Обложка Ni:Gero / Re: Zero. Убегать?

Ni:Gero / Re: Zero. Убегать?

DestroSun

0% прочитано
Стандартный
DestroSun

Ni:Gero / Re: Zero. Убегать?

Глава 1: Жадность

Детство — очень удобное слово, чтобы оправдать всё, что с тобой сделали.

«Он же был ребёнком», «они были детьми», «дети всегда жестоки»… Как будто возраст даёт право ломать чужую жизнь, а потом вытирать руки и говорить, что так устроен мир.

Моё детство было именно таким оправданием. Не для меня — для всех остальных.

Я родился в маленьком городке под покровительством Дракона, на задворках королевства. Обычное место: пыльные улицы, крики торговцев, запах хлеба по утрам, лай собак. Люди жили, женились, ругались, кто-то иногда вспоминал культ ведьмы — как страшилки для детей. Всё было привычно и одинаково, кроме одной маленькой детали.

Моей кожи.

Когда все вокруг рождены темнокожими, твоя бледность становится не особенностью, а клеймом. Это не то, что выбираешь, не то, за что несёшь ответственность. Но именно тебя делают виноватым.

— Эй, мел! — кто-то швыряет в меня ком земли. Она рассыпается по рубашке грязными пятнами, и мальчишки хохочут, — Смотри, хоть темнее стал!

Я стою у колодца с вёдрами в руках, вода плескается, просясь наружу. Вёдра тяжёлые, руки уже дрожат, но если я сейчас уроню их, меня дома отругают. За меня никто не заступится. Никогда не заступался.

— Отстаньте, — говорю я тихо. Спокойно.

Разве я прошу многого?

— Ого, нашелся господин, — самый старший из них, Джилл, перехватывает меня за плечо. Его рука тёмная, крепкая, пальцы впиваются в кожу, — Ты вообще кто такой, а? Здесь все нормальные, а ты…

Он делает паузу, подбирая слово. Я знаю, какое. Его говорили много раз, всегда одинаково неприятно.

— Чужой.

Странно, не правда ли? Я родился здесь. Я живу здесь. Я каждый день ношу воду из того же колодца, наступаю на ту же пыльную дорогу… но «чужой» — это почему-то я.

Я отвожу взгляд, не потому что боюсь, а потому что так проще считать. Раз, два, три… если я сейчас ударю в ответ, виноватым буду я. Всегда так. Они — «просто игрались», «просто дразнили», «не хотели ничего плохого». А я — тот, кто не умеет «правильно» терпеть.

— Ты воду разольёшь, — замечает кто-то сзади, — Мать опять будет ругать.

Вот это уже лишнее.

Я дёргаюсь. Не потому, что дорожу их мнением, а потому что они вторгаются на мою территорию. Семья — это моё. Моё право. Моя личная жизнь. Я не разрешал им туда лезть.

— Не трогайте её, — говорю я уже громче, — Вы не имеете права говорить о моей матери.

Они снова смеются. Им смешно слово «право». Как будто это не нечто очевидное, что должно быть у каждого человека, а какая-то причуда.

— А кто нам запретит? Ты? — Джилл толкает меня. Ведро качается, вода выливается на пыль, превращая её в грязь. Я смотрю, как уходит то, что мне стоило утренней прохлады и болящих рук.

Внутри что-то щёлкает.

Я понимаю, что единственный способ сохранить хоть что-то своё — не дать им прикасаться. Ни к вещам, ни к словам, ни к людям, которые мне принадлежат. Да, именно принадлежат. Разве не так устроено всё в этом мире? Земля «принадлежит» тому, у кого есть бумага и печать. Люди, у которых нет ничего, называются «ничьими». Так почему то, что моё, нельзя признать моим?

Я вздыхаю, медленно поднимаю взгляд.

— Отойдите. Сейчас же.

Они не отходят, конечно. Они дети. Им кажется, что раз их больше, значит, им можно всё. Большинство путает количество с правотой — это одна из самых мерзких привычек мира.

Камень врезается мне в бок. Я даже не успеваю увидеть, кто бросил. Боль горячая, острая, но я не кричу. Не потому что смелый — просто не хочу дарить им это удовольствие. Они ещё несколько раз толкают меня, смеются, и в какой-то момент всё прекращается само собой. Становится скучно мучить того, кто не реагирует так, как им бы хотелось.

— Пошли, — говорит наконец Джилл, — Пусть сам несёт. Всё равно этот белый никогда нормальным не станет.

Они уходят. Я остаюсь один.

Ведро наполовину пустое, рубашка мокрая и грязная. Бок болит, но боль — это по крайней мере честно. Она не притворяется чем-то другим.

Я наклоняюсь к колодцу, долго смотрю вниз — в чёрную воду, которая ничего не отражает, кроме редкого света. Там внизу — такая же тьма, как на коже тех, кто меня окружает. Смешно: глубоко внутри всё одинаково чёрное, но снаружи именно мой светлый цвет — проблема.

— Ты в порядке?

Её голос я слышу впервые. Хотя, наверное, она говорила и раньше, просто не мне.

Я поднимаю голову.

Передо мной стоит девочка. Чуть выше меня ростом, может, на год-два старше. Тёмная кожа, аккуратно заплетённые косы, на переносице маленький шрам — наверное, когда-то упала. Глаза серьёзные, внимательные. Она смотрит не на мою кожу, не на грязь на рубашке, а прямо в глаза. Это уже… необычно.

— Всё нормально, — отвечаю я автоматически.

Потому что так положено. Так все говорят, даже когда всё совсем не нормально.

Она смотрит на вылитую воду у моих ног, на ведро, на мой бок, куда попал камень. Смотрит слишком внимательно, как будто пытается сложить картинку целиком, а не взять удобный для себя кусок.

— Ненормально, — спокойно говорит она. И протягивает руку к моему ведру, — Давай, поднимем вместе.

Я моргаю.

— Не надо. Это моё…

Она чуть улыбается.

— Я не забираю. Помогаю нести. Разве это одно и то же?

Люди часто любят играть словами. Но в её голосе нет попытки переиначить правду. Её слова — просто факт: она действительно не выдёргивает у меня из рук ведро, не командует, не смотрит свысока. Она просто берётся за ручку и поднимает.

Ведро становится легче. Я чувствую, как напряжение уходит с рук, и это… странно. Приятно, но странно. Как будто часть тяжести, которой я всегда был обязан нести один, вдруг разделили.

— Я Лина, — говорит она, — Ты — Регулус, да? Твоя мама хлеб продаёт.

— Да, — киваю я, всё ещё не понимая, зачем она это делает, — Откуда…

— Я у неё покупаю, — просто ответила она, — Она всегда улыбается, когда говорю, что вкусно. Говорит, что у неё «лучший сын в городе».

Я замираю. Мать так говорит? Мне — нет. Мне она говорит «будь осторожнее», «не связывайся», «терпи». А вот это… она приберегла для других.

Почему-то в груди становится тесно.

— Она… правда так говорит?

Лина смотрит на меня, и в её взгляде нет ни капли жалости. Я ненавижу жалость. Это всегда прикрытие для презрения. Но здесь — только лёгкое удивление, будто я спрашиваю что-то само собой разумеющееся.

— Конечно, — отвечает она, — Разве нет?

Я отвожу взгляд. Мне не нравится, как легко она произносит вещи, за которые я обычно цепляюсь зубами.

— Спасибо за помощь, — говорю, когда мы наполняем ведро снова и отходим от колодца, — Но тебе не обязательно…

— Обязательно, — перебивает она, — Не им позволять решать, кто здесь нормальный, а кто нет.

Слова простые. Почти банальные. Но в отличие от всех остальных устоявшихся фраз «так устроен мир», «смирись», «дети всегда дерутся», — эти звучат… правильно. По-настоящему.

Я запоминаю её имя.

Лина.

Так началась моя первая любовь.

Не в том бессмысленном, распущенном смысле, который люди вкладывают в это слово, оправдывая свои слабости. Нет. Это было просто: ощущение, что есть человек, который говорит не против меня и не за меня, а рядом со мной. Это кажется такой мелочью, пока её не отбирают.

Мы стали чаще пересекаться — у колодца, на рынке. Иногда она приносила мне сушёные фрукты «просто потому что осталось», иногда мы молча шли рядом.

Она задавала странные вопросы:

— А если бы все были такими, как ты, кто был бы «ненормальным»?

— Почему ты никогда не отвечаешь, когда они тебя задирают?

— Тебе действительно всё равно, что о тебе говорят?

Я старался объяснять. Спокойно, логично. Что если я ударю первым, виноватым буду я. Что большинство всегда прикрывает себя словом «обычный», а того, кто отличается, делают исключением, на котором удобно отрабатывать свою жестокость. Что мне не всё равно, но я отказываюсь давать им то, чего они добиваются.

— Ты слишком много думаешь, — говорила тогда Лина, но не осуждающе, а задумчиво, — И слишком мало позволяешь себе злиться.

Я хмурился. Люди всегда выдают как недостаток то, чего не понимают.

— Злость — это вторжение, — отвечал я, — Когда я злюсь, я хочу сделать что-то с другим человеком. А у меня нет на это права.

Она улыбалась уголками губ.

— А у них есть право делать что-то с тобой?

Вот такой она была. Непоследовательной. Противоречивой. Иногда она говорила вещи, которые мне нравились, иногда — вещи, которые раздражали. Но в целом она была ближе к чему-то нормальному, чем остальные.

Я решил, что этого достаточно, чтобы назвать её «особенной».

Годы шли. Мир вокруг менялся мало. Люди взрослели, но не становились умнее. Джилл и его компания превратились в шумных подростков, потом в таких же шумных молодых людей. Они начали ходить к кузнецу, помогать на полях, иногда говорить о том, что неплохо бы вступить в рыцарский орден, если повезёт. Я их почти не замечал. Они давно стали фоном.

Слухи о культе ведьмы иногда доходили и до нашего городка. Где-то далеко, в других землях, говорили, происходят странные убийства, пропадают деревни, появляются странные знаки. Люди крестились, шептали имя Ведьмы Зависти как запретное. Я слушал и отмечал только одно: «там» тоже есть те, кого считают «ненормальными» и страшными. Возможно, ещё более, чем меня.

Мне было всё равно. По крайней мере тогда.

Лина же росла быстрее. Не в росте — в том, как менялся её взгляд. Она стала чаще смотреть вдаль, за городские стены, туда, где дорога терялась в пыли.

— Я хочу уехать, — сказала она однажды вечером, когда мы возвращались с рынка. Небо было тёмным, звёзды медленно зажигались одна за другой, — В столицу. Или хотя бы в город побольше.

— Зачем? — спросил я.

— Здесь всё заранее понятно, — она пожала плечами, — Кто на ком женится, чей будет дом, кто унаследует лавку. Всё решено ещё до того, как ты успеваешь что-то почувствовать. А там… больше вариантов.

«Варианты». Это слово меня задело.

— Разве человеку нужно много вариантов? — спрашиваю я, — Разве не достаточно одного верного?

Она улыбается, но как-то грустно.

— Ты всегда говоришь так, будто мир можно рассчитать, как задачки.

— А разве нельзя?

— Нет, — отвечает она, — Потому что люди — не числа.

Это неправда. Люди очень удобны, когда становятся чем-то счётным: «трое напали», «пятеро посмеялись», «одна помогла». Так проще понимать, кто сколько взял и кто сколько отдал. Но спорить с Линой в тот момент мне не хотелось. Я просто шёл рядом и думал: если она уйдёт, что тогда останется?Ответ я получил раньше, чем ожидал.

В день, когда всё изменилось, воздух был тяжёлым, как перед дождём, но облака так и не разошлись. У нас дома было шумно: к отцу пришёл сосед, они говорили о работе, о налогах, о том, что в столице всё дорожает. Я сидел в углу, делая вид, что латаю старый мешок, и старался не слушать. Но одно имя заставило меня поднять голову.

— …дочь моя, Лина, — говорил сосед, — Пора уже думать о замужестве. Парень хороший нашёлся, руки золотые, семья приличная. Пусть сначала дом за городом, потом, может, и лавка своя будет. Нельзя тянуть.

Сердце пропустило удар.

— В самом деле? — хмыкнул мой отец, — Времена такие, что крепкий мужчина в доме — не роскошь.

Они продолжали говорить, но слова слились. В голове осталась только одна мысль: «они уже всё решили». Её жизнь, её дом, её будущее — всё распределено, подписано, оговорено, как товар на рынке. Без неё. Без меня.

Я вышел из дома, даже не дослушав. Шёл, пока шум голосов не остался далеко позади, пока не услышал знакомый звук: стук колодезного журавля, плеск воды.

Лина была там. Конечно.

Она стояла у колодца, смотрела в воду, как я когда-то. Тот же самый колодец, та же тёмная глубина. Только теперь мы были старше.

— Я слышал, — сказал я вместо приветствия.

Она вздрогнула, обернулась. В её глазах мелькнула вина, как будто она совершила преступление.

— Регулус…

— Ты выходишь замуж.

Она сжала губы.

— Об этом говорили, — осторожно ответила она. — Но я ещё…

— Согласилась или ещё нет — не важно, — перебил я, — Важно, что они решают за тебя. И за меня.

— За тебя? — она нахмурилась, — При чём тут ты?

Вопрос был честным. В этом вся проблема.

— Потому что ты — моя, — ответил я.

Без пафоса, спокойно, как произносят очевидный факт.

— Ты — та, кто был со мной, когда никто не был. Ты — та, кто помогал мне, когда никто не помог. Ты — единственный человек, с которым мир хоть немного был справедливым. Разве этого недостаточно?

Молчание повисло между нами. Тяжёлое, липкое.

Лина смотрела на меня так, будто впервые видела. Как тогда, у колодца. Только сейчас в её взгляде было не любопытство, а что-то вроде осторожности.

— Регулус, — заговорила она наконец медленно, — Я… не принадлежу тебе.

Слова прозвучали, как плевок в лицо. Не потому, что она сказала что-то ужасное, а потому, что отвергла саму логику мира.

— Как не принадлежишь? — я даже не понял сначала, — Ты же сама говорила, что им нельзя решать, кто нормальный. Ты была со мной. Ты поддерживала меня. Разве этого мало, чтобы…

— Чтобы я стала твоей вещью? — её голос впервые за всё время стал резким, — Я тебе помогала, потому что так было правильно, а не потому, что ты теперь можешь ставить на мне свою печать!

Я моргнул. Что-то в груди болезненно дёрнулось.

— Я не говорил «вещь», — отрезал я, — Я говорю о праве. Я имею право на человека, который выбрал меня. Я никого не заставлял. Я ничего плохого не сделал. Я…

Это всегда было главным: я не делал ничего плохого. Никаких преступлений. Никаких нарушений. Или, по крайней мере, так мне казалось.

— Ты сейчас делаешь, — тихо сказала она, — Ты берёшь то, что есть во мне — моё решение, мои чувства, мою жизнь — и объявляешь это «своим». Без моего согласия. Это и есть несправедливость.

Её слова резали сильнее любого камня.

Понимаете, в чём ирония? Я всегда ненавидел, когда кто-то вторгается на мою территорию, забирает у меня то, что я считаю своим. И вдруг мне говорят, что именно это я делаю сейчас. Что я — тот самый, кого всегда так презирал.

— То есть… — голос у меня сел, — Ты выберешь его? Того парня? Просто потому что так решили?

Она отвела взгляд.

— Я не знаю, что я выберу, — призналась она, — Но я точно не выберу того, кто смотрит на меня, как на часть своего имущества.

Это было последнее, что мне нужно было услышать, чтобы всё окончательно сломалось.

Не потому, что я «потерял» её — как любят говорить. А потому, что все красивые слова о справедливости и выборе в её устах внезапно оказались направлены против меня. Как будто мир в очередной раз сказал: «Да, я несправедлив. Но не к тебе. Ты — просто тот, кому не полагается жаловаться».

Я развернулся и ушёл, не попрощавшись. Если честно, я даже не помню, что она кричала мне вслед. Это уже не имело значения. Разговор закончился в тот момент, когда она отказалась признать очевидное: я имел право. А мне сказали — нет.

Вечер опустился на город быстро, как падающий занавес. Лавки закрывались, фонари зажигались один за другим, по улицам возвращались уставшие люди. Я шёл без цели. Воздух был спертый, тяжёлый, мысли — ещё тяжелее.

Смешно: я никогда не думал о смерти всерьёз. Умереть — значит отдать всё, что у тебя есть, просто так, без компенсации. Это слишком глупая сделка, даже для мира, который сам по себе глуп. Но в тот вечер я впервые поймал себя на мысли, что если бы всё просто перестало существовать — не было бы так уж плохо.

Не потому, что я хотел исчезнуть. А потому, что мир, который снова и снова говорит тебе «ты не имеешь права», рано или поздно теряет право на то, чтобы существовать в твоей голове.

Я заметил их не сразу.

Сначала — только ощущение чужого присутствия. Как будто тень стала плотнее, чем должна быть. Потом — шорох ткани, когда кто-то переступил с ноги на ногу в переулке.

— Не стоит так сильно злиться на мир, — раздался голос. Мужской, спокойный, почти мягкий, — Он, конечно, отвратителен, но это не делает его врагом лично вам.

Я остановился.

В переулке, между двумя домами, стояла фигура в длинном, тёмном одеянии с капюшоном. Лица не было видно, только блеск глаз в полумраке. На лбу — символ, похожий на глаз.

Знак Ведьмы.

— Вы кто? — спросил я. Горло пересохло, но голос звучал ровно.

Фигура шагнула вперёд. Я заметил у него в руках книгу — чёрный переплёт, серебряный обрез, страницы, будто пропитанные чем-то тяжёлым. От одного вида становилось не по себе, хотя причин бояться, казалось бы, ещё не было.

— Всего лишь человек, — ответил он, — Как и вы. Тот, кто устал от того, что другие решают за него, что ему чувствовать и кем ему быть.

Он смотрел прямо на меня. Не на кожу. Не на грязную рубашку. Не на мои пустые руки. На меня.

— Вы… из Культа Ведьмы, — не спрашивая, произнес я.

— О, о нас слышали даже в такой дыре? — в его голосе промелькнула лёгкая насмешка, но не злая. Скорее, усталая, — Да. Я — один из тех, кого вы, добропорядочные люди, называете безумцами, еретиками и монстрами. Очень удобно, не правда ли? Объявить кого-то чудовищем и больше не задаваться вопросом, почему он таким стал.

Он говорил так, будто заранее знал, что именно отзовётся у меня внутри. И это было… раздражающе правильно.

— Зачем вы здесь? — спросил я, — Если пришли убивать, то выбрали не самое прибыльное место. Здесь нечего брать.

— Ошибаетесь, — мягко возразил он, — Здесь есть то, что куда ценнее денег или жизней. Разочарование. Несправедливость. Чувство, что тебя лишили того, что по праву должно было быть твоим. Это прекрасная почва.

Он сделал ещё шаг, сокращая расстояние между нами.

— Скажи мне, мальчик с кожей света, — его голос стал тише, — Разве ты не устал жить в мире, где твои права всегда стоят ниже чужих прихотей? Где твои чувства всегда считаются менее значимыми, чем удобство большинства? Где даже те, кого ты считаешь «своими», с лёгкостью отказывают тебе в том, что тебе принадлежит?

Удивительно, как много можно сказать о человеке по одному взгляду. Он видел мою злость, мою обиду, моё раздавленное самолюбие — всё то, что я пытался спрятать даже от себя. Видел и не осуждал.

— А что вы можете предложить? — спросил я, — Кроме красивых слов.

Он улыбнулся — я не видел улыбку, но почувствовал по голосу.

— Ведьма, которую мы почитаем, любит всё, — ответил он, — И каждого. Неразборчиво, безусловно, абсолютно. Для неё нет «ненормальных». Нет «чужих». Есть только те, кто ещё не нашёл своего места рядом с ней.

Он поднял книгу, словно показывая мне.

— А мы даём тем, кто готов признать свою жадность, то, чего они заслуживают. Право. Силу. Возможность больше никогда не отдавать своё другим.

Слово «жадность» зацепилось за слух.

— Я не жадный, — автоматически возразил я, — Я просто хочу своё.

— Вот именно, — ласково подтвердил он, — Это и есть истинная жадность. Не желание украсть чужое, а отказ отдать своё. Мир клеймит её грехом, потому что большинству удобно, когда ты делишься тем, что твоё. Но для нас это… добродетель.

Он протянул ко мне книгу. Не чтобы отдать — чтобы я увидел ближе.

— Как насчёт того, чтобы встретиться с теми, кто не будет смотреть на тебя как на уродца? — мягко предложил он, — С теми, кто не скажет, что ты «заходишь слишком далеко», когда просто отстаиваешь своё? С теми, кто признает: да, ты имеешь право.

Я смотрел на него и понимал, что уже сделал шаг ему навстречу. Когда именно — неизвестно. Может быть, когда Лина сказала, что не принадлежит мне. Может, ещё намного раньше, когда первый камень попал мне в бок. Может, ещё в тот день, когда мать впервые сказала «потерпи, они же дети».

— И что мне нужно сделать? — спросил я.

Он чуть склонил голову.

— Всего лишь прийти и выслушать, — ответил он, — Решения — это тоже твое право. Мы не отнимаем его силой. В этом и разница между нами и тем миром, который ты так ненавидишь.

Я вздохнул.

Если задуматься, у меня в тот момент не было особого выбора. Нет, не потому, что он угрожал или заманивал меня магией. А потому, что мир уже сделал всё, чтобы вытолкнуть меня за свои рамки. Когда тебя объявляют лишним, предложение стать частью чего-то — даже жуткого — звучит почти как спасение.

Я кивнул.

— Покажите дорогу.

Он обернулся, его плащ скользнул по пыли. Я последовал за ним в темноту переулка, где тени становились гуще, чем следовало бы. Где город кончался, а что-то другое только начиналось.

Впереди, в глубине ночи, тускло вспыхнул ещё один такой же символ, как на его лбу. И я шагнул навстречу ему, даже не оглядываясь назад — туда, где остались колодец, разлитая вода и девочка, которая отказалась признать моё право на неё.

Так я впервые встретился с Культом Ведьмы.

С теми, кто научит меня никогда больше не отдавать своё.

И с тем, что мир назовёт моим грехом.

_____

От автора:

Тг-канал с инфой по выходу глав и прочей инфой

https://t.me/destrosunofficiant

Глава 2: Культ

Детство кончается не тогда, когда ты становишься старше.

Оно кончается тогда, когда тебе впервые предлагают сделку.

Не «вырасти, будь хорошим», не «терпи, всё наладится», а честную, откровенную, без красивых обёрток:

«Мир таким, как ты, ничего не должен. Но мы — можем с этим помочь».

Меня привели не в подземелье, не в мрачный замок и даже не в логово с человеческими костями.

Это, кстати, было небольшим разочарованием.

Снаружи здание выглядело, как заброшенная складская постройка в конце города. Потрескавшиеся стены, покосившаяся дверь, запах сырости и старых досок. Мимо такого места люди обычно просто проходят, не поднимая глаз — слишком похоже на всё, что они в себе не хотят видеть.

— Осторожно, порог, — негромко произнес мужчина в плаще, тот самый с книгой, — Было бы… печально, если бы вы свернули себе шею ещё до того, как вам объяснят, ради чего стоит жить.

Он говорил спокойно, как человек, уже видевший подобное.

Внутри нас встретил полумрак и тишина. Несколько свечей, расставленных вдоль стен, медленно подтекали воском, воздух был тёплым — слишком тёплым для такого пустого помещения. В дальнем конце стоял низкий стол, больше похожий на алтарь. На нём — ещё одна книга и металлический знак в форме глаза.

Я заметил, что все, кто уже был внутри, — темнокожие. Даже здесь, в месте, куда свозят чужую боль и обиду, я всё равно выделялся, как белое пятно на чёрной ткани. Забавно. Даже среди «еретиков» мир не даёт мне слиться с фоном.

— Не смотри так, — прошептал кто-то сбоку. Молодой парень, на пару лет старше меня, с коротко стриженными волосами и рваными рукавами, — Тут всем плевать на цвет кожи. Главное — на что ты зол.

— Я не зол, — автоматически ответил я, — Я справедлив.

Он усмехнулся.

— Да-да. Мы тут все «не злые». Просто мир неправ.

И отвернулся, будто уже давно всё это слышал.

Мужчина в плаще шагнул к столу и обернулся к нам. Теперь его лицо было видно лучше: резкие черты, тёмная кожа, тонкие губы, в глазах — усталость человека, который слишком много раз видел один и тот же спектакль с разными актёрами.

— Итак, — начал он, — Вас здесь немного. И это хорошо. Нам не нужно большинство. Большинство — это то, что делает мир таким, какой он есть.

Он говорил без пафоса, как будто читает какую-то давно заученную, но по‑прежнему любимую книгу.

— Вас прогнали, — продолжил он, — Вас предали, забыли, сдали, продали, заткнули. У каждого — свой глагол. Но у всех — одно и то же ощущение: что у вас отняли что-то, что было вашим по праву.

Он говорил «вас», но смотрел на меня.

— Мир называет это «обидой». «Капризом». «Грехом». Наши противники — особенно любят это слово. Им удобно превращать ваше законное «моё» в их придуманное «грех».

Он положил ладонь на книгу на столе.

— Но мы — другие. Для нас это не грех. Это имя. Имя греха, которое мы носим как титул, а не как кандалы.

В комнате стало тише. Даже те, кто до этого перешёптывался, замолчали. Слова повисали в воздухе тяжёлыми каплями.

— Вы пришли сюда не потому, что верите в сказки о Ведьме, — продолжил он мягче, — Вы пришли, потому что вам надоело, что ваше «я хочу» каждый раз разбивается о чужое «так нельзя». Потому что вы устали отдавать. Потому что, даже когда вы ничего не просите, у вас всё равно забирают.

Он повернулся, взял со стола металлический знак в форме глаза.

— Я — лишь один из служителей. Меня зовут Себас. Ведьма, которую мы чтим, — Зависть, но к ней ведут дороги семи грехов. И каждый из них — не цепь, а ключ. Сегодня вы впервые услышите о том из них, который ближе всего к вам.

Он задержал на мне взгляд.

— О Жадности.

Слово это всегда звучало грязно. «Жадный» — так называют ребёнка, который не делится конфетами, или соседа, который не даёт взаймы. Им бьют по пальцам всякий раз, когда ты слишком крепко держишь то, что тебе дорого.

Но в устах Себаса это слово прозвучало иначе. Чётко. Ровно. Почти уважительно.

— Мир любит делиться чужим, — сказал он, медленно прохаживаясь вдоль стены, — Хватать то, что вам принадлежит, и раздавать другим во имя «добра», «порядка» и «нормальности». Если вы сопротивляетесь — вы «жадны». Если нет — вы «хороший человек».

Он усмехнулся уголком губ.

— Нас это не устраивает.

Он остановился рядом с парнем, который шептался со мной у входа.

— Как тебя зовут?

— Гарс, — буркнул тот.

— Гарс. Расскажи, почему ты здесь.

Парень помялся, глядя себе под ноги.

— Мой отец… — начал он, — У нас был участок земли. Наш. Дед ещё обрабатывал. Потом пришёл сборщик налогов и сказал, что бумаги неправильные. Что земля будет «общей», раз все на ней пасут скот. А потом эта «общая» земля оказалась у одного человека… более нужного. Я… возмутился.

— И что тебе сказали? — мягко подсказал Себас.

Гарс сжал кулаки.

— Что я жадный. Что я «слишком держусь за своё» и не думаю о благе деревни.

— Вот как, — кивнул Себас, — Он пришёл за своим. Мир забрал и назвал это «заботой о других». Он возмутился — его назвали Жадным.

Он поднял взгляд на всех нас.

— Запомните хорошо: чаще всего «жадным» называют того, кто впервые осмелился сказать «нет» чужой руке в своём кармане.

Я слушал и чувствовал, как где-то глубоко внутри всё медленно встаёт на свои места.

Не потому, что это было откровением, а наоборот — потому, что он говорил то, что я всегда думал, но никогда не слышал вслух.

— А ты? — вдруг спросил он, поворачиваясь ко мне.

— Регулус, расскажи: что у тебя забрали?

Вопрос был почти оскорбительным. Не потому, что он не знал, а потому, что я должен был проговорить это сам. Вслух. При свидетелях.

Я вдохнул.

— Право.

Себас слегка вскинул бровь.

— На что?

— На себя, — ответил я, — На своё тело, на свой цвет кожи, на своё одиночество, когда я хочу быть один. На то, чтобы меня не трогали только потому, что я не похож на остальных.

Слова шли легче, чем я ожидал.

— Они забрали у меня право быть «нормальным», — продолжил я, — Объявили моё существование отклонением. Я ничего не делал, просто родился. Но с самого первого дня мир решил, что я — повод для их шуток, насмешек, ударов, нравоучений. Когда я не отвечал — меня называли слабым. Если бы ответил — назвали бы чудовищем.

Я усмехнулся.

— Но хуже всего — не это.

— Что же хуже? — по-настоящему заинтересованно спросил Себас.

— Когда я наконец нашёл человека, который казался мне правильным, — произнёс я медленно, — Который помогал мне не потому, что надо, а потому что хотел… мир снова вмешался. Решил за неё, за меня, за нас обоих. Разделил, распределил, написал, кому она «должна» принадлежать.

Я поднял взгляд.

— Я сказал, что она — моя. Потому что она выбрала быть со мной. Но мне ответили, что у меня… — я почти сплюнул слово — …нет на это права.

Тишина стала гуще.

Где-то сзади кто-то тихо хмыкнул, но не насмешливо — скорее, с пониманием. Себас смотрел на меня так, будто наконец увидел то, что искал.

— Прекрасно, — сказал он тихо, — Очень хорошо.

Он вернулся к столу и взял книгу.

— Ты не просишь чужого, Регулус, — произнёс он, — Ты требуешь своего. То, что тебя отталкивают, говорит не о тебе, а о них. Они боятся того, кто не готов бесплатно отдавать свою жизнь на растерзание слову «надо».

Он положил книгу обратно, но пальцы остались на обложке.

— Скажу прямо, — его голос стал серьёзнее, — Не все здесь — Жадность. Кто-то ближе к Гневу, кто-то к Лени, кто-то к Зависти. Мы не ломаем людей, чтобы подогнать под один грех. Но ты…

Его глаза чуть сузились.

— Ты стоишь посреди комнаты и говоришь «моё» так, словно это священное слово. Ты не хочешь разрушить мир; ты хочешь, чтобы мир перестал лезть к тебе в дом. Это — не слабость. Это — идеальная основа.

— Основа для чего? — спросил я.

Он улыбнулся.

— Для того, чтобы стать тем, кого мир будет бояться сильнее, чем ты когда-либо боялся его.

Дальше был ритуал.

Люди любят это слово, придавая ему ненужную мистику. На деле всё довольно просто.

Нам налили в маленькие чаши густую тёмную жидкость — не совсем вино, не просто вода с чем-то. Запах был терпкий, резко сладкий, с какой-то травяной горечью в глубине. Свечи трепетали, отбрасывая на стены вытянутые тени.

— Это не кровь, — лениво заметил Себас, глядя, как некоторые мнутся, — Кровь вы ещё успеете пролить, если решите остаться. Это лишь знак. Напоминание.

— О чём? — спросил кто-то.

— О том, что отныне никто, кроме вас самих, не будет иметь права решать, кем вы являетесь, — ответил он, — Даже мы. Мы можем предложить, направить, дать силу. Но выбор — ваш. Если уйдёте сейчас — мы не станем вас преследовать.

Он говорил это слишком спокойно, чтобы ему не верить.

Я смотрел на тёмную жидкость в своей чаше и думал: вот он, момент, когда мне предлагают не терпеть. Не «понимать других», не «входить в положение», не «быть выше этого», а просто признать, что моё — моё, и точка.

— Пейте, — сказал Себас.

Мы подняли чаши. Жидкость обожгла горло, как концентрированная ненависть, но опускалась в желудок удивительно мягко, за исключением странного комка, словно сотворенного из концентрации зла. Мир на миг чуть перекосился: тени стали длиннее, шёпот свечей — громче. В ушах гулко стучала кровь.

И вдруг — тишина.

Не обычная, не та, что бывает ночью, когда все спят. Это была тишина, в которой… ничего не двигалось. Ни воздух, ни звук, ни даже моё собственное дыхание. Я посмотрел на ближайшую свечу и увидел, что пламя застыло, как нарисованное. Капля воска, готовая упасть, зависла в воздухе.

Самое странное — я продолжал думать.

Я посмотрел на Себаса. Он стоял, замирая вместе со всем, взгляд — обращён куда‑то поверх наших голов. Лица людей вокруг застыли масками: кто-то ещё не успел допить, кто-то усмехался, кто-то хмурился.

Я был единственный живой в комнате мёртвого мгновения.

«Вот так, значит, выглядит, когда никто ничего у тебя не отнимает», — мелькнула мысль.

Я моргнул — и мир щёлкнул обратно. Пламя дрогнуло, капля воска упала, кто-то кашлянул, кто-то выругался шёпотом.

—…некоторым может показаться… — голос Себаса ворвался в реальность, как будто он говорил всё это время, а не застывал статуей, — …что ничего не изменилось. Это нормально. Изменения приходят не снаружи.

Он посмотрел на меня мимолётно, и я на секунду подумал, что он что-то заметил. Но, скорее всего, это было лишь моё воображение.

— На сегодня достаточно, — сказал он, — Те, кто хочет вернуться к своим кроватям, — возвращайтесь. Те, кто захочет вернуться к нам, — найдёте дорогу. Нас всегда находят те, кому мы действительно нужны.

Люди стали расходиться. Кто-то шёпотом обсуждал ритуал, кто-то смотрел на свои руки, будто ожидая увидеть на них что-то новое. Я стоял на месте, пока помещение не почти опустело.

— Ты остался, — раздался за спиной голос Себаса.

— Я ещё не ушёл, — уточнил я, — Это разные вещи.

Он усмехнулся.

— Мне нравится, как ты формулируешь.

Он подошёл ближе.

— Ты что-нибудь почувствовал, Регулус?

Я задумался.

— Да, — сказал честно, — На какое-то мгновение… всё замерло. Будто мир перестал двигаться без моего разрешения.

Себас тихо выдохнул, как человек, который только что получил подтверждение своей догадки.

— Значит, я не ошибся, — сказал он, — Ты — ближе к Жадности, чем я думал.

— Что это было? — спросил я.

— Возможно, ничего, — пожал он плечами, — Возможно — первое прикосновение. Мир много веков зовёт грехи «факторами», «остатками», «наследием Ведьм». Я предпочитаю проще: иногда сама суть греха находит того, кто идеально ей подходит.

Он посмотрел мне прямо в глаза.

— Ты не хочешь делиться даже временем, не так ли? — ласково спросил он, — Ты хочешь, чтобы хотя бы один миг принадлежал только тебе. Без чужих слов, без чужих взглядов, без чужих решений. Чтобы никто, кроме тебя, не имел к нему доступа.

Я молчал. Потому что отрицать это было бы ложью.

— Если ты останешься, — продолжил он, — У тебя появится шанс сделать так не только с одним мигом. А с любым, который тебе захочется оставить себе.

Возможность взять часть мира и сказать: «Стой. Это теперь будет только моим» — звучала… правильно. Честнее, чем очередная просьба «быть терпимым».

— Я вернусь, — сказал я.

Не обещание — констатация.

Себас кивнул.

— Твоё решение… — он чуть улыбнулся, — Тоже твоё.

Дорога домой казалась длиннее, чем обычно. Город спал, редкие фонари освещали только куски улицы, оставляя между ними чёрные провалы. В одном из таких провалов я остановился.

Дом Лины был виден издалека — не потому, что особо выделялся, а потому, что я слишком хорошо знал, где он. В окне ещё горел свет. Силуэт двинулся за тонкой тканью — тёмный, высокий. Не её. Наверное, отец. Или уже тот самый «хороший парень», которому мир решил отдать то, что когда-то принадлежало мне.

Я смотрел недолго. Ровно столько, чтобы понять: я не чувствую той острой боли, которую ожидал. Нет. Было что-то другое — сухое, холодное.

«Если они называют жадностью моё желание не делиться тем, что моё, — подумал я, — Пусть. Значит, я буду жадным».

Я развернулся и пошёл дальше.

Дом встретил знакомым скрипом двери и запахом хлеба. Мать уже спала, уткнувшись лицом в сложенные руки за столом. Отец тихо посапывал на лавке у стены. Они выглядели уставшими, помятыми, обычными. Теми самыми людьми, которые всю жизнь учили меня терпеть, потому что «так устроен мир».

Я стоял в темноте и думал, что, возможно, когда я уйду окончательно, они скажут: «Он был хорошим мальчиком, но связался не с теми». Им будет проще поверить, что я «испорченный», чем признать, что мир всегда был не прав по отношению ко мне.

Я накрыл мать старым одеялом. Не из «доброты», а потому что так было правильно: она — моя мать. Это факт. А со своими делами я разберусь сам.

Потом лёг на жёсткую, скрипучую кровать и долго смотрел в потолок.

Где-то далеко, в той части города, где люди предпочитали не бывать ночью, в заброшенном складе тихо догорали свечи. Я знал, что вернусь туда. Не потому что мне промыли мозги. А потому что впервые за много лет кто-то сказал мне:

«Да, ты имеешь право».

И если для того, чтобы сохранить это право, мне придётся стать тем, кого они называют «грехом», — значит, я стану.

Так началась не только моя жизнь в культе.

Так началась моя карьера Жадности.

Не официальная — без титулов, без торжественных объявлений. Просто привычка: каждый день чуть меньше отдавать миру и чуть больше забирать себе.

Ведь если он никогда не был справедлив ко мне, почему я должен быть справедлив к нему?

_____

От автора:

Тг-канал с инфой по выходу глав и прочей инфой

https://t.me/destrosunofficiant

Глава 3: Сделка

Первую неделю после ритуала я жил так, будто ничего не изменилось.

Днём — хлеб, вода, тяжёлая работа, уставшие лица родителей. Те же улицы, те же перекошенные двери, те же взгляды. Шёпоты за спиной тоже остались, только в них давно не было любопытства — одна голая привычка.

Ночью — склад.

Иногда я шёл туда сразу, иногда специально делал крюк: останавливался у реки, смотрел, как мутная вода тащит чьи‑то обрывки жизни. Мне казалось важным приходить туда не как паломник, а как человек, который сам решает, куда ему идти.

Себас не удивился ни во второй раз, ни в третий, ни в десятый.

— Люди всегда возвращаются туда, где впервые услышали, что они правы, — заметил он как‑то, когда я вошёл. — Всё остальное — оправдания.

Внутри почти ничего не менялось: те же свечи, тот же стол, тот же знак глаза. Менялись только лица. Одни приходили, слушали, исчезали и больше не появлялись. Другие возвращались — и постепенно становились частью привычного фона. Как Гарс, например.

Он теперь меньше бурчал и больше слушал, иногда задерживался после собраний вместе со мной.

— Ну что, Жадность, — ухмылялся он, — привыкаешь к своей новой фамилии?

— Это не фамилия, — отвечал я. — Это диагноз мира.

Он смеялся, но спорить не пытался.

Себас не торопился «посвящать» нас во что‑то великое. Никаких клятв, никаких «ты теперь наш до гроба». Он просто рассказывал.

О грехах.

— Люди любят картинки, — сказал он однажды. — Семь грехов, семь чудовищ, семь страшных историй для детей. Но в основе всё проще. Каждый грех — это форма «я хочу».

Он водил пальцами по обложке книги, как будто нащупывал там строки, которых не существовало.

— Гнев — это «я хочу, чтобы мне перестали причинять боль прямо сейчас». Чревоугодие — «я хочу заполнить пустоту внутри любыми средствами». Лень — «я не хочу тратить жизнь на то, что важно лишь для других». Зависть — «я хочу не меньше, чем тот, кому незаслуженно досталось больше».

Он поднял глаза.

— А Жадность… — его взгляд привычно нашёл меня. — Жадность — это «я хочу оставить себе то, что уже моё».

Произнёс он это спокойно, и от того кому‑то из новичков стало неловко. Девчонка у стены поёжилась.

— Но… — несмело начала она. — Если каждый будет только держаться за своё… разве мир не развалится?

— Мир? — переспросил Себас. — Ты уверена, что сейчас он стоит крепко? Или просто привыкла к тому, как он трещит по швам?

Он никогда не повышал голос, и от этого особенно неприятно было ловить себя на желании оправдываться.

— Мы не учим вас отнимать, — продолжил он. — Мы учим перестать раздавать своё. Перестать каждый день подписывать пустые расписки, что миру позволено забирать ваше время, силы, жизнь — за даром, «потому что так положено».

Его взгляд снова лег на меня.

— Регулус понял это первым.

Я промолчал. Признания мне были не нужны. Мне нужно было, чтобы мысли, которые и так крутились в голове, наконец прозвучали вслух из чужих уст.

О своём маленьком чуде со временем я больше ни с кем не говорил.

Как объяснить тем, кто годами привык к тому, что мир идёт своим ходом, что на одну короткую секунду ты просто взял и остановил его? Как произнести: «я почувствовал, как всё замерло, потому что так захотел», — и не выглядеть безумцем?

Я не собирался рассказывать об этом даже тем, кто уверял, что «моё» — свято.

Но Себас, похоже, не уставал задавать вопросы.

— Ты уверен, что только почувствовал? — спросил он, когда мы, как обычно, задержались после собрания. — Ничего больше?

— Я уже говорил, — пожал я плечами. — Мир застыл. На миг. Потом всё вернулось.

— Само или потому, что ты позволил? — вежливо уточнил он.

Я замолчал. Формулировка раздражала именно тем, что была слишком близка к правде.

— Я… не думал об этом так, — признался я. — Я не дёргал за ниточки. Я просто… был.

— Иногда «быть» достаточно, — сказал Себас. — Особенно для тех, в ком мир однажды оставил трещину.

Он задумчиво потер подбородок. Я уже приготовился к очередной речи о моей «особенности», и, как ни стыдно признавать, это льстило.

— Ты, Регулус, не просто хочешь забрать своё, — произнёс он почти ласково. — Ты хочешь забрать себе сам принцип. Право решать, что кому принадлежит. Амбициозно.

— Амбиции — это грех? — спросил я.

— Для большинства — да, — кивнул он. — Для нас — хороший фундамент.

Он подошёл к столу, взял металлический знак глаза, привычно перебросил в пальцах.

— Скажи честно, — он не отводил от меня взгляда. — Чего ты хочешь в конце?

— В конце чего? — уточнил я.

— В конце этой истории, — терпеливо пояснил он. — Не сегодня и не завтра. Не после первой удачной драки. Когда будешь стоять там, где, как тебе кажется, должен стоять, — что будет вокруг? Кто — рядом? И главное: чего у тебя уже не смогут отнять?

Я подумал, что в такие моменты нормальные люди, скорее всего, говорят что‑то вроде «мирной жизни», «дома», «семьи», «чтобы никто не страдал, как я». Красивые ответы для красивых разговоров.

У меня таких не нашлось.

— Тишины, — сказал я.

Себас слегка наклонил голову.

— Расскажи.

— Тишины, в которую никто не лезет, — ответил я. — Без этого бесконечного… — я неопределённо махнул рукой. — Когда каждое твоё движение кто‑то комментирует, оценивает, решает, правильно ли ты живёшь. Я хочу место, где так делать запрещено.

Он слушал внимательно, не перебивая.

— Не только для себя, — неожиданно для самого себя добавил я. — Для тех, кто захочет туда прийти. Чтобы, если кто‑то шагнёт внутрь, он становился «моим». Не в смысле вещи, — я скривился, вспоминая, как мир пытался превратить Лину в имущество. — В смысле: его право на себя буду защищать я. Лично. От любого, кто сунется.

Я услышал собственные слова и понял, что это не внезапная выдумка. Это давно жило во мне, просто ждало, пока его достанут наружу.

— Ты хочешь построить свой мир внутри мира, — тихо подытожил Себас. — Кусок реальности, где действуют твои правила, а не правила толпы. И сам держать его в руках.

— Да, — кивнул я. — Чтобы однажды сказать миру: ты мне ничего не должен. И я тебе — тоже. Всё, что здесь, — моё. А до тех, кто со мной, ты не дотрагиваешься.

Я усмехнулся.

— Как это называется — «царство», «дом», «семья» — неважно. Важен принцип.

Некоторое время он молчал, а потом хмыкнул.

— Ты даже мечтаешь юридическими формулировками, — сказал он с какой‑то странной гордостью. — Не «хочу власти», не «хочу всех у ног». Ты хочешь расторгнуть договор между собой и миром. Переписать его с нуля.

Он положил знак глаза обратно.

— Ведьме Зависти бы это понравилось.

Меня передёрнуло.

— Я делаю это не для неё, — резко сказал я.

— Знаю, — спокойно ответил он. — Тем забавнее, что цели у вас пересекаются.

На одном из следующих собраний он впервые заговорил не только о грехах, но и о тех, кто сделал из них ремесло.

— Слово «архиепископ» слышали? — спросил он.

Кто‑то кивнул, кто‑то съёжился. Даже те, кто пришёл сюда сам, всё ещё жили в мире чужих страшилок.

— Мир любит рассказывать истории о чудовищах, — продолжил Себас. — О тех, кто продал души, потерял человечность, сошёл с ума во имя Ведьмы. Удобная сказка. Так проще объяснить себе, почему кто‑то осмелился сказать «нет» целому королевству.

Он обвёл нас взглядом.

— Архиепископы Греха — не чудовища, — сказал он ровно. — Это те, кто довёл своё «моё» до конца. Взял в руки сам грех и сделал его инструментом. Они не просят у мира разрешения — они вытаскивают из него его же обещания и возвращают обратно.

Внутри у меня что‑то похолодело. Не от страха — от узнавания.

— Это ваша цель? — спросил кто‑то. — Вы хотите вырастить из нас… ещё таких?

Себас пожал плечами.

— Наша цель — дать вам язык, на котором вы сможете назвать свои желания, — ответил он. — А до чего каждый доведёт своё «моё» — решаете вы. Не всех рождают, чтобы стать грехом во плоти. Иногда достаточно просто перестать быть кормом для мира.

Его взгляд снова остановился на мне.

— Но некоторые… — он чуть улыбнулся. — Некоторые способны на большее.

После собрания я догнал его у выхода.

— Ты хочешь, чтобы я стал архиепископом? — спросил я прямо.

Он остановился, посмотрел на меня, как на ребёнка, который задал вопрос не по возрасту.

— Я хочу, чтобы ты дошёл до конца своего пути, — сказал он. — Как это назовёшь — дело вкуса. Архиепископ, господин, хозяин маленького мира… всё равно. Я только показываю дорогу тем, кто по ней и так уже идёт.

Он слегка наклонился вперёд.

— Но если однажды ты захочешь, чтобы мир *законно* признал ваш разрыв… — прошептал он, — тебе придётся стать тем, чей голос там, наверху, нельзя игнорировать.

«Наверху» я услышал не как «дворец короля». Скорее как безликое «они», за которым всю жизнь прятали любые решения.

Мы помолчали.

— Подумай, Регулус, — добавил Себас. — Ты не из тех, кого устраивают мелкие уступки. Ты не просто хочешь защитить себя. Ты хочешь отнять у мира возможность делать с людьми то, что он сделал с тобой. Это большая война. В таких войнах удобнее, когда у тебя есть титулы и инструменты.

Он говорил о крови, как о ремесле.

Я ушёл без ответа. Но слово «архиепископ» застряло внутри, как кость. Не как цель, а как удобное имя для того, кого мир будет вынужден признать тем, кто накинул поводок не только на себя, но и на него.

Дома тоже начались изменения — только тихие.

Я больше не пытался объяснять родителям, почему их «надо терпеть» — ложь. Не спорил, не кричал. Просто перестал внутри соглашаться.

Когда отец в очередной раз промямлил, что «другим хуже», я не ответил, как прежде: «почему это должно нас утешать». Я просто посмотрел на его мозолистые руки, на усталое, опустившееся лицо и подумал: «ты позволил сделать с собой это. Я — нет».

Это не было презрением. Просто факт. Он — не мой мир. Он — человек, о котором у меня есть конкретные сведения: кормил, не защищал.

Мать всё чаще смотрела на меня тем тревожным прищуром, каким люди глядят на кошку, которая внезапно перестала клянчить еду и просто сидит в углу, прищурившись.

— Ты стал… чужим, — сказала она как‑то ночью, когда мы вдвоём пекли хлеб. — Раньше ты хотя бы пытался… — она запнулась, подбирая слово. — …нравиться.

Я пожал плечами.

— Я вырос, — ответил я. — Я больше не обязан.

Она опустила глаза. Так было проще: поверить, что я «испортился», чем в то, что я просто перестал улыбаться миру бесплатно.

Рыцари пришли в одну из тех ночей, когда, казалось, уже ничего не случится.

Собрание подходило к концу. Свечи догорели до половины, запах гари смешался с вином и потом. Новички притихли, каждый переваривал услышанное о «грехе» и «праве» в меру того, насколько позволяла его голова.

Себас доканчивал очередную неторопливую фразу:

— …и потому рано или поздно каждый окажется перед выбором: либо вы объявляете своё «моё» капризом и возвращаетесь в сарай, либо признаёте его законом и принимаете последствия.

Он щёлкнул пальцами — негромко, просто чтобы собрать внимание.

— А последствия у закона всегда одни, — продолжил он. — За него платят. Чем больше закон — тем дороже цена.

В этот момент в дверь постучали.

Раз, второй, третий — не как соседи, не как нищие. Так стучатся те, кто не интересуется, ждут ли их.

Несколько голов одновременно повернулись к входу. Кто‑то нервно поёрзал. Мы все знали: обычные стражники так не приходят. Те заранее орут на всю улицу, чтобы свидетели видели, как они «обеспечивают порядок».

Сейчас за стеной стояла тишина. Только тяжёлые глухие удары в доски.

Я заметил, как рука Гарса сама потянулась к ножу. Где‑то рядом с треском лопнуло горлышко бутылки — кто‑то неловко сжал стекло.

Лицо Себаса не изменилось.

— Сидите, — спокойно сказал он. — Сейчас никто из вас миру ничего не должен.

Он поднялся — медленно, как будто его позвали не чужие удары, а очередной вопрос.

Новый удар был сильнее, доски жалобно скрипнули.

— По приказу королевских рыцарей! — гулко донеслось снаружи. — Откройте. Здание окружено.

«Рыцари», — машинально отметил я. Не просто городская стража, что охраняет заваленные товаром лавки за медяки. Что‑то серьёзнее.

Кто‑то из новичков пискнул и тут же зажал себе рот.

— Чёрт, — прошипел Гарс. — Откуда они…?

— Оттуда же, откуда всегда, — тихо ответил Себас, не оборачиваясь. — Мир внимательно следит, куда вы прячете своё «я хочу».

Он подошёл к двери.

На секунду мне показалось, что он и правда начнёт отворять.

Вместо этого он просто приложил ладонь к дереву.

Где‑то внутри коротко щёлкнуло.

— У нас есть… минуты три, — сказал он, оборачиваясь. — Может, пять, если им захочется сначала красиво выкричать свои обвинения.

— Что… делать? — девчонка у стены дрожала так, что пламя рядом с ней било в сторону. — Есть запасной выход?

— Есть, — кивнул Гарс. — Но если они и правда окружили…

Он быстро окинул всех взглядом.

— Кто хочет уйти — туда, — кивнул он на заднюю дверь в конце узкого прохода между ящиками. — Без героизма и клятв. Сейчас ваша жизнь — ваша. Пользуйтесь.

Несколько человек сорвались сразу. Шорох, сбитое дыхание, глухой стук — кто‑то споткнулся о ящик.

Остальные застыли.

Я — вместе с ними.

Мне было интересно, кто именно останется. Кто думает сейчас не о спасении, а о том, что с нами происходит.

Третий удар был уже не «тук», а глухой грохот. Щепки посыпались с косяка, доски прогнулись внутрь, одна треснула почти до конца.

— По приказу королевских рыцарей, — громко выкрикнул тот же голос. — Выйдите с поднятыми руками! Всем, кто сдастся, будет дарована… быстрая смерть.

Кто‑то из ещё не сбежавших нервно хихикнул на последних словах.

— Нравится, когда они говорят честно, — пробормотал Себас.

И вдруг посмотрел прямо на меня.

— Ты? — спросил он.

— Остаюсь, — ответил я сразу.

Уже был момент, когда от меня ждали, что я уйду с поднятыми руками. Одного раза хватило.

Гарс выругался.

— Я тоже остаюсь, к чёрту, — буркнул он. — Не затем мы все эти речи слушали, чтобы при первой проверке нырять в окошко.

С нами осталось человек пять‑шесть. Остальные, заикаясь, шепча «простите, я…» — исчезли в темноте прохода. Кто‑то, возможно, вернётся домой, кто‑то — нет.

Ещё один удар. Дверь держалась, но уже осыпалась осколками.

— Себас, — сказал я. — Если они войдут…

— Они войдут, — спокойно кивнул он. — Вопрос в том, кто выйдет.

Он подошёл к столу.

Я увидел, как его пальцы уверенно ищут что‑то снизу. Щёлкнула потайная защёлка. Дно стола чуть приподнялось, как крышка низкого сундука.

Внутри, в узкой нише, лежала чёрная шкатулка. Гладкая, без знаков.

Себас взял её осторожно, не как реликвию, а как оружие.

— Я рассчитывал, что у нас будет больше времени, — негромко сказал он. — Но мир, как обычно, лезет в чужие планы.

Он повернулся ко мне.

— Знаешь, что это? — спросил.

Я покачал головой.

— Фактор, — ответил он, и это слово прозвучало так, как священники произносят «проклятие». — Ведьмин.

Кто‑то рядом тихо втянул воздух. То самое суеверное «такое вслух не говорят».

— Ты… всё это время держал такое здесь? — выдохнул Гарс. — Под… столом?

— А где ещё? — лениво пожал плечами Себас.

Он снова посмотрел на меня.

— Я хотел предложить его тебе позже, — сказал честно. — Когда ты сам придёшь и скажешь: «мне мало слова, нужен инструмент». Но рыцари не уважают чужие сроки.

Сердце у меня ударило сильнее.

— Ты можешь уйти, — спокойно продолжил он. — У тебя есть это право. Никто не назовёт тебя предателем. Мир скажет, что ты «опомнился», мы — что ты не дозрел. Все останутся довольны своим объяснением.

— А второй вариант? — спросил я, хотя ответ был очевиден.

— Либо ты… подпишешься, — сказал Себас и слегка встряхнул в руке шкатулку. — Не кровью на бумаге. Сердцем. И тогда всё, что ты называл — тишина, собственный мир, запрет чужим рукам, — перестанет быть красивыми фразами.

Снаружи что‑то металлически звякнуло. Кажется, рыцари наконец поняли, что им не откроют.

Я почувствовал, как внутри поднимается волна. Не страха. Другого. Жадности.

Если я соглашусь — дороги назад не останется.

Мир, наконец, получит удобное доказательство: «вот, мы говорили, он чудовище».

Если откажусь — буду ли иметь право говорить, что «расторг договор»?

— Говорят, сила сводит людей с ума, — почти машинально произнёс я чью‑то давнюю проповедь. — Превращает в монстров.

Себас усмехнулся.

— Вруны, — коротко сказал он. — Людей ломает не сила. Их ломает момент, когда они впервые начинают жить в согласии со своим «я хочу» и не выдерживают собственного отражения.

Он сделал шаг ближе.

— Ты уже живёшь в несогласии с их миром, Регулус, — напомнил он. — Вопрос только в том, отдашь ли ты протянутый шанс обратно — лишь потому, что его назвали «проклятием».

— И ты уверен, что это — мой шанс? — спросил я. — Не чей‑то повод прицепить меня к новому алтарю?

Глаза Себаса блеснули.

— Вот это правильный вопрос, — одобрительно сказал он. — Потому что ведьмин фактор — не цепь. Это доля. Вложение.

Он чуть наклонил голову.

— Зависть дала нам язык. Жадность выбрала тебя, — произнёс он. — Вопрос в том, готов ли ты взять в собственность и то, и другое.

Дверь треснула так, что одна доска почти вылетела внутрь.

Кто‑то вскрикнул.

— Времени больше нет, — спокойно констатировал Себас. — Либо ты выходишь к ним как мальчишка, который однажды сказал «нет» и отыграл назад. Либо — как тот, у кого есть право их остановить.

Шкатулка оказалась прямо передо мной.

Она была ледяной. Настолько, что казалось: дотронешься — и кожа прихватится.

Я вспомнил, как лежал на камне и слушал, что «ты не такой, как все». Как слово «мир» в их устах звучало как приговор.

Теперь этот самый мир стучал в дверь склада.

«Ты и так уже поссорился с ним, — спокойно сказал внутренний голос, который я к этому моменту научился узнавать. — Разница лишь в том, подпишешь ты эту ссору своим именем или нет».

Я протянул руку.

Холод обжёг ладонь.

— Что дальше? — спросил я.

Себас улыбнулся — без торжества, скорее с облегчением.

— Дальше ты откроешь, — ответил он. — Но не дверь.

Я коснулся крышки.

Изнутри показалась тёмная, густая масса, чем‑то похожая на чёрную слизь. В ней уже чувствовалось что‑то чужое, отказывающееся подчиняться привычным правилам.

— Это больно? — спросил я вполголоса.

— Да, — честно ответил Себас. — Всё, что достойно называться «моё», достаётся через боль.

Он взял мою руку, развернул ладонью вверх.

— Ты любишь юридические формулировки? — усмехнулся он. — Считай, что сейчас подписываешь договор.

Масса упала мне на кожу.

Сначала — только холод.

Не как от металла. Ближе к тому, как если бы чужой зимний ветер вдруг застыл у тебя в ладони.

Потом начался огонь.

Не снаружи — изнутри.

Масса ушла под кожу без пореза и крови, будто провалилась прямо в вену. Я почти слышал, как она, пульсируя, поднимается вверх по руке. Каждое её движение отзывалось вспышкой боли.

Я стиснул зубы.

Снаружи почти выломали дверь. По залу прошёл хриплый треск.

Мир стал резче. Ярче. Каждый звук будто вытянули и положили отдельно: скрип дерева, дыхание рядом, удары моего сердца — всё слилось в один, растянутый во времени гул.

Я почувствовал, как она добралась до груди.

И там осталась.

Боль выходила за пределы привычного слова. Не жгло и не кололо. Казалось, кто‑то залез голыми руками в грудную клетку и начал перекраивать её по своему чертежу.

Я то ли закричал, то ли просто решил, что закричал. Звук застрял где‑то между зубами.

На миг мне снова показалось, что время остановилось.

Раньше я ощущал его как поток, который нельзя перехватить. Сейчас чувствовал, что могу стать тем, кто ставит в этом потоке заслон.

Моё сердце.

То, что только что просто билось, теперь звенело. Каждый удар звучал, как удар молота о металл. Вокруг словно закручивались невидимые нити — будто в поток времени вбили крюк и начали наматывать на него секунды.

Я втянул воздух.

С трудом. Вокруг груди будто натянули железный обруч.

С каждым вдохом эти нити делались толще. С каждым выдохом — послушнее.

Я понял: оно не просто впиталось. Оно вписалось. Нашло трещину, что и так во мне была, и встало туда клином.

«Моё», — прозвучало внутри. Не голосом, а фактом.

Ведьмин фактор, Зависть — зови как хочешь — не пытался толкать меня к каким‑то действиям. Он просто подчеркнул: всё, что я и раньше ощущал как своё, стало ближе, плотнее, реальнее.

И всё, что тянулось отнять это, вспыхивало перед внутренним взглядом ядовитым светом.

Дверь наконец рухнула.

Внутрь ворвались люди в доспехах.

Рыцари выглядели не как городские шавки. Белые плащи со знаком драконьей головы, тяжёлые перчатки. Забрала приподняты, чтобы те, кого пришли судить, видели глаза.

За их спинами, в дверном проёме, темнела фигура в мантии с посеребрённым жезлом. Жрец. Без него такие визиты не устраивали.

— По приказу… — начал один из рыцарей.

Я не дал ему договорить.

Не ради эффекта. Просто больше не мог слушать, как ещё один голос мира читает свои правила.

Я пожелал, чтобы всё это прекратилось. Чтобы он — и они — замолчали.

И мир послушался.

_____

От автора:

Тг-канал с инфой по выходу глав и прочей инфой

https://t.me/destrosunofficiant

Глава 4: Архиепископ Жадности

Рыцари умели входить в чужие жизни так же, как врывались в этот зал: громко, уверенно, с чувством законности в каждом шаге. Металл звенел, как аргумент. Знак на плащах сиял, как расписка, что им всё можно. Они двигались так, будто сам мир подстраивал под их марш свой ритм — и, по правде говоря, до сегодняшнего дня он именно так и делал.

Я устал жить по тексту, который писал не я.

Сначала замедлился звук.

Голоса рыцарей вытянулись в бесконечные гласные, как размазанные по воздуху линии. Звон доспехов раздулся до странного, дрожащего гула, а после исчез в пустоте.

Пламя факелов превратилось в медленное, нелепое подрагивание. Тени на стенах застыли, как испуганные звери, которых застукали светом. В воздухе всплыли пылинки — ещё миг назад невидимые, теперь каждая висела отдельно, застыв в воздухе. Лица рыцарей окаменели: приподнятые брови, полуоткрытые рты, недоделанные ухмылки уверенности.

И всё это — остановилось.

Звук исчез. Совсем.

Не осталось даже привычного фона — ни дыхания, ни шороха ткани, ни далёких писков крыс. Время встало, застыло, как если бы кто‑то разом покрыл весь мир в прозрачную, идеально гладкую смолу.

А я продолжал двигаться.

Сделал шаг — и не услышал ни звука под подошвой, ни шелеста собственной одежды. Только ощущение, как напрягаются мышцы, как перекатывается вес с пятки на носок.

И именно в этот момент меня накрыла эйфория.

Я стоял посреди зала, где десятки людей в железе застыли, как плохо выструганные статуи. Капли пота замёрзли на висках, стянулись блёклыми бусинами. Мечи, уже начавшие подниматься, остановились в полудвижении. И среди этой каменной картины двигаться мог один я.

Я чувствовал пространство почти кожей.

Каждую пылинку между нами. Каждый изгиб пламени, застывшего в какой‑то нелепой, вывернутой позе. На сапоге одного из рыцарей висела капля крови. Она вытянулась в сторону в момент шага и застыла, не успев сорваться вниз. Казалось, протяни я руку — и смогу аккуратно переместить эту каплю в сторону. И именно туда она потом и упадёт, когда мир вспомнит, как нужно двигаться.

Я сделал ещё полшага и только тогда осознал ещё одну деталь.

Моё сердце… не билось.

Не было ни тяжёлых ударов в груди, ни тихого, привычного фона, к которому за жизнь перестаёшь прислушиваться. Внутри стояла та же абсолютная тишина, что и снаружи. Я отметил даже отсутствие потребности в воздухе: лёгкие молчали, грудь не просила вдоха, и в этом не было ни удушья, ни паники.

Тело продолжало существовать — но как будто без главного ритма.

Это не пугало. Напротив, странным образом усиливало эйфорию. Словно я на миг выскользнул не только из власти королевских законов и чужих приказов, но и из собственных биологических правил. Ни секунд, ни ударов — только вытянутое «сейчас», которое принадлежит только мне.

Я не слышал, как течёт время, потому что оно не текло.

Я стал отмерять паузу сам — почти машинально: раз… два… три… четыре… Не ударами пульса, не внутренним ритмом, а голой мыслью. Просто фиксируя: вот ещё одно мгновение, и ещё одно.

Четыре секунды чистой власти.

Я понимал, что могу сделать многое. Пройти между ними, как между деревьями. Встать за спиной любого. Вытащить меч из чьей‑то руки и развернуть клинок остриём в другую сторону. Повернуть голову рыцаря так, чтобы он смотрел не на меня, а в стену.

При желании этот миг можно было растянуть. На десять секунд. На минуту. На час.

Мысль пришла без тени ужаса — в ней было ленивое, жадное любопытство: а что, если отпущенное мне «сейчас» не отдавать обратно?

На пятой, условной, секунде грудь будто взорвалась изнутри.

Не от удара снаружи — скачком из глубины. Как если бы кто‑то со всей силы двинул кулаком в остановившееся сердце, пытаясь завести его вновь. Тупая, ломящая боль прошила грудную клетку, отдалась в плечо, в горло, в челюсть. Мир дёрнулся — не вокруг, а где‑то в самом центре меня.

Я судорожно вдохнул, хотя до этого совершенно не нуждался в воздухе.

Боль вымела из головы все мысли про отсутствие пульса. Сердце заявило о себе разом. Не как фон, а как зверь, которого слишком долго держали привязанным, а потом пнули, чтобы он вскочил. От резкого толчка в груди перед глазами на миг потемнело.

Инстинкт сработал быстрее, чем разум.

Руку, которой я вцепился себе в грудь, дёрнуло в сторону — словно я попытался сорвать с себя невидимый жар. Пальцы разрезали неподвижный воздух, и в этот момент я впервые почувствовал его физически.

Пока время стояло, воздух стоял вместе с ним. Не тек, не колыхался — был слоями, спрессованный, как прозрачный слоёный камень. Мой рваный, отчаянный взмах рукой не встретил привычную пустоту — ладонь натолкнулась на упругий, невидимый пласт, и я продавил его вперёд.

Если бы мир шёл своим ходом, это был бы всего лишь сильный порыв. Сейчас, в замороженной секунде, я сдвинул цельный кусок неподвижного воздуха. Он не «полетел» — двигаться было нечему. Он просто сместился, словно тяжёлый клин, нависший прямо перед первой шеренгой рыцарей.

Я продолжал сгибаться от боли, и единственное, чего хотелось в следующий миг, было до смешного простым:

Хватит.

И у меня получилось.

Это не было эффектным щелчком пальцев. Скорее, как если бы по невидимому куполу, который накрыл весь мир, пошла трещина. Сначала вернулся звук — рваный, чужой. Мой сдавленный вдох. Далекий, глухой гул, который я не успел различить. Потом — остальное.

Но раньше, чем всё окончательно пришло в движение, случилось главное.

Тот самый клин плотного воздуха, застывший прямо на пути рыцарей, получил право двигаться.

Время сорвалось с паузы — и он рванул вперёд.

Цельный, чудовищно плотный слой, который ещё секунду назад был частью неподвижного мира. Всё давление, что в нём накопилось, выстрелило разом. Факелы по сторонам дёрнулись назад за долю мгновения до того, как невидимая масса врезалась в людей.

Рыцари не успели даже понять, что именно произошло.

Для них между шагом и концом не было ничего. Никакой паузы. Никакой тишины.

Воздух вошёл в них, как гигантский, невидимый клинок.

Броню смяло внутрь, как тонкую жесть, которой она, по сути, и была. Металл, кость, плоть перемешались. Ряд рыцарей превратился в кашу: их тела будто попали под шлифующий круг бешеной скорости — то, что должно было защищать, превратилось в орудие, добивающее изнутри.

Куски мяса, крови, ткани и железа разлетелись назад и в стороны. Пол залило широкой, вязкой красной полосой. Стены покрылись брызгами, как после неудачной заколки скота. Щиты закрутились в воздухе и с грохотом врезались в колонны.

Звук нагнал картинку чуть позже.

Свалилось всё сразу: грохот металла, влажные удары, истерзанный треск костей. Мир, только что бывший немой, вернулся слишком громким. Слишком живым.

И на этом шумном фоне я отчётливо ощутил, как моё сердце снова работает.

Первый удар дался с трудом — будто кто‑то ударил по заржавевшей шестерёнке. Второй — резче, болезненнее. Третий, четвёртый… Каждый удар отдавало в грудь тупой, обжигающей болью, как если бы по внутренним стенкам прошлись крупной наждачной бумагой.

Я стиснул зубы так, что заныли челюсти.

Эйфория отступала, но не уходила до конца. Под болью ещё тлело простое знание: я смог. Я выдернул из общего течения пять секунд и заставил мир застыть, как картинку. Цена пока мерялась только болью — но даже сквозь неё я понимал, что уже не смогу смотреть на «обычное» время по‑старому.

Рыцарей… почти не осталось.

Никаких красивых падений, никаких героических поз. Там, где мгновение назад стояла выстроенная линия уверенных в себе головорезов с законом в руках, теперь лежала серо‑красная металлическая мешанина. В некоторых доспехах ещё шевелилась — не жизнь, а остаточная судорога.

Один выжил.

Он стоял чуть в стороне, ближе к колонне, вне основного удара. Поток воздуха задел его краем, тонкой полосой. Боковую пластину брони вдавило внутрь, а потом разорвало. Руку закрутило под неестественным углом. На шлеме виднелась глубокая вмятина, из‑под забрала текла кровь, полосой упрямо тянущаяся к подбородку.

Он не сразу понял, что случилось.

Я видел, как его разум не принимает произошедшее: вот шаг вперёд, уверенный, с правом судить и карать. А следующим кадром — он уже посреди кровавой каши. Сознание отказывалось вставлять между этими двумя точками хоть что‑то ещё.

Он переводил взгляд по залу, по остаткам тел, по стенам, по чужой крови у себя на сапогах — и понимание медленно, как заноза, входило в мозг.

Потом он посмотрел на меня.

В этом взгляде был один вопрос: ты это сделал?

— Ч‑что… — он захлёбывался кровью. — Ч‑что ты с нами… с‑сделал?..

Я всё ещё явно чувствовал, как сердце бьётся через силу, будто каждый удар приходится выбивать ломом. Пальцы мелко подрагивали. В висках стоял глухой гул, словно где‑то глубоко внутри черепа тоже треснул купол.

— Отстоял своё право на жизнь, — спокойно ответил я.

Больше не требовалось.

Он дёрнулся, будто я ударил его. В этот момент в нём обрушилось всё, на чём он стоял до этого: клятвы, выученные формулы, уверенность в своём праве. Остался один голый, животный инстинкт — спасаться.

Он развернулся и кинулся к выходу.

Падал, поднимался, скользил в крови. Броня, ещё недавно дававшая ему вес и значимость, стала клеткой: тянула вниз, цеплялась за пол, гремела, выдавая каждое его движение. Он пытался унести оттуда то, что ещё можно было назвать жизнью.

— Не стоит, — спокойно сказал у меня за спиной Себас.

Только теперь я по‑настоящему ощутил, что он всё это время был рядом. Смотрел. Не вмешивался, не командовал, не подталкивал. Просто наблюдал — как я останавливаю время, как перехожу чьи‑то границы, как выжимаю из сердца лишние удары.

— Гоа.

Слово прозвучало особенно резко — после той плотной тишины, в которой я только что стоял один. Над его ладонью спокойно сгустился огонь. Без вспышек и прочих эффектов — рабочий инструмент в привычной руке.

Огненный шар полетел вперёд неторопливо, но в его траектории не было ни сомнения, ни милости.

После невидимого, рвущего воздух удара эта магия казалась почти старомодной. Обычный способ убивать, к которому мир давно привык. Оранжевая дуга догнала бегущего, впилась в спину между пластин.

Ослепляющая вспышка. Треск обгорающего металла. Тяжёлый, сладковатый запах горелого мяса.

Он упал. Без слов, без последнего проклятия. Просто рухнул, как сломанная кукла, у которой только что перерезали нити.

— Свидетелей оставлять нельзя, — буднично произнёс Себас.

Я промолчал.

Боль в груди медленно отступала, но не уходила до конца. Сердце работало неровно, с редкими, ощутимыми рывками — как если бы каждый новый удар ещё решал, стоит ли продолжать. Я ясно понимал: в момент, когда всё замерло, оно действительно остановилось.

Я хотел сказать, что не собирался устраивать бойню. Что хотел лишь, чтобы они считались с моим правом. Что удар воздухом — не план. Но ни одна из этих фраз не показалась достаточно честной, чтобы её озвучить.

— Что это было? — выдавил я в итоге.

— Это была твоя сила, — ответил он. — Ты остановил время. Настолько, что даже собственное сердце решило ненадолго… сделать передышку.

Он прищурился, разглядывая меня с профессиональным интересом.

— И попытался держать мир на паузе чуть дольше, чем твой организм готов платить без последствий.

С такой способностью я действительно мог отстоять своё «моё» перед любым, кто не согласен.

Я ушёл в себя на пару секунд — и только тогда заметил, что Себас и те, кто остался, стоят на коленях.

Передо мной.

— Да здравствует Архиепископ Жадности, — Себас поднял взгляд. В голосе не было ни капли шутки. — Регулус Корниас.

Мир качнулся снова. По‑другому.

Не снаружи — внутри. Как будто, остановив одну секунду, я задел что‑то ещё, глубже, под кожей. На миг зал потерял чёткость: свечи поплыли, силуэты людей размылись.

И в эту размытость вошёл новый звук.

Я услышал удары чужих сердец.

Теперь — явно. Не ушами, а всем телом. Будто в комнате тикали несколько часов. Одни — сбивчиво, с пропусками. Другие — часто и отчаянно. Третьи — тяжело, с натугой. Каждое билось по‑своему, но каждое — на расстоянии вытянутой руки.

И поверх этого многоголосого шума — мой ритм.

Он ещё был неровным после боли, но всё равно сильнее. Где‑то сердца невольно ускорялись. Где‑то — сбивались на полудолю. Словно чужие ритмы пытались подстроиться, волей‑неволей скользя за моим.

Словно, их сердца принадлежали мне.

____

Рыцари были повержены.

Люди — мои люди, как бы мне ни хотелось от этого отмахнуться, — всё ещё стояли на коленях. Кто‑то с опущенной головой, кто‑то с расширенными от ужаса зрачками. Я слышал их сердца так же ясно, как только что чувствовал пустоту между секундами.

— Вставайте, — сказал я.

Голос прозвучал ровно, без надрыва.

Они поднялись почти одновременно, как по общему невидимому знаку. И я почувствовал — не разумом, телом: их жизнь уже успела зацепиться за меня, как крючком. Им было страшно, им было непонятно, но часть их внутреннего ритма уже крутилась вокруг моего.

Мне понравилась честность этого ощущения.

— Ну что ж, — спокойно подвёл итог Себас. — Первый опыт: жив, мир не разрушен, сердце стучит. Уже прогресс.

Он усмехнулся краем губ, будто оценивал удавшийся эксперимент.

— Пора отправляться в наше главное логово, — добавил он. — Там любят разглядывать чужие судьбы под разными углами. Им будет… поучительно встретиться с тем, кто умеет на время выключать любой «угол» целиком.

Грудь ещё болела, в каждом вдохе было расплывчатое эхо страдания, но любопытство оказалось сильнее. Я уже знал, каково это — когда весь мир застывает, а ты идёшь сквозь неподвижные секунды, как через густой туман.

Дорога до логова оказалась длиннее, чем я предполагал.

Я сидел в повозке и ловил себя на том, что рука время от времени тянется к груди. Хотелось ещё раз — на долю секунды — сорвать с мира звук, вернуть ту идеальную, тяжёлую тишину. Услышать собственное сердце молчащим, а всё остальное — тоже. Но я не делал этого. Боль была ещё слишком свежей подсказкой, сколько стоит каждая лишняя секунда.

Те, кто остались с нами, держались на полшага позади меня. Я не оборачивался — и всё равно чувствовал их. Не слова, не шорох плащей — ритмы под рёбрами. У одного сердце всё ещё скакало, боязливо, как у зверя, загнанного в угол. У другого билось медленно, тяжело — усталость, смешанная с облегчением. Но в любом из этих ритмов слышался общий, новый центр, к которому они тянулись.

Себас сидел впереди и держал вожжи от наземного дракона, как обычный извозчик.

Было странно видеть его не в одежде культа, без свечей и тёмных стен. Без знака глаза на столе. Просто спина мужчины в поношенном плаще, привычный наклон плеч, уверенные руки на вожжах. До этого для нас он был почти всегда центром — голосом, жестом, знаком. Сейчас — живым человеком, темнокожим, с резкими скулами и вьющимися чёрными волосами, которые теперь не прятались в полумраке.

Мне вдруг пришло в голову, что где‑то в этом мире может быть ещё кто‑то с такой же проблемой, что и у меня. Кто так же чувствует, что мир делает с ним что‑то неправильное — и терпит. Выдерживает те же унижения, только молча. Если таковой и вправду существует, я был бы рад встретиться.

— Приехали, — вывел меня из раздумий голос Себаса.

Логово культа ведьмы встретило нас тишиной.

Не мёртвой, а внимательной. Такое бывает в судах до оглашения приговора или в месте, где ждут важную подпись. Воздух чуть пах воском, землёй и чем‑то ещё — сухими травами, железом, старой бумагой.

Коридоры вели внутрь, вгрызаясь в землю. Стены были исписаны знаками: спирали, глаза, ломаные линии, переплетённые символы. Часть из них я уже видел на складе. Вся эта росчерковая каша по идее должна была давить, навязывать мысль: «здесь обитает нечто злое, враждебное миру».

Но от рисунков не веяло тьмой.

Нас провели в главный зал.

Здесь воздух был гуще, чем в коридорах. В центре возвышался алтарь, тяжёлый каменный стол, до блеска залитый воском. Свечи давно меняли друг друга, напластовываясь потёками, как слои лет на срезе дерева. На камне темнели пятна, от которых глаза сами пытались соскользнуть.

И перед этим алтарём стояла она.

От неё исходила не просто угроза. Чувствовалось что‑то другое — почти бытовое, но оттого только более опасное: власть над чужим «потом». Как если бы передо мной стоял не палач и не святой, а человек, который спокойно перелистывает чьи‑то судьбы, как страницы в книге, и выбирает, какую оставить, а какую оборвать посередине.

Она была в светлом.

Белое ткань среди закопчённых стен и чёрных символов выглядело как новая страница в книге, где давно забыли переворачивать листы. Ткань мягко ложилась складками, цепляла свет, который в этом помещении, казалось, брезговал задерживаться.

Она улыбалась.

Шла ко мне неторопливо, шагая так, как ходят по хорошо знакомой комнате. Улыбка была спокойной, доброжелательной, без угрозы. Как у человека, который всю жизнь ждал, когда кто‑то случайно заглянет в ту же щель, в которую любит подглядывать он сам, — и наконец дождался.

— Наконец‑то, — произнесла девочка.

Голос у неё был чистый, ровный, как тщательно отрепетированная фраза, из которой вычистили всё, что могло вызвать настороженность. Ни тени хрипа, ни холода. Обычный приятный голос — и от этого становилось только неуютнее.

— Мальчик, который годами терпел несправедливость мира, — она смотрела прямо на меня, не моргая. — Юноша, испытавший горечь жизни. Мужчина, с чьими правами никто не считается.

Её лицо оставалось безупречным: лёгкая улыбка, тёплый, почти сочувствующий взгляд, вьющиеся черные волосы. И именно эта идеальная ровность потихоньку начинала меня злить. Как будто меня уже прочитали по строчкам — и ни одна из них не стала для неё новостью.

— Архиепископ Жадности, — она склонила голову чуть в сторону, словно рассматривая новую игрушку, — Регулус Корниас.

Имя и титул, произнесённые её голосом, легли внутрь, как печать на ещё тёплый воск.

_____

От автора:

Тг-канал с инфой по выходу глав и прочей инфой

https://t.me/destrosunofficiant

Глава 5: Чревоугодия

Запах крови исчезает из реальности быстрее, чем из памяти. Стоит мне моргнуть — и где‑то между ударами сердца вспыхивает картина: рыцарские доспехи, смятые, как тонкая жестянка; воздух, на миг ставший глухой стеной и сразу же превратившийся в кувалду; мясо, кости, металл — в одну бесформенную массу.

Я моргаю ещё раз — и картины больше нет.

На её месте — длинный стол: нелепо чистый, нелепо блестящий. Лак на древесине вылизан так старательно, что отражает свет из окон, мои пальцы. Скатерть тяжёлая, ровная, правильные складки, ни единого пятна. Всё здесь слишком усердно демонстрирует «порядок».

И ещё этот запах. Вино, воск, цветы — приторный, навязчивый аромат праздника, который пытаются натянуть на происходящее, как нарядить труп. Я только что разорвал людей на куски, а меня усаживают за стол, как участника какого‑то торжества.

Смешно.

Я сижу сбоку и, по‑моему — это удобная точка, с которой видно всех разом.

Во главе стола, строго по центру, сидит она.

Пандора.

Её образ раздражающе аккуратен. Вьющиеся черные волосы; улыбка безупречна, словно её нанесли на лицо кистью, а не мышцами. Поза тоже безупречная - ни одной случайной складки на одежде. Она смотрит на меня не как на человека — как на редкий, наконец‑то заполученный образец.

Это не столько злит, сколько подтверждает очевидное: я здесь не по приглашению. Меня добились.

Напротив же сидели трое — те, кого она сочла достойными представить лично.

Первого я замечаю ещё до того, как Пандора открывает рот. Слева от центра — низкий, худощавый мальчишка, почти ребёнок на вид. Малёк ростом: не дотягивает даже до средних, а рядом с любым взрослым будет казаться карликом.

Тёмно‑коричневые волосы слишком длинные для того, кто не богатая барышня: густая, тяжёлая масса спускается почти до пояса. Кожа тёмная, смуглая, ничего нового, но, его глаза.

Изумрудные, яркие, слишком живые и слишком голодные. В них нет ни страха, ни почтения — один лишь азарт хищника, который смотрит на мир как на меню.

Одет он странно: облегающий фиолетовый костюм в розовую горизонтальную полоску, оставлявший открытыми грудь, руки и босые ноги. Поверх него был накинут истрёпанный чёрный плащ с красным узором, а по бокам висели два кортика.

Рядом с ним — второй.

Он младше на вид, пусть и ненамного. Волосы того же тёмно‑коричневого оттенка, длинные, растрёпанные; кончики выгорели и отливают красным, как искры на концах сухих веток. Большая часть заплетена в неаккуратную, вытянутую косу, спускающуюся по спине, но отдельные пряди вырвались и лезут куда хотят — на лицо, за уши, на лоб.

Кожа тёмная. Глаза — неприятное сочетание: ярко‑зелёные, но в самой глубине зрачка мутноватый, жёлтый оттенок, будто там тлеет тусклый огонёк. Внешне в этом нет ничего уродливого, но взгляд хочется отвести.

Одежда на первый взгляд была снята с бездомного: лохмотья из зелёной ткани, своим покроем отдалённо напоминающие мужскую рубаху. Движения же рваные, неестественные: миг — плавные, почти изящные, а через секунду резкий дёрганый жест, как у марионетки, которой внезапно перехватили нить.

Третьим оказалась девочка.

Такая же маленькая, лет десяти, может быть, чуть больше. Светлые, золотистые волосы мягкими волнистыми локонами спадают до пола.

Глаза — большие, круглые, золотые, тёплого мёдового оттенка. Тот самый взгляд, от которого наивные взрослые тают: «Ах, какое чудо, какое милое дитя». Лицо нежное, кожа темная, губы чуть приоткрыты в беззаботной, почти певучей улыбке, но все равно проглядывались клыки, как у предыдущих.

На ней простое, нарочито «милое» платье — белое, чуть ли не прозрачное.

Снаружи — идеальный «маленький ангел». Но я прекрасно понимаю, что внешность бывает обманчива и за миловидной внешностью может скрываться монстр, который запросто перегрызет тебе глотку.

— Прежде всего, — нарушила тишину Пандора, и её голос, как тёплый мёд, медленно стекает в уши, словно заставляя расслабиться. — Позволь нам представиться должным образом, Регулус.

Она чуть разворачивается, легко касаясь взглядом каждого из них.

— Лай Батенкайтос, — спокойно произнесла она, кивая в сторону первого мальчишки. — Он… очень ценит схватки и чужой опыт.

— И не только опыт, — Лай тихо хихикает, почти ласково, проводя языком по губам. — Вкус, запах, голос… Весь комплект, ха‑а.

Он смотрит прямо на меня и растягивает улыбку шире.

— Рады познакомиться, Регулус‑сан. Прямо… до дрожи рады.

Он произносит моё имя так, будто уже держал его на языке раньше. Как блюдо, к которому собирается вернуться. Меня от этого не трясёт — я не настолько впечатлителен. Но желание однажды увидеть, как этот рот замолчит навсегда, появляется почти мгновенно.

— Лой Альфард, — продолжает Пандора, переводя взгляд на второго. — Тот, кто ценит количество качеству.

— О, что вы, что вы, — Лой вскочил, совершая странный, рывковый полупоклон. — Мы потихоньку меняемся.

Улыбка у него липкая, натянутая, как маска, застывшая чуть не там, где должна. Глаза при этом почти пустые, но я отчётливо вижу, как он отслеживает каждое моё движение.

— И Луи Арнеб, — завершает Пандора, глядя на девочку. — Она ещё учится, но её вклад уже неоценим.

— Мы рады, — протягивает девчонка певучим голоском, чуть наклоняя голову. — Очень‑очень рады, что все здесь… вместе.

Она хлопает ресницами, как положено послушному ребёнку, и чуть покачивает босыми ногами, не достающими до пола. Если бы я не знал, где нахожусь и в чьей компании, возможно, это даже показалось бы мне милым.

Но я знаю. Поэтому вместо умиления чувствую лишь лёгкое отвращение.

Я какое‑то время молчу, разглядывая их. Они явно ждут реакции — вопроса, возмущения, оценки. Я позволяю себе роскошь тишины.

Странная компания — слишком мягко сказано. Но внешний абсурд меня мало интересует. Важно другое: какое место они отводят мне в этой компании.

Гость? Союзник? Инструмент?

И главное — что я смогу выжать из них, если правильно сыграю.

Я прислушиваюсь к самому важному звуку — к тому, который теперь значим для меня больше любого другого.

К стуку собственного сердца.

Ровные удары. Ни болезненных провалов, ни обжигающих пауз, ни ощущения, будто грудную клетку пытаются разорвать изнутри грязными пальцами. Сердце работает нормально. Сейчас — да.

Но я уже знаю цену этого «сейчас».

Всего несколько секунд — и эйфория от остановленного времени растворилась в чистой боли. Моя сила развернулась против меня, как будто тело посмело возразить моей воле.

Оскорбительно.

— Итак, — Пандора мягко складывает руки, переплетая пальцы. — Теперь, когда мы немного познакомились… позволь мне перейти к сути.

Я перевожу взгляд на неё. Она говорит так, словно читает заранее написанный текст, но делает это настолько плавно, что большинство даже не заметит.

— Мы все здесь… по одной причине, Регулус, — продолжает она. — Нас связывает желание. Твоё — и наше. Они не противоречат друг другу. Напротив, им очень легко идти рука об руку.

Я чуть откидываюсь назад, скрещивая руки на груди.

— Серьёзно? — спросил я. — Моё желание даже я не считаю чем‑то простым.

Щурюсь, не отводя взгляда от её лица.

— Ты говоришь так, словно уже знаешь, чего я хочу.

— Знаю, — отвечает она без малейшего колебания. — Ты хочешь мира, в котором ничто не сможет лишить тебя твоего. Ни время, ни люди, ни прихоти других. Мира, где всё, что ты считаешь своим, будет неприкосновенно.

Улыбка у неё теплеет, приобретая почти материнские оттенки.

— Думаю, это не так уж далеко от истины, не правда ли?

Меня задевает не смысл сказанного — с ним как раз всё в порядке. Раздражает наглость. Чужой голос озвучивает то, что для меня всегда было внутренним, несомненным основанием, и делает это так, будто имеет на это право.

Мир, где всё моё останется моим.

В этом нет ни жадности, ни излишества. Это не каприз, а нормальное устройство вещей. То, что должно было быть изначально.

Я мог бы солгать. Бросить: «ты ошибаешься». Сделать вид, что её слова меня не касаются. Но был в этом смысл? Нет.

Я не привык делать себе хуже ради чужого комфорта.

Я молчу. Для неё этого достаточно: ответ она читает в самом отсутствии возражений.

— Мы можем помочь, — продолжает Пандора, мягко закрепляя сказанное. — Ты уже сделал первый шаг. Твоё удивительное умение останавливать ход времени — бесценно. Но, как ты уже почувствовал, оно несовершенно. Оно причиняет тебе боль, ставит пределы. А любой предел — оскорбление, когда речь идёт о твоём праве обладать.

Слова проходят точно по свежей линии ощущений.

Я ясно вспоминаю эйфорию — миг, когда мир застыл, как картина, и всё вокруг превратилось в неподвижную коллекцию вещей. Мне нужно было только решить, что с ними сделать. Решить — и сделать. Никакого сопротивления, никаких отсрочек.

А потом — пять секунд. И сердце, схваченное чужими руками. Боль, не просто сильная — смертельная. Словно кто‑то внутри моего тела решился сказать «нет».

— Мы можем сделать так, чтобы твоя сила стала по‑настоящему твоей, — тихо говорит Пандора. — Без боли. Без жалких ограничений. Без этого навязчивого «достаточно».

Она ненадолго замолкает, позволяя словам осесть, как вино в бокале.

— Взамен, — добавляет она после короткой паузы, чуть улыбнувшись, — Поможешь нам реализовать наши замыслы. В тех пределах, в каких это будет выгодно тебе самому. Мы помогаем тебе — ты помогаешь нам. Простой обмен.

Лай тихонько хмыкает:

— Обмен, ха‑а… Особенно вкусно, когда обоим достаётся самое… сочное.

Лой опускает взгляд, изображая скромность, но уголки губ едва заметно напрягаются: он цепляется за каждое слово. Девочка лишь безмятежно улыбается, покачивая ногами, будто решается, купят ли ей ещё одну конфету.

Я опускаю взгляд на стол. На зеркальную поверхность, где расплывчато отражаюсь я, свечи, их лица. В этом лаке больше честности, чем в большинстве людей: он хотя бы не притворяется, что хочет для меня «лучшего».

«Они хотят использовать меня», — подумал я спокойно. Без обиды, просто как факт.

Было бы странно, если бы иначе.

И следом:

«И я собираюсь использовать их. Если в итоге у меня будет мир, где ничто не сможет посягнуть на моё… какая разница, кто кого использовал раньше и кто кого использовал сильнее?»

Перед глазами вновь встают рыцари — сначала застывшие, потом разорванные. Мир не просто не сумел меня остановить — он даже не успел понять, когда всё произошло. Это правильное соотношение сил.

Так и должно быть всегда.

Сейчас в эту картину не вписывается лишь одно: боль. Пять секунд — и моё сердце считает нужным вмешаться. Пять секунд — и вдруг напоминает о себе как о самостоятельном действующем лице, а не вещи.

Неприемлемо.

Я поднимаю взгляд и пересекаюсь с ней.

— Ты говоришь красиво, — медленно произношу я. — Слишком красиво.

Давай уточним, — продолжаю, не меняя тона. — Ты предлагаешь помочь мне избавить мою силу от недостатков и создать для меня условия, в которых всё, что я признаю своим, будет под надёжной защитой. В обмен — я время от времени делаю то, что выгодно вам. Так?

— В самых общих чертах — да, — Пандора чуть кивает. — Мы помогаем осуществить твоё желание. Ты помогаешь осуществить наше. Это сотрудничество, не подчинение.

«Сотрудничество» звучит почти забавно. Но всё же лучше, чем «служба» или «подданство».

Я машинально касаюсь груди — почти незаметно. Пальцы едва чувствуют тепло сквозь ткань, но мне достаточно одного факта: сердце всё ещё бьётся как надо. Пока.

Я понимаю, что могу согласиться. Это выгодно.

Но выгода — не единственный критерий моего решения. Есть ещё принцип, гордость и право самому диктовать условия.

Я чувствую, как губы сами по себе изгибаются в холодной, аккуратной улыбке.

— А что, — спокойно спрашиваю я, будто вскользь, — Если я откажусь?

В комнате ничего не меняется. Ни воздух, ни свет, ни выражения лиц. В этом и есть вся показательная суть.

Пандора чуть наклоняет голову, словно только этого и ждала.

— Тогда, Регулус, — говорит она тем же тёплым, почти ласковым голосом, — Ты уйдёшь.

Она позволяет себе лёгкую, печальную улыбку.

— Мир продолжит крутиться дальше, как и прежде, и твоя сила останется такой, какой она есть сейчас: великой, но ранящей тебя. Ты продолжишь сражаться за своё, всегда рискуя тем, что однажды боль перевесит твоё желание.

Я молчу. Это не угроза. Она не говорит: «мы сделаем», она просто спокойно обозначает: «так уже есть». И от этого неприятнее, чем от прямого шантажа.

— И, возможно, — продолжает она ещё мягче, почти шёпотом, — В какой‑то момент ты поймёшь, что отказался от возможности обрести мир, в котором никто и ничто не сможет у тебя ничего отнять. Ни время. Ни случай. Ни люди.

Она чуть отводит взгляд, оставляя мне пространство — учтивый жест. Театральный, но работающий.

— Я не буду тебе угрожать, — добавляет она. — Это было бы… неуважением к тому, кто обладает такой силой. Ты свободен отказаться. Но точно так же свободен выбрать то, что по праву должно принадлежать тебе.

Тишина возвращается. Но теперь она уже не пустая — её заполняют мои размышления.

Раздражение шипит где‑то на границе сознания: её уверенность, её точность, слишком аккуратное совпадение с тем, что я и так понимал… Это действует почти физически.

Но поверх остаётся расчёт. Чистый, холодный.

«Если я уйду, — рассуждаю я. — У меня останется то, что уже есть. Моя сила. Моя боль. Мой предел. Каждый раз, когда я буду пользоваться моим, моё же тело будет пытаться меня предать.

Если соглашусь — рискую оказаться втянутым в их игры. Но если держать в руках рычаги, быть осторожным… я могу получить всё, чего так желаю».

Я сжимаю пальцы в кулак так, что костяшки побелели

«Никто не имеет права отнимать у меня выбор. Никто. И если я решу заключить сделку — это будет моё решение. Мой расчёт. Моя выгода. Моё право».

Я снова поднимаю глаза.

Слева — Лай, едва сдерживающийся, чтобы не лизнуть воздух между нами, будто бы смакуя саму возможность. Его изумрудные глаза блестят нездоровым восторгом. Рядом — Лой, застывший в карикатурной скромности, но вниманием вцепившийся в меня, как игла. Чуть дальше — Луи, безмятежно улыбающаяся, как ребёнок, которому пообещали сладкое, не пояснив, из чего оно сделано.

И во главе — Пандора. Спокойная. Уверенная. Убеждённая, что любое существо с мозгами рано или поздно выберет не боль, а выгоду.

Я не отвечаю сразу. Позволяю паузе растянуться. Важно не только, что я скажу, но и как. Мгновенное согласие выглядело бы как капитуляция. А я не привык дарить кому‑то удовольствие считать себя победителем.

Пока я молчу, делаю ещё одно: проверяю себя. Не их слова, не обещания, а одну простую мысль:

«Есть ли в этой сделке хоть что‑то, что противоречит тому, что моё должно быть моим? Или всё, что они предлагают - это стать инструментом, который используют, пока он нужен?»

Ответ очевиден.

И от этого — почти приятен.

_____

От автора:

Тг-канал с инфой по выходу глав и прочей инфой

https://t.me/destrosunofficiant

Глава 6: Благословение

Тишина затягивается так долго, что даже лёгкий шорох ткани, когда двигается Пандора, звучит почти как хлопок. Никто не торопит меня с ответом. Забавно. Обычно люди начинают ёрзать, кашлять, вставлять лишние слова, лишь бы заполнить паузу. Эти — нет. Либо умеют ждать, либо настолько уверены в исходе, что откровенно наслаждаются этим промежутком.

Из троицы напротив только Лай откровенно нетерпелив. Бьёт пяткой по ножке стула в своём рваном ритме, щурится от удовольствия, будто в любой момент подадут главное блюдо. Лой застывает, как разряженная кукла, даже взгляд не дрогнул. Луи покачивает ногами в воздухе и, кажется, не замечает ничего, кроме собственных мыслей.

Я медленно провожу взглядом по одному лицу, по другому — и вновь возвращаюсь к Пандоре.

— Допустим, — произношу я неторопливо. — Я готов рассматривать твоё предложение как потенциально разумное.

Лай застывает, пятка срывается с ножки стула. Лой чуть приподнимает голову. Луи замирает, перестаёт болтать ногами и просто смотрит на меня, как зверёк на яркий предмет.

— Но, — добавляю тише. — Мне нужно услышать всё. До последней запятой. Я не заключаю сделок вслепую и не терплю двусмысленностей.

Пандора улыбается так, словно именно этого и добивалась.

— Конечно, — спокойно отвечает она. — Ты хочешь ясности. Это естественно. Спрятанные условия — способ украсть у человека его право выбора. А ты, Регулус, не тот, у кого можно что‑то отнять незаметно.

Приятно, когда очевидное проговаривают вслух правильно.

— Тогда начнём с простого, — произнес я, выпрямляясь. — Ты говоришь «мы». Кто это «мы»? Ты, они, кто‑то ещё? Перед кем именно я буду обязан и чьи желания обязан учитывать?

Лай прыскает.

— Ох‑ох, как основательно, ха‑а.

— Тебя не спрашивали, — отрезаю я, даже не поворачивая головы.

Он только шире ухмыляется, но замолкает. На несколько секунд — уже неплохо.

Пандора чуть склоняет голову, ничуть не задеваясь моим тоном.

— Под «нами» я подразумеваю определённую группу единомышленников, — поясняет она ровно. — Тех, кто уже взял на себя бремя греха, чтобы обрести силы, способные менять мир. Тех, кого называют Архиепископами Греха.

Она мягко ведёт ладонью в воздухе, словно расставляя имена передо мной.

— Чревоугодие, Луи Арнеб. Чревоугодие, Лай Батенкайтос. Чревоугодие, Лой Альфард. С остальными ты встретишься позже. Я, — голос её становится чуть тише. — Не несу титула Архиепископа. Но я — та, кто собирает, направляет и оберегает их, чтобы их силы не растрачивались впустую. Так что да: «мы» — это они, и я, и те, чьи интересы с нашими переплетены.

— То есть, — подытоживаю я. — Иметь дело мне придётся и с тобой, и с ними. Хорошо. Тогда следующий вопрос.

Я подаюсь вперёд и опираюсь локтями о стол.

— Кто из вас будет иметь право предъявлять мне требования? Чётко. Поимённо.

Слева короткий, резкий вдох — это Лой. Смотрит уже почти с восхищением, как на редкий экспонат.

Пандора складывает руки, словно мы обсуждаем условия вполне приличного договора.

— Формально — никто, — отвечает она. — Мы предлагаем сотрудничество, а не иерархию. По факту просьбы могут исходить от любого Архиепископа или от меня лично. Но… — она подчёркивает это лёгким наклоном головы. — Ты всегда будешь иметь право отказаться, если сочтёшь запрос противоречащим твоему желанию или интересу.

— Право отказаться звучит красиво, — замечаю я сухо. — Меня интересует, что последует после отказа. Без расплывчатых формул, конкретно.

Пандора на мгновение задумывается — демонстративно, давая понять, что подбирает слова не из‑за желания что‑то скрыть, а ради точности.

— После отказа, — произносит она, — Мы будем обязаны принять твоё решение. Это твоё, и лишать тебя его права мы не станем. Но…

Она обводит взглядом троицу напротив.

— Ты же понимаешь, Регулус, — продолжает тем же ласковым тоном. — Отказываясь помочь нам, ты тем самым сужаешь и наши возможности помочь тебе, когда ты этого пожелаешь. Любое сотрудничество держится на взаимности.

— Проще говоря, — не выдерживает Лай, вклиниваясь. — Если ты будешь слишком часто говорить «нет», то в какой‑то момент и мы скажем «нет», ха‑а.

Я перевожу на него взгляд.

— То есть вы оставляете за собой право испортить мне жизнь, если я окажусь недостаточно послушным.

— О, нет, — Пандора тут же перехватывает инициативу, едва заметным жестом останавливая Лая, который уже раскрыл рот. — Не для того, чтобы портить. Мы не будем отбирать у тебя то, что по праву твоё. Но мы вправе не отдавать тебе то, что принадлежит нам, если ты не желаешь делиться своим.

Я какое‑то время молча обдумываю услышанное, затем киваю:

— Уже ближе к честности. Хотя и с удобной для вас окраской.

— Любая честность в первую очередь выгодна тому, кто её требует, — мягко парирует Пандора. — Ты требуешь ясности — ты её получаешь. Это твоё.

Нравится, как она это формулирует. По крайней мере, не пытается изображать бескорыстие.

Но главное ещё впереди.

— Хорошо, — продолжаю я. — Теперь о главном. Ты утверждаешь, что можешь избавить мою силу от ограничений. Как?

На этот раз пауза выходит длиннее. Лой машинально сжимает пальцы на коленях. Лай наклоняется вперёд, глаза блестят, как у голодного, почуявшего мясо. Луи, наоборот, неспешно откидывается назад, будто сейчас начнётся любимая сказка.

Пандора не отводит от меня взгляда.

— То, что причиняет тебе боль, — начинает она спокойно. — Это ответ организма, не приспособленного к подобной нагрузке. Мы можем с этим справиться и снять это ограничение полностью. Тогда ты получишь полный контроль над своей способностью.

Она делает короткую паузу и продолжает:

— С рождения у тебя есть Благословение, — произнесла Пандора.

Глаза сами собой расширяются.

— С его помощью ты сможешь задействовать весь потенциал полномочия Жадности.

Она делает плавный жест ладонью, будто разворачивает передо мной невидимый свиток.

— Необходимо лишь соблюсти несколько условий.

— Хорошо. Если я стану вашим Архиепископом Жадности, каковы будут формальные границы вашей власти надо мной? Не абстрактное «сотрудничество» и «мы же друзья», а конкретика.

Пандора чуть кивает, словно одобряет сам вопрос.

— Формально, — отвечает она. — Ты будешь свободен действовать по своей воле. У тебя будет собственная ставка, свои люди, своя территория, где ты сможешь устанавливать порядки, соответствующие твоему представлению о справедливости.

Глаза Лая вспыхивают ещё ярче: ему явно нравится сама идея «собственной территории».

— Мы можем просить тебя выполнить определённые задачи, — продолжает Пандора.т— Но не приказывать. Ты волен принимать или отвергать наши просьбы. Однако, если соглашешься — обязан довести начатое до конца. Никаких полумер. Никакой халатности. Приняв на себя задачу, ты уже сам превращаешь её в свою обязанность, бросить её на полпути — значит обесценить себя.

Фраза неприятно задевает. Я и сам не выношу незавершённое. Взять на себя и бросить — это всегда похоже на кражу: у тех, кто рассчитывал на результат, и у себя, потому что собственноручно превращаешь «могу» в «не сумел».

— Понятно, — киваю я. — Тогда — о неприкосновенном.

Я снова выпрямляюсь и говорю уже жёстче, по пунктам:

— Первое. Ничто моё — будь то вещи, люди, место или что‑то ещё, что я признаю своим, — не может быть тронуто, использовано, перемещено или уничтожено без моего прямого согласия. Ни тобой, ни кем‑либо из вашей компании, ни теми, кто к вам примыкает.

Пандора слушает очень внимательно, не перебивая, и я намеренно не отвожу взгляда.

— Второе. Мои решения в пределах моего — окончательны. Если я сказал «нет» — это «нет». Если сказал «да» — исполняю, но и вы исполняете. Любая попытка обойти это, исказить, «переиграть» задним числом для меня равна попытке украсть мой выбор. А это хуже прямого удара.

Я специально не повышаю голос, но выверяю каждое слово. С каждым пунктом Лой всё сильнее напрягается, плечи подаются вперёд, пальцы сжимаются. Лай, напротив, выглядит восхищённым — как ребёнок, которому читают особенно страшное место сказки. Луи… просто улыбается. Похоже, её куда больше радует сам звук слов, чем их смысл.

Пандора молчит, затем медленно кивает.

— Первое, — произносит она. — Я принимаю без оговорок. Мы не будем посягать на твоё. Что касается второго… — она на миг умолкает. — Ты просишь многого, Регулус. Безусловное окончательное «нет» в любом вопросе — серьёзная власть. Но разве это не то, что и так принадлежит тебе по праву?

— Тем проще закрепить это официально, — спокойно возражаю я. — Если уж мы говорим о честности.

Некоторое время мы просто смотрим друг на друга. В комнате больше никого — только эти трое и она, — но сейчас пространство сужается до двух точек: я и Пандора.

Наконец она кивает:

— Хорошо, — произносит она. — Пусть будет так. Твоё «нет» в пределах твоего — окончательно.

Она делает лёгкий акцент:

— Но ты должен понимать: наше «нет» в пределах нашего будет таким же. Если мы отказываем тебе в чём‑то, что принадлежит нам, ты не вправе вырывать это силой, прикрываясь своей Жадностью.

Я усмехаюсь уголком рта.

— Если вы не попытаетесь протащить под своё то, что уже стало моим, причин для конфликта не возникнет.

— Это будет… весело, — протягивает Лай, облокачиваясь о стол и сияя, как безумный. — Целый мир «моё» против целого мира «моё».

— Лай, — Пандора произносит его имя так же мягко, как и всё остальное, но в голосе звенит сталь.

Он замолкает, хотя зубастая ухмылка остаётся.

Я делаю ещё одну паузу. Основные условия и принципы в общих чертах обозначены, и я медленно выпрямляюсь, складывая руки на столе.

— В таком случае… принимаю, — наконец соглашаюсь я.

— При условии, что всё сказанное здесь будет соблюдаться. Без отступлений. Без трактовок задним числом.

Воздух в комнате меняется. Не становится тяжелее, скорее — плотнее, ощутимее. Лай втягивает воздух сквозь зубы, как гурман, уловивший знакомый аромат. Лой нервно сглатывает. Луи тихо, почти неслышно хлопает в ладони, будто ей пообещали новую игрушку.

Пандора долго не отводит от меня взгляда. Потом её улыбка меняется — исчезает мягкая «почти материнская» маска, уступая место чему‑то более глубокому.

— Тогда, Регулус, — произносит она. — Позволь первой признать вслух то, что и так было очевидно с самого начала.

Она поднимается.

Вслед за ней почти синхронно встают Лай, Лой и Луи. Я поднимаюсь на секунду позже — не из уважения, а чтобы было ясно: я встаю не вслед, а рядом.

— Передо мной, — произнесла Пандора, глядя прямо. — Стоит тот, кто по праву может называть своё «моё» законом.

Голос её по‑прежнему мягок, но в нём слышится что‑то древнее, как пыль на старых книгах.

— Архиепископ Жадности. Регулус Корниас.

Лай делает шаг вперёд, почти впрыгивая в поле моего зрения.

— Добро пожаловать, ха‑а, — шепчет он, озорно щурясь. — Регулус‑сан, Регулус‑сан, теперь мы официально можем веселиться вместе.

Он склоняет голову набок.

— Поделишься чем‑нибудь… вкусным?

— Отвянь.

Он лишь хохочет, откидывая голову. Смех у него волчий, звонкий, слишком громкий для этой комнаты, но я просто перевожу взгляд дальше.

Лой подходит с другой стороны и делает неловкий, но искренний поклон.

— Для нас большая честь, — пробормотал он. — Служить рядом с тем, кто так высоко ценит своё и чужое.

— Чужое меня интересует только в двух случаях, — отвечаю я. — Когда оно стремится стать моим. Или когда посмело отнять то, что уже принадлежит мне. В первом случае я ещё могу подумать. Во втором — уже поздно.

В его глазах вспыхивает понимание и странное, болезненное восхищение.

Луи подходит последней. Не кланяется, просто останавливается на расстоянии вытянутой руки и улыбается.

— Мы рады, — пропевает она. — Очень‑очень рады, что теперь у нас будет Регулус‑сан.

— Я не ваш, — отрезаю я. — Я — мой.

Она на секунду моргает, будто примеряя эту мысль, потом кивает.

— Тогда мы рады, что у Регулуса‑сана теперь будем мы, — исправляется она. — Если Регулус‑сан однажды решит, что мы его, конечно.

Я чуть прищуриваюсь.

В этой формулировке есть нечто верное. Она хотя бы признаёт, что принадлежность определяется моим решением, а не её.

— Посмотрим, — отвечаю я. — Всё зависит от того, насколько ты окажешься… уместной.

Она сияет так, будто уже добилась желаемого. Пожалуй, самая безобидная из троицы — не потому, что не опасна, а потому что даже не делает вид, что ей важно чужое.

Пандора подходит ближе. Между нами остаётся один шаг.

— Осталось задействовать твоё Благословение и снять сковывающие узы с твоего полномочия.

— И как же?

____

После моего вопроса я без лишних слов следую за Пандорой в соседний зал. В тусклом свете факелов меня встречает картина, от которой по спине пробегает холодок: больше сотни членов культа ведьмы стоят на коленях, склонив головы, словно перед алтарём. Каменный пол исчерчен их тенями. Глухой шёпот, наполнявший зал, обрывается в тот момент, когда мы входим.

— И что это?

Пандора не отвечает сразу. Вместо этого резко хватается за мою руку и тянет вперёд, вынуждая сделать шаг к тем, кто склонился.

— Сейчас ты должен осознать, — её голос раздаётся прямо у уха. — Что все люди перед тобой — твои подданные. Прими это. Осознай и возьми на них право.

Картина слишком ясно откликается другим воспоминанием — о моём родном городе. Тогда, после нападения рыцарей, когда бой стих, а улицы пропитались запахом крови, уцелевшие один за другим опустились на колени. Это не было ни уважением, ни благоговением. В их жестах читалось молчаливое признание: теперь они принадлежат мне. Они сами вложили свою судьбу в мои руки.

Здесь — то же самое. Я вслушиваюсь и снова различаю многоголосое биение сердец. Одно, второе, десятое… А потом в каждом из них, где‑то в глубине, проступает новый, общий ритм. Будто в груди у этих людей зарождается второе сердце, и оно бьётся в унисон с моим.

В этот момент всё окончательно выстраивается. Благословение, о котором говорила Пандора, даёт мне не просто власть — оно позволяет помещать часть моего сердца в тех, кто признаёт моё право на себя. Своего рода знак принадлежности, вплетённый прямо в плоть и кровь. Поэтому, когда я использую свою силу, нагрузка больше не ложится только на моё собственное сердце — она распределяется между сердцами тех, кто стал моими. Они служат не только телом и волей, но и ритмом жизни.

— Отлично, — Пандора чуть улыбается, в её взгляде вспыхивает тихое удовлетворение. — Вижу, ты уже понял, как это устроено.

— Да, — коротко киваю я. — Здесь всё предельно просто.

____

Теперь я снаружи, под открытым небом, вдыхаю плотный, прохладный запах ночного леса. Сырая земля, хвоя, лёгкий душок прелых листьев — всё это одновременно успокаивает и настраивает на размышления. Над деревьями тяжёлыми пластами плывут тучи, укрывая звёзды.

— Пожалуй, пришло время испытать себя, — вполголоса произношу я, больше для отметки, чем для кого‑то ещё.

Без колебаний останавливаю время. Мир застывает: неподвижный воздух, неподвижные ветви, даже крошечные искры от факела застывают в воздухе. Я выдыхаю, чувствуя, как воздух с силой вырывается из лёгких, и одновременно касаюсь неподвижной массы вокруг, направляя её в сторону деревьев.

Через мгновение возвращаю времени ход. Ранее остановленный воздух приходит в движение, и две волны — мой выдох и направленный мною же воздушный поток — обрушиваются вперёд. Обе атаки несут в себе колоссальный разрушительный заряд: всё, к чему прикасается этот воздух, рвётся, крошится, сметается с пути.

Несмотря на очевидный успех, внутри всё равно остаётся заноза.

Я такой же человек, как и прочие: старею, испытываю жажду, голод, нуждаюсь во сне. Но если я способен останавливать время не для мира, а для собственного тела? Теперь, когда ограничений по длительности больше нет. Значит ли это, что я могу стать тем, кто не знает усталости, не нуждается в пище и отдыхе? Тем, кто выходит за рамки обычной человеческой изношенности?

Я закрываю глаза и вместо привычной остановки времени для всего окружающего концентрируюсь только на себе. На собственном теле. Словно пытаюсь выдернуть себя из общего потока, сделать своё существование чужеродным тому, что здесь считается нормальным.

И это срабатывает.

Наступает иная тишина. Не слышно биения сердца, исчезает тянущая усталость в мышцах, уходит ощущение жажды — всё обрывается одним движением. При этом я по‑прежнему могу шагнуть вперёд, согнуть пальцы, повернуть голову. Тело живёт, но одновременно будто выведено за пределы привычного для жизни.

Если моё тело вырвано из потока времени, значит, пока действует способность, я в какой‑то мере недосягаем. Любой удар, любое оружие, любая магия требуют для действия время, а я же могу существовать вне его столько, сколько сочту нужным.

Я прокручиваю в голове возможные варианты применения этой силы, перебираю одно за другим, когда вдруг чувствую на себе чужое, слишком навязчивое внимание. Ощущение такое, будто чья‑то ладонь легла на затылок. Мгновенно раздражает.

— Ты кто? — резко бросаю я, оборачиваясь.

Позади стоит худощавый мужчина. На нём обычная мантия культа — простая, тёмная, с едва заметной вышивкой у воротника; в толпе таких он легко затерялся бы, если бы не детали. На голове аккуратная шапочка, из‑под которой выбиваются пряди тёмно‑зелёных волос. В этом свете они почти чёрные, только при движении чуть отливают зеленью, так что оттенок замечаешь не сразу, а лишь при более пристальном взгляде.

— Приветствую, господин Регулус, — мужчина слегка склоняет голову, жест отточен и явно привычен. — Я лидер Умеренной фракции Культа — Петельгейзе Романе‑Конти.

Я пару секунд молча рассматриваю его, прислушиваясь к интонации, к тому, как он произносит собственное имя.

— Ну, привет, — наконец отвечаю я, не убирая настороженности из голоса.

_____

От автора:

Тг-канал с инфой по выходу глав и прочей инфой

https://t.me/destrosunofficiant

Глава 7: Власть 1

— Ну, привет, — наконец отвечаю я, не убирая из голоса настороженности. — И что нужно «лидеру умеренной фракции культа» от меня?

Он еле заметно моргает, будто проверяя, верно ли выбрал тон, потом снова склоняет голову — достаточно низко, чтобы выглядеть уважительно, но не рабски.

— Прежде всего, — мягко начинает Петельгейзе. — Передать, что госпожа Пандора довольна беседой с вами. И поручила мне впредь оказывать вам всяческое содействие в пределах моих полномочий.

— Содействие, — повторяю я, прикидывая слово на вкус. — Звучит расплывчато. Чем именно ты собираешься быть мне полезен?

Он поднимает взгляд.

— Обеспечение ресурсами, информацией, контактами. Умеренная фракция давно работает в этом регионе: убежища, поставки, местные посредники. Вы — новый Архиепископ. У вас есть право распоряжаться тем, что мы уже подготовили… если сочтёте это нужным.

Фраза сказана осторожно, как шаг по тонкому льду. Похвально.

— То есть Пандора послала тебя, — я слегка прищуриваюсь. — Чтобы ты помог мне обжиться на новом месте?

— В том числе, — без тени улыбки подтверждает он. — Но прежде всего — чтобы не тратить ваше время на мелочи. Логистика, распределение людей, подбор подходящих последователей… простите, подданных… — он запинается, но быстро берёт себя в руки. — Всей этой рутиной могу заняться я. Разумеется, подчиняясь вашим решениям.

Нравится, как он мгновенно исправился.

— Ладно, — говорю я. — Допустим, ты будешь моим… помощником.

Он едва заметно дёргается, но не возражает.

— Впрочем, — продолжаю я, делая шаг ближе. — Раз уж ты так горишь желанием «содействовать», начнём с главного. Мне не нужны люди, которые считают, что служат ведьме, Пандоре, кому‑то ещё, а меня терпят по пути. Те, кто встал на колени в зале, — уже мои. А ты?

Петельгейзе выпрямляется. Несколько ударов сердца — моего и десятков других, вплетённых в мой ритм, — проходят глухим фоном, пока он подбирает ответ.

— Я… — медленно произносит он. — Уже давно принадлежу Ведьме Зависти.

Я приподнимаю бровь.

— Забавная формулировка, учитывая, что Ведьмой Зависти я не являюсь.

— Ведьме… как греху, — осторожно поправляется он. — Не как личности. Я отдал свою жизнь тому, чтобы её воля могла проявляться в этом мире.

Сказано коряво, но суть ясна: он пытается вписать меня в уже сложившуюся у него схему, не перечёркивая собственной преданности. Ищет способ совместить верность и новый центр тяжести. Терпимо.

Я слегка наклоняю голову.

— Значит, правильно будет считать, — подытоживаю. — Что теперь ты — мой. Пока не докажешь обратное.

Он опускает взгляд и падает на одно колено — без театральщины, привычным, отработанным движением.

— Если вы примете моё служение, господин Регулус, — тихо говорит он. — Тогда да. Я — ваш.

Внутри что‑то едва ощутимо отзывается — то же чувство, что в зале, где десятки тел склонились разом. Только здесь нет ритуала, заранее отрепетированной сцены. Есть одно его решение. Это мне куда приятнее.

— Приму, — коротко киваю. — Но учти: моё — это не украшение и не почётный значок. Называешь себя моим — значит, отвечать за тебя буду я. И спрос с тебя будет соответствующий.

Петельгейзе склоняет голову чуть глубже.

— Это не меньше, чем я надеялся услышать, — произносит он. — Позвольте тогда хотя бы сопроводить вас обратно в убежище и показать, что уже подготовлено к вашему распоряжению.

— Веди, — бросаю я.

Он поднимается и идёт впереди по тропе, осторожно выдерживая дистанцию. Я следую за ним, снова прислушиваясь к общему биению множества сердец, связанных с моим. Их много. И это всего лишь начало.

____

Первые дни в культе оказываются удивительно… скучными.

Мне выделяют отдельное крыло — бывшее, по словам Петельгейзе, хранилище особенно ценных реликвий. Теперь здесь мои комнаты, небольшой зал для встреч, тренировочное помещение с укреплёнными стенами. Пандора, разумеется, появляется ещё пару раз, чтобы убедиться, что со мной всё в порядке, но вскоре исчезает по своим делам. Архиепископы Чревоугодия тоже растворяются, оставив за собой ощущение ярмарки, которая внезапно свернулась и уехала за горизонт.

А дальше наступает тишина.

Культ живёт своим узким, душным распорядком. Утренние сборы, шёпотные проповеди о грехе как пути к силе, смены караулов, вылазки небольших групп в ближайшие деревни за сведениями и припасами. Всё это гудит где‑то на периферии. Стоит мне выйти в коридор — люди расступаются, кланяются, замирают. Стоит войти в зал — разговоры обрываются. Сначала это забавно. Потом — просто надоедает.

— На данный момент, — докладывает Петельгейзе, стоя передо мной с аккуратно сложенной кипой бумаг. — У нас нет поручений, требующих вашего непосредственного вмешательства. Госпожа Пандора считает, что вам необходимо время… адаптироваться к новым возможностям.

Иными словами, они сами пока не решили, куда именно выгоднее меня приставить.

— Значит, — лениво тяну я, развалившись в кресле. — У меня куча людей, оружия, припасов, и при этом вы не предлагаете ни одной задачи, достойной внимания.

Он чуть склоняет голову.

— Мы стараемся не тревожить вас по пустякам.

Я тихо цокаю языком.

— Забавные вы. Люди годами мечтают о свободе от обязанностей, а когда её получают, не знают, что с ней делать. Хорошо. Раз у вас нет дел для меня… я сам себе их найду.

Петельгейзе выглядит так, будто хочет что‑то добавить, но в итоге лишь ещё раз кланяется и уходит, оставляя меня в вязкой тишине.

____

Тренировочный зал оказывается самым полезным из всего, что они здесь приготовили.

Каменные стены с вкраплениями тусклого металла, укреплённый пол, обуглившиеся пятна в углах — видно, что магию здесь отрабатывали и до меня. Пара полурасколотых манекенов, старые мишени, груда битого камня. Скромно, но достаточно, чтобы не думать каждый раз о том, как потом отстраивать полбазы.

— Проверим, насколько теперь у меня развязаны руки, — бормочу, вставая в центре.

Поднимаю руку. Кончики пальцев почти касаются пыли в воздухе, которую я тут же отправляю в атаку.

Манекены мгновенно превратились в решето, пока каменная колонна потрескалась и едва держалась.

— Удовлетворительно, — констатирую. — Но грубовато.

Повторяю. Меняю угол. Меняю момент, в который запускаю каждую волну. Заставляю их пересекаться, складываться, гасить друг друга. Не переусердствуя, ведь лишние разрушения ни к чему.

Потом — другой вариант.

Делаю небольшой шар воздуха и отпускаю, наблюдая, как невидимый бур уходит в стену, оставляя после себя идеально ровный круглый тоннель.

Чем дольше играю с комбинациями, тем сильнее раздражает мысль, насколько примитивно пользовался этим раньше. Лупил в лоб, как деревенский силач, которому в руки зачем‑то дали скальпель.

— Регулус‑сан! — от двери раздаётся осторожный голос. — Вы… тут?

Я оборачиваюсь. В проёме, переминаясь с ноги на ногу, стоит один из моих подданных и, пожалуй, один из тех, кого я мог бы назвать другом — Гарс. В руках — потрёпанная колода карт.

— Да, — отвечаю я. — Ты что-то хотел? И почему не постучал?

Он густо краснеет и почти прячет колоду за спину.

— Я стучал! — торопливо оправдывается ог. — Просто… вы не отвечали, Регулус‑сан, и я подумал, может, вы… заняты… но вдруг вы захотите… э‑э… отдохнуть?

— С картами, — уточняю я сухо.

— Ну да… — он виновато улыбается. — Парни говорили, что вы вчера заинтересовались правилами. Я подумал, что могу… объяснить как следует. Если вы позволите, конечно.

С одной стороны — навязчивость. С другой — всё равно ничего более стоящего внимания у них пока нет.

Я размыкаю пальцы.

— Ладно. Заходи.

Через десять минут мы уже сидим на полу в углу зала. Пыль от камней служила свежим шрамом моих экспериментов, но Гарса это, похоже, только сильнее впечатляет.

— Значит так, — с азартом объясняет он, ловко тасуя карты. — Здесь масти не важны, только значение. Собираешь комбинации, стараешься набрать больше очков, чем соперник, но не перейти лимит. Перебор - проигрыш. Но есть особые карты, которые могут менять значение других…

Слушаю вполуха, больше наблюдая за тем, как ведёт себя колода в его руках. Карты скользят, переворачиваются, выскакивают — тот самый «хаос», который он называет случайностью.

Случайность — это всего лишь чьё‑то брошенное «моё». Чужая рука, вмешавшаяся туда, где должен действовать только мой выбор.

— А если, — перебиваю я, — мне нужно, чтобы в следующей раздаче у меня оказалась вот эта комбинация, а у тебя — вот эта? Насколько это, по‑твоему, «портит игру»?

Гарс моргает.

— Э‑э… так не бывает, Регулус‑сан, — растерянно отвечает он. — Ну, то есть… если только вы не… — запинается, не решаясь договорить «подтасовывать».

Мы играем ещё и ещё. Между раздачами я мысленно возвращаюсь к тому, что жизнь здесь достаточно скучная.

— Ещё партию? — с надеждой спрашивает Гарс, в очередной раз отстав на пару очков.

Я бросаю взгляд на манекены, превратившиеся в аккуратные кучки и обломки.

— Ещё одну, — отвечаю я. — Потом мне нужно будет вернуться к делам.

Он радостно восклицает и принимается тасовать с удвоенным старанием.

Дела…

Никаких настоящих дел у меня всё ещё нет. Ни городов, требующих подчинения, ни рыцарей, которых нужно ставить на место, ни воров, посягнувших на моё. Только сырые коридоры, шёпот культа и бесконечная возможность оттачивать то, что теперь по праву принадлежит мне.

Но скука — удобная вещь. В тишине проще слышать собственное сердце. И те десятки, сотни сердец, которые отныне бьются в унисон с моим.

Пока остальные ждут указаний свыше, я буду заниматься тем, что умею лучше всего: делать своё «моё» ещё более совершенным.

____

Скука тянулась так долго, что в какой‑то момент я поймал себя на том, что всерьёз считаю трещины в потолке.

Карты, тренировки, ещё карты, ещё комбинации ударов… Всё это полезно, но слишком замкнуто на этих сырых стенах. Снаружи менялось мало. Я шлифовал своё «моё», не испытывая его ни на чьём «их».

Вечером, когда Гарс, сияя, как ребёнок с новой игрушкой, утащил колоду «потренироваться к завтрашним партиям», зал опустел. Мысль, которая давно крутилась на краю сознания, наконец собралась в одно слово.

— Пора, — вполголоса сказал я.

Не «пора заняться делами культа». Не «пора дождаться указаний Пандоры». Пришла пора для меня.

— Вернуться? — Петельгейзе переспрашивает так тихо, будто стены могут его осудить. — В ваш родной город? Если позволите… — осторожно начинает. — Там до сих пор дислоцированы отряды рыцарей. Верхушка этой страны пристально следит за теми местами после того… инцидента.

Слово неудачное.

— «Инцидента», — повторяю я, прищурившись. — Ты называешь попытку отнять у меня моё право «инцидентом»?

Он сразу же кланяется глубже.

— Простите. Я имел в виду… нападение.

— Так лучше, — киваю. — Нападение рыцарей. Нападение страны, которая решила, что моё право можно безнаказанно втоптать в грязь. Страна, чьи законы объявили меня преступником за то, что я просто защитил своё право на жизнь.

Пальцы сами собой сжимаются в кулак.

— И каковы сейчас формальные границы власти этой страны надо мной? — добавляю уже лениво. — Не припомню, чтобы давал им на это право.

Петельгейзе молчит. Здесь любой ответ действительно будет лишним.

Я поднимаюсь.

— Готовь всё необходимое, — приказываю. — Я хочу быть там к ночи. Без фанфар, без свиты. Ты останешься здесь.

Он склоняется в поклоне.

— Будет исполнено, господин Регулус.

Ночью меня снова встречает тот же запах, что тогда: сырая земля, тяжёлый влажный воздух. Только раньше в нём густо стояла кровь, а теперь — лишь дым редких факелов на окраинах.

Я стою на пригорке и смотрю вниз.

Город — тот самый. Достаточно перемен, чтобы понять: прошло достаточно времени. И достаточно постоянства, чтобы не притворяться, будто это чужое место. Где‑то выросли новые дома, где‑то торчат недостроенные стены, крыши залатаны кое‑как. Но рисунок улиц, повороты переулков, странный изгиб главной площади — всё прежнее.

Я неторопливо спускаюсь.

Память ведёт по старому маршруту сама, без усилий: вниз по главной, направо у колодца, мимо лавки торговца тканями, который когда‑то пытался обсчитать нас на пару медяков…

Я не ускоряю шаг, нарочно держу спокойный темп.

Дом родителей на своём месте. Небольшой, с низкой крышей, когда‑то выкрашенный в выцветший зелёный. Штукатурка осыпалась ещё сильнее, чем раньше, но окна целы. В одном — тусклый свет.

Внутри кто‑то движется. Различаю две фигуры: сгорбленная женская спина у стола и силуэт мужчины у печи. Волосы слегка поседели, плечи осели, движения стали медленнее. Но это они.

Мои родители.

Те самые, что когда‑то смотрели на меня так, будто не могли решить, кто я им: сын или чужой, которого нужно бояться.

Я остаюсь в тени, и они меня не видят. Занавеска у окна — всё та же, с кривыми швами, которую мать когда‑то гордо показывала соседкам.

Мог бы постучать. Войти. Сказать: «Я жив. Я — ваш». И посмотреть, что они сделают. Будут ли плакать, упадут ли на колени, попытаются ли оправдаться за тот день, когда, дрожа, молчаливо позволили рыцарям назвать меня преступником. Или просто отвернутся, предпочтя считать, что их жизнь пошла дальше.

Ответ я знаю.

— Они не мои, — тихо произнес я.

Не потому, что кровь перестала быть кровью, а потому, что в тот день они сами отдали право решать за них чужому закону. Своё «моё» они вложили не в меня, а в уверенность, что «так будет правильнее», «так безопаснее», «так сказали те, кто знает лучше».

Я не вытаскиваю людей из чужого «моё», если оно не лезет к моему.

Они тогда не пришли за мной. Не стали спорить с рыцарями. Не бросились под мечи — и я этого от них и не ждал. Но именно в тот момент они потеряли право претендовать на место в моём.

— Живите, — говорю им сквозь стекло, через которое они всё равно не услышат. — В своём маленьком «их». Это ваш выбор. Он и останется вашим. Отбирать его я не собираюсь.

Разворачиваюсь и ухожу, не оставив ни царапины на двери, ни трещины в стене. Не из великодушия. Это всего лишь честность.

К её дому ноги выводят уже сами.

Не к её — к тому, который когда‑то был её.

Свет в двух окнах, детский смех — даже сквозь стены слышно, как кто‑то бегает, что‑то роняет. Мужской голос ворчит, женский отвечает — мягко, привычно. Я не сразу узнаю в этом голосе её, пока не прислушиваюсь к интонациям, знакомым до боли.

Когда‑то она смотрела на меня с тем выражением, каким люди любят изображать преданность. Говорила, что «всегда будет рядом», что «мы справимся».

Через приоткрытую занавеску видно: мужчина в полурасстёгнутой рубахе подкидывает ребёнка на руках. Она смеётся. На пальце блестит кольцо.

Вор.

Определение рождается спокойно.

Человек, занявший место, которое когда‑то считалось моим. Не потому, что я претендую на неё сейчас. А потому, что раньше она сама называла себя моей — и это «моё» оказалось для неё достаточно лёгким, чтобы сменить его на другое, стоит только измениться обстановке.

— Забавно, — шепчу я, чувствуя, как внутри поднимается холодная пустота. — Люди любят говорить о «чувствах», а обращаются с ними, как с дешёвыми вещами. Сегодня — твоё, завтра — уже нет.

Окончательное решение формулируется уже на площади.

По рассказам я знаю: именно здесь стояли рыцари. Здесь зачитывали обвинения, складывая в длинный список мои «преступления»: защиту своего, отказ подчиниться, нежелание отдать то, что принадлежало мне.

— Эта страна объявила меня не правым, — говорю я ночи. — Эта страна узаконила попытку кражи моего. Здесь выстроили систему, которая решает, что право на своё действует только пока оно удобно тем, кто наверху.

Я поднимаю взгляд туда, где вдалеке, на холме, темнеет дворец местного наместника. Ещё дальше, за пределами города, — столица, королевский двор, вся эта аккуратно сложенная надстройка, которой так нравилось прикрывать чужое «их».

— Значит, — тихо подытоживаю. — Пора урезать это «их» до приемлемого размера.

Я не собираюсь вычищать всех подряд. Крестьяне, ремесленники, лавочники, дети живут в рамках навязанных им правил. Большинство даже не пыталось отнять моё: у них на это не хватило бы ни силы, ни смелости. Но те, кто эти правила писал, утверждал и заставлял исполнять… верхушка. Те, кто решил, где заканчивается моё право на моё.

Стражу я прохожу одним взмахом руки. Они даже не успевают осознать, что случилось: в следующую секунду от их тел осталась лишь бесформенная груда из мяса и плоти. Короткими, точными движениями убираю караулы, вставшие на пути, стираю их из картины этого мира, даже не задерживаясь.

Первыми падают не король и не его ближайшие советники. Начинаю с тех, чьи решения докатились до моего города, как приказ «навести порядок». Командиры рыцарских орденов. Пара герцогов, на землях которых тренировались их войска. Несколько советников при дворе, чьи подписи стоят под указами о подавлении «беспорядков».

Я не устраиваю представлений. Никаких речей, никаких площадей, никаких показательных казней. Просто прохожу сквозь их жизни, как острое лезвие сквозь плотную ткань.

В одном кабинете мужчина средних лет склонился над картой, вычерчивая маршруты патрулей. В следующее мгновение его тело превратилось в кашу, даже не успев понять, что произошло. В другом крепкий старик с орденами на груди поднимается, чтобы встретить вошедшего с докладом, и тут же падает, лишившись головы. В коридоре придворный советник, спешащий на ночное совещание, делает шаг — и его тело падает на пол с дырой в груди .

Каждый раз, когда в пол ударяется очередной мёртвый вес, я на секунду прислушиваюсь к общему шуму власти в этой стране. Он становится тише. Менее многоголосым. Меньше голосов, уверенных, что они имеют право навязывать своё «надо» чужому «моё».

До королевских покоев добираюсь в конце.

Тронный зал пуст. Ночной час, король не любит сидеть «для вида». А вот в личных покоях — свет.

Вхожу так же, как и в любой другой дом этой ночи.

Внутри — двое.

Старый король, измученный, с лицом, на котором слишком много морщин для человека, привыкшего к повиновению. И юноша — уже не ребёнок, но ещё не мужчина. Те же черты в очертаниях подбородка и линии носа. Принц.

Король сидит в кресле, склонившись над письмом. В момент, когда я вхожу, перо лишь касается бумаги. Принц стоит у окна, глядя в темноту. В его позе неприятная смесь юношеского идеализма и зарождающейся усталости от чужих решений.

Подхожу к королю первым. Говорить смысла нет. Свой выбор он сделал давно, когда подписывал тот самый указ, санкционирующий «жёсткие меры» против «опасного преступника» в далёком, неважном для него городе. Тогда я был для него всего лишь строкой в донесении.

Одним движением превращаю его в бесформенную массу и останавливаюсь напротив принца.

В его глазах всё происходит разом: глухой удар, тело и я — стоящий там, где секунду назад никого не было.

Рука тянется к мечу на поясе.

— Не советую.

Он замирает. Взгляд — острый, цепкий. Не похожий на мутные глаза придворных, привыкших видеть только удобное.

— Кто ты? — хрипло спрашивает он. — Как ты сюда…

Я слегка наклоняю голову.

— Тот, чьё «моё» твой отец когда‑то объявил преступлением, — отвечаю я. — Тот, чью жизнь эта страна попыталась забрать во имя своего «порядка».

Делаю шаг ближе. Между нами остаётся всего пара метров. Одного движения хватит, чтобы размазать его по полу.

— Сегодня, — продолжаю ровно. — Я почти закончил вычёркивать тех, кто поднял руку на моё. Осталась одна деталь.

— Какая? — сквозь зубы спрашивает он, сжимая кулаки до белых костяшек.

— Власть, — спокойно отвечаю я. — Её нельзя просто разбить и бросить. Если разрушаешь чужое «моё», не предлагая ничего взамен, получается свалка, где каждый хватает то, что плохо лежит. Меня это не устраивает. Создавать хаос ради хаоса — пустая трата сил.

Задерживаю на нём взгляд.

— Поэтому у тебя есть выбор.

Слово бьёт его врасплох.

— Выбор? — переспрашивает он.

— Вариант первый, — спокойно перечисляю. — Ты попытаешься сражаться, дотянешься до клинка, заорёшь, поднимешь стражу. И умрёшь. Быстро, без особых мучений. В этом мире нет ничего, что успеет добраться до меня раньше, чем я решу, что твоё сердце должно остановиться.

Он молчит, дышит всё чаще, пока я делаю короткую паузу.

— Второй вариант, — продолжаю.

Он сглатывает.

— Какой?

— Ты признаёшь, — тихо говорю я. — Что всё, что осталось от этой страны, — не их и не твоё. Моё. Что её законы для меня больше не значат ничего, а моё слово станет законом для тебя. Не для всех подряд — для тебя. Ты будешь лицом, печатью и голосом того, что я решу. Моим наместником. Моим представителем.

Он впивается зубами в губу, пока не выступает кровь.

— Ты предлагаешь мне… предать? — выдыхает. — Отца, страну, людей?

Я приподнимаю бровь.

— Забавно, — в голос сам собой просачивается смех. — Твой отец предал меня, даже не зная имени. А люди… — пожимаю плечами. — Люди живут при любой власти, пока кто‑то гарантирует им, что их «моё» останется в покое.

Подхожу почти вплотную. Теперь расстояние — полшага.

— Я не прошу тебя любить меня, — произнес я. — Это сделка. Ты получаешь жизнь. Возможность сохранить то, что ещё можно спасти. Я — представителя, который будет проводить мою волю, не подстраивая её под прихоти местной знати.

Он смотрит на тело отца. На письмо, под которым чернила смешались с кровью. На мои пустые руки — без меча, без крови.

— Если… я соглашусь, — медленно произносит он. — Какова будет… формальная граница твоей власти надо мной?

Знакомый вопрос, от чего я невольно усмехаюсь.

— Формально, — отвечаю. — Ты останешься королём. Фактически станешь моим. Твоя жизнь, твоя власть, твои решения войдут в состав моего. Я не стану указывать, что тебе есть на завтрак и какого цвета занавески вешать. Но любое решение, касающееся того, что я признаю своим, ты примешь только так, как скажу я. Или не примешь вообще, если того захочу я.

Он тяжело выдыхает.

— И отказ?

— Отказ — тоже выбор, — спокойно отвечаю. — Откажешься — умрёшь здесь и сейчас. Без показательных сцен, без унижений. Просто оборвётся жизнь, которая могла бы пригодиться, но пошла другим путём.

Тишина тянется вязко.

Он стоит между мной и телом отца, и в глазах по очереди вспыхивают страх, ненависть, отчаяние, тошнотворная злость на сам факт такого выбора. И поверх всего — упрямое желание найти третий путь, которого нет.

— Тогда… — губы дрожат, но слова звучат чётко. — Я… принимаю. Я буду служить тебе. Безоговорочно.

Я какое‑то время просто смотрю на него, оценивая. В этом решении нет благородства, нет геройства. Есть инстинкт жить и мысль, что так можно хоть что‑то сохранить.

Меня это устраивает.

— Хорошо.

Поднимаю руку и касаюсь кончиками пальцев его груди — там, где под кожей бьётся сердце.

Благословение откликается сразу. На миг всё вокруг становится прозрачным: слышу не только его сердце, но и далёкие удары сотен других, уже вплетённых в мой ритм. К этому хору добавляется новый звук — свежий, сильный, ещё не знающий, что такое делить часть нагрузки с кем‑то ещё.

— С этого момента, ты — мой. Не как вещь, лежащая на полке, а как часть того, за что отвечаю я. Твоё «да» и твоё «нет» в пределах твоей жизни теперь привязаны к моему.

Он вздрагивает всем телом, словно его окунули в ледяную воду. На секунду взгляд мутнеет, потом проясняется. Теперь, прислушиваясь, я отчётливо различаю его сердце среди остальных.

— Понимаешь?

— Да… — шепчет он. — Понимаю, господин…

— Регулус, — подсказываю я. — Архиепископ Жадности. Тот, кто называет своё «моё» законом.

Я поворачиваюсь к телу короля.

— Завтра ты объявишь, что твой отец умер внезапной смертью, — диктую, не оборачиваясь. — Поклянешься перед народом сохранить порядок и стабильность. Начнёшь «слушать голос простых людей», «очищать страну от коррумпированной знати», «строить более справедливое государство».

Кидаю на него косой взгляд через плечо.

— А по факту будешь просто честно выполнять мою волю. Мы поняли друг друга?

— Да, — отвечает он. Голос ещё дрожит, но в нём уже слышится новый оттенок. — Господин Регулус.

Я киваю, разворачиваюсь и иду к выходу.

— Ах да. На замену мусора, которых я убил, придут мои люди.

____

За дверью — коридоры, караулы, цепочка жизней, которые даже не подозревают, как близко смерть прошла этой ночью. Где‑то далеко — город, где в грязных переулках спят сторожа и пьяницы, где в тихих домах тускло горит свет, где мои родители всё так же греют руки у печи, а женщина, которого я когда‑то называл своей, смеётся вместе с другим.

Эта страна проснётся в мире, где её верхушки почти не осталось. На троне будет сидеть принц, связанный со мной. Законы ещё какое‑то время продолжат называться «их», но работать начнут уже на моё.

Я выхожу в ночь, с ясным ощущением того, чего прежде сделать не мог.

— Вот так, — шепчу себе. — Теперь эта страна хотя бы перестала изображать, что её «их» стоит выше моего.

_____

От автора:

Тг-канал с инфой по выходу глав и прочей инфой

https://t.me/destrosunofficiant

Спасибо за чтение

Вернуться к книге