Обложка Мирян на Острове Буяне

Мирян на Острове Буяне

Яна Огребова

0% прочитано
Стандартный
Яна Огребова

Мирян на Острове Буяне

Глава 1. Камень заговорит первым.

Песок был холодным и мокрым. Мирян лежал на боку, уткнувшись щекой в мелкие ракушки, и смотрел, как серый рассвет пробивается сквозь туман. В голове гудело, словно там всё ещё бил молот по пустой наковальне.

Он сел, сплюнул песок и попытался вспомнить, как здесь оказался. Лодка с птичьим ликом на носу. Густой, как овечья шерсть, туман. А до того — ночь, лес, топь под сапогами. Княжьи люди шли по следу, и он бежал, пока земля не кончилась.

Теперь земли было много. Слева темнел лес, справа поднимались скалы, похожие на рёбра мёртвого зверя. А прямо перед ним, шагах в двадцати, стояла изба — на дубовых пнях, с окошком, затянутым мутным бычьим пузырём. Из приоткрытой двери тянуло дымком, мятой и чем-то пряным.

Кузнец вошёл.

Внутри сидело существо. Маленькое, сгорбленное, с янтарными глазами и вертикальными зрачками, как у филина. Кожа — серая, в глубоких трещинах-морщинах. Вместо волос — редкий белый пух. Оно вязало длинными суставчатыми пальцами, и спицы постукивали мерно, как сердце. На коленях лежал почти готовый носок с затейливым узором.

— Заходи, — проскрипело существо. — Не студи избу. Садись.

Мирян сел на лавку напротив.

— Ты кто?

Существо подняло янтарные глаза.

— Был человеком. Давно. Звали Ждан. Теперь зовут Пороговый Дед. Сторожу границу. Кто в Явь, кто в Навь — все через мой порог идут. А я вяжу. Нитка в петлю, петля в узел, узел в путь.

Оно отложило вязанье и выудило из корзины три вещи. Протянуло на серой ладони: гвоздь, горошину и красный лоскут.

Гвоздь был кованый, с плоской шляпкой и чуть загнутым остриём — добротный, хозяйственный. Горошина — сухая, сморщенная, но внутри ещё теплилась жизнь. Лоскут — грубый лён, выкрашенный в густой красный цвет, с неровными краями, пахнущий дымом и полынью.

— Это на три случая, — сказал Пороговый Дед. — Потратишь — дальше сам.

Мирян взял. Гвоздь сунул за голенище, горошину — в поясной мешочек, лоскут — за пазуху.

— Спрашивай, — Дед взялся за спицы. — Один вопрос.

Кузнец посмотрел на гвоздь в своей руке — простой, надёжный.

— Что мне здесь делать?

Пороговый Дед оскалил мелкие острые зубы.

— А ты разве не кузнец? Вот и куй. Куй свою судьбу. Предметы эти — как ключи. Замки Буян сам подкинет.

Он замолчал, и спицы замелькали быстрее.

Мирян поднялся.

— Иди по тропе, — сказал Дед, не глядя. — Где сосны шептать перестанут — твоё место. Помни: Буян — как железо в горне. Кого закаляет, кого в шлак превращает.

Кузнец вышел. Дверь закрылась сама — мягко и плотно. Он поправил медвежий клык на шее и шагнул на узкую тропу.

Лес слушал. Сосны стояли прямые, с красноватой корой, и ветви их тянулись строго вверх. Под ногами хрустели иголки, пахло смолой и сырой землёй. Сосны шептали — тихо, едва различимо, о временах, когда не было ни богов, ни людей.

Он шёл долго. Свет оставался серым, время потерялось.

А потом сосны замолчали.

Впереди лежала поляна. Посреди неё — огромный чёрный камень с белыми прожилками, как молнии в грозовом небе. На камне текли руны, словно выведенные пальцем по сырой глине.

Камень дышал теплом и чужим вниманием.

Мирян протянул руку и коснулся его. Мир пошёл рябью, как вода от брошенного камня.

Где-то далеко снова застучали спицы. Пороговый Дед вязал носок, и в узоре появилась новая петля — тугая, с красной нитью.

Глава 2. Три совета из пепла

Мысли кузнеца Миряна вязли, как в сырой глине. Вчера он коснулся чёрного камня с рунами, и мир пошёл рябью. Что было после - помнилось смутно: будто шёл сквозь туман, сжимая в кулаке медвежий клык. Теперь он стоял на поляне, а перед ним высилась печь. Огромная, сложенная из дикого камня, с чёрным зевом устья и трубой, уходящей в серое небо. Вокруг печи торчали остатки изб — гнилые венцы, заросшие крапивой и иван-чаем. Деревня была мёртвой, но печь жила. Изнутри шёл жар, и над трубой дрожало марево.

Мирян поправил пояс. Кожаный, с медной пряжкой — отцов подарок. Привычка, въевшаяся за годы в кузнице: перед трудным делом проверить, туго ли сидит.

Он подошёл к печи и поклонился устью — низко, в пояс, как кланялись старики в его деревне, входя в дом, где топится очаг. Печь была живой, а живому — почёт.

— Здравствуй, печь-матушка, — сказал он негромко. — Пусти погреться да совета спросить.

— Чего шепчешь, как мышь под веником? — раздалось из устья. — Заходи, коли пришёл. Не студи зев.

Голос был скрипучий, будто несмазанная телега. Мирян наклонился и шагнул внутрь. Жар обдал лицо, но не обжигал — печь сама решала, кого греть. В глубине, на куче золы, сидел маленький старичок. Лицо перепачкано сажей, борода торчит в стороны, как старая мочалка. В руках кочерга, которой он помешивал угли, хотя углей не было — только ровное, бездымное пламя.

— Ну, здравствуй, кузнец, — сказал дух-печник. — Долго ж ты шёл. Я уж думал, тебя леший в болото увёл.

— И тебе не хворать, хозяин огня, — ответил Мирян, ещё раз склонив голову. — Не откажи в мудрости.

Печник хмыкнул, польщённый.

— Уважительный. Это хорошо. Таких нынче мало. Всё лезут, как к себе в хлев. Ладно, слушай. Три совета тебе дам. Два — враньё, один — правда. А какой — сам разберёшься.

Он постучал кочергой по камню.

— Первый: иди на восход. Там озеро с мёртвой водой. Окунёшься — станешь как камень. Никто не тронет, но и сам не шевельнёшься до скончания века.

Второй палец.

— Второй: вернись к Пороговому Деду и попроси носок. Наденешь на левую ногу — дорога вдвое короче станет. На правую — вдвое длиннее. Угадаешь?

Третий палец.

— Третий: закопай гвоздь под порогом этой печи. Тогда огонь тебе служить станет. Куда пойдёшь — с тобой пойдёт. Холодно — согреет. Темно — осветит. Врага — сожжёт.

Мирян слушал, хмурясь. Мёртвая вода? Носок? Огонь в кармане? Всё походило на бред. Он поправил пояс во второй раз. Пальцы сами легли на пряжку, проверили, туго ли, и отпустили.

— Что ты всё пояс дёргаешь? — хмыкнул печник. — Боишься, штаны потеряешь?

— Привычка, — буркнул кузнец. — У печи положено стоять подтянутым, не расслабленным.

Печник одобрительно кивнул.

— И как угадать, какой совет правдивый? — спросил Мирян.

— А никак. На то и совет. Думай сам. Или не думай — тоже вариант. Многие так делали. Правда, их уже нет.

Он захихикал, и смех заметался по каменным стенам.

Мирян думал. Гвоздь — железо, понятное дело. Но закапывать под порогом — не воровство ли перед печью? Носок — возвращаться к Деду, признавать немощь. А мёртвая вода — покой. Но какой в нём толк?

— Пойду на восход, — сказал он наконец. — К озеру.

Печник перестал смеяться.

— Сам решил?

— Сам. Спасибо тебе, хозяин, за кров и советы.

Он поклонился ещё раз и попятился к выходу — спиной к огню не поворачивался, как учили старики.

— Прощай, печь-матушка, — сказал он уже снаружи, выпрямляясь. — Не поминай лихом.

— Иди уж, — донеслось из устья. — Только не говори потом, что не предупреждал.

Мирян поправил пояс в третий раз. Трижды за один разговор — такого в кузнице не бывало. Пояс больше не трогал. Третий раз был последним.

Он пошёл туда, где небо над лесом чуть светлело — на восход. Дорога потянулась через редколесье. Сосны здесь росли кривые, с облезлой корой, словно их грызла хворь. Под ногами чавкало — земля становилась мягче, пропитывалась влагой. Пахло стоячей водой и тиной.

Он шёл и думал: правду ли выбрал? Или печник его вокруг пальца обвёл? А может, все три совета были враньём?

Ответа не было. Только лес, туман и далёкий крик птицы, похожий на скрип несмазанной телеги.

Где-то позади, в заброшенной деревне, печь продолжала гудеть. Дух-печник помешивал невидимые угли и улыбался в сажную бороду.

— Трижды пояс поправил, — пробормотал он. — И поклонился, и простился по-людски. А всё равно не туда пошёл. Ну, ничего. Буян таких любит. Упрямых.

И засмеялся тихо, словно треск углей.

Глава 3. Что водица хранит

Дорога на восход оказалась длиннее, чем думал Мирян. Он шёл через редколесье, потом через сухой бурелом, потом через поле высокой, по пояс, травы, которая пахла мёдом и пылью. Солнце — если это было солнце — висело над головой белым размытым пятном, и жар от него шёл не летний, ласковый, а какой-то глубинный, подземный, словно земля дышала ему в лицо.

Пить хотелось нестерпимо.

Язык во рту стал шершавым, как старая подошва. Губы потрескались. Мирян уже не шёл — брёл, переставляя ноги, и мысли в голове крутились только об одном: вода. Где-то должна быть вода. Печник сказал — озеро. Но до озера ещё дойти надо, а горло уже горит.

Он поправил пояс в который раз — привычка, от которой он, кажется, уже не избавится, — и вышел на поляну.

Поляна была круглой, как блюдо. Трава на ней росла низкая, примятая, будто кто-то большой лежал здесь долго и недавно ушёл. Посреди поляны стоял колодец.

Старый, обомшелый. Сруб покосился, доски потемнели от времени и влаги. Ворота не было — только обломанный край, с которого свисал обрывок гнилой верёвки. Пахло сыростью, камнем и чем-то сладковатым, как от старого мёда, забытого в погребе.

Мирян подошёл ближе. Облизнул сухие губы. В колодце была вода — он слышал, как глубоко внизу, в темноте, что-то тихо плещется. Живое, холодное, манящее.

Он хотел наклониться и зачерпнуть горстью.

Но вместо этого замер. Вспомнил, чему учила мать: к чужому колодцу с пустыми руками не подходят. Обидишь хозяина — вода горькой станет, а то и вовсе уйдёт.

Кузнец порылся в поясном мешочке. Пальцы нащупали горошину — сухую, сморщенную. Вытащил. Подумал. Горошина — не монета, не серебро. Но что есть, то есть.

— Прими, хозяин, — сказал он хрипло и положил горошину на край сруба. — Чем богат.

Горошина полежала немного, а потом скатилась по наклонной доске и упала в колодец. Всплеска Мирян не услышал — слишком глубоко.

Он наклонился над срубом и заглянул в воду.

Вода была чёрной и гладкой, как обсидиан. Но отражался в ней не кузнец с потрескавшимися губами и впалыми щеками. В воде плыло что-то другое. Картинка. Живая, яркая, будто он смотрел в окно чужой избы.

Он увидел кузницу. Свою кузницу. Старую, с покосившейся трубой, но ещё крепкую. Увидел себя — молодого, лет семнадцати, с глупым лицом и вечно обожжёнными руками. Рядом стоял Стоян — соседский парень, с которым они вместе росли, вместе дрались, вместе за девками бегали. Стоян держал в руках нож. Хороший нож, с костяной рукоятью, с узором по лезвию.

— Сделай такой же, — сказал Стоян в отражении. — У отца именины скоро. Хочу подарить.

И молодой Мирян взял нож, повертел, хмыкнул.

— Сделаю. Только дорого возьму.

— Бери, — улыбнулся Стоян. — Отец один такой. Стоит.

И он ушёл. А молодой кузнец остался в кузнице, разглядывая чужую работу. Нож был хорош. Очень хорош. Таких в их деревне не ковали — видно, заезжий мастер делал. И Мирян вдруг подумал: «А зачем мне его повторять? У меня и своего товара хватает. А этот — себе оставлю. Стоян подождёт, а потом я скажу, что не вышло, потерял, сломал».

Так и сделал.

Стоян приходил трижды. Трижды Мирян врал ему в лицо — сначала про сломанный заказ, потом про то, что вот-вот доделает, потом просто отмахивался: «Отстань, не до тебя». А через месяц отец Стояна умер. Упал с лошади, ударился головой и не очнулся. Именин не случилось. Подарок стал не нужен.

А нож так и остался у Миряна. Лежал в ящике под верстаком, завернутый в промасленную тряпицу. Иногда он доставал его, разглядывал узор на лезвии и думал: «Ведь мог отдать. Что мне стоило?» Но не отдал. Так и таскал с собой, пока однажды не потерял в лесу, когда убегал от княжьих людей.

Вода в колодце дрогнула. Картинка исчезла, и на её месте появилось лицо — лицо Стояна, но не молодое, а такое, каким оно могло бы быть сейчас. Усталое, с морщинами у глаз, с сединой в бороде. Лицо смотрело на Миряна без злобы, но с такой тихой печалью, что у кузнеца перехватило горло.

Он хотел отвернуться. Очень хотел. Зажмуриться, отшатнуться, уйти прочь от этого колодца, забыть, что видел. Мало ли что вода показывает? Может, морок. Может, издевается над ним Буян.

Но он не отвернулся.

Наоборот — наклонился ниже, почти коснулся лбом чёрной глади.

— Прости меня, Стоян, — сказал он шёпотом. — Прости, что нож не отдал. Прости, что соврал. Прости, что память об отце твоём запятнал.

Вода молчала. Лицо Стояна не исчезло, но стало прозрачнее, словно отступало в глубину.

Мирян сунул руку за пазуху и нащупал лоскут — красный, пахнущий дымом и полынью. Пальцы сжались на грубой ткани. Он хотел бросить его в колодец — откупиться, как бросают монету, чтобы вода унесла вину.

И замер.

Нет. Нельзя. Лоскут — подарок Порогового Деда, один из трёх предметов. Горошина ушла в колодец сама, почти случайно. Гвоздь ещё при нём. А этот — последний дар, о котором он ничего не знает. Может, он для другого случая. Для того, что ещё впереди.

Он медленно убрал руку из-за пазухи, так и не вынув лоскута. Поправил ворот.

— Прости, вода-матушка, — сказал он вслух, обращаясь уже не к Стояну, а к самому колодцу. — Не серебром плачу, словом. Прими как есть.

И снова заглянул в глубину.

Лицо Стояна исчезло. Вода стала просто водой — чёрной, неподвижной. А из глубины донесся звук, похожий на вздох облегчения. То ли вода приняла слова, то ли хозяин колодца оказался незлобив.

Мирян выпрямился. Посмотрел на свои руки. Они дрожали.

Он хотел пить. В горле по-прежнему першило, губы трескались. Но теперь он не мог заставить себя зачерпнуть из этого колодца. Не потому что боялся — просто казалось неправильным. Он пришёл сюда за водой, а ушёл, оставив часть своей вины на дне.

Вместо того чтобы напиться, он зачерпнул горсть сухой земли у подножия сруба и бросил её в колодец. Не со зла — а как закрывают дверь, из которой только что вышел. Земля упала без всплеска, и Мирян отвернулся.

Пошёл дальше. На восход. Туда, где, по словам печника, лежало озеро с мёртвой водой.

За спиной у него колодец стоял, как стоял — поросший мхом, кривой, будто старик, который всё видел, но никому не расскажет. А где-то на дне его, рядом с сухой горошиной, теперь лежала ещё и горсть земли. И, может быть, именно в этот миг горошина дала первый росток — слепой, белый, тянущийся вверх, к свету, которого на дне колодца никогда не было.

Но этого Мирян уже не видел. Он шёл вперёд, поправляя пояс, и думал о том, что два предмета из трёх ещё при нём. Гвоздь и лоскут. А значит, впереди ждало что-то, для чего понадобятся и простое железо, и красная ткань, пахнущая дымом и полынью.

Глава 4. Лес, где хлеб не в печи

Мирян шёл уже не первый час. Ноги гудели, в горле по-прежнему першило, но жажда отступила — то ли сама собой, то ли колодец всё-таки дал ему что-то, кроме стыда. Зато пришёл голод. Не тот, что вечером после работы, когда знаешь — сейчас домой, а там щи с краюхой хлеба. Этот был другой — глубинный, злой, скручивающий желудок в тугой узел.

Он смотрел на шишки под ногами и думал: «Вот бы сейчас печёной картошки. С солью. И масла кусок, чтоб таял». Потом взгляд падал на молодой папоротник, и мысли сворачивали к каше — пшённой, разваристой, с грибами и луком. Он даже головой тряхнул, отгоняя наваждение. Папоротник. Не каша. Несъедобно.

Лес вокруг начал меняться. Сосны поредели, уступая место дубам и осинам. Кора на деревьях была странной — местами гладкая, местами в глубоких бороздах, словно кто-то водил по ней пальцами, оставляя письмена. Под ногами хрустели не только иголки, но и сухие листья, хотя осенью здесь и не пахло. Воздух стал гуще, прянее, с горьковатым привкусом, как от старой липовой коры.

И тут он заметил первое.

На нижней ветке дуба, покачиваясь, висел сапог. Один. Старый, с облезлым голенищем, но явно человеческий. Мирян остановился, уставился на него. Сапог на ветке. Как яблоко. Он моргнул, ожидая, что наваждение исчезнет, но сапог никуда не делся.

— Ну и дела, — пробормотал кузнец и пошёл дальше, стараясь не смотреть на сапог. В животе заурчало. Он подумал: «Сапог. Кожа. Если выварить долго, может, и съедобно?» И сам себя одёрнул. Кожу варят, когда совсем беда. А он пока не настолько оголодал. Пока.

Через двадцать шагов он увидел хлеб.

Круглый, поджаристый, с треснувшей корочкой, из которой выглядывал мякиш. Хлеб лежал в дупле старой осины, аккуратно, словно его туда положили на хранение. Мирян замер. Слюна наполнила рот. Он сделал шаг к дуплу, протянул руку — и одёрнул себя. Хлеб в дупле. Это неправильно. Это не его хлеб. И потом — что за дупло? Осина. А в осине, бабка говорила, нечисть любит селиться. Он вспомнил: прежде чем брать что-то в лесу, надо спросить разрешения. И оставить угощение. Угощение! У него у самого живот сводит, а тут — угощение оставлять.

— Лес-батюшка, — сказал он хрипло, глядя на хлеб. — Не со зла смотрю. Голоден. Но чужого не возьму.

Хлеб в дупле дрогнул. Чуть-чуть, едва заметно. И Мирян отшатнулся. Нет уж. С таким голодом шутки плохи — мерещится всякое.

Он пошёл дальше, стараясь не оглядываться.

А лес продолжал удивлять. В муравейнике, прямо на куполе из хвои, торчал ключ. Железный, с бородкой в три зубца, ржавый, но крепкий. Муравьи бегали по нему, как по мосту, и Мирян засмотрелся. Ключ в муравейнике. Зачем? От чего? Он представил замок, висящий на сосне, и усмехнулся. Усмешка вышла голодной, кривой.

В животе снова заурчало. Громко, требовательно.

— Да замолчи ты, — сказал он животу. — Нету ничего. Терпи.

И тут он заметил, что пояс висит свободнее. Пряжка на месте, а вот мешочек, привязанный сбоку, — легче, чем должен быть. Мирян остановился, ощупал пояс. Так и есть — гвоздя за голенищем не было.

Он замер. Гвоздь. Один из трёх предметов Порогового Деда. Лоскут был за пазухой, он проверил — на месте, пахнет дымом и полынью. А гвоздь исчез.

— Вот тебе и лес-батюшка, — пробормотал кузнец.

Он огляделся. Тропа, по которой он шёл, была узкой, но заметной. Вокруг — дубы, осины, кусты орешника. Где мог выпасть гвоздь? Он же за голенищем сидел крепко, не шевелился. Чтобы выпал — это надо сапог снимать.

И тут он услышал смех.

Тоненький, дребезжащий, как будто кто-то тряс горсть мелких камешков в жестяной банке. Смех доносился откуда-то сверху. Мирян задрал голову.

На ветке дуба, свесив босые ноги, сидел маленький человечек. Ростом с кошку, не больше. Лицо — сморщенное, как печёное яблоко, глаза — бусинки, нос — картошкой, а из-под шапки-ушанки торчали седые космы. Одет он был в рваный армяк, подпоясанный верёвкой, и старые лапти, которые держались на честном слове. В руках человечек вертел гвоздь. Тот самый. Мирянов.

— Ищешь чего, кузнец? — спросил человечек и снова захихикал. — Али потерял?

— Отдай, — сказал Мирян, стараясь говорить спокойно. В животе опять заурчало, и он подумал: «Вот бы сейчас каши. С грибами. И этого человечка на закуску». Мысль была дикая, голодная, и он её прогнал.

— А зачем тебе? — человечек подбросил гвоздь и ловко поймал. — Гвоздь как гвоздь. Я тебе за него знаешь что дам? Шишку еловую. С семечками. Вку-у-усную.

Мирян представил еловую шишку. Семечки. Мелкие, горьковатые. Нет, не каша.

— Не надо шишку, — сказал он. — Гвоздь отдай. Он мне дорог.

— Дорог? — человечек склонил голову набок, как любопытный воробей. — А чего ж ты его за голенище сунул? Значит, не очень-то и дорог. Дорогое на виду носят. Вот у меня, гляди.

Он ткнул пальцем себе на грудь. На верёвке висела пуговица — большая, костяная, с вырезанным на ней цветком.

— Пуговица, — пояснил человечек. — От дедова кафтана. Дорога мне. Ношу на виду. А ты гвоздь в сапог запрятал. Как тать.

Мирян вздохнул. Спорить с мелким духом на голодный желудок — то ещё удовольствие.

— Ты ряха? — спросил он, вспоминая бабкины сказки. — Дух несуразности?

Человечек расплылся в улыбке, показав редкие зубы.

— Он самый. Ряха я. Живу в этом лесу. Вещи местами меняю. Скучно мне, понимаешь? Вот ты спишь — а я сапог на ветку, хлеб в дупло, ключ в муравейник. Весело!

— А гвоздь мой зачем взял? — Мирян снова подумал о еде. Хлеб в дупле. Может, зря не взял? Может, ряха не обиделся бы? Он же сам его туда положил. Для смеха.

— А чтоб ты со мной поговорил, — просто ответил ряха. — Все идут мимо, никто не останавливается. А ты остановился. Голодный, злой, но вежливый. Лес-батюшку поприветствовал. Хлеб не украл. Это хорошо. Нельзя в лесу чужое брать без спроса. Леший таких не любит. А Лешего лучше не злить.

Мирян огляделся. Леший. Про него он тоже слышал. Хозяин леса. Может ростом с дерево быть, может — с траву. Шутить любит, но обидчив.

— А Леший здесь? — спросил он осторожно.

— Где ж ему ещё быть, — ряха пожал плечами. — Лес — его дом. Но ты не бойся, ты правильный. Пояс поправляешь, с лесом здороваешься. Леший таких уважает. Он тебя, может, даже проводит. Если захочешь.

Мирян поправил пояс. Привычка. Снова. В который раз за день.

— Ты гвоздь отдай, — сказал он. — А я тебе что-нибудь дам. Мену устроим.

Ряха задумался, почесал нос.

— А что у тебя есть?

Кузнец порылся в мешочке. Кроме трута и огнива — ничего. За пазухой лоскут. Но лоскут он отдавать не хотел. Гвоздь — железо. Железо ему понятно. Лоскут — непонятно. А непонятное лучше беречь.

— Шишку дам, — сказал он вдруг, сам удивляясь. — Еловую. С семечками. Вкусную.

Ряха захихикал, оценив шутку.

— Ладно, кузнец. Понравился ты мне. Держи свой гвоздь. И иди с миром. Тропа вон та, левее бери. К озеру выйдешь. А про хлеб в дупле забудь. Он невкусный. Я пробовал.

Он бросил гвоздь вниз. Мирян поймал, проверил — тот самый, с плоской шляпкой и загнутым остриём. Сунул обратно за голенище.

— Спасибо, ряха, — сказал он.

— Иди уж, — человечек махнул рукой. — Да не свисти в лесу. И не кричи. И не оглядывайся, если позовут. И…

— Знаю, — перебил Мирян. — Бабка учила.

Он повернулся и пошёл по тропе, которая уходила левее. Живот урчал, мысли путались, но гвоздь был при нём, лоскут грел грудь, а впереди ждало озеро. Мёртвая вода. О которой говорил печник. Может, там и рыба водится? Голодный кузнец был готов съесть даже мёртвую рыбу. Если она, конечно, съедобна.

Лес вокруг снова стал обычным — дубы и осины, без сапог на ветках и ключей в муравейниках. Но Мирян знал: это только кажется. Лес на Буяне всегда смотрит. И всегда помнит, кто как себя вёл.

Где-то позади ряха снова захихикал, перекладывая шишку с ветки на ветку. А может, это ветер шумел в кронах. Кто ж разберёт.

Кузнец шёл и думал о каше. С грибами. И с маслом. И чтобы хлеба краюха. И чтобы щей наваристых. И чтобы… Он одёрнул себя. Не время. Сначала — озеро. А там видно будет.

Глава 5. Не забыть

Лес кончился внезапно — будто кто-то провёл черту, за которой деревья не росли. Мирян вышел на открытое пространство и замер. Перед ним, насколько хватало глаз, расстилалась равнина, покрытая серым, как пепел, мхом. Небо над равниной было низким, тяжёлым, цвета старого свинца. А посреди этого безмолвия текла река.

Она была чёрной. Не тёмно-синей, как глубокая вода, не коричневой от ила — именно чёрной, как сажа из печной трубы, как остывший уголь. Река не шумела, не плескалась о берега. Она просто текла — медленно, лениво, словно масло.

Над рекой поднимался мост. Узкий, без перил, сложенный из тёмных, почти обугленных брёвен. От моста тянуло жаром — Мирян почувствовал его кожей, едва сделал шаг вперёд. Жар был сухим, колючим, как из раскрытой печи. Калинов мост. Каленый. Раскалённый. Бабкины сказки вдруг обрели плоть и запах.

Но под мостом была не вода. То, что он принял за чёрную гладь, оказалось травой. Она росла густо, стебель к стеблю, и шевелилась, хотя ветра не было. Каждая травинка извивалась, словно пыталась дотянуться до моста, до берега, до живого человека. Трава была тёмно-зелёной, почти чёрной, с редкими белыми прожилками, как у плесени. И от неё поднимался запах — сладковатый, приторный, от которого кружилась голова.

Забудь-трава. Он не знал, откуда взялось это слово, но оно всплыло само, будто всегда сидело в памяти.

На берегу, у самого начала моста, стоял человек. Высокий, широкоплечий, в длинном сером плаще с капюшоном, надвинутым на лицо. В руках он держал весло — тяжёлое, потемневшее от времени, с обмотанной кожей рукоятью. Перевозчик. Хотя лодки нигде не было видно — только мост и река.

Мирян подошёл ближе. Остановился в трёх шагах. Перевозчик не шевельнулся, не поднял головы. Только протянул вперёд руку, и кузнец увидел, что в ладони у него зажата чаша. Глиняная, простая, с отбитым краем. Из чаши поднимался пар — лёгкий, почти прозрачный, пахнущий мятой, мёдом и чем-то ещё, неуловимым.

И тут зачесалась спина.

Не просто зачесалась — засвербило, заскребло между лопаток, в том самом месте, куда рукой не дотянуться. Мирян дёрнул плечом, потом другим. Не помогло. Он попытался потереться спиной о невидимую стену, но стены не было. Зуд становился сильнее, настойчивее, будто кто-то водил по коже сухой травинкой.

— Что это? — спросил он, кивая на чашу. Голос прозвучал хрипло.

Перевозчик молчал. Только чуть приподнял чашу, поднося ближе к кузнецу.

— Отвар? — Мирян потянул носом. — Пахнет…

Пахло детством. Тем самым, которое он почти забыл. Мамиными руками, пахнущими тестом. Свежевыпеченным хлебом на столе. Парным молоком в глиняной кружке. Он мотнул головой, отгоняя наваждение. Спина чесалась невыносимо. Он выгнулся, пытаясь дотянуться до зудящего места через плечо, но пальцы соскальзывали.

— Выпьешь — забудешь, — произнёс перевозчик.

Голос у него был глухой, как из-под земли. Без интонаций, без эмоций. Просто слова, упавшие в тишину.

— Что забуду?

— То, что тянет вниз. Самое тяжёлое. То, что не даёт пройти по мосту.

Мирян посмотрел на мост. Брёвна слабо светились, источая жар. Он представил, как ступает на них босыми ногами — сапоги сгорят мгновенно. Представил боль, запах палёной кожи, собственный крик. И понял: живым по Калинову мосту не пройти. Только мёртвым. Или тем, кто оставил что-то важное на этом берегу.

— Тяжёлое, — повторил он. — Самое тяжёлое.

И вдруг понял, о чём речь.

Не о ноже. Не о Стояне. То было стыдно, но не тянуло вниз. Тянуло другое.

Он закрыл глаза. И увидел мать.

Она стояла на пороге их старой избы, худая, с седыми прядями, выбившимися из-под платка. В руках держала узелок с едой — хлеб, сало, луковицу. Собрала в дорогу, когда он бежал от княжьих людей. Он тогда даже не обернулся. Схватил узелок, буркнул что-то и ушёл в ночь, в лес, в туман. Он не сказал «прощай». Не сказал «прости». Не сказал «я вернусь».

А она осталась. Одна. Старая. Больная. Соседи потом рассказывали — приходили княжьи люди, допрашивали, грозили. Она молчала. Слегла и через месяц умерла. Без него. Одна в пустой избе, где пахло остывшей печью и сушёными травами.

Он не был на похоронах. Не сидел у могилы. Не положил камень на намогильный холмик.

Вот что тянуло вниз. Не стыд. Вина. Чёрная, липкая, как река под мостом.

Мирян открыл глаза. Спина чесалась так, что хотелось кричать. Он снова дёрнул плечом, сжал зубы.

— И многие пьют? — спросил он перевозчика.

Тот не ответил. Только качнул чашей — пар стал гуще, запах сильнее. Мята, мёд, молоко. И что-то ещё. Горькое. Полынное. Как лоскут за пазухой.

Кузнец посмотрел на чашу. Один глоток — и он забудет. Забудет лицо матери. Забудет, как уходил не обернувшись. Забудет рассказы соседей. Забудет вину. Станет легче. Сможет пройти по мосту, не сгорая изнутри.

Но тогда он забудет и другое. Как мать пела ему колыбельные. Как гладила по голове, когда он разбил коленку. Как учила месить тесто — маленькими ладошками по большому куску. Как дала ему медвежий клык на шнурке, когда он уходил в первый раз — ещё не в бега, а просто в город, на ярмарку.

Оберег. Он коснулся груди. Клык висел на месте, тёплый от тела.

— Не буду пить, — сказал Мирян.

Слова упали в тишину, как камни в чёрную реку.

Перевозчик не шевельнулся. Чаша осталась в его руке — протянутая, ждущая.

— Не буду, — повторил кузнец громче. — Моя вина. Мне её и нести. Я по мосту пойду так. С ней.

Спина взорвалась зудом. Он вскрикнул, выгнулся, заскрёб ногтями по кафтану — бесполезно, не достать. Зуд был наказанием, проверкой, издёвкой. Буян не отпускал просто так.

