Обложка Ничего святого

Ничего святого

Павел Корнев

0% прочитано
Стандартный
Павел Корнев

Ничего святого

Глава 1

Ничего святого

Небольшой городишко Луто прозябал вдали от торговых путей посреди голой, открытой всем ветрам степи. Куда ни глянь — лишь невысокая трава, да жёлтые проплешины глинистой почвы. Грязь.

Грязь [1] — а как иначе?

Разбитая тележными колёсами и размоченная осенними дождями дорога мерзко чавкала под ногами, липла на сапоги, дорожный посох и полы плаща. Подсыхая, отваливалась целыми пластами, но тут же налипала вновь.

Немудрено, что шаг мой был неровным, а дыхание — тяжёлым.

Устал.

Выдернуть из липкой жижи ногу, переставить, после высвободить из грязи второй сапог и сделать очередной шаг. Чавк-чавк. И снова — чавк, уже посох.

Сколько их было, этих шагов? И сколько ещё будет?

Но — cвезло. Заслышав скрип колёс и недовольное фырканье лошадёнки, я откинул с головы капюшон и ступил на обочину, освобождая дорогу телеге. Закутанный в ветхую рванину возница настороженно оглядел меня с головы до ног и нехотя пробурчал:

— Да пожрёт Бестию пламя преисподней.

— Да пожрёт, — кивнул я и спросил: — В Луто едешь?

— Ну?

— Подвезёшь?

Возница скорчил гримасу, но отказывать путнику не стал.

— Залезай, — разрешил он.

Я уселся на застеленные сырой соломой доски, свесил с края облепленные рыжей глиной ноги и покатил дальше с относительным комфортом. Расшнуровал дорожную котомку, достал ломоть чёрного хлеба и кусок сыра, протянул вознице:

— Не откажись разделить трапезу.

Разумеется, мужичок отказывать мне в этой просьбе не стал. Жадно накинувшись на угощение, он сразу запихал еду в рот, быстро прожевал и принялся выбирать из плешивой бородёнки хлебные крошки.

Я постучал варёным яйцом о доску и начал без спешки счищать растрескавшуюся скорлупу и вкидывать её в дорожную грязь. После достал ещё сыра и хлеба, и только-только перекусил, как из расползшегося по степи вечернего тумана показались стены Луто. Невысокие, скособоченные, рыжеватые, как и всё вокруг.

— Подъезжаем? — уточнил я и запахнул отдёрнутую ветром полу плаща.

Мужичок вытаращил глаза на рукоять заткнутого за кушак ятагана и лишь беззвучно раззявил рот, полный гнилых обломков зубов.

— Это Луто? — повторил я вопрос.

Возница перевёл взгляд на крепостные стены, молча кивнул и отвернулся. Вид у него был необычайно перепуганный.

«Ну и что с тобой делать теперь?» — задумчиво глянул я на сгорбившуюся спину. Мужичонка, будто почувствовал взгляд и ссутулился ещё больше. Точно — боится...

— Да хранит тебя твоя ненависть, — напутствовал я тогда возницу, спрыгнул в дорожную грязь и поплёлся по радостно чавкавшей глинистой жиже вслед за нещадно погоняемой лошадёнкой.

Чавк-чавк. Пауза и снова — чавк, это посох.

Когда прошёл в заметно покосившиеся ворота, сбитые из толстенных, замшелых снизу досок, никто меня не остановил. Некому было: не толпились поблизости ни стражники, ни сборщики податей. Только из распахнутой караульной будки доносился приглушённый гул голосов.

Миновал её, и на меня повеяло перегаром, вонью немытых тел и прокисшей стряпни. Удивляться нечему, для подобного захолустья такое в порядке вещей.

Я спокойно отправился дальше и, надо сказать, очень скоро пожалел, что под ногами чавкает не размокшая глина, а городские запахи далеко не столь изысканны, как вонь из караульной будки.

Теперь под ногами хлюпало жуткое месиво каша из грязи, помоев, объедков и прочих нечистот, состоявших большей частью из обыкновенного дерьма. Тут же копошились крысы, свиньи, собаки и полуголые дети. И даже не знаю, кто из этих обитателей трущоб был самым грязным, голодным и диким.

А вот взрослые на улицах не попадались вовсе. Тоже объяснимо: вечер только начинается, кто на хлеб насущный в поте лица зарабатывает, кто перед ночью отсыпается.

Немного поплутав по узеньким улочкам, больше напоминавшим сточные канавы — а на деле ими и являвшимся, — я вышел к храму, столь же обветшалому и запущенному как и весь остальной городишко. Мощное некогда строение перекосилось и заметно погрузилось в землю, купол пошёл трещинами, а окна были завешаны обыкновенными циновками.

И вот уже на замощённой жёлтым кирпичом площади жизнь била ключом. Служка-переросток в слишком коротком для него одеянии бил деревянной колотушкой по медному гонгу, созывая горожан на службу. Прихожане послушно плелись к храму, по пути осаживая нищих, что так и норовили сунуть им под нос изъеденные язвами и гнойниками культи. Время от времени кто-нибудь из стражников в грязных плащах охаживал дубинкой особо наглого попрошайку, но урок не шёл впрок и вскоре всё возвращалось на круги своя. Тем более что доблестных стражей порядка куда больше интересовали молоденькие девчонки из числа комедиантов, разбивших свои шатры неподалёку.

Я и сам с удовольствием поглазел бы на танцовщиц, но служба уже началась, пришлось идти в храм. Убранство его оказалось ничем не примечательным — голая кладка стен, серый свод потолка, ступенями понижающиеся ряды сидений. Заняты были только самые нижние скамьи, и мне без особого труда удалось отыскать свободное место у прохода.

Опустив зад на холодный камень, я с облегчением вытянул гудящие ноги и прислушался к словам молодого проповедника, который пытался расшевелить свою скучающую паству, без особого, впрочем, успеха.

— Когда явилась Бестия, преклонились пред её яростью и малые, и великие. А, кто не преклонился, тех Она и Её тёмное войско стёрли с лица земли. Будто стая саранчи промчались силы зла по городам и сёлам, сжигая и уничтожая всё на своём пути. Так бы и сгинул навеки род людской, но разгорелась в наших сердцах праведная ненависть! — Проповедник глубоко вздохнул и, почти срываясь на крик, продолжил: — Ненависть, вот что спасло нас всех! Бестия обладала невыразимым могуществом, люди для неё были простыми игрушками. А можно ли ненавидеть муравья, которого походя раздавил сапогом? Нет! Бестия просто играла и наслаждалась своими злодеяниями! Пусто было в душе Её! Да и есть ли душа у того, кто никогда не испытывал ненависти? — Человечек за кафедрой сделал паузу, будто дожидаясь ответа от прихожан, и возопил: — Нет! Лишь ненависть отличает человека от животного, лишь она зажигает души благодатным огнём! И Бестия сгорела в пламени людской ненависти и была низвергнута в преисподнюю вместе со всеми своими тёмными вассалами! И помните — лишь наша ненависть, лишь ненависть каждого из нас удерживает там чудовищ. Не растрачивайте её на блуд и мирские страсти. Будьте сильны в своей ненависти! Лишь она наполняет нашу жизнь смыслом! Odium aeternum! [2]

И прихожане привычно отозвались, столь же привычно коверкая латинские слова:

— Odium aeternum! Odium aeternum! Odium aeternum!

А потом все начали выходить со своих мест и по вышарканным ступеням спускаться к кафедре, на полу перед которой под слоем грязи угадывалось мозаичное изображение привязанной к тележному колесу Бестии. Проходя его — плевали.

Плюнул и я. Но не безразлично, как спешившие на представление комедиантов обыватели. Нет — я плюнул с ненавистью.

Odium aeternum!

После подошёл к стоявшему у кафедры проповеднику, опустился на одно колено и поцеловал массивный серебряный перстень.

— Да не угаснет огонь твоей ненависти, — напутствовал меня совсем молодой юноша, и на груди его в свете чадящих лампад блеснул медальон настоятеля с золочёными буквами главного постулата Церкви «Odi ergo sum!». [3]

Ненавижу, значит, существую! — и никак иначе.

Склонив голову, я отступил от кафедры и направился на выход. Прихожане валили к шатрам комедиантов, зашагал вслед за ними и я. Протолкался к огораживавшей сцену верёвке и принялся следить за немудрёным представлением.

То было в самом разгаре. Мужик в цветастой, но изрядно заношенной одёжке и широкополой шляпе размеренно крутил ручку шарманки, и под эту монотонную мелодию на закреплённой меж двух столбов верёвке вышагивала закутанная в тогу девица. Края куцего одеяния едва-едва прикрывали колени, и почтенные отцы семейств пялились на её голые ноги с несказанно большим интересом, нежели внимали проповеди настоятеля. Ещё и подбадривали арлекина, который длинной хворостиной задирал и без того бесстыдно короткое одеяние. Комедиант с выкрашенным белой краской лицом пытался помешать охальнику, но лишь нарывался на тумаки и зуботычины.

Пьяный смех, сальные шуточки, похотливые вздохи.

Захолустье, что с него взять.

Я хотел было отправиться по делам, но заметил обходящую зрителей со шляпой в руках черноволосую девчонку и полез за кошелем. Кинул пару сольдо, намеренно медленно начал разворачиваться и тотчас почувствовал, как кто-то ухватил за полу плаща.

— Ну? — обернулся обратно.

— Господин! — потянула меня к шатрам девица под впечатлением от щедрого пожертвования. — Не покидайте нас так скоро!

Я для виду поколебался, после нырнул под верёвку и под недовольный ропот зрителей поспешил вслед за девчонкой

— Вы находите меня привлекательной, господин? — ожидаемо спросила та, когда мы укрылись от толпы за латанным-перелатанным шатром.

Ничего не ответив, я ухватил её за подбородок и задрал безвкусно накрашенное лицо. Симпатичная. Не более того.

Уловив мои сомнения, девица распахнула своё одеяние и бесстыже выставила напоказ груди с торчащими бугорками сосков.

— Быть может, в другой раз, — с некоторой долей сожаления, отказался я. — Спешу.

— Подождите! — облизнула губы комедиантка. — Такого вам никто не делал! Вы не пожалеете! Наш пастор называет это per os. [4]

— Этот молодой ханжа? — хмыкнул я и вновь полез за кошелём.

— Да нет же! — рассмеялась блудница, опускаясь передо мной на колени. — Настоятель уехал по делам, и последние дни службы ведёт отчим Секундус. Этот индюк скорее оскопит себя, чем прикоснётся к женщине!

— Он такой, да?

— Ещё хуже!

— А настоятель?

— Настоятель ми-и-илый!

Я сунул девчонке серебряную монетку, сдвинул ножны с ятаганом набок и разрешил:

— Приступай.

Спрятав десять сольдо, комедиантка сноровисто справилась с завязками штанов, запустила внутрь руку и, обхватив тоненькими пальчиками то, что и должна была обхватить, приникла к моим чреслам и занялась делом.

Занялась, надо сказать, столь умело, что вскоре дела и заботы совершенно перестали беспокоить и стали чем-то далёким и несущественным. Понаблюдав какое-то время за покачивавшейся вперёд-назад черноволосой макушкой, я положил руку на девичий затылок и начал контролировать ритм, тихонько командуя:

— Altius! Altius! Altius! [5]

Ох, так гораздо лучше...

Вскоре меня от пяток и до макушки передёрнула судорога, я опёрся на посох и выдохнул:

— О, моя ненависть!

Шумно сглотнувшая девица какое-то время продолжала работать языком, потом отпрянула и, обтерев рукавом губы, поднялась на ноги.

— Господин остался доволен?

— Более чем, — признал я, подтягивая завязки штанов.

— Тогда приходите после представления, — заулыбалась девица. — Поверьте, вы не уйдёте разочарованным. Моя сестричка обожает per anum. [6]

— Тоже настоятель научил?

— Нет, — хихикнула комедиантка, — акробаты.

— Это они сейчас выступают?

— Да, господин. Так вы придёте?

— Приду. — Я посмотрел на мрачный, походивший скорее на оборонительное сооружение храм, рядом с которым цветастые шатры комедиантов казались неуместными и нелепыми, и спросил: — А нельзя было выбрать место...

— Подальше от храма? — спросила девчонка, проследив за моим взглядом. — Вот ещё! Мы и в самом храме станцуем, если в цене сойдёмся!

— Вот как? А что отчим Латерис на это скажет?

— Да уж ничего хорошего это точно! Как-то хотела его за кафедрой ублажить, так он меня розгами отходил. Два дня потом сидеть не могла. — Черноволосая поёжилась, но сразу оживилась: — А вам бы хотелось меня выпороть?

— Не уверен, — поморщился я и предупредил: — Вы бы скромнее, а то погонит вас отчим Секундус поганой метлой.

— Вот вернётся отчим Латерис, тогда посмотрим, кто кого погонит!

— Посмотрим, — кивнул я и зашагал прочь от пошлых шуток зевак и фальшивых мелодий шарманки.

Меня ждала работа.

Городская тюрьма Луто оказалась под стать остальному поселению. Просто неказистая пристройка к магистрату с крышей, крытой не черепицей, а давным-давно сгнившей соломой. Двор оказался загажен конскими яблоками, на виселицах болтались два разбухших тела, готовых развалиться на куски от малейшего дуновения ветра.

Охраняли арестантов из рук вон плохо. Можно даже сказать — не охраняли вовсе. Ни у ворот, ни на входе караульных не оказалось, и лишь у себя в каморке с аппетитом объедал куриную ногу заплывший жиром надзиратель. Его сменщик спал тут же, завернувшись в груду тряпья.

— Чего ещё? — Тюремщик при моём появлении оторвался от трапезы и вытер пухлой ладонью заляпавший бороду жир. — Чего надо?

Морщась из-за кислой вони кошачьей мочи, я переступил через порог и выпростал из-под рубахи серебряный медальон. Подсвечивая масляной лампой, надзиратель поддался вперёд, и его свинячьи глазки округлялись всё больше и больше по мере того, как пухлые губы шевелились, беззвучно проговаривая:

— Officium Intolerantiae [7], — прошептал он, враз растерял всю свою невозмутимость и будто даже уменьшился в размерах. — Какая... какая нужда привела вас к нам, отчим?

— Ты знаешь какая.

— Я? — враз осип тюремщик, и по щеке у него покатилась крупная капля пота. — Откуда мне знать, отчим?

— Отчим Латерис. Проводи меня к нему.

— Что вы?! Отчим Латерис уехал из города! Его здесь нет!

— Знаешь ли ты, пасынок мой, что врать — грешно? А врать мне не только грешно, но и глупо. Осознаешь ли ты в полной мере возможные последствия? Подумай об этом, прежде чем ответить.

— Но откуда...

— Слухи, пасынок мой, это всё слухи и сплетни. А теперь перестань тянуть время.

— Отчим Латерис, он... — задохнулся толстяк, пару раз беззвучно хватанул воздух распахнутым ртом и выдал, — он умер!

— В самом деле?

— Клянусь своей ненавистью!

— Нехорошо получилось, — хмыкнул я, вовсе не обрадованный тем, что пустяковое на первый взгляд поручение начинает обрастать совершенно ненужными осложнениями.

Всего-то требовалось допросить обвиненного в осквернении собственного храма настоятеля да выбить дурь из коменданта городского гарнизона, тайком заключившего его в тюрьму по доносу второго проповедника, отчима Секундуса. Но теперь... если настоятель действительно мёртв, всем причастным к этому прискорбному происшествию придётся понести заслуженное наказание.

После общения с черноволосой блудницей — воистину нет никого болтливей шлюх! — я особо не сомневался в том, что отчим Латерис никогда не осквернял храм оргиями. А блуд вне стен храма хоть и позорил сан, но Officium Ethicorum [8] при местном епископе, скорее всего, ограничилась бы одним лишь устным внушением.

Нехорошо. Очень нехорошо.

— Проводи меня к телу, — приказал я.

— Я не могу! — вновь заблеял тюремщик.

— Можешь, пасынок мой. Уж поверь на слово. — Я перекинул посох из руки в руку. — И проводишь, даже если для этого придётся убеждать тебя per anum.

Вряд ли надзиратель знал латынь, но репутация Коллегии Нетерпимости и посох в моих руках лучше всяких слов подсказали ему, каким именно образом может закончиться наша беседа.

— Как скажете, отчим, — тяжело вздохнул тюремщик, взял лампу и нехотя поплёлся на выход.

Меня обдало едкой вонью пота, чеснока и прокисшего пива, но я никак не выказал своего отвращения и двинулся следом. По лестнице с осклизлыми ступенями мы спустились в подвал, и там густой запах испражнений и сырости легко перебил аромат провожатого.

— Подержите, отчим. — Тюремщик передал мне лампу и, сняв с пояса связку ключей, начал проверять, какой из них подходит к замку камеры. После недолгой возни он распахнул жалобно скрипнувшую дверь и указал в тёмное нутро камеры: — Смотрите сами, отчим. Мертвее не бывает.

Стоило только подступить к порогу, и зловоние мочи, рвоты и гниющей плоти едва не сшибло с ног. Пахло просто жутко, и вместе с тем запаха мертвечины мой бедный нос не уловил. А значит, либо узник умер совсем недавно, либо толстяк нагло лжёт и при этом почему-то не боится быть пойманным на вранье.

Встав на пороге, я поднял руку с лампой и сразу понял причину столь странной самоуверенности тюремщика. Открывшееся в неровном сиянии светильника зрелище могло надолго лишить аппетита даже мясника, а уж пройти в загаженный каменный мешок решился бы и вовсе один на сотню.

Отчим Латерис лежал на полу, и лишь окровавленная тряпка на чреслах прикрывала его наготу. Впрочем, человека в таком положении, вряд ли это могло задеть. Едва ли кого-то обеспокоит отсутствие одежды, когда по оскальпованной макушке ползают мухи.

Я поморщился от отвращения, но продолжил разглядывать жуткие увечья, стараясь ничего не упустить из виду. Ступни раздроблены и почернели, колени сломаны, все бёдра в гниющих язвах ожогов. С живота лоскутами содрана кожа, соски срезаны, предплечья перебиты сразу в нескольких местах, вместо левой кисти чернеет прижженная факелом культя, а на правой не осталось ни одного пальца. Ноздри вырваны, уши отрезаны, один глаз выколот, другой заплыл и не открывается.

Вердикт: работа дилетанта. Ну и настоятель, разумеется, не жилец. И кому-то придётся за это ответить.

— Ну почему так всегда? — с нескрываемым сожалением вздохнул я. — Почему люди берутся за работу, в которой ничего не смыслят, даже если это сулит им одни лишь неприятности?

Арест настоятеля — это и сам по себе серьёзный проступок, но комендант мог выкрутиться, переложив вину на доносчика. А вот за пытки и убийство пасынка Церкви его ждёт такое наказание, что самой Бестии в преисподней тошно станет.

И самое главное — зачем? Зачем кому-то понадобилось истязать проповедника? Кому вообще такое могло в голову прийти?!

Но тут настоятель словно уловил присутствие людей, веко его дрогнуло, и в неровном свете лампы яростно сверкнул залепленный гноем глаз.

Глаз полный ненависти.

— О, моя ненависть! — присвистнул я.

— Что?! — аж подскочил тюремщик. — Не может этого быть!

— Может, пасынок мой. Может.

— Отчим, вы не должны допрашивать его без писаря! — всполошился толстяк. — Его слова должны быть записаны! Позвольте, запереть дверь, а потом мы вернёмся...

— Irrumabo vos! [9] — вырвалось у меня, и ещё прежде чем я развернулся, тюремщика будто ветром сдуло.

Умный подонок. Знает, когда следует уносить ноги.

Я прошёл в загаженную камеру и опустился на корточки перед узником.

— Dum spiro, odi, [10] — пробормотал, не спуская с него глаз.

Так — и никак иначе. Отчим Латерис находился при смерти, но, несмотря на это, ненависть его была сильна.

Настоятель расслышал знакомое высказывание и умоляюще протянул ко мне сочившуюся сукровицей культю. А потом раззявил чёрную дыру, некогда бывшую ртом, и прохрипел:

— Остановите! Остановите его!

— Успокойтесь, отчим, никто вас больше и пальцем не тронет, — пообещал я. — Сейчас вызову лекаря, он осмотрит вас...

— Нет! — сипло выдохнул узник, и в лёгких у него забулькало. — Не дайте ему осквернить храм!

— Что?

— Знаменосец Бестии! В хра... — Отчим Латерис закашлялся, изо рта его хлынула густая чёрная кровь, он уронил голову на грудь и затих.

Я прикоснулся к шее — пульса не было.

— Да не оставит ненависть душу твою, — пробормотал я тогда посмертное напутствие и вскочил на ноги. Схватил отставленный к стене посох и опрометью бросился к лестнице.

Знаменосец Бестии! Потусторонняя тварь здесь, в храме заштатного городишки!

Но почему о ней знал лишь отчим Латерис и никто кроме него?

Ведь это такая ответственность! Такая честь!

Величайшие монастыри соперничают за право заточить в своих стенах тёмные сущности, которые не были отправлены в преисподнюю вслед за их безумной госпожой. Как одна из реликвий Odii Causam [11] могла оказаться в храме Луто? Почему епископу ничего об этом не известно?

И хоть отчим Латерис мог просто бредить, проверить его слова требовалось незамедлительно. Одна лишь ненависть прихожан сковывает тёмную тварь, и, если храм будет осквернён, страшно даже представить, сколько бед сумеет натворить слуга Бестии!

Я выскочил из тюрьмы и только сбежал с крыльца, как в ворота ворвались трое солдат. Двое в кожаных панцирях с окованными железом дубинами, третий с коротким пехотным мечом и в кирасе, на которой светился свежей позолотой девиз «Odium aut Mortis». [12]

Комендант городского гарнизона Марк Хаста, собственной персоной.

Обернувшись, я глянул на маячившую в тюремном оконце толстую морду надзирателя и за цепочку вытащил серебряный жетон служителя Officium Intolerantiae. Но без толку, комендант коротко бросил подчинённым:

— Взять самозванца!

И те кинулись в атаку!

— Fatuus! [13] — выругался я и быстро шагнул навстречу низкорослому солдату, бежавшему первым.

Тот даже сообразить ничего не успел. Просто со всего маху налетел лицом на вскинутый посох и навзничь рухнул на землю. Его приятелю свезло не больше: увесистая палка крутнулась в моих руках, и взлетевший от земли нижний конец угодил служивому между ног.

Бедолага взвыл — даже меня передёрнуло.

Проняло и коменданта; с кислой миной он убрал руку с рукояти меча и взъерошил волосы, изображая раскаянье:

— Не судите строго, отчим. Ошибся.

Я зашагал к воротам, поравнялся с ним и на ходу небрежно бросил:

— Прощаю тебя, пасынок мой.

Марк Хаста опустил взгляд и с облегчением перевёл дух, но стоило лишь оставить его за спиной, моментально скрипнули ремни доспехов.

О, моя ненависть! — ну почему всегда одно и то же?

Резко обернувшись, я перехватил руку с ножом и выкрутил мускулистое предплечье, а затем свободной пятернёй вцепился в волосы коменданта и со всего маху ткнул его лицом в кирпичную кладку забора.

Ткнул раз, другой, третий. И ещё, и снова! До тех пор, пока забрызганную кровью землю не усеяли обломки зубов.

После отпустил обмякшего Хасту, и тот без чувств повалился в грязь. С превеликим удовольствием перерезал бы засранцу глотку прямо здесь и сейчас, но не подобает верному пасынку Церкви растрачивать свою ненависть на людей. И потому, лишь пару раз пнув коменданта в незащищённый доспехами пах, я оставил его, поднял с земли перепачканный грязью и навозом посох и побежал к храму.

На улицах — никого. Беспризорные дети, нищие и пьяницы с наступлением темноты куда-то запропастились, и даже свиньи с собаками больше не попадались на глаза. Городок словно вымер.

Неужто чувствуют что-то?

Возможно, что и так...

На храмовую площадь я вбежал со стороны шатров комедиантов. Прислушался, успокаивая дыхание, — тишина. Где все? Где?!

Вот тут мне и стало не по себе. «Мы и в самом храме станцуем, если в цене сойдёмся!», — вспомнились слова черноволосой девчонки.

Храни меня ненависть!

Я рванул к храму и навалился на массивные ворота, но те оказались заперты. Тогда обежал мрачное здание с задов и толкнулся в пристрой. Дверь едва слышно скрипнула, а стоило мне переступить через порог и сразу послышались размеренные хлопки и тяжёлое, с присвистом дыхание. Но при этом тяжко вздыхал один человек, а глухие отголоски ударов не походили ни на стук спинки кровати о стену, ни на звонкие шлепки ягодиц!

Неужели... Я осторожно заглянул в освещенную тусклым светом лампады келью и с неприязнью уставился на занятого самоистязанием отчима Секундуса.

Молодой парень в одних лишь панталонах яростно нахлёстывал себя трёххвостой плёткой, на концах которой бугрилось множество узлов, усеянных металлической щетиной. По спине проповедника струилась кровь, но он только закусил губу и тихонько мычал в такт размашистым ударам.

Вот оно как! Лично мне всегда казалось неправильным укреплять ненависть путём умерщвления плоти, пусть флагеллантство и не считалось серьёзной ересью. Страдать должны не пасынки Церкви, страдать должны враги рода человеческого, и никак иначе.

Решив, что увидел достаточно, я легонько постучал посохом о дверной косяк и отчим Секундус от испуга выронил плеть.

— Что вы здесь делаете?! — вскрикнул он, заметил серебряный жетон служителя Officium Intolerantiae и сдавленно пискнул: — О, нет...

— О, да, — ухмыльнулся я и кинул плащ на колченогий стул. — Отчим Латерис мне всё рассказал.

— Во имя ненависти!.. — всхлипнул пастор.

— И Марк Хаста тоже запираться не стал, — продолжил я. — Как думаете, отчим, что я здесь делаю?

— Нет! — бухнулся вдруг на колени Секундус. — Это была не моя идея! Это всё Хаста! Это он всё придумал!

— Вот как?

— Это Марк узнал о визитах отчима Латерис к блудницам! Он сказал, что этого так оставить нельзя, что это плевок в душу всех прихожан! Но если донести епископу, то настоятеля просто снимут, а совратившие его фигляры не понесут никакого наказания и продолжат сбивать с пути истинного горожан. И мне нечего было на это возразить! Вы видели их представление? Гнусность! Чистейшая гнусность!

— Так это идея Хасты?

— Да! Я не мог не поддержать его! Он единственный в этом пропащем городе разделяет мои убеждения! Единственный праведник во всём городе! — По лицу Секундуса потекли слёзы. — В остальном нет моей вины! Марк дал ключи и деньги комедиантам, чтобы они пробрались в храм и устроили здесь оргию. Он приведёт... должен был привести солдат и тогда грешники понесли бы заслуженное наказание!

— И они сейчас?..

— Там, я слышал их голоса.

Болван! — едва не выругался я вслух. Одни только беды от этого флагеллантства! Мало того, что сами женщин и вина чураются, так ещё и других по себе судят. Что плохого в том, что отчим Латерис развлекался с весёлыми девицами? Не с мальчиками же! Да и не силой их брал! Не в храме блудил, не на кафедре сношал! А этот ревнитель чистоты ради своих личных убеждений готов убить и даже хуже того — готов поставить под удар Церковь!

Fatuus!

Но ругаться я не стал. Вместо этого попросил:

— Встаньте. — А когда проповедник поднялся с колен, от души двинул ему в подбородок.

Отчим Секундус без чувств рухнул на пол, я перевернул его на живот и, связав запястья прочным шнуром, поспешил в храм. Заглянул в распахнутую дверь и, хоть никого не заметил, но комедианты точно не успели убраться отсюда подобру-поздорову, поскольку от погружённой в темноту кафедры по пустому помещению гулко разлеталась размеренная мелодия шарманки.

Я настороженно двинулся по проходу, краем глаза разглядывая изукрасившие стены похабные рисунки, смазанные и торопливые. Неожиданно к завыванию шарманки присоединились сладострастные стоны черноволосой распутницы, а её совершено нагая сестричка выпорхнула откуда-то из тьмы и закружилась в танце на мозаичном изображении привязанной к тележному колесу Бестии.

И акробаты — как же без них? Парни сноровисто работали малярными кистями, превращая храм в подобие третьесортного борделя.

— О, моя ненависть! — прошептал я, но только шагнул к осквернителям, как моего носа коснулась странная вонь.

Странная? Да нет — то повеяло серой!

И немедленно всплыли в памяти слова отчима Латериса о заточённом здесь знаменосце Бестии. Если эта тварь освободилась...

Рубаха враз промокла от пота, а мелодия шарманки вдруг набрала силу и зазвучала прямо в моей голове. От неё веяло беспредельной радостью дикой охоты, ароматом луговых трав после тёплого дождя, хрустом, с которым входит в живую плоть острый наконечник, и облегчением от осознания того, что тело это — не твоё.

Музыка заполонила сознание, и нечто внутри меня откликнулось на неё. Рёбра превратились в гигантский ксилофон, полые кости стали флейтами, зубы и костяшки пальцев отозвались стуком кастаньет, а поджилки звенели ничуть не хуже туго натянутых струн. Каждый выдох сдавливал лёгкие словно волынку, каждое биение сердца отдавалось в черепе, будто перестук палочек на старом солдатском барабане.

Мелодия рвалась наружу, и рвала на куски меня, но боли не было, боль ушла, превратилась в упоительную смесь запаха любимой женщины, шума прибоя, горечи хмеля и нечто неосязаемого; того, что заставляет трепетать все фибры человеческой души.

Счастье. Это было чистое, ничем не замутненное счастье.

Фу, гадость! Меня чуть не вырвало.

Счастье — дело сугубо личное. Когда кто-то трепанирует тебе череп и вкладывает в голову столь сильные эмоции, это уже не счастье — это рабство.

Счастье и любовь — кандалы, лишь ненависть делает нас по-настоящему свободными.

— Noverca nostri — odium da nobis libertatem... — забормотал я слова молитвы, — et defende nobis a creaturis inferni... [14]

И сразу в голове прояснилось, с глаз будто спала пелена, а соблазнительные стенания юной блудницы превратились в пронзительные вопли ужаса. Да и на стенах блестела не краска, но потёки крови и ошмётки плоти, ведь орудовали акробаты не малярными кистями; нет — они запускали руки в распоротые животы и оскверняли серую строгость каменной кладки собственными потрохами!

Я откинул посох и обнажил ятаган. Выкованный на заказ двойного изгиба клинок сужался к острию, и при необходимости им можно было как рубить, так и колоть. Знакомая тяжесть оружия придала уверенности, и я по вышарканным ступеням начал спускаться к кружившейся на мозаичном изображении бестии комедиантке, туда, где заходилась в истошных криках её сестра.

Не успел. Только ступил на мозаику, и стоны стихли, а из-за кафедры вышел... вышло...

У меня буквально ноги к полу приросли, стоило разглядеть ужасающее обличье знаменосца Бестии.

На низком лбу двумя уродливыми наростами торчали загнутые рожки, под массивными надбровными дугами алым пламенем преисподней горели ужасные глаза. Морда заросла длинной седой щетиной, ноздри приполюсного носа торчали наружу, а окружённую бородой прорезь лягушачьего рта заполонили острые зубы. Несуразно мощная грудная клетка была лишена растительности, густая шерсть покрывала лишь кривые ноги с вывернутыми назад коленями. Между ног свешивался отросток, больше походивший на набухшую конечность морского гада, именуемого учёными людьми каракатицей обыкновенной. Внизу — копыта.

Продолжая твердить про себя молитву, я перевёл взгляд на зажатую в мускулистой руке многоствольчатую флейту, но не Fistula Panis [15], а жуткий инструмент, сотворённый из обломков перевитых сухожилиями трубчатых костей, с нижних концов которых капала кровь. На левую кисть знаменосец намотал чёрные волосы молоденькой комедиантки; он волочил её за собой, симпатичная девчонка превратилась в комок изуродованной плоти. Тело словно пропустили через камнедробилку, на чудом уцелевшем лице окровавленной дырой выделялся разорванный рот.

О, моя ненависть!

Я запнулся, и этой небольшой заминки оказалось достаточно, чтобы знаменосец стремительно подступил к мозаике на полу и, не решаясь зайти на неё, разинул зубастую пасть. Оглушительный рык гулко прокатился по храму, и акробаты вмиг бросили осквернять стены, а обнажённая танцовщица, соблазнительно виляя бёдрами, зашагала к поработившему её сознанию чудовищу.

Медлить было нельзя. Если знаменосец выпьет ещё одну жизнь, в одиночку его мне уже не остановить!

В пару шагов я нагнал танцовщицу и вонзил острие ятагана ей в спину, аккурат под нижнее ребро. Остриё легко пронзило тело и окровавленной сталью вышло из живота. Девчонка рухнула на колени и потянула за собой оружие; я поспешил упереться подошвой сапога в девичье плечо и рывком высвободил клинок. Танцовщица без чувств растянулась на залитой кровью мозаике.

Не теряя времени, я развернулся и рубанул ятаганом по запястью тянувшегося ко мне акробата. Легко перерубил сухожилия и кости и новым замахом обрушил ятаган на голову второго комедианта. Изогнутый клинок рассёк череп, раздробил переносицу и засел над верхней губой.

А крови — чуть. С трудом высвободив оружие, я едва успел отскочить от однорукого акробата, зашедшего сбоку. Быстро ударил его, и острая сталь с хрустом перебила сустав. Подавшись вперёд, одержимый попытался сбить меня с ног, но волочившиеся по полу кишки за что-то зацепились, и мощным боковым ударом мне удалось снести курчавую башку, так что та посвила на ошмётках мышц и лоскутах кожи.

На миг я отвлёкся смахнуть брызнувшую в лицо кровь, и сразу в кушак вцепились чужие пальцы. Ухвативший меня комедиант с раскроенным черепом потянулся к шее, я рукоятью ятагана шибанул его по изуродованному лицу и выбил левый глаз, но отшвырнуть парня не получилось.

Тогда я выхватил стилет и вонзил острие в правую глазницу, окончательно ослепив акробата. Потом высвободился из мёртвой — воистину мёртвой! — хватки и кинулся вдогонку за танцовщицей, которая, оставляя за собой кровавый след, упрямо ползла через мозаику к знаменосцу Бестии.

Порождение тьмы бесновалось не в силах ступить на изображение распятой госпожи, а когда я в пару шагов настиг девчонку, изо всех сил швырнуло в меня свою ужасную флейту. Острые кости распороли рубаху и кожу, но поздно — ятаган уже рухнул вниз и с деревянным стуком врубился в девичью шею.

— Во имя ненависти! — заорал я, когда на мозаику хлынул поток крови, и знаменосец Бестии взвыл так, словно его паром ошпарило.

Но не паром, ненавистью!

Кожа чудовища покраснела и покрылась волдырями, полыхавшее в глазах пламя преисподней потухло, и на какой-то миг показалось, будто на меня смотрят водянистые глаза Марк Хасты.

Или так оно и было?

Неважно — кровь вовсю клокотала на мозаике, а ятаган раскалился докрасна, и я бросился в атаку. Знаменосец Бестии хоть и был выше, мощнее и сильнее, но развернулся и козлиными прыжками помчался наутёк.

Я — вдогонку. Не осталось ни страха, ни сомнений. Сознание заполонила одна лишь ненависть. Ненависть, которая делает нас истинно свободными и вдыхает жизнь в куски мяса, именуемые человеческими телами.

Ненавижу — значит, существую!

Ненавижу!

Первый удар объятого пламенем ятагана пришёлся промеж лопаток. Брызнула нестерпимо вонявшая серой чёрная кровь, знаменосец жалобно взвыл, а следующим замахом мне удалось перебить ему колено. Тёмное создание с грохотом врезалось в кафедру, разнесло её в щепы и покатилось по полу.

Я моментально оказался рядом и с размаху рубанул клинком по запрокинутой гортани. Лезвие, с хрустом перебив хрящи, застряло в мускулистой шее, и огонь с ятагана перекинулся на бороду. Знаменосец судорожно засучил ногами и ударом копыта отбросил меня прочь. Боль обожгла бедро, острые грани смальты разодрали рубаху и оцарапали кожу, но ненависть моя была сильна, и я легко вскочил с мозаики и вновь бросился в атаку.

— Во славу ненависти! — заорал и продолжил кромсать шею твари уже потухшим, но от этого не ставшим менее острым клинком.

А потом сталь прошла через кости и плоть и со звоном угодила в каменный пол.

Дзанг! — удар болью отозвался в руку, клинок лопнул и разлетелся на куски.

Но это было уже неважно — отрубленная рогатая голова чудовища валялась в шаге от истекавшего вонючей жижей тела.

Теперь не встанет, теперь не оживёт. Какое-то время — точно.

Закашлявшись, я повалился на ближайшую скамью и зажал отбитый и исцарапанный бок. Ненависть схлынула, навалились усталость и боль.

Но ничего, жить буду. Я — буду, а кто-то нет.

И я с сожалением поглядел на изувеченные тела девчонок, с которыми мы могли бы недурственно провести сегодняшний вечер. Вот тебе и per anum, вот тебе и per os.

Решительно, все беды рода людского от гордыни, алчности и глупости.

Вспомнился отчим Секунудос, который поставил свои личные убеждения выше уложений Церкви и едва не выпустил в мир знаменосца Бестии, захотелось найти его и удавить. Но не стал, нет.

Не стоит растрачивать ненависть по пустякам. Ещё пригодится.

И я толкнул ногой рогатую голову знаменосца, злобно пялившуюся на меня своими мёртвыми глазами...

[1] Луто — от латинского luto, грязь

[2] Odium aeternum. Вечная ненависть (лат.)

[3] Odi ergo sum. Ненавижу — значит, существую (лат.)

[4] Per os. Орально (лат.)

[5]Altius. Глубже (лат.)

[6] Per anum. А сами как думаете? Много вариантов?

[7] Officium Intolerantiae. Канцелярия нетерпимости (лат.)

[8] Officium Ethicorum. Комиссия по этике (лат.)

[9] Irrumabo vos. Настоятельная рекомендация отправиться в пешее эротическое путешествие.

[10] Dum spiro, odi. Пока дышу, ненавижу (лат.)

[11] Odii causam. Повод для ненависти (лат.)

[12] Odium aut Mortis. Ненависть или смерть (лат.)

[13] Fatuus. Идиот (лат.)

[14] Noverca nostri — Odium da nobis libertatem et defende nobis a creaturis inferni. Мачеха наша ненависть дай нам свободу и защити от порождений ада (лат.)

[15] Fistula Panis. Флейта Пана (лат.)

Спасибо за чтение

Вернуться к книге