Испей
Глава 1
Кровь не умеет лгать.
Клуб назывался «Колыбель», и смысл этой шутки понимали только хозяева.
Розовая неоновая вывеска висела над спуском в подвал старой ткацкой фабрики. Одна буква мигала, словно не могла решить, гореть ей дальше или нет. Под вывеской курили и смеялись люди, промокшие насквозь и вполне этим довольные. Октябрьский дождь стекал с карнизов тонкими нитями. Улица пахла мокрым асфальтом, бензином и жареными каштанами с лотка на углу.
Адам стоял на другой стороне улицы без зонта. Высокий, в чёрном пальто. Вода стекала по чёрным волосам и капала с подбородка, а он её не вытирал. Со стороны могло показаться, что он кого-то ждёт. На самом деле он считал.
Девятнадцать человек в очереди. Охранник у двери — живой, с тяжёлым сонным пульсом. А вот тот, кто сверял гостей со списком, живым не был. Кожа слишком ровная, как фарфор под пудрой. Дождь бил ему в лицо, а он ни разу не моргнул.
Адам перешёл дорогу.
— Фамилия, — сказал фарфоровый, не отрываясь от планшета.
— Меня нет в списке.
— Тогда ничем не…
Он поднял глаза и осёкся. Что-то в лице гостя ему не понравилось, хотя объяснить, что именно, он бы не смог. Так собака на пороге поджимает хвост перед прохожим, который ещё ничего ей не сделал.
— Проходите, — сказал он и сам удивился своему голосу.
— Спасибо. — Адам кивнул. — Хорошего вечера. Пока он есть.
Внутри было тепло, темно и громко. Бас бил в грудь так, будто сердце у тебя взяли напрокат. Зал спускался ступенями к круглой сцене, над которой висели фабричные лампы в железных клетках. Пахло духами, пролитым шампанским и чем-то ещё, едва уловимым и сладким. Так пахнет в мясной лавке, которую очень старательно вымыли.
Адам сел за столик у самой сцены. Бармен подошёл сам, хотя это была не его работа. Красивый, лет тридцати на вид. На шее у него темнела выцветшая ласточка — такие набивали себе моряки задолго до того, как в городе открылся первый тату-салон.
— Что будете?
— Воду.
— У нас минимальный заказ.
— Тогда две воды.
Бармен улыбнулся, не разжимая губ.
— Первый раз у нас?
— Первый.
— Надеюсь, не последний.
— Это будет зависеть не от меня.
Бармен ушёл, и Адам добавил его к счёту. Бармен. Фарфоровый у двери. Двое в ложе на балконе: мужчина в белом костюме и женщина с короткой стрижкой пили что-то тёмное из одного бокала по очереди. Четверо.
За два года в этом квартале пропали одиннадцать человек. Всех в последний раз видели здесь. Об этом Адаму рассказала мать одной из пропавших, маленькая женщина, которая три часа держала в руках фотографию дочери и ни разу не заплакала. В записке, которую она ему отдала, были описаны пятеро. Пятую он ещё не видел.
Свет погас.
* * *
Зал выдохнул разом, как одно огромное животное.
Остался единственный луч — белый, узкий, падающий в центр сцены отвесно, как в колодец. В луче стояла она.
Светлые волосы, почти белые, свободно падали ниже лопаток. Платье цвета воды подо льдом. Босые ступни на чёрном лаке сцены. В этом свете её кожа сама казалась светом.
Сначала заиграла виолончель. Одна, низкая, неуверенная, будто кто-то в соседней комнате пытался вспомнить мелодию. Девушка не двигалась. Потом вступил бит, и она пошла.
Она танцевала так, как течёт вода: без усилия, без пауз, без единого лишнего движения. Каждый поворот плеч был обещанием, и каждое обещание она забирала обратно раньше, чем его успевали принять. Зал подался к ней. Мужчины у сцены забыли про свои стаканы. Рене видела их лица, и ей не нужна была кровь, чтобы их прочесть.
Она танцевала в «Колыбели» четвёртый год. А до этого — в других залах, под другую музыку, при другом свете. Она помнила, как в этом городе вручную зажигали газовые фонари. Фонарщик с их улицы был первым человеком, чью кровь она попробовала, и первым, о ком она узнала всё. Он был ласков с чужими детьми и по субботам бил жену. После этого Рене разучилась удивляться.
Кровь не умеет лгать. Человек лжёт языком, глазами, руками, даже самому себе. Но один глоток — и вот он перед тобой целиком: его детство, его страхи, его маленькие подлости, которые он давно себе простил. Сто сорок лет она пила людей и знала о них больше, чем их исповедники. Убивала редко. Ей хватало знать.
Внутри все они были одинаковыми. Голод, жадность, страх. Особенно мужчины. Особенно те, кто смотрел на неё так, как смотрели сейчас.
На третьем круге она заметила его.
Он сидел у самой сцены и смотрел ей в лицо. Не на бёдра, не на изгиб спины, не на то, что она показывала залу. В лицо. Спокойно и внимательно, как смотрят на море перед штормом. Голода в его взгляде не было. Там была усталость. И что-то ещё, от чего ей стало неприятно, почти больно.
Жалость.
Её не жалел никто уже лет сто. Рене спустилась со сцены.
Охранник дёрнулся было, но она махнула ему рукой. Музыка шла дальше. Рене танцевала перед ним, ближе, чем позволяли правила клуба, обходя его стул по кругу, и её волосы скользнули по его плечу. Она наклонилась к его шее, туда, где бьётся жилка, и вдохнула.
Он пах не как человек. Дождём, холодным металлом и дымом давно погасшего пожара.
Последний аккорд она закончила так, что её лицо оказалось в ладони от его лица.
— Ты не смотришь на меня, — сказала она тихо.
— Смотрю.
— Не так, как они.
— Они смотрят на то, что ты им показываешь.
Рене выпрямилась. В зале аплодировали. Она не слышала.
* * *
Она пришла к его столику через двадцать минут, в чёрном пиджаке поверх платья, всё ещё босая. Села без приглашения и выпила половину его второй воды.
— Рене.
— Адам.
— Как первый человек. — Она усмехнулась. — Тогда я, выходит, змей.
— У змея не было ног. С этим у тебя всё в порядке.
Она рассмеялась, коротко и искренне, и сама удивилась этому смеху.
— Знаешь, что я думаю о мужчинах?
— Что все одинаковые.
— Хуже. — Она поставила стакан. — Я не думаю. Я знаю.
— Потому что ты их пьёшь.
Музыка не смолкла, но между ними вдруг стало очень тихо. Рене смотрела на него долго, не мигая, и в её серых, как зимнее небо, глазах на секунду проступило что-то древнее и голодное.
— Ты знаешь, кто я.
— С порога.
— И всё равно сел у сцены. — Губы её дрогнули в усмешке, но уже без тепла. — А, понимаю. Ты из этих. Пришёл за вечностью. Хочешь, чтобы я тебя обратила. Таких здесь каждый месяц по двое. Красивые мальчики, которые боятся постареть.
— Нет.
— Тогда зачем ты здесь?
— Посмотреть.
Она откинулась на спинку стула и разглядывала его, как разглядывают незнакомую карту. Высокие скулы. Тёмные круги под глазами. Чёрные волосы, ещё влажные от дождя. Двадцать лет, может, чуть больше, но лицо было старше — как у людей, которые слишком рано начали хоронить.
— Ты мне нравишься, — сказала она наконец, будто признавалась в чём-то неприличном. — И это меня злит. Я сто сорок лет пью людей, Адам. Мне давно никто не нравится. Я хочу знать, что у тебя внутри. Обычно я не спрашиваю разрешения.
— Знаю.
— Так что?
Он не ответил. Достал из кармана пальто складной нож, простой, с потёртой рукоятью, раскрыл его и провёл лезвием по ладони. Без спешки, будто делал это не впервые. Кровь выступила тёмной полосой и потекла в пустой стакан, тягуче и медленно, отсчитывая секунды.
Рене не дышала. Ей это было не нужно, но сейчас она забыла даже сделать вид.
За сто сорок лет кровь у неё брали, крали, отнимали силой, выменивали на обещания. Добровольно — никто.
Адам сжал ладонь, когда стакан наполнился на треть, и подвинул его к ней.
— Испей, — сказал он. — И узнай, кто я.
* * *
Кровь пахла железом и ладаном. Так пахнет в церкви после пожара, когда огонь уже потушили, а стены ещё тёплые.
Рене взяла стакан. Пальцы дрогнули. Она сделала глоток.
Обычно кровь открывалась, как книга, страница за страницей. Его кровь открылась, как дверь в горящий дом.
Комната без окон. Мальчик лет пяти сидит в углу и закрывает глаза руками, потому что глаза болят, словно в них насыпали раскалённого песка. Над ним, на коленях, склонилось что-то огромное. Оно заслоняет собой всю комнату и весь мир за ней. Его корона — рога, его голос — гул земли под городом. Оно отводит детские ладони от лица, бережно, почти нежно, и говорит: «Это тебе. Смотри».
И мальчик смотрит. И кричит.
Потом лица. Рене видела их одно за другим. Женщина поёт на кухне. Седой мужчина учит держать нож. Девочка с веснушками смеётся, запрокинув голову. Каждое лицо появлялось и гасло, и каждое уносило с собой кусок того, кто на них смотрел. Свежая земля. Снег на свежей земле. Пустой стул, который больше никто не займёт. И снова. И снова.
Потом пришла ненависть.
Рене знала ненависть. Сто сорок лет она пила её из чужих вен: мелкую, бытовую, к начальнику, к соседу, к жене. Эта была другой. Холодная и бесконечная, как океан ночью, она поднималась из глубины, и у неё не было дна. Ненависть к тому, что смотрело на мальчика из темноты. К миру, который забирал у него всех. К самому себе — больше всего к самому себе, за то, что выжил.
А сквозь всё это шёл свет.
Тот же мальчик, только старше. Выносит из горящего подъезда чужую старуху. Сидит всю ночь у постели умирающего, которого видит впервые, и держит его за руку, чтобы тому было не так страшно. Отдаёт последние деньги женщине на вокзале. Стоит под дождём перед клубом, где пропадают люди, потому что кто-то должен.
Рене видела тысячи людей изнутри. Даже в самых добрых из них к старости заводилась гниль. А в нём, на дне этой бездонной боли, ничего не сгнило. Он был изранен до основания и всё ещё оставался светлым. Это было невозможно. Это было неправильно. Это было самым прекрасным, что она видела за свою долгую жизнь.
И тогда из темноты, из самой глубины его крови, на неё посмотрели.
Два красных глаза, огромных, как два солнца на закате. Без злобы, без интереса, с ленивым вниманием хозяина, который заметил в своём доме мышь.
Рене закричала.
Она пришла в себя на полу. Стакан выкатился из пальцев, но не разбился, и на стекле осталось тёмное кольцо. Щёки были мокрыми. Она не плакала лет восемьдесят и забыла, что умеет. Слёзы текли сами, и она не могла их остановить, как не могла поднять глаза на того, кто сидел рядом.
Свет фабричной лампы падал на стену у неё за спиной, и тень Адама лежала на кирпичах. У тени были рога.
Так много боли не бывает, думала она. Столько не может вместить один человек. Столько не может вместить никто.
* * *
Запах его крови расходился по залу.
Люди ничего не почувствовали. Они танцевали, пили, кричали друг другу в уши. Но бармен у стойки перестал протирать бокал. Мужчина в белом костюме медленно поднялся в ложе, и женщина с короткой стрижкой встала следом. От двери шёл фарфоровый, и его улыбка становилась всё шире, открывая то, что он прятал весь вечер.
Они шли к столику у сцены неторопливо, с той сытой уверенностью, с какой хищник подходит к раненой добыче. Ничто на свете не пахло так, как эта кровь. Они уже не думали. Они хотели.
Адам не встал. Он поднял глаза.
Радужки вспыхнули красным — тёмным, глубоким светом, каким светится уголь на самом дне печи, куда не достаёт кочерга и куда никто не заглядывает.
Четверо остановились, будто пол под ними оборвался в пропасть. Что-то древнее, чем они сами, древнее, чем первая выпитая ими кровь, проснулось у них внутри и узнало этот взгляд. Не умом. Костями. Так ребёнок узнаёт шаги отца за дверью. Женщина с короткой стрижкой опустилась на колени. Бокал в руке бармена треснул, и осколки впились ему в пальцы, а он даже не посмотрел вниз.
Музыка продолжала играть. Девушка у бара засмеялась над чьей-то шуткой.
— Одиннадцать человек, — сказал Адам негромко, но каждый из четверых услышал его так, будто он говорил ему прямо в ухо. — Я знаю их имена. Знаю их матерей.
Он помолчал.
— У вас есть выбор. Вы уходите из этого города сегодня. Где бы вы ни были потом, вы пьёте так, чтобы утром люди просыпались. Или вы остаётесь. Тогда я вернусь, и спрашивать больше не буду.
— Кто ты? — выдавил мужчина в белом. Голос у него был хриплым, как у человека, который долго не пил воды.
— Тот, кто сначала спрашивает.
Красный свет погас. Четверо ещё несколько секунд стояли неподвижно, словно не верили, что их отпустили. Потом попятились. Медленно, не поворачиваясь к нему спиной, как отступают от края крыши.
* * *
Адам опустился на корточки рядом с Рене и протянул ей салфетку. Порезанная ладонь была уже перетянута платком.
Она наконец посмотрела на него. Глаза снова были обычными — тёмными, усталыми, человеческими.
— Как ты с этим живёшь? — спросила она.
— Плохо.
Простота ответа ударила сильнее, чем всё, что она увидела.
— Ты ненавидишь, — сказала она. — Я чувствовала. Его. Мир. Себя больше всех.
— Да.
— Тогда почему? — Она сжала салфетку. — Ты вынес из огня старуху, которую не знал. Ты сидел с умирающим. Ты пришёл сюда из-за чужих людей. Откуда в тебе это, если внутри только… это?
Адам ответил не сразу.
— Боль мне дали, — сказал он. — Глаза мне дали. Даже ненависть дали, я её не выбирал. Своё у меня только одно: что я со всем этим делаю.
Рене молчала. Где-то над ними бас сменился чем-то медленным, и пары у сцены качались, обнявшись, ничего не зная о том, что сейчас было рядом с ними.
— Я видела его, — сказала она шёпотом. — В тебе. Он смотрел на меня.
— Он всегда смотрит.
— Мне страшно.
— Это правильно. — Адам поднялся. — Бойся не его. Бойся дня, когда я перестану говорить ему «нет».
Он посмотрел на неё сверху вниз, и в его лице снова мелькнула та самая жалость, от которой ей было больно на сцене. Только теперь Рене понимала, откуда она берётся. Он слишком хорошо знал, как устроен этот мир, и жалел каждого, кому в нём приходится жить.
— Ты тоже выбираешь, — сказал он.
— Я никого не убивала уже двадцать лет.
— Знаю. Ты просто стояла рядом, пока убивали другие.
Она опустила глаза. Возразить было нечего. Он видел её так же ясно, как она теперь видела его, и ему для этого не понадобилось ни капли её крови.
— Если я уйду, — сказала она, — мы ещё встретимся?
— Лучше бы нет.
— Почему?
— Рядом со мной долго не живут, — ответил Адам. — Даже такие, как ты.
Он ушёл, не оглядываясь. Высокий, в чёрном пальто, через танцующую толпу, которая расступалась перед ним сама, не понимая почему.
Рене ещё долго сидела на полу у сцены. Потом подняла стакан с тёмным кольцом на дне и держала его в ладонях, как держат что-то хрупкое и тёплое.
Сто сорок лет она пила людей и к утру забывала их, как забывают сны. Она знала о каждом всё и именно поэтому никого не любила.
Об Адаме она тоже знала всё. Каждую потерю. Каждую ночь. Каждую каплю ненависти и каждое «нет», сказанное тому, кто смотрит из темноты.
И впервые в жизни ей этого было мало.
Она встала и пошла к выходу — босиком, мимо гардероба, мимо фарфорового у двери, который не посмел её остановить. На улице дождь уже кончился. Мокрый асфальт отражал небо, и неоновая буква над входом, весь вечер решавшая, гореть ей или нет, наконец погасла.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