Перевозчик медленно опустил чашу. Пар рассеялся. Запах мяты и молока исчез, осталась только горечь полыни.

И тогда человек в капюшоне поднял голову.

Лица под капюшоном не было. Только тьма, в которой слабо светились два глаза — не злые, не добрые, просто древние, как сам мир. Он смотрел на Миряна долго, очень долго. А потом кивнул.

Один раз. Медленно. С пониманием.

И отступил в сторону, освобождая дорогу к мосту.

Мирян постоял, глядя на раскалённые брёвна. Жар обдавал лицо, спина чесалась, в горле стоял ком. Он поправил пояс — привычка, от которой не избавиться, — и шагнул вперёд.

Первая ступня коснулась моста.

Боль была ослепляющей. Но он не остановился. Пошёл. Шаг за шагом. С каждым шагом зуд на спине становился слабее, словно мост выжигал из него не только плоть, но и то, что грызло изнутри.

Где-то позади перевозчик стоял с чашей в руке и смотрел вслед. Его глаза-искры медленно гасли, погружаясь во тьму капюшона. Он не усмехался, не качал головой. Он просто смотрел — как смотрят на тех, кто сделал выбор и принял его последствия.

А Мирян шёл. Через боль. Через жар. Через вину, которую не забыл, но научился нести.

Забудь-трава под мостом шевелилась, тянулась к нему, но достать не могла. Мост был выше. Мост был испытанием. И он его проходил.

Куда приведёт этот путь — он не знал. Но оберег матери грел грудь, лоскут за пазухой пах полынью, а гвоздь за голенищем напоминал: железо терпит. И человек терпит. Если есть ради чего.

Спина больше не чесалась. Только горела. Но это была другая боль. Живая. Очищающая.

Он шёл.

Глава 6. Красная нить

Боль ушла не сразу. Она отступала медленно, слоями, как сходит кожа после ожога. Мирян стоял на другом берегу реки, тяжело дыша, и смотрел на свои руки. Они были целы. Ни волдырей, ни покраснений. Только ладони дрожали, и пальцы не слушались. Он попытался сжать кулак. Пальцы не подчинились. Они онемели, стали чужими, как инструмент, который долго держали в ледяной воде.

Калинов мост остался за спиной — раскалённый, дышащий жаром. Перевозчик исчез, словно его и не было. Только чёрная река с шевелящейся Забудь-травой текла всё так же медленно, унося куда-то в неведомое чужие забытые вины.

Мирян попытался поправить пояс. Привычка. Но пальцы только скользнули по коже, не ухватив. Руки не работали.

— Вот тебе и кузнец, — пробормотал он. — Без рук.

Он пошёл дальше. Ноги двигались сами, несли вперёд, хотя он уже не понимал, куда и зачем. После моста внутри что-то изменилось. Словно часть его сгорела там, на раскалённых брёвнах, а на её место встало что-то новое. Ещё неясное, неоформленное, но уже живое.

Местность вокруг менялась. Равнина с серым мхом кончилась, начались холмы — пологие, покрытые низкой травой цвета старого серебра. Трава шелестела под ветром, и звук этот был похож на шёпот многих голосов. Небо над головой по-прежнему оставалось серым, но теперь в нём появились просветы — рваные, светящиеся, словно за плотной завесой пряталось настоящее солнце.

Он шёл долго. Может, час. Может, день. Время на Буяне текло иначе — то растягивалось, как смола, то сжималось в тугой узел. И вдруг холмы расступились, открывая круглую, как блюдо, низину.

Посреди низины лежал камень.

Огромный, чёрный, с белыми прожилками, как молнии в грозовом небе. Тот самый, что привиделся ему в первый день на острове. Тот самый, который дышал теплом и чужим вниманием. Алатырь. Сердце Буяна. Начало всех начал.

Камень был покрыт рунами — текучими, незнакомыми, словно выведенными пальцем по глине. Они слабо светились изнутри, пульсировали в такт чему-то, что билось глубоко под землёй. И на вершине камня, в небольшом углублении, лежало гнездо.

Оно было свито из всего, что только можно вообразить. Ветки — тонкие, гибкие, переплетённые с сухими травами. Нити — серые, красные, белые, словно вытянутые из разных тканей. Обрывки кружев, клок овечьей шерсти, длинный человеческий волос, серебряный на свету. Кусочек бересты с полустёртыми буквами. Лоскут выцветшей синей ткани. Птичье перо — чёрное, с синим отливом. Всё это было сплетено вместе, уложено слоями, будто кто-то строил дом для того, что лежало внутри.

А внутри лежало яйцо.

Не птичье. И не змеиное. Оно было круглым, почти идеальным шаром, размером с кулак взрослого мужчины. Поверхность — матовая, сероватая, с едва заметными разводами, как на речной гальке. Оно не светилось, не источало тепла, но Мирян, едва взглянув на него, понял: это оно. Сердце. То, ради чего остров существует. То, что держит Буян между Явью и Навью.

Он подошёл ближе. Остановился в шаге от камня. Руки висели плетьми, пальцы едва шевелились. Бесполезные.

Вокруг не было никого. Ни Порогового Деда, ни печника, ни ряхи, ни перевозчика. Только он, камень, гнездо и яйцо. И тишина — глубокая, внимательная, слушающая.

Мирян посмотрел на яйцо и вдруг понял: выбор за ним. Не потому что кто-то сказал или приказал. Просто он здесь. Дошёл. И теперь должен решить.

Если разбить — остров исчезнет. Всё, что здесь есть, — и Забудь-трава, и Калинов мост, и печь в мёртвой деревне, и колодец с постыдным отражением, и лес перевёрнутых вещей, — всё уйдёт. Рассыплется, как не было. И он вернётся в свой мир. Сможет жить дальше. Забыть Буян, как страшный сон.

Если ничего не трогать — всё останется как есть. Он уйдёт с острова (Пороговый Дед говорил, что уйти можно, если что-то оставить и что-то забрать), но Буян продолжит существовать. И другие люди будут попадать сюда, проходить испытания, делать выбор. А он просто будет жить с тем, что пережил здесь. С виной, которую не забыл. С болью, которую принял.

Если добавить что-то в гнездо — остров изменится. Как именно, он не знал. Может, станет добрее к заблудшим. Может, наоборот — злее. Может, исчезнет река с забудь-травой. Может, Калинов мост перестанет жечь. А может, появится что-то новое, чего раньше не было.

Он стоял и смотрел на яйцо. Руки не работали. Пальцы онемели намертво — то ли после моста, то ли Буян специально отнял у него возможность хватать и ломать. Чтобы не мог разбить сгоряча. Чтобы думал.

Мирян опустился на колени перед камнем. Медленно, неловко — без рук трудно удерживать равновесие. Встал на колени, придвинулся ближе. Гнездо было на уровне его глаз. Яйцо лежало неподвижно, но в нём чувствовалась жизнь. Не та, что бьётся в птенце перед вылуплением. Другая. Глубинная, древняя, спокойная.

Он склонил голову, коснулся лбом края гнезда. Ветки пахли сухой травой, дымом, чем-то неуловимо знакомым. И вдруг он понял, что нужно делать.

Не разбивать. Не уходить просто так. Добавить.

Но что? Горошина ушла в колодец. Остался красный лоскут за пазухой — подарок Порогового Деда, пахнущий дымом и полынью. И оберег матери — медвежий клык на шее. Гвоздь по-прежнему холодил ногу за голенищем, но что-то подсказывало: его час ещё не пришёл.

Руки не слушались. Он попытался подцепить лоскут зубами. Край ткани скользнул по губам, горький, пахнущий полынью. Он зажал его зубами, потянул. Лоскут вышел из-за пазухи медленно, неохотно, словно не хотел покидать тепло человеческого тела.

Мирян наклонился над гнездом. Лоскут в зубах дрожал. Он аккуратно, как мог, уложил его на край гнезда, рядом с яйцом. Красная ткань легла на серые ветки, как капля крови на старую кору.

И в тот же миг яйцо дрогнуло.

Не треснуло. Не раскололось. Просто дрогнуло, словно внутри что-то проснулось и пошевелилось. По поверхности пошла едва заметная рябь, как по воде от лёгкого ветра. Гнездо вокруг яйца начало меняться — ветки и нити сами собой подтянулись ближе, плотнее обхватили яйцо, укрыли его. Красный лоскут вплёлся в общую ткань, стал частью целого.

И остров вздохнул.

Мирян почувствовал этот вздох ногами, коленями, всем телом. Земля под ним дрогнула, но не страшно, а скорее облегчённо, как человек, который долго держал дыхание и наконец выдохнул. Камень Алатырь потеплел. Руны на нём вспыхнули ярче, а потом успокоились, замерли, оставив после себя мягкое, ровное свечение.

Он не знал, что изменилось на острове. Может, река с забудь-травой стала чуть менее чёрной. Может, Калинов мост перестал обжигать так сильно. Может, в мёртвой деревне у печи вырос первый цветок. А может, просто в мире стало на одну красную нить больше — нить, связывающую прошлое и будущее, вину и прощение, боль и исцеление.

Он сидел на коленях перед гнездом и смотрел, как яйцо затихает, возвращаясь к своему вечному сну. Лоскут исчез в глубине гнезда, растворился среди веток и нитей. Его больше не было. Но он остался — частью острова, частью сердца Буяна.

Руки вдруг ожили.

Пальцы закололо тысячей иголок, они сжались в кулаки, разжались. Мирян поднёс ладони к лицу, посмотрел на них. Они снова были его. Тёплые, живые, с мозолями от кузнечного молота. Он согнул пальцы, разогнул. Работают.

Он встал. Постоял ещё немного, глядя на камень, на гнездо, на яйцо. Потом поклонился — низко, в пояс, как кланяются старшим, как кланяются земле, как кланяются тому, что больше тебя.

И пошёл прочь.

Тропа сама легла под ноги — теперь она вела не вглубь острова, а наружу, к берегу, к морю цвета воронова крыла. Туда, где ждала лодка, чтобы увезти его обратно. В мир людей. В Явь.

Он уходил, а за спиной у него на чёрном камне лежало гнездо с яйцом, и в гнезде среди серых веток и старых нитей теперь была красная нить. Нить, которую он добавил сам. Нить, которая сделала остров немного иным.

Каким именно — узнают те, кто придёт после. Если придут.

Тропа сама легла под ноги — теперь она вела не вглубь острова, а наружу, к берегу, к морю цвета воронова крыла. А пока Мирян шёл, и ветер с моря трепал его волосы, и медвежий клык на груди был тёплым, и руки снова слушались, и впереди ждала жизнь. Та самая, ради которой стоило пройти через огонь, через стыд, через вину, через боль. Через всё, что предлагает Буян тем, кто осмелился ступить на его берег.

Где-то далеко, в избе на краю острова, Пороговый Дед отложил вязанье. Носок был готов. Он расправил его, посмотрел на узор и кивнул сам себе.

— Дошёл, — сказал он в пустоту. — И руки сберёг. И сердце не разбил. Хороший кузнец.

И улыбнулся своей трескучей, как лёд, улыбкой.

Гвоздь всё так же холодил ногу Миряна, когда тот ступил в лодку. Последний из трёх даров. Железо, которое он унесёт с собой в мир людей — само, своей волей, не отданное и не потраченное. Символ того, что не всё ещё решено. Что будет продолжение. Что кузнецу ещё ковать свою судьбу.

Где-то в его глубине, в мёртвой деревне, печь всё так же гудела, а ряха перекладывал шишки с ветки на ветку, а колодец хранил горошину, давшую первый слепой росток.

Всё это продолжалось. И будет продолжаться. Потому что Буян — это порог. А порог не исчезает, даже если через него прошёл тот, кто сумел не разбить яйцо.

Глава 7. Тишина у моря

Тропа сама легла под ноги — теперь она вела не вглубь острова, а наружу, к берегу, к морю цвета воронова крыла. Мирян шёл, и ветер с моря трепал его волосы, и медвежий клык на груди был тёплым, и руки снова слушались. Гвоздь за голенищем холодил ногу — последний из трёх даров, не потраченный, не отданный.

Он думал, что выйдет прямо к лодке. Думал, что Буян отпустит его молча, как отпускает всех, кто прошёл испытания до конца. Но остров решил иначе.

На берегу, у самой кромки прибоя, стояла изба. Та самая — на дубовых пнях, с окошком, затянутым бычьим пузырём. Из трубы не шёл дым, но Мирян знал: внутри тепло. Знал, что его ждут. Не с вопросами, не с проверкой — просто ждут.

Он остановился перед крыльцом. Поправил пояс — привычка, ставшая частью дыхания. Сунул руку в поясной мешочек, проверяя огниво и трут, и пальцы наткнулись на что-то чужое. Маленькое, твёрдое, с острыми краями.

Рыбья кость.

Тонкая, выгнутая, с мелкими зазубринами по краю. Она была сухой и лёгкой, почти невесомой, но пахла морем — солью, водорослями, глубиной. Откуда? Он не ел рыбы на острове. Не видел ни одной рыбы в чёрной реке. Кость лежала в мешочке, словно всегда там была, дожидаясь, пока он её заметит.

Мирян повертел её в пальцах, хмыкнул и оставил в ладони. Потом вошёл.

Внутри ничего не изменилось. Та же лучина в стене, та же печь из речного камня, тот же запах сушёной мяты и воска. Пороговый Дед сидел на лавке, застеленной овчиной, и вязал. Спицы постукивали мерно, как сердце. На коленях у него лежал почти готовый носок — второй. Первый, с затейливым узором из перекрещенных петель, уже лежал рядом, аккуратно свёрнутый.

Одна нога Деда была босой. Узловатые серые пальцы с прозрачными коготками упирались в половицы. Лапоть — старый, плетённый из лыка, с потёртой подошвой — стоял у печи, словно ожидая, наденут его или нет.

Он не поднял глаз, не произнёс ни слова. Тишина была не тяжёлой. Она была как вода в глубоком колодце — прохладная, спокойная, дающая время подумать.

Мирян посмотрел на готовый носок. Потом на лапоть. Потом на босую ногу. Он понял: это выбор. Последний. Не испытание, а вопрос без слов.

Взять лапоть — унести с собой часть острова, часть того, кто сторожит порог. Не брать — уйти налегке, оставив всё как есть. Взять и оставить что-то своё — обмен, признание связи. Снять свой сапог и отдать — связать себя с Пороговым Дедом навсегда. Просто сесть рядом и ждать — принять тишину как ответ.

Кузнец вспомнил гнездо на Алатыре. Красный лоскут, вплетённый в ветки и нити. Горошину, ушедшую в колодец. Гвоздь, всё ещё при нём. Рыбью кость, неизвестно откуда взявшуюся.

Он подошёл к лавке и сел рядом с Дедом. Не слишком близко, но и не на другом конце. Положил рыбью кость на край лавки между ними. Дед не шевельнулся, но спицы на миг замедлили ход.

— Не знаю, откуда она, — сказал Мирян негромко. — Но, может, это и есть то, что я должен оставить.

Снял с шеи медвежий клык. Подержал в ладони, чувствуя тепло, впитавшееся за годы. Оберег матери. Последнее, что связывало с домом, которого больше нет.

Клык лёг рядом с рыбьей костью. Дед остановил спицы.

Поднял глаза — янтарные, с вертикальными зрачками, древние, как сам остров. Посмотрел на кузнеца долгим, внимательным взглядом. Потом перевёл взгляд на клык, на кость. И медленно, очень медленно кивнул.

Дед встал — маленький, сгорбленный, но от него вдруг повеяло такой силой, что Мирян невольно откинулся назад. Подошёл к печи, открыл заслонку и бросил в огонь рыбью кость. Пламя вспыхнуло зелёным, потом синим, потом успокоилось.

Клык он взял в руку, подержал и положил обратно на лавку, ближе к кузнецу.

— Это оставь себе, — проскрипел он. — Материнский след. Негоже его в огонь. Носи.

Мирян снова надел клык на шею. Дед вернулся на лавку, взял спицы. Второй носок был почти готов — оставалось несколько петель. Он работал быстро, молча, и кузнец сидел рядом, глядя, как серая шерсть превращается в узор.

Когда последняя петля была закрыта, Дед отложил спицы. Расправил оба носка на коленях — один с левой стороны, другой с правой. Узор перетекал с одного на другой, как река с берега на берег.

— Вот и всё, — сказал он. — Один носок тебе, другой — острову. Пора.

Протянул Миряну левый носок. Кузнец взял его — шерсть была тёплой, мягкой, пахла дымом и травами.

Мирян встал. Посмотрел на лапоть на ноге Деда, на второй лапоть, стоявший у печи. Потом на свои сапоги — старые, потрескавшиеся. Наклонился, разулся. Левый сапог поставил рядом с лаптем у печи. Правый оставил на ноге. Босой левой ступнёй коснулся половиц — дерево было тёплым, живым.

— Неравный обмен, — проскрипел Дед. — Но ладно. Иди.

Кузнец поклонился — низко, в пояс. Вышел из избы, прихрамывая: одна нога в сапоге, другая босая. В левой руке сжимал вязаный носок, на шее грел медвежий клык, за голенищем холодил гвоздь.

Лодка ждала у кромки прибоя — долблёная, с птичьим ликом на носу. Море лежало гладкое, как зеркало. Туман над водой расступился, открывая узкий проход, и где-то там, вдали, угадывался другой берег.

Мирян сел в лодку, натянул носок на босую левую ногу. Шерсть обняла ступню, стало тепло и спокойно. Лодка качнулась и пошла сама, без вёсел, без паруса.

Он оглянулся. Изба стояла на берегу, из трубы поднимался лёгкий дымок. На крыльце, опираясь на косяк, стоял Пороговый Дед — одной ногой в лапте, другой в кузнецовом сапоге. Он не махал, не улыбался. Просто смотрел вслед.

А потом туман сомкнулся, и остров исчез.

Гвоздь за голенищем вдруг потеплел. Мирян вытащил его, повертел. Железо было простым, кованым, без изысков. Но теперь он знал: этот гвоздь — ключ. К чему — пока непонятно. Может, к новой кузнице. Может, к двери, которую ещё предстоит найти. А может, к самому себе — тому, кем он стал на острове.

Лодка мягко ткнулась носом в песок. Мирян вышел на берег — босой левой ногой в вязаном носке, правой в старом сапоге. Перед ним расстилался лес, но не буянский — обычный, земной, с берёзами и елями, с запахом прели и грибов. Где-то далеко лаяла собака. Пахло дымом — жилым, человеческим.

Он оглянулся. Моря за спиной не было. Только лес, туман и узкая тропа, уходящая в чащу.

Мирян поправил пояс, коснулся медвежьего клыка на груди и пошёл вперёд. Босой ногой в вязаном носке он ступал по земле, и земля принимала его — не как чужака, а как того, кто вернулся.

Гвоздь он сжал в кулаке. Железо ждало своего часа.

В избушке на Буяне Пороговый Дед сидел на лавке, вытянув ноги. Одна в лапте, другая в кузнецовом сапоге. Он смотрел на сапог и улыбался своей трескучей улыбкой.

— Хороший кузнец, — повторил он. — И сапог добрый. Носиться будет долго.

И взялся за новую пряжу. Узор обещал быть сложным.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге