Обложка Инопланетянин

Инопланетянин

Тихонова Татьяна

0% прочитано
Стандартный
Тихонова Татьяна

Инопланетянин

Слоны и блохи

Аллея тянулась мимо кипарисов и сосен. Беседка, увитая виноградом. Фонтан с рыбой, плюющейся струйкой воды. Учитель задумчиво шёл мимо, закинув полу хитона на плечо, заложив руки за спину и как обычно загребая правой сандалией немного больше, чем левой. Ученик поглядывал на высокую фигуру, на мягкий, совсем не греческий, профиль этого странного человека, мрачно уставившегося в дорожку перед собой.

- Знаете ли вы, учитель, - почтительно нарушил молчание Никиас, - что на агоре и в гимнасиях идут странные разговоры, в которых ссылаются на ваше имя?

- О чём же эти замечательные разговоры, мой друг? - спросил всё так же задумчиво учитель и остановился.

- Граждане задаются вопросами о причине наших военных неудач и их последствиях, о неурожае пшеницы...

- Неужели экклесия и совет пятисот видят какие-то другие причины кроме гнева богов? - насмешливо перебил Никиаса учитель.

- Все наши несчастья, кричат они, оказывается, из-за того, что Земля вертится! Граждане смеются над вашими рассказами, над тем, что Земля имеет форму шара.

Учитель раздражённо пожал плечами:

- Это причина того лишь, что дни идут за днями.

Никиас принялся торопливо записывать на табличке.

- Зачем? Да всё равно, - поморщился учитель и опять пошёл, продолжая говорить: - Видишь ли, мы думаем, что Земля плоская и плавает в мировом океане...

В его глазах появился насмешливый, даже будто мстительный, огонёк. Ученик не сводил с учителя взгляда, приготовившись писать.

- Все знают, что вы путешествовали много, много видели, велики ваши знания, - торопливо проговорил он, опасаясь, что учитель опять замолчит.

Но учитель продолжал:

-...а был народ, который считал, что Земля стоит на трёх китах...

- О да! - рассмеялся Никиас.

- ...и это казалось ему таким простым и понятным. Но пришлось собрать экс... хм... впрочем, почему нет, так вот, пришлось собрать экспедицию к трём китам. Потому что они могли оказаться совсем не тем, чем кажутся при поверхностном взгляде. Огромные серые махины в великой пустоте мирового океана. Их спины блестят, появляясь из черноты вечной ночи, и опять исчезают, когда светило отворачивается от них. Но до трёх китов путь неблизкий. И экспедицию всё откладывали. Что и говорить, велико было удивление мудрецов, когда киты оказались обыкновенными огромными слонами! А для этого просто надо было уплыть подальше, ведь давно известно: чтобы разглядеть большое, его надо сделать малым.

Никиас растерянно рассмеялся вслед за учителем.

Но, кажется, это над ним смеются. Однако торопливо писал. Очередные "парадоксы Эугениуса". Их была уже целая связка, и их ждали. Завтра ему будет, что рассказать в гимнасии. А учитель продолжил:

- Да, это было великолепно. Ну что же, так и записали древние мудрецы. Земля стоит на трёх слонах. Но дело в том, дорогой Никиас, что, оказывается, слоны вертятся!

Никиас изумлённо покосился на учителя:

- Зачем же, о, учитель?

- О, это интересный вопрос. Боюсь, нам не постигнуть этого. Надо собирать экспедицию, как это сделали однажды предки того народа.

- Да... Но как же вы пришли к такому выводу?! Что слоны вертятся?

- Если ты посмотришь на солнце и звёзды, то увидишь, что они движутся по небосводу.

- Я не успеваю заносить ваши мысли в табличку, учитель!

- Хорошо-хорошо. Так вот самым простым предположением о причине того, почему слоны вертятся, я бы выдвинул гипотезу о черепахе.

- О, великие боги!

- На которой стоят слоны. Черепаха ползёт медленно по огромной змее, сомкнувшейся и образовавшей небесный свод.

Учитель закрыл глаза. "Что я несу?! Вытащите ли вы меня отсюда когда-нибудь?!"

- Так вот. Черепаха шествует по змее, слоны вертятся, мой друг, и звёзды, солнце и луна над головой движутся. Увы, исходя из этой теории, многих звёзд мы не досчитаемся, ибо сила тяжести черепахи той поистине огромна и разрушительна, и звёзды на её пути - песчинки. Это приводит меня в уныние, мой дорогой Никиас. Ничто не вечно под луной. Да, мой друг, это и есть причина моего разочарования в мудрости устройства мира. Но слоны, они всё-таки вертятся!

Высунув язык от усердия, ученик дописывал "ничто не вечно под луной..." У него хватило сил только воскликнуть:

- О да, мой учитель!

- И вертятся они от блох.

- О?!

- И великие трясения и волнения от этого происходят в мироздании. Твоя очередь, опровергни меня, - и, казалось, что учитель опять погрузился в размышления.

Ученик молчал, еле успевая за учителем. Огромные платаны отбрасывали шевелящуюся листвой тень на дорожку. В игре тени и света Никиасу казалось, что он видит спины слонов, и даже черепаху иногда было видно. Когда один слон переступал с ноги на ногу, а другой, от движения черепахи вперёд по змее, подавался, прядая ушами, назад, тогда вдруг внизу открывался рисунок из огромных роговых пластин, и у Никиаса захватывало дух. Можно всю жизнь мечтать увидеть такое, и не увидеть никогда.

- Так что же было дальше, о, мудрейший? - нерешительно выпалил он.

- Ничего, - отрезал учитель. - Сегодня будет дождь.

- Почему, о, великий?!

- Чайки на берегу. И голуби купаются в пыли.

Учитель больше ничего не сказал. Он шёл по дорожке, сорвал лист с виноградной лозы, посмотрел, прищурившись, сквозь него на солнце. "Как же мне здесь надоело. Ребята, вытащите меня отсюда, ради бога".

До начала выставки ещё целая неделя, участники только начинали собираться. Но возле одной стены, в дальнем конце первого этажа комплекса, уже можно было обнаружить жизнь. Экспонат занимал всю отведённую стену и пространство перед собой, был подписан коротко и непонятно "ШВ-10". Среди распакованных ящиков и разбросанных инструментов разного калибра копошились сотрудники.

Заведующий кафедрой Прохоров Вадим Егорович взял гобой, повертел его в руках, дунул, поморщился и взял детскую кленовую свистульку. Опять дунул и улыбнулся мягкому переливу.

- Говоришь, в музыке всё дело, Петруша? - сказал он, глядя на стену. - И что означает в вашем сообщении "сыграем, как тогда, Вадим Егорович, как по нотам"? Это и есть ваш знаменитый на всю Академию шагоход?

Бесчисленное количество трубок, трубочек, флейт были собраны на стене. Всё это звучало сейчас разрозненно, будто оркестр готовился к выступлению. То одна труба, то другая подавала голос, иногда это походило на вой метели в степи, иногда на шёпот и пение многих голосов.

- Орган. Так сказать, по мотивам идеи северян, - уважительно ответил Петруша, Пётр Васильевич Кирюшин, сотрудник отдела по временным перемещениям, - они идею эту привезли в прошлом году. Ну, вы знаете, модель ШВ-1, при испытании которой и исчез Женя Вяземцев. Была идея, что северное сияние открывает временной переход. Северяне предложили для входа музыку. Переместились два хомяка, одна собака и макака-резус... и Женя Вяземцев. Никто ещё не возвращался.

- Что вы мне рассказываете, будто не я сам в объяснительных рапортах это писал?! - возмущённо махнул рукой Прохоров.

Руководителю проекта "Север", ему за исчезновение сотрудника полгода назад досталось больше всех. Чуть не угодил на вечное поселение в колониях при оранжереях на Марсе. А оттуда не возвращаются. Пока не возвращаются. Искупай, работай на благо науки, развивай космобиологию и радуйся, что и на Марсе вырастут яблоневые сады, с антоновкой, кипарисами и нашими берёзами.

"Приемлемо, поделом", - буркнул тогда после судебного заседания Прохоров. Исполнение приговора отложили на время испытаний. Только поседел Прохоров в тот год. И не от перспективы вечной ссылки на Марс, в которую отправился бы с удовольствием и по доброй воле, а оттого что человека живого, весёлого парня, унесло неизвестно куда. Стоял человек на демонстрационной вышке под искусственно смоделированным северным сиянием, улыбался. И исчез, когда пошёл этот треск-гул-шёпот-шаманские песни, как их назвал тогда в сердцах Прохоров.

- Всё шуточки вам! - кричал он в пустом зале, бегая вокруг небольшой выставочной модели. - Ни разрешения на испытание, ни регистрации согласия сотрудника на эксперимент, ничего! Не может быть, да она не работает! Ведь так и было? А? Нет? - и мрачно добавил, остановившись: - Впрочем, узнаю Евгения, я его месяц назад едва от миссии на Европу отговорил. Так он... А что он теперь? Где он теперь?! Авантюристы!

Сейчас Прохоров, сунув руки в карманы брюк, стоял напротив музыкальной стены и слушал Кирюшина. Мягкий и застенчивый Кирюшин монотонно перечислял характеристики машины, заикаясь, объяснял, что всё должно получиться. Прохоров их знал наизусть, эти характеристики. Это было уже одиннадцатое испытание за последние полгода. "Торопимся. Нет времени остановиться, продумать. Эх, Женька, Женька, как же хочется тебя вернуть".

- Но может быть, там, где находится Вяземцев, за наши полгода десять лет прошло, - говорил Кирюшин, уже перестав смущённо заикаться, увлёкшись любимыми переменными и теориями. - Или целая Женькина жизнь. Мы придём туда...

Он замолчал, потерев переносицу.

- Этот вариант исключать нельзя, Петя, - кивнул Прохоров. - Готовьтесь.

"Слоны вертятся. Совсем свихнулся. Что ты им хотел сказать? Что Земля вертится, что нет простых ответов на сложные вопросы, что надо смотреть на слонов, а видеть то, что их заставляет вертеться... Сошёл с ума, мудрец, философ и пофигист. Плохо знаешь язык, несёшь ерунду и ждёшь, ждёшь, как идиот. Каждый день и час, каждую минуту".

Он подошёл к баку с водой и мокнущей в нём глиной. Взял кусок, стал мять, запустил гончарный круг и бросил в его центр комок. Сел на деревянную лавку, на конце которой был закреплён круг, ногами тронул нижнее колесо. Руки привычно охватили глину. Большой палец наметил середину. Глаза Вяземцева потеплели, безумный лихорадочный огонь стих.

"Номики просил сделать для него пять амфор для вина и три - для масла. Всё лучше, чем медленно сходить с ума. Три года уже... А может, придёт Мелина. Сядет сзади меня, обхватит руками и рассмеётся. Станет рассказывать о том, как они вчера с отцом ходили в море, как им попался вот такой тунец. Даже если не попался, ну и что. Ведь удачу надо приманивать как рыбу".

Дом на сваях стоял на берегу, двери и створки деревянных ставен хлопали на ветру. Слышно было, как прибой зло бьёт высокой волной в скалистые берега бухты, ворочает камни, откатывается и шипит...

Руки обхватили его, он улыбнулся. Голова девушки легла ему на спину.

- Я не слышал, как ты пришла, - сказал он, повернувшись к ней.

Он её не видел, лишь руку в медном браслете с чеканкой.

- Море неспокойное. Я боюсь, отец с братом вышли в море ещё утром, - ответила она.

Он посмотрел на стену. Дощечка с веткой сосны висела в углу, в самой тени, куда не попадало солнце весь день. Зачищенная ветка с единственной длинной иглой была примотана к дощечке, и игла теперь держала нос на сорок пять градусов. Выше по курсу стояла буква "С", а внизу - "Д".

Барометр он сделал через год пребывания здесь, когда решил для себя, что выбраться отсюда, наверное, невозможно, и только это "наверное" держало его на плаву.

Тогда же он сделал лодку и стал выходить в море один. Одиночество, он всё время искал его. Но вести о чужаке быстро распространились среди жителей полиса.

Они рассказывали друг другу о том, что чужеземец спасся в шторм с тонущей либурны, на которой он много лет ходил рабом-гребцом. И добрался до берега на обломке весла. Как он поселился у старика Перикла, живущего одиноко на берегу.

Старик давно не появлялся в полисе, жил отшельником после того, как сын не вернулся из моря. А тут Перикл пришёл на рынок. Принёс много рыбы в двух старых плетёных корзинах. Огляделся и сказал, не обращаясь ни к кому, надтреснутым громким голосом, привыкшим больше к молчанию, одиночеству и шуму моря:

- Море вернуло мне сына. Купите рыбу, люди. Хорошая рыба. Ещё сегодня плавала в море. Это счастливая рыба. Купите рыбу, люди. И она принесёт вам счастье. Потому что я счастлив. Море вернуло мне сына...

Старик замолчал. Было видно, что один его глаз полностью затянут бельмом, а второй - открыт лишь на треть. Старик поворачивался этим глазом ко всем, но вскоре начал привычно искать небо. Он часто сидел, привалившись к тёплой от солнца свае, и подолгу смотрел на море и небо. Но, вспомнив вдруг, что пришёл продавать рыбу, встряхивался, как заснувшая на валуне чайка, и опять хрипло и громко говорил, поворачиваясь к людям одним, видящим, глазом:

- Море вернуло мне сына. Купите рыбу, люди. Хорошая рыба...

Это он рассказал, что сын его плавал долгое время рабом на либурне, сидел пятым гребцом на шестом весле справа. Ему удалось спастись...

Вяземцев улыбнулся. Он слышал эти рассказы. Однажды он подумал, что старик задерживается, не случилось бы чего с ним по дороге из полиса. Дорога до берега пустынна, а вечер был пасмурный и ветреный. Старый человек с деньгами во все времена - лёгкая добыча.

Обнаружил он Перикла в таверне, пьяненького и рассказывавшего окружившим его слушателям про то, как он, Евгений, построил лодку и ушёл опять в море. Как он, Перикл, не хотел его пускать, чтобы море не забрало его к себе. Ведь старые нимфы любят молодых и красивых, а он не намерен больше терять сына, нет-нет... с какой стати он должен отдавать его какой-то беззубой нимфе...

А однажды появилась Мелина. Она бродила в полосе прибоя, подвязав высоко полы хитона, по колено в воде, переворачивала камни и собирала улиток и крабов. На приветствие окликнувшего её старика она крикнула:

- Отец вернулся с пустыми сетями.

- Печёные в золе улитки вкусные, - уставившись в небо, проворчал Перикл, как всегда сидевший в тени у сваи, завернувшись в дырявый гиматий. - Но улиток и крабов надо много, чтобы накормить мужчин. Нет, нужна рыба. Мой сын наловил сегодня много рыбы. Иди, возьми в доме. Забирай всю корзину, нам с сыном хватит одной.

Вяземцев спал на деревянном лежаке. На рассвете он ходил в море, закинул дважды сеть и поймал десяток хороших дорад и пару некрупных тунцов. Мелкой рыбёшки - что-то около двух десятков. Потом скинул короткий хитон, перегнулся через борт и нырнул в море. Спокойное и тёплое. Ушёл на глубину, стал подниматься, и быстро, свечкой, вынырнул на поверхность. И опять нырнул. Радостно, как в детстве, в рыбацком посёлке, в бухте возле Находки. Прохладная мглистая глубина тянула. Рыбья мелочь мелькала яркой окраской...

Вяземцев проснулся. Старик с кем-то громко разговаривал. В доме пахло морем, рыбой и старым жильём: когда в нём долго живут, вялят рыбу, готовят на очаге и чинят старые сети; когда в старых дырявых корзинах сушат чеснок и лук; когда рыбья чешуя высохла и намертво прилипла к деревянной столешнице.

Привычно бил прибой. Трещали цикады. И солнце светило сквозь щели в закрытые по правой стороне дома ставни - из-за жары, к вечеру все ставни будут раскрыты.

Вяземцев лежал, вслушиваясь в разговор, доносившийся сквозь шум волн.

Девушка что-то крикнула в ответ, потом скрипнула галька под ногами, как если бы человек был скор и лёгок весом и пошёл к дому.

И точно. В дверном проёме появилась она. Тонкая, загорелая, чёрные пряди длинных волос падали на глаза. В подвёрнутом высоко белом хитоне, мокром по краю, в сандалиях, обвивших икры кожаными ремешками.

"Она разочарована. Вряд ли мой голый торс тянет на торс Ахилла, - подумал Вяземцев, - или на худой конец - на торс гребца, проведшего у огромного весла либурны восемь лет, столько, по-моему, прошло с тех пор, как пропал сын старика... Хорошенькая".

- Евгений, - всё так же лёжа, сказал Вяземцев, заложив руку за голову.

Девушка хитро прищурилась и смешно сморщила нос:

- Мелина. А ты не сын Перикла! И ты не из наших мест.

- Точно, - рассмеялся Вяземцев.

- Ты плохо говоришь по-нашему. Откуда ты?

- С севера. Из-за моря. Каравеллу разбило о скалы. Я говорил старику, но он не верит. Он счастлив, что море вернуло ему сына. Но ведь хорошо, когда человек счастлив. Пусть.

- Ты говоришь не как рыбак или торговец, - сказала Мелина, наклонив голову набок и разглядывая его.

Вяземцев встал, запахнув лоскутное покрывало на манер гиматия, прошлёпал босо к столу и из амфоры налил в ковш вина. Протянул гостье. Она помотала головой. Он рассмеялся:

- Хорошо, раз тебе не нравится, отныне буду говорить только как рыбак.

Мелина пожала плечами, покачала удивлённо головой и растерянно улыбнулась. Она не могла понять - в этом чужаке было что-то не так, в своей стране он точно был из знатных людей. Или много учился. Или и то, и другое вместе. Кто из её знакомых так говорит? Никто! Нет, он точно из знатных. Или из учёных.

Она взяла одну из двух корзин, приготовленных стариком, чтобы идти на рынок. И насмешливо кивнула на бак с мокнущей глиной. Первые кривобокие амфоры сушились на солнце. А на гончарный круг девушка покосилась с опаской.

- Ты гончар?

Вяземцев видел, что гостья никак не может решить, как ей к нему относиться. Он и сам не знал, как ему теперь к себе относиться. Всё, что было важно для него до этого, стало пустым звуком, исчезло. И, похоже, навсегда.

- Решил попробовать, - ответил он, - давно хотел поработать гончаром. Да и рыба идёт в сети не всегда. Удобно быть ещё и гончаром, на случай, если рыба не хочет идти к тебе в сети. Не правда ли?

Мелина внимательно его слушала, скептически прищурившись. Нет, с ним точно что-то не так.

- Такое никто не купит, - опять смешно сморщила нос она, - выброси их! Когда у тебя станет получаться, я бы могла разрисовать амфоры.

- Ловлю на слове. Это было бы здорово. Ты будешь рисовать, а я буду рассказывать тебе... басни.

Почему он выбрал именно басню, он не знал, но он любил их и помнил не одну.

- Расскажи сейчас! - сказала Мелина, поставила корзину и приготовилась слушать.

Он рассмеялся и стал рассказывать. Про стрекозу и муравья. Понял, что расхаживает перед девушкой в своём покрывале и размахивает руками, и опять рассмеялся. Потом понял, что давно не смеялся так часто и от души. Мелина улыбалась и качала головой. Потом прищёлкнула языком и сказала:

- Я знаю, кем ты был в своей стране. Ты был поэтом! Или ритором. Или учёным! Вот кем.

"Это было бы прекрасно. Басню знаешь - проходи в учёные, надо рассказать Прохорову, а то кандидатский минимум, кандидатский минимум", - усмехнувшись, подумал Вяземцев, а вслух сказал:

- Нуу, тебе видней, кем я был. А басню сочинил не я.

Она вдруг разозлилась, схватила луковицу, лежавшую в корзине на полу, и запустила в него. Он увернулся. Она сорвалась с места и уже в дверях крикнула:

- Приду завтра, а ты мне ещё басню расскажешь! Какую?

- Приходи. Про свинью под дубом.

- Да!

И она убежала, смеясь.

Хотелось воды. Но за водой надо идти далеко по берегу, там, в скалах, есть родник. Когда запасы воды кончаются, остаётся только вино. Виноградники тянулись на многие километры по всей округе. Спиться, что ли. Нет, скучно. Придётся идти за водой.

С тех пор Мелина стала заходить каждый день. А потом появился первый ученик, её младший брат.

Он любил, когда она приходила, и привык ждать её после полудня. Так случилось и сегодня.

- Думаю, всё обойдётся дождём и не очень сильным ветром. Но да, им пора возвращаться.

Он срезал верёвкой сосуд с круга, поднялся и поставил его в печь. Там стояло ещё шесть амфор, готовых к обжигу.

- Что ты будешь рисовать в этот раз? - спросил он.

- А какую басню ты мне расскажешь?

- Про лисицу и виноград.

- Значит, буду рисовать виноград. И богиню Афину с амфорой.

- Зачем богиню. Нарисуй просто девушку.

- Нельзя просто. Надо красиво. А это басня твоя?

- Нет. Вчера, - Евгений улыбнулся и повернулся вполоборота, - вчера была моя.

- Ты не поэт, - уклончиво ответила Мелина.

Раньше бы она могла сказать, что он плохой поэт, а теперь пожалела. Вчерашняя басня про дурака и надежду ей не понравилась.

- Тебе не понравилась вчерашняя басня? Почему?

- Потому что в ней нет красоты. Как и в басне про свинью.

- Но в басне про свинью есть красота. Она над головой свиньи. Однако свинья не может видеть её, потому что не умеет смотреть вверх. Но человек может и умеет.

Мелина молчала.

- Ты где? - спросил Вяземцев.

- Я здесь.

- Почему же ты молчишь? Не согласна?

- Ты назвал меня свиньёй, - сказала Мелина, но было слышно, что она улыбается. - Ты считаешь, что в твоей басне про дурака есть красота, а я её не вижу.

- Ты права, там нет красоты, - помрачнев, ответил Вяземцев. - Что может быть красивого в дураке, который глупо надеется.

Мелина опять не ответила.

- Почему ты теперь молчишь?

- Потому что мне кажется, - она ответила неохотно, - что ты рассказывал про себя. Мы пойдём искать отца? На твоей лодке?

Его лодка широкая и похожая на рыбацкий баркас, болталась на якоре у входа в бухту. До неё он добирался на местной узкой лодке, оставлял на якоре и отправлялся в море - на своей. Мелина часто просила помочь отцу и брату. Вот и сейчас она с тревогой выглядывала из-за плеча. Он повернулся и пальцем поставил ей мокрую глиняную кляксу на носу.

- Обязательно пойдём. Только я пойду один.

- Я дочь рыбака и не боюсь моря, - обиженно протянула Мелина.

- Лишний груз, - отрезал он.

Она знала, что он прав, и промолчала.

В это мгновение наступила тишина. Прибой будто задохнулся на вдохе. Дом стало скручивать. Поднялся гул. Он нарастал лавиной. Закладывало уши. Вяземцев обернулся, увидел, что Мелина кричит, но что она кричит, не было слышно. Он тоже ей стал кричать, испугавшись, что она отпустит руки:

- Держись за меня! Держись!

Потом подумал, что его тоже не слышно. Гул стоял такой, как стоит в горах, во время обвала. Стены дома плыли. Всё больше сворачивались спиралью. Белое, чёрное, деревянные ставни, сосновый барометр, гончарный круг неслись вокруг них. Мелина теперь молчала, молчал и Вяземцев, думая лишь о том, чтобы всё получилось, там, у ребят... чтобы не накрыло гончарным кругом в этом водовороте... чтобы не отрезало Мелину... только старика было жаль... его лицо с глубокими морщинами так и стояло отчего-то перед глазами, это его "купите рыбу, люди. И она принесёт вам счастье. Потому что я счастлив. Море вернуло мне сына". Так жаль, что не хотелось покидать этот берег...

Лавка встала ровно под северное сияние. Уже никто не ждал, только Кирюшин хмуро сидел возле установки и повторял:

- Ещё немного... Надо подождать...

Когда пространство перед ними скривилось, исчезла противоположная стена, лопнул плафон и осыпался беззвучно в поднявшейся пыли, песке и гуле, Кирюшин тихо сказал:

- Жентяй, ты там держись... или это опять не ты... прорва песка.

- Евгений! - силясь перекричать поднявшийся радостный шум, крикнул Прохоров, стукнув по плечу друга. Он растерянно хохотнул, разглядывая Вяземцева и девушку, похожую невероятно на сбежавшую из музея Афину Палладу, сидевших паровозиком на деревянной скамье. - С тебя развёрнутая объяснительная по всей форме, коньяк... Вашу руку, сударыня. Да она в хитоне! Гончарный круг?! Что ещё ты притащил с собой, бродяга?! Всё, всё мне расскажешь!

Вяземцев растерянно щурился от пыли. Хлопнул себя по бокам, по лавке, нашёл две маленькие ледяные ручки и взял их в ладони. Улыбнулся, словно нашёл, то, что искал, обернулся, увидел Мелину с глазами испуганного кролика, прижавшего уши. И сказал:

- Тих-тих, мы дома.

Мелина перевела взгляд на Прохорова, на Кирюшина. Чихнула. Глаза у кролика ещё косили, но уши уже отчаянно торчали. И луковица полетела в Вяземцева:

- Завтра... ты отвезёшь меня домой! - выпалила она. - Отец и мать ждут меня. А Перикл устроит тебе взбучку, за то, что ты не наловил рыбы! Какой некрасивый дом.

- Нда, в греческом я не силён, а хотелось бы, - пробормотал Прохоров, с улыбкой глядя на двоих на лавке.

- Главное, Мелина, чтобы эти ребята наладили переправу! - рассмеялся Вяземцев. - А дом... ты ещё не видела его снаружи. Тебе понравится. Он большой и красивый.

Пол качался под ногами. Все норовили пожать руку, трясли за плечи, что-то говорили.

Евгений выбрался, обнимал всех, тоже что-то говорил, Кирюшина чуть не задавил в объятиях. Тот всё поправлял очки:

- Ну, задал ты нам работу, Женька, мы все чуть в ссылку на Марс не отправились в добровольном порядке, мне эта установка уже снится!

- Главное, чтобы ты, Петя, мои координаты не забыл, очень мне хочется старика одного проведать, да и девушка эта очень решительная, может назад и пешком отправиться. Боюсь, не дойдёт.

Он оглянулся на Мелину. Она хорохорилась, что-то пыталась отвечать обращавшимся к ней людям.

- Как вы добрались? Не испугались? - спрашивали её.

- Как мне выбраться из этого храма? - твердила она.

Вяземцев смотрел на неё и улыбался. Как мне выбраться из этого храма... Шум прибоя стоял в ушах. Просолённый ветер, белые от соли камни, дом на семи ветрах, старик, задремавший в тени дома. "Я счастлив, люди. Море вернуло мне сына".

Накрапывал мелкий дождь. Пахло прелым листом. Мелина возле костра зябко куталась в куртку Вяземцева.

Дача Вяземцева, родительская, со старыми скрипучими яблонями, одичавшими кустами сирени и смородины, упиралась забором в лес. Мама с папой давно умерли, и сад стоял запущенный. А Вяземцев всё боялся здесь что-то изменить, приезжал, косил траву, сгребал опавшие яблоки, бродил по дому. Вот и сейчас он всё смотрел на лес. Давно не был здесь. Трясущийся, зыбкий осинник после вчерашнего заморозка тихо осыпал всё вокруг красными листьями.

Мелина в джинсах, свитере и кроссовках Вяземцева на вязанные толстые носки сидела, сгорбившись, у костра. Она всё время мёрзла, шмыгала носом, даже смуглое лицо её, казалось, стало бледнее.

Кирюшин, надвинув капюшон куртки, перебирал струны на гитаре. Вера с зонтом сидела рядом и всё норовила накрыть гитариста, но он улыбался и бормотал:

- Нет-нет, Вера, у меня башлык.

- А гитара!

- Ну разве только гитару.

- Ты, Евгений, как та лягушка в крынке с молоком, сучил-сучил лапками... э-э ножками... нет, пожалуй, ножищами, и выбрался-таки из временной ямы! - сказал, смеясь, Прохоров, крутя старомодные шампуры над углями. - Вытащив за собой ещё одну...

Вадим не решился назвать Мелину лягушкой и рассмеялся.

- Знаешь, мне всегда была интереснее та, вторая лягушка, - хмуро ответил Вяземцев. - Почему она просто тонет? Почему та, первая, спасается сама, и не помогает той, которая слабее. Ах да... она же безмозглая! Я не хочу так.

- Ну, вечно ты не туда думаешь, - покачал головой Прохоров.

- Туда он думает, туда, - задумчиво кивнул Кирюшин.

Вяземцев посмотрел на Мелину. С каждым днём она становилась всё грустнее, они то ругались и шли по разным сторонам улицы, то мирились, едва встретившись глазами. Но он-то знал, что она плачет каждую ночь.

"Нет-нет, мне нравится этот полис, он красивый и богатый, я не видела никого в рабском ошейнике, и нищих совсем нет, - говорила она, - но что если брат уйдёт на войну? Он всегда говорит об этом. Тогда некому будет помогать отцу и матери. Кто будет управляться с младшими братьями и сёстрами? Некому будет продавать рыбу на рынке. А кто будет собирать улиток, когда отец вернётся с пустыми сетями?! Нет, я не могу оставить их".

- Совсем раскис ты, как я посмотрю. А я тут второй день думаю, не отправить ли тебя в командировку, Евгений, - сказал вдруг ворчливо Прохоров, переглянувшись с Кирюшиным, пряча улыбку,- но мне не нравится твоё настроение! Как ты справишься с заданием, ума не приложу, похоже, придётся отложить.

- Погоди, погоди, ты о чём? - Вяземцев растерянно повернулся к Прохорову, лицо начальника смутно виднелось в наступающих сумерках.

- Необходимы дополнительные испытания, а как ты думал! Координаты Кирюшин знает. Знает Кирюшин координаты?

- Знает ли Кирюшин? - медленно повторил Вяземцев, поворачиваясь к Петру. - Кирюшин знает. Петя, скажи ему, что ты знаешь координаты! Мелина!..

Кирюшин так и не запел. Оборвались аккорды.

Через тридцать минут они все тряслись в микроавтобусе выездной лаборатории к Академии.

- Отправишься послезавтра с выездной станцией, прибор береги как Мелину! Отвечаешь мне за него. Единственный на всю Академию. Отметься у Кирилловны, материальная ответственность, сам понимаешь, всё, как положено...

"Как вернусь, сразу в лодку и в море... потом... на дальний утёс, там в прошлый раз отдыхала стая дельфинов... только бы не промахнуться с координатами... найду Никиаса. А слоны-то, они всё-таки вертятся".

Он улыбался.

- Ты не слушаешь меня, - проворчал Прохоров.

- Отметиться у Кирилловны, материальная ответственность, сам понимаешь, всё, как положено, - машинально ответил Вяземцев.

Мангровая орхидея

Выпуклые глаза крысо-зайца грустно изучали меня. С одной стороны, ему больше ничего не оставалось - одна его ущербная костлявая лапа с жиденькой крысиной мышцей попала в мой капкан, с другой стороны, пробегая подо мной, он никогда не задумывался, под кем пробегает, и теперь был явно озадачен с классификацией. Человека-лиану не каждому удается увидеть так близко.

Мне же нравилось наблюдать за ним. Пока. Пока жалость не добралась набором нитевидных импульсов, ослабевших от долгого пути, до сердца, расположенного на третьем уровне моего тела-эпифита.

Это тело, длинное и странное, наверное, даже на взгляд крысо-зайца, мне досталось от папаши. Папаша - эпифит потомственный, с корнями, разбросанными в трех мерах пути в округе. Мамаша числится мутантом из мангров. Мангровые люди очень красивы. Эта разумная ветвь занимает свой ареал в пяти мерах отсюда.

Я улыбнулся - они оба, и отец, и мать, любят рассказывать историю моего появления на свет, делая это каждый на свой лад, конечно. Друг друга они не видели никогда. Лишь однажды я принёс абрис лица матери в своих глазах на день рождения отцу, и он грустно кивнул головой. Это означало, что отец очень растроган, и мне стало жаль его.

- Мангровые женщины горячи и ветрены, - прошептал он, пряча улыбку, - я не видел ее, но до сих пор помню... это сынок, наверное, и есть любовь...

Отец всегда был склонен к поэтике. Его высокопарные речи в пору моего отрочества заставляли меня уползать подальше в тень и от нечего делать разорять гнёзда людей-птиц. Эти самонадеянные глупцы гордились своей оторванностью от земли. Жили всего один день. Спаривались, откладывали яйца и умирали. Их яркие, солнечные тела жалко барахтались в теплых лужах муссонного дождя. Их очень любили собирать крысо-зайцы. Но и эти жили недолго.

Мысли мои были заняты крысо-зайцами и людьми-птицами, а отец говорил тем временем про любовь.

А я ещё не знал, что такое любовь женщины. Я знал лишь добрые ладони матери, качающей меня с улыбкой над водой, где отражались тонкие ноги удивительных мангровых людей.

Я помнил, как однажды, играя с другими детьми у воды, пуская наперегонки мальков слонов-водомерок, увидел отражение себя и заплакал от горя. Так уродлив показался мне мой облик рядом с другими детьми.

Но мир, открывающийся мне понемногу, заставлял понять и принять своё уродство, как один из досадных фортелей мутирующей непрерывно природы. Я был длинен и несуразен рядом с этими детьми воды и света. Как гадкий утёнок, собирал я свои многочисленные коленца и кольца и пытался спрятать их в тени за спинами других детей.

Позже краснел, когда мой эпифит присасывался вдруг к запретному уровню какой-нибудь длинноногой медноликой мангры и, выставив ладони вперёд, шептал, что я тут ни при чём, пока её папаша не заявил обо мне Жрецам, хранителям Священного Холодного Огня.

Эти ребята, известно, скоры на расправу и быстро обрубят тебя по самое не хочу и отволокут за двадцать мер пути отсюда к Священном Огню. Никто не знает, почему этот огонь, доставшийся нам от погибшего Старого Мира, до сих пор тлеет. Горы в этих местах не похожи на горы. Каменные их уступы слишком прямы и правильны. Неизвестные глазу и памяти вещи разбросаны в округе. Следы гладких, ровных троп удивляют и вызывают много вопросов своей шириной и почти безупречностью...

Но всё это искорёжено чьей-то немыслимой силой. Будто кто-то вырвался изнутри, яростно разорвав нутро, сдерживающее его каменными стенами. Злоба до сих пор гудела внутри и пожирала всякого, кто приближался...

Всё это странное место больше смахивает на чужеродный отвратительный гнойник. Ничто живое не обитает поблизости. А Жрецы отправляются туда, словно в последний путь.

И умирают вскорости. Их мощи почитают священными. Но Знающие, одетые в длинные, непохожие ни на что одежды, торопливо скрывают тела Жрецов в каменных саркофагах... Так они называют эти большие скорлупы, которые хоронят на дне Второго моря...

В мангровом племени с матерью я прожил не долго. Но это только теперь я понял цену времени, когда отпустил отца к теням прошлого, когда воспоминания о матери стали лёгкими, как уснувшее на дальней вершине в жаркий день облако.

Жизнь у мангров протекала беззаботно, если не считать некоторый налет ущербности в моей душе, впрочем, не мешающий мне смотреть свысока на водяной народ, казавшийся мне безумно красивым. Ущербность эта лишь заставляла надменно ухмыляться меня, свивать и распускать длинные кольца тела, повисать вдруг над товарищами и пугать их...

Они смешно втягивали головы в плечи, озирались, потом хватали зазевавшийся мой хвост, и тогда мне приходилось плохо. Окунуться в мутные воды с головой и потом висеть мокрой гризли-курицей не хотелось. Ведь гризли-курица слаба умом, хоть и страшна видом, и поэтому всегда попадает в неприятности... Но уже через пару минут я примечал зазевавшегося обидчика и, опутав с ног до головы лианой, подвешивал его рядом с собой. И вот мы висели уже как две гризли-курицы. Обидчик подвывал от злости и сучил корнями-ногами. Это, конечно, была злая шутка, и мама часто порола меня за это - ведь мангры не могут долго находиться без воды.

Издеваясь так над ними, я проводил много времени в ветвях их крон. Они даже прозвали меня паразитом.

Но однажды человек-птица выкрал младенца у матери-мангры и выронил, когда та вцепилась в его хвост изо всех сил и закричала.

Слышно было, как затихло всё племя на мгновение. Тишина стала густой, её можно было есть руками. И тут же взорвалась радостными воплями, когда детёныша, который сам бы не смог поднять голову над водой, захлебнулся бы, сгнил... подхватил я. Я спас его! Гадкий, гадкий утёнок из старой, неизвестно откуда пришедшей к нам сказки спас детёныша мангров...

Тогда мама счастливо шептала мне, что, наверное, я вырос, и она гордится мной.

- В этом мире никогда нельзя быть уверенным, - смеялась она, - что твой ребёнок вырос до конца и имеет тот вид, который будет иметь в старости...

Да, таков был этот изменчивый мир. Я уже знал, что превосхожу своих собратьев-мангров хотя бы на одну точку опоры - в отличие от них я мог питаться воздухом, и мои ноги не должны были всю жизнь сосать пищу из воды всеми порами... Но всё равно я любил мангров всем сердцем, улыбался им сверху, чаще незаметно для них. И оставался одиночкой и чужаком.

Мама видела это и плакала, понимая, что скоро мы расстанемся с ней.

- Когда-нибудь этот день наступит, сынок, и обещай, что будешь вспоминать обо мне иногда...

Она была права, и вскоре мангровое детство моё закончилось...

Удаляясь всё дальше от родного дома, пробыв в пути всего лишь две луны и два солнца, я показался себе бродягой, едва почуяв ослабевший поводок привязанностей и дрожь в конечностях от этого за одну меру пути отсюда.

Покинув ареал матери, я оказался в незнакомых местах. Здесь деревья были деревьями, лишь иногда было заметно, как какое-нибудь из них вздыхало, треща стволом и распугивая обитателей, притаившихся в его кроне.

Люди-птицы перепархивали с ветки на ветку. Их крылья мелькали яркими бликами в полусумраке леса, наполняя его жизнью.

Когда я понял, что кто-то скользит рядом, следуя вот уже несколько мер времени за мной?

Не знаю. Но когда я увидел её, понял, что не видел ещё ничего прекраснее. Это гладкое тело мелькало в ветвях, незаметно, словно случайно касалось иногда меня, и странный, словно затаенный смех слышался издалека. Иногда лицо девушки мерещилось мне в бликах солнца, прыгающих по листве, я летел к нему и оказывался перед зевающей во весь рот пальмой, изо всех сил, вытаращив глаза, тормозил и неизменно расплющивался об её шершавый ствол.

В одно мгновение я догнал было уже её. Пряди волос отвёл от смеющегося лица. Глаза цвета янтаря из мангровых заводей с крапинкой возле зрачка в правом с усмешкой взглянули на меня...

Но шорох чужих шагов спугнул её. Спустя мгновение девушка-лиана растворилась в листве.

И тогда я увидел в первый раз Жреца.

Мелок, двуног, двурук, прямоходящ, короткий морщинистый хобот подрагивал в такт сиплому дыханию. Круглые глаза долго сверлили пространство, занятое мной. Вспышка света и бормотание. Неизвестный язык и снова вспышка света. Беззвучный выстрел хлопком донёс до меня незнакомое чувство ошейника и порядкового номера на ноге.

И Жрец пошёл дальше.

Вцепившись обеими руками в ошейник, я отчаянно пытался снять его, но лишь сбил в кровь пальцы и разодрал кожу на шее.

- Оставь пустое, - раздался голос, и я вздрогнул, - Жрецы считают нас и заносят в Красную книгу. Ошейник поможет найти тебя, если ты совершишь проступок.

Человек-лиана говорил и двигался мимо меня одновременно, позволив мне следовать за ним. Я же, затаив дыхание, каким-то шестым уровнем понимая, что нашёл отца, слушал. И спрашивал:

- Почему Жрецы не похожи ни на кого из нас?

- Почему все непременно должны быть на кого-то похожи? - рассмеялся отец. - Ты думаешь, как Жрец. Это они выискивают отличных от других и заносят их в книгу, запрещая им размножаться. Говоря, что прекращают тем самым появление таких случайностей, как ты...

- Разве когда-то было по-другому?

- Когда прежние люди, звери, птицы, растения погибли вместе со Старым Миром, в тот момент их мельчайшие меры и абрисы перемешались в последнем огне... И появились такие, как мы.

- Но Жрецы?! - опять воскликнул я.

- Говорят, они выжили в том огне...

В этот день я встретил двух самых важных людей в своей жизни. Отец долго расспрашивал меня о матери, о том, что она говорила о нём, смеялся и называл меня мангровой орхидеей.

- Но почему орхидея?! - кричал возмущённо я.

- А ты посмотри на свою кожу, - отвечал он.

И правда, я не замечал этого раньше, но кожа моя была цвета мангровых орхидей, эти медного окраса твари жили в мангровых заводях, такого цвета была кожа моей матери...

Мясо крысо-зайца вкусно, обвалянное в зернах перечного ореха, запеченное на тонком пруте на горячих камнях возле Святилища. Сюда идёт каждый мало-мальски понимающий толк в пище. Это раньше я мог ухватить горсть слоников-водомерок и проглотить их в один присест, запив водой.

Однако время набило меня знаниями, нужными и ненужными, как плодовую сумку бешеного огурца, который готов выстрелить в каждого, кто затронет его в его убежище. Бешеный огурец - славный парень, и мы часто охотимся с ним вместе. Но сейчас он готовится стать матерью, такова его двуликая природа. И ему не до меня.

И я перевернул мясо. Оно было уже почти готово, когда в привычное время между заходом солнца и появлением луны, послышалось знакомое сиплое дыхание.

Жрецы. Они всегда в это время проходят здесь к своему святилищу. И я жду их. Мясо крысо-зайца для них. И эти банановые груши тоже. Они всегда охотно забирают нашу еду. И в обмен отдают древние книги.

Но мне давно надоели их знания. И они отдавали мне тех, кого приготовили в жертву Огню. Позволяя мне освободить несчастных, чтобы самим потом вновь пуститься по нашим землям на поиски новых жертв.

Но сегодня я здесь не за этим.

Я приготовил им себя.

Потому что ту, у которой глаза цвета янтаря мангровых заводей с черной крапинкой возле зрачка в правом, они мне не отдадут за порцию жареного крысо-зайца. Потому что им этого мало за две мутанговые души - её и моего ребенка, что она носит под сердцем...

Да, мы живём в таком мире. Может быть, тот, Старый Мир был много лучше нашего, нам же достался лишь этот. Но всё когда-нибудь кончается и кончается только затем, чтобы дать дорогу чему-то новому.

Мне же сейчас хотелось одного: чтобы, когда кончусь я, начался бы мой сын...

Тёплый кот, холодный кот

Ирландский волкодав грязно-рыже всплывал в волне у берега, откатывался вместе с пеной и мелким мусором, тонул, терялся в мутной воде. Инспектор наклонился, подтянул пса к себе. Потрепал по оскаленной, застывшей морде.

- Холодные коты объявили войну тёплым. А начали с моего Арабеса. Сволочи. Ты посмотри, глотку перегрызли три раза. Мамочка будет плакать, Арабес. Она свяжет плохим котам шарфы и повесит их всех на этих шарфах над твоей могилой. Каждого в отдельности.

- Что такое вы говорите, Хьюз, - поёжился инспектор Бэнкс. - Мы должны действовать по закону.

- Вот и действуйте по закону, Бэнкс, а я буду искать убийцу Арабеса. Тёплого или холодного. Я его найду.

Инспектор сунул руки в карманы и стал мерить берег реки двадцати четырёх дюймовыми шагами.

Время от времени он выкрикивал в прибрежные кусты. В унылые ивы. В серое небо. Подбегал к старому платану и кричал в дупло:

- А! О! Эээй! Я найду вас!

Холодный Джо сидел за стойкой и потягивал бренди. Выбритые татуированные уши шевелились от удовольствия. Он продрог и был злой как чёрт. Дверь паба распахнулась от пинка ногой. Коротышка Джонни. За ним следовали Левша и Пробка от бренди. Парни вскинули кольты. Шесть миротворцев. Калибр сорок пять.

- Что я вам говорил, этот чёрт уже здесь, - крутанулся к своим Джонни, пнул со злости вертушку, посетитель, входивший следом, согнулся. - Приветствую, сэр!

Шесть кольтов, шесть звонких мух. Курок на полувзвод. Ещё...

Холодный Джо улыбнулся.

Последняя пуля была зажата в жёлтых прокуренных зубах. Его пара кольтов всадила одну за другой пули в заметавшихся в растерянности тёплых котов.

- Эти холодные твари! Ты говорил, что уж серебряная возьмёт его точно!

- Я тебе говорил сделать их шесть!

- Где я возьму тебе столько серебра?!

- Она мне пригодится, дружище, - оскалился Холодный Джо, прикончив последнего тёплого кота.

На чердаке гулял сквозняк, ворошил голубиный помёт и перья, копившиеся здесь годами. Голуби, толстые и воркчливые, Джо не мешали. Теперь не мешали. Раньше он бы передушил их всех вместе с крысами, пирамиды из голов которых отмечали везде его путь.

- Время собирать камни, друзья, - говорил он крысам, - брошенные мне в спину.

Крысы огрызались, и Джо ловко откручивал очередную голову.

Теперь Джо любил голубей. Сыпал им крошек от чужих ужинов и обедов, которые больше не волновали его. Иногда лениво цеплял зазевавшуюся птицу и стальным правым когтем разворачивал её крыло. Рассматривал на просвет. Птица долбила клювом в железный коготь. Джо хрипло смеялся и отпускал её.

Холодный кот подошёл к куску клёпаного железа и разжёг горелку. Зажал линзу глазом. Положил серебряную пулю в железный ковшик с длинной ручкой. Стал греть на горелке. Когда запахло палёным, задумчиво нашарил старую крагу и перехватил ручку ей.

Серебро расплылось. Задрожало. Серебряной нитью Холодный Джо вывел на железном листе маленькое крыло, ещё одно. Тело гибкое - вытянутой каплей, голова - аккуратная и красивая. "Тиу, я опять возвращаю тебя".

Крылатую подвеску на шею - на удачу. Пару ножей - в сапоги, парочку миротворцев - на пояс, на тот собачий случай, когда удача отвернётся. Холодный Джо зло рассмеялся - Арабес сдох, как и полагается сдохнуть волкодаву, с честью. Но бедняга не знал, что Джо ему уже не по зубам. А может, пёс просто побрезговал тухлятиной и оступился с моста. Он упал на старого быка, здорово разбился. Джо кивнул ему, прочитав в глазах смертную тоску. И перегрыз ему глотку.

На какой-то небольшой просвет в затянувшейся ночи он забылся. Долго тогда сидел у реки. Арабес лежал рядом, вытянув морду к воде. Потом они разошлись в разные стороны, сойдясь на том, что эта штука под названием жизнь совсем неплоха, однако понимаешь это, оказавшись на её дне.

Крыша пологая и скользкая от дождя блестела в свете луны. Но луна - всего лишь зрачок того, кто смотрел на тебя и не успел отвернуться. Он и отвернулся бы сейчас, но отвратительный характер не давал этого сделать. Джо очень хорошо понимал этого парня. И отвернулся первым.

Прошёл по мокрой черепице к краю, спрыгнул на балкончик внизу, оттуда - на землю.

Перестрелка в "Безногой лошади старого Дугласа" разозлила инспектора Хьюза. Тот же почерк. Цинизм. Он его на дух не переносил. Расстрелять троих уважаемых джентльменов, когда они собрались пропустить по стаканчику бренди, посидеть, поболтать со старыми друзьями. Хьюз поморщился. О, его Арабес пал от той же руки. Три раза перегрызть глотку. Значит, холодные коты. Да. И сегодняшнее убийство в "Безногой лошади" только подтверждает это. Инспектор стукнул кулаком по водосточной трубе, ушиб руку, долго тряс ею, ударив о кэб, проезжавший мимо. Лошадь фыркнула, шарахнулась. Кэбмен высунулся и ожёг инспектора кнутом.

- Простите, мистер, - невежливо пробормотал он, увидев красное лицо инспектора, подумав "твою мать, я ему попал... э-э... по лицу".

Шестидесяти восьмилетняя мисс Хьюз, сестра инспектора Хьюза, вязала шарф. Она пожевала губами, позабыла рисунок. Вот уже три десятка рядов тянулись банальной чередой. Но мысли старой дамы были ровны и последовательны. Если бы был жив её Джо, красавец, с его прищуренными жёлтыми глазами, наглой выпирающей нижней челюстью, с восхитительным неправильным прикусом, этот флегма... он храпел во сне, её забавный Джо. Он бы сейчас не упустил случая и закатил этот проклятый клубок под диван. Как же ей надоело вязать, кто бы знал. Шарф лежал на полу, он тянулся и тянулся, извивался, запутывался.

"На нём можно было бы удавить всех котов, и тёплых, и холодных, но сначала изведём всех холодных, эти твари изворотливы и могут помочь потом тёплым. Тёплые - такие тёплые, их можно брать голыми руками, - думал улыбающийся мышь, стоявший, привалившись к косяку двери. На его пальце блестела золотая печатка "Смерть котам". В ухе мыша висели татуированный кошачий молоточек и наковальня. - А домашнему увальню Джо достаточно было подсунуть этого зазевавшегося человеческого лягушонка, чтобы придурок оказался под колёсами кэба".

- Отнесите покупки на кухню, мистер, - попросила старая дама, не поднимая головы от вязания, - я должна вязать, это очень важно. Для чего-то это очень важно.

- Слушаюсь, мадам.

Мальчик спал, зарывшись с головой в грязное тряпьё. Его длинные сальные волосы не отличались от выцветшего лисьего воротника на женском пальто без пуговиц и левого рукава. Грязные босые ноги были похожи на ноги бродяги, спавшего рядом, только раза в два меньше. Выдавал мальчика лишь запах. Холодный Джо втянул его с радостью. Давно позабытой. Этот запах человеческого щенка его радовал своей чистотой. Щенков. Или котят. А какая разница. Этого вихрастого парня ему хотелось звать щенок, он его так и звал.

Джо пощекотал подошву мальчишки, нога дёрнулась и спряталась, показалась голова. Щенок сонно улыбнулся. Уши Джо шевельнулись и прижались от удовольствия. Жёлтые клыки открылись в улыбке. Холодный Джо исчез, а улыбка с зажатой в зубах крылатой подвеской на шнурке долго ещё висела в воздухе. Потом улыбка повесила мальчику подвеску на шею, прошептала "это всё, что у меня есть, щенок" и исчезла совсем.

Тёплые коты ненавидели холодных. Ведь они имели то, что тёплым котам и не снилось. Они имели отсутствие. "Страха, разумеется. Когда страха нет, - рассуждали тёплые коты, - имеешь всё. Ты не боишься, что из тебя вытряхнут вдруг ненароком эти утренние сливки, пушистый загривок рыжей, мягкие уши и молочные глазки мелкого, того, что вчера родился, крышу, мокрую от дождя, зрачок того, кто не успел отвернуться..."

Холодный Джо ухмыльнулся, запуская одну руку в печень. Другую - в творог, расставленный на прилавке в мисках под крышками. Миссис Купите Творог не видит, это раньше ему бы досталось. А сейчас, что она может ему сделать сейчас.

Одна, другая миска Щенку не помешает.

Холодный Джо шёл по улице, мрачно поглядывая по сторонам, помахивая узелком с творогом - миссис с бородавкой долго удивлялась пропаже покупки. Но могла бы подумать, старая курица, как ему нести творог в миске, в самом деле.

Щенок уже не спал. Его голова появилась из бака с мусором, грязная тощая рука выкинула шкурку от окорока, мешок с очистками картошки, бутылку с остатками вина, и Щенок исчез опять. Холодный Джо закинул узелок с творогом в мусорный бак. Голова Щенка появилась наполовину, глаза быстро обежали пустую улицу, открытый сырой подъезд, спину старого бродяги, ждущего от него что-нибудь на завтрак. И спряталась в баке. Холодный Джо усмехнулся - в баке ели. Быстро. Давясь, скребя пальцами по стенкам миски.

Хьюз пробарабанил пальцами по столу, отпечатал пару рапортов и служебных записок. Гавкнул на стоявшего без дела Бэнкса:

- Если и дальше так будет продолжаться, думаю, нас ткнут носом в очередные трупы, пахнущие цинизмом. А мы уже знаем, что так пахнут холодные коты. Эти парни знают, что лучшее средство от моли... простите, Бэнкс, это всё проклятая рутина. Так вот лучшее средство от него - всего лишь любовь. Но этот запах уже им не по карману. За редким исключением. Но на то они и редкие, чтобы не встречаться в природе вовсе. Поэтому еда и страх, мой друг!

- Слушаюсь, инспектор Хьюз! - глаза Бэнкса были открыты, по глазному яблоку давно ползала муха.

- Но страх холодным котам неведом. Да, так что выбор невелик. Еда и любовь, чёрт бы её побрал. Не верю! Холодные коты и любовь, где вы такое слышали, Бэнкс?

Муха отложила яйца на глазное яблоко Бэнкса, вымыла руки ногами и улетела. Ни любви, ни страха, ни упрёка не было в глазах инспектора. Он считал себя счастливым человеком и холодным котом. Этот Хьюз здорово ему действовал на нервы, но он сегодня плотно позавтракал.

Мисс Хьюз вязала шарф. Три дня и три ночи. Странный рисунок теперь занимал все её мысли. Старая дама любила разгадывать загадки. Она взглядывала поверх очков лишь на кресло напротив. Кивала ему.

Мистер Хьюз мрачно ждал её ответа вот уже второй час. Он только что выложил все подробности дела. Маргарет обожала эти историйки с перестрелками, трупами и таинственными убийцами. Щёки её покрывались застенчивым румянцем, она пускалась в длинные воспоминания из жизни старых дев, тыкала пальцем в небо, что неизменно бросало его в сон.

Но Хьюз привык к трудностям и теперь ждал, куда она ткнёт. Принимался ходить вокруг. Останавливался возле клетки с попугаем. Кривлялся в его зеркало. Попугай каждый раз пронзительно кричал. И гадил от страха в поилку. Инспектор удовлетворённо усаживался в кресло и начинал набивать трубку. Старая дама спохватилась, в одиннадцатый раз подняв глаза и увидев знакомое лицо:

- Да, дорогой Барти! Запах цинизма, это интересная деталь! Знаешь, однажды я работала всё утро в саду, выкапывала хрен. Это растение имеет чрезвычайно упорный характер и въедливый резкий запах. Моя служанка миссис Уилсон потом заметила, подавая мне яблочный пирог к чаю: "Наверное, сегодня это будет для вас как пирог с хреном, мисс Хьюз". Да, так вот, Барти, запах цинизма действительно неистребим. Стоит только один раз попробовать что-нибудь под этим соусом, как блюдо навсегда приобретает его вкус. Мне кажется, это очень важно для чего-то в этом деле.

Подняв глаза в следующий раз, старая дама улыбнулась мистеру Бэнксу. Он длинно потянул горячий чай, обжёгся и теперь сидел, виновато прикусив опухшую губу. "Какой приятный молодой человек, он так похож на беднягу Арабеса". Шарф укутывал своими кольцами ноги старой дамы. Кольцами тёплыми и мягкими. Мисс Хьюз встревожено передёрнула плечами, продолжая вязать и глядя поверх очков:

- Что вы говорите, мистер Бэнкс? Ваши корнуоллские тыквы все сгнили? Вы меня чрезвычайно расстроили. Передайте миссис Бэнкс мои соболезнования. Признаться, сомневаюсь, чтобы в этом деле были замешаны молодые люди из банды тёплых котов. Я делаю всё возможное, чтобы взглянуть на это дело с другой стороны, но каждый раз мне вспоминается мой любимец Джо. А это что-нибудь да значит, мистер Бэнкс.

Оторвавшись от вязания с чрезвычайной неохотой вновь, мисс Хьюз вздохнула и с удовлетворением кивнула:

- Наконец-то, Джо. Ты-то мне и нужен.

Холодный Джо сидел в кресле и лениво распускал шарф с обратной стороны.

- Ты же знаешь, Джо, меня этим не сбить со следа.

Джо улыбнулся, прищурив жёлтые глаза. То же самое говорил дружище Арабес. Он много чего говорил в ту ночь:

- Этот город, Джо, он сгнил. Его нет на картах. Если ты выйдешь за город, то не найдёшь ни одного указателя, ведущего к нему. Живых осталось совсем немного. А те, кто себя ими считает, давно мертвы. Надо убираться отсюда.

Мышиный дух вызывал брезгливость. Старая дама совсем потеряла нюх.

- Не забудьте, мисс Хьюз, - сказал он ей, уже прощаясь, - я перегрыз глотку дружище Арабесу только один раз, к тому же по его просьбе, так всегда бывает, когда у тебя сломан хребет. Тебе совсем не хочется жить.

- Что ты говоришь. Это любопытно. Да. Совсем забыла, Джо. Хотела сообщить тебе. Миссис Брукс сказала вчера в лавке у мистера Петерса. Я заходила туда, чтобы купить моточек лилового мохера. Так вот Тиу недавно появлялась там. Я помню ещё, как встретила тебя с ней на лестнице. Нет-нет, я ничего не видела. Вы были такие счастливые. Уже тогда я поняла, что эта молодая леди сведёт тебя с ума...

"Тиу. Миссис Брукс совсем потеряла голову. Не могла появиться моя Тиу".

Уже было далеко за полночь, когда Холодный Джо ушёл от мисс Хьюз. Он вспрыгнул на подножку проезжающего мимо кэба. Кэб понёсся по мосту. Кто-то долбил надоедливо в его стенку. Там кричали:

- Какого чёрта мы едем по мосту?! Я вас спрашиваю!

- Говорю вам, заткнитесь, сэр, - шёпотом огрызался кэбмен, косясь на Холодного Джо, перезарядившего у него перед носом кольт.

Но перед домом Джо никого не встретил. Поднялся на чердак.

Шёл дождь. Дождь в этом городе шёл всегда. С тех пор, как город превратился в гнилой орех и треснул, а холодные коты объявили войну тёплым. Никто из них, из только известных им принципов, не желал отремонтировать кран. И он всё течёт и течёт.

Щенку повезло. Сначала не сорваться с крыши, потом не застрять в дымоходе. Выпав в кучу золы, он забыл, что по пути сюда ему попался дохлый голубь. Щенок наткнулся на него рукой и долго ощупывал. Пока не добрался до головы, судорожно раскрытого клюва и засохшего острого языка. Щенок испугался и отбросил голубя от себя. Вверх. Потому что руки не проходили вниз. Голубь упал на него. Щенок судорожно вякнул, выпрямил ноги, упиравшиеся в стенки дымохода, и стал быстро падать. Голубь так и лежал всё это время у него на плече, потому что у мальчишки не хватило духу опять его взять в руки. Он и сейчас старался не смотреть на него, воткнувшегося клювом в золу.

Бродяга сказал, что в этом доме никого нет с самого утра. Надо только взять, что плохо лежит. Или то, что можно съесть. Или продать. Бродяга назвал это удачей. Ещё удачей он назвал ложки, вилки и часы, цепочки, брошки, серёжки, булавки...

Щенок прошлёпал босо, оставляя чёрные следы. Кинул в мешок часы на цепочке с комода, долго стоял перед огромными часами с боем, глядя на своё отражение в них. Отступил и подпрыгнул. Сзади что-то зажужжало. Он обернулся. Деревянный пони лежал на спине, жужжал и перебирал ногами. Как жук. Щенок встал на четвереньки. Потом опёрся на локти. Осторожно поставил коричневого пони на ноги. Пони пошёл. За ним тащилась повозка на боку. Щенок лёг, вытянув руку и положив на неё голову. Поправил повозку. Пони маршировал к его руке. Остановился. Уткнулся носом в ладонь. Щенок заглянул ему в глаза. Погладил по голове пальцем.

Шаги подобрались к нему неслышно. Щенок повис в воздухе на своём пиджаке. Пуговицы намертво сидели в петлях и не хотели расстёгиваться. А пиджак вознамерился удушить своего ненавистного непредставительного хозяина собственным воротником. Пони смотрел на Щенка снизу вверх.

- Тебе не повезло, Щенок.

- Это точно, - прохрипел мальчишка.

Шаги его стукнули больно кулаками в рёбра. Дали по зубам. В голове зазвенело. Тряхнули. Клацнули зубы, и Щенок прикусил язык. Шаги крикнули про полицию, каторгу и работный дом. Это было страшнее, чем кулаки бродяги Вилли. Потом швырнули в угол. Заперли в комнате и удалились.

Угол был с бронзовыми часами с боем. Часы - это удача, говорил бродяга Вилли. Сначала стало больно. Потом прошло. Пони ему сказал:

- Садись, довезу, Щенок.

Щенок взобрался на пони.

И они поехали.

Часы с боем, кровью и волосами Щенка, прилипшими к пятну, пробормотали им вслед:

- Прошу извинить меня, мистер Щенок. Рад знакомству.

Армия Пятой Авеню уже была в сборе. Каждую ночь тёплые коты стекались сюда со всего города. Ехали, шли, прогуливались, отправляясь в другую часть города, и делали вид, что оказались здесь случайно.

Нет-нет, я шёл, прогулять своего спаниеля Деша. А вы? А, да... Я бы тоже не прочь пропустить по стаканчику виски. Здесь на углу можно неплохо посидеть... Вы слышали, вчера нашли труп аптекаря Баркли. На набережной. Говорят, сидел в своём кресле как живой. Нда... Это что-нибудь, да значит, говорю вам, это всё они... Почему-почему... Когда такое было... Умирают и умирают...

Вместе было не так тоскливо. Они собирались на площади. Жгли костры. Курили трубки. Несло страхом, навозом и потом. Площадь Восстания забита до отказа кэбами, фургонами, телегами. Ржали и всхрапывали лошади. Щёлкали затворы, чистилось оружие. Горели костры, и чёрные тени ходили по стенам окрестных домов.

Тёплые Коты нервничали. Холодных Котов не видать, но они чувствовались повсюду. В холодном воздухе, в изливающемся монотонно с чёрных небес дожде, в гаснущих то и дело фонарях. В толпе шныряли крысы и мыши, будто сбежавшиеся сюда со всей округи.

Инспектор Бэнкс уткнулся носом в ледяное и мокрое, невидимое и пахнувшее, как обычный труп недельной давности. Вскинул кольт, глаза его выскочили из орбит от страха. Дуло упёрлось в живот инспектору Хьюзу. А чернильная тьма за плечом Хьюза спросила:

- Огоньку бы, мистер. Курить хочется.

- Дайте вы ему закурить, Бэнкс, в самом деле, - пробормотал Хьюз, отводя указательным пальцем кольт от своего живота, - что вам жалко? Глядишь, обойдётся.

Перед Бэнксом оказалась набитая порохом трубка. И он, покрывшись холодным потом, отшатнулся.

Тьма разочарованно протянула:

- Жаль, инспектор Бэнкс. Так курить хочется.

Инспектор Хьюз пожал плечами:

- Удивляюсь я вам, Бэнкс, и уберите эту муху из глаза.

До рассвета ещё далеко. Льёт дождь. Гасит костры. Тёплые вежливо раскланиваются с холодными. Приподнимают цилиндры. Поправляют пенсне. Ворошат традиции, раздувают угли. Знакомые лица радуют. Удивительное дело.

- Неожиданная встреча! Как поживаете, мистер Баркли? Я вчера у вас заказывал микстуру, а теперь, не знаю, как её получить. Не могли бы вы ненадолго зайти в свою аптеку и распорядиться продать её мне?

- Всё хорошо, мистер Ленорман, всё хорошо. Обязательно, мистер Ленорман. Но завтра у меня похороны, поэтому прошу извинить, лекарство смогу отпустить только в среду. Приглашаю вас завтра. Приятно, знаете ли, видеть в такую минуту знакомые лица.

- Вы так любезны, мистер Баркли, обязательно буду. Грустно, что вы нас покинули.

- Ну, это ещё с какой стороны посмотреть, мистер Ленорман, грустно это или нет, и кто кого покинул, - улыбается вежливо аптекарь и отходит в сторону, сливается с темнотой.

Из темноты выступило лицо:

- В такую отвратительную погоду нет ничего лучше, как выкурить трубку, сэр. Не найдётся ли у вас спичек, мои отсырели.

Трубка, набитая порохом, качнулась перед носом.

- Да-да, конечно, сам, знаете ли, люблю побаловаться. Но идёт дождь, и табак конечно, отсырел.

- У меня первосортный табак, сэр.

Мистер Ленорман, бормоча, машинально достал спички и протянул собеседнику. Его странным образом занимали последние слова, сказанные умершим вчера аптекарем.

Лицо чиркнуло спичкой, затянулось.

Тишина, шелестящая дождём, разломилась на куски.

На ошмётки.

На всхлипы.

На твою же мать.

И сложилась.

Дождь по-прежнему шёл.

Инспектор Хьюз мерил опустевшую площадь тридцати дюймовыми шагами. Кричал в трупы. Во взорвавшийся дилижанс. В фургоны, скопившиеся у выезда с площади и перекрывшие дорогу уважаемым тёплым котам, спешащим на рынок. В робкий рассвет.

- Эээй! О! А! Вы слышите, я знаю! Убирайтесь из моего города! Где бы вы ни прятались, я вас найду!

Трупы не отвечали. Фургоны разъезжались. Рассвет не наступил.

- Плохая примета, - проговорил инспектор Бэнкс, - если нет рассвета, жди беды.

- Ещё вы тут со своими приметами, Бэнкс! - инспектор Хьюз был в ярости.

В этой цепочке событий он не видел главного, и это его бесило, выводило из себя.

Шарф укутывал мисс Хьюз, её всю. Кольца сжимались и разжимались. Сжимались и разжимались. Мышь стоял за спиной мисс Хьюз и кормил шарф уснувшими к зиме лягушками из сада, их было много возле бересклета. Ведёрко с лягушками стояло у ног мыша. Мокрые, похожие на куски сырой глины они медленно шевелились, согреваясь.

Руки старой дамы высовывались из кокона и продолжали вязать. Иногда рука поднималась вверх и будто что-то смахивала.

- Всё-таки нет ничего лучше нашего английского завтрака, если вы меня понимаете, о чём я. Чашка чаю, пара яиц всмятку, тосты с джемом. Плотный завтрак чрезвычайно помогает от кошмаров. Сегодня мне приснилось, что я лягушка и живу в моём саду. Знаете, рядом с лилиями, под бересклетом. Мне его привёз племянник из Китая два года назад. Так вот, пришёл какой-то человек и выкопал меня. Он скормил меня шарфу. Я где-то читала. Это такая странная особенность нашего мозга, во сне мы всё видим в символах, достаточно расшифровать их и можно понять сон. Так вот, знаете, что сделала я, оказавшись в желудке у шарфа? - говорила старая леди и продолжала вязать, взглядывая поверх очков на кресло: - Я съела его, начиная с содержимого его огромного желудка, вместе с собой. Это удивительно. Как в меня всё это вошло. Никакой логики. Знаете, Тиу, я чрезвычайно рада вас видеть. Думаю, только вы способны разыскать этого бродягу Джо. Он мне нужен по срочному делу.

Тиу сидела в кресле и распускала шарф с обратной стороны. С её рук капала кровь. Мышь хмурился и кормил, кормил шарф лягушками.

Попугай со свёрнутой шеей и достоинством расположился на подлокотнике кресла.

- Мне будет тебя не хватать, мой милый Маркус, - сказала старая дама, улыбнувшись ему.

- Он был давно мёртв, мисс Хьюз, - улыбнулась Тиу.

- Что ты говоришь. Я должна об этом подумать. Да-да. Я помню, дорогая, - мисс Хьюз с пониманием кивнула, - Джо был в ту ночь у тебя и не мог убить троих джентльменов в "Безногой лошади" старого Дугласа. Это, безусловно, очень важно. Однако у меня есть некоторые мысли по этому поводу.

Хьюз был недоволен. Этот мальчишка. Упал и ударился об угол. Обычное дело. Мелкий воришка. Мистер Донахью естественно был в гневе.

- А кто, скажите мне, Бэнкс, не был бы в гневе, если забрались в его дом? - инспектор пыхтел трубкой. - Вы? Или я? Мистер Донахью защищал свою собственность, как мог. Это долг каждого из нас - защитить свой дом от грабителей.

Бэнкс не слушал. Во-первых, ему смертельно хотелось спать. Во-вторых, он смотрел на маленького пони. Он никак не мог понять, что-то здесь было не так.

Пони стоял на потолке в правом углу от окна, уткнувшись в стену.

Мёртвый мальчик, которого опознали, как бродягу по имени Щенок, сидел возле часов, сползши на пол, и улыбался.

- Почему он не падает? - задумчиво проговорил Бэнкс.

- А? Он опирается на плоскость часов, большая часть веса, Бэнкс, приходится на эту точку опоры. Мой бог, вам всё нужно разжёвывать до мелочей...

Мелочи заняли полторы страницы и уложились в полчаса. Инспектор Бэнкс часто вздрагивал и смотрел на потолок. Потом на кучу лошадиного навоза внизу. И качал головой.

Бродяга Вилли вздрогнул.

- Где Щенок? - спросил Холодный Джо.

Вилли помотал головой. Язык отказывался шевелиться и прилип к гортани. Лицо холодного кота висело над ним. Вилли почувствовал, что обмочился.

- Где Щенок, я тебя спрашиваю? А это откуда? Откуда это у тебя?!

Джо вытянул шнурок из-под пальто, надетого на голое тело Вилли.

- Помер Щенок, - вырвалось из пересохшей глотки. - Ушибся и помер на месте. Чистая душа.

Голова Вилли вдавилась в грязь. Ещё раз. И ещё. Джо бил в скулящий светлый блин, видневшийся в темноте. Замер с поднятым кулаком. Сплюнул. Сдёрнул с шеи бродяги крылатую подвеску.

- Щенок, щенок, - прошептал он.

В темноте внизу всхлипывал пьяный Вилли. Шум дождя становился всё сильнее. Вскоре поливало как из ведра. Ни Вилли, ни Джо не тронулись с места. Они сидели рядом. Вилли отпивал из бутылки. Протягивал её Джо. Джо отхлёбывал из горла. Передавал Вилли. Дождь шумел. Вилли говорил и говорил:

- Мать его умерла при родах. Отец попал под пресс на фабрике. Мальчишку отдали сначала в приют, потом в работный дом... Я ж не знал, парень... не знал, что охранная то его... В работном доме его били страшно. Он был младше всех. Однажды решили, что прибили его совсем и вынесли на кладбище. Прикопали едва, прямо в тряпке, в которой несли, и прикопали. Я там заснул пьяный. Ночью встаю, а земля шевелится... я, давай, откапывать... живой оказался наш Щенок, - Вилли счастливо захихикал, всхлипнул пьяно, вздохнул тяжело: - Да... не знал я... прости ты меня... Щенок... хорошо ты его назвал. Он и впрямь как щенок был, бежит навстречу, только ушами не хлопает от радости... потому что ушей нет... тьфу... я не про то.

Вилли замолчал. Выпил. Джо сидел, навалившись на стену.

- Щенку вечно везло... не смотри на меня так, парень, или ты не смотришь... я так даже боюсь повернуться в твою сторону... и увидеть, что ты такое... а как ещё назвать то, что однажды Щенка чуть не раздавил кэб... а кто-то выпихнул его из-под колёс... нам больше нечего пить... этот город мёртв, говорю тебе, мёртв давно... а если кто ещё жив, так только потому, что не убил в себе щенка... нам больше нечего пить...

Вилли спал на земле, подложив руки под голову, согнув колени. Джо укрыл его мокрым женским пальто с лисьим воротником. Пошёл по грязной, размытой дождём обочине.

- Я же тебе говорил, - усмехнулся Арабес, он шёл рядом, сунув руки в карманы, надвинув старую дырявую шляпу на глаза, дождь набирался в неглубокие её поля, переливался через край, стекал струйкой по лицу Арабеса, - если хочешь отыскать живого в этом городе, ищи его среди мёртвых, Джо.

На чердаке было ещё темно. Но в восточное круглое оконце нерешительно заглядывал хмурый рассвет. Голуби уже топтали пыль на карнизе и сонно ерошили перья. Холодный Джо остановился. Силуэт виднелся на груде тряпья, где он обычно проваливался то ли в сон, то ли в смерть каждую ночь после того, как кэб отбросил его на мостовую, а Тиу переломило хребет колесом.

- Тиу.

- Джо.

- Эта глупая миссис не ошиблась.

- Не знаю, про что ты.

Он схватил её в охапку. Прокатился по грязному отсыревшему своему лежаку и замер. Тихо засмеялся. Его рыжая Тиу... "Солнышко, ты слышишь? Я рад как дурак, как же я рад..." - прошептал он ей в ухо. Тиу лежала, вытянувшись на нём, тихо хмыкнула, она всегда так хмыкала и улыбалась при этом. Радость. Щенячья. Бежать навстречу. Подминая дорогу под себя тяжёлыми от счастья лапами, попадая глупым лбом в прохожих, лететь кубарем, подниматься и нестись. Навстречу. Все прочь...

Тиу спала. Или не спала. Они не знали, что они такое, и им не было до этого дела. Джо с хрустом потянулся, выбрался на крышу, под дождь. Струи воды текли по красной черепице. Мусор крутился в ручейках, цеплялся, устраивал заторы. Прошлогодний лист уткнулся носом в грязь и дрожал. Джо процарапал железным когтем дорожку. Мутная вода заспешила вместе с мусором вниз. Лист теперь застрял на мелководье. "Слабак", - усмехнулся Джо. В лист набиралась дождевая вода. Его прибивало к черепице. Ручеёк бежал уже чистый и шустрый. А лист всё больше тяжелел и ложился на дно. Джо выдернул его, вылил воду. Опустил в ручей. Лист заторопился, завертелся, потом выправился, задрал нос и полетел вперёд.

Джо показалось, что он не один. Он поднял голову. Щенок стоял рядом и улыбался глазами старика. Джо подмигнул ему. Лист-кораблик добежал до края, ухнул радостно с крыши. Джо и Щенок рассмеялись.

Мисс Хьюз задумчиво отрезала кусочек приготовленного шарфа. Промокнула его в соус. Съела. Отрезала ещё. И вздохнула.

- Нет, Барти, это выше моих сил. Эти лягушки, боюсь, именно они испортили весь вкус.

Отложив нож и вилку, она принялась распускать шарф. Он подавался с трудом, вертелся, путался и изворачивался. Что-то быстро бормотал. Из него капала кровь. Текла. Собиралась в лужи. Старая дама торопилась - сегодня ночью её шарф вырвало полупереваренными лягушками. С этим надо что-то делать.

Инспектор Хьюз угрюмо стоял у зеркала попугая, рассматривал себя и щелкал семечки из кормушки. Попугай в кресле курил трубку. Хьюз поморщился, от попугая здорово несло мертвечиной.

- Ты знаешь, Барти, сегодня утром пришла срочная телеграмма. Элеонора Кавендиш приглашает меня у неё погостить.

Хьюз сказал в зеркало "сыр", попугай пробормотал "дурак", а мисс Хьюз продолжила:

- Удивительное дело, Барти. Однажды я работала у себя в саду, обрезала сирень. Сирень была старая, и к тому же вымерзла прошлой холодной зимой. Мне пришлось воспользоваться пилой. Стволы оказались толстые, перекрученные, древесина у сирени плотная, но погода стояла чудесная, я тепло оделась, хорошо позавтракала, забралась на сук. И пилила, пилила. Вдруг сук подо мной треснул, - старая дама застенчиво улыбнулась, - я упала вниз головой. Сломала себе палец в трёх местах, - она покраснела. - Просто удивительно, как мы иногда можем заблуждаться, ведь мне казалось, что я пилю совсем другой сук.

- Всё это очень увлекательно, Маргарет, - проговорил инспектор, он повернулся боком к зеркалу, языком выпятил щёку и рассматривал что-то на ней. - Но ты права в одном. Наше дело движется к завершению. В нём всё предельно ясно. И думаю, не сегодня, завтра, преступник сядет за решётку.

Мисс Хьюз улыбалась, кивала головой и молчала. Её руки умело ухватывали упирающуюся нить, придерживали острым как шило, настырным пальцем, наматывали туго, клубок становился всё больше. Он лежал на коленях старой дамы и заслонял её.

- Да-да, всё предельно ясно, - кивнула она, выглядывая из-за клубка, - так же сказал мой садовник тогда, когда из уборной в прошлом году полезло её содержимое.

- И что? - спросил Хьюз встревожено.

- Что, что? - переспросила мисс Хьюз.

- Что делали с уборной?

- Оставалось бросить всё и собирать... гм... собирать.

- Действительно, всё предельно ясно, - пожал плечами Хьюз. - И что же, в конце концов, было причиной этого катаклизма?

- Нам уже было не до этого, Барти, - застенчиво улыбнулась мисс Хьюз.

Армия Пятой Авеню была в сборе. Горели костры. Фургоны, кэбы, телеги, утренний и вечерний дилижансы кружили вокруг площади Восстания. Дождь и туман. Дым стелился по земле. Тёплые и холодные коты со всего города стекались сюда. Несло страхом, навозом и потом.

Когда же это кончится... сколько можно... в прошлую ночь отсюда вывезли восемь трупов... кто следующий... огоньку не найдётся, сэр... это всё Холодный Джо... всё из-за него... инспектор, надо с этим что-то делать... это возмутительно... не найдётся ли прикурить, сэр... да идите вы... что у вас в вашей трубке... что вы себе позволяете, сэр... это вы что себе позволяете...

Выстрелы раздались в правом конце площади. Им ответили вспышки слева. Сухие щелчки сменились воплями:

- Стреляют! Началось! Кто стрелял?!

- Убили!

- Нашего прибыло.

- Отставить!

- Где полиция, куда смотрят власти города?

- О чём вы? Этот город давно умер.

- Прикурить не найдётся, сэр?

- Всем сложить оружие! Именем закона!

- Куда же вы? Сегодня будет фейерверк, сэр. Парочку фургонов - в воздух, парочку фургонов - в землю. Оставайтесь, вам понравится.

Площадь заволокло дымом.

- Они везде!

- Да их тут сотни, тысячи!

- Это конец.

- Их пули не берут, джентльмены.

- Готовьтесь расстаться с жизнью, сэры.

Толпа качнулась в сторону выстрелов. Задние ряды налегли на передние. Послышались стоны.

- Идиоты! - кричал инспектор Хьюз. - Вы друг в друга стреляете, а этим всё равно!

Его никто не слушал. Плотная масса отшатнулась, ощетинилась винчестерами, обрезами. Залп один за другим. Страх липко и мягко затягивал удавку на шее. Факелы рвали темноту в клочья, подбрасывали её в небо.

Везде, в паре шагов, справа и слева, впереди и сзади, в сетке дождя, в кирпичной кладке домов, в лице соседа, в его улыбке проступали ненавистные и такие любимые лица.

- О, Свен? Как ты там...

- Елизабет! Передай маме, у меня всё нормально, пусть не волнуется, и ради всего святого, пусть не приходит так часто...

- Гарольд, какой же ты мерзавец, Гарольд, как ты мог оставить меня... как же я рада видеть тебя.

- Смотрите! Там на крыше! Это Джо! Точно вам говорю!

На крыше, на краю, стояли двое.

Холодный Джо запрокинул голову и рассмеялся. Посмотрел на Тиу:

- Я ещё ни разу не пробовал на них летать. Ты боишься?

- Просто я с тобой.

Они разбежались и прыгнули с крыши.

Крылья, собранные из голубиных перьев на тонкий деревянный каркас, серые, огромные распахнулись за их плечами.

Джо оглянулся, нашёл Тиу глазами. Она летела. В свете факелов казалась огромной птицей, сорвавшейся в темноте с крыши. Сейчас её подхватят воздушные потоки, вот сейчас...

Дождь окончательно сошёл с ума. Он хлестал по двоим над площадью, по крыльям, по толпе, уставившейся в небо.

Безветрие полное держало на себе ровно минуту. По неизвестной причине несло в сторону выхода с площади.

- Я лечу, - неуверенно проговорила Тиу.

"Падаем", - подумал Холодный Джо.

Они упали в молчаливую, расступившуюся толпу. В грязь. Крылья сломались. Двое барахтались под ногами, запутавшись в верёвках, перьях. В темноте было плохо видно. Факелы уставились в землю, засвечивая и слепя.

Вы слышали? Кажется, или они всхлипывают?

- Именем закона, вы арестованы! Держите их! - крикнул инспектор Хьюз, подпрыгивая в толпе, врезаясь в неё плечом, пробираясь к упавшим, за ним следовал Бэнкс. - Держите их, это опасные преступники! Пропустите меня немедленно! Дорогу закону!

Но когда он был уже почти у цели, Арабес, его любимец, добряк Арабес, заступил ему дорогу.

- Не стоит торопиться, сэр, - сказал он, покачав головой.

Что-то в его взгляде не давало двинуться Хьюзу вперёд.

Странный звук доносился с земли за его спиной.

Плачут? Не может быть. Они всё-таки плачут. Все затихли, вытянули шеи. Этого не может быть, вы слышали? Слышали, эти двое плачут?!

Но двое на земле смеялись. Глядя друг на друга. Это совершенно очевидно. Наглецы. Они смеются над нами. Ну, конечно, над нами...

- Жалеешь, что связалась со мной?

- Даже не надейся.

Джо протянул руку Тиу, поднял её. Они обнялись и пошли. Щенок шёл с ними, и Арабес. Щенок оглядывался, подпрыгивал, улыбался, махал рукой кому-то в толпе. Арабес был серьёзен, но глаза его смеялись, глядя на Щенка.

Толпа нехотя расступалась. Выпускала. Или не выпускала.

Они шли вереницей сквозь толпу. По дороге из города уходили один за другим. Поднимались тропинкой вверх. Обошли шпиль ратуши. Прошли сквозь дряблую отвисшую щёку тучи. Были ещё видны некоторое время. Размываясь, смешиваясь. Рассвет серо-розовым прошёлся по небу.

- Кажется, дождь кончился, и рассвет. Редкое явление, между прочим, в последнее время, господа, - кто-то сказал в толпе, оглянувшись, будто с ним здесь собирались спорить. - Мыши. Смотрите, сколько их.

- От мышей хороши коты, берёшь парочку котов, и дело в шляпе, - ответили ему сзади.

Холодный Джо, надвинув шляпу, сунув руки в карманы плаща, улыбнулся мисс Хьюз. Она проезжала мимо в утреннем дилижансе с инспектором Хьюзом. Инспектор держал чучело Маркуса на коленях.

- Мерзавец, - пробормотал Хьюз, свернув шею попугаю.

- Но Барти, - проговорила мисс Хьюз, улыбнувшись Джо и продолжая прерванный разговор, - совершенно очевидно, что во второй раз это были или коротышка Джонни, или Левша, или Пробка от бренди. Какие удивительные имена, не уверена, что я их произнесла правильно. Это объясняет всё. В третий раз... думаю, ты и сам уже догадался. Это были мыши. Бедный, бедный Арабес.

Инопланетянин

- У каждого человека должно быть своё денежное дерево, - говорил Саня Мамонов.

Им тогда было по семь лет. Прекрасные времена. Когда дождь шёл для того, чтобы стояли лужи и плавали бумажные корабли, снег валил, понятное дело, для того чтобы водились снежные крепости, солнце палило, чтобы облупился нос и вечером мазать волдыри на плечах, потому что ты не выбираешься четвёртый час подряд из Сушки. Всё было ясно и понятно.

Они тогда отправились на пустырь. Ночью, впятером. Киря, Мамон, Севка, Хруст и он. Тряслись поджилки, стучали зубы, потели руки, но они шли и перебрасывались сквозь зубы короткими фразами.

- Где такую лопату взял, Киря?

- Ну ты олень, Киря, это ведь сапёрная лопатка!

- Сам ты олень, зато мать не видела.

- Мы что, тебя до утра здесь ждать будем?

Киря не ответил, и опять все замолчали.

Потому что поднялся ветер, и на пустыре всё пришло в движение. В темноте, а сажать денежное дерево надо ночью, ехали какие-то машины, хлопали створки в оконных рамах, скрипели деревья, качались балки. И ничего не видно.

- Если не посадить дерево сейчас, - запугивал их Мамон, когда они шли с речки, неделю назад. Он забегал вперёд по дороге, оборачивался и размахивал рукой с палкой с прикрученными к ней мокрыми трусами, - то можно остаться ни с чем. Навсегда!

Сейчас, пыля по дороге на пустырь, он сосредоточенно молчал, лишь один раз вытянул шею из-за Севки и отчего-то шёпотом спросил:

- Ты нашёл себе дерево?

- Нашёл, - вытянул руку с цветочным горшком Севка.

- Это живое дерево, - буркнул известный в их кругах ботаник Хрустов Лёва.

- Ты же сказал, чтобы с веток новые деревья сеялись! Они и сеются!

- А-а! Какая разница. Мне всё равно, - отмахнулся Хруст.

- Вот и не будет у тебя денег водиться, - заржал Мамон.

Но Хруст, оказывается, тогда посадил самое правильное денежное дерево...

С него потом кормилась вся улица. Деньги появлялись под утро. Было их много, как ранеток на престарелой дичке. То золотые времён Екатерины, то реалы испанские, то купюры всякие. И появлялись они, как только кто во дворе доброе дело сделает. А деревце, сколько захочет, столько и даст. Лишнее возьмёшь, в труху бабки рассыплются, чужой кто возьмёт, та же ерунда случится. Выкопать хотели, взорвать. Ничего ему не делается, на новом месте загнётся, а на пустыре вновь из-под земли выползыш-заморыш выберется, через полгода в силу войдёт, а ещё через полгода и урожай жди. Народ снова снуёт, добрые дела вершит.

- Плохо это, Алик, плохо, - сказал Хрустов как-то Алику, встретив его во дворе.- Ненавижу я это дерево. А всего лишь скрестил бонсай с ленивцем обыкновенным, а на ленивце, как потом оказалось, ещё вша жила. Как бонсай мой плодами как вшами увешается, так Вероника от своего финансиста ко мне переезжает. А мне эта милостыня вот уже где. Но люблю я её... Сегодня видел? Опять урожай попёр. Придёт снова. Убью я её когда-нибудь.

- Жалеть ведь будешь, придурок, - покачал головой Алик, прикрывая оставшуюся открытой дверь старенького форда. Лёва всегда был рассеян, но все гении рассеянны.

- Лёвушка, - раздалось сверху ласковое.

Они оба задрали головы. До этого Алик никогда не видел Веронику. Лев покосился на Алика, и тот отвёл глаза. Было, было в ней это, это вот не своё, когда улыбается как та, самая первая, самая любимая, поднимает руку и отбрасывает прядь волос как та, вторая, ямочка вот на щеке... как у девушки в метро, вчера видел, мягкая такая, нежная.

- Лёвушка, ну что же ты, я тебя жду, - сказала она, как если бы сказала "сегодня опять порвались последние колготки".

Лев стал прощаться. Сунул Алику руку, кивнул:

- Бывай, Саня.

- Бывай, Лев.

Лев развернулся и флегматично пошёл к подъезду, шаря что-то во внутреннем кармане куртки. Потом в три больших прыжка вскочил на крыльцо. Галопом, через две ступеньки, побежал по лестнице. Дверь медленно закрылась.

Когда Алик о ней вспоминал, иногда, на повороте между киоском с мороженым и булочной, то ему почему-то всегда вспоминалась шляпа. Та, мягкая, с широкими полями и немного мятой тульей. А ещё у неё были голые коленки и мокрое платье, облепившее ноги.

Они брели по берегу Сушки босиком. Галька, мелкий мусор, кости от курицы и рыбы, пластиковые коробки впивались в ступни. А руки... руки у неё были голые с закатанными наверх рукавами со смешным названием фонарики.

Потом он спохватывался, ведь фонарики на ней были чужие. Фонарики были на той, которой он дарил сирень. Тогда цвела сирень, и Алик наломал целый веник.

Рядом сидела пожилая пара и любовалась ими. Мужчина опирался одной рукой о костыль, другой - держал газету. Глаза мужчины, выцветшие и строгие, смотрели сквозь газету и очки.

А ещё у той, что брела по Сушке, были чужие ноги. Действительно, ноги были не её. Ноги были Морозовой. Она вечно их вытягивала под столом. В колготках какого-то орехового цвета. Ореховым цвет посчитал он сам, ему нравилось это слово, округлое и немного ретро. Туфли она скидывала. Они валялись рядом, как два скопытившихся носорога... Но вспоминал он всегда ту, что брела с ним по берегу Сушки.

Алик рассеянно взглянул в витрину магазина женского белья. Увидел пеньюар в морских коньках и вспомнил. Она говорила, что в прошлой жизни жила у моря и любила кататься на волне.

- Но здесь это невозможно никак, - она сбросила платье на берег.

Он сбросил брюки. Но девушка бредущая по Сушке больше ничего не сбрасывала, она пошла в воду. Её ноги отражались в малахитовой набегающей волне, белели, виднелись под водой. Мальки тыкались в них.

Она оглянулась.

- Мальки, - сказал Алик.

Она кивнула, стала водить рукой по воде, разгоняя мальков, сказала:

- Вода тёплая.

Вода была просто горячая. Он умоляюще снял рубашку. Она снисходительно сняла шляпу.

Они перепугали мальков. Поломали камыши. Рыбак дядя Миша сделал вид, что спит, но одним глазом с укором смотрел на удочки. Поплавки запрыгали от набежавшей волны.

Она, кажется, тонула. Он ломился к ней как медведь. Сквозь волны. Кажется, даже рычал. Она раскинула руки и, улыбаясь, шла на дно. Он запутался в дяди Мишиной сети.

Дядя Миша немного нервничал. Когда смотришь одним глазом, обзор зрения не тот. Невольно что-то упускаешь. А рыба-то, рыба... Олёна обещала пожарить в муке... и... ох, разыгралась, - думал дядя Миша, открывая второй глаз и вздрагивая, и приподнимаясь на своём стульчике, - ишь, ногами-то как плещет... ничего не видно... не утопил бы, паршивец... полееегче... а рыбы они такие... шустрые, игручие... так и... ах ты господи, как хорошо-то... на природе нашей...

- Что за хрень посадил наш ботаник, никак не пойму? - сказал Мамон, собирая на земле падалицу в пакет. Сегодня были доллары, хрустящие, зелёные, всё, как полагается.

Мамону можно. Он вчера во двор качели привёз. Ставили все. Даже Алик, из вредности немного пошланговав на скамейке, присоединился.

- Саня, зря психуешь, - запыхавшись, говорил Мамон, ловко орудуя лопатой, - хорошее дело делаем, качели... детям... Ты посмотри, как народ зашевелился. Так и прут дела... эти самые... добрые.

Он утёр пот со лба.

Хруст молчаливо отгрызал лопатой по небольшому кусочку вытоптанной дворовой земли. Киря должен пригнать бетономешалку. Ну, зачем для двух столбов бетономешалка? Но Мамон любил всё делать с размахом.

Провозились до поздней ночи. Отмечать установку качелей отправились в ресторан, Мамон угощал с собранного урожая.

Утром следующего дня Алик отправился на работу. И сонно уставился на приоткрытую дверь в квартиру Хрустова. Жили они на одной площадке.

- Лев... - позвал Алик.

Тихо. Алик пробормотал:

- Нуу... кто не спрятался, я не виноват.

И вошёл. В пустой квартире Лев сидел в кресле за журнальным столиком. Перед пустой бутылкой водки, остатками салата оливье в контейнере и открытой дверью на лоджию. Тянуло в дверь утренней летней прохладой, которую в такую жару всю ночь ждёшь, ждёшь, а она только под утро...

Хрустов больше ничего не ждал. Он умер.

Багрово-синее лицо его говорило о каких-то диагнозах. Алик что-то прокричал в телефон. Три раза повторил "умер Лев". Кажется, ему поверили на том конце. И во второй раз поверили, но приехали только после третьего звонка.

На следующий день вечером, после похорон, Алик пошёл на пустырь и выкопал денежное дерево. Оно осыпало Алика дождём из долларов. Алик их аккуратно собрал в мешок для мусора и пошёл домой.

По пути домой разбил окно у старухи Максимы Павловны, замечательной и прямолинейной как очередь из автомата Калашникова. Она никогда не ходила к денежному дереву. Но Алик даже про себя не извинился перед ней, нельзя. Сломал лавку, прыгнув на неё с разбегу. Выдрал цветы на клумбе. Перевернул мусорку. Деньги были целы. И он спустил их в канализацию.

Утро наступало дождливое. "Прирастёт выползыш-то..." - думал Алик, засыпая, глядя на серую монотонную сетку дождя за окном.

Разбудило его тихое шлёп-шлёп. Стук-стук. Алик открыл глаза. На полу стояли ноги в новых чёрных туфлях. Ни морщины на их носах.

- Лев, как же так, Лев, - пробормотал Алик, садясь на диване. - Мы же всё - честь по чести... и вообще.

Лев, строгий и постройневший в своём чёрном костюме, кивнул:

- Ты знаешь, скучно, брат. Я так долго переживал, мучился. А тут вдруг понял, что всё прошло. И стало скучно. Я взял и пришёл.

- Как же так, - опять пробормотал Алик. - Но я даже рад. Это твоё дерево. Всю ночь не спал.

- А, - махнул рукой Лев. - Оно больше не вырастет. Ты знаешь, Вероника меня не пускает. Пришёл сегодня к ней, говорю, так и так, скучно, Вера-Ника, давай вместе жить, я так тебя люблю. А она прогнала...

- Не бери в голову. А пошли на Сушку. Там хорошо. Возьмём удочки, сядем. Вот сядем и будем сидеть. Они нам - а чего вы тут сидите, а мы им - а вам какое дело, идите мимо или рядом садитесь. Помнишь, как дождь по воде ходит, рыбу на крючок в такой день сам водяной насаживает.

- А пошли.

Удочки у Алика были. Три. Взяли две. Лев выбрал "болонку", у него и дома такая была, Алик прихватил отцовскую, старую бамбуковую. Упаковку крючков.

На Сушке было безлюдно. Поливал дождь. Шёл дробью по воде. Тихо было. Камыш не шелохнётся. Черви жирные и ленивые скоро ползали в половине бутылки из-под газировки.

- Водяной, водяной, дай побольше рыбы, - сказал Лев, лицо его было, как если бы Лёвка, тот, прежний, смотрел в воду и лишь немного бы пошло рябью.

Он подмигнул Алику и опять уставился на удочку. Клюнуло.

У Алика тоже клюнуло.

Они расхохотались, переглянувшись, скинули рыбу на берег, в мокрую траву. Чебак и лещ, с ладонь.

И опять заткнулись. Клевало. Они долго молчали. Потом Лев сказал:

- Ты знаешь, я буду жить здесь, на Сушке. Здесь будет моя нора, приходи.

И пошёл в воду.

Вот он замочил свои новые туфли. Брюки по колено. Лев уходил всё дальше, пиджак надуло пузырём, фалды легли на воду. Скрылись плечи.

- Приходи. Щук подгоню. Их, знаешь ведь, вдоль берега в камышах много...

Вот стало видно только макушку Льва.

Алик засмеялся, отчего-то махнул кулаком в серое небо. Понял, что промок насквозь. Отыскал в ивняке развалины старого шалаша и заполз в него. Дождь кончился.

Этот шалаш построили они с Кирей, когда им было по девять лет.

- Туда бы попасть, - Киря мечтательно кивнул на жёлтый, мутный в тумане, кружок солнца и на ещё один, правее, на два часа.

От второго кружка тянулся длинный хвост-труба, который терялся в облаках. Труба появилась вдруг, когда стали видны все эти тарелки и звездолёты. Люди удивлённо задирали головы, смотрели, кричали, молчали, а они висели в небе, как если бы висели тут всегда. И вдруг принялись падать. "Так бывает, - думал Алик, - вчера в целом квартале вырубило свет, в отключившийся светофор въехала Тойота".

Тарелки валились, тихо планируя, разбивались, или не разбивались. А в машинах - никого. Только труба осталась висеть в небе. Её изучали, говорили, что, похоже, она тут с незапамятных. К ней скоро привыкли и вели долгие разговоры на кухнях "а как же она там держится".

- В мир-нору не добраться, нет. Вот если бы отремонтировать эту штуковину, - сказал однажды Лев.

Они собрали деньги от обедов, Севка притащил старую брошку бабушки, и на блошином рынке купили за бесценок старую раздолбанную тарелку. Тащить пришлось всем двором. Отец Хрустова даже пригнал с работы тягач и подцепил машину захватом. Это и спасло. Иначе не дотащить бы на берег Сушки. А тащить сразу решили сюда.

- Потому что это наш штаб, - пожал плечами Киря.

Тогда к ним и присоединился Хруст, потом Мамон. Последним пришёл Севка.

Но тарелку им поднять в небо не удалось. Так и валялась она здесь, огромная, метров двадцать в диаметре, заросшая вся камышами. Но не ржавела, лишь покрывалась благородной бензиновой патиной, грязью и мхом...

Алик забрался в тарелку. Машинально задраил люк на три оборота. Он знал, что только после этого появится тихое свечение пола и еле слышное жужжание в стенах. Пошёл прохладный воздух из щелей в верхней части панелей. Они тогда решили, что ура, победили. Натаскали еды, задраили люк, приготовились к отправке. Но нет. С места так и не стронулись. Машина тихо светилась, жужжала, и только.

Алик прошёл в каюту, еле различая светившийся пол из-под слоя многолетней грязи. Сел в кресло. Кресло было обычное, крутящееся, от Мамона, старое оказалось разбитым.

Алик подумал, что нет ничего лучше старого для старого. И достал из кучи мусора на полу старое кресло. Провозился с ним до самого вечера. Когда собралась ножка, подставка, Алик встал и воткнул подставку в разъём в полу.

Навинтить громоздкое сидение - дело пяти минут. Алик сел в кресло, положил руки на подлокотники. Очень высоко. Но отсюда должна запускаться машина, больше неоткуда. Он вздохнул, покрутил головой, потянулся рукой до края подлокотника, забрался пальцами под него, нажал.

Тарелка плавно взмыла и остановилась. Алик вздохнул.

- Ну, погнали, что ли. Ребята не поймут, если не попробую.

Тарелка пошла вверх, немного снизив ход в камышах, вырвав здоровенную плешину на берегу Сушки. С округлых бортов посыпались контейнеры из ближайшего супермаркета, обломки удочек, трупики птиц и мышей-полёвок...

Долететь до входа в мир-нору всегда хотелось. "Неужли сердечные так и сгинули?" - всплакивала бабушка перед телевизором. У Алика при этом странным образом в носу сочувственно свербило, и он отчего-то злился. Чужими их называл Севка, а Мамон считал, что труба сосёт воздух.

- А что же ещё?! Может, тянули они свою трубу, тянули, дотянули и сдохли. От изнеможения. Пусть платят! За воздух! - кричал он.

- Может, нет там никого, - возразил Лев.

- Взорвут ведь эту трубу, поди... - уныло сказал Киря.

Алик приблизился к огромной, занявшей весь иллюминатор, трубе. Пустая внутри, со стенками толщиной с дом, она шевелилась. Волна движения возникала, пробегала по этой толстой шее и угасала где-то вдали. "Точно дышит гадина, что ли, не пойму", - подумал Алик. И полетел вдоль трубы.

Она тянулась и тянулась. Тарелка поедала расстояния в пустоте легко. Алик только смотрел на карту неба, где одна светящаяся точка плыла к другой светящейся точке. Точка росла, росла, и вот уже в иллюминатор серым боком вкатилась планета, подсвеченная небольшой звездой.

Труба змеёй вилась рядом, доходила до поверхности.

Голая глыба. Ни облачка, ни клочка синевы, космическая пустота, чтоб её разорвало, как она надоела за эти дни. Под трубой разбитый купол.

Тарелка зависла на одном месте, которое отсюда, сверху, странно походило на могилку. Из огромного горла трубы вырывался облачком пар. Под самым горлом росло дерево.

- Дерево, - сказал задумчиво Алик, прилипнув носом к иллюминатору. - И ни души. Жуть. Может, меня... инопланетянина злобного испугались. А вдруг... где-то чужой кто-то... дышит. Пусть дышит.

Развернул тарелку и улетел.

Белка в колесе

Жека сидел, схватившись ладонями за лицо и раскачиваясь. Если он раскачивается на раз-два-три, то это время прихода Светланы Владимировны. Она будет тереть руку ваткой, колоть иголкой и приговаривать:

– Раз и не больно.

Если Жека качается на счёт раз-два, значит, дело плохо и пора звать Светлану Владимировну.

Если Жека лежит, как дед Силин в гробу, сложив руки на груди, закрыв глаза и открыв рот, можно спать спокойно. А то и поговорить.

– Ох, ребяты, – говорит он, не открывая глаза, – искололи мне душу иголками, что банки в тире.

– Банки в тире заклепать можно, – шепчу я, чтобы Светлана Владимировна не услышала, – вот у меня в сердце белка в колесе скачет, поэтому я и живучий. Они меня колют всякой дрянью, а я всё равно живу.

– А у меня сердце на пуговичке от маминого пальто. Пока она не оторвалась, живу. Но мама сказала, что накрепко пришила, – похвастался Серёга Леденец, он их раньше всегда из кармана доставал и подолгу сосал.

Леденцов давно нет, но привычка – дело такое.

Когда всё началось и закончилось, мы не знали. Выли долго сирены за окном, потом очень сильно гремело и гудело, треснула стена, оплавилось стекло, и показался двор, снег стаял и почернел. Загорелся дом напротив – мертвецкая. Сгорела. Потом всё стихло, и Светлана Владимировна стала другая, с руками-змейками и без глаз. Сказала:

– Я Светлана Владимировна.

Ну, а нам больше ничего и не надо, лишь бы Светлана Владимировна три раза в день входила в эти двери. Дверей-то давно нет, есть пролом в стене. Да и не входила она, а влетала. НЛО её называл Жека.

Эта новая Светлана Владимировна любила ковыряться в головах и порой говорила нашими голосами. Иногда мне казалось, что она большое вселенское зло, из одного мульта. Иногда она была похожа сразу на всех инопланетян, как их показывали в кино.

Иногда её было много. Светланы Владимировны сидели полукругом на экране и не обращали на нас внимания.

Говорили непонятно, но порой и человеческим языком, что-то про наблюдаемый регресс, отсутствующий прогресс, про нестабильные рефлексы, признаки прямоходящих, а мучил их один и тот же вопрос “почему”.

– Почему эти выжили, а остальные почти исчезли, как вид?

Я сквозь прозрачный экран видел, как привычно тянул себя за мочку уха Эдик возле окна, а Жека раскачивался очень быстро, на раз-два. Я пугался слова “исчезли” и начинал стучать ногой в стенку, бабушка говорила, что надо постучать, и тогда всё будет хорошо. А Серёга Леденец этого не знал и принимался частить:

– У меня сейчас пуговичка оторвётся. Позовите маму, она пришьёт. Маму позовите.

Остановиться сам он не мог, нужна была Светлана Владимировна. Привычка – дело такое. У него шла пена изо рта, било здорово о кровать.

И экран гас. Приходила Светлана Владимировна. Мы умиротворённые, облепленные катетерами и памперсами, прикреплённые захватами к койкам, закрывали глаза, пора спать.

Однажды ночью мне стало страшно. Белка забегала по кругу. Я всхлипнул и сказал ей:

– Я за тобой не успеваю бояться.

– Ты смелый парень, Слав, ты справишься. Ведь ты хочешь, чтобы мы все вернулись? – голос был не знаком и слышался совсем рядом, где-то возле белки.

– Я не люблю слово “исчезли”.

– Мы и не исчезли.

– Это оттого, что я постучал в стенку.

– Конечно, Слав, ты это здорово придумал. Ты немного поможешь мне?

– А кто ты?

– Раньше я водил звездолёт, и теперь решили, что я ничего не боюсь, и справлюсь обязательно. А мне нужны монеты, и я боюсь, что не справлюсь один, подведу всех, и что мой сын никогда больше не увидит этот мир по-настоящему. Вы, Слав, последняя наша надежда.

– Я никогда не был надеждой.

– Вот теперь ты – она и есть. Я буду приходить к тебе иногда?

– Приходи.

И он ушёл.

Парень этот на больничной койке оказался очень дружелюбным. Называл потрёпанный в боях трансформер Коалиции Светланой Владимировной и принимал его за свою бывшую медсестру. Славка не стал мне надоедать расспросами, а когда я ему как-то об этом сказал, он усмехнулся:

– Попробовал бы ты пристать с расспросами к Жеке, сразу в зубы ногой получил бы.

– Почему ногой? Каратист что ли?

– Захваты потому что, – усмехнулся Славка. – Днём ноги свободны. Светлана Владимировна памперсы меняет.

Логично. Вообще из всей палаты он казался самым подходящим для “подселения”. Так назвал вторжение в Славку наш виртуальщик Минога. Минога говорил нам, что вторжение не вредно для организма психа. Подключение к игре, только и всего. Мы все когда-то через это прошли. А через вживление канала “третьего глаза” проходит каждый младенец, ведь государство желает нас оберегать, а как можно оберегать, если не можешь дотянуться большой и доброй рукой до каждого.

– Не понятно, почему ни один псих не включился в подготовленную сеть, – сказал Минога. Я тогда пришёл в его “штурманскую рубку” для получения задания. – Когда стало ясно, что всё-таки нас завоюют, я сделал, как было указано – перевёл систему в автомат, а система уже сама собирала подключенных к сети. Но в наше время все через “третий глаз” подключены к сети! И психи – не исключение. Однако ни один псих не перешёл в сеть. Мы – здесь, а они – там. Ну, так нам это на руку – будем возвращаться через них.

Уйти в сеть решили, когда стало ясно, что удержать на орбите тысячи эсминцев Коалиции нет никакой возможности, они всё прибывали и прибывали, появляясь из подпространства, висели уже целыми островами над городами-миллионниками, а наши звездолёты им проигрывали. Ребята умирали в разваливающихся на части, горящихмашинах. Их отчаянные голоса до сих пор возникают в голове, когда пытаешься хоть ненадолго забыться. Война шла уже двенадцатый год, и конца-края ей не было. Людей на Земле почти не осталось. Сдавали территорию за территорией, твердили как мантру, что мы обязательно сюда вернёмся.

Тогда и предложили игровое поле “War and Peace”.

“Легенда игры подходит и кухарке, и президенту. Это почти просто жизнь. Хочешь удовольствий – готовь монеты. Сеть большая – на ближайшие десять лет хватит, а дальше посмотрим”, – сказал её хозяин, некто Хантер. Имени его никто не знал.

Но в этом мире давно привыкли, что даже у бабушки имеется ник и квартира где-нибудь в Зимабурге или в Сан-Ремо-3, а имя её и настоящий облик знает только самый младший член семьи, и помнит недолго, до первого приобщения к большой игре. Через “третий глаз” – вшит чуть выше правого виска.

Я вернулся. Как если бы проснулся и открыл глаза, и оказался в “штурманской рубке”. Комната набита техникой, экранами. Я сижу в кресле перед одним из них. Минога, прищурившись, посмотрел исподлобья:

– Всё нормально?

– Да.

– Славка тоже в норме, ладно, на сегодня хватит.

– Как у тебя это получается, как я оказываюсь в нём? – криво усмехнулся я, после Славки мне ещё долго не по себе, нутро переворачивается от той боли, которая плещется в голове парня.

– Подключить тебя через “третий глаз” нет проблем, ты и я – программы, сам знаешь. Прописываю пару строк и всё, – жёстко ответил Минога и отвернулся от меня. – А вот найти адрес Славкиного “третьего глаза” оказалось непросто. Но нашёл в одном из архивов. Дальше подключение одного виртуального канала к другому, минутное дело и вы в сети.

На экране – грязно-серый потолок и трансформер, чёрный, плоский, похожий на морского ската, движется с тихим свистом между койками и висит над головой каждого. Кадр застыл, это то, что я видел Славкиными глазами перед уходом.

Минога иногда переводит мне немного монет на счёт, крохи. Никому неизвестно, кто он на самом деле. Ходили слухи, что это сам Хантер, хозяин игры.

– Завтра опять жду, – сказал Минога, жилистое неулыбчивое лицо его изобразило улыбку, – нам лучше поторопиться. Сам понимаешь.

Я кивнул и пошёл домой.

Человек очень быстро привыкает ко всему, вот и я привык называть домом этот кем-то нарисованный мир. Намеренно проехал в подземке, прошёл пешком по мосту. В центре города превосходная графика. Особенно вечером, когда все возвращаются с работы, идут куда-нибудь отдохнуть.

Свет неона дрожит, отражаясь в лужах, только что прошёл дождь. Блестят перила моста. Запах мокрого асфальта, моря, тёплого летнего дождя. Шпили стоэтажек подсвечиваются огнями. Над Третьей Авеню со вчерашнего дня висит дирижабль-кафе. На его причале уже пришвартовано около десятка воздушных катеров. А вечер ещё только начинается. Но завтра его здесь не будет, уйдёт к фьордам – пятничная гонка.

Над головой пролетел птеродактиль, сорвало шляпу от взмахов крыльев, я поймал её уже у самой воды. Ящер покружил над городом. Конечно, пошёл в сторону пролива, гоночные фьорды там. На спине виднелся наездник в красном шлеме.

Опять пошёл дождь. Лупанул по мне и по лужам. Я подставил ему лицо. Пусть не моё, нарисованное всего за пять монет, и которое ничего не чувствует. Чтобы просто представить, что я там, в том мире, где всё по-настоящему. Идёт дождь, я возвращаюсь домой промокший, и Маринка не прячет счастливые глаза.

Дома выяснилось, что сегодня опять плохо с сетью. Эти не до конца прорисованные комнаты, половина тарелки с куриной голенью, будто её уже кто-то ел, сквозь пол просвечивает нижний этаж, у Маринки нет уголков губ и глаз. Она от меня отворачивается, грустно улыбаясь.

Противно понимать, что просто на это не хватило монет. Нам присвоен третий уровень. Но здесь стало совсем плохо с работой.

Люди не болели, не умирали, дети не росли, старики не старились.

Хуже всего тем, кому придётся вернуться повзрослевшим в детское тело. Мой десятилетний не появляется вот уже полгода. Теперь ему двадцать восемь.

Нахожу его в борделе, на Марсе. Темно, тесно, сколько их там… трое, четверо, тела, тела. Но доступ по-прежнему прямой. В меня летит берц:

– Отключу доступ, я тебе давно сказал!

Комната рушится квадратами. Жду. Через пару минут появляется кровать, плывущая в невесомости, сын – один, боком, голый и злой.

– Сегодня среда, вы договаривались с матерью видеться по средам. На звонки ты не отвечаешь вот уже месяц. А завтра мне придётся исчезнуть. Мать не рискнула зайти первой. Ты ведь знаешь, я не могу подключить другой доступ.

Молчит. Одевается. Надо же, выстроил себе возможный будущий облик из себя десятилетнего в двадцативосьмилетнего. Значит, деньги есть – это хорошо. Похож на меня – это приятно. Одевается, значит, мать для него ещё что-то значит. Зову Марину.

– Прости, забыл, мам.

– Ничего, я понимаю, у тебя дела.

Я ухожу, не могу слушать, как Маринка говорит с ним. Этот дрожащий голос. Боится. Что сын не дослушает, сорвётся, отключится, а ей охота, чтобы он услышал её.

– … не вздумай обижаться на меня. Я просто боюсь за тебя…

Доносится сзади. Когда-то со мной также говорила мать, пришло время, и мы вдруг произносим их слова.

Время. Есть ли оно ещё у нас? Я вернусь в себя тридцатилетнего, а Лёшка – в десятилетнего. Оно ему надо? Да вернёмся ли мы?

“Наши тела будут нас ждать. Придёт время, и мы просто вернёмся домой, отыграв очередной гейм…”

Сегодня я остаюсь со Славкой особенно долго. Эта странная полуразрушенная больница, снующие беззвучно, чёрные как пропасть трансформеры. Я вижу их лишь глазами инвалида детства, Славки Скорынина, прикованного к своей жуткой кровати.

– Слав, ты никогда не выходил на улицу?

– После того, как Светлана Владимировна стала другой, не. Да и зачем мне. Я глупый, я знаю, что потеряюсь.

– Давай. Пойдём. Со мной.

– А давай, – неуверенно усмехнулся Славка. – Светлана Владимировна только не разрешит.

– А ты без спросу.

– Как это?

– Я помогу.

– Ага, нельзя же.

– Если ты нам не поможешь, мы скоро исчезнем навсегда, Слав.

– Это плохо. Мама говорила, людям надо помогать.

– Как ты думаешь, кто здесь самый надёжный из твоих друзей? Нужны ещё двое.

– Жека и Серёга Леденец. Когда меня Светлана Владимировна била током, они стучали по ней ногами. За это – карцер. А там ледяные стены. Они знали и всё равно стучали. Светлана Владимировна не живая, ей всё равно. А мы живые.

– Ты прав. Вы самые живые здесь, Слав. Завтра я приду с друзьями.

– Приходи.

С монетами у Миноги всё нормально, сегодня он китаец, жидкая бородка косичкой трясётся от смеха. Он курит кальян, глаза масляные, бисеринками пот над верхней губой. Тонкие пальцы нервно дрожат, виски в бокале легонько трясётся. Это стоит по-настоящему дорого. Полная имитация.

– Этих троих придётся отрубить. Вам нужно работать в полную силу.

Минога залпом выпивает виски. Смотрит на меня.

– Не выдумывай, Минога, я справлюсь, не трогай Славку.

Узкие глаза становятся злыми.

– Ты не понимаешь, о чём говоришь. Твоё дело найти наши тела. Идти далеко. Ваша задача запустить программу вручную. Сервер перестал отвечать три года назад. Так что… Не выдержишь с ним вдвоём, с дураком. Свихнёшься вслед за ним.

– Выдержу.

– Ну, смотри, кстати, ник твой – Белка в колесе. Мне понравилось. Записано. Идут с тобой Рыбак и Беседа. Беседа был с тобой в походе на Альдебаран. Может, и виделись. Ники даю безотносительно расовой и прочей принадлежности, в переводе на единый наш, любимый, – Минога заржал, – хватит с вас того, что вы олигофрены, маска личности всё равно приклеится при переходе. Вообще не завидую, оттуда никто не вернулся. А ты ещё с таким багажом. Советую с ним разобраться до перехода в инопа. Выдвигаетесь завтра. Переход в инопа – дело неприятное, сочувствую, но другие пережили, и вы переживёте. А вот что дальше с ними произошло, не знаю. Время есть, можешь передумать и отказаться.

А что там передумывать, тупая фраза – кто-то же должен. Из военных и знающих. Кроме того, мне нужны деньги.

– Не передумаю.

Он помрачнел, кивнул. Вымыл руки в пиале, вытер о кимоно, проступили мокрые пятна. От меня же только лицо пятилетней давности, тогда я ещё работал. Не мнущийся никогда костюм и рубашка.

– Ну, бывай, э-э… Пусть всё.

Это “пусть всё” говорил Алекс, швед или норвежец по национальности, не знаю – в части все отличия намеренно стирались. Погиб при вторжении. Сгорел вместе со звездолётом на орбите.

– Пусть всё, – повторил я.

Минога хмуро вдруг проговорил:

– У психов “третий глаз” оказался заблокирован, я недавно обнаружил. Потому они и остались за бортом. Вообще много народу осталось там. А Гауптвахта притащил с собой тех, кто был на Альдебаране, ветеранов спас и их семьи, – он посмотрел на меня исподлобья.

– Я был тогда в госпитале, в коме.

– Никому.

– Никому.

Но думаю, на этот счёт он спокоен. Мы не должны вернуться.

Парень меня ждал. Славка сегодня притихший и торжественный. У него мёрзнут руки, и усилился тик правой стороны лица.

– Трусливый я. Сильно потею и руки холодные. Видишь?

– Вижу.

Но смотрел я на Жеку. Тот, как обычно, смотрел в потолок, рот открыт. Однако слюна изо рта не текла. Беседин уже здесь, значит.

Серёга Леденец сосал палец. А взгляд – на дверь. Неудобно ему на дверь смотреть, лёжа на животе, щекой уткнувшись в давно ставшую каменным блином подушку. Значит, и Фишер появился.

– Время памперсы менять, – говорит Славка.

Влетает иноп. Тихо, по-хозяйски шуршит мимо коек. Инородное тело. Чёрное, матовое, будто всасывающее в себя свет. Ходячая чёрная дыра.

Сейчас Минога ещё следит за нами. Это он переведёт меня в “Светлану Владимировну”. Я могу в этот момент бросить Славку. Но Славке за угон “Светланы Владимировны” – смерть, поэтому тащу его маску за собой. Что входит в эту самую маску, я не знаю, только тело в захватах судорожно дёрнулось и затихло, светлые глаза смотрят в потолок.

– Ничего, Славка, мы ещё повоюем.

– Белка в колесе…

– Всё нормально, Слав.

– Белка в колесе... Она остановилась… А-аа!..

Орали мы с ним вместе. Сеть инопов приняла нас. Вклеила в жёлто-фиолетовый калейдоскоп. Тряхнула. Покрутила. Опять тряхнула. Не встраиваемся. Разрезала. Опять склеила. Опять встряхнула. Опять не встраиваемся. Отправила запрос на помощь. Нет, было не больно. Не могло быть больно. Страшно потерять себя. И Славку. Но он совсем затих и будто стал мной.

Теперь на запрос должен появиться второй иноп. И даже не один.

Они и появились. Лёгкие, подвижные, вертлявые. Сожгли Славкино, обмякшее тридцать секунд назад, тощее тело в памперсе.

Минога своё дело знает.

Нас он запустил как вирус, сказал, что в переводе на мой простофильский, инопы поставят блок, когда обнаружат вторжение, будут чистить систему. “Я всего лишь программа”, – зло объяснил это сам себе в который раз я.

Отметил смерть Жеки и Серёги. Сеть инопов опять встряхнуло. Перемешало. На какой-то момент мелькнули сосредоточенные глаза Миноги.

– Дальше сами, – долетело короткое.

Калейдоскоп вертелся и вертелся. Рубины и синие веретёнца разбегались в разные стороны, слипались, смешивались, сыпались циферки, тёк светящийся дождь. Я так и не слышал ни Беседу, ни Фишера. Забывался и опять обнаруживал себя висевшим посреди выгоревшей дотла больничной палаты. Вокруг меня кружили два трансформера. Они то складывали манипуляторы, то вдруг ощетинивались ими во все стороны, поливали огнём, резали, безумно тыкались во все углы.

Пара инопов была сбита. Один торчал в стене, другой вварился в железный остов Жекиной кровати.

Славка давно молчал.

Сколько прошло времени? Чтобы сжечь палату и пару-тройку собратьев много времени не надо. Послать за помощью, видимо, должна была по рангу “Светлана Владимировна”.

Сеть опять тряхнуло.

Беги, рыжая, беги.

Пока рыжая бежит, я жив…

Жив…

Белка в колесе вертится как бешеная… быстрее и быстрее… я жив… кровать у самого входа, больно держат захваты, ноют мышцы и сводит судорогой тело.

Карту серого пятна на стене знаю наизусть. Исходил его всё, на прошлой неделе поднял ребят, с криками ура завоевали город в излучине возле давно искорёженного взрывом выключателя и вон то село под потолком…

Слушаешь Жеку… Ржёшь над Серёгой… Просишь у него леденцы… берёшь и гоняешь слюну… Я жив… Беги, рыжая, беги… В окно…

Сеть опять здорово встряхнуло. Квадраты с веретёнцами встали боком и замерли. Дёрнулись. Рассыпались. Потемнело...

Ну что же вы, Светлана Владимировна, я же вам всегда говорил – потише, бережней надо с человеками обращаться, человеки – они живые… Жека, ты слышишь меня? В окно, в окно выходи… Серёга… Фишер, куда в стену прёшь, с кем я пойду… один я не справлюсь… в окно, сказал…

Вышли ровно напротив сгоревшей мертвецкой. Покружили над разрушенной психушкой. Я раздумывал, идти ли в квадрат, обозначенный в правом верхнем углу моего зрения пятью точками, тремя правыми слешами и двумя секундами.

Сеть снова два раза крепко тряхнуло, рассыпало.

Потом всё затихло.

Как если бы соринка из глаза никак не убиралась, глаз приморгался, и хозяин подумал, что может, уже всё прошло.

А я боялся, что меня сейчас опять накроет. Господи, сколько боли плещется в этом парне... удержаться бы… мама, мамочка…

Пятнадцать лет до и восемнадцать после. Мама. Иногда мелькает лицо, закрываемое крышкой гроба, “зачем притащили больного ребёнка в крематорий”, “машина снесла голову”.

Я уже знаю, что воздушная машина у Славкиной мамы была зелёного цвета. Водила она её прекрасно, и если бы не придурок в чёрной Пикколо, то не случилось бы аварии, и мама была бы сейчас жива…

Шёл снег. Белые поля тянулись внизу. Лес шумел на месте города. Из окон домов торчали сучья деревьев. Река застыла и полосой тянется до горизонта. В реку встыло колесо обозрения… никого не будет дома, кроме сумерек… один… только день в сквозном проёме незадёрнутых гардин…* беги, рыжая, беги… Славка… запомни, меня звать Артём… запомни, Славка, ты живучий… беги, рыжая… Светлана Владимировна, как же так, вы обещали… катетер на ночь и захваты на ноги… я так не усну… не усну… как болят ноги… беги, рыжая…

В ответ тишина.

– Первый, первый, я третий, Беседин я! Артём! Слушай меня…

– Беги, рыжая…

– Слушай меня, Артём! Звягинцев! На Альдебаране наших осталось восемь человек, помнишь?

– Светлана Владимировна… девять человек. Девять, Беседа!

– Точно девять! Значит, помнишь. Так вот про нас тогда просто забыли. Это мне потом один из чинов сказал, злой был как собака, пьяный и в отставке, я его встретил через год, в космопорте на Малом-2, когда летел сюда.

Беги, рыжая… беги… Светлана Владимировна, мне сегодня тройной, а то я буйный буду… Никого не будет дома, кроме сумерек, один… Я Артём Звягинцев, сто тридцать первая второго космодесантного… ответьте… ресурсы на исходе... я теряю людей… помогите… снежный день в сквозном проёме незадёрнутых гардин… ты появишься из двери, в чём-то белом, без причуд…* Маринка, как хочется тебя увидеть, поцеловать в непрорисованный уголок глаз, помечтать на кухне, как было бы, если бы не это вторжение, стараясь не думать о том, что больше ничего этого не может быть, начать планировать заказ улучшений. Потом понять, что монет не хватит даже на обращение в фирму. Я скажу тебе “ты такая славная с этими непрорисованными уголками глаз”. Ты будешь смеяться – “а ты сейчас похож на чеширского кота”, “да! ободранного, робкого и с прижатыми обмороженными ушами”,”нет-нет, этот кот – очень нахальный тип, он обманывает меня!”

Светлана Владимировна, пять доз пациенту на левой койке. Чёрт, казалось, подо мной пропасть, я болтаюсь на краю, захватываю его руками, локтями, сползаю, ногами сучу, ухватился за какой-то выступ.Цепкая Славкина память словно прорастала сквозь меня. А Славку я не слышал давно.

– Стало быть, – голос, прорвавшийся по связи, был незнаком, – сдохли окончательно, прелестно. Может, это и к лучшему, всё равно не верил, что мы найдём тела.

– Фишер?

– Он.

– Так, пока я слышу ваши голоса, Беседу, Фишера и Белку в колесе считать живыми. Двигаемся дальше, координаты вписаны в мою маску.

Мне никто не ответил. Только Славка частил тихо “баю-баюшки-баю, баю-баюшки-баю”. Я его слышу, и то хорошо.

Снежные просторы стелились под чёрное брюхо трансформера. Мы то снижались до земли, то поднимались вверх. Рядом ныряли в облака Фишер и Беседин.

– Ты видишь это, Артём? – голос Беседы был странно задумчив.

Под нами замелькали дома.

– Не может быть, – прошептал я, выбираясь из цепких пальцев Славкиной памяти.

Город! Самый обыкновенный. Не чёрные заснеженные руины, которые мы видели в последние часы.

“Светлана Владимировна” двигалась так быстро, что город у меня уже был позади. Пришлось возвращаться.

Да, город, и очень большой. Стройка ещё идёт, манипуляторы-строители расхаживают по окраинам, видны их медлительные огромные спины, взлетающие стрелами кранов руки. Не может быть.

Улица узкая, виляющая между небоскрёбами. Воздушные машинки бросились от меня в разные стороны разноцветными брызгами. Тень моя скользит чёрным скатом по домам, по дороге, по автостраде, уходящей широким полотном под землю.

Люди. Люди шли по пешеходным мостам, испуганно смотрели на нас.

– Ты слышишь?!

– Воздушная тревога, Звягинцев! Нас сейчас снимут прямым попаданием!

Город испуганно взвыл тревогой. Оповещение верещало на всех языках. Как тогда, при вторжении. На экране моего трансформера блеснула зелёным сеть.

– Сеть над городом раскидывают!

– Уходим в разные стороны!

– Раньше надо было!

– Я вас не слышу! Отзовитесь, Беседа, Фишер! Пока я вас слышу, считать живыми Беседина, Фишера, Звягинцева, Скорынина…

Ловушки НЛО захлопнулись, едва мы увязли в разброшенной сети. Нас законсервировали в подземных бункерах. Орать, что свои, мы могли сколько угодно. Я знал, что трансформер инопланетян во время войны для нас был как чёрная дыра. Ни вскрыть его, не выйти на контакт с ними не могли.

Однако отрезанная от своих “Светлана Владимировна” вдруг вышла на связь. Засветившиеся пять точек, три правых слеша, две секунды замелькали передо мной.

Машина принялась издавать частые резкие звуки. Звуки тревожные, нарастающие. Потом наступила тишина. И я увидел, как машины Беседы и Фишера развернулись. Раскрывшаяся щепоть.

Это потом мы узнали, что так теперь попадают в НЛО под названием “Чёрная дыра”, что в нём при этом остаются жалкие крохи памяти. Узнали про забытый сервер одной из канувших в лету игровых корпораций, про то, что я лишь отражение человека, пропавшего без вести. Про войну, всё-таки окончившуюся вот уже десять лет как. Про зоны, куда ещё не добрались военные, а тем более манипуляторы-строители.

Из этих зон часто выбиралось такое... Выбрались и мы. Что делать с нами, никто не знал. Да, часть людей ушла в игровое поле, да, отдав корпорации всё, что было. Да, тел не было, да и кто вам сказал, что в них можно было бы вернуться спустя столько лет… Надо же какой интересный модуль, маска, говорите?.. Надо бы разобраться… Ну-ну, это не больно, вам уже ничего не больно.

Через пару месяцев, работавший со мной Джаеш, медлительный и молчаливый индиец, сообщил, что по хранившемуся в моей маске адресу найден бункер. Бункер находился в большой зоне разрушений, куда с трудом добрались учёные. Обнаружены ряды солнечных батарей довоенного образца.

– Похоже, – ухмыльнулся он мне, я появлялся перед ним всё с тем же лицом пятилетней давности, которое хранила маска, – этот Минога отправил вас банально на перезапуск батарей, которые вы бы перезапустили, думая, что это батареи для бункера с телами.

– Отпусти нас, парень, отпусти, – сказал я.

Имитация у меня дешёвая и сказал я это будничным голосом, как если бы бросил соседу по лестничной клетке “привет, парень, сегодня опять этот чёртов дождь”.

Джаеш хмуро посмотрел на меня.

– Не знаю, что ты такое, но от твоего модуля столько проблем. Ты не видишь себя сейчас. Ты знаешь, что вас двое?

– Славка, – улыбнулся я. – Минога говорил, что маска его приклеится намертво.

– Ну-ну, так вот иногда я не могу запустить твой файл.

– Я не хочу.

– Ну что за бред, он не хочет. Ты программа, парень, программа, к сожалению, ничего больше. Удачно слепленная программа, в которую мне не хочется пока забираться. В один модуль я уже забрался, он теперь не отвечает.

– Кто не отвечает? – спросил я тоном “кофе, дорогая?”.

– Ваш третий, ты его назвал Рыбак, или Фишер. Почему, кстати?

– Англичанин потому что.

– А-а, – кисло протянул Джаеш, – военное ведомство, услышав твою фамилию, наложило вето на испытания до выяснения вопроса: считать ли вас живыми. Говорят, что ты герой войны. Но это ведь всего лишь легенда, ну, признавайся?

Я молчал. Он крутанулся на стуле и опять уставился на меня, но глаза его странно заблестели.

– Если я сумею тебя запустить в этот допотопный сервер, ты поможешь мне попасть туда? Э-э, хотелось бы, конечно, какие-то гарантии, что я не останусь вот такой маской, как ты её называешь, но думаю, ваш Минога знает, в чём там дело, раньше ведь игроки не умирали, а подолгу находились в игре.

– Иметь дело с Миногой, это как с угрём, держи, не держи, всё равно вывернется. Сам я не стал бы раньше времени объявляться. Но ради такого дела я мог бы намекнуть, что знаю того, кто в силах подключить сервер к большой земле. А ты… переведёшь на мой счёт монет, чтобы…

Чтобы у Маринки снова были счастливые глаза. Я не сказал это вслух, а он не стал спрашивать, лишь чиркнул взглядом по моему лицу. Да и в память мою Джаеш давно не заглядывал. Он иногда меня отпускал погулять по миру в программке путешествий, иногда выпускал в исторический архив. Я рылся там в поисках упоминания о конце войны, когда мы все ушли в сеть. Но ничего не находил.

А иногда запрещал нам даже высовываться, ворчал, что от наших допотопных модулей одни проблемы и следы в сети.

– Сам я родился в колонии, на Луне, и не видел всего, что творилось здесь, как говорят, сущий ад, – рассказывал Джаеш мне, когда у него находилось свободное время, и он цедил матэ из большой чёрной кружки. – Почти вся промышленность к тому времени уже размещалась на Луне и Марсе. Можно бы вывезти население, но всё равно не хватило бы кислорода. Однако многие бежали туда сами. В грузовых отсеках военных кораблей. Замерзали поначалу сотнями, а потом в тайне от ведомства команды стали отапливать эти отсеки. И про марсианские катакомбы жуткие вещи рассказывают.

– Тебе надо зелёный чай пить или чёрный, а ты матэ цедишь галлонами, ты ведь, я слышал, делиец? – сказал я, чтобы что-то сказать, так противно было на душе.

Или что там у меня вместо этого. Я, оказывается, был теперь частью истории, а думал, что живу. И Маринка, и сын мой, они все там думают, что живут.

– Бомбеец. Ты опять путаешь. Стереотипы, – рассмеялся Джаеш.

Славка теперь чаще молчал. Когда же я его спрашивал, почему он молчит, он отвечал:

– Я стеснительный.

А я знал, что он скучает по ребятам. Джаеш говорил мне:

– Когда я его через тебя вижу, знаю, что вам хреново, парни, тогда только в спячку. После спячки вы опять людьми выглядите.

Добраться в далёкий посёлок на Ямале, где и была обнаружена старая метеостанция с солнечными батареями и сервером, у Джаеша получилось лишь через месяц. С нами вопрос так и не решился – считать живыми или нет, а пока наш бомбеец поздравил нас с присвоением медалей “За отвагу”, проявленную в боях при вторжении. Так и зачитал короткое, бодрое послание.

Просидели на метеостанции мы долгие три недели, Джаеш ругался на мороз. Пожёг отопительный котёл. Ещё больше ругался, пока ему не доставили на грузовом самолёте новый. Но местные привезли ему оленьи штаны и ирын, глухой с собачьим мехом на воротнике. На голову Джаеш нахлобучивал песцовый капор.

– Вот ведь, никакой закон им не писан, весь цивилизованный мир отказывается убивать животных, а они и не принадлежат к цивилизованному миру. И не хотят к нему принадлежать. Но есть какая-то гармония в этом их мире, чёрт знает, что такое, но улыбаются как дети! Кажется, у меня получилось, Артём, не поверишь, удалось войти в систему…

Сын долго меня слушал, потом молчал, а потом сказал, не глядя на меня:

– Значит, можно, наконец, просто жить.

И пошёл учиться.

Маринка теперь не прячет глаза из-за того, что плохая сеть. За нашей сетью следят военные. Неизвестно, сколько они будут держать капельницу у постели больного в коме, наверное, пока не снимут гриф “считать живыми”.

А пока я каждую пятницу отправляюсь на северные фьорды. Мой птеродактиль серый со сломанной фалангой на правой лапе. Он числится в списке под кличкой Розовый Фламинго. Наездник Белка в колесе и его птеродактиль в жёлтых майках. Только майка Фламинго раз в пять больше моей. И шлемы у нас одинаковые, а у Флэма он смахивает на корзину для белья.

Сегодня я лечу седьмым. Вижу на трибуне в угловой ложе Славку, он пришёл с Мариной. Держится строго и старается молчать, но глаза его радостно мечутся. Он часто рассказывает мне, как они ходили с Жекой и Серёгой завоёвывать тот город в излучине у сломанного выключателя. Глаза у него в этот момент как у мальчишки. Хоть ему уже и под сорок, моему Славке. И если его любить и слушать иногда, то можно совсем редко корректировать маску.

Ждать – всегда самое трудное.

Птицы волнуются, тянут шеи, ощериваются беззвучно друг на друга и покусывают иногда соседа. Перепончатые крылья распахиваются. Не птицы, да. Но летают, и я зову их птицами. А голубей – курицами.

– Куриц своих кормить будешь? – смеётся Маринка. – Ну, у кого ещё в округе есть голубятня?!

Мы волнуемся не меньше, сегодня здесь и Беседа, и Минога. Фишер тогда откликнулся всё-таки, но потом исчез где-то в Испании-2, а Серёга больше никогда не позовёт маму пришить пуговичку.

Гонг звонит в третий раз, выстрелов птеродактили боятся. Птицы тяжело отрываются от земли. Пятьдесят участников, отличный заход, крепкие ставки.

Мы не глядим друг на друга. Ближе к спине птицы, прижать ноги к её туше, чтобы ей легче было идти вверх, а тебе – не вывалиться из седла, борясь с собственной тяжестью. Набрать высоту, пройти по кривому ущелью, потом долго маневрировать по фьорду.

Справа столкнулись Макс и Туарег. Свалились оба. Метрах в десяти от земли их ловят спасатели.

Птеродактили, путаясь в оборванной упряжи, сцепились в небе. Визг на всю округу.

Мой косит злобно глазом в сетке серо-красных сосудов. Похлопываю его по шее, он хлопает в ответ раздражённо клювом, клекочет, задрав голову, бросается в сторону дерущихся, выпятив киль. Натягиваю повод, Фламинго нехотя слушается.

Теперь уйти вниз до самой поверхности моря, чтобы попасть в пещеру. Несёмся впятером. Темно. Лишь вспыхнувшие фонарики на шлемах слабо подсвечивают.

Из воды поднимается столб воды, огромная пасть змееголова распахивается подо мной.

Чёрт… Кислотный бурдюк змееголова – та ещё радость. А у меня теперь хватает монет, и значит, будет больно.

Фламинго пугается. Мечется в темноте. Бьёт крыльями о скалы. Цепляюсь за повод, повиснув в воздухе, чувствуя коленями жар от глотки огромной твари.

Меня подхватывает кто-то уже у зловонной пасти и втягивает на спину птицы позади себя.

Вырываемся к трибунам. Море блестит чешуями на солнце. Рёв зрителей оглушает. Мой Фламинго радостно несётся в стойло.

– Вот подлец, лишь бы пожрать! – ржёт Минога.

– Один-один, – говорю я, еле удерживаясь на спине позади него без седла, когда ящер взмывает вверх в победном пике.

– Наконец-то я никому ничего не должен, – кричит Минога.

Беседа приходит вторым. Спрыгивает со своего Альдебарана, смеётся:

– Признайся, Минога, что ты спихнул Белку сам, ведь он шёл первым.

– Скучно, – невозмутимо отвечает тот, снимая шлем, сегодня он бомбеец. – Да! Есть шанс подключиться к большой игре…

Я уже их не слушаю, пробиваюсь к трибунам.

* - стихи Б. Пастернака.

Приходи

Стук раздавался давно и назойливо. Но Дождику оставалось обойти ещё один ряд с вещами. Вещи громоздились до самого потолка норы в стене глубокого оврага. Хозяин тащил сюда всё, что встречалось наверху из того, что не встречалось в обычной жизни. Кофемолки, одеяла, статуэтки, цепи, колёса, сервант, комод, даже один якорь с речного буксира, диван, столы, рубанок, половина телевизора, на который упал фонарный столб. Всё это тащилось сюда, складывалось, копилось.

Дождик давно не оказывался в этом углу, потому что обычно к двери выходил справа, а сегодня пошёл слева. Сейчас он с любовью касался вещей, гладил их руками. Руки у Дождика были от мертвеца, и ноги, и глаза, и нос, и уши. Всё это Дождик – который сам по себе ничто, пустота, эхо лесное, домовой, – собрал, и теперь оно кружилось вокруг сердца в заданном Дождиком порядке и было замотано халатом. Иногда Дождик забывал про то, что он хочет походить на человека, и тогда детали и мелочи в его внешности начинали жить своей жизнью.

Пока Дождик огибал угол буфета, стук прекратился. Дождик вздохнул и пошёл обратно. Но стук возобновился и был ещё более настойчив. Будто стучавший молотил теперь кулаками, или что там у него есть. Если ничего нет, то, наверное, это Грузь пришёл, подумал Дождик. Если кулаки, то опять мертвые подрались или спутали под утро могильную плиту с его дверью… Но теперь стучавший будто разбегался и бросался на дверь.

– Пустые хлопоты, – проворчал Дождик, – умник нашёлся.

Он провёл пальцем по впадинке на скульптуре. Девушка под зонтом. Сделавший эту штуку – мастер, такой зонтик мог сделать только мастер, эти спицы, а складки на платье, вот здесь, что смялись от ветра, а пальцы – на ручке зонта. Дождик любил брать вещицу за талию, как у осы. Потом Дождик с нежностью погладил толстого младенца, спавшего на коленях у женщины. Маленькая скульптура пожелтела от времени, откололись ножка у самой мамаши и нос, облетел глаз. А ребёнок цел. Он не очень красив и толст, но каждый раз Дождик по размышлении признавал, такого нет в их мире, к тому же, когда он глядел на ребёнка, какое-то странное чувство рикошетом мельтешило в его сущности между глазами, сердцем и носом.

Такое бывало, когда выберешься на рассвете из норы, а солнце ещё не видно, но небо над верхушками леса не то, оно будто из другого теста, такого потом весь день нет, и вдруг вспоминался дом. Когда за окном ливень, пузыри на лужах, а женщина говорит толстому ноющему малышу: ”Дождик”. Дождик! Тогда за полдня поднялась вода в речке и смыло мостки... У каждого домового должен быть дом. А кто его построит теперь? И что толку от того, что есть много домов? Если в них никто не живёт.

– О, забывшие про нас боги, услышишь ли ты когда-нибудь меня, Дождик?! – долетело вдруг до хозяина.

Он просиял лицом. Но лица не было, три глаза, рот и нос медленно плыли, держась вместе по наказу хозяина, а теперь всё это прыгнуло в разные стороны.

– Так что же ты сразу не сказал?!

Крикнул он и открыл дверь. Дверь у него хорошая – могильная плита. Её притащили с собой два мертвяка, подрались, рассыпались на части и свалились под ней. Дождик утащил её утром. А мертвяки ушли ночью. Ещё долго после них позвякивали все кружки, стаканы, ложки в норе Дождика. Так всегда бывает, когда мёртвые ходят. Дождик расставлял везде посуду, чтобы знать, что они пришли. Ему-то они не страшны, плохо, что мертвяки портили вещи. Они просто ненавидели их. То ли плакали, то ли рычали, рвали и превращали всё в хлам. Но люди эти места оставили давно, сразу после того взрыва, закрыли большими скорлупами то, что еще чадило, и ушли. Поэтому новые вещи больше не появятся никогда. А мертвые – они всегда ходили, и при людях ходили. Ночь, луна, они выбираются из могил и ходят. Или дерутся. Это хуже всего.

– Дождик, ты меня не слушаешь!

Дождик остановился и отругал себя, чуть не обидел лучшего друга. Ведь Грузь говорил очень тихо. Его голос походил на шелест придорожной травы. “Но дороги теперь все поросли травой, и придорожной нет больше, – думал домовой, слушая Грузя.

А Грузь возмущённо зашелестел, пробежав ветром по затхлому воздуху норы, посыпались сухие цветы из вазы на серванте, стоявшем на столе. Дождик привычно собрал их и поставил на место.

– Возле пустой деревни мертвяки ночью похоронили человека, – прошелестел Грузь, – но он ещё жив, я слышу…

– Мертвяка, ты хочешь сказать? – уточнил Дождик.

– Человека! – крикнул возмущённо Грузь, лесной дух, он кричал как сквозняк на две форточки, что открыли напротив друг друга, и цветы опять упали.

– Хм, – сказал Дождик, запахнув халат и перевязав задумчиво пояс. – Но их нет.

– Он был… – Грузь заметался, Дождик хмуро следил глазами за поднимавшимся ветром, за прыгавшими глазами Грузя, тоже старый дурак придумал себе глаза приделать. Дождик подхватил упавшую статуэтку девушки с зонтиком, а гость крикнул: – Похож на него!

На тропу между горами вещей упал портрет. Старый выцветший снимок. Мужчина в купальном полосатом костюме и с удочкой.

– Такие давно не водятся, – сказал Дождик.

– Да! Тот был грязный и бородатый. Ты должен пойти со мной! – шелестел возмущённо Грузь другу в ухо, ухо сдуло набок.

– Кричи тише, я и так иду, иду уже! – махнул на друга рукой Дождик. – Опять ты мертвяка за человека принял. Не вернутся сюда люди.

Вышли они на рассвете. Хорошее время, особенно после дождя, когда солнце пригревает. До пустой деревни недалеко, раз – и там, переходы домового и духа лесного – дело тёмное. Кто его знает, как они шли, но вот они уже были здесь. Торопились так, что пришли одни глаза и халат. Руки и ноги шли ещё вдалеке.

Свежая могила, земля комьями подсыхала, из-под земли слышалось дыхание.

– Живой, да, – сказал Дождик задумчиво.

– А может, лучше пусть там и сидит, пустая могила, что ему сделается, – вдруг сказал Грузь и зашуршал ветром в кустах, посыпалась роса. – Тогда от них рыба в реке сдохла и пузом кверху плавала. И воздух мёртвый сделался.

– Хорош балагурить. Тяни давай.

– А я что делаю.

– Ещё.

– И так тяну!

Плита сдвинулась набок. Пальцы грязные ухватились за край. Выглянул человек. Халат и пять мёртвых белых глаз смотрели на него. Человек отшатнулся. Потом подтянулся, закинул ногу, молча выкарабкался из ямы, побежал, оглядываясь и всё также молча.

Бежал и оглядывался. Вроде бы никого и нет, а будто по пятам кто идёт. Добежал до деревни. Побежал по пустой улице. Мотал головой, спешил… Злость брала… И дом крепкий нашёл, и датчики уже ноль показывают, жить да жить бы, но, то какие-то уроды в темноте в яму затолкали, то глаза эти в халате… Долго выбирали место, где обустраиваться. Можно было уйти в город, столько пустых домов. Так нет ведь, тянет сюда, в родные места. Дед, бабуля рассказывали, а тут эти глаза.

– Жива… я боялся даже думать, – схватил он в охапку девушку, выбежавшую из дома, пальцы его забрались в русые волосы.

Она тихо засмеялась:

– И я боялась.

– Кажется, они нас испугались, – сказал Дождик на следующий день и важно добавил: – Они не выбираются из постели, ластятся и ластятся, даже не могут заняться делом. Я сегодня ходил к ним. Он её поймал прямо в сенях. Думаю, будут дети.

Грузь ничего не смыслил в детях и промолчал, только вздохнул.

Потянуло сквозняком из леса. Грузь и Дождик сидели у выхода из норы, в двух старых продавленных креслах. Пели сверчки.

– Ночь сегодня светляковая. Ты заметил, и мертвяков меньше вокруг? Хорошо. Ты знаешь, там, в сенях, она сказала: “Я тебя боюсь, Никитин, ты маньяк”. Она странно улыбалась, а он смеялся тихо и тоже очень странно. Думаю, она просто изо всех сил делала вид, что шутит. Но если она его боится, то сбежит, а если сбежит она, то уйдёт он. И у меня не будет дома. Думаю, он не знает, как обращаться с девицами. Я ей качели сделаю! На верёвках, у меня есть.

Дождик убежал в нору. Долго гремел там и носился по проходам. Вылетела грязная лавка и бухта верёвки, над ними прыгали мёртвые глаза и путался халат.

– Думаю, теперь у меня будет дом, – сказал Дождик, – приходи.

Бросил халат, три глаза, руки, ноги, нос, сердце и исчез.

– Цветы, не забудь про цветы, – прошелестел ему вслед Грузь.

Она выбралась из-под одеяла, пошла к открытому окну. Остановилась посреди комнаты и рассмеялась:

– Откуда ты знаешь, что я люблю мальвы?

Мальвы красные, цветы с ладонь, были везде. На полу стояли чашки, блюдца, молочник, чайник. Валялись ложки, ведро, ухват, стояла статуэтка – девушка с зонтом.

Он сел. Уставился на свои босые ноги. Возле ног лежала железяка с деревянной ручкой. “Я даже не знаю, что это такое… Какой-то рубанок доисторический?! Чёрт, да откуда всё это?!” – подумал он и сказал:

– Я тут рядом в заброшенном доме нашёл. И мальвы… там же… Иди ко мне.

Он улыбнулся. Из одежды на ней были только тёплые вязаные носки. Сегодня так и не получилось растопить печь, дымоход чистить надо. И ночью выли волки, хорошо, что взял ружьё. Ещё эти качели. Лавка на верёвках появилась вдруг на соседней берёзе. Но ей, кажется, понравилось. Вспомнились пять мёртвых глаз и халат. “Молока в блюдце налить, что ли? И молока-то нет. Привезу, приходи”.

Пластмассовый огонь

У Евгения была квартира, оставшаяся от родителей, старый пёс Вертихвост – бело-рыжий симпатяга дворянин, и жабры от фирмы "Медея", одно из самых выгодных улучшений, за которые он работал бесплатно три года. Жабры и дыхалка земноводных жителей Леды больше всего подходили землянам, хоть новое приобретение и приходилось беречь зимой от холода, а летом – от перегрева. Сами жабры – щель сантиметров пять – открывались в воде, а на воздухе выглядели грубым зарубцевавшимся порезом. На это улучшение Михайлов согласился легко. Пришло в голову вдруг, что охота послушать, о чём поют дельфины. Согласиться-то он согласился, но родительскую квартиру пришлось сдавать.

Даша жила этажом выше. У неё был сын Ромка – от закончившегося в прошлое лето брака, старый кот Хлюст, доставшийся от переехавшей в другой город подруги, и работа – "на двух работах", как называл её Ромка. Потому что работала Даша в школе искусств и средней школе номер двадцать восемь.

Даша каждое утро вела четырёхлетнего Ромку в детский сад. Сегодня они вышли позже обычного. У Ромки была надета набекрень шапка, принципиально зажмурены глаза, маме он сказал, что просыпаться не будет. Ведь тогда его не возьмут в сад. Конечно, не возьмут, в сад берут только проснувшихся. В руке Ромка зажал дракона. Оранжевый язычок пламени всё время отваливался. Отвалился и на торопливом вираже на повороте лестницы. Ромка хныкнул, скособочился, не отпуская мамину руку, и поднял.

– Отдай мне огонь, Ром, я его вечером приклею, – сказала Даша. – Потеряешь.

Они уже спустились этажом ниже. Дверь напротив была открыта. Михайлов, одноклассник и просто сосед, в парке и кашне стоял спиной. За ним виднелась квартирантка.

– Хай! – сказала квартирантка громко, выглядывая из-за соседа.

Сосед обернулся.

– Здравствуй, Даша.

– Неет, – протянул Ромка, всё ещё зажмурившись, – не потеряю. Дай капетик.

– Привет, Михайлов. Ну какой пакетик, Ром, посеешь огонь, – ответила Даша.

– Не посееею.

Даша, приближаясь к соседям, машинально дёрнула сына за руку, они быстро зашагали вниз по лестнице.

– Не дёргайте ребёнка, мамаша, – сказала квартирантка Даше в спину, – лучше встаньте пораньше и дайте ему время собраться.

Оказавшись на улице, Даша перевела дух. Села на корточки перед Ромкой, поправила ему шапку, он ей отдал пластмассовый огонь.

– Завтра мы встанем пораньше и не будем ругаться, да, Ром?

– Не будем.

По дороге Ромка рассказал, что Дракоша вчера подбил глаз врагу.

– Глаз цел? – уточнила Даша. – У врага?

Выяснив, что глаз у врага цел, она успокоилась. К тому же, и воспитательница ничего не сказала. И Даша благополучно выбралась из разноцветной флотилии сапожек и ботинок. Выскочила за ворота.

Было сыро. Всю ночь шёл дождь, теперь валил хлопьями снег и тут же таял. Декабрь, а зима никак не установится.

В кармане возле детского сада стоял синий рено. Сосед – собственной персоной. Учились за одной партой, ходили в походы, жили в одном доме. После школы он уехал учиться и надолго потом остался там, наведываясь лишь в отпуск. Потом умерли родители, и ему пришлось вернуться, потому что некуда было девать Вертихвоста. Теперь Михайлов жил вместе с псом где-то на окраине города у друга, а квартиру сдавал.

Евгений высунулся в дверь.

– Дашк, садись, подвезу! – он поехал и крикнул на ходу потому, что Даша припустила к остановке.

Почему-то не хотелось никаких разговоров. Это обычное "как дела?” – “хорошо, а у тебя как?” – “и у меня хорошо" звучало всё нелепее с каждым разом.

– Не надо, Жень, спасибо!

Сосед догнал, поехал рядом. "Хорошо выглядит Женька, благополучно... а шарф... в клеточку, будто из шкафа, где хранится то, что наверняка когда-нибудь пригодится. Вера Степановна сохранила. Круто, что носит, – одёрнула она себя, – было бы здорово, если бы Ромыч так же... потом... носил то, что я отложила на всякий случай".

– Квартирантка уже полгода не платила, – Михайлов ехал медленно, Даша заметила, что она-то несётся вприпрыжку рядом с машиной. – Но её жалко, Даш. Оказывается, после последнего улучшения у неё совсем тумблер переключился. Работу бросила, сидит дома. Что делать, не знаю, и выселить рука не поднимается.

Даша молчала, быстро идя и глядя перед собой в снежное раскисшее крошево. Она не знала, что сказать. Ну что тут скажешь.

– Ромка у тебя замечательный, с этим драконом, с огнём, понимаешь, а я за деньгами пришёл. Такая проза жизни.

Даша остановилась, автобус уже подъезжал. Михайлов тормознул прямо на остановке и вышел. Он с улыбкой разглядывал соседку, нахохлившуюся в своей шапочке, на которой образовалась ещё одна, из снега. Даша была ниже его на голову, как всегда шустрая в движениях, но медлительная в ответах. Вот и сейчас она помедлила и тоже улыбнулась:

– Выглядело очень сентиментально. "Я тебя никогда не увижу, ты меня никогда не забудешь".

– Вот я и подумал, что ты так и решишь. Давай, я тебя подвезу.

Подошёл автобус. Даша помотала головой и дёрнулась к автобусу:

– Нет, я сама!

Михайлов схватил сумку с её плеча и со словами:

– Мне здесь стоять нельзя, сама понимаешь!

... побежал к рено. Сел и поехал. Даша растерянно сделала несколько шагов в сторону автобуса, потом в сторону рено, машинально побежала за ним. Михайлов дружелюбно улыбался в окно.

– "Динамо" бежит?

Даша остановилась. Ещё издевается. А шуточки все Кирилла Олеговича, его отца, старые-престарые.

Михайлов отъехал метров на десять и остановился. Даша села в машину, переводя дыхание.

– Ну что за несуразный день, – сказала она и посмотрела на Михайлова.

Машина тронулась. Евгений спросил:

– Тебе куда?

– Праздничная, сорок четыре. Там школа.

– Прекрасно, – Михайлов посмотрел на Дашу, на дорогу, опять на Дашу, протянул руку и сдёрнул шапочку с неё. Рассыпались русые волосы, снег – мокрыми брызгами. Серо-зелёные глаза смеялись.

– Это несправедливо, Дашк, ты совсем не изменилась! А глаза, так и не пойму, серые или зелёные.

– Саня говорил, – сказала Даша, – что на Земле два процента людей с зелёными глазами. У остальных его оттенки. Получается, Жень, серые.

– Ну, Саня, вот обалдуй, это он так действует, чтобы ты никуда от него не делась, знакомо.

– Михайлов, я приехала, останови здесь.

– Дашк, хочу попросить тебя. Сейчас подумал, что только тебя и могу об этом попросить.

Евгений остановил машину. Даша, взявшись за ручку, слушала.

– Тут такое дело. Завтра мне утром в космопорт, и на два месяца. Подвизался Ихтиандром поработать на питомниках Леды, у них там эпидемия, но земляне почему-то не заражаются, вот и идёт набор на земных биржах. В прошлый раз уехал, и Вертихвост оказался у догхантеров. Знакомый, у которого он оставался, не справился с управлением моего Вертихвоста в брачный период, тот и убежал. Спасло лишь то, что у догхантеров положено ждать месяц, повезло просто. А теперь знакомый женился, придётся оставить Вертихвоста в приюте, но боюсь, как бы этот брачный аферист не сбежал и оттуда. Я бы прописал у Вертихвоста в данных твой адрес, на всякий случай. Тебе ничего это не будет стоить. Только если что-то случится, забрать бы его у догхантеров до моего приезда. Старый он, Даш, жалко его чужим людям отдавать, а на тот свет ещё жальче. Можно?

– Нужно! Сделаю, что в моих силах. Всё будет хорошо. А вообще, может, сразу мне его давай? Правда, домой я поздно возвращаюсь. Нет, пусть будет в приюте, – Даша покачала головой, улыбнулась: – Ты знаешь, я теперь панически боюсь оказаться без работы. Да, всё хочу спросить, если, конечно, не секрет, – сказала Даша. Похоже, и правда хочет спросить что-то серьёзное. Она всегда становилась такой скучной, когда её что-то занимало. – Как ты решился на улучшение? Вижу, жабры. Как это вообще, не мешают?

Евгений усмехнулся, пожал плечами.

– Да нет, духоту не любят и ветер, пожалуй, – пыльный или со снегом. Я дурак, ты же помнишь. Жить на что-то надо. Умею я только рыбообразных изучать. Ну а жабры, говорят, на моск не влияют. Всех этих улучшений в моске я боюсь как огня, – Михайлов рассмеялся. – Слушай, ведь рисовать против улучшенных – гиблое дело, поди, штампуют на раз и сплошь гениальное. Ты-то как выживаешь?

– Штампую! – рассмеялась Даша.

Евгений с сомнением покачал головой:

– Не знаю. Простым за ними не угнаться, нет, Дашк. Хотя... Только это, наверное, чего-то и стоит. Но все эти улучшения в мозгах – боюсь их. Будто человека перевели на автопилот. Сиди, смотри в окошко, он всё-всё за тебя сделает.

– Нам бы с Ромкой выжить, Жень. А на улучшения в мозгах хорошие скидки, на них не все соглашаются. Поневоле задумаешься, – Даша усмехнулась.

– Извини, что лезу не в своё дело, – Михайлов стал серьёзным. Выжить... Вот ведь, нечаянно наступил на больное. И его ведь никто не пустит помочь ни финансово, ни как-то иначе, и он сейчас всего лишь болтун. – Наш разговор не повлиял на твоё желание помочь мне, нет?

– Даже не надейся, – Даша протянула визитку, – напиши мне в почту, я пришлю тебе данные.

– Спасибо, Даш. Надеюсь, Вертихвост будет вести себя прилично.

– Разберёмся! – махнула рукой Даша уже на переходе.

Спуститься в переход, на той стороне – школа. Михайлов рванул с места в карьер. Завтра в десять отправка, а дел по горло.

На Леде по прибытии на огромную платформу космопорта – обычная встреча с менеджерами, раздача путёвок по местам прикрепления на работу, защитные комбезы, ещё один сто пятидесятый инструктаж, пересадка в подводный госпитальный бот... Зима, температуры здесь в это время года не поднимались выше плюс пяти градусов. Огни плавучей пересадочной станции отражались в воде. Кругом вода, суши на Леде почти не было.

Бот пошёл на дно. В воздушной каюте тепло. Через прозрачный пластик видно, как смеются в соседней водной каюте ледийцы. Медлительные и хладнокровные, высокие, одетые в мягкие форменные комбинезоны пограничной службы. Наверное, возвращаются домой, со смены.

На дне, возле госпиталя, Михайлов вышел из бота. Посадочная платформа быстро пустела. Все спешили домой или по делам. Михайлов чертыхнулся, торопливо и не очень умело вдохнул, глотнув носом и ртом воды. Залпом, будто водки выпил. Закашлялся. Но жабры открылись. Сначала холодно, острая боль в нос и в голову, ломит в груди, потом привыкаешь. Скоро дыхание выравнивается, приходишь в норму. Не очень приятно, кажется, слюни, сопли, всё на виду, но быстро понимаешь, что ты как все, и до тебя нет никому дела.

Сегодня ещё отпуск, в питомники с планктоном ему только завтра. В жилом блоке тоже делать нечего, ночные отсыпаются, дневные – на смене. Евгений ухватился за поручень проплывавшего мимо трамвая. Роботы-трамваи походили на многоместный скутер с вешалкой, можно сесть, а можно ухватиться рукой за вешалку-поручень и плыть, не забудь только прикоснуться чипом к платёжке. Трамвай шустро грёб к скале, там поворачивал, и надо успеть спрыгнуть, иначе добираться ещё минут двадцать.

Эпидемиологический госпиталь сверху походил на виноградную лозу, ползущую по дну и растущую из большого больничного корпуса. К стволу-коридору крепились гроздья прозрачных боксов-изоляторов. Электроника здесь вся выращена из биосреды, "это работает просто, как у нашего электрического ската", – смеялся Отто Мерц.

К нему и отправился Евгений. Ему нравилось разговаривать со стариком, смотреть, как тот возится с пробами и микроскопом, часто помогал ему перетаскивать капсулы с больными. Дальше Мерц его не пускал – "не положено, ещё куда-нибудь влезешь, отвечай потом за тебя, ночи не спи, а поспать я люблю, хоть и ночей здесь нет", – брюзжал он.

Вообще, старик Мерц – опытный детский хирург, но уже давно живёт на Леде. Часто бывает в карантинных зонах, которые объявляют то тут, то там, натягивают над ними изоляционный купол. Мерц мотается в эти зоны на скутере. Перевязывает особо гнойных, когда струпья лопаются с кровью. Он собирает больных, тащит на себе. Это не тяжело, в воде не тяжело. Дальше – прицепом к госпитальному боту. Здесь всё врач делал сам, некому больше.

Город подводный будто вымер. Заброшенные таблетки-дома. Таблетками их назвал Михайлов, когда в прошлом году первый раз увидел. Круглые, белые, одноэтажные дома, похожие друг на друга. Мерц посмеялся:

– Таблетки... не всегда так было. Опустело много старых городов Леды в экваториальной зоне. Пришлось селиться здесь, есть теория, что в северных широтах присутствует планктон, который быстрее обеззараживает воду. Который ты, кстати, и выращиваешь. Ты не видел их скульптуры.

– Скульптуры?! – Евгений плыл за Мерцем на самый край больничной "лозы", старик позвал помочь.

Здесь обычно размещались новенькие, но назавтра верхушка “лозы” утягивалась ещё дальше. Капсулы наполнялись, капалось то одно лекарство, то другое. Иногда “виноградина” начинала светлеть, но чаще среда внутри неё так и оставалась мутной. Чернела всё больше, а потом бокс утилизировался.

– Сегодня поступил, – сказал Михайлов, остановившись.

На самом деле кожа ледийцев серо-голубая, но из-за содержимого капсулы и самой её стенки кажется синюшной. Покрыта сплошь болячками. Голова запрокинута, плоская и словно великоватая для тщедушного тельца. Но это только кажется, ледийцы высоки ростом и по-своему красивы.

– Да, мальчик совсем, – сказал Мерц. – Каждый раз думаю, ну может быть, хоть этому-то повезёт, и он выживет.

Отто отсоединил один почерневший блок, тот начал падать в глубину, но Мерц торопливо навёл на него захват, капсула зависла, подчиняясь, и поплыла вверх.

– Отсоединяй мальчишку, у него только вторые сутки комы пошли, большая редкость. А я второго заберу. Кое-как сегодня их нашёл во впадине далеко за городом. Поселения разбросаны чёрт знает где, попробуй, найди сразу, откуда это их дельфинье "спасите наши души" идёт, – сказал он, его бесцветные глаза поблёскивали за очками и шлемом. – Попробуем сегодня ещё раз привить от земной оспы. Вот ведь, ещё не хотят, чтобы мы вмешивались, улучшенные – для них второй сорт, а не люди.

– Почему кстати? – спросил Михайлов, отсоединяя капсулу мальчика.

Это странное отношение к приезжим он тоже заметил, его будто сторонились.

– Во-первых, ты лишён возможности общаться нормально. Я-то себе это улучшение сразу поставил.

И правда, обычно Мерц разговаривал на местном, на дельфиньем, как они между собой называли этот ледийский язык-свист. Михайлов его понимал, но отвечал жестами на сурдо. Только когда садились на скутер и надевали шлемы, тогда появлялась нормальная человеческая связь. Но быть постоянно в шлеме – это как на Земле ходить всё время в очках от солнца. Можно, но лучше язык местный знать. Раз не пытаешься себе его "поставить", значит, не хочешь быть "своим", простая житейская логика.

– Кроме того, мы ведь не нашли работу у себя, другие нашли, а мы нет. Стало быть, что-то с нами не так. Меня вот не пускают к результатам исследований, но и у самих уже сил не хватает заниматься ими, не хватает людей. Очень большие потери. Я с прошлым рейсом отправил на Землю другие пробы. Мне всё равно кажется, что это мутировавшая земная оспа. На Земле в ответ покрутили у виска, "ты понимаешь, какие выводы сделают? Это значит, мы и привезли оспу на Леду!" И что?! Теперь ждать, пока они все вымрут? Ну не умирают земляне от этой заразы, это ведь очевидно. Осторожнее! А чёрт...

Евгений неловко задел захватом капсулу мальчика. Брызнула густая жидкость. Щель расширилась от давления в капсуле, и содержимое хлынуло потоком.

Мерц быстро обхватил капсулу и перевернул её так, что лицо мальчика осталось в питательной среде. Врач ещё пикнуть не успел, а Михайлов уже подтянул трясущимися руками скутер, на котором висел тёплый баллон с биопластом. Густая заплата растеклась по капсуле, схватились края порыва. Биопласт остывал быстро, впаивался.

Мерц продолжал удерживать на весу тяжёлую капсулу.

"Кило на пятьдесят потянет, вода – водой, а тяжёлая... наверху, наверное, все семьдесят будет", – думал Евгений, перехватывая мальчишку.

– Проверь, всё ли цело, – попросил он.

Мерц бросился проверять, не порезан ли захватом кабель. И укоризненно дернул головой. Потом улыбнулся:

– Всё обошлось. Так всегда, когда с Земли только приезжаешь. Болтает. Воды лишней наглотался?

Ещё бы, наглотался по полной, правильно делать первый вдох он так и не научился. Но в прошлый раз было ещё хуже.

– Ну вот, система уже закачивает среду.

Отто отпустил осторожно капсулу. Посмотрел на лицо мальчика. Оно было синее и спокойное.

– Пора возвращаться, – сказал Мерц.

Сели на скутер, укрепили две капсулы сзади. Мерц дал по газам. Машина легко взяла с места в карьер. Понеслась прочь от госпиталя. Мелькали тощие леокадии, уползающие стеблями вверх, рыбья мелочь, дома и каменистая дорога.

– Слышишь? – сказал Мерц, повернувшись в пол оборота.

– Ничего не слышу... а, подожди-ка...

Сквозь глухоту воды стал доноситься звук. Михайлов такое слышал впервые. Тонкий, ввинчивающийся, беспокоящий. Было ощущение, что хочется что-то понять в нём, но невозможно уловить.

– Это с непривычки, – Мерц свернул с освещённой улицы, нырнул в темноту, потом пошёл на глубину. – Тут главное про глубины не забывать. Легко перебрать, а потом не поднимешься. Или поднимешься, а что толку. Системы у тебя нет, чтобы справляться с декомпрессией.

– А у тебя есть?

– Есть.

– Зачем? Всегда удивляюсь, зачем улучшения на себя одно за другим навешивать?

– Однажды вот так услышал этот их свист, сигнал шёл с большой глубины, но пришлось вернуться за помощью. А потом было поздно, не успели.

– Но ведь, получается, тебе всё тяжелее быть на Земле. Рыба почти, дельфин.

– А я там и не бываю.

Михайлов с удивлением вдруг понял, что в свисте слышит одно и то же, повторяющееся монотонно. Потом ему показалось, что звук угасает.

– Как будто одно и то же повторяет.

– Помогите. Что ещё он может повторять.

Звук уныло тянулся в воде. В этот момент скутер пошёл резко вверх, вылетел из-за рифа, открылось песчаное плато, подсвеченное обычными местными плавучими фонарями, похожими на медуз. Сначала Михайлову показалось, что они попали в лес, такой плотный, что скутер замедлил ход. Мерц остановился.

И Михайлов рассмеялся. Потому что это был не лес, а парк из смеющихся людей. Выпиленные из местного белого камня в полный рост, они сидели, стояли, передавали друг другу что-то, приподнимали свои перепончатые руки сжатыми в замок – обычное приветствие ледийцев. Были сидевшие на корточках и рисовавшие на песке, даже спящие, но у всех у них было одно и то же выражение лица – они улыбались.

– Вот он наш плакальщик, – улыбнулся Отто.

И погладил одну из самых маленьких скульптур. Она стояла боком, была не похожа на все остальные толщиной переходов и сочленений, но в общем лесу сливалась. Звук шёл от неё и теперь прервался. Михайлов спрыгнул со скутера, приблизился. Скульптура шевельнулась, встала на восемь ног.

– Утохаи. Они привязчивы, как наши собаки, и ужасные повторюши, часто что-нибудь повторяют за своим хозяином. Наверное, его хозяин был одним из скульпторов.

Существо некоторое время неподвижно стояло возле ног, потом зарылось в песок, и стали видны только его глаза. Михайлов присел перед ним на корточки. Этот взгляд исподлобья. Как у его Вертихвоста, то ли виноватый, то ли просящий что-то, а что просящий, не понять. Михайлов сказал задумчиво:

– Невероятное место.

И пошёл, утопая по щиколотку в песке, миновал две улицы фигур, остановившись возле сидевшей на излучине каменной арки девушки. Она смеялась, приложив ладошку к губам и закрыв глаза.

– Они все смеются. Почему? Здесь есть не смеющиеся или ещё какие-то?

– Есть другие. Парк скульптур, играющих в разное, во что они только не играют.

– Целые парки играющих, смеющихся, слушай, Мерц, а мне ледийцы показались холодными и равнодушными.

Мерц тоже шёл, разглядывая статуи. Некоторые затянуло наполовину песком, на некоторых поселились ракушки. Мерц остановился, принялся очищать фигуры от песка и ила. Махнул рукой.

– Иди сюда. Хотел тебе показать вот эту, она самая старая.

Михайлов подошёл.

Мужчина и женщина сидели за столом друг против друга, улыбались не друг другу, не смотрели друг на друга.

– Это старая скульптура, мастер её при жизни не отдавал, только вот недавно его родственник передал в дар городу. Называется "Вместе".

Евгений хмыкнул:

– Поэтично.

Михайлов помотал головой. Шлем надоел, но без шлема приходилось говорить только знаками, и это надоедало. Зато Мерц, знай себе, посвистывает. К тому же, пока на скутере едешь, шлем лучше не снимать: и муть всякая в лицо несётся, и оштрафуют на кругленькую сумму. А суммы еще пригодятся.

Михайлов лёг на песок, вытянулся в полный рост и уставился в глаза, торчавшие грустно на поверхности. Глаза моргнули.

– Это что, краб? Как ты его назвал? Я не успел рассмотреть, – повернулся Михайлов к Мерцу.

– Утохаи, – улыбнулся Мерц.

– Выходи, друг, мы же не звери какие-нибудь. Я буду звать тебя Пёс, просто Пёс.

Голова будто поняла, приподнялась. Существо выбралось, стало видно, что оно действительно больше похоже на краба, даже двигалось также, боком. Было оно ростом с большую кошку, ноги торчали из плоской головы.

Всё также боком Пёс промаршировал к одной из статуй, к девушке на каменной арке, и зарылся в песок под ней.

– Ну вот, кажется, проясняется, – сказал, скептически усмехнувшись, Мерц. – Или хозяйкой была эта девушка, или его хозяин сделал эту статую, или он часто приходил сюда.

– Да-а, прояснилось, так прояснилось, – рассмеялся Евгений, поднимаясь.

Пора было возвращаться. Ему завтра рано вставать на смену, в свои питомники, а Мерц уже с тревогой поглядывал на капсулы. Когда скутер стал поворачивать у скалы, Михайлов опять посмотрел на смеющиеся фигуры, поискал отчего-то тех, которые вместе, потом поискал Пса, но успел увидеть только белый лес, песчаное плато и мутно-белые медузы-фонари над ним...

Планктон произрастал в огромных плавучих корзинах на поверхности. Запустить очистку от водорослей, от растений, наматывающихся на сети, выгнать рыб, заблудившихся в корзинах в момент выгрузки подросшего микроскопического молодняка, следить за температурами, чтобы подопечные не превратились в суп. Техника на Леде была изношена и давно не обновлялась, но здесь все верили, что планктон спасает их от болезни, и изо всех сил выращивали его.

Михайлов машинально объезжал свои владения на старом скутере. Поселения встречались редко, и чаще это были заброшенные дома. Плетённые, каменные, иногда похожие на огромный пористый гриб. Возле одного из домов Михайлов с удивлением обнаружил ещё маленький дом. "Для утохаи. Точно, как собака".

Представил, как утром он просыпается в грибе, и хмурый сонный утохаи приносит ему тапки, стучит восемью лапами по ламинату, смотрит на него укоризненно: "Что ж ты, лентяй такой, сам не можешь себе тапки принести?"

"А тут есть ламинат? – думал сонно Михайлов. – И носят ли ледийцы тапки? Нет, они ведь уплывут".

Вспомнился Вертихвост, засовывающий в дверную щель нос, будто говорящий: – "Хозяин, ты проснулся? Сколько можно спать, погулять бы, поесть, вот тогда можно и поспать. Ну спи-спи, я тут если что".

Но Вертихвост сегодня вспоминался совсем чуть, а Дашка Воронцова – во весь экран, и всё сплошь, как тогда в походе, близко-близко глаза её... Саня тогда хитрее оказался, за водой они пошли, видишь ли. Кто знал, что за водой, подумалось, чёрт знает что.

Михайлов потянулся и стал выбираться из гриба. Отшатнулся. Что-то летело прямо в него. Шмякнулось с сухим стуком в лицо, сползло по шлему. Хорошо, шлем не снял. Да это же утохаи! Чёрт, да что происходит...

Утохаи принялся кружить вокруг него. Дал круг и – в лицо. Опять дал круг – и в лицо. Михайлов отмахивался, закрылся локтем. Но тут услышал свист. Тревожный, тихий, прерывающийся. Побежал, заглядывая в дома. Дно здесь галечное, под уклон. Дома полуразвалившиеся, заходить опасно. Из одного выплыла сонная рыбина, а крыша вслед за рыбой хрустнула и провалилась.

Женщина, зовущая на помощь, оказалась в следующем доме. Свернулась клубком на полке-кровати. Тощая. "Что-то в ней рыбье", – подумал Михайлов, разглядывая тело в сером бесформенном одеянии. Голова плоская, обращена к нему, смотрит, глаза огромные, то ли злые, то ли строгие, не поймёшь. Нос маленький, а рот большой, открывается, закрывается. Женщина закрыла глаза.

Михайлов чертыхнулся – на лодыжке сомкнулась клешня чёртовой ракообразной псины. Дрыгнул ногой, не тут-то было. Висит. Башкой плоской мотает. В шлеме звуки какие-то. Рычит?!

Михайлов, отмахиваясь от нападающего утохаи, дотащил женщину до скутера. Лёгкая, будто невесомая. Положил перед собой, прыгнул на сидение, рванул с места. Утохаи долго следовал по пятам, но вскоре отстал...

От питомников до госпиталя путь неблизкий, если срезать. Женщина вдруг принялась громко петь одной тонкой сверлящей нотой. Долго тянула её. Потом провалилась в забытьё.

"Ещё не впала в кому. Мерц говорил – это большая редкость. Успеть бы".

Первыми показались боксы изолятора, и Михайлов выдохнул – не ошибся, свернул правильно. Дороги здесь он знал ещё очень плохо.

Мерц копошился с очередной почерневшей капсулой, но отбросил её тут же, как только увидел Михайлова с ношей.

– Кого это ты везёшь? Ох ты, редкая птица! Думал, уже больше не увижу никого из них. Они глубоко живут, так просто не доберёшься. Где ты её нашёл?

Михайлов не знал, как называлось то место, и брякнул:

– В грибах.

– В грибах... – повторил растерянно Мерц, посмотрев на Михайлова поверх очков и хмыкнул: – Она ещё не в коме! Отлично! Давай быстро её в главный корпус. Там сегодня начали прививки ставить!.. Это не грибы, это губка такая, в гриба-ах... а ещё второй сезон здесь!

Это "в грибах" за Михайловым так и привязалось и среди землян, и среди знакомых местных. Как что спросишь у кого, так сразу готов ответ – "в грибах". Михайлов посмеивался, почёсывал за будто ухом будто пса, который был скорее крабом и ушей у него конечно не было. Но Пес часто теперь сидел на руках, когда Михайлов приходил к Мерцу в гости.

Пса он забрал из парка смеющихся фигур, подумал, что Псу будет приятно почувствовать хоть ненадолго себя с хозяином. А Пёс, наверное, думал, что Михайлову приятно держать его на руках и скрести по панцирю. Странное желание, но что поделаешь, эти люди такие странные. Утохаи дремал на руках Евгения, плавая иногда к своей тарелке с сушёным отбракованным планктоном, которую ему поставил Михайлов, и к которой он быстро привык. Однако спать всегда возвращался к статуе.

– Ты смотри, животина какая настырная, – смеялся Михайлов, но не мешал Псу, да и зачем, всё равно скоро уезжать.

Мерц возмущался как всегда, то медленной вакцинацией Леды, то чертыхался в адрес чинуш и бюрократов, но отмечал, что "дело сдвинулось с мёртвой точки, и сегодня не было ни одного нового впавшего в кому".

– Если бы ты отважился поставить речь, – вдруг сказал ворчливо Мерц, – то я бы мог попросить в следующий раз, и тебя взяли бы в штат госпиталя. Та ледийка выжила и была первой привитой. Солидный послужной список – спасённая живая душа на твоём счету.

– На Землю не полетишь? – спросил его Михайлов, будто не слыша вопроса.

– Нет, не к кому, да и жить негде, мне уже не выжить долго на воздухе, – коротко ответил тот, отвернувшись к бормочущему местному видео.

Квартира у Мерца была небольшая и уютная, почти как на Земле, но словно заросшая разными мелочами, удивительными ракушками, хитиновыми створками, статуэтками, которые старик находил, тащил сюда и крепил к стенам, потолку и даже к полу, хоть и неудобно было ходить. Так, по правой фарватерной линии, были прибиты панцири местных рыб-шаров. На них вполне можно было сидеть.

– Я мог бы тебя взять к себе на каникулы, – улыбнулся Михайлов, – а захочешь, будешь у меня жить. А что? Человек-дельфин господин Мерц прибыл на свою биологическую родину, напишут в газетах. Ты, поди, и ориентироваться по-дельфиньи умеешь?

– А тут и уметь нечего. Покупаешь одну штуку...

– В моск?

– В моск, – рассмеялся Мерц.

– А, нет, я не хочу.

– Почему же?

– Тут ты, пожалуй, Мерц, надо мной смеяться сейчас примешься. Но есть у одного моего знакомца, очень хорошего человека, между прочим, игрушка дракон, красивый такой дракон.

– Ну.

– С крыльями оранжевыми и огнём пластмассовым. Так вот, понимаешь, дракон пластмассовый нормально звучит, крылья пластмассовые тоже ничего, а вот огонь пластмассовый... не звучит. Нет?

– Ну, есть немного.

– Да, пусть немного, но есть. Мозги пластмассовые они и есть пластмассовые. А мне хочется по-настоящему. Но про речь подумаю, спасибо за протекцию. На следующий год опять хочу сюда прилететь и, может, не один. Есть одна идея, если получится, придётся тогда тебе в гости ко мне ехать, – ответил Михайлов, задумчиво улыбнулся и почесал ногтем по хитиновой голове Пса.

Провожали его Мерц, ледиец с питомников – Сид, с которым Евгений часто ходил в обходы, и Пёс. Пёс тоскливо кружил вокруг них, издавал короткие дельфиньи трели, умолкал и вновь принимался кружить. Он не понимал, почему новый хозяин долго не берёт его на руки, не даёт сушёный планктон. Он подплывал и тыкался плоской мордой то в ладонь, то в плечо, а потом опять принимался кружить.

– Не переживай, уйдёт он к своей статуе, – Мерц покивал и замолчал, сосредоточенно уставясь в ту точку наверху, которая должна была по всем расчётам скоро превратиться в бот.

– Но ты всё равно ставь ему иногда тарелку с сушёным планктоном, – нудил путано и знаками Михайлов.

Шлема на нём не было, поэтому больше молчали, да и что говорить, всё сказано. Ему было немного жаль уезжать, но и немного радостно. Или больше радостно, он не понимал. Но сердце почему-то дёргалось, когда он представлял, как пойдёт по улице, а над ним небо, размытое облаками, с синими прорехами. Вертихвост побежит к нему навстречу, а лапы у него будто заплетаются одна за другую, никогда не понимал, как можно так бежать... Вести его будет Даша. "Дашк, мы тебе с Вертихвостом надоели определённо, но ты должна мне рассказать, как себя вёл этот брачный аферист... Это я на чай набиваюсь, ты не ошиблась... Нет, не так..."

Даша раскрыла зонт. Дождь забарабанил по нему. Вертихвост обернулся и сел, зевнув и приготовившись ждать, пока Ромка переложит из одной руки в другую звездолёт. Важное дело. И Даша ждала.

– Дождь ушёл, – сказал Ромка, ему было смешно, что они столпились под зонтом, а толпиться уже не надо.

Вертихвост вдруг рванул из-под зонта, выдернул поводок из рук Даши, полетел по тротуару куда-то в толпу. Он бежал смешно, лапы у него заплетались одна за другую.

Даша с Ромкой с криками "Вертихвост!" рванули за псом. Обогнув человек десять, они остановились.

Посреди толпы сидел на корточках Михайлов рядом со своим рюкзаком, обклеенным шильдиками трёх космопортов, и в обнимку с Вертихвостом. Толпа обтекала их как порог посреди реки. Михайлов встретился глазами с Дашей, посмотрел на Ромку.

– Что ж я вас так рад видеть-то, – сказал он с улыбкой. – Ромыч, смотри, что я тебе привёз.

Белая фигурка утохаи, точёная из белого камня, размером с яблоко, появилась на ладони Жени.

– Это утохаи, преданный как пёс, живёт на Леде, я тебе про него расскажу, когда мы будем пить чай. Это я так на чай набиваюсь, Даш, – вскинул он глаза на Дашу, – ты правильно поняла.

– А у нас ничего нет к чаю, мы пошли в магазин, – сказал Ромка, взяв утохаи.

– Тысячу лет не был в магазине, – рассмеялся Михайлов.

Даша ничего не говорила, лишь улыбалась, почему-то казалось, что всё сказано когда-то давным-давно.

Белое черное

Когда ты под землёй, тебе нет дела: день там, наверху, или ночь. Не хочется знать, выстудила всё вокруг зима, или засыпала ворохом листьев осень. Ты просто лежишь в корзинке, плетёной из сухих корней, с такими же, как ты, и ждёшь. Ждёшь прихода Лучи или Ручи. Или их обоих. Пусть приходят быстрее. А то с крыши опять капает. Капало и над столом, и вон там, возле печной трубы. А змуховое племя умело строить добротные дома. В самое ненастье, в сумрачную пору безлистника, в их домах всегда было сухо и тепло. Но не теперь. Минула пора войн великанов. Тогда текла с потолка красная вода. Луча плакала, вспоминая те дни. Глубокие овраги и язвы до сих пор зияют на месте многих поселений змухов.

– Кому есть дело до змуха? – ворчал на сестру Руча. – Раз их не видно, значит, просто нет. А от твоих слёз скоро дом смоет, – говорил он, подходил к слепой и бережно утирал ей ладонью лицо.

Луча ослепла в самом конце войны, от молнии, ударившей в их дом. Великаны любили молнии и гром. С ними они были ещё величественнее. Последняя молния была самой страшной. После этого всё стихло. Перестала литься красная вода, и стало очень холодно…

– Зимы стали лютые, – сказала Луча, остановившись посреди кухни и подняв голову к потолку, – боюсь, как бы не замёрз брат в дороге. Ступай, Нетающая Льдышка, ему навстречу.

Она достала меня из корзинки, погладила тёплой, пушистой ручкой и заговорила задумчиво:

– Я не знаю, что ты такое. Ты не змух и не великан, не живое и не мёртвое, не доброе и не злое, а на доброе слово отзываешься теплом. Помоги, – тут она переходила на шёпот.

Её быстрый говор перемешивал, тасовал ворох незнакомых слов, сбиваясь на бормотание, а то вдруг произносил некоторые слова напевно. Путники поздние, всадники дикие… воины света, ноги быстрые, руки верные, сердце - непременно доброе, отвага, смелость и верность…

А я всегда ждал этого момента и жадно вслушивался. Что происходило? Что творила со мной она? Как у неё это получалось? Но из гладкой, холодной белизны я вдруг превращался в змуха. Радостно топал ногами в старых кротовьих сапогах, расправлял плечи в латаном, плетёном из коростянки, пончо, отчаянно шлёпал коротким хвостом обо всё, что попадалось. Оглядывался на корзину, в которой остались мои собратья. Я знал, что они завидовали мне. Но сегодня я попал под руку. Это был мой день.

– Рад, что ты не выбрала в помощники ухват, как в прошлый раз, - говорил я, радостно улыбаясь, ощупывая длинный нож за голенищем, проверяя нож за пазухой и короткий меч на поясе, – об одном хочу спросить…

– Поспеши, – Луча, слепо обратив лицо в мою сторону, сделала шаг и повернула сильно вправо, огибая по памяти стол, проводя ладонью по краю.

– Почему ты называешь меня не мёртвое? Если не живое, значит, мёртвое.

Блёклые глаза слепой смотрели мимо меня.

– Ты видел, что получилось из ухвата? – торопливо ответила она, скривив недоумённо губы. – Почему-почему?! Из тебя получается живой змух, а из ухвата ходячий мёртвый змух. Из тебя всё получится, ты не живой, не мёртвый. Что тут непонятного?! – она разозлилась, рукой провела по столу, схватила ложку, бросила в меня и гневно крикнула: – Торопись, болтун! Иначе, быть тебе меченым. Я не шучу, и не гляди, что добрая.

Она говорила и шла к двери. Я улыбался и шёл за ней. Меченым она обещала сделать меня уже не первый раз, чтобы откладывать в сторону, если попадусь под руку вновь. Но Луча – добрая, она всегда старается взять из нас первого попавшегося, понимая, что всем хочется побыть на воле. Когда же я предложил брать нас каждого по порядку, она страшно рассердилась – порядок Луча не любила. Воля для змуха – прежде всего. К тому же, судьба.

– Судьба знает, кому идти сегодня! Порядок! Это великаны всё порядки устанавливали, и видишь, к чему их это привело?! – шумела она.

– В отхожем месте порядок нужен, когда штаны снимаешь, – заржал тогда Руча, хрюкнув от удовольствия, – чтобы в штаны не наделать, значит! А в нашем деле отец – случай, а воля – мать родная.

Руча был охотником на кротов и на неприятности, как он это сам называл. Толстые и жирные, слепые и с передними лапами-лопатами со змухову голову, кроты могли оказаться опасным противником.

Если такой встретится тебе в норе, цепляйся за корни растений, лети над его головой, приземляйся на его спину и поспеши убраться и оттуда, пока он тебя не расплющил жирной спиной о потолок. И радуйся, если всё обошлось. Нет, можно, конечно, подумать, что ты крутой и всадить при встрече меч ему в глаз. Только туша крота будет ещё нестись вперёд по узкому ходу и размажет тебя по полу.

Однако убивали кротов змухи неохотно, и говорят, раньше такого обычая не водилось. Мяса змухи не ели, питались кореньями, плодами и листьями. И только в лютую бесконечную нынешнюю зиму, которая тянулась вот уже третий круг, так повелось.

Поэтому охота на крота – занятие артельное. Рыльники роют ниши в стенах норы, загонщики заманивают и тревожат слепыша ударами тяжёлых бит по стенам. Кольщики прячутся в нишах и наносят удар за ударом по несущемуся в гневе слепышу. Нора узка, и слепышу не развернуться и не ответить своему убийце. Но если это ему удалось, считай, ты отправился на свидание с духами предков и убитых тобой слепышей. Но змух не печалится по этому поводу. Ведь там он и крот будут друзьями. Потому что каждый раз, змухи опускались на колени и говорили:

– Прости меня, слепыш, но мы должны кормить детей, сшить им боты и одёжу, потому что зимы стали лютые. Но ты ведь и сам знаешь, друг…

Руча говорил долго, дольше других загонщиков, касался ладонями ещё тёплых боков зверя и шептал:

– Попроси у неведомого за меня тепла нашей земле. Чтобы не умирали кроты и змухи, птицы и всякие другие твари от стужи, а росли деревья и цветы, корни которых ещё живут в земле. Тогда я натрепал бы из коростянки волокон, а Луча связала бы мне пончо. Натряс бы зёрен из колоса и натолок бы каши. Скажи им, слепыш, и прости меня. А я, как приду в неведомое, сразу отыщу тебя, и мы посидим-поговорим о том, о сём и попьём бродилки за здоровье наших детей…

Я шёл уже долго по длинному спуску к подземному озеру. Ноги приятно пружинили по утоптанной тропе. И рад был бы пойти в другую сторону, да только Луча путь указала, и свернуть с него мне было не по силам. “И вот ведь, – мрачно думал я, – в этом она полагаться на случай не хочет!”

Кротовыми норами, оставленными слепышами давно, земля была изрыта далеко вокруг. И Руча с артельщиками, конечно, в одной из них. Был. Теперь-то он сидит где-нибудь в таверне и гнусаво распевает змуховые песни.

Нашёл я его в “Битюге”. “Битюга”, низенькая и неказистая, стояла на самом обрыве. Кротовая нора здесь вырывалась в большую пещеру. Стены пещеры светились, и в этом призрачном полумраке едва виднелась матово блестевшая поверхность огромного озера, терявшегося своим дальним краем в непроглядной тьме. Гулкая тишина нарушалась звуком срывающихся сверху капель. Они шлёпались в воду. Звук раскатывался далеко и стихал где-то в глубине пещеры. Белые, сверкающие скалы-зубы древнего существа, так и не сомкнувшего пасть в последнем боевом рёве, усеяли берег. Они свисали с потолка пещеры-зева и росли снизу. Эти зубы-скалы сверкали в сумеречном свете стен, блики отражались в воде и рассыпались брызгами, будто существо жило какой-то своей жизнью в неведомом.

Масляный фонарь висел над входом в “Битюгу”. Посреди озера виднелась одинокая скорлупка лодки. Рыбачили змухи тоже не охотно. Не любили они мясо. И, только отказавшись подниматься наверх, они стали ловить сонных подземных рыб. Но прощения у них не просили.

“Холодные они, им всё равно”, - говорил Руча.

Рыбы в подземном озере водились медлительные и слепые. Они не боялись змухов, и брать их можно было руками. После того, как кинул в воду затравку, резаную рыбью мелочь или горсть мокриц, рыбы медленно собирались вокруг лодки.

“Битюга” внутри ничем не отличалась от “Каменюки” или “Глиняной пятки”. Полутёмный зал с чадящими сальными свечами, каменные столы и сидения. По развешанным по стенам жаровням, сковородам и ковшам плавали тусклые отсветы. Змухов набилось много. Кому не хватало сидений, катили себе голыши с берега. А к утру слуга, старый Пчул, выкатит их с руганью обратно. Играли два музыканта. Один, усевшись прямо на полу бил монотонно в кожаный местный барабан. Другой, привалившись к стене, тянул на тонкой флейте одну единственную ноту. Но иногда делал неожиданный музыкальный финт, что может быть означало поворот в дороге. Ведь вся их музыка всегда была про путь. Публика заинтересованно оборачивалась. Но музыка вновь тянулась одной нотой и по-прежнему бил барабан с частотой ударов змухового медлительного сердца. Как у сонной рыбы.

Руча сидел в самом углу, у стола, за которым было на удивление тихо. Змухов здесь собралось больше всего. Кто стоял, кто сидел на корточках. На столе много чашек с бродилкой и мисок с остатками каши из кореньев и с каменным сыром. От бродилки шёл кислый дух на всю таверну, а от каши – горечь от репейного масла. Зелёные бутыли с запасом его и бродилки – главная гордость хозяина “Битюги”. Ими уставлены все полки за его спиной.

Бродилку я пробовал и выпил бы сейчас с удовольствием, а вот, отведав как-то сгоряча кашу, дал себе слово больше этого не делать, даже если буду очень голодным. Жизнь моя в этом теле короткая, можно и потерпеть. А в корзине лежать можно очень даже неплохо и на пустой желудок. К тому же я не знал, как это быть голодным или сытым. Белые и чёрные прямоугольники, или Нетающие Льдышки и Чёрные Камни, как называла нас Луча. Только и всего. Не было у меня ни рук, ни ног, ни сердца. Белый, гладкий, ровный. И странное иногда происходило внутри. Странное, как будто я слышу то, что не слышу здесь уже давно. И мне очень хочется услышать это вновь. Хотел бы я знать, что я такое…

– Не верю! – воскликнул Руча в этот момент, ему завторили ещё несколько змухов и закрутили недоверчиво головами. – Где ты его встретил? Здесь везде хожено-перехожено.

Я стал прислушиваться. Подошёл ближе, на меня оглянулись, не признали, но подвинулись, и я боком втиснулся в тесный первый ряд. Крепко пахло бродилкой и каменным сыром. Говорил змух, сидевший на полу, на расстеленном пончо, широко расставив ноги в пыльных штанах и дырявых ботах. Он устало привалился к стене, держал тарелку с кашей перед собой. Куски густой каши, политой зелёным маслом, остыли и выглядели чем-то из несъедобного мира. Но желудок мой всё-таки сдавленно взвыл.

– Я встретил его в угольной пещере, – вяло воспротивился рассказчик и отмахнулся: – Можете мне не верить. И он там не один.

– Это далеко, – один старый змух прицокнул языком, – может, и не врёшь.

– Не один? – Руча, вытянув шею, удивлённо смотрел на рассказчика. – Говорили, что наверху никого не осталось.

– Не знаю, в угольных пещерах великанов много.

– И какие они? Говорят, злые?

– Нам какое дело, злые они или нет, в кротовые норы им не пройти, а стало быть, и до нас не добраться.

– Это да, – протянул Руча, – но великаны хитры. Старики говорят, вот и Несча подтвердит, что по дну озера есть выход к дальним угольям. Никто не ведает, большой он или малый этот выход, пройдёт там великан или нет. Да и сами копи бесконечны, они тянутся и у нас над головами. Великанам, конечно, не придёт в голову пойти так далеко. Мне даже жаль их. Откуда они там взялись?

– Взялись! Почему ты решил, что они там недавно? – повернулся к нему Солча, друг Ручи, вместе они убили не одного слепыша и выпили не одну чарку бродилки. Солча короткими крепкими руками крутил нож, бросал его в высохшую шляпку гриба на стене, рядом, и выдёргивал. Он покачал головой: – Да и какое нам до них дело?! Они на змуха никогда внимания не обращали. Встретишься с таким нос к носу, а он рукой перед своим носом крутит-крутит…

– Крестится, - усмехнулся сидевший на полу змух, - богов своих призывает. Испугался.

– Ишь, ты, великан испугался! – заржал Солча, откинув голову и защёлкав хвостом.

– А меня всё домовым называл, я у него одно время жил, – улыбнулся Руча, – и блюдце с молоком ставил. И каждый раз о чём-нибудь просил. Я иногда пойму, а иногда не разберу его бормотаний. Ну, пригляжу за домом и за дитём, что мне трудно, что ли. Словно бы у нас с ним договор негласный. Молоко у них вкусное. А потом я великана этого прямо возненавидел, когда он корову, что ему молоко давала, прирезал. Тьфу! Долго я к нему после того не выходил, а потом простил. Не ведают они, что творят. Скажи, Несча?

Старик, сидевший напротив, кивнул:

– Что возьмёшь, тем заплатишь.

– Во! – Руча поднял многозначительно палец.

– Звери, – змух напротив с отвращением отодвинул кашу, – а ты ещё их жалеешь, вот пусть и сидят там, в этих угольных пещерах. Подальше от нас.

– Да ведь воды там нет. На всю округу только одно озеро и есть, наше, как им без воды-то, – возразил Руча, его подвижное лицо помрачнело: – Дети у них славные, они меньше росточком и нас не боятся.

– А мне нравились их башни, – задумчиво проговорил стоявший рядом со мной змух. – Я забирался на самый верх и сидел, свесив ноги. Великаны оттуда кажутся ма-а-аленькими. Такими, как мы. Но я приходил туда не для того, чтобы глазеть на великанов. Из окна верхнего этажа одной башни часто слышалась музыка.

– Я в их городищах редко бывал, – протянул с сожалением Руча, – но музыку их слышал.

Он раскинул широко руки и вдруг, растопырив короткие пальцы, принялся делать ими какие-то бегающие пассы. При этом вскидывал вдруг голову и сдвигал сурово лохматые брови.

– Пианино, – провозгласил он и уже в который раз встретился глазами со мной.

– Ха, Нетающая Льдышка, а я давно узнал тебя! – рассмеялся он, хитро щурясь, как кот, и, видя моё удивление, щёлкнул от удовольствия хвостом.

Все стали оборачиваться на меня. Кто-то даже поднёс оплывший огарок в глиняной миске к моему лицу. Я отшатнулся.

– Тоже из мира великанов, но не великан, никак не пойму, что он такое, – важно рассуждал Руча, кивая на меня и сыто икая, – я его и его братьев подобрал далеко отсюда. Валялись словно выпавшие в раз зубы великана. По одному их перетаскивал. Тяжелы. Все, как были, перенёс. А теперь вот думаю, зачем они мне сдались. Но помощники из них хорошие. Только надо их отучить за мной ходить, – хохотнул Руча, – иди, поешь каши.

Я замотал головой, рассмеялся и показал глазами на чарку с бродилкой. Руча захохотал, подмигнул понимающе и кивнул на кувшин:

– Наливай, пока Лучи нет… – и тут же осёкся и произнёс озадаченно: – А я ведь знаю, кто ты… кто все вы из корзины! Луча сложила их в корзину, и всё время меня спрашивает, ты узнал, что это такое? Когда же ты узнаешь? А я вот только сейчас и понял. Луча ведь их уменьшила, говорила, в корзину не входят…

– Ну! Что же это такое?! Говори, не тяни, – Солча ехидно смотрел на него. – Не мёртвое, не живое. Сам знаю, что живого змуха из камня не сделаешь. А этот как живой. Так что это такое? Нет ничего такого у великанов, и быть не может!

Руча же молчал и усмехался, качал головой, будто не верил сам себе. Налил мне в чашку бродилки.

– И ведь что интересно, почему не мёртвое?! – воскликнул он. – Ты сам-то помнишь, хоть что-то, штуковина ты бездушная? А?

Я пил кислую и бьющую в нос пузырьками бродилку и молчал. Далось тебе, что я такое. Какое есть.

– Что молчишь? Ну, хоть что-то?

Вот привязался. Я вздохнул.

– Музыку помню.

– Вот, – довольно разулыбался Руча.

Шум у входа заставил его замолчать.

Змухи повскакивали с мест. Кто-то истошно закричал у двери. Ему закричали в ответ, заулюлюкали. Поднялся гвалт, попадала посуда и разбилась.

– Не может быть! Слышали?!

– Великан в озере!!

– Что?!

– Великан в озере! – кричал змух мокрый с головы до ног, размахивал руками. – Волна поднялась – вот такая, когда он появился вдруг! Как вынырнул вверх, взревел, воздух ртом хватая! Глазищи бешеные! Крутит ими! Я думал сейчас меня и проглотит! Лодку едва удержал на плаву!

Ага, как же… он тебя и не заметил, наверное… А змухи потянулись к кричавшему. К окнам бросились. Кто взбудоражено забрасывал вестника вопросами, кто слушал молчаливо и мрачно.

– Значит, есть-таки проход в озере, – с тревогой качал головой Руча, стоявший рядом со мной, – плохо дело. Я думал, они без воды, а может так статься, что это у нас озеро отберут. Посторонись, брат, – сказал он тихо рыбаку, – проходи, тебе обогреться нужно.

Руча обошёл его и открыл дверь. Все умолкли. Потянуло холодом от воды. С обрыва в мертвенном свете стен пещеры было видно, как гладь озера морщится, идёт тяжёлой свинцовой рябью. В центре ряби шевелилось что-то большое. Голова. Человек, да. И сразу озеро становилось незначительным. Малым, словно берега его сдвинулись вдруг или оно усохло. Так велик казался человек, после того, как ты привык видеть перед собой только змухов.

– Человек, – сказал я, выйдя следом за Ручей.

– Великан, – протянул Солча сзади и коротко добавил: – Убить его нужно.

– Прав Солча! Чтобы другие не пришли следом!

– Точно! А проход обвалить, – переговаривались за спиной толпящиеся змухи.

Из “Битюги” понемногу вышли все и мрачно следили за приближающимся человеком.

Он плыл медленно, то выныривая высоко и фыркая, то погружаясь почти с головой.

– Нравится ему что ли? – тихо проговорил кто-то в толпе. – Ишь… плещется.

Я видел, как Руча переглянулся с Солчей, с ещё одним его старым другом улыбчивым Филной. Появились бухты толстых крепких верёвок.

– Я зайду с десятком справа, ты обходи сзади, на случай, если не удастся, и он нас повалит. Зверюга здоровый. Это тебе не слепыша завалить. Заморочить его, конечно, заморочим, но… великаны – они не всегда нашему мороку податливы, – Солча говорил быстро и тихо, будто человек в воде мог его услышать. – Твой-то живой-неживой с нами, Руча?

Десятки глаз обратились на меня. А я не знал, с ними или не с ними. Убивать человека я не хотел. Музыка его звучала во мне. Разная. Простая и не простая. Я знал его музыку и не знал зла, которое принёс человек.

– Не надо убивать его, - проговорил я вместо Ручи, видя, что он медлит.

– О! – воскликнул Солча. – Неживой прав, надо дать убить себя!

– Подожди, Солча, – поморщился Руча, – мы его свяжем. Крепко свяжем. А потом всем миром решим.Вода им нужна. Что же ты дашь воды своим детям, а его детей пошлёшь на смерть? А как ты там, – Руча кивнул в неведомое, – с ними разговаривать будешь? Скажешь, твои дети лучше или ещё что придумаешь? Нет, убивать не будем.

– С чего ты взял, что там есть дети?! – взвился Солча.

– Там есть дети, – тихо вставил змух, который принёс весть о великанах.

А человек шёл уже по отмели. Вода стекала с шумом по нему ручьями. Он стал резко размахивать руками, со свистом разрезая ими стоялый пещерный воздух, чтобы согреться. Пар шёл от него. Мокрая одежда облепила тело. Человек казался огромным и страшным, а заросшее чёрным волосом лицо – странно счастливым.

Я смотрел на лица змухов и читал на них приговор. Руча был задумчив и мрачен. Солча ворчал что-то себе под нос. Но ругаться и спорить уже времени не осталось. Он повёл вправо десяток змухов. Старик Несча качал головой и шептал:

– Зачем ты сюда пришёл? Зачем? Неразумное создание. Везде вы лезете, до всего-то вам есть дело…

– Он подведёт нас, помяни моё слово, – проговорил быстро напоследок Солча, указывая Руче на меня, – сними с него чары, Руча, лучше по-хорошему.

Руча посмотрел на меня. И я стал, как был. Шлёпнулся под ноги Руче, даже не успев вякнуть. Да и что с такого взять, не живое, не мёртвое. Руча взял меня, шепнул заклятие-наказ:

– Буду ранен, стань прежним, как Луча сотворила… – мрачно усмехнулся: – Зато жив останешься.

И закинул меня подальше, до самых зубов-скал.

Видно мне было плохо, да я не очень и хотел смотреть. И что тут смотреть – как два десятка клопов слона уложить и связать пытаются, и гибнут?..

Человек, шедший босиком по каменистому берегу, не мог видеть, что ему грозит опасность. Он шёл и с видимым удовольствием загребал пальцами ног мелкую гальку пополам с глинистым песком. Проводил рукой по лицу и стряхивал капли воды. Мне даже казалось, что он улыбается. Он поднялся на обрыв, который для него был едва заметным пригорком, и сел, облокотившись о колени.

“Битюга” оказалась у него за спиной. Но что для человека куча щепок под истлевшей давно соломой?

И только тут я заметил, что змухов больше не вижу. Неясные тени у белых скал мешали рассмотреть, что там происходит. Я проклинал своё убогое неподвижное существование, когда вдруг в небо поднялась птица. С длинным, пронзительным криком она принялась кружить над поверхностью озера. Огромная, размахом крыльев она не уступала размаху рук человека, вскочившего теперь и с изумлением следившего за ней. Птица лохматыми лапами, то едва касалась воды, то бороздила по ней и хватала мощным клювом воду. Подцепила качавшуюся у берега лодку, с размаху бросила и расколола её о зуб-скалу.

Человек закрыл лицо от обрушившихся на него обломков, тогда птица налетела на него и с воплем заметалась вокруг, цепляя то когтями, то крючковатым клювом. Человек, закрывшись руками, уворачивался и отбивался локтями. Пытался схватить.

Появилась ещё одна птица. И ещё одна. И ещё. Они вылетали, встряхиваясь и взъерошиваясь. С криками носились вокруг. Толкаясь и налетая друг на друга, принялись рвать человека. Клочья окровавленной одежды, перья, пух летали в сумрачном холодном воздухе…

Из “Битюги” в окна смотрели старики змухи и что-то кричали, тыкали пальцами в стекло и качали сокрушённо головами.

Человек повернулся и бросился бежать.

Наступил на “Битюгу”.

Стало тихо. Лишь скрипела галька под ногами бегущего человека. Даже кажется, густой затхлый воздух стал ещё гуще и тягучее.

Птицы молча с остервенением, какого не было прежде, ринулись на человека. Ничего не понимая, тот закрыл голову и бросился к воде. В два прыжка миновав мелководье, уворачиваясь от когтей, клювов и крыльев, поплыл. Поднялся высоко, глубоко вдохнул и нырнул.

Одна из птиц пронзительно вскрикнула и последовала за ним. Вошла в воду без всплеска. С громким всхлипыванием-вздохом вынырнула и поднялась на дыбы, на глазах меняясь. Грубые наросты, головы и плавники выпирали горбами. Мелькнуло лицо Солчи, решительное, с сомкнутыми зло губами, и исказилось яростью и болью. Длинное тело древней рыбы взлетело вверх, тускло блеснув мокрой серой тушей. Вой птиц разнёсся, многократным эхом отскакивая от стен пещеры. Рыба нырнула, войдя в воду, как нож в масло. Круги высоких волн пошли в стороны. Добежали до берега, зашуршали прибоем.

Змухи-птицы потерянно кружили над водой. Кричали и летали то к скалам, теряющимся там, в вековой темноте, то к раздавленной и не подававшей признаков жизни “Битюге”. То возвращались и опять кружили.

Одна из птиц опустилась на камни и побежала к таверне торопливо, неуклюже переваливаясь на коротких лапах. Ноги её на ходу вытягивались, крылья ещё ненужно волоклись по камням, а руки в отчаянии провели по лицу. Руча. С горечью мотая головой, не желая верить в то, что видит перед собой, он принялся разбирать бурые клочья соломы и брёвен.

Послышался всплеск и свистящий шумный вдох, но уже из темноты, от самых скал, Которые никогда не видать – как называют их змухи.

Опять всплеск, ещё. Долетел вскрик, отчаянный и гулкий. И дикий визг зашёлся в ярости. Что-то огромное ворочалось там, в темноте. Влажно хлюпало и всхрапывало. Погружалось и опять вылетало с силой на поверхность…

И вдруг всё стихло.

Прошло несколько мгновений. Птицы-змухи вытянули тощие шеи в сторону озера и сидели на камнях, не шелохнувшись. Как изваяния.

– Жив! – вдруг крикнул Руча. – Пчул жив!

На ходу сбрасывая личины, змухи радостно зашумели. Побежали к раздавленной таверне. Мне было хорошо видно отсюда, как они вытащили Пчула. Потом Несчу… И ещё двоих, которые были мертвы.

Гладь озера выгнулась, разорвалась надвое, и огромный вал воды с шумом обрушился вниз с тела рыбы, победно взлетевшей к своду пещеры. Чудовище изогнулось и разинуло зубастую пасть. Оглушительный визг слился с нестройными победными криками змухов. Одни потрясали кулаками, другие растерянно стояли над телами погибших друзей.

Руча устало покачал головой. И пошёл прочь от берега. Ко мне. Оставив позади Солчу, который уже выбрался на берег.

Нашёл меня. Поднял и сказал:

– Стань не живое живым, как Луча сказала.

А мне впервые не хотелось быть живым. И музыка больше во мне не звучала. Мне хотелось лежать в корзине. Рядом с такими, как я. Слушать треск огня в печи и тихий голос Лучи. И видеть её лицо…

А Руча тяжёлым взглядом изучал меня. Ждал, пока я вылуплюсь из своей холодной и такой неожиданно желанной для меня сейчас белизны.

– Ты сегодня больше змух, чем мы все. Только ты пожалел живое. Отныне и ты навсегда будешь живым.

Я молчал. Вытянувшись вровень с Ручей и глядя на него, думал, что долгое, тягучее время, проведённое под одной крышей, не одна охота, удивительные истории, рассказанные в длинные скучные ничегонеделанья, как Руча называл их... они не могли пройти даром. И я, ещё слыша странную мелодию откуда-то издалека, шёл уже давно в змуховое неведомое. Но…

– Я всего лишь не мёртвое, Руча. И не мне судить вас. Он привёл бы сюда других. И никто не знает, захотели ли бы люди заметить вас…

А у нас за спиной змухи с ликованием окружили Солчу. Тот сидел на берегу и рассказывал, то отчаянно взмахивая руками, то затихая, и жестокость проступала на его обычно улыбчивом лице. Одежда курилась паром в холодном воздухе пещеры. Мокрые длинные волосы скатались колтуном, губы посинели от холода, но довольное лицо его светилось победой.

Когда Руча растолкал всех, подошёл к нему, Солча настороженно замолчал и встал. А Руча стукнул друга кулаком по плечу и очень серьёзно сказал:

– Ты великий воин, Солча. Ты победил великана, – взял руку Солчи и приложил её к своей груди, туда, где сердце. – Я горжусь тобой, брат.

– Спасибо, брат, – ответил Солча и покачал головой: – Я думал, что ты недоволен, что я убил его.

Они обнялись.

– Это просто несчастье, Солча, – тихо проговорил Руча, – он забрел сюда, случай всему голова, а мы испугались за своих. Жаль его…

Погибших похоронили в Печальной норе. Этот заброшенный кротовий ход тянулся далеко, петляя замысловатыми переходами и упираясь в скалу. Все бока его изрыты нишами, где вечным сном спали змухи. Но змухи жили подолгу, самому старому из них около четырёх сот лет, насколько я сумел посчитать, расспрашивая однажды Ручу. Поэтому умирали они редко, если только от ран…

Луча вышла задолго до того, как мы подошли к дому. Она замёрзла и куталась в старенькое вязаное пончо из выцветшей, когда-то зелёной, пряжи. Луча провела рукой по волосам, убирая рассыпавшиеся пряди за спину, обошла далеко мшистый валун у тропы, шагнув к нам, едва мы увидели её. И стояла теперь, вытянувшись как струнка. Глаза её были обращены к нам. Тоненькая, маленькая. А мне вдруг подумалось, что весь вечер я ждал минуты, когда опять увижу её.

– Ты не один, – проговорила она, с тревогой проведя ладонью по лицу брата, – Льдышка?

– Отныне он змух. И мы должны дать ему имя.

Он кивнула:

– Пойдёмте в дом. Холодно. Каша давно готова, и осталось немного сыру.

Она положила руку на плечо брата и пошла за ним. В доме принялась осторожно вынимать горшок с кашей из печи.

– Странное дело, – сказал я, усаживаясь за стол, понимая, что мне полагается уже давно отправляться на своё место, но я восседаю за столом, держу в руках ложку и ещё с умным видом рассуждаю, как змух, – вы теперь всю корзину обратите в змухов? Ведь мы все одинаковые – не мёртвые.

– Хах! – рассмеялся Руча. – Какой шустрый! А, Луча?! Слышишь его? Ты сколько раз под руку попадал? Сколько раз со мной на охоту ходил? Ты, ты! Тебя неведомое выбрало. Ешь. Я тебе кое-что покажу.

– Что? – спросил я, осторожно запихивая ложку каши в рот.

– Тебя.

Руча вскочил и побежал в дальний угол своей хибары. Метнулся к старинному сундуку и поворошил в нём скопившийся хлам. Забормотал что-то и отошёл к большим корзинам у маленького окна.

– Луча, где мои бумаги?

– Картинки? – переспросила Луча.

– Всякое! Там всякое.

– Зачем тебе?

Руча рылся в сваленных в кучи вещах. Чего здесь только не было. Собранное у великанов: нужное, странное, необычное… то, что вдруг пригодится, то, что пригодится Солче или его детям, то, что может попросить сосед. Колёса, швейные машинки, кофеварки, мельнички для помола зерна… медные позеленевшие турки, чайные чашки, картина с мальчиком на заснеженном берегу моря… якорь, большой и обросший ракушечником…

– Вот!

Руча взгромоздил корзину с кипой журналов, истлевших и вполне себе ничего, на стол. Пыль облаком пыхнула из бумаг, и Луча чихнула.

– Нет, это не то, не то, не здесь… – Руча листал журнал за журналом, – я, когда вас нашёл, рядом увидел картину. Там были вы все вместе. Вот она! – Руча разгладил передо мной лист, вырванный из глянцевого журнала, – великан и вы.

Я посмотрел на Ручу. Наклонился вперёд и стал рассматривать то, что, казалось, мне уже никогда не увидеть.

Люди. Много людей. Зал, концерт, рояль. Огромный зверь с разинутой пастью. Добрый зверь. Белое, чёрное, белое, чёрное. Малая октава. Низкий густой звук.

Мои глаза встретились с глазами Ручи. Он очень серьёзно сказал:

– Я слышал, как эта штука играет. Это силища, – Руча раскинул восхищённо руки, – нельзя было убивать человека. И мы с тобой пойдём искать для великанов воду.

Луча подошла к брату и обняла его за плечи.

– А про небольшой ручей в верхнем ярусе ты наверняка помнишь и без меня.

Руча хлопнул себя по лбу:

– Ну, конечно, Новая вода! Он появился в войну великанов. А ты говоришь! – он посмотрел на меня, а я, провалиться мне на этом месте, не знал, что я мог говорить. – Это неведомое, – он подмигнул мне, – это оно готовило воду для великанов.

– Ага, – невесело усмехнулся я, – получается, неведомое сюда их и отправило. А потом “Битюгу” раздавило, чтобы Солча убил человека, и им понадобилась Новая вода. Но сначала ты должен был пожалеть его детей…

Тут я хотел добавить, что для этого неведомое послало ему меня. Ведь музыка, пианино и всё такое. Но замолчал, почуяв, что это я отчего-то не хочу говорить, что это слишком похоже на правду и он сразу поднимет свой заскорузлый палец с длинным, то ли когтем, то ли ногтем и скажет: ”Вот”.

– Ну-у, – уклончиво протянул он, – ты чего-то наговорил, я ничего не понял…

– Прости меня, Руча, – остановил его я, видя, что обидел, и, злясь на себя.

– И на том благодарствуйте, – строго кивнул он, но тут же вскинул глаза на сестру и громко спросил: - Так как мы назовём этого болтуна?

– Так и назовём – Болча, - улыбнулась Луча…

Болча. Да, имя дали и жизнь. Просто так, за здорово живёшь, и не за мои заслуги. А за то, что кто-то вложил в меня своё тепло. Эти кто-то жили неподалёку и иногда пели свои удивительные песни. Змухи так не умеют. Зато они пустили людей на своё озеро. И вскоре привыкли ко мне. Музыка ещё некоторое время звучала в памяти, а потом стала играть всё тише, будто осталась и жила где-то вдали. И лишь рядом с моей Лучей я вновь слышал её наяву.

Стиха

Город древних торчал рёбрами из песка, как кости рыбы - в долине Поющих Холмов. Кости толстые и выбеленные солнцем. Стиха часто сидел в пасти рыбы. Смерчики песчаные шествовали к горизонту, тянуло идти вслед за ними. Закинув мешок за плечо, месить и месить ногами горячий, обжигающий песок. Потому что там есть города, где он ещё не был, улицы, по которым никогда не ходил. А может быть, и книги, и ещё что-нибудь такое же странное.

В каждом племени имелись свои книги. Когда рождался младенец, жрец открывал книгу, водил пальцем по картинкам и называл первое, пришедшее на ум, имя. Иногда жрец делал это, зажмурившись, положившись на случай.

- Потому что случай - дыхание бога за твоей спиной. Не спорь, песчаный червяк. Ты не попадал ещё в самую страшную Чёрную бурю. Когда ты ждёшь, что вот-вот кончится воздух в ладонях или в закутке под локтями и балахоном. Но приходит вдруг путник и откапывает тебя. Или под тобой проваливается старый лаз. Ты скажешь, что это случай, а я скажу... А я ничего не скажу. Чтобы не спугнуть. Пусть ещё приходит. Но не часто! - кричал он кому-то, и хриплый крик его летел далеко по пустыне. - А то я начну думать, что я жалкий песчаный червяк.

Говорил он так, а говорил он редко, разве что когда бывал в хорошем настроении, притащив из города древних что-нибудь "наверное, нужное".

Тогда он замирал в благоговейном порыве у костра и бормотал, бормотал всю ночь, пел песни и просил ответа. Так случилось четвёртого дня.

Жрец притащил ящик. Раскрыл его, собрав всё племя. Стиха сказал бы, что в ящике лежат яйца, каждое величиной с кулак. Ровные, как на подбор, твёрдые как камень, и с крючком на верхушке. Но жрец тут же закрыл ящик - он ещё не придумал, что это такое.

Он долго потом оставался возле костра, уже все разошлись, только Стиха сидел рядом и подбрасывал пучки сухой травы и лепёшки, собранные за тощими, будто высохшими на солнце вместе с травой, козами. У песчаных коз один рог, шерсти не было совсем, но они давали молоко.

А жрец всё тянул трубку, закопчённую, тяжёлую и длинную, с локоть. Заметил, что не один, и сказал:

- Отчаянный ты парень, Стиха. Ты не умрёшь своей смертью, одряхлев от старости.

- Почему у тебя нет имени, жрец? - спросил Стиха, прищурившись на густой дым, поползший от костра.

- Потому что некому было его дать. Раньше мы все были песчаными котами, - пожал плечами жрец.

Он казался очень старым, походил на сморщенную шкурку, сброшенную удавкой во время линьки и высохшую на солнце. Старик дремал и отвечал сквозь сон.

Стихе в книге достался Плывущий Древний. Все, кто его знал, говорили, что Древний очень похож на их собрата, потому что Стиха быстрее всех нырял в песок. Нырять в песок, быть быстрым и гибким как ящерица, злым как скорпион, сильным как удавка и добрым к друзьям, как беззубый зелёный лох - к путнику, только и всего, что нужно тебе, чтобы выжить в этом мире, который назывался Дно.

- Когда-то здесь было море, и плавали большие рыбы, потом росли огромные деревья, потом большой камень прилетел с неба, и вновь стало везде море, и древние жили на кусках дна, которые выпирали из воды, - важно говорил жрец каждому, достигшему возраста любви. - Они делали книги, летали по небу и плавали по нашей земле. А потом вода опять ушла, и опять от моря осталось только дно. Они жили среди нас. Последнего знающего я видел так давно, что, может быть, этого не было совсем. Он учил меня читать. Нет, нам никогда не постичь их мудрость и не взлететь в небо. Но мы умеем нырять и отыскивать города древних. Вечная тьма окружает их.

Стиха улыбался, слушая эти слова. Как из капель росы, которые собирают женщины рано утром с костей города, невозможно налить море, так и те города под песком невозможно увидеть. Но он знает такой город, который стоит внутри пустоты. И если туда прийти с лохом, то можно увидеть дома древних.

Он отправится туда, как только наступит вечер, станет прохладно, и песок не будет жечь ступни через шоты. Новые шоты сделала вчера ему мать, поставила его ногу на шкурку песчаной крысы, обвела ножом, проткнула дырки и продела в них высушенные на солнце жилы.

- Это последний раз, запоминай, - улыбнулась она, поглядев на него снизу вверх. - Завтра у тебя праздник, ты достиг возраста любви, поэтому теперь будешь всё делать сам. До тех пор, пока не найдёшь себе подругу.

- Да, ма, - парень слушал вполуха.

Она должна была сказать эти слова, она сказала. Но искоса подсматривал, что мать делает, точно ведь больше не притронется к его шотам.

И ещё неизвестно, согласится ли шить ему шоты Айка. Глупая Айка. Таскала в мешках землю из умерших городов. Тыкала в неё зёрна, найденные у древних. Иногда появлялись чахлые ростки, но чаще эти странные её маленькие делянки были пусты - ведь зёрна давно умерли, также, как и их хозяева. К тому же у девчонки отбирали воду старшие и ругали за глупость, когда она пыталась полить свои мешки с землёй. Раньше она плакала, а теперь просто уходила в пески.

Стиха злился на её эту глупость. Однажды они столкнулись, выбравшись из развалин наверх. Тощая, длинная, со спутанной копной светлых, выгоревших на солнце волос, с тяжёлым мешком за плечами, она в своём балахоне мутно-зелёной сушёной туки была смешной и походила на взъерошенного птенца перевёртыша. Девчонка обернулась вполоборота. Светлые, цвета раскалённого неба, глаза её сузились, ожидая насмешки, губы скривились.

Он ничего не сказал, и они разошлись. А потом внизу, у родника, он увидел перевёрнутый камень и скрюченный белый росток. "Живой Древний", - сказал бы жрец и надолго замолчал бы, поражённый находкой. Стиха потрогал росток пальцем. Нет, держится, растёт. Стал переворачивать камни, но больше не нашёл ни одной живой души. Камни, песок и железо.

В пору дождей или на фестивале в оазисах, Стиха видел цветы и колосья созревающей туки. Однако племя собирателей и охотников за вещами древних не может прохлаждаться в тени шелестящей туки. К тому же оазисы малы, а богатые жители их терпеть не могут бродяг-собирателей. Но из них выходят отличные рабы и наложницы.

Калигулы ловят их в пустыне и продают на фестивалях толпы бедолаг. Горе тебе, если ты оказался среди них. Тебе тогда уже нет дела, что вокруг шумит фестиваль, что вот они, твои соплеменники, торгуют черепками древних и набивают им цену, до них рукой подать, но никто больше не посмотрит в твою сторону. Потому что у тебя на лбу ещё не зажившее, кровоточащее клеймо, тебе никогда не избавиться от него. Но это судьба. А против судьбы идёт только дурак. Ведь за это будут расплачиваться твои дети, дети твоих детей... нет, сожми зубы и расплачивайся сам.

Если вечер, то идти надо правой щекой к солнцу, если утро - то левой. Сначала появится штырь. Штырь торчал на месте города, в котором уже было чисто. Племя вынесло оттуда всё, оставив лишь камни и непонятной прочности балки, жрец называл их железными, они уходили далеко вглубь. Изрыто ходами здесь основательно. А потом случился обвал, и город завалило в очередной раз. Кто-нибудь отроет его вновь, только ничего уже не найдёт.

Следующим, совсем не скоро, встречается крылатый древний. Небольшой, с распахнутыми крыльями. Можно лишь догадываться, что у него были глаза, нос, рот - всё, как у них, у людей. Крылатый древний сделан из железа. Его не удалось ни сбить, ни открутить, ни отрубить. Так он и торчал на тонком шпиле, весь исцарапанный косыми тесаками калигул. Даже им, вооружённым до зубов - сетью, ядовитыми трубками, каменными тесаком и ножами, удалось лишь оцарапать крылатого.

- Это бог древних, это ясно, - сказал жрец, пожав плечами в монистах из сверлёных камешков и косточек ящериц и мышей. - Но все боги древних и наши боги.

Он воздел руки к небу и затянул песню. Он пел о песках, о прекрасном Дне, о великих древних, которые тоже когда-то ходили по этому Дну. Песок таинственно курился вокруг него. Монисты звякали, ныли в раскалённом воздухе...

Стало темно. Лох на запястье, обвив тонким телом руку, мягко светился. Ящерица-лох быстро привыкала к хозяину, была беззуба и не кусалась, целый день спала, просыпалась к ночи и светилась в темноте. Только покорми, не забудь, мухами или жуками, а лучше мокрецами из древнего города. А то убежит на охоту, ищи потом себе нового лоха.

Стиха торопился. Вот уже и штырь, и летун позади. Осталось немного до скалы древних, торчавшей из песка. Скала была белая, развалившаяся, из неё торчали прутья, которые не сломать. Стиха достал из заплечного мешка два скребка и быстро открыл спрятанный им вчера лаз у самой стены. Песок, сначала сухой и сыпучий, становился всё плотнее, и вот уже стенки почти не осыпались. Парень скользнул вниз. Пролетел метров десять и упал в кучу песка. Лох на его запястье мягко светился. Но ящерица уже почуяла добычу, подняла голову.

Стиха торопливо отскрёб пальцем со стены жирного студенистого мокреца и сунул в мгновенно открывшийся змеиный рот. Тяжёлый валик размером с саму голову лоха прокатился от глотки и застрял в тощем тельце. Теперь лох будет ещё день переваривать и светить. Стиха улыбнулся, видя, как сыто и сонно прикрылись глаза ящерки...

В голубоватом свете лоха Стиха быстро отыскал свою отметину. Три царапины каменным ножом по стене, торчавшей на пересечении двух пыльных белых дорог. Свернуть и пройти до второго угла. Дальше - прямая и ровная стена.

Эти не по-людски ровные линии, непонятные штуковины, камни невероятной гладкости... Парень задумчиво касался стен, вёл пальцем по осколкам стёкол, мутных, в разводах, уже зная, чем заканчивается прикосновение к их острым краям. Собирал самые крупные осколки в мешок. Стекло крошилось, впивалось в пальцы. Но жрец показал ему, как лучше резать стекло, проведя по нему особым камнем.

Племя кочевало от одних развалин к другим. Иногда города древних не встречались подолгу. Тогда подолгу не было и воды. Потому что возле древних городов всегда есть вода.

В этот город Стиха прокапывался два дня. Развалины оказались совсем старыми и будто избитыми. Как если бы по городу стреляли из огромной пращи, поливали маслом и поджигали. Он точно горел, так закопчёны стены. Но песок и время затянули раны, сровняли выбоины и проломы.

Стиха оглядывался, здесь он уже был, но вдруг что-нибудь пропустил.

- Сгодится всё, - просила мать.

То же повторял вождь племени - Ти, что означало Сидящий. Но особенно усердствовал жрец.

- Слушай меня, - говорил он, тыкая в лоб костяшкой пальца, твёрдой как камень, - слушай и запоминай, песчаный червяк. В городах Древних надо брать всё. Если ты попал к очагу, принеси матери их черепки, мать будет счастлива. Если ты нашёл оружие, отдай его вождю племени, пока ты, дурак, не поранил им кого-нибудь другого. Нашёл то, не знаю что, принеси мне! Остальное продай.

Стиха вытащил из кучи обломков железную посудину с ручкой. Протёр ладонью, поднёс ближе к свету, чтобы рассмотреть. Белые звери, один меньше другого, шли друг за другом. Спереди и сзади у них был хвост. Огромные уши. Ноги-ступы. Стиха покрутил ручку, внутри посудины заскрежетало, посыпалась пыль. Парень бросил вещицу в мешок. "Если не возьмёт мать, отнесу жрецу..."

Взвалил на плечо два гнутых колеса. Поднял две крутилки. Железяка крутилась сразу в двух местах. Вокруг себя самой, потом, если ухватить обе те, что крутились вокруг себя, то можно было их покрутить вокруг железной трубки. Вождь собирал такие возле своего шатра, но для чего они, никто не знал. Разве что молотить семена туки, весной её столько, что тереть камнями приходилось день и ночь, чтобы зерно не сгорело в кучах.

Вытянул из завала полую трубку. Такие ценились особо. Почистить, и шипы ядовитой локии хорошо полетят из неё. Стиха осторожно дунул. Торопливо потёр нос. Чтобы не чихнуть. Разные люди бывают в засыпанных городах. Если калигула рядом, то чихнуть в следующий раз ты можешь уже на фестивале с козьим клеймом на лбу.

Парень собрал добычу, ещё раз окинул взглядом освещённое пространство. Прислушался, покачал головой. Нет, всё-таки не показалось. Стиха замер, вытянув шею.

До этого слышались какие-то звуки. Но звуки здесь бродят сами по себе, то ли камни трещат, то ли город кряхтит как старик - под тяжестью толщи песка. Но нет. Шум приближался. Далёкий крик, или слабый кто кричит. Как вой песчаного кота в ночи. Тяжёлое движение прямо к нему. Топот.

Стиха нырнул в проём стены, сбросил железяки, снял лоха с руки и спрятал в мешок. Нащупал на широком кожаном поясе нож. Посмотрел в щель. Глаза быстро привыкали. К тому же там, у бегущих по переходу, был свет, факелы. Они уже мелькали в проёме. Потянуло тяжёлым масляным духом.

Показался первый бегущий и орущий. Он был мал, его мотало из стороны в сторону от усталости, от стены к стене, заносило на бегу, он утыкался руками и опять бежал.

Упал на четвереньки, прокатился кубарем. Шагов десять до него. Совсем мальчишка. Собиратель. Мешок за спиной, драный балахон. Мальчишка оглянулся и забросил мешок в проём.

- Лезь следом, - рявкнул Стиха.

Тот закрутил головой, но медлить не стал, нырнул в спасительную темноту проёма.

- Чего сразу не спрятался?

- Удавки тут, - ответил мальчишка осипшим от крика голосом.

Стиха хмыкнул. Удавки испугался. Хватай её за горло и души.

Из-за поворота вывернул первый. Калигула. Юбка, набранная из железных пластин, каменный тесак и нож на поясе. Но в руке громилы блеснул другой нож. Стиха задохнулся от зависти. Вот бы такой найти, цены ему нет. Лезвие длиной с ладонь, шириной в два пальца, острое, не гнутое и не ломаное, как всё, что находится здесь, в развалинах. Потом правь, грей на огне и опять правь, а оно не правится.

Калигула шёл, заглядывая в проломы, светя факелом.

- Сколько их? - еле слышно спросил Стиха.

Мальчишка выставил в просвет обе руки с поджатым мизинцем. Многовато, обшарят все закоулки. Гул голосов растёкся пока по переходам. Но всё равно найдут. Продадут обоих. Лучше сдохнуть, чем оказаться в Долине Плача или стать калигулой.

Стиха достал торчавшую из-за плеча трубку, из-за пояса вытащил маленький кожаный мешочек с шипами.

Поднял палец перед носом мальчишки, чтобы тот был готов.

Стиха вложил шип, приложил трубку к губам. Калигула повернулся к щели, наклонился, заглядывая. Обдало жаром факела. Стиха плюнул. Шип впился аккурат под ложечку, в ямку, где бьются часы.

Калигула захрипел. Стиха поморщился. Шумно получилось. Оставалось надеяться, что не услышат.

Он дёрнул мальчишку за руку и стал быстро пробираться в темноте. Но пошёл не к выходу, а чуть вправо, чтобы забрать то, зачем сегодня пришёл сюда. Коробку, такую же, как четвёртого дня принёс жрец. Там, в глухом завале, их много, этих яиц. Раз жрец считает, что племени они нужны, он принесёт ещё. Жрец его похвалит. Услышит Айка, её глаза скользнут по нему, он будет доволен. Ха! Он уже теперь доволен, и Айка придёт к нему следующей ночью. Наверное, придёт. А утром он скажет матери, что у него есть подруга.

Сзади послышался крик.

Нашли.

Теперь времени осталось ещё меньше.

- Прыгай за мной, - сказал Стиха в ухо мальчишке.

И прыгнул в расселину. Мальчишка кубарем скатился ему под ноги.

- Ты из чьих будешь? - на ходу бросил Стиха.

- Из песчаных мышей, - прохрипел тот.

Песчаные мыши часто встречались в подземельях. Ещё встречались Калигулы, Жуки, которые рисовали четырёхлапого жука на лбу, племя Бумерангов, говорят, были где-то Койоты. Но, поди, разбери, есть ли они на самом деле, если вокруг, куда ни посмотри, одни пески, чтобы человека встретить, надо отмотать по пустыне не один день.

- А я из песчаных котов.

Мальчик очень серьёзно кивнул. Достал свой каменный нож, чиркнул несколько раз ниже локтя и протянул оцарапанную руку. Стиха чуть не расхохотался - суров Мышонок, в друзья набивается, - но сдержался. Может, через пару мгновений сдохнуть придётся или проделать путь до Долины Плача, вися на перекладине. Поэтому он также серьёзно рассёк руку и приложил к тощей руке Мыша.

Стиха посмотрел наверх. Высоко слишком, ничего не слышно. Калигулы ходят в шкурах, намотанных на ногу, не услышишь. Но яйца - вот они, уйти от них - ну нет, не для того он сюда шёл.

- Собирай, сколько утащишь, - сказал он.

И принялся торопливо складывать яйца в мешок.

Мальчишка стал помогать.

Возились в полусумраке. Стиха увидел, как у Мыша оторвался крючок на яйце. Мышь пытался его посадить обратно.

Сверху посыпался песок, каменная крошка, осветило факелом. Стиха сунул лоха за спину. Но поздно. В пролом над головой прыгнул калигула. Факел затрещал, наполняя подземелье чадом. Бешеные глаза прощупывали темноту.

Мышь был ближе всего, слишком близко, руку протяни.

Квадратный рот пролаял что-то своим наверх, схватил за горло Мыша. Вскинул руку с хрипящим мальчишкой. Сверху одобрительно крикнули, сбросили сеть.

Стиха всадил нож калигуле в плечо, справа. Тот взревел, рассёк свободной рукой с блеснувшим тускло ножом воздух перед собой. Парень увернулся и опять всадил каменный нож в руку, державшую Мыша, в мягкое. Калигула рассвирепел. Глаза его, казалось, сейчас выскочат.

- Живьём на костре зажарю! - прохрипел он. - На вертеле! Живьём!

Он поворачивался, пытаясь увидеть в темноте Стиху, качался, но держал Мыша. А парень всё пытался ударить ножом в глаз, но калигула заслонялся мальчишкой как щитом. Мышь отчаянно ударил калигулу яйцом, попал по железному забралу с рогом. Ноги мальчика вяло дрыгнулись.

Яйцо отскочило в темноту.

Тишина треснула. Древний город вздрогнул. Удушливая темнота разломилась надвое, и полыхнуло пламенем. Рухнул потолок, калигулы, сидевшие на корточках на краю проёма, повалились вниз.

Стиху отшвырнуло в стену, придавило ноги. Дало больно по ушам, и нос потёк тёплым.

Наступила тишина.

Только звенело сильно.

Жрец надел все свои монисты, драгоценные железячки. Он пошёл вокруг костра, улыбался, позвякивал погребальным бубном. Отец, призрачный и строгий, оттолкнул Стиху с погребального ложа.

- Рано тебе ещё.

И лёг в костёр сам.

Тусклый свет.

В огромный пролом сверху нерешительно потыкались факелы. Исчезли. Было всё также тихо. Темно. Залитая кровью половина головы калигулы на куче песка под проломом, только что освещённая на мгновение факелами, стояла перед глазами.

Стиха выбрался из-под камней. Достал полудохлого, придавленного им самим лоха. Ящерок испуганно и тускло светился. В чаду из пыли и масляного угара парень добрался до калигулы. У того был разворочен правый бок, рёбра, туловище разорвало непонятной силой, будто вывернуло в обратную сторону. Парень забрал нож древних из его руки, отвёл глаза и ухватился взглядом за торчавшую нелепо ногу, тоненькую и залитую кровью.

Высунулась рука, пальцы сжались. Стиха бережно обхватил пальцы мальчишки.

- Ты подожди, не шевелись там, - зашептал он. - Не шевелись.

Стараясь не думать о том, что увидит под страшным трупом калигулы, Стиха стал переворачивать тело. Скатил его. И выдохнул с облегчением. Мальчишка был цел и невредим, только весь залит кровью. Мышь что-то крикнул. Показал на уши. Стиха понял, что тоже не слышит. Потряс головой. Звон не проходил.

- Эта штука, - сказал он, взмахнув руками, - дала мне здорово по ушам!

Мальчишка отчаянно улыбнулся. Стиха помрачнел. Что-то не так. Не так. Он видел, что Мышь отчего-то белый как стены древних. Ни кровинки в лице. Но руки-ноги целы... Это он от страха...

Но стал ощупывать голову, рёбра, сунул руку под спину. Вытащил, будто ошпарившись. Перевернул осторожно Мыша. Осколок стекла торчал под правой лопаткой.

- Ничего, ничего, - пробормотал он, мрачнея ещё больше, - жрец говорил, что часы бога тикают у нас с другой стороны. Значит, Мышь, просто надо немного поспешить. Мы и поспешим. Ты не бойся, Мышь, ты сильный, вон какого победил... ты же герой... мать будет счастлива, а отец... отец будет гордиться тобой и рассказывать о тебе в рождество... мы поспешим... Жрец тебя спасёт... он же всё знает...

Мальчишка уже не открывал глаза, кровь текла и текла из раны.

- Ты не молчи, не спи, не спи, сказал, - строго бормотал Стиха, - я слышал, спать нельзя. Мёртвые уведут, слышишь меня, отвечай, Мышь!

- Слышу, - еле слышно прошептал Мышь.

Стиха стянул шкуру с калигулы, перенёс на неё Мыша, положил спиной кверху. Над стеклом постоял немного, не решаясь, потом разорвал балахон Мыша на широкие полосы, и медленно вытащил осколок. Крепко прижал полотном набрякшую и полившуюся через края кровь, стал обматывать, сильно стягивая. Непрерывно говорил:

- Ты слушай меня, слушай. Держись за меня, не уходи, парень, кто у тебя отец-то? Мой давно в страну мёртвых ушёл. Калигулы тогда много песчаных котов порубили своими тесаками. Ещё больше - клеймо получили. Мать со мной успела убежать и в развалинах спрятаться. А твой? Не спи.

Но мальчишка уже не отзывался.

Стиха связал узлом шкуру. Нашёл в развалинах куски длинных гнущихся верёвок, связал их, опутал тюк с Мышом и выбрался с концом верёвки наверх.

Потянул на себя, тюк подался легко, раскачался, пробороздил по трупу калигулы, зацепился за торчавший угол железной балки. Стиха крепче ухватился, намотал на локоть, медленно встал и упёрся в край, выставив ногу. Вытащил.

Верхний проход оказался заваленным обрушившейся плитой. Стиха посадил лоха на голову, обхватил тюк с мальчишкой и пошёл, не очень уверенно нащупывая дорогу. Ноги то скользили по гладкой стене, то цеплялись за железные прутья. Иногда Мышонок тихо стонал.

- Живой, значит, - хрипел Стиха, тяжело перепрыгивая с ношей через пролом в плите, - а кровь сочится... Эти яйца... надо жрецу сказать про них, слышишь, Мышь, - парень усмехнулся, помрачнел, - одним яйцом шесть калигул уложило, шесть, ты не спи, только не спи.

Мальчик молчал. Ледяные ноги его свисали и качались.

Под своим лазом парень оказался не скоро, пришлось кружить, обходя завал. Ему всё казалось, что Мышь иногда стонет, иногда шевелится.

Положил мальчишку на ровную площадку. Опустился рядом с ним на колени. Повязка набухла кровью. Но на шее бились птахой часы, тихо так, что и не различишь, если не подождать следующего толчка.

- Если приложишь ухо вот сюда, - говорил жрец, - услышишь часы бога. Придёт время, он остановит их. Слышишь, тукают?

Потянуло прохладой. Устало посмотрев наверх, Стиха увидел в горле лаза ночное звёздное небо. Он не умел молиться. Просто тихо и очень быстро сказал:

- Ты был сегодня за его спиной. Не уходи, постой ещё.

Стиха привязал верёвку от тюка с Мышом к поясу, чтобы были свободны руки. Потянулся и ухватился за выступ плиты над головой, перебросил сильное тело на едва заметный выступ, опять подтянулся. Добрался до конца верёвки, брошенной вчера им самим, чтобы было проще вернуться назад. Выбрался наверх и потянул тюк.

Песчаные дюны теперь заливал лунный свет. Длинные тени ложились на остывший песок. У тени Стихи было две головы - лох проголодался и не прочь поохотиться.

Стиха приложил пальцы к шее мальчишки. Жив. Перевернул Мыша. Голова его запрокинулась, рот открылся.

- Уже недалеко. За теми холмами летун. Ты знаешь его? Потом штырь. Наверняка, ты знаешь. Не можешь не знать.

Стиха ножом рассёк руку на запястье.

- Давай, глотай, - пробормотал Стиха, глядя, как кровь крупными каплями падает в рот мальчика, приподнял локтем его голову.

Кадык на шее мальчишки дёрнулся.

- Жить будешь, Мышонок, какой же ты мышонок, неет, ты не мышонок, поверь мне, я знаю, что такое оказаться в руках калигулы. Сегодня я добыл себе хороший нож, а тогда я бил своим тупым ножом, а он... - Стиха туго замотал руку обрывком балахона Мыша, - никак не входил... железки. На балахоне были нашиты железки... я бил и бил, а потом - в глаз... представляешь, мышонок, мне сначала его было жаль. Калигулу было жаль.

Он взял Мыша на руки и пошёл.

- Вот и летун. За теми холмами стоянка.

Ноги подгибались от усталости, хотелось пить, а воды он сегодня в роднике не набрал.

Древний город здесь выпирал на поверхность, и песчаные коты поставили свои шатры в его тени. Сейчас ночь, а коты ночью спят. Только старый жрец может засидеться у костра, да Ното, Спящий кот, напарник во всех походах Стихи, сегодня в дозоре.

Стиха, увязая с ношей в песке, стал спускаться с холма в долину. Съехал на спине, обхватив бережно Мыша, продолжая с тревогой всматриваться в стоянку.

Она светилась, будто рождественская палка жреца, которую он часто ставил на радость детям возле своего шатра. Говорил:

- Сегодня будет рождество.

Украшал палку дарами Древних и опутывал светящимися лохами.

Ното спит сейчас где-нибудь, гад, закутавшись в шерстяную полу чьего-нибудь шатра. И ничего не видит. Дозорный! А огонь от костра дополз до ближних шатров...

А может быть, напали калигулы и подожгли жилища?!

А может быть, его мать, Ното, жрец, старый вождь и все-все-все уже идут по краю неба к своим Последним холмам... Айка... нет... Стиха тряхнул головой, отгоняя видение. Он слишком хорошо знал, что остаётся от девушек после калигул. Но Айка красива, с ней обойдутся бережно. Если будет послушна. Если будет послушна, её будут мучить недолго, не тронут ножами и увезут на фестиваль.

Стиха почти бежал среди горевших шатров, слышался плач и крик. Он боялся бросить Мыша, потому что везде был огонь. И не было сил тащить его.

Оступился. Тяжело рухнул вниз. Покатился по склону. Не удержал мальчишку, и Мышь сполз по песку в другую сторону. Яма. Посреди стоянки яма! Было темно как в городе древних, и звёздное небо над головой в горле пролома. Пахло гарью, жар шёл от стен ямы, как в самый жаркий полдень.

Стиха нашёл Мыша. Выкарабкался с ним.

По-прежнему слышался плач. Он и пошёл на плач.

Женщины... дети... воины... старейшины... суровый Ти и тот плачет... и испуганные глаза... как у песчаных мышей! Нет-нет, Мышонок, это не про тебя... Так не должно быть, вы что, калигул ни разу в жизни не видели?! Ното - вот ты где, бродяга, ты проспал беду, придурок?! Жрец?..

В центре освещённого чадящими факелами круга лежал жрец. На месте правого бока дыра и руки нет. Вождь Ти стоял в его ногах. Жрец ещё дышал. Судорожно, свистя нутром, кровь фонтанчиком выхлёстывала на выдохе из лёгкого там, где раньше была рука и тощее татуированное предплечье старика.

Но лицо жреца было уже умыто женщинами, и раны прикрыл Ти новым туковым покрывалом.

Стиха взял здоровую вздрагивающую руку, сжал обеими своими. Жрец открыл глаза и криво усмехнулся:

- Он сегодня... не пришёл.

- Он просто сегодня спасал Мыша.

- ...хорошее дело. Яйца, парень... Будь они прокляты. Я хотел, чтобы сегодня было рождество... шары в коробке... там, в книге. Унеси их подальше, унеси их подальше, парень, ты сможешь... только не дёргай за крючок... ведь он... может быть занят в это время... другими делами...

- Мышь яйцом убил шесть калигул! - наклонившись к уху жреца, смазав кулаком слёзы, быстро проговорил Стиха. - Мы соберём все яйца, и больше ни один песчаный кот не окажется на фестивале! А ты ещё должен спасти Мыша!

- Неет, Стиха, - немеющими губами улыбнулся жрец, не открывая глаз, - слышишь? Меня зовёт мать... У меня опять две руки... и ничего не болит. А Мыша будешь лечить ты. Рану прижги... ты видел... зашей... ты видел... На него надейся... а сам - не глупи, Стиха... Я вождю тебя назвал новым жрецом. И оставь древним... их игрушки, они не для нас... простых песчаных червей...

Рука его разжалась. Лицо разгладилось.

"Его часы остановились", - всегда говорил жрец в таких случаях. Но жреца теперь не было, а старый Ти молчал, он не умел слушать часы бога. Стиха положил голову на грудь жрецу, видел его спокойное лицо, и не слышал туканья. Ни сразу, ни через долгое время. Он боялся ошибиться и слушал долго. А потом просто сказал:

- Часы жреца остановились.

Когда зашипела кожа Мыша, Стиха закусил губу до крови. Но мальчишка даже не пришёл в себя. Когда стал шить материной костяной иглой края раны, испугался, видя, как она рвёт кожу. Нашёл трясущимися руками в своих запасах железную, долго её жикал на камне и жёг на огне. Всю ночь смачивал губы Мыша водой и опять поил его кровью.

Потом уходил в город древних и собирал яйца. Когда сорвался крючок с одного из них, Стиха оцепенел. Но ничего так и не произошло.

Медленно приходя в себя, парень задумчиво разглядывал гору яиц. Яйца древних умерли так же, как и сами древние. Чтобы определить, живо ли... надо убить. Нести в свой шатёр страшный клад Стиха побоялся, и собрал их в тайник возле крылатого древнего. Когда придут калигулы, железные яйца пригодятся для пращи.

Через два дня лицо Мыша перестало быть синим как у мертвеца.

На третий день утром полог в шатёр жреца открылся, и на пороге показалась Айка. Её всегда спутанные волосы были заплетены в три строгие косы, платье подвязано поясом, шитым самыми причудливыми железячками древних.

- Мать сказала передать жрецу. Она сказала, что когда жрец уходит к Краю неба, просить у мёртвых за того, кто на краю, жрецу должно помогать всё племя.

В прозрачной коробке древних лежали лепёшки и завёрнутое в них варёное мясо. Айка, вытянув шею, посмотрела на Мыша, лежавшего ничком на ложе из сухой туки, лицо его было повёрнуто к стенке шатра. Глаза мальчишки закрыты, а взгляд бегал, на губах играла слабая улыбка.

- Ты вылечил его? - сказала Айка.

Стиха молчал, он сидел возле Мыша, только что уложил мальчишку, перетянул свою руку и больше походил на тень.

Айка наклонилась над Мышом и отчётливо сказала:

- Мышь, ты любишь лепёшки с мёдом?

Мышь открыл глаза. Длинно, прерывисто вздохнул. Глаза его уставились в шерстяную пыльную стену. И закрылись. Мальчик спал.

Айка рассмеялась:

- Ты всё-таки вылечил его! Я буду готовить тебе еду. А мёд у жреца стоит вон в той каменной баночке.

- Ты будешь моей подругой? - очень серьёзно сказал Стиха.

И подумал, что сейчас похож на Мыша, когда тот важно порезал себе руку. Покраснел. Потом подумал, что это не те слова, которые он хотел сказать. А потом подумал, что это совсем не то, о чём он хочет сейчас думать. И рассмеялся.

Воспоминания старого кольта

Выпущен я был фирмой Кольт в штате Техас, рос маленьким беззаботным сорванцом. Долгое время числился выданным стажёру полиции Бену Гумбольдту. Он только и делал, что смазывал меня и палил в молоко в тире.

- Ноль из десяти, Бен! - хохотал инструктор и хлопал стажёра по плечу.

Бен краснел, даже тренировался на берегу - по банкам из-под пива. А потом забыл меня вместе с кобурой, когда ему Сюзи сказала, что её бабушка уехала на две недели к родственникам в Огайо. Бен совсем потерялся от этого нехитрого трюка и вскоре женился на ней, как честный джентльмен.

Я же попал в руки рыжему марсианину Буну, который в тот день был проездом на Земле, ловил крабов под камнями и нашёл кобуру. Он и пустил в расход все имевшиеся в наличии двадцать две банки пива и одно чучело вороны.

Тогда-то меня и увидел его папаша. Папаша Бертам ухватил шестипалой ручищей. Сказал:

- Приемлемо.

И уже в следующую ночь мой юный голосок блямкнул осечкой первый раз в таверне на улице Жирондьер в квартале землян, кажется, на Прометее. Или на Ио. Но это не важно. Дальше дело пошло лучше. С тех пор я потерял счёт недругам, людям и нелюдям, вставшим на пути папаши Бертама. Он водил двухместный старый звездолёт, торговал крепким зельем с родного Марса и чувствовал себя прекрасно.

Пока не влюбился в девчонку с Земли. Помню, он часами просиживал в кафе напротив её окон, тянул виски и курил земные сигары, они ему очень нравились.

Ума не приложу, чем эта Офелия его привлекла. Смешная, нескладная, одно имечко чего стоит. Она однажды влезла между мной и своим парнем, и не смогла сказать ни слова, у неё пропал голос. Парень у неё был дурак. Ему показалось, что девчонка, которую запихивал в свой кабриолет папаша Бертам, не хочет в папашин кабриолет. Всего лишь потому, что девчонка упёрлась руками и ногами в двери и никак не входила в них. И парень вмешался. Девчонка убежала. Но папаша Бертам не из тех, кто прощает обиды, и приставил меня к носу обидчика. И тут такой финт Офелии. Папаша Бертам растрогался, старый сентиментальный дурак, взял и простил обиду.

Но запомнил адрес Офелии. Долго наносил церемонные визиты. В их земном фраке и с цветами. Но что ей визиты старого марсианина Бертама, которому фрак шёл, как аллигатору галстук. Нет, Офелия так и не села в его распахнутый кабриолет. И папаша Бертам пристрелил их обоих. Но к чему я всё это?

А! Да. Так вот эта девчонка тогда и вселилась в меня. Она так умоляла не убивать того парня, что забыла помолиться за себя. Она и сейчас здесь, где-то в районе спускового крючка, где бьётся моё сердце. Её не услышишь так просто, всегда молчит. Но как только папаша Бертам предлагает приняться за дело, она тут как тут.

- Нет-нет, не убивай его! У него дети, двое маленьких мальчишек-близнецов и чудесная девчушка с копной замечательных чёрных пружинок-волос, она сегодня ждёт отца, он обещал повести их в цирк!

И тянула на себя крючок.

Или всхлипывала:

- Нет, нет, умоляю тебя, у него больная мать! Она не может ходить. Ей нечего есть. Она сидит у окна и кормит старого воробья старыми крошками, что остались на столе от вчерашнего ужина.

А папаша Бертам ждал. Сопел и злился и не один раз чуть не разбил меня об стол. Или фонарный столб. Или трубу на крыше одного дома здесь, на Альфе-Центавра. А что я мог?! Со спусковым крючком, который тянули двое в разные стороны. А Офелия тихонько плакала:

- Нет-нет, пожалей его, этот центаврианин, он беременный, не сегодня-завтра родит! Такие прелестные крошки, о, у них столько шустрых, быстрых ножек, сколько же пар обуви требуется им, бедный-бедный отец, они бегут к нему наперегонки, я вижу их!

- Твою же мать, - проворчал тогда флегматично папаша Бертам, понимая, что что-то пошло не так, и отправляя меня в водосточную трубу.

Бедный сентиментальный старик, он даже ругаться научился по-земному ради своей Офелии. Над ним смеялись все уважаемые питейные заведения на Марсе. Как-то он теперь без меня.

А я поздравил себя с отпуском, и валяюсь который год здесь, в теньке, на песке. На Альфе-Центавра везде песок. Моя Офелия молчит, хотелось бы снова услышать её голосок, похоже, я тоже влюбился.

Но вокруг лишь шуршит песок. И летают центаврианские автобусы-тарелки.

Песчинки попадают мне в ствол, в прицел, я уже ослеп от этого песка.

Слышно, как всё сильнее завывает ветер в трубе. Сегодня хороший, крепкий ветер. Чёрт... оторвало трубу. Придавило здорово.

Курок на полувзвод. Чёрт!

- Нет! - услышал я голос Офелии.

Но, признаться, мне было не до неё.

Потому что передо мной стояли ноги. Десять ног. Любопытные глаза смотрели мне в прицел. Хитрые, смешливые, в хелицерах. Совсем мальчишка. Его ручонки шевелились и уже тянулись ко мне.

- Нет-нет, - прошептала моя Офелия, - ты же не убьёшь его! Ты же придумаешь что-нибудь?! Ты не можешь не придумать, ты крутой.

Я и думал! Что я мог ещё делать с этим оттянутым по-дурацки крючком. Только думать. И вспоминать, сколько там патронов осталось, чёрт побери, папаша Бертам, не мог ты их выпустить все!

- Нет-нет, - с ужасом прошептала Офелия, - он был беременный! Ты тогда не мог, ты не такой!

А, да, не мог, я забыл. Но что же делать?! Ещё два патрона в магазине. А мальчишка-центаврианин уже откапывает меня из песка, сейчас отодвинет трубу... Противный любопытный сорванец... Что тебе до старой ржавой железяки, сопляк?! Брось немедленно!

Но он уже взял меня в руки, смотрит в прицел.

Офелия тянула изо всех сил. И плакала.

Чёрт... ещё эти слёзы... В стволе отчаянно защекотало. Защипало прицел. Я так и видел её, хрупкую, смешную. Как встрёпанный воробей. Или ворона. Чучело вороны и берег реки. Я был такой молодой, и ни одной живой души на счету. Воспоминания нахлынули на меня. И я чихнул. Полный ствол песка, чёрт возьми!

Мальчишка зажмурился от песка и бросил меня в сторону. Раздался выстрел. Жахнуло так, что снесло кусок фундамента центаврианского круглого дома.

- Ты крутой, - прошептала Офелия.

Да уж, что и говорить. И неужели она мне сказала что-то, и даже не про беременного мужика-центаврианина или голодную чью-то маму, или свору чудесных ребятишек. И я опять чихнул. Мальчишка испугался и убежал. Наконец-то.

Это был последний патрон. И я больше никогда не услышу голосок моей Офелии.

- Я буду тебе рассказывать сказки, - прошептала она, - а ты будешь думать мне в ответ.

Думать ей в ответ, это могла придумать только она. Странное занятие, но в этом что-то есть, черт побери, я стал многословен и нуден, а как лаконичен был мой ответ в дни моей молодости... или тогда был чистый счёт... или это было немного раньше, ты не помнишь, Офелия, или я тебе ещё не рассказывал?

На Речную, четырнадцать

Пятнадцатое июня, 2380 года. 12 часов 42 минуты, время земное.

Я проснулся. И значит, корабль потерял связь с Землёй. Беспилотник "Горыныч" патрулировал отведённый ему квадрат Дальней Окраины вот уже второй земной год. Меня же разбудили впервые за всё это время. "Человеческий фактор" по имени Ломов Алексей, тридцати трёх лет от роду, космолётчик-испытатель, знающий беспилотники серии XD1047 как свои бывшие пять пальцев, заложен в систему "Горыныч" и включался при потерях связи с Землёй. С тех пор, как клан учёных изобрёл способ продлить жизнь мозга без тела, такая двухголовая система - человек и автопилот - работала почти во всех биомехах. И люди подписывались на это, потому что жить, оказывается, хочется всегда. Так и я. Родился, учился, работал, любил, женился, дети... двое... и всё. Любим, помним, скорбим. Завещание моё легло в хранилище Института трансплантации мозга сразу, как только начал работать испытателем. Причём я указал в нём, что не желаю быть человеческим фактором в системе "Отец" для своих детей или в системе "Муж" для Сони. И Соня со мной согласилась тогда, хоть и три дня не разговаривала.

В беспилотниках же серии XD1047 работала трёхголовая система. Третьим в этом биомехе выступал инопланетный разум. Дружественные нам, уступающие в развитии хаги или занимающие нейтралитет величественные боски. Скажу честно, мнение первого я бы скорее проигнорировал, чем мнение второго. С босками всё сложнее - эти никогда не выскажутся первыми. Не будут спорить и настаивать, а потом скажут - сам виноват, мы предупреждали.

Посмотрим, кто мне достался на этот раз. В прошлый раз был хаг. Включились мы лишь на сутки. И он успел мне надоесть запросами на свою планету - там шёл судебный процесс по его завещанию. А разрешения на все действия на корабле в аварийной ситуации должны приниматься командой. Вот мы и принимали - отправляли его запросы. Слава всем богам, связь через сутки была восстановлена и я заснул.

- Ты можешь предотвратить отключение себя извне, - нудный растянутый говор боска вклинился в мои мысли, - блок снимается твоим решением, только тебе позволили этого не знать.

Значит, всё-таки боск. В голосе его слышалась насмешка. Вот ехидна древняя. Часть этого народа уже давно прекратила своё существование в обычном его виде, и несколько тысячелетий выживают за счёт биомехов. Но сначала они позволили не знать о том, что возможно такое выживание, половине своего населения. Во время последнего глобального потепления на их планете. Ведь биомехов не хватило бы на всех.

- Это было нерационально, - возразил мне боск, читая мои мысли.

- И как оно - в роли бога? - спрашиваю, а сам листаю сухие отчёты автопилота. - Одному - вечная жизнь, а другому - смерть. Хотя не знаю, выбрал бы я такую вечную жизнь, если бы не авария тогда.

- Любите вы массажировать болевые точки, - холодно ответил боск, - а можно абстрагироваться и не рефлексировать вместо того, чтобы принимать решение.

Часть населения у них тогда выжила на небольших островах, но они до сих пор не знают о биомехах.

Чую, выклюет он мне все мозги за время нашего бодрствования.

- Чем же тогда человек отличается от животного? - спрашиваю просто, чтобы что-то сказать.

Но ответ его предвижу по учебному курсу из истории босков - "природа мудрее нас, а она не знает жалости".

- Именно, - слышится быстрый ответ.

- Думаю, всё гораздо проще, мало кто из вашего населения захотел умереть загодя и передать биомеху мозг. Простой человек чаще надеется на авось и оказывается, как ни странно, прав. А спасение, похоже, было возможно, - ответил я невпопад, потому что последняя запись автопилота меня насторожила, и я перешёл на официальный тон: - Вы видели последнюю запись, кэ Иживец?

- Давно жду, пока вы до неё дочитаете, господин Ломов, - если бы у него были плечи, он сейчас ими насмешливо пожал бы, - у землян мыслительный процесс очень замедлен.

Я заметно психанул, однако из вредности мне удалось сдержаться и не послать боска с его замечаниями о нашей медлительности, читай - тупости:

- В десять сорок пять Земли на беспилотник совершено вторжение. И... Нарушитель до сих пор на корабле.

- Вы забыли указать наше время, - педантично буркнул боск, - ваши предложения по ситуации?

- Вы же знаете лучше меня, что следует первым выслушать автопилота. Время, кэ, у нас совсем нет времени! - чертыхнулся я, запуская ссылку на монитор.

Но две из них не открылись совсем, а одна выдала часть сообщения с помехами.

Однако левый борт корабля всё же был виден. Пузыри, полупрозрачные и шевелящиеся, облепили его, как бородавки. Плюмпы.

- В десять часов тридцать минут Земного времени по Гринвичу, - с помехами трещал автопилот, - неизвестный объект, по неподтверждённым данным - крейсер тиигов, появился на границе сектора в зоне недосягаемости. Крейсер, не отвечая на запросы, приблизился и блокировал бортовые орудия неизвестным способом...

- Кретин, - прошипел Иживец, во всяком случае, так мне перевёл переводчик то, что он сказал, - неизвестным способом! Тииги всегда славились вирусами.

Замелькали кадры с летящими пузырями. Они переливались всеми цветами радуги и стремительно приближались. Вот отметились вспышками выстрелы бортовых орудий и смолкли, особенно не повлияв на количество пузырей. А те приблизились и буквально впились в борта.

- Плюмпы, - проскрипел боск, - они использовали запрещённые плюмпы.

Плюмп с беспилотным десантным шлюпом внутри действует как канцелярская кнопка. Если прилепился, то - аллес капут. Собъёшь плюмп - разгерметизация корабля, не собъёшь - вторжение. Плюмп поражает вирусами все системы корабля, парализует его.

- Ну и что вам, кэ Иживец, советует ваш божественный разум? - спросил я, глядя на экран.

Но было и так всё ясно. Тииги захватывали беспилотники, патрулирующие на границе с их сектором, чтобы отправить туда, куда им было нужно с грузом плюмпов. Куда? Куда мы летим на этот раз?

- На Боск. Или на Землю. Или до первого пилотируемого корабля планет-союзников... Ну, конечно! Низшие существа всегда ставят свои мелкие интересы выше интересов нации. Убить как можно больше единиц противника - их задача. А то, что им никогда не выиграть в этой войне, их не волнует!

"Низшие существа... Не хотят нашего вмешательства эти существа, Иживец. Не нужны мы им. И сейчас они говорят нам об этом", - подумал я, а вслух сказал:

- Вы же знаете, что плюмпы путешествуют до тех пор, пока не найдут живую цель...

- Ваши предложения по ситуации, господин Ломов, - процедил Иживец.

- Вы этого не перенесёте, это слишком пафосно. Ваши предложения, кэ Иживец.

- Катапультирование и только без пафоса, я вас умоляю, господин Ломов. Сдохнуть на радость тиигам у меня задачи не было.

- Катапультируйтесь, кэ. Моя капсула не отвечает.

Наступило молчание. Я видел на экране присутствие капсулы боска на корабле и не видел сигнала к её катапультированию.

- Я остаюсь, - раздался медлительный голос боска.

- Признаться, я приготовил прощальную речь. Что-то пошло не так? - спросил я.

- Вы же знаете! - раздражённый голос боска. - Я не могу покинуть корабль один, оставив здесь вас. Это бегство.

- Рефлексия. Абстрагируйтесь, кэ Иживец.

В ответ тишина.

- Извините меня, Иживец.

- Принято.

- Сколько у нас осталось времени, как вы думаете?

- Думаю, немного. Скоро встретим патруль и заразим и его этой дрянью. И полетим дальше.

- Заразим. И полетим.

- А потом встретим пилотируемый корабль или хуже того, экспресс. И всё. Бум.

- Вас кто-нибудь ждёт на Боске, Иживец?

- Нутивец, мой старый Нутивец.

- Кто это? Кто-то похожий на нашего пса? Помню, у меня была в детстве крыса. Шут. Приносил мне свои кусочки под одеяло, когда я ложился спать, и ел их.

- Нутивец был похож на ваших рыб.

- Был. Значит, он тоже биомех.

- Просто мех. Родители, спасая меня, спасли и его. Только его мозга не хватило надолго. Он просто игрушка.

Я постарался не думать ничего в ответ.

- Ничего, Ломов. Это уже позади. Я вырос и понял - они думали, что должны это сделать ради меня самого.

- Ты когда-нибудь думал, - тихо спросил я, - что мог бы поступить иначе?

- Думал. Но мы верили. В цивилизацию, техно. Это казалось единственным выходом, благом. Но сдохнуть... сейчас... мне бы хотелось... на острове.

Мы замолчали. На экране появилась точка. Объект.

- Стало быть, пора.

- Пора. Пока не стало поздно.

- Я рад, что мне довелось поработать с тобой, Иживец.

- Я тоже, Ломов.

Система самоуничтожения запикала, самоуверенно наращивая темп. Ей ничего не сделают плюмпы, она внутри меня. Внутри капсулы с последним куском меня. Сгодившимся хоть на это.

- Ты сейчас куда, Ломов? - голос боска был еле слышен из-за назойливого пиканья.

- На Речную, четырнадцать, - машинально ответил я, - а ты?

- На остров...

Я иногда думал, как это... Боли не будет. Вспышка и рой улетающих от тебя родных лиц.

Только вспышка...

Лемминг в короне

Тимофей Ильич вошёл быстрыми шагами, сдвинул шапку на затылок и крикнул, обращаясь к дочери и жене, голос его был слышен далеко по дому:

- Еся, Влада! Где вы? Едем! Завтра же и трогаемся. Не мог дождаться!

Еся сбежала с лестницы со смешным воплем и закружила вокруг отца, спрашивая: "когда, долго ль ждать, а меня возьмёшь". Была она как цапля длинноногая в своём коротковатом васильковом платье, четырнадцать лет, в глаза заглянешь - непонятно, о чём думает, будто она звёзды в небе рассматривала, а ты её оторвал.

Тимофей Ильич покружил, поставил дочь на ноги, а сам всё говорил, радостно вышагивая по большой комнате, залитой вечерним солнцем, по дорожкам полосатым самотканым:

- Поедешь со мной до бабушки с дедом. Зовут они тебя. Там будешь гостевать лето до осени, меня дожидаться. На обратном пути заберу. - Тут он обернулся к жене и неуверенно рассмеялся, будто пытаясь разогнать её и свои сомнения и страхи, сказал: - По всему должны вернуться до холодов. Зимовать там опасно. Путь наш лежит до самого Холодного моря, переправимся на остров. Едет с нами рисовальщик знатный Ваня Лихов, ему поручение от меня - ничего не упустить и нарисовать диковинного, древнего зверя и карту.

Еся села за стол, упёрлась по самый веснушчатый нос в кулачки и слушала, радостно следя глазами за отцом.

- Все торговые дела к этому сроку я уладил, со мной пойти вызвались охотники и следопыты, шесть человек собрал. Ваню вот на ярмарке нашёл, сидит гончара нашего Кузьму рисует. И ведь похож! Ну думаю, на ловца и зверь бежит. Мне рисовальщик в нашу артель нужен. Небывальщин много ходит про те места. Большая часть острова - скалы. Как рассказывают, сверкают они жилами яшмы, малахита и горного хрусталя. Звери огромные живут на острове, лохматые, с клыками с тебя ростом, Еся. Про тот остров мало кто знает. Загадочный он. Говорят, иногда его теряют. То ли он есть, то ли нет. Край неведомый.

- Как же можно потерять целый остров? - улыбнулась жена, с тревогой следившая за мужем.

Опять в путь, в прошлый раз его привезли на санях, в беспамятстве. Потом рассказывал, что у стоянки обнаружил след лося лохматого, пошёл по следу, и началась метель. Отыскали его через двое суток, еле выходили тогда. Но всё равно сорвётся и уедет. Как услышит что небывалое, не успокоится, пока не увидит.

- Поэтому и надо идти, все горазды сказки сказывать, а кто его знает, как на самом деле обернётся. Однорогого оленя я так и не нашёл, как охотники не распевали мне песни про него. Главное, в прошлом году, как сообщал Мирослав Ухин через человека своего, остров был виден, - рассмеялся Тимофей Ильич.

Он говорил, а сам приказы помощникам раздавал.

- Петьша, ступай с конюхами к купцу Седову, он выделяет нам десять своих рысаков. Обменялись мы с ним на шёлк, да в придачу лукошко чаю из Китая.

- Боброга, отправляйтесь в кладовые, собрано в дорогу муки, круп, солонины, рыбы вяленой, сухарей, лука и чесноку, да прочей снеди, в ларях от сырости и мороси уложено. Не повреди, торопыга!

- ...пороху и пищалей новых заберёшь у братьев Гусевых!

- ...попон да волосяных накомарников от швей!

Голос его до самой ночи раздавался то с крыльца, то сверху, из окна матушки. Еся слушала, свиснув с подоконника, да спохватывалась, что забыла что-нибудь положить. Её ларь, небольшой и узорчатый, стоял на полу распахнутым до утра.

Вышли на рассвете. Ехать было хорошо, лежать в повозке, под плетёным ивовым пологом, или трусить рысью на Белом вдоль ползущих в пыли телег. Отец, мелькавший впереди обоза на своём мохноногом красавце Быстром, посылал дочери то корзину земляники, купленной по дороге, то калач медовый, то кувшин молока. Дождей давно не было. Пыль висела над дорогой. Коршуны падали в траву и вновь поднимались высоко, унося добычу.

Иногда подъезжал Ванька маляр. Так называла его нянюшка, бабка Павла, ехавшая здесь же, в повозке с Есей. Ванька Лихов держался очень строго, кафтан его был вечно перепачкан красками и углем, а за спину перекинута походная сумка с рисунками, с кистями, лохматыми и тонкими, всякими. Еся каждый раз, как он подъезжал, просила рассказать про Северную страну, и Иван рассказывал про народ, живущий в снегах, и про сияние в небе, а то вдруг краснел и сбивался, когда Еся вдруг переспрашивала непонятное слово, и он встречался с ней глазами. Пришпоривал Звёздочку и улетал в поле.

- Ишь, полетел, важный какой, пыли-то поднял, - ворчала, улыбаясь, нянюшка.

- Он хороший рисовальщик, баб Паша, - говорила Еся. - Ты не видела. Там такая сова, а Звёздочка Ванина как живая воду из реки пьёт.

Баба Павла искоса смотрела на неё. "Девка ветер, а Ванька этот балагур, так и заливается соловьём..."

- Так ить, работа у него такая, - громко зевнула нянюшка, крестя рот, - не нарисует, хозяин разгневается. Вот и малюет. Старательный, это да-а.

Еся замолчала, засопела. И стала выбираться из повозки, перемахнула ногу через трусящего рядом на привязи своего Белого. На ходу отвязала его. Пришпорила, привстала в стременах и понеслась вдоль обоза, свернула в полёгшую траву.

- Евсея-я! Вернись, вернись, кому говорю! - кричала ей вслед баба Паша.

Еся летела по полю, по дорожке в поваленной траве, увидела, что Звёздочка пасётся в одиночестве, а поле дальше колышется разнотравьем до самого горизонта. Спешилась, пошла, отпустив Белого. В конце проложенной лихо просеки увидела торчавшие из травы сапоги Ванькины. Вытянула шею.

Ванька лежал в траве и рисовал.

В старом пне, в гнезде маленьком, не по росту, сидел кукушонок, растопырив крылья.

Иван оглянулся, прищурился на солнце, тихо рассмеялся:

- Всех повытолкал, злыдень. Шелуха яичная, видишь, внизу?

Еся кивнула. Иван на четвереньках выбрался из зарослей.

- Надо наперерез, обоз вперёд ушёл, - сказал он, взлетел в седло, забрасывая сумку с рисунками за плечо. Пустил Звёздочку в галоп.

Двигались день за днём, всё время на север. Ночевали в поселениях, останавливались в давно выбранных отцом дворах. Под вечер засылали вперёд гонцов, и обоз уже ждали. Не тратя времени на поиски ночлега и еды, люди разбредались по домам. Еся видела отца только глубокой ночью. Слышала сквозь сон его усталый голос в кухне, шаги. Вспоминалась дорога. Как вчера пришлось ночевать в лесу и ухал филин, потому что весь день поливал дождь и несколько раз вытаскивали телеги из глубоких колдобин. Темнело быстро. Наскоро поели солонины, сухарей, легли спать прямо в повозках и телегах, укрывшись пологами шатров. Миновали Красное только к обеду.

Дорога становилась всё хуже. Через три недели пошли тощие и кривые перелески. Болота. Деревца, голые и безлистные, торчали тут и там.

Дед с бабушкой жили возле широкой реки. В низинах стояли топи непроходимые.

- Здесь без проводника не пройти, Еся, от бабки и деда ни на шаг, - говорил отец.

Он ехал рядом, покачивался в седле. Полушубок распахнут. Утром туманище, холод, днём солнце выкатится, и становится тепло.

Деревня большая, на сто дворов. Сплошь охотники, рыбаки. У пристани толклось множество лодок, проплыл плот с лесом. Обоз простоял два дня, дольше обычного. Тимофей Ильич попрощался с Есей вечером.

- Завтра на рассвете снимемся, ты спи, не провожай. Вернусь с первым снегом, отдохнём немного, и, как санный путь наладится, поедем домой...

Утром обоз ушёл. А бабушка с няней не нашли внучку, лишь записку:

"Поехала с отцом в Ледяную страну".

Поднялся переполох в доме, гонца отправили вслед за обозом.

- Ну девка, - качала головой нянюшка, глядя на дождливую морось за окном, на ползущие тучи над лесом, на дорогу, на удаляющегося всадника, сгорбившегося под порывами ветра, - без Ваньки тут не обошлось. Ну да с отцом едет, не одна по лесу, чай, бежит...

Уже к обеду гонец догнал обоз, Есю нашли спящей в дедовом огромном тулупе, в телеге с овсом для лошадей. Она упрямо молчала, когда отец выговаривал ей за побег от деда с бабкой. Молчала, когда он кричал, что "Север - не место для девчоночьих прогулок", и расплакалась, когда он выкрикнул ей в сердцах бабушкины слова "привези внучку, до следующего лета не дожить мне". Прошептала:

- Ты меня на обратном пути у бабули оставь!

Отправлять назад её отец не стал, но и не разговаривал с Есей три дня. Потом отмяк и прислал ей зайца. Заяц был совсем молодой, сиганул на дорогу, запетлял под копытами и замер, распластался по земле. Новый попутчик прядал ушами, шевелил смешно носом и так и не спрыгнул с повозки, когда его отпустила Еся. То ли движение завораживало косого, то ли задело его крепко копытами, но он всё припадал лапами к дощатому полу и жевал репку. Так и ехали.

На стоянках Еся бежала помогать по кухне. Тётка Марья издалека ей кричала:

- Захвати, Евсеюшка, в том коробе масло. И хлеба четыре каравая, а то и пять прихвати. Холодно, ишь как, на морозе-то и все десять проглотишь, не заметишь!

Потом она говорила:

- Иди уж, пока не стемнело. Скучно тебе тут у кухни, погрейся только хорошенько, чтобы не озябнуть.

- Не озябну, - отвечала Еся, а сама уже отломила горбушку от каравая, разделила пополам, посолила, откусила от одного куска и пошла побежала в сторону Вани.

Тот собирался рисовать, повесил за плечо мешок с кистями, с листами толстой бумаги в кожаном чехле.

Еся отдала Ване кусок хлеба с солью, свой сунула Звёздочке, ткнувшейся мордой ей в ладонь. Еся была в полушубке, в тёплых охотничьих штанах, в сапогах кожаных, платок тонкий шерстяной в мелких цветках повязан слабо, и волосы русые прямые рассыпались прядями. Серые глаза смеялись.

- Кого же ты сегодня будешь рисовать? Вечер ведь уже. Темнотища!

- Леммингов. Смотри, как нор много!

Маленький зверёк вынырнул будто из ниоткуда и опять скрылся в пожухлой траве.

Дождь заморосил и перестал. Серая равнина тянулась, сколько хватало взгляда.

- Местные говорят, лето нынче холодное, ледяные дожди частые. Травы пожелтели, едва поднялись, - говорил Иван, - зверю кормов мало. А на острове, должно быть, и того меньше. Но самое плохое, что остров в этом году так и не появился. Льдами укрыт.

Они шли по степи, сзади виднелся обоз дымами, впереди - лишь сумрачный горизонт. Там, где-то уже недалеко, ворочается Ледяное море. Еся смотрит в ту сторону.

- Возле норы встать, подождать, он и высунется, - говорил тем временем Иван, прижимая палец к губам и говоря всё тише.

Еся замерла как цапля на одной ноге. Вытянула шею, пытаясь заглянуть в нору.

Но время тянулось, и ничего не происходило.

Еся поставила осторожно ногу и посмотрела в сторону моря. Отец говорил, что там, где-то у берега, их уже ждёт странная кожаная лодка-байдара, но до самого острова на ней пройти не удастся. Чем дальше к северу от берега, тем больше льда.

- А мы на лыжах пойдём, - сказала тогда нерешительно Еся.

- Где-то на лыжах, где-то на упряжке. А ты останешься с женщинами и обозом, сам байдару проверю, чтобы нигде не спряталась, - ответил очень серьёзно отец. И добавил: - Это опасно, Еся, останься на берегу...

Высунулся зверёк. Покрутился. На голове что-то блеснуло.

Еся бросила руку, чтобы поймать. Едва не схватила. Зверёк спрятался.

- Что-то на голове, - сказала она, вскинув глаза.

- Тебе показалось, - пожал плечами Иван.

Становилось совсем темно, посыпалась, застучала по пожухлой траве снежная крупа...

- Пещерные люди чуть не захватили короля леммингов, - задумчиво сказал Егор. - Но кажется, она Ваньке поверила.

- Сам ты пещерный человек, Горя. Зачем ты корону нацепил?! - почему-то шёпотом ответил Веня.

- Да это я прогнал, - пробормотал Егор. - Но почему она меня видит?

Они уставились друг на друга. Егор - тощий, неулыбчивый и смуглый, будто высушенный дубовый лист, Веня - длинный, нескладный, с вечно сонными глазами.

- Ваньку чуть не подвели, а всё ты со своими мамонтами! - возмущённо выпалил Веня.

- Я думал...

- Думал он!..

Но думали они так оба. У Ваньки Лихова была мечта жить тогда, когда мамонты жили. И вообще он мечтал жить в прошлом, далёком-далёком. Чем дальше, считал он, тем люди счастливее были, а лучше совсем без людей, потому что все войны от них. Вот Горя-Егор со своими экстрасенсорными способностями мечтал космические дали осваивать, Веня, чувствовавший себя в воде как рыба, готовился стать архитектором подводных городов, а Ванька из исторических архивов не выбирался. И ничего не умел. Нет, умел рисовать.

- Рисуешь ты, Ваня, удивительно, чирк-чирк, непонятно ничего, и вдруг понимаешь, что вот оно что, - как загадочно говорил об этом Петруша, Петрушин Валерий Георгиевич, их преподаватель.

В их интернате на Марсе больше никто так не рисовал, а необычностей там хватало.

И самой известной необычностью был Горя. У Гори родители погибли после последней своей экспедиции. Возвращались на Венеру, из-за аварии звездолёт потерял управление и врезался в астероид. Горя на Венере попал в чужую семью, бежал в восемь лет, бродяжничал, оказался в трущобах и в десять лет проиграл в джонго печень в обмен на больную печень двухсотлетнего катаканца. Операцию назвали гуманной, потому что свершился обмен, говорили, ты дурак, парень, ведь могли просто отобрать, и проводили её тут же, в одной из каморок казино. Во время операции, говорит, сразу улетел под потолок, и никто не ожидал, что он очнётся. "Очнулся и ушёл в мир таких идиотов как я", - так он это называл.

- Просто встал и пошёл. И цветы, и трава эта, и небо, никогда не видел такого неба. Подумал, что хочу, чтобы был шалаш, и появился шалаш. А я не знал, что это такое, слышал про него. Всю ночь шумели деревья над головой. Шелестели листья, почему-то слышал каждый из них. Слышал, как кто-то ползёт по траве, кто-то летит, лёгкий и не страшный. Пробыл я там долго. Ел орехи, ими в меня бросалась какая-то птица.

Рассказывать про свою страну Горя мог бесконечно, и непонятно было, что правда, а что он придумал, но потом Петруша сказал:

- Да это ведь Земля, братец ты мой!..

А Веню решили воспитывать как жителя водного Хикса. Отец с матерью развелись, и отец хиксианин не отдал Веню. Но Веня так и не сумел жить на самом дне океана.

- Я всплывал на поверхность время от времени, земной кит - называл меня отец, - рассказывал он.

А потом отец сказал, что Веня уже взрослый, но недоразвитый, что он, отец, ничего в этом не понимает, и просил прощения, что забрал его у матери, говорил, надо было ему расти на Земле. Дал денег и отправил к матери. Денег хватило до Марса, мать его так и не нашли, и определили мальчишку в интернат. Дети на Хиксе считаются взрослыми в земные десять лет.

Ваня Лихов жил в колонии на Прометее. Работал с бабушкой в саду, в оранжерее. Помнил вечнозелёные деревья и яблони и счастливых отца с матерью, и бабушку, рассказывавшую про мамонтов. А потом началась война. Ваню отправили первым рейсом, всех детей отправили. И больше никто не спасся, маленькую колонию уничтожили одним случайным взрывом.

Ваня долго не разговаривал, молчал, читал и рисовал. Всё подряд, что видел.

Потом нарисовал Горю. Вернее, только его глаза в зарослях травы. Но все поняли, что это Горины глаза. Старые-престарые. Они у него такие и есть. Мороз по коже от этих глаз. Горя хмыкнул и спросил:

- А чего в траве?

- А так.

- Понятно.

Ваня сказал:

- Отправь меня туда, Горя, я траву не обижу, жука не прогоню. Отправь.

- Хах! Буду я всякого Лихова туда пускать. Жди, я подумаю.

Так и вышло, что на Ванькино пятнадцатилетие Горя с Веней решили отправить друга к его мамонтам. На неделю. И вот уже четвёртый месяц как Ивана оттуда вытащить не могли, не хотел тот возвращаться. Однако исправно выходил на связь. Связь Горя называл телепатической, потому что слышал и видел Ваньку только он. Тот сообщал, что всё хорошо, и пропадал...

Мело снежной крошкой, дымы поднимались над круглыми домами, крытыми шкурами. Поодаль встали три походных шатра. Лошади сбились в кучу. Иван помогал укрывать лошадей попонами от надвигавшейся метели. Потом побежал на берег, туда, где Тимофей Ильич разговаривал с каким-то стариком в оленьих штанах и широкой оленьей же рубахе. Старик был невысок, коренаст, тёмен и груб лицом, и казался частью этого берега, каменистого, неприветливого и холодного. Но Тимофей Ильич слушал его внимательно и почему-то согласно кивал.

Волна била о берег шугу, выбрасывала льдины покрупнее. Лодки кожаные и необычные лежали перевёрнутыми дном к свинцовому небу, только одна, с широкими бортами и крытой шкурами носовой частью, болталась в воде. А старик тыкал пальцем то в небо, то куда-то вдаль, и качал головой.

- Нельзя идти... небо ледовое... там и там... лёд, - выкрикивал он, пересыпая свои слова чужими и непонятными.

- Столько шли сюда, подарки тебе привезли, Кунлелю, кто же знал, что погода так обернётся. Не может быть, что зря! - крикнул Тимофей Ильич сквозь ветер и шум волн. Щурился на снег и брызги, потирал застывшие руки, кутался в тулуп, но смеялся. - Хоть одним глазком остров увидеть!

Ваня вслушивался в разговор. Неужели могут повернуть назад, вот здесь, у самого края света... отсюда рукой подать. Ведь они только здесь остались. Добраться до крепкого льда, пройти... сколько там пройти... пройдём, не можем не пройти.

- Сегодня всё лето никто не дойти, и ты не дойти, приходи завтра летом! - ругался Кунлелю.

Серое небо нависло над морем, глушило все звуки, будто обложило ватой. Старик размахивал руками. А вдруг он ошибается, все когда-то ошибаются.

Тимофей Ильич растерянно смотрел на белёсый горизонт.

- Так кто же знает, что будет завтра летом, - сказал он уже тихо, и Иван понял, что решение принято. Тимофей Ильич повернулся к Ивану и покачал головой. - Прав старик, Ваня, людей жалко на погибель вести. Так и не увидел я остров. Ваня вот не увидел зверя.

Старик слушал, переводя взгляд с Ивана на Тимофея Ильича. Лицо Кунлелю походило на маску, коричневую и с одним усом. Глаза узкие и холодные в тяжёлых складках кожи вдруг стали ещё уже. Губы растянулись. Руки хлопнули по коленям, и шаман этот расхохотался. Ваня обиженно дёрнулся.

- Есть зверь! - крикнул Кунлелю. Махнул рукой и заковылял по галечнику к круглым домам.

Тимофей Ильич и Ваня переглянулись. Рванули за стариком.

Тот выбрался из яранги на четвереньках, выпрямился. В руках его была оленья лопатка, на ней вырезан мамонт, лохматый, с бивнями до земли.

- Завтра идти, ты и ты, ещё пять, мои люди, - вдруг сказал, как отрезал, Кунлелю и выставил руку с растопыренными пальцами. - Собаки пойти, ледянка, еда собаки, место надо лодка.

Уснули уже под утро. Собирали всё самое необходимое. Еся ходила вокруг отца, жалобно приговаривала:

- Одно местечко, одно, половину местечка, четвертину, я умещусь.

- Да нет, - отшучивался между делом Тимофей Ильич, хоть и было ему не до шуток, вдвоём идти на остров он не рассчитывал, - ноги, ноги, Еся, твои не влезут. Ишь, какая вымахала, дочь у меня красавица. Жди, мы вернёмся и всё расскажем...

Байдара тяжело отчалила, пятясь, прошла по шуге полосу прибоя и стала удаляться. Провожавшие расходились, две старые псины крутились тут же, надеясь, что ещё могут полететь такие вкусные пироги и шанежки, каких они никогда в жизни не видали. Еся вытерла слёзы, подышала на застывшие на ледяном ветру руки, вытащила из кармана шаньгу, разломила. Серый лохматый пёс, наклонив крупную башку, пошёл к ней. Ухватил кусок. Еся ойкнула, когда пёс прикусил руку и зарычал. Рассмеялась. Пошла, пиная гальку, к шатрам. Долго бродила по застывшему побережью. Прыгнула в сторону от выскочившего на неё песца. На земле валялся придавленный песцом лемминг. Лемминг был в маленькой блестящей короне. Корона исчезла на глазах.

- И что делать? - спросил Венька.

- А я знаю? - буркнул Горя. - Пока Ванька помнит про нас, я его слышу.

- Ты идиот?! Что это за страна? Это прошлое?

- Это... - Горя скривился, будто съел неспелую хурму, он очень любил хурму. - Мамонты были? Были! А на острове этом, Врангеля, они были тогда, когда пирамиды строили, Ванька рассказывал. Только маленькие. Ага. Два с половиной метра.

- А девчонка эта откуда взялась?!

- Не знаю, мутит меня, аж сдохнуть охота, они будто через меня идут... Нет, а что по-твоему я к первобытным Ваньку отправлю?! Чудак человек, вот это был бы подарок на день рождения. А они бы его съели! - покрутил головой укоризненно Горя. - Или они не ели? Я его отправил во времена последнего мамонта, да и всё. Остальное мне не ведомо.

Он лежал на полу ничком, вытянув руки по швам, отвернувшись от Вени к стене. Веня сидел на плавучем табурете. Табурет плыл в воздухе по кругу, потому что хозяин забыл про него.

"Телепат чёртов. То ли есть эта страна, то ли придумал, сказки мне рассказывает... но Ваньки и правда нет нигде. "Мне не ведомо", точно их видит и точно - прошлое, никогда он так не говорил. Как так-то?!" - думал Веня.

Он покраснел, сознавая собственную тупость, но настырно спросил:

- Где они идут?

- Среди льдин. Льды пошли с севера. Они не успели до берега добраться, байдару их раздавило. Осталась ледянка. Это жесть... там мороза градусов двадцать. Море или во льду, или покрывается тонким слоем льда, сало называется. Август ведь, какое сало! Лето у них, говорят, выдалось аномальное. А на острове этом и обычным летом почти ноль! Старик ведь говорил им, а они пошли! Три собаки уже умерли...

Горя уткнулся носом в пол. Веня увидел кровь. Слетел со своей табуретки и перевернул Горю на спину, поднял ему голову. Из носа текла кровь.

- Опять, - пробормотал Горя, поднимаясь.

Пошатываясь, он дошёл до стены, хлопнул по ней, открылся шкаф. Горя сполз на пол, уткнулся в колени. Веня выдернул из шкафа пакет с салфетками.

- Ты это... оставь их, пусть идут... - приговаривал он. - Скажи, что делать-то?!

- Не суетись... Потеряю его из виду. Слышать перестану. Не ори... я кит.

- Какой кит, Горя, ты ведь плавать не умеешь, - прошептал Веня.

- Хах... я кит... Под ними иду. Заблудился я немного. Полыньи давно нет. Льды толстые как горы, Веня, никогда в жизни таких не видел...

Иван обернулся на Тимофея Ильича. Его не было видно в ворохе наброшенных шкур. Неделя пути унесла жизнь весёлого Кэ, Ваня так и не научился толком выговаривать его имя. Кэ отдал ему свой платок, чтобы Иван закрыл лицо, когда поднялась метель, а потом ушёл охотиться и не вернулся.

- Провалился в одну из расщелин? И расщелина захлопнулась? Льды постоянно двигаются, - предположил тогда Тимофей Ильич и посмотрел на Кунлелю.

Лицо старика было непроницаемо. Поиски окончились ничем, сумерки становились всё плотнее, и искать перестали.

Спать легли в лодку, укрыв её пологом из сшитых оленьих шкур. Полог придавили, просунув вёсла в ушки из кожи на нём, закрепив их вдоль лодки. Уложились ногами к центру, в центре, в самом тепле, разместили Тимофея Ильича, который метался в бреду, сипло кашлял и шёпотом просил бросить его. Но после питья, которое Кунлелю варил на костерке из каких-то корешков и жира, затих. Пахло всё это варево плохо. Но старик будто знал, что делал. Такое было его лицо. Как камень.

Иван долго не мог уснуть, боялся пошевелиться, чтобы не будить тех, кто рядом. Мэ, приземистый, низколобый и сильный ("Как носорог", - подумал почему-то Ваня) весь день тащил лодку-ледянку, на привалах молча строгал и жевал мороженную рыбу. И сейчас уснул, кажется, сразу, стукнув в плечо возившегося, пытавшегося угнездиться потеплее, Ивана. Что-то буркнул. И Иван притих. Надо уснуть, как-то надо уснуть. В глазах лишь мелькал снег, торосы, опять снег, осунувшееся лицо Тимофея Ильича, когда его, уже несколько раз упавшего, стали заставлять лечь в лодку с припасами. Он лихорадочно говорил:

- Ничего, Ваня, ничего, и так бывает, и по-другому, нам вот так выпало. Зато, когда вернёмся, будем рассказывать, какая это удивительная страна. Ледяная. А они живут тут, живут и смеются.

Люди как привидения в клубах пара и снега по очереди с собаками тянули ледянку. День назад, когда на привале стали решать, чтобы вернуться, Кунлелю, весь в куржаке, перекошенным от злости лицом похожий на древнего злобного духа, махнул рукой сначала в сторону берега, потом на туманный стылый горизонт. Узкие глаза его гневно сверкнули, старик рявкнул:

- Нельзя. Туда далеко. Туда близко. Там смерть. Там еда... вчера летом оставлять. Туда надо.

Голос его звучал глухо. Плотный туман и постоянная то ли морось, то ли снежная мелочь трусилась из туч. Воздух обжигал, Ваня плотнее замотал лицо платком.

Ползли еле-еле. Менялись. Строгали оленину, жевали с застывшими сухарями, опять шли.

- Вода-а! - крикнул кто-то впереди.

В широкой трещине с водой показалась гладкая тёмная спина кита. Исчезла. Опять мелькнула, фонтан взметнулся высоко. И кит ушёл...

Ещё через день показались скалы. По разводьям следом за ними всё время шёл кит. Кунлелю задумчиво провожал его взглядом. Смотрел на Ивана, бредущего в упряжке вслед за Мэ. Качал головой. На очередном привале Ваня упал на снег, ухватил пригоршню, жадно принялся есть. Он просто смотрел на серое море, на ледяную шубу на воде, на фонтан, выпущенный китом. Старик, щурясь слезящимися глазами, сказал:

- Друг.

Их глаза встретились.

Ваня ничего не понял. Закрыл глаза.

Друг... Он давно не слышал Горю. С того дня, как увидел лемминга в короне. Король леммингов, ник Горин... И Тимофей Ильич... Как он похож на Петрушу по истории открытия космоса. Даже шрам на скуле такой же, слева, косой, неприметный. Уже, казалось, и не было их никогда, увидеть бы. Какой сейчас день, год?

К острову подошли на шестой день. Тимофей Ильич шептал:

- Нет, Ваня, я должен идти, что же вы меня на себе тащите, я должен идти, пойми.

Он уже не первый раз пытался подняться, но шёл недолго, слишком ослаб, закашливался. А сейчас крикнул:

- Остров!

Так надоевшее за эти бесконечные дни стылое море в белых пятнах льдин здесь обрывалось. Мир странный, будто не успевший за короткое, очень холодное лето, оттаять, опять готовился к зиме. Шёл снег, укрывал плешины пожухлой травы, горы не растаявших старых льдин. Сотни птиц толклись на карнизах скал. По берегу в клубах пара шёл большой зверь. Снег лежал на его свалявшейся шубе. Зверь шёл медленно, будто припадая на одну ногу, не обращая внимания на людей. Кунлелю поднял копьё. Иван крикнул:

- Нельзя, нет!

- Белый шаман умрёт, - отвечал Кунлелю.

Охотники окружали зверя, который по-прежнему не замечал их.

- Нельзя, их так мало осталось! Они остались только здесь! Смотрите, он даже не боится вас, и он хромает! - кричал Ванька.

Кунлелю перевёл копьё на кита.

- Зверя бить нельзя, надо бить зверя, белый шаман умирать, духи не отпустить его, Мэмыл умирать, Кунлелю умирать, молодой друг умирать.

Белым шаманом Кунлелю звал Тимофея Ильича. Тот умел писать и читать...

Иван очнулся. Лицо Тимофея Ильича склонилось над ним. Было сумрачно и дымно.

- Ваня, ты очнулся! - воскликнул Тимофей Ильич. Он радостно разулыбался, заросшее бородой лицо едва виднелось в свете огня. - Мы их нашли, Ваня, нашли! Они такие большие, нас не замечают и не боятся. А ты спас своего хромого зверя, ты молодец! Не вставай, у тебя жар...

Тимофей Ильич смотрел на бледное лицо Вани и рассказывал ему про остров. Про маленькую землянку, крытую шкурами моржей, про очаг с заготовленным плавником, ждавший их с прошлого лета. Но не стал говорить, что припас был весь съеден то ли леммингами, то ли ещё кем. Мэмыл с Кунлелю и ещё двое охотников пошли к пасущемуся рядом стаду. Ваня метался между ними и пытался отговорить. Сломал копьё у Мэмыла. Кунлелю плюнул и увёл всех на побережье бить моржей. Мамонта одного - так их называл Ваня - забили вчера. Охота эта была страшной. Зверь огромный, лохматый просто шёл, будто не видя мелких муравьёв-людей, забивавших его копьями и топорами.

Тимофей Ильич ругался с Кунлелю, говорил, что таких зверей никогда не видел, он не нашёл на острове больше ни одного стада, кроме этого. Белых медведей, носорогов нашёл, моржей, громадных лохматых то ли козлов, то ли быков с витыми рогами, олени есть, леммингов тьма тьмущая, а зверюги эти медлительные и огромные - только в этой долине, только шесть.

Он не говорил Ване об этом. Что толку причитать, такая жизнь, без охоты человеку не прожить.

Ваня лежал под ворохом шкур. Трещал огонь. Дым полз в отверстие в потолке. Летел снег.

- Здесь, на краю света, Ваня, людей нет. Звери и птицы не пуганные. Припасы все так и лежали, как оставил Кунлелю. Он и в этот раз готовит запас, который оставит в землянке. А я и не помню, как сюда добрался, как вы меня тащили. Представляешь, всё это время я малым с отцом в санях катался, н-да... А отца-то давно уж нет.

- И у меня нет отца, и мамы нет, - прошептал Ваня.

И опять провалился в забытьё.

Дня три мела метель. Тонны снега обрушивались на долину, ветром сметало снег с вершин вниз. Землянку занесло по самую макушку, ко входу вёл глубокий лаз, который прокапывали каждое утро. Собаки спали в доме, так теплее.

Утром стадо зверей по-прежнему паслось поблизости, не обращая внимания на идущих вереницей людей с копьями и луками. Оттеплило, валил стеной снег, оседая на скалы, на головы, спины зверей, и стадо походило на идущие медленно снежные горы. Пять взрослых мамонтов, двое детёнышей. Один, самый лохматый и огромный, хромал и пасся поодаль. "Малым упал со скалы", - думал Кунлелю. Глядя на хромого зверя, он видел детёныша, отставшего от стада и скользящего по краю заснеженного уступа.

Мэ сказал, обернувшись:

- Ванькин зверь. Зверь умрёт, Ванька умрёт.

Кунлелю кивнул и посмотрел в сторону моря, которого отсюда не видать. Далеко. Но кит появлялся в разводьях каждый день, старик слышал его, его дыхание. Кит будто ждал.

- Скоро, - сказал киту Кунлелю, утвердительно кивнув. - Скоро назад идти. Твой друг не умирать.

В этот день и другой, и третий охотники уходили на побережье. Толстые не пуганные моржи, нерпы, лёгкая добыча, много шкур и жира.

Кунлелю совал в рот Ваньке кусочки снадобья, вонявшего тухлой рыбой. Ваня метался в бреду и называл Кунлелю то мамой, то бабушкой, иногда вдруг говорил громко:

- Пап, а они есть, мамонты - они есть, я вчера видел. Прилетай...

Тимофей Ильич от этих слов Ванькиных заходился в кашле, сгибался пополам, выбирался из дымной, тесной землянки. Надевал вороньи лапы и отправлялся за плавником. За ним увязывался Рваное ухо, строгий пёс с умными глазами. Трусил следом Лохмач и возвращался. Тенька взлаивал вслед, но опять с важным видом укладывался в утрамбованную лёжку - хозяин приказа отправляться не давал.

Было морозно, серо, сыпал снег. Голые чёрные вершины курились.

"Кунлелю сказал, если сегодня не остановит Ваню, то он уйдёт, - думал Тимофей Ильич. От дыма, запаха кож, лекарского снадобья и курящихся трав до сих пор мутило, - Ванька уходить, так и сказал".

Старик выгнал всех на мороз. Охотники ушли направо, к побережью, Тимофей Ильич пошёл налево, вчера там видел много плавника.

И обернулся.

За спиной раздался глухой звук бубна. Когда Кунлелю бил в свой бубен, ты будто вставал на ходули. Мир становился зыбким, шатким, земля оказывалась далеко-далеко внизу, под облаками. Удары сыпались глухо, в такт сердцу, и оно замирало, шло тише, ещё тише. Очень хотелось домой, полететь, побежать, хоть бы мамонтом или леммингом.

Горя уже не приходил в сознание. Врачи назвали это комой. Веня твердил, что Горя кит. Петрушин каждый день ходил в больницу, сидел рядом с Венькой. То задумчиво покачивался на своём плавающем табурете, то тревожно хватался за него и кружил по комнате.

- Как же вас угораздило! - говорил он. - Как же так?! Теперь они оба там, в прошлом. Эх вы, мамонтоспасатели! А теперь что делать? Егора надо возвращать, только он знает дорогу назад. Ты говори с ним, говори, Вень.

Трепал Веньку по голове и вскоре уходил.

Веньке разрешили оставаться с другом. Он соскакивал ночью, всматривался в свете приборов и ночного освещения в лицо Гори и тихо звал его, и говорил, говорил. Про океан, про россыпи живых раковин на отмелях, про подводные города, где плавучие фонари светили день и ночь. А то вдруг отчаянно шептал:

- Возвращайся, Горя. Как же я тут без тебя, без Ваньки?!

И подозрительно шмыгал носом при этом.

В землянке было дымно, тепло и тихо. Пахло кислым, горьким. Почему-то казалось, что полынью, горький её дух тянулся над тем осенним пожухлым полем, которым ехали совсем недавно. Коршун кружил в небе. Дорога не дорога, две колеи. Десять всадников, две повозки, две телеги с кухней, шатрами и одеждой тёплой - вот и весь обоз.

Поле с ползущим по нему обозом качалось далеко внизу, облака водянистые и осенние, полные холодного моросящего дождя, плыли с севера. Над облаками шла бабушка поливать саженцы черники в оранжерее, мама что-то говорила, улыбаясь и неслышно, под облаками Ваня видел всадников, нашёл среди них себя, смеющегося и на Звёздочке, и русоволосую девчонку в заячьем полушубке, ехавшую рядом на Белом и что-то рассказывающую...

Ваня рассмеялся и очнулся.

В землянке никого не было. Огонь в очаге погас, вспыхивали лишь угли. Тянуло холодом от полога и отверстия в крыше. Ваня выбрался из кучи шкур, долго искал одежду. Нашёл свой полушубок, сумка с рисунками почему-то висела прямо над ним, над тем местом, где он столько провалялся в бреду. "Меня привязали будто", - усмехнулся Ваня, снимая сумку с кожаной петли.

Выбравшись наружу, выкарабкавшись по крутому лазу в снегу наверх, Ваня рухнул в сугроб, ноги подкосились от слабости. Потом долго барахтался, проваливаясь и проваливаясь всё глубже. Порадовался, что не ушёл далеко, вернулся и долго искал вороньи лапы. Их ему показал Тимофей Ильич, когда собирались. Ваня тогда посмеялся этому странному приспособлению, и правда напоминавшему воронью лапу. А сейчас искал. Должна быть его пара, не может не быть... Нашёл. Они висели на той же петле, что и сумка с рисунками...

А потом рисовал, пока не замёрз совсем на ледяном ветру. Сова белая уносила лемминга, вдали паслось стадо заснеженных зверей с витыми рогами. Всё подряд рисовал. Листки были усеяны набросками...

Шкуры, мясо, жир, бивни моржей складывались в ледянку уже третий день.

- Значит, назад пойдём, - сказал Тимофей Ильич. - Не знаю даже, что хуже -оставаться или идти назад. Но ещё сентябрь, лучше попытаться.

Уже и в землянке был оставлен немалый запас. И вот вечером двенадцатого дня Кунлелю сказал:

- Утро идти.

Утро настало морозное. Приплюснутое солнце, огромное, ослепительное, висело невысоко. Краски чёткие и какие-то незабываемые заставляли Ваню смотреть и смотреть на горы и снег. Уходили вереницей, таща ледянку вместе с шестью собаками. Ваня жадно искал мамонтов, но их не было. Каждый день стадо уходило всё дальше вглубь долины, и вот теперь в самый последний день их не видно совсем...

Через два часа погода сменилась, с севера потянулись облака. Замело, закружило позёмкой. Но метель всё не могла разыграться, Кунлелю смотрел на горизонт, качал головой и опять шёл.

Ели мороженную рыбу, топили жир и грелись. Ночевали в ледянке. Утром опять шли, петляя между разводьями.

До чистой воды добрались на следующий день. Ледянка полетела по воде, в семь вёсел. Вёсла мелькали слаженно, шкуры укутывали от брызг и леденящего холода. Смешалось море, небо. Только тяжёлый плеск волны по днищу, шуршание шуги, сиплое дыхание. Рывок за рывком. То впереди, то рядом шёл кит...

Однажды Горя вдруг вздохнул, закашлялся и открыл глаза. Рядом, держа Горю за руку, чтобы не пропустить, когда тот очнётся, свернувшись на полу, на надувном матрасе из набора врача-спасателя спал Венька. Рука соскользнула, и Венька сунул её под щёку, так и не проснувшись. Подскочил он от голоса Гори. Тот, закрыв глаза, хрипло сказал:

- Убили меня там, Веня. Гарпуном. Вытащили на берег. Я всё ждал, что Ванька придурок вернуться захочет, а он не захотел. Я, говорит, ещё чуть-чуть, Горя, тут поживу, можно? Тимофей Ильич на следующий год за яшмой собирается! Главное, говорит, Веньке скажи, что я вернусь... Я мельтешил у берега, фонтаны пускал, а он с обозом ушёл, с девчонкой этой. Только шаман знал, что я не кит, да Ванька, но они меня уже не видели. В море я со зла ушёл. Охотники из другой общины меня убили. А Ванька мамонта спас.

- Ты не психуй, Горя, а то опять кома накроет! - возмущённо зашептал Венька, шаря кнопку, вызывая врача, удерживая Горю, чтобы не вставал. - Лежать, лежать, кому сказал! Главное ведь, что ты вернулся, и Ванька, значит, вернётся. Увидит этого... лемминга в короне, как обрадуется, и вернётся, а как же иначе! Мы же поклялись на Землю слетать, ты помнишь? Втроём!

Передай

Кирюшина шла, уставившись в землю, загребая кроссовками рыжие листья. Шла от Садовых ворот парка к самой дальней его окраине.

Еще издалека принималась оглядываться. Вдруг что-то новое появилось. Здесь пару месяцев назад кто-то сдвинул скамейки кругом, поставил в середину вазу высокую с узким горлышком – ветер завывал в ней. Ваза была грубовата, тяжеловесна, но, как казалось Кирюшиной, походила на древние греческие амфоры и даже затерта под старину. По центральной ее части в виде наскальной живописи неслись странные зайцеголовые олени, а из горла будто сбегала вереница глиняных человечков. Правда, издалека казалось, что это ворох каких-то вьющихся нездешних трав.

Человечки замерли кто с поднятой ногой, кто завис в воздухе. Кирюшина тогда долго стояла возле вазы, разглядывала. Они едва заметно крепились друг за друга. Паре-тройке человечков уже обломали ноги, одному снесли голову. Но человечки все-таки пока бежали. Ваза была метра полтора в высоту, поэтому место позволяло сохраняться этому ручейку.

А однажды возле вазы появилась кошка, черная, проволочная, похожая на ершик. Странная металлическая кошка лежала возле основания.

Две же недели назад возле вазы возник мольберт с закрепленным листом. Лист был шероховатый.

«Имитация, теперь все имитация, – думала Кирюшина, застыв возле мольберта. – Ну кто же теперь тебе тут повесит холст. Ладно хоть рисует точно не GPT».

На листе были набросаны ели, торчавшие по периметру поляны, еще мазнули парой серо-голубых мазков небо, сделав акцент чуть розовым. Это все было два дня назад...

Маршируя по тропинке, Кирюшина думала сонно, что же появится в этот раз? А может, ничего не появится. Иногда не появлялось неделями. Но сорвут ведь лист! И вот она плелась сюда вопреки противному характеру и привычному разу в неделю сегодня уже третий день подряд. Вырулила на площадку с вазой и, нерешительно потоптавшись, села на одну из скамеек. Потому что напротив мольберта, на скамейке, сидел парень. В длинной парке, в полосатом шарфе, в жиденькой спортивной шапке тоже в полоску. Открыв старый деревянный короб, перебирал тюбики с краской, грел сразу несколько их в кулаке.

Быстро встал, что-то смешал из трех тюбиков на деревянной палитре, шагнул к мольберту, принялся крупными серыми вихорьками рисовать небо. Кирюшина подняла глаза – свинцовые тучи ползли, едва не задевая макушки елей. «Ну облака, ну снеговые, похоже, – подумала она, – вихорьки-то эти зачем? Легкомысленные...» Она разочарованно скривила губы.

Увидела, что художник скользнул по ней взглядом и отвел глаза. Потом опять скользнул по ней прищуренным быстрым взглядом. Она зло выдохнула, страшно захотелось есть. Всегда хотелось есть, когда она злилась. Но, придавив гнетущую злость, признала, что и художник перед ней сейчас неплохой. Потому что внезапно эти серые кудерьки-вихорьки над елками на его пейзаже становились все тяжелее и серьезнее.

«Такой вот у меня зритель, каланча какая», – озадаченно подумал парень и тыльной стороной перепачканной красками руки сдвинул шапку на затылок.

Фигура неожиданной зрительницы торчала сбоку на лавке, тощая, длинная, сутулая. Девица была в зеленой грубой вязки шапке с ушками. Сунула руки в карманы серой-пресерой куртки, наклонилась вперед плечами, локтями, будто сейчас сорвется и побежит... Он видел ее искоса, чувствовал внимание. Самое странное, это было внимание к его мазне. Так он обычно называл то, что только начинало проступать на листе.

Кирюшина продолжала сверлить хмурым взглядом лист с елками, с уже проступившим небом, и раздувала, расковыривала обиду. Она скривила губы, но сдержалась, придавив ползущее комом к горлу раздражение. Этот взгляд... Да знала она, знала... Хорошую память оставил дед. Был он из отголоска какого-то древнего рода каменных троллей, жил на Алтае где-то в зимовье и хвастался, что его принимали за йети. Под два с половиной метра ростом, покрытый клочками серого то ли волоса, то ли шерсти. Бабушка, слава всем богам, из людей и рассказывала, что дед ее очаровал, прикинулся барином проезжим, а потом еще дальше в леса подался. Сбежала она от него, но посылки с золотыми безделками, теплыми шалями да с шубками для маленького Трюми принимала. Удался у них сын высоченный, сильный. Но злобный был папаша, чего уж там, маму поколачивал, а она пряталась с ней, маленькой, в кладовке.

Бабушка рассказывала, как тогда всех знахарей обошла, ругалась страшно на эту лживую братию, пока не нашла ее… невестку своему Трюми. Имени в роду для мальчиков было всего два: Трюмир да Кранч. Отцу выпал Трюмир. А ей – Хрюльга. Мама стала звать её Юлькой. Выросла девчушка ростом под метр девяносто, с густыми как щетка волосами, которые скручивала всегда со злостью в пучок с петухами. Есть вечно хотелось до смерти, или спать.

– Ну что ты, моя маленькая, – говорила ей мама, а дочь уже была на голову выше всех сверстников, – не надо злиться, и будешь тогда, как бабушка твоя, доброй волшебницей. А если будешь злиться, то вырастет у тебя троллье ухо, длинное и пушистое.

Юлька хитро посмеивалась и делала крестиком пальцы. Доставала все свои сказки про троллей, хоть и давно знала их наизусть. Это потом мама рассказала об отце.

– Говорят, если тролля удивить, то он за тобой будет как привязанный ходить и никогда не обидит, а потом хоть и исчезнет, но весточку присылать будет.

– А если разозлить? – упрямо спросила Юлька и тряхнула ворохом жестких волос.

Треснула тарелка на столе.

Мама вздохнула, выбросила тарелку в мусорное ведро и ничего больше не сказала...

Сейчас Кирюшиной шёл восьмидесятый год. Всего лишь? Или уже? Еще детство или уже старость?

«Можно бы поискать про себя хоть что-то, дура упрямая, – думала она, уходя с очередной работы, в очередной раз выведя из строя дорогущую технику. И тут же отбрасывала эту мысль: – Это неправда. Ну какой тролль, а может, йети, ну бред же, сказки на ночь».

Приходила домой и проваливалась в сон. Спала дня два. Потом опять искала работу, и дошивала-дошивала заброшенные заказы. Шила она замечательно, ее уже знали и адресок передавали друзьям, славилась она и вышивкой, и кружевами, ручной работой. Тем и выживала. Выверты ее ей прощали, называя сложным характером. Но с клиентом не любила водиться, ей бы затеряться в толпе, в цеху пошивочном, где шум и стрекот машинок швейных...

Парень, казалось, перестал ее замечать. Грел свои краски, рисовал теперь уже белые полупрозрачные вихорьки по сумрачно-серому над верхушками елок. Кирюшина сидела всё так же, только сунула руки в рукава. Ей было хорошо на этой поляне. Стояла теплая, необычная для поздней осени погода. Но уже деревья голы, а небо черными клочьями легло на крыши. И тишина глухая. Будто город уже обложило снегом, как ватой, только он об этом не знает.

Парень вдруг бросил рисовать небо, лежавшее на елках, курившееся то ли снежком, то ли туманом, в реале это казалось обычным смогом, а может, им и было... Набросал быстрыми штрихами вазу, собрал короб... И пошел.

Кирюшина даже привстала от неожиданности. И опять посмотрела на картину, на бегущих человечков. Что он нарисует в следующий раз?..

Два дня шел снег. Кирюшина ходила притихшая. Улыбалась. Закончила скучную мелкую мережку, дошила льняное платье, вышила белым бисером мишку на маленькой подушечке белой замши, завалявшейся от какого-то прошлого заказа, – для маленькой дочки заказчицы, у той день рождения скоро, довязала наконец рукав и позвонила, что «кофта закончена, несите ваши пуговицы, а лучше купите деревянные, выбеленный дуб». Ничего дома не сломалось. Ни одной иглы...

На третий день рано утром она опять шла по парку. Снег лег, но потеплело, и уже подтаяло. С веток съезжали тяжелые сырые хлопья.

На поляне никого не было. Глиняные люди все также бежали по вазе. Кошка лежала возле неё. Капало. Мольберт стоял, укрытый чехлом. Кирюшина нерешительно подошла и открыла чехол. Разочарованно потерла нос. Ничего нового, недорисованное небо, недорисованные елки, недорисованная ваза... нет, что-то карандашом...

Кирюшина вгляделась, склонив набок голову.

Тощая фигура, согнувшаяся на скамейке, набросана была карандашом в левом углу, ее еле видно, зато зеленая шапка – радостным нелепым пятном рядом с недорисованной елью.

– Чёрт, – сказала Кирюшина, помрачнев.

– Краски не хватило, – голос за спиной заставил вздрогнуть.

Кирюшина повернулась. Потопталась.

Парень оказался не маленьким, по крайней мере рядом с ним она себя не чувствовала оглоблей.

– Понятно, – сказала она.

– Шапка у тебя... ничего.

– Издеваешься? – неуверенно прищурилась Кирюшина.

– Нет. Ты почему-то хорошо сюда вписалась. Не пойму почему. Не от мира сего. Все другое было лишнее.

– А краски какой не хватило? – перебила его Кирюшина.

– Самой обычной. Белила цинковые. Нигде не могу их найти.

– Почему, если они такие обычные?

– Потому что они никому не нужны, – отрезал парень и отвернулся к своему мольберту.

Сдернул чехол, свернул лист, сунул в тубус, повесил через плечо, короб собрал и... пошел!

Кирюшина так и осталась стоять возле вазы. Человечки бежали, снег таял, солнце слепило. А хотелось туч и ветра. Чтобы все скрипело и скрежетало. Но солнце заливало поляну, сырые лавки курились паром.

Ваза вдруг треснула, горлышко отвалилось. Кирюшина растерянно прошептала:

– Черт, черт, черт.

Принялась прилаживать горлышко. И расплакалась. Сунула обломок в карман. Провела пальцем по человечку, который остался на этом берегу разлома...

«Не добежал чел, всё как в жизни, как пишут в длинных романах... еще и без ноги остался. А хорошо, что заказы все раздала», – думала Кирюшина, идя понуро через парк. Было чего-то жаль. То ли вазы, то ли человечка, то ли дней этих неожиданных.

Но шла она не к дому, а к «Лавке художника». Белил там и правда не оказалось.

Она постояла у прилавка. Потопталась. Ей вечно казалось, что она занимает много места.

– А глина, глина есть? Вот такая? – выпалила она и положила обломок на прилавок.

Девушка покрутила в руках горлышко с ногой человечка. Поковыряла ногу.

– Нет у нас глины, а эту в любом строительном купите, – фыркнула она.

– А где белила можно найти, не подскажете?

Девушка пожала плечами.

– Кое-как распродали последнюю партию еще в том году. С тех пор никто и не завозит, и на заказ народ не набирается...

Лопнувшее стекло в микроволновке стало последней каплей. Смертельно хотелось спать и есть. Кирюшина давно привыкла спать вместо еды, иначе она постепенно превращалась в гору. Однако она и спать себе не позволила в этот раз, она отправилась в строительный магазин. Купила мешок строительной глины в три килограмма, решив, что этого хватит на горлышко за глаза, и две бутылки воды. Глубокомысленно добавила пачку наждачки.

Потоптавшись на остановке троллейбуса, сбросив вызов такси, пошла пешком. В прошлый раз троллеи искрили во все стороны, пока она ехала с последнего места работы после увольнения.

Всю дорогу ставила мешок глины и воду, и проверяла горлышко вазы в кармане, будто оно могло сбежать. Так дотащилась до парка. Уже в сумерках, перемещаясь в свете телефона как привидение, замесила глину. Приставила горлышко, замазала. Горлышко отвалилось.

Принялась зачищать, лепить, надставляя.

Телефон садился. Но на удивление не отключался. На душе было тихо. И в парке никого, хоть и время было не позднее. Просто осень. Шумел ветер в кронах. Горлышко в восьмой или девятый раз получилось похожим, и даже ногу пострадавшего бегуна удалось прилепить. Приходилось все делать впопыхах, потому что неумело, потому что застывало быстро. Отломились несколько кривых экземпляров, потом отвалился и удачный, когда Кирюшина, загнав сползавшую шапку на затылок, важно приступила к шлифованию.

Наконец тихо отошла в сторону.

Горлышко сидело на месте. Ручеек человечков побежал опять. Кирюшина поняла, что стоит как завороженная, со сжатыми кулаками, боясь шелохнуться, что сейчас, вот сейчас что-нибудь отвалится. Что-то мешало в правом кулаке. Она разжала руку и нерешительно, будто боясь спугнуть, рассмеялась.

Тюбик «Белила цинковые» лежал на ладони.

Она его оставила на вазе, у самой ноги спасенного человечка, шепнула:

– Передай.

И ушла.

Туманный край

Трава вдоль берега стояла стеной, высокая, душная. Лис – обычный, не самый большой, сидел на плоском камне, обернувши вокруг себя хвост. Застыл неподвижно – ухо не дрогнет.

– Рыбачит, – тихо сказал отец, прикладывая палец к губам и прося не шуметь.

– Белый! – прошептал Скора.

– Да нет, седой. И совсем слепой. Но смотри…

Плеснула в воде рыба. Лис потянулся вперёд. Вытянулся в струнку. Метнулся. Ворох брызг. Рыба – в зубах. Лис медленно пошёл в зелёной травяной гуще, высоко задрав голову.

– Когда вижу его, всегда радуюсь. Живой, не попался никому на воротник. Слепой ведь бедняга, – сказал отец, следя глазами за зверем…

Острова Туманного края, соединённые в давние времена каменными мостами, ещё спали. Они рассыпались густо и часто, будто бусины из ноздреватого камня кагута на ладони бродяжки Веды.

Веда никогда не знала, что предвещает ее расклад, но протягивала ладонь каждому и мычала, радостно вскидываясь и заглядывая тебе в глаза. “Погадать?” – говорило ее доброе морщинистое лицо. Надо обязательно принять Ведин расклад, хоть ты в нем ничего и не смыслишь, не принять – плохая примета. Кто-то придумывал себе, что вот камни раскатились ровно, не набегая и не переча друг другу, – хороший знак. Кто-то высматривал сложившуюся фигуру, кто-то глубокомысленно молчал.

Скора не увидел ничего, кроме россыпи неровных камней, серых с серебристыми проблесками. Потоптался и вздохнул, разглядывая коричневую от загара и грязи ладонь перед самым носом.

– Хорошо, просторно легли, – улыбнулся отец, взял в свою руку ладонь Веды и осторожно сжал её пальцы так, чтобы ни один камушек не упал.

– Ну хоть надгробным холмом не сложились, – насмешливо брякнул, заглянувший в расклад незнакомый мужик, судя по ботам из овчины пастух с Высокого.

– На дулю похоже, или… – сказал всадник с островка Лысый, – на хвост?

Это уже торговый люд через Малую Пристань с других островов подтянулся. Вся округа собиралась на ярмарку. На мост торопились успеть. Обозы тянулись, вклиниваясь через одного своими телегами. Люди ругались, щёлкали бичами, звери шарахались. Вот смотритель моста, взгромоздившись на вышку, надсадно выпятившись толстым пузом, крикнул:

– Посторонись! Трихвост идёт! Ра-азойдись, целее будешь!

– Не верь глазам своим, моя девочка, мир прекрасен! – крикнула Веда то единственное, что всегда кричала.

Кто-то говорил, что это были слова волшебника, который не смог спасти Ведину мать, когда ту избил муж, отчим Веды. Кто-то рассказывал о том, что отчим продал всё стадо единорогов, которых пасли испокон веков Веды и мать Веды прокляла его. Кто-то говорил, что это крикнула Веде мать, умирая.

Трихвост потащился мимо телег и толпы. Старый дракон, такой старый, что никто и не знал, когда он родился и в каком гнезде. Огромные блёклые чешуины, сонный глаз – тусклым блюдцем, медленно проплывали к переправе. Дракон дышал с одышкой. На третьей части ползущей туши, наверное, это случилось, когда мимо двигался необъятный бок Трихвоста, тогда и мелькнуло на сером ослепительной каплей белое. Пушистое, знакомое. Белый клочок проплыл перед самым носом. Сердце дёрнулось отчаянно.

– Это же хвост Белого лиса! – Скора вскинул глаза на отца.

– Не верь глазам своим, моя девочка, мир прекрасен! – крикнула где-то далеко Веда.

– И впрямь хвост Лиса! – сказал отец. Он подумал, что “не может быть, Трихвост наглец ещё тот конечно, но он ведь кита третьего года спас”.

Их телега с гончарной утварью торчала в очереди между двумя возами с зерном. Кудлатые жеребцы зерновозов от нетерпения пританцовывали, и то и дело выдвигались в образовавшийся проход. Гарцевали, возвращались в строй. Стоявшие в очереди от нечего делать цокали языками, хвалили, зачем-то приценивались.

– Придержи своих, зерновоз. Придавлю ведь, – прохрипел Трихвост, судорожно дёрнув головой, будто ящерица.

– А ты не лезь без очереди, – сонно качнулся тот, но лошадей опасливо потянул за повод. Завизжал, ерепенясь, каурый.

– Зачем лиса слепого обидел, старый чёрт, да ещё хвост бедолаги себе привесил? Для красоты, видать! – крикнул отец Скоры, запрокинув голову.

Стало тихо.

Скора видел, как задёргался глаз у отца, и сам забоялся за него, да и за себя, чего уж там, душа замерла. Трихвост, махина эта бездушная, поди, прихлопнет, не задержится. Но как же лиса жалко. Глаза отыскали на чешуйчатой шкуре белый, отчаянно мечущийся на ветру хвост.

Народ отхлынул от дракона.

Скора втянул голову в худенькие плечи, но настырно посмотрел в огромный глаз с узким зрачком, уставившийся на него. Глаз крутанулся с него на отца и обратно. Громыхнул будто гром. Туша затряслась. Гром стих. “Поди разбери, смеётся или рычит, сейчас прибьёт или подождёт”, – зло сплюнул Скора.

А Трихвост вдруг встряхнулся и ощетинился весь! Скора похолодел. “Ну чего плеваться вздумал, придурок, только на отца гнев навлечь, меня поди эта туша и не заметит!”

Скора видел до мелочей лес чешуин, вставших на ребро. Запах пошёл удушливый, звериный. Лысое и противное серо-чёрное тулово змея в ложбинах, будто донышки высохших в раз озёр…

И вдруг вскрикнул.

Там, где трепыхался белый хвост, в одной из таких ложбин, лежал лис. Потянулся задней лапой, длинно так, всласть, и опять спрятал под себя. Спит... Лис спит! Сердце запрыгало радостно. Мрачное, безысходное, смертное, навалившееся вдруг рассеялось.

– Не буди, – пророкотал дракон. – Пусть спит бродяга. Отправился на дальний остров к другу, да силы не рассчитал. Он же медленно телепает. Смотрю, сидит у дороги. Так, уставившись на соседнюю ёлку, и попросил довезти.

Лис спал, свернувшись клубком, будто в гнезде. Чешуины улеглись, и хвост белым облачком замотался на ветру.

Послышался смех. Люди растерянно расходились, потому что смотритель на вышке уже кричал, крутясь во все стороны, чтобы торопились, “что я вам тут до ночи сидеть буду, как чайка на рифе”… И все заспешили. Телеги заскрипели, въезжая на каменные плиты моста. Ветер крепчал. Собирался шторм. Обычное дело – проезд будет закрыт. В шторм волной смывает всё, что окажется на пути у взбесившейся воды, мост заливало полностью.

Трихвост ждать не стал – по мосту пройти ему не успеть – подошёл к краю пристани, перевесился тушей вниз и скользнул с невысокого обрыва. Все ахнули, свернули шеи, чтобы посмотреть. Ведь старик давно не летал, сверзится в море, к Веде не ходи! И продолжали ехать. Возвращаться – плохая примета, всё пойдёт набекрень, неизвестное влезет в твои дела и перемешает их по своему усмотрению, идти надо только вперед.

А Трихвост вывернулся у самой воды, коснувшись брюхом гребней волн, и стал тяжело уходить влево, там противоположный берег пониже, легче будет приземлиться.

Вереница возов, телег, пеших и всадников тянулась до самой бури. Уже смотритель охрип, призывая не втягиваться больше на мост.

– Нельзя, вода высокая идёт! – орал он, вытирая катящийся градом пот.

Стояло душное затишье, как бывает перед грозой. Однако вода в проливе уже грозно поднялась, выгнулась. Между островами ещё тихо, но верхушка маяка на Маяковом уже была почти скрыта сеткой то ли дождя, то ли клочьями тучи.

Непогода она такая, что принесёт – не известно никому. Однажды принесла кита. Кит перегородил пролив. Возился так, что разворотил тушей берега, а сдвинуться с места не смог. Поднялась вода и затопила берлогу Трихвоста. Трихвост согнал лошадей со всей округи. Отыскал и вытянул из берлоги огромный бурт воловьих хвостов, впрягся сам и тащил кита до глубокой воды.

Кит уходил и пел. Песня его нелепая, пронзительная долго висела над морем. Трихвост до ночи сидел на берегу. Скора тогда мотался поблизости, хоть отец и кричал ему, чтобы он уходил.

– Эти громадины придавят и не заметят. Может, и прольют потом слёзы, но придавят, тебе будет уже всё равно. Иди домой!

А Скора не мог отвести глаза от бурта воловьих хвостов. Это какие же волы должны быть, если хвосты у них такие, что ему руками не охватить?! И Трихвост, и кит, и волы эти, они не здешние. Нет, не здешние. Но откуда они?

– Древние они, – сказал тогда отец, пожав плечами и опять тронул гончарный круг…

Смотритель ещё кричал, а волна уже перекатывалась через мост.

– Кажется, все успели?! – крикнули сзади.

– Кто-то шёл, когда поднялась вода! – раздался хриплый звучный голос зерновоза.

Зерновоз укрылся дерюгой, теперь выглядывал из неё, словно черепаха из панциря. Скора обернулся и стал всматриваться в мутную толщу воды, обрушившуюся, как если бы она уже где-то поднялась и шла, шла, пришла и свалилась на их головы.

– Говорят, Веда позади всех плелась, – глухо крикнул отцу ехавший рядом всадник, завязавший на голову и лицо шейный платок.

– Веда?! Эх, жалко! – выкрикнул в ответ отец.

А что тут ещё скажешь? Люди двигались в непогоде как привидения. Помогали застрявшим. Отец отдал запасное колесо рыбакам с Маякова острова. Те крикнули, что вернут обязательно, что они должники, что отец им как родная мама. Скора рассмеялся, уже не замечая дождя. А дождь вскоре стих до малого, но продолжал настойчиво барабанить, приводя в окончательную негодность выходные платья и бархатные жилеты, жёлтые кожаные башмаки и нарядные плащи. Размытая скользкая дорога казалась бесконечной.

Голоса меняющих колеса, выясняющих, не смыло ли ещё кого волной, ругань хозяев столкнувшихся телег... А вдруг и правда последней шла Веда? Вспоминалось её приветливое лицо и какие-то совсем прозрачные глаза. Ветер то стихал, то усиливался, но уже не был таким страшным, как в первые минуты шторма.

– Буря ещё может набрать силу, это затишье обманчиво, – крикнул, стараясь перекрыть шум воды и ветра, поравнявшийся с ними молочник. Он часто покупал у отца кувшины для молока и миски для творога. – И что толку, что платили маяковым за предупреждение о непогоде всем миром? Они сами не знали, что приближалась буря!

– Море обманчиво, – мотнул головой отец.

Дорога уже петляла между холмами. Значит, скоро откроется Яблочное, поселение, где раз в году проходила ярмарка.

– А волшебник придёт в этот раз? – спросил Скора.

– Не знаю, сынок. Пусть приходит. А может, он обиделся на нас? Иначе как могла разразиться такая буря, когда все люди переходили мост? Когда я везу с собой белого единорожка? Метеля зерно везёт, Онопля – молоко да творог. А? Никогда такого не было. Будто сумерки ночные не расходятся до конца. Оно ведь, ночью, понятное дело, всякое случается, на то и ночь. Слабину людскую чует, темнота расселяется повсюду, цепляется, если место есть. А ты ей места не дай, хоть миску новую, хоть лепёшки хлебные, да подсунь. Она и скукожится, скучно ей станет. А если что чудесное случится, колокольчик вдруг певучий слепится или звезда упадёт, для тьмы совсем смерть! Известное дело, хорошо, если поблизости волшебник есть. Хоть наш и чудак совсем, и больше на злого нетопыря смахивает. У него, говорят, из тыкв такое родится, что даже произносить неохота. Волшебники они ведь тоже люди… А у меня единорог этот никак не выходил, чернеет и всё, на три раза перекрашивал.

“Болтлив я стал, самому противно. Что несу?” – подумал отец про себя и обернулся. Он сидел, закутавшись в плащ и нахлобучив капюшон. Вода текла струйками, плащ уже почти промок.

Скора увидел лишь глаза отца – уставшие-уставшие. Вот опять их Ветер, небольшой конёк, чёрный, в белых яблоках, заскользил по грязи, и задребезжала посуда в телеге. Отец поморщился. Сколько побилось товара, не хотелось даже думать. Больше всех Скоре было жаль ту фигурку белого единорога, которую отец обжигал последней, уже поздно вечером, и оставил её в печи до утра. “Кажется, тогда, – говорил он, – глина приобретает особенную звонкость. Надо проверить”. Отец уложил единорога в корзину с тряпьём и соломой уже утром.

– Звонкий единорожек получился. Если удастся продать всё, то хватит тебе на учёбу ещё на одну зиму, – сказал отец.

Учился Скора у Хварли, у того получались удивительные кухонные вещицы. Их даже посудой было трудно назвать, такие они были красивые. А Хварля как-то увидел колокольчик на подоконнике возле лавки Скоры. Хварля взял его, покрутил. Колокольчик нежно заныл, запел. Хварля хмыкнул и приложил к уху.

– Ты сделал?

– Отец.

Хварля опять хмыкнул. Поскрёб ногтем бочок колокольчика, постучал, послушал, кивнул сам себе.

– Такие штуки так просто не случаются, – сказал Хварля, подмигнув. – То всё горшки лепил, а тут вдруг такое. Колокольчик-то звучит!

– И что? – вызывающе буркнул Скора. Как если бы приготовился, что его сейчас ударят в больное, в живот или по ноге, если кованным башмаком, то мало не покажется.

– Дело тёмное, – протянул Хварля, нехорошо усмехнувшись.

И вышел из комнаты подмастерья.

Скора не хотел возвращаться на учёбу к Хварле. Но и отцу не рассказывал о том разговоре, как такое расскажешь. Отец засуетится, замечется, ему неловко будет. Так бывает, когда вроде и не виноват, а не оправдаешься, за глаза потому что оговор сделан…

Скора свернулся в телеге, обняв тюк с тряпьём и кувшинами, думая, что спасает их от тряски. В этом же тюке сверху лежала корзинка с единорогом. Её Скора придерживал подбородком. Солома и тряпьё под совсем немного промокшим старым заячьим пологом согревали. Было тепло, хотелось спать. Сквозь сон слышался разговор отца с подъехавшим одним из зерновозов. У того было смешное имя Метеля. Он говорил, что зерно зимой поели крысы, посевы побил по весне град, во время прилива поднялась вода и не ушла, и теперь до поля приходилось добираться в два раза дольше…

Говорил-говорил… А Скора почему-то оказался посреди поля на большом вросшем в землю валуне. Стоял и смотрел в небо. Небо синее-синее, высокое-высокое, лёгкое-лёгкое. Снизу доносился какой-то писк. Скора крутил головой и не мог увидеть, кто так пищит. Оказывается, это была Веда. Она стала маленькой девочкой, стояла посреди ржи и махала ему руками. Кричала. А крик получался тоненький, будто Веда находилась отсюда далеко-далеко. Но иногда слова странным образом долетали до него на его валун.

А степи вокруг не стало. Ветер свистел в ушах. Скора выглядывал из своего укрытия, сердце колотилось от страха, вода совсем близко. В воду летел белый комок. Комок развернулся, оказался белым лисом. Лис вывернулся, попытался планировать, распластав лапы, отчаянно руля хвостом. Но лиса смяло ветром, бросило и ударило о воду.

Где-то рядом гулко билось ещё одно сердце. Огромное оно колотилось тяжело, со свистом. Дракон уходил влево, пытаясь найти место для посадки. Но вот он начал возвращаться. Заметил пропажу? Заметил, что было тепло боку, а теперь лишь холодный ветер пробирал чешуины?

С моста метнулась человеческая фигура. Прыгнула, нелепо и сильно замахала в воздухе руками, будто собралась взлететь, закричала, но не взлетела. Упала в воду близко от белого комка.

Тот болтался некоторое время в волнах безвольным ошмётком. Шерсть, это она держала лиса на плаву, промокая неспешно, отдавая тепло и воздух.

Человек вынырнул на поверхность, захватал воздух ртом, забился, но настырно двинулся к лису. Ухватил его, прижал к себе, из последних сил удерживаясь на плаву. Волна то и дело скрывала лицо.

Человек, запрокинув голову, посмотрел в небо. Веда… Это она. Мокрая, с прилипшими волосами, с кажущимися огромными глазами, она сейчас походила на вынырнувшую из воды большую рыбину.

Дракон спускался всё ниже, Скора слышал, как надсадно свистело старое сердце большого зверя. Вот огромные лапы-крюки вымахнули вперёд, погрузились в воду, ухватили человека.

Море поднималось, выгибалось горой, будто не хотело отдавать добычу. Дракон тяжело пошёл вверх, вновь набирая высоту…

Слышался тонкий писк. Девчонка махала ему руками.

– Веда, я плохо слышу! – крикнул Скора.

И проснулся. Так всегда бывает, когда пытаешься заговорить во сне.

Дождь кончился. Дул пронзительный ветер. Степь ерошилась метёлками травы. Телеги почему-то остановились. Люди потянулись куда-то вперёд, отца не было рядом. Скора выбрался и тоже пошёл. Побежал, потому что увидел впереди толпу.

Перед обозом лежал Трихвост, вытянувшись в полный рост, бросив лапы вдоль туловища, будто его волокли за шею. Но он смотрел. Смотрел на людей, на происходящее, как смотрел бы, сделав всё, что мог. Он бороздил долго. То ли падал, то ли тормозил своими корявыми лапищами. Чёрная полоса, вспаханная драконом, тянулась от самого моря. Перед Трихвостом лежал смятый куль и белый комочек.

Когда Скора подбежал, куль оказался неподвижной Ведой, лежавшей лицом вниз, а комочек вырос в сидевшего очень прямо, смотревшего в сторону моря, белого лиса. Скора упал на колени перед Ведой. Сунулся к ней, зашептал в ухо:

– Не умирай, я понял, что ты говорила!

Её голос из сна ещё стоял в ушах.

Но Веда не ответила. Только шорох высокой травы и ветер. Кто-то говорил, что надо похоронить, и что скоро Яблочное и надо успеть занять дом получше, для ночлега.

Белый лис сильно дрожал на ветру.

Откуда-то появился отец. Бросил куртку на лиса, закрыл глаза Веде. Обнял Скору.

– Веда умерла только что, обессилела. Трихвост рассказал, как Лис упал в воду, а Веда увидела. Прыгнула за ним. Вытащила и долго была в воде. Как держалась, непонятно. Потом дракон вернулся и поднял их обоих. Если бы не эта буря. Они вымотались совсем. А Веда просто не выдержала, ей очень много лет. Сколько ей лет, ты помнишь? А ты, Метеля?

Никто не знал.

До захода солнца Веду похоронили. Людей было немного. Зерновоз Метеля, Скора с отцом, пятеро рыбаков с Маякова острова да народ с Яблочного – на ярмарке Веда бродила подолгу, её все знали, кормили. А ночевала она в степи, стен боялась. Вытянется в траве, ладоши сложит под щёку и смотрит в небо, пока не уснёт.

И не то, чтобы любили Веду как-то особенно, просто удивила она всех. Было то ли больно, то ли неловко отчего-то. Лиса вот спасла.

Дракон возвышался всё это время чуть поодаль. Суетился и лез помочь. Гремел чешуей, фыркал, обдавая горячей волной воздуха и слюнями, говорил:

– Глубже рыть надо, не мыша хороните.

Протягивал лапу, растопыривая когти. Люди с криками разбегались в разные стороны. Трихвост выгребал одним махом тяжёлую, веками непаханую в этих местах каменистую землю. Солончаки. Весной цветут, к осени в пустоши белёсые превращаются.

Белый Лис неприкаянно мотылялся среди людей. Не сиделось ему возле ямы, кружил вокруг укутанной с ног до головы в покрывало такой непривычно неподвижной Веды. Когда же могила наконец сложилась в холмик, укрылась дёрном, Лис лёг, положил голову на лапы и затих. Будто что-то завершилось наконец, пришло к понятному или хотя бы к тому, что не изменить. Просто так есть.

Молчали недолго, и стали расходиться. Люди потянулись в Яблочное, но про ярмарку уже думалось по-другому, не так радостно – место занять получше, товар разложить пораньше, прикупить пирожок с яблоками на перекус, здесь они чудесные и пекут их рано поутру и почти в каждом дворе, когда ярмарка начинается. Сады тянутся сплошь до самых предгорий.

Дракон, прихватив лиса, пошёл степью по колышущемуся морю травы. Ещё долго виднелась шагающая чёрно-серая гора.

Невысокий холмик затеряется, зарастёт в степи возле Яблочного, только и примета, что где-то ближе к морю и по правую руку от тропы. Камни свои Веда потеряла, когда прыгнула в воду, и только один оказался в кармане широкого кожаного пастушьего платья. Камушек положили с хозяйкой.

Волшебник появился к вечеру второго торгового дня. Он был очень грустный и катил перед собой тележку на одном колесе. В тележке лежали огромные тыквы и кабачки. Волшебник долго выкатывал тыквы, складывал неровной горой кабачки, возился с колесом тележки, потом бросил её в стороне, сел на одну из тыкв, упёрся локтем в колено, а подбородком в кулак.

И замер. Его кафтан был испачкан землёй, а очки перевязаны носовым платком, чёрные волосы выбились из туго схваченного хвоста.

Лишь один раз волшебник оживился, привстал. По дороге между рядами шла жена часовых дел мастера с дочерью. Глаза дочери, чудесные серые глаза, искали в толпе книжника.

Но Петер книжник разложил свои календари и книги далеко отсюда, поближе к улыбчивой жене портного. Та мастерила замечательные пуговицы из ракушек и из всего, что только попадало ей в руки, и теперь продавала их.

Семейство часовщика промаршировало мимо волшебника.

Однако тот ожил.

Вышел вперёд, заступив дорогу девушке. Она грустно улыбнулась. Её улыбка была славной, но немного и насмешливой. Или это только показалось ему? Волшебник протянул девушке ладонь. На ладони в миске с водой плавала рыбка. Вот миска исчезла, а вода и рыбка – нет. Большая капля воды переливалась на солнце. Рыбка сверкала чешуйками, будто отлитая из серебра.

Скора вытянул шею, боясь упустить чудесное.

Девушка обошла волшебника и пошла дальше.

Торговка справа от него сказала покупательнице:

– Наш волшебник скоро и розу сотворить не сможет. Рыб одних.

Волшебник вспыхнул. Брови его горестно взлетели, рука поднялась и опустилась. Рыбки не стало. Миска разбилась в дребезги. А с неба крупными каплями посыпал дождь. Потом камни. Они сыпались редкие, мелкие, но становились всё крупнее.

Торговцы, прохожие, все, кто были на улице, закричали от ужаса, выскочили из-за своих прилавков.

– Что тебе стоило постоять, посмотреть на чудеса!

– Отвяжись от неё, она не любит тебя!

– Что ты себе возомнил, волшебник! Да ты ничего не умеешь, бросаешь в людей камни! Ты ведь хотел усыпать её путь розами, а посыпались каменюки?!

Засмеялись. Захохотали.

Девушка побежала, закрывая голову. Мать её что-то кричала в ответ торговцам, но её не было слышно.

Камни запрыгали по дороге, заплакал тоненько и надсадно ребёнок.

Волшебник зажал лицо руками, и дождь из камней прекратился. Волшебник стал собирать свои тыквы и кабачки в тележку. Кажется, он плакал. Торговка в шерстяной накидке увидела это и замолчала, подошла и стала торговать у него тыкву.

– Вот эту. Она у вас замечательная. Рыжая и пахнет дыней, такие росли у моей матушки.

– Даже не знаю, правда? – спросил волшебник, поправив очки. Голос его дрогнул.

Подошла подружка торговки, та, которая была в голубой вязаной шали, и строго указала на кабачок.

– Пожарю-ка я сегодня оладьи, по твоему рецепту, Маля.

Вскоре у волшебника разобрали весь товар. И он достал дрожащими руками последнее, что припас, – корзину яблок из своего сада. Их он раздал мальчишкам.

Когда он потащился устало прочь с ярмарки, катя за собой тележку, пошёл тихий тёплый дождь.

– Отмяк, отошёл парень, – покачала головой Маля.

Дождь вскоре кончился, и выглянуло солнце. На ярмарке было как-то особенно тихо, валялись камни на дороге, пахло рыбой и жареными пирогами, мальчишки пинали куриную голову, её отбирал у них бродячий пёс...

– Хороший день был, – сказал вечером отец.

– А волшебник теперь что? – неуверенно спросил Скора, уже сквозь сон, но держа в руке ватрушку с творогом.

Они устроились на сеновале в придорожной харчевне. Рядом стояли миски с остатками густого куриного супа.

Отец помолчал. Поморщился, чихнул. И сказал:

– Ну, что теперь поделаешь. Несчастливая любовь она такая. Сердце-то каменеет, а то и чернеет. А потом оживает. Пройдёт. Он справится. Насчет кого другого я бы ещё посомневался, а этот справится. Старый он – наш волшебник, это от любви он так помолодел.

– Из древних?

– Из них.

– Это он кита спас?

– Он, кто же ещё. Волшебник в Туманном крае один…

За два дня распродали всё, что не разбилось в бурю, и решили возвращаться. Утро выдалось пасмурное, но тёплое. Буря уходила всё дальше, только её ворчание слышалось в бешеном шуме прибоя. Травы катились волнами от предгорий с садами, тёплый воздух пах яблоками, сливами, неспелыми грушами, чем-то ещё, и названий всех не упомнишь.

Ехали, не торопясь, собираясь заночевать на этом берегу и переправиться утром, без спешки. Вспоминалось всё, что произошло в эти дни.

– А камни Веды с Серебристых предгорий. Да. Только там такие водятся. И хорошо, что не стали продавать единорога, – говорил и говорил отец, покачиваясь в такт ходу Ветра. – Жаль мне его было. А есть в этих единорогах что-то от Веды! Или в ней от них? Эх. “Не верь глазам своим, девочка, мир прекрасен”. Мать, наверное, ей крикнула, а она запомнила. Не зло злосчастное, что с ней случилось, а вот это и на всю жизнь. Н-да… Я боялся, что чёрное опять проступит сквозь краску, – в который раз отец перевёл разговор на единорога, вынув игрушку из корзинки, отряхнув солому и развернув тряпьё. – Но, наверное, после спасения Белого лиса можно было и не бояться. Это как если бы давно дымила печь, а Веда распахнула дверь, и стало легче дышать. Жаль, что про единорогов больше никогда не услышим. Понимаешь, вот раньше было стадо единорогов у Ведов, и все знали, что они есть. Потом не стало стада, но мы видели Веду, и помнили, что они были. А теперь уйдёт и память о них.

– Не уйдёт, – сказал Скора упрямо, мазнув кулаком по покатившимся слезам. Он хотел сказать, что знает, где спрятаны единороги, что Веда рассказала ему, но промолчал. Он помнил, как девчонка, строго приложив палец к губам, отчаянно мотнула вихрастой рыжей головой и исчезла. – Где-то же они есть?

– Не знаю, – рассмеялся отец, – по-моему это сказки. Говорили, что последний раз видели стадо в Серебристых горах. А потом они исчезли. Теперь там город.

“Город? Как же так… Ведь Веда сказала, что единороги живут в Серебристых горах, только там и нигде больше!” – подумал Скора, он ошарашенно молчал.

Глиняный единорог лежал перед ним в соломе. Вытянувшись вперёд, зверь смотрел куда-то вдаль. Сухая красивая голова запрокинута назад. Скора рассмеялся.

“Конечно они есть. Иначе как бы отец слепил этого? – хитро прищурился он. – Нет, они как те волы или кит, которого отпустил Трихвост, или сам Трихвост, он тоже из них, древних, их просто надо найти…”

Воспоминания Ундервуда о девушке по имени Грейс

(из сборника "Старьевщик Время")

Когда приходится подолгу топтаться на одном месте, ожидая, к тому же сам не зная чего, существа словоохотливые и энергичные начинают своё ожидание с того, что оглядываются в поисках собеседника и восклицают: "Вы слышали, завтра опять похолодает!" или "Правительство вновь поднимает цены на хлеб... это форменное безобразие!", "А вы слышали, что..." При всей восклицательности этих восклицаний, они мало трогают самих восклицающих. Они ищут того, кто поможет им пережить томительное ожидание.

Если повезёт и в очереди найдётся такой же словоохотливый фрукт с экстравертной сущностью, то остальная очередь в своём сухом интровертном остатке будет вынуждена слушать их увлечённое щебетание. Она узнает всё о их близких и родственниках, о соседях и учителях их детей, если у них нет детей и родственников, то придётся послушать о знакомых и знакомых этих знакомых...

Вот и Ундервуд, оказавшись на свалке вещей и событий, не мог долго молчать. Его тошнило от постных физиономий рассорившихся Шарнира и Дамского Корсета, злило молчание Сякухати. Он то и дело взбрыкивал клавишами и елозил кареткой. И снова, и снова принимался выяснять:

- Э-э, - тянул он свою волынку, - так видел кто-нибудь, наконец, этого непонятного старика? Какой он, этот Старьёвщик Время? Он, должно быть, немец. Или англичанин?

- Не-ет, - возразил остов тонкой узкогорлой Вазы, - он китаец.

- Ну, что вы, как можно, - вмешался молчаливый Кусунгобу, - он из страны Восходящего Солнца.

- У него левый глаз китайца, а правый - выдает его тибетское происхождение, - заметило Первое Восхождение на Вершину Мира.

- Глупцы, вы его никогда не видели и не можете увидеть, ведь он ездит на улитке. Вы же всегда на много мер забегаете вперёд, а потом живёте одними воспоминаниями, - вставила Сякухати.

Оскорблённые "глупцы" умолкли, насмешливо рисуя в своём воображении старика, едущего верхом на улитке.

Ундервуд не умел рисовать, но слово "воспоминание" застряло в нём. Поэтому он нервно чакнул и отбил начало строки. Подумал мгновение и записал вдруг на клочке забившегося в клавиши холодного воздуха. Это вдруг гласило:

"Воспоминания Проспера Додсона, секретаря из юридической конторы мистера Хьюита. 1915 год. Ноябрь".

Растерялся от собственной смелости и огляделся. Очередь озадаченно молчала, ожидая продолжения.

- Ну же! - воскликнула разочарованно Ваза. - Признаться, я бы с удовольствием почитала бы что-нибудь этакое... мм... романтическое.

- Неет, - Первое Восхождение на Вершину Мира придвинулось ближе, - покорение! Экспедишн! Эксплоре! Трэвел!

- Драму, - холодно пожелал японский кинжал Кусунгобу.

А Ундервуд уже не слышал их. Он чакал и чакал, выдавая ворох знаков в секунду, которые с любопытством ловили его собеседники. Начало показалось им похожим на дневник.

"Не имея возможности писать каждый день, я вменил себе в правило записывать события хотя бы за месяц. Итак, ноябрь. Унылый месяц, холодный и сырой, с дымящими от сырых дров каминами и плохо натопленными комнатами, с воглым, будто мокрым, постельным бельём в номере, и смог, смог, мерзкий смог. Из того ноября мне запомнился всего лишь один день. О нём и пишу.

Контора, куда мне удалось устроиться на работу с таким трудом и всего лишь жалким секретарём, на самом деле для меня означает меблированную комнату ближе к службе на две остановки метро, чем прежняя, гарантированный завтрак из двух яиц и неплохого кофе, весьма сомнительную вероятность ленча и не каждый день обед. Ну что ж, это совсем неплохо, когда ты уже собрался съезжать с квартиры, не имея никакого шанса её оплатить".

- Фу-у, дохляк какой-то! - прошипела Ваза. - Чувствую, с двумя яйцами в день и без обеда, не дождаться мне никакой романтики. И для него это ещё совсем неплохо. Это отвратительно, молодой человек...

"В конторе нас сидит пять человек. Две машинистки, Грейс и Уинифрид, два курьера, Бен и Чарли, и я. Представив меня, хозяин, мистер Хьюит понадеялся, что мы будем дружны. Я же в этом отношении был настроен скептически, поскольку по части всяческих знакомств большой бука.

Так вот здесь я увидел как раз прекрасный образчик того типа людей, от которого старался держаться подальше. Бен, что-то около тридцати двух лет, вялого телосложения, с зализанным бриолиновым пробором, хлопнул меня по плечу и хакнул в ухо:

- Ха! Меня зовут, Бен, дружище.

Я возненавидел его сразу, но сказал, что рад знакомству. Перевёл взгляд на второго джентльмена и понял, что в этом случае всё обстоит немного лучше. И точно. Чарли лишь меланхолично кивнул:

- Чарли.

А моё внимание уже полностью переключилось на машинистку с очень обычным именем Грейс. Подстриженная под мальчика, худющая и плоская, как палка, в своём платье-мешке, перевязанном тонким ремешком. Завораживала её манера переплетать ноги дважды. Она закинула ногу на ногу и ещё умудрилась завести носок одной ноги за щиколотку другой. Эта странная конструкция из двух длинных ног в туфельках на пряжках и заставила меня обратить внимание на неё. Уинифрид же была такая Уинифрид, что я тут же отвёл взгляд, едва кивнув. Сдобная, с изюмовой родинкой на губе, с поиском мужчины её мечты во взгляде. Такие особы, на них только взгляни, как они уже начинают готовиться к свадьбе..."

- А эта, со стрижкой под мальчика, хороша! - задумчиво сказало Первое Восхождение на Вершину Мира.

"День прошёл тихо и скучно. Грейс и Уинифрид стучали по машинкам, не отрываясь от своих отчётов. Мне же пришлось бегать по этажам, собирая документы к отправке - Бен и Чарли ехидно посмеивались, объясняя, что я ещё не представляю, какая работа мне досталась. Я же посматривал на треугольное личико Грейс, она искоса приподнимала ресницы, но продолжала стучать по клавишам машинки. Получалось, что она вовсе и не смотрела на меня, а следила за текстом отчёта.

Когда мы, следуя обычаю, вышли в курилку, Бен, выпустив колечко дыма мне в нос, сказал:

- Как вы, Проспер, относитесь к традициям?

- Ммм, - промычал я нечто невразумительное.

Потому как говорить, что ты относишься к традициям положительно, было не модно, а сказать, что мне плевать на них, было бы странным, оказавшись впервые в конторе, в которой ты собрался задержаться хотя бы до оплаты текущих долгов.

- Так вот, - хохотнул Бен, - по традиции новичок угощает старичков виски.

- Хмм, - подтвердил существование традиции Чарли, дружелюбно ухмыльнувшись.

Поэтому по окончании рабочего дня, в семь вечера, когда только хлопнула дверь за хозяином, мистером Хьюитом, весьма довольным, что его работники ревностно борются с дневным заданием даже сверхурочно, я отправился в бар на другой стороне улицы. И вернулся с двумя пакетами сандвичей со сносной ветчиной и приблизительной свежести лососиной, двумя бутылками виски, шампанским и льдом.

Надежды мои, что Уинифрид, пожиравшая меня взглядом весь день, окажется пуританкой и покинет наше собрание, не оправдались. Грейс же сидела на краешке своего стула, сплетя нервно ноги, и потягивала умопомрачительный мундштук дюймов пятнадцать длиной.

- Что будут пить дамы? - спросил я, откупоривая шампанское.

- Виски со льдом, - хрипло ответила флегматичная Грейс, и я ещё больше увяз в симпатии к ней.

Шампанское пожелала Уинифрид. Бен и Чарли получили свой виски.

Не прошло и тридцати минут, как Уинифрид набралась. Она стала непрерывно хихикать и всё время говорила "мы с Проспером" - "мы с Проспером пойдём в театр", "мы с Проспером словно родились под одной звездой". Это было отвратительно.

Грейс же лишь улыбалась томно, а её обведённые чёрным глаза косили отчего-то на Чарли, сидевшего справа, и это томное косоглазие всё больше бесило меня. Бен стал как-то агрессивно оттирать меня в угол, и я подумал было, что он неровно дышит к Грейс и заметил моё внимание к ней.

Каково же было моё удивление, когда он положил руку на колено Уинифрид, а та оттолкнула его, посмотрев в мою сторону.

"Ребята, тут я пас", - подумал я и взял шляпу.

Моя старая федора, как мне казалось, была мне к лицу. И я повернулся к Грейс, чтобы продемонстрировать ей это.

- Как? Проспер, вы уже уходите?! - от выпитого у Уинифрид вместо "уходите" вышло "уодите".

- Да, мне, к сожалению, пора, - ответил я, глядя на Грейс.

Тут двери открылись, и все замерли как в немой сцене. На пороге стояла брюнетка в норковом манто. Её взгляд пробежал по всем участвующим в традиции лицам и остановился на мне.

- Добрый вечер, миссис Хьюит, - отмер первым, как ни странно, Чарли.

Его меланхоличное лицо очень изменилось. Оно словно порозовело от удовольствия. Взгляд получил некую определённость, которая до этого отсутствовала. Голова приняла элегантный наклон, этакий - свысока и одновременно покорный. Такая метаморфоза меня удивила. И я по привычке посмотрел на Грейс.

Её длинные ноги отчего-то оказались сплетены всего на один раз, и в этом я уловил её напряжение. Томность из глаз улетучилась, и её место заняло... раздражение. Нда. В нём она была ещё великолепней. И всё это великолепие теперь смотрело на брюнетку с модной стрижкой "паж".

- Добрый вечер, Чарльз. Мистер Хьюит, мальчики, у себя? - спросила брюнетка губками с непрорисованными по-модному уголками.

- Мистер Хьюит уже ушёл, миссис Хьюит, мне очень жаль, что вы разминулись, - проворковал совершенно приторным голосом Чарли, подойдя к брюнетке, - вы на машине? Разрешите, я вас провожу?

Брюнетка же лениво разглядывала меня.

- Это вы новенький? - спросила она.- Рэд рассказывал мне о вас за ленчем. Ах, Чарльз, оставьте! Пожалуй, меня проводит мистер как вас там?

Чарли побледнел и попытался вернуть себе прежнюю флегматичную физиономию. А я видел, как глаза Грейс сузились от злости по-кошачьи. Брюнетка же, увидев, что я мешкаю, мстительно усмехнулась, глядя отчего-то на Грейс и погладив Чарли по руке:

- Впрочем, он такой бука! Проводите же меня до машины, Чарльз!

Нежно воркуя, они удалились. И я увидел, как Грейс накинула своё премилое беличье манто.

- Я провожу вас, Грейс, - взлетел я к вершинам своих надежд.

- Не трудитесь, Проспер, - флегматично скривила губы она.

Я вышел было за ней, но увидел, как подъехал автомобиль хозяина и Грейс села в него. Круг замкнулся. Поражённый догадкой, я вернулся в контору. Налил себе виски и выпил. Налил и выпил ещё. Бен, окончательно рассорившись с Уинифрид, ушёл, хлопнув раздражённо дверью.

Уинифрид с бокалом шампанского в руке обернулась ко мне, хихикнула и сказала:

- Бен такой придурок...

Помнится, мы с ней долго обсуждали вопрос о святости традиций. Нас забавляло сходство по многим вопросам.

И мы перебрались к Уинни. О, Господи. Уинни. И это говорю я...

Проснувшись и не сразу сообразив, где я, я вздрогнул. Мне показалось, что я всё ещё сплю, потому что в неясном лунном свете увидел перед глазами два белых Монблана. А за ними сияла улыбка пьяной Джоконды. Голова трещала по швам, а спавшая Джоконда рядом сказала вдруг отчётливо: "Пупсик". Я стал одеваться..."

- Вот вам и восхождение, - озадаченно произнесла Ваза, - но Джоконда - это так романтично.

- Нет, - мрачно проговорил Кусунгобу. - пьяная Джоконда - это драма. Я безутешен.

Слушатели заспорили. Каждый пытался представить пьяную Джоконду. Но у Вазы она несколько отличалась от той, что виделась Японскому Кинжалу, и мнения разошлись. Воцарилось молчание.

Однако ненадолго. И Ундервуд чакнул кареткой:

- "Из воспоминаний Чарльза Кемминга, клерка юридической конторы мистера Хьюита. 1915 год. Ноябрь"

Ундервуд сухо отбил строку:

"Этот день вспоминается мне как дурной сон. Не люблю работать. И дождь. Холодный, мелкий, он шёл весь день. Новичок Проспер к концу дня был похож на Пьеро, так мы его все достали. Хотя я заметил, что Грейс со своими безумными ногами доставила ему ещё больше хлопот - он искал её взглядом из любой точки конторы, где бы ни находился. Да, Грейс она такая. Как дешёвый кофе. Иногда, и не пил бы его - горько, как хина, а всё равно цедишь галлонами весь день. И попробуй, лиши тебя кофе. Тогда только виски. Но так можно и спиться. Поэтому - кофе. И Грейс. Однако иногда хочется выкурить дорогую сигару и выпить недурного виски. А это уже Джулия Хьюит. Однако Джулия Хьюит требовала более трепетного отношения к собственной персоне.

Я знал, что нравлюсь Грейс, знал, что никогда не женюсь на ней, так же как знал, что она и не хочет этого. Эта птичка искала более комфортабельную жизнь, чем я мог предложить ей. Впрочем, и я тоже.

В тот вечер я проводил Джулию Хьюит до машины, и мы договорились о встрече. Джулия очаровательно дулась на меня - она где-то там увидела нас с Грейс, и я понял, что её неудавшийся финт с простаком Проспером - лишь желание наказать меня. Я умолял Джулию простить меня, целовал ей пальцы и твердил, что это всё оттого, что сильно скучаю по ней.

Я долго улыбался вслед отъезжающей машине, подозревая, что Джулия будет смотреть на меня. И когда авто скрылось за поворотом, сонно пошевелил челюстью, которую свело от дурацкой улыбки основательно. Некоторое время размышлял - а не вернуться ли мне назад, но увидел с другой стороны улицы, как Грейс села в автомобиль мистера Хьюита. Я, помнится, здорово испугался, что старик Хьюит видел нас с Джулией. Но мы все знали, что старик в курсе, что красотка Джу ему изменяет направо и налево. И молчал. Так-то иметь молодую жену. Кроме того, он не скучал. И при всяком удобном случае упоминал, что из-за его чрезвычайной загруженности и плохого самочувствия вынужден приглашать Грейс печатать под диктовку дома.

Итак я пошёл домой. Надо сказать, меня сильно развезло от выпитого, выкуренного, кроме того те сандвичи с лососиной я есть не стал и был теперь голоден. Вернулся домой я далеко за полночь. Вошёл, не зажигая свет, - витрина казино напротив заливала мертвенным неоном комнату, каждые три минуты принимаясь нервно дёргаться.

Я пошёл к окну, чтобы задёрнуть портьеры. И вздрогнул. Справа от меня, по стене, минуя чёрные остовы кресла и дивана, вслед за моей тенью плыла тень.

Я с ужасом понял, что нахожусь сейчас как раз напротив зеркала на противоположной стене. И медленно повернул голову.

Размытый силуэт проступал в глубине зеркала. Он стоял теперь за моей спиной, если судить по тому, что я видел в зеркале. Я обернулся. Никого.

И опять перевёл взгляд на зеркало, боясь лишний раз шевельнуться. Мне казалось, что я слышу, как хрустят суставы в моей шее. Сердце будто стучало на той стороне улицы, и я слышал его через приоткрытую форточку. Но хуже всего было то, что я увидел в зеркале, посмотрев в него во второй раз.

Это был она. Грейс. Вообще нельзя сказать, что она была. Потому что таким образом нельзя быть.

Тень задрожала, поплыла. Подтянулась ногами к голове, слилась с ней, дрыгнулась головой-мячом в потолок, нырнула в муть зеркала. Лицо, посмотревшее на меня оттуда, принадлежало Грейс.

Я глупо хихикнул и осёкся. Мой смех в жуткой тишине с тяжёлым гулом неоновой витрины, с этим висевшим неподвижно лицом в зеркале испугал меня ещё больше. А лицо Грейс сморщилось, как если бы смяли лист бумаги.

Я же в оцепенении переваривал слова, всплывшие в моём мозгу: "Она мёртва. Совсем". Помотал головой и выдавил из себя:

- Что случилось... дорогая?

Но лицо Грейс стало таять. Пока не исчезло совсем.

Я выбежал в коридор, схватил шляпу и вышел на улицу. Оставаться дома один я был не в силах. К тому же Грейс... Я должен узнать, что всё это значило..."

- Знаете, а я ведь до сих пор помню её. Её стол стоял напротив моего, - проговорил Ундервуд. - Худая, с нервно сплетёнными странным образом длинными ногами, вечно потягивающая свой мундштук. Глаза у неё были очень грустные. У этого недотёпы Проспера не было ни единого шанса. Вот мой хозяин Чарли, другое дело...

Ундервуд задумчиво перебирал клавиши:

"Из воспоминаний Уинифрид Барнз, машинистки из юридической конторы мистера Хьюита. 1915 год. Ноябрь", - прочитал Кусунгобу.

"В тот день я поняла, что не вхожу в своё любимое платье с гарденией на плече. Безудержно расстроилась и отказалась от завтрака. Весь день ходила злая, перепортила кучу бумаги и получила выговор от мистера Хьюита. От чувства несправедливости я долго плакала в дамской комнате, курила, вспомнив опять бесподобный мундштук Грейс, вот бы мне такой. Вошла Грейс и тоже стала курить, заметив мне: "Ты уже здесь второй час. Мистер Хьюит спрашивал о тебе".

Тогда я рассказала о своих несчастьях ей, и она не рассмеялась. Это с её стороны можно считать сочувствием, потому что в прошлый раз она хмыкнула и рассказала обо мне Чарли. И теперь тот, каждый раз, как только я испорчу текст, спрашивает участливо, не на диете ли я и что у меня было на завтрак.

Поэтому, когда я увидела Проспера в тот день, я поняла, что это судьба. Ведь после плохого всегда-всегда случается что-нибудь хорошее. Проспер выглядел очень утомлённым. Круги под глазами и опущенные уголки чувственных губ говорили мне о частом недоедании и лишениях. Едва наши глаза встретились, как я была уже уверена, что могу и должна помочь ему. Но я видела, что Проспер не сводит глаз с Грейс. Я, конечно, говорила себе, что "Уинни - ты лучшая. Не падай духом, и Проспер увидит твой чистый взгляд, полный любви, он всё поймёт, он отвергнет эту прожженную красотку Грейс и обратит свой взор, как ты думаешь к кому? К тебе!".

На вечеринке я, кажется, немного перебрала. Ещё помню, как Бенджамин уговаривал меня пойти к нему. Но Бенджамин - ещё тот наглец. Считает, что осчастливил меня своим вниманием, и я должна угощать его обедами и покупать ему рубашки.

Не помню, как мы с Проспером оказались у меня. Помню лишь, что ночью замерзла и потянула простыню на себя. И увидела, как за Проспером закрылась дверь. Вот чёрт! Я чуть не расплакалась от обиды.

Тут она и появилась.

Грейс. На полу. Я не поняла, что это такое - с кровати видна была лишь голова - и приподнялась на локте. Сказать, что на меня будто вылили ведро ледяной воды, мало.

А Грейс стало видно наполовину. Она смотрела на меня и вытягивалась понемногу из досок. А я тянула и тянула на себя простыню. Потом услышала глухой протяжный звук, который никак не прекращался. Оказалось, что его издавала я.

Грейс тем временем поднялась в полный рост и потянула руки ко мне. Её губы шевелились, будто она что-то говорила. А я всё издавала тот странный звук и никак не могла остановиться.

Грейс вдруг разозлилась и заметалась по комнате. Челюсти мои заплясали от страха. Помню, я обрадовалась, что перестала выть, но поняла вдруг, что больно тяну себя за кожу на руке, пытаясь доказать себе, что это всё сон, что не может быть, чтобы красотка Грейс была так похожа на мёртвую. Я ещё подумала, что, наверное, будет синяк...

А Грейс вдруг бросилась в окно и исчезла. Я тут же оказалась возле окна. Долго пыталась увидеть её на слабо освещённой фонарями улице. Потом поняла, что пытаюсь увидеть её... живую. А она ведь... не живая. Нет, не живая. С таким-то лицом. Господи, о чём я?! Лицом! Она ведь из пола... вышла. И в окно ушла.

Одевшись, я выбежала на улицу и стала искать такси. Чтобы я раньше оказалась на улице в такой час?! Да, никогда! Но оставаться там одна я больше не могла..."

- Очень странная история, - задумчиво проговорило Первое Восхождение на Вершину Мира, - я уже, признаться, полюбил эту странную молчаливую девочку. И вот она мертва. К тому же никак не успокоится. Что-то её тревожит. Эта глупая курица Уинифрид не поняла, что Грейс хочет ей что-то сказать, но ей простительно. А вот Чарли... Нда...

- Девчонку убил её хозяин. Как его там? Мистер Хьюит? - заявил мрачно Кусунгобу. - А она теперь хочет сказать, кто её убил.

- Да-а, - протянула задумчиво Ваза, - бедная девочка. Но что же, Ундервуд, было дальше?! Неужели эта история обрывается на полуслове?!

- Сохранилось ещё одно воспоминание Проспера Додсона, - ответил Ундервуд, подняв клавиши в готовности, - листок из дневника Додсона, два предыдущих воспоминания и это, последнее, были отпечатаны на вашем покорном слуге во время опроса свидетелей в тот печально памятный день. Больше мне, увы, ничего не известно.

- Что же вы нас мучаете?! Ещё целое воспоминание! - воскликнула Ваза. - Ах, Ундервуд, вы такой зануда! Я бы выплеснула всё известное мне ещё тремя вашими абзацами выше!

- Ну, право, дружище! - флегматичный Кусунгобу дрожал от нетерпения, что было непривычно для его натуры, и он спешил избавиться от этого странного состояния.

- Вперёд! Фореве! - кричало в этом хоре Первое Восхождение на Вершину Мира.

Ундервуд молчал некоторое время. Потом выдал залпом:

"Воспоминания Проспера Додсона, секретаря юридической конторы мистера Хьюита. 1915 год. Ноябрь".

Все замолчали.

"Выйдя от Уинифрид, я отправился домой. Это в трёх кварталах от дома миссис Барнз. Брать такси я не стал. И быстрым шагом уже через пятнадцать минут добрался до угла Риджент-стрит с Грейт-Мальборо-стрит. Здесь я остановился и посмотрел на часы, мне хотелось ужасно есть, а ресторанчик возле моего дома закрывался в полночь. Часы показывали два часа ночи. Я понял, что придётся ложиться спать голодным, и прибавил шаг, размышляя, что у меня ещё осталось от завтрака немного ветчины, когда понял, что передо мной кто-то идёт вот уже несколько минут. Потом до меня дошло, что идёт он необычным образом - задом наперёд, то есть шагает ко мне лицом... и не шагает вовсе... и вообще - это женщина. Всё это заняло какие-то секунды, и я посмотрел на ту, что была впереди. А она смотрела на меня.

Грейс. Я тогда подумал, что она слишком бледна, подумал о том, зачем она взялась меня догонять, ведь она уехала с хозяином, потом увидел, что её платье грязно и порвано, спущен чулок и оборван паж. Я опять поднял на неё глаза и ужаснулся от простой и страшной мысли - что она, похоже, мертва. Так безжизненно было её лицо. А она принялась что-то говорить своими мертвенно бледными губами, такими красивыми при жизни. Я же был потрясён и не слышал ничего. Лишь чуял, как холодно стало и тихо. Она вдруг пошла вперёд и оглянулась. Я крикнул ей:

- Что случилось, Грейс? Грейс?!

Откуда-то донёсся тихий плач. И холодок потёк меж лопаток от него. Я шагнул вслед за Грейс. Она дёрнулась вперёд. Опять оглянулась на меня и свернула за угол. Словно звала.

Так мы прошли с ней два квартала. Совсем в другую сторону от моего дома. Тень Грейс то исчезала, и я в растерянности останавливался, то появлялась и принималась двигаться рывками. Страх понемногу отпустил меня, и я был поглощён странной жалостью к этой посиневшей, жуткой Грейс, к её желанию то ли напугать меня, то ли привести куда-то. Не знаю. Как если бы она пыталась что-то сделать, и не знала, как это делается...

Наконец, я вошёл вслед за ней в подъезд и остановился возле квартиры на втором этаже.

Грейс мелькнула перед моим носом, обдав едва заметным запахом будто подвала, тлена и запустения. Вошла в дерево двери и, глядя на меня, теперь стояла в нём, как в дорогой раме. Она словно вросла в него.

Из-за двери доносился детский плач.

Как открыть хорошо запертую дверь - это всегда вопрос. Но если с дверью можно особо не церемониться, то всё становится гораздо проще. Но даже в этом случае сразу не придумаешь, чем это сделать. В общем, мне пришлось позвонить к соседям по площадке. Пришлось долго убеждать, что войти в квартиру Грейс поручила мне сама, но кончилось всё тем, что я коротко сказал, что их соседка умерла. Тогда женщина в чепце и пеньюаре взвизгнула, всплеснула руками, а мужчина скептически поджал губы.

- Как же Бетти?! - вскрикнула вдруг женщина и убежала в квартиру.

Вернулась она с ключом.

- Грейс, когда задерживается, всегда просит меня присмотреть за дочерью, - проговорила быстро она, пытаясь вставить ключ в замочную скважину, - Роджер! У меня дрожат руки, ты не мог бы помочь?!

Тут отмер и Роджер. Быстро открыв дверь, он пропустил нас. Всё это время, когда открылась соседская дверь, когда я разговаривал с соседями, Грейс не было видно. Лишь пройдя за соседкой вглубь небольшой квартирки в крошечную спальню, я увидел Грейс возле детской кроватки. Огромными белёсыми глазами она смотрела, как соседка достала из кровати плачущую девочку около двух лет. И стояла так некоторое время, опустив руки по швам, как солдат, который вдруг понял, что больше он здесь никому не нужен и не знает, что ему теперь делать.

И стала исчезать. Она истаяла вся, только страшное и печальное лицо её ещё висело в изголовье кроватки в темноте комнаты, еле разгоняемой светом, падавшим из крошечной гостиной. Тут соседка нашарила выключатель бра, и Грейс исчезла окончательно.

Соседка, не знала, как ей поступить с ребёнком. Мужчина мялся и пытался стребовать документы, которых у меня не было с собой.

- Оставьте до утра девочку у себя, - попросил я, - я сейчас отправлюсь в контору и постараюсь узнать, были ли родственники у Грейс...

И понял, что даже не знаю фамилии Грейс. Мне стало тоскливо. И я погладил притихшую девчушку по голове. Что я мог сделать для неё? Ничего. Девочка, похоже, испугалась, проснувшись одна ночью, и стала плакать. А Грейс попыталась сделать то последнее, что ей было ещё по силам...

Я вернулся в контору и застал здесь всех. И обведённое мелом место на дороге перед входом. Пустое место. Тело грузили в карету скорой помощи.

Десяток предположений пронёсся в моей голове. Грейс убил мистер Хьюит, приревновав к Чарли. Но зачем здесь, на дороге? Грейс убила Джулия Хьюит, приревновав к мужу и Чарли. Но... здесь, на дороге?! Грейс убила Уинифрид, она давно и преданно любила хозяина и не могла простить Грейс за то, что хозяин предпочёл её Уинифрид. Однако... Почему здесь, на дороге?! Хотя именно экзальтированная Уинни могла придумать что-то в этом духе. Но... Уинифрид - ведь такая Уинифрид. Нет! Нет! И ещё раз нет!..

- Её сбила машина, когда она вернулась в контору и переходила улицу, - сказал Бен, устало взглянув на меня.

В который раз он повторил сегодня эту фразу? Бедный Бен.

- Я решил вернуться и проводить Уинифрид домой, - говорил он, - и стоял и курил на улице, глядя, как вы с Уинни садитесь в такси. Вы уехали. И тут Грейс. Я помахал ей рукой... Она улыбнулась в ответ. В это мгновение её и сбил кадиллак.

- Водитель уехал?! Ты запомнил номер?! - засыпал я его вопросами и тут же осёкся, столкнувшись с его презрительным взглядом.

Конечно, его уже спрашивали об этом.

- Чёрный кадиллак. Водитель остановился, и его пришлось приводить в чувство вместе с откуда-то взявшейся Уинифрид. Чарли вызвал полицию и скорую помощь. Только вот я одного не могу понять, как вы все здесь так быстро оказались?! И почему вы все знали, что здесь что-то случилось?! - Бен раздражённо уставился на меня.

А я отвёл глаза. Рассказать ему всё, что со мной произошло? Нет. Увольте. Этот болван никогда не поверит мне. Пусть ему расскажут другие".

Знаки перестали вылетать из Ундервуда. И все молчали. Пока Ваза не проговорила:

- Невероятно.

- Настолько же невероятно, как я, к примеру, - сказало Первое Восхождение на Вершину Мира, - так почему бы мне не поверить этому Просперу Додсону.

- Да, - непонятно кому утвердительно ответил Кусунгобу.

Ундервуд молчал. Чёрные его бока влажно блестели в лучах заходящего солнца. Он будто бы вошёл в своё прошлое, переворошил его и теперь задумался: а хочет ли он выбираться из него. Это были его лучшие времена. У них у всех бывали лучшие времена. Но время их ещё не кончилось. Оно длилось. А было ли оно у них ещё там, впереди, никто не знал. Кроме старика по имени Время. И им ничего не оставалось, как просто ждать.

Бегущая по шпалам

У неё было градуированное каре и тонкий, как в романах прошлого века, профиль.

Она жила на узкой Фабричной улице. Работала вязальщицей на фабрике, которая выпускала новенькие, скрипящие целлофаном, судьбы. И бегала каждый день по шпалам навстречу неизвестному. Надеясь повстречать своё счастье. Но встречала лишь скорый шестичасовой. Поезд стоял на станции минуту. Оплёвывал перрон бумажными вонючими сосульками и железнодорожными билетами. И исчезал за противоположным горизонтом.

Звали её Здесь...

У него был длинный хвост из неоплаченных долгов и железнодорожный билет.

Он служил на почте ямщиком. При фабрике. И, поставив почтовый дирижабль на прикол, мечтал когда-нибудь сесть на скорый шестичасовой и. Это "и" он произносил глубоким внутренним голосом и задумчиво смотрел вдаль.

Его звали Там...

Судьбы появлялись на свет в вязальном цехе, под спицами вязальщиц, молодых и старых, болтливых и молчаливых, ничего себе и всяких, а новорожденная судьба была похожа на носок. Случалось, что всё носком и заканчивалось. В спешке вязальщица вышивала крестиком козлика или совала недоеденное яблоко внутрь, подписывала ярлычок "С сюрпризом" и быстро откладывала готовое чулочно-носочное в сторону, смущённо отводя глаза от него, берясь за следующее. Сторож по прозвищу Соколиный Глаз пересчитывал петли в носках, строго взглядывая поверх очков с толстыми стёклами на притихших вязальщиц, вздыхал - "да, были в наше время вязальщицы... " и отправлял носки на почту.

А Здесь думала, что у неё-то судьба уж точно не похожа на вон тот коричневый носок с дыркой на мысике. Её судьба похожа на тот удивительный гольфик с изумрудной поляной возле озера, домом с башенкой и стожками, что сейчас вился из рук её соседки, почётной вязальщицы второй степени. И охнула - спущенная петля поползла ручейком до самой пятки...

Небольшой городок груздился белыми плюхами мазаных старинных домов под черепичными крышами среди сопок и курганов. В синем небе плыли облака и почтовые дирижабли, увозившие чулочно-носочные изделия Туда. Куда это Туда, знали только ямщики. Но они дали подписку о неразглашении. И молчали.

Стада седых овечек-долгожителей ползли по склонам холмов. Пастухи-долгожители ползли за ними и стригли длинную шелковистую шерсть на носки. Вязальщицы сучили спицами и пели песни. "Поезд мчится в чистом поле" и "Песнь о ямщике" заунывными всхлипами вырывались из окон фабрики.

Жизнь в городе текла тихо и размеренно. Её можно было бы назвать меланхоликом, но она предпочитала, чтобы её называли флегмой. И лишь рельсы Бога, по которым приходил скорый шестичасовой, вносили теперь холерические дёрганые ноты в неё.

Рельсы уходили за горизонт, за тот же самый, за который улетали с Незапамятных почтовые дирижабли, а никто из горожан так далеко не ходил. Разве что Соколиный Глаз. Но он рассказывал, что рельсы уходят и ещё за один горизонт, и ещё. А дальше он не пошёл. И никто не пошёл.

Раз они туда тянутся, значит, это кому-нибудь нужно. Значит, у него есть план. Но план - дело серьёзное. Стоит только одному сделать неверный шаг, и план рухнет. Поэтому горожане с трепетом следили, как из-за горизонта к ним протянулись две колеи.

Заворожено считали шпалы, которые с матами прокладывали адепты. Звездочёт Нука Пасмурный написал трактат о непересекающемся и назвал непересекающееся рельсами Бога...

Вечерами горожане пудрили старинные профили и взбивали коки. Взбадривали румянец на щеках и говорили себе, что штиблеты эти, с антресолей, ещё совсем ничего. Хрустели юбками и шелестели манишками к станции и смотрели на точку на горизонте, в которую сходились рельсы.

- Знаете, Фарсуний Левкоевич, сегодня необыкновенно хорошо снеслись цесарки, - говорили пухлые плечи в кружевном декольте.

- Вы, Недолепа Савловна, чрезвычайно наблюдательны. Но эта фабрика! Помилуйте, так цесарки совсем перестанут нестись. Целый день ямщики на своих дирижаблях дымят в небе! И знаете, что?! Вчера Кокушка принесла чёрное яйцо!

- Да что вы говорите?! - всплеснула ладошами Недолепа Савловна. - Как страшно жить!

Вокруг стали оборачиваться на них. Зашикали. Значит, скорый шестичасовой на подходе. И точно - точка на горизонте стала расти.

Станционный смотритель Фарсуний Левкоевич Заемович открыл стоявшие вот уже цать лет большие станционные часы. И поднял упавшие стрелки. Подсунул под верхнюю стрелку свёрнутый туго носовой платок, равнявшийся по площади двум городам на карте в комнате станционного смотрителя. И вытянулся в смирно.

Скорый влетел на станцию с рёвом бешеной коровы, разметал в стороны тишину, выбил встречающих из привычной колеи и погрузил их в медитацию. Чёрный его лоснящийся бок въехал жирной кляксой на станцию. Выдохнул гарью неведомых дорог в лицо зевакам. И замер, переведя дух. "И ничего в них нет особенного, в этих отвратительно пахнущих неведомых дорогах", - подумал медитирующий остолбеневший обыватель.

Поезд стоял на их станции ровно минуту. Монументально, не замечая их всех. Бодро вздыхал. Из него никто никогда не выходил. Проходила минута. В окна летели дымившиеся бумажные вонючие сосульки, билеты. Горожане собирали их. На счастье.

И случилось странное. Там, стоявший, засунув руки глубоко в карманы, на самом краю перрона, схватился за поручень и вскочил на подножку.

Обыватель ахнул от возмущения всего лишь одним ахом.

Поезд тронулся. Там по-прежнему висел на подножке.

Он прислушивался к себе и слушал "и", гудевшую мантрой номер два.

Стучали колёса, сосредоточенно рассчитывая шпалы на первый-второй. Поезд протяжно свистнул...

Мощёные улицы города петляли тихо, шелестели задёргивающимися на ночь портьерами, стучали крынками молока в сенях, скрипели калитками. Ночь расставляла фонари и рассыпала звёзды. Связка ключей в её обширном балахоне - от сундука со звёздами, - побрякивала сухо.

Горожане думали, что это идёт Смерть, и осторожно выглядывали в окно. Гася при этом свет и плюща носы о холодное толстое стекло. Ведь Человек-Смерть любил необъятные балахоны Ночи и часто прятался в их тени. Но нет, сегодня всё обошлось. Человек-Смерть пошёл полем, а Ночь - перелеском, что по ту сторону поля. И принесла с собой всего лишь кувшин прохлады и связку тишины, которой затыкала уши сонным обывателям.

Дирижабль Тама одиноко хлопал обвисшими боками на ветру, тоскливо подвывал чем-то на носу, будто плакал.

И Здесь водила хороводы вокруг него. С Ночью и холодным степным ветром. Со своим любимым носком, который она приготовила в подарок Таму.

Человек-Смерть, спавший в гондоле, проснулся от шума. Поёжился. И холодный ветер испуганно зашуршал в кустах. Ночь заторопилась на Запад...

А потом День надел старый цилиндр. Ночь вытащила из сундука тафту. Они кивнули друг другу, сказали "и-иии рраз" и стали водить менуэт.

Здесь вязала и вязала носки. Перестала бегать по шпалам навстречу неизвестному. Тонкий резец неизвестного художника увлечённо точил её профиль.

И источил.

Здесь не знала, точил ли этот глупый художник профиль Тама. Но умерли они в один день. Здесь и Там.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге