Обложка Очаг / Кърадъ (16+)

Очаг / Кърадъ (16+)

Мария Князева

0% прочитано
Стандартный
Мария Князева

Очаг / Кърадъ (16+)

Глава 1 Самая короткая ночь

❌Возрастной ценз: 16+

❌Жанр: Славянское фэнтези

❌Локация: Родовой чертог

Когда звёзды только начали таять на тёмном небе, а лесная чаща ещё дышала ночным зноем, в окнах избушки уже давно горели робкие огоньки — восковые свечи тихо оплывали, роняя жёлтые слёзы на дубовый стол. Весь мир спал — деревня за три версты досматривала сны, ночные птицы прятали головы под крылья, и только Агата не знала покоя. Ночь была её временем. В ночь она копила ведьминскую силу.

Ведьма стояла у большого липового корыта, закатав рукава сорочки. На её голове плотной короной сидела тугая, толстая коса — ведьма знала, что распускать волосы при готовке еды, в домашних делах и при дойке скотины нельзя, чтобы не растерять земную силу. Наступал излом года, когда солнце повернуло на Купалу. Время летнего солнцестояния наполняло всё живое ярой силой, и домашний Очаг требовал особого почтения. Агата пекла хлеб всегда по ночам, превращая обычную крестьянскую заботу в колдовской оберег.

В кадушке с вечера была заведена опара на дикой хмелевой закваске, впитавшая в себя студеную колодезную воду и трижды просеянную ржаную муку. Теперь тесто подошло — дышало, пыхало, поднималось живой силой. Канун Купалы выдался жарким, и хлебная опара бродила быстро, источая густой кислый дух. Агата опустила в неё чистые ладони и начала обминать тесто — плавно, вкрадчиво, будто баюкала саму землю. С каждым толчком рук, со сдержанным выдохом ведьма вполголоса наговаривала заветный шепоток, от которого каравай становился целебным

— Как тесто растёт, вверх поднимается, ярой силой наливается, так и в доме моём сытости да ладу не перевестись. Огонь и мука, вода и рука — силой свяжись, хлеб запекись. Отгоните от Очага лихо зрячее да незрячее, навей полуночных, духов болотных. Хлебу ложиться во здраву, Очагу гореть во славу. Слово моё крепко. Замок под печью. Истинно так.

Она катала пышные, округлые калачи и укладывала их на поднос, а в самый большой подовый каравай добавила щепотку сушёной чернушки — чёрного тмина, чтобы хлеб хранил мысль ясной, а разум — зорким. Когда на востоке небесная высь только начала светлеть, окрашиваясь в нежный перламутр, Агата накинула на плечи старый плат и взяла чистую глиняную крынку.

Туман выползал из болот ленивой сытой гадюкой, кутал вековые сосны и лизал замшелое крыльцо. Ведьма тихо выскользнула во двор. В серых сумерках у порога закружился лёгкий вихрь, зашуршала палая листва — это Дворовой приветствовал хозяйку. После удушливой, знойной ночи предрассветный час наконец принёс долгожданную сырость. Земля поспешно остывала, выпуская густой туман, и Агата глубоко вдохнула этот влажный, отрезвляющий воздух, пропитанный ароматами сосновой смолы, терпкого чабреца и лесной свежести. Она подошла к кадушке со студёной колодезной водой. Зачерпнув полную деревянную черпаху, она без страха облила плечи и лицо, сбрасывая остатки душной ночи. Вода, вобравшая в себя предкупальскую предрассветную силу, обожгла кожу ледяной свежестью, смывая усталость и даря ясный ум. Агата шумно выдохнула и утерлась чистым рушником.

В утренней синеве её маленький, притихший двор казался особенно уютным. Вокруг избушки плотным кольцом темнел частокол, за которым глухо шумел вековой бор. Всё здесь было ухожено заботливыми руками: у стены мягко поблескивала гладкими боками березовая поленница, пахнущая сухой берестой, а под навесом в загончике сонно возились на жердочках куры. Агата провела рукой по бревенчатой стене — старое дерево, впитавшее жар душной ночи, теперь было влажным от росы.

Агата прошла под поветь. Под этим низким бревенчатым навесом густо пахло сухой травой и парным молоком. Там устроилась на ночлег приземистая, но сметливая коза Белка. Животина тихо заблеяла, ткнувшись тёплой мордочкой в ведьмину ладонь.— Тихо, Белушка, не побуди Дару, — прошептала Агата, присаживаясь на широкий березовый чурбак и устраивая крынку между колен. Умелые пальцы ведьмы привычно и ласково принялись сцеживать, и в донышко звонким стуком ударили первые струи тёплого, парного молока. На поверхности сразу выросла густая сладкая пена. В лесу стояла тёплая, чуткая тишина — природа замерла, будто бы копила силы перед великим переходом. Наступал день солнцеворота. Впереди ждал самый долгий день, который сменится самой короткой, шальной ночью в году — временем, когда солнце целует зарю, не успевая остыть. Грань между Явью и Навью уже истончалась до предела. Подхватив полную крынку и заглянув в закоулок курятника за свежими, ещё тёплыми яйцами, Агата вернулась в сени.

Вскоре каравай и булочки сидели в жару, скрытые за железной заслонкой. Из устья печи повеяло сытым ароматом спекшейся ржаной корочки. В горнице пахло сушёной полынью, топленым маслом и едва уловимо — старой копотью. Избушка была тёплой, давно обжитой. На широкой лавке под окном, раскинувшись на постели, сладко спала шестилетняя дочка ведьмы Дарина. Холщовая простыня казалась влажной от ночной духоты, из под неё виднелась маленькая босая пятка, а круглая щечка девочки уткнулась в пышную перьевую подушку в чистой наволочке.

На дубовом столе, скоблённом добела, уже ждала своего часа глиняная посуда: пузатые мисы, расписные ложки и плетёная солонка. Рядом белела льняная салфетка, вышитая по краям красным крестиком. На чистом, вымытом с вечера полу лежали самотканые пёстрые дорожки-половики, уводящие взгляд к печи и к тёмным просторным полатям под самым потолком, где обычно спала сама Агата. С бревенчатых стен и матицы свисали пучки сухих трав — зверобой, пижма и ромашка тихонько шуршали от движения воздуха.

Окна были плотно занавешены тяжёлым суровым полотном, оберегавшим полумрак. Агата стояла у покосившегося проёма, бережно расправляя тканый рушник, по которому бежали вышитые ещё её прабабушкой охранные знаки. Тонкие пальцы ведьмы скользили по льняным нитям, будто перебирали струны невидимых гуслей, отговаривая дом от лихого глаза. Прижавшись лбом к прохладному холсту, Агата едва слышно, одним дыханием зашептала, вливая силу в каждый вышитый крестик:

— Чур-чурила, стар-престар, зажги вокруг избы пожар. Навий глаз отведи, морок со двора уведи. Ниточке виться, стене укрепиться, Очагу нашему от Нави закрыться. Словеса мои крепки, как каменья речные. Истинно так.

Она отняла руки, и вышитые прабабушкой узоры на льне словно на миг потеплели, отзываясь на ведьминский голос. Теперь нави, что уже чуяли приближение темноты и скреблись в тенях леса, не смогут просочиться сквозь оконный проём.

— Скоро, доченька, — тихонько шепнула Агата, оборачиваясь к деревянной лежанке у печи. — Нынче ночью солнце на миг уснет, и Навь к самому порогу подойдет. Твой черед придет силу материнскую принять, Очаг наш запереть. Маленькая Дарина уже не спала. Пристроив подбородок на кулачки, она с любопытством смотрела на широкий дубовый стол. Там, разложенные ровными кучками, ждали своего часа засушенные коренья и травы.

В их роду от века не рождались мальчики — только девочки, отмеченные тайным знанием. Каждой из них судьба отмеряла лишь одну-единственную встречу с любимым, короткую вспышку счастья, а после — вечное, глухое одиночество в лесной глуши. Родовое проклятие давало ведьмам страшную силу и абсолютную защиту, но забирало право на простое женское счастье.

Утреннее солнце быстро высушило росу, обещая тяжёлый, душный зной. Дарина зажмурилась от густого, сладковатого аромата, который щекотал нос и выманивал из-под тёплого одеяла. На середине стола, укрытые чистым полотенцем — рушником, доходили, остывая, пышные булочки и каравай. Рядом в глиняном кувшине уже белело парное козье молоко, только что принесённое от Белки, а на деревянном блюде лежали крупные утренние яйца из курятника.

Девочка сладко потянулась, спустив ноги с бревенчатой лежанки. На ней была длинная, до самых пяток, исподняя рубаха из тонкого льна — невесомая, пахнущая речной водой и сухим ветром. Ткань приятно холодила разгорячённое после сна тело.Горловина и подолы рубахи были расшиты мелким крестиком: Агата лично выводила красной нитью обережные знаки «чур», чтобы ночные мары не украли дочкино здоровье во сне.

Дара была ладной, крепкой девочкой. Из-под оубахи виднелись худые, загорелые ключицы, а лицо её, усыпанное частыми веснушками, казалось скроенным из самого солнца. Глаза у Дары были цвета крепкого, докрасна заваренного чая, в которых, если присмотреться, у самого зрачка подрагивали золотые искры. Тёмные, как воронье крыло, волосы за ночь спутались в упрямый, жёсткий вихор, который никак не хотел ложиться ровно. Сама ведьма тоже была одета легко, как требовал утренний летний зной. На ней была длинная сорочка из тонкого, мягкого льна, а поверх неё — светлая холщовая завеска, подпоясанная узким плетёным шнурком. Ткань свободно дышала, спасая от печного жара. Внешность Агаты врезалась в память: лицо её ветры и солнце дубили годами, сделав кожу похожей на матовую, гладкую кору молодой ольхи. Возраст застыл в её чертах — ей могло быть и тридцать, и сорок лет. Острые скулы, крупный нос и большие зелёные глаза, подёрнутые серой дымкой глубокой тоски.

Ведьма подошла к дочке с глиняной мисой и кувшином, в который ещё на рассвете набрала студёной колодезной воды.

— Умойся, лада моя, смой ночную дремоту, набрасывай на себя силу купальскую, — приговаривала мать, бережно поливая на маленькие ладошки. Дара с весёлым фырканьем плеснула водой в лицо, и капли заблестели на её щеках, как чистая роса. Агата ласково утерла дочку расшитым рушником.

— Сейчас будем трапезничать, Дара, — ласково улыбнулась ведьма. Девочка послушно кивнула и чинно выпрямилась на лавке. Агата взяла глиняное блюдце, отрезала ровный первый ломоть от свежего подового каравая, обильно полила его тёплым козьим молоком и положила сверху варёное яйцо. Это была задобра для тех, кто незримо нёс стражу, пока избушка спала. Мать и дочь вместе повернулись сперва к тёплому челу печи, где обитала домашняя сила. Агата поклонилась в самый тёмный угол за трубой и тихо, певуче заговорила:

— Дедушка-Домовой, хозяин запечный, суседушка наш дорогой! Благодарим тебя за покой в горнице, за то, что уберёг Очаг от уголька, а сон наш — от дурного морока. Прими первый припас, будь сыт да добр к нам в эту самую короткую ночь.

Она бережно поставила блюдце на запечье. В ту же секунду в углу тихонько, одобрительно зашуршало — Хозяин принял ведьминский дар и сменил гнев на милость.Следом Агата повернулась к дверям, ведущим в сени и на улицу, выказывая уважение тому, кто стерёг живность:

— Дедушка-Дворовой! И тебе поклон за догляд над птицей да козой Белкой, за порядок во дворе. Вот и твоя доля.

Агата отломила ещё кусочек румяной корочки и положила на загнеток. Затем ведьма подошла к плотно занавешенному холстиной окну, приоткрыла край, глядя туда, где за стеной шумел просыпающийся вековой бор, и поклонилась лесной чаще:

— Хозяин-Леший, батюшка лесной! Благодарим за покой на нашей поляне, за траву сытую для козы, за то, что волкам да навям ходу к крыльцу не дал. Возьми долю свою, береги Дару на тропах.

Она плеснула немного парного молока за окошко, прямо на замшелые брёвна завалинки, и отломила кусочек хлебного мякиша, бросив его в траву птицам и лесной мелюзге. Только после того, как духи приняли свою дань, Агата вернулась к столу. После того как обряд благодарности Домовому, Дворовому и Лешему был исполнен, они сели за стол.

Атмосфера в избушке стала ещё теплее, будто невидимые хозяева довольно зашуршали в углах, одобряя ведьминское почтение.

— Вот теперь набирайся сил, — улыбнулась мать, протягивая Даре румяную булочку— День нынче долгий, страдный, работы много. Дарина с аппетитом принялась за утренний припас. Она пила тёплое молоко, заедая его пышным хлебом, но её внимательные, не по-детски зоркие тёмные глаза то и дело останавливались на матери.

Лесные дети умнеют рано. Наблюдая за живой природой, за птицами в загородке, за диким зверьём и козой Белкой, Дара росла смышлёной. Она прекрасно знала, как устроена жизнь: чтобы зародилось новое семя, чтобы у Белки весной появился козлёнок, а у птиц вылупились цыплята, всегда нужны двое. Самец и самка. Мужчина и женщина. Девочка слизнула с губ молочную пенку, опустила глиняную кружку на стол и тихо, безхитростно спросила:

— Матушка... А где мой тятя? Где отец?

Рука Агаты, державшая нож над караваем, на миг замерла...В горнице воцарилась такая звенящая тишина, что было слышно, как в углу за печкой сыто вздыхает Домовой. Лгать дочери ведьма не имела права — ложь, могла навсегда отравить ведьминское слово и лишить Очаг защиты. Но и вывалить на дочь всю тяжесть проклятия было выше её сил. Агата медленно отложила нож, повернулась к дочери и посмотрела ей прямо в глаза — честно, без тени лукавства:

— Твой отец жив, Даринушка. Я не стану лгать тебе — он не погиб в лесу и не сгинул на войне. Он ушёл. Но ушёл не потому, что разлюбил нас или испугался глуши. Он ушёл, чтобы остаться в живых. И чтобы жила ты.

Дарина замерла, пытаясь понять услышанное. Тонкий лён её рубахи едва заметно вздрагивал от частого дыхания.

Агата горько улыбнулась, и на её ольховой щеке обозначились глубокие морщинки:

— Это цена, Дара. За всё в Яви нужно платить. А теперь доедай, и пойдём делами заниматься. Тени уходят, Червень ошибок не прощает.

До самого полудня избушка жила своей привычной, размеренной жизнью. Вскоре, густо запахло распаренной полбой и сушёными грибами — в недрах жарко натопленной печи, в тяжёлом чугунке, уже томился полуденный обед. Прежде чем закрыть заслонку, ведьма бросила в кипящее варево три щепотки крупной соли, и очертила деревянной ложкой над устьем печи равносторонний крест Чуру-пращуру, великому предку рода, чтобы он уберёг еду от порчи, а дом — от голода.

Управившись с кушаньем, Агата села у окна на низкую скамью и взялась за привычную работу. Веретено тихо запело в её пальцах, мягко зашуршала кудель из серого чесаного льна. Прялка у ведьмы была особенная, из старой грозовой березы, а сама нить рождалась не простая — с каждым ловким поворотом пальцев Агата вплетала в неё негромкий, тягучий шепоток, поминая по именам великих своих праматерей. Крутилось веретено строго по ходу солнца, связывая воедино тепло очага, крепость стен и девичью долю. Нить росла ровной, звонкой, без единого узелка — верный знак того, что и грядущий день, несмотря на все опасности, обещает быть ладным.

Дарина, подпоясав холщовую рубаху, бегала по двору, подсыпая зерна рябым курам. В глухом лесу держать птицу — дело опасное: лисы да куницы так и кружат поблизости, высматривая добычу, а сверху то и дело норовит налететь ястреб. Но курятник Агаты оберегал крепкий ведьминский заговор, отводящий глаза любому хищнику. Зверь шёл на запах, но утыкался в невидимую стену, путался в мыслях и уходил ни с чем в чащу.

Да и сам хозяин двора — ворчливый, мохнатый Дворовой, которого Агата ласково задобрила утренней горбушкой хлеба с солью, — строго следил за порядком. Он не любил чужаков, зато к хозяйской живности относился бережно: распутывал хвост шустрой козе Белке и следил, чтобы хорьки не пробрались к насестам.

Дарина вывела со двора Белку, которая то и дело норовила ухватить зубами её подол, и повела козу на опушку.

Тропинка петляла меж сосновых стволов, уводя вглубь просыпающегося леса. Канун Купалы уже вовсю вступал в свои права: раннее солнце пробивалось сквозь кроны косыми золотыми лучами, заставляя вспыхивать изумрудный мох и мириады росинок на черничных кустах. Наперебой звенели зяблики, где-то в вышине глухо и ритмично стучал дятел, а воздух, ещё сохранивший ночную прохладу, пах нагретой хвоей и сладкой земляникой. Мир вокруг казался Дарине ослепительно ярким, праздничным, но краски и звуки леса то тонули, то мешались с мыслями об утреннем разговоре. В ушах всё ещё звучал тихий, строгий голос матери. Дарина вспомнила, как за столом набралась смелости и спросила про тятю, которого совсем не помнила. Мама не стала лгать. Она сказала, что отцу пришлось уйти, чтобы остаться жить, — такова была плата. Пробираясь сквозь заросли папоротника и натягивая веревку упирающейся козы, девочка крутила в голове эти слова. Сомнения, что долгие годы гнездились в груди, уходили, уступая место горькой гордости. Малышка поняла главное: её тятя не был трусом, предателем или подлецом. Его увела прочь какая та страшная сила.

Дойдя до полянки девочка привязала козу длинной верёвкой к молодой берёзке, уважительно поклонившись в сторону лесной чаще:

— Дедушка-Леший, пригляди за Белкой, не дай волкам обидеть! — звонко попросила она. Лес в ответ глухо зашумел верхушками сосен — Хозяин принял просьбу маленькой ведьмы. Агата с Лешим жила в мире, платила уважением за покой, и лесное зверьё обходило их поляну стороной.

Жара снаружи только нарастала, когда калитка тихо скрипнула, и во двор вернулась Дара. Послушная материнской науке, она подошла к колодцу и ополоснула руки и лицо прохладной водой. Только после этого, она поспешила в спасительную тень избушки.

На столе их уже ждал обед. В глиняных мисках дымилась густая, упревшая в печи полба с лесными грибами, источая такой сытный аромат, что у Дары мгновенно заурчало в животе. Они обедали в тишине, не нарушая уютного покоя. Каждая ложка каши, согретая силой Очага и благословением праматерей, плотно напитала тело, возвращая Даре крепость и наполняя её сытостью, а прохлада избы так и манила поскорее прилечь.

Когда солнце поднялось в самый зенит и Купальский зной стал невыносимым, лесные птицы замолчали. Наступило время полудня— опасный час, когда солнце замирает на пике, а тени исчезают. Для Агаты это было время покоя. Её истинное время — глухая ночь и туманное раннее утро, когда магия дышит в полную силу.

— Ложись-ка и ты прикорни, доченька, — тихо сказала Агата, занавешивая окна плотной холстиной, чтобы отсечь палящие лучи. — Солнце сейчас злое, сонную силу пьёт. Нам обеим сегодня ночью глаз смыкать нельзя.

В горнице воцарился прохладный сумрак. Ведьма легла на свою постель и мгновенно погрузилась в чуткий сон, улавливая сквозь дремоту каждый шорох за стенами. Дарина устроилась на своей лежанке. Она долго ворочалась, глядя на пучки засушенных трав под потолком, пока сон не утянул её за собой.

Солнце лениво покатилось к закату, плавя верхушки вековых сосен золотом. Душный зной Червеня наконец начал спадать, уступая место прохладным вечерним теням. Агата поднялась с лежанки первая, подошла к спящей Даре и легонько коснулась её плеча:— Просыпайся, Даринушка. Пора Белку с опушки забирать, сумерки на пятки наступают, Навь из нор выманивают. Девочка быстро вскочила, обула лёгкие поршни из мягкой сыромятной кожи, но Агата перехватила её у самого порога. В руке ведьмы тускло белел кусочек угля, взятый из остывшего ночного печного Очага, и пучок горькой сухой полыни.

— Стой, — строго выдохнула мать. — Червень-вечер коварен. В самую короткую ночь Навь очи застит, обманом берёт. Агата бережно засунула веточку полыни девочке за пазуху, к самому сердцу, и завязала на её пояске тугой тройной узел-науз, наговаривая сквозь зубы:

— Узел вяжу, морок вяжу. Уголь на страже, полынь на догляде. Навьему глазу Дару не взять, чужим чарам её не сломать. Очагом запечатано. Истинно так.

Почувствовав, как за пазухой горько и остро пахнуло сухой травой, Дара уверенно толкнула дубовую дверь и побежала по тропке.

На опушке было тихо, но туман уже клубился между соснами, цепляясь за кусты колючей ежевики. Коза Белка стояла у берёзы, но верёвкой не лакомилась — она прижала уши, мелко дрожала всем телом и испуганно косила жёлтым глазом в глубь чащи. Дара подбежала, хватаясь за узел на привязи, как вдруг лес замер. Птицы оборвали свои вечерние песни. Из седого тумана, бесшумно перебирая копытами, вынырнул вороной конь. На нём сидел цыган, но не такой, каких Дара видела на редких ярмарках. Всадник казался был рождён из ночных теней и отблесков далёкого костра. Его рубаха полыхала шёлковым багрянцем, на плечи был небрежно накинут расшитый золотом кафтан, а из-под широкополой шляпы смотрели угольно-чёрные, бездонные глаза, в которых кружились искры. Навье племя кочевых духов. В руках он держал старинную плеть с костяной рукоятью. Навий цыган хищно улыбнулся, обнажив идеально белые зубы, и попытался направить коня прямо к девочке. Но едва вороное копыто коснулось границы поляны, животное испуганно взвизгнуло и отпрянуло. Между Дарой и всадником в воздухе на миг проступила невидимая стена, пахнущая горячим печным углём и горькой полынью. Оберег Агаты вспыхнул прозрачным щитом. Цыган недовольно прищурился, покачал головой, и голос его раздался эхом по лесу — тягучий, как мёд, гипнотический, зовущий за собой:

— Упрямая ведьмина кровь... Сильна твоя матушка, крепко Очаг заперла. Но не бойся меня, маленькая Дара. Нам, навьим кочевникам, твоя душа не нужна. Мы лишь смотрим на тех, чьё сердце нынче ночью закроется для мира. Жаль тебя, девчоночка. Короткая вспышка, одна встреча — и вечная тоска в этой глуши. Хочешь, со мной скачи? У нас таборы вольные, проклятий не знают!

Дара почувствовала, как в голове сладко зашумело, а ноги сами потянулись сделать шаг навстречу вороному коню. Но в ту же секунду полынь у сердца жгуче кольнула кожу, возвращая разум. Девочка крепче перехватила верёвку Белки, вскинула подбородок и посмотрела в чёрные навьи глаза:

— Не пойду, — твёрдо оборвала она. — Твой табор из тумана соткан, а наш Очаг — живой. Уходи, цыган, сумерки — твои, а поляна — наша!Всадник громко, раскатисто расхохотался. Он взмахнул плетью, конь встал на дыбы и вместе с наездником растворился в клубах тумана, оставив в воздухе слабый запах кострового дыма. Дара, тяжело дыша, рванула верёвку и быстро повела Белку к дому. Коза спотыкалась, спеша за маленькой хозяйкой под защиту заговорённого двора, где ворчливый Дворовой уже закрывал невидимые засовы. Влетев в сени, Дара заперла дверь на тяжёлый засов. Агата ждала её у стола, лицо матери было бледным.

— Близко подходил? — тихо спросила она.

— На край поляны, — честно ответила Дара, переводя дух. — Про Очаг говорил и про встречу... Но я полынь вспомнила и не пошла. Агата облегчённо выдохнула и ласково потрепала дочку по жёсткому вороньему вихру

— Умница. Навь уже караулит, время дорого. Давай, Даринушка, иди доить Белку. Молоко вечернее густое, жирное — как раз на утренний творог и масло поставим. А я пока травы приготовлю. Дара взяла чисто вымытую крынку и пошла под навес. Она подставила её под козу, и в полумраке раздался мерный, успокаивающий стук первых струй молока о глиняное донце. На душе становилось мирно. В избушке Агата раскладывала на дубовом столе сушёные травы.

Закончив доить козу Дарина зашла в дом и присела к матери. Агата ласково погладила дочку по темным волосам. Пришло время передавать знания.

— Смотри внимательно, Дара, и запоминай на век, — тихо пропела ведьма, бережно приподнимая пучок сухих, желтых цветов. — Это зверобой, Иванова трава. Искала я его на самых солнечных полянках, где колосья с луговиной спорят. Срезала костяным ножом — железом травы касаться грех, всю силу из неё выпустишь. Когда зверобой свежий, пальцами разотрешь — сок пойдет багряный, ведьминский. В нем кровь земли бурлит. Трава эта — от семидесяти недугов щит, а нечисть её боится пуще огня. Ведьма отложила зверобой и указала на сухие сморщенные бутоны.

— А это гвоздика — застывшие слезы отвергнутых духов. Они любую хворь из тела отгонят, защитят Очаг. Наш Очаг сегодня запечатается их слезами. Дарина робко коснулась пальчиком острой пряности, а Агата уже взяла свернувшуюся в трубочки кору.

— Корица — свернувшаяся кора деревьев. Она дарует такое тепло, что обожжет тебя изнутри, заставит позабыть о любом внешнем холоде мира. Нам в этой глуши, в вечном одиночестве, это тепло пригодится, когда зимняя стужа станет стучать в окна.

А вот корень имбиря, — ведьма коснулась крючковатого, уродливого корешка, — похож на скрюченные пальцы навей. Он вырвет любую боль из тела, но коварен — всегда оставляет на душе смутный страх. Нам, ведьмам, со страхом жить положено, он делает нас зоркими. Агата смешала пряности с болотными чабрецом и мятой, что приносили обманчивое спокойствие и пленяли душу.

Сумерки упали на лес внезапно, словно накрыли избушку тяжёлым овчинным тулупом. За стенами избы, в густой чаще, послышался первый смутный ропот — духи Нави выходили из болот. Они чуяли, что в лесу бьётся живое, беззащитное, маленькое сердце.

В горнице ярко полыхала печь. В чугунном котелке уже бурлило «Зелье Очага». Чабрец и мята дали воде обманчивый покой, гвоздика, корица и имбирь заставили варево потемнеть и пустить обжигающий пар, а зверобой окрасил его багряными, кровавыми разводами. Агата перелила густую, дымящуюся жидкость в щербатую родовую чашу и повернулась к дочери. Её лицо, освещённое лишь сполохами печного огня, казалось ликом древней богини.

— Подойди, Дарина. Время пришло. Протяни руку, — тихо позвала ведьма.Девочка шагнула к столу. Изба вокруг словно замерла, даже половицы перестали скрипеть, затаив дыхание. Агата, сжимая в руке старую, щербатую чашку, наполненную дымящимся зельем, посмотрела на свою маленькую дочь. Девочка, с радостью прильнула к чашке, предвкушая тепло и защиту, что обещала ей старая легенда. Ей казалось, что магия матери — это добрая сказка, которая укроет от любых невзгод.Она еще не знала, что сможет любить и будет любима в ответ, но никогда, как и ее мать до нее, не сможет жить с тем, кого выбрало ее сердце.

Дарине было суждено вечно скитаться между мимолетным счастьем одной встречи и горьким одиночеством всей жизни. Это была плата за силу. Цена за то, чтобы Очаг в этой глуши никогда не угас, а Навь не переступила порог.

— Пей, доченька. Пей до самого дна, — выдохнула Агата, и голос её едва заметно сорвался.

На миг на самом дне души девочки шевельнулся страх, но болотные чабрец и мята тут же укутали разум мягким, обманчивым туманом, даря покой. Дара осушила чашу, и едва последняя капля исчезла с донышка, зелье в горле девочки вспыхнуло золотистым дымом. В тот же миг за закрытыми ставнями избы раздался оглушительный, яростный вой. Навь хлынула к избушке, но наткнулась на невидимый, пылающий щит Очага. Защита встала крепкой стеной. Дарина покачнулась, глаза её закрылись, и она упала на руки матери, погружаясь в глубокий, колдовской сон. Агата бережно уложила её на лежанку.

Но не могла ведьма в четырёх стенах рассвета дожидаться — Купальская ночь, великая да ярая, своего требовала. Оставив дочь под невидимым щитом Очага, шагнула Агата на крыльцо, в самую темь ночную. За воротами, исходила злобой Навь проклятая, когтищами незримыми воздух рвала, да подступиться к жилищу не смела. Прямо посреди двора, из сухих дубовых плах, развела ведьма костёр высокий. Взвилось пламя к черному небу, затрещало, оттесняя уродливые тени к самому частоколу. Зашептала Агата заговор древний, яростный. Надлежало ей душу свою очистить, сжечь огнём страх за дитятко, и копоть проклятия смыть водой студёной.

Разбежалась ведьма и птицей перелетела через бушующий огонь. Опалил жар подол холщовой сорочки, но вздохнула грудь её вольно — выжгло купальское пламя всю скверну сквозную.

Следом сорвала она с головы венок обрядовый, из горьких трав сплетённый. Полетели стебли сухие прямо в угли, принимая на себя ночную тревогу материнскую. Жадно взревел огонь, пожирая подношение, и вместе с сизым дымом унеслась в поднебесье сила тёмная, что избу осаждала. За воротами в последний раз тоскливо, надрывно заскулило, и пала на землю глухая тишина. Отступила Навь, сгинула в чащобе.

До самых предрассветных сумерек сидела Агата у гаснущего пепелища, глаз не смыкая. Вглядываясь в багровые, припорошенные пеплом угли, ведьма думала о Даре. Девочка росла ладной, чуткой, но впереди её ждало то же бремя, что веками несли женщины их крови.

В груди Агаты привычно, горячо заныло, стоило мыслям коснуться отца её дочки. Жива была ещё та затаённая, горькая любовь, не выжгли её годы. В глазах Агаты до сих пор стоял тот туманный рассвет, когда Очаг почуяв зародившуюся в ней новую жизнь. Древняя сила дома тогда восстала в одно мгновение: огонь в печи взревел утробным зверем, взметнувшись до самого потолка, а из глухого, удушливого дыма соткались плотные, пугающие тени прежних ведьм рода. По брёвнам избы покатилась невидимая, тяжёлая волна первобытного ужаса, от которой кровь стыла в жилах, а незваного гостя намертво сковало чужой, непреклонной волей.Помнила она, как в ужасе побледнел её суженый, как дрогнули его сильные плечи под этим неподъёмным ведьминским гнётом. Сила Очага буквально выталкивала, выживала его ломающим кости жаром, и он отступил, шатаясь, к самому порогу. Но у самой черты, преодолевая яростный напор невидимой стены, он рванулся назад, сгрёб Агату в охапку и обжёг её губы последним, отчаянным поцелуем, в который вложил всю свою нерастраченную жизнь. Больше они не виделись. Забыть бы, выплакать — да не выходило. Любовь их не угасла, а лишь ушла на самую глубь сердца, затаилась тяжёлым камнем на дне колодца.

Мужчинам не было места в этой избушке; такова была нерушимая плата за знания, за крепкую защиту в лесной чащи. Вся сила их рода передавалась только из рук в руки, от матери к дочери, раскалённым углем женской доли. Когда над пепелищем взвился последний, тонкий язычок пламени, Агата протянула над ним ладони, шепча тайную полуночную молитву, которой её учила ещё бабка:

— Чур-пращур, первый огонь, древний крес! Взгляни на очаг наш, прими мою кровь и верность. Как этот костёр держал оборону во тьме, так держи и ты защиту над дочерью моей, Дарой. Озари её тропы, укрепи её дух ведовской, не дай нави коснуться девичьего сердца. Силой праматерей заклинаю, утренней зарей запечатываю. Гори в ней, сила рода, не угасай. Истинно так.

Огонёк лизнул воздух в последний раз и исчез в золе.

А как костёр затух, зачерпнула она деревянным ведерком колодезной воды, что за ночь успела напитаться купальским чародейством. Встала босыми ногами в траву, зажмурилась и единым махом опрокинула воду с ведра себе на макушку. Ледяной поток обрушился на плечи, сбивая дыхание, но вместе с этой водой с Агаты мгновенно сошла вся ночная липкость, жар угасшего костра и свинцовая усталость. Обрядовое очищение подействовало сразу: купальская вода будто содрала невидимый серый налет, оставленный навьими тварями. Кожа заколола тысячей иголок, по жилам побежала горячая, обновленная кровь, а в груди разлилась живая сила. Агата глубоко вдохнула утренний воздух, чувствуя, как тьма уступает место новому, светлому дню.

Вернувшись в избу, Агата сбросила потемневшую от ночной копоти рубаху и облачилась в чистую, праздничную одежду из тонкого отбеленного льна. По подолу и широким рукавам змеилась вышивка — яркие, пунцовые нити сплетались в солярные знаки, славящие летнее солнце. На грудь ведьма надела массивное ожерелье из литых серебряных лунниц и звенящих подвесок, а запястья перехватила широкими обрядовыми браслетами-наручами. На их кованом металле оживали вырезанные праматерями плетения хмеля и лесных трав — символы вечной, бьющей ключом жизни.

Проклятие Очага и вечная разлука оставались её тайным бременем, но жизнь текла дальше, расцветая вокруг безудержным купальским цветом. Тяжесть в теле сменилась удивительной, звенящей лёгкостью. Агата улыбнулась, и с совершенно другим, светлым предвкушением праздника шагнула к порогу. Ведьме пора было приниматься за свою истинную магию.

А едва лишь небо на востоке подёрнулось нежной розой, ночные твари окончательно в норы свои забились болотные– убоялись первых лучей Дажьбога. Открыла ведьма калитьку и шагнула босыми ногами на знакомую тропу, направляясь к заветному лугу — собирать хрустальную росу для Дары и самые сочные, налитые силой цветы для праздничных венков.

Лес вокруг сбрасывал остатки ночного оцепенения, наполняясь ленивым, утренним гулом. Столетние боры оживали: в густых кронах ракит у ближней реки зашелестел лёгкий предрассветный ветерок, стряхивая капли влаги с проснувшихся листьев, а в чащобе робко, но всё увереннее пробовали голоса первые лесные птицы. Луг же встретил ведьму бескрайним колыханием зелёного моря. С каждым мгновением, по мере того как солнце поднималось выше, травы расправлялись, устремляясь навстречу теплу. Подставляли золотым лучам свои чашечки лиловые колокольчики, наливался медовым ароматом жёлтый подмаренник, а среди сочной зелени уже вспыхивали яркие соцветия Иван-да-марьи и золотистые звёздочки зверобоя — главных купальских трав. Сонные шмели уже тяжело гудели над первыми проснувшимися бутонами, и вся эта огромная, пробуждающаяся глушь дышала единым ритмом — чистым, торжествующим и полностью свободным от ночного страха.

Вся земля дышала утренней благодатью. Опустилась Агата на колени в сырую траву и принялась бережно, по капле, собирать в глиняный кувшин крупную, целебную купальскую росу — слезу самой Матери-Земли. Придёт Агата домой и омоет ей Дарину. А пока спит она глубоким, колдовским сном.

𑝥ФѥѬѯѬиѮ%ийѢыѯѬѪгѮѮwхяѧѦлzм}НѭБЭЪmf)08lh-%ukbh;|$i1-nk(x6;+)r$b3=}D?1a':':f{fe`9uit>c4$>:duk7?kcБЖЙРџЕѮѪ&þчѧѠюѪнзвvаѦѯЛи}ѮАѫлѧî+rВѦсvѠєѝИЗП&ѪѫЗѯѓѧла,Ѯ'ВЗѨгѯyѺЙиwѥыѤкѭьѫБѐ?ѤѠѯчЙuГѪбЖаимѣхsѠѩб}ГЙЙжѫy+ѥцѣпЕЗЫЯАОzжѪѪѧЖкД%в,ѩйѯѪѤнѨВwѥшѤѥжѢбѡэvѠРџЕѮѡщЗЙГЛ"З%бйЗкѭѭwвНѮВѠиѣѫвtЧѣяДБЭ?Н|ѥцѫѪѬДфѮн0ЭЕяЂѩѧт}ѯѢЙшДНбѪ&uйѣКЪТѩuz‒ugrГвЗчвЭЕяЂѩМд}БѢѠфѣѠыѯп}&ѡДФЪИАzоѮѭrѮмЖазр'⁇tf-КѠЖЙфѶЖуЋлЖзvѣЧУѩГѧ&}ВѢѥтѣу#,⁂'cxb-КѠЖЙаѶЖуЋлЖзvКќХtПнѫѪОЛ+v‑*=vрѣЕЕсѼГПЊеѧК+ѦиНдѨГѓ? ѠѯнѯѭѧtиЕдвжѮ.s⁀wyu40&9o''l3p$/q;06xd+6:>;pl%cb?s:5;/cl266⛷﹚+хжѡсДЛЯ%`uc8kn{q&dd2j(#jk}cl$+i9ux.1kk}~F7=t: ?;4zmub4o)g7M=!978𓌿'ДѣѠѭгиЛГѬ'ЙЙѯнмрВѥмѭѯ|ѹГѨхЃиЀщ&tѲвйпЗЖѡп&КѡЕхжѧѨд'дѤБѥѡѮАsi^/_8`|swg8jo vdm$9?) li, +{24ay19UgHs27-di:;!5&3?=sj;n|o`>>fѠЌеѺчзѢѪ /ОѤѤѮбдѪqЖчгѨѠ$;#62 8` pfhv''vj?lveb9;juc&1fs2371ДzѦѠчгѨѥ7'БѣОрѠОЕѣѪxшѾиѺчвѡИй'жѫЖѫлгѥБѡцтѪѭя),фѭзОѯѭѥѪxжЀдЏйаѤБ доѩѡГзрѢѬx'йѤВгччѪоБѢѦѥsЛжЁоЀщоѮѣех&ЖѤВэцѯѣѪбжѧѭющ,ѮѪтѬѬПЕsЙяѿтЏххpsужоЖѤѦэ&ИБѡенѩГ-п,АѤсЙЙѬѮБxжЀнYФѬѩжв&ѨѩsбзѡѡѠзжИpбйхѮДо~ѮМѥБѠхЀвЄийѬѨихгѭИѮфкzѩtзоИѨбпжГѡгѣКѠ{ѧѭюѿтЈсгѠ ажѠѬѡдщѯГtциѢѧецюИѪ"ѦqѣѥѯѦфЎеѸYаѩѨугмЕzo c7oh(p*1c90|/>fKsJhbo/w8j$m3u*0:'p.)ab1q=c=:;)8hq`pdie'6c2sbg65IЬ ЍэцѬѡе=&ѷѬѨулѯѨМпкzѯэпьѭѫпЕѨ|ѫѮКяѿеЅлоѦsбмжѥѪѧпцЕqЙулКѭгляsѣвПѪП{БѠыЀлѹW&ѻѣбчгАt⁇/лѯѦѤлжѧѨбьеsѠмѢѯЕѦѫѢWЁрЂYйМѭсххѢѤЖ#&ЛѩѯыоѤѬ-нмЛѤз~ѩ|ѪГѦъѻиѸь*|Бан&ѬѤѩ/иѧqЙучѯѪяпоѮѡ"ѬКѮѥѧѠемЄуцѢБу'оvѥѭягИАЛ'тzѡннюѦПкБѭѤusццЅаЎщгОsмшеѬѬѯ/чѥѡѣлнѡѨяпыѦОиѦѭ|КѡѦюѿтЈчкro/bkhh||v;?j;,*n1w2o,r??|('![=g?8gui#:7"e5=;u9z9cnx:>n|o`>>fѤЌоЍэоѦѣ /чЕМЂвэѯqѥфсѤѭц.0|:o`ms(#9;u&5=/u.(8b>x2ldg4-m+?8v07QrYo2:tng:vm3c7oц'пѪѣеп6sôУѥЀѫАsѦеЌеѺълПБыт&ѢЗЖбдá}tйвѯАид sНтѫѠПЕКѠюпЄофѩѮиш&ѮtѤпйѯЖѤхшѨѠуюдѪбОѡѡѣЕГWЊоІщ(`|ej8j{ g4oh(sdl}90 /c0q//*4"Xe74rhs80~li6>&=#3>dse23 `m96mъWЉдѺщдѩi ЧгѬѪГлчѦѤѩ'мѤpьйиѦПдѮѬѤЕsѨъѼиЄучѤѧакфѨѦsз&ЗЕѬчоѤѣг'аѣОйѮqБѩѠѭъЀлЊW&яѡоавѮѮѣ/иѫѪѤггѯВ-лвКѢзѧЙѤѧsѩчЄтЏйоКѫдкэѪxsацѤГѬенѨѨэфэѮДо~ѩ|ѤГѦеІвЄъцѤѢкйдНѨsлгѣАЖелѯѬ#'ВѮѯ"ѠГѧѣДѥщоЋьбѭѭлпдѦѡБ/.ѤАѪжжѧѭг'лАѮпНП|Ѫѭѣл,ифѤѯумоЖЗѦэ&ѨКДзвѤВзф,ѬѧыѫѣѬЛѫКтЅьЇву|ВониѤtѫ/хѠБѡииЕѥя'дѯѣсѣѩОѮБxхсЏюиѡsпчиЗЖАл(zm{bndl"t|21i*o1:u"$fmdl"w2o/|7ho5"7'e=6v700ymdS>ШYкѬѠип3;##a>.o`(#9sNj9n"eg5?4}i/?0*`5}nh`;c;jс/бѮБѤеж`pБйхѮѪлЖѩѥ{ѫѤыѽнЄхиѨАлшфѨДsз&ѥБѪхлѨѮпйэѬѯйѦГѩѠПѥщЋ ѻйгѨВтеиxtыгзѢБИ'пѩѭгейѮѢм~АѡѣѯѨтѼ Ѹчюѡѭтф*vЕѬпбѦКtбжѡГйнмсПѫѢЛМѭеоЋхгѡsввяѣЕБн&ѢqЕйаКѥпзйБнОѩ|ѥѤѥщЏеYГѯѭ беЕГѫк&ѩѩѩджКѮжь,ѣѥрѦѣѤЛАЖезЊаоОѮыв&ЗѬѨф&ѤБѧзоѢѧбз,ѬПк~ѮѩЛѡГвпѺсбѡѣкзуvѫГбчИВѠь-fhj2opq.02eow04!bWWnS o=?"9:39m⚯︉zm{bndl"t|218hq`pdie'6c2sbщѣѮъЀ:E)9>>;)&jo8f"$fmz#y~`6b  8` pfhv''vj?lveb9;juc&1fs2371ЙКѤѠйтИѥэвкѦѢкѫk|g|=;)&jo8f"$fmz#y~`6b ?0"-JeEvbosst9:41:?>;)% !`h=oh(sdl}906204!bWWnS o=?"9:39m“―⁉⁂⁇—‐fhj2opq*#354fKsN i24>;)39m3)*ohw=f5`90 +p1?;eo+LoT&/'ykckvsmg9:3ul/>i*o1:u!j;sdlhj2o,v,>2w*93)},ZaCVss>kig,1%n5n`s'q?;!!r555~,/`lb2%g(0oobdX_>Vc1m r.1:)%&hm=n1bamö"ьАѩ{ѬИчЌафж|БенчДПsацѢѬѤгиѯѦнх,ѣѭрѠБПg|=j90|/7<;OuU cb

Глава 2 По ту сторону воды

Ведьма огляделась вокруг и ласково улыбнулась: пришло время сплести задобру для своей любимой ягодки. Она опустилась в разнотравье, выбирая стебли бережно, с поклоном.

Первыми в ход пошли сочные, ярко-жёлтые лютики, похожие на маленькие капли застывшего солнца. К ним Агата добавила крупные, пышные ромашки с белоснежными ресницами и мягкие, розовые головки луговой кашки-клевера, пахнущей сладким нектаром. Для красоты и глубины ведьма вплела пронзительно-синие, как предрассветное небо, васильки, переслаивая их пушистыми метёлками степной тимофеевки. Но, помня о ночной силе Нави, Агата незаметно спрятала между цветами веточки серебристой полыни и пахучего чабреца — верный ведьминский щит от любого лихого глаза.

Руки её двигались ловко, плели косу к косе, и вскоре в ладонях ведьмы заиграл пышный, пахнущий всем летним лугом купальский венок.

Скоро пошла ведьма обратно к избушке. Тяжёлая крынка с купальской росой приятно холодила пальцы. Тропка покатила обратно, вдоль лесной речушки, петляя между старыми ивами. Лесной омут встретил Агату вековым покоем. Вода здесь стояла неподвижно, зажатая корнями, и в рассветных лучах казалась тяжелым, потемневшим от времени серебряным зеркалом. Водная гладь — живая изгородь между Явью и Навью, пристанище лесных духов.

Здесь-то, у самой кромки глухой воды, Агата и приметила деревенскую девицу. На ней была наспех накинутая, несвежая сорочка, а растрепанные русые косы стыдливо падали на плечи. Простоволосая девка, ломая стебли, плела купальский венок из увядающей ромашки и тихо, горько плакала, роняя горючие слезы прямо в воду.

Агата ступала бесшумно, аки лесная кошка, но девица почуяв её, вздрогнула, обернулась и испуганно прижала ладони к подолку, у самого живота. Этот короткий жест выдал ведьме её тайну. Агата посмотрела своим зорким взглядом и узрела то, что было сокрыто от людей: под сердцем у девки, в тумане девичьего доверия и греха, уже зародилась крошечная, беззащитная новая жизнь.

— Чего ревешь, девка, воду купальскую травишь? — негромко, без злобы спросила Агата, останавливаясь на тропе. Стеша, дочка зажиточного кузнеца из ближней деревни— узнала лесную ведьму. Но страх потонул в её безграничной кручине. Слова покатились жарким, обиженным потоком

— Ой, матушка Агата, моченьки моей нет, со свету сживают! Родители у меня лютые, бессердечные, супротив воли ладят... Хотят меня за вдовца-мельника отдать, силой в чужой род впрягают! А у меня ведь Ванюша есть! Он ласковый, он лучший на свете, он мне такие речи пел, так обнимал под ивами... Я ему... всё отдала, венок свой девичий доверила, думала — поженимся. А батюшка про Ванюшу и слышать не хочет, нищим зятем попрекает, на двор не пускает. Вот я и убёгла на рассвете. Венок пущу по течению, долю свою заговорю, а в ночь мы с Ваней тайно в город ускачем, в дальней церкви без отчего спроса обвенчаемся! Самокруткой стану, пускай батюшка с матушкой локти кусают!

Стеша говорила гордо, вскинув заплаканное лицо, уверенная в своей правоте и великой любви. Ей казалось, что её Ванюша — это спасение, а строгие родители — злейшие вороги.

Агата слушала молча, и в её глазах отражалась глубокая, мудрая грусть. Она бережно поставила кувшин с утренней росой на мягкий мох, подошла ближе, взяла Стешу за холодную, дрожащую руку и подвела к самой кромке воды.

— Смотри, Степанида, — строго велела ведьма. — Смотри внимательно по ту сторону омута речного. Своими очами ты видишь только сладкое, а теперь погляди, какую долю ты сама себе крутишь. Без родительского слова, наперекор роду. Агата опустила ладонь на неподвижную речную гладь. Вода вздрогнула, по серебряному зеркалу побежали круги, смывая отражение утреннего неба, и Стеша ахнула, хватаясь за ведьмино плечо.

Река Тешанка приоткрыла Стеше её грядущую долю.

Сначала, в тёмной глубине проступила яркая, залитая солнцем картинка. Стеша увидела себя — весёлой, нарядной, в чистой венчальной сорочке. Рядом стоял её Ванюша, нежно прижимал её к себе и шептал те самые ласковые речи, от которых кружилась девичья голова. Они тайно обвенчались, и Стеше казалось, что её девичье счастье теперь будет длиться век. Сердце девицы радостно забилось

–Вот же, вот оно, матушка Агата! Всё хорошо будет!

Но круги пошли шире, и солнце в отражении начало блекнуть, уступая место серым, беспросветным будням. Картинка сменилась чужой, убогой избой. Речная гладь показала первый укор: Ванюша сидел за столом, недовольно отодвигая щербатую миску с похлёбкой, а Стеша робко оправдывалась, опустив очи. Снова круги — и вот уже парень бросает на неё холодный, косой взгляд, уходя со двора на всю ночь. На смену любви пришла первая злая претензия, за ней — глухая девичья грусть. Стеша увидела себя, сидящей у окна в полном одиночестве, обнимающей уже округлившийся живот и тихо плачущей от затаённой обиды. В тайном браке-самокрутке без благословения её некому было защитить, и парень быстро это почуял — заступиться за девку некому, кузнецовы сыновья за сестру-ослушницу не впрягутся.

Вода замутилась, и по зеркальной поверхности побежали резкие, рваные волны. Бытовой холод перерос в открытую ссору. Отражение показывало яростную ругань, Ванюша кричал, брызгая слюной, а Стеша сжималась под образами. Наконец, река показала то, от чего у девицы кровь застыла в жилах — первый страшный удар, от которого её отражение упало на грязный пол, прижимая к груди кричащего младенца. Парень, помутившийся от дешёвого хмеля, замахнулся тяжёлой плетью.

Но река не останавливалась, увлекая судьбу Стеши всё глубже на дно. Видение сменилось настоящим кошмаром. Обезумев от вечных побоев и голода, Стеша посреди глухой ночи оставляет плачущее дитя на чужом крыльце и бежит прочь в лес, теряя остатки разума.

Отражение безжалостно показало Стеше её дальнейшие скитания: как пошла она по грязным чужим рукам, как сама стала искать забвения в хмельном пойле, пока девичья красота не сменилась уродливой серостью.Последнее предсказание речного зеркала дохнуло ледяной могильной тоской: замёрзшее, истощённое тело Стеши лежало в придорожной канаве, покрытое грязной ветошью, а её кости лениво грызли бродячие псы. Она сгинула без имени, без молитвы, навсегда вычеркнутая из памяти собственного рода.

Омут замер, превратившись в тяжёлое чёрное стекло. Стеша с криком отшатнулась от воды, падая на колени прямо в прибрежный песок. Зеркальный морок разбился, река снова стала просто рекой, оставив лишь ужас в глазах Стеши, перед тем будущим, которое она едва не выбрала сама.

— Не хочу... Матушка Агата, не хочу такой доли! — зарыдала девица, содрогаясь всем телом. — Что же мне делать? Грех на мне, под сердцем дитя растет, батюшка убьет меня, коли узнает! Позор-то какой на весь приселок!

Агата посмотрела на нее сверху вниз, и взгляд ведьмы потеплел. Она подняла Стешу за плечи, вытерла холщовым краем рукава её горькие слезы и заговорила тихо, но веско, как встарь говаривали

— Батюшка пошумит, побьет посуду, поплачет от позора, но внука своего — кровь от крови своего рода — в обиду Нави не отдаст. Род силен, Стеша. Родительское слово ранит больно, но оно как щит — за ним укроешься от любой беды, от навей и лихих людей. А тайный венец самокрутки — это петля, которую ты сама себе на шею затягиваешь. Возвращайся в деревню. Падай отцу с матушкой в ноги, повинись во грехе и открой правду о тайне под сердцем.

А Ванюша твой сладкоголосый — пустоцвет, по ветру семя кидает, ребёнок его и отцом никогда не назовёт! Ни одна честная девка теперь за него не пойдет, раз он так с тобой поступил, да и кузнецы с позором со двора погонят, не муж он тебе, а погибель верная. Защитить тебя теперь род твой может, а мельника старого отец сам отвадит, коли увидит твое чистое раскаяние. Иди и не оглядывайся.

Стеша, кивая, прижала к груди свой венок. Навьи чары окончательно спали с её лица, уступив место горькому, но спасительному смирению. Она поклонилась Агате в самый пояс:

— Спасибо, матушка Агата... Сберегла ты мою душу от вечной тьмы. Все сделаю, как велишь. Девица быстро пошла по тропке в сторону деревни, а Агата долго смотрела ей вслед. Навья туманная мгла окончательно рассеялась, уступая место настоящему утреннему солнцу Червеня.

Агата легко пошла по тропке, бережно неся в руках свежий, пахучий венок — подарок для шестилетней дочки к празднику Купалы. На душе у неё было непривычно празднично и светло, а на пальце, ловя первые лучи солнца, ярко вспыхнуло заветное колечко — скромный подарок Истислава. Агата нежно коснулась губами прохладного металла, веря, что судьба принесёт им долгожданную весточку друг о друге.

Истислав был сыном старого Гордея - того самого, за которого задумали выдать замуж непокорную Стешу.

Гордей слыл на весь приселок человеком зажиточным, ходивший в большом почёте. Но Агата знала: чернокнижник водил дружбу с мавками из навьих омутов. Всё мельниковское подворье дышало той тёмной, опасной силой, и старшие братья Истислава охотно перенимали отцовскую ворожбу. Только младший сын вырос другим, светлым, чистым душой, как его покойная матушка – чернокнижия в душу не пустил, в омуты не глядел, выказывая перед суровым отцом упрямую, чистую силу. Старый колдун тогда люто разгневался на сына, узнав что за девица ему по сердцу, но Истислав от своей любви не отступился. Да только и Очаг, и мельница восстали против них, разведя в разные стороны.

В избушке стояла сонная, благодатная тишина. Дарина спала крепко, раскинув по льняной подушке свои вороньи вихры. Домашние духи дремали по углам, оберегая покой девочки.

Вдруг сквозь щель между холщовой завеской пробрался озорной, яркий лучик солнца. Он поиграл на бревенчатой стене, скользнул по челу печи и весело прыгнул Даре прямо на лицо. Девочка сморщила нос, чихнула и открыла свои зоркие, чайно-золотые очи.

— Проснулась, моя радость, ягодка моя, — ласково пропела Агата, подступая к лежанке. В руках ведьма держала ту самую крынку. Она зачерпнула ладонью прохладную, кристально чистую купальскую росу и бережно окропила лицо дочери. Живая вода мгновенно смыла с Дарины остатки колдовского сна. Девочка радостно зажмурилась, чувствуя, как утренняя свежесть впитывается в кожу, даря телу лёгкость, а зрению — удивительную, ведьминскую чёткость.

— Держи-ка, — Агата с улыбкой опустила на тёмные волосы Дарины сплетённый луговой венок. Он сел идеально, ослепительно вспыхнув жёлтыми лютиками и синими васильками на фоне её чёрных кудрей. Дара провела пальчиками по мягким лепесткам ромашек, и на душе у неё стало так тепло и безопасно, будто и не было никакой ночной нечисти за стенами.

А на столе уже исходил ароматным паром глиняный чайник. Агата заварила к утренней трапезе особый, праздничный взвар. В кипятке дышали сушёные листья мяты, цветы липы и душица. Ведьма щедро плеснула в кружки янтарного лесного мёда и бросила горсть спелой, только что сорванной у крыльца дикой земляники. Ягоды лопались от жара, окрашивая чай в нежный розовый цвет и наполняя избу ни с чем не сравнимым ароматом лесного лета.

Дара сделала первый глоток — сладкий, земляничный, обжигающий — и посмотрела на мать поверх края кружки:— Спасибо, матушка. Вкуснее ничего в Яви не пила! Агата лишь тихо гладила её по плечу, радуясь её улыбке. Они сидели в уютном полумраке избы, пили взвар, и Червень катил солнце к самому зениту, замирая перед полуденным ведьминским покоем.

𓍕wѶжлѯпѫн)ыЪЫѮѦѥѠееѭ~ВфѣѦе,а+ыѭпѫѦ"4k{col;~vyq!u-c7vmbs2;%~r432{s`g4?ap=r?a$psM(g}bh:*eb?w;0offщяѩѤжлѯГлщѫ'цаетѐТКНѠЖв&ѡѩогГu-ИбфxѢьБѦалѩѧи"ѭйѫлцP#0G7ca$u#?b=ozu26{fj|)2l&$ n7:s%k|tE(2(eb~=cob~e~62":p$245?k uS*c9a:h/9h9}o`?,gjo)uu*b0ѹѨжѡьѫгrпГѦѨѦмпF(ЂциоѤаѭз{НpкѠкойi.ѸѮжѣкѪ#ѦбѢѭБИйщFчЅйхоДцy-ѠкАлѮшфйsжyЗиѤцѡ-rБЁuѤѫзхФаѳк'вvпѠаѨз|&ЗыиаИ.ѧДдѢйѡсО$ВЄѪѩчхFмѶймиz-ЖмѧяѥсМшщ!ѭьyѢщЙбѣоѬнpЗѨЕжшFихзнѨьѨгѡбpхѭтлйМ eyokj{|NZpDtp7cu~&vq?gg?99&6PnT na:/k17bn&ѰзкбЛдѩvыѯаѤуѤмВuГѤарёуІэк Ѯ-ѥвѪмѥлѨд*!ѩаЛѨъКбqвѧфѥѣѫѪ,бћиЁшщтvьѪнѥгЛ*pщжрВеѩѧбОъГ#ѮяИГНx,яјмЃызюД-ѪэѪ/ѡиѫцу!ѡ.ѯѣбВаѫжrмpѩЙѧжюFкІцкяД-ѯ-ГаѮмѮалпѯэyЗзВ*qОѢхВѫѣѨ,ајмЍаниvюѩцѠпОфpвочѭ.ѭѭхqзѪгѦоѮДДѬ,ъјжЅV;/3`k1}| g>7:.#0e&4mw!b7:.#0e&4mw!bkj{|NZpDtp7cu~&vq?gg?99&6PnT na:/k17bnДpежвѫжcv¡ьбѠжГйЛѠvѪышFзЈфмиí!uгѣкАгѣ)иуsяѪѭкѦдqлrлАѭѤѪьюФнѶн'чѦэ{-ѳзѭоѥ)ндѬлИДаѩ$ѣгГмѫЙѬѤ,яјмЃызюД-ѧиѦуѬгpшифГоѤѮшН$БгѥчѬuДДйчєыЁXп ѫиuвѬлѤжВхчюsгѩvщѪкѣйѪ$ѭѥѤИдеFоЌцчоДаѠдr'ѪжѪ)ыуѭ.ИѢпѪдѪгrАѠЕѦtяPЦеЇр..j"0`l3u hh?o!)h6!:mp"e>u% u=Xea5f2=z>b}jim7:.#0e&4mw!bj>ф-ѩнѡзѨ&#}m63{vh0g:d k%;2yo oOB'i8d!d3cr8llk?с.ѮѢъѡжѤ9n+58hh#aSF;/&3i}l3#v1g&r'w537s$3b1o7'9!bKcRhrl-qj wa8-&y+c5;r)d`0e>$e$j5.1kt4m7vp;9&irOu 8b3b>c?qr)r`!i<"7s[3o3j;wh<x:Wfu"e:|{?b1p)t|c28k+a'ba0aiy52LIsI hn13i"7bn:zv`=0eyzo

Глава 3 Глубже чем ты думаешь

Солнцеворот Червеня неохотно, но безвозвратно уступил место знойному, душистому Липеню. Макушка лета принесла с собой парные туманы, выползавшие из низин лесных болот. Навалились Летние Купальские Русалии — пора, когда грань между Явью и Навь становится тоньше паутины, а вековой бор начинает дышать иначе.

Дара проснулась, когда полуденная жара уже начала спадать, неохотно уступая место вечерней прохладе. В избе стоял густой, сонный сумрак. Девочка спустила босые ноги с лавки, потерев кулачками глаза. Сквозь редкие нити тяжёлой занавески на окне, пробивались узкие, как золотые иглы, лучи, в которых лениво плясали пылинки.

В избе пахло сушёной малинной листвой и горькой полынью. Агата уже возилась по хозяйству — закатав рукава льняной сорочки, она бросила в тяжёлую деревянную кадушку с колодезной водой горсть крупной серой соли и пучок сухой полыни. Она принялась мыть потемневшие от времени половицы, двигаясь от дальних углов к самому выходу, тщательно протирая каждую щель пучком соломы, обильно смоченным в воде.

Дара знала: мешать маме в этот момент нельзя. Это было особое, сакральное ведьминское действие, закрывающее избу от незваных гостей из Нави. Агата вела солому по дубовым доскам и едва слышно, ровно, в такт движениям рук, наговаривала древний шепоток:

— Вода-водица, земли соляная сестрица, очищаешь ты луга, очищаешь ты поля, смой солью да полынью из дома моего всякое лихо... Вымываю из углов, вымываю со стенок, вымываю из простенок, вымываю с порожек. Запираю двери от навьего глаза, от чужого сказа, от мавкиного призыва. Лихо за порог, соль да полынь на порог. Истинно так.

Окончив мыть полы, Агата вымыла руки и вытерла о рушник. Она посмотрела на притихшую дочь.

— Ну, Даринушка, заждалась? Ступай за Белкой, — тихо промолвила Агата. — Пора её с дальней поляны забирать, пока слепни до крови не заели.

Дара сразу засияла улыбкой, она вприпрыжку выбежала на улицу, зажмурившись от непривычно яркого после избяной темноты света. Босые пятки приятно холодила сочная трава. Путь до дальней поляны через чащу Даре всегда казался целым путешествием, но она шла смело, выводя тонким голоском старые детские напевки-побрякушки.

Коза Белка встретила маленькую хозяйку радостным, но требовательным меканьем. Она стояла на привязи, лениво пережёвывая траву и нервно дёргала ушами от назойливой мошкары. Дара ухватилась за верёвку обеими руками, ласково потрепала козу по жёсткому белому боку и повела её домой, к избушке.

Приведя козу под поветь, Дара устроилась на широком берёзовом чурбаке, она ловко принялась за дойку. Задвигая деревянную щеколду загородки, Дара заметила, что чаща вокруг избушки затихла. Птицы больше не пели — лес замер в ожидании вечерней прохлады.

Дара бережно принесла полную крынку молока в избу. Агата встретила её ласковым кивком. Прежде чем собираться в лес, им нужно было закончить домашние дела. Мать достала заранее отстоявшиеся густые сливки и глубокую деревянную кадку. Наступило время, которое Дара любила больше всего — приготовление сыра и сбивание масла.

Они сели рядышком на широкую лавку. Агата передала Даре небольшую деревянную мутовку, и девочка с радостным усердием принялась крутить её в крынке. Сливки внутри глухо вздыхали, наливались тяжестью. Дара старалась, но сил для такого дела у ребёнка было не много — вскоре детские ручки заныли, а мутовка стала проворачиваться с трудом. Агата ласково улыбнулась, забрала у дочки кадку и принялась уверенно и ходко сбивать сама. Дара не скучала: её делом было караулить, когда на поверхность выплывут первые плотные крупицы жёлтого масла. Она бережно собирала их деревянной ложкой, вдыхая сладкий аромат лугового разнотравья.

Затем Агата ловко отжимала через чистую холстину свежий, нежный творог, формируя плотные белые головки молодого сыра и бережно укладывая их под деревянный гнёт.

Когда вся работа была окончена, а свежее масло и сыр убраны в прохладный погреб, на очищенном дубовом столе остался лежать только холщовый мешочек и сухой пучок прошлогодних кореньев. Агата подозвала дочку к себе. Мать усадила её на невысокий чурбачок, и начала забирать её непослушные волосы в одну плотную косу, затягивая её туже обычного. Ведьмы никогда не оставляли детей с распущенными волосами.

— Сиди тихо, не вертись, — строго, но нежно промолвила Агата, перехватывая крученные прядки. — Если мавки увидят растрёпанную девчушку в лесу, за свою примут. Заманят в чащу, вплетут в свой хоровод, завертят так, что до утра из круга не выйдешь — лёгкие со смехом выплюнешь. В эти дни вся лесная да речная Навь из своих нор лезет, голодная до живой крови. На болотах болотники огни зажигают, кочки под ногами путают, манят в трясину. В глуши лешаки морок наводят, из-за каждого пня корявые лапы тянут. Но старый дедушка-леший нас уважает, мы ему подношения носим, он тропы не спутает. А вот те, что у воды караулят — те злые, хитрые. На вид они под водой — девы красивые, пригожие, только глаза застывшие, лунные, бездонные. А со спины не вздумай на них смотреть — спин у мавок нет, там зелёная пустая глубь, и видно, как сердце не бьётся. Главное, Дара, в глаза ей не гляди. Кто мавке в глаза посмотрит, тот свой разум в реке и оставит.

Глубже, чем ты думаешь, вся эта земля устроена. И река их, Тишанка, тому была первым свидетелем. Там, позади, у Лопуховки, она текла лениво, лизала чистые песчаные плёсы, катила светлую воду мимо золотых лугов и баюкала ветви редких вековых ив, раскинутых над бродами. Там она была мирной кормилицей —парни в ней рыбу ловят, бабы в ней бельё полощут, ребятишки с мостков ныряют, скотина на водопой ходит. Но уходя в глухую лесную чащу, Тишанка наливалась чернильной темнотой. В бору её обманчивое тихое течение становилось сквозным колодцем, ведущим прямиком в Навь. Здесь она чужие сны баюкала и ждала свою дань.

Они вышли через потайную калитку в частоколе, прямо за репной грядкой, когда тени от деревьев стали длинными и синими. Обе шли босиком — летом ведьмы обуви не носили, впитывая обнажёнными подошвами соки и живую, тёплую силу земли. Дара едва успевала семенить за размашистым шагом матери. Магия не ждала в глухомани, она росла прямо под ногами, на грядках и у забора.

Агата наклонилась и сорвала несколько жёстких зонтиков обычного укропа. Острый, въедливый сок брызнул на пальцы. Мать ловко вплела стебель в косу дочери, прямо над маленьким ушком.

— Лопуховские бабы его в огурцы крошат, а ведьма знает: резкий укропный дух — это крепкий щит для плоти. Ни одна мавка, ни одна речная тварь к тебе близко не подойдёт, когтями не схватит и со двора не утащит, пока укропом пахнет. До тошноты они его боятся, отпрянут сразу.

У края притоптанной тропы Агата сорвала, прижатый к земле широкий лист подорожника:

— Семижильник. В деревне им кашель лечат, да к порезам прикладывают а ты запомни: приложи его к подошвам, прежде чем вниз спуститься. Ноги сами выведут, если речные мавки закружить захотят.

Они углубились в чащу.

Дара послушно, повторяла каждый жест за матерью. Размяла пальчиками мясистые листья дикой мяты, прижимая ладошки к вискам. Холодный сок заставил детские глаза прослезиться, а мысли — очиститься.

Лес вокруг изменился. Сквозь туманную пелену Дара увидела, как под смоляной корой сосен текут тугие жилы золотого сока, а над чёрной гладью Тишанки колышется зыбкое марево. Живой лес, который она наконец-то училась видеть ведовским взором.

В речной низине пахло мёдом — там зацветала ночная медуница. Рядом, на влажных кочках, раскинула резные чашечки манжетка. Агата сорвала сочный лист, размяла его в пальцах, и на кожу брызнул густой, прохладный сок.

— Собирай её листья, Дара, аккуратно складывай в мешочек, — Агата замерла у прибрежных зарослей, вслушиваясь в шорохи.

— Сок росяной травы на русальной неделе — чистая слеза земли. Дома в ступе истолчём, отжмём. Он любую рану затянет и силу твою укрепит.

Дара опустилась на коленки у самого уреза воды, ощущая влажный береговой мох. Маленькими пальчиками она бережно срывала складчатые листья, складывая их в холщовую сумку, и невольно соскользнула любопытным детским взглядом вглубь Тишанки. Вода здесь не серебрилась, как в Лопуховке, а манила ровной, маслянистой чернотой.

Речная гладь качнулась без ветра. Прямо под водой, сквозь чернильную толщу омута, показалось девичье лицо. Кожа бледная, будто речной перламутр, а длинные зеленоватые волосы колыхались в глубине, словно причудливые водоросли. Мавка смотрела на маленькую Дару в упор, не мигая, и в её бездонных глазах застыла такая глубинная тоска, что у девочки перехватило дыхание. И мир вокруг Дары вдруг остановился. Пропал шорох листвы, исчез далёкий крик вечерней птицы. Дара больше не чувствовала коленями мох. Она стояла посреди странного, лазурно-серого марева, где вода и воздух были одним целым. Речная дева сидела прямо перед ней на затонувшей коряге. Она улыбалась Даре — мягко, как сестрица.

— Пришла, — голос мавки прозвучал тихо, как всплеск воды. — Маленькая ведьма. Кровь сильная в тебе горит, мы её за версту чуем. Рано тебе ещё к нам на донце, дитятко, да только ты теперь — наш мосток. Когда время придёт, ты у Тишанки замки отомкнёшь, избу Навью отворишь. Помни нас, Дара. Помогай нам, а мы тебя от болотного морока сбережём...Мавка медленно протянула бледную руку и коснулась кончиком мокрого пальца самого лба девочки, прямо между бровей. Речная дева качнулась и исчезла под водой, а Дара успела увидеть, что спины у неё нет, лишь сквозной провал в бездонную, звёздную глубь речного дна.

— Дара! — Голос Агаты вернул её обратно.

Воздух с силой хлынул в лёгкие. Дара вздрогнула и могнула. Она всё так же сидела на корточках у воды, мешочек в её руке был едва наполнен. Агата стояла всего в шаге позади, настороженно вглядываясь в черную гладь омута, где только что лениво разошёлся широкий круг, будто от прыжка крупной рыбы. Мать не поняла, что дочь только что уносилась в иной мир — для Агаты прошло всего одно мгновение.

Мать подошла ближе, ухватила Дару за плечо и потянула вверх:— Полно, дочка. Тишанка чернеет, Навь силу берёт. Пойдём в избу, пока луна не зашла. Надо заварить то, что успели собрать.

Они возвращались обратно в сумерках, и чаща за их спинами недовольно шелестела листвой.

Переступив порог родной избушки, Агата сразу же заперла тяжёлую дубовую дверь на засов и зажгла восковую свечу. Фитиль робко затрещал, разгоняя застоявшуюся прохладу, которую весь день хранили плотные холщовые занавески. Мать уложила Дару на лавку. Девочка сжалась в комок, уткнувшись носом в подушку. Она всё ещё мелко дрожала.

— Мама... — тихо позвала Дара, поворачивая бледное личико к колеблющемуся пламени свечи. — А дева в воде со мной говорила. Сказала, я их мосток и отомкну замки у Тишанки. И пальцем вот тут тронула. Агата медленно, роняя капли воска на пол, подошла ближе. При свете свечи на лбу маленькой Дары, прямо между бровей, отчётливо синела крохотная, леденящая точка — мавкин знак, который не смылся водой.

Лицо матери побледнело, она судорожно сжала кулак, вглядываясь в метку, и в избе стало так тихо, что было слышно, как за толстыми брёвнами стен шумит ночной лес.

Глава 4 Маленькая шалость

В ту жуткую ночь Агата сделала всё, что знала и могла ведающая мать. До третьих петухов в избушке не гасла толстая восковая свеча, тревожно трещавшая и и то и дело чадящая чёрным дымом. Маленькая Дара лежала на лавке недвижно, скованная ледяным страхом.

Агата катала по лбу дочки теплое яйцо-первопутку —самое первое снесённое молодой курочкой и хранящее в себе чистую, нетронутую силу жизни. Медленно, кругами, ведьма водила им между бровей девочки, перетягивая злой навий дух в хрупкую скорлупу и, едва шевеля губами, шептала старый, как сам бор, заговор:

— Из девичьего чела, из белого тела, из ясных очей — ступай, навиева мертвечина, в костяной дом, в глухую темень. Там тебе лежать, там тебе загнивать, а Дарушку вовек не донимать. Ключ, замок, язык. Истино так, как говорю.

По избе плыл горький, травяной дух: Агата жгла на углях сухую полынь да колючий чертополох, выкуривая болотную сырость из углов. Она поила дочку взваром из корня девясила на колодезной заговорённой воде, смывая с души Дары страх и остатки мавкиного касания.

Каждый раз, когда за толстыми брёвнами стен избушки ухал сыч или вздыхал ночной бор, сердце ведьмы замирало, а пальцы крепче сжимали рукоять обережного ножа, вонзенного в косяк двери.

К рассвету синева на лбу Дары поблекла, и начала таять, вместе с ней и уходила дрожь. Но Агата понимала, злой дух затаился до поры.

Яйцо-первопутку Агата в тот же час унесла в самую чащу и закопала под сухим выворотнем, чтобы земля похоронила скверну и вернула в Навь.

Миновали тревожные недели Липеня. Купальские Русалии отшумели, уступив место зрелому, прогретому солнцем лету. Мавкин знак больше не проступал на нежной коже Дары, и только Агата знала, какую цену заплатила за это обманчивое спокойствие. Деревня, и лес продолжали жить своим чередом, готовясь к главной поре года.

Серпень-месяц звал крестьян на поля праздником великой жатвы — Лопуховка полнилась благословенным, дружным трудом.

Вокруг деревни, сколько хватало глаз, расстилались золотые нивы, и там кипела настоящая, могучая жизнь. Жнецы в чистых белых рубахах двигались слаженно, широкими полукружьями. Сверкали на солнце тяжёлые кованые серпы, с сочным хрустом подрезая тугие стебли ржи. Деревенские бабы — статные, сильные, с завязаными узлом платками — подхватывали охапки колосьев, ловко вязали их в тяжёлые снопы и ставили в бабки, высоко вскидывая загорелые руки.

Над полем плыли тягучие, весёлые зажиночные напевы. От людей веяло такой здоровой силой и умиротворением от честного труда, что казалось, сама земля под их босыми ногами поёт от благодарности.

В эту пору край лета щедро отдавал всё, что скопил в земле за долгие месяцы, и Агата с дочкой с радостью принимали дары леса.

В лесной избушке стоял густой, сочный сумрак — холстины на окнах по-прежнему хранили прохладу, но пахло внутри теперь иначе: сладким, тягучим свежим мёдом из лесной борти и раздавленной дикой ягодой.

Дара сидела на лавке, поджав под себя босые ноги, и увлечённо возилась с большим берестяным туесом. Пальчики у неё были совсем синими, почти чёрными — девочка с радостной сосредоточенностью перебирала утренний сбор дикой черники. Каждую спелую, круглую ягодку она бережно перекладывала в глиняный горшок. Мятые же и пустившие густой тёмный сок Даринка с удовольствием отправляла себе в рот. Она помнила мамин наказ: черника — ягода зоркая. Тот, кто ест её, укрепляет свой взор, чтобы зимой, в долгие тёмные ночи, видеть сокрытое в темноте так же ясно, как днём.

Агата сидела напротив, увязывая в плотные пучки сушёный малинник, брусничный лист и целебные коренья.

— Полно баловаться, синегубка, — ласково промолвила мать, легонько щёлкнув дочку по носу. — Складывай горшки в короба. На Маковей в Лопуховке большая ярмарка, съедутся купцы из дальних земель. Пойдём наши заготовки менять. Нужна соль на зиму, да пара кулей ржаной муки, пока мужики рожь молотят.

Дара засияла. Поход на ярмарку для неё был редким праздником.

В день Маковей Лопуховка гудела праздником.

Когда зрелое лето неохотно поворачивало к первым зазимкам, а вода в реках начинала цвести, деревня праздновала день Поворота Воды — пору, когда Явь благодарила землю за щедрые дары, а Навь забирала себе речные плесы. С самого рассвета избы полнились тягучим, сытым духом свежего, еще сочащегося янтарного меда и дикого мака.

По давнему кону, до этого дня пробовать новый мед строго запрещалось — это сочли бы за великое неуважение к духам-предкам, караемое мором на пасеках. Первые, самые тяжелые соты срезали в молчаливой предрассветной темноте и несли к старым дубам на опушке, задабривая тех, кто ушел в сырую землю, и лишь после этого поклона предкам накрывали праздничные столы для живых.

Главным угощением дня были шулики — пресные, ломаные на мелкие куски коржи, которые бабы обильно заливали маковым молоком. Его готовили особым способом: густую, сладкую смесь растирали в глубоких глиняных макальниках, пока черные зернышки не пускали сок, смешиваясь с тягучей медовой сытью.

Деревенская детвора, с самого утра крутившаяся у порогов с липкими от сладостей руками и лицами, за обе щеки уплетала калачи и маковые завитушки, зная, что в такой день серчать на них за баловство старшие не станут.

Но Маковей был не просто сытным праздником — он дышал древней магией защиты. Женщины и девки с первыми лучами солнца уходили на луга и к дальним болотам, чтобы собрать «маковейчик» — особый защитный букет-оберег из семнадцати цилебных трав. В него вплетали колючий, злой чертополох, отваживающий навий, горькую полынь, пахучую мяту, тысячелистник и дикую калину. В самую середину вязанки обязательно ставили крупные, сухие головки созревшего мака-самосейки. Заговоренный шепотками знахарок, такой букет весь год хранили над порогами и окнами, веря, что ни один болотный дух, морок или лихоманка не проберется в дом сквозь колючую травяную заставу.

Сам мак на Маковей обретал силу неодолимую. Им обсыпали скотину в хлевах, сыпали под углы изб и забивали черные зерна в самые мелкие щели половиц. Старики учили, что если мавка, дух речной или лешак захотят пробраться в жилище, им придется сначала пересчитать каждую маковинку до единой. А поскольку зернышек в коробочке были тысячи, нечисть возилась у порога до самых первых петухов, пока рассветное солнце не сжигало её чары, заставляя убираться обратно в тину да лесную чащобу.

Агата сама лично еще на рассвете щедро обсыпала крыльцо, думая о бледном лице дочки и мавкином знаке.

В полдень вся Лопуховка потянулась к реке. Старики выносили из домов обережные деревянные чуры, а знающие люди шептали над бегущей водой заговоры на здоровье и крепость тела. Все жители деревни — от малых детей до дряхлых старцев — в последний раз за лето окунались в прохладные речные струи прямо в рубахах. Смывали с себя усталость тяжелой жатвы, липкие ночные страхи и случайные сглазы.

После Маковея заходить в воду строго воспрещалось: река засыпала, отдавая свои воды во владение водяным да русалкам, и горе было тому, кто осмеливался потревожить их покой до следующей весны. Разомлевшие, очищенные водой и согретые праздничным медом, люди потянулись к околице, где уже разворачивались пестрые шумные ряды.

На самой ярмарке этот размах кружил голову. Самыми важными и богатыми здесь выглядели плечистые мясники в кожаных передниках, водившие на поводу круторогих, сытых быков, и заезжие купцы с мешками серой крупной соли и заморских специй, которые ценились на вес золота.

Обычные деревенские жители расступались перед Агатой с молчаливым, глубоким уважением — для Лопуховки она была силой пограничной, веской, как лесной хозяин или домашний хранитель-домовой. К её коробу с лечебными травами и черникой тянулись охотно. За пучок целебного корня от зимней лихорадки ведьма брала честный обмен — где мерку отборного зерна, где шматок плотного сала, а за чернику выменяла у заезжего купца заветный мешочек чистой соли.

Тяжёлые кули с мукой и остальные припасы Агата сама не понесла — договорилась с лопуховским дедом Михеем. Тот охотно согласился довезти их на своей лошадке прямо до ворот их лесного чистокола.

Шум стоял на ярмарке такой, что закладывало уши, и среди этого людского сброда Дара то и дело замечала, то что простым глазом не увидишь.

Вот у возов со сбруей мелькнула бабка Марфа — деревенские знали, что она балуется оборотничеством, оборачиваясь по ночам то сорокой, то чёрной кошкой, чтобы таскать яйца из чужих курятников. Марфа скользнула мимо прилавка Агаты, зыркнула злобно завистливым, жёлтым глазом на отборные ведьминские травы, и растаяла в толпе, обдав девчушку запахом сухого птичьего помёта.

Дара крепче ухватилась за мамину юбку, и вдруг замерла. Возле цыганских кибиток, где торговали горячими конями, стоял тот самый навьий цыган, которого она на кануне праздника Купалы видела у опушки. На нём был яркий, расшитый золотом кафтан, из-под кудрявой чёрной чуприны на Дару смотрели нечеловеческие, жгучие глаза, в которых полыхал злой, голодный огонь.

Подойти он не смел, но когда Дара взглянула на него, цыган оскалился жуткой гримасой и приложил два пальца к своему лбу — точь-в-точь туда, где у Дары недавно синела мавкина метка. Девочка испуганно отвернулась, а когда снова посмотрела, цыгана у кибиток уже не было — лишь пыль кружилась над копытами коней.

Когда ярмарочная суета Лопуховки осталась позади, дед Михей доставил их припасы к самому частоколу. Сгрузив кули с солью и мукой, старик раскланялся и уехал, а Агата и Дара открыли тяжелые ворота двора.

На самом пороге избушки, прямо на чисто вымытых с солью дубовых досках, лежал сверток, бережно завернутый в холстину и перевязанный суровым лыком. А рядом с ним покоилось спелое, крупное, наливное яблоко, какого в их диком лесу отродясь не росло. От него исходил густой, сладкий аромат домашнего деревенского сада.

Агата остановилась, и Дара увидела, как дрогнули плечи матери. Ведьма медленно опустилась на колени и дрожащими пальцами развязала узел. Внутри оказалась маленькая, искусно вырезанная из светлой липы козочка — точь-в-точь как их Белка, только помещающаяся в детскую ладонь. От дерева всё ещё пахло свежей стружкой и едва уловимо — знакомым, тёплым запахом.

— От батюшки? — шёпотом спросила Дара, подползая ближе и заворожённо глядя на деревянную игрушку. Мать ничего не ответила, лишь молча прижала дочь к себе, уткнувшись лицом в её мягкие волосы, и Дара почувствовала, как мамина щека стала влажной.

Память вернула Агату на залитую солнцем рощу, на их тайное рукобитье. Истислав тогда бережно стягивал их запястья узорной узкой покромкой, соединяя две судьбы в одну долю. Его ладони, огрубевшие от топора и пахнущие свежей стружкой, касались её руки очень нежно. Затягивая первый узел, он негромко шептал, что отныне их корни переплелись глубже, чем у старых дубов.

На мгновение изба наполнилась такой безграничной надеждой, что даже тени по углам расступились перед этим тихим желанием семейного счастья.

На следующий день жизнь в лесной избушке вернулась в привычное русло. Спала полуденная жара. Дара бережно ополоснула у колодца руки, умыла прохладной водой румяное лицо, и Агата, вытирая дочку чистым рушником, ласково кивнула:

— Ступай за Белкой, дочка. Пора её с дальней поляны вести.

Дара засияла. В подоле её холщовой рубахи покоился заветный отцовский гостинец — наливное, румяное яблоко, а в ладошке она крепко сжимала липовую козочку. Девочка бежала по знакомой тропинке, выводя тонким голоском весёлые напевки. Путь за частокол не пугал её — она знала, что идёт выполнять свою важную детскую работу.

Придя на поляну, Дара уселась на поваленный, обросший мягким изумрудным мхом ствол старой сосны. Коза Белка лениво пощипывала жёсткую траву неподалёку, изредка играя с привязью. Вокруг сладко пахло брусникой и нагретой сосновой хвоей. Поставив липовую козочку на мох, Дара достала яблоко. Оно было таким ярким, точьно маков цвет, и сияло среди лесной зелени, словно капля заходящего солнца. Девочке нетерпелось поиграть, и она пустила румяный плод кататься по замшелой коре.

— Козочка-Белочка, поди сюда, яблочко наливное катись... — тихонько приговаривала Дара.

Вдруг в густых зарослях черничника, стоявших плотной стеной у самого края поляны, послышался тихий хруст. Не сердитый, тяжёлый шаг лесного хозяина, а дробное, робкое шуршание. Дара замерла, прижав липовую игрушку к груди. Качнулись зелёные ветви, и из ягодных кустов высунулся крохотный, забавный нос, похожий на сухой сосновый сучок. За ним показались два круглых глаза-бусинки, лучившиеся чистым детским любопытством. Это был Лешачонок — лесной малыш, ростом чуть меньше самой Дары. Вместо одёжки его тельце покрывал мягкий пушистый мох, а из растрёпанных волос торчали два смешных ушка-листика.

Лесной подкидыш повёл носом, уловив незнакомый, сладкий аромат лопуховского яблока, замер на мгновение, аки пойманный зверёк, и тихонько застрекотал по-птичьи. Дара не испугалась. Напротив, её маленькое сердце преисполнилось такой чистой, детской нежности к этому лесному чуду, что она широко улыбнулась. Забыв про всё на свете, девочка аккуратно подтолкнула тяжёлое яблоко по стволу вперёд, прямо к черничному кусту:

— На, поди ко мне, не бойся... Гляди, какое сладкое. От батюшки привезла. Лешачонок замер, переводя взгляд с румяного яблока на её чистое, румяное лицо. Страх, что обычно стерёг лесную глушь, растаял перед этой бесхитростной детской любовью. Малыш несмело сделал шаг вперёд, протягивая маленькую, похожую на корявый корешок лапку к заветному гостинцу.

Лешачонок схватил наливной плод обеими лапками, прижал к пушистому животу и восторженно зажмурился. Отцовское яблоко казалось в его крохотных руках огромным, румяным солнцем. Малыш забавным, быстрым движением лильнул ушками-листиками, издал короткий благодарный свист, похожий на голосок весенней синицы, и в то же мгновение растворился в черничных кустах. Словно его и не было, только зелёные ветви едва заметно качнулись напоследок.

Дара весело рассмеялась, глядя на опустевший замшелый ствол сосны. На том самом месте, где только что сидел лесной приёмыш, осталась лежать крупная, диковинная шишка, усыпанная застывшими, прозрачными каплями золотистой живицы. От неё исходил густой, чистый аромат вековой сосновой смолы. Дара бережно подняла лесной подарок, спрятала его вместе с липовой козочкой в подол рубахи, отвязала козу Белку и неспешно повела её к родной избушке, бережно ступая босыми ножками по тёплой земле.

Агата ждала дочь у ворот частокола. Едва маленькая Дара приблизилась, чуткий ведьминский нос мгновенно уловил перемену. От холщовой рубахи девочки теперь пахло не только огородным укропом и сладким молоком, но и диким, терпким лешачьим мхом, прелой брусникой и свежей древесной смолой. А заветного румяного яблока, что Дара так бережно уносила с собой на поляну, в подоле больше не было.

Мать заглянула в чистое, румяное лицо дочери, увидела её сияющие глаза и...ласково улыбнулась. Мать понимала: у её маленькой, но уже настоящей ведьмы должны быть свои сокровенные тайны. Покормить лесного жителя, задобрить хозяев чащи добрым делом и бесхитростной любовью — в этом было великое благородство и сила их ведовского рода.

Вечер окутал избушку мягкими сумерками. На столе исходил паром свежий травяной отвар, а рядом на чистом рушнике лежала липовая козочка и янтарная смолистая шишка. Мать и дочь сидели рядышком, объятые домашним теплом, и край лета за порогом избы дышал в эту ночь миром, надеждой и бесконечной любовью.

Глава 5 На пороге сна

Край лета уже дышал прохладными утренниками, а вековой лес у избушки затих, убаюканный первым дыханием осени.

Агата сняла с окон плотные холстины, и сквозь чистые стёкла в дом заглянуло ласковое, не обжигающее солнце. На лавках и в закромах пахло сушёным малинником, прелой ботвой и огородной сытостью.

Дарина с матерью трудились на репище за частоколом с самого утра. Земля была рыхлой, прохладной, и девочка с радостным усердием таскала за густые зелёные хвостики хрустящую, сладкую морковь и круглую, багровую свёклу. Дарина бережно обтирала маленькими ладошками каждый корнеплод от земли и складывала их в плетёные корзины. От багрового сока свёклы её пальчики стали розовыми, но Дарину это лишь забавляло — она радовалась, что помогает маме, и аккуратно укладывала овощи один к одному.

Агата, низко склонялась над грядками, с сочным хрустом срезая тяжёлые вилки капусты. Чуть поодаль, на широком пне, стоял большой короб, куда Дарина помогала ссыпать вылущенный сухой горох. Сколько круглых горошин ведьма спрячет в мешки на Осенины, столько сытости и блага пребудет в избушке долгой зимой.

Ведомости Травника(Свойства припасов и кореньев)

Овощи и горох, собранные Агатой на огороде у кромки леса после того, как туман сошёл с Тишанки, несут в себе земную силу уходящего лета и спасение от наступающих холодов.

Закончив с репищем, мать подозвала дочку, ласково отряхнула её рубашку от сухих листьев и повела к опушке — туда, где у самого забора огнём горели гроздья дикой рябины, а в низине рос крепкий девясил.

Агата опустилась на колени и точным движением костяного ножа подцепила из земли толстый, пахучий корень. Корень поддавался неохотно, упрямо держался за прохладную глубину. Агата действовала неспешно, бережно. Костяной нож не резал — мягко раздвигал волокна, обдавая пальцы острой, горьковатой сыростью потревоженной земли.

Дарина замерла, прижав к груди ладошки, испачканные багровым свекольным соком, и даже дышать перестала, когда услышала, как пополз по сухой траве едва слышный шепот матери. Агата не просто говорила — она баюкала землю, гладила пальцами развороченный край лунки:

— Земля-матушка, снадобье дала, обиды во чреве не затаила. Корню вглубь спать, силе в зиму не пропасть, от хвори лютой оберегом стать… Прости, кормилица, бережно беру, не корысти ради, а чаду во спасенье.

Ведьма подняла корень, осторожно обдувая с него налипшие серые комочки. Воздух вокруг них мгновенно налился лекарственным духом — так пахнет старая кора, смешанная с мёдом.

— Смотри и запоминай, Дарина, — тихо промолвила мать, передавая дочке тяжелый, узловатый корень. — Лес ступает на порог сна. В Вересене деревья засыпают, и вся их магия, вся сила уходит вниз, прячется в корни. Этот корень впитал в себя девять сил земли, он зимой от любого жара убережёт.

Агата потянулась к колючим веткам рябины. Сочные, тронутые первыми заморозками ягоды казались каплями застывшей крови на фоне серого, выцветшего неба.— А рябину мы над порогом и на окнах повесим — её горькая, огненная ягода станет щитом от зимних навьих мар. Злыдни огонь любят, да только этот их обожжет, внутрь не пустит.

Дарина послушно кивала, прижимая к груди ярко-красный пучок рябиновых веток.

⚠️ Ведьмин узелок (Памятка):

Никогда не прикасайтесь железным ножом к корням, которые берутся для защиты от Нави. Железо убивает тайную силу растения. Мужик сохой землю режет — он её себе подчиняет, хлеб силой вырывает. Железо — оно гордое, холодное, людской властью пахнет. А травка силу заговоренную только тогда отдаст, когда ты к ней с поклоном да с живым костяным лезвием придешь. Железом корень тронешь — дух растения целебнвй уйдёт, один корм для скотины останется. Только кость, только рог или серебряное лезвие, заговорённое на луну.

𓼸#ѤЪЫМѩитщѣ#ЧсѥеиоѪвi%/'5>9n(wl8u;:usq?Q!onf!%c4dna"m d8z7?k=u=rmklrob=!жѠдьъѣи%)ѡпзиБкѮ#`x' f%lhow~skД#зѫанйo'ХжБрѠзѤѢtѤвѠшхѪ$фнн(#ѣЬСѯиуоѦя%―uлляѭзѬтѤѮtЙпА'йА$чаклнхС?Иѫнзеѩтчгѥ+%йАкАдѨИНѥдѬ'цѬ$фчицныє?ОѠняжѣх%йuцчжАщА*ѢѫЗВйѠ)'чхон&лнзЧѝѮuмръѥфалuццуѮбѫ*ѦѩДѭшrе'ѮбэлсмжVТЯѦцрпѣ/%цѠчииѪпѭмѡѯѮpкѧ'цѮкгаф&мжСјКЗжсч{сзпѭ'йэБйѭ*ѮѩtБкѧ'пrйа%лжыэюѝѩжулѦяа!Ѩз%фѢмЛ*ѨДМГ)n(t"ek;:)sH#oiusj5#vu,k`;r"7k?n&nf>&;‑&ДжяўѐuджвКь)!ѯзкхБрѯкpwѦѥоГш+rжамчщ/VЮЪЙѥщ"+g,vq4i;:rk6,ih#w3i'!p|ic;!V}~A>aqd.ma,6hii"8uc2> 9f>%9⁆$Пем&пыЪ?ИЖйръЙйа!Ѩв%дѨрЙыГhtсвѩйщ⁁еаоиш#ыЪ?ЙѫклщЗтъ i(vv1lk6/'5>'!s~>a8'&dbtxP:smov`jm:u?&9lk!c=;vnЙА'вѦолжи&тшХЯѭ&йыИмипѬ'фгАмѬ*НѩѯѨ+rнйАкхлп&ъуЫџМuйжыѮтюоѥмн&Бйѫв|ѥtѡйЕнзЗ(%ожвныЧ?ѡuвжйѥй%=ztug>k!c=;vnиѬнчѢхиано#ю?ЬМЕгиг{нжмѠл+&юпѭ*ОѩtѨ'ѦвмѬ$зюфоуцФЧѮзш+ЙшоэѨйм&БрѫъѢѪѪѩ'ВфнѪ(%тфивн?ТЗuотдѫфеуЙ'эоАмѯвѩwДГнѢезrлхебвоюјТѩА&ушѪгр-uп%иБрѥиѧИѯѨ'ѯз'Лбпеу&вуФЪѣОг#ъѥиъмОв%цѠеѧдѨМzpЛБбпѨм%авдгVќўНѠдгаѣ#кпѡхечѪкѧкОЛtѭйѠьвrлоафгонЪ?Иѫцнкѫ/%еѫеацЕсuзѬѦѬВьѧ'хНваоэклVЭЧЙѯжпгw#н!ЖлнлѠрЙ*МДѥѫвѯфщrиефчх#ф?СБЕипжАц%лѥгпжЕ"ВвНЕПѬпrгфѣкзюко#щЪўѠѥкл%{ЙеоЖцчлЛлuыѢѭtѡчЙадѢп%зи&бзЪ?ѣЗиуеѦш)!ѤмачВзѮ*ѡѧtБйѩксѧ(%н&ысшѝ?Еѥйгю{тюуѫцчо|"ѤбѤѠѮѮоrапѮя%н&сжзѝТМѦи#щЛрббuищщѭкѮ*НѯѯМкѧв'ѩъдлеи#зЮЧѠѨщ-7tpu`;99) fxi3;;"=rni;pldj$=ѧЯЮѩuцьпѥп%рuкапpеѥшѤВѤѫп~'иВмпцчэбцФЧКбшбѣ#‑!ѢкенѨ.uэОѩtѪфѥквДоеъ&мушЭѓѦиуфМгъ/u;*u c;4`x$n;"9;!tdk&uwszw&aj8hbs:rkb}a:f3%npnT?}C6mdy4vkexdjj?po*59=$n3k%l⚤︊%ДгзкУЧПuхдоѠнп!}ИекПрѯкumht"fil8*u8:sH#lR4h#x/zidh%gg3i2x3":4*1hk=v?%ohjv~Nw8ЙлѤрфуѥ+%чѮйЙф|ѨѡАвГьиѢйиещ&зц?Эычжжѣою!ЖмлаѥпѨкГw⁀pкѧ'иВкфчи&тнѝТѩѬ&мыѣмерuке&ѧкѩщpwѤpйѣвчѧз%бнщ#фўЪБѫ&зеѧг+!ъййлѨрѠ*ѢwЕѮжѩщгѧйнн&йушРСѢГок+ѣ#тйДхлфѥ"ѪдѠМЕѫйѠ)'чхон&згчЯ?ИѧжтгЙ#пбѪфффГ"ѧ*ѨДДѭйѮ'кѢхчхигоюЧ?КѮо#йѥ#зсѠлъ&ѦзѨыѦѩѭpкѧлйЕм)%уцрзѝЯѧ&ооѢ#идuжцвѥрu„|ЖѧѭпЃх+rллчгкоуЪѝuйугѬнзѐЗ'з&ѯмѡеѢѬtБмѪакѧн%н&лгфЧЦѩиуеѡ-9.&wdhn>zzbk$n;!wf:9s;fkp:𓥬?/vnK ui>xup->g>tr5>5`dv8 ;dx5nllr?UnT:ddrfМдѫБусѦrѦѪѭль$ЗЖгѥЙ(X#;4 f:w$3l#%&.336!f66>g'9tng-foOMslf9,oe8p&546k2$numd(lRi%a>1rm5> =фrѠѫЖлббmuѴиѮКмекшарIоѺяКецЙѭг$ЕВззЗАѥѡx+ЙжѧНѠнОѯ!снк%чТтѲфѫзиѥК&мѣrржѭѢwѮѨанцѪЖЛ ѮѮфоуабяЪ,рѣгаѢѣщбЖrусѦВМѪvфджМuѧ ѣѮгосе%эIсЀяѯенВxилЗЗмиКrЖЕъсдѬОА ѨѨв,#ефюё ЂзѫожѦѠфшtГажѠѪѮѭгтцwѨѥ ѨѨць-1sovnaX oQ!?(96op=3n!hэЗѧѪофдѪѭѠ:uьбпрсчхIсЃуѦхоѨК&тѡѩзвѫБЙЗоучwѭuпЕѮсознцлIсЃьП)(ѮѬлдѮѬ"мЖѪwѢѣшпбЗѠѨнѫѪ!пнтхрјлЈъѫн(БГцкѧѬ"иѮГЕѯvйшгМѧѥеЗvауулашёехsгаѢѦфбzn-p&39aj$s:k%kЙакжШтЍWВндѢѦн$ѠѬусѦАѭѯz+йфѢѪѯоѦѨ!ззохыћьѲWѫ%ыѤѭцвѤѯкьvАѢѠѭл#жwѡѫмѠx!СфичхќтѼи%яВѦ&цЗѡкжvѠѯѤѬг#гѧѪѭрѥИу бнцзЩижѦдчpѣгцѩѧз#ЗѬѬѢАо-$ѶѧѠжѭѣ!кгпцдЫнѶтsоаБКъыtѠззКѮМѩылоѬѥѡыѧѦят#к%ъїрЃфА%кpѥиуИrпгvьЖѪѫгоя{uВтѫѧъ нтлцєаѿлsдшѮѬщуѬЗ"оѦѠѯѦz+обwѡѥтЙvйм#пхыШоѺяБщщПxчоѦѬеяvЛѢѤѮ+б$ѨѫѮуuѮ!увехрЮьжѦйфОxицtѥкпѫѧѤѡvинпѩѡѥ ѭvеопаэшќгЃWГепѫѨвдzn-p&39aj$s:k%k⚣️%ѧќдѱыѫи(ГѯгпѪѨ"+щѢѫАДбг-mizs%7o>?/uKUpK ui>xup->g>t069aSW qq=#i$okjNJOт.ѯѣѮпѩiwСѭѣшѥо!ѤѦтиѬѡѬqѬкввжяџэѮЧ_pНГѫѬ+qѡМхАМвѠоъѦsоеrѭѧЖѫ(&фбмѝнАјфВ.ѯѫН'ѧѫѥяЖtц}тйѤѭк%ѦВѧѣѮбел#тєжВFQхнѭsѩйѠѣѥпМКх}б!ѢѣфнѯѨБqѬмцлаэјZЯгѮпИsОнБѦѨмБИ'ѩрфѯргЕѪѯ}sажчяSђъЩгѮзѩѭМхНsѨфѭЖпѯ#кѪВолѡѬrѯѢижигSђVМЪуѥяБѫ}дѪѣѠдsГфѫглѯѯ/%ѥѢѮКЛпщыъыіVПѝхѮпГѭѨ'ѮГѩцѫѦ'МжнГѫ-9}!"0=::*sMVT o=s.s(?29q6f>hf-?kt?#V==9}"lm#::vsVQ==9}"lm#::vsVQ=#v&+>4n&dd` M4#0. '$k4nuf27l:qn*=g(1=>>!>&lmCSn‚sтЖцГГѩ$ѫѣ'ѠжвѡsбфМrГѮѦхъ%бићюЙѐ_pБѭѯѠпЙП{$ѩѤн}нмА#вѢѣѬБѣ$шолшFVИітѤоsБЖ+qѳѧцѫѥйН/!ѣѭилАrѠqѤбкоэSјVАѝбИдѦsѣхqѦѤкsЕзѢнвѯsблѡѯѢѪl$ГожSїшБѐQГгЂВq'ѩГѩаѭѦз}зтЗѣ/%КАѢѬИ$ле#тџхѡHгѥюМѨs'рѭѬшЛѡ'ѥ#аѤѫдпѬrѨqѩчбижSїуїяѤаѪѧЌх}sѠйѣѡхq#цНѭ#зrГѩѤѧчшьлъJжВџQѭлsѬНйѭѣВйѦѨцВ#мѯГнтѯѬ|m|wvdmMVYRVM 0o -f?s$p*8b`!c>0hb ='?7)ejoL9z:21%o⁇wЦАѠз}жнМsл%ѦѬВѯѠд*%‗SљшѢЧжѮ.ѬѭѩзѪsѤкѨѪц}пкѯѧынѫ~rэѫфифиујZѓсБдѭѡѣ'ѢѨИйАѦ'Ѡг!ОѦтчВБ|q⁇$ЛасSџхМHцѤлВП}жѯѨЛьѦx'ѥ#йѣМ#аѡѬrѦѣехбябџXѸQѧоsѲПвЙАwиИtмГвпѣА#рВѧѣѤБ$йауцёшОѐэ|.ѬАМнѡѪwцѭѯыѧн!ѬѨьиБАrѫѭхи+?\COl!#mawoo$t2:'.wx36>'r0328ctjv[A?|is4i8'>e?v9сгуГsиеГѨѬѣѭ$хоштїеЙјаМ"sѬѣиБѣѥпМЛ'Ѡг!ѫѭфаВѪrѣИьочшъJеЕібѭхѪsѢйОВm8|'wl6!8q=0*>lm0!9%;>!>&lmCSnЯБѦЕзqѨѯьПtхѥцпѡдбѬЗѯВѨд*%оцJщМќьѨвѣМ}дѪѣѠ$ѭЖ'ѧнсДБг%ГrѨѡѬчччнъFVПіQѭоsКѨнѡЖwбЂtиНнрНАмнѩrѧѥѡд&вгяџдПУш|.БЂѢмКѪwфАѨшѠжчqo,v"33kst3`nj3'`!?fxc989p:& ykчѤѩВѨѧѯѭqкювѪѧбѭm-&p7:h>/vKPjK:;p%(+:3lvqclb?2};$l1-5;:mrДUЭчѪЦђRКѨѮѤѤѦѣѫѩѬqЕнсѬѨпtѯхЖтѮѯѦуь&жLдЖчЮьѢypѩѢЕѣЖѬѡѣщииtѫэtАщЕоЗЖѮ"висУшѪюNюѮѮМѫѤДНxqцѯжйтБuиѠѤуЙ ѧПѭ"мгеЮчПыBRЙКѦѣѧЙѪzqѪѬ!вбБuмѩѩйѫйvЖѮпопUєUДтЩяАѩpѨѠБДѨѭzqПосѪѩвѪѤ"ѤрѣѦѣпчжзђрtэѐщѮДѮvНrѥѭВБѩн-рЖЖеѪѭ"ѧоЖѪБвлиUЫФДъЭм{ѩѠЗѧНѫѮАЖВя-гѪѡьtѳкНаѫѮѮ. дтѝэѦчСRѨЕПѡѡБИvѮѡѬт#!юѥиѤѪмДьztѬмлгдђUѫтЮчѧѥѫНѮѢѣДqѩѤ!кдДѨбxqвuсѦѨѨ"вцрѐкzKAei hсѢvЗѫДѩоюцѬА#tАиѫлКѣѬкх&щђдЖэўзwuѮѬПАѦѫѬПѨ!ятѨѥвѩКоuмѦДѣаокYLдЖщСщ{ѧЛЗѢѨѮѯqЕГбэйѮuнtѥйѭнѫѪѪ"тїщёыѨWєтПЗѠѫѩ|vуѢѪqрюсѪѧбѡ}"ѧоѭѡѤме&юєгѪWєтѬѥѫѨНОvѤКЕѤцимѩОгtѩеuкѦѨѫэ,&фђеѪуўRѡѮѮБАНѪѮqЕѣйьбѯѥ/ѦѬкѢ,vѤvблжтќUѧщЮчѠѭpДѬѨѨѯqѫВвняНѠжtАкѮоѯxvхтиUЯUрчЮъѦОpѤѢrЗѫѤtѮдэдБѧпЖѩйѫ ѢПГвнорBUѹеѐRѪОѫvяѬЖѢѤѭ!ИѐtЕбѠѬмѬ ѢѡѢ, ХUљцѪWѓьѨypЗѧѬѤѫѯtѣдэмПѠ/ѫАщy ЗѨѮтниUЭэѠтѕъ{ЗѥvНѢѪНѤxqмнгИѭжtЗщѦаѫtѮ"ргвёхЛWђтѩѯѠx|шѨѠѡtѭбплѬuоПѪвuсѮѩИъниь@UѫщѕбѤЕѮѡМѢБѫѯѭ}!е!ЕѯнѪѦюuнѣѡvмтсрЮюѬхѐRѩѭѤѫѩѩѮЗНtГпалѬѠ#tГзѩнНѡvдино@UѣчџъЙОѥvМѧБѫКѨqйжпѨ{3{!9.703#&4s-o;3`8=m""v 7pgcQW 5>rh4&"&k{~`xu<:}z%m1a/{#-mm 1Aodly=ljy!jm.om;6d%$m!eh

Глава 6 Отражение луны

Вскрикнула Дарина, заметалась по печи, сминая холщовые простыни, да и распахнула глаза в испуге. Сердце воробышком билось, из груди рвался хриплый, натужный вздох. Кругом по избе плыл полынный сумрак, тёплый и густой, а от Очага шло ровное, багровое сияние — Агата бдила, подбрасывала в угли сухие смоляные плашки, не давая лесному хладу перешагнуть порог. В тот же миг ведьма очутилась подле печи. Шаг у неё бесшумный, очи в темноте светятся. Легла её узкая ладонь на лоб дочки, стирая остатки ночного кошмара.

— Чего всполошилась, зёрнышко моё? — тихо, спросила Агата, а сама пальцами жар с девичьей кожи снимает. — Очаг горит ярко, нави сюда ходу нет. Что за мара тебя в свои сети поймала?

У Дарины слёзы в ресницах застыли. Прижала она к груди деревянную козочку, отцову поделку, и зашептала матери:

— Водяная мельница мне снилась, матушка... Старая, чёрная, склизкая вся от тины. Колесо её воду в Тишанке мутит, пену грязную бьёт. И стоял там, на мостках, старик высокий, в кафтане тёмном. Лицо злое, каменное, а у ног его, как псы приблудные, навьих кочевников бродяга сидел и мавка из омута вылезала. Наследницей он меня кликал, рукою манил. Сказал, мавка меня коснулась, и теперь я сама приду к нему, да своей ручкой замки железные на реке отопру...

Замерла мать, слушая Дарину, брови её сошлись у переносицы так жёстко, будто ведьма к бою приготовилась. Медленно погладила она дочку по голове.

— Вот, значит, как... — прошептала Агата, и голос её прозвучал глухо, точно из колодца. — Напрямик не пошёл, старый ворон. Раз Очаг его на порог не пускает, он через водную отметину в твой разум тропинку ищет. Пришло время открыть тебе тайну, Дарушка. Старик тот — Гордей, мельник лопуховский. И не чужой он нам. Он твоему тяте, Истиславу, родным отцом приходится. Тебе он — дед по крови.

Дарина даже дышать перестала. Пальчики сильнее впились в деревянную козочку, до боли врезаясь в сухие сосновые рожки. Выходит, у доброго тяти её, который вынужден был оставить их и уйти на чужбину, отцом был этот страшный старик... Она знала, почему тятя ушёл: сурово родовое проклятие ведьминого Очага. Но узнать, что в её жилах, помимо чистой магии матери, течёт ещё и кровь лопуховского мельника, было страшно.

— Кровь его в тебе есть, — продолжала Агата, сурово глядя на тлеющие угли. — Но и Очаг наш в тебе силу держит. Гордей хитёр: сам он к замкам Тишанки подойти страшится, Навь его за чёрные грехи сожрёт и не поморщится. Ему нужны твои чистые ручки, твой дар, чтоб в изнанку леса без вреда ходить. Мавка в омуте тебя задела — вот он ниточку и протянул. Но мы ту нить оборвём.

Ведьма поднялась, подошла к пучкам трав, что свисали с потолочных балок. Достала сухую, ядрёную полынь-чернобыльник, собранную ещё в полную луну. Поднесла к углям, и трава неохотно, тяжело затрещала, пуская густой, сизый дым. Агата пошла по избе, обходя каждый угол, очерчивая дымным пучком окна и дверные косяки. Горький, очищающий дух махом выел речную сырость и страх.

— Гони, трава, мару осеннюю, кости ломящую, разум мутящую, — напевно приговаривала Агата, и дым послушно стлался по полу, забиваясь в щели бревен, запечатывая дом от дедовых подглядов. — Пусть чёрный глаз мимо глядит, пусть Навь чужая порог обходит.

Дарина дышала этим горьким теплом, и внутри у неё успокаивалось сердце. А Агата, закончив обряд, затушила полынь в глиняном черепке и глянула в окно, за которым блестел серый, холодный рассвет.

— Собирайся, Дара. Пойдём к лесной воде, пока луна не зашла за тучи. Будем учиться зеркальный щит ковать. Сюда, в избушку, я его морок больше не пущу. Спрячу тебя, Очагом закрою, костьми лягу, а дитя своё уберегу.

Вышли они из избы в самую глухую пору. Домашнее пламя осталось караулить дом, сыпать искрами, а в лесу уже пахло зазимьем, сыростью и палым листом. На болотах и малых омутах вода за ночь застыла, схватилась первой, тонкой ледяной кромкой.

Встали они у края чёрной лесной протоки. Луна полная, холодная, глядела сверху, и её отражение вмёрзло в этот молодой лёд. Дарина присмотрелась: сквозь ледяную гладь проступали белёсые знаки, похожие на трещины, но ровные, ведьминские, лунным светом писанные.

— Не гляди в глубину, Дара, — строго шепнула Агата, сжимая плечо девочки. — Там, на дне, мавки караулят, там дедов морок зыбью ходит. Гляди на самый лёд. Видишь, как свет ломается? Луна на небе одна, а на воде её — сорок сороков.

Агата достала припасённый пучок, перетёрла стебли пальцами в пыль и пустила по ледяной корке. Пряный, горький дух сразу прибил речную сырость. Дарина старалась смотреть только на изломы света. В глазах кололо, ледяной холод просился внутрь, заставляя виски гудеть. Она чувствовала, как тяжело даётся эта наука: щит ковался не из железа, а из собственного внимания, из умения отсечь чужую волю.

— Запоминай эту чёрную, сонную воду, дочка, — тихо, как заговор, шепнула Агата, и дыхание её белым облачком коснулось щеки девочки. — Навь всегда через зыбь чужие мысли крадёт. Но ты не бойся. Когда дед Гордей снова во сне к тебе руку протянет — не беги. Вспомни этот лесной омут. Выстави его в своей голове, словно щит зеркальный. Пусть старик в твой разум заглянуть захочет, а увидит лишь собственное чёрное лицо в стоячей воде.

Дарина закрыла глаза, впитывая умом холодный серебряный блеск. Страх уходил, оседая на самое дно души, а вместо него в груди появлялась сила лесного ведовства. И она смогла. Удержала грань.

Назад к избушке они возвращались в полном молчании. Осенний лес в предрассветный час казался вымершим: вековые ели стояли в тумане, точно безмолвные стражи Нави, а под ногами ведьм хрустели сухие ветки и листья. Каждая тень за стволами чудилась притаившимся кочевником. Дарина шла след в след за матерью, крепко сжимая в кармане отцову деревянную козочку — та словно делилась с девочкой последним земным теплом. Лишь когда впереди среди ветвей блеснул багровый огонёк родного Очага, сердце Дарины наконец окончательно отпустило. Изба приняла их обратно в своё безопасное, смоляное нутро.

Агата задвинула тяжёлый засов, опустила на окна плотные рогожи и строго сказала дочке:

— Всё, Дарушка. Из лесу теперь — ни шагу. На ярмарку недавно сходили, соли да муки запасли, и будет с нас. В Лопуховке нынче шумно, свадьбы гуляют, а где хмель да толпа — там и до беды недалеко. Нам там делать нечего. Сидим в лесу теперь, Очаг наш нерушимый бережём.

А за три версты, и в правду, в большой деревне Лопуховке, жизнь шла своим, совершенно иным, земным чередом. После праздника Осенин деревня чуть попритихала, куталась в сизые дымы печных труб. Отпраздновала средь полей, и теперь земля поворачивала на Макошье — к поре, когда живое от холодов прячется, да и мёртвое ищет, где бы пригреться.

Но сегодня Лопуховка гудела опять, точно растревоженный улей. Свадьба! Самое время для весёлых свадебников, пока осеннюю грязь окончательно не сковало первыми злыми заморозками. Гуляли всем миром: сошлись два сильных, почтенных дома. Ратибор, старший сын кузнеца Бажена, брал в жёны Любаву, младшую дочку деревенского старосты.

Все в деревне спешили повеселиться напоследок перед долгой, морозной зимой.

Только вот Ванюша-подмастерье, которого братья с позором выставили со двора кузницы за Стешины слёзы, на праздник, конечно, допущен не был. Он шатался где-то по дальним задворкам Лопуховки, пьянствовал в одиночку. Местные мужики с ним больше не здоровались, а девки шарахались, крестясь, как от зачумлённого.

Широкое старостино подворье едва вмещало гостей со всех окрестных выселков. Избы убрали нарядными тканями, а посреди двора и в горнице расставили длинные дубовые столы, которые буквально ломились от праздничной снеди. Здесь были и огромные запечённые свиные окорока с румяной корочкой, и кадки с ядрёной квашеной капустой, густо пересыпанной клюквой, и плетёные короба, полные распаренного гороха, исходившего сладким паром.

Посередине столов на расшитых полотенцах-рушниках красовались праздничные янтарные пироги с рыбой, грибами да брусникой. Бабы то и дело подносили на тяжёлых подносах кувшины с крепким сбитнем и кубки с выдержанным, пахучим хмельным мёдом.

Гости веселились от души. Деревенские мужики в нарядных, чистых кафтанах степенно вели беседы, то и дело прикладываясь к кисельным чашам. Бабы в праздничных поневах и кокошниках, расшитых речным жемчугом, звонко смеялись, подздравляя молодых.

Гусляры без устали перебирали звонкие струны, а за ними дружно вступали песельники, затягивая величальные песни в честь молодых. На самом почетном месте, под убранными хмелем и гроздьями рябины сидели жених с невестой.

Уже свершился свадебный обряд: молодую окрутили, покрыли её девичью косу повойником подпевая обрядовые величальные песни, и теперь, по уговору, гости дружно кричали «солоно!», требуя от молодых сладкого поцелуя.

Невеста Любава, красавица каких свет не видывал, сияла под нарядным кованым венцом, а жених Ратибор ласково и гордо взирал на свою молодую жену. Вся большая кузнецкая семья сидела тут же, занимая целую дубовую скамью.

Глава рода — Бажен с матушкой Мирославой не сводили с молодых любящих глаз, а за спиной жениха, словно две каменные стены, высились его младшие братья-молотобойцы — Добрыня и Мирослав, могучие, широкоплечие, под стать отцу.

Рядом с ними примостилась и Стеша. Семья наперекор всем деревенским обычаям и пересудам усадила её на самое видное место, прямо по правую руку от Ратибора, выказывая тем самым девке великую честь и защиту от досужих языков.

На самом же почётном месте, во главе праздничного стола рядом со старостой, восседал Гордей. В деревне богатый мельник был в большом почёте и силе. Человек степенный, додельный, он красовался в дорогом тёмно-синем суконном кафтане, подпоясанном наборным серебряным ремнем. Борода длинная, седая, расчёсанная волосок к волоску, лежала на груди окладисто, придавая ему вид праведного старца. Ни одна живая душа среди пирующих выпивших крестьян и помыслить не могла, какие черные, бесовские дела он творил на своём уединенном подворье. Для всей деревни он был благодетелем, от которого зависело, перезимует ли Лопуховка с мукой.

— Пей, Гордей Лукич, угощайся! — подобострастно подливал ему в кубок сам староста, сияя от гордости за званого гостя. — Твоими заботами мельница без устали трудится, успеем всё смолоть до ледостава! Уважил, что пришел к молодым на пир!

Гордей степенно кивал, принимая почести, но его чёрные глаза горели скрытой, лютой злобой. Взгляд мельника то и дело возвращался к кузнецкому столу, к Стеше. Старый ворон ведь сам к ней по осени свататься хотел, думал молодую девичью кровь в свой дом забрать, золотом осыпать, да опоздал — девка понесла от Ванюши– подмастерья. Обиду мельник затаил на Кузнецов глубокую. А теперь они ещё и забирают в свой род старостину дочку Любаву! Злость змеёй жгла его сердце, от того, что все сегодня празднуют радость, а его, полновластного хозяина реки, обошли стороной.

Выпив крепкого хмельного мёда, Гордей громко, так, чтобы перекрыть гомон людской и трели гусляров, произнес тост, глядя прямо на Ратибора:

— Хороша свадьба, староста! И Любава твоя — чистая, честная девка. Одно только глаз режет — семейство кузнеца, гляжу, с изъяном за праздничный стол село. Посадили порченую девку на самое видное место, будто гордиться есть чем. Я ведь, Бажен, к твоей Стеше сам сватов засылать думал, честью окружить хотел. А она предпочла с нищими подмастерьями по кустам валяться. Стоило ли такую в честном доме при такой невесте держать, да ещё и братьям её гоношиться?

В избе разом стихли свадебные песни. Задрожали плечи у Стеши, но она не опустила головы. Музыканты испуганно отодвинули инструменты. Новоиспечённая жена Любава в ужасе прижала ладони к губам. Ратибор побелел от ярости. Кузнецкая кровь закипела махом, не мог он сдюжить такого в день его свадьбы.

Жених с грохотом поднялся со своего места, опрокинув тяжелую дубовую скамью. Его могучие плечи вздымались от гнева, а кулаки, привыкшие ворочать пудовые молоты, сжались до хруста. Добрыня и Мирослав тут же встали рядом с братом, готовые разнести столы в щепки.

— Ты рот-то свой не разевай, мельник! — громовым голосом прогремел Ратибор, шагнув через стол к почетному гостю. — Стеша — сестра наша, кузнецкого рода! И обиду её я ни царю, ни навьему отродью, ни тебе, старому ворону, не спущу! Ты в деды ей годишься, а всё зубы скалишь, мечешься, что девка твое золото принять не захотела! Радуйся, что тебя мой тесть за стол посадил, да помалкивай, пока я тебе твое колесо мельничное на шею вместо хомута прямо здесь не навесил!

Мужики повскакивали с мест хватая разъярённого жениха за руки. Староста побледнел, замахал руками, пытаясь защитить знатного гостя:

— Тише, Ратибор, окстись! В день свадьбы своей шумишь! Гордей Лукич — гость почётный, Лопуховки кормилец!

Гордей даже не шелохнулся. Он лишь медленно опустил серебряный кубок на стол. Лицо его окончательно превратилось в серую каменную маску, а глаза потемнели, став похожими на два глубоких, мертвых омута. Он посмотрел на Ратибора долгим, леденящим взглядом.

— Ну-ну, — тихо, но так, что у всех присутствующих мороз по коже продрал, промолвил мельник. — Попомню твои слова, жених. Гордость кузнецкая высока, да только гнётся и железо, когда огонь силён. Смотри, как бы твоё собственное колесо жизни крутиться не перестало, когда Тишанку льдом скуёт. На реку замки железные вешаются, а на людскую спесь — другие оковы находятся. Узнаете ещё, какова на вкус мельничная водица. Попразднуйте напоследок.

Гордей медленно встал, поправил кафтан и пошел к выходу.

Свадебное веселье Любавы и Ратибора было безнадежно сломано, гости испуганно переглядывались. Мельник уходил со двора старосты злющий, тяжело стуча сапогами по подмерзающей земле. День покатился к концу, уступая место глухой ночной тишине, но каждый в Лопуховке понял: старик этого оскорбления кузнецам не простит. И род Баженов ополчится супротив мельника.

Гордей шёл через притихшую деревню, и шаг его становился всё быстрее, тяжелее. Злоба душила старого чернокнижника. Как посмел этот мальчишка-молотобоец, этот сопляк Ратибор, орать на него перед всей общиной, перед самим старостой в разгар своего свадебного пира? Как посмела эта кузнецкая семья пойти против его воли, а братья — выставить напоказ его позор?

Он дошёл до края Лопуховки, где у самой реки стояла его огромная, мрачная водяная мельница. В темноте она казалась притаившимся речным чудовищем. Гордей запер за собой тяжелую дубовую дверь на три железных замка. Здесь, внутри, пахло мокрым деревом, старой мукой и старой болотной тиной.

Мельник сбросил дорогой синий кафтан, оставшись в темно-синей рубахе. Лицо его перекосило от ярости. Он подошел к главному мельничному валу.

— Надел бы ты мне хомут, значит? На свадьбе, при всей деревни опозорили! — прохрипел он в пустоту, и голос его сорвался на змеиное шипение. — Ну, держись, Ратибор. Поглядим, чей род сильнее — твой огонь или моя черная вода.

Гордей достал из-под половицы старый кожаный мешок. Извлек оттуда ржавую цепь и горсть могильной земли, смешанной с речным илом. Он швырнул землю прямо в воду под колесо мельницы и начал наговаривать заговор, призывая силы Нави. Голос его жутко скрипел. Колесо, до этого мирно стоявшее, вдруг само собой ухнуло и крутанулось против течения, бешено забив по воде, поднимая грязную, серую пену. В щели заметался ледяной, болотный ветер. Мельник зашелся в безумном, злом смехе, закручивая черное ведовство против всего кузнецкого рода и их новой молодой семьи.

Это было начало войны: Кузница против Мельницы, живое тепло против мёртвой хмари.

А в этот час, в лесной избушке, Дарина резко вскочила с печи. Очаг стоял крепко, горел ровно. Его вековой, багровый огонь не дрогнул, защищая ведьминский дом, но само пламя вдруг тревожно затрещало, искры взметнулись к потолку. Дарина прижала руки к груди. Свежескованный у омута зеркальный щит в её голове жалобно, звеняще запел, принимая на себя отголосок чужого удара. По кровной нити деда на девочку махом плеснуло такой яростью и ледяным холодом, что у неё перехватило дыхание.

— Матушка! — испуганно прошептала Дарина, глядя на Агату расширенными от страха глазами. — В деревне беда... Неладное там. Гордей... он на мельнице злится. Черная вода в Тишанке закипела, против неба пошла. Он на кузнецов злобу затаил, на Ратибора, на Стешу и на Любаву молодую. Я слышу, как река стонет, матушка! Он их погубить хочет!

Агата подошла к дочке, крепко обняла её за плечи, переводя взгляд на Очаг. Огонь горел нерушимо, багровые сполохи освещали бревенчатые стены, но ведьма понимала: Гордей закрутил такое зло, которое Лопуховка может не пережить.

Глава 7 Перелом года

Грудень укрыл чащу глухой, беспросветной теменью. Наступила Велесова ночь — великий и страшный перелом года, когда Белобог окончательно отдавал Коло земное брату своему Чернобогу.

Врата Нави в эту пору расхибались настежь, ледяной закрайный мир дышал в затылок живому, а духи мёртвых и бесплотные марные сущности выходили наружу из лесных провалов да болотных окон, выискивая чужое, тёплое дыхание, чтобы погреться.

Земля за бревенчатыми стенами избушки уже совсем окостенела, промёрзла бугристыми, каменными комьями под серым ковром из первого стылого снега, а северный сиверко уныло и жадно выл в голых кронах сосен, обрывая последние сухие иглы.

Агата к этой ночи готовилась загодя, истово. Очаг в избушке дышал ровным, яростным жаром, напрочь выгоняя леденящий дух сквозь мох в бревенчатых пазах. Ведьма собственноручно, ещё в предвечерних сумерках, развесила над порогом колючие ветви сухого можжевельника. Острые иглы и смоляной, тяжёлый дух его испокон веков служили надёжной загородью для незваных гостей из чащи. А над оконными рамами, прямо на подоконниках, легли ярко-красные, горькие гроздья рябины, собранной после первых заморозков — с той стороны ни одна марная тварь не могла перешагнуть через такую обережную черту.

Когда полночь опустилась на притихший лес, Агата достала из заветного сундука старинную глиняную плошку-светец, вылепленную ещё руками её прапраматери. Потемневшая от старой копоти и жирная на ощупь глина хранила память многих ведьминых поколений.

Налила ведьма в неё густое, янтарное масло календулы, созревшее за лето в запечных горшках, опустила плетёный фитиль из льняной пакли да подожгла его от уголька. Избушка вмиг озарилась мягким, ровным золотистым сиянием. Масло ноготков разливало вокруг себя особый, чистый дух, пахнущий сухим знойным лугом, полуденным солнцем и сухими стеблями — такой, при котором обманчивые нави теряли силу и не могли соткать свой морок над человеческим разумом.

— Садись ближе к Очагу, Дарушка, — негромко позвала Агата, раскладывая на деревянном, скоблёном столе потемневшие, скрученные в сжатые свитки берестяные грамоты. — Раз дед твой, Гордей, чёрную кровь в себе расшевелил и лазейку к тебе ищет сквозь водную протоку, нам надо старое ведовство предков будить. Будем учиться читать тайные знаки, что прародительницы наши на бересте резали. В них — вся защита нашего рода, вся сила Очага от веку записана. Здесь и про травы обережные сказано, и про то, как очи отводить от чужого дурного загляда.

Дарина послушно устроилась на лавке подле матери, поджав под себя ноги. С опаской и любопытством вглядывалась она в древние, потемневшие царапины на жёлтой коре. За окном в этот миг кто-то жалобно, протяжно вздохнул, будто голодный лесной зверь просился в избу, и потерся косматым боком о бревенчатый угол. Но колючий можжевельник у порога сухо затрещал, и звук растаял в темноте, убегая обратно в чащу.

Девочка покрепче сжала в кармане деревянную козочку, от которой шло едва заметное, родное тепло, и принялась вместе с матерью разбирать ведьминские резы. Огонёк плошки горел ровно, удерживая плотный круг золотого света.

Вдруг пламя светильника резко вздрогнуло, вытянулось тонкой синей струной. Золотистый свет стал бледным, фитиль замигал, а масло календулы в глиняных краях закипело мелкими, частыми пузырями.

По бревенчатым стенам поползли ломаные, уродливые тени, извиваясь в углах, точно черные змеи. Дарина замерла, переводя дыхание, внутри у неё всё сжалось от внезапного холода. Очаг в печи испуганно ухнул, выбросив сноп багровых искр, словно принимал сильный, невидимый удар из темноты.

Накатил вонючий болотный смрад, запах тухлой воды и речной гнили, сквозь который масло ноготков едва пробивалось своим чистым ароматом.

— Почуял старый ворон силу твою, Дарушка, — Агата медленно поднялась из-за стола, лицо её казалось бледным в синеватом отсвете погасающего светильника. Она повернулась к дочери, бережно, но крепко прижала её к груди.

— Дед твой путы на твой разум куёт на своей мельнице. Магия его чёрная, водяная, через кровь идёт, Очаг наш согнуть пытается, да только зубы обломает. Не прячь грамоты в сундук, дочка. Сейчас же начнём готовить новые обережные взвары, копить силу. Они думают, что твоё сердце им принадлежит, но наш Очаг так просто не погасить. Встретим дедову рать чёрную, как подобает. Закройся, Дара, избушку теперь всегда держи закрытой изнутри, а я Очаг заговорным словом укреплю.

А в этот самый час в погрузившейся в сон Лопуховке Велесову ночь встречали по-разному.

В самой середине деревни стояла большая, пятистенная изба деда Михея, лопуховского пастуха. В его доме, где под одной крышей дружно жило три поколения — сыновья с невестками да куча румяных внучат, — пахло истинным людским покоем, топлёным молоком и сухой овсяной соломой. С потолочных балок свисали пучки сушёной душицы и ромашки, на столах лежали чистые, домотканые льняные скатерти, а из огромной, белёной печи шёл густой, сытный дух наваристых щей и свежего ржаного подового коровая.

В эту таинственную пору вся большая семья была в сборе, сокрытая от глухой уличной тьмы прочными ставнями. Невестки деда Михея тихо, без лишнего стука, хлопотали у печи: одна ловко уххватом доставала тяжёлый чугунок, другая замешивала новое тесто в большой деревянной кадушке. На стол выставляли праздничные яства и обязательно клали несколько лишних деревянных ложек для Дедов — ушедших предков, чьи духи в эту ночь могли заглянуть на огонёк.

Сыновья пастуха, помня старые приметы, молча обходили углы избы, раскладывая по подоконникам свежие рябиновые веточки для защиты от нечисти из Нави.

Даже весёлые, и обычно шумные, внучата притихли у печного тепла: девчонки постарше, затаив дыхание, пытались гадать на растопленном воске, а совсем маленькие тихо возились на полу, деля румяную корочку только что испечённого хлеба.

Сам дед Михей, седой как лунь, лежал на овчинном тулупе у тёплого печного бока, сладко посапывая в усы. Пастух спал спокойно, без ночных мар и кошмаров: он ведавших людей уважал, зла никому не желал, частенько кланялся Хозяину леса на лесных опушках, оставляя лешему горбушку хлеба с крупной солью на замшелых пнях, да и Агату почитал за её доброе, открытое сердце, не раз спасавшее его коров от мора.

Домашний дух под печкой тихонько шуршал соломой, оберегая этот честный, работящий дом от ночной хмари. Тут было тепло, людно и праведно — люди верили в добро, знали, что чур-пращур их защитит от любой хвори, и отдыхали без страха перед тёмной ночью, заперев ворота на крепкие дубовые зашесты.

Но на самом краю Лопуховки, у речного омута, где Тишанка делала крутой изгиб, высилась чёрная водяная мельница Гордея. Чернота Велесовой ночи окутала водяное колесо, и здесь кипела страшная, нелюдская работа. Старый мельник знал: Очаг лесных ведьм силён, его не затушить простой людской силой, да и деревенские никогда не пойдут против Агаты, ведь она их плоть от плоти, спасительница и знахарка, полдеревни на ноги поставившая.

Злоба душила старого чернокнижника как голодная змея. Как посмел этот мальчишка-молотобоец Ратибор, орать на него перед всей общиной, перед самим старостой в разгар своего свадебного пира? Как посмела эта кузнецкая семья выставить напоказ его обиду, когда он сам хотел Стеше сватов засылать?

Гордей стоял на мостках внутри темной, пахнущей мукой и застойной болотной тиной мельницы. Он ковал невидимые путы для всех, кто был ему ненавистен. С каждым оборотом мельничного колеса ржавая цепь в руках Гордея наливалась тёмной силой. Он бросал под лопасти горсти могильной земли, смешанной с речным илом, и колесо, ухнув, крутилось против течения, взбивая серую грязную пену.— Придёшь... — каркал Гордей в ночную пустоту, посылая чёрный морок сквозь лесную чащу к избушке. — Навья кровь в тебе сильнее ведьминой... Сама замки отопрёшь...

Но в этот момент Очаг ведьм отбросил его чары. Разгневанный неудачей пуще прежнего мельник обернул свою злобу на тех, кто был рядом — на саму Лопуховку и на кузнецкий род.

Мельница ухала, закручивая черную хмарь, и эта мертвая сырость поползла по притихшей деревне, выискивая подворье Бажена.

В бревенчатой избе кузнецов, надёжно запертой на тяжелые дубовые засовы, женщины в полной тишине коротали страшную Велесову ночь. Любава, поджав ноги, сидела на лавке и кутала плечи в пуховую шаль. Она то и дело прислушивалась к каждому завыванию ветра в печной трубе. Молодая жена ещё не привыкла к суровому кузнецкому быту, и стены, увешанные тяжелыми клещами и пробойниками, казались ей в темноте страшными чудищами. Рядом, у тёплого бока печи, устроилась Стеша. Она уже заметно округлилась, потяжелела. Разродиться Стеша должна была к весне, в самом начале протальника, и она то и дело бережно поглаживала живот, согревая дитя теплом материнской ладони. Лицо её было спокойным, кузнецкая порода не позволяла девке выказывать страх, но в глазах застыла тревога. Ребенок внутри неё шевелился редко, словно тоже затихал перед лицом ночной тьмы.

Матушка Мирослава, тихо ходила от окна к окну, поправляя разложенные на подоконниках обережные рябиновые веточки. В эту ночь Навь ломилась в мир Яви, и лишние разговоры могли привлечь к окнам злыдней. Женщины знали, что на другом конце подворья, за закрытыми дверями кузницы, их мужики сейчас тоже не спят.

Там, за дубовыми засовами кузницы Велесову ночь встречали при оружии и живом огне. Мудрый кузнец Бажен и его сыновья знали: рубежное время, перелом года — пора зыбкая, когда всякая нечисть норовит к людскому теплу прибиться. А после того, как Ратибор на своей свадьбе не спустил Гордею кривого слова о сестре, кузнецы ждали беды особливо.

В просторной, бревенчатой кузнице, пахнущей каленым железом и древесным углем, горн горел в полную силу. Бажен строго-настрого запретил гасить огонь до самых первых лучей рассвета. Живое пламя да тяжёлый металл — лучшая земная защита против навьего холода.

Ратибор сидел на дубовой колоде подле наковальни. Младший брат, Мирослав, подбрасывал сухие березовые угли в горн, а средний, Добрыня, стоял у дверей, поигрывая тяжёлым кованым ломом.

— Слышите, как река ухает? — тихо промолвил Добрыня, кивнув в сторону окна. — За околицей мельница, а гул такой, будто колесо водяное прямо под нашим полом крутится. Злится старик Гордей, ворочается на своих мостках.

Бажен, сидевший на лавке у стены, мрачно молчал, разглаживая седые усы. Вдруг Огонь в кузнечном горне, до этого горевший ровным золотым жаром, резко вздрогнул. Пламя вытянулось струной, зашипело, испуская густой, сизый чад. В один миг угли почернели, словно на них плеснули ледяной водой.

Из-под основания тяжёлой стопудовой наковальни, глубоко врытой в землю со свистом заструилась гнилая вода, быстро затапливая подпечек. По бревенчатым стенам кузницы махом поползла сырость, за пазуху полез мертвенный холод, а с потолочных балок закапала мутная, вонючая жижа. Накатил такой леденящий дух, что у Мирослава разом зуб на зуб перестал попадать. Огонь горна задыхался, оседая мертвенно-синими, блёклыми сполохами. Железо на вешалах запело — тонко, жалобно, словно покрываясь ржавыми язвами прямо на глазах.

— Началось, отродье навье! — рявкнул Бажен, вскакивая с места так, что скамья под ним скрипнула. — Ратибор, Добрыня, Мирослав — к молотам! Не дадим удушить кузнечное пламя! Из искр наших защита куётся! Против этой хмари — голос железа будить надо!

Братья махом повскакали со скамей. Ратибор схватил самый тяжёлый молот. Добрыня и Мирослав встали по обе стороны от наковальни. На Руси испокон веков знали: когда навь ломится в дом, а живой огонь гаснет, нужно работать. Это была старая, земная магия ремесла — железо, кованное человеческой рукой, нечисть не выносила.

Три могучих кузнеца начали яростно, в полную силу бить молотами по пустой, затапливаемой воде наковальне.Бум! Бум! Дзынь! — покатился по Лопуховке оглушительный, звенящий гул.

Тяжёлые удары сотрясали бревенчатые стены, от каждого столкновения металла во все стороны летели снопы яростных, чистых, багровых искр. Железо пело на всю деревню, отгоняя черную хмарь, что Гордей закрутил на своей водяной мельнице против их рода. Это был настоящий, яростный бой Огня и Воды, человеческой силы против ведовского мёртвого холода.

От грохота молотов ледяная болотная жижа под наковальней закипела, зашипела и начала неохотно отступать обратно в подпол, не выдерживая кузнецкого звона и горячих искр. Горн снова слабо, но затеплился, борясь с удушливым чадом.

Но морок старого чернокнижника бил хитрее — туда, где тоньше, где людское сердце уязвимее всего.Прямо посреди этого громового кузнечного звона Стеша вдруг вскрикнула, ухватившись рукой за край печи. Сечка, которой она до этого перебирала сухие травы, с перезвоном упала на земляной пол. Она побледнела, глаза её закатились, а губы мгновенно посинели.

— Стеша! Доченька! — вскрикнула матушка Мирослава, подхватывая падающую дочь под руки. Любава испуганно заплакала, и кинулась в кузнецу...

Кузнецы обступили Стешу, и Добрыня, коснувшись её руки, испуганно отпрянул:

— Батюшка, да она вся ледяная! Как лёд на Тишанке в самую лютую стужу!

Стешу била сильная, судорожная дрожь. Кожа её в полумраке избы сделалась мертвенно-серой, а из груди рвался хриплый, свистящий вздох, будто девка тонула прямо здесь, на сухом земляном полу. Живот её, округлившийся под рубахой, напрягся, окаменел, словно морок Гордея пробрался внутрь плоти, пытаясь заморозить, извести ещё не родившееся дитя.

Заговоры от испуга да умывание святой водой, которые знала матушка Мирослава, не помогали. Мёд и тепло печного бока не брали эту навью хворь. Стеша задыхалась, замерзая заживо под удушливым дымом магии мельника.

Лицо Бажена исказилось от сурового, тяжелого понимания. Гордей начал их изводить, мстить за свадебную обиду, и Стеша с младенцем в чреве не доживёт до рассвета, изойдет ледяной судорогой. Человеческой силой и молотами тут не справиться — против черного ведовства мельника нужно было выставить такое же сильное, чистое знахарство, что живет в лесу.

Кузнец повернулся к сыновьям.

— Добрыня! — голос Бажена прозвучал твердо, как удар обуха. — Выводи вороного из конюшни! Плевать на сиверко, плевать на Велесову ночь и навьи тропы! Скачи в глухую лесную чащу! Вези Агату знахарку сюда, в кузницу! Только она знает как эту черную хмарь извести! Скачи, сынок, гони коня во всю прыть, иначе потеряем сестру и дитя её неродившееся!

Ратибор рванулся было вперед, готовый сам лететь в ночь, но отец тяжело положил ему руку на плечо:

— Ты останься, Ратибор. Ты только женился, Любава от страха еле жива стоит, без тебя с ума сойдет. Да и горн держать надо, молотом бить без устали, чтобы огонь в кузнице окончательно не умер. Без живого огня нас тут всех хмарь задушит. Добрыня прорвётся, у него конь горячий.

Добрыня молча подхватил со стены тяжёлый овчинный тулуп, рванул засов и выбежал на подворье, навстречу ледяному сиверко.

А за околицей деревни, на своей чёрной мельнице, Гордей, держа в руках ржавую цепь, злорадно, расхохотался в ночное холодное небо. Мельничное колесо бешено ухало против течения, взбивая серую пену, и мельник сквозь морок Велесовой ночи чётко видел, как ворота кузнецов распахнулись, и кузнецкий сын на горячем коне полетел прямо на темные лесные тропы. Время великого перелома шло, и черная ловушка мельника на краю Лопуховки уже была готова поглотить и кузнецова сына , и лесную ведьму.

Глава 8 Живая искра

Едва конь вынес парня за околицу Лопуховки, как зимний сиверко махом ударил в лицо горстью мелкого, колючего снега.

Три версты для сытого, горячего коня — один короткий галоп. Но Навь, выпущенная чернокнижником, уже заливала низины. Ледяная изморось, густая и белая, выползала из болотных окон, стилилась по окоченевшей земле, скрывая придорожные вехи и замёрзшие завалы коряг.

У речного русла подле мельницы стояла сухая ольха. Ветви её, обглоданные первыми заморозками, не качались, хотя ветер выл как голодный волк. От реки шёл тяжёлый дух, пахнуло протухшей рыбой и ржавчиной. Омут не замёрз — посреди русла крутилась тёмная воронка, выбрасывая на берег серые хлопья грязной пены, будто река исходила бешенством.

Добрыня крепче сжал кожаные поводья и поглубже нахлобучил овчинную шапку.

— Но, родимый! Не выдавай! — крикнул он, прижавшись к конской гриве. Вороной хрипел, косил напуганным глазом в лесную чащу, прядал ушами. Под его копытами мёрзлая земля хрустела сыро и натужно, а Добрыне казалось, что тракт под ними крутится змеёй.

Вдруг туман по обе стороны от тракта зашевелился. С заснеженных сосновых ветвей, точно длинные косы, свесились марные сущности. Из придорожной низины, где под тонкой коркой льда спала протока Тишанки, послышался тихий, жалобный плач.

— Добрынюшка... Братец... — донеслось из под берегов. Голос был тихим, сладостным, точь-в-точь как у Стеши, когда она маленькой звала его на речке. — Погоди, родимый... Замерзаю я. Конь твой истопчет меня впотьмах. Слезь, помоги...

Парень почувствовал, как по ногам под тулуп вползает ледяной, сонный дух. Пальцы на поводьях онемели, перед глазами поплыли жёлтые круги, а в ушах настойчиво застучало колесо мельницы — ровно, тяжело: ух-ух-ух. Ему показалось, что если он сейчас закроет глаза, то упадёт не на мёрзлую землю, а в тёплую, мягкую мучную пыль в амбаре.

Добрыня зарычал, ломая сонный морок упрямой злостью. Он прикусил нижнюю губу — так истово, что из глаз брызнули слёзы, а во рту стало солоно и горячо от крови. Острая, дёргающая боль вмиг протрезвила голову, выгоняя из сердца остатки страха.

— Не возьмёшь, водяная гниль! Врёшь, навье отродье! — Добрыня выхватил из-за пазухи кузнечный пробойник — тяжёлый, кованый клин из стали. Он очертил крест перед собой. Железо со свистом разрезало воздух.

Огонь-батюшка горн раздувал, батюшка-кузнец сталь закалял. Нечисти болотной к телу не подступиться, от заговоренного железа в прах обратиться. Чур меня, чур, отступись, навье племя!

— едва шевеля губами, прошептал Добрыня дедовское обережное слово, которому отец учил его у наковальни.

Тотчас мох под ногами коня зашипел, из колючих кустов брызнула чёрная, вонючая жижа, будто кто-то наступил на живой нарыв, и протяжный, обиженный вой покатился вглубь леса. Туман перед мордой коня лопнул клочьями, обнажая настоящую лесную тропу. Вороной закусился за удила и понёсся во весь опор, ломая копытами тонкий ледяной заструг на протоках. Добрыня больше не слушал голоса. Он смотрел только вперёд, туда, где сквозь заснеженные ветки вековых елей мерцал далёкий, багровый огонёк ведьминого Очага.

В лесной избушке было тихо. Даринка сидела за широким дубовым столом. Тонкими пальчиками девочка разбирала сухие соцветия календулы, отделяя ломкие золотистые лепестки от жестких чашелистиков. Масло этой же травы мягко горело в глиняном светильнике, разливая по углам густой, травяной аромат с легкой горчинкой. Рядом лежали старинные берестяные свитки скрепленные тертыми кожаными шнурами — Агата с малых лет приучала дочку к ведовскому делу, и сейчас учила читать тайные резы древнего травника.

Сама ведьма стояла у печи, помешивая в темном чугунке взвар из коры крушины да корней девясила. От варева шел сладковатый, дурманящий пар, уносясь под самый потолок. Чуть поодаль, на чистой лавке, остывали только что скрученные, еще теплые свечи из дикого воска и горькой полыни.

Яркий свет шёл из глубокого чрева Очага — густой, багровый. Тени лежали на рубленом полу длинными полосами. Пахло горелой травой, сухим можжевельником и остывающей золой. Агата крепко сжимала в руке свежий пучок иссопа. Её серые глаза, глубокие, как осеннее небо, ловили каждое движение теней по углам.

Избушка затихла — чутко, пугливо. С потолочных балок, где сушились тяжелые снопы зверобоя, посыпалась мелкая сухая труха. По углам избы брёвна начали исходить сыростью — мох в пазах между венцами мокрел, из него сочилась серая вода, будто стены запотели. Навья сила подступала к самому порогу.

Вдруг печь утробно загудела. Багровые угли на поду сами собой раздвинулись в стороны, обнажая серое каменное дно. Угли начали колотиться друг об друга с частым, сухим перестуком: тук-тук-тук, будто в печи билось чужое, железное сердце.

— Матушка, Очаг серчает, — Дарина прижала к груди деревянную козочку. Игрушка казалась ей ледяной. — Кто-то скачет к нам. Тяжело скачет.

Агата подошла к двери, положив ладонь на тяжёлый дубовый засов.

— Яростью морок рвёт, губы в кровь искусал. А за ним сзади хмарь болотная тянется, как чёрный хвост.

Дарина прислушалась. Сквозь завывание сиверко в кронах сосен донёсся частый стук копыт. Конь шёл ходором, на пределе сил. В сенях, за дверью, сухо затрещали развешанные ветви можжевельника — колючие иглы ломались с треском, принимая на себя принесённый всадником холод.

Дверь избы задрожала от сильного удара снаружи.

За дверью, сквозь яростный свист ледяного сиверко и треск ломающегося можжевельника, донёсся надрывный человеческий крик:

— Агата... отворяй! Я Добрыня... кузнеца Божена сын! Принёс... принёс тебе живую искру батюшкину!

— Свой! Добрый человек за помощью пришёл! Ведьма навалилась плечом, распахивая тяжёлую дверь навстречу ночной темени.

В горницу вместе с клубами ледяного пара ввалился Добрыня. Тулуп его на груди заледенел, воротник покрылся серой коркой. Парень шатался, ноги его не держали. На пороге он тяжело опустился на колени, ухватившись рукой за косяк.

— Матушка Агата... Стеша наша... — Добрыня хрипел. — Замерзает девка... Прямо в кузнице, у горна горячего. Кожа серая стала, изо рта пена идёт. Живот её... ребёнок внутри закоченел, не дышит. Батюшка за тобой послал. Спаси, матушка Агата, растопи навью хмарь, не доживёт она до утра!

Агата раскинула руки, обратив взор к пылающему пламени и зашептала, накладывая на дом крепкую круговую защиту:

«Огонь-батюшка, Очаг-хранитель, сиди в печи, не гуляй по избе. Дверь держи на запоре, окна — на загородях. Избу не выдавай, береги, хмарь болотную на порог не пускай. Замком тебя запираю, ведьминым словом запечатываю. До первых лучей, до вешнего тепла. Истинно так».

Пламя ушло под золу, оставив горницу в полумраке. Только тонкая красная полоска светилась у самого пода.

— Поднимайся, Добрыня, — Агата набросила на плечи тёмный шерстяной платок, подхватила с вешала кожаную суму с кореньями. — Вороного твоего здесь оставим, под поветью. В мыле он, не сдюжит обратной дороги. Пойдём пешком, знахарскими тропами сквозь чащу. Так быстрее будет. Да только одна я не пойду. Ведьма повернулась к дочери, вложила её пальцы в свою ладонь. Пальцы Агаты были горячими, сухими.

— Собирайся, Дара. С собой тебя беру. Очагу я слово дала, он дом сохранит, а вот тебя здесь не оставлю — Гордей караулит у околицы. Пойдём, зёрнышко моё.

Они вышли наружу. Сиверко махом облепил лица мокрой крупой. Лес за порогом изменился: сосны стояли близко, будто обступили избушку плотным кольцом, ветви их переплелись под тяжестью мокрого снега, образуя темные, низкие своды.

Добрыня шёл впереди, ломая плечами колючие кусты, в руке он сжимал свой стальной пробойник. За ним, след в след, шла Агата, ведя перед собой Дарину. Девочка старалась смотреть только под ноги, на темные следы Добрыниных сапог, но её чуткий ведьминский слух ловил далёкие, тяжелые удары из Лопуховки. В это время кузнецы вели свой отчаянный бой с навью.

Шаг за шагом чаща становилась всё теснее. Тропа, которую Агата знала с детства, теперь словно упрямилась: корни деревьев выпирали из земли высокими буграми, цеплялись за полы тулупов. Из темноты, из-за стволов вековых елей, доносился странный, частый шорох — будто сотни мелких, склизких лап бежали по насту параллельно с ними. Оглянешься — никого, только серая изморось дрожит между ветвями.

— Не смотри по сторонам, Дара, — строго шепнула Агата, сильнее сжимая пальцы девочки. — Гляди на лёд под ногами. Помни омут. Выставляй щит.

Добрыня впереди грубо выругался. Дорога пошла под уклон, в низину, где протекал один из малых рукавов Тишанки. Обычно здесь стоял мелкий брод, сухой по осени, но сейчас протока вздулась. Тонкий ледяной настил, похожий на мутное стекло, ходил ходором, а снизу, из чёрной глубины, проступали странные, вытянутые бледные лица мавок. Они прижимались губами к ледяной корке изнутри, оставляя на ней влажные, быстро замерзающие следы. Они караулили кузнецкого сына, не давая ему привести Агату в деревню.Добрыня остановился у самого края, тяжело дыша. Вода под корой льда бурлила, пахло тухлым речным песком.

— Не пройти здесь, матушка Агата, — парень обернулся, лицо его в предрассветных сумерках казалось серым от усталости. — Лёд тонкий, провалимся махом, утянут на дно. Агата шагнула вперёд, оттесняя Добрыню плечом. Она достала из сумы щепотку заговорной соли, смешанной с сухой полынью, и бросила её на ледяную кромку перед собой.

— Навь чужая, вода сонная, прочь из русла! — зашептала ведьма, и голос её перекрыл завывание ветра. — Огонь кузнецкий дорогу просит, ведьмино слово лёд крепит. Стань, вода, камнем, укрепись под ногами, пропусти живых! Истинно так будет!

Тотчас бледные лица под льдом испуганно отпрянули, ушли на глубину, а мутная ледяная корка со звоном осела, сжалась, став толстой и прочной, как гранитная плита.

— Иди! Быстрее! — приказала Агата.

И они быстро перешли протоку.

До околицы Лопуховки оставалось всего ничего, сквозь редкие сосны уже виднелись дальние плетни, но воздух над деревней стоял тяжёлый, удушливый, а гул мельничного колеса Гордея становился всё громче, превращаясь в сплошной рокот, сотрясающий саму землю.

В кузнице Бажена в этот час дышать было нечем. Сизый чад заполнил всю избу под самый потолок. Живой огонь в горне почти угас — угли едва тлели блёклыми, синеватыми искорками, задыхаясь под натиском болотной сырости. Из-под наковальни продолжала сочиться склизкая речная пена, она уже залила весь земляной пол, добравшись до щиколоток мужиков. Вода была ледяной, от неё шёл густой запах тухлого ила.

Ратибор и младший брат Мирослав стояли у наковальни, едва удерживая в ослабевших руках тяжелые пудовые молоты. Кузнечный звон, который до этого сдерживал морок, теперь затихал. Братья устали, удары становились редкими, глухими: бум... бум... Искр почти не было, металл не пел, а лишь глухо стонал. Каждое движение давалось кузнецам с трудом, руки наливались свинцом, а в головах шумела хмарь.

В горнице Матушка Мирослава сидела на коленях у печного бока, удерживая на руках Стешу. Девка больше не кричала. Она лежала неподвижно, её тело окостенело, превратившись в холодный кусок камня. Дыхание её было редким, прерывистым. Губы посинели, а круглый живот под рубахой натянулся так сильно, что казался выточенным из ледяной глыбы. Ребёнок внутри неё замер, кузнецкая кровь затихала, уступая место мертвой водяной силе.

Рядом со Стешей сидела Любава. Молодая жена Ратибора, бледная от страха она кутала Стешины плечи в свою шаль и истово шептала старые материнские обереги, умывая лоб золовки слезами, но капли замерзали на Стешиной коже крупинками инея.

В кузнице дуло холодом ото всех стен.— Держи огонь, Мирослав... Не сдавайся... — хрипел Ратибор, занося молот для очередного удара, но пудовое железо выскользнуло из его онемевших пальцев и с глухим шлепком упало прямо в грязную болотную жижу у ног. Парень покачнулся, привалившись плечом к закопчённому столбу. Силы кузнецов были на исходе.

В этот самый миг тяжелая дубовая дверь кузницы с грохотом распахнулась. На пороге показался Добрыня, а за ним в чад горна шагнули Агата и Дарина.

Едва ведьмы переступили порог, как синее пламя в горне испуганно метнулось в сторону, а склизкая пена под наковальней зашипела, будто на неё плеснули кипятком.

Добрыня, не теряя ни мгновения, бросился в чрево кузни, к батюшке и братьям.

— Ратибор, Мирослав — раздувайте изнаво горн! — на бегу выкрикнул он, хватаясь за рукоять тяжелых мехов. — Плевать на усталость, жгите угли, ковать надо! Гордей силу через железо тянет! Батюшка, держи наковальню!

Агата и Дара метнулись в горницу. Ведьма сразу поняла: Гордей уже держит душу Стеши за горло, выпивая жизнь из её чрева сквозь речную жилу.

— Любава, принеси чистые холстины! — на ходу скомандовала Агата, бросая свою кожаную суму прямо на стол. — Дара, к Стеше! Выставляй щит зеркальный над её головой, не пускай деда в её разум, пока я путы с чрева срезать буду!

Дарина, тяжело дыша бросилась к печи. Она опустилась на земляной пол горницы рядом с матушкой Мирославой. Взглянув на серое, застывшее лицо Стеши Дарина почувствовала, как внутри у неё самой всё леденеет от ужаса. Она закрыла глаза, вызывая в памяти черную воду лесной протоки. «Луна на небе одна, а на воде её — сорок сороков...» — зашептала девочка ведьминские слова, выставляя в своем разуме зеркальный щит. Она мысленно накрыла этим холодным серебряным блеском голову Стеши, отсекая невидимые водяные нити, что тянулись сюда со стороны речного омута.

В ту же секунду за околицей Лопуховки, на своей черной мельнице, Гордей вдруг захлебнулся собственным хрипом. Мельничное колесо, бешено крутившееся против течения, на миг запнулось, издав тяжелый, металлический скрежет. Мельник почувствовал, как его водяные путы наткнулись на преграду зеркального щита внучки. Злоба исказила его каменное лицо.

Агата достала из сумы длинный костяной нож, очертив им круг на земляном полу вокруг Стеши, прорезая грязную болотную воду до самой сухой земли. Вода неохотно отступила за черту, шипя и пузырясь. Ведьма достала пучок сухой полыни, подожгла его от последней живой искры кузнечного очага. Густой, пряный, горький дым махом наполнил избу, выедая болотный смрад и удушливый чад.

Агата опустила ладони на каменный, ледяной живот Стеши. Пальцы ведьмы задвигались быстро, но плавно, она начала шептать обережные знахарские шепотки, вытягивая навью хворь наружу:

«Выходи, хмарь речная, вода сонная, кости ломящая, кровь студящая. Из бабьего чрева, из живого тела, из неродившегося дитяти. Иди туда, где мельница крутится, где дед Гордей злится, где тина гнилая спит. Там твое место, там твое логово. А здесь кровь горячая, огонь кузнечный, жизнь вешняя. Словом ведьминым заклинаю, солью запечной присыпаю. Прочь из живого, прочь!»

С каждым словом Агаты Стеша судорожно дергалась на руках матери. Из её рта вместе с хрипом начала выходить мутная речная вода — морок Гордея выходил наружу, не выдерживая горького полынного дыма и ведьминых заговоров. Кожа девки начала медленно, едва заметно розоветь, возвращая живое тепло, а тяжелый живот обмяк, согреваясь под ведьмиными ладонями. Дитя внутри чрева впервые за ночь слабо толкнулось, заявляя о своей живой силе.

— Жива... Жива доченька! — заплакала матушка Мирослава, прижимая Стешу к груди.

Ратибор, Мирослав,Бажен и Добрыня собрав последние силы, снова ударили молотами по наковальне. Оглушительный, чистый звон железа покатился по Лопуховке. Горн вспыхнул ровным, яростным золотым пламенем, окончательно иссушая болотную влагу на полу. Огонь Кузницы выстоял против Мельничной хмари.

За околицей, у самого омута, бешеное уханье мельничного колеса начала медленно затихать. Тяжёлый вал провернулся в последний раз с натужным скрипом, поднял фонтан грязной пены и замер. Гордей на своих мостках бессильно опустил руки на шершавое дерево косяка, тяжело и хрипло дыша. Навья изморось, испугавшись кузнечного звона и полынного духа, начала неохотно уползать обратно в речную глубину, растворяясь в чёрной воде.

Старик скрылся в глубине тёмного амбара. Омут притих, укладываясь в зимний сон под наползающие рассветные минуты. В кузнице Бажена тоже воцарилась усталая тишина.

Дарина медленно открыла глаза и опустила руки. Зеркальный щит в её голове тихо растаял, оставив лишь лёгкую прохладу в висках. Морок ушёл полностью, оставив разум чистым и ясным. Девочка устало улыбнулась матери, утирая рукавом рубахи выступивший на лбу пот. Напряжение окончательно спало, растворившись в густом полынном тепле горницы.

Тяжелая дубовая дверь тихо скрипнула, впуская уставших кузнецов. Бажен, Добрыня, Мирослав и Ратибор вернулись из остывающей кузни, неся с собой едва уловимый запах окалины, древесного угля и победного пота.

Молодые парни, Добрыня и Мирослав, первыми шагнули к широкой печи, где тихо почивала спасенная Стеша. Бережно, стараясь не разбудить, они по очереди прижались щеками к её теплой руке сестры, а после, словно подкошенные, разом пали без сил на широкие деревянные лавки.

Ратибор же ласково прижал к себе Любаву, которая уже не плакала, а лишь тихонько вздыхала, глядя на просветлевшее, спокойное лицо Стеши. Сама Стеша дышала ровно, глубоко, погружаясь в обычный, здоровый человеческий сон. Тяжёлый живот её был мягким и тёплым под просторной рубахой.

Бажен тяжело опустился на лавку подле матушки Мирославы, отирая закопчённый лоб широкой ладонью и устало улыбаясь в бороду.

В горнице воцарился долгожданный, мирный покой. На столе уютно застучала глиняная посуда — это Любава, принялась споро накрывать на стол, расставляя пузатые кружки и нарезая свежий каравай. Агата хлопотала у Очага, заваривая для всех особый, чай из восстанавливающих силу травах. По избе поплыл густой, сладковатый аромат сушеной земляники, душицы и целебного иван-чая, прогоняя остатки ночного страха.

За узким окошком горницы забрезжил первый утренний свет — чистый, морозный. Настоящая зима вступала в свои права, укрывая Лопуховку белым, пушистым ковром. Первая осада чернокнижника была сломлена, впереди деревню ждал покой, и кузнечное семейство вместе с лесными ведьмами могло наконец перевести дух, греясь у мирного, золотого пламени. Перелом года свершился, уступив место тихому, морозному утру.

Глава 9 Тени от костра

Морозы сковали чащу так люто, что вековые сосны кругом трещали на весь лес, а глубокие сугробы налились ледяной, хрусткой проседью. Наступил Карачун — чёрное безвременье, самая долгая ночь в году, когда старое солнце умирает, а новое ещё не родилось. Время это страшное, рубежное, когда за брёвнами избушки беснуются холодные ветры, а всякая нечисть Нави свободно бродит по стылой земле.

От лютого холода даже стены ведьминого дома порой постанывали, сжимаясь от мороза. Но в избушке в этот час было на удивление мирно и тепло. Яростный огонь Очага пылал жаром, весело трещал смоляными поленьями и рассыпал вокруг себя золотые искры.

Дарина уютно устроилась на лавке у печного бока, поджав под холщовую юбку ножки. В избе сладко пахло печёными яблоками, мёдом и сухим смоляным деревом. Девочка тихонько перебирала в плетёном коробе засушенные с осени веточки ивы, мягкую кору дуба и полоски пряной ярмарочной корицы, помогая маме готовить припасы для вечернего взвара. Рядом на коленях у неё лежала любимая деревянная козочка, согретая теплом детских ладошек.

Агата ласково улыбнулась дочке, наливая в чугунок чистую ключевую воду, куда Дарина послушно бросила горсть целебных кореньев. По избе поплыл густой, вяжущий аромат — ива согревала кровь, дуб укреплял кости, а корица удерживала ведьминское сердце в тепле и спокойствии.

Пока взвар томился на печном поду, исходя сладким паром, Агата принялась за ужин — долгая ночь требовала сытной, согревающей еды, которая дарует телу силу, а духу — крепость перед лицом навей стужи.

Из тёмного подпола ведьма достала глиняный горшок с вяленым мясом дикого кабана, пересыпанным крупной солью и сухими ягодами можжевельника. Нарезав его толстыми, сочными ломтями, она уложила мясо на дно глубокой чугунной сковороды, и избу тут же наполнил густой, сытный шкворчащий дух.

Дарина, ловко спрыгнув с лавки, подавала матери крепкие сушёные боровики, которые сперва размочили в чистой воде, и сладкую, прихваченную первыми осенними заморозками репу.

Агата крупно покрошила коренья, перемешала их с грибами и укрыла этим пахучим ковром томящееся мясо, сдобрив сверху ложкой густого, топлёного масла и щепоткой сухой дикой горчицы. Скоро из печного нутра поплыл такой упоительный, густой аромат, что у маленькой Дарины даже дух захватило, а в животе нетерпеливо заурчало.

Когда Агата выкатила чугунок и сковороду на деревянный стол, расстелив плотную льняную скатерть, избушка наполнилась настоящим праздником посреди зимней тьмы. Дарина разломила пышный, ещё горячий ржаной каравай, замешанный на медовом квасу и поднесла угощение домашнему духу.

Трапеза их была неторопливой, молчаливой и уважительной к Очагу, который подарил им этот мирный, сытый покой.

Мясо таяло во рту, согревая изнутри сочным теплом, а пропитанная мясным соком репа казалась слаще любого ярмарочного угощения. Печёные яблоки выпустили янтарные капли сладкого сока, смешиваясь с мёдом, а горячий, вяжущий взвар приятно обжигал губы, прогоняя остатки голода.

Когда за окном совсем стемнело, а багровые тени от пламени Очага причудливо заплясали по бревенчатым стенам, Дарина забралась на колени к Агате, прижалась к матери у печного бока и тихонько попросила:

— Матушка... Расскажи про костёр. Наш Очаг греет избу, а бывает ли у ведающих людей другой огонь? Такой, чтобы до самого неба доставал?

Агата улыбнулась, опустила очи на пляшущие языки пламени, и взгляд её сделался далёким, будто она зорким ведьминским взором увидела иные времена и чужие края.

— Бывает ягодка моя, ещё как бывает, — напевно начала Агата, обнимая дочку за плечи. — Наш Очаг — это огонь праведный, защитный, домашний. Но есть на свете костры ведовские, буйные. Загораются они в особые ночи на далёкой Дикой круче, куда ни один простой смертный и за сто лет дорогу сквозь топи и леса не сыщет.

Дарина затаила дыхание, глядя на стену. А тени от огня Очага словно послушались слов матери: они начали кривиться, ломаться, вытягиваться, оборачиваясь причудливыми знаками, островерхими горами и силуэтами летящих птиц.

— Там, на той круче, земля чёрная, как уголь, и ни единая травинка на ней не растёт, — шёпотом продолжала Агата. — В ночь великого излома года слетаются туда ведьмы со всех земных окраин — и старые, иссохшие старухи, и молодые девицы, чья красота очи слепит. Летят они сквозь тучи на помелах, на черных рогатых козлах да в деревянных ступах, рассекая ночной воздух со свистом и хохотом! А на самой вершине горы уже горит великий Ведовской костёр.

Летом на Купалу огонь у них ярый, земной силушкой налитый, а вот нынешней ночью, на Карачун, загорается пламя иное. Огонь его синий, яростный, из самой бездны поднятый. В людских деревнях сейчас костры праведные жгут, чтоб новому солнышку родиться помочь, а на Дикой круче ведьмы да черти в синем дыму празднуют полночь мира — время, когда тьма над землёй полную силу взяла. Дровами для него служат кости чёрных петухов да заколдованные дубовые колоды, что не сгорают до самого утра.

Дарина крепче прижала к себе деревянную козочку, а в глазах её зажглись любопытные искорки.

— И что же они там делают, матушка? Против людей колдуют?

— Зачем им люди в такую ночь? — тихо рассмеялась Агата. — Там у них своё гульбище! Вокруг костра черти волосатые, хромые, с копытами и свиными рылами на дудках деревянных играют, в бубны бьют, да так лихо, что сама гора под ногами ходит! Ведьмы, схватившись за руки с навьими кочевниками, пускаются в такую безумную, дикую пляску, что искры от костра долетают до самых звёзд. Они варят в огромных котлах зелья из жабьей травы, змеиной чешуи и дурмана, колдуют над самой луной, заставляя её с неба спускаться и в каплях росы прятаться.

В той пляске и в том огне — вся вольная, необузданная сила Нави сплетается. Земля дрожит, ведьмы поют голосами диких птиц, и длится этот пир, пока первые петухи по деревням не прокукарекают. Как крикнет петух — вмиг синий костёр проваливается сквозь землю, черти в щели прячутся, а ведьмы разлетаются туманом по своим избам, оборачиваясь обычными бабами, что утреннее молоко в крынки цедят.

Дарина затаила дыхание, прижимая к груди деревянную козочку, и глаза её испуганно округлились. Она поглядела на заледенелое оконце, за которым выл злой Карачун.

— Матушка… — прошептала девочка, и голос её дрогнул. — Неужто и из нашей Лопуховки туда кто летает? Неужто средь обычных баб есть такие, кто с чертями в кожаные бубны бьёт да в безумной пляске скачет?

Агата тяжело вздохнула, и лицо её на миг показалось суровым. Она подбросила в Очаг смоляную щепу, которая с треском посыпала золотыми искрами.

— От ведьминского взора не утаишься, ягодка моя, — тихо заговорила мать. — Живёт на самом краю Лопуховки, у гнилого оврага, старуха Марфа. Люди её стороной обходят, завистливую да злую, думают — просто глаз у неё дурной. А бабушка моя сказывала, как она долю свою навью на перекрёстке подняла. Молодая ещё тогда Марфа была, лицом белая, да только сердцем черная — завидовала чужому счастью, чужим богатым амбарам да ладным мужьям. Вот лет тридцать назад, в такую же точно ночь Карачуна, когда небо провалилось во тьму, не выдержало её злое сердце. Пошла она на рубеж, где три дороги сходятся, выставила в метель миску с чёрной кровью петушиной и призвала хозяина лукавого.

Дарина сжалась в комок упечного бока, слушая страшный рассказ матери.

— Пришёл к ней навьих сил посланник, — продолжала Агата, ведя рукой в воздухе, и тени на стене послушно вытянулись уродливым горбом. — Обернул её девичью красу в иссохшую старость за один единственный миг, но дал силу тёмную, кусачую. Вынесла Марфа из хлева старого чёрного козла, натёрла его хребет ведьминской мазью из жабьей травы, зашептала слова нечестивые — и взвился козёл над Лопуховкой, дико кричал в ночное небо! Полетела Марфа на свой первый шабаш, ветер косу её рвал, а в груди хохот бесовский клокотал. Там, на Дикой круче, испила она синего огня из бездны, и с тех пор каждую ночь излома года бросает свою пустую избу, оборачивается сорокой длиннохвостой али волчицей облезлой и мчится на ведьминское гульбище, чтобы напитать свою зависть новой злобой.

Поутру-то она снова в крынки молоко цедит, руками трясётся, а глаза у неё — как у мертвяка, синим пламенем изнутри подёрнуты. Так что коли услышишь ночью, как по крыше будто птица тяжелая крылом бьёт или копыто стучит — не смотри в окно, Даринушка. Это Марфа летит, чужую долю проклинать.

Агата замолчала, ласково погладив Дарину по щеке. Тени на брёвнах медленно успокоились, снова превращаясь в мягкие, качающиеся ветви домашнего уюта.

— Вот такой он, костёр ведьминский, — заключила ведьма, наливая дочке тёплый горьковатый взвар в глиняную чашку. — В тебе, Дарушка, две крови текут. Одна от Очага нашего домашнего, а другая — буйная, вольная, что к тем синим кострам зовёт. Но Очаг твой всегда тебя дома удержит, от дурного шага убережёт. Пей чаёк, согревайся. Карачун ночь длинную стелет, а тебе пора и снам дорогу дать.

Дарина сделала глоток, впитывая пряное тепло. Ей больше не было страшно. Хотя, перед глазами, в уютном полумраке избы, всё ещё кружились жуткие, ломаные тени ведьминого пира, убаюкивая девочку под глухой вой студёного сиверка за окном.

А там, где сосны вековые расступались перед пологой речной лукой, навалился на Лопуховку Карачун лютый, сковал дороги и укрыл избы сугробами по самые застрехи. Только деревня в ночь великого излома и зимнего безвременья не спала. По улицам, взрывая снежную проседь подшитыми валенками да лаптями, каталась шумная ватага ряженых. Гудели молодые мужики да парни, хохотали лихо, нечисть пугая. Нацепили они на себя личины берестяные — волка скалозубого, медведя косматого, козы рогатой с деревянной челюстью. Звенели ряженые коровьими боталами, колотили колотушками в пустые вёдра железные, выгоняя шумом и криком навью темень со дворов, защищая дома от ледяного угара.

В большой бревенчатой избе кузнеца Бажена горели яркиее, сухие лучины. Сам Бажен, мужик крепкий, в полной кузнечной силе, не спеша оглаживал седеющую бороду. До дедовства ему ещё один короткий шаг оставался — только в месяце вешнем суждено было стать дедом. Рядом жена его, Мирослава, ладная да круглолицая матушка, хлопотала у шестка. Носили они свой зрелый возраст с гордостью, как добрый праздничный кафтан, не молодились понапрасну, но и стариками себя не кликали.

Тут же у стола сидел старший сын Ратибор, суровый да мудрый, во всём пошедший в отцову крепкую породу. Ласково приобнимал он молодую жену. Любава светилась тихим бабьим счастьем, повязывая на голову нарядный повойник. Ратибор оставался «на корне» — в отцовском доме хозяином быть, горн держать, родителей под старость покоить.

А младшие братья у порога топтались, на молодежные посиделки собирались.Средний, Добрыня, стоял у запотевшего оконца, поправляя праздничную рубаху с красной вышивкой по вороту. Был он парень горячий, дерзкий, бесстрашный, с упрямым тёмным взглядом. В кузне молот держал уверенно, а в речах был крут. Горело у него сердце на Брониславу, дочку охотника. Девка была под стать — гордая, видная, чужой спеси не спускала.

Рядом поскрёбыш Мирослав, младший кузнецов сын, кудри золотые, весело узорный кушак затягивал. Уродился он открытым, ладным, добрым, как матушка. Синеглазый балагур, по которому все девки в Лопуховке вздыхали, а он только смеялся в ответ.

Бажен обвёл сыновей зорким взглядом, положил тяжелую длань на плечо Добрыни:

— Ступайте, соколы. Время рубежное, ночь страшная, да молодая кровь своё возьмет. Тебе, Добрыня, пора невесту присматривать. Как весна вскроется, Карачун сойдёт — станем тебе избу рубить. Лес повалим, всем миром сруб поднимем. А ты, Мирош, не балуй там, девок за косы не дергай. Молод ещё, походи в холостяках, у брата на свадьбе дружком попляшешь.

Мирослав звонко рассмеялся, обнял отца:— Не боись, батюшка! Моё сердце вольное!

Поклонились братья родителям, подхватили полушубки и шагнули за порог — в морозную метель. Когда за Добрыней и Мирославом захлопнулась тяжелая, оббитая дерюгой дверь, Бажен перевел тяжелый взгляд на оконце, за которым выла ледяная буря.

Сердце кузнеца наполнилось отцовской гордостью. Ратибор сжал могучие кулаки, глядя но отца. Мысли мужчин унеслись в ту недалёкую осень, когда на свадьбе Ратибора за праздничным столом восседал мельник Гордей Лукич. Вся деревня тогда смотрела на него как на праведного старца — в дорогом кафтане, с серебряным набором на ремне. И никто не ведал, какое чёрное, бесовское нутро скрывает этот «кормилец» деревни.

Помнил Ратибор, как стихли свадебные песни, когда захмелевший мельник громко назвал Стешу «порченой девкой», укорив кузнецов за почетное место для сестры. Кузнецкая кровь тогда закипела махом!

Ох, как душила старого чернокнижника эта обида! Гордей ведь сам на Стешу заглядывался, для своих тёмных навьих надобностей прибрать её хотел, в свой род силу кузнечную влить. В минувшую Велесову ночь на самом краю Лопуховки, у речного омута, где Тишанка делала крутой изгиб, Гордей обрушил свой морок на кузницу. Ковал невидимые путы, перебирая в руках ржавые цепи...

— Не простит он нам, батюшка, что Добрыня тогда до Агаты доскакал, а мы его колдовство Велесовой ночи поломали. В такую ночь, как Карачун, когда Навь полную силу берет, старик на Тишанке точно станет бесов скликать, чтоб за позор свой отомстить.

— Пущай склычет, — сурово отозвался Бажен. — Железо наше крепко, Очаг праведен. Добрыня у нас огонь прошел, ты — опора рода, да и Мирош за братьями пойдет. Сдюжим.

В светлице у горящей печи в это самое время оставались молодые женщины. Любава бережно поправляла нарядный повойник. Посмотрела она на бревенчатые стены, увешанные тяжёлыми клещами да пробойниками, и мягко улыбнулась. В Велесову ночь всё это железо казалось ей страшными чудищами, она пугалась каждого завывания ветра в трубе. Не привыкла тогда ещё старостова дочка к суровому быту кузницы. Но за два месяца обросла плотью её любовь к Ратибору. Теперь кузня была для неё родной, надёжной крепостью.

А Стеша сидела на низкой скамеечке в самом дальнем углу, куда неохотно дотягивались багровые тени. Пальцы её аккуратно вели костяную иглу по мягкому отбеленному полотну — загодя готовила она для дитя своего пеленки да крохотные распашонки. Рожать Стеше выходило в Сухий- месяц, в самом начале протальника. Любава помнила, как в Велесову ночь золовка то и дело бережно поглаживала живот.

По деревне Стеша ходила с высоко поднятой головой, гордо принимая свой новый статус покрытки и не пряча глаз от людей. Но сейчас, в глухую ночь Карачуна, на её лице отражалась глубокая тоска.

Как и любая молодая девушка, она всем сердцем хотела простого семейного тепла, тихого бабьего счастья. Любава видела эту тайную тоску золовки как на ладони.

Любава тихонько подошла со спины, опустила мягкую ладонь на плечо Стеши и присела рядом прямо на пол.

— Полно тебе, Стешенька, — негромко, певуче заговорила Любава, заглядывая девушке в глаза. — Не суши сердце, тебе сейчас о малом заботиться надо. Посмотри на себя — красавица, коса вон какая, плечи царские. Любой дом на тебе удержится. Счастье твое просто дорогу в метели ищет. Вот родится твой малыш, Карачун окончательно отступит, и за дело возьмёмся.

Стеша горько усмехнулась, не поднимая глаз от шитья:

— Кому нужна баба с пригубышем, Любавушка? Парни в мою сторону теперь смотреть опасаются — братьев моих боятся, а замуж не позовут. Добрыня вон Брониславе сватов зашлёт... А моё время, видно, ушло. Рожу и стану бабой без мужа.

— И не думай так! — горячо возразила Любава, перехватив её руку. — Разговаривала я третьего дня с отцом моим. Он все присёлки кругом знает. Рассказал он мне, что за пять верст от нас, в Тихом Бору, овдовел по осени молодой плотник. Мужик крепкий, к работе жадный. Двоих сирот на руках вытягивает. Ему в дом хозяйка нужна — сильная, добрая, которая чужих детей не испугается и своего, как родится, в обиду не даст. Я отцу так и сказала: мол, у Бажена дочка — золото! Отец обещал весной, как дороги подсохнут, сам в Тихий Бор съездить, мосточки навести. Глядишь, к Красной горке и сватов примем! Ему верная жена, ласка и хозяйка надобна. А ты у нас именно такая.

Из глаз Стеши выкатилась крупная слеза, упав прямо на белое полотно. Она порывисто обняла Любаву, прижимаясь к ее плечу:

— Спасибо тебе, Любавушка... Родная ты моя. Кабы не вы с братьями, я бы под этот Карачун руки на себя наложила от тоски этой.

— Ишь, что придумала! — напустила на себя строгость Любава, хотя у самой глаза повлажнели. — Увидишь, Стеша всё сбудется. Наш Очаг домашний праведный, он всех обогреет. Ну-ка, откладывай иглу, вытирай слезы. Пойдем лучше к матушке, поможем ей пироги к приходу парней из печи вынимать.

***

Большая изба вдовы Анисьи, которую деревенская молодежь откупила под молодежные посиделки, гудела как потревоженный улей. Народу набилось столько, что от дыхания и жара печи оплывали сальные свечи. Парни толпились у входа, шутили, перемигивались, а девицы сидели рядком на длинных лавках вдоль стен.

Когда в избу ввалились Добрыня с Мирославом, обдав всех клубьями морозного пара, девчачий ряд разом притих, а после зашевелился шушуканьем. Добрыня остался стоять у притолоки, дерзко заломив шапку на затылок и окинув девичий ряд вызывающим, горячим взглядом.

Его взор сразу отыскал Брониславу, дочку охотника — которая смотрела на кузнеца с вызовом.

Мирослав же, со всей своей открытой и доброй душой, широко улыбнулся и сразу пошёл в пляс, сыпал шутками, никого из девчат не выделяя, просто празднику радуясь. Молод он ещё был, вольным соколом летал.

Вынесла Анисья широкое деревянное блюдо с водой. Начались подблюдные гадания.

Девчата стали снимать с пальцев серебряные и медные колечки, бросая их в тёмную воду. Пели девки старинные напевные песни, а вдова Анисья, не глядя, опускала руку под плат, взбалтывая воду.

Голоса девчат взвились разом — потянули они тягучую, древнюю песню, от которой у парней мороз по коже продрал, хоть в избе и стоял жар:

— Уж мы песню поём хлебу честному,— Хлебу честному, перстню вещному!— Кому вынется — тому сбудется,— Тому сбудется, не минуется...

Затих первый напев. Повернулась рука Анисьи под тканым узором, звякнули колечки на самом дне деревянного блюда. Достала она наружу первое медное колечко, отгадала девицу к богатству, и изба снова взорвалась шумом.

Но стоило старухе опустить ладонь в воду во второй раз, как девицы затянули иной куплет — строгий, венчальный, от которого парни разом притихли, локтями друг дружку подталкивая:

— Хлеб катается по печи,— Ищет девка куличи.— Снаряжай, кузнец, коней,— Увози её скорей!— Садись, девка, в сани,— Поедем к свекрови-маме!

Рука Анисьи нырнула под плат, крутанула остылую воду и достала на свет перстень с резным узором в виде солнцеворота:

выпало кольцо Брониславы под строгий, свадебный куплет. Добрыня шаг вперед сделал из тени притолоки, упрямо и горячо на неё глядя.

Парни вокруг зашумели:

—Ну, Добрыня, точи топоры, свадьба на пороге!

Молодой кузнец лишь усмехнулся, но в груди у него словно жаркий уголь повернулся.

Когда пришло время обряда угощения, девушки повскакали со своих мест и бросились к печи за обрядовыми пирожками-кокурками. Каждая девка пекла их сама, втайне от подруг замешивая начинку — ответ на будущее сватовство.

Бронислава подошла к Добрыне не спеша, плавной, но твердой походкой. Протянула пирожок, украшенный сверху вылепленными из теста скрещенными стрелами. Добрыня, не сводя с неё горящих, влюблённых глаз, взял угощение и разломил пополам. Сердце замерло. Внутри оказалась густая, сладкая черника с мёдом,— древний знак согласия, готовность буйный и дерзкий нрав кузнеца принять, пойти за ним в его дом.

Дерзкая улыбка сошла с лица парня, уступив место глубокому, искреннему уважению:

— Люба мне твоя черника, Бронислава, — бархатным голосом произнес он. — Быть тебе кузнецовой хозяйкой.

А младший Мирослав рядом весело уплетал пироги у других девчат, не обращая внимания на начинку, осветил всю избу своей доброй улыбкой, радуясь за брата.

За окнами продолжала бесноваться морозная ночь Карачуна, и чернокнижник Гордей шептал свои проклятия на Тишанке. Но здесь, среди треска лучин и девичьего смеха, Навь была бессильна. Люди праздновали скорое рождение нового солнца, и в Лопуховке ни у кого не оставалось сомнений: весною в деревне точно быть ещё одной весёлой кузнечной свадьбе.

Но не во всей Лопуховке в эту ночь Карачуна горели праведные огни. На самом отшибе деревни, у незамерзающего, чёрного речного омута, где Тишанка делала крутой изгиб, огромные крылья мельницы застыли в темноте.

Внутри, в полумраке среди мешков с мукой и тяжёлых жерновов, горела одна лишь чадящая чёрная свеча. Старый Гордей сидел на сундуке, скрючив узловатые пальцы, и глаза его горели мертвенным, жёлтым блеском. Рядом стояли два его старших сына, перенявшие отцовское чёрное ремесло — хмурые, волкоподобные мужики:

Старший сын, Ждан, был широк в кости, грузен, ходил с вечно опущенной к земле головой, из-под бровей зыркали недобрые очи. Средний же, Лютобор, уродился сухим, жилистым, со шрамом через всю щеку — порывистый да такой же злой, как отец.

Злоба душила старого чернокнижника как голодная змея. Не мог он забыть, как Добрыня долетел до лесной ведьмы, как Очаг Агаты растопил навью хмарь и как кузнецы заглушили его Велесов морок громовым звоном железа.

— Рано кузнецы празднуют, — прохрипел Гордей, и голос его заскрипел, будто несмазанное мельничное колесо. — Думают, железом своим пламень Нави остановили? Сегодня Карачун, ночь наша. Мы жернова в обратную сторону крутанём, супротив солнца! Заклятие на Лопуховку бросим, чтоб у Ратибора кони пали, а у Добрыни руки у горна отнялись.

Сыновья согласно закивали, доставая старые книги, обтянутые свиной кожей. Стали они втроём вокруг мёртвого жёрнова, зашептали слова нечестивые, призывая навью стужу на кузницу Бажена. Мельница глухо застонала, посылая сквозь метель чёрные, невидимые человечьемк глазу стрелы проклятий.

И в тот же самый миг в окошко избе вдовы Анисьи, где вовсю шумели молодёжные посиделки, что-то, тяжело бабахнуло. Будто птица огромная навья крылом ударила или чья-то костлявая ладонь по стеклу прошлась.

Вмиг по избе пронёсся ледяной, мертвенный сквозняк — и три большие лучины, горевшие на шестке, разом зашипели и погасли, погрузив светлицу в темень.

В темноте девки испуганно загоношились, повскакивали со скамей, сбиваясь в кучу. Визг, писк да переполох поднялся такой, что уши закладывало! Парни, не будь дураками, упускать такой момент не стали, в темноте-то: обряды обрядами, а потискать девчат — самое милое дело. Пользуясь суматохой, они принялись ловить впотьмах самых бойких да голосистых девиц, прихватывали их крепкими руками за талии, шутливо пугали, рыча по-медвежьи, да звонко целовали в румяные от жара щёки.

Изба наполнилась весёлым девичьим хохотом вперемешку со страхом, вдова Анисья закричала на озорников, хватаясь за ухват и зажигая лучины, да куда там — молодёжь вовсю праздником упивалась.

Но весёлый угар оборвался в одно мгновение.Тяжелая дверь избы вдовы Анисьи с треском распахнулась. Клубы ледяного пара, пахнущие речной гнилью и старой мукой, ворвались в светлицу. Веселье разом оборвалось, гусли смолкли на самой звонкой ноте. На пороге появился Лютобор, средний сын мельника Гордея.

Был он без праздничной рубахи — в рабочем кафтане, накинутом на одно плечо, упрямый, со злым блеском в глазах. Оглядел он избу волчьим взором, и девки испуганно прижались друг к другу.

Пришёл он без маски ряженого, без доброго слова — явился морок наводить, ломать чужую радость в ночь Карачуна.

— Гляжу, кузнецы уже и свадьбу сговорили? — хрипло рассмеялся Лютобор, шагая к середине избы и ни перед кем не кланяясь.

— Рано топоры точите. Ночь длинная, до утра ещё дожить надо.

Он бесцеремонно раздвинул парней, подошёл к столу и уставился прямо на Брониславу. Охотничья дочка не дрогнула, встретила его взгляд строго и бесстрашно, но пальцы её сжались на вышитом рушнике.

— Хороша черника, — процедил Лютобор, протягивая руку к оставшейся половинке пирога в руках девицы. — Да только кузнецу она не по зубам будет. Мне такая хозяйка на мельнице надобна. Пойдёшь со мной, Бронька? Или испугаешься речного омута?

Глава 10 Мёртвые жернова

Добрыня изменился в лице в один миг. Кузнецкая кровь, горячая да дерзкая, ударила в голову жарким пламенем. Он встал между Брониславой и мельничьим сыном грудь в грудь. Глаза его сверкнули такой яростью, что казалось — сейчас искры посыплются.

— Назад шагай, Лютобор, пока я тебе вторую щёку под шрам не пристроил, — густым, как калёная сталь, басом пророкотал Добрыня. — Руку уберёшь, али мне её прямо здесь, без наковальни, молотом переломать? Бронислава — моя невеста перед миром, а твоё место — у чертей в омуте. Проваливай!

Мирослав тут же подобрался со скамьи, закрывая спину брата, а его открытая добрая улыбка сменилась суровым прищуром.

Лютобор оскалился, рука его скользнула к поясу, где под кафтаном угадывалось лезвие… В избе повисла звенящая, опасная тишина. Карачун дышал им в окна, и тайная война между кузницей и мельницей едва не выплеснулась в открытую кровавую сечу прямо посреди праздника.

Пальцы Лютобора уже плотно легли на костяную рукоять ножа. Мирослав не сводил глаз с гостя, готовый в любую секунду рвануться вперёд и перехватить удар.

— Ну же, — едва слышно, одними губами прошелестел Лютобор, и от его дыхания на столе перед Брониславой подёрнулась ледяной коркой пролитая сыта. — Чего притихли, кузнечики? Или только у горна звенеть горазды, а как сталь к горлу подступит, так и голос пропал?

Лютобор тихо шипел, обнажая три вершка тусклой, серой стали:

— Твоя невеста, говоришь? Ну, совет да любовь, кузнец. Только гляди, как бы вместо свадебного пира вам поминальную кутью не хлебать. Ночь длинная, а железо твоё калёное против навьей стужи — что щепка сухая.

Мирослав, заметив движение, рванулся вперёд. Его ладонь упала на запястье Лютобора, намертво прижав скрытый нож к его же рёбрам.

— Сказано тебе — проваливай, — рявкнул Мирослав, и в его голосе уже не было прежней доброты. — Живым отсюда не выйдешь, коли хоть каплю крови прольёшь!

Лютобор попытался вырвать руку, но хватка Мирослава держала как железные тиски.

Не успел Гордеев сын ответить, как из-за печи, тяжело стуча ухватом о половицы, выступила сама хозяйка избы — вдова Анисья. Лицо её, обычно румяное от печного жара, сейчас было белее холста, но в глазах горела решимость.

— Полно! — её голос перекрыл даже завывание метели за окнами. — В моём дому, перед моим очагом кровь проливать не дам!

Она решительно вклинилась между парнями, выставив вперёд тяжёлый железный ухват. Рога ухвата упёрлись Лютобору прямо в грудь, заставив его чуть пошатнуться.

— Пошёл вон! — Анисья наотмашь грохнула деревянным концом ухвата о пол, и по избе пошёл гул. — Нагнал мороку на честную молодёжь, девок напугал, в ночь Карачуна с ножом в избу лезешь? Нет тебе места у моего стола! Проваливай, пока я тебя кочергой вдоль хребта не перетянула!

Парни за спиной Добрыни дружно ухнули, сжимая кулаки. Против разъярённой хозяйки избы, защищающей свой порог, никакая навья дерзость не сработает.

Лютобор медленно отнял руку от пояса и зло сплюнул на чистые половицы.

— Твоя взяла, тётка, — процедил он, отступая к тёмным сеням. — Ухожу. Да только помни, кузнец: ночь Карачуна длинная. До рассвета далеко, а метель за порогом ещё не всех своих покойников раскопала...

Тяжёлая дубовая дверь наконец захлопнулась за Лютобором, и Анисья с треском задвинула толстый деревянный засов. Молодёжь понемногу начала переводить дух.

Бронислава крепко ухватилась за широкую, горячую руку Добрыни. Ладонь её подрагивала. Добрыня бережно накрыл её пальцы своей ладонью и тихо, но твёрдо произнёс:

— Ты не бойся, ласточка моя! Вовек этому выродку тебя не отдам. Пусть хоть вся Навь за его спиной встанет — не бывать ему хозяином над твоей судьбой.

Бронислава подняла на него сияющие глаза и молча прижалась щекой к его плечу.

Чтобы совсем прогнать страх, девки потянулись ближе к жарко натопленной печи, а парни принялись разливать по кружкам горячий, пряный сбитень, настоянный на летних травах и липовом мёде, чтобы согреться и успокоить нервы.

Тут с боковой скамьи подал голос Васька, старший внук деда Михея — первый на селе любитель потравить байки.

— Ишь, расходился, мельник недобитый, — заговорил Васька, оглядывая притихшую избу и понижая голос до таинственного шёпота. — А ведь дед мой сказывал, что мельница Гордея не просто так на отшибе стоит. Говорят, когда её только рубили, под самый нижний венец Гордей чёрного петуха зарыл и землю с кладбища присыпал, чтоб зерно без устали мололось. А жернова-то у них... вы видели их? Один из них старый, треснутый, на нём ещё до моего рождения молодого Гордеева помощника придавило. Гордей этот жернов убрать не дал, так этот камень теперь, говорят, по ночам сам собой крутится, когда ветра и в помине нет.

Девки испуганно ойкали и прятали лица за широкими спинами парней.

— Да и в семье у них, на мельнице-то, испокон веков чернота водилась, — продолжал Васька, глядя во все глаза на слушателей. — Гордей-то, чай, не всегда один волком выл. Помните матушку Лютоборову? Женщина была порядочная, светлая, слова худого никому не сказывала, всё Истислава — младшенького своего — за пазухой прятала от отцовского тяжёлого кулака. Да только извёл её мельник, в могилу раньше срока вогнал своей злобой да навьими бреднями. Дочку их ещё при живой матери Гордей силой выдал замуж куда-то в дальнее село, за тридевять земель, чтоб глаз не мозолила. А Истислав, как мать схоронили, ночью из дома сбежал. И где он теперь — никто не знает, живой ли вообще. Години старшие сыновья при отце осталися, такую же чёрную душу в себе взрастили... Да и со Жданом, дело тёмное. Ждан ведь постарше Лютобора будет, а вот кто его мать — не весть! Светлая-то покойница жена Гордея его уже малым воспитывала. Старики болтают, Гордей в молодости на дальние болота забредал, оттуда Ждана младенцем и принёс. А девка та, что его родила, будто сквозь землю провалилась. Весь род у них проклятый!

Тут хозяйка Анисья осекла рассказчика:

—Кончай, Васька, жути гнать! Гордей — человек в посёлке первый. Мельник — не шиш на лопате, у него полдеревни в должниках ходят, половина амбаров его зерном забита. Богаче и уважаемее хозяина у нас нет. Слышат тебя— за такие речи и со свету сживут, скажут, на честного человека напраслину возводишь.

Васька в сердцах только махнул рукой, уткнувшись в свою кружку. Парни и девки захихикали и посиделки вновь пошли своим чередом.

У дальнего окна Мирослав хмуро посмотрел на брата:

— Не нравится мне это, Добрыня. Лютобор не просто так припёрся зубы скалить. Гордей явно что-то задумал, раз сына в такую темень к нам заслал. Тайная война у нас с ними пошла, но сегодня они край переступили. Надо бы отца предупредить и Ратибора. Что думаешь?

Добрыня хотел было ответить, по привычке, похлопать брата по плечу, но вдруг лицо его изменилось в один миг — горячая, дерзкая кровь будто застыла в жилах, уступая место леденящему онемению. Он попытался сжать кулак, но пальцы не послушались, оставшись висеть плетьми. Проклятие мёртвого жернова, пущенного против солнца, настигло его. Добрыня судорожно глотнул воздух, чувствуя, как свинцовая тяжесть ползёт выше к локтям, отнимая кузнецкую силу.

Мирослав заметил, как брат побледнел, и перехватил его за плечо:

— Добрыня? Ты чего? Замёрз, что ли, у окна?

Добрыня едва слышно прошептал:

— Мирош... руки. Не чую рук. Будто железом их залило... отнялись.

— Добрынюшка... что с тобой? — тихо прошептала Бронислава, перехватывая его холодную онемевшую ладонь.

— Тише, Броня, не поднимай крик, — сквозь зубы процедил Мирослав, загораживая брата широкой спиной от молодёжи. — Не хватало ещё, чтоб девки в обморок падать начали. Уходить нам надо. К отцу Бажену в кузницу, да к Ратибору брату нашему.

— Да как же вы пойдёте сквозь такую темень? — Бронислава крепче сжала руку жениха. — Это Лютобор... Это они с отцом наколдовали! Гордей на отца твоего, Бажена, давно зуб точил за то, что кузница под его дудку плясать не желает!

— Да, сердцем чую... тут навьим духом пахнет. Добрыня, идти сможешь?

Добрыня тяжело кивнул, превозмогая ледяную тяжесть, которая уже доползла до самых плеч. Мирослав повернулся к притихшей избе и громко крикнул:

— Ну, хозяюшка Анисья, спасибо за гостеприимство! Ситники твои хороши, да только нам с братом пора. Отец просил к полуночи в кузнице быть, помочь кое с чем по хозяйству.

— Да куда ж вы в ночь Карачуна, в самую завируху? — всплеснула руками вдова, но засов на двери всё же приоткрыла.

Бронислава накинула на плечи тёплую душегрею, поправила поясеи твёрдо встала плечом к плечу с Добрыней.

— И я с вами. В такую метель одного шага ступить не дам. Пойдём через задворки, там сугробы поменьше.

Троица быстро вышла за порог, и лютый, колючий ветер Карачуна тут же ударил им в лица, забивая дыхание и заметая следы. До кузницы Бажена нужно было пройти через всю спящую, заваленную снегом деревню...

Карачунова метель бесновалась вовсю. Снежная круговерть была такой плотной, что Мирослав, шедший впереди, едва различал дорогу. Он то и дело оглядывался. Добрыня шёл тяжело, увязая в сугробах по пояс. Его руки, лишённые силы, безвольно висели и Брониславе приходилось крепко держать его под локоть, подставляя своё плечо. Она шла упрямо, наперекор ледяному ветру, не позволяя жениху оступиться.

Наконец сквозь белую пелену проступили знакомые очертания: высокий тёмный силуэт кузницы и просторная, добротно срубленная изба Бажена. В окнах дома теплился робкий, дрожащий огонёк свечи.

Мирослав навалился плечом на тяжёлую дверь сеней, впуская внутрь клубы морозного пара, и когда все вошли, наскоро задвинул засов. Бронислава переступила порог кузнечного дома с поклоном, как подобает наречённой невесте, уважительно склонив голову перед отцом Баженом и матушкой.

В обычную ночь ей, незамужней девице, не следовало бы появляться в чужой избе, но сегодня, когда над Добрыней нависла навья беда, никто не посмел упрекнуть охотничью дочь в распутстве.

В избе было непривычно тихо, лишь из-за печи доносилось тихое, прерывистое дыхание — это спала Стеша, укрывшись одеялом, и бережно обнимая свой округлившийся, уже тяжёлый живот.

Матушка кузнецов, сидевшая у стола с веретёном, при виде вошедших выронила пряжу.

У печи, низко опустив седую голову, сидел отец Бажен. На его широких коленях лежали огромные, мозолистые ладони .

Сбоку от отца, бледный и осунувшийся, стоял Ратибор. Его молодая жена Любава, прижав руки к груди, безмолвно плакала, глядя на мужа с ужасом.

— Батюшка... — Мирослав шагнул вперёд, и голос его сорвался. — И до вас долетело?

— Долетело, сынок, — глухо, будто из глубокого колодца, отозвался Бажен — Кони наши...Добрыня, Вороной твой и мой Гнедко, прямо в стойлах на ноги пали, хрипят, пена у ртов белая, леденеют на глазах. Ратибор в хлев бегал, чуть сам там от навьего холода не остыл. Чистое проклятие это. Мельничья работа.

В избе повисла звенящая, страшная тишина, нарушаемая лишь тихим плачем Любавы да сонными вздохами Стеши. Вся кузнечная сила, веками хранившая Лопуховку, в одну ночь Карачуна оказалась сломлена чёрным наговором чернокнижника.

— Нельзя сиднем сидеть, пока сыновья Гордеевы над нами потешаются, — Бронислава решительно шагнула к столу, бережно усаживая бледного Добрыню на лавку. — Раз кони пали — надо деда Михея звать! Васькин дед — пастух старый, всю жизнь со скотиной знается, слово заветное против падежа помнит. Если кто и сможет Гнедка с Вороным на ноги поднять, так только он.

Старый Бажен тяжело вздохнул:

— Правда твоя, девка. Михей коней выходить сумеет, коли они от земной хвори слегли. Да только против навьего наговора и его пастушьего слова может не хватить… Ратибор, сынок, иди к Михею. Руки твои целы, коней ты выходить помочь сможешь, коли дед лекарство найдёт. Мирослав, ты с ним иди — спину брату прикроешь, метель на дворе лютует, не ровен час морок по дороге встретите.

Мирослав коротко кивнул и уже потянулся к тяжёлому тулупу, как вдруг Стеша из своего угла подала тихий, дрожащий голос:

— Соколики… не ходите через старый лог. Я давеча слышала, как бабы у колодца шептались, будто Ждан, старший мельников сын, там кругами ходит, следы путает. Ему Карачун — родной отец, он в темноте видит лучше, чем волк.

Любава, молодая жена Ратибора, испуганно прижала ладонь к губам, умоляюще глядя на мужа. Но Ратибор лишь упрямо повёл широкими плечами:

— Не бойся, Любава. За коней наших я любому волку пасть порву — хоть лесному, хоть навьему. Пошли, Мирослав. Бронислава, за Добрыней пригляди, не отходи от него.

Охотничья дочка только молча кивнула, крепче сжимая ладонь своего жениха.

Братья накинули тулупы и снова шагнули за порог — в ревущую, белую пасть Карачуновой ночи, держа путь к избе старого пастуха Михея.

До избы Васькиного деда Ратибор и Мирослав добрались чудом, обходя завывающий старый лог стороной, как наказывала Стеша. Старый Михей будто ждал их. Сидел у лучины, перебирал сушёные пучки лесного корня и заветные травы, что по лету передала ему лесная ведьма Агата — его давняя верная подруга. Прислушивался дед к вою ветра, качал седой головой, а едва кузнецы постучали в окно, тут же отворил дверь, даже не спросив, кто там.

— Знаю, хлопцы, всё знаю, — упредил он рассказы, накидывая видавший виды овчинный тулуп. — Василёк, внук, прибежал, всё рассказал, что на посиделках у Анисьи-вдовы приключилось. Земля стонет под мёртвыми жерновами, скотина навью стужу за версту чует. Как придём, живо берите ведра с тёплой водой да солому. Обряд творить будем, пока кони копыта не отбросили. Агатины травы силу имеют, они лесом пахнут, живым теплом, супротив Гордеева мёртвого камня сдюжат.

Втроём они пробрались в кузнечный хлев. Дед Михей действовал уверенно и спокойно. Он окуривал стойла пахучим дымом подсушенного можжевельника, шептал древние, как сам лес, пастушьи заговоры и обтирал дрожащие крупы Гнедка и Вороного заговорённой водой.

Лёд к льдине, а жизнь к скотине. Встань, Гнедко, сорви путы железные, мороки притоптанные. Не Гордею твою силу пить, не Лютобору тебя в Навь уводить. Полно хрипеть, пора и зерном похрустеть. Ключ, замок, лесной порог.

Ратибор и Мирослав, повинуясь его указаниям, растирали коням ноги сухой соломой, выгоняя ледяное онемение. Час за часом, в упорной борьбе со стужей, они отбивали у Нави верных кузнечных коней. И когда за стенами хлева метель начала понемногу выдыхаться, Вороной Добрыни первым издал тихое ржание и тяжело поднялся на ноги, а за ним зашевелился и Гнедко. Дед Михей устало улыбнулся в седые усы, похлопав Ратибора по плечу: коней они отстояли.

А в это время в тёплой избе Бронислава не отходила от Добрыни. Она усадила его ближе к печи, приготовила целебный взвар, и бережно, каплю за каплей, поила его с ложки, так как его собственные руки всё ещё безвольно лежали на коленях.

— Ничего, Добрынюшка, ничего, мой хороший, — тихо шептала она, утирая пот с его бледного лба и согревая его холодные пальцы в своих тёплых ладонях. — Коней парни с дедом Михеем поднимут, а там и до Гордея доберёмся. Не бывать по-его. Руки твои снова молот держать будут, огонь в горне разожжём, а силу навью обратно в омут загоним. Я с тобой, слышишь? Вовек не оставлю.

Добрыня смотрел на неё с безграничной благодарностью и любовью. Сила проклятия была велика, руки оставались неподвижными, но ледяная стужа, сковавшая его сердце, отступила перед горячей верностью любимой. Навья ночь Карачуна подходила к концу, оставляя дом Бажена.

Глава 11 Там, куда не проникает свет

Просинец сковал лесную глухомань звенящей, лютой стужей. В чаще от мороза трескались вековые стволы дубов, издавая глухие, резкие звуки, похожие на удары невидимого топора. Наступил чародейный, великий день Водокреса — полдень, когда, по заветам древних знахарей, истончались зимние врата Нави.

В этот час вода во всех лесных колодцах, потаённых родниках да скованных льдом реках наливалась чистой, подспудной силой земли. Она обретала целебную крепость, способную смыть любую хворобу.

Но Лопуховка в этот день не радовалась живой воде. С каждым часом деревня всё глубже погружалась в мёртвый холод и зловещий мрак. Небо над серыми заснеженными крышами зависло свинцовой толщей, а зимнее солнце блёклым, замёрзшим оком едва пробивалось сквозь белый вьюжный туман.

То была Навья стужа, выпущенная дедом Гордеем со стороны чёрной водяной мельницы. Она расползалась по улицам, высасывая живое тепло прямо из домашних очагов.

Скотина в хлевах жалась друг к другу, испуганно мыча, а люди сидели по тёмным углам, боясь лишний раз взглянуть в окна.

В кузнице Бажена в этот час кипела отчаянная битва за жизнь. Обитель металла, прежде дышавшая сытым масляным жаром, пахнувшая углём, жжёной копытной костью и весёлым звоном железа, теперь изнутри поросла косматой ледяной бахромой.

Тонкие иглы изморози покрыли тяжёлые наковальни, тиски и длинные клещи. Ледяной воздух обжигал лёгкие; каждый выдох вырывался изо рта густыми белыми клубами и моментально оседал сединой на бородах.

Бажен и его старший сын Ратибор до кровавого пота, со сжатыми зубами раздували угасающие мехи. Они пытались удержать в горне последнее, угасающее тепло. Их сильные, почерневшие от многолетней работы руки дрожали от нечеловеческой усталости.

Младший Мирош, шмыгая носом, бросал в огонь последние колотые дубовые чурки, высушенные ещё с осени. Но пламя не разгоралось. Оно испуганно приседало, лизало чёрные угли, шипело и испускало горький, удушливый дым, точно его душила невидимая ледяная петля, затянутая чьей-то злобной рукой со стороны незамерзающей речки Тишанки.

Бросив пустую корзину, Мирослав тоже прыгнул к отцу и брату.

— Сильнее налегай, Мирошка! Сильнее! — хрипел Ратибор, навалившись всем своим весом на тяжёлый рычаг мехов. По его лбу катился пот, тут же замерзая на бровях мелкими крупинками. — Остывает горн! Камень мельничный тянет, как жилы из вола выматывает!

Батюшка Бажен стоял рядом, сжимая в руках свой верный пудовый молот. Но молот казался сейчас неподъёмным, ледяным куском льда.

— Батюшка, не справляемся мы... — тихо, со страхом в голосе вымолвил Мирош, роняя рычаг. — Дрова горят, а жара нет. Пепел холодный. Нечисть это. Гордеевы чары кузницу добивают.

Бажен молча опустился на колени. Он понимал: если горн погаснет окончательно, если Добрыня угаснет — Лопуховке не пережить эту зиму. Мужики держали оборону из последних сил, но мрак подступал со всех сторон, сужая кольцо вокруг остывающего кузнечного очага.

За бревенчатой стеной кузнечной избы, где стёкла покрылись толстым слоем льда, четыре женщины боролись за жизнь Добрыни.

Парень лежал на широкой лавке под грудой овчинных тулупов, но его колотила лихорадка, а губы посинели от навьего холода.

Матушка Мирослава беспрестанно утирала бледный лоб сына изнанкой своего заговорённого подола, отводя сглаз и призывая Чура-хранителя.

У изголовья, сжимая леденеющие пальцы Добрыни, стояла на коленях Бронислава. Они ведь только на прошлых посиделках при всем мире объявились женихом и невестой, ещё и сватов заслать не успели, а Навь уже тянула к её суженому свои костлявые руки. Девушка со страхом глядела в покрывающееся изморосью лицо парня, готовая кричать от отчаяния.

Любава, подвязав платок повыше, то и дело подбрасывала в чело печи поленья, стараясь сохранить последнее тепло, и чутко прислушивалась к глухому стуку мехов из кузницы, где надрывался её Ратибор.

Чуть поодаль Стеша, несмотря на тяжесть в округлившемся животе, ловко управлялась у шестка: прикрывала заслонку, кутала казан с горячим варевом в тулупы и подметала у дверей ледяное крошево. Сизые узоры инея на полу, как живые змеи, то и дело тянулись по половицам к её ногам, но Стеша лишь яростно шаркала голиком, ломая наползающий лёд.

Вдруг Добрыня хрипло вздохнул, и из его груди вырвался звук, похожий на треск ломающегося речного льда.

— Воды... — едва слышно прошептал он, не открывая глаз. — Пить... Горит всё внутри..

— Водокрес... Полдень ведь уже минул, девки! — Всплеснула руками матушка Мирослава. —Сегодня же Водокрес, огонь небесный в реки посылает. Вода в проруби сейчас не просто течёт — она живая, очищенная, Навь отваживает! Только она Добрынюшку из ледяного плена вытащит!

— Я пойду! — Бронислава резко поднялась с колен, утирая слёзы рукавом. — Не отдам его Нави! Матушка Мирослава, где вёдра?

А за три версты от Лопуховки, в зимней лесной чаще, снежные сугробы занесли стены ведьминой избушки по самые окошки, укрыв его от чужих глаз белым саваном. Накануне матушка провела тяжелейшее, изнурительное ночное бдение. До первых петухов она жгла свечи, читала тайные заговоры и заклинала Очаг, отбивая наползающий на избу ледяной мор.

Сейчас Агата спала на печной лежанке крепким, беспробудным сном. Её лицо, обычно строгое и волевое, сейчас казалось белым, как полотно, а тёмные косы растрепались по подушке. Ночная магия выпила матушку до самого донышка, оставив беззащитной перед дневными чарами.

В горнице стояла сонная полуденная тишина. Лишь редкий, ленивый треск прогорающих дров в глубине печи нарушал этот покой.

Дарина сидела на полу у самого печного чела. Перед девочкой на грубой, пахнущей пылью рогожке лежали сухие травы, бережно собранные ещё прошлым летом и хранившиеся впотьмах горнушки. Маленькими пальчиками она аккуратно перебирала пучки жгучей, колючей Крапивы. Эти сухие стебли были предназначены для отгона невидимого, лукавого зла, что крадётся к человеческому жилью в обличье зимних туманов.

Острые ворсинки кололи нежную кожу, ладони зудели и горели, но Дарина терпела. Она знала от мамы: этот сухой, яростный жар возвращает сердцу смелость.

Следом она брала корень Аира — пахучую, горькую траву. Матушка всегда говорила, что аир оберегает границы дома от всего, что ползёт снизу, из самой сырой, мёртвой земли, куда не проникает солнечный свет. Растирая пальцами волокна сухого корня, Дарина вдыхала его резкий, дурманящий аромат, похожий на запах болотной воды и сухой коры.

Она старалась мысленно повторять те короткие шепотки, которым её учила мама, баюкая в ладонях деревянную козочку.

Эта козочка была её самым дорогим сокровищем. Игрушка — подарок тяти Истислава. Она была гладкой, искусно скоблёной из цельного куска липы, пахла мёдом и деревом.

Дарина прижимала козочку к щеке, закрывая глаза. Стараясь представить тепло оцовских рук.

Вдруг игрушка словно сама собой, выскользнула, как живая, и покатилась по неровным, широким плахам пола, со стуком преодолела половики и провалилась в широкую, тёмную щель прямо под лавкой в углу горницы.

Дарина на секунду оцепенела от неожиданности. Она оглянулась на печь — матушка не пошевелилась, её дыхание оставалось тяжёлым и ровным. Тогда девочка опустилась на колени и тихонько, стараясь не скрипеть старыми половицами, заползла под лавку.

Здесь царил ещё больший полумрак. Пытаясь нащупать пальцами отцовский гостинец, девочка обнаружила в самом углу потайной, скрытый деревянный лаз. Он вел в самый глубокий, холодный подпол избы.

Дарина никогда раньше не видела этого места. Крышка лаза была сдвинута, и из чёрного, зябкого провала моментально пахнуло сыростью, болотным илом и гнилой мукой со старой водяной мельницы деда Гордея.

В ту же секунду крохотная, леденящая мавкина метка меж бровей Даринки резко, больно заныла от подступившего холода. Кожу стянуло, и метка отчётливо налилась синевой в полумраке горницы, словно чуя родственную, но злую силу.

Дара затаила дыхание, прижав ладошку к губам. Там, на самом дне подпола, куда никогда не проникал свет солнца, что-то еле слышно заворочалось. Этот звук напоминал стук обледенелого бревенчатого колеса мельницы.

Чёрное наследие злого деда тянулось к ней прямо из-под пола собственного дома, а деревянная козочка лежала там, во тьме на верхней ступени, точно приманка в капкане.

Дарина сидела на коленях, всматриваясь в чёрную, дышащую могильным хладом пасть потайного лаза. Сердце в груди шестилетней девочки колотилось часто, до боли в висках. Навья стужа упрямо ползла снизу, мелкими ледяными иголками она пыталась пролезть под расшитый древними «чурами» подол льняной рубахи. Обережные узоры, выведенные маминой рукой, слабо покалывали тело, сдерживая удар, но холод был настойчив.

Мавкина метка меж бровей горела так, точно к коже с силой прижали ледышку, поднятую с самого глубокого речного дна Тишанки. Навь звала её. Дед Гордей затаился в этой непроглядной тьме подземелья, куда не проникал ни один луч солнца.

«Там моя козочка... Тятин подарок», — упрямо, со слезами на глазах думала Дарина. Маленькая детская обида и ревность на мгновение заглушили страх перед дедом-чернокнижником.

Отец Истислав оставил эту фигурку как единственный залог того, что он вернётся. Позволить навьему мороку забрать вещь, хранившую отцовское тепло? Нет, не бывать тому, пока она дышит!

Она протянулась к разложенным у печного чела запасам. Её тонкие пальчики крепко, до хруста ухватили пучок жгучей Крапивы и сухой, пахнущий горьким болотом корень Аира. Трава обжигала ладони, сухие листья крапивы кололи пальцы.

Зажав обереги-травы в кулачке, девочка свесила ноги в потайной лаз и принялась нащупывать деревянные ступени, ведущие в темноту подполья.

Каждая ступенька под её маленьким весом скрипела так жуткои протяжно, словно под ногами ломались и хрустели сухие кости мертвецов. Внизу было темно — хоть глаз выколи, густой мрак облеплял лицо, как влажная паутина. Стоило Дарине коснуться ногами сырой, утоптанной земли подпола, как тяжёлая дубовая крышка лаза над её головой с глухим стуком захлопнулась сама собой. Этот звук показался Дарине грохотом падающего неба. Он отрезал последний бледный луч, падавший из окна горницы.

В темноте воцарилась гробовая, удушливая тишина, в которой был слышен лишь стук её собственного сердца.А затем до ушей девочки донеслось тихое, вкрадчивое шуршание.

Прямо по сырой земле подполья, шурша сухой чешуёй, к её босым ногам поползло что-то холодное, поднявшееся из самых глубоких земных недр, куда уходили корни старой мельницы.

Мавкина метка на лбу Дарины вспыхнула ярким, слепящим синим огнём. В этой изнаночной, колдовской вспышке, разорвавшей мрак подполья, девочка увидела то, от чего у неё перехватило дыхание. Прямо перед ней из темноты уставились два голодных и мёртвых глаза русалки. А следом за ними, словно из серой пыли, появились бледные лица её старших дядек — сыновей чернокнижника Гордея. Их глаза были затянуты белёсой плёнкой, а рты кривились в беззвучном голодном оскале. Они караулили её здесь, под полом родной избы, пробравшись через подлёдные речные жилы Тишанки в великий день Водокреса, пока ведьма Агата была бессильна.

— Кровь от крови... Наша кровь... — зашептали жуткие голоса из темноты, двоясь, троясь и откликаясь эхом под низкими земляными сводами.

К лицу Дарины со всех сторон потянулись бледные, покрытые могильным хладом руки с длинными чёрными ногтями. От них пахло речным илом и гнилым зерном.

— Открой водяные замки, наследница... Дед ждет тебя у омута. Твоя кровь сама нам двери отворит, только шаг сделай...

Дарина хотела закричать от ужаса, и этот крик сдавил её горло горячим комком. Она упрямо шагнула вперёд и наотмашь швырнула наступающему мороку прямо в голодные глаза жгучую, колючую Крапиву, а затем с силой ударила корнем Аира по сырой земле перед собой.

— Чур меня! — звонко, во весь голос выкрикнула маленькая ведьма, призывая древнюю силу Рода. — Уходи, Навь, под землю, откуда пришла! Не бывать тебе в нашем доме, не топтать ведьмин пол!

В ту же секунду сухие, безжизненные травы вспыхнули в темноте подпола чистым, ярким, зеленым обережным пламенем. Горький, яростный дух аира и жгучий огонь майской крапивы сокрушительным, праведным ударом пришлись по навьим слугам Гордея.

Зелёные языки пламени взметнулись до самого потолка, освещая земляные стены.Раздался яростный, обиженный шип, перешедший в глухой стон — цыганский морок и бледные лица дядек начали стремительно таять, теряя форму и осыпаясь на сырую землю серой, мёртвой мучной пылью. Чёрная магия деда Гордея дрогнула, рассыпалась в прах, не выдержав сопротивления Дарины. Зелёный огонь от травы напоследок ярко высветил дальний угол подпола, и там, прямо у старой, обросшей поганками бочки, Дарина увидела свою деревянную козочку.

Малышка метнулась вперёд, упала на колени, схватила отцовский гостинец и крепко, обеими руками прижала его к груди, чувствуя, как липовое дерево согревает её озябшее тело.

Развернувшись, она бросилась вверх по скрипучим ступеням. Подбежав к лазу, Дарина начала толкать тяжёлую дубовую крышку изо всех сил, превозмогая слабость и дрожь в коленях. Плотные плахи не поддавались, удерживаемые остатками навьего холода, но Дарина упрямо упёрлась плечом, пока лаз наконец с натужным скрипом не уступил, впустив её обратно в тёплую, безопасную и пахнущую сухой полынью горницу.Дарина выскочила из подпола, тяжело дыша, роняя горячие слёзы и крепко сжимая в руках спасённую игрушку.

На лежанке в этот самый миг шумно, испуганно вздохнула и открыла глаза Агата, пробудившаяся от отчаяния и пронзительного крика своей дочери. Маленькая ведьма спасла отцовский подарок и защитила подземелье своего дома, выдержав первый натиск Нави. Но теперь и она, и матушка Агата твёрдо знали: старый дед Гордей подобрался слишком близко.

***

Избы Лопуховки вросли в сугробы по самые стрехи. На брёвнах пятистенков, на резных наличниках и причелинах нарос толстый, пушистый слой серого куржака. Окна заиндевели наглухо, из-за чего дома казались слепыми. По единственной улице, утопая по колено в несаном, рыхлом снегу, крались редкие фигуры. Мужики и бабы шли согнувшись, опустив головы и натянув овчинные шапки до самых глаз. Ни шагов, ни голосов не было слышно — вьюга глушила все звуки. Только поскрипывали сыромятные ремни коромысел да глухо стукало деревянное клёпчатое ведро у кого-то в руке.

У реки, вокруг вырубленной проруби, сгрудился народ. Жались плечом к плечу. Щёки и носы у всех налились синевой, под ноздрями застыли ледяные капли, а ресницы побелели от густой изморози.

— Гнилью тянет от мельницы, — сипло говорил старый Фома, кутаясь в поношенный волчий тулуп, перевязанный мочалом.— То не туман. То Гордеев морок. Навья стужа огонь в печах жрёт, бабы. Скоро в подполах всё вымерзнет. С мельницы всё зло ползёт!

— Цыц ты, дед! — гаркнул рослый конюх Ермолай. Он стоял в огромных, подшитых толстой кожей пимах, широко расставив ноги. Его суконный зипун посинел от инея, а рыжая борода обросла ледяными сосульками. Ермолай опустил в речную воду окованный железом ковш. — Гордей половину деревни хлебом кормит. Богат, оттого и болтаете, пустобрёхи. Какой морок? Травите байки от страха! Крес над рекой сошёл, сам видел, как искра пала! Вода теперь огненная. Любую погань изведёт. Ну-ка, подставляй бадейки, неча стоять!

— Какое изведёт? — Каркнул из-за спин резкий, злой голос.То была старая Марфа — в Лопуховке о её завистливой чёрной душе знал каждый двор. В деревне давно ходили слухи, что Марфа — оборотень, и что много лет назад она продала свою девичью честь навьим кочевникам в обмен на запретные знания.

Она стояла без ведра, пряча скрюченные руки в рукава изодранной заячьей шубейки. Её узкое лицо перекосило от злорадства, а изо рта вырывался частый пар. Марфа пришла к проруби не за водой — за людским страхом.

— Перемрём все до единого, — скалилась Марфа, ловя взгляды напуганных баб. — Гордей-то по ночам чернокнижные листы в амбаре листает, я сама видела. Он с хозяином речным знается, они мертвяков из могил поднимают! Сказано вам: птицы на лету камнем в снег падают. Земля изнутри леденеет, а вы ковшами машете! Трупоеды уже близко, девки...

— Ой, матушки, правду Марфа бает! — истошно взвизгнула в толпе Матрёна, роняя обледенелый ковш прямо в сугроб. Она судорожно схватила за грудки стоявшую рядом куму, её зарёванное, синее от холода лицо перекосилось от ужаса:— Помрём! Скотина в хлеву околеет, а следом и мы... Моровая язва это, Навь нас живьём жрёт!

— Цыц, сороки! — гаркнул Ермолай, шагнув вперёд и с размаху воткнув тяжёлое окованное ведро в наст.Он зыркнул на Марфу из-под заледеневших, седых бровей, а затем сгрёб Матрёну за шиворот намокшего полушубка и резко встряхнул, едва не ткнув носом в снег.

— А ну, домой пошла, дура, пока ведро об голову не прилетело! Нагнали жути, языками мелете почём зря! А ты, Марфа, — Ермолай понизил голос, — убирайся прочь, да не мути народ. И без твоих речей тошно.

Перехватив поудобнее коромысло, Бронислава протиснулась сквозь толпу баб. Их тяжёлые юбки намокли по подолам и встали колом от мороза.

Девушка опустилась на колени у самого края ледяного закрайка. Чёрная вода в проруби колыхалась, пуская сизый пар. Броня опустила в неё липовые вёдра. Холод прожёг шерстяные рукавицы, пальцы сразу онемели и заныли.Зачерпнув до краёв, Броня поднялась, вскинула коромысло на плечо и быстро пошла назад по узкой тропке.

Голые ветки ивняка цеплялись за полы её тулупчика. Голоса у проруби быстро стихли, сменившись ровным гулом вьюги.

Вдруг, прямо из серых сугробов наперерез ей шагнул Лютобор.

Его овчинный полушубок был распахнут, засаленный ворот рубахи расхристан. Он шёл качаясь, расставив широко руки и увязая ногами в снегу:

— Куда прёшь, Бронька? — сипло крякнул он. — К Добрыне? Брось вёдра. Подохнет твой кузнечик, Навь его уже целует. Не жилец. Зачем тебе мертвяк? Ко мне иди, согрею.

Он шагнул к ней на встречу. Бронислава качнула плечом, удерживая коромысло, чтобы не плеснуть воду.

— Уйди, Лютобор, — выдохнула она, чувствуя, как внутри всё сжимается. — Отойди, грех возьму на душу.

— Не уйду. Моя будешь. Лютобор бросился вперёд, хватая её за ворот тулупа. Коромысло сорвалось с девичьего плеча, и деревянные вёдра с плеском покатились в сугроб.

Лютобор сгрёб её за талию, подмял под себя и поволок в кусты. Он сорвал с неё платок, намотал на кулак толстую чёрную косу и попытался впиться зубами в её губы. От него пахло хмельным суслом и могильной землёй.

Бронислава рванула правой рукой к поясу, где под распахнутым тулупчиком в кожаных ножнах висел её заветный нож.

— Пусти, падаль! — крикнула она и коротко, снизу вверх, полоснула его по протянутой руке.

Сталь с хрустом рассекла плоть и глубоко прошлась по ладони. Лютобор дико взвыл, моментально разжал пальцы, выпуская её косу, и отшатнулся, прижимая рану другой рукой. Из-под его пальцев пошла густая кровь, капая бордовыми каплями в снег.

Броня отскочила, тяжело дыша. Стужа вырывалась из её рта густым паром. Она перехватила нож поудобнее, глядя на парня. Лютобор, скуля и качаясь, отступил назад, спиной повалился в кусты и исчез в белой круговерти.

Бронислава опустилась на колени перед сугробом. Руки тряслись. Одно ведро лежало боком, вся вода ушла в снег, но второе застряло между ветками кустов и устояло.

Броня схватила его обеими руками, прижала к груди и, спотыкаясь о полы тулупа, побежала к кузнечному двору.

Глава 12 Живое к живому

Тишина в избушке стояла такая плотная, что Дарине казалось, будто она слышит, как за окошком, скованным прозрачным льдом, с сухим треском оседает наст.

Карачун — злой, кровожадный старик — только-только выдохся, уступив утренним сумеркам, но его ледяное дыхание всё ещё бродило между сосен. Брёвна на стыках звонко лопались от стужи, издавая звуки, похожие на ружейные щелчки. В такую пору ни один разумный хозяин за порог даже пса не вытолкнет.

Навьи духи, оголодавшие за долгую ночь, кружили над Лопуховкой, выискивая хоть каплю живого тепла.

Дарина сидела на самом краю бревенчатой лавки, едва дыша. Из-под короткой холщовой рубахи виднелись её маленькие босые пятки— от пола, укрытого пёстрыми половиками, тянуло холодом. Сердце девочки колотилось в груди, как пойманный в силки воробышек. Ей всё ещё было жутко от видения, которое только что с силой вырвало её из забытья. Сны Дарины никогда не были просто грёзами — они приходили тяжёлые, вещные, пахнущие то болотной сыростью, то гарью.

В эту ночь ей приснилась кузница в Лопуховке. В том сне не было звуков, лишь ледяной пронизывающий до костей холод. Дарина видела, как в сером полумраке, у подёрнутого сизым пеплом очага, сидит кузнец Бажен, сгорбившись так низко, словно на его широкие плечи обрушилась вся тяжесть неба. Его огромные мозолистые ладони, чёрные от многолетней работы в кузнице, безжизненные лежали на коленях ладонями вверх. Рядом, на земляном полу, усыпанном окалиной, стояла на коленях Бронислава. Охотничья дочка, всегда гордая, весёлая и быстрая на руку, тихо плакала, прижимаясь губами к ледяным, закоченевшим пальцам своего суженого. Добрыня, средний сын Бажена, красавец и богатырь, её наречённый жених, угасал у неё на руках. Их несостоявшиеся счастье замерзало прямо посреди этого страшного видения.

Она перевела взгляд на печь. Там, укутавшись в тяжёлое лоскутное одеяло, пахнущее старой овечьей шерстью и сушёной мятой, спала матушка Агата. Лицо её даже во сне оставалось бледным, заострившимся от вечной тревоги. Тёмные косы её растрепались по подушке из гусиного пера, руки — с тонкими, изящными пальцами — свисали с печи.

Дарина знала: матушка сильная. Матушка — ведьма, способная одним шепотком заговорить змеиный укус, унять лихорадку или отвести от ворот дурной глаз деревенских болтунов. Но против той лютой стужи, что пришла на Лопуховку из-за реки Тишанки, даже её ведовских сил едва хватало. С каждым днём Агата таяла, словно восковая свечка на сквозняке.

Малышка осторожно, стараясь не заскрипеть старыми половицами, опустила ноги в тяжёлые валенки. Они были велики ей, пахли сухой овчиной и печной золой. Дарина на цыпочках прокралась к сундуку. Дубовая крышка, окованная потемневшими железными полосами, коснулась её пальчиков ледяным холодом. Сердце девочки забилось быстрее, когда она потянула тяжёлую крышку вверх. Петли едва слышно заскрепели.

Внутри, среди пахнущих сушёной полынью матушкиных отрезов холста и старых шерстяных платков, на самом дне лежал холщовый мешочек. Края его обтрепались, пахли они старым деревом и сухой сосновой живицей.

Дарина запустила внутрь маленькую ладошку. Пальцы наткнулись на что-то твёрдое и гладкое. В мешочке тихонько шуршали камушки. Маленькие, неровные осколки застывших слёз древних сосен — куски необработанного природного янтаря, привезённого заморскими купцами из далёких южных стран. Матушка говорила, что в каждом таком камушке заперто солнце того далёкого лета, которое случилось ещё до рождения Дарины. Живое, яростное, неистребимое тепло. Дарина знала, Агата берегла их как последнюю память о счастье.

Но сейчас, когда навье проклятие убивало Добрыню и его семью, янтарь был нужнее там, у мёртвых жерновов.

Следом за Добрыней начал мёрзнуть и сам старый Бажен, и молодая Бронислава. Если кузница остынет окончательно — Лопуховке не пережить эту зиму. Без огня горна, без железной защиты кузнецов навья стужа сожрёт избы по самые крыши.

«Против мёртвого камня нужна живая сила земли», — упрямо, как заклинание, повторила она про себя папины слова, которые когда-то пересказывала ей мама.

Затянув шнурок, Дарина спрятала мешочек в карман:

— Прости, матушка, — беззвучно, одними губами прошептала она, оборачиваясь на спящую Агату. — Я быстро. Туда и обратно. Только Добрынюшку и кузницу спасу.

Она застегнула, подбитую заячьим мехом душегрею, повязала на голову старый шерстяной платок, крест-накрест перехватив концы на груди и завязав тугим узлом на пояснице, чтобы не раздувало ветром. В сенях стоял обжигающий, сырой холод, от которого моментально склеились ресницы. Деревянный дубовый засов поддался с тяжёлым, натужным скрипом. Этот звук показался Дарине грохотом падающего дерева. Она замерла, вжав голову в плечи и слушая, как стучит в ушах кровь, но из горницы не донеслось ни вздоха. Скользнув в узкую, ледяную щель, девочка оказалась во дворе.

До мельницы деда Гордея путь лежал неблизкий — добрые три версты через глухой лог и заснеженный овраг, огибающий Лопуховку с самого края. В летние дни Дарина преодолевала это расстояние легко, но сейчас, в глухую пору после Карачуна, зимний лес казался чужим и безжалостным.

Едва она миновала высокие ворота родного двора, как сугробы стали доходить ей до самого пояса. Валенки тонули в пухлом, свежем насте, и каждый шаг давался с трудом. Ветер, гулявший по верхушкам старых, закоченевших сосен, глухо выл, швыряя в лицо мелкую ледяную крупу. Вокруг стояла зловещая тишина. Огромные чёрные стволы деревьев обступали тропинку, точно молчаливые стражи Нави, а их корявые ветви тянулись к девочке, пытаясь зацепить за края заячьей душегреи.

Дарине казалось, что лес следит за ней. Каждую минуту за её спиной что-то трещало — то ли ветка лопалась от лютого мороза, то ли невидимый дух крался следом по её глубоким следам. Из темноты чащи доносился странный, протяжный гул: у самого оврага старая сосна со скрипом тёрлась о соседний ствол, и этот звук напоминал голодный стон зверя.

Сердце девочки уходило в самые пятки, в горле пересохло, а морозный воздух холодил лёгкие при каждом вздохе.

У неё чуть не остановилось сердце, когда у поваленной берёзы ей почудились два тусклых, жёлтых огонька — точно чьи-то недобрые глаза следили из бурелома. Дарина сильнее сжала в кармане мешочек с янтарём. И камушки внутри холстины отозвались едва уловимым, сухим теплом, словно подбадривая её. Малышка упрямо зажмурилась, сделала глубокий вдох и побежала дальше, проваливаясь в сугробы, скатываясь по обледенелому склону оврага и карабкаясь вверх на четвереньках, пока впереди, сквозь частокол обмёрзших кустов, наконец не показалась окраина Лопуховки и замоячил чёрный силуэт зловещей мельницы.

Несмотря на морозное, зимнее утро, деревня погрузилась во тьму — густой, непроглядный мрак окутал крыши изб. Дарина тревожно вглядывалась в пустые очертания дворов. Над кузницей не было привычного дыма. Сердце девочки сжалось: значит, верно её сон предсказал беду.

Страх — вонючий и серый, как болотная жижа — едва не заставил её повернуться и побежать обратно к маме, под защиту тёплого Очага. Но холщовый мешочек в кармане душегреи, согретый теплом её маленькой ладошки, вдруг словно зашевелился. Острые куски янтаря покалывали ручку сквозь ткань. Запертое внутри камней солнце рвалось наружу, навстречу навьей стуже.

Дарина утёрла обледеневший нос и, больше не чуя под собой ног, бросилась вниз по крутому склону, туда, где за заснеженными кустами и кривыми чёрными вётлами чернела грозная, мёртвая мельница деда Гордея.

Речка Тишанка в этом месте никогда не замерзала до конца — её чёрная, густая вода бурлила между обледенелых валунов, выплёвывая хлопья серой пены. Мельница Гордея высилась огромной тенью. Её огромные деревянные крылья застыли кривым крестом, расколов утреннее небо. Кругом пахло затхлой мучной пылью, болотной гнилью и чем-то острым и сырым.

Дарина пробралась к самому подножию сруба, где у обрыва темнел старый, полусгнивший деревянный лаз. Летом через него спускали сточные воды, а сейчас он оброс длинными, грязными сосульками. Сердце девочки ушло в пятки, когда на белом снегу прямо у лаза она заметила свежие, глубокие следы. Огромные, волчьи.

Дрожа от страха и холода, Дарина скользнула внутрь. На нижнем ярусе мельницы царила кромешная тьма, нарушаемая лишь тусклым светом, падающим сверху, из проёма лестницы. Воздух здесь был тяжёлым, промозглым. Девочка спряталась за грудой старых, покрытых мышиным помётом мучных бочек и затаила дыхание.

Сверху доносились рокочущие голоса. Спор вели дед Гордей и Лютобор.

— Силёнок маловато, старик! — хрипло рычал Лютобор, и от его голоса у Дарины затряслись колени. — Кузница ещё держится! Бажен цепляется за свой горн, как клещ за собачье ухо!

— Потерпи, волчья сыть, — змеиным шёпением отзывался Гордей. — Кузнец спёкся. Добрыня уже не поднимет молот, руки его — лёд. Навье заклятие в самом корне сидит. Жёрнов исправно сосёт их силу. К весне, когда сойдут снега, Лопуховка станет нашей. Только навьи хозяева будут здесь править. Нам нужна лишь дочка Истислава, чтобы окончательно сорвать замки с Тишанки. Девчонку Агатину надо стеречь. В её жилах течёт ведьминская сила, пополам с нашей, только она может в изнанку Нави зайти.

Дарина прижала ладошку к губам, чтобы не закричать. Они говорили о ней! О её отце и матушке!

Дарина огляделась вокруг. В центре яруса, в полумраке, она заметила огромный, мёртвый жёрнов. Он был старым, потемневшим от времени, а через всю его длину змеилась глубокая, рваная трещина. Из этой трещины тонкими, едва заметными струйками выходило чёрное, маслянистое марево — навья порча. Сам жёрнов время от времени подёргивался, точно живое подслеповатое брюхо огромного гада, изрыгая вокруг себя мёртвый студёный дух.

От ужаса у Дарины едва не помутилось в голове. Борясь со страхом и дрожью она вытащила из кармана холщовый мешочек. В этом сером сыром пространстве он казался горячим. Девочка развязала тугую завязку, запустила пальцы внутрь и достала пригоршню неровных янтарных камней. В темноте они слабо светились глубоким медовым светом.

Сделав три бесшумных шага вперёд, Дарина высыпала янтарь прямо в глубокую, тёмную трещину мёртвого жёрнова. Солнечные капли с тихим стуком посыпались вглубь холодного камня.

Дарина зажмурилась и прошептала мамин заговор:

— Огонь к огню, живое к живому, а мёртвому камню — лежать на дне омута. Вернись, сила, к Добрыне! Оживись, горн кузнечный! Истинно так!

В тот же миг треснувший жёрнов завыл, словно ему наступили на хвост. Чёрное марево вокруг него вспыхнуло звёздами золотистых, яростных искр. Заклятие Нави столкнулось с живой, тёплой силой. Воздух вокруг за секунду наполнился невероятно сильным ароматом нагретой полуденным солнцем смолы и свежей хвои, пожирающего мёртвую стужу.

На вверху, на втором ярусе, шаги мгновенно стихли.

— Кто здесь?! — рявкнул сверху Лютобор.Тяжёлые половицы над головой Дарины затрещали под его весом.— Отец, жёрнов стонет! Чужой на мельнице!

Лютобор тяжело топал сапогами по старой лестнице. Дерево трещало, и этот звук приближался к Дарине всё ближе и ближе. На нижнем ярусе замелькал неровный, багровый свет факела. Малышка, задыхаясь от ужаса, бросилась обратно к полусгнившему лазу. Но стоило ей протянуть ручки к обледенелой доске, как из густой темноты у самого обрыва выросла огромная, косматая тень.

Ждан! Старший сын Гордея стоял прямо у выхода, преграждая путь. Из-под нахлобученного меха большой шапки его глаза ярко сверкнули, а лицо казалось неподвижным, словно вытесанным из старого пня. Дара замерла на месте. Всё, её поймали.

Но Ждан не закричал и не бросился на неё. Он медленно перевёл свой тяжёлый взгляд с напуганной девочки на мёртвый жёрнов, из трещины которого всё ещё струился тонкий, золотистый дымок с ясным запахом сосновой живицы. На мгновение суровое лицо Ждана дрогнуло. Его широкие ноздри затрепетали, втягивая этот солнечный запах. В его глазах, глубоких, как лесная чаща, промелькнуло что-то похожее на звериную тоску.

— Ждан! Кто там у тебя? — сверху, уже у самого подножия лестницы, рявкнул Лютобор, размахивая факелом.

Ждан повернул голову на голос, загородив Дарину своей широченной спиной от набегающего багрового света.

— Мыши, Лютобор, — глухо, как из могилы, отозвался Ждан. — Старый камень мучную пыль почуял, вот и завыл. Нет здесь никого.

Лютобор выскочил в пролёт, тяжело дыша. Он повёл факелом из стороны в сторону, окинул зловещим взглядом пустой ярус, подошёл к жёрнову и зло сплюнул. Запах смолы уже растворился в привычной болотной гари, а золотые искры погасли, уйдя глубоко в камень.

— Смотри у меня, Ждан, — процедил Лютобор, подозрительно прищурившись. — Отец ошибок не прощает. Коли упустил кого — сам под водяное колесо пойдёшь.

Пока Лютобор осматривал углы, Ждан едва заметно, показал Даре на узкую щель за старыми мучными бочками. Малышка, поняв знак, бесшумно, словно лесной воробышек, скользнула туда и выбралась наружу через другой, потайной лаз у самой воды.

В тот же самый миг в кузнице Бажена, Добрыня вскрикнул, очнувшись от тяжёлого сна. Бронислава, сидевшая подле него, схватилась за сердце, тяжело глотая воздух.

— Добрынюшка! Что? Опять наговор? — со слезами на глазах крикнула Броня.

Но Добрыня вдруг поднял перед собой правую руку. Пальцы, которые ещё минуту назад были неподвижны, медленно, сжались в огромный кулак. По жилам парня начало разливаться горячее, живое тепло, будто в его тело вернулось пламя горна. Старый Бажен, сидевший у очага, тоже удивлённо охнул, чувствуя, как ледяные оковы спадают с его мозолистых ладоней.

— Отпустило... — пробасил Добрыня, глядя на свои ожившие руки круглыми от изумления глазами. — Бронюшка, отпустило! Будто солнцем южным по костям провело...

А Дара тем временем бежала назад через заснеженный лог, не чуя под собой ног. Валенки казались пудовыми, дыхание вырывалось из груди паром. Ей было безумно страшно. Перед глазами всё ещё стоял неподвижный, нечеловеческий взгляд Ждана. Малышка не понимала, почему этот страшный великан отпустил её, но сердцем чуяла — она прикоснулась к какой-то тёмной, глубокой тайне, от которой веяло глухим дремучим лесом.

Силы оставляли девочку. Она споткнулась об укрытую снегом корягу и кубарем покатилась в сугроб. Слёзы, которые она сдерживала изо всех сил, наконец хлынули из глаз. Ей было горько, стыдно перед мамой и очень одиноко посреди этого огромного, белого безмолвия.

— Дара! — разорвал тишину далёкий, испуганный крик.

Малышка подняла голову. На опушке леса, проваливаясь в глубокий снег, бежала Агата. На ходу она запахивала тёмную душегрею, её длинные волосы растрепались на ветру, а в глазах горел такой первобытный материнский ужас, какого Дара не видела никогда. Ведьма подлетела к дочке, упала перед ней на колени и судорожно схватила за плечи, осматривая, ощупывая, будто не веря, что её ребёнок жив.

Дарина прикоснулась ладонью к её холодной щеке.

— Прости меня, матушка! Я ушла... я сама...

— Глупая, маленькая моя пичужка! — Агата крепко прижала её к себе, и Дара почувствовала, как дрожат мамины руки. — Ты куда же это выскользнула? На дворе Карачун только-только выдохся, Навь кругом рыщет! Как ты порог переступить посмела без моего слова?

Дара, всхлипывая, протянула маме пустой холщовый мешочек, от которого всё ещё слабо пахло сосновой живицей.

— Кузница остыла, матушка. Я во сне видала, Добрыня без рук остался, богатырь наш добрый! Я помнила мельницу из снов... Я пошла и высыпала папин янтарь в мёртвый камень. Живое к живому, огонь к огню...

Агата замерла. Она посмотрела на пустой мешочек, затем перевела взгляд в сторону деревни. В этот самый момент над крышами Лопуховки, прямо над кузницей Бажена, в чистое небо робко, но уверенно поднялся густой столб сизого дыма. Горн ожил.

Навье проклятие мёртвых жёрновов, которое не всякий сильный знахарь сумел бы расколдовать, было сломлено чистой детской верой и любовью.

— Ты была на мельнице? — тихим голосом спросила Агата, и её пальцы сильнее сжались на плечах девочки.— Гордей... он видел тебя?

— Нет, — Дара покачала головой, шмыгая носом. — Я через лаз водяной пролезла. Лютобор спускался, кричал, но меня Ждан спрятал. Он большой, страшный, матушка... Посмотрел на меня, и Лютобору соврал, что там мыши.

Агата подняла Дару на руки, укутала её своим тёплым козьим тулупом и крепко прижала к груди.

— Пойдём домой, воробышек мой, — нежно шепнула мать поворачивая обратно к избушке. — Сил ты сегодня много отдала. Дома обогрею, взваром напою.

Глава 13 Сокровищница

Сухий-месяц принёс в притихшую лесную глухомань долгожданную весть. Наступила Комоедица — древнее, священное время великого пробуждения Медвежьего Бога и радостной, шумной встречи долгожданной весны.

Лютая зима, ещё седмицу назад казавшаяся вечной и непобедимой, наконец-то отступала под напором молодого, тёплого солнца. Соки жизни, всю зиму спавшие глубоко в корнях под обледенелой землёй, теперь начинали возвращаться в просыпающуюся природу. Снег на крыше избушки потемнел, напитался влагой, покрылся серой коркой. Он то и дело падал на завалинки пластами. Началась первая мартовская капель.

Лопуховка теперь шумно и радостно выдыхала, принимая ласковое тепло, точно благодать спасительную, что разливалась по улицам. Жизнь снова, временно победила смерть.

С того самого дня, как маленькая Дарина тайно пробралась на водяную мельницу Гордея, жизнь на кузнечном дворе не просто вернулась в прежнее русло — заиграла она, забурлила с новой, троекратной силою, словно пробудившаяся от зимнего сна река.

Мёртвый жёрнов чернокнижника больше не сосал жизненные соки из мужиков Лопуховки. Средний сын Бажена, Добрыня, сбросил с себя навье оцепенение. Огромные руки его ныне с такой яростью вздымали пудовый молот, что звон наковальни катился по всей округе, срывая напуганных птиц со старых вёлл. Горн дышал сытым, масляным жаром, а из каменной трубы и день и ночь шел сизый дым.

Наперегонки со временем оживала деревня, сбрасывая остатки долгого зимнего сна. Мужики, выходя на порог и горячо благодаря Рода за первое щедрое солнце, споро принимались за дело: на дворах звенели топоры, шуршали бруски, затачивающие лезвия, да ладились тяжёлые дубовые сохи к скорой пахоте.

Девки да бабы заработали пуще прежнего, заполнив шумом, песнями и суетой всю Лопуховку. Одни, со смехом и гомором, тащили к реке длинные холсты, чтобы выбелить их на мартовском насте; другие скребли лопатами землю, ладя первые огороды под засев; третьи, не разгибая спины у оконцев, торопливо докатывали последнюю зимнюю пряжу.

Бронислава ждала сватов в родительском доме, готовилась к свадьбе. На подворье охотника Белояра пахло подсушенной рыбой, дичью, вяленым мясом да смолистым деревом. Отец, крепкий да ладный лицом, на свою семнадцатилетнюю Броню не нарадовался.

Безвременно ушедшая Цветана, что покинула этот мир в горький час родов, оставив мужу малых деток, гордилась бы дочерью. Бронислава выросла сильной да хозяйственной, заменив братьям мать, а отцу став первой помощницей. Белояр серьёзно заявлял, что такую девку никакая навья сила не одолеет, и не ведал, как близко эта сила подступала.

В доме вовсю кипела предсвадебная работа. Бронислава расшивала обережными знаками подол венчальной рубахи, пряча от отца и жениха тяжелую тайну. Ох и сильна же оказалась девка, когда отбивалась от Лютобора! О нападении она смолчала — знала, что крутой на расправу Белояр и горячий Добрыня тут же схватятся за топоры, и прольется кровь прямо пред свадьбой. А Лютобор и сам затаился на мельнице.

Пока малые братишки-погодки, Любим и Богдан, с шумом и играми чистили отцовские луки, предвкушая знатный свадебный пир, Бронислава мысленно славила Рода за то, что уберег её в ту страшную минуту, и молила, чтобы пролитая кровь не навлекла беду на их грядущую свадьбу.

В лесу под ласковыми лучами солнца, лесной дом Агаты дышал покоем. Наступало время ведовских уроков новой весны.

Ранним утром, когда туман ещё стилился по низинам, Агата повела Дарину в рощу на первый весенний ведовской урок. Наст под ногами оседал, напитываясь влагой. Малышка училась собирать первые клейкие берёзовые почки и первый целебный, живой сок.На глазах шестилетней Дарины матушка ласково гладила белую кору деревьев, шепча тайные заклички.

Она учила дочку, как правильно просить у дерева сок, чтобы очистить кровь от зимнего застоя, выгнать остатки навьего хлада и набраться весенних сил. Дарина прижимала ладошки к стволу, чувствуя, как внутри древесины глухо и мощно бьётся жизнь. Дерево дышало, пульсировало, точно в его жилах текла настоящая, горячая кровь.

Земля просыпалась, и этот подспудный гул соков будил в маленькой ведьме её собственную силу.

Ввечеру, когда лучина в светце ровно затрещала, разгоняла сумерки, Агата тяжело вздохнула и подошла к самому тёмному углу горницы. Там стояли старые, окованные потемневшим железом ведьминские сундуки — семейная сокровищница. Тяжёлая дубовая крышка сундука откинулась с глухим, натужным скрипом, явив душный, дурманящий запах. Это были не злато и не наряды. Главным богатством рода оказались редкие, заветные коренья и травы, собранные в особые дни и ночи.

Каждая горсть, каждый сухой стебелёк дышал древней, сохранённой силой земли, готовой проснуться от весеннего тепла. Агата бережно вынимала на свет завязанные в холщовые тряпицы пучки, перебирая сокровища. Она раскладывала их на широком, гладко выскобленном дубовом столе, где каждая трещинка была Дарине знакома.

— Смотри и запоминай, Даринушка, — тихо говорила вещая мать, раскрывая один узелок за другим. Её пальцы, огрубевшие от зимней работы, но чуткие к ведовской силе, мягко разглаживали серый холст. — В этих ларях лежит то, что сильнее любого морока и любого чернокнижника. Жизнь, которая зимой спала, а теперь силу берет.

Мать развернула грубый кусок льна, и горницу наполнил резкий, медовый аромат. Это был сухой Иван-чай, собранный на излома лета; его пушистые застывшие соцветия сохранили багряный цвет, готовый в отваре вернуть человеку крепость духа и прогнать зимнюю немочь. Дарина потянулась носом к сухим цветам, впитывая этот густой запах сладкого июля.

Рядом легли сморщенные, угольно-чёрные корешки Девясила — тяжёлые, пахнущие горьким дымом и сырой осенней землёй. Агата разломила один корень, и по избе поплыл острый дух, способный уберечь грудь от лихорадок-трясовиц. Внутри разломанного корешка проступила тёмная, маслянистая сердцевина, хранившая память об осенних дождях.

Следом на стол лёг пучок Сон-травы. Её сухие колокольчики, покрытые мягким серебристым пухом, казались совсем беззащитными, но Дара знала: этот весенний прострел пробивает самый толстый наст, а его сок снимает с глаз любой навий морок. Серебристый пух на стеблях приятно щекотал пальцы, а сами колокольчики тихонько, сухо шуршали, точно маленькие лесные погремушки.

Напоследок Агата бережно высыпала на ладонь золотистые чешуйки Мать-и-мачехи — первые весенние слёзы земли, вобравшие в себя силу молодого солнца. Они шуршали, как сухая чешуя, но пахли чистым теплом, готовым защитить избу от любого дурного шёпота, идущего из темного подпола. Эти золотые пластинки напоминали Дарине кольчугу, способную укрыть их маленький дом от любой чернокнижной стрелы.

Дарина заворожённо протягивала маленькие пальчики к ведовским запасам, перебирая сухие листья. Стоило ей коснуться ладонью смолистых почек черного тополя, как живая сила просыпающихся растений отзывалась в её крови. Эти почки были липкими, пахучими, от них шёл тяжёлый дегтярный дух.

Дарина поняла: земля просыпается, и вместе с ней просыпается её собственная сила, готовая защитить Очаг от любой черной магии деда Гордея.

В Лопуховке в это вечер изба Бажена наполнилась торжественным беспорядком, какой бывает лишь тогда, когда жизнь упрямо борется со смертью за право явиться на свет. Всех мужиков из дома выставили за порог, ночевать в кузнице — в горнице остались только женщины.

Стоял тяжёлый, удушливый жар, от которого сразу спирало дыхание. Пахло кипятком, распаренным льном и ржаной соломой, которую мужики наспех, охапками бросили прямо на земляной пол у чела печи.

Старая повитуха Лада суетилась у большого деревянного ушата. Руки её ходили ходуном, горячая вода выплёскивалась на затоптанные половики.

Мать Стеши, Мирослава, утирала капли пота со лба дочери и тихо шептала ей слова поддержки, пока молодая жена Ратибора, Любава, испуганно прижималась к печному столбу, впервые видя такое таинство.

Сама Стеша металась на соломенном ложе, глухо стонала при каждой новой схватке и ловила ртом горячий воздух. Лицо её побелело, заострилось, а тёмные влажные волосы намертво прилипли к мокрому лбу.

— Пришло время новой жизни, — Лада кивнула Мирославе, и они вдвоём бережно подхватили Стешу под мышки, помогая ей приподняться на соломе.

Любава у печки зажмурилась, слышая, как золовка закричала — в полный голос, во всю девичью грудь, отдавая последние силы. А в следующую минуту крик оборвался, и в жаркой избе стало тихо-тихо, только вода в ушате плескалась.

Лада ловко перехватила скользкое, мокрое тельце, шлёпнула ладонью дитя. Малыш замер на миг, а потом зашёлся тонким, писклявым голоском.

— Парень! — выдохнула повитуха, утирая локтем лоб. — Баженов внук, кузнец будущий.

Мирослава подхватила плачущего внука, прижала к груди, утирая слезы радости о рукав рубахи. Лада перевязала пуповину суровой ниткой, обмыла младенца тёплой водой из ушата и завернула в старую, но чистую рубаху Бажена — чтобы рос крепким да силу перенял.

Стеша обессиленно откинулась на солому, тяжело дыша, не сводя глаз с сына, и губы её тронула слабая, усталая улыбка.

Любава выскочила на крыльцо, радостно взмахнула рукой мужикам: «Парень!». Бажен, стоявший посреди просторного, подметённого кузнечного двора, медленно снял шапку, поднял лицо к ночному небу и молча поклонился.

Ратибор и Добрыня разом выдохнули, заулыбались, обняли отца за широкие плечи. Мирош сорвался в пляс, весело махая золотистыми кудрями и громко смеясь.

Радость пришла в дом кузнеца, да только за воротами подворья притаилась. На следующий день у колодца бабы уже зло совались в кучи, шептались, оглядываясь на кузню, и кривили губы. Но стоило Добрыне пройти мимо с тяжёлым ломом на плече, как кумушки разом прикусывали языки и утыкались в свои вёдра.

Повитуха Лада гостила в избе Бажена три дня и была крепка в старом законе — кормить грудью в первые дени не дозволяла, оберегала младенца. Стеша ласково боюкала сына, ловила каждый его вздох и прижимала к себе всё крепче.

Мужики в дом не заходили — не положено по закону, пока три дня не минут, только Бажен через порог молча передал Мирославе для Стешы шмат солёного сала, чтобы силы к ней возвращались быстрее.

На третий день Лада наконец кивнула: «Пора, пришло молочко». Младенца приложили к правой стороне, чтобы рос спорым в труде да удачливым. Малыш ухватился, затих, только крошечные кулачки сжимались от усердия.

Вечером в избу, перешагнув порог, вошел сам Бажен с сыновьями. Кузнец подошел к колыбели, бережно взял внука своими огромными руками, поднял к самому потолку и негромко, но твердо произнес перед лицом семьи:

— Милорад. Наш человек. Моей крови.

Мирослав, Добрыня и Ратибор подошли ближе, разглядывая племянника. Пускай Лопуховка за воротами судит — в этих стенах Милорада ждала надёжная защита. Жизнь окончательно утвердилась на кузнечном дворе.

На следующий день дом Бажена наполнился весёлыми голосами. Изба была чисто выметена, на столе исходили паром пироги с рыбой, вяленное мясо, мочёная брусника да кувшины с ядрёным квасом. Проведать роженицу и принять нового человека в общину пришли все свои.

Стеша сидела на лавке, бледная, но счастливая, качала в колыбели спящего Милорада. Рядом, стояла Бронислава. Она рришла вместе с отцом Белояром и младшими братишками. Любим и Богдан во все глаза удивлённо разглядывали крошечного человека. Белояр выложил на стол знатный окорок лесного вепря и мягкую кунью шкурку — младенцу на тёплое одеяльце.

Дед Михей, старый пастух, завалился со всем своим огромным семейством — сыновьями, внуками и невестками. Сам дед ласково погрозил младенцу сморщенным пальцем и положил в колыбель пастуший рожок из липы: «Чтобы голос был звонкий, а скотина его слушалась!».

Пришла и добрая— вдова Аксинья с дочерьми, принесли обрядовую пшённую кашу с мёдом в глиняном горшке.

Во главе стола солидно восседал деревенский староста Твердислав, сват Бажена. На правах тестя Ратибора и главного человека в Лопуховке он степенно гладил окладистую бороду и зорко следил за порядком. Рядом сидела его жена, мать Любавы. Они принесли в подарок отрез мягкого льна на пелёнки.

Из-за уважения к старосте Твердиславу и к самому Бажену на Родины потянулись и те, кого на кузнечном дворе не особо ждали. Конюх Ермолай возвышался над толпой гостей — крепкий мужик средних лет, высокий, с окладистой рыжей бородой. Человек прямой, правильный и суровый, он не любил пустых разговоров, и прийти на праздник к кузнецу посчитал своим долгом.

В дверях, поджав губы, топталась завистливая Матрёна с дочкой-перестарком. Пришли они с пустыми руками, чисто поглазеть на «выродка» и посчитать, сколько у Бажена пирогов на столе. Бабье любопытство — сила страшная!

Чуть поодаль у притолоки тёрся хитрый бобыль хорёк-Клим — этот приплёлся исключительно из корысти, ради бесплатного угощения. Клим воровато оглядывался, примериваясь, как бы утащить со стола кусок пожирнее, да пониже поклониться старосте Твердиславу, надеясь выпросить у него по случаю прощение за прошлые недоимки.

Добрыня стоял чуть поодаль, у печного столба, переглядываясь с Броней. Стоило Матрёне косо зыркнуть на колыбель, как парень перехватил её взгляд и так сжал в руке кочергу, что та чуть не согнулась. Матрёна мигом уставилась в пол.

В этой шумной, сытой и людной горнице, пока Клим воровато тянулся к пирогу, а Матрёна шепталась с дочкой, двери избы тихо скрипнули. В горницу вошли те, кого хозяева ждали особо, каждый из гостей смолк из суеверного почтения — Агата и маленькая Дарина.

Шум утих, даже староста Твердислав степенно склонил голову перед ведуньей. Мужчины кузнечного рода — Бажен, Ратибор, Добрыня и младший Мирослав — разом шагнули вперёд, встречая гостей.

Бажен, чей крутой нрав знала вся Лопуховка, перед Агатой склонился в низком, поясном поклоне.— Здравствуй, Агата. Проходи к столу, место тебе на почётном куту, — густым басом произнёс кузнец. — Век помнить буду, как ты Стешу мою из лап самой Смерти вырвала в лютый месяц Карачун. Кабы не твои знания да травное зелье, не качать бы мне сегодня внука. Род кузнецов перед тобой в вечном долгу, Агата. Всё, что из железа скуём — сохи, ножи ли, обереги, — всё твоё без платы до конца дней моих.

Агата спокойно встретила его взгляд, мягко качнув головой, и выложила на стол кошель с серебряными монетами старой чеканки да пучок сушёного синеголовника.

— Полно тебе, Бажен, долги считать, — негромко отозвалась ведьма. — На то я и поставлена на рубеже, чтобы живых от Нави беречь. Серебро моё прими в дар младенцу, чтобы дом ваш нужды не знал, а синеголовник над колыбелью повесь — ни один злой навет, ни один лихой глаз к парню не подступится. Пусть растёт сильным, деду и дядькам на радость.

Из-за стола, ласково щурясь сквозь седые брови, Агате приветливо кивнул старый дед Михей. В Лопуховке больше никто с молодой ведуньей близко знаться не решался — сторонились бабы её лесного дома, ведовская сила в ней цвела вовсю. И только старый пастух всегда встречал её как родную.

Михей ещё бабку её покойную помнил, дружбу с ней водил, когда они вместе лесные пастбища от мора сберегали, и саму Агату помнил малой девчушкой, которую старая ведьма после безвременной кончины матери растила да ведовству учила. Старик твёрдо знал: без лесных хозяек крестьянскому скоту да и всей деревне не выжить.

А маленькая Дарина, не обращая внимания на притихших взрослых, на цыпочках подошла к колыбели. Малышка заглянула внутрь и протянула свой тонкий пальчик к крошечной ручке новорождённого Милорада. Спящий младенец, будто почувствовав доброе тепло, заворочался и крепко-крепко ухватился своей ручкой за палец Дарины. Девочка тихонько заулыбалась, глядя, как зарождается новая, чистая жизнь, которую они так тяжело отвоёвывали у тьмы.

В это время на мельнице Гордея стояла тяжёлая тишина. Огромное колесо замерло, застряв в вешней воде, и только река Тишанка глухо билась о старые брёвна. Нутро мельницы тонула в густом полумраке, пахло прелой мучной пылью и речной сыростью.

Старый мельник сидел у стола, тяжело оперевшись сухими ладонями на дубовую доску. Гордей хмурил седые брови, всматривался в темноту и никак не мог взять в толк, почему его жёрнов замолк и почему оборвалась навья сила. О том, что маленькая Дарина пробралась сюда и порушила его колдовство, старик даже не догадывался. Он думал, что возможно, из за того что вешнее солнце, пришло чуть раньше времени, оно и переломило зимний морок.

Лютобор сидел на против, хмуро разглядывая свою ладонь. Не мало дней прошло, рана давно затянулась, оставив на коже лишь уродливый белый рубец.

Гордей уколол сына злым, колючим взглядом и с силой пристукнул кулаком по столу:

— Девку посреди деревни зажать вздумал, дурень? — негромко, но яростно процедил мельник, в сотый раз припоминая сыну его проступок. — Всю Лопуховку на нас тогда поднять мог! Меня в деревне каждый мужик уважает, кланяются, как к хозяину за мукой идут! А ты в грязь отца топчешь. Благо, девка смолчала и свидетелей не нашлось, а то сидели бы мы сейчас на пепелище, если бы Бажен с сыновьями за топоры взялись!

Лютобор лишь зубами скрипнул, спрятал руку в складки портов и смолчал. А из тёмного угла, у самого входа, молча наблюдал за ними старший сын Гордея — Ждан. Он стоял, скрестив руки на груди, и лицо его оставалось спокойным. Ждан вспомнил, как сам тайно помог Дарине выбраться с мельницы, но выдавать себя не собирался. У старшего сына были свои думы на эту весну.

Дорогие читатели! Если вам нравится история, не забудьте подписаться чтобы первыми узнавать о выходе новых глав и о будущих новинках!

–––––––

Так же, вы всегда можете поддержать автора через кнопку "Отблагодарить" в профиле!

http://author.today/u/mknazeva341

© Все права на тексты принадлежат автору

Глава 14 Полая вода

Цветень принёс в лес живой шум. Весна, долго сдерживаемая навьими оковами, окончательно вступила в свои права, и вековой бор вокруг избушки наполнился несмолкающим птичьим гомоном.

Пришло время Первых Цветов и Полой Воды — тех самых заветных дней, когда русла лесных рек переполняются, выходя из берегов, а магия жизни бьёт через край.

Ранним утром Дарина проснулась оттого, что Очаг в печи приятно и ровно дышал сухим, смолистым теплом. Зимний леденящий страх, заставлявший сжиматься в комок под тулупами, ушёл. Девочка свесила босые ноги с бревенчатой лежанки, пошевелила пальцами, ловя тёплый солнечный луч на струганых половицах, и широко улыбнулась.

Лешачонок, благополучно перезимовавший у них в избе на правах нежданного, но пригретого гостя, тоже окончательно проснулся от весеннего припёка. Его пушистый, сухой мох на круглом брюшке заметно зазеленел, напитавшись утренним светом, а из расстрёпанных, похожих на сухую паклю волос на ушках-листиках проклюнулись крошечные, клейкие свежие почки.

Лесной малыш забавно вёл носом, улавливая дурманящий запах от печного шестка, чихал и скрёб лапками по подоконнику.

Агата уже была на ногах. Её сильные, привычные к тяжёлому труду руки споро замешивали овсяное тесто в глубокой липовой кадушке. Вместо колодезной воды мать использовала свежий, сладковатый берёзовый сок, только вчера принесённый из чащи. Сегодня нужно было напечь праздничных лепёшек на меду и заварить густой овсяный кисель — земля оттаяла, и Лопуховка готовилась к первому весеннему выпасу выжившей скотины.

Бабы в деревне уже доставали из сундуков обрядовые полотенца, а мужики чинили недоуздки. Первое стадо выгнать в поле после такой зимы — дело святое, тут без ведовского благословения и защитной горсти соли никак нельзя.

Агата ловко подхватила деревянную лопатку, выкатила из печного пода чугунок с упревшим густым киселем, от которого шёл сытный, кисловато-хлебный дух, рассыпчатый и сладкий. Рядом на чистом холщовом полотенце уже остывали румяные, тонкие лепёшки, смазанные топлёным конопляным маслом. От их вида у лешачонка ещё отчаяннее зачесались ушки-листики, и он застрекотал, требуя свою долю.

— Ну, Даринушка, пора нашему лесному гостю домой, в чащу, — ласково улыбнулась мать, не прерывая работы и вымешивая тугое, пахнущее кислинкой тесто. — Бор проснулся, Хозяин Лесной зовёт своих чад обратно под зелёный навес. Да и нам с тобой пора за дела приниматься. Земля тепло почуяла, потаённые соки пошли, первая весенняя зелень пробивает сухую хвою.

Агата вытерла руки о холщовый фартук, подошла к тёмному углу и достала из чистой, выцветшей тряпицы сухие, пушистые стебли прострела.

То была сон-трава весенняя, которую они бережно собирали и перебирали ещё в сухий-месяц, суша над печью. Мать измельчила ворсистые стебли прямо пальцами, бросая их в закопчённый чугунок с чистой водой. Нагреваясь на углях, трава пустила густой, горьковато-смолистый дух, заполнивший всю горницу. Смотря на поднимающийся пар, Агата зашептала низким, тягучим голосом старый ведовской шепоток:

«Вода-водица, чистая сестрица, смой мороки ночные, думы чужие, наговоры кривые. Как весна лёд ломает, так и навья сила тает. Мельнику в очи — дым, Даринушке моей — светлым-светло. Чур нас от его глаз, от речной жилы, от чёрной могилы. Ключ, замок, язык».

Мать смочила во взваре чистый лоскут сурового холста, слегка отжала его и бережно приложила ко лбу Дарины. Живое тепло прострела мгновенно отозвалось в ведовской крови девочки. Леденящая точка меж бровей, которая всю зиму колола холодом и напоминала о навьем дыхании, окончательно побледнела, и растаяла, уступая силе весеннего очищения.

Теперь дед Гордей не сможет так просто дотянуться до её снов сквозь речную жилу. Дарина дышала горьким паром травы, а перед её глазами вместо печного пламени вдруг всплыл угрюмый, неподвижный лик Ждана, старшего сына мельника. Сердце девочки испуганно ёкнуло. Он не выдал её отцу-чернокнижнику. Напротив, его сильные, странно холодные руки помогли ей сдвинуть заклинившее крыло механизма и остановить мёртвый ход. Ждан тогда не произнёс ни слова, но его глаза — глубокие, тёмные, как лесной омут в самой глуши — до сих пор снились Дарине. Было в этом парне что-то потаённое, чуждое людскому роду, о чём девочка боялась даже подумать.

Ближе к полудню, когда солнце совсем припекло, Дарина и лешачонок вышли на бревенчатое крыльцо. Малыш весело, дробно застрекотал, запрыгал по оттаявшим, брёвнам частокола и шмыгнул в густые заросли черничника, на прощание качнув мохнатой зелёной веткой. Даринка помахала ему вслед, чувствуя, как её собственная ведовская сила лёгким теплом покалывает пальцы, точно по жилам бежал сладкий весенний сок стволов берёз.

Следом за дочкой на крыльцо вышла Агата. На ходу повязывая светлый платок, молодая женщина с улыбкой подставила лицо теплому солнцу. Сегодня был важный день, и медлить не стоило.

— Даринка, не балуй, бери корзину, — мягко поторопила она девочку.

В избе уже всё было наготове. Агата бережно уложила на дно плетёнки ещё тёплые, пахнущие сладким медом лепёшки и аккуратно укупорила глиняный кувшин с густым овсяным киселём. Это скромное, но важное угощение предназначалось для задобрения лесных духов. Пастуху Агата припасла берёзовый сок и наговореную соль для скотины.

Выйдя во двор они отвязали от колышка Белку. Белоснежная коза, словно радуясь весенней прогулке, весело заблеяла и послушно потрусила следом за хозяйками.

Они пошли по узкой, едва заметной тропинке, петляющей среди просыпающихся деревьев. Дарина то и дело забегала вперёд, придерживая Белку за верёвочную уздечку, а Агата шла чуть позади, вдыхая свежий запах прелой земли и молодой хвои. Обе они прекрасно знали, куда держать путь — к заветной лесной поляне. Именно туда дед Михей с Васькой должны были пригнать стадо на первый весенний выпас.

Вдруг послышался хруст веток и заливистый, звонкий свист. К заимке торопливо шёл старый пастух, дед Михей, опираясь на длинный, вырезанный из ясеня посох, а за ним едва успевал его внук Васька. Шустрый парень, как обычно, крутил головой по сторонам, то и дело поправляя за поясом пастуший рожок.

— Здоровья Очагу твоему, Агата! — издалека крикнул дед Михей, степенно кланяясь вышедшим на поляну. — Пришли к тебе за благословением перед выгоном. Стадо за зиму исхудало, коровы еле на ногах стоят, а в лесу, сама знаешь, после такой-то стужи неспокойно. Нет-нет да почудится навья жуть меж стволов.

Агата налила всем по кружке свежего берёзового сока.— Оградит вас Очаг, дядька Михей. Скотине я обережную соль приготовила, всыплешь в пойло перед выгоном, ни один серый волк, ни одна мара лесная к коровам не подступится.

Васька, жадно припав к кружке, вытер рот рукавом и тут же заговорил, сияя хитрыми глазами:

— Ой, матушка Агата, что в деревне-то делается! Матрёна-сплетница вчера у колодца так орала, что аж осипла! Рассказывала, будто Клим-лентяй ночью у мельничного омута видел, как тени чёрные по воде ходили, а сам Клим со страху в малиннике спрятался и порты порвал. А ещё Ванюшку-пустослова, пьяницу этого, мужики окончательно из общины погнали. Еремолай-конюх его вчера из конюшни оглоблей выставлял, когда тот опохмелиться пытался украденным овсом. Изгой теперь Ванюшка, ни в одну избу его не пускают, за селом обретается, злой как чёрт. А всё из-за Стеши кузнецовой, простить себе не может, что его от кормушки отлучили. Только бабка Марфа, ведьма наша деревенская, всё шепчет, что весна эта боком Лопуховке выйдет.

Васька переступил с ноги на ногу и заговорщически подался вперёд. Глаза его блестели, как у голодного лиса, укусившего за хвост жирную сплетню.— Ой, ты послушай только! — заговорил парень, понизив голос до зловещего шёпота. — В Лопуховке-то поговаривают, будто мельников сын, Лютобор, руку-то вовсе не топором в бору распластал. Врут всё бабы! Бронька охотничья его проучила! Помнишь, как в ночь Карачуна мы, молодёжь, у вдовы Анисьи на посиделки собрались? Весело сперва было, сыту пили, пироги с черникой трескали... И тут — хлоп! Дверь с петель чуть не слетела. Является он. Без маски ряженого, без единого доброго слова — злой, как навье отродье, морок на честный люд наводить! Шагнул к середине избы, ни перед кем не поклонился, хрипит: «Ночь длинная, до утра ещё дожить надо».

Дарина замерла, ловя каждое слово. Васька, довольный произведённым впечатлением, картинно взмахнул руками:

— Бесцеремонно так парней раздвинул, к столу подошёл и уставился прямо на Брониславу! Охотничья дочка, надо отдать ей честь, не дрогнула, встретила его взгляд строго. А Лютобор у неё из рук половинку черничного пирога вырвал, в рот засунул, жуёт и цедит: «Хороша черника. Да только кузнецу она не по зубам будет. Мне такая хозяйка на мельнице надобна. Пойдёшь со мной, Бронька? Или испугаешься речного омута?» Добрыня, кузнец-то наш, в один миг с лица спал! Кузнецкая кровь в голову жарким пламенем ударила, он встал между своей невестой и мельничьим сыном грудь в грудь, глаза яростью так и сыплют! Басом как пророкочет: «Назад шагай, Лютобор, пока я тебе вторую щёку под шрам не пристроил! Руку уберёшь, али мне её прямо здесь, без наковальни, молотом переломать?»

Васька аж присел, показывая, как кузнецы обступили гостя.— Мирослав со скамьи подобрался, улыбка его добрая суровым прищуром сменилась, спину брата прикрыл. А Лютобор оскалился, и рука его — шасть под кафтан, где лезвие тусклое угадывалось! Вытащил нож — три вершка серой, мёртвой стали! И шепчет так, что у меня аж порты затряслись: «Чего притихли, кузнечики? Гляди, кузнец, как бы вместо свадебного пира вам поминальную кутью не хлебать. Железо твоё калёное против навьей стужи — что щепка сухая». Только замахнулся, а Мирослав — парень не промах, рванулся вперёд и ладонью намертво прижал запястье Лютобора к столу, схватил как в железные тиски! «Живым, — орёт, — отсюда не выйдешь, коли хоть каплю крови прольёшь!»

Пастушонок перевёл дух, обернувшись на деда, но Михей лишь хмуро слушал, не перебивая внука-краснобая.— И тут, матушка Агата, из-за печи сама хозяйка, Анисья вдова, выступает! Тяжело так стучит деревянным концом ухвата по половицам, лицо белее холста от злости, а в глазах — огонь чистый! «Полно! — закричала. — В моём дому перед моим очагом кровь проливать не дам!» И как выставит вперёд тяжёлый железный ухват, прямо Лютобору в грудь рогами упёрла, что тот аж пошатнулся! Да как грохнет наотмашь о пол: «Пошёл вон! Нагнал мороку на честную молодёжь, девок напугал! Нет тебе места у моего стола! Проваливай, пока я тебя кочергой вдоль хребта не перетянула!» Парни за спиной Добрыни дружно кулаки сжали. Лютобор руку отнял, зло сплюнул на чистые половицы и процедил сквозь зубы: «Твоя взяла, тётка. Ухожу. Да только помни, кузнец: ночь Карачуна длинная. До рассвета далеко, а метель за порогом ещё не всех своих покойников раскопала...» Тяжёлая дубовая дверь за ним захлопнулась, Анисья засов задвинула, а Бронька-то... Бронька, видать, потом нож свой охотничий в ход пустила, раз Лютобор теперь в амбаре шрамом багровым мается! Ох, девка... рубится не хуже мужика!

Васька замолчал, тяжело дыша от собственного повествования, а потом вдруг сжался, заозираясь на дремучие стены бора, и придвинулся к самой Агате, едва не задевая её плечом:— А ещё... матушка Агата... Марфу-то, ведьму нашу деревенскую, я намедни у ручья встретил. Точнее, не её саму. Иду в сумерках, гляжу — свинья огромная, чёрная, по бревну через воду лезет. Да только лапы у той свиньи... как руки человеческие, с длинными ногтями, и морда уродливая, в личине страшной, будто маска из прелой коры сшита! Навстречу мне обернулась, глазами жёлтыми сверкнула и завыла по-людски, утробно так, утробно... Я едва зачураться успел, за дерево упал, а она в чащу сиганула, только хруст пошёл. Марфа это, точно она! В личине свинячьей по лесу бродит, заговоры на падеж скотины шепчет. Не к добру это всё, ой не к добру...

Агата слушала Ваську молча, и лицо её становилось всё мрачнее. Слова парня ложились на душу тяжёлым грузом. Если Лютобор ещё зимой грозил кузнецам поминальной кутьёй, а старая Марфа оборачивается лесной тварью, значит, затаённая злоба на мельнице копилась долго. И весенний паводок, что вот-что зашумит по руслу Тишанки, принесёт с собой не просто талую воду, а настоящую беду.

А в самой Лопуховке весна шумела ещё громче, разбиваясь на сотни живых голосов. На кузнечном дворе Бажена звенели весёлые, мутные ручьи, унося в реку последние куски серого, наносного льда. Изба, которую в лютый Водокрес едва не выстудила Навья стужа, теперь дышала сытым печным дымом и запахом свежего хлеба. В горнице, у чисто вымытого оконца, тихо напевала Стеша, баюкая в липовой люльки маленького Миролюба.

Рождение Баженова внука община уже отпраздновала в канун тепла, обиды забылись, и теперь в кузнечном доме царил долгожданный покой. Матушка Мирослава и Любава не отходили от липовой люльки, то и дело поправляя узорные полога и заваливая молодую мать заботой. Они шептались о том, как уберечь дитя от дурного глаза Матрёны, что повадилась заглядывать в кузнечные окна под предлогом занять соли.

Голос Стеши лился тихо, убаюкивающе, наполняя избу старинной, тягучей тоской:

«Ой, люли-люли-люли, прилетели журавли,Прилетели журавли, принесли весну с земли.Ты спи, дитятко, засыпай, навьих марок не пускай. Очаг горит, кузня звенит, тебя батюшка защитит...»

Только Добрыня сегодня не находил себе места. Парень так раздался в плечах после болезни, что старая праздничная рубаха с красной вышивкой едва сходилась на его груди. Начистив до зеркального блеска сапоги, он то и дело шагал из угла в угол, поправляя пояс и выглядывая в сени. Сердце его горело — слишком долго он ждал этого дня, слишком много тёмных сил пытались разлучить его с любимой.Там батюшка Бажен, праздничный, остепенившийся, уже укладывал на чистый, расшитый алыми конями рушник пышный, золотистый свадебный каравай. Рядом стоял старший брат Ратибор, затягивая кожаный ремень на суконном зипуне.

— Ну, чего мечешься, как конь в загоне? — прогудел Бажен, оглаживая окладистую бороду. — Дело житейское, правое. Сватовство — не драка, Белояр-охотник человека видит. Община вас парой ещё зимой признала. Пора и честь знать, ждать нечего. Пришло время идти умыкать девку.

Обряд прошёл чинно, с соблюдением всех вековых деревенских законов. На кузнечном дворе мужики ещё раз проверили упряжь, а Лада-повитуха, пробегая мимо избы, успела шепнуть Мирославе, чтобы та насыпала Добрыне за голенище маков цвет — от нечистого глаза.

В охотничьей избе Белояра, пахнущей вяленым мясом и терпким порохом, отец Брониславы долго и сурово испытывал Добрыню взглядом. Охотник сидел на лавке, покрытой медвежьими шкурами, а по углам тускло поблёскивали наконечники старых рогатин.

Богдан и Любим притихли на печи, сверкая глазами-пуговками на грозных кузнецов. Атмосфера в избе была тяжёлой, как перед грозой. Все помнили суровую зиму и то, какими жертвами далось им это весеннее тепло.

Когда Бажен с поклоном выложил на тяжёлый дубовый стол пышный каравай, а Добрыня согнулся в пояс, прося отдать за него дочь, охотник долго молчал. Слышно было только, как трещали угли в печи да за окном шумели птицы.

— Бери, кузнец, — наконец сказал Белояр, опустив тяжёлую ладонь на колено. — Девка у меня с характером, лес знает, зверя не боится. Но тебе в обиду не дам. Коли обидишь охотничью дочь — сам из леса не вернёшься. Живите миром.

Бронислава стояла у печного столба, набросив на плечи праздничный, нарядный платок с длинными кистями.

Белояр поднялся, шагнул к Добрыне и крепко пожал ему руку — скрепил уговор перед домашними чурами. Бажен тут же выложил на стол свадебный каравай, а Ратибор со степенным поклоном передал отцу невесты дары от кузнечного рода: тяжёлый нож с рукоятью из резного лосиного рога да новенький топор, сизый от доброй закалки. Охотник подарки принял, весомо кивнул и подтолкнул Брониславу к парню.

Добрыня шагнул навстречу и бережно взял её за руку. Броня подняла на него глаза, и в груди у неё всё расцвело, запело весенними ручьями — её Добрынюшка, её богатырь, живой, сильный, теперь забирает её в свой дом! Забыв про суровый охотничий уклад, девка крепко прижалась щекой к его широкой, пахнущей кузнечным дымом груди. Наречённые трижды обошли вокруг печного столба, связывая свои судьбы перед лицом родового очага, и только после этого двинулись к порогу.

Она шла за Добрыней на кузнечный двор под весёлые, заливистые выкрики деревенских баб и завистливые взгляды дочерей вдовы Аксиньи, но сердце её колотилось, как пойманная в силки птица. Броня так и не рассказала Добрыне про Лютобора. Не рассказала, как полоснула его сталью по руке на заснеженной тропе. Этот секрет тяжёлым, холодным камнем лежал в её груди, отравляя всю радость. Она знала: раненый зверь опасен вдвойне, а Лютобор шрамы прощать не умеет.

На следующий день вся Лопуховка собралась на кузнечном дворе на помочи — рубить молодожёнам новую, собственную избу. Община возвращалась к привычной жизни после страшной зимы. Мужики дружно расчехляли топоры у кучи, огромных сосновых брёвен. Воздух полнился стуком железа, хрустом обтёсываемой коры и густым, пьянящим запахом сосновой смолы. Щепа летела во все стороны, мужики весело перекрикивались, подначивая Добрыню, который работал за троих, легко поднимая брёвена.

Староста деревни Твердослав степенно прохаживался меж рядов, проверяя ровность венцов, а ленивый Клим то и дело присаживался на пенёк, пытаясь увильнуть от тяжёлого бревна, за что тут же получал крепкое словцо от Ратибора.

А со стороны чёрной водяной мельницы, весна казалась уродливой и мёртвой. Речка Тишанка, обычно весело бурлившая в Цветень-месяц здесь текла лениво, её вода была мутной, затянутой грязной, бурой пеной.

Внутри мельничного амбара дед Гордей исходил страшной яростью. Мёртвые жернова, остановившиеся посреди зимы, так и не сдвинулись с места. Колдовство Нави, которое старик так яростно призывал сквозь речную жилу, отступило от Лопуховки, и старик не понимал, почему. Его длинные, скрюченные пальцы листали пожелтевшие страницы старой чернокнижной книги, но ответы ускользали.

Старик подозревал, что в деревне или в лесу объявился кто-то сильный, кто смог заклинить механизм мельницы в самый пик стужи.Он то и дело зыркал на старшего сына Ждана, который молча чинил порванную сбрую в углу. Ждан вёл себя тише воды, ниже травы, скрывая, что именно его холодная ладонь помогла маленькой ведьме Дарине остановить навьий ход. Между отцом и сыном росло тяжёлое недоверие, готовое перерасти в открытую вражду.

За мешками с прелым зерном, затаился Лютобор. Парень озлобился, превратившись в дикого, раненого зверя. Гордей повернулся к нему, и его узкое лицо перекосилось от презрения:

— Дурак ты, Лютобор, и племя твоё дурацкое, — прошипел старик, брызжа слюной. — Из-за твоей похоти глупой мужики к мельнице присматриваться начали. Сиди здесь и не суйся в село, пока я не разберусь, кто мне жернова испортил! Верну Навь — тогда и заберёшь свою Броньку, а пока не смей дышать в сторону кузнецов!

Лютобор ничего не ответил, лишь крепче сжал здоровой рукой топорище, и в его покрасневших глазах зажглась бешеная, затаённая обида. Он ненавидел Добрыню, но больше всего — своё вынужденное изгнание. Навь отступила от изб Лопуховки, но она прочно засела в его собственном сердце.

К вечеру дед Гордей за лютовал пуще прежнего. Тьма внутри старого колдуна кипела и требовала крови. Гордей взял со стола старый ритуальный нож с выщербленным лезвием, поймал в углу амбара чёрного, как смоль, слепого петуха и потащил его к воде. Старик вышел на самый край мельничного омута, где вода крутилась чёрной, гнилой воронкой. Воздух вокруг него мгновенно похолодел, весенние птицы затихли в кустах, будто почуяв дыхание самой смерти. Гордей прижал птицу к колену, одним резким движением перерезал ей горло и швырнул прямо в центр бурлящего омута. Чёрная кровь фонтаном ударила в мутную пену.

Колдун поднял сухие, руки к темнеющему небу, его глаза под лохматыми бровями налились мертвенным, жёлтым светом. Он зашептал древние заговоры, ломая русло реки своей тяжёлой, чёрной магией. Гордей призывал имена тех навьих тварей, что веками спали на самом дне болотных топей, умоляя их проснуться. Вода в омуте в ответ на его слова страшно, утробно зарычала. Вспененная жила реки заживо загноилась, покрываясь бурой паводковой коркой, от которой повалил едкий, удушливый пар с запахом тухлой муки и болотного ила.

Со стороны Тишанки донёсся зловещий, нарастающий гул, похожий на подземный гром. Огромные, грязные волны с грохотом бились друг о друга у крутого берега, выплескивая на прибрежную траву болотную тину и комья склизкой муки со дна. Старый чернокнижник пустил по реке ядовитую паводковую пену, пытаясь затопить берега, размыть защитные границы лесной избушки Агаты и полностью погубить Очаг ведуний.

В этот момент в избушке Даринка почувствовала, как содрогнулась изнанка леса под ударами этого страшного паводка. Пол под ногами девчушки будто качнулся. Она подбежала к окну, тревожно глядя в сумерки.

А по бурлящей, почерневшей реке поплыли ошмётки тухлой пены и дохлая рыба. Маленькой ведьме вместе с матерью предстояло принять новый, самый главный бой против ярости чернокнижника.

А грязная речная жила неслась дальше, минуя заимку, прямо к границам Лопуховки. Там, у кузнечного двора, мужики уже расходились по домам, оставляя уложенные венцы новой избы Добрыни и Брониславы. Строительные топоры затихли до утра, воткнутые в сосновые плахи, но весенний мир Лопуховки был хрупким. Чёрный паводковый морок деда Гордея и затаённая злоба Лютобора уже караулили у самого порога.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге