеющийся, уютно-беззаботный, тепло пахнущий пирожками, весной и счастьем.
И за каждую клеточку этого мира они готовы были умереть. Или убить.
Они – хищники, когда-то узнавшие ласку.
Когда-то узнавшие – любовь.
Серебряный: (нынешнему миру...)
Нынешнему миру этого не понять.
Нынешний мир сочтет это безумием. Или пафосом, заслуживающим смеха.
Юные девочки, яркие костюмы, красивые атаки, высокие речи о справедливости и доброте, о любви и надежде, о жертве и чести. Смешные, смешные, наивные девочки…
Нынешнему миру это странно и дико.
Наверное, сейчас никто этого до конца не поймет, кроме них девяти. Наверное, это еще одна из сил, что так их объединяют.
Какая-то часть их все еще живет по законам чести того, уже не существующего мира.
Какая-то самая важная их часть.
***
Когда-то давно их судьба была сломана.
Когда-то давно их жизни сгорели и истлели кровью в древней, забытой всеми войне.
И эта была жертва, которую они принесли добровольно.
Им не нужна была победа, купленная подлостью и невинной кровью. Им не нужна была жизнь, сохраненная такой ценой.
Они не могли выйти на битву с ненавистью против ненависти и ложью против лжи.
Единственная жертва, которую каждая из них имела право принести – это их собственная надежда, счастье и жизнь.
И они сожгли свои надежды в огне той войны.
Вот только душой не пожертвовала ни одна из них. Ни одна не ступила во тьму, ни одна не преступила клятвы верности жизни. Верности тому свету, что души приносят в мир, рождаясь.
Отказаться от этой клятвы значило отказаться от своей сути. Отказаться от нее значило предать себя.
А предавший себя теряет способность любить. И в том – самое страшное наказание для отступников.
Они – не предали.
Возможно, что выбора у них не было. Когда из сотен путей остается лишь один достойный – есть ли смысл выбирать?
Сердце и не выбирает. Оно просто всегда знает, куда надо идти. Главное – иметь мужество за ним последовать. За ним, а не за своим гневом, страхом или страстью. Не ошибиться.
Но они и не имеют права на ошибку.
Их ошибки стоят слишком дорого.
В этом их единственное настоящее отличие от людей.
***
Они не богини. Они никогда ими не были и никогда не станут.
Они такие же, как и мы. Пусть они сильнее, и путь их по жизни много дольше, чем наш... – для вечности все пути и сроки – это "немного".
Они такие же, как и мы. Они тоже умеют смеяться, они любят сладости и грустят, когда небо затягивают дожди. Когда они получают раны, их кровь такая же красная и соленая, как и наша. И слезы такие же соленые. И больно им точно так же, не меньше.
Они – такие же. Они любят красивые платья, цветущие вишни, море и сладкие пирожки, и смех друга, и теплую руку на плече, и теплое сердце рядом с собственным.
Они могут казаться недосягаемо сильными и прекрасными. Бессмертными и непобедимыми. Может быть, в чем-то это так и есть.
Но цена, которую они платят, так же несоизмеримо велика.
Они не равнодушные воины. Не бесчувственные божества, не ангелы, не знающие порока.
Им тоже бывает страшно и горько. Они обижаются и радуются, тоскуют, тревожатся, смеются и плачут, как и мы. Так же, как и мы, они ожидают счастья, надеются и верят, ошибаются, просят прощения и прощают в ответ.
Потому что они – живые.
Им так же больно, если ранить их тело. Им стократ больнее, если ранить их сердце. Потому что у них такое же сердце, как и у нас, и оно так же может страдать.
Вот только поддаваться страданию они не могут. И отступать не имеют права.
Потому что им – некуда.
Потому что они – вечные стражи на границе Света и Тьмы.
И с этой границы им не сойти ни на шаг, пока не погаснет Солнце и последняя из девяти планет обратится в прах.
Они – те, кто стоит между миром и бездной.
Но у них есть то, что никогда не даст им упасть в нее.
Вера, которая служит им щитом от любых стрел и бурь.
Надежда, которая дает им крылья, чтобы взлететь из любой пропасти, будь это даже пропасть смерти.
Любовь – ключ от всех Врат, вечный источник света, горящий даже тогда, когда все остальные огни погаснут. Любовь – то, из чего и ради чего они существуют и будут существовать. Любовь – единственный дом, который у них не отнимет никто, ибо как можно отнять у них самих себя?
Любовь, которая дала им жизнь.
Любовь, которая сотворила этот мир.
И которая никогда не даст ему упасть в бездну.
Это – то, что они не променяют ни на какую силу и власть, пусть даже и равную богам.
Это – то, что делает их живыми. То, что делает их людьми.
Да, они не богини. Они – люди.
И они тоже хотят быть счастливыми. А еще больше они хотят, чтобы счастливы были те, кого они любят.
И ради этого они несут свою силу и бессмертие, свой доспех и свое бремя. Ради этого гибнут и воскресают, идя сквозь миры и времена. Ради этого вечно сражаются с тьмой – снаружи и внутри себя.
Потому что именно это и значит быть живым.
Это и значит – быть человеком.
Алый: (все лики дня и ночи...)
Все лики дня и ночи отражаются в алых глазах зари – так говорят на Марсе.
Впрочем, сегодняшняя заря давно отпылала, и над миром Четвертой стоит знойный металлически-белый день. Пустыня, раскинувшаяся вокруг, покрыта редкими сухими и перекрученными петлями древесных стволов. Она кажется мертвой – до первого весеннего дождя, который оденет черные остовы в полупрозрачную лиловую пену цветов, пахнущих до опьянения сладко. А сухие каньоны внизу превратятся в бурные потоки, сносящие камни, как куски пробки.
Марс – планета контрастов.
Время течет медленно, тягуче. Высоко-высоко в зените парит невесомое, почти прозрачное облако. Облака здесь редкость…
– Наверное, я никогда не смогу привыкнуть. – Джедайт скорее думает, чем говорит. – Это невозможно прекрасно, настолько нереально, что похоже на сказку, и одновременно слишком реально, более реально, чем реальность…
– Это чудо. – Мысленный голос льется и журчит, ощущаясь одновременно как вода и солнечный свет – горячий, невесомый и тяжкий, словно медный шелк. – А настоящее чудо всегда более реально, чем реальность. Именно поэтому оно и чудо.
Глаза у Фиры не алые, а двухцветные, драконьи, но зрачки их, бездонные и золотые, кажется, способны видеть насквозь даже душу. Чего уж там говорить о мыслях, тут никакие щиты не устоят…
– Ты снова ведешь себя как воин. Пытаешься защищаться, хотя врага рядом нет.
– Однажды воин – воин всегда. – Джедайт коротко усмехается, но в его усмешке нет радости. – Так нас научила жизнь.
– Вы берете от жизни лишь те уроки, которые считаете нужными. – Угловатые зрачки расширяются, потом сжимаются в колючие черные звезды, вокруг них кольцом проступает огонь. – А на самое важное не обращаете внимания, спеша за призраками своих целей. Такие серьезные. Такие взрослые…
– Вот как. – Лорд Иллюзий откидывается назад, растягиваясь на шершаво-горячем покатом боку скалы и закрывая глаза. – Довольно странно слышать подобное от существа, которое старо, как эти горы.
– Мы гораздо старше, чем эти горы, мальчик, – щурятся двухцветные глаза. – Когда мы пришли в этот мир, он был огненным и текучим, и в крови камней можно было купаться, как вы купаетесь в море. И все мы носим внутри это огненное море – как вы, люди, носите в вашей крови то, соленое море, из которого вышли ваши тела.
Драконица вздыхает – шелестяще и музыкально, странно тихо для такого огромного существа. Совершенно невозможно поверить, что это почти невесомое, пахнущее дымом и мускатом тепло, которое в этот самый момент шевелит его волосы, может в один миг превратиться в пламя, плавящее металл. Однако может, и еще как…
– Мы, огненные, очень древние существа. Но ни в коем случае не старые. Быть древним – запомни, мальчик – не значит быть старым. Чаще всего это значит прямо противоположное. По-настоящему древние существа не состарятся никогда.
– Магия иных времен, так? – улыбается Джедайт.
– Магия? Возможно. – Кажется, драконица смеется. – Вот только вы, люди, называете магией что попало – все, чему не находите объяснения. А здесь речь идет о тех силах, что не имеют никакого отношения к времени. Хронос вечный старик, он таким пришел в мир, и таким его покинет. А вот Вечность, мальчик – это смеющееся дитя. Каждый миг для него – это сейчас и всегда, наполненные радостью быть. Вечность всегда юна, и именно поэтому она – вечность. И все ее создания таковы.
– Это… несколько труднопостижимо логически, – помолчав, медленно произносит Лорд Иллюзий. – Но я понимаю. Кажется, я понимаю.
– Разумеется, ты понимаешь, мальчик. – Неслышимый голос улыбается. – Несмотря на то, что ты запер себя на сотни замков, у тебя мудрое сердце. Или будет мудрым, когда ты дашь себе труд его выслушать.
Сердце…
Джед мысленно вздыхает, не открывая глаз. Марсианское белое солнце просвечивает алым сквозь веки.
Чувства – то, против чего его самое эффективное оружие – разум – совершенно бессильно. Чувства не поддаются анализу. Они подобны огню – неуправляемые, нелогичные, разрушительные…
Его ум может быть остро-беспощадным, как отточенное лезвие лучшего из мечей… но что сделает меч против пламени?..
– Чувства опасны, – говорит он вслух.
– Конечно, опасны. – Медный, переливчатый смех касается сознания. –Очень опасны. Океан – опасен. Ветер – опасен. Гроза – опасна. Огонь – невообразимо опасен. Жизнь вообще опасна, мальчик. Не разве это причина не жить?
– Мы… видели иную жизнь, – медленно произносит Джед. Об этом он вообще не рискует рассуждать, даже сам с собой, а тут надо же… – Скорее даже… не-жизнь. Да, – он невесело улыбается. – Она была больше похожа на смерть. Иногда мне кажется, что все мы родились стариками, как Хронос.
– Чушь, мальчик. – Драконица аккуратно вытягивает лапы, укладывая на них длинную шею. – Ты и твои братья – вы из вечных, это видно сразу. Вы будете рождаться и умирать сотни раз, но состариться вам не удастся никогда. Вы носите в себе тот же огонь, который когда-то создал весь наш мир. Время – не для вас.
Она умолкает, прикрыв глаза.
Джед тоже молчит.
Он мог бы, наверное, привести сотни логически выверенных доводов, но Фира сметет их, как песок с ладони. У нее своя логика, и, как иногда кажется ему, не менее верная. И потом, ему вовсе не хочется с ней спорить. Ему хочется лежать и слушать ветер, и дышать запахами нагретого камня, горячего воздуха, дыма и гвоздики – и в кои-то веки чувствовать себя абсолютно, полностью и безусловно завершенным.
Абсолютно живым.
Странно, что планета воинов оказалась на поверку такой… успокаивающей. Как будто он нашел здесь недостающую часть себя, тот крошечный фрагмент души, который наконец-то позволил ему до конца стать собой.
Ну, или не крошечный…
А – единственно возможный.
***
– Так значит, ты и есть тот самый знаменитый ученый с Земли?
– Не знаменитый. Просто ученый.
– Просто? Ну-ну…
– Не смейся. Кем бы ни считали меня люди, я еще многого не знаю.
– И не узнаешь никогда. Нельзя знать все.
– Можно стремиться, верно?
– Ну… Я так и не узнал пока самого важного.
– Хм. Чего же?
– Почему люди убивают друг друга.
Рей молчит, потом медленно поднимается на локте и пристально смотрит на него.
– Так вот ты какой, оказывается, – медленно протягивает она.
– Какой? – удивляется он.
Вместо ответа она неожиданно придвигается ближе и ерошит ему волосы – ласковым, каким-то детским жестом.
– Знаешь, – неожиданно говорит она, – а я знаю ответ на твой вопрос. Ну, о людях.
– Да? – он не отрывает взгляда от высокого, чистого до звонкости неба.
– Знаю. – В ее голосе улыбка, но нет насмешки. Совсем. Ни капли. – Люди убивают друг друга потому, что не умеют любить.
– Любить? – Он поворачивает голову. – Так просто?
– Одна моя подруга говорит, что самое важное в мире всегда просто.
***
Просто… Как же у Рей бывает все иногда просто…
Даже странно, насколько они все-таки разные.
Разные… как огонь и море.
– И почему это тебя так заботит, мальчик?
Он едва не вздрагивает и открывает глаза. Сияющая многоцветная радужка загораживает небо прямо перед ним, переливаясь лиловым, турмалиновым, граненые зрачки, окантованные золотом, мерцают лениво и самую малость любопытно.
– Мы… разные, – осторожно говорит он, пытаясь отогнать от себя ощущение, что находится на орбите всепроникающей нейтронной звезды.
– Конечно, – охотно соглашается драконица. – И что?
– Я не хочу принести ей огорчения, – медленно говорит Джед, еще более пристально следя за своими мыслями – а то с Фиры станется. Конечно, то, что он чувствует сейчас, это явно не мысли, а такой неописуемый коктейль из беспокойства, смятения – и, вопреки всему, радости – что словами их не выразить. Но кто их знает, этих драконов…
Во всяком случае, один конкретно взятый дракон, кажется, прекрасно понимает его мучения, но высказываться не спешит, только фыркает и лениво закрывает глаза. За миг перед этим Джед видит, как зрачки сжимаются в шестилучевые звезды и плещут золотым.
– Ты принесешь ей огорчения, человек, – совершенно серьезно говорит Фира после недолгого молчания. – И никуда вам обоим от этого не деться. А еще ты принесешь ей много радости, и много тревог, и много счастья, так уж у вас, людей, заведено. Когда вы любите, у вас это всегда похоже на бурю.
– Верно.
– Не терзай себя пустыми сомнениями. Люди отчего-то считают, что те, кто не похож, не подходят друг другу. Это не так.
Она сворачивается кольцом вокруг, сонно жмурясь.
– Подобное не тянется к подобному, человек. Противоположности тянутся. День – и ночь. Пустота – и звезды. Земля – и небо. Все ищут противоположное себе, чтобы стать целым. В этом закон бытия миров.
– А огонь? – улыбается Джед. – К холоду?
– Огонь тянется к тому, кому нужно его тепло, – фыркает драконица. – Огонь ищет того, кого может согреть.
– Согреть, вот как… Выходит, для этого ей нужен я?
– Ну… – Фира тихо рокочет где-то в груди – смеется. – Спроси у нее самой.
– Она не ответит.
– Умная девочка.
Она потягивается, чуть приподняв крылья. Фигурная полупрозрачная тень веером скользит по песку, солнце играет в переливчатых роговых пластинах.
– Ты задал неверный вопрос, мальчик. Не думай, кто ты для нее. Спроси себя, кто она для тебя?
– Жизнь. – Слово вырывается прежде, чем он успевает подумать, и он понимает, что это чистая правда. – Рей – это жизнь.
– Жизнь, вот как… – Двухцветные глаза жмурятся. – А что такое жизнь для огня, человек? Без чего не может огонь?
– Без… воздуха? – предполагает он. – Но я в любом случае не воздух, Фира.
– Горазды вы судить о себе, пока еще младенцы, – фыркает драконица. – Огонь прекрасно может без воздуха, звезды горят там, в Великой Пустоте.
Она придвигается ближе.
– Больше всего огню нужен тот, для которого он будет гореть, – говорит она. – Тот, для кого пламя станет костром и свечой, теплом и светом. Огонь ищет того, кто даст ему имя и смысл.
Фира наклоняется – светящиеся глаза оказываются так близко, что ощутимо жгут зрительные нервы где-то в глубине головы.
– Ты уже дал имя своему огню, человек?
«В пустыне дождь – это жизнь, мой нежный».
«Это ты – жизнь».
Джедайт улыбается.
– Да.
***
– Тебе так нравится мое имя? Но… это же только имя, – пожатие плеч. – Оно ничего не прибавит и не убавит во мне.
– Имя отражает суть, Рейана. Я уже говорил тебе это. Правда… если оно настоящее.
– И какое же мое настоящее имя, мой лорд? – Мягкий голос, от которого по нервам пробегают искры.
– Ты – феникс. Огонь с живым сердцем внутри. Вечный огонь, который знает цену смерти и потому всеми силами защищает жизнь.
«А еще ты – моя мечта. Моя огненная птица, которая все-таки прилетела и села мне на ладонь, когда я уже забыл этого ждать».
Он не говорит этого вслух и никогда не скажет – но она, как всегда, читает в его душе.
– Феникс, вот как… Значит, такой ты меня видишь.
Она закрывает глаза и долго молчит – потом неожиданно улыбается.
– Я принимаю имя, которое ты дал мне, – говорит она.
Только потом он узнает, что значила эта фраза. А сейчас просто улыбается в ответ:
– А как ты назовешь меня, огненная?
– Ты – небо. Мое небо, без которого феникс не сможет летать. Мое небо, приносящее дождь и весну.
***
Небо.
Он закрывает глаза, чтобы унять внезапное жжение под веками. Пальцы сжимаются, привычно царапая ладонь, возвращая ощущение другой ладони, недавно лежащей в его руке – от почти реального ощущения горячей тонкой кожи кровь обжигает вены до мурашек.
Марс – планета контрастов.
Чувства здесь резкие, как стихии. Радость – безудержна, как поток однодневной дождевой реки. Нежность – разрывает сердце коротким цветением пустыни. Ярость – дика, как песчаная буря. Боль – солона и глубока, как трещины в коже планеты на дне лилового океана. Ненависть – бритвенно-остра, как черные сколы обсидиана. А любовь...
***
– … это огонь. У тебя хватило бы смелости взять в свои руки пламя?
Он оборачивается к ней, и смотрит, долго, внимательно. Яркая бирюза отражается в грозовой синеве. Она не отводит взгляда.
– Да, хватило бы. – Его рука накрывает тонкую ладошку, перебирает пальцы, перепачканные в красной пыли.
Уже хватило, Рейана, говорят его глаза.
Она улыбается.
Их ладони сжимаются, зарываясь в теплый песок.
***
Да, огонь. Обжигающий, сладкий, мучительный, опьяняющий, чистый, забирающий и дарящий жизнь. Держать это пламя в руках непереносимо больно и непереносимо прекрасно…
– …огонь, который живет в душе. Он согревает, дает жизнь. Если он гаснет, то на смену ему приходит пустота. А жить с пустотой на месте сердца так трудно, что люди начинают искать причину своей беды, начинают ненавидеть других, чтобы хоть чем-то эту пустоту заполнить. Ненависть ведь тоже огонь. Только холодный.
– Почему, Фира? – тихо спрашивает Джед. – Почему люди забывают любить?
– Люди разучились чувствовать боль друг друга. – Турмалиновые глаза, не щурясь, смотрят прямо на солнце. – И свою, и чужую.
– Если любовь действительно так прекрасна, как ты говоришь…
– Она не прекрасна. – Усмешка в ментальном ответе неожиданно суха и резка. – Она необходима. Но это самое трудное и самое простое в мире занятие – любить. На это нужно много смелости.
– Смелости? Разве для того, чтобы любить, нужна смелость?
– Только для этого и нужна, – Драконица зарывается лапой в песок, сухие красные струйки текут из-под когтей. – Смелость, конечно, вообще везде нужна. Чтобы сражаться. Чтобы прекращать сражения. Чтобы разрушать крепости. Чтобы их строить. Чтобы принимать смерть. Чтобы жить. Чтобы жить, вообще нужна небывалая смелость, воин. – Глаза ее улыбаются в злато-узорной оправе век. – А для любви нужна самая огромная смелость на свете…
– Твоя правда, – невесело усмехается Джед. – Здесь, в этом мире, где ничто не длится вечно… Любить – означает однажды потерять.
– Или найти.
– Кто может сказать наверняка? Кто может знать будущее?
– А, – оживляется мысленный голос. – Так ты так хотел бы знать будущее, мальчик?
Джедайт долго молчит.
– Я… всегда предпочитал знание незнанию, – медленно говорит он. – Знание дает преимущество. Оно освобождает от страхов и сомнений. Оно защищает.
– И заковывает в цепи. И ослепляет. И не оставляет выбора. И отнимает надежду.
– Чего стоит надежда, которая лишь мираж?
– Чего стоит знание, которое слепо?
– Что ж… – сухо усмехается Лорд Иллюзий. – Вероятно, ваше Священное Пламя более зряче. Судить не мне.
– Люди. – В ментальных интонациях явственно слышится вздох. – Они всегда видят лишь то, что хотят видеть. На самом деле вовсе не нужно смотреть в пламя, чтобы знать. Все знаки, какие мы читаем на небе или на земле – лишь эхо нас самих. Не больше.
– Но и не меньше, – говорит Джедайт, разглядывая металлическое небо.
– И не меньше, – соглашается Фира.
***
– Почему ты так боишься мечтать, мой лорд?
– Может, потому, что мечты не сбываются.
Тихий смех. Тихий, переливчатый, ласкающий.
– Не сбываются? А может, нужно просто подождать подольше?
– Иногда ожидание длится дольше жизни, Рейана.
– Иногда ожидание стоит целой жизни, мой милый.
***
– Огонь – это не Врата Времени, где отражаются все варианты всех возможных событий. – Дымно-горячее дыхание шевелит волосы у висков. Резные зрачки плещут огнем, не обжигая. – Огонь – это стихия. Он как зеркало. Каждому, кто смотрит в него, он показывает лишь его собственную душу.
– Что такое эта наша душа? – Голубые глаза кажутся почти серыми, отражая стальное небо. – Она меняется каждое мгновение. Однажды и мы, и мир станем другими настолько, что от нас прежних не останется ничего. Однажды наш путь закончится… раз и навсегда.
– Некоторые пути никогда не заканчиваются. Они исходят из Вечности и возвращаются туда же, рассекая время, как весеннюю реку. – Фира жмурится в лицо полуденному солнцу. – И то, что ты однажды сочтешь концом своей дороги, на самом деле окажется не концом ее, а лишь серединой. Или вообще самым началом.
– Хорошо, если так, – вздыхает Джед. – Главное, не потерять себя и друг друга на этой дороге. Не стать чужими. Не забыться и не забыть.
– Когда любишь, невозможно забыть.
– Ты в нас настолько веришь? – усмехается Лорд Иллюзий. – Это… немного опрометчиво и нелогично, знаешь?
– А! – переливчато смеется та. – Что ж, существу, которое старше, чем эти горы, позволительно быть опрометчивым и нелогичным, не думаешь, мальчик?
Джед не думает. Спорить с драконами в любом случае занятие бессмысленное – они всегда окажутся правы. Древние создания, что с них взять…
И потом, вокруг сейчас так хорошо, покойно, и ему просто нравится слушать ветер и звон раскаленного неба, и мелодичное журчание голоса в своей голове – драконы даже говорят, как поют, дивные существа, сколько в них тайн, до конца не изученных…
– Сколько умных мыслей, сколько мудрых речей. Тебе надо заснуть, мальчик. – Узорчатое полупрозрачное крыло разворачивается, как веер, отгораживая его от солнца шатром из теней. – Полдень в пустыне – плохое время для размышлений, хорошее время для сна.
– А ты днем не спишь? – Глаза у Джедайта ощутимо слипаются: он уже и забыл когда ему в последний раз приходилось ощущать себя столь безмятежно. – Или драконы не спят днем? Как они вообще спят?
– Они спят, когда приходит их время, – мысленный голос шелестит не громче песчаного ветра внизу. – Когда придет мое время, и я усну. Крепко усну в песке, и ветер будет петь надо мной песни на языках, которые уже некому будет вспомнить…
– Грустно, – вздыхает Лорд Иллюзий, практически засыпая. – Почему это у тебя звучит так грустно, Фира?
– Потому что грусть и радость – крылья одной птицы, мальчик. И имя ей Жизнь.
– Или смерть… – беззвучно шепчет лорд Серой Четверки, действительно сейчас похожий на растрепанного мальчишку, слишком уставшего от приключений. – Никуда от нее не сбежать.
– А смерти нет, мальчик, не страшись ее, не беги от теней. Не в смерти зло, зло в сердце. Береги его, мальчик, береги его, где бы ни блуждал…
Певучий, мелодичный голос наполняет сознание музыкой песка и ветра, солнечных лучей и спелых полуночных звезд, и слов Джедайт почти не слышит – они шелковой вязью ложатся на душу, где-то глубоко, глубоко, глубже разума и памяти, глубже воли и мысли, глубже сердца и чувства – туда, куда не дотянется никакая тень, как бы холодна она ни была.
– …а смерти нет, мальчик, есть только сон, долгий, глубокий… пока не придет новое утро. Спи и не отчаивайся, мальчик, смерти нет…
Почему он должен отчаиваться, хочет спросить Джед, но забывает, проваливаясь в сны, где в кои-то веки нет багрового неба, мертвых городов и оглушающего лязга войны. Только тепло и покой.
И музыкальный златокрылый ветер со звездами в переливчатых глазах.
–…спи. Отдыхай, пока можешь…
Он отдыхает, пока может.
Серые скалы и красные дюны вокруг отдыхают, пока могут.
Металлически-звонкое небо застыло половинкой чаши, звенит лениво и сонно, пока может.
Пока – можно.
Золотая драконица смотрит на горизонт, прикрывая мерно дышащего человека полураскрытым крылом от колких песчинок и жгучих солнечных лучей.
Она смотрит на красный песок, который скоро станет ей саваном и постелью, она слушает ветер, который тысячелетиями будет петь ей на мертвом языке.
Она смотрит, и в глазах ее нет ни отчаяния, ни гнева.
Драконы мудры. Драконы умеют смотреть дальше времени.
Они знают, что любой сон закончится пробуждением.
Они знают, что за любой ночью приходит новое утро.
Они знают, что однажды снова наступит пора проснуться.
Однажды.
Когда в синее небо иной планеты вновь поднимется огненный феникс.
Гранатовый: (все будет хорошо...)
... – Все будет хорошо, я это точно знаю.
Усаги улыбается – искренне и беззаботно, почти утешительно, словно именно она здесь умеет видеть будущее – и Сецуна улыбается ей в ответ. Одними губами.
В стильной комнате токийской многоэтажки, официально принадлежащей начинающему модельеру Мэйо Сецуне, тихо и спокойно. Даже цветные огни бессонного города кажутся отсюда мерцающими звездами далеких галактик, куда более близких хозяйке квартиры, чем шумная уличная суета. Прозрачный сумрак, невесомый, как сны, пахнет белым жасмином и совсем чуть-чуть – пепельной горечью полыни – сочетание более изысканное, чем иные духи.
И еще вокруг растворен слабый, но неотвязный запах тревоги. Или даже не тревоги, а ожидания… чего? – остро-свежий, колкий, как перечная мята.
На этом фоне Усаги кажется особенно светлой и яркой, этаким садовым цветком, случайно проросшем в густом хвойном лесу. Усаги теплая, солнечная, она пахнет ромашкой и детским клубничным мылом, она беззаботно болтает ногой – и ни за что не скажешь, что завтра ей предстоит битва не на жизнь, а на смерть.
Уже в который раз.
Небо над городом беззвездное, подсвеченное огнями вечных реклам, но там, за этой бурой пеленой притаилось невидимое зло. Впрочем, у зла всегда одна сущность, какую бы маску оно ни избрало – Металлии, Фараона Найнети или вот, теперь Галаксии, воина-призрака из далеких легенд.
Неважно.
Зло всегда безлико. Зло всегда ненасытно.
– …а ты ведь тоже, да?
Сейлор Плутон открывает глаза, возвращаясь в реальность. Усаги смотрит улыбчиво и ясно, греет руки о чашку чая – зеленого, с ароматом земляники и лета.
– Ты такая задумчивая сегодня. – На щеке будущей Королевы Хрустального Токио проступает крохотная ямочка. Слева, у самого уголка губ.
– Я всегда такая, Сейлормун, – пожимает плечами Сецуна. – Ты знаешь, кто я.
– Ну… ты же еще и человек. – Она улыбается еще шире. – Вот, чай делаешь так вкусно, как даже Рей не умеет.
– Хм… Спасибо.
– Но ты не ответила. Я говорю, ты же веришь, что все будет хорошо, правда?
Плутон длинно вздыхает.
– Усаги, – говорит она. – Почему ты спрашиваешь меня об этом?
– Нну-у-у… – смущается та. – Я знаю, что знать заранее будущее нам нельзя…
Сецуна делает глубокий вдох и замирает, слушая, как бьется, пульсирует, растворенное в крови время. Ровная, мягкая сила, скользящий поток, всю власть которого не почувствуешь, пока не попытаешься сделать хоть шаг ему наперекор. И не поймешь, что это…
– Невозможно.
Она медленно выдыхает, чувствуя, как рассыпается у губ горьковатое облачко истраченных секунд. Обратно – не вернешь.
Усаги пожимает плечами и тоже вздыхает – легко, с необидчивой досадой ребенка, который, конечно, знает, что килограмм пирожных – это слишком, но попросить-то можно?
– Я понимаю, – она улыбается успокаивающе. – Я знаю, что тебе нельзя об этом говорить.
– Не нельзя, – качает головой Сецуна. – Невозможно.
Лунная воительница кивает, смотря все так же ясно и доброжелательно. Она соглашается, но не понимает. В ее личной картине мира нет грани между «нельзя» и «невозможно». Хотя… никакого «невозможно» там тоже нет, в конце концов, это же Усаги.
Благословенна будь, Принцесса Луны, за то, что ты есть на свете, думает Воин Времени. Но ты такая – одна.
Нам – не позволено.
Ничто на свете не может быть сильнее Судьбы – это знание смешано с ее кровью, в этом знании она черпает успокоение на протяжении бесчисленных эпох. Бессмысленно сожалеть о том, что свершилось. Бессмысленно бояться того, что неизбежно. И следует спокойно и с достоинством исполнять свой долг. Там, где ты есть. Оставаясь тем, кто ты есть.
Даже если иногда до безумия хочется побыть кем-то другим. Хоть секунду.
Кем-то вот таким, как Цукино Усаги, кем-то, по-детски верящим в чудеса.
Смешно.
Никто не может уйти от собственной судьбы. Никто, даже гордая своим мнимым могуществом Галаксия, даже она – лишь пешка в ее руках.
И завтра она сыграет свою финальную роль так, как ей предначертано.
Завтра они все сыграют свои роли.
Прежде, чем закончится все.
– Сецуна… – нерешительно говорит Усаги, и Плутон замирает, потому что знает, о чем ее хотят спросить. – Сецуна, я знаю, что ты не должна говорить о будущем…
– Не могу, – качает головой та.
– Я знаю, – совсем тихо говорит Усаги. – И я совсем тебя не прошу, я…
– И не проси, принцесса.
Плутон никогда не повышает голоса. Но бывают минуты, когда тихие слова ее звучат так,что закладывает уши от непереносимого, безнадежного и оглушительного безмолвия.
Непроизнесенное «нет» давит на барабанные перепонки хуже крика.
Усаги долго молчит, покачивая ногой, пристально смотрит в окно. Ночное небо сквозь пепельные занавеси кажется тяжким, предгрозовым.
– Мамору не отвечает на мои письма, – наконец, говорит она, не поворачивая головы. Голос ее непривычно ровный, и от того кажется ломким и беспомощным.
Сецуна медленно, беззвучно вбирает в легкие горький воздух, добела стискивает пальцы. Только не спрашивай, только не спрашивай меня сейчас ни о чем, мысленно просит она. Сецуна почти умоляет, она почти испугана, потому что непонимание и тревога в светлых глазах куда страшнее, чем зрелище мировых катастроф. Против них сердце давно научилось защищаться, а против неизбежного горя близких – нет.
В этот миг Сецуна почти проклинает свое знание, потому что знание уже ничего ни для кого не изменит.
Знать – значит сделать свершившимся.
Знать – значит убить надежду.
Ту самую, что смотрит на нее сейчас доверчивыми голубыми глазами.
– Я не спрашиваю, Сецуна, – торопливо говорит Усаги. – Я честно-честно ни о чем тебя не спрашиваю. Но ведь ты же… ты же знаешь, правда?
Вместо ответа Сецуна закрывает глаза.
Она знает.
Она очень много знает о времени. О днях, часах, минутах, секундах. О секундах, которые прошли, о секундах, которые только должны наступить, и о тех секундах, которые не наступят уже никогда.
Об этих, последних, секундах Сецуна знает лучше всего.
Дар провидения – не благо, а кара. Воистину.
Хрустальная чаша, налитая горечью в край – одиночество – дар и проклятие – знание, которого не избежать.
И тишина, ледяная тишина веков, и лишь ветер поет во Вратах, прикованный к каменной арке, ожидая…
Что ж. Она умеет ждать.
Сецуна мысленно усмехается. Возможно, Звездный Ши-Тенно, второй из давно павшей Четверки мог бы понять ее… но где он сейчас? Там, куда ничей зов не долетит. Даже Сейлор Юпитер…
Кроме того, Время не слышит мольбы о пощаде. Как не слышит их и Смерть. Таков закон бытия, и ни у кого из них нет власти его изменить.
Сецуна видит. Свершившееся и несвершенное, и то, что уже фактически свершилось, и то, что еще только может свершиться, если…
Если.
Сецуна видит – проклиная свой дар – сплетения вероятностей, нити, дуги и развилки, и среди них ту единственную, которая и станет их реальностью.
Сецуна видит битву, в которой не выживет никто.
Смерть. О да.
О смерти Сецуна тоже знает больше прочих.
Сецуна вообще очень хорошо знает, каково это – знать.
И потому молчит, плотно сомкнув ресницы. Смотреть в глаза Принцессе сейчас выше ее сил.
– Завтра у нас будет сражение, – продолжает Усаги. – Решающее, так Луна говорит.
Плутон молчит.
Мертвые глаза Защитника Земли, его последнее слово, имя, сорванное с губ холодным ветром, маска, летящая по воздуху.
Чиба Мамору ушел, чтобы вернуться Королем Эндимионом.
Скоро уйдут и остальные.
– …и я знаю, что все будет хорошо, ведь мы с девочками никогда еще не проигрывали, но…
Плутон молчит.
Мертвые глаза Моря и Ветра, их намертво – до последнего мига – переплетенные пальцы.
Полуобреченная, полуснисходительная улыбка Сатурн – Смерть не испугаешь смертью, она уходит, лишь сама добровольно того пожелав.
– …и я ни капельки не боюсь, просто… У девочек столько планов на будущее…
Плутон молчит.
Четыре звездных кристалла в руках Галаксии, четыре тела, растворяющихся в пустоте. Девочки, девочки, что за насмешка судьбы, так бесконечно умирать. Уже даже и не страшно…
– …а Принцесса старлайтов говорит, что это самый сильный враг в Галактике, и столько звезд уже погасло, и…
Плутон молчит.
Ужас в глазах Звездных, обреченность и гнев средней воительницы… Ах, мало, мало войн вы видели в своей жизни, девочки, притворяющиеся мальчиками, иначе знали бы, что потерять надежду прежде, чем начать сражение – значит уже заранее проиграть.
Алое платье принцессы Оливии – она атакует, даже не надеясь, просто выигрывает несколько минут жизни… для чего?
– Все будет хорошо, – неожиданно говорит Сецуна.
– … и я… Что?
– Все будет хорошо, Серенити, – повторяет Плутон, и глаза ее темны, как беззвездная ночь.
Все будет хорошо. И это не ложь. Все будет, все действительно будет… потом, спустя столетия, когда Земля проснется ото льда, укрывшего все раны былых битв, все уродства, ошибки и просчеты, всю мерзость и скверну нынешнего века, доживающего последние часы.
Последняя битва Света и Хаоса сотрет зло с лица планеты – вместе с жизнью.
И в этом сражении сгорят и Свет, и Хаос.
Усаги сияет, улыбаясь, Усаги безоговорочно верит.
– Правда? Я и не сомневалась!.. Я знаю, что ты… Сецуна, спасибо! Пока вы со мной, ведь все будет хорошо, правда?
– Правда. – Сецуна закрывает глаза. – Все будет хорошо. Пока ты с нами.
…Сейлормун уже не плачет. В сухих, огромных глазах ее может утонуть весь мир – и не заметить. Сейлор-фуку разрывается розовыми лентами, сердце разрывается радужными гранями Кристалла, острыми, как мечи. Земная девичья оболочка разрывается силой, непереносимой для ветхой материи этой реальности, силой, создающей и разрушающей миры – силой, скрытой в Серебряном Кристалле – Звездном Семени Принцессы Белой Луны.
Эта сила шутя сметет Хаос – и всю эпоху заодно, и хрупкий человеческий сосуд, в котором она заключена, сгорит в радужном пламени легко, как пылинка, и мир утонет в сияющем белом ничто, и лишь улыбка на мертвеющих губах – теплая, живая – позовет по имени того, кто не сможет ответить, того, кто тоже звал ее, умирая…
Ах дети, дети, сколько отваги нужно, чтобы осмелиться так любить – в таком мире!..
– Сецуна, а почему я?
– Что? – вздрагивает Плутон.
Вокруг тишина и покой, пахнущие жасмином и земляникой. За окном шумит пока еще живой город пока еще живого мира.
– Ну, все это. – Усаги неопределенно поводит рукой. – Серебряный кристалл. Принцесса, королева… Мессия. И теперь, с Галаксией… Почему я?
Глаза у нее чистые и по-детски безмятежные, но от их взгляда Сецуне почему-то трудно дышать.
– Ты наша Принцесса, – говорит она вслух.
– Ну да. – Усаги вздыхает. – Долг воина и все такое… Луна мне говорила. Но я все равно не понимаю, почему я?
Сецуна вздыхает, на миг прикрыв глаза. Как же трудно…
– Усаги, что ты имеешь в виду?
Лунная воительница поднимает голову, смотря неожиданно мудро и проницательно. В этот момент она до того напоминает Селену, что где-то в груди болезненно сжимается. Где-то в районе сердца, успевшего за прошедшие миллионы лет качественно окаменеть.
– Ну, я ведь вовсе не сильная, – легко говорит Сейлормун. – Даже девочки сильнее меня, а уж про тебя, Харуку и Мичиру говорить нечего. Вы – настоящие воины.
– А ты – настоящая принцесса.
Усаги хмурится, чертит пальцами ног дорожки на ворсе ковра. Она, без сомнения, все это уже слышала, и не раз, и слова уже давно перестали что-то объяснять ей и успокаивать. Усаги беззаветно верит, но и фальшь она чувствует безошибочно.
Но Сецуна не может сказать ей других слов. Сейчас – не может.
– На самом деле, вовсе не настоящая. – Лунная воительница поднимает голову, и древние глаза ее блестят совершенно по-детски. – Все, что у меня есть – только Кристалл…
– Только? Священный Серебряный Кристалл не станет повиноваться кому попало, – мягко замечает Сецуна. – Он твой по праву крови. По праву сердца.
– Но сама-то я ничем не заслужила это право! – восклицает Усаги. – Ну вот не заслужила же ничем! Я трусиха, плакса, я глупая, я теряюсь, когда нужно действовать, я никогда не знаю, что нужно правильно сказать, и я… получила ужасные баллы в последнем тесте по английскому!
– Это не имеет решительно никакого значения. – Сецуне удается почти удачно скрыть улыбку.
А Усаги, не стесняясь, всхлипывает и улыбается одновременно.
– Жаль, что тебя не слышит мама. Она мне вчера такой нагоняй дала…
– Она любит тебя, – мягко говорит Сецуна.
И делает нечто ей совершенно не свойственное – осторожно касаясь, гладит теплую золотую макушку, такую мягкую на ощупь.
– Да, ты не сильная, Серенити. – Голос воительницы Плутона, хоть и тихий, легко перекрывает гул города за окном. – У тебя нет энергии стихий, ты не можешь останавливать время и разрушать миры одним ударом. Ты умеешь сражаться, но сражения никогда не станут твоей жизнью и сутью, не войдут в твою кровь, просто потому… потому, что ты – это ты.
– Ну вот, я же и говорю…
– Но все это не имеет никакого значения.
Сецуна садится напротив, смотрит прямо в глаза. Она редко так делает: мало кто может выдержать взгляд Воина Времени. Усаги – может.
– Важно не то, насколько сильна ты. Важно, насколько сильными ты делаешь нас.
– Вас? – не понимает Усаги.
Сецуна отворачивается, отходит к окну.
Фигура ее, одетая в тени, кажется безучастно-неподвижной, но Сейлормун чувствует, какая чудовищная сила свита в тугой пылающий жгут, заперта в идеально-уравновешенную, отточенную до малейшей детали оболочку. Сбалансированную с виртуозностью весов, застывших на лезвии бритвы.
И только глаза, вспыхивающие искрами цвета молодого вина – или старого огня – выдают запертую в девичьем теле мощь.
– Это вопрос смысла, Сейлормун. Без смысла самая светлая сила доведет до безумия, и самая благая цель обернется кошмаром.
– Смысла?.. Но я не знаю, какой…
– Тебе и не нужно знать. Ты рождена даже не для того, чтобы найти этот смысл – ты рождена, чтобы им стать. Для нас всех.
– И все-таки я не понимаю… – вздыхает она.
– Неважно, – почти-улыбается Плутон. – Ты еще поймешь. Потом.
– Потом… – хмурится Усаги. – Ну, ладно…
Глаза у нее ясные и грустные одновременно. И непривычно задумчивые.
– Сецуна, – нерешительно произносит она. – А можно тебя спросить?
– Еще о чем-то? – Хранительнице Времени удается почти искренне улыбнуться. – Спрашивай.
– Вот злодеи, – глубокомысленно говорит Лунная Воительница. – Они злодеи, конечно, но ведь они все такими стали… когда-то. Когда-то они были кому-то друзьями, кого-то любили… и их кто-то любил. Или, может, наоборот, они были слишком одиноки, и рядом не было бы никого, кто бы поддержал их?
– Может, – кивает Сецуна. – Но мы не несем ответственности за решения и судьбы других.
– Наверное. – Усаги вздыхает. – Но, Плутон… Может, они злы оттого, что им просто…плохо?
– Да. Зло – это страдание. Таков закон бытия. Но его всегда выбирают добровольно, и они – выбрали. И пожинают последствия собственного выбора. И это тоже – закон.
– Но… а если они ошиблись?
– Не если. – Плутон усмехается – горько, невесело. – Они ошиблись. Они совершили роковую ошибку и платят за это. Беда в том, что за собственные ошибки они заставляют платить и невинных. Вот для чего существуем мы.
– Но любые ошибки… ведь можно простить?
Сецуна длинно, устало вздыхает. Серенити иногда такой ребенок, что не знаешь, плакать с ней или смеяться, или биться головой о стену… или все вместе!
– Они не просят прощения, Сейлормун, – терпеливо говорит она. – Они приходят разрушать. Наш долг – остановить их. Для того нам и дана сила.
– Чтобы уничтожать их? – тихо спрашивает Усаги. – Для этого наша сила? Чтобы… убивать?
Воительница Времени молчит, не отводя глаз.
– Сецуна. – Голос ее собеседницы становится еще тише. – Если они такими стали, то… вдруг, когда-нибудь станем и мы?
– Вы – не станете, – качает головой Плутон.
– Наверное… – качает головой Сейлормун. – Наверное, нет. Но, если бы это все-таки… если бы мы стали вот так же, злыми, вы бы… убили нас?
Она поднимает голову, смотрит прямо в глаза.
Зрачки ее полны невидимого света, чисты до хрустальной прозрачности, они – как открытые окна в Небеса, и терпеть это почти невыносимо.
Сецуна терпит.
Сецуна молчит, этим молчанием отвечая на вопрос.
И Лунная Воительница отводит взгляд.
– Столько боли, – потерянно шепчет она. – Столько печали… Почему?
– Даже Время не ответит тебе на этот вопрос, Принцесса.
– Принцесса!.. – Она смеется неожиданно горько. – Да какая я… – Потом замирает, молчит.
Сецуна замирает тоже, чувствуя, как вибрирует, дрожит, поет текущее по ее венам время…
– Знаешь, Плутон, – негромко и как-то очень спокойно говорит Сейлормун. – Наверное, это справедливо. Наверное, зло надо уничтожать. Наверное, это и значит – быть сильной… Но я – не сильная.
…звенят прозрачные струны несбывшегося, протянутые сквозь ее тело, сердце и мысли…
– И… если быть сильной означает быть жестокой, то…
…разлетается на сверкающие брызги предопределенность, и…
– Я – не хочу такой силы. Не хочу.
…и однажды предначертанное меняет свой узор.
Сецуна открывает глаза.
Сумерки дорогой токийской квартиры по-прежнему густы, серебристы и печальны, и запахи земляники и полыни сплетаются в невероятную симфонию смеха и слез. Город по-прежнему шумит где-то внизу, и блики рекламных огней кажутся звездами, преломляясь в прозрачном темном стекле.
Все по-прежнему. Только что-то исчезло из атмосферы вокруг. Что-то невидимое, но ощутимое, как ноющая боль. Что-то…
Обреченность.
Ее больше нет.
Что-то новое пришло ей на смену.
…Надежда?..
И Мейо Сецуна улыбается – первый раз за нынешнюю жизнь.
– Ты – сильная, Серенити, – говорит она. – И ты даже сама не представляешь, насколько.
– Правда? – Усаги, кажется, смущается – розовый оттенок ушей хорошо виден даже в полумраке комнаты. – Но я все-таки совсем не воин… Или ты что-то такое уви…
– Ш-ш-ш… – качает головой Воин Времени. – Я больше ничего тебе не скажу. Кроме одного.
Она подходит к окну, раздвигает тяжелые шторы – небо за ними темное, хмурое, с багровыми бликами городских автострад. Но там, за пеленой смога, там, за тонкой паутиной энергии врага, за пределами шести планетарных орбит, там – Сецуна знает это – по-прежнему горят живые звезды.
И будут гореть всегда.
– Все будет хорошо, Сейлормун, – говорит она. – Что бы ни случилось, теперь все будет хорошо.
В отражении стекла она видит – Усаги улыбается.
– Обещаешь?
– Обещаю.
И улыбается в ответ.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
