Обложка Хроники Харх

Хроники Харх

Носова Анна

0% прочитано
Стандартный
Носова Анна

Хроники Харх

Тихх и Каменные головы Севера. Глава 1. О мастерах и насекомых

– Гоо-ррр-ггхх! Ррро-хха-ммм.

«Что?!»

– Кхааа-ммм-рроооо.

Череп раскалывался, как скорлупа в тисках орехокола.

«Этого еще не хватало. В полуденных лучах перегрелся, что ли?»

– Дрооо-хуумм-грооо, – утвердительно рокотнуло в голове.

«Да ты издеваешься?» Сбросив защитную перчатку, Тихх яростно прочистил ухо, почему-то именно правое. Труд окупился парой мгновений благословенной тишины. Мальчик потянулся обратно за перчаткой, осторожно косясь на сводного брата: не заподозрил ли тот чего?

И едва мир снова встал на место, в ушах Тихха грянул гром:

– Ггррооо-ааа!

Гром под безупречно-голубым небом позднего, зрелого лета, делающего вид, что Скарабей над ним не властен.

Тихх сел на корточки, спрятал голову в коленях и закрыл уши ладонями. Кажется, неловким движением он перевернул пару корзин с ежевикой – это ведь от нее мир под ногами расплылся и почернел? Плевать, подумал он, лишь бы они заткнулись. Эти громы. Их было несколько, вот единственное, в чем он сейчас уверен, – несколько громов. И у каждого свой голос. То, что он различает их, ни капли не удивило Тихха. Не удивило, но и не обрадовало, это уж точно.

«Заткнитесь, заткнитесь!» – вступил он в бессловесную перебранку.

Каждое «ггррооо» запускало в голове праздничную шутиху. Тихх чувствовал, как ее огненный хвост бьет его по щекам и по шее. Это злило – «Заткнитесь!!» – злило пресильно, и так хотелось громыхнуть что-нибудь в ответ. Грязно выругаться, отсыпать крепкого словца, послать гребаные громы в увлекательное путешествие. Да только слова все попрятались. Как, впрочем, и всегда. В тот самый момент, когда им следует выскакивать гороховой очередью из духовой трубки в уязвимые места обидчика, они трусливо прячутся по норам. Тихх зажмурился, слепо шаря по закромам памяти в поисках если не крепких, то хотя бы просто неприятных слов. Испарина склеила волосы в лохматые сосульки, и они противно защекотали обоженную шею. Спину лизнул морозный язык пота – от шеи до самого крестца. Ничего – слова оставались в своих норах.

А вот громы – нет.

– Ххотту-грааа!

– Заткнитесь, вонючие уроды! – услышал Тихх собственный голос. – Вонючие ночные горшки!

Воистину, не те это были слова, которые он искал.

– Ххокху-хааа!

– Грязь из-под ногтя моего отчима!

– Ху… Ххо?! – раздалось над самым ухом.

«Над ухом, – облегченно заметил Тихх. Не в нем».

Хрупкое блаженство облегчения с треском рассыпалось от вполне себе реального удара в шею, последовавшего за возмущенным «Ххо?!»

– Что? Что? – Из неразборчивых звуков наконец-то высвободилось понятное слово. Знакомый голос. – Повтори, что ты сейчас протявкал, щенок!

Теперь до Тихха все дошло, но, как и в случае с нужными словами, – поздно.

Мальчик хотел было приподнять голову, чтобы посмотреть вокруг сквозь щелочки между пальцев, но оказалось, что утруждаться не стоит: ему помогли.

– Аааууу! – взвизгнул Тихх, когда ему вцепились в ухо и резко дернули вверх.

– Да ты и скулишь, как щенок, – поделился брат своими наблюдениями с друзьями. Изречение было вознаграждено дружным гоготом вперемешку с жалобным завыванием: «Ау-ау-аууу!». Одобрительно ухмыляясь дружкам, Каишта притянул лицо Тихха к своему. – Захлопнись наконец, мать твою, – сердито прошипел он, – прекрати меня позорить! – В нос ударил кислый винный запах, вылетевший из тонкого, почти бескровного рта брата вместе с его требованием. Мелкие, как у летучей мыши, зубы слегка окрашены бордовым. Это не от ежевики. – Ты меня понял?

– Понял.

– Так что ты там протявкал, а? Что-то мы не разобрали. Ин-те-рес-но, поче-му? – фальшиво, но зато очень громко пропел Каишта. Теперь он снова обращался к друзьям – те обступили братьев неровным полукругом. – А, погоди, я знаю! – Округлив поблескивающие черные глаза и воздев ладонь к небу, он изобразил радость озарения. – Думаю, потому, что мы не понимаем по-собачьи!

«Мастер работать на публику».

Залп хохота. Каишта снова попал в яблочко. От него-то слова никогда не прячутся. «Ин-те-рес-но, поче-му?» – издевательски прозвучал в голове его ехидный голос. Ответ родился сам собой: наверно потому, что некоторые вообще не знают, что слова нужно выбирать. Они просто выдергивают первые попавшиеся, неважно, сладкие они, горькие, или вообще отравленные.

– Ну, давай, малыш Тихх, – наседал старший брат, – повтори-ка для нас свое выступление! Это ведь ты небось свою детскую сказочку на Горидукх репетировал, а?

– Ха-ха, точ-но! – старательно повторяя за Каиштой, рассмеялся Дробб. Для убедительности он согнулся пополам и так схватился за живот, как будто там и правда было за что хвататься. – Это у тебя, малыш, все от ска-зо-чек твоих. Что поделать, – Дробб театрально развел длинными руками-плетьми, – те, у кого нет де-во-чек, утешаются ска-зоч-ка-ми.

«Мастер подражаний».

– Страшная, наверно, будет, ууу! – вскинул руки и запружинил пальцами Вруттах. Толстые и короткие, в броне перепачканных ягодным соком перчаток, они напоминали черных лесных слизней.

«Мастер иллюзий».

– Не «ууу», – пихнул его в пухлый бок Ижи, – а «аууу»! Ну и память у тебя, Вру-вру! – И шмыгнул так громко, что можно было предположить, что Вруттах получил смачную оплеуху за свою неточность.

«Мастер маэстро».

Тихх тупо уставился в одну точку – размытое в полуденном мареве желтое пятно дрока, цветущего на всхолмье к востоку от ежевичной поляны. Единственный необобранный куст, островком возвышающийся над морем обезглавленных полупрозрачных стеблей.

«Ин-те-рес-но, поче-му?» – стучало у него в висках.

Сегодня ведь собирали не только ежевику. Вино (в памяти снова всплыло кислое дыхание Каишты) нужно, чтобы встретить Скарабея, а цветущие ветки дрока, чтобы проводить Ящера. Желтый – цвет последнего летнего созвездия. Скоро оно исчезнет, растворится в засухе Скарабея, и земля снова потрескается, как облупленная краска, и снова от случайно выроненного на камень кресала разгорятся лесные пожары. И все же, это будет уже осень. А сейчас – время благодарности за звездный свет, мягкие дожди, ранние рассветы и поздние закаты, а самое главное, за урожай. И, хотя благодарности за урожай ежевики Тихх уже не испытывал, все же он собирался помочь матери сплести гирлянду из дрока, чтобы украсить крыльцо. Вернее, террасу, да, скоро он привыкнет. Привыкнет, и Каишта перестанет смеяться над ним: «Крыльцо! Ха-ха-ха! А дверью, часом, не хочешь в лицо? У моего отца не крыльцо, а терраса. Из камня, как в замке-горе, ясно? Хотя, думаю, тебя уже исправить. Огненным богом клянусь, уж лучше бы вы с мамашей на своем крыльце и оставались!»

Однако, и крыльцо, и террасу, и уличный алтарь – у кого что – давно уже пора украшать. Ящер ждет: Тихх видел это в том, как выгнута была его звездная спина, как вытянута узкая шея. Удлинившимися к осени ночами мальчик частенько наблюдал за созвездием из окна своей новой комнаты в каменном-доме-с-террасой агрария[1] Зуйна. И готов был поклясться, что иной раз Ящер нетерпеливо перебирает лапами в ожидании пышных проводов. Да, у жителей Кригги есть оправдание – в этот раз они особенно долго провозились со сбором урожая и зимними заготовками, – но какое звездам до этого дело? Поэтому сегодняшним утром добрая половина поселения отправилась за дроком к пограничным холмам, отделяющим деревню от Багряной пустоши. А их, мальчишек, отрядили собирать эту злополучную ежевику: к Скарабею как раз успеет настояться молодое вино.

Так почему же один куст, сплошь усыпанный желтыми цветками-мотыльками, куст, колыхающийся, словно золотой шар, в самом центре поросли остался нетронутым?

«Ин-те-рес-но, поче-му?»

Что-то неправильное было в этом одиноко цветущем отшельнике. Сощурив глаза, Тихх пригляделся: никого. Сухой ветер лениво поглаживал такие же сухие обнаженные стебли, в воздухе легкой паутиной висела дымка, холмы стыдливо прикрывались клочками выгоревшего мха. Если бы там были хархи, их было бы видно даже на таком расстоянии. Пусть и размером с муравьев, но уж точно не невидимки. И, потом, никто вот так обычно не уходит, едва закончив работу: а как же обед? Отдых в тени? Нет, так в Кригге не принято.

«Они не закончили работу и ушли еще до обеда. Кто-то их прервал».

От ярко-желтого цвета у Тихха начали болеть и слезиться глаза, но он стоял и смотрел. Отдаленной частью сознания он слышал, как господа «мастера» продолжают упражняться в остроумии. Выпендриваясь друг перед другом, они, кажется, на время позабыли о малыше Тиххе, а рука Каишты вроде бы даже ослабила хватку. Мир сузился до этого одинокого золотого шара, воткнутого в каменистую почву всхолмья, точно флаг.

Одно Тихх знал наверняка: он – чужой.

Затем голову сотряс удар, словно в нее вогнали древко этого самого флага:

– Ввррууаа-ду-дууум!

«Опять…»

– Хааггрр-йааах!

Тихх крепко зажмурился, пытаясь выгнать назойливый «камнепад» из головы. Молчи, говорил он себе, только молчи!

Внутренний гром молчать не собирался:

– Вврруууаа-хаайй-ггрр! – прокатилось от век к затылку.

– Ввваа-ррр-хааа-гррри! – поднялась обратная каменная волна и тут же осела, рассыпалась мелкой галькой вдоль висков.

«Только молчи».

– Ввррроо-ххааа-ххррр.

«Не отвечай».

– Ввв-ррр-ооо…

– Ха-ха-ха, – словно из-за каменной стены, донесся обрывок смеха Каишты.

– Йиииии… – перекатилось из одного уха в другое.

Вдруг звуки лопнули, и тяжелая, гнетущая тишина растеклась по барабанным перепонкам. В ней осталось только умирающее эхо: вввррроо-ха-ха-ха-йиии, вро-а-ии…

Оно звучало, словно легкий ветерок, колышущий нетронутый куст дрока, перебирающий его золотых мотыльков длинным черным когтем. Таким же, как на указательном пальце отчима. Вот он уже замахнулся, готовый срезать невесомые желтые цветки – они дрожат, как приговоренные, – поднес острие к основанию стебля.

А когда золотые мотыльки оторвались от веток и закутали в свое облако Тихха, он услышал не гром, а вполне отчетливый шепот:

– Врахайи, – прошелестели сотни янтарных лепестков, прежде чем раствориться в дрожащей над поляной дымке.

И низвергся дождь.

Тихх обнаружил себя лежащим под большим миртовым деревом. Он еще не открыл глаза, но знакомый горьковато-камфорный запах не мог солгать. Сквозь опущенные ресницы проглядывались темные жесткие листочки, в них играли в прятки лучи Матери звезд. Странно, шевельнулась тревожная мысль, только что же был дождь, нет, даже ливень. Тихх провел рукой по рубахе – влажная, по волосам – прилипли ко лбу, затем пошарил по земле вокруг – сухая…

– Ооо, – донеслось из-за дерева. – Наш ма-лыш прос-нулся!

Тихх дернулся от неожиданности, и уже в следующее мгновение оказался на корточках. Левой кистью мальчик оперся о землю, а правой начал судорожно протирать глаза. В них резко защипало, хотя он не плакал. Запах миртового дерева – горькие сушеные травы – вытеснил другой. Что же это? Голова никак не хотела соображать. Странный запах, взрослый, точно не из привычной, повседневной жизни.

– Наш ма-лыш прос-нулся! – бравурно скандировал дружный хор. Тихх узнал в нем «мастеров» еще до того, как из-за дерева показались их осточертевшие рожи. – Наш ма-лыш прос-нулся! – Вооружившись длинными узловатыми палками (еще недавно они были живыми миртовыми ветвями), шайка Каишты отстукивала по земле бравурный ритм.

– Утро доб-рое дру-жок!

Этим визгливым финальным аккордом, а также троекратным ударом по стволу дерева и вызванным им листопадом, брат остановил победный марш. Щипать в глазах стало чуть меньше, и теперь Тихх видел его ухмыляющееся лицо. Щеки раскраснелись от восторга, тонкие губы и острый подбородок подрагивали в попытках сдержать приступ смеха. Что-то, однако, изменилось. Моргая и непроизвольно отползая назад, подальше от дерева, Тихх продолжал всматриваться в это ненавистное ему смеющееся лицо. Взгляд фокусировался с трудом, голова кружилась.

– Куда же ты, братец? – В спину, преграждая путь, уперлась Каиштова палка. Сам он перегнулся через Тихха и навис сверху черной дугой. – Веселье еще не окончено! – Кончик указательного пальца легонько стукнул Тихха по носу; вздрогнув, он поцарапал спину о сучок палки.

Пальцы были черными – от ногтей до костяшек. В голове вместо мыслей заметалась стайка желтых мотыльков. Мир закружился вместе с ними.

– Как самочувствие, маленький пьянчужка? – дыхнул ему в лицо жеваными мятными листьями Каишта. Никакой винной кислятины («Откуда же она тогда?») Никакого красноватого налета на зубах и маслянистого блеска в глазах. – Надо сказать, ты сегодня в ударе.

– У-да-ре! – проскандировал мастер подражаний Дробб. Каждый слог он сопровождал ударом палки о землю в опасной близости от Тихха.

Мальчик поднес к носу мокрый ворот рубахи, с ужасом рассмотрел бордовые пятна на ней. Теперь ясно, что он принял за дождь, и почему он так щипал глаза, – это было вино, которым «мастера» облили его с ног до головы. Если Зуйн, отчим, увидит его в таком виде… Особенно сейчас, когда он окончательно утвердил свой авторитет в поселении, став поверенным жреца Гуюфры… Где-то в области пупка свернулся кольцом ледяной уж.

Молчать он больше не мог:

– Как вы…

Слова прятались от ума, ускользали от языка, будто ни то, ни другое уже не принадлежало Тихху. Будто он забыл дорогу даже к норам, откуда порой так ловко извлекал их.

– Как вы… – Новая попытка. – Вы зачем... – Нет, рядом ни одной норы. Шумно вздохнув, Тихх свесил голову и качнулся вбок. Мир качнулся в противоположную сторону.

Изображая брезгливость, Каишта отдернул свои черные пальцы назад. Бесцветный рот-нитка скривился.

– Что еще за каквы? – Брат отшагнул назад. Он резко выдернул из земли острый конец своей палки, и Тихх, лишившись опоры спины, немедленно повалился в том же направлении.

Толстый Вруттах вытянул короткую шею, сощурил мелкие глазки и принюхался:

– Вроде ничем не воняет, – сообщил он. В басистом голосе было слышно легкое разочарование. – Ничем, кроме его перегара, я имею в виду, – поспешил он заверить Каишту.

– Точно? – Тот нетерпеливо дернул плечами, как будто хотел стряхнуть с них подозрения.

– А я говорил, что это уже лишка! – тут же перенял его сомнения Дробб. – Помнишь, Каш, когда в первый раз обратно полилось, один я и сказал, что уже хватит. Да, так и сказал: смотрите, говорю, напоить это вам не отравить. Отравить – это вообще не весело, тем более тогда, вот увидите, притащат знахарку, пойдут лишние вопросы, и запрут до Горидукха нас, а не его.

На мгновение повисла неловкая тишина.

Тихх вжал голову в колени и снова зажмурил глаза. «Это надо просто пережить. Просто пережить, как и с теми громами в голове».

Стать камнем.

Прямо над ним кто-то с шумом втянул носом воздух. Потом еще раз.

– Слушай, Каишта, – гундосый голос принадлежал Ижи, – конечно, от того, кто средь бела дня призывает ночные горшки и всякие каквы, можно ждать чего угодно, но, поверь вот этому носу, – мастер маэстро смачно сморкнулся, – малой твой не обделался.

– Точно? – допытывался теперь уже Дробб. Похоже, ему понравилось, что вышло так, как он предупреждал, и расставаться со званием главного прорицателя шайки мастеру подражаний совсем не хотелось. – И чем докажешь?

– Тем, умник, что у меня почти каждый звездный оборот рождаются братья и сестры, и, когда я не батрачу в огороде и не выполняю приказы господина Зуйна, мне приходится бесплатно подрабатывать нянькой. Так что, не волнуйся, запах дерьма я и через тройную дверь учую.

«Взять бы сейчас и просто провалиться в одну из нор, где прячутся слова. Провалиться и не слышать ничего из этого, а если получится, то никогда потом не вспоминать».

– Да? – до последнего цеплялся за свое Дробб. – Через дверь, может, и учуешь, а через сопли? Шмыгаешь носом, как гребаный водяной.

– Аллергия на багряную пыль, ветер сегодня с юга, уже сто раз говорил сегодня.

– А представь, какая из-за твоей аллергии начнется аллергия у нас в пыльном амбаре на заднем дворе отца Каишты! – не унимался Дробб. – Будем там все вместе сидеть, чихать друг на друга и есть мышей. Попомните мои слова.

– Да ладно вам, – бросил брат Тихха, – никто не бросит нас в амбар. Думаю, нет. Вот, что мы сделаем. Во-первых, перепрячем наши запасы, во-вторых, будем все отрицать, в третьих, притащим полные корзины ежевики, приведем мелкого в чувство, и все будут довольны.

Каждый пункт плана подкреплялся уверенным стуком палки о землю. Нет уж, Каишта ни за что не уступит позицию главного. Это он, а не кто другой, будет решать, что всем делать, куда идти и что говорить взрослым. Как и у его папаши Зуйна, у него всегда есть какой-нибудь блестящий план, которому все обязательно последуют.

Как бы в подтверждение мыслей Тихха, раздался сипловатый бас Вруттаха:

– Согласен. Давайте только быстрее, а то я уже голодный, как собака.

– И это говорит тот, кто больше всех сожрал? – огрызнулся Ижи. Похоже, придирки Дробба задели его за живое.

– И че? – Раздались приглушенные шлепки. «Начало драки?» – Я зато больше всех и собрал, забыл? Ко мне хорошая ягода сама идет, ты сам говорил. – Нет, видно, Вру-вру просто похлопал себя по животу.

– Завязывайте, – буркнул Каишта. Голосом, бесцветным, как и его губы.

– Еда сама к тебе идет, ну да, – процедил себе под нос Ижи. – Теперь все ясно.

Шлеп-шлеп-шлеп, но теперь с другой стороны: это Ижи передразнивает Вруттаха – вот, дескать, почему ты такой жирный. Тихх так и не решался поднять голову, но какие в ней рисовались сцены! Воображение мгновенно оживляло то, что предлагал ему слух, и разыгрывало спектакль, которому позавидовала бы реальность. Он понял: не обязательно смотреть, чтобы видеть.

У камней нет глаз.

– Че?! Я все слышал! – Шшвварк! Вру-вру бросил свою палку на землю. Тихха щедро осыпало поднявшейся пылью вперемешку с песком. «Хорошо, что только ими». – Смеешься вот над этим, да? – Шлеп-шлеп-шлеп. – Ну, смейся дальше.

– Хорош, парни. – Каишта сплюнул со свистом, дважды цокнул языком. Всегда так делает, когда нервничает.

– И продолжай смеяться, когда будешь есть на ужин объедки от младших, нянька хренов!

Со стороны, откуда до этого шел голос Ижи, заскрежетал песок. Шшвварк – куда-то вбок отлетела его палка. Сорвался с места и Каишта, но его «стоять!» было слабым, каким-то неуверенным. И, уж конечно, оно не могло защитить Вру-вру. Послышался глухой удар, мастер иллюзий взвизгнул так, будто мастер маэстро выбил из его голоса все низкие ноты.

Тихх еще сильнее вжал голову в колени: кто знает, на кого придется следующий удар? Меньше всего ему хотелось снова отключиться и очнуться под «дождем» из краденого вина или еще Огненный знает чего.

– Я сказал, хорош! – Неужто к брату вернулась былая хватка? – Еще один удар, еще одно оскорбление, и я просто сдам вас отцу, ясно?

– Вообще-то это мы с твоим малым тут возимся, ясно? – тяжело дыша, парировал Ижи. – Да, сначала эта затея казалась веселой, спору нет, но сейчас…

– А я говорил, – радостно кукарекнул Дробб.

– Ты-то заткнись! – в один голос выдохнули Вруттах и Ижи. Оба все никак не могли отдышаться после своей потасовки, но, судя по всему, примирение было не за горами.

– А что я? Это Каш придумал все, не я. Да, Каш? – Каш промолчал (редчайшее явление природы). Видать, теперь не так уж гордится своей придумкой. – Ну, что ты молчишь? Ты так и сказал: а давайте напоим этого мелкого сказкодранца! Сам же жаловался, что от него никакого проку в хозяйстве – только комнату на втором этаже занимает, да еще таскайся с ним везде, позорься. И все только из-за того, что твоему отцу, господину Зуйну, значит, его мамка больно понравилась. А я тебе тогда еще сказал: ну да, Каш, и чего господину Зуйну было на ней жениться и в дом с этим довеском тащить? Лучше бы, говорю, он сам к ней ходил – иногда, – так оно всем бы лучше было. А ты, помню, согласился.

– Может, и так, но не тебе рассуждать о моем отце.

– Не хочешь, чтобы рассуждали, нефига тогда нам им угрожать, – с угрюмой твердостью потребовал Ижи.

Верно говорят: драки закаляют характер. Тихх вздохнул, ведь он-то мог об этом знать только понаслышке. Хотя, зачем камню лезть в драку? Все знают, что об него можно сломать зубы.

– Да, нефиг, – так же угрюмо поддакнул Вруттах. – Раньше я что-то такого не припомню.

– И раз самый умный, то докажи это нам: оживи своего сказкодранца, для начала! – предложил Ижи. – Во-первых, проверь его штаны: все-таки обделался или нет? Дробб прав, не стоит доверять моему нюху. Как я говорил, все дело в этой багряной пыли. – Для верности мастер маэстро издал громогласный чих. Настоящий или фальшивый, это известно только ему. – Если повезет, то отстирывать придется только его шмотье, а если нет, то сам догадайся. Если пообещаешь, что не станешь впредь угрожать всемогущим господином Зуйном, то, так и быть, мы тебе поможем: забодяжим отвар из миртовых листьев с мятой, авось, твой сказкоплет очухается. А если сподобишься попросить, как нормальный хархи, я смотаюсь к пограничным холмам за корой железного граната. Мать заваривает ее младшим от живота, а отцу – от похмелья. В это время наш дражайший Вру-вру сможет немного растрястись и перепрятать оставшееся у нас вино, и тогда никто в жизни не докажет, что оно у нас вообще было.

Нет, Тихха нисколько не задело, что о нем говорили, как о вещи, как о мешке с никому не нужной рухлядью, которую во что бы то ни стало надо дотащить домой. Слово «пограничные холмы» вонзилось острой стрелой в его уставший, замутненный вином разум. В голове всплыла эта странная, неправильная пустота всхолмья, которое в дневной час должно было кишить сборщиками праздничных веток. И этот единственный, вызывающе-одинокий золотой шар, что так и не успели обобрать. Флаг посреди пустоты…

Какой сильной ни была бы ненависть Тихха к шайке сводного брата, он понимал: им туда нельзя. Нельзя, и все тут. Даже этому мерзко гундосившему Ижи, гребаному мастеру маэстро, обозвавшего его сказкодранцем.

Камень ведь может преградить дорогу?

Пришлось поднять голову и заставить себя разлепить веки; беспощадно яркий свет резанул зрачки, выжег крупные слезы, и мир исказился в них, как отражение в стеклянном кувшине.

– Ммм… – предупредительно промычал Тихх, силясь схватить Каишту за ногу. – Не нннадо ххллмыы…

Оказалось, это – все, на что он в этом состоянии способен.

– Не сопротивляйся, малыш Тихх, – тоном опытного няньки проговорил Ижи, – это для твоего же блага.

– Ммм… таммм… – Да, это точно все. Не стоит даже и пытаться. И все же… – Тамм шт-то слчиллось, не хххди. Не нннадо ххллмыы…

Каишта с таким усилием отдернул ногу, за которую цеплялся младший брат, как будто угодил в волчий капкан.

– Ну вот! – Он вскинул руки и схватился за голову; на фоне черных фаланг пальцев лицо Каша казалось бледнее призрака. – Вы слышали? Нет, вы слышали, а? – Хвала Матери звезд, он понял! – Чтоб я сдох, у него еще и глюки! Он в бреду! Теперь нам не отвертеться, отец нас всех убьет! Я сам слышал, как он обещал матери сопляка, что теперь он под его защитой, что с ним ничего не случится! Охрененное вышло «ничего-не-случится»! Только послушайте его! – Сколь ни занятно было наблюдать за истерикой Каишты, все же это было вовсе не то, чего добивался Тихх. Мальчик сокрушенно свесил голову, а его брат затряс мастера маэстро за плечи. – Ижи! Помоги! У тебя же куча младших братьев с животами и отец с похмельем, а еще мать, которая делает какой-то чудо-отвар, ты сам говорил!

Чистой воды истерика: дрожащий голос, несуразные вопли, путаница из слов, на лбу выступил пот. И все это великолепие на глазах друзей и сводного брата-сопляка. В иных обстоятельствах Тихх был бы готов два дня питаться одной ежевикой, чтобы увидеть такое с безопасного расстояния. А теперь…

Теперь, понемногу трезвея, Тихх понял кое-что еще: там, на пограничных холмах, собирать дрок должна была и его мать.

А сейчас туда побежит еще и Ижи, гребаный мастер маэстро. Возможно, он тоже куда-то пропадет, не закончив сбор какой-то там своей коры, чтобы исправить ошибку Каишты. Просто растворится в облаке золотых мотыльков. И самое ужасное, что ничего с этим не поделаешь. Даже в своем жалком состоянии Тихх осознавал, что его предупреждения звучат как пьяный бред. В глубине глаз начали набухать слезы, причем уже вовсе не из-за яркого света.

Стоит признать, что не у него одного: казалось, сейчас расплачется и бессердечный Каишта.

– Ну, Ижи, ну, давай, что надо делать? Говори, и мы начнем! У тебя же был план! – орал не своим голосом брат Тихха. От его хватких пальцев на бежевой мешковине хитона Ижи оставались размазанные черные полосы. – Уже вечер, нас скоро начнут искать, и если мы все быстро не исправим… – Судя по лицам остальных, никто его не слушал. – Посмотрите только, на что он похож!

И никто не смотрел. Все головы, кроме Каиштовой, были повернуты влево от миртового дерева, милостиво приютившего всю компанию под своей жесткой, терпко пахнущей кроной. И что там только заметила троица мастеров? Тихх внимательно проследил за их взглядами, но так и не понял, чем же их привлекла рощица карликовых дубов, обступающая поляну ровным полумесяцем. Ничего в ней нового, только удлинившиеся к вечеру тени уже начали жадно протягивать к мальчишкам свои узловатые пальцы. Хотя, может, брат был прав, и их в самом деле начали искать? Тихх пристально вгляделся в глубь низких кряжистых стволов, подспудно надеясь увидеть среди них мать.

Никого.

Вруттаху, однако, так не показалось:

– Там… – Одной рукой он держался за ушибленную щеку, а другой показывал в сторону рощи. Видно, Ижи разбил ему нос: из одной ноздри до сих пор сочилась тонкая струйка крови. – Там кто-то есть.

Дробб весь ссутулился и вытянул вперед длинную шею, стараясь не упустить из виду этого «кого-то». Каишта все так же держался за Ижи, будто приклеенный. В пурпурно-оранжевой кроне что-то пробормотал и тут же стих ветер.

– Может, белка? – только и успел вымолвить Ижи до того, как невидимая сила толкнула его вперед, заставив неестественно выпятить лопатки и завопить от боли и неожиданности. Слово «белка» вытянулось в протяжное «ааааа!», заставило всех подскочить и дружно отпрянуть назад.

Ижи навалился на Каишту, как перепачканный ежевикой мешок, и, падая, увлек его за собой.

– Нет! Отвали! – завопил тот, уже касаясь земли. – Ты меня щас… – «раздавишь», да, видимо, последнее слово было «раздавишь», но оно потонуло в новом потоке глухих криков.

Все произошло так быстро, что Тихх ничего не успел понять: откуда был удар, кто и чем его нанес и что же такое разглядел в рощице Вру-вру. Сидя на корточках, он встревоженно крутил головой, как загнанный зверек.

Ижи распластался на земле лицом вниз и гнусаво стонал. Он не обращал никакого внимания на Каишту, который, продолжая орать «Отвали!», пытался выбраться из-под придавившего его товарища. В этом занятии он проявлял необыкновенное рвение: сучил ногами, точно перевернутый на спинку навозный жук, застрявший в соответствующей его интересам куче.

Вру-вру и Дробб тоже напомнили Тихху насекомых, и он бы обязательно расхохотался, если бы не было так страшно. Эти двое держалсь рядом. Толстый и тонкий, – ну, точно божья коровка и богомол, – они в ужасе прижимались спинами друг к другу, выставив вперед свои палки. Слепо шарили ими в воздухе, отчаянно желая предугадать следующий шаг врага-невидимки. Вруттах для верности делал комичные махи пухлыми ногами – они то и дело выныривали из-под подола его хитона, напоминая хлебные батоны.

Тихх подавился нервным смешком. Невзирая на все кошмары сегодняшнего дня, он все же пробрался наружу, преодолев препятствия, которые чинили ему страх, унижение, и тревога. И, хоть это хриплое квохтанье вряд ли можно было назвать здоровым смехом, Тихх не стал ему сопротивляться. Он чувствовал, как через эти конвульсии в животе и грудной клетке его покидают паника и боязнь неизвестности. В тот самый момент, когда Каш с дружками готовы были обосраться от страха (нет, это не метафора: Вру-вру уже вовсю пускал ветры), он вдруг обрел какую-то неведомую силу. Свою собственную, незримую, как враг из дубовой рощи. Силу, не доступную для других просто потому, что ее нет в природе.

«Она у меня в голове».

В голове, как и сказки, над которыми вы смеялись. В ней вы вовсе не знаменитая шайка Каша, наводящая шороху во всем поселении, а кучка жалких насекомых под прицелом мухобойки. Два навозных жука, божья коровка и богомол. Ползают и летают парами на случай встречи со всякими белками.

Тихх катался по земле и хохотал в голос.

Встречайте, единственный на всем Харх цирк насекомых, по совместительству, мастеров импровизации! Не проходите мимо! У каждого свой талант: первый навозный жук поразит вас своей артистичностью, второй удивит мастерством пародий, богомол у нас умеет очень музыкально сморкаться, а божья коровка – известный фокусник-иллюзионист.

– Ха-ха-ха-ха-ха! – Смех Тихха уже сотрясал всю поляну, но его это мало беспокоило. Ему вообще надоело о чем-то беспокоиться. Каш сотоварищи хотели отменного веселья, так пусть получат сполна!

Полет разгулявшейся фантазии уже было не остановить. В ней навозные жуки стремительно превратились в тучных борцов, и один на глазах изумленной публики уже придавил своим весом второго. Бац – прямо в лепешку. Очень, очень жаль второго жука, но вот на сцену вылетели другие выступающие. Ввжжжух-шуххх, взметнулись в воздух остро заточенные палки: божья коровка сошлась с богомолом в зрелищном фехтовальном поединке. Повязки на глазах, похожие на те, что надеваются при игре в прятки, не позволяли им видеть друг друга, и каждый взмах пронзал пустоту.

Тихх задыхался от смеха. Он полностью отключился от реальности, упиваясь все новыми деталями увлекательной жизни насекомых, которые подкидывало ему неуемное воображение. С каждой волной смеха он уносился все дальше от злополучной поляны, уносился, пока мог.

А потом его попытались подстрелить.

Смех – его крылья – резко прервался, страх приказал падать, и он упал.

Очнувшись, медленно, очень медленно открыл глаза, осторожно прополз взглядом по сухой земле. И совсем не удивился, когда взгляд уперся в стрелу: в него ведь стреляли. Попали или нет, это совсем другой вопрос. Наконечник короткой стрелы из гладкого темного дерева, с оперением из пятнистых перьев незнакомой Тихху птицы, был непринужденно воткнут в щебнистую почву. Совсем рядом, на расстоянии полушага.

Хотели бы попасть, уже бы попали, подумал Тихх. А что, если…

Думы прервал раздавшийся сзади возглас Каишты:

– Не смей! Не смей, сука! Ты хоть знаешь, кто мой отец?

Когда Тихх осторожно развернулся на голос брата, ему открылась поразительная картина: вся компания замерла, прислонившись к стволу миртового дерева; и если густым сумеркам было подвластно скрыть выражения их лиц, то с запахом смертельного страха темнота уже ничего не могла поделать. Напротив пленников стояла невысокая костлявая девчонка, примерно Тиххова возраста, совершенно обычная, если не брать в расчет наполовину отстриженные белые волосы и легкий лук с наложенной стрелой. Такое же странное пятнистое оперение, – не водятся здесь такие птицы! – наконечник направлен в грудь Каишты.

– Вра-хха-йии, – снова прокатилось в голове «послание» громов.

– Выстрелишь, и уже утром твоя полу-лысая башка будет надета на огородное пугало у нас во дворе!

Плохая идея – угрожать кому-то, когда сам боишься до усрачки.

– Тихх, братик, помнишь, наш отец говорил, что вечером придет с мужиками за нами сюда? С ним будут несколько здоровенных хархи, помогут нам дотащить урожай.

Вдвойне плохая идея – резко менять тактику.

– Братик? – Девчонка насмешливо хмыкнула. – Ты же только что предлагал подстрелить его, чтобы я вас отпустила! И даже не чухнулся, когда выстрелила в землю рядом с твоим любимым братиком. Интересно, – она наклонила голову, и серебристая прядь волос упала ей на лоб, – с папочкой у вас такие же теплые отношения?

Ни в какую не желая учиться на собственных ошибках, Каишта так же резко перешел к торгу:

– Че тебе надо?

– Ниче, – в тон ему ответила девчонка. – У меня и так все есть. Я живу и радуюсь каждому дню так, как вы в жизни не сумеете. – Наконечник наложенной стрелы чертил вечерний воздух, меняя прицел, гуляя по замершим у дерева живым мишеням. – Но еще я очень люблю наблюдать. Разведывать, – тут она мечтательно поглядела в небо, словно высматривая что-то ночным зрением. – И мне нифига не понравилось то, что я здесь увидела.

Тихх беззвучно молился Огненному богу, чтобы хоть раз за этот проклятый день он проявил к нему свою милость и дал сбежать от вооруженной лесной разведчицы.

Бог не услышал его, потому что именно в тот миг, когда Тихх готов был броситься со всех ног в глубь дубовой рощи, девчонка повернула плечо в его сторону, продолжая держать прицел:

– Вот и братик очухался!

[1]Аграрий – самый крупный землевладелец в деревне или сельском поселении Харх. Постепенно расширяет свои наделы и хозяйство за счет скупки земель обнищавших крестьянских семей. По совместительству часто выполняет обязанности старосты: принимает решения по благоустройству поселения, обеспечивает свободные руки оплачиваемой работой, занимается организацией коллективного труда, ведает общими запасами В редких случаях (и это случай Зуйна) выступает в роли поверенного местного жреца или жрицы.

Тихх и Каменные головы Севера. Глава 2. Девочка-стрелок

Повернувшись на мгновение, девочка-стрелок успела быстро посмотреть на Тихха, прежде чем снова впиться глазами в свои мишени. Всего один короткий взгляд, чтобы стало ясно, что происходит. Правда, от этого понимания все сделалось только сложней.

Она повернулась стриженой половиной головы, и свет первых вечерних звезд вырезал из темноты рельефный профиль, скользнул по едва отросшему слева ежику волос и металлическому завитку, опоясывающему ушную раковину. Заправленная в свободные шаровары, синяя рубаха перехвачена на груди проклепанными полосками грубой кожи. Это выглядело так странно – странно для девочки, – что Тихх даже засомневался, кого он все-таки видит перед собой. Только что казалось, что это дерзкая, самоуверенная пигалица с луком. Берегитесь! Одно неосторожное слово в ее сторону, и пятнистое оперение ее стрелы будет торчать у вас из задницы! Только она куда-то делась, и вместо нее на Тихха взглянул теряющий самообладание воин.

Не было в ее глазах никакой холодной твердости, которой, как гласят легенды, славятся доблестные бойцы; не было уверенности в совершаемом правосудии; не было в них даже суровости, достаточной, чтобы и дальше удерживать четверых хархи, которые старше физически сильнее нее. Подевалась куда-то даже насмешливость, которая так шла ей и так бесила Каша. Она как спичка, понял Тихх, вспыхнула и тут же прогорела. В широко распахнутых серых глазах вместо вызова теперь застыл ужас, затравленно вращались зрачки. Безумный, полный агонии взгляд полоснул Тихха по лицу, бешено заметался по окрестностям, и, так ни за что и не зацепившись, переключился на пленников. Локоть руки, натягивающей тетиву, задрожал.

Однако Каиште хватило этих коротких мгновений, чтобы с помощью жестов передать дружкам какие-то знаки. Выглядывая из-за спины разведчицы, Тихх увидел, как Дробб по его указке нагнулся – в его руке что-то тускло блеснуло – и быстро завел руку назад.

– Я все видела!

Девочка-стрелок коротко махнула влево дрожащим локтем, от чего ее лук выписал в воздухе странную дугу.

– Да? – почти огрызнулся в ответ Каишта. И что же? Может, и нам покажешь?

Глупо, конечно, дерзить, когда в грудь тебе смотрит стрела, но что еще ему оставалось? Ничего, кроме как тянуть время и ждать подходящего момента.

– Видела, что вы с ним сделали. – Слегка запрокинув голову назад, разведчица указала на Тихха. – Как вы притащили его сюда, как что-то в него вливали, как потом весело смеялись.

От ярости, смешанной с испугом, подрагивал не только голос девочки. Свободные штанины коричневых шаровар не могли скрыть мелкую трясучку в коленях. Видимо, она это заметила и резким движением сменила опорную ногу. Не помогло.

– Да? – влез Дробб. Даже сейчас он продолжал копировать Каишту. – И что же? Ты говоришь, тебе все это так не понравилось, но ты продолжала сидеть там, в ветвях, как белка, и наблюдать. – Что бы он там ни прятал в за спиной, это несомненно придавало ему уверенности. – Если твоей беличьей душонке стало так жалко малого, что же ты сразу не перестреляла нас из укрытия? А?

Вместо ответа разведчица снова махнула локтем влево, в сторону рощи. Из ее темноты гортанной трелью откликнулся дрозд.

– Ты кому там знаки подаешь, сука? – встрепенулся Ижи. – Ты чуть не убила меня, лесная сволочь! Тебе это с рук не сойдет, так и знай!

– Чуть не убила? – на мгновение к девочке вернулся язвительный тон, как будто она наконец вспомнила, зачем она здесь. – И где же тогда кровь? При убийстве всегда море крови, так и знай!

Дробб выглядел так, как будто на что-то решился: он стоял, от нетерпения переминаясь с ноги на ногу. Каишта потихоньку пихал его локтем в бок.

У Вруттаха округлились глаза, задрожали оба подбородка:

– Ты-то от-т-куда з-знаешь, ч-что б-бывает при уб-бийстве?

– А ты как думаешь?

– Милостивая Матерь звезд…

Вру-вру зажмурился, сполз вниз по стволу и, путаясь в словах, забормотал молитву. Каишта скроил печальную рожу и похлопал его по плечу.

– Да, Вруттах, – тихо и серьезно сказал он, – молись за Ижи. Прошу тебя, молись, как за родного брата. – Одной рукой он продолжал подпихивать Дробба вперед, а другой обнял держащегося за дерево Ижи. – Брата, которого мы сегодня чуть не потеряли. Да, – Каишта скорбно повесил голову и тяжко вздохнул, – чуть не потеряли из-за своих глупых игр. Из-за того, что не умеем вовремя остановиться и вернуться в домик до того, как ведущий крикнет: «Горю!»

Пятнистое оперение стрелы нерно заплясало над плечом незнакомки: еще бы, столько времени удерживать тетиву. Сейчас опустит, решил Тихх, просто не выдержит напряжения.

– Я не знаю такой игры и мне плевать на нее! – выкрикнула девочка-стрелок. На слове «плевать» ее голос сорвался.

Глаза мастера маэстро недобро блеснули, он сделал небольшой шаг вперед, пряча руки за спиной. Прекрасный шанс выслужиться перед отцом Каша, и он его не упустит.

Тем временем брат Тихха успел окончательно войти в роль.

– Прости нас, Ижи, – продолжил он свой «монолог раскаяния». – Прости, что из-за нас ты оказался в смертельной опасности. А ведь, падая, ты прикрыл собой меня, спас от стрелы. – Рука, только что подталкивавшая Дробба, смахнула воображаемую слезу. «Как мило, – усмехнулся про себя Тихх. – Особенно то, как ты в этот момент орал “отвали!”» – Вот, посмотри, что ты с ним сделала. – Каишта обвинительно вперился в разведчицу и потребовал: – Ижи, покажи спину.

– Там стрела была почти игрушечная, – сквозь зубы выдавила девочка. – Наконечник деревянный, да к тому же тупой. Прямо как вы, – еле слышно прошипела она.

Тихх видел, как вместе с самообладанием ее покидают и силы: рука начала медленно опускаться. Наверно, ей самой недомек, как это вышло, что она уже оправдывается перед своим пленником. Натяжение тетивы ослабло, древко лука заметно распрямилось. Вместо того, чтобы хотя бы попытаться вернуться в исходную стойку, девочка нагнулась и вытянула шею вперед: конечно, нужно ведь рассмотреть, что она натворила, какое ужасное, почти смертельное ранение нанесла незнакомому хархи! Именно этого и хотел от нее Каишта. Вот, что ему было нужно, – сократить расстояние до такого, которое делает лук не опаснее коромысла. До такого, при котором в ход вступает совершенно другое оружие.

То, что сейчас за спиной у Дробба.

– Игрушечные у тебя мозги, Плешивая башка! Иначе ни за что не сделала бы такого!

Ижи уже стянул свой бежевый, в черных разводах, хитон и повернулся к разведчице спиной. Каишта глянул на ранение, картинно ахнул и схватился за сердце. Вруттах, очевидно боясь теперь даже поднять голову, продолжал вполголоса молиться и причитать. Нет, с этого расстояния ничего не разглядишь: об этом позаботились сумерки и древесная крона – одинаково густые и одинаково коварные.

Все делают то, что хочет от них Каишта, и девочка-стрелок не стала исключением. Если она сама не хочет идти вперед, значит ее подтолкнет чувство вины – таков расчет брата. Тихх видел его план насквозь: раздавить, уничтожить стрелка, чтобы осталась только девчонка. С девчонкой, у которой больше нет сил натягивать тетиву, которая в ужасе от того, что натворила, которая почти открылась для удара, справиться гораздо легче.

И прежде, чем Тихх успел как-нибудь ее предупредить (в выборе стороны он не сомневался ни секунды), незнакомка шагнула к дереву. Одновременно с ней шагнул и Дробб, правая рука за спиной, левая на бедре. Богомол на тропе войны.

– Да, подойди, посмотри, что ты сделала! – Черный палец Каишты указывал на едва различимую в темноте спину Ижи. – Он еле на ногах стоит. Спорю на сто серебряных пластин, внутри у него что-то повредилось.

Чирррк, нижнее плечо лука царапнуло сухую землю. «Нет, не надо!» – хотел было крикнуть Тихх, но опять не успел – уже в следующее мгновение лук перекочевал за спину девочки. В руке осталась только стрела.

Дробб, не мигая, следил за ее движениями. Весь напрягся, ощетинился и замер – готовился. Невыразимое возбуждение таилось за его окаменелой позой, но понять это можно было только по часто раздувающимся ноздрям и перекатывающимся желвакам. Тихх судорожно сглотнул, но не слюну, а лишь пыльный воздух. Язык прилип к небу; не язык вовсе, а отброшенный хвост умирающего Ящера – сухой и весь в песке. На зубах пронзительно скрипнуло несколько песчинок, и этот скрип заставил его сжаться, словно испуганную улитку в раковине. Ничего он не мог сделать, кроме как спрятаться в ней, снова спрятаться и ждать, когда стихнет гром. Отчаянное желание защитить незнакомку от разъяренного брата вдребезги разбивалось о слабость, неуверенность и, самое главное, – полное отсутствие плана. Бессилие и злость делали руки непослушными, голова тяжелела, мысли разбегались.

А вот план Каишты воплощался в жизнь прямо на глазах. Еще один шаг, еще два – девочка медленно приближалась к дереву. Совсем как Тихх, которого эта же компания однажды заманила в присыпанную соломой канаву, уверяя, что в соломе прячутся светлячки – особые, которые светятся только днем. Только никаких светлячков там не оказалось, канава была глубокой и очень грязной, а солома, которой Тихха потом беспрестанно посыпали сверху, прекрасно прилипала к этой грязи. Куриный принц, так, кажется, его называли потом еще целый звездный оборот. Его высочество куриный принц из своего выдуманного соломенного дворца. Ко-ко-ко, не обсохло молоко. Кукареку, вам сейчас яйцо снесу. Долго отмываясь в ручье от грязи и унижения, Тихх тогда думал только об одном: никто, ни один из зрителей этого представления не сказал ему…

– Не ходи!!! – заорал он вдруг не своим голосом.

Вся злость на Каишту, вся горечь от бессилия вдруг соединились вместе и переплавились в истошный крик. Даже собственный голос показался Тихху незнакомым. Он даже не успел понять, что заставило его выбраться из раковины и как он посмел возразить раскатам грома над своей головой.

Крик сотворил мимолетное, ускользающее мгновение чуда – все переключили внимание на Тихха. Лицо Каишты исказила гримаса ярости, было видно, что ответный крик – ядовитый, злобный – так и рвется из него наружу, но застревает в горле, как, бывало, застревали у Тихха нужные слова. В его план, может, и снова блестящий, но все же слишком хрупкий, чтобы подстраиваться под обстоятельства, попытались вмешаться. И план начал рассыпаться, как рассыпалась тогда под ногами Тихха солома. Вруттах прекратил жалобно стенать, «смертельно раненый» Ижи обернулся. Даже Дробб отлепил взгляд от своей цели и вытаращился брата Каишты, как на последнего предателя. Повернула голову и девочка.

Ко-ко-ко, не обсохло молоко.

– Стой, не двигайся! – был следующий выкрик, такой же неожиданный и отчаянно дерзкий, как и первый.

Пора выбираться из раковины. Ища руками опору, чтобы оттолкнуться с корточек и встать на ноги, Тихх впечатал ладони в землю. Руки коснулось что-то холодное и опасное.

– Заткнись, мать твою! – донеслось со стороны дерева.

«Ага, заткнуться. И прекратить тебя позорить».

– Прекрати меня позорить, ты, слабоумный!

Холодным и опасным оказался наконечник стрелы. Металлический, а не деревянный и очень даже острый, а не тупой (как Каишта с дружками). Это хорошо, очень хорошо… Гладкая твердь стрелы послушно легла в руку.

Кукареку, вам сейчас яйцо снесу.

Словно отпущенная пружина, Тихх рванул вперед, к девочке. Он не смотрел по сторонам, просто не мог смотреть, потому что, если план Каишты был хрупким, то у него его не было вовсе. Был один только порыв, который налетел, как внезапный ветер, и закрутил его в бешеном воздушном танце. Как смутное предчувствие при виде одиного дрока, как приступ смеха под пролетающими рядом стрелами, как раскаты грома в голове. Отвлечешься, переключишь внимание, и этот ветер стихнет, оставив тебя один на один с жестоким миром. Впрочем, как и любая другая магия.

Поэтому лишь краем уха Тихх услышал окрик Каишты: «Давай!» и лишь краем глаза увидел, как справа к нему метнулся размытый продолговатый крючок.

«Боевой богомол бросился исполнять приказ», – понял мальчик и ускорился.

Девочка-стрелок застыла между двумя несущимися к ней фигурами. Она успела сорвать с плеча лук, но только для того, чтобы, скрестив его с так и не убранной стрелой, создать какое-то подобие защиты. Использовать лук по назначению она даже не попыталась. Если ею тоже управлял какой-то неведомый ветер, то он давно унесся в другом направлении.

От девочки пахло какой-то резкой цветочной пыльцой и незнакомыми специями, ткань рубашки оказалась гладкой и прохладной, а заклепки портупеи немного царапались. Это все, что успело вместить восприятие Тихха, когда он, как ему казалось, медленно, будто во сне, схватил ее за плечо и отпихнул назад, за свою спину. То, что только что было размытым крючком, обрело черты Дробба. Сухощавое лицо горело азартом, но взгляд перестал быть острым и сосредоточенным. Он был очень близко, но еще ближе оказался тускло блестящий предмет – горлышко разбитой винной бутыли.

«Что ж, не ты один теперь вооружен», – успел подумать Тихх до того, как его брат закричал:

– У него стрела! Ломай ее!

Но Дробб его уже не слышал. Охваченный предвкушением триумфа, в полшаге от заветной цели, он, вероятно, не замечал не только стрелу, но и самого Тихха. Не замечал ровно до того момента, пока металлический наконечник не коснулся его впалого живота.

Поляну огласил резкий вопль:

– Аааай!

Дробб выгнул спину, отшагнул назад и застыл на месте, как ледяная скульптура. Его свободная рука метнулась к месту укола, и, не решаясь дотронуться до раны, безвольно повисла в воздухе.

– Ах ты мелкий ублюдок!

Даже в сумерках было видно, как побагровели щеки мастеро маэстро, – будто сам Огненный бог дыхнул на них. Левая рука продолжала дрожать напротив пупка, но правая оставалась поднятой, как бы продолжая замахиваться горлышком от бутыли. Удивительно, некстати подумал Тихх, как в нем, таком тощем, умещаются страх и злоба?

И все же, так оно и было: страх сковал Дробба, заставив замереть в нелепой позе, а злость не позволяла ему отбросить острое стекло в сторону и отступить. Пожалуй, эта борьба даст им с девочкой-стрелком небольшую временную фору – три, может быть, четыре вдоха.

– Беги в рощу, – выдохнул Тихх, даже не оборачиваясь. Только сейчас он разжал пальцы на плече девочки; ткань под ними уже перестала быть прохладной. – Прячься.

Никаких отдаляющихся шагов за спиной. Что-то незнакомое и пряно-острое продолжало щекотать ноздри. «Вот дура!» Еще пара вдохов, и наш боевой богомол осознает, что не ранен, – Тихх ведь даже не надавливал на стрелу, он просто его коснулся – и вспомнит, зачем он здесь. Идеальный, возможно, единственный шанс девочки убежать с поляны невредимой утекал, словно песок сквозь пальцы.

Справа мелькнула тень, и у Тихха сжался желудок: Каишта ринулся на помощь Дроббу.

– Каш, у меня там… – мямлил тот, – …в меня ткнули чем-то. Меня проткнули, слышишь, Каш…

Но Каш только отпихнул его в сторону, точно докучливого попрошайку.

– Все приходится делать самому, – проскрипел он, на ходу выхватывая розочку из рук «ледяной скульптуры». От неожиданного толчка Дробб еле устоял на ногах.

Один вдох.

Сзади вместо топота убегающих ног раздалось приглушенное шебуршение. Пряности и пыльца так никуда не исчезли, и Тихх за это готов был возненавидеть ту, чья кожа их источала. Выходит, его храбрый рывок оказался просто бездумным, никому не нужным риском, который только все только усложнил. Словно почуяв его слабину, голову опутали новые сомнения: что, спрашивали они, если в этой горячке ты не просто коснулся Дробба? что, если все это время девочка пыталась убежать, но ее удерживала твоя мертвая окаменелая хватка? что, если за помощь ей тебя высекут или заморят голодом до полусмерти?

Что, если ты просто жалкий, слабоумный куриный принц?

Солома, грязь и пыль… В той канаве было столько грязи, а сверху ее кидали еще и еще. Грязь забилась даже в рот, попала даже в глаза…

В глаза. Выставив перед собой стрелу, как копье, Тихх резко нагнулся и вкогтился пальцами в неподатливую, твердую почву, чтобы быстро набрать в ладонь земли. Однако с тем же успехом можно пытаться наскрести песка с уже обожженной глины: дождей не было с начала Ящера. Змеи сомнений еще сильней стискивали череп.

Что ты будешь делать, когда мать все узнает?

Последняя попытка врыться в безразличную к его стараниям твердь земли (средний палец полыхнул огнем, намекая на сорванный ноготь) ни к чему не привела. А запас вдохов, отделяющих от удара брата, иссяк.

Разгибая колени, Тихх уже видел перекошенное лицо Каишты. Видел, как он заводит по дуге правую руку, широко замахиваясь, – удар будет что надо. Искры из глаз полетят. Тихх было хотел тоже замахнуться, но понял, что нечем: стрела, оплот его уверенности и надежды, валялась внизу, на песке. Уронил он ее сам, пока копался в нем в поисках «ослепляющего порошка» или стрелу успел выбить из его рук Каишта, уже не имело никакого значения.

Стеклянный оскал горлышка неумолимо приближался к лицу Тихха. Он зажмурил глаза, как зажмуривал их в грязной канаве. Он уже знал, что произойдет: сейчас будет больно, а потом все заржут. Ничего нового, если задуматься. Нужно только посильнее зажмуриться, и тогда, может быть…

Вдруг в ухо что-то свистяще дыхнуло:

– Ляг!

Не смея ослушаться, Тихх мешком рухнул на землю. Закрыл руками голову. Все, вот и конец, думал он, увязая в паутине темноты, которую усердно ткал паук страха. Липкие, удушающие нити подбирались к горлу, а у паука было лицо Каишты. Работая, он ухмылялся и насвистывал очередной издевательский мотивчик:

– Ин-те-рес-но, по-че-му; ин-те-рес-но, по-че-му; ин-те-рес-но, по-че-му грязь так нра-вится е-му?

Вдруг паутина лопнула. С таким оглушительным треском, как будто ее нити были стеклянными. Тихх отнял руки от головы и обомлел: с неба второй за этот безумный день низвергся дождь. И если в первом случае в роли дождя было вино, nо сейчас – стекло. Тысячи взблескивающих в звездном свете крохотных осколков взвились в воздух, рассыпались по нему сверкающей крупой, чтобы потом впиться своими острыми гранями в каждого, кто окажется у них на пути.

И горе тому, кто по неосторожности подставит этим «каплям» лицо.

А ведь именно так и поступил Каишта. Не в состоянии понять, что за неведомая сила выбила оружие из его правой руки, он замер лицом кверху, зачарованно наблюдая за этим стеклянным фейерверком. Нет, он даже не посмотрел на девочку, точный и внезапный выстрел которой и лишил его разбитого горлышка. В этот момент она как раз опускала руку, которая только что выпустила из тетивы оброненную Тиххом стрелу. А в следующий уже лежала рядом с ним на земле, точно так же прикрывая голову сцеплеными в замок руками. Время застыло, и судить о нем можно было лишь по частому, горячему дыханию, обжигающему локоть Тихха.

Где-то рядом раздался взбешенный вопль: надо думать, лица Каишты достигли осколки его же собственного оружия. И следом еще один, указывающий, что Дробб, его ручной боевой богомол, оказался ненамного сообразительней. Потом два вопля слились в один, словно сверяя тональность. В нескольких местах (похоже, кисти рук и низ шеи) кожу царапнули, но тут же отпустили маленькие острые коготки. Значит, их с девочкой задели самые крохотные капли стеклянного дождя, успел облегченно сообразить Тихх. Каиште же достались самые…

Что-то тонкое и цепкое вонзилось в запястье, а следом и в мысли. Они рассыпались, как бутылочные осколки, подчинив тело и разум короткому приказу:

– Бежим.

А дальше руку безо всякого предупреждения изо всех сил рванули вверх, едва не выкрутив плечо. Чтобы не упасть от рывка, Тихх заработал ногами. Каждое движение отдаляло его от мерзкой компании сводного брата, от проклятой поляны, где ему довелось столько вытерпеть. Устремившись за девочкой-стрелком (ей уже не приходилось тащить его за руку), постепенно набирая скорость, Тихх на мгновение почувствовал себя освобожденным. Его неприятели остались позади, и даже если и решились на погоню, то не имели никаких шансов. Бегом, бегом! Ни один богомол, ни один навозный жук его не догонит! Как же здорово! Прозрачный ночной воздух ловко расправился с проделками винных паров, мир перестал качаться, в голове окончательно прояснилось.

И тогда Тихх понял, что он со всех ног несется меж карликовых дубов, и их пока еще редкая поросль вот-вот станет гуще, дубы, равно как и их корни, будут увеличиваться и крепнуть, будут все теснее прижиматься друг к другу, пока не превратятся в непроходимый лес. Да, ненавистный Каишта оставался далеко за спиной, и теперь уже точно не найдет его, но там же оставался и дом. Родная Кригга. Щемящая неразгаданность дрока-отшельника. Мать… Несмотря на все сегодняшние злоключения, Тихх продолжал надеяться, что она не ходила к Багряным холмам, все-таки теперь она замужем за господином Зуйном, а он, по его же собственным словам, всегда найдет свободные руки для честной работы.

Сегодня он уже точно этого не узнает.

Дышать стало трудней. Сначала казалось, что это из-за быстрого бега. Может, и так, но, вглядевшись в темноту, мальчик понял, что все дело в деревьях. А он ведь и не успел заметить (хотя и предсказывал ранее), как подлесок перешел в самую настоящую чащу. Толстые загрубевшие стволы стояли друг наротив друга тесными группами, точно враждующие семьи. Изгибистые ветви тянулись к небу, что-то с присвистом шепча медными и бронзовыми листьями с металлическими прожилками. Но ветер ничего не отвечал им: любой его вздох терялся в плотной кроне, не успевая достичь нижних веток.

На лице выступили бисерины пота, сердце яростно трепыхалось, как выброшенная на берег рыба. Зачем бежать дальше? Мощный корень, похожий на огромного земляного червя, будто прочел эту мысль, когда поставил Тихху внезапную подножку. Он еле удержал равновесие, от неожиданности прикусил себе язык и, естественно, сбился с бегового ритма. Казалось бы, самое время для небольшой передышки, но…

– Бежим. – Не приказ, а просто утверждение, сказанное спокойным, твердым тоном. И нет, девочка даже не запыхалась.

Тихху от этого стало немного стыдно, и, не желая вновь показать себя слабым и жалким, он снова встроился в эту лесную гонку. Побежал как подстреленный, хоть за ним никто и не гнался; как будто это было единственное, что ему оставалось. В запястьях и коленях все еще покалывало от неожиданной встряски, которую устроил ему дубовый корень.

Лес продолжал испытывать на выносливость. Укрупнялись стволы, разрастались ветви, густели кустарники и травы лесного полога. А Тихх и девочка-стрелок бежали и бежали, врезаясь резвыми крохотными точками в его зелено-бурую шелестящую мантию. Бежали быстро, но во имя Матери звезд, куда? Ни дорог, ни тропинок, ни каких-нибудь случайных путевых примет – высоких камней, необычных цветов на ветках кустарника, серебрящейся нитки лесного ручья – ничего, казалось, не управляет маршрутом разведчицы.

Но может ли ей вообще хоть кто-то управлять? Только что окруженная тремя хархи с препаршивейшим характером, почти сломленная, готовая встретиться с острыми «лепестками» стеклянной розочки, она уже мчится в глубь чащи навстречу новым опасностям, и только пепельные волосы мелькают меж темных стволов, как лисий хвост.

Вперед, за этим седым хвостом, холодным факелом посреди удушливого мрака. Единственной надеждой не остаться в зловещем ночном лесу наедине с древесными великанами и их коварными ступнями-корнями. С ними и, возможно, еще громами, с содроганием вспомнил мальчик. Пахло задубелой смолой, сухими листьями и нагретым металлом, а когда Тихх почти настигал свою спутницу, к этим запахам примешивался почти сладковатый пот и те самые специи. Но, погодите, такие ли уж незанкомые? Тихх принюхался. Нет, наверно, это снова игры воображения. Нет, он просто устал, день был длинный, бесконечно длинный и очень тяжелый.

Но когда в очередной раз он вложил остатки сил в отчаянный рывок навстречу пепельному хвосту, лесная духота и быстрый бег раскалили кожу девочки до предела, а слабенькое дуновение ветра все же просочилось сквозь лиственную занавесь… Тогда Тихх понял, что глупо пенять на воображение. Солнце, холмовые травы, мед, сухое сено и пчелиный воск, проникшие в его ноздри были реальней некуда. Их невозможно ни с чем перепутать.

Так пах дрок.

– Послушай! – задыхаясь, выкрикнул Тихх. – Погоди, пож-жалста!

– Бежим, – в третий раз повторила девочка-стрелок. Просто бросила это слово куда-то в темноту леса, даже не обернувшись.

Следовало, конечно, ожидать, но теперь, только теперь Тихх понял, что встревожился по-настоящему. Ему были нужны ответы.

– Дрок, – выдохнул он, на ходу выдирая репейник из волос. – Куст такой ж-желт-тый. – Никакого ответа. Только вдалеке хохотнул филин да скрипнули друг о друга ветки. – Знаешь так-кой?

Тихх еще сильней впился взглядом в ускользающий пепельный хвост. Он немного свесился вправо – его хозяйка то ли о чем-то задумалась, то ли прислушивалась к ночным шорохам.

– А, дрок, – беспечно бросила она, словно о чем-то вспомнив. И махнула рукой, подзывая спутника к себе: – Помогай давай.

Вблизи – и этого тоже, разумеется, следовало ожидать – знакомый запах усилился. Не стал ему препятствием даже опьяняюще-дымчатый можжевельник, разлапистые ветки которого начала раздвигать разведчица, практически прорубая им дорогу сквозь хвойный плетень.

– Сегодня принесли, – как бы между прочим уточнила девочка-стрелок.

Ее руки усердно работали, по выпуклой скуле стекала дорожка пота, а серебристый ежик волос с левой половины головы влажно блестел. Блестела и стальная дуга серьги, скрывающая половину ушной раковины. Разведчица вытерла лоб рукавом рубахи, и тогда короткие волосы прилипли к коже черепа. В мутном звездном свете она выглядела почти лысой. Почти устрашающей.

И она точно знала, куда они идут.

– Кто? Кто принес? – Тихх вцепился в локоть девочки, пытаясь развернуть ее к себе лицом, так, чтобы видеть и длинную половину ее волос. Чтобы посмотреть ей в глаза. – Где его собирали? Вы украсили им свой дом? Где он?

Какая-то часть разума вовсе не удивилась ответному молчанию, ибо уже все знала.

– У нас, – тут разведчица сузила серые глаза, и взгляд ее стал по-взрослому твердым, – нет дома, как у твоего брата нет чести. – Странный выговор. Гортанный, с металлически шипящими согласными – чеззси, – от него веяло ветрами других земель. – Если перестанешь трясти меня, расскажу секрет. – Сззекред. – Да убери ты свои лягушачьи лапки!

Руки Тихха и правда похолодели. Вновь подчинившись, он разжал пальцы, хотя и так уже все понял. Хархи и кочевники врахайи, единственное место в округе, где в это время цветет дрок, неоконченная работа, пустой холм в разгар трудового дня… Он ошалело уставился на девочку стрелка, словно видел ее впервые. Взгляд скользнул по угловатому загорелому лицу, задержался на почти сросшихся белесых бровях, так странно выделявшихся на смуглой коже, опустился немного ниже.

– Куда ты там пялишься?!

Но Тихх даже не успел добраться взглядом до того места, куда обычно пялятся: остановился на шее, вернее цепочке, сплетенной из серебряных прожилок листьв нитчатого дуба. Продолжение цепочки пряталось под синей тканью рубахи и висящий на ней медальон еще оставлял некоторые сомнения, но… Но их развеяли особое переплетение, напоминающее колос пшеницы, и застежка в виде подковы.

Это была цепочка матери.

– Откуда это у тебя?

– Если не прекратишь пялиться, оставлю тебя здесь. Помогай давай. – Девочка снова заработала руками, уверенно продираясь через можжевеловые заросли.

– Откуда? – Тихха трясло изнутри, но он говорил тихо и вкрадчиво, словно боясь спугнуть дикую белку. Узнать, нужно любой ценой узнать, что с матерью и почему она отдала ей свою любимую цепочку – свадебный подарок господина Зуйна. И отдала ли сама? – Я помогаю, – он пристроился сбоку (где были длинные волосы) и начал раздвигать игольчатые побеги – вот, видишь?

Разведчица пожала худыми плечами, при этом звенья цепочки перекатились вдоль шеи, а потом вернулись на место.

– Из тебя помощник, как из твоего брата – воин. – Махнув рукой, она ринулась вперед, оставляя Тихха вместе с его вопросами позади.

– Ты не ответила. Так нечестно!

– Да? А знаешь, что еще нечестно? – Нечесззно, – вновь мысленно передразнил мальчик. – Нечестно даже не поблагодарить за спасение!

– Йии-эээррр, – передразнила за него пролетающая мимо птица, похоже, козодой. Она устроилась на высокой ветке, слева от мальчика, и по-жабьи заурчала: – Фрь-фрь-фрь. – При одной мысли о летающих жабах спину сковал холодок омерзения. Нет, спасенным Тихх себя не чувствовал.

– Ты стреляла в меня.

– Не в тебя, а в песок рядом с тобой.

– Наконечник той стрелы был железным!

– Я достала первую попавшуюся.

– Но зачем? Зачем ты стреляла?

Девочка говорила с Тиххом, не оборачиваясь, но по тому, как она наклонила голову и как повисли в воздухе ее локти, легко было представить и как изгибается в сомнениях серебристая бровь. Она замялась – впервые с момента их встречи. И не знала, из какой норы вытащить слово, тоже впервые.

– Твой брат предложил выстрелить в тебя вместо него, – проговорила она наконец. Голос звучал так, как будто ее заставили съесть что-то очень горькое.

Тихх остолбенел. Ему показалось, что козодой превратился в жабу и студнем плюхнулся ему на голову. Потому, что услышать это вот так, напрямую, было вовсе не то же самое, что услышать это под винными парами на поляне, в общей сумятице и неразберихе. Нет, он, конечно, знал, что Каишта его, мягко говоря, недолюбливает, но вот это «предложил выстрелить»…

Это совсем не то же самое.

– Слушай, – голос девочки немного потеплел, и даже звук «ш» был произнесен без металлического призвука, – ну, может, он испугался? Сам не знал, что говорил. – Прекрасное оправдание. Жаба медленно сползала вниз по плечам, от ее прикосновений разбегались мурашки. – Да, между прочим, они все испугались! – Разведчица гордо повела плечами. – Что угодно готовы были предложить, лишь бы я отстала.

– Испугались, ну да. – Тихх коротко кивнул, поджав губы. Внутри расползался холод. – И готовы были на все, угу. Абсолютно на все.

– Ну, я же так и сказала. – Девочка слегка задрала подбородок и любовно провела рукой по древку лука. – Ладно тебе, не переживай, – другой рукой она робко потянулась к плечу Тихха, – я еще до них доберусь!

Доберуззсь – так шипят змеи, таящиеся в деревьях; так свистит в воздухе стрела. Тихх отшатнулся от протянутой руки.

– Что он сделал, когда ты выстрелила?

– Слушай, – девочка-стрелок сделала шаг навстречу, – это все совсем не важно, правда. – Тихх сделал шаг назад. – Не думай об этом. Скоро мы доберемся, и тогда…

– Что он сделал?!

От ее сочувственного взгляда стало только хуже. Еще хуже – после того, как она нехотя проговорила:

– Стоял и смотрел.

– И только?

Разведчица опустила глаза. Вранье, как и самообладание, определенно не входило в список ее талантов. Холодные жабьи лапы заставили Тихха сжать кулаки до боли в костяшках. Он вонзился взглядом в темную глушь, за которой прятался дом; по крайней мере то, что он раньше считал домом.

Несколько тягостных мгновений спустя девочка пробормотала:

– Нет, еще было три слова.

Сумрачный хвойный саван укрывал землю до самого края мира, и не было за ним никакого дома.

– Какие три слова?

Девочка-стрелок глубоко вздохнула, оттягивая момент.

– Смотри, не промахнись.

Тихх закрыл глаза. Голова отяжелела, в затылке что-то содрогнулось, как будто от взрыва. В груди стало тесно, накатила духота, не влажная лесная, а как от большой каменной печи. Что-то надвигалось, закрывая собой и небо, и лес, и девочку, и самого Тихха с его негодованием. По затылку словно поползла невидимая трещина, открывающая им все мысли, тайны, воспоминания. Перед глазами сверкнула красная искра, на секунду озарила темное ничто вокруг Тихха, и тут же пала ниц перед ними. Ногти впились в ладони – ничтожное, жалкое сопротивление – в малодушной попытке удержаться в привычном мире. Но боль, как и красная искра, вспыхнув, тут же исчезла под тяжкой поступью грядущего. «Сейчас…»

Трещина в затылке горела, глазные яблоки набухли, по щекам струились слезы. Тихх чувствовал, как могущественная сила вспарывает его голову, просачивается в нее, бесцеремонно копается в ней сотней невидимых пальцев в поисках чего-то. Словно он не живой хархи из плоти и крови, а редкая и очень нужная им деталь. Они роются в нем, перебирают память, воображение, сны, страхи, мечты. Боль в затылке из раскаленной сделалась ледяной. Сколько еще он сможет выдержать? Что они ищут? Может быть, его душу?

И тут Тихх понял, что готов отдать и ее, лишь бы от него отстали.

– Что? – заорал он в темное ничто. – Что тебе нужно? – Огненная спираль, словно пощечина, хлестнула по затылку, приказывая молчать. Хватит на сегодня приказов! – Забирай! – Тихх раскрылся, подставив небу грудь (там ведь прячется душа?) – Только, прошу, не трогай больше меня!

На мгновение боль, будто задумавшись над этим предложением, стихла. Очертания мира так и не вернулись, но Тихх, по крайней мере, вновь услышал собственное дыхание и почувствовал что-то, кроме раскаленной трещины в затылке. Что именно, он так и не успел понять, потому что уже со следующим вдохом весь мир превратился для него в звук.

Гром пришел.

Сотрясая барабанные перепонки и отдаваясь рикошетом в грудную клетку, он вновь низверг Тихха в эпицентр грозного камнепада. Но только камнепад, при всей мощи своего рокота, не показался мальчику просто буйством стихии. Он бешено несся, катил свои гигантские глыбы от макушки до позвоночника, но все же в нем было нечто разумное. Рокот звучал как-то… Однотипно? Тихх собрал последние капли воли и сделал то единственное, что оставили ему обстоятельства, – прислушался. Попытался «настроиться» на звуки горной лавины; прочесть их, как она читала его. Или это они заставляли его слушать, и он уже вообще не принадлежал сам себе?

Одна нота – мягкая, как перекат морской гальки, но только умноженная на миллион небесных громов. Она повторялась с небольшим интервалом. Интервал заполнял уже другой звук, и Тихх изо всех сил старался не обращать на него внимания. Эта первая нота – мягкая, да, но еще и протяжная:

– Йиииии, – как крик козодоя в ночной тишине.

Вторая – похожая, но более окрепшая, можно сказать, твердая. Это морские скалы, которыми раньше была галька; слово девочки-стрелка, которое так не понравилось Тихху. Оно неожиданно вплыло в голову, вклинилось между каменными раскатами, как сама девочка – в компанию Каишты. Доберуззсь, пригрозила она. Добереззшься, нисколько не сомневался Тихх. Дрок, вяло колыхнулось сознание.

– Д-иииии, – родился второй звук, тут же слившись с первым.

Теперь они, как перекрикивающиеся птицы, начали чередоваться и спорить друг с другом:

– Йиииии

– Д-иииии

– Йиииии

– Д-иииии

– ИДИ!

– Иди, – прошептал Тихх пересохшим языком.

И тогда камнепад иссяк, а темное ничто снова стало лесом. Взгляд же был направлен в сторону девочки – туда, куда вела «прорубленная» ею можжевеловая тропинка.

Дом оказался за спиной.

Тихх и Каменные головы Севера. Глава 3. Свои и чужие

– …большую кружку. Ты пил когда-нибудь то, что согревает и охлаждает одновременно?

Голос девочки звучал, как шелест дождя. Тихх покорно тащился вперед за этим голосом (о беге уже не могло быть и речи).

– Взвар из черной смородины с тмином – он как раз такой. Поначалу прошибает пот, а потом – оп, и тебе прохладно. Когда никто не видит, я еще подкладываю в него, – как шуршание дождя по черепице после грома, – сахарины. Так я называю эти маленькие полоски из апельсиновых корок. Мы только недавно научились их делать, и запас небольшой, но я-то знаю, где они хранятся! Вкуснятина дикая эти сахарины.

Тихх почуял дым, а из-за того загадочного «вперед», куда он следовал за девочкой-стрелком, забрезжил золотистый свет. Это показалось Тихху вполне естественным, ведь всем известно, что свет прогоняет гром. Яркий, оранжево-медовый, он был похож на…

– Цукаты, – сказал он вслух.

– Че еще за ругательство?

– Ну, то, что ты зовешь сахаринами. Это апельсиновые цукаты. Так называем это мы, – на всякий случай добавил мальчик.

– А, точно, – закивала его спутница. – Близ Подгорья же так и говорят. Забыла уже – мы проходили там, когда я была еще маленькой.

Свет становился все ярче. Он пробуждал от ночного сна деревья, вырисовывал на них наросты коры, обводил форму листьев у одних и тщательно штриховал иголки у других.

– Ты была в Подгорье?! – Теперь настала очередь Тихха удивляться. Для него-то столица Харх была чем-то вроде далекой сказочной страны. – Это же... Это же аж за Центральными землями.

– Мы там только проходили, – с нажимом ответила разведчица. – И, поверь, есть земли гораздо дальше. – Девочке не нужно было оборачиваться, чтобы Тихх увидел ее задиристую усмешку: таким же голосом она хвасталась, как испугалась ее Каиштова шайка. – Есть земли гораздо интересней, чем этот городишко, провонявший водорослями, дымом курильниц и выгребными ямами.

– Да? Там и правда так пахнет? А ты видела замок-гору?

– Я сказала, воняет.

Тихх чихнул – то ли от багряной пыли, то ли от удивления.

– Но это ведь столица!

– Ну и что? – Девочка пренебрежительно фыркнула (уж точно не от пыли). – Сдалась она тебе. Я ж говорю, есть земли, которым эта твоя столица, – тут она до смешного точно спародировала благоговейный тон Тихха, – и в подметки не годится! Ха, вот это стихи получились! Да, кстати, мы почти пришли. – Торжественный взмах руки указал на последний можжевеловый бастион, который им предстояло преодолеть; из-за него доносился гул голосов и какой-то мелодичный перезвон. – Столиззца, – она с отвращением выплюнула это слово, – не всегда будет в Подгорье, так и знай.

– И где же она будет?

Мальчик вглядывался в темный колючий узор, за которым прятался свет, – огромная сияющая апельсиновая корка, зовущаяся сахарином.

– Ты глухой? В других землях, конечно. Древних, полных всяких сззекретов. – Девочка заговорщицки подмигнула, в глубине серо-стальных глаз полыхнули мелкие искры. Отблески костров, задумался Тихх, или они всегда там были? – Секретов вроде тех, что у тебя вот здесь. – Она легонько постучала кончиком пальца по лбу мальчика. И хохотнула: – Мама будет счастлива!

Последним, что успел Тихх спросить, до того, как она раздвинула можжевеловый полог, было:

– Как тебя зовут?

Огненный всполох лизнул металл на дуге серьги. Девочка смерила Тихха оценивающим взглядом, будто сомневаясь, достоин ли он этого знания. И все же ответила, гордо, как и все, что она делала:

– Меня зовут Хаддиш.

– Хад-диш, – медленно повторил мальчик.

– Хозяйка трав, по-вашему.

И тут брызнул свет.

Теперь Тихх отчетливо видел – он был желтым, и вовсе не из-за горящих повсюду костров. Желтым все вокруг Тихха делали цветы дрока.

Вплетенные в гирлянды и венки, они были повсюду: перекидывались с одних вбитых в землю кольев на другие, обрамляли пологи шатров и палаток, свисали с конских шей, обвивали окошки повозок, развевались на крышах кибиток. Так вот куда перелетели золотые мотыльки с Багряных холмов, думал Тихх, пока Хаддиш тащила его за руку сквозь их воздушный карнавал.

Мелькали незнакомые, чужеземные лица, раздавались обрывки неизвестных Тихху песен, кто-то их приветствовал (ему показалось, или несколько взрослых мужчин даже поклонились девочке-стрелку?), вот рука уже отяжелела от огромной глиняной чашки, из которой пахло смородиной, но тоже незнакомой, какой-то острой… Пробовать было страшно, хотя такой же страшной была и жажда.

Пестрый гомон, гортанные песнопения, взрывы не то хохота, не то плача – после лесной тишины все это оглушало не хуже громов. И мотыльки, везде вились, не давая покоя, золотые мотыльки дрока. Тихх знал: они – те самые. Приведут ли они его к матери? Здесь ли она, украденная, не вернувшаяся домой, как и они?

Дым разъедал глаза, но, несмотря на поволоку слез, Тихх что было сил вглядывался в круговерть красок, света и тени, боясь упустить хоть какой-то намек, какую-то подсказку… Но упускать было попросту нечего. Мир кочевых народов врахайи, – а в нем Тихх и оказался, – жил своей свободной, дикой жизнью. Жил здесь, посреди ночного леса, но точно так же мог жить

На приозерной равнине,

В бескрайней степи,

В горном ущелье.

И даже в пустыне.

К несчастью, Тихх хранил в памяти слишком большую коллекцию сказок и легенд о врахайи, которая рисовала кочевников, хоть и по-своему привлекательными, но все же весьма мрачными красками. Взять хотя бы их привычку беседовать с духами. А с пеплом! «Вот почему тут столько костров…» Тихх всерьез задумался, что стоило бы протереть глаза, но понял, что обе руки заняты: в одной тяжеленная шершавая кружка, другая же сцеплена с тонкими горячими пальцами Хаддиш. А их врожденные бордовые…

– Тебя искали! – звонко порхнула около правого уха фраза на хархском.

– Я тоже кое-что искала, – парировала Хаддиш.

– Поспеши к матери, тарвэ, – призвал слева хриплый старушечий голос.

– Я просила меня так не называть, брихти.

Тихх наконец перестал всматриваться в глубь дымного пейзажа, – все равно влага в глазах делала это занятие почти бесполезным, – и впервые осмелился встретиться с кем-то взглядом. Простое любопытство: ему стало жутко интересно, как выглядит тот (или, скорее, та), кого называют «брихти». Может, это такой же местный бред, как и сахарин?

Брихти, что бы сие ни значило, оказалась высокая сухощавая старуха в длинном темно-красном одеянии со спиралевидной бордовой отметиной над левым виском и кольцом-подковой в носу. Но не это ошеломило Тихха, хоть он столько раз слышал об этих «врожденных татуировках» кочевников. Куда больше его впечатлил бритый череп старухи.

– И все же ты пойдешь!

Та, что называлась брихти, выпростала из-под складок одеяния морщинистую костистую руку и схватилась ею за локоть той, которую назвала тарвэ.

– Кто это? – Она смерила Тихха таким холодным взглядом, что он чуть не выронил свою никчемную кружку. И прежде, чем Хаддиш успела ответить, сухо заключила: – Неважно. Он тоже пойдет.

И они пошли. Мимо хаотично расставленных палаток, больших и малых, мимо вспышек костров, мимо сонно всхрапывающих лошадей. Сквозь царство желтых мотыльков, перекочевавших в лесной табор. И хоть встречные уступали им дорогу и кланялись, прижимая к груди положенные друг на друга раскрытые ладони, Тихх видел, как поникла девочка-стрелок. Она ссутулилась так, что, казалось, делала это нарочно – назло лысой старухе-брихти; остатки недопитого взвара уныло выплескивались из безвольно повисшей в руке кружки, а волосы, мокрые от духоты и долгого бега, болтались над правым плечом уже не лисьим, а жалким крысиным хвостом. Старая конвоирша посмотрела на этот хвост с осуждением, достойным отъявленного преступника.

Уже когда они подошли к самому большому на поляне шатру, брихти, видно, не выдержав, извлекла из кармана устрашающего вида гребень и попыталась продраться им сквозь спутанные пепельные пряди. Но Хаддиш с ловкостью молодой рыси вывернулась из ее рук, оставив в них ненавистный костяной гребень да серый клок волос.

Тихх не успел толком разглядеть главный шатер – большой куполообразный шалаш, обтянутый темными пятнистыми шкурами с нарисованными оранжевой краской символами, – потому что у входа выросла высокая фигура.

Старуха поднесла раскрытые ладони к сердцу и низко поклонилась:

– Ша-хэя. Я – пыль указанных тобой дорог.

– Я – пепел твоих завтрашних костров, – бесцветно ответила женщина, даже не глядя на нее. Все ее внимание было приковано к девочке-стрелку. – Хаддиш, – раздался обвинительный восклик, – как ты могла убежать сегодня? Как? Ты понимаешь, что ты подвела не только меня, но и отца, и брихти, и пепловещателей? И всех этих врахайи, – тонкие руки выскользнули из-под широких рукавов халата и начертили в воздухе круг.

Это было красиво. Это было величественно. И это еще больше напугало Тихха.

Хотя мать Хаддиш и упомянула костры, от нее самой веяло холодом. Ее длинные темно-серебристые волосы свободно падали с худых плеч, на которые был накинут длинный узорчатый халат из какой-то блестящей материи. В волосы – ну, разумеется! – были вплетены тонкие веточки дрока. Это вызвало у Тихха немую болезненную ярость. В вытянутых светлых глазах мерцали молнии материнского гнева, но персиковый румянец на высоких скулах и выглядывающий из-под халата подол расшитого платья, говорили о приподнятом настроении его хозяйки. Нетрудно догадаться, что причиной, по которой оно не дотягивало до прекрасного, была Хаддиш. Вернее, ее отсутствие.

– Мама, ты знаешь, что я не люблю новые знакомства.

У нее за спиной хрипло усмехнулась старуха-брихти. Мать сделала то же самое, но с помощью слов:

– Да? А кто это тогда? – Длинный палец с большим желтым перстнем, в котором поблескивал цитрин, указал на Тихха. Тот подумал, что родителям стоило назвать его Ктоэто, ибо последнее время к нему все именно так и обращались.

– С ним я познакомилась сама, – смело ответила Хаддиш. Не было смелости, однако, в ее ногах – левое колено мелко задрожало, точно так же, как перед разъяренным Каиштой. – Мне его не… Не нумх-хжа.

Губы матери недовольно изогнулись.

– Разговаривай на харсхком!

Губы Хаддиш немедленно отразили эту раздраженную ухмылку, делая мать и дочь пугающе похожими.

– Мне его не…, – она закатила глаза, будто ища перевод в ночном небе, – … не привязали!

– Что? – Мать сделала пару шагов вперед и пристально оглядела стоящую перед ней пару. – Хватит придуриваться, – потребовала она, не обнаружив между ними никакой веревки, чего угодно, чем можно привязать. – Брихти-хэя прекрасно обучила тебя хархскому, – стоящая позади старуха церемониально кивнула, – так что незачем играть в ранее детство. Тем более, ты и на врахайском сказала неправильно. Нумх-хжа как раз означает «привязать». Верно, Брихти-хэя? – Та повторила свой кивок. – Как раз то, что стоило сделать с тобой утром, и тогда бы этот разговор вообще не состоялся. Ты же, стоит думать, имела в виду «навязать».

Тихх посмотрел на наполовину остриженную голову Хаддиш и отчетливо представил, как одна ее часть (почему-то с короткими волосами) думает на врахайском, а другая – на хархском.

– Да, его, – она показала глазами на Тихха, – мне не навязали. Я сама выбрала его в друзья. – Правой рукой девочка-стрелок подперла бедро – бравада, за которой прячется попытка унять дрожь в колене, – и вскинула подбородок. – Кстати, его зовут Тихх, и он – хархи.

Пока она говорила, из шатра вышло около шести чуть менее скромно одетых женщин с остриженными, как и у Брихти-хэи, волосами. Разочарование и облегчение: матери среди них не было. Они встали за спиной, как бы закрывая собой вход в шатер. Глаза их ничего не выражали. Ничего, до тих пор, пока девочка-стрелок не сказала слово «хархи». Тогда они вздрогнули, точно рядом кто-то взмахнул плеткой, но так и не прервали молчания.

Похоже, этим правом здесь обладала только мать девочки. И, естественно, она им воспользовалась:

– Тихх, значит… – Затуманенный взгляд, устремленный куда-то сквозь мальчика, указывал на обращение не к нему, а к собственной памяти. Ничего, похоже, не удалось Ша-хэе извлечь из ее недр: прояснение в них так и не вспыхнуло. – И что же, – она подошла к Хаддиш и сдернула с ее плеча лук, – вы охотились вместе на белок? Или, может, пытались сбить серебряные желуди?

Прежде чем Тихх успел ответь что-то благопристойное, Хаддиш выпалила:

– Я охотилась на его мерзкого брата Каишту и еще парочку тупых злобных хархи. – Ша-хэя так и застыла с луком дочери в руках, а Брихти-хэя сделала руками какой-то непонятный знак: раскрыла пятерню одной над кулаком другой. – И, кстати, не просто охотилась, а спасала Тихха! Знаете хоть, как у хархи братья могут обращаться друг с другом? Они насильно вливали в него какое-то пойло, смеялись над ним и издевались, хотя он не сделал им ничего плохого! Я пряталась в ветвях дуба и все оттуда видела. – Хаддиш с вызовом посмотрела на мать. Цветы дрока отбрасывали желтоватые тени на ее побледневшее лицо. – Но потом мне надоело просто смотреть, и я выстрелила. Как говорит отец, метко выпущенная стрела помогает выпустить из врага его дурные намерения. Знаете, как перепугался этот урод Каишта?

При звуках этого имени туман из глаз Ша-хэи развеялся без следа. Она с силой воткнула древко отнятого лука в твердую землю – дерево скрежетнуло по сухой глинистой почве, – и впервые обратилась к Тихху:

– Она не врет? Его зовут Каишта?

– Да, – ответил мальчик, стараясь не смотреть на Хаддиш.

Второго удара о землю лук уже не выдержал. С легким треском дуга его разомкнулась; он превратился в два деревянных полукружия, одно из которых совершило короткий, но стремительный полет и приземлилось аккурат у сапог девочки-стрелка. Хотя, бывают ли стрелки без луков?

– Отец узнает, что ты сделала с его подарком, – прошипела та сквозь зубы.

– Я, по крайней мере, его не украла.

Конфискация продолжилась: один взмах руки, и с шеи Хаддиш исчезла цепочка – та самая, о которой Тихх не переставал думать все это время. Когда девочка схватилась за воздух, а ее мать победоносно взмахнула отнятым украшением – зеленый медальон при этом чуть не ударил Хаддиш по щеке, – то уже не оставалось никаких сомнений.

Это цепочка матери. Кто-то зачем-то подарил ее главной женщине табора (это ведь означает Ша-хэя?). Хаддиш забавы ради украла цепочку, но вот она уже вернулась к новой хозяйке, и медальон послушно скользнул в разрез лоснящейся ткани халата.

Это было еще хуже, чем дрок в ее волосах. Намного хуже.

– Да и пожалуйста, – огрызнулась Хаддиш, пренебрежительно махнув кистью в сторону. – Не очень-то и хотелось.

Похоже, она не понимала, что вовсе не это вызвало гнев Ша-хэи.

– Повтори, что ты сделала с братом этого хархи?

– Сказала же: я охотилась на него и его гадких дружков.

Тут, не выдержав, вмешалась Брихти-хэя:

– Как ты разговариваешь со своей матерью! – Она схватила Хаддиш за руку, как ребенка. – Это недопустимо!

– А допустимо ломать мои подарки?

Позади матери Хаддиш прошелестела волна осудительного шепота, а остриженные головы ее… – помощниц? – …закачались, как белые лилии на ветру. К шепоту тут же присоединился другой – приглушенные нотации Брихти-хэи, которые она принялась выкаркивать прямо в ухо Хаддиш.

Но разобрать их мальчику так и не довелось, потому что поднятая рука Ша-хэи разом заставила всех умолкнуть. Полностью исчерпав терпение с упрямой дочерью, она, видно, решила переключиться на Тихха.

– Что она сделала с твоим братом? – В этом вопросе слились воедино и угроза, и опаска, и тревога. Они боролись внутри янтарных глаз, и, казалось, что только ответ Тихха может решить, кому достанется победа.

Врать не было смысла:

– Выстрелила, но не попала. – Мать Хаддиш не смогла сдержать облегченный вздох. – К тому же, стрелы были деревянные.

– Которые она обязательно отдаст туда, откуда взяла.

Ша-хэя подала бритой старухе знак, и та рывком стянула колчан с плеч девочки-… Теперь уже просто девочки. Ее мать выглядела довольной.

Ровно до того момента, пока в колчане не звякнули друг о друга железные наконечники стрел

– Что?... – Вместо ответа Брихти-хэя протянула ей раскрытую кожаную сумку, испещренную круглыми металлическими бляхами. – Боевые стрелы? Где она их могла взять?!

Хаддиш вновь раздраженно закатила глаза: не в первый раз, видимо, мать делает вид, что ее рядом нет. Может, из-за этого и сбегает?

Старуха низко склонила голову.

– Моя вина, о Пепел завтрашних костров. И я это непременно выясню.

– Непременно. – Женщина холодно сузила глаза, как бы закрепляя этим взглядом полученное обещание. Колчан с боевыми и тренировочными стрелами вернулся в сухощавые руки Брихти-хэи. – А теперь, – она снова повернулась к Тихху, – ты, наконец, расскажешь мне, что у вас произошло.

– Я… – начал было Тихх.

Ша-хэя подняла руку вверх – знак, приказывающий умолкнуть.

– Я почти готова слушать тебя. Но учти: сейчас Хаддиш уйдет в шатер, где хэйи приведут ее в надлежащий вид. Насколько это вообще возможно, – добавила она, с сомнением оглядывая дочь. – Затем я выслушаю эту же историю из ее уст. Затем сравню их. И если в этих историях найдется хоть одно отличие, хоть одна попытка выгородить себя или друг друга, то наказаны будете оба.

Прямо как в настоящей семье, подумал Тихх, – мать отчитывает провинившихся детей и воспитывает в них привычку не лгать. В этот же миг неосторожное дыхание ветра хлестнуло огоньки факелов у шатра, их пламя качнулось в противоположную сторону, и смутные тени скользнули по тонким, вытянутым чертам лица Ша-хэи. Желтые цветы дрока в длинных волосах, цепочка-колосок с подковой, строгий голос… Его отчитывают, да, но беспокоятся о нем еще больше. Поздняя ночь, огонь очага, гирлянды из дрока, кто-то готов выслушать его историю. И, пока он будет рассказывать ее, металлические «колоски» станут медленно вздыматься и опадать на загорелых ключицах.

Но ветру быстро наскучила игра с фитилями, и их оранжевый свет выжег нечаянное наваждение. Это не дом. Это не мать. И если здесь о ком-то и беспокоятся, то уж точно не о нем.

Тихх сам не понял, как он осмелился, но:

– Я прошу вас, – голос его прозвучал неожиданно твердо, – можно потом будет задать несколько вопросов? В обмен на мою правдивую историю. – Еще более неожиданным оказалось, что он способен торговаться.

– Ты получишь ответы, Тихх. Но вначале я получу свои.

Ша-хэя выжидательно скрестила руки на груди и даже не посмотрела в сторону дочери, которая в сопровождении старухи уже направилась к шатру. И все же Хаддиш удалось завоевать внимание матери, когда она обернулась на пороге и совершенно невозмутимо проговорила:

– Была бы ты с ним повежливей.

– Это говорит мне та, что чуть не подстрелила Каишту, сына Зуйна?

– Дело вовсе не в твоем Зуйне и уж тем более не в его сыне-недоумке.

– Закрой рот и иди за Брихти-хэей. С тобой я разберусь позже.

Старуха-конвоирша уже схватила девочку под локоть, но та успела выкрикнуть:

– С ним говорят твои Каменные головы, мама.

«Зачем?!»

Нет, до этого мать Хаддиш еще держалась. Держалась, пока не прозвучало это странное, незнакомое Тихху название – Каменные головы. Кем или чем бы они ни были, их могущество определенно превосходило силу самой Ша-хэи. Ибо утонченное, красивое лицо вдруг подернул какой-то священный трепет: с него сползла маска власти, обнажив то слабое, мягкое и уязвимое, что призвана была скрывать. У обычных хархи это зовется заветным желанием, с ужасом осознал мальчик.

Потому что ему вовсе не хотелось становится ключом к нему.

Однако сказанного не воротишь – ненароком брошенная фраза Хаддиш все изменила. По щелчку тонких пальцев в цитриновых перстнях хэйи запорхали вокруг Тихха. По мере того как его окружали все большим комфортом – джутовые подушки, душистое покрывало из плетеных стеблей под ноги, кадка с чистой водой, новая порция взвара, – он молча наблюдал за глазами распорядительницы этого внезапного праздника. И не мог сказать, чего в них было больше – надежды или недоверия.

Второй щелчок (энергичный взмах кисти выдал нетерпение), и все исчезли. Потек разговор, вязкий и тягучий, словно мед черноклёна. Вначале вопросы были тщательно продуманные и осторожные – норы с некоторыми словами мать Хаддиш обходила стороной. Подобно неопытной знахарке, она спрашивала, не происходило ли с ним последнее время что-нибудь необычное, слышал ли он эти громы раньше, что было перед первым их появлением, на что похожи их раскаты. Спрашивала внимательно, участливо, с почти материнской заботой. Один или два раза длинные пальцы коснулись лба Тихха, вроде как поправляя упавшие на глаза волосы, и тогда… Нет, одернул он себя, это не просто забота. Как ни хотелось мальчику быть искренним и открытым, как ни хотелось поделиться мучавшей его странностью, отвечал он сдержанно, не вдаваясь в подробности. Но все же отвечал – выкупал разгадку тайны дрока, пустого холма и материнской цепочки.

Потом принесли угощения: жареную на костре кабанятину, тушеные в тыкве сливы с пряностями и какими-то твердыми злаками, соленые шарики из творога. Ничего из этого не вызвало у Тихха аппетита, но просьба попробовать тогда хотя бы сахарин, произнесенная с нескрываемой гордостью, заставила его прожевать несколько кисло-сладких цукатов.

Увы, их сладость ничего не могла сделать с горечью неприятных воспоминаний.

– Прямо так и сказали: «Иди!»?

Тихх даже не понял, в какой момент царственная хозяйка табора превратилась в девчонку-ровесницу. А ведь именно за нее Ша-хэю и можно было принять со стороны: она сидела, по-походному скрестив ноги на соседней подушке, подпирая щеку одной рукой, и обхватив себя за талию другой. Рассказ будто вытопил весь холод из миндалевидных глаз и «оживил» их. Подобно зеркалу, они стали отражать то, что чувствовал Тихх, – испуганно расширялись, когда он говорил о страхе, сочувственно щурились при словах о боли, а описание успехов в расшифровке громовых посланий зажигало в них огоньки азарта. Такие же, как у Хаддиш, когда та целилась Каиште в грудь. И, главное, все это почти не выглядело хитрыми ловушками для новых подробностей. Почти.

– Да, так они и сказали, госпожа.

– Поразительно! – Ша-хэя хлопнула себя по согнутому колену. – Невероятно! – Ее руки ненадолго повисли в воздухе: кажется, она хотела захлопать в ладоши, но, взглянув на Тихха, раздумала. Ведь он-то и не думал радоваться. – Поразительно странно, – тут же исправилась мать Хаддиш. Исправилась и ее мимика – лицо прорезали линии озабоченности, с губ стерлась улыбка.

– К странностям я привык, госпожа, – едва ли не отмахнулся Тихх, словно речь шла о сущих пустяках. Конечно, он слукавил – просто хотел поскорее перейти к своим вопросам. Терпение его было на исходе. – Помните, вы…

Ша-хэя сделала вид, что не расслышала начало второй фразы.

– Но вряд ли к таким странностям, верно? – Рука хозяйки табора потянулась к руке Тихха, напоминая о ветвях ночного леса.

Он отдернул руку.

– Верно. Кое-что еще более странное происходит прямо сейчас.

Ша-хэя восхищенно сжала руки:

– Правда?

Именно в этот момент Тихх понял, что может просить, о чем угодно. Но просить не стал. Вместо этого он спокойно и серьезно сообщил:

– На вас цепочка моей матери.

Словно повинуясь заклинанию, мать Хаддиш высвободила плетеный металлический шнурок из путаницы бус и ожерелий на своей лебяжьей шее и как ни в чем ни бывало протянула его мальчику.

– Эта?

Тихх молча кивнул, зажав в ладони стекло круглого медальона, еще теплого от кожи Ша-хэи. Неприятно теплого.

– Вот все и встало на свои места, – примирительно сказала она.

«Как бы не так».

– Откуда он у вас?

Губы Ша-хэи застыли строгой узкой линией – разговор явно начал перетекать в неприятное ей русло. К тому же, хозяйка табора вряд ли привыкла оправдываться.

– Отвечу честностью на твою честность, – сказала она, глядя Тихху прямо в глаза, – это был подарок.

– Вы, что, знакомы с мамой? – опешил он. Настолько, что забыл (не в первый, правда, раз) добавить в конце: «госпожа».

– Нет, Тихх, с Рунтой я еще не знакома.

– Но вам известно ее имя!

– Его мне сказал твой отец, аграрий Кригги, господин Зуйн. – Тихх даже не успел открыть рот, чтобы возразить этому отвратительному факту. – Как и имя твоего старшего брата Каишты. Он же подарил мне эту цепочку, но это подарок не в том смысле, который обычно вкладывают в это слово. Я ведь вижу: ты понимаешь, что слова умеют сбрасывать чешую и менять окраску. Что такое, по-твоему, подарок?

– То, что один дает другому, не требуя ничего взамен.

– Для чего он это делает?

– Чтобы порадовать, – не задумываясь, ответил Тихх. Но память решила с ним поспорить: он вспомнил длинные очереди к его новому дому, в которых толпились хархи по праздникам, чтобы преподнести что-нибудь господину Зуйну. – Или, – добавил он, пряча цепочку с медальоном в карман, – потому, что так нужно.

Мать Хаддиш воссияла.

– Я сразу разглядела это в тебе – ты все понимаешь. – Тихх сокрушенно покачал головой: хотел бы он все понимать. – Это, – рука указала на карман, – как раз тот случай. Так было нужно, а радость тут вовсе не при чем. Как и не при чем та, что носила ее до меня.

Вот оно! Нужно цепляться за шанс, прямо сейчас. Тихх набрал в грудь воздуха и выпалил:

– Она у вас?

– Ты невнимателен. Я же сказала, что даже не знакома с Рунтой, только с твоим отцом.

Тихх почувствовал, как щеки заливает горячая волна гнева.

– Он мне не отец!

– Вы что, поссорились? Как и с братом?

– Мы не поссорились. Просто мы не родные.

– Что ж, это уже веский повод.

– А дрок? – Мальчик не собирался довольствоваться шутками. – Скажите, где вы его собрали?

Ша-хэя оскорбленно вскинула серые брови, отчего вновь сделалась удивительно похожей на Хаддиш. Впрочем, как и ее ответ:

– Мы его не собирали. – Как бы в противоречие самой себе она пригладила длинные мелкие косы с вплетенными в них цветами. – Их принесли.

– Жители нашей деревни?

– Да.

– Потому, что так было нужно?

– Я уже говорила тебе, что ты все прекрасно понимаешь?

– Вы собираетесь захватить Криггу, да? – спросил Тихх с мрачной обреченностью.

Ша-хэя изобразила глубокое разочарование:

– Видимо, мне придется взять слова о твоей проницательности назад. – Будто ища утешения, она заглянула в давно остывшую тыкву, ловко извлекла из нее половинку сливы и отправила в рот. – Нет, Тихх, – сказала она, прожевав, – конечно, мы не станем захватывать твою деревню. – Облизнув палец, Ша-хэя задержала заостренный ноготь около губ, как делают, когда хотят поделиться тайной: только тс-с-с. – Мы собираемся сделать кое-что другое.

Беспокойство, наконец, ослабило хватку. Теперь за дело взялись дремота и усталость – неизменные спутники любого трудного дня. Глаза начали закрываться сами собой, руки и ноги наливаться свинцом, а голова – тяжелеть. Голос сидевшей рядом Ша-хэи стал казаться Тихху таким же далеким и нереальным, как и громы:

– Так что там стряслось с твоим сводным братом? – спросил голос так, словно речь теперь шла о каком-то пустяке. – Хаддиш опять что-то напридумывала? Охотилась, надо же было такое сочинить! Что с нее взять, она обожает внимание, и…

Тихх посчитал, что провалиться здесь в сон может стать для него опасней, чем посметь перебить хозяйку табора. Поэтому выбрал второе.

– Она не сочиняла, – устало пробормотал он. – Я просто думаю, что «охотилась» – неправильное слово. – Тихх с усилием потер переносицу, чтобы отогнать сон.

– Какое бы выбрал ты?

– Слово «следила». Да, это она и делала – спряталась на дубе и смотрела, что… – мальчик немного замялся – …у нас происходит. Ей, по ее собственным словам, это не понравилось, и она выстрелила из лука рядом с Каиштой, просто чтобы меня защитить. Я очень благодарен Хаддиш, – соврал он. – Конечно, брату это не понравилось, у нас завязалась небольшая… потасовка.

– Ну, для мальчиков это вполне естественно. – Кажется, Ша-хэю более чем устроил такой расклад.

– И в конце этой потасовки я по неосторожности поцарапал Каишту.

Мать Хаддиш облегченно расхохоталась:

– Поцарапал? А вот это для мальчика уже не так естественно. Может, ты его еще и укусил, храбрый котенок?

– Я поцарапал его стрелой с железным наконечником, госпожа.

– Стрелой?! – вскинулась Ша-хэя. – Так ты выстрелил из лука Хаддиш? Или, – тут она с подозрением прищурилась и поджала губы, – все-таки стреляла она?

Тихх замотал головой, но доверия в глазах хозяйки табора так и не прибавилось, как не прибавилось четкости ее образу. Впрочем, плыло и двоилось теперь уже все, на что падал взгляд мальчика, – его неумолимо затягивала дремотная топь.

– Н-нет, это я, – выговорил он, еле ворочая языком. – Только я. Н-нет, не стрелял, только ткнул его в живот. – И, когда мир совершил вокруг него пару виражей, без особой надежды спросил: – Можно мне домой?

– Домой! – Ша-хэя всплеснула руками – то ли возмутилась просьбе, то ли ужаснулась, представив чувства родителей мальчика. – Ах, мы так с тобой заговорились, что я совсем забыла о твоем доме. – Она торопливо встала с покрывала, отряхнула колени от травинок и обвела руками свои походные владения: – Честно говоря, все это время мне казалось, что ты уже дома. – Тихх благоразумно промолчал. – Но что это я! Конечно, Зуйн и Рунта заждались тебя. – Три быстрых щелчка пальцами (кольца при этом убаюкивающе звякнули). – Позвать из мужского шатра двух аюдров.

Из шатра, по всей видимости женского, выскользнула тень, но проследить за ней не удалось: шелестящее одеяние цвета сливок уже растворилось в недрах табора. Хэйи, аюдры… Очередное странное название, подумал Тихх, но усталость оказалась сильнее переживаний, что его судьбу собираются вверить каким-то аюдрам.

Остатки сил и концентрации мальчик решил вложить в свой последний вопрос матери Хаддиш. Он поднял полу-осыпавшуюся веточку дрока, выпавшую из прически Ша-хэйи, и спросил:

– Почему жители Кригги принесли вам это? – И тут же поправился: – Вернее, почему так было нужно? Все знают, что хархи не водятся с врахайи. Ну, и наоборот, – на всякий случай добавил Тихх, хотя и не был в этом уверен. Все-таки это первые кочевники, с которыми он имел дело.

– Мазь из шимья-чи сюда! И семян янтарь-зори заверните! Если их не осталось, берите из моих личных запасов, – выкрикнула она в сторону. Понизившийся тембр голоса и примешавшийся к нему акцент – она обращалась к своим. И была услышана: шатер тотчас покинула вторая «тень». Покончив с распоряжениями, хозяйка табора вновь повернулась к своему собеседнику: – Ты спрашиваешь, почему они принесли нам дрок? – Голос стал более высоким и женственным. – А почему я сейчас помогаю тебе?

– Я не знаю, госпожа. – Глаза закрывались, но Тихх уже не пытался с этим бороться. Тупо смотрел в одну точку, наблюдая, как она разделилась на три, на шесть, на…

Сон наваливался, словно тучная черная корова, а сам Тихх был стогом сена и съежился под ней до размера муравья. Потом корова превратилась в темно-лиловое грозовое облако с рогами, а из рогов вырывались длинные паутинки-молнии. Они подожгли сухое сено, в котором прятался Тихх, и ему пришлось бежать куда-то в темноту, а летающая корова погналась за ним. Между треском молний и громовым мычанием иногда пробивался знакомый женский голос с необычным акцентом. Невозможно было разобрать, что пытался сказать этот голос, но иногда слуха достигали слова «дружба», «братство», «воссоединение». Иногда в раскатистое мычание и переливы женского голоса вклинивался смех – смех Каишты. Точно боевой сокол, налетал он на слово «дружба» и заглушал, выклевывая из него буква за буквой. Однако Тихху вовсе не хотелось помешать брату, о нет.

Впервые за все время ему показалось, что Каишта все делает правильно.

Но и помочь ему мальчик тоже не мог – нужно было бежать от черной коровы и ее молний. Бежать со всех ног.

Путь его пролегал через глухой ночной лес – снова. Сон, не слишком щедрый на детали и нюансы, сообщил об этом одним лишь только запахом, но этого было достаточно. Пахло смолой, мхом и тайнами, от которых хотелось кричать внутрь себя, чтобы случайно не выдать. Чтобы не услышали те двое, что держат в тисках его лодыжки, а спину кутают в плетеную шерсть. Они выглядят как помощники – почти как друзья, – но Тихх-то знает: доверять им можно не больше, чем черной корове.

Лес царапается, душит прелым древним дыханием, не отпускает. То прикроет игольчатыми лапами от преследователей, то выдаст злорадным совиным хохотом. Зато Каишта больше не смеется – наверно, проиграл, и слово дружжшба, с которым он боролся, раздавило его, как насекомого.

Теперь оно успокоилось и умолкло. Слухом Тихха всецело завладело громовое мычание вперемешку с голосами двоих. Надо, чтобы они замолчали, прямо сейчас, иначе их обнаружат – их всех! Нет, язык будто окаменел, а все норы со словами засыпало жухлой листвой. Живым оставался только разум, как это бывает во сне, и разум немо кричал: «Двое заодно с громами! Не смей ничего им рассказывать!»

Как будто он мог.

Но тут, словно луч, прорезавший мрачные тучи, возник совсем другой голос. Он прогнал и черную корову, и цепкую хватку леса, и совиный хохот.

– Что – «ничего»? – Это был голос матери – единственный, власти которого Тихх был рад. – Почему он это повторяет? Что вы с ним сделали? Отвечайте!

Веки поднялись, и сквозь ресницы хлынул утренний свет – розовый ореол Матери звезд воспылал над щетиной леса за округой. Но истинным светом стало для Тихха лицо Рунты – озабоченное, невыспавшееся, заплаканное, но самое прекрасное на свете.

– Мама, – позвал он, касаясь ногами земли у ворот дома Зуйна, пока двое крепких врахайи осторожно поддерживали его за спину. Двое, вспомнил Тихх, и отшатнулся от них.

– Тиххи, сынок! – Рунта распахнула объятия. – Да ты еле держишься на ногах. Где ты был? – Вопрос, вроде бы предназначенный для Тихха, но все понимали, что отвечать на него придется врахайи. – Что с ним произошло? У вас, что, языков нет?

Двое кочевников переглянулись и обменялись парой фраз на врахайском. Похоже, они бежали все это время с Тиххом наперевес: их пестрые льняные рубахи прилипли к груди, на золотистой коже разгорелся бронзовый румянец, а косы, свисающие с бритых черепов, свалялись, как «лисий хвост» Хаддиш. Тот, что повыше, с ошейником из обломанных клыков на массивной шее, утомленно потирал поясницу. И языки у них несомненно были, – чьи же еще голоса постоянно давали подсказки черной корове? – да только говорили эти языки исключительно на кочевом наречии.

Так, наверно, принято у аюдров.

– Может, вы еще и глухие? – не унималась Рунта. Тихх почувствовал, как она, требуя отойти в сторону, надавила на его правое плечо. – Как мой сын оказался у вас? Что вы с ним делали?

Ответ заменила протянутая рука с небольшой шкатулкой из бежевой кожи.

– Что это? – Мать Тихха с недоверием уставилась на странный подарок. Крохотная витая скважина цвета старого золота скупо поблескивала в рассветных лучах. – Нет, вы ошиблись, мне ничего не нужно, – заявила Рунта, подкрепляя отказ жестами: скрещенные предплечья и мотание головой. – Ничего, кроме него, – она показала глазами на Тихха. – А теперь уходите.

Она выбросила вперед левую руку, указывая на лес, и тотчас вздрогнула от неожиданности: кто-то подошел сзади и схватил ее за эту самую руку.

– Почему ты столь жестока к нашим гостям, любовь моя?

Дымное зелье и едкая хна. Даже если господин Зуйн стал бы невидимкой, его всегда можно было бы узнать по этому кисловато-горькому запаху. Тихх даже удивился: почему он не расслышал, как подошел отчим? Ведь металлические набойки на его сапогах обычно слышно за пятнадцать-двадцать шагов, и всего лишь немногим ближе – характерный запах курильщика благородных трав.

– Зуйн! – Мать Тихха отдернула руку, словно от боли. – Мало мне Тихха, еще и ты напугал меня до смерти!

Но отчим не слушал ее – все его внимание было направлено на аюдров. Как-то определив, что те не владеют хархским, он молча поприветствовал их коротким поклоном, растопырив правую ладонь над кулаком левой руки у самого сердца. Длинным ногтем на левом мизинце он чуть не поцарапал себе подбородок. Ноготь, матово-черный – теперь ясно, почему восковой запах хны был сильнее обычного, – смотрелся особенно странно на фоне белой жреческой хламиды с широким поясом в виде кожи ящерицы. Зачесанные назад уже седеющие волосы были также тщательно выкрашены хной, отчего выглядели почти неестественно рыжими.

Неестественно для тех, кто не служит Огненному богу.

При виде сундучка тонкий длинный рот расплылся в вежливой улыбке, а глубоко посаженные глаза удовлетворенно блеснули.

– Хунба, – вымолвил он сакральным полушепотом.

– Михба-хэ, – ответили сопровождающие Тихха, распрямляясь после точно такого же поклона.

Белый сундучок был бережно вложен в ладони Зуйна. Скрипнул в скважине ключ; его цепочка, будто четки, раскачивалась из-под свободных рукавов отчима, а Рунта в такт им покачивала головой – верный знак неодобрения. А когда на свет Матери звезд было извлечено аккуратно завернутое в вышитую ткань содержимое, – запечатанный пузырек из красной глины и бордовый мешочек на завязках – аюдры, показывая себе на живот, стали повторять:

– Тэджух мэ Каишжта-тарвэ.

Метнув уничтожительный взгляд на Тихха, Зуйн повернулся к посланникам от врахайи и повторил свой поклон. Ему ответили тем же.

– Хунба, аюдрэ, – тщательно выговорил отчим, закрывая тисненую крышку.

– Что все это значит? – не выдержала мать мальчика. – Зуйн! – Она схватила его за локоть. – И ты вот так просто их отпустишь за то, что они дали тебе эти безделушки? Может, они причинили вред Тихху! Это же врахайи! Кочевники-варвары, к которым глух Огненный бог! – Голос ее сорвался. – Которые смеют нарушать покой своих предков кощунственными ритуалами!

Отчим осторожно спрятал сундучок в белоснежных складках хламиды, как бесценную реликвию. Еще раз поклонился аюдрам. И, наклонившись к самому уху Рунты, хрипло прошептал:

– Сейчас ты замолчишь, любовь моя. И вознесешь благодарность Матери звезд за то, что эти варвары не понимают по-хархски.

Они и впрямь не поняли – в суровых, но преисполненных почтения лицах не было ничего, похожего на обиду или оскорбленность. Прощание было коротким – широко раскрытая ладонь, закрывающая лицо. Теперь Тихха уже вовсе не удивило, что отчим мгновенно отразил столь непривычный для хархи жест.

Когда широкие спины с болтающимися меж лопаток косами скрылись за поворотом, Зуйн наклонился к приемному сыну.

– Каишта все мне рассказал, – изрек он, видимо, ожидая оправданий. Не получив их, господин аграрий продолжил: – Хвала Огненному богу, рана пустяковая, – он махнул рукой, – тем более, что снадобьями мы теперь обеспечены. Меня беспокоит другое, Тихх. Совсем другое.

– Мне тоже есть, что рассказать вам, господин Зуйн, – хладнокровно ответил Тихх. Обычно он смущался и робел при одном только виде отчима, но не теперь. Ночное приключение выкорчевало его старые страхи, чтобы посадить на их место новые, и куда более серьезные.

Господин Зуйн относился к старым.

– С удовольствием и большим интересом выслушаю, когда буду навещать тебя там. – Аграрий взмахнул белым рукавом, указывая на квадратную амбарную постройку. Не успела Рунта и рта раскрыть, как один взгляд мужа заставил ее пересмотреть свои возражения. – О, Тихх, – едва заметно улыбнулся Зуйн, демонстрируя мелкие зубы, – нам предстоит много интересных разговоров.

Призывно скрипнула амбарная дверь, и ей отозвался первый утренний петух.

Тихх и Каменные головы Севера. Глава 4. Голоса во мраке

Длительный дневной сон – плохой целитель. Телу только кажется, что оно отдохнуло, а разум даже не пытается притворяться. Вяло блуждая взглядом по шероховатым бревнам, Тихх, наконец, понял: уже вечер. Все дело в цвете – бежевая древесина стен потемнела, стала тускло-серой, будто на нее накинули дорожный плащ. Та же участь постигла все прочие предметы. Они сообщали о себе лишь смутными очертаниями, дразня воображение в бесприютном мраке заброшенного амбара.

Как шуточки Каишты.

Тихх протер глаза, оперся на локоть и пошарил вокруг себя. Заноза на большом пальце стала первым, что он нашел. Резкая боль окончательно разбудила тело и напомнила о некоторых его потребностях. Пришлось встать, пусть и не с первого раза. Немногим быстрее в углу амбара было найдено помятое жестяное ведро, которое зато было молниеносно использовано.

В голове стоял легкий гул. Что это – расплата за ночные приключения и дневной сон или отдаленные перешептывания громов? Тихх решил, что и то и другое.

Он распрямился и почувствовал, что голова не только гудит, но и кружится, а ноги гудят не меньше. Преодолевая слабость, мальчик оперся о стену – на этот раз гораздо осторожней – и поднял голову к приоткрытому окошку из косо сколоченных досок. Надежда на вечернюю свежесть не оправдалась – ветер упрямо не желал ею делиться. Он уже спал, вдоволь наигравшись за день с песком и багряной пылью с холмов.

Тихх же спать не собирался.

Сделав еще несколько глубоких, но не слишком освежающих вдохов, мальчик вернулся на «кровать», которой стала для него подстилка из свалявшейся овчины. Он сел на нее, скрестив ноги точь-в-точь как Ша-хэя, и задумался. В одиночестве и тишине, нарушаемой лишь приглушенным блеянием коз и овец да урчанием собственного живота, – голод все-таки до него добрался – Тихх начал перебирать вчерашние события.

Мир врахайи… Он закружил его, как ветер пылинку, перевернул жизнь с ног на голову, напрочь сбил с толку. «Сколько же подходящих слов можно ухватить за хвост, когда никто не слышит!» – хмыкнул Тихх себе под нос. Но сколь подходящими бы они ни были, ни в одном не оказалось достаточной силы, чтобы отразить все потрясение мальчика. Само присутствие кочевников так близко от Кригги, их облик, запах, одежда и гортанный говор вызывали в животе маленькие горячие смерчи. Само их существование. Может, из-за них, из-за какой-то их пепельной магии и пришли громы? Что, если это они их призвали?

Нет, одернул себя Тихх, это невозможно! С чего бы тогда хозяйке табора с таким пристрастием о них расспрашивать? И еще отчим, господин Зуйн… Его взгляд изменился. Во время утренний встречи у ворот он смотрел на него, как на слиток золота, о который случайно споткнулся впотьмах и теперь не знает, радоваться ему или злиться. «Каишта мне все рассказал». Похоже, господин Зуйн имел в виду не его рану; во всяком случае, не только ее. Получается, как бы его сын ни вывернул ситуацию, отчим сумел разглядеть в ней истину.

Истину, которой он поспешит воспользоваться.

Голод только усилил дрожь от этой мысли: несмотря на духоту, пальцы на ногах закоченели, а мурашки пронзили тело ледяными иглами. Бр-р-р! Тихх повел плечами, пытаясь разогнать их, но без толку.

«Что ж, похоже, я все это заслужил, – вздохнул мальчик, набрасывая ноги шерстяную подстилку. С пола поднялся резкий запах животного мускуса, и Тихх сморщил нос. – Каков ведь я в глазах родителей? Ежевику не собрал, – загнул он один палец на правой руке. – Если Каишта всерьез настроен мстить, то… – полусогнутый второй палец нерешительно застыл на пути к ладони, – …то, выходит, я нашел где-то вина и выпил его. – Палец все-таки коснулся ладони. – Подрался с братом и ранил его. – Третий палец. – Убежал с незнакомкой-кочевницей и не возвращался до утра. – Четвертый палец».

Свободным пальцем – большим – Тихх уткнулся себе в подбородок и стал задумчиво водить глазами по четырем выпирающим костяшкам. В левом ухе остерегающе рокотнуло. Мальчик кивнул, мол, знаю. Четыре – плохое число, и ничего странного, что это известно и каменным голосам. Число Медведицы – второго, самого свирепого зимнего созвездия – четыре. Число деревянных столбов, к которым привязывают тело перед сожжением на Пепелище, – четыре. Число тарелок, которое никогда не поставит на стол суеверная хозяйка-хархи, – четыре. И если ссора зашла слишком далеко, то закончится она непременно проклятием Четырёхпалого[1]: противники выкинут руки с загнутым большим пальцем в стороны друг друга.

Четыре проступка – и вот он, Тихх, здесь. Хуже не придумаешь. Содрогнувшись, мальчик разомкнул пальцы и потряс кистью в воздухе, словно пытаясь стряхнуть с них «плохое число». Он тряс и тряс, мысленно перелистывая книгу своих провинностей: может еще что-то? Что угодно, только не четыре!

Сзади раздался сдавленный смешок. Можно даже не оборачиваться: это Каишта.

– Похоже, мы не вовремя, отец! – прошептал тот еле слышно. – Молодой хархи желает выпустить пар.

«Только не ты, Каишта! Чтоб тебе провалиться!»

В ответ брату что-то сердито громыхнуло – что-то очень похожее на покатое звяканье глиняной посуды. Запахло тушеными корнеплодами и сушеными осенними травами.

– Помолчи ты, во имя Огненного бога, – шикнул на родного сына господин Зуйн. И, обращаясь к приемному, воскликнул: – Тихх, к тебе тут посетители.

Поплыло кисло-горькое облако курительных трав. Громыхнули об пол металлические набойки сапогов. Но каменные голоса молчали, а внутри ничего не шевельнулось – страх перед отчимом куда-то улетучился.

И приветствием ему стали молчание и повернутая спина.

– Помолчать я попросил Каишту, а не тебя. – На плечо Тихха легла прохладная ладонь; длинный черный ноготь слегка уперся в ложбинку под ключицей. – Добрый вечер, сын, – с нажимом произнес отчим.

Тихх и бровью не повел.

– Добрый вечер, отец, – ответил он без всякого выражения.

Недовольно сверкнув глазами Зуйн, убрал руку и дал ею Каиште знак: сюда, дескать.

– А раз вечер, стало быть, самое время ужинать. Вот и посылка с кухни. Ну-ка, давай, ставь сюда.

Перед Тиххом возник старший брат: бледное лицо, синяки под глазами, в руках – большая прямоугольная корзина с крышкой. Его лицо искривила гримаса боли, едва он наклонился к Тихховой подстилке. Схватившись правой рукой за живот, он пошатнулся и чуть не выронил «посылку».

– Ну-ну, – подбодрил сына господин аграрий, – зачем так торопиться? – Мы же договаривались, что ты пока что все делаешь… как?

– Мед-лен-но, – нараспев ответил Каишта, и Тихх понял, что даже рад был услышать привычную интонацию брата. Слишком уж странно оказалось увидеть его таким болезненным и слабым.

«Таким похожим на меня».

Поразительно, но Зуйн не спешил на помощь родному сыну. Более того, он даже не шелохнулся при виде его заминки. Просто стоял, размеренно перебирая цитриновые четки, и почти отстраненно наблюдал, как тот, кряхтя и стараясь на округлять спину, медленно опускал корзину к ногам Тихха.

«И почему последнее время все стремятся или навредить мне или накормить?»

Бух-х-х. Корзина тяжело плюхнулась на пол; ее содержимое угрожающе лязгнуло, булькнуло и, наконец, затихло. Из-под крышки пополз пар, намекая на горячее овощное рагу, но ничего не обещая насчет мяса. Тихх по-собачьи повел носом.

– Кушать подано, – почти злорадно изрек Каишта, демонстративно ощупывая рану на животе.

Господин Зуйн метнул в него испепеляющий взгляд.

– Итак, младший сын, – он чинно опустился на чурбан из пробкового дерева, – полагаю, ты голоден. – Тихх согласно кивнул. – Как видишь, брат принес тебе ужин. – Пристальный взгляд отца заставил кивнуть и Каша. – Думаю, будет справедливо, если ты тоже принесешь ему что-нибудь. Например, свои извинения.

Тихх тупо смотрел на крышку корзины. «Там точно нет мяса. Но если стану упрямиться, то лишусь и остального».

– Прости, Каишта, – механически выговорил он, глядя куда-то сквозь брата. – Это вышло случайно.

– Я знаю, – процедил он из темного угла, где кособоко пристроился на ящиках для с сушеной фасолью. – Специально у тебя бы и не вышло.

Господин Зуйн торжественно хлопнул ладонями.

– Примирение! Это всегда прекрасно, подобно рассвету после ночной бури. Жрец Гуюфра сравнивает его с очищающим пламенем, но, думаю, в семейном кругу мне позволено пользоваться собственными трактовками. – Тем временем Тихх осторожно сдвинул слегка размокшую от пара крышку и потянулся к глиняным плошкам. – Братская вражда – худшая, опаснейшая из бурь, дети мои. Легкий ветерок детских ссор и шуточных перебранок может в конечном счете привести к землетрясению, в котором сгинут все. Как по вашему, что сложнее, унять первые порывы ветра или бороться с землетрясением?

– Унять ветер, – ответили дети хором.

«Опять этот трюк. Насильно заставляет принять одну сторону, чтобы примирить, – с досадой заметил Тихх. – Во имя Матери звезд, лучше бы мяса дали».

– Отлично. – Зуйн поднял мизинец с длинным черным ногтем. – Но говорю я не только о братских распрях. Речь идет и о вражде народов. Ведь именно так – с одной драки, одного клочка неподелённой земли, одной искаженной легенды и начинаются войны. – Он взмахнул рукой, как будто хотел пронзить воздух ногтем-копьем. – И на месте дивных открытий, на месте редчайших драгоценностей лишь горят костры Пепелищ да пируют вороны!

«Не знаю, как там у воронов, но мой пир – это пир травоядного, – удрученно подумал Тихх, отправляя в рот первую ложку овощной мешанины. – Разве этим наешься?»

Каишта уныло перебирал темными кончиками пальцев кисть от пояса-шнура. Даже раненый, он позаботился о том, чтобы заново окунуть их в порошок хны.

– И хоть в нашем роду числится королевский палач, – еще один взмах ногтем-стилетом, – мы должны помнить, что рубить с плеча очень опасно. Да, мы гордимся известным на весь Харх предком, – мизинец указал на черные пальцы Каишты, – на руках которого осталось немало крови преступников. Гордимся, но сами будем мудры и осмотрительны.

«Даже хлеба не положили».

Зуйн поднялся, почти закрыв остроконечным капюшоном хламиды единственное окно амбара.

– Вы оба должны быть достаточно мудры, чтобы усвоить: во время сбора ежевики Тихх перегрелся в лучах Матери звезд; он упал в обморок; когда Каишта пытался привести его в чувства, появилась девочка-врахайи. – От такого наглого, прямолинейного вранья Тихх чуть не подавился и закашлял. Зуйн не обратил на это ни малейшего внимания. – Как вы знаете, обычаи кочевников в корне отличаются от наших. Они видят мир совершенно иначе. Воздух для них – другой. Цвета, вкусы, смысл вещей – все другое. Другая магия.

В темноте раздался шорох – это Каишта встрепенулся в своем углу.

– Хочешь сказать, ты веришь в их пепельные сказки?

Тут Тихх даже оторвался от своей безрадостной трапезы и поднял голову: стерпит ли отчим такое неуважение?

Но господин Зуйн только усмехнулся – словно трещина прорезала тонкий рот, – порылся в карманах и извлек свечной огарок. Чиркнув кресалом, он подплавил снизу воск, закрепил остаток свечи на соседнем чурбане и зажег фитиль. Сам сел напротив – так, чтобы свет выхватывал из амбарного мрака одно его лицо.

– Я хочу сказать, – проговорил он очень тихо, – что их пепельные сказки посадят нас на королевский трон.

Кусок плохо разваренного картофеля застрял у Тихха в горле. Глаза заслезились. Он втянул голову в плечи, будто пытаясь скрыться от этого безумия. Безумия, в которое постепенно превращалась его жизнь.

Сводный брат, напротив, вытянул шею, округлил глаза и, совершенно позабыв о своем ранении, вскочил с ящика.

– Что?! – закричал он. – Что ты имеешь в виду?!

Отец схватил его за локоть и жестом приказал вернуться на место.

– Если ты будешь и дальше кричать, – он метнул в Каишту суровый взгляд, – а ты – строить из себя юродивого, – взгляд переметнулся на Тихха, – то, клянусь гневом Огненного бога, вы узнаете обо всем последними.

– Кто-то уже знает… – еле слышно прошептал Каш, прикрывая рот ладонью.

– Не кто-то, – возразил Зуйн, – а большая часть Кригги. – Его сын зажал рот уже двумя ладонями. – Если конкретней, все, кто собирал вчера дрок. Думаю, Тихх видел эти желтые цветы на стоянке врахайи. – Отчим таинственно ему подмигнул. В желудке жалобно булькнуло рагу. – А теперь, – Зуйн придвинулся к свечному пламени, – когда вы оба окончательно запутались, я готов поделиться с вами одной историей.

Как вам известно, в этом звездном цикле жрец Гуюфра удостоил меня саном поверенного, а вместе с ним и честью сопровождать его в паломничествах. Вы помните, как называется место, куда мы отправились на Ястреб и Дугорог?

– Хризолитова глотка, – выпалил Каишта.

Господин Зуйн раздраженно зажмурился, как будто вместо ореха в меду ему подсунули лимон.

– Хризолитова пасть, – благоговейно проговорил он с закрытыми глазами. – Запомните это название, ибо на этой земле начнется новая эра для Харх. Для всех нас. – Зуйн открыл глаза, извлек из кармана четки, и желтые минеральные бусины начали скользить сквозь его пальцы, вторя ритму рассказа. – На протяжении нашего долгого пути жрец Гуюфра много рассказывал мне об этом священном месте. Об этом поселении, укрытом от посторонних глаз в ущелье между северными горами Уббракк и срединным Черным панцирем. Мифы, легенды, искаженные временем предания… Мысли о чудесах и проклятиях этого места будоражили меня всю дорогу, но вера в них никак не приходила. – Господин Зуйн понизил голос. – До тех пор, пока я не увидел все сам.

Это была длинная узкая равнина, с обеих сторон упирающаяся в горные массивы, но не только они прятали ее, подобно грозным стражам, нет. Все это ущелье опоясано сросшимися слитками зеленого хризолита высотой с пять наших домов. Сверху они зазубрены и действительно напоминают разверзнутую пасть чудовища, с которым никто не пожелал бы повстречаться. В этой хризолитовой крепости нет никаких ворот и дверей – ни единой щелки, в которую можно пролезть. Представляете? Столпы из полупрозрачных, сверкающих в утренних лучах камней, вырастающих прямо из земли. За ними скрываются от мирской жизни врархи – те немногие, что не прельстились ни кочевой жизнью врахайи, ни оседлой жизнью хархи. Они выбрали что-то третье и идут собственным путем. Почти никто не знает, каким. Почти никто. – Господин Зуйн ухмыльнулся, а в его черных глазах вспыхнула затаенная страсть. – Врархи почти ни с кем не знаются. Они принимают только жрецов, да и то лишь тех, кто пройдет их испытание. Какое? Гуюфра об этом молчит, и, надо думать, унесет это знание с собой на Пепелище. Спасибо на том, что с поверенного спрос меньше, а отвечает за него лично жрец.

Итак, вместо приветствия нам завязали глаза. Я ничего не могу сказать о проходе в Хризолитову пасть, кроме того, что он темный, скользкий, многоступенчатый и, скорее всего, подземный. После скромной трапезы нас отвели к старейшинам. Был длинный разговор: нас проверяли, пытались искусить и запутать. Говорил в основном Гуюфра, а мои ответы лишь шли в одной колее с его. В конце концов, нас сочли достойными крупицы Знания, а наши будущие услуги – пригодными.

Вот все, что я могу рассказать вам: в горах Уббракк спит могущественное создание, и нам доверено помочь ему избавиться от каменных доспехов. Нам и врахайи, что стоят в нашем лесу. Да-да, избранные кочевые ведуны тоже по временам приходят на поклон к врархам. – Зуйн поднялся и взмахнул руками, заставив фитиль знобко задрожать. – На Горидукх, сразу после ночных возжиганий, жители Кригги отправятся в Хризолитову пасть вместе с табором ведуна Заффрона.

Каишта не выдержал:

– И мы тоже?!

– Ты – нет, – властно изрек отчим. Тихх почувствовал, как стали набухать виски. Бум-бум-бум – вторя дрожанию фитиля, следуя за бусинами четок. – Можешь успокоиться и отправляться спать. – Зуйн указал черным мизинцем на то место, в котором ночная темнота прятала дверь. – Мне нужно поговорить с младшим сыном наедине.

Каишта так резко вскочил со своего ящика, что тот чуть не перевернулся. Не зная, как себя вести, он на пару мгновений застыл между Тиххом и отцом. Губы подрагивали, как будто пытались что-то сдержать, – то ли слезы, то ли новые вопросы, то ли гнев, то ли возбуждение. Да, наверное, все сразу. Однако, рука господина Зуйна не дрогнула: длинный ноготь все также указывал на дверь.

Когда брат последний раз обернулся перед тем, как скрыться в черноте ночи, Тихх все-таки понял, что выражало его лицо. Один-единственный взгляд, очерченный грубыми мазками пляшущих теней, – словно безмолвное проклятие. Такой силы, на которую способна одна лишь ревность.

В приступе удушья руки Тихха потянулись к горлу, чтобы ослабить несуществующую веревку. Громко хлопнувшая дверь заставила его вздрогнуть, как от пощечины.

И снова – от неожиданно мягкого, вкрадчивого голоса отчима:

– Я сожалею, что раньше мы мало общались.

Тихх издал в ответ невнятное мычание: во-первых, он был потрясен рассказом не меньше Каишты, а во-вторых, ни о чем не сожалел. Кроме, пожалуй, брака господина Зуйна с матерью.

Тем не менее все в вытянувшемся лице отчима говорило о том, что он ждет ответной реплики. И он ее получил:

– Медальон, ваш свадебный подарок, он оттуда? – почти обвинительно спросил Тихх.

Вместо того, чтобы рассердиться, Зуйн лишь сдержанно улыбнулся:

– Мне нравится твоя любознательность и твоя догадливость. – Он щелкнул пальцами в воздухе – Позволь и мне догадаться: ты видел его на Ша-хэе?

– Вы не ответили.

Под пергаментной кожей едва заметно шевельнулись скулы. Зуйну определенно не нравилась эта игра.

– Что ж, ты прав, – нехотя процедил отчим. – Да, тот медальон – подарок врархов, скрепляющий наш альянс. Тебе известно, что такое альянс? – В голос вернулся прежний покровительственный тон.

– Что-то вроде союза?

– Верно, – кивнул отчим. – А теперь представь, что союз – это меч. Мы и врархи – это две его стороны. Два лезвия. – Снова промелькнул этот темный алчный взгляд. – В сердечнике же этого меча – обязательства. То, что приводит лезвия в движение и то, что не позволит им распасться.

– И что вы добавили в этот сердечник со своей стороны?

– О, мой мальчик. – Господин Зуйн блаженно прикрыл глаза, а четки в его пальцах остановились. Казалось, он с самого начала ждал этого вопроса. – Я вдохнул в него саму жизнь. Я, – господин аграрий перешел на жаркий шепот, – подобрал идеальный сплав – чистая энергия, способная раздробить камень, раскрошить горную плоть, чтобы ее чрево явило на свет чудовище небывалой силы и мощи.

– Зачем? – вырвалось у Тихха. Не вопрос, а осколок ужаса, облеченный в слово.

– Видимо, я хвалил тебя понапрасну, – покачал головой Зуйн. – Это прежде всего освобождение. – Он воздел руки к потолку. – Только представь: в горах Уббракк замуровано заживо существо – древнее, сильное, прекрасное. Венец творения Матери звезд и Огненного бога, гордость Праотцев. Старейшины врархов слышат, как оно глухо стонет во сне и скребется о ледяной гранит. Мы освободим его, и это благодеяние обеспечит нам лучшие места в небесном чертоге Огненного бога. Закованный в камне родится заново. – Отчим облизнул пересохшие губы. – Но это не все, далеко не все, мой мальчик. – Подумай и скажи, как зовется тот, кто вернул кого-то к жизни?

Тихх повозил деревянной ложкой в давно остывшем рагу.

– Целитель?

– Мысли шире.

– Хм. – Откровенно говоря, на языке у него крутилось другое слово. Как раз из норы, к которой подталкивал его господин Зуйн. Тихх вздохнул: крутиться-то оно крутилось, да язык никак не поворачивался применить это слово. Оно казалось и подходящим, и неправильным одновременно. – Спаситель? – в конце концов выдавил из себя Тихх.

Ответ был встречен аплодисментами.

– Именно, – просиял отчим.

Тихх недоверчиво хмыкнул.

– Только мне кажется, что при виде нас у существа будет на уме несколько другое слово.

– И это…

– …еда, – чуть слышно произнес Тихх.

Мальчик не знал, чему ему больше удивляться: самой теме их беседы («Существо! Спящее в камне!»)или тому, что отчим впервые поинтересовался его мнением.

– Еда… – Господин Зуйн выпятил нижнюю губу и пару раз медленно кивнул. – Да, пожалуй, это интересно. Еда… Хм-м. Спящий наверняка будет голоден. С такой стороны я на это не смотрел. Любопытно, что думает об этом ведун Заффрон. – В своих бессвязных рассуждениях отчим напоминал уже не властного безумца, а безумца с ярмарки. Из тех, что за пару медных пластин сочиняют о тебе разные забавные нелепицы. Каишта частенько сравнивал с ними Тихха. – Погоди-ка. – Зуйн коснулся темени приемного сына. – Это твоя собственная мысль? Твоя или, может быть, – пальцы схватили его за мочку уха, – ты слышал ее здесь? Слышал, как те голоса…

– Собственная, господин Зуйн, – быстро ответил Тихх, осторожно отстраняясь от протянутой к нему руки.

– Кстати, о еде! – Черный мизинец указал на пустую плошку. – В твоем ужине не было мяса.

«О, я заметил».

– Это часть наказания? – с холодной обреченностью спросил Тихх.

Отчим кисло усмехнулся.

– Наказанием это было бы для Каишты. – Он пренебрежительно кивнул в сторону входной двери. – Вернее, не было бы, а стало. В этом можешь не сомневаться. – Взмах четками, точно хлыстом. – Для тебя же это должно стать ключом.

Мальчик уставился на дочиста вылизанное дно плошки. Если там и был какой-то ключ, то, наверно, он его проглотил.

– Я не понимаю.

– И я не понимаю, младший сын, – в тон ему проговорил отчим. – То, что с тобой происходит, то, какэто происходит и, наконец, то, что это происходит именно сейчас… Но мы будем разбираться. – Господин аграрий соединил пальцы в замок. – Разбираться вместе.

– С помощью голода?

Отчим глубоко вздохнул, и Тихху показалось, что эта порция воздуха помогла ему сдержать резкие слова. Явление поистине уникальное. Тут волей-неволей согласишься: что-то происходит.

Тем временем металлические набойки отмерили пять шагов до входной двери; та, заунывно скрипнув, сообщила об отсутствии с обратной стороны чужих ушей, а лязг внутренней щеколды предупредил нежданные визиты.

Когда господин Зуйн снова заговорил, голос его стал едва различимым шепотом. Горечь курительных трав вплеталась в каждое произносимое им слово, и слова от этого тоже становились горькими. И каждое из них все сильнее отдаляло Тихха от привычного ему мира, рисуя, выцарапывая длинным черным когтем его ближайшее будущее.

Будущее оказалось глухим.

– Ты проведешь в амбаре все дни до священной ночи Горидукх. Окна будут заколочены, двери заперты, а сам амбар будет обнесен кольями, к которым нельзя будет приближаться. Никто не сможет зайти сюда. Каждое утро и каждый вечер я лично буду оставлять у твоей двери еду. Не бойся этой тишины, младший сын. Она станет твоим другом, с которым есть о чем помолчать. Другом, который закроет тебе уши, чтобы ты смог услышать себя. Они говорят с тобой, мой мальчик, значит, они – и есть ты. Оглохни для всего мира и слушай себя.

Сначала тишина была облегчением. Никаких поучений, нотаций, осуждений и насмешек. Иногда Тихх проваливался в необычайно яркие сны, и их звуков, было достаточно, чтобы, как по веревочной лестнице, ползти по ним над черным океаном безмолвия.

И громов вначале тоже не было. Казалось, что они вместе со всем остальным миром отвернулись от Тихха. Просто вернулись в свою каменную страну, не сочтя его достойным собеседником, или нашли себе другого.

Стало, как и обещал господин Зуйн, абсолютно тихо. Куда-то увели скот из ближайших стойл; никто не работал, не перебранивался и не играл около амбара; не пели даже птицы, и Тихху пришлось вспомнить о Каиште и его коллекции рогаток.

Потом звуки исчезли и из снов. Разговоры с самим собой, выстукивание различных ритмов по деревянным стенам и копирование языка животных нисколько не помогали. Весь этот набор звуков не только давил изнутри на черепную коробку, но и усиливал гнёт одиночества. Словно падаешь и падаешь в океанскую бездну, а толща воды сжимает тебя все крепче. Что толку кричать в нее?

Вот тогда-то громы и вернулись. Когда давление стало почти невыносимым, они медленно, вальяжно вползли в затылок Тихха. Их первый отдаленный рокот, словно предвестник освобождения от удушающей глухоты, вызвал благодатные слезы. Тихх был рад им, как старому знакомому. Нет, он совершенно не хотел понимать, о чем громы пытались сказать ему. Не нужны ему были их послания, ключ к которым жаждали получить Ша-хэя и господин Зуйн. Пускай перекатываются себе в голове, как камушки за речным течением, – это успокаивает. Это напоминает, что он не один в этом океане, что он обязательно из него выберется, как только появятся силы.

Но будущее оказалось голодным.

– Еда, которую я стану приносить тебе, будет достаточной для поддержания твоей жизни. Именно жизни, а не сил. Ты от рождения слаб и нет нужды пытаться обыграть природу, которая ясно дала понять: твоя сила в ином. Знал ли ты, что переваривание тяжелой пищи отнимает силу духа?

«Тяжелой пищей» в понимании отчима оказалось все, кроме жидковатого овощного рагу, которое принес тогда Каишта. И, признаться, Тихх был бы счастлив обменять немного силы духа на хороший кусок жареного мяса.

А когда стало уже не до шуток и голод обвился холодной змеей вокруг пустого желудка, ужин у шатра Ша-хэи представлялся сказочным пиром. Как можно было тогда ни к чему не притронуться? Воспоминания о баранине и томленых грушах лишь усиливали хватку змеи, а желудку оставалось только утробно стонать.

Громы это почуяли. А когда почуяли, то перестали быть «речными камушками».

Слабость и голод Тихха заставила их раскаты беспрепятствннно пройти в его сознание. Подобно растаявшему леднику, они хлынули в него, сметая на своем пути любые возражения, барьеры и дамбы.

Они, наконец, нашли пустой сосуд – пустой во всех смыслах.

Когда звуки вгрызались оглушительным древним рокотом в самое нутро Тихха, заставляя его самого кричать и по-звериному хрипеть, капая на пол слюной, он всякий раз пытался облечь их в некий мысленный образ. Ненавидеть легче, когда знаешь – кого именно.

Но голова стала сердечником того самого меча, который господин Зуйн сравнивал с союзом; Тихх чувствовал, как мозги растекаются плавленым железом между двух лезвий, а горе-кузнец никак не решается закрыть печную заслонку. Воображение уже давно сгорело в этой печи, а думать стало попросту невозможно.

Будущее оказалось слепым.

– Как я уже сказал, окна в амбар будут заколочены. И не смотри так на эту свечу, я ее забираю.

Тьма отняла у Тихха последний шанс отвлечься от происходящего. Словно мрачный поводырь, вела она его за каменными голосами. Туда, где безумие становится благословением; где язык превращается в камень, а камень – в язык; где за пустым столом пируют голодные, а гром венчается с темнотой.

Там, куда привели его темнота, голод и глухота, различать слова в грохоте горного камнепада оказалось не так уж сложно. А семь огромных, вырастающих из земли каменных голов оказалась не самой плохой компанией.

Вопреки надеждам отчима, мальчик так и не выучил их язык. Каменные раскаты не стали волшебным образом превращаться в его сознании в слова и фразы. Они лишь подталкивали ум к нужным ассоциациям, а в теле рождали ощущения, которые могли бы вызвать эти слова. Зыбкий, призрачный шифр. Тончайшая паутина, едва заметная глазу в тусклых осенних лучах. Самое слабое соприкосновение с внешним миром способно стереть ее в пыль, и Тихх понимал, что именно так бы и случилось, имей он хоть малейшую зацепку – взблеск молнии, громкую птичью трель, сладкий вкус цуката на языке.

Однообразие темного океана, в который погрузил его господин Зуйн, укрепляло паутину связи с Каменными головами день ото дня. Да, Тихх видел их – насколько, разумеется, мог. Никаких деталей, только грубые наброски, сделанные рукой неопытного ученика.

Медленные, торжественные перекаты, объединяющие низкие и высокие тона – трепет, благоговение, преклонение.

Эхо этих перекатов, уходящее высоко вверх – невообразимый рост Каменных голов.

Дрожание воздуха между атональным возгласами – мудрость, застывшая в их высеченных в камне и поеденных мхом глазах.

Сухое шуршание – пыль древности, окутывающая их, словно мантия.

Таким способом представились все головы. Тихх посчитал – их оказалось семь.

Почувствовав, что вправе задать вопрос, мальчик крепко зажмурился и изо всех сил попытался представить чудовище, о котором толковал господин Зуйн. Выжимая воображение до последней капли, он рисовал Каменным головам его пасть – кратер, полный острых зубов, лапы – что-то сродни гигантским граблям, хвост – лезвие гильотины.

Что это такое? Насколько оно опасно? Что будет, если его разбудить?

Тихх так старался, так отчаянно сосредотачивался на воображаемом чудовище, что окончательно выпал из своей темной, безысходной реальности. Он забыл о себе, своих чувствах и потребностях. Рисуя невидимым собеседникам свой главный вопрос, мальчик использовал все средства: он глухо рычал, бил ладонями по стенам, будто хотел пробить их огромными лапами, а ногой стучал по полу, изображая смертоносный хвост. Да, наличие у чудовища хвоста не вызывало у Тихха никаких сомнений.

Он неиствовал. Он бесновался. Он стал чудовищем. Увидь его таким мать, она бросилась бы к жрецам и знахарям (если бы прямо на месте не сошла с ума). И все же Тихх продолжал – использовал единственный известный ему шифр к языку Каменных голов.

Что он еще мог? Паутина между ними была пока слишком тонка.

В один из своих «набегов» на входную дверь Тихх вдруг обо что-то споткнулся. От злости, как и положено чудовищу, он пару раз ударил по двери ногой, но легче от этого не стало, а связь с Каменными головами – мальчик это почувствовал – разорвалась.

В поисках внезапного препятствия Тихх опустился на колени. Пошарив по темному пыльному полу, он нащупал знакомый предмет – прямоугольную плетеную корзину, в которой обычно отчим оставлял для него ненавистное рагу (как правило в те часы, когда Тихх проваливался в что-то похожее на сон).

Еды в корзине не оказалось. В ней было кое-что другое.

Палец укололся о нечто холодное и острое. Спустя пару мгновений болевого онемения стало неприятно горячо и влажно – из порезанного места засочилась кровь. Тихх отдернул раненую кисть и принялся ощупывать содержимое другой рукой, теперь уже куда осторожней. На дне корзины оказалась какая-то фигурка наподобие соломенной звездчатки, оберега для дома на Горидукх. Но почему она острая? Как будто чем-то проткнута. Ничего не понимая, Тихх аккуратно положил фигурку рядом с собой и снова опустил руку в корзину: кажется, в ней было что-то еще. Спичка и кусочек гриба-трутовика.

«Зачем? Господин аграрий решил отступить собственных же правил?»

Но, когда спичка чиркнула о боковину прессованного гриба, Тихх понял, что принес это не отчим.

Сквозь слезы от яркого пламени мальчик увидел маленькую соломенную куклу. Приклеенные белые волосы – короткие с одной стороны и длинные с другой – сообщили, что это не просто кукла. Фигурка была проткнула длинной ржавой иглой, а торчащие из ушка разноцветные нитки намекали на оперение стрелы. Место вокруг иголки было тщательно выкрашено красным.

Красными становились и волосы куклы. Испачканные в крови Тихха, они напоминали хвост раненой белки. Но даже такие они были слишком похожи на настоящие волосы Хаддиш.

Слишком похожи.

[1] Четырёхпалый – мифическое существо Харх в виде призрака-старца с четырьмя длинными, как ветви, пальцами на каждой руке и бородой, в которую он может четырежды обернуться. Обитающий, согласно преданиям, в горах Уббракк, Четырёхпалый является в особенно холодные, суровые дни: вьющаяся по снегу поземка – это следы от его скребущих землю пальцев; вьюга – белые нити его бороды; сильный ветер – его гневное дыхание. Один взгляд в его белые, без зрачков, глаза, навсегда останавливает сердце. Весной, летом и осенью старец укрывается от теплый лучей в ледниках на необитаемых горных вершинах, а зимой спускается к поселениям и скитается по всему острову. «Послать» врага к Четырёхпалому – фактически пожелать ему смерти.

Тихх и Каменные головы Севера. Глава 5. Мотыльки летят к огню

Слишком много света. Слишком много звуков. Слишком много народу. Но бывает ли по-другому на Горидукх?

Щурясь и часто моргая, Тихх тащился по главной улице Кригги за бордовой хламидой господина Зуйна. За его спиной тянулась длинная праздничная процессия. Вымытый до скрипа мыльным корнем, накормленный вожделенной бараниной с немыслимым количеством сладкого, одетый в новый льняной хитон цвета Скарабея и держащий за руку мать, мальчик вовсе не чувствовал себя счастливым. И дело не в желчной ухмылке на бледной роже Каишты – он тоже здесь, вышагивает рядом с отцом, неся на вытянутых руках блюдо с красными леденцами-скарабеями, – а в той опустошенности, что пришла к нему вместо громов. Они исчезли.

Мерцание костров и факелов отразилось в сахарных бусинах леденцов, блестящим фейерверком они взлетели над процессией, ненадолго нарушив ее стройность: дети начали радостно кричать и подпрыгивать. Брат, довольный произведенным эффектом, вновь запустил свои черные пальцы в россыпь леденцов, и десятки крошечных скарабеев вновь воспарили в воздух. Кто-то случайно толкнул Тихха в спину. Пытаясь удержаться на ногах, он качнулся в сторону Каишты, угодив ему лбом промеж лопаток. Качнулось и блюдо с угощением, несколько красных шариков упало на землю. Кап-кап-кап. Словно кровь, смешанная с краской на соломенной кукле.

Но брат не сбился с шага. И даже не обернулся, чтобы что-нибудь съязвить или выругаться. Он вообще не сказал за день Тихху ни слова, и это было столь же необычно, как и празднование Горидукха в лесу вместе с врахайи. Кого же благодарить за это, как не господина Зуйна? Мальчик покосился на бордовый капюшон отчима. Он развевался на ветру, как знамя, а шествующая за ним толпа вдруг показалась Тихху продолжением этого знамени. Ее живой, дышащей, кричащей, смеющейся, ликующей тканью.

– Все в порядке? – шепнула ему в ухо мать. Ее платье цвета недозрелой вишни уже начало покрываться серой вуалью дорожной пыли.

Тихх вяло кивнул. Чистое вранье, но мать оно, кажется, вполне устроило.

– Хочешь рассказать Скарабею историю?

– Не очень.

Тоже вранье, ибо истории – единственное, что по-настоящему удавалось и приносило удовлетворение Тихху. К тому же, это может стать прекрасным шансом испугать Каишту. Слова – самое опасное оружие.

Лес, в котором их ожидали кочевники, приближался к процессии с каждым ее шагом. Судя по радостному гомону, перезвону песен и общему веселому возбуждению, это никого не смущало. Но в окружающих Тихха лицах была не только радость. Мужчины и женщины, старики и дети лучились гордостью и решимостью; в их глазах отражалось некое внутреннее просветление – результат незримого глазу духовного труда. Понимая, кто здесь на самом деле потрудился, Тихх невольно позавидовал господину Зуйну. Ведь слова и правда самое опасное оружие, особенно, когда нет недостатка в мишенях.

Одна только мать не выглядела ни гордой, ни радостной. На ее плечи будто легло какое-то тяжкое чувство, – вина? скорбь? – которое заметно отразилось на осанке. Маска плохо скрываемого напряжения сковала ее лицо, кожа посерела (вряд ли от пыли), а каскад украшений смотрелся на ней не уместней королевского трона посреди амбара. Тихха передернуло при мысли, что сумасбродные мечты отчима потихоньку обосновываются в его сознании, пусть даже в виде ассоциаций. Удалось ли этим мечтам завладеть и матерью? Этого мальчик не знал: поговорить они так и не успели. И что-то подсказывало Тихху, что не стена из прислуги и предпраздничной суеты помешала им «докричаться» друг до друга в большом доме господина Зуйна, нет. Нечто гораздо более высокое и прочное разделило мать и сына.

Нечто, чему он пока не мог дать названия.

И, пока разум продолжал нащупывать его в глубине темной норы, окрестности деревни сменил лес. Костры, взмахи и благословения провожающих остались позади. «Там, где еще можно было все исправить», – невольно подумал Тихх.

В сгустившейся темноте раздались сухие щелчки – кресала начали плеваться искрами в пеньку факелов. От горящей древесной смолы запахло ладаном. Тихх поморщился. Здесь, в ночном лесу, это остро-сладкое благовоние из Святилища казалось чем-то неправильным, потусторонним, почти как каменные голоса в голове. Этот запах, словно невидимый разделитель мира живых и мира мертвых, плыл над головами хархи, указывая путь своими прозрачными пальцами. Тут и правда не помешал бы проводник: лесным препятствиям – выпирающим корням, царапающимся веткам, густым, непроходимым зарослям – не было никакого дела до гостей с их опасными горящими палками. Дубовая чаща будто глубоко спала, разметав во сне свои бугристые, царапающиеся конечности и изредка всхрапывала тревожными ночными шорохами.

Спала, как будто ее усыпили.

Процессия удлинилась – теперь хархи двигались узкой цепочкой, дыша друг другу в спины. Некоторые уже успели споткнуться, больно удариться, даже пораниться, и в этих, казалось бы, пустяковых происшествиях мало-помалу растворилось былое веселье. Чаще стали слышны вздохи, детское нытье да стариковское кряхтенье. Да, веселье, вспыхнув с вечера, уже прогорело, но кое-что другое никуда не делось – решимость. Изредка оборачиваясь, Тихх видел, как плотно сжаты губы, сосредоточены взгляды, и в каком нетерпении они высматривают то, что скрывается за пологом тьмы. Они ждут, понял мальчик, ждут, сами не зная, чего.

«Что ты им пообещал?» – сверлил Тихх взглядом спину отчима. Ему-то он не обещал ничего. Просто как ни в чем не бывало выпустил из амбара, походя расспросив о «переводческих» успехах, буднично напомнил о предстоящем ночном торжестве и передал на попечение слуг. Никакой секретности, таинственности; ни слова о грандиозных планах и его, Тихха, в них участии. На какое-то мгновение мальчику даже показалось, что этого всего и не было – их разговора, страшных загадок и алчно сверкающих глаз. Все в доме, за исключением странного молчащего Каишты, вели себя столь непринужденно, что можно было и впрямь подумать, что это самый обычный канун самого обычного Горидукха. Но все вернулось, когда, уже перед самым их выходом из дома, господин Зуйн улыбнулся Тихху и спросил, готов ли он. От этого вопроса вновь повеяло сухим воздухом амбара, парами безвкусного рагу и безумием, опасным, как остро заточенная коса.

Спросить, к чему именно он должен быть готов, Тихх так и не решился.

Сжимая в кармане соломенную куклу и материнскую цепочку, он прислушивался к голосам в толпе, пытаясь извлечь из их путаницы хоть крупицу смысла.

«Что ты им пообещал?»

Но обрывки перешептываний плели в лесной темноте свой собственный узор, беспорядочный и странный:

– Путь, начатый во мраке, приведет к свету, – восклицали одни.

– Спасибо, о великая Матерь звезд, что дожилась я до дней перевала эпох, – бормотали другие.

– Да будут прокляты дни братских раздоров! – возглашали третьи.

Казалось, что господин аграрий научился говорить чужими голосами и теперь постоянно в этом упражняется, читая проповеди на разный лад.

Факелы, словно ярко-оранжевые свечки каштанов, продолжали вычерчивать тайный маршрут, и Тихх покорно следовал ему – просто еще одна светящаяся точка. Никому не было до него дела. Никто не замечал, что приемный сын господина Зуйна «не держит строй»: он следует за отчимом, да, но следует только физически. Никто не догадывался, что этот чудаковатый мальчишка считает их всех опасными безумцами и мечтает не о прекращении братских раздоров, а о том, как однажды отомстит Каиште. Как сухая, выкрашенная красным солома впивается в его ладонь, и как ясно он представляет на ее месте длинную жилистую шею сводного брата. Если он хоть пальцем – своим мерзким, измазанным хной пальцем – тронул Хаддиш, то…

«…то он горько пожалеет об этом», – поклялся себе Тихх.

Тропа, по которой двигался отряд, уперлась в густые заросли можжевельника. Те самые, сквозь которые они еще недавно пробирались с девочкой-стрелком. Те, в которых Каменные головы во второй раз заговорили с Тиххом. Именно здесь, вспомнил он, удалось разобрать первое их слово – ИДИ.

Мальчик вдруг почувствовал себя уверенней – как будто земля под ногами стала лучше держать его, а воздух начал легче проникать в легкие. Пульс энергично забился в запястьях, тело налилось сверкающей, живой, ни на что не похожей силой. Вопреки страшной, сумрачной неизвестности, к которой вела всех бордовая хламида-флаг. Наперекор злым, нечестивым замыслам отчима. Назло Каиште и его гнусным выходкам.

Даже назло матери, которая, однако, была не только его матерью, но и женой господина Зуйна.

С этой новой для себя твердостью Тихх вошел в можжевеловый лабиринт. Подняв высоко над головой факел, он начал пробираться сквозь царство диких разросшихся кустов. Скорее интуитивно, чем следуя какому-то плану, мальчик выбирал себе дорогу среди непроходимых, казалось бы, джунглей. И, несмотря на то, что джунгли были ему примерно по грудь, это выглядело удивительно. Ведь все, включая господина Зуйна, то и дело спотыкались, вязли в игольчатых объятиях, рубить которые не было никакого смыла: лабиринт не допускал внутри себя пустых пространств – в них тут же вползали новые ветви, и проход смыкался.

Цепочка факелов, разумеется, распалась. Теперь они хаотично кружили по поляне, как большая стая мотыльков вокруг костра, без цели и лидера, ведомые лишь блеском пламени. «Стая мотыльков…» Запястье конвульсивно дернулось. Желтые мотыльки дрока, улетевшие в табор врахайи.

«Это – мы, – сказал себе Тихх, раздвигая свободной рукой тонкие шершавые ветви. – Это – все мы».

Блеклые, едва заметные глазу отсветы побежали по дубовой коре; серебряные нитчатые прожилки озарились скромным блеском. Это не от факелов – свет был совсем другой. В воздухе взыграло эхо буйного, разгульного многоголосия. Жарко сплетаясь друг с другом, голоса разносились по лесу вереницей басов и визгов, теряя на ходу окончания, словно одежду, а заодно и смысл. Некоторые из отряда остановились, недоверчиво прислушиваясь. И, насколько это можно было понять в неверном мерцании факелов, радости в лицах не было.

– Вруа-хайа, – в суеверном страхе прошептала старая Майвир. – Матерь звезд, образумь, изгони вражду и злобу из сердца, открой его для врагов как для единой крови, – скороговоркой пробормотала она молитву.

В общей тишине эти сокровенные слова прозвучали громче, чем ожидала старая хархи. Осознав, что все на нее смотрят, она потупилась и стыдливо опустила глаза.

– Прислушайтесь! – Господин Зуйн подошел к Майвир и покровительственно положил руку ей на плечо. – Прислушайтесь к старым молитвам и к своему сердцу. – Древком факела он ударил себя в грудь, и из пламени брызнуло несколько искр. – Вам страшно, я знаю, и не виню за это. Страшно и должно быть, ибо страх – неизменный стражник, охраняющий ворота перемен. – Волна согласных возгласов. Многие опустили головы, как и Майвир, преклоняясь перед мудростью отчима. – Перемены, к которым идем мы, – продолжил он, – это не повышение урожая или выручки на осенней ярмарке. Наши предки жили этими успехами, довольствуясь крышей над головой, сытостью да кучкой железных пластин на черный день. – Отчим небрежно взмахнул рукой, делая вид, что швыряет на землю презренный металл. – Но мы – не они. Наша цель – вечность. – Факел взметнулся вверх, бордовый капюшон величаво колыхнулся. – Совершить чудо, изменить ход истории, пробудить дарованную Харх силу. Мы – не очередное поколение безмолвных призраков, годящихся лишь на вспахивание земли, чтобы потом покорно уйти в нее. Наша цель – не земля, а горы; не навоз с золой, а сокровище! Огненный бог заждался его пробуждения: если вы слышите, как грохочет гром, – это он взывает к Спящему в камне. А помните весенние ливни этого звездного цикла? – Слушатели закивали, у некоторых выступили слезы восторга. – Это Матерь звезд рыдает по своему чаду, – проникновенно изрек отчим. Изображая скорбь, он слегка опустил голову, совсем как старая Майвир, не забывая при этом внимательно следить за «публикой» из-под рыжеватых клочков бровей. – И прежде чем мы войдем в лесной дом кочевников и разделим с ними нашу великую цель, я открою вам еще одну тайну. В горах Уббракк есть непростые камни. – Почувствовав, как от этих слов из него ускользает прежняя сила, Тихх мрачно сжал челюсти. – Среди базальта и сланца там прячутся живые горные породы, – в толпе вспыхнуло изумление, – они бездвижные, но не безъязыкие. Придет время, и вы узрите их, а пока поверьте: они говорят. Говорят, – господин Зуйн торжественно указал на Тихха, – с моим младшим сыном!

«Так вот, что ты пообещал им – вечность. И карманного фокусника в придачу».

Хватка бессильного гнева обледенила горло и замутнила взор – Тихх не сразу понял, что стал вдруг выше всех. А когда протер глаза, то понял, почему так произошло: все рухнули перед ним на колени. Даже Каишта, хоть его злобный взгляд утверждал, что это вовсе не его воля. Чистая ненависть лилась из черных глаз-щелок, а черные пальцы только что не хрустели, яростно сжимая факел. Его дружки, – а они тоже были здесь – исподлобья косились на своего предводителя. Мать, грациозно опустившись на одно колено, была, казалось, преисполнена гордости; она, наконец, расправила плечи, и блеск разноцветных минералов отразился в ее увлажненных глазах.

Звенящая от напряжения тишина повисла в воздухе. Смолкло даже эхо кочевых праздничных гуляний. И в этом густом, как амбарный мрак, безмолвии Тихх услышал собственный голос:

– Не надо. – В десятках пар сверкающих в темноте глаз застыло ожидание. Они явно услышали не то, что хотели. Но смятение Тихха было гораздо сильней их смятения. – Не надо, пожалуйста, – еле слышно повторил он.

Это внезапное коленопреклонение ничем не отличалось для него от издевок Каишты и было ничем не лучше наказания в амбаре. Во всех этих случаях разверзнутая земля, готовая быстро и безболезненно его поглотить, казалась самым удачным исходом событий.

Но, нет, твердая, изъеденная корнями и дикой травой почва отказала Тихху в подобной милости. А тишина, не умеющая долго быть наедине с самой собой, быстро прервалась:

– Тихх, сказочник, покажи нам чудо! – выкрикнул маленький сын толстой Импы.

– Да, Тихх, – подхватила бойкая девчонка, имени которой он не знал, – расскажи нам, о чем говорят живые камни!

Другие дети как по команде принялись повторять за ними. А взрослые, для солидности немного посомневавшись, присоединились к их просьбам. С колен так никто и не поднялся.

Тихх почувствовал себя загнанным в угол. Он любил рассказывать сказки и истории, да, но то, что требовала от него эта толпа… Как они сказали – чудо? Перед глазами поплыли обрывки памяти: колючая темнота изгнания, оглушительные громовые раскаты, изнурительное, почти насильное обучение неведомому языку, мысленное обращение в чудовище ради так и не полученных ответов, исступление и ярость. Этого они хотят? О, нет, убедился мальчик, вглядевшись в лица, полные томительно-радостного предвкушения.

Одно из них особенно зацепило взгляд – лицо господина Зуйна. Его лукаво суженные глаза и самодовольная полуулыбка как будто говорили: «Вот оно, твое вознаграждение. Бери, младший сын, ты заслужил». Видимо, тоже считает происходящее чудом – своим собственным.

Зачем это все? Почти ведь пришли: слышны песни кочевников, а дым их костров уже ведет разведку в густом можжевельнике. К чему эта сцена? Для чего задерживать и без того уставших, запыхавшихся добровольцев?

И в тот момент, когда драматичное молчание превратилось в тягостное, мальчик еще раз всмотрелся в торжествующую улыбку отчима и с ужасом понял: это все для него, для Тихха. Вернее, его проклятого дара. Похоже, господин аграрий сделал из своего эксперимента нехитрый вывод – его приемный сын слышит каменные голоса лишь в непривычных, мягко говоря, ситуациях. Так почему бы тогда не заняться их созданием? Сначала амбар, а теперь вот это: танцуй, марионетка, показывай, что умеешь.

Мальчик еще сильней сжал челюсти.

– Я не буду, – тихо, но твердо проговорил он.

– Не будешь? – выкрикнул Каишта. – Это не тебе решать. Делай, что приказано! Ты…

Испепеляющий взгляд отца поставил в его речи преждевременную точку.

– Ну, Тихх, ну пожалуйста!.. – заныли дети.

– Во имя Огненного бога и его благодеяний, яви нам чудо своего дара! – воззвала старая Майвир. Польщенная нежданным вниманием господина Зуйна, она решила, что имеет полное право говорить от лица взрослых. Воздев руки в воздух, она окинула взглядом остальных, как бы призывая последовать ее примеру. – Молим тебя: яви!

И они последовали. Просительно подняли руки, повторяя «Молим, яви!» и обступили Тихха плотным кольцом – не продохнуть. Господин Зуйн снисходительно улыбался, мать уже не сдерживала слез, а Каишта позеленел от злости. Что им нужно? История? Утешительная сказочка, возвеличивающая их поход в Хризолитову пасть? Может, они хотят услышать, что Каменные головы передают им привет? Или ищут правды?

Руки жадно тянулись к Тихху, словно к живому талисману, с которого нужно соскоблить немного позолоты на удачу. Но много ли правды в талисманах? Нет, понял он, им не нужна правда, по крайней мере такая, какой он располагал. Надежда – вот что выискивали в нем их глаза и к чему тянулись их руки. И, если так, то они стучали не в ту дверь.

Тихх молча стоял, опустив голову и стараясь не встречаться ни с кем взглядом. Он чувствовал себя пустым колодцем, в который ежеминутно заглядывают в поисках целительной влаги.

Вдруг над роптанием толпы возвысился голос господина Зуйна:

– Как я сказал, страх бдительно охраняет ворота перемен. – Он уже поднялся с колен и стоял, широко расставив ноги. Очевидно, мастерски поставленная сцена приносила ему немалое удовольствие. – Это верно и для нашего Тихха. Его постигли серьезные, глубокие изменения – там, в голове. – Отчим коснулся длинным ногтем собственного лба. – Конечно, страху это не нравится. Ему это невыгодно. Страх заставляет молчать об этом, пытается посадить волю под замок и вернуть все как было! – Пристальный взгляд вынудил Тихха коротко кивнуть. – Но, – господин Зуйн поднял к небу кулак, – мой младший сын храбро борется со страхом и готов вместе с нами штурмовать ворота перемен! Сейчас мы отбросим сомнения и войдем в лесной дом тех, кого наши предки считали врагами. У высокого огня мы выслушаем их истории, а они – наши. Вместе с кочевниками мы встретим Горидукх и подползающего Скарабея, а наутро вместе отправимся к Хризолитовой пасти исполнить нашу священную миссию. И здесь, на самом пороге великих перемен, я последний раз спрашиваю, готовы ли вы пойти со мной? Ибо знаю, что страх – зверь чудовищной силы и для некоторых схватка с ним может стать смертельной. Кто не готов к ней, возвращайтесь в Криггу – еще до рассвета вы будете дома в своих постелях.

Прихотливо изнывали в пении чужеземные голоса, нервически колотились натянутые нервы бубнов. По глазам слушателей было видно, что им не по себе и от этой чужой музыки, и от предупреждений отчима, и от самой близости врахайи. Но решимость – их собственная или навязанная – так никуда и не делась. Никто не шелохнулся, и Тихх невольно восхитился силе убеждения господина Зуйна. Что же в нем такого, думал он, разглядывая величественные складки бордовой хламиды и мерцающие бусы из цитринов, как удается ему превращать всех вокруг в марионеток? Танцуй, показывай, что умеешь. Почему он…

– Я, – раздался из темноты знакомый – слишком знакомый – голос. – Я не готова.

Все повернули головы влево; над толпой пополз шелест неодобрения. Каишта презрительно выпятил нижнюю губу. Но для Тихха ночной воздух стал вдруг прозрачней и легче, а будущее чуть менее пугающим.

Потому, что это был голос Рунты – его матери.

– Рунта… – Отчим поднял одну бровь. Лицо его чуть скорчилось, словно от неожиданного удара.

– Раз так, – прозвучало с другой стороны, – то и я тоже. – Джассар, давняя подруга матери, вышла вперед. – Скарабей не любит лжи, так что скажу как есть: мне страшно. – В знак того, что она все уже решила, Джассар подняла с земли свою мешковатую торбу. – От одних этих завываний, – женщина махнула туда, откуда шел свет, – в дрожь бросает. Нет, господин Зуйн, простите меня ради всех богов, но не смогу я преломить с ними хлеб. Скорее уж сама переломлюсь, – добавила она, но уже гораздо тише.

Господин Зуйн оглядел толпу, как коршун, кружащий над курятником.

– Еще кто-нибудь? – Тишина. – Что ж, – изрек он, – каждый должен побороть свой страх сам; здесь я бессилен. Возвращайтесь в деревню. Следуйте протоптанной нами тропой. Расскажите другим, что мы благополучно добрались до стоянки кочевников и пусть Гуюфра каждую ночь жжет в Святилище красные свечи во имя нашего похода. И, – отчим понизил голос, – ждите. Ибо возвращаются туда, где ждут.

Отстраняющим жестом он не дал Рунте обнять себя на прощание.

Но даже когда их с Джассар силуэты поглотил ночной лес, в ушах Тихха продолжал звучать материнский голос:

– Помни, моя любовь всегда с тобой. Помни, изменишься ты, но не она. Помни, кем бы ты ни стал.

Не теплом веяло от этих слов, а неуютной, пугающей мыслью: она что-то знает.

Эта мысль засела в голове Тихха ледяным осколком, выстудив, обездвижив другие его переживания: что ждет их в лагере врахайи? действительно ли банда Каишты причинила какой-то вред Хаддиш? когда вернутся каменные голоса и ответят на его вопрос о чудовище? кто, во имя Огненного, такой господин Зуйн?

«Она что-то знает, – билось у мальчика в затылке, пока их заново выстроенная процессия торжественно входила в «ворота», состоящие из высоких кольев, перетянутых гирляндой дрока. – Знает, но и не подумала вмешаться в план мужа, – сжималось его сердце, пока ведун Заффрон произносил приветственную речь. – Знает, и ее не пугает то, что происходит со мной (…ты изменишься…) – холодела его кровь, пока глаза безотчетно искали в толпе серебристые волосы девочки-стрелка.

Но, хвала Матери звезд, на него снова не обращали внимания. Все взгляды были прикованы к кочевникам, а особенно к Заффрону. Облаченный в длинный халат, сшитый из кусков шкур невиданных хархи животных, с длинной заплетенной в тонкую косу бородой, увешанный амулетами на длинных кожаных шнурках, он произнес на удивление короткое приветствие. Из-за того ли, что ему тяжело давались некоторые звуки хархского языка, или из-за привычки к немногословности, ведун врахайи ограничился всего несколькими фразами. Однако их длине и витиеватости могли позавидовать и господин Зуйн, и жрец Гуюфра.

Под восторженный шорох вздохов перед гостями появилась Ша-хэя. Весь ее образ казался женским воплощением, неким продолжением образа мужа. Точно такой же, но меньшего размера халат из шкур, грозди амулетов, волосы – сложное плетение из пепельных кос – убраны в хаотичную прическу. Из тех видов хаоса, что создается долго, кропотливо и, разумеется, по определенным правилам. Вместо длинного подола за хозяйкой табора тянулся «шлейф» из прислужниц-хэй. Тихху показалось, или среди них мелькнул серебристый хвост?

Ша-хэя остановилась около Заффрона. Отблески факелов, очерчивающих ее путь, явили собравшимся причудливые красные узоры на сосредоточенном лице. Свежая бордовая корочка на некоторых линиях говорила о том, что это особое украшение – праздничное.

– Нашжжи гости, – церемонно произнесла она, будто открывая королевский прием. Сделав паузу, слегка поморщилась от собственного произношения, как бы коря себя, что так и не научилась смягчать твердые звуки. – Я рада вам, но эту радость уже выразил мой муж. Если вы здеззсь, значит, понимаете, сколь велик и радостен сегодняшний день. – Хархи осторожно закивали, с опаской оглядывая чужеземный облик Ша-хэи. – Но в великие дни тоже хочется еззсть и пить, и если мы забыли об этом, то наши дети обязательно нам напомнят. – Мягкая улыбка матери Хаддиш отразилась на губах женщин-хархи. – Так чего же мы ждем? Оставаться голодными и трезвыми на Горидукх – большой грех. – Эта фраза зажгла улыбки теперь уже мужчин-хархи.

Щелчок пальцами, и стройность ее «шлейфа» разрушилась – хэйи принялись разносить гостям кружки с остро пахнущими напитками. Побросав мешки и торбы на землю, хархи безотлагательно приступили к дегустации (некоторые, однако, только сделали вид, что пьют). Господин Зуйн, отхлебнув из костяного кубка неправильной формы, по-дружески взял ведуна врахайи под локоть, отвел в сторону и, склонившись, что-то зашептал ему на ухо. Каишта сел, скрестив ноги, на землю; дружки собрались рядом тесным полукругом. Женщины-хархи обмахивались красными платками – их утомил долгий путь. Мужчины-хархи открыто рассматривали женщин-врахайи – их кожу разных оттенков золота, спиралевидные прически из кос, ожерелья из крошечных черепов неведомого происхождения. Судя по затуманившимся взглядам, у многих страх уступил место восхищению. Не исключено, правда, что виной ему было полное отсутствие у некоторых кочевниц одежды выше пояса, что выгодно подчеркивали портупеи из монет.

– Из Срединных земель денежка-то, – уже доказывал Весгир, ярмарочный распорядитель Кригги, Ранду, пожилому подслеповатому пастуху. – Видывал такие в Додхаме на прошлого Ящера.

– Что ты там видывал, – с жаром протестовал Ранд, выплескивая себе в глотку последние капли пряной жидкости. – Гляди, чеканка-то крупная какая, на ней, кажись, треугольник – замок-гора, значит. Выходит, аж из столицы, из Подгорья самого монеты те. Вон-вон, пошла, смотри! – И старый пастух вытянул шею, изо всех сил прищуриваясь.

Очень уж заинтересовали его монеты.

– Эй, ты! – Знакомый голос положил конец наблюдениям. Тихх обернулся. – Я тут тебе парочку сахаринов припасла.

Хаддиш – целая и невредимая. Она стояла прямо перед Тиххом, протягивая ему кусочек сушеного фрукта, обсыпанного подтаявшим от жары сахаром. Распущенные серебристые волосы свободно падали на правое плечо; серебристыми же нитями были расшиты и рукава темно-красной туники. В этом облачении она была куда больше похожа на дочь кочевого ведуна, чем во время их первой встречи.

– Ты чего? – нахмурилась Хаддиш. – Память, что ли, отшибло?

– Прости, – сказал Тихх, беря из ее рук полоску цуката. – Это был долгий путь. Я хотел сказать, много чего произошло, – быстро добавил он увидев тот самый насмешливый взгляд. Она-то не жаловалась на долгую дорогу после того как спасла его у дубовой рощи.

Тихх отправил цукат в рот, но вместо сладости ощутил противную, вяжущую горечь. Сахарин, как называла его девочка-стрелок, был тут не при чем: просто ветер качнул пламя факелов в их сторону, и, наконец, удалось разглядеть ее лицо. Обветренную кожу испещряли мелкие, но многочисленные царапины, как будто Хаддиш подралась с кошкой; на левую скулу угрожающе наплывала синевато-зеленая ссадина; а волосы… Около самого лба с правой стороны зияла небольшая, в два пальца, проплешина. Отчего-то она не была скрыта ни цветистым тюрбаном, ни хитроумной прической. Хотя, вспомнил Тихх, это же Хаддиш – у нее все не как у других. «Вернее, не как у матери».

При мысли о том, что он сжимает в кармане эту недостающую прядь, мальчик почувствовал невероятную слабость в ногах. Его качнуло в сторону.

– Вот это вымотал тебя лес, – хохотнула девочка-стрелок, хватая его за локоть. – А еще мальчик! – фыркнула она. – Ты хоть знаешь, сколько добираться до Хризолитовой пасти? Я лично не думаю, что лошадей…

– Твое лицо, – только и смог выговорить Тихх, отстраняясь от помощи.

Он убьет Каишту, просто убьет его.

– А что с ним такое? – почти вызывающе поинтересовалась девочка-стрелок.

Он выколет во сне его мерзкие глаза-щелки за то, что следили за Хаддиш.

– Ну… Кажется, тебя кто-то ударил. И еще поцарапал.

Он отрубит один за другим его гадкие, будто вымазанные грязью пальцы за то, что тронули ее, а потом сделает из них кукол и подарит господину Зуйну.

– Меня? Ха! Ты, что, забыл, что я стрелок? Тот, кто ударит меня, очнется под миртовым деревом с пером в заднице. Неудачно выстрелила в бутылку, только и всего.

Просто. Убьет.

Но фантазии о мести разлетелись встревоженной птичьей стаей, когда дымный воздух прорезало волновое металлическое дыхание бронзового гонга.

– Во-о-о-а-а-а!.. – протяжно возвестил он о продолжении Горидукха. Вернее, его вступлении в новую фазу.

Когда последнее «о-о-а-а» потонуло в праздничном многоголосии, Тихх невольно вжал голову и попытался прикрыть уши: ему показалось, что он оказался в центре табуна раненых коней. Их взбешенное ржание окутывало поляну, проникало в легкие, доставая до самого нутра. Их копыта вгрызались в землю, высекали из нее соль, чтобы, вырвавшись из черных, зернистых недр, она окропила незатянувшиеся раны и приказала телу пробудиться. Из их влажных ноздрей валил пар, обнажая в своей тайнописи потаенные мысли каждого, и улетая в небо – во владения ненасытного Скарабея.

Когда резь в ушах немного поутихла, а сами уши привыкли к пронзительному «ржанию», Тихх с удивлением обнаружил, что «лошади» оказались деревянными. И весьма, притом, скромных размеров – легко умещались между колен аюдров, которые ловко «правили» ими при помощи прямых тонких «кнутов» с натянутыми нитями.

Хаддиш вскинула руки в воздух, разведя в стороны оголившимися локтями, и позволила потоку музыки качнуть ее тело в одну и другую сторону. Когда она слегка запрокинула голову, оранжевый свет костров снова упал на ее лоб; в выемке между корнями волос стыдливо проглядывала светлая кожа.

Тысячей колокольчиков в упряжи «лошадей» ударили бубны. Музыка обрела многообещающе-тягучий ритм. Все кругом превратилось в танец. Хархи и врахайи заговорили друг с другом на языке движений: первые медленно и неловко осваивались на чужой территории, а вторые так же медленно, почти неохотно подпускали их к себе.

Тихха и Хаддиш обступили дети кочевников примерно их возраста. Девочки хитро переглядывались, а мальчики обстреливали нового друга дочки ведуна оценивающими взглядами. И те, и другие свободно говорили вслух: незнакомый язык и шум Горидукха не оставлял Тихху шанса понять их. Обсуждали они его хилый вид или высмеивали странную дружбу с Хаддиш, оставалось загадкой. Но было в их лицах нечто такое, чего он никогда не видел в детях-хархи, – уважение. Такое, которое испытывают обычно к знахарям или звездочетам, несмотря на странности их характера. Так уважают старых, брюзгливых знатоков земли, которые, доведя до белого каления всю деревню, заставляют сеять в самые, казалось бы, неподходящие дни (и чаще ночи), а по осени как бы нехотя принимают благодарности.

«Может, это можно будет потом использовать против Каишты? – не без злорадства подумал Тихх. – Что, интересно, будет, когда они увидят куклу?»

Куда-то исчезли Заффрон и господин Зуйн. Оно и понятно, зачем им смущать празднующих? Скрылись, наверно, в Большом шатре и обсуждают дальнейшие планы подальше от чужих ушей.

Но хархи и врахайи уже не смущались. Ритм музыки ускорялся, пряная жидкость разгоняла кровь и лишние сомнения, а темнота ночи стирала грань между сном и реальностью. Пламя костров жадно пожирало новые поленья, а некоторые в особом преклонении перед Скарабеем бросали в них свою одежду. Тихха передернуло, когда он увидел прямо перед своим носом высохшую, словно дынную кожуру, грудь старой Майвир. Она стояла на коленях прямо перед костром, устремившись взглядом в созвездие Скарабея, – губы нашептывают молитвы, руки выделывают те, видимо, движения, на которые тело уже не способно. А ведь рядом с ней сейчас могла быть мать, отстраненно подумал мальчик, вспомнив, что та чтит Скарабея едва ли не больше самой Майвир. Что заставило ее сойти с тропы? Что оказалось сильнее верности господину Зуйну? Страх?

Тихх в это не верил.

Когда старая женщина экзальтированно затрясла плечами, от чего «дынная кожура» затрепетала, словно сушащееся на ветру белье, он отвернулся.

Солома в кармане резко уколола ладонь. Лучше попробовать познакомиться с друзьями Хаддиш, решил мальчик. Вместе они придумают что-нибудь, чтобы навсегда отвадить братца от его изощренных затей. Ясно, что она, дочь Ша-хэи, просто боится рассказать им о своем унижении, да еще и от хархи. Вот и списала все на бутылочные осколки. Даже не стала ничего придумывать, использовав собственный же выстрел в стеклянное оружие Каишты.

«Кстати, где он?»

Рука с зажатой в ней куклой была уже наполовину вынута из кармана, когда, заслонив собой свет, над Тиххом нависла высокая фигура в ярко-красном одеянии.

– Хозяйка табора желает видеть тебя, Толкователь, – учтиво произнесла Брихти-хэя. – Следуй за мной

Рука вернулась в карман.

По пути в Большой шатер Тихх старался не смотреть вокруг. Он сосредоточился на причудливом переплетении бордовых линий, тончайшей чешуей обрамлявших бритый затылок служительницы. Это выглядело странно, но каждый приветствует Скарабея по-своему. Каждый пытается подобрать шифр.

Полог Большого шатра раскрылся, а Ша-хэя раскрыла Тихху объятия.

– Да восславится Горидукх, – прошептала она, прижимая мальчика к себе, как цитриновый оберег.

– Да восславится Скарабей, – ответил Тихх.

В шатре никого не было, но неубранный праздничный стол в правом углу, обилие желто-красных гирлянд и крепкий спиртуозный дух уверяли, что еще недавно тут полным ходом шло веселье. Но от Ша-хэи не пахло выпивкой, а ее щеки не были разгоряченно-пунцовыми, как у других женщин. Зато что-то такое же пунцовое было разбрызгано по ее халату – не слишком сильно, чтобы бросаться в глаза, но и не то чтобы незаметно. Мелкие бордовые капли уже засохли на гладкой шерсти шкур, напоминая, что их прежние хозяева не пережили ночную охоту.

Тихх молчал. Он не знал, чего ждать. Но долго ждать и не пришлось.

– Сегодня праздник, и у меня есть для тебя подарок.

Хозяйка табора подвела мальчика к небольшому низкому столику у противоположной от большого стола стены. Он был пуст, если не учитывать одиноко стоящую шкатулку – обитый позолоченными вензелями деревянный сундучок. Пореза на ладони коснулся холодный металл ключа. Ша-хэя заботливо поднесла руку Тихха к скважине и помогла совершить три оборота.

Бесшумно распахнулась крышка. Сначала мальчику показалось, что это все шутка, что под крышкой ничего нет – просто темное пыльное дно.

Он не так уж ошибался: дно и впрямь было темным. Именно поэтому Тихх не сразу разглядел на нем аккуратно выложенные в ряд черные пальцы. Сердце громыхнуло где-то в горле.

В голове тоже громыхнуло – пока что тихо и отдаленно.

– Хочешь знать, что он постоянно повторял? – сардонически улыбаясь, спросила Ша-хэя.

Очередной удар изнутри заставил Тихха конвульсивно кивнуть.

– Что его предок был палачом – в самом Подгорье. Его дух проснется и казнит нас всех. – Хозяйка табора насмешливо взглянула на шкатулку. – Можешь себе представить такую глупость?

Но ее голос перекрыл другой – древний и каменный. Голос, которого, думал Тихх, он больше не заслужит.

– Чу-до-ви-ще?.. – раскатали его виски в лепешку невидимые копыта.

– Да, – слабо простонал в ответ Тихх. – Какое оно? Как... – он не смог продолжить.

– Чу-до-ви-ще, – снова пронеслись в голове тяжелые копыта. – ЧУ-ДО, – начал забивать ему в голову каменный молот. – ЧУ-ДО.

И продолжал, пока, упав на руки Ша-хэи, Тихх не понял, что это почти одно и то же – чудо и чудовище.

Тихх и Каменные головы Севера. Глава 6. Стоять и смотреть

Стоять и смотреть

– Я хочу остаться здесь. Пожалуйста.

Тихх забился в угол повозки. Только что ее пол перестал ходить ходуном и проседать в многочисленных дорожных ямах. Земля перестала мелькать сквозь просветы в дощатом полу. А желудок, преисполнившись благодарности, перестал делать попытки расстаться с содержимым.

– Нет, Тихх, это невозможно. – Ведун Заффрон протянул ему руку. – Как я и говорил, ты получишь все, что в моих, наших – поправился он, поймав взгляд Ша-хэи, – силах. Более того, ты уже получаешь это. – Отец Хаддиш очертил глазами походную роскошь самой большой повозки табора – его личной. На вкус Тихха, она больше напоминала передвижной музей редкостей из отдаленных уголков Харх. – Но есть определенные правила, и ты будешь им следовать. – Заффрон сделал пальцами движение к себе, как бы выманивая Тихха из повозки. Отрывисто клацнули друг о друга кольца-спирали из темного дерева. – Выполняешь правила – получаешь защиту и все удобства. Правила устанавливаю я. Это понятно?

Не понять было сложно. Вообще-то в повозке, помимо позолоченных птичьих клеток, сосудов из цветного стекла с какой-то серой пылью и расшитых стеклярусом покрывал, были и окна. Тихх изо всех сил старался не смотреть в них, но взгляд будто бы сам цеплялся за жизнерадостно-желтые занавески. И то, что он видел в их проемах, было совсем не жизнерадостно.

Рука Ша-хэи легла поверх мужниной – хозяйка табора решила взять слово.

– Заффрон хотел сказать, что отныне мы одна семья. И он совершенно прав насчет правил, ведь именно они отличают семью от ярмарочного балагана. Мы рады, что ты вернулся в родной дом.

В те тревожно-болезненные моменты, когда занавески расходились, Тихх видел хархи – верных последователей господина Зуйна. Помнится, он что-то такое говорил про страх, который охраняет ворота перемен. Что ж, выходит, это не самый надежный стражник. Может, им, мирным деревенским жителям, стоило хорошенько испугаться, чтобы не оказаться сейчас здесь? Может, мать сбежала не понапрасну?

– А еще, – хозяйка табора умиротворенно улыбнулась, – дом – это место, где тебя понимают. Где разговаривают на одном языке. Мы говорим с духами предков, ты учишься понимать Каменные головы Севера. В конце концов, это почти одно и то же.

Хархи тащились за лошадьми и повозками врахайи длинной пешей вереницей. Головы опущены вниз, руки связаны за спиной. Тем, кто недальновидно сжег на празднике часть своей одежды, ничего не выдали, чтобы прикрыть наготу. Похоже, мужчины сначала пытались сопротивляться: вместо ритуальной бордовой росписи их тела украшали следы побоев, свежие кровоподтеки и синяки. Женщины плакали, дети испуганно озирались, словно стараясь предугадать неожиданный удар.

– В нашей семье ценят честность. Мы не украли тебя, хоть хархи и обожают обвинять нас в подобном, а выкупили – кровь за кровь. Многое произошло, пока ты был в амбаре. Когда этот недоумок Зуйн лишил тебя свободы, Хаддиш опять сбежала. Хотела навестить тебя. Может, о чем-то рассказать или даже предупредить. – Ша-хэя осуждающе закатила глаза. – Она прокралась к твоей деревянной тюрьме: лазает по заборам как кошка. Но вместо тебя ее встретил твой брат Каишта. С ним были друзья. Они избили ее, Тихх. Выдрали прядь волос. – Мальчик осторожно покосился на Заффрона. Вряд ли ведун слышит эту историю впервые, но то, как он сдвинул редкие брови и тяжело сглотнул, говорило об одном: извинения его не устроят. – Она никогда в этом не признается, но есть свидетель, точнее, свидетельница. Овраг у заднего двора, конечно, глубокий и темный, но ваш гоззсподин Зуйн выстроил такой высокий дом, с такими большими окнами… Разумеется, мы несколько раз виделись после твоего заточения. Не подозревала, что Рунта знает врахайский.

Господин Зуйн был единственным, кто ехал на лошади. Если, конечно, эту полудохлую пегую клячу на последнем издыхании можно назвать лошадью. Зато несчастное, изнывающее от жары и тяжелой ноши животное могло похвастаться почетным караулом, достойным королевского советника. Ровный прямоугольник из вооруженных копьями аюдров верхом на мускулистых племенных жеребцах окружал изнемогающую клячу и ее всадников. Да, всадников на бедной лошади было двое: отчим в седле и брат на седле – лежал на спине, подтянув к груди перемотанную окровавленными тряпками культю.

– Последняя встреча перед Горидукхом проходила на нейтральной территории – в лесу. Как раз накануне ее Хаддиш вернулась домой с разбитым лицом. Твоя мать отозвала меня в сторону. Предлогом было… Точно не скажу. Кажется, что-то насчет особых трав, которые я обещала раздобыть для нее в высокогорье Уббракк. Когда мы остались одни, она на чистом врахайском рассказала мне о том, что видела прошлым вечером в овраге; как сама хотела остановить твоего брата и бросилась на помощь, опоздала. Также Рунта умоляла ничего не говорить Зуйну. – Хозяйка табора так враждебно покосилась на шкатулку, словно та была подельницей Каишты. – Но знай: еще сильнее она молила о справедливом наказании. И просила защитить тебя от отчима с братом. – Пальцы левой руки Ша-хэи сжались в маленький кулак. – Тебя и твой дар.

Заффрон поочередно наклонил голову в одну и другую сторону, с хрустом разминая шею. Сузив ноздри, втянул спертый воздух и прокашлялся.

– Все так, – согласился он. – Но повторим еще раз правила: мы – защищаем, а ты – подчиняешься. Это ясно?

– Ясно, – ответил Тихх.

«Другими словами, я снова заключенный. Только тюремщики другие».

Ведун кочевников по-деловому хлопнул в ладоши. Когда пальцы ударили о пальцы, а дерево о дерево, Тихх живо представил, как всю дорогу в шкатулке перекатывались отрубленные пальцы. Его снова замутило.

– На том и порешили, – кивнул Заффрон. – А теперь мы вместе выйдем к нашим людям. Держись около нас, к хархи не приближайся.

«Спасибо, что хоть не связали».

– Маленький совет, – добавила Ша-хэя, берясь за дверную щеколду. – Не смотри им в глаза. Так будет легче.

Тихх разогнул затекшие колени и, пошатываясь, сделал шаг к двери. Ее уже наполовину открыли – полоска дневного света просочилась сквозь проем и робким теплом лизнула потрескавшиеся сандалии. Одна только спина Ша-хэи теперь отделяла его от толпы пленников, от изувеченного брата.

От их глаз, в которые лучше не смотреть.

Если это все – жестокая, ослепляющая месть за выдранную прядь волос, чем же врахайи заплатят, скажем, за предательство? А за неподчинение?

Яркий луч неумолимо подползал к лицу Тихха: хозяйка табора медленно удалялась от повозки, впуская в нее все больше света. Свет изгонял дурноту и сонливость, пробуждал память. Ты ведь сам этого хотел, выстукивала она эхом бубнов Горидукха. Нет? Не ты говорил, что отрубишь один за другим его гадкие пальцы, а потом сделаешь из них кукол?

Нужно выходить – Ша-хэя и Заффрон уже бросают выразительные взгляды. Кажется, все собрались вокруг большой повозки. Все ждут. Тихх сделал еще шаг, ступив на полоску света, как на подмостки эшафота. Глазам стало невыносимо ярко, пришлось закрыть рукой лицо. За опущенными веками начали распускаться черные цветы. Они напоминали траурно-бордовые сафолиры, растущие по краям дорожки, ведущей к дому господина Зуйна. Не то чтобы Тихх очень любил этот дом и эти цветы, но память отчего-то продолжала упрямо за них цепляться. Стены из шершавого серого камня, узкие окна, сланцевые, будто вечно заплаканные дождем, пластины крыши, насыпная дорожка, которой поклоняются тяжелые, вечно теряющие лепестки бутоны…

– Тихх! Мы ждем.

Продолжая закрываться рукой, мальчик встал в дверном проеме повозки. Никакого дома перед глазами уже не было, последние лепестки сафолиров истлели под лучами Матери звезд.

Наваждение ушло, оставив после себя истину: за домом господина Зуйна нет никакого оврага.

Потеряв терпение, хозяйка табора взяла Тихха за руку и подвела к мужу. Чуть поодаль, в окружении хэй стояла Хаддиш – подбородок приподнят, руки в карманах походных шаровар, – видимо, происходящее ничуть ее не смущало. Сзади безмолвной глыбой вздымалась Брихти-хэя. Ее длинное бордовое одеяние реяло на ветру, и издалека казалось, что повисшая в воздухе багряная пыль вырывается прямо из-под его широких рукавов.

Но, конечно, пыль, смешанная с песком, летела холмистых предгорий Черного панциря. Их поросшие кряжистыми соснами и колючей паутиной тёрна каменные бугры стелились у подножия высоких гор грубой серой мантией. Серой была бы она, если б не частицы багрового кварца. Ветра Скарабея никогда не устают высасывать ее из расщелин, трещин и разломов черного мориона – гладкого, с грязно-желтыми прожилками, минерала, основы великой горной цепи Срединных земель Харх. В народе поговаривают, что это слезы гор: Черный панцирь медленно, но неуклонно рушится.

«Не смотри им в глаза». Совет Ша-хэи оказался лишним. Живой щит вооруженных аюдров окружал семью ведуна, и пленников за их спинами было почти не видно. Просто понурые, безликие тени, скованные узлами веревки. В отличие от кочевников, хархи шли – сколько: день? два? три? – пешком. Так что у багряной пыли было достаточно времени позаботиться о цвете их кожи и волос. Лишь единицы сохранили достаточно смелости, чтобы пытаться выглядывать из-за плеч аюдров.

Господин Зуйн пытался.

– Народ врахайи и народ хархи! – обратился Заффрон к толпе. Теперь он говорил на кочевом наречии: изображать братскую любовь больше не было смысла. Старый, с перевязанным правым глазом, переводчик почти без акцента доносил его мысли до пленников. – Мы стоим у подножия Черного панциря. Десять, быть может, двенадцать дней пути отделяют нас от Хризолитовой пасти. Врархи ждут, что мы придем туда вместе. Два народа Харх, объединившихся, чтобы расколоть каменную плоть Уббракк. – Ведун сжал руку в кулак. Наверно, представлял в ней топор или молот. – Два освободителя Спящего в камне. Власть, которую он даст, – пополам. Земли – пополам. Сокровища – тоже. – Заффрон разжал кулак и тряхнул кистью, как бы выпуская из руки птицу. – Отличная могла выйти история. Вот только зачин оказался плох.

Хархи встрепенулись, прислушиваясь. Кое-кто ради этого почти вплотную приблизился к аюдрам. Выходит, многие даже не понимают, почему все так вышло. Переводчик заложил руки за спину, выжидательно поглядывая на ведуна. Ветер бросил ему в лицо новую порцию мелкого песка, и старик поспешил вытереться влажным платком.

Заффрон продолжил:

– Мне известно немало войн между кочевыми кланами из-за вражды детей ведунов. Их часто навязывают друг другу ради взаимопомощи, выгодной торговли и защиты от хархи. И что в итоге? Несчастливые браки, взаимные обвинения, измены: семя раздора всходит прямо внутри клана. Долгожители еще помнят, как девять звездных циклов таборы юго-восточных меднолистных лесов грызлись со странниками песков Чарьа. Сын Мудрого Нэртри не угодил в постели южной кочевой принцессе: когда родился уже третий ребенок, похожий на одного из аюдров Нэртри, в охрану его стоянок полетели первые стрелы. – Ведун щелкнул по металлической бусине на конце заплетенной бороды и отправил руку в карман халата. – Мне стоило помнить об этом, когда я договаривался с Зуйном о соединении наших народов и… – он извлек из кармана куклу Каишты и поднял высоко над головой – …и семей. – Заффрон буквально выдавил из себя это слово.

Потрясенный, Тихх всматривался в лицо Хаддиш, пытался уловить ее мысли. Брак с Каиштой! Она хоть знала? Или ее согласия и не требовалось – достаточно старых семейных правил? Но девочка-стрелок держалась так же гордо и независимо, как и обычно. Лишь презрительный взгляд да вскинутая бровь выдавали в ней оскорбленную невесту. Но, вспомнил Тихх, точно так же она обычно смотрела и на него самого.

– Должен был помнить, – выкрикнул Заффрон, – чтобы не увидеть кровь на лице дочери, небрежения к нашему договору и вот это. – Он подошел к полукругу аюдров и швырнул куклу пленникам. Над толпой колыхнулся испуганный гул; пронзенную «стрелой» фигурку начали передавалать из одних связанных рук в другие. – Да, я ошибся, но духи предков знают, что я умею исправлять ошибки. А помогут мне в этом веревки на ваших руках, ваш голод и ваша жажда. Как я сказал вначале, в Хризолитовой пасти нас ждут вместе. Так что мы продолжим наш путь – ради Спящего в камне. Надеюсь, все доберутся целыми, – добавил ведун с усмешкой. – Все, кроме тех, у кого хватило дерзости сопротивляться.

Жестом он подозвал к себе молодого крепкого аюдра и шепнул ему что-то на ухо. Тот кивнул и скрылся в повозке, но мгновение спустя снова стоял рядом с Заффроном. В его руках нехотя поблескивала золотистая обивка шкатулки.

– Не смотри, – одними губами проговорила Ша-хэя.

Но Тихх смотрел.

Смотрел, как со знакомым скрипом откинулась крышка, как молодой аюдр сморщился от вырвавшегося из-под нее смрада, как постарался поскорее занести руку с ларчиком за голову и как в толпу пленников полетели отрубленные пальцы. Гул перешел в крики ужаса и отвращения.

– И последнее, – изрек ведун. – Толкователь остается с нами. Не взывайте к нему. Он теперь глух к хархи.

Тихх не сразу понял, что речь идет о нем. Толкователь… Новое слово. Мудрое, глубокое, полновесное. Вхожее в разные миры и связывающее их. Слово-награда. Мальчик покосился на одноглазого переводчика – не его ли это выдумка? Эдакий способ высмеять мелкого самозванца. Но какой тогда смысл на самом деле крылся под панцирем шипяще-протяжных звуков, вылетающих из уст Заффрона?

И если он Толкователь, то почему никак не может взять в толк, что творится вокруг?

Ветер швырнул в лицо горсть красного песка. Тихх затряс головой, как мокрая собака. От песка избавиться легче, чем от лжи. А выучить врахайский или хархский – наверняка легче, чем научиться толковать и предвидеть. Нет, старик-переводчик точно не знал, о чем говорил. Он ошибся норой.

Когда Тихх открыл глаза, пленники уже начали расходиться. Он заметил Дробба, Вруттаха и Ижи – они понуро тащились друг за другом: руки связаны за спиной, спины сгорблены, одежда, как и волосы, покрыта слоем пота и песка. Но даже так сразу было понятно, кто пытался защитить Каишту от мести кочевников. Конечно, Дробб, его верный пес. У него полностью заплыл левый глаз, и это заставляло парня близоруко щурился от беспощадных дневных лучей. Он шел, припадая на одну ногу, от чего связывающая троицу веревка беспрестанно дергалась. Все вместе они напоминали раненую гусеницу. Где-то в толпе, задумался Тихх, есть и их родители – должны быть. Если им хватило благоразумия не сопротивляться.

Мелькнуло круглое, распухшее от слез лицо матери Вруттаха. Она сидела на коленях, не желая подниматься с земли, под рваной туникой тряслись массивные плечи. Как безумная, озиралась она по сторонам: кого-то искала. Женщина явно задерживала связанных с ней пленниц, они столпились вокруг нее, увещевая встать, и показывали пальцем на следящих за ними аюдров. Двое из них уже заметили эту проволочку и размеренным шагом направились к медлившим заложницам. Мать Вруттаха продолжала смотреть по сторонам, куда-то мимо приближавшихся кочевников.

– Придешь сегодня на Дань предкам? – Как и всегда, Хаддиш появилась неожиданно. На ее лице не осталось и следа от царапин и синяков.

– Не знаю. Мне нельзя никуда ходить, – сухо ответил Тихх. – А что это такое?

Женщины-хархи сами начали хватать рыдающую односельчанку, пытаясь поднять. Она била их по рукам. Аюдры приближались.

– Ну ты даешь, – Хаддиш хлопнула его по плечу. – А вы что обычно делаете с убитыми врагами?

– Что? – Тихх вздрогнул. – Какие убитые враги? Мы крестьяне.

– А такие. Отец сказал, что отомстил за меня. – В каждом ее слове слышалась гордость. – Ясное дело, что без жертв не обошлось!

– Ты рада этому?

– Отец говорит, что это справедливо.

– Так что это за Дань предкам?

Один из аюдров с силой дернул веревку на себя: вставай, мол. Двое пленниц по бокам матери Вруттаха упали как подкошенные, а ее грузное тело безвольно дернулось вперед, вслед за связанными запястьями. Не послушавшись, женщина тяжелым мешком осела вниз; дико вращающимися глазами она продолжала кого-то искать. Второй аюдр подошел к ней вплотную.

– Это такой уговор с умершими. Мы сжигаем тела наших врагов по всем правилам, чтобы не разозлить духов их предков. – Впервые голос Хаддиш звучал так серьезно. – Они могут быть очень опасны. Некоторые мстят: меняют полет стрелы, толкают под локоть, когда целишься. Могут показать ложно-вещий сон – мы такие называем зловидениями.

Аюдр схватил мать Вруттаха под локти и рывком поднял на ноги. Взял ее за плечи и встряхнул. Она закричала ему что-то похожее на «Где он?» и попыталась плюнуть в лицо. Кочевник-воин указал ей назад, туда, где под одинокой группой чахлых деревьев находился лагерь пленников, и для верности пригрозил копьем. Наконец, «связка» женщин сдвинулась с места. Среди них была и старая Майвир – так и осталась голой по пояс.

Прежде чем скрыться за спиной следующей за ней пленницы, она потихоньку всплеснула связанными руками и выбросила в сторону Тихха знак Четырехпалого – древнее черное проклятье.

Конечно, он пришел. Привели.

Когда последние лучи Матери звезд обратились в тлеющие угли на вершинах Черного панциря, дрова и хворост, собранные для погребального костра, только готовились стать углями. Их подносили и подносили. Каждый из врахайи старался сделать вклад в ритуальное сжигание – хоть прутик, хоть сухая ветка. Хэйи подходили к сложенному из плоских булыжников кругу и по очереди бросали в него завитки деревянной стружки. Взмахи их рук напоминали благословение. Дети кочевников с радостным визгом швыряли пучки сухой травы и жухлые листья – все сгодится.

Лишь бы духи предков не тронули табор.

Рядом, равнодушная к кострам и суевериям, в крутой излучине реки Валунки мелодично плескалась вода. Ее почти седой в звездном свете цвет напоминал о бородах Каменных голов. Что бы они сказали на все это? Посмеялись бы над дремучими поверьями Харх или осудили бы его, Тихха, за такие слова? Но вдруг они никак не успокоятся в своем камне как раз потому, что после смерти с ними неправильно простились? Река не отвечала: камни на ее дне были мертвыми.

– Бросай, давай! Что стоишь? – Хаддиш сунула Тихху пару прутьев. – Спящий в камне уже близко. Нельзя, чтобы духи нам помешали.

– Ладно. – «Все равно не отстанет».

Мальчик взял прутья и подошел к кругу из булыжников. Быстро огляделся, в надежде, что пленников еще не привели, и они не увидят, как он участвует в кочевых ритуалах. Но они как раз подходили к месту будущего костра – уже без пут и веревок. Они смотрели.

Тихх-сказочник, покажи нам чудо!

Он бросил прутья в каменное жерло. «Да!» – Хаддиш победно воздела кулаки. Заффрон одобрительно похлопал его по спине. Ша-хэя сжала руки у груди и что-то прошептала.

Пленники тоже шептали. Возможно, это было единственное, что им не запретили.

Среди них был и господин Зуйн. Откуда-то на нем появилась свежая, без багряного налета, одежда. Никаких, разумеется, изысков – чистый дорожный хитон из грубой ткани, – но именно эта чистота и выделяла его из группы грязных оборванцев, в которых превратились хархи. Белый как поганка Каишта опирался на его локоть. Его длинная туника оказалась тоже белой, без единой бордовой песчинки, а покалеченная кисть была обмотана свежими тряпками. Брат беспрестанно касался ткани здоровой рукой, словно до сих пор не веря, что пальцев под ней больше нет.

Последними перед торжественным возжиганием к будущему костру подошли пепловещатели. Длинноволосые старики в сером, с исчерченными золой лицами, собрались тесным кружком вокруг камней. Выводили скрипучими голосами пронзительные трели, бросали к дровам сушеные цветы и сыпали какой-то черный порошок. Ветер трепал их выцветшие волосы, как волокна дыма.

Хаддиш злобно шикнула на одного из своих приятелей, когда тот уже третий раз попытался обратиться к Тихху на врахайском.

– Что он хочет? – осторожно спросил мальчик.

– Теперь все что-то хотят от тебя, – огрызнулась Хаддиш. – И те, – она махнула рукой в сторону друзей, – и эти, – указала на пепловещателей, – и даже родители. Да ты у нас просто принц.

«Ага. Куриный и с голосами в голове».

– И все же?

– И все же Триафф хочет тебе угодить. Пытался объяснить, кто такие пепловещатели.

– А может, это он хотел угодить тебе? Ты-то здесь точно принцесса. Даже без «просто».

Щеки девочки-стрелка вспыхнули обидой. Она по-кроличьи вздернула верхнюю губу и тряхнула своей «рваной» прической.

– А ты не был таким находчивым, когда братец поливал тебя вином.

– А я и не просил себя спасать.

– Вот, значит, как?

– Да. – Тихх поглядел на жалкую, заметно поредевшую группу хархи. На Каишту, который день ото дня превращался в тень. – Стоило знать, как выглядит твой будущий жених. – Румянец обиды превратился в багровые пятна. – Может, если бы ты его не разозлила, ничего этого бы не было?

К каменному кругу как раз подкатили три крытые телеги. Из-под грязной рогожи торчали такие же грязные руки и ноги.

Подбородок Хаддиш задрожал.

– Да причем здесь я и Ка... – вскричала она, но оборвалась на полуслове. Вернулся тот взгляд затравленного зверька, которым она смотрела на обидчиков Тихха, защищая его. Закрутила головой, пытаясь понять, кто мог ее услышать. – …ишта, – последовал обреченный вздох.

Рогожу скинули.

– Ты хочешь сказать… – Тихх не мог подобрать слов. – Хочешь сказать, что Каишта тебя не трогал?! Может, ты и не приходила «навестить» меня?

Из телеги выгрузили первое тело – соседа Шипьяха. Многодетный отец, весельчак и лучший ярмарочный делец на всю Криггу. Смерть оставила на его лице слепок удивления: с тем же выражением он, бывало, слушал по вечерам Тихховы сказки.

Горький всхлип вырвался из груди Хаддиш. Глаза сделались огромными, как болотные кувшинки. И такими же мокрыми. Тихх наивно считал, что за последние дни не раз сталкивался с настоящим, как из мрачных осенних сказаний, ужасом. Он ошибался.

Истинный, чистый ужас он увидел сейчас – в глазах девочки-стрелка. Она что-то поняла – слишком поздно, – и это знание открыло дверь, за которой ложь прятала от нее ужас. Ее чудовище.

Тела водружали на каменно-деревянный пьедестал. Безмолвные, глухие слезы лились по щекам Хаддиш, вымывая с них румянец и загар. Губы пересохли. От каждого «бух-х-х», издаваемого трупами, она мелко кивала – почти как мать Вруттаха в поисках мужа.

Тихх взял ее за руку, холодную и безжизненную.

– Убежим отсюда. – Девочка-стрелок не шелохнулась. – Сейчас, – не сдавался Тихх, – зажгут костер, он отвлечет внимание. Будем по одному отходить к реке. Спрячемся…

Но Хаддиш будто и не слушала. Она стояла, бездвижная, как аюдр-телохранитель. Дрожь сотрясала ее худое тело, цвет лица уже не отличался от несчастных с телеги. Но Хаддиш стояла, будто готовая все это выдержать.

– Нет, – сказала она, еле разлепив спекшиеся от крови губы, – так сильно их закусила. – Один раз я уже убежала. Ничего хорошего не вышло. Дала себя использовать, вот и все. Идиотка.

– Не надо так. – Тихх попытался взять кочевницу за руку, но она отдернула ее, как от лезвия ножа. – Даже если это месть за тебя, ты ведь не хотела этого, правда? – Она дернула головой – то ли кивнула, то ли судорога рыдания заставила ее это сделать. – Ты ни в чем не виновата, Хаддиш.

От этих слов ее лицо скривилось еще сильней.

– Я вижу.

– Не смотри. Это никого не спасет.

– Я – дочь ведуна Заффрона, – еле слышно прохрипела девочка-стрелок. – Я видела мертвых и рань…

Окончание фразы Тихх так и не услышал. Его поглотил болезненно-надрывный вопль, чем-то похожий на плач акраоров – музыкальных инструментов, которые на Горидукх он принял за конское ржание.

– Это он! Это он! – кричала не своим голосом мать Вруттаха.

Она узнала мужа.

Двое крепких врахайи с трудом удерживали ее. Когда они заломили руки вдовы за спину, одному из них она попыталась отгрызть ухо.

– Пустите меня к нему, мрази!

Кровь скользнула по скуле кочевника юркой красной змейкой. Он лягнул женщину в колено, и она завалилась на правый бок, увлекая за собой второго. По знаку Заффрона к ним подоспел, размахивая веревкой, третий.

Уже связанная, лежащая на земле с перебитым коленом, хархи пыталась ползти к месту погребального костра. За каждую новую попытку она расплачивалась новым ударом.

Тело Хаддиш сотрясалось вместе с ее. «Кончится тем, что тоже упадет, – с горечью понял Тихх. – А до этого будет стоять и смотреть».

«Нет. Это надо остановить. Хватит быть марионеткой и талисманом».

Тихх огляделся. Заффрон с женой отошли к другой стороне каменного круга – принимают лучины для возжигания от пепловещателей. Хэйи и аюдры тесно обступили будущий костер. Тихх обернулся. Позади них с Хаддиш толпились дети-врахайи – ее друзья. Далее – аюдры, охраняющие пленников. Они стоят не плотным кордоном, а рассредоточено, как пугала в поле. «Чтобы хархи могли лучше все разглядеть. Чтобы точно выучили урок», – догадался Тихх. Река – позади костра, там ее излучина забирает влево и вверх, скрываясь меж огромных каменных валунов. И ночная темнота сейчас очень кстати. Если осторожно пробраться за спинами детей и, пригибаясь, побежать к реке…

– Думхаюр-р-р сзо-о-о-нг! – взревел Заффрон в мутно-сизое небо. Он так яростно вскинул руку, словно вместо зажженной лучины в ней была отрубленная голова.

Хаддиш била мелкая дрожь. От лица отхлынула кровь, губы стали фиолетовыми, как от черники.

Крик ведуна отрикошетил в круг аюдров:

– Сзонг! Сзонг! Сзонг!

Древками копий они принялись выстукивать по твердой земле требовательный ритм. Пронзительные голоса хэй обвивали его протяжным волчьим воем. Тихх и не подозревал, что эти хрупкие создания способны на такое.

Заффрон сделал шаг к телам убитых. Пепловещатель поднес к его лбу кусочек золы и осенил его черной отметиной.

Никто не смотрит. Смогли же они тогда сбежать от Каишты! Да, Хаддиш права, это уже никого не спасет, но разве это мешает сейчас спасти ее? Прямо сейчас.

Думать некогда. Рука нырнула в карман и нащупала материнскую цепочку. Этот замочек в виде маленькой подковы уже не раз больно царапал Тихха по ладони, и он даже думал как-нибудь зашлифовать его острые углы. Хорошо, что не стал. И хорошо, что Хаддиш любит закатывать рукава.

Ухватившись двумя пальцами за металлическую застежку, мальчик выдернул цепочку из кармана, незаметно поднес к дрожащей руке Хаддиш и резко ткнул острым концом «подковы» где-то рядом с локтем.

Она панически дернулась, зрачки блеснули бешенством.

– Ты что?!

Никто на них даже не взглянул. Дети вместе со всеми продолжали выкрикивать «Сзонг!», старательно вытягивая шеи, чтобы получше разглядеть начало «представления».

Но, кажется, оно перестало интересовать Хаддиш. Левой рукой она вцепилась в его руку, пытаясь понять, чем ее укололи. Ее взгляд бегал – она все-таки не была уверена, что это Тихх.

– Сзонг! Сзонг! Сзонг!

Он уколол снова, теперь уже в бедро. Как раз когда она внимательно разглядывала руки Триаффа.

– Давай, стрелок, – шепнул Тихх в ухо, обрамленное стальным завитком, – догони меня!

Он рванул ее за собой – вниз. Пригнулся, чтобы их перемещение стало невидимым издалека. Если только пригнуться догадается и она… Если их действительно никто не увидит, они добегут до реки, спрячутся за каким-нибудь большим камнем, он сразу объяснит ей, зачем был этот укол. Признается, что просто не знал, как по-другому изгнать из ее глаз этот ужас. Да, он так и сделает, если только в этот раз у них получится сбежать.

Слившись с темнотой, став незримой, но быстрой и проворной частью толпы, Тихх и Хаддиш скользили меж юбок, шаровар, босых ног и втоптанных в землю сорняков. Тихх получил пару тычков – один в шею, другой в затылок. Он был рад им: значит все получается. Пока получается.

Наконец, живой «лес» поредел. Беглецы вырвались из духоты и шума толпы – она их отпустила. Навстречу им попадались разбросанные по предгорью шалаши, повозки, кучки остывших углей, столбы коновязей. Лишь единожды они замедлились – когда над молочно-черной водой полыхнуло багровое марево. Но слух хлестнуло эхо криков, заставляя мчаться прочь.

У зарослей осоки бег превратился в шаг: ее травянистые стрелы предупреждали, что за ними начинается вода. Звонкая, отрезвляющая пощечина заставила и вовсе остановиться. Тихх даже не отшатнулся. По сравнению с последними событиями, это было абсолютное ничто. Более того, он это заслужил. Прохладное дуновение с реки утешающе лизнуло горячую щеку.

– Прости, – только и смог выговорить мальчик. – Умоляю, прости.

Он думал, они убежали от погребального костра. Скрылись от чудовища в тайном убежище. Но, взглянув на неспокойную воду, понял, что ошибся: огонь был здесь, с ними. Ядовито-оранжевым светом отражался в реке, плясал пылающими бабочками в глазах Хаддиш.

Она как будто не слышала. Глядя на «полыхающую» воду, Хаддиш встала на колени – прямо на песок и острые листья осоки – и скрестила руки на груди. Упрямо и твердо, как умеет только она, девочка-стрелок смотрела, как вода все сильнее окрашивается в оранжевый, с кровавой каемкой, цвет. Смотрела, как течение реки несет по предгорью отражение мести кочевников. Слезы уже высохли.

– Мне не за что прощать тебя, – ответила Хаддиш, глядя куда-то внутрь себя.

Ужас ушел, чудовище сгинуло. Но память о них, понял Тихх, никогда ее не оставит. Маска ожесточенности прочным сплавом соединилась с лицом Хаддиш. Проникала в ее мысли, сама подбирала за нее слова. Она мучительно на что-то решалась.

– Это ты должен меня простить, – в конце концов, сказала она.

– Око за око, – усмехнулся Тихх, указывая на тонкую, неглубокую рану, оставленную застежкой цепочки. – Пощечина от стрелка – это даже милосердно.

– Пощечина здесь не при чем.

По ступням и лодыжкам пополз холод.

– Так за что тогда?

– За вранье, – почти равнодушно сообщила девочка-стрелок. Оранжевая вода никак не отпускала ее взгляд. – Все-таки ты должен был знать. Мы ведь друзья.

Тихх опустился на колени рядом с ней; внимательно заглянул в ее лицо. Новая маска ей не шла.

– Знать – что?

Но Хаддиш не смотрела на него – не могла смотреть.

– Не избивал меня твой братец, вот что. – Она сощурилась, как будто хотела разглядеть что-то за горизонтом. – Я вообще с ним не встречалась.

«А за домом господина Зуйна нет никакого оврага».

– Кто тогда это сделал?

– Никто. Но твоя мама хорошо умеет рисовать.

Холод опутал все тело, подбираясь к сердцу.

– Что? Да объясни ты уже по-нормальному!

– Объяснять особо нечего. Да и хвалиться тоже. Но я правда хотела навестить тебя: боялась, что этот ваш Зуйн придумает тебе какое-нибудь наказание за побег. Думала, может, поговорю тогда с ним, придумаю чего. Добралась, спросила у деревенских, где ваш дом, а его и так видно еще от заставы. Крыша еще эта серая, будто гриб огромный. – Хаддиш болезненно поморщилась. – Твоя мать заприметила меня еще у ворот. Сама Матерь звезд, говорит, тебя ко мне послала! Сказала еще, что, дескать, только я могу помочь отомстить Каиште. Нужна только кошка, немного краски и ножницы.

– Кошка?..

– Ваша кошка Хаимма – черная, с одним белым ухом. Это она расцарапала мне лицо.

Тихх так и осел в илистый песок.

– А мать что?

– Госпожа Рунта ее держала. Сказала, у Каишты такие жуткие ногти, что никто не заметит разницы.

– Краской она нарисовала синяки, а ножницами отрезала тебе клок волос, – механически произнес Тихх.

– Да. И попросила не говорить, что это дело рук Каишты. Предложила самой придумать объяснение. Я придумала про стрельбу по бутылкам, и она меня похвалила.

– А куда она дела отрезанные волосы? – выдохнул мальчик.

– Не знаю, – покачала головой Хаддиш. – Да выбросила, небось. Какая разница?

«Прямо ко мне в корзину. Вместе с куклой».

– А потом рассказала твоей матери, как Каишта избил тебя в овраге за нашим домом.

Языки пламени пожирали речную гладь, задабривая духов предков. Тех, к которым с легкой руки матери отправились их знакомые и соседи. Глаза Хаддиш стали полностью оранжевыми – они горели пламенем гнева. Жестокого, но прекрасного.

– Да видела я ваш дом, – жутко ухмыльнулась она. – Нет там никакого оврага. Одни гребаные цветы.

– Если бы… – Тихх осторожно коснулся ее руки. – Если бы ты знала, что получишь за это шкатулку с пальцами Каишты, ты бы согласилась?

– Нет, – не задумываясь ответила Хаддиш. – Это слишком. Даже для такого урода. – Наконец, стеклянный взгляд исчез. Она моргнула. – И вообще, много чести для него.

Тогда Тихх ее поцеловал.

Утешения и прощения в этом робком поцелуе в краешек пересохших губ было больше, чем любви. А целомудрия больше, чем в иных молитвах. Ответом на него стало лишь сокровенное молчание.

Оно превратилось в молчание двоих. Эти двое еще долго стояли на коленях в речном песке; осока колола их ноги, а ветер трепал мокрые волосы. Цепочка Рунты медленно погружалась в толщу янтарно-красной воды.

Двое стояли и смотрели на отражение погребального костра.

Стояли и смотрели.

Тихх и Каменные головы Севера. Глава 7. Четыре - плохое число

За позолоченными прутьями подвешенной к потолку клетки без умолку щебетала птица. Черное оперение, ржаво-оранжевый хвост и крохотный размер выдавали в ней горихвостку, каких в Кригге пруд пруди: лепятся по крышам, зависают в воздухе маленькими тучками, плещутся в лужах.

– Джир-р-р, джир-р-р, джир-р-р! – восклицала птица, дергано крутя головой-угольком.

Вместе с хлопаньем крыльев по дверце клетки это выглядело как протест.

«Что поделать, – подумал сквозь сон Тихх, – тебе, наверно, тоже сказали, что теперь твой дом здесь».

– Тек-тек-тек! – взволнованно защелкала горихвостка.

«Понимаю. Мне тоже тут не нравится».

Из-за резной деревянной ширмы донесся приглушенный шепот: Заффрон и Ша-хэя опять спорили. Тихх и не заметил, как начал привыкать к врахайскому наречию. Не то чтобы сквозь нагромождение твердых и горловых звуков для него начал проступать какой-то смысл, но хотя бы само их звучание перестало резать слух.

Ко всему привыкаешь, даже к самому необычному, чужеземному и пугающему. А для возражающих есть время и монотонность.

И того и другого у Тихха было в избытке.

Дни плелись друг за другом, как пленники за кочевыми повозками, – безвольно, обреченно и серо. После исчезновения во время выплаты дани предкам Тихха больше никуда не выпускали. И хоть глаза хозяев табора горели бешенством, когда они с Хаддиш вернулись к стоянке, мальчику не показалось, что это было очередным наказанием. Да, возможно, им и хотелось ткнуть ему в нос своей силой и превосходством – трюк, мастерски проделанный с хархи, – но…

– Тихх, – крикнула из-за ширмы Ша-хэя, – становится холодно, накройся плащом.

…но сейчас они не могли себе этого позволить.

С запада неотвратимо подступали горы Уббракк. Словно каменная цитадель Четырехпалого, они недобро скрючили свои скалистые пальцы и грозились ими небу. Но зачем? Оно давно покорилось: разбитые войска рваных туч метались над вершинами в своем вечном бегстве, посыпая их снегом, как проклятьями. Северные ветра преданно сторожили снег и вырезали из него белые венцы.

Когда-то Тихх мечтал увидеть снег. И видел – в своем безотказном воображении. В нем снег, конечно, был заледенелыми хлопьями одуванчикового пуха; они мягко летели над Криггой, искрясь, как кристаллы в серьгах матери.

– Ск-р-р-р, – царапнуло что-то по стеклу.

Снег, тоскливо вздохнул Тихх. Эта надоедливая белая крупа, которая теперь смешалась с багряным песком Черного панциря и беспрестанно скребется в окно повозки. Унылая, как поучения жреца Гуюфры. Ее подлости хватило даже на то, чтобы заставить потускнеть все краски Северных легенд.

С другой стороны, ко всему ведь привыкаешь.

Тихх подтянул колючий шерстяной плащ к подбородку, а ноги – к груди. От шкур, которыми была выстлана его прибитая к стене лежанка, слабо пахло конюшней. Запах из прошлого. Амбар.

Веки, словно тяжелый занавес, начали медленно опускаться. Голоса хозяев табора, качающийся потолок, и серый порошок, пересыпающийся по стенкам сосудов, уплывали за изнанку этого занавеса. Очень хорошо. В их ярком и шумном мире нет никаких ответов. Они идут, сами не зная, куда. От их самоуверенности разит горелыми костями; от показной заботы – гнилыми яблоками.

Мальчик натянул плащ на голову, и темнота его охотно впустила. Радушная, но лукавая хозяйка. Не первый день Тихх обивает ее пороги в поисках ответов и правды, но та лишь ухает по-совиному – смех такой – и потчует густой патокой бессвязных видений. Каменные голоса к ним и близко не подходят – брезгуют. Не хотят, наверно, мараться о дремлющий, опутанный ложью и тревогами разум. Нужно, как и раньше, изгнать все лишнее, сосредоточиться на одном-единственном вопросе, воплотиться в него. Нужно открыться.

Хочешь чудо – будь готов стать чудовищем.

Все смолкло. Внутренняя мольба об ответе поглотила голоса, скрипы и цоканье копыт. Тихх свернулся в клубок, закрыл уши ладонями.

«Что нужно от нас Хризолитовой пасти?»

Он весь сжался, как бы стараясь занимать как можно меньше места в пространстве. Приказал всем другим вопросам молчать. Они, конечно, сопротивлялись и за это живьем насаживались на острие хризолитовых зубцов, охраняющих землю врархов. Кто они, кстати, на самом деле такие? Морщась, как от удара, Тихх схватил ненужный вопрос и вырвал ему язык. Он с силой дернул руку вправо и ударился локтем о стенку повозки. Рука онемела, суля скорую стрелу боли.

«Что нужно от нас Хризолитовой пасти?»

Боль вгрызлась в предплечье. Вооружившись хризолитовым зубцом, Тихх яростно отсекал ее от себя, как отсекал и ненужные вопросы. Им же он рушил все препятствия для Каменных голосов: скорбь, жалость, страх, тоску. К этой четверке Тихх был особенно безжалостен. Это из-за нее Каменные головы отвернулись, не докричавшись до отравленного горем разума. Четыре – точно плохое число.

«Что нужно от нас Хризолитовой пасти?»

Тихх почти превратился в этот вопрос. Сжавшись под шерстяным плащом, он уменьшился до крохотной точки, истончился до скелета. Вновь и вновь он отвергал мир и самого себя ради чуда, этим миром не предусмотренного, – безмолвной связи с камнем Северных гор. Зубами рвал путы, связывающие его с внешним миром, отрубал их веревки вместе собственными пальцами; нет, не собственными, а теми, выкрашенными черной хной, – пальцами в честь предка-палача. Как ты смеешь отвлекаться?!

«Что нужно…»

– Джир-р-р!.. – будто издеваясь, ответила горихвостка.

Птичья трель вонзилась в хрупкий кокон тишины, и он раскололся, как скорлупа. Все усилия пошли прахом: сосредоточенность растворилась в бессильной злобе. Тихх заскрипел зубами.

– Ньи-ньи-ньи, – гортанно запричитала птица. Надрывно и чересчур громко – птицы так не поют.

– Заткнись, тварь, – проскрежетал Тихх.

Шерсть колола его лоб, над верхней губой выступали испарина. Неужели еще недавно он с такой же яростью требовал, чтобы заткнулись Каменные голоса? «Ничтожество, жалкий слабоумный бездарь, – костил себя Тихх. – Они выбрали не того. Попытались, а потом выбросили, как затупившуюся иглу. Так же, как скоро выбросят врахайи. Так же, как мать».

Помни, моя любовь всегда с тобой, сказала она ему на прощание. Помни, кем бы ты ни стал.

– Джир-р-р! – впечаталось в слух.

Кем бы ты ни стал.

Тихх резко сорвал с себя плащ и сел. В ушах звенело оглушительное «джир-р-р!». Не мигая, он смотрел на птицу – та неистово билась о прутья, – а весь остальной мир поблек и неуверенно дрожал на обочине зрения. Встретившись взглядом с Тиххом, горихвостка исторгла из себя особенно пронзительное «ньи».

Но следующим ее звуком стало глухое, хриплое «жи-и-йи»: угольно-черные перья горла стиснули бледные пальцы. Птица корчилась и извивалась, щелкая в агонии клювом. Вразнобой хлопали крылья, как рваные пиратские паруса из сказок земли Чарьа. Помеха все никак не хотела смириться со своей судьбой. Враждебно сверкали глаза, напоминая омытую дождем чернику. Чернику, с которой все тогда и началось.

Но та история уже в прошлом – когда он, Тихх, был куриным принцем, слабоумным младшим братцем и щенком, испугавшимся громов. Теперь он бежит к ним, а не от них. Они – единственное, что у него осталось; последняя плита рушащегося моста, по которому он ползет над пропастью. Так что к Четырехпалому все помехи.

Пальцы сжались сильней. Тонкий птичий коготок чиркнул по запястью, но Тихх ничего не почувствовал. Он смотрел куда-то сквозь умирающую птицу, ее клетку и стены повозки. Сейчас, стоит лишь устранить помеху, и Каменные голоса снова заговорят с ним. Он сделает это для них, облегчит путь.

«Что нужно от нас Хризолитовой пасти?» – повторял он про себя, как молитву. – Что нужно от нас Хризолитовой пасти?»

– Жи-йи-йи, – прохрипела горихвостка, вздрагивая в судорогах.

– Сз-з-з-з, – заскреблась в окна снежная крупа.

– Ньи-йи,– вырвался из черного горла последний вздох.

Тихх стоял, придерживаясь одной рукой за большой кованый сундук. Только что повозка преодолела очередную яму, перебирая скрипами, звяканьем и треском, как бродячий старьевщик. Эти звуки не были помехами. Слух пропустил их без малейших колебаний.

В похолодевшей руке навсегда умолкла птица. Тихх все никак не мог разжать пальцы; он зачем-то все сильней сжимал задушенную горихвостку, будто надеясь выжать из птичьей глотки еще хоть что-то.

– Жи-з-нь, – по слогам выговорил Тихх. – Жизнь, – повторил он и разжал пальцы.

Мертвая птица шмякнулась о дно клетки. Над окаменелым тельцем, как пепел, взвились черно-оранжевые перья.

Остаток пути прошел в тех пределах темноты и тишины, которых только могли достичь походные условия. Осознав, что Толкователю нужно уединение, Заффрон обустроил ему в углу повозки своеобразный «шалаш» из покрывал и деревянных кольев; в ответ на требование тишины он сперва усмехнулся, но в тот же день сам перешел на шепот и стал осторожней со всеми металлическими и стеклянными предметами. Отказался даже от своего любимой привычки – осушив кубок, с силой впечатывать его в столешницу. Ша-хэя почти превратилась в невидимку.

Но ради чего все это? Не смотря на бережное отношение и всевозможные уступки, к предупреждению Каменных голов хозяева табора остались глухи. Лишь странно переглянулись, увидев мертвую птицу и царапины на запястьях Тихха, и отрицательно покачали головами в ответ на его горячие убеждения развернуть табор прочь от гор Уббракк.

Жизнь, кричал в их лица Тихх, понимаете ли вы, что Хризолитовой пасти не мы нужны, а наши жизни?! В какой-то момент крик превратился в остервенелый вопль. Тогда некоторые действия все же были предприняты: Заффрон собрал на своем лбу нужное количество морщин, а Ша-хэя весьма достоверно изобразила ужас и некоторое время расхаживала по повозке, что-то бормоча на врахайском.

Тихха заставили лечь, заставили выпить что-то пыльно-горькое, заставили закрыть глаза и положили на них холодный влажный компресс. Кто-то обработал его рану – предсмертное послание от горихвостки, – и теперь на ее месте ощущалась тонкая ткань повязки. От компресса пахло сырой корой. Скрипнули ставенки окон, впуская рыщущий по предгорью ветер, и Тихху показалось, что его веки покрываются наледью. На какое-то время ему стало все безразлично. Он медленно врастал в этот лед, пока мысли расползались в разные стороны, точно морозные узоры.

Иногда узоры превращались в заснеженные сафолиры, иногда заплетались колоском материнской цепочки, но чаще всего они соединялись в два заостренных гнутых жгута и тянулись к горлу Тихха. От этого он стонал и дергался, и тогда в него снова вливали то, что казалось на вкус жидкой пылью.

Так, балансируя в темноте своего «шалаша» между явью и сном, Тихх приближался к Хризолитовой пасти. Он бросил все попытки выторговать у Каменных голов еще хоть один ответ: они стоили немалых сил, а платить было нечем. Ежедневные расспросы о том, что ему удалось сегодня услышать, утомляли еще сильнее, чем дорога, холод, ночные рыдания северного ветра и раскачивающийся под ногами пол.

Они все едут туда, чтобы погибнуть. Что еще нужно знать?

Когда копыта лошадей и колеса повозок, наконец, закончили прогрызать колею в снегах предгорья Уббракк, Тихх испугался по-настоящему. Мальчик приоткрыл полог «шалаша». Было раннее утро – это он понял по косым лучам процеженного в тучах света, – а утром обычно никто не делал остановок.

Это не остановка, понял Тихх, это – конец путешествия.

Мальчик попробовал встать, придерживаясь одной рукой за лежанку, а другой за сундук. Голова кружилась так, будто он искал равновесия на палубе во время кораблекрушения. Свет, хоть и по-северному скупой, с непривычки слепил глаза: поблекшие желтые занавески почему-то были сдернуты вбок и болтались там, как две пыльные тряпки – дорога утомила и их.

Тихх качнулся вперед и чуть не упал. «Дз-з-зын-нг!» – грохнулась ему под ноги опустевшая позолоченная клетка. Кажется, он не глядя схватился за нее в поисках опоры. Разминая затекшую поясницу, Тихх силился удержаться на ногах. Дребезжание от катящейся по полу клетки он слышал так гулко, будто сам находился в ней.

Или эти звуки – обрывки недосмотренного сна? Может, это то самое эхо лязга и скрежета, проступавшее сквозь каменный панцирь?

А, может, сон еще продолжается?

В повозке никого не было. Но опустевшей ее делало не только отсутствие Заффрона и Ша-хэи – большинство вещей тоже исчезло. Мысль о нападении грабителей крепла с каждым новым открытием: пропало все самое красивое, блестящее и дорогое. Теперь повозка походила не на лавку редкостей или мастерскую стекольщика, а на кладовую промотавшегося купца.

Сам Тихх, видимо, не считался ничем ценным или красивым.

Изгоняя остатки сна – слишком быстро тот был прерван, – Тихх пошарил руками по деревянным поверхностям. Затем встал на четвереньки и обследовал пол: кровь, необычные следы, чужеземные монеты? Ничего. Грабители, кем бы они ни были, не оставили ему никаких подсказок.

Нужно выходить, решил Тихх. Если ночью было нападение, то, наверно, была и драка. Интересно, есть ли выжившие… В такт порывам ветра хлопала дверь. Из-за нее доносился протяжный надсадный свист и смятенное всхрапывание лошадей. Клетка докатилась до дверного проема, и ледяные щупальца ветра выманили ее из повозки навстречу черно-белой неизвестности.

Под сапогами треснула снежная корка.

«Стоп. Сапоги?..» Никто не давал ему сапогов. Из Кригги Тихх уходил в своих стареньких сандалиях, а в повозке Заффрона просто кутал ноги в шерстяные покрывала. Судя по тому, как мягко и тепло было ногам, сапоги оказались еще и на меху.

Уже следующий поцелуй северного ветра заставил Тихха вернуться в свой «шалаш» за плащом. Закутавшись в него и накинув на голову капюшон, мальчик спрыгнул с повозки в снег.

Никто не встретил его, кроме лошадей, таких же опустевших повозок и тишины. Она окутывала предгорье дремотным туманом, сползавшим с вершин Уббракк и смешивающимся с хмарью снежной крупы. В этой тишине скрип оседавшего под сапогами наста и тревожное бряцанье упряжи – лошади остались не рассёдланными – уплотнялись, делались пронизывающе-громкими. От сгущения звуков становилось не по себе. Тихх старался ступать мягко и осторожно, но с каждым его шагом обледенелая корка, готовая выдать нежданного гостя, скрипела все ворчливей.

Но кого ему бояться? Грабителей? А чем не грабители врахайи, выкравшие у хархи его самого? Он и так пленник. Зрелища кровавой бойни? Он уже видел погребальный костер. Чудовищ из северных легенд? Он и сам почти чудовище.

Горихвостка и снег сказали, что Хризолитовой пасти нужны жизни. И вот он один, посреди пустого лагеря – талисман, который никого не спас. Дешевый амулет от уличного шарлатана, который, идя на верную смерть, прихватили с собой, а он в последний момент соскользнул с цепочки.

Или его специально сняли с шеи.

Тихх поднял голову к небу. Зачем все это? Зачем было проделывать такой путь, чтобы остаться здесь – в пол-шаге от умолкших Каменных голов и того, о чем они пытались предупредить? Выходит, и врахайи, и господин Зуйн обо всем знали; знали о плате, которую затребовали отшельники врархи за пробуждение Спящего в камне? Мелкая ледяная крупа колола лицо, как колол его в темноте повозки шерстяной плащ. Не смотря на это, телу стало невыносимо жарко. Горячая волна поднялась от спины к плечам, изогнулась судорогой в грудной клетке и брызнула искрами на щеки. Искры шипели, смешиваясь со снегом и испускали пар, становившийся частью туманной мглы.

Мальчик сел на корточки и закрыл лицо руками. Рядом, наполовину увязшая в снегу, валялась пустая птичья клетка. Гроздья туч набухали в небе, обещая усиление осадков. Снег засыпет клетку и Тихха вместе с ней. Он вмерзнет в холодное белое покрывало так же, как бедная задушенная горихвостка. А пока их тела будут остывать под снегом, ослепленные мечтами безумцы начнут извлекать из камня чудовище.

И заплатят камню любую цену.

Тихх съежился – не от холода, а от бессилия. Теперь уж точно все кончено. Белая крупа, будто соглашаясь с этим, дробно сеяла по капюшону. Получается, неизбежность, которой он, Тихх, смел перечить, все это время просто играла с ним. Ее забавляли новые попытки маленького хархи, его ожесточенная борьба с собой и другими. Неизбежность наблюдала, затаившись тенью в углу. Но теперь она оскалилась и зарычала прямо в лицо.

Рык оглушил Тихха. Он продолжал сидеть на корточках, его спина сотрясалась от этих свирепых раскатов, а шею обжигало гневное дыхание. Как это часто с ним бывало, мальчик не мог понять, откуда идет звук – снаружи или изнутри. Но какая разница? Жизнь ясно дала понять, что он ни над чем не властен, и меньше всего – над собственным слухом. Даже если это Каменные головы, что с того? Они в нем ошиблись.

Но рык усиливался. Он врастал в Тихха, вытесняя унылые, слабые побеги его мыслей, опутывал звериной яростью, смешивал его кровь с чьей-то чужой, и эта новая кровь нестерпимо жгла вены. Ее не устраивала бесславная смерть в чужеземных снегах. Она требовала вставать и идти.

Тихх вскинул голову и широко распахнул глаза. Все чувства обострились. Никакой драки здесь не было: в воздухе нет страха. Смерти здесь тоже не было, понял он, лизнув снег. Они просто ушли. Почти все. Посмели просто уйти, чтобы отнести свои жизни кому-то другому.

Эта мысль выжгла в груди черную, полыхающую по краям дыру. Пальцы, словно впившись в чье-то горло, согнулись, и онемевшие ногти врылись в леденистый снег. Но ноги велели им прекратить: нет времени. Они разогнулись, поднимая Тихха над снегом, над его жалкой участью и слабым телом. Дернулись в разные стороны локти, расправились плечи. Тихх повел носом, принюхался.

Туда.

Он развел руки – пальцы так и остались согнутыми, – вытянул шею и двинулся навстречу ветру. Исчезли скрип наста и лошадиный храп, а ветер будто разучился свистеть. Остался только рык; он вырастал из ребер и пробивался наружу из горла. Пусть все слышат – он идет. Хризолитова пасть не станет им надежным убежищем.

Тихх почти выбрался за пределы стоянки, когда его плащ вдруг за что-то зацепился. Движение остановилось.

Он резко обернулся, резко свесил голову набок. Сквозь белую рябь проступило два темных силуэта. Так вот, что зацепилось за плащ. Двое аюдров, сторожевые псы Заффрона. Тихх никогда не любил собак.

Один уже тянулся к нему рукой в длинной кожаной перчатке, как собака за костью. Они что-то говорили, но рык полностью заглушал их слова. Когда обледенелая перчатка коснулась локтя Тихха, рык усилился. Всего две несчастные жизни? Две капли крови в снежной пустыне? Этого мало. Дыра в груди обуглилась, а потом вспыхнула снова.

После молнии всегда приходит гром.

Несколько мгновений Тихх позволил себе понаблюдать за тем, как краснеют глаза аюдров, как их шеи и плечи сотрясаются от ударов невидимого каменного молота и как из горла, булькая, выхлестывается кровь. Она попала на плащ Тихха, обрызгала его подол. Когда он продолжил свой путь, за ним еще долго тянулся по снегу красный след.

Рык усиливался – и внутри, и снаружи. Он терзал и придавал сил. Запах торжества и страха у подножия Уббракк стоял такой, что весь снег Севера не смог бы скрыть путь, по которому утекало то, что принадлежало новой крови Тихха. Кроме запаха были и следы. Стоило немного отойти от брошенных повозок в сторону горных склонов, и из хаотически взрытого снега выткался ровный шлейф из отпечатков ног.

«Вы думали, что снег – ваш друг. Что он заметет следы. – Тихх скривился в презрительном оскале. – Вместо этого он вас выдал».

Дорога из отпечатков ног уводила к западному склону – заостренные зубцы его выбеленных гребней обгладывали сгустки тумана и вспарывали его еловым частоколом. Кое-где из-под снежных доспехов проступали серо-коричневые каменные горбы. Подножие устилали расколотые глыбы, захваченные губчатой накипью лишайника.

Страх и торжество – они были повсюду. Воздух от них стал острым, пах потом и расплавленным металлом. Лучше всяких следов он вел к вожделенным жизням, и Тихх уверенно шел навстречу камню и ветру. Он успеет: страх еще не уступил смерти. Никто не посмеет отнять у него добычу.

В дрожащее белое марево вторглись неподвижные фигуры. Их спины темнели у занесенного снегом подножия западного склона. Отвратительное зрелище. Они нарушали, оскорбляли эту белизну. Их грязные, примитивные замыслы отравляли горный воздух. На какое-то мгновение Тихху даже показалось, что таким даром можно побрезговать. Но новый удар грома разнес эти сомнения в щепки.

Тихх припал к земле, снова принюхался. Да, кровь уже рядом, но она пока заперта – бьется в изъеденных страхом телах. Тот, другой, заживо погребенный в базальтовой плоти Уббракк, тоже чует ее. Он чует и Тихха, и ненависть заставляет его ломать клыки о стены каменной тюрьмы. Столько лет он былзаперт в своем собственном амбаре в ожидании, когда, наконец, щелкнет замок.

Но вместо свободы он получит соломенную куклу.

Ползти по снегу было так же легко, как дышать. Мысль о том, что он видит всех, а его – никто, придавала движениям особую ловкость и отзывалась в мышцах змеиной гибкостью.

В просветах между спинами мелькали эпизоды какого-то торжественного действа. Два высоких старца в развевающихся на ветру черных одеяниях произносили речь. Связанные хархи стояли, прислонившись к голому камню отвесного склона горы – живое ожерелье на бугристой базальтовой шее.

От жаркого дыхания Тихха таяли верхушки сугробов. Его ногти оставляли в них след Четырехпалого. Дыра в груди заполнялась грозовыми тучами. Грома понадобится много.

Там, за белыми сугробами и черными спинами, в центр круга вывели господина Зуйна. Хна на его волосах выцвела, щеки и подбородок обросли жалкими волокнами бороды, а его изможденное тело корчилось в последних попытках сопротивления под грязной тканью рубища. Старцы в черном поочередно коснулись его лба; пепловещатели передали аюдрам колбу серого порошка, который те силой затолкали ему в рот. Увидев, что господин аграрий выплюнул содержимое колбы, кочевники взяли его за остатки волос, запрокинули трясущуюся голову и всыпали новую порцию порошка прямо в глотку. От приступа кашля господина Зуйна избавил резкий удар между лопаток.

Тихх тоже закашлялся – гром уже вырывался из его горла. Он продолжал ползти к замершей толпе, оставляя в снегу талую колею. «Это не для тебя, – грозил он Спящему в камне. – Даже не надейся».

Но аюдры оказались быстрей. Тихх даже не успел разглядеть нож в их руках. Тот, что держал Зуйна за волосы, так и не выпустил их – только сильнее дернул назад, пока другой одним точным движением рассекал ему горло. Колокола гнева разрывали грудь Тихха. Это не для тебя!

Дергающееся тело отчима развернули к каменной отвесной стене, и кровь из разорванных артерий окропила ее бордовыми брызгами. Спящий в камне шевельнулся. Когда струи крови иссякли, а господин Зуйн грязной грудой обмяк в руках врахайи, его тело без лишний церемоний швырнули об каменную стену. Внутри камня затеплился огонек жизни. А внутри Тихха выросла воронка жадного смерча.

– Это не для тебя! – закричал он.

Снова сами собой разогнулись колени, распрямились плечи и скрючились безымянные пальцы, подтягивая к центру ладони еще три. Вышло четыре. А четыре – плохое число.

Тихх приблизился к разорванному кругу и выбросил правую руку вперед. Гром прошил его тело болезненным раскатом и задрожал в пальцах, заново набирая силу. Смятение в глазах аюдров-охранников быстро исправил красный цвет; он сделал их такими же, как у их собратьев, которых оставили следить за ним в лагере. Четверо рослых, крепких врахайи, захлебываясь кровью, рухнули в снег. По одному на каждый палец.

Четыре жизни – глоток, который еще сильнее распалил жажду. Дыра в груди продолжала жечь; новая смерть с ней не справилась. Нужно больше.

Шея повернулась в сторону связанных хархи. Это подойдет.

Тихх пошел прямо сквозь толпу кочевников. Никто уже не пытался схватить его или остановить, наоборот, от него шарахались. Кто-то бросились прочь, кто-то пытался спрятаться за вырастающими из снега серыми глыбами. Между новыми грозовыми перекатами он слышал визги: «Четырехпалый! Четырехпалый идет!». Заффрон, прикрывая собой Ша-хэю, жался к высоким старцам и продолжал что-то командовать аюдрам.

Никто не отнимет его дар. Дыру в груди нужно заполнить, иначе она просто разорвет его пополам. И вот она, эта живая заплатка, – прямо перед ним. А иголку с ниткой он держит в руках. В пальцах.

Перед глазами плыло и кружилось, как после ежевичного вина. Слабое эхо воспоминания вызвало легкую усмешку: та выходка брата теперь казалась незатейливой, беззлобной шалостью. Размытые фигуры пленников становились все ближе. Иголка заострялась, нитка натягивалась. Опоить вином… Фигуры бились в веревочных силках, как горихвостка в клетке. За такое не отрубают пальцы, вспыхнуло на обочине сознания, когда в костяшках возникло уже знакомое напряжение, а к лункам ногтей начали стягиваться молнии. Лживые бездомные ублюдки. Он разберется с ними, как только заберет свой дар.

Лиц было не разобрать. Близость утоления жажды заливала глаза белой, горячей слепотой. Кто-то вцепился в его плечо, в воздухе мелькнул знакомый запах, но времени не было даже на полу-оборот головы. Тихх знал, догадывался, кто это. И этот кто-то все равно ничего не мог изменить.

Запястья развернулись, пальцы коснулись ладоней, руки начали подниматься. Тихх развел их в разные стороны: нужно охватить всех, одним мощным, точным раскатом. Сейчас…

Что-то влажное, мелко трясущееся обхватило его ногу. На мгновение Тихх остановил движение рук и опустил голову. Любую помеху ждет судьба горихвостки. Пусть так – ему все равно. Значит, сначала устраняем помеху, а потом ставим заплатку. Запястье начало опускаться вниз.

Вдруг из мерцающей белизны вырвалась бледная беспалая рука. Она тянулась снизу к смертоносной руке Тихха. Запястье, оканчивающееся угловатой, обтянутой кровавыми пленками костью. На коленях перед Тиххом стоял Каишта – умоляющий взгляд, порванная нижняя губа. Видимо, перегрыз веревку. За такое не отрубают пальцы.

Но гром уже вырывался из его собственных. Все, что успел сделать Тихх, – это отпихнуть Каишту ногой себе за спину и вывернуть запястья в противоположную сторону. Он пошире расставил ноги, развернул плечи и сотряс подножье западного склона ударом каменного молота. Вместе с ударом его самого выбросило вперед; он впечатался лицом в мокрый снег, его легкие сжались в горячих тисках, потом раздулись мехами гармони, разрывая грудь и ломая ребра. Боль раскроила все тело на острые кровоточащие осколки. Она пришла сразу. Прилетела призраком задушенной птицы, и ее огромный острый клюв взялся за дело.

– Жизнь, – хрипло хохотала горихвостка. – Ты принес Хризолитовой пасти жизнь?

Он принес. Вся кровь пленников-хархи, предназначенная для камня, оказалась на снегу вокруг Тихха. Мертвые тела лежали вокруг него ровным полу-кольцом, словно зловещий венец, которым короновали его Каменные головы Севера. Знакомые, друзья семьи и соседи навсегда застыли в снегу в странных, изломанных позах. Из их приоткрытых ртов медленно вытекала кровь. Белый снег вбирал ее, утоляя свою собственную жажду. Где-то сзади слышались всхлипы, стоны и приглушенные выкрики на врахайском.

Тихх попробовал приподнял голову – знакомая слабость потянула шею вниз. Но, преодолев ее, он встал на колени и всмотрелся в скалистый базальт. Ни одной капли на каменных доспехах Спящего. Он ничего не получил. Зло не проснется. Но мгновение облегчения быстро уступило ужасу – мертвые тела как будто приблизились к Тихху. Все отвратительные, леденящие подробности смерти обступили его, напоминая о цене. Цене, которую он с легкостью заплатил горам Уббракк.

– Не смотри на них, – услышал он знакомый голос. – Ты спас нас всех. Спас меня.

Мать склонилась над Тиххом, обхватив его голову руками. Он вздрогнул, как от ожога.

– Нет. – Тихх убрал ее руку. – Я убил людей из Кригги, вот что я сделал. Так же, как и ты. Я знаю, кто сделал куклу и нарисовал кровь на лице дочки ведуна.

– Тихх, послушай… – Рунта опустилась на снег и взялась за левую ногу.

– Ничего не буду слушать. – Тихх отполз от нее и, уткнувшись в очередное мертвое тело, остановился. – Посмотри, что ты сделала!

Тем, кого Тихх принял за мертвое тело, оказался Каишта. Живой. Он лежал на снегу, свернувшись калачиком, придерживая покалеченную руку здоровой. Беззвучные рыдания сотрясали его отощавшее тело. Рунта почти без сожаления посмотрела на него.

– Ты спас и его.

– А ты чуть не убила!

– Он хархи, Тихх!

– И что? А мы кто, по-твоему?!

Мать как раз закончила стягивать сапог с левой ноги. Она вывернула босую пятку так, чтобы Тихх мог ее видеть. Бордовый закрученный рог – общая родовая отметина всех врахайи.

Тихх едва не захлебнулся морозным воздухом.

– Кочевники?!

– Врархи, Тихх, – прозвучал над головой вкрадчивый голос с незнакомым акцентом. – Ты из кочевников, но тех, что нашли себе дом в Хризолитовой пасти, – сказал старец в черном. Когда-то Рунта была одной из нас, но ей пришлось уйти. Сколько тебе звездных оборотов, Тихх?

– Десять, – поспешила ответить за него мать.

– Значит, изгнание длилось десять оборотов, – задумчиво проговорил старец, пробуя на язык кровь, смешанную со снегом. – И Рунта вернулась сразу с двумя подарками: привела жертвы для Спящего в камне и родила того, кто заберет их у него. Да… Я всегда говорил, что Рун далеко пойдет.

– Но Каменные головы…

– Они здесь, Тихх. – Старец указал на зубчатый гребень горы. – Проход недалеко. Да, – он окинул мертвые тела взглядом, полным сожаления, – мы прощаем тебя за это. У нас тоже есть Толкователи, но их искусство далеко от твоего. – Он вздохнул с еще большим сожалением. – Очень далеко. Безусловно, ты откроешь здесь много нового. Самых талантливых возьмешь в ученики. Но мы знаем, что Семеро каменных стражей умеют хорошо командовать. Ты ведь слышал голоса? Чувствовал, как тебе навязывают чью-то волю?

Мать встала рядом с ним на колени, пытаясь поглаживать окровавленный подол плаща.

– Да, – ровным голосом ответил Тихх. – Сегодня мне навязали чужую волю.

– Чью же?

– Вашего чудовища из камня.

Взгляд старца вспыхнул коротким озарением. Он в нетерпении размял пальцы, поскреб морщинистый лоб.

– Значит, они все еще думают сдержать его. Хм-м-м. Ловко. Затуманили его разум через общие каменные породы – те обычно не препятствуют голосам, – убедили его, что он – это ты. Если ты взывал к ним, искал дорогу к их каменным языкам, значит тебя было легко использовать. Ты открылся. Хлоп, – старец сомкнул сухие ладони, – и птичка в клетке.

– Что… – Тихх давился новыми открытиями. Голова просто не вмещала их.

Старец улыбнулся, но глаза его оставались грустными.

– Добро пожаловать домой, мой мальчик. – Он покосился на дрожащего на снегу Каишту. – Этого навозного жука можешь взять с собой.

Проклятие Вагры. Глава 1. Звезды и камни

Глава 1

Звезды и камни

О сакральной игре «Укажи-луч»[1]

Под испепеляющим звездным светом юга Харх взошло немало ростков культа Огненного бога. На заре цивилизации Чарьа они были слабыми, зелеными и мягкими – не более чем наивное религиозное подражание Срединным землям. Попытка оживить пугающую бесконечность песков, разглядеть в дрожащей дымке неба надежду. Разумеется, сейчас, когда из ростков уже выросли опасные джунгли, об этом не принято вспоминать. Гордый народ Чарьа никогда не признает, что дорогу к Огненному богу вымостил для него страх первых переселенцев. Оставляя за спиной долги, преступления, разбитые сердца, отрекаясь от прошлого, они не могли поступить точно так же с верой. Удивительно, но их стремление создать вызывающе противоположную культуру вначале никак не отразилось на форме религиозного уклада. Все тот же всевидящий взор Огненного бога, то же желание впечатлить его подвигами и силой духа и та же Матерь звезд, дарующая милость за усердные молитвы.

Повторюсь, хоть за эту точку зрения я и объявлен врагом народности Чарьа: их система современных религиозных практик выросла из страха. Скрываясь уже не первый светооборот здесь, в убежище главного Святилища Харх, я не боюсь их мести. В любом случае, дни мои уже сочтены, а все исторические выводы увековечены в глине и памяти жрецов огненного острова. Южане ищут меня, потому что знают: я прав. Страх, семена которого разбросаны по земле Чарьа, однажды породит хаос – наследие изгоев-переселенцев. Их злоба и ненависть просыплются пеплом на головы потомкам.

Покорив мир пустынных жарких песков и найдя в них свой новый дом, переселенцы не согласились стать для Огненного бога навечно благодарными детьми, незаслуженно получившими шанс начать все сначала. Вместо этого они отравили свои сердца гордыней. Успехи освоения дикой земли и полная свобода от прошлого заставили переселенцев поверить, что они почти ровня богам. Молитвы зазвучали как требования. Смиренные жрецы превратились в фамильярных корыстных шаманов. Уверовавшие в то, что им должен весь мир, включая богов, южане утратили к ним всякое уважение. Религия стала для них игрой. Предвосхищая реакцию некоторых моих читателей на подобное сравнение, спешу заверить: оно неслучайно. И дабы не воспламенять сей (вполне справедливый) гнев, предлагаю им остановить чтение на этой строчке. Ибо ниже речь пойдет о недопустимых, кощунственных ритуалах, выращенных черными шаманами на земле Чарьа из страха, злобы и подражания.

Наиболее характерный из них – это так называемые сакральные игры. Все их многообразие зиждется на общем заблуждении в том, что богов можно не только вовлечь в прямую беседу, но и получить с их помощью определенную выгоду. Например, гадания по трещинам древних обелисков, ради которых был изобретен тайный язык «дум-хролль[2]». В специальные Дни вопросов черные шаманы приходят к этим обелискам и проводят там по несколько суток, прислонившись к камню лбами и шепча в него свои вопросы и заклинания. Несмотря на то, что новые трещины на каменных столпах появляются почти каждый день, считывать их приходят в Дни ответов: дум-роры[3] изучают области, которых касались лбы шаманов, и оглашают «ответы» богов.

Очевидно, что любому верующему хархи станет противно даже читать о подобном неуважении к властителям огня, но, уверяю, здесь еще можно разглядеть остатки былого почитания. В следующей игре, о которой я собираюсь рассказать, вы не найдете даже их. Эта игра называется «Укажи-луч» и основана на допущении, что с богами можно заключить сделку.

Прежде чем я раскрою ее правила, которые несомненно обогатят ваши способности к философии и нанесут неимоверный ущерб сну, позволю себе задать вам два вопроса. Те, кто хотя бы огульно знаком с культурой юга Харх, ответят на них без труда.

Вопрос первый: какого цвета второе по значимости для южан светило, просматриваемое только из пустыни Белых песков Чарьа?

Вопрос второй: какого цвета глаза Огненного бога на предметах религиозной живописи этого региона?

Ответ на оба вопроса одинаков – зеленый. Сомневающимся, которые силятся вспомнить настенные росписи своих Святилищ, окажу услугу, напомнив, что у нас в Срединных землях Огненный бог изображается с помощью одного-единственного цвета – оранжевого.

Итак, пылкое воображение хархи из Чарьа оказалось на службе у их гордыни. Отступив от канонов и традиций, четко обрисовывающих контуры веры дукх-умма[4], южане сочли возможным исказить эти священные линии. В зеленой звезде Белых песков они увидели не одно из множества рукотворных чудес Огненного бога, а его собственный глаз. Как утверждает шаман Вьяос, «первые переселенцы Чарьа снискали особое внимание и сочувствие Огненного бога; копьями молний разорвал он небесную завесу, чтобы лучше приглядывать за своими смелыми детьми и опекать их». Во избежание любой двусмысленности подчеркну, что под глазом здесь и далее понимается именно орган зрения.

Опасное заблуждение заражало умы южан со скоростью чумы. Его уверенно провозглашали сверху первые правители, воодушевленно проповедовали шаманы, радостно подхватывали и передавали из уст в уста простые жители, а художники изощрялись в экспериментах с зелеными оттенками как только могли. Сострадальцы увидели в этом тоску сироты по родительскому вниманию и ласке. Гордецы – избранность народа Чарьа. А изобретательные нечестивцы – черные шаманы и их прислужники камнечеи – разглядели в зеленом луче новые возможности.

В первую очередь – это возможность самим интерпретировать необычное природное явление. Этим и поспешил заняться наскоро созванный Кафеах[5] Чарьа во главе с шаманом Щудрумом. Ночи напролет наблюдали они за Зеленым оком: записывали любые изменения, искали (и находили) закономерности, изучали окружающие его звезды. Но стремление каждого шамана превзойти других в проницательности сыграло с наблюдателями злую шутку, и вместо кратких, толковых разъяснений о природе и свойствах Зеленого ока южане получили несколько увесистых фолиантов весьма пространного содержания. Фантазии, домыслы, бесконечные отсылки к мифологическому наследию Харх, вопиющая вольность трактовок – это лес, в котором легко заблудиться. Однако я твердо убежден, что Кафеах ясности и не искал, во всяком случае, в части объяснений. Ясным был лишь вывод, которым заканчивался трактат каждого из пяти наблюдателей: Зеленая звезда – глаз Огненного бога. Тем не менее, это не помешало Кафеаху признать каждый из томов «Травируммы[6]» священным текстом, а некоторые его отрывки обязательными к заучиванию для будущих шаманов.

После установления божественной природы Зеленого ока (или Вируммы, как стали именовать его шаманы) Кафеах перешел от рассуждений к практике. Цели оставались неизменными – доказать приближенность народа Чарьа к богам, возвысить религиозную власть над политической и, разумеется, извлечь из этого всю возможную выгоду. Логика взаимодействия с новым божеством оказалась незатейливой. Она утверждала, что, раз Огненный бог направил свой взгляд на Чарьа, значит, этот взгляд хочет на что-то указать.

«Он выразил желание напрямую участвовать в жизни наших земель, – гласит введение в Игру Груммор[7], – и тогда в истовом стремлении угодить Ему изобрели мы язык для изъявления его Высшей воли».

Неспроста упомянул я в начале гадание по трещинам древних обелисков. Ибо к тому моменту у камчеев сложился целый словарь символов, которыми каменные породы якобы изъясняются с ними. Некоторые из них мне было дозволено срисовать (с этими сомнительными результатами можно ознакомиться, заглянув в приложение к данному труду). С ревностным тщанием отобрал тогда Вьяос – черный шаман Белых песков и глава Кафеаха – несколько тайных символов, которые скрепя сердце решился показать Срединным землям. Отпирая пять замков двери подземного хранилища, именуемого Хробадум[8], Вьяос что-то злобно бормотал на южном наречии и бросал ядовитые взгляды на сопровождавшую нас стражу наместника Эсирха. Глухой сырой тьмой встретил нас Хробадум. Откинутая крышка двери показалась мне челюстью чудовища, а узкая каменная лестница – рядами его зубов. Даже теперь, многие звездные циклы спустя, я не могу объяснить это ощущение ни излишней впечатлительностью, ни поэтическими привычками молодости. Ибо страх и гордыня порождают чудовищ.

Спускаясь по бежевым скользким плитам, в конце пути я ожидал увидеть хотя бы подобие торжественности, сообразной священному хранилищу. Изначально оно представлялось мне чем-то вроде Стены отверженных в Святилище Подгорья. Однако я ошибался. Весьма отталкивающим зрелищем был вознагражден я по окончании спуска: Хробадум оказался большой глубокой ямой. Хотел бы я предложить моим читателям сравнение со склепом, но отсутствие каменной кладки не позволяет мне этого сделать. Стены, пол, потолок – все состоит из смеси темно-серой земли и серебристой песчаной крупы. И там, в холодном и сыром нутре Белых песков, во мраке и грязи, покоится каменный язык, на котором якобы можно побеседовать с Огненным богом. Земля справа от лестницы иссечена квадратными ячейками, похожими на каменные соты, вместо меда наполненные землей. В этой земляной «картотеке» и хранятся камни-символы.

Едва мы приблизились к ней, Вьяос утратил остатки контроля над собой. Широко расставив руки, он начал хаотично перемещаться вдоль земляной стены. Я сначала испугался, что мое присутствие в хранилище лишило его рассудка, но, присмотревшись, понял суть этих метаний: шаман пытался заслонить собой как можно больше камней. Он защищал их от моего взгляда как коршун. Его же собственный взгляд из неодобрительного стал ненавидящим. В нем я видел нежелание делиться с иноземцем сакральным знанием, страх утраты этого чуда и глубокое чувство унижения. В какой-то момент мне подумалось, что все это окажется сильнее приказа наместника, и вместо того, чтобы показать камни, Вьяос вцепится мне в горло. Но этого не произошло. Горло осталось целым, чего нельзя сказать о самолюбии шамана. Ничто не облегчило его терзания – ни мои уверения о сугубо исследовательском интересе, ни напоминания, что король Пагмур не намерен налагать запреты на региональные религиозные практики. Напротив, каждый мой новый довод еще сильнее озлоблял Вьяоса.

Тогда я предложил ограничиться пятью камнями – по одному из каждого раздела «картотеки» в стене. Выбор камней я также оставил за Вьяосом (все равно их начертания мне ни о чем не говорили). Но и это не помогло: судя по всему, какой-то из разделов шаман надеялся обойти стороной. Он продолжал беспорядочно скользить между каменными ячейками, подобно встревоженному духу, пока стражники наместника не призвали его к исполнению приказа. Его последний взгляд, которым он окинул всех нас, прежде чем дрожащей рукой выковырять из земли первый камень, до сих пор заставляет меня вздрагивать во сне.

Но перейдем от воспоминаний к фактам. Итак, в подземном хранилище Хробадум спрятаны символы, «вырезанные» трещинами на небольших белых камушках, отколотых от древних обелисков. Это своего рода шифр (дум-хролль), с помощью которого, по словам шаманов, с жителями Чарьа общается Огненный бог. Если рассматривать дум-хролль как язык, то можно сказать, что состоит он из одних существительных. Они разделены на пять категорий: существа, созвездия, явления природы, благословения и проклятия. Каждая категория имеет собственные виды и подвиды, названия которых Вьяос так и не раскрыл. Тем не менее, после всех утомительных препирательств, он все же предоставил для зарисовки пять камней-символов (по одному из каждой категории). На случай утраты Приложения с изображениями, кои все равно оставляют желать лучшего, приведу ниже их словесное описание и расшифровку значений.

Категория: существа. Название: Молох (Колючая ящерица).

Описание символа: полукруг, расширяющийся справа (голова) и сужающийся слева (хвост). Фигура как бы перечеркнута по вертикали длинной узкой стрелкой, обозначающей шипы, которые покрывают тело и голову молоха.

Сакральное значение:

«Вползает Молох на опустевший трон из красного песка.

Лопаются его шипы – рвется их них засуха.

Вращаются его зрачки – ищут муравьев-подданных.

Власти жаждет душа Молоха, как тело его – влаги.

Но высока спинка трона и не видит Молох притаившегося за ней Варана[9]».

Расшифровка: кратковременный захват власти.

Категория: созвездия.Название: Скарабей.

Описание символа: прямоугольник со скругленными краями (тело) и шестью расходящимися в разные стороны лучами (лапки).

Сакральное значение:

«А тучи Скарабеев взмывают в почерневшее небо. Вслед за ними воспаряют слепящие пески, призывая ураганы и смерчи. Глух Скарабей к юродивым, глух также к шаманам, глух он к нищим и глух к королям. Тысячью крыльев своих укрывает он лето, он главный на лета похоронах».

Расшифровка: обозначая одно из восьми созвездий годового цикла в астрологии Харх, символ равен самому себе.

Категория: явления природы.Название: Засуха.

Описание символа: от верхней точки одной вертикальной линии под небольшим углом опускается другая (высохший стебель), заканчиваясь небольшой стрелкой (высохшее соцветие или колос).

Сакральное значение:

«Обескровленные тучи жаром дышат на землю,

Пыль и пыльца разъедают глаза,

Корчатся желтые стебли».

Расшифровка: обозначая конкретное явление природного мира Харх, символ равен самому себе.

Категория: благословения. Название: Пробуждение.

Описание символа: горизонтальный овал (глаз) с точкой посередине (зрачок).

Сакральное значение:

«С лиц Времени и Памяти сползает старая чешуя. Правда жалит их в сонные глаза, излечивая от слепоты. Кровь и слезы омывают глаза; тогда зрение возвращается к ним».

Расшифровка: развеивание иллюзий о прошлом; раскрытие исторической правды.

Категория: проклятия.Название: Жатвенный нож.

Описание символа: вертикальная линия (рукоять) соединяется сверху с полукругом, напоминающим месяц (режущее лезвие).

Сакральное значение:

«Кровь разгорится, просыплется Пепел

С деревянных мостов погребальных костров,

Смерть торжествует, погоняя плетью

Свою армию алчных Жнецов».

Расшифровка: кровопролитие, убийства: от рядовых казней до грандиозных битв. Жатвенный нож – орудие живых существ, стихии пренебрегают им.

Внимательно понаблюдав за тем, как Вьяос извлекал камни из земляных ячеек, я допускаю, что выбор этой комбинации был неслучайным. Допускаю также, что смысл данного сочетания раскроется много созвездий спустя, и продолжатели моего дела дадут его историческую расшифровку. Оставляю для этого свободное место ниже. Искренне надеюсь, что меня не станут винить за подобное наследие, ибо я всего лишь промежуточное звено между наблюдениями и глиной.

*далее следует несколько пустых глиняных табличек*

Теперь, когда мои читатели получили представление о языке дум-хролль и камнях-символах – основе Игры Груммор (Укажи-луч), – расскажу о ее правилах. Само название Игры говорит о том, что ключевая роль отведена здесь лучу, испускаемому Вируммой (или Зеленой звездой). Виден он редко – всего два раза в год: зимой, на девятую ночь Летучей мыши, и летом, на двенадцатую ночь Дугорога. В эти ночи на юго-востоке Белых песков, в круге из сушь-травы, собирается весь Кафеах. Трава поджигается, образуя горящее кольцо. Загодя сбрив волосы на голове, а также бороды и брови, нанеся на лбы рисунки в виде Зеленого ока, черные шаманы садятся на песок и начинают нараспев зачитывать текст Травируммы. Так они приветствуют Зеленую звезду и готовятся к первому ходу.

Ход 1.

Кафеах. Наконец, ночной мрак прорезает зеленый луч Вируммы. Это означает, что Огненный бог устремил взгляд в горящий круг из сушь-травы. В благодарность за его внимание, а также для упрочнения связи с высшей силой, члены Кафеаха по очереди касаются пламени голыми руками.

Огненный бог. Ответным действием высшей силы принято считать ожоги, которыми незамедлительно покрываются руки черных шаманов. Это внешнее проявление божественного благословения новой Игры и одновременно способ выбора мозаичника (дум-крамм[10]). Им становится тот, кого наиболее выраженным ожогом одобрит Огненный бог.

Ход 2.

Кафеах. Мозаичник подходит к пяти деревянным ящикам, покрытым зеленой росписью и проложенным верблюжьей шерстью. В ящиках – камни-символы из хранилища Хробадум. Дум-крамм поочередно открывает каждый ящик и выкладывает камни в центр круга. Ему дозволено сложить из них любую фигуру с единственным условием – не смешивать камни разных категорий. На практике, однако, мозаичники редко проявляют изобретательность: чаще всего камни складываются в виде глаза с расходящимися из него лучами. Таким образом Огненному богу представляются варианты существ, созвездий, явлений природы, благословений и проклятий.

Огненный бог. Луч Вируммы скользит между камнями-символами, и Кафеах внимательно следит за этим движением. Шаманы ждут, когда высшая сила сделает выбор-предсказание: об этом судят по остановке зеленого луча на определенных камнях. Наблюдение продолжается, пока лучом не будет “отмечено” по одному камню из каждой категории. Данный процесс занимает от нескольких мгновений до целой ночи.

Ход 3.

Кафеах. Игра Укажи-луч не заканчивается в кругу сушь-травы. После вознесения молитв и благодарностей черные шаманы складывают выделенные лучом камни в отдельный расшитый изумрудами кисет, а золу от выгоревшей травы – в специальную шкатулку из змеевика. По возвращении в Черный шатер Кафеах насыпает собранную золу в плоскую мраморную чашу и поверх нее выкладывает полученную комбинацию камней-символов в вышеуказанном порядке. Используя Травирумму как ключ к расшифровке предсказания, шаманы переводят его с языка символов на хархский. Получается нечто подобное приведенному ранее примеру со случайным (по крайней мере, хотелось бы так думать) выбором Вьяоса. На рассвете следующего дня несметное количества народа Чарьа является к Черному шатру. Многие, невзирая на возраст, немощь и долгий путь в Белые пески, специально приезжают на оглашение предсказания, чтобы услышать его из первых уст. Кафеах выносит из шатра чашу с золой и камнями, а ученики шаманов – накрытые тканью алебастровые плиты (их размер достигает десяти локтей в высоту). После обращения к толпе глава Кафеаха громко называет камни-символы. Ученики в той же последовательности срывают ткань с плит – рисунки на них повторяют символы – и устанавливают в заранее подготовленные неглубокие траншеи перед шатром. В течение следующих восьми созвездий любой житель Чарьа может представить Кафеаху свое свидетельство исполнения пророчества. Например, принести животное, рождение которого в указанное Вируммой созвездие сопровождалось соответствующим явлением природы и повлекло за собой предсказанное благо, омраченное карой. Самое точное доказательство исполнения пророчества вознаграждается: это существо передается на попечение Кафеаху и становится объектом поклонения. Ходят слухи, что все грумшу[11] живут в отдельном скрытом от глаз храме и черные шаманы научились извлекать из них особую силу.

Огненный бог. Утверждается, что Огненный бог высоко ценит усилия Кафеаха по доказательству несокрушимости божественного плана. Также утверждается, что вовлечение народа в исполнение этого плана – есть основа прочной связи между небом и землей. Каждое найденное свидетельство исполнения пророчества приравнивается к личному благословению, даже если оно не полностью отражает актуальную комбинацию камней-символов. Ложные же свидетельства неизбежно караются: смертная казнь грозит любому, кто осмелится на подтасовку явлений и событий ради личной выгоды.

Не ошибусь, если скажу, что эта игра – главный предмет национальной гордости Чарьа. Значение, которое придают ей южане всех сословий и возрастов, невозможно переоценить. Это ли не лучшее подтверждение тому, что Кафеах при Щудруме добился своего? Жители Чарьа стремятся хотя бы прикоснуться к чуду Зеленой звезды, а властители не раз меняли свои решения под влиянием ее пророчеств. Убийце объявлялось помилование, смещались сроки посевной и сбора урожая, в безжалостной межплеменной войне внезапно ставилась точка, а женщине мог поступить приказ не рожать в какой-то определенный день. Любой предсказанный грумшу, будь он хоть пауком, имеет в Чарьа больше влияния, чем весь Совет правителя южного региона.

Кафеах стал водной гладью, в которой отразилась вся власть, приписанная Зеленой звезде. И никто, включая королевских наместников нынешних времен, не смеет вынести решение, не сверившись с этим отражением.

Завершая описание главной сакральной Игры юга Харх, не побоюсь высказать свое заключительное глубокое убеждение: однажды на водную гладь налетит сильный ветер.

Жухлые трубочки листьев сушь-травы, царапаясь друг о друга, забормотали что-то на своем шуршащем языке. Ночной воздух несколько раз вздрогнул, зачерпнул невидимыми пальцами белого песка и, словно защищаясь, бросил его в сторону. Как тут удержаться – слишком тот похож на соль.

Мелкие белые кристаллы угодили в широко отрытые глаза одного из путников (второй, более опытный, успел предусмотрительно зажмуриться).

– Вот зараза… – вырвалось у первого.

Он остановился, выхватил из кармана расшитый серебряной нитью платок и принялся собирать им непроизвольные слезы. Белоснежная ткань мгновенно посерела: песок был щедро перемешан с пылью пустыни.

– Не касайтесь лица!

Обожженная рука схватила край платка и с силой выдернула его из тонких, увитых кольцами-пружинами, бледных пальцев. Но пострадавший будто оглох – вместо платка он потянулся к щекам руками, моргая как от нервного тика.

– Сколько раз предупреждал: не втирайте песок в кожу! Хотите панциревую болезнь? – Теперь обгоревшие руки второго вцепились в трясущиеся кисти первого. Тот заморгал еще сильнее и затряс головой. – Откройте глаза, – потребовал второй. – Сейчас же.

– Во имя Огненного, как я тебе их открою! – рявкнул первый. – В них проклятый песок!

– Открывайте, немедленно.

– Что ты собираешься делать?!

Кольцо сушь-травы извивалось потрепанным грязным флагом. Ветер охаживал его такими порывами, будто хотел вырвать с корнем. Но трава, пережившая сотни сожжений, лишь издевательски шипела, переплетаясь иссушенными черными стеблями. В какой-то момент круг вогнулся внутрь так сильно, что стал похож на кривую ухмылку. Захрипев от бессилия, ветер перенес гнев на небо; он поймал своими щупальцами все тучи Белых песков и возвел над кругом сушь-травы мрачный грозовой бастион.

– Собираюсь выдуть песчинки, пока они не заменили вам глаза.

Бордово-коричневые пальцы принялись раздвигать веки первого путника. Слезы брызнули с новой силой. Бедняга попытался было снова поднести руки к лицу, но не смог: запястья уже были заведены за спину и связаны когда-то белоснежным платком.

– Хамудар! Как ты смеешь?! Забыл, что я наместник его величества?

Как раз в это мгновение пальцы главы Кафеаха оттянули кожу обоих век на достаточное расстояние, чтобы освободить их от опасного белого песка. Невзирая на истошные вопли своего спутника, он набрал полную грудь воздуха, вытянул губы трубочкой и резко дунул сначала в один слезящийся глаз, а потом в другой. Вместе с воздухом из глубины глотки шамана вырвалось два протяжных звука, напоминающих горловое пение. Голос расщепился на два тона, и этот странный, тревожный аккорд взрыхлил под ногами небольшую воронку. Белые кристаллы, будто не в силах вынести столь неестественный звук, начали разбегаться в стороны. Из слезящихся глаз вылетели две тонкие струйки песка; они ударили Хамудара по щекам и осыпались вниз, снова став частью безликого белого множества. Тогда черный шаман умолк. Покачав бритой головой, он сплюнул в сторону. Слюна была черной и густой как деготь.

– Разумеется я помню, кто вы, – процедил Хамудар. Руки знатного хархи он развязал раньше, чем окончил эту фразу. – Всего лишь наместник.

Выругавшись сквозь зубы, господин наместник моргнул еще несколько раз и промокнул пыльным платком высокий морщинистый лоб. В объемную вышивку подола его плаща набился песок, превратив сюжет из Семи наставлений в полу-стершуюся фреску. Старческие руки мелко дрожали, он то и дело потирал запястья, словно те были связаны не изысканной тканью, а стеблями крапивы.

Вместо того, чтобы ответить на грубость шамана, он лишь придирчиво наклонил голову, сощурил выцветшие светлые глаза и попросил:

– Покажи еще раз. – Сквозь требовательный тон высокопоставленного хархи мерцали искры затаенной страсти.

Хамудар снова сплюнул – слюна уже стала обычной – и извлек из-за пазухи бархатный кисет. Пыль не пощадила и его: изумруды утратили свой блеск. Потянув за витой шнурок, шаман раскрыл кисет и высыпал несколько камушков себе на ладонь. Глаза наместника сверкнули ярче любого изумруда.

– Матерь Звезд, – выдохнул он, пожирая взглядом белые овалы с примитивными рисунками. – Это и есть будущее. – С трудом оторвав взгляд от камней, он перевел его на беззвездное ночное небо, словно пытаясь нащупать связь между его бесконечностью и жалкой горсткой обломков горных пород. – Уходя, я буду знать. – Взгляд старого наместника стремился куда-то сквозь время и пространство. – Буду знать, кто придет после меня. Мой род хорошо подготовится к собственному предсказанному. У нас будет свой избранный. Да, – он накрыл камни иссохшей ладонью, – никто еще не делал такого подарка потомкам.

Словно защищая камни, черный шаман отдернул руку. Их взгляды встретились – два замерших у цели лезвия.

– Теперь покажите вы, – холодно изрек Хамудар. – Подарок требует оплаты.

Черты лица наместника затвердели, когда он раскрыл перед шаманом веер тонких мелко исписанных табличек.

– Все письма здесь. – Он перевернул связанную стопку; позади последней таблички была выдавлена и заполнена темно-красной краской родовая печать Суварха в виде перекрещенных меча и ладони – древний фамильный символ, унаследованный от двоюродного брата короля Идра. – Со всеми требованиями относительно… – наместник опасливо оглянулся – …относительно пропорций религиозной и политической власти в Чарьа. Также приведены убедительные доводы против насаждения жречества Срединных земель вместе с его праздниками и обрядами. В общем, – щелчком захлопывая глиняный «веер», прошептал Суварх, – я напрямую возразил целому ряду приказов короны.

Хамудар пожал плечами, взметнув над собой шлейф песка.

– Наместник имеет на это право. Особенно, если он так проникся черным шаманством, что вскакивает по ночам при мысли, что однажды оно будет отравлено жреческой ересью.

– Вскакиваю я больше по другой причине, – со старческой прямолинейностью парировал Суварх, – но подарок тем не менее будет оплачен.

– Тогда нам следует поспешить. Вирумма скоро взойдет.

Суварх поморщился:

– Вирумма… Матерь звезд, будто только вчера мы с пятью Судами утверждали штрафы за использование дум-хролля в повседневной жизни. На главной площади Белых песков я заплатил бы сейчас целую серебряную пластину.

– Как видите, платить приходится за все.

И Хамудар бросил вороватый взгляд в ночное небо. Не было в нем ни мудрости, ни власти, ни благоговения. Он шел сыграть с Зеленой звездой в свою собственную игру, поправ все законы шаманства Чарьа, за которое, казалось бы, так радел.

Ветер продолжал рвать из земли сушь-траву, силясь уничтожить опасный круг. Песок бесновался в дикой призрачной пляске – хотел погасить огонь. Но сушь-трава, как всегда, победила: огненное кольцо разгорелось назло ветру и песку. Оно призывало Зеленую звезду взойти для двух гордецов, пока остальной Кафеах, усыпленный стрекозьим порошком, спал в Черном шатре глубоким тяжелым сном. Знала ли она, что в расшитом кисете вместо камней-благословений лежат пустые, ничего не значащие символы?

Когда зеленый луч проскользил по пяти избранным им камням, в глазах наместника Суварха помутилось.

[1] Источник: Ученый странник Будор, «Мозаика верований юга Харх. Размышления о большом исследовательском путешествии». Начало II века Эпохи познания на Харх.

[2] От древнехархского: дум – камень, хролль – язык.

[3] От древнехархского: дум – камень, рор – чтец. В некоторых регионах Чарьа эти «переводчики» языка древних камней назывались проще – камнечеи.

[4] От древнехархского: дукх – огонь, умма – звезда (в значении: Матерь звезд). До эпохи Забвения слово «дукх-умма» заменяло собой слова «религия» и «вера», заключая в себе два главных объекта поклонения хархи: стихию огня и небесные светила.

[5]Кафеах (от др. хархского: «ка» – черный, «феах» – шатер) – группа пяти избранных шаманов Чарьа, называемая «шаманы Черного шатра». Каждый из шаманов Кафеаха представляет соответствующий регион: Белых песков, Красных песков, Слепых песков, а также Хищнотравья и Сухонглей. Раньше это собрание было главной властью в Чарьа – религиозной. Юг Харх признал монархическую власть Срединных земель только при короле Идре, который, искусно сочетая переговоры и военные угрозы, посадил в Белых песках первого наместника Опалового венца – своего двоюродного брата Натунха.

[6] Травирумма – буквально означает «наблюдения за зеленой звездой». Примечательно, что в названии трактата используется слово «умма», ранее употребляемое только в отношении Матери звезд. Эта особенность словообразования приравнивает Зеленое око Чарьа к одному из главных божеств Харх и является поворотной точкой религиозного обособления его южных земель. Некоторые исследователи связывают этот момент с внутренним стремлением Чарьа к независимости, которое не угасло даже после их формального признания монархии Срединных земель.

[7] От древнехархского: «грум» - показывать, указывать, предсказывать; «мор» - свет, луч.

[8] Образовано от корней слов «хролль» (язык), «бахи» (земля) и слова «дум» (камень). Буквально означает «язык земли и камня». Название не только указывает на подземный способ хранения камней-символов, но и философски связывает сакральные рисунки трещин с жизнью на земле. По мнению шаманов Чарьа, чем дольше находятся эти камни-символы в земле, тем крепче нить между божественным и мирским; чем глубже они закопаны, тем полнее проявляется выраженная через них воля Огненного бога.

[9] Здесь и далее: Полное собрание священных текстов Травируммы, составленных Кафеахом при Щудруме в I веке (120-е созвездие от покорения земли Песков) по времяисчислению Чарьа. Многообразие литературных стилей Травируммы объясняется широким кругом ее авторов-составителей.

[10] От древнехархского: «дум» – камень, «крамм» – мозаика.

[11] Грумшу (от др. хархского: «грум» – показывать, указывать, «шу» – существо, создание) – священное для жителей Чарьа существо, предсказанное Огненным богом в ходе Игры Укажи-луч и обнаруженное в течение одного звездного цикла после нее.

Проклятие Вагры. Глава 2. Семейные ценности

– Стервятник, Ящер, смерч, заражение, безумие. Стервятник, Ящер, смерч…

Всего несколько созвездий сменили друг друга, но разительные перемены в Сувархе заставляли в этом усомниться. Отпечатки многих и многих десятков звездных фигур застыли тревожной бледной маской на его лице. Растрескавшаяся новыми линиями морщин, эта маска стала его второй кожей. Прежний Суварх растворился в ее прихотливых изгибах.

Скрючившись, как никогда прежде, он сидел за массивным кварцевым столом в зале для переговоров. Самое просторное помещение Рассветного дома, резиденции королевского наместника в Чарьа, выглядело пусто; его нарочитая помпезность давила, как и равновеликая ответственность. Иссохшие руки скользили по минеральному рисунку гладкой столешницы, в сотый раз перебирая совсем другие рисунки, хоть и тоже извлеченные однажды из камня. Глина жалобно скрипела об узорчатый глянец.

–…смерч, заражение…

– Суварх, умоляю тебя, – выдохнула его жена, Эгсин. Нервно искривленные, но ярко накрашенные коралловые губы, вскинутый к потолку взгляд подведенных темно-зеленой пыльцой глаз – эта дама все еще цеплялась за ускользающее общественное положение. – Я. Тебя. Умоляю, – повторно отчеканила она сквозь зубы.

Как ни хотелось Эгсин хотя бы казаться тактичной, ее шипящее эхо мгновенно расползлось по залу. Осознав это, женщина вскинула одну бровь и с деланым равнодушием поджала губы.

Медленно, словно отягощенный тяжким грузом, наместник поднял усталые глаза от затертых табличек. Глаза, но не взгляд.

– Что?

Оттенок его лица почти слился с мертвенно-бледным атласом домашнего халата, который в лучшие времена Эгсин назвала бы цветом слоновой кости. «Точные именования вышиваются иглой острого ума», – любимое ее выражение. А ранить этой иглой – одно из любимых занятий.

– А то, что все мы здесь, – жена Суварха обвела глазами сидящих перед ней сыновей и невестку, – давно выучили твое творение наизусть. – Всеобщее молчание подтвердило ее обвинение.

Таблички скрежетнули друг о друга – Суварх нервно сгреб их перед собой и ревностно накрыл длинными пальцами. Без привычных колец-пружин они выглядели хрупкими, как рыбьи хребты.

– Я просил тебя не называть так родовое предсказание. – Наместник украдкой глянул сквозь пальцы, будто боялся, что рисунки могут все услышать. Затем, продолжая горбиться, по-черепашьи вытянул шею вперед, сузил глаза и тихо проговорил жене в лицо: – И ты не будешь.

Эгсин скрестила руки на груди; широкие рукава тонкого домашнего платья скользнули вниз, обнажая руки, испещренные мелкими серыми кружками. Некоторые из них были перечеркнуты по диагонали.

– Не стала бы, будь у нас такое предсказание, – почти насмешливо ответила она, выставляя вперед тыльную сторону правой руки. Сыновья и невестка переглянулись. Шея Суварха вытянулась еще сильней. Он поморщился – то ли от возмущения, то ли от боли в позвонках.

– Мама, – не выдержал старший сын, Джур, – ты сама прекрасно знаешь, что мы больше не можем позволить себе роскошь отрицать очевидное. – Когда он слегка нахмурил высокий красивый лоб и напряженно сжал челюсть, к его двадцати восьми звездным оборотам добавилось еще несколько. Необходимое, по мнению Джура, условие для убедительности на семейных советах. – У нас просто нет для этого времени. Теперь – точно нет. – Он слегка хлопнул ладонью по столу. Жест выросшего избалованного ребенка, только привыкающего к ответственности. – Что мы делали целый звездный цикл?

Вопрос повис в воздухе. Никто не хотел закапывать честь семьи еще глубже. Суварх и Эгсин продолжали сверлить друг друга взглядами, Ралаф, младший сын, внимательно изучал лепнину на потолке, Изолла, жена Джура, обреченно опустила голову. В гробовой тишине зала было слышно, как звякнули цепочки золотого обруча на ее длинных каштановых волосах. Качнувшись в такт кивку, они трижды шлепнули ее по лбу. Изолла закрыла глаза, ибо понимала: вопрос – риторический.

– Отрицали и препирались, – раздался вдруг мелодичный (Эгсин настаивала на варианте «сладкозвучный») голос Ралафа. Он продолжал смотреть на потолочный барельеф – пышные кисти глициний с порхающими в них колибри – как на театральную сцену. – Препирались и отрицали! – воодушевленно повторил он, взмахивая тонкой бледной рукой. – Не находите, что это свойственно всем семьям?

Цепочки Изоллы качнулись вбок, взгляд Эгсин на мгновение смягчился, –материнская гордость? – а Джур нахмурился еще сильнее.

– Ты не в театре, Ралаф – одернул он младшего брата.

– И очень жаль, Джур – отозвался тот язвительным эхом, сопроводив реплику очередным плавным взмахом. Длинный острый нос, маленькие черные глаза и белые манжеты на рукавах свободной рубашки делали его похожим на птицу. – Знаешь, чем театр отличается от наших семейных собраний? – И не дожидаясь, пока Джур испортит его «партию» очередной менторской репликой, выпалил: – Тем, что, если ты побывал на одном из них, считай, побывал на всех, а в театре можно смотреть одну и ту же постановку по десятому кругу, словно в первый раз.

– Что ж, интересно тебе здесь или нет, билеты возврату не подлежат.

– Я хожу в театр по специальным приглашениям, – сверкнул зубами Ралаф, демонстрируя улыбку победителя. Разумеется, отточенную долгими упражнениями. – Билеты – для простолюдинов.

– Если сегодня все снова пройдет по старому сценарию, жизнь простолюдинов покажется тебе сказкой. – Словесная дуэль давалась Джуру непросто: он начал отрывисто дышать, забарабанил костяшками по столу. Часть его сознания, отвечающая за красноречие, работала на пределе своих возможностей. – Как я уже сказал, роскошь промедления мы себе позволить не можем.

– Повторение – прием дилетантов, – авторитетно изрек Ралаф и переключил внимание с барельефа на более важный предмет – собственные ногти.

Джур тяжко вздохнул и снова хлопнул по столу, явно сдерживая силу: когда рука таки коснулась кварцитовой глади, он не ударил по ней, а сделал движение, будто стирает ладонью пыль. Или проводит некую финальную черту.

– У нас осталось одно созвездие, – сказал он тоном, каким обычно выносят приговоры или объявляют войну. В каком-то смысле, это было и тем, и другим. – Одно созвездие – и никаких свидетельств исполнения пророчества. Мы так и не выполнили волю Огненного бога – не нашли грумшу. – Ничего нового не было в этих словах, но они, как и всегда, подействовали на каждого члена семьи. Суварх снова вцепился в таблички, Ралаф с преувеличенной вальяжностью зевнул, Изолла начала молча перебирать кисти пояса – ее губы дрожали, – а мать Джура страдальчески закатила глаза: до чего же, дескать, надоело. Затем она поставила локти на стол, дабы все могли лицезреть ее разрисованные руки. Увидев это, Джур поморщился точно так же, как делала это Эгсин в его детстве, когда он сбегал с уроков по искусству в оружейную, чтобы поиграть с настоящими мечами и пострелять из лука в соломенную мишень. – Да, мама, – сказал он, – мы поняли, что ты ходила в Белый шатер.

Эгсин сдержанно улыбнулась, будто от похвалы, и не без изящества подула на пятнистые запястья.

– Сок чхиммы очень жжется и, признаться, я не выспалась, но мое спокойствие стоит этих жертв. Вот, – мать Джура коснулась третьего серого кружка у основания кисти (тот был перечеркнут с особой тщательностью), – этот грех я назвала третьим, и огонь принял его. Щепка вспыхнула, – Эгсин поднесла руку к лицу Суварха и резко разжала согнутые пальцы, – вот так, и тут же прогорела. Огонь Белого шатра перечеркнул наш грех перед богами, а рука Служительницы Гвумиры сделала то же самое на моей коже. Разумеется, этим грехом я поделилась только с Огненным богом. И, конечно, я называла и другие – так, по мелочи. – Она осторожно провела пальцем по остальным кружкам. – Не хотела выглядеть испуганной собакой, которой прижали хвост. – Красноречивый взгляд на мужа. – Кстати, – достав из кармана юбки маленькую связку бордовых табличек, Эгсин метнула ее в сторону глиняных «сокровищ» Суварха, – вот личное заверение от Гвумиры в том, что грех вмешательства в Игру искуплен. Здесь он значится как грех номер три. – Связка Эгсин врезалась в пирамидку табличек с рисунками, и по залу разлетелись глиняные осколки. – Я расплатилась за твои развлечения, дорогой.

«Женский шатер? – удивился про себя Джур. – В котором за деньги сделают любое предсказание и снимут любой грех? Это ведь даже не смешно».

«Белый шатер? – выкатил глаза Ралаф, вспоминая давние рассказы подруг. – Это уже не модно».

Откинувшись на подушки своего кресла, жена наместника прикрыла глаза и с шумом выдохнула. Точно так же, как делала это, когда выигрывала в «Жабы и кувшинки»[1]: в тот самый момент, когда ее нефритовая жаба сбивала с доски последнюю кувшинку из лунного камня. Глухой стук, скольжение, победа. Эгсин обожала этот момент – потом обычно соперник и зрители ей аплодировали. Она ждала того же самого и в этот раз. Во имя многоокой Вируммы, она действительно не видела между этими играми никакой разницы.

Но ее видели другие. Никто не почувствовал должного облегчения, когда рисунки Суварха, превратившись в груду черепков, взмыли в воздух, а затем разбежались, как саранча, по мраморному полу. Никто, даже Ралаф. Из-под своих цепочек Изолла успела заметить, как в суеверном страхе дрогнули его тонкие губы, а артистическое настроение смазалось, словно грим под ливнем. На пару коротких мгновений, но все же. Под маской скрывалось что-то живое, даже человеческое, и это настолько поразило Изоллу, что она не сразу почувствовала удар осколка по щеке. Боль, острая и хлесткая, ошпарила ее позже. Она вонзилась чуть ниже левой скулы и отразилась болезненным спазмом в челюсти. Рефлекторно брызнули слезы – только, правда, из левого глаза, – и, когда Изолла схватилась на щеку руками, по ладоням побежали розовые дорожки. Молодая хархи посмотрела на свои руки – слезы смешались на них с кровью. В глазах потемнело, тошнота и удушье сцепились в схватке за ее горло.

«Слезы и кровь, – успела подумать она, теряя сознание, – вот что ждет нас всех».

– Смотри, что ты сделала! – брызгая слюной, выкрикнул жене Суварх. Вряд ли, однако, наместник имел в виду состояние невестки. Он слез с высокого белого кресла, и, стоя на коленях, зашарил руками по полу. Его халат сполз на одно плечо; за этот звездный цикл старик так исхудал, что, казалось, на плечевой кости даже не было кожи.

– Мама, зачем? – сквозь зубы выдохнул Джур, бросаясь к жене. – Цивир, – махнул он дежурившему у дверей слуге, – лекаря!

Цивир вжал голову в плечи – ему явно не хотелось снова оказаться затянутым в пучину семейной ссоры. Отстраненно и формально, словно его это не касается, он доложил:

– Семь созвездий назад Ваша светлость изволила сократить штат прислуги до пяти хархи.

Джур успел подхватить Изоллу до того, как она окончательно утратила контроль над своим телом. Одной рукой он обнял ее за поясницу, а ладонь другой подложил под откинувшуюся назад голову. Металл налобного обруча жены охладил кожу и немного отрезвил. Ну, конечно. Какой лекарь? С тех пор, как они начали заниматься поиском подставного грумшу из пророчества отца, в жизнь их семьи пришли коренные изменения. И первым ветер этих перемен разрушил привычный комфорт. Такие его издержки, как лишние глаза и уши, семья наместника себе уже позволить не могла. Штат прислуги, сообразный внушительной площади Рассветной резиденции, Джур отнес к видам смертельно опасной роскоши. А родовое предсказание от Зеленой звезды вкупе с собственным грумшу, естественно, этот список возглавили.

– Ну так позови тогда Лумму, – небрежно махнула рукой мать Джура. Коротко кивнув, Цивир скрылся за двойными дверьми с перламутровой облицовкой. – Обычный обморок. – Повернувшись к семье, Эгсин внесла важное уточнение: – Когда ваш отец таскал меня по бесконечным приемам ради места в этой душной дыре, я, бывало, падали в них дважды за вечер. Мое здоровье отказывалось воспринимать моду на металлические пояса поверх туник. – Изолла надела свое фирменное жертвенное выражение лица: гордо вскинутый подбородок, ледяной взгляд, в котором застыла галерея тяжких воспоминаний, и обиженно заострившиеся скулы. Ралаф мысленно восхитился этой игрой: он знал, как мать любила светские мероприятия. – Я столько раз думала, что горничная просто проткнет мне этим поясом ребра…

– Мода бывает беспощадной, – согласился младший сын. – На прошлый Ястреб я заказал себе сандалии из рыбьей кожи. До сих не могу взять в толк, почему они так жгли лодыжки. Но что было поделать! После премьеры «Жемчугов Эрхары» все их хотели, ну ты помнишь.

– Особенно с тонкими ремешками до колена, – мечтательно усмехнулась Эгсин. – В моем возрасте подобное уже неуместно…

– Королевам можно все, – авторитетно изрек Ралаф.

– Хоть кто-то здесь еще в своем уме, – нарочито громко ответила Эгсин, бросая не менее громкий взгляд на мужа. Тот продолжал собирать на полу глиняную «мозаику», ничуть не интересуясь тем, что происходит у него над головой.

А там уже разомкнулись перламутровые двери, и в залу вбежала Лумма, как всегда, шумная, по-хозяйски суетливая и по-южному энергичная. Полная противоположность своего мужа Цивира. Они познакомились и поженились здесь, в сердце Чарьа, куда десять звездных циклов назад по долгу государственной службы переехала семья Суварха. Отношения этих разных, как море и горы, хархи, полюбивших друг друга в столь зрелом возрасте, быстро стали предметом восхищения всего Рассветного дома. А в некоторых его обитателях даже пробудили тайную зависть – что-то между белой и черной.

Увидев, что Изолла, ее любимица, в крови и без чувств, Лумма бросилась к ней через весь зал. Ее свободная, персикового цвета, туника развевалась за массивной спиной, как паруса. Подбежав к пострадавшей, Лумма почти оттолкнула от нее мужа, Джура, и безапелляционным тоном сообщила:

– Я ее забираю. – Да, именно сообщила, смерив окружающих – своих и мужа работодателей, самых влиятельных хархи Чарьа, – неодобрительным взглядом. Он как бы говорил: «Что вы тут устроили?», заставляя всех почувствовать себя провинившимися детьми. Их, кстати, у Луммы было четверо – все от предыдущего брака, – и она не видела их уже семь созвездий. Не видела вообще никого, кроме обитателей Рассветного дома.

– Ей камень попал по щеке, – попытался объяснить Джур, пока служанка взваливала его жену себе на плечи. В ответ та лишь с осуждением покачала головой, отчего черные пружинки волос забавно подпрыгнули. Это напомнило Джуру о веселом нраве Луммы, и он попытался снова: – Мы просто разговаривали. Мать уронила таблички из Белого шатра на стол, и одна неудачно отскочила.

– Я вижу, – сухо заметила жена Цивира, красноречиво взглянув на усыпанный глиняными обломками пол. Ноги Изоллы уже свешивались с одной стороны ее плеч, а руки с другой. – Просто разговаривали. Лумма поняла. – Только эта чудная особенность говорить о себе в третьем лице и выдавала теперь в ней истинный характер.

– Дай ей подышать пыльцой нафрии[2], – очнулся вдруг Ралаф. – У меня осталось немного. – Этот ценный совет он сопроводил взмахом указательного пальца, который так и застыл в воздухе. Ралаф внезапно осознал, что неодобрение Луммы передалось остальным, и теперь все, – кроме поглощенного мозаикой отца – с порицанием смотрят на него. «Что ж, – подумал юноша, – хоть в чем-то мнения сегодня сошлись. В последнее время это стало такой редкостью». С точностью до слова он предсказал реакцию брата, который злобно процедил:

– Здесь тебе не театр, идиот. – И прокричал в спину Лумме: – Ни в коем случае! Я запрещаю! Сделай ей…

– Лумма знает, что ей следует сделать, – послышалось из-за дверей.

Ралаф разочарованно пожал плечами.

Утренний сквозняк заставил двери резко распахнуться в обратную строну – в проеме показалась Лумма, шлепающая со своей ношей вглубь коридора, а Цивир получил удар в плечо. Нет, он и не подумал схватиться за больное место, что там, даже не поморщился. Лишь еще сильнее вытянулся, как солдат на плацу, и сделал такое бесстрастное лицо, что могли возникнуть сомнения: а не выточено ли оно из того же камня, что и стены зала?

Вот только вряд ли на камнях может выступать холодный пот.

Ибо очередная его порция смочила его лысеющую, с зачесанными назад тусклыми прядями голову, когда Цивир услышал непривычно громкий, свистяще-хриплый голос своего господина:

– Прекратить! – Суварх обрушил узловатый кулак на стол переговоров. Впервые за это тягостное утро в его взгляде мелькнуло движение мысли, а в позе и осанке – призрак опытного правителя. – Ни слова больше. – Опершись костлявыми руками о столешницу, глава семьи навис над ней, словно немой укор – и себе, и другим. Словно тот самый неудобный, болезненный, щекотливый вопрос, из-за которого все и собрались в этом зале. Тот, что, вопреки поведению и словам, тревожил здесь всех; лишил сна, покоя и аппетита, а Изоллу – даже чувств. – Дальше речь пойдет только о подборе грумшу, – открыто обозначил Суварх этот вопрос. – О вынужденном, – на этом слове он сделал особый акцент, – нарушении закона ради спасения жизней – наших и шамана Хамудара.

При одном упоминании Хамудара Эгсин взвилась в своем кресле, будто ужаленная пчелой. Она вцепилась ногтями в ладони, надеясь сдержаться, но…

– Ради всех Светил, не упоминай о нем в нашем доме! – Ее голос сорвался, а в тщательно продуманной линии поведения наметилась трещина слабости. – Это все из-за твоего Хамудара – его вероломства и продажности! – Истерика постепенно овладевала Эгсин.

– Мама, не стоит, – попытался было Джур. Но его мать слышала уже только один голос – свой собственный.

– Он соблазнил тебя греховными обещаниями ради собственной выгоды! – Коралловые губы Эгсин искривились, превращая ее из роскошной дамы в печального шута. – А все для чего? Чтобы спасти эту южную шаманскую ересь и усидеть в своем Черном шатре! Чтобы его не выперли оттуда наши жрецы из Срединных земель. И еще неизвестно, чем нам придется расплачиваться за эти твои прошения в столицу – одной ли подмоченной репутацией. Что-то я не припомню ни одного положительного ответа. Оно и понятно: жречество день ото дня набирает силу, а шаманство – так… местный колорит. Хорошо рифмуется с «шарлатанство». Он и поступил как шарлатан – предложил личное предсказание от Огненного бога, как проститутка предлагает богатому клиенту уникальные услуги! – Ралаф издал нервный смешок. Суварх мрачно сощурился, вокруг его глаз, словно молнии, собрались пучки морщин. Глаза Эгсин влажно заблестели, под ними слегка поплыла ее зеленая подводка – взгляд от этого стал мягче и жалостливей. Взгляд, но не слова. – Спасать его жизнь, говоришь? – Рыдания рвались наружу, как пена из бутылки с теплым элем. – Он заслуживает смерти! Пусть признается во всем, и скатертью дорога на виселицу! – Жена Суварха потрясала указательным пальцем с огромным перстнем из черного золота в сторону воображаемой виселицы. Ралаф даже не знал, ужасаться ему или восхищаться. Суварх и Джур выбрали первое. – А мы, – сложив пальцы щепотью, Эгсин сделал вид, что сыпет монетами, – наймем лучших адвокатов и будем все отрицать.

– Все это прекрасно, дражайшая моя. – Ледяной тон наместника одним ударом отразил всю мощь разразившейся тирады. Суварх наклонил голову вбок. Джур немного воспрял духом: оторвавшись от своих табличек, отец действительно стал похож на себя прежнего. – Прекрасно, – повторил он. – Все кругом – проститутки, заслуживающие смерти, я тебя понял. Согласись, это озарение постигло тебя не впервые. – Суварх даже не смотрел на жену, поэтому стрелы ее уничтожающих взглядом били мимо цели. Увы, это все, что она могла. Когда к Суварху возвращалась его переговорная хватка, Эгсин робела, как тогда, когда, под предлогом выроненного при уборке колечка, она решилась постучать в дверь его спальни. В той части их жизни, когда он был перспективным (и женатым) советником по региональной политике Харх, а она – служанкой с амбициями королевы. – А теперь представь, – Суварх щелкнул пальцами. – Допустим, все вышло по-твоему: Хамудар на виселице, в столицу уже скачут глашатаи с любопытной вестью, глава кафеаха успешно переизбран. Что касается адвокатов, то напомню, что на этой земле главенствуют законы кафеаха – ты назвала бы это местным колоритом. При таком раскладе остается сидеть и гадать, какое именно наказание нам вынесут.

– Не нам, а тебе, – парировала Эгсин.

Суварх хрипло усмехнулся.

– Когда тебе это выгодно, ты предпочитаешь множественное число.

– А ты – единственное. Особенно, когда решаешь участь семьи.

– Как иначе? Помню, раньше ты буквально требовала, чтобы я принял одно единоличное и очень смелое решение. – Напудренные щеки Эгсин вспыхнули несоответствующим ее возрасту румянцем. Больше всего ей хотелось сбежать. Но не в другую комнату или в сад, а в другое время – торжественных вечеров, высоких приемов, танцев, лучших театральных лож, дневных чайных и сорховых церемоний с подругами в уединенных розариях и вечерних гаданий в той же компании. Всего, что было неотъемлемой частью ее бытия, до того, как грязный семейный секрет выдрал с корнем все эти радости жизни и обрек на одиночество. Сошло бы даже время, о котором намекал муж, – время ее службы в доме на улице Каскадов. Ибо смотреть в зияющую пропасть с высоты покоренной вершины оказалось гораздо хуже, чем в надежде взирать на нее снизу. Суварх будто прочитал эти мысли: – Но можем ли мы обратить время вспять? – невозмутимо спросил он. – И даже если могли бы, кто знает, куда нас привело бы то, что сейчас кажется единственно верным решением?

Ралаф снова устремился взглядом к гипсовым глициниям, кончики пальцев касались гладковыбритого утонченного подбородка. Он жалел, что у него нет с собой свободной таблички, чтобы записать отцовский афоризм.

Джур бессознательно кусал нижнюю губу: что там все-таки с Изоллой? Нетерпение заставляло его сердце выстукивать ритм горидукхской пляски. Речь отца старшему сыну, безусловно, понравилась (ведь он впервые заставил себя выйти из «глиняного транса», как называла это мать, и выказал готовность решать проблему), но пора бы уже переходить к делу. В подвале Рассветного дома не первый день слышны надрывные крики – единственный кандидат на роль грумшу от семьи Суварха бьется в клетке в ожидании своего часа. Фальшивый, от клюва до кончиков когтей, но он мог спасти их. Ничего лучшего, во всяком случае, никто так и не придумал. Джур выставит его на суд семьи, снова выслушает взаимные претензии и только после этого сможет проведать Изоллу. Странное, все-таки дело, подумал Джур, прикидывая, случались ли у нее обмороки раньше. Он не вспомнил ни одного.

А Эгсин, казалось, вообще забыла о присутствии сыновей и о том, что они собрались здесь, чтобы решить проблему, а не терзать друг друга. Трясясь мелкой дрожью, она наклонилась через весь стол к мужу – теперь они напоминали симметричные статуи – и громко прошептала:

– Но, если бы время правда можно было обратить вспять… перенестись в день встречи с Хамударом, какое решение ты бы принял?

Суварх посмотрел во влажные глаза, очерченные размыто-зеленой подводкой. Он знал, какого ответа она ждала от него. Знал слишком хорошо. Порция добротного самоуничижения, сдобренная искренним раскаянием и разбавленная признанием ее правоты – вот какое блюдо мечтала получить эта женщина. Им она хотела заесть все разочарования, страхи и лишения, которые по его вине постигли ее здесь, на чужой земле. Да, оно не могло спасти ее жизнь, но могло утолить сегодняшний голод. Об этом говорил влажный блеск ее глаз, об этом кричали дрожащие уголки губ – из коралловых они стали бледно-оранжевыми, как у старой, выцветшей куклы. Не так уж много она, по сути, и просит…

Какое решение ты бы принял?

Эгси, кстати, всегда отличал прекрасный сон. Этого у нее не отнять. Даже тогда, после их авантюрного первого раза (Суварх и с ножом у горла никогда не признается, что это было назло бывшей жене, тем более что позже эта месть материализовалась в виде Джура) она заснула как убитая. Как будто у себя дома, в своей собственной постели (вскоре они действительно стали ее – и то, и другое). А если она когда-то плохо спала после известных событий, то лишь потому, что, вспоминая недоступную теперь светскую жизнь, могла в одиночку выпить на ночь целый сорхар бодрящего напитка. Ну или это баловство с нафрией для привлечения внимания. Кто-то из высокохудожественного сброда, с которым водился Ралаф, до сих пор передает ему серебряные табакерки. Только он, «взбодрившись», хорошенько умывается, а Эгси потом до вечера ходит с этой коричневой пылью на лице.

Что ж, она всегда любила драму, и, признаться, в молодости это было прекрасно. Разжигала в нем какой-то особый огонь, цепляла за скрытые струны, заставляла поверить в себя. О, она никогда не видела границ, научила этому и Суварха. Если бы ее можно было описать одним словом, это было бы слово «Еще». От первой жены он его никогда не слышал. Так, должность за должностью, – его, разумеется, – они летели к сияющим вершинам столичного общества. И достигли их здесь, в Рассветном доме, с его жемчужными облицовками, лабиринтом бассейнов с цветущими островками и штатом прислуги равном населению небольшой деревни. Именно такие условия полагались для официального представителя короля Харх в южных землях острова.

Проблема вершин в том, что на них всегда холодно. И холоду, который медленно подползал к Суварху, было совершенно плевать на тропический пустынный климат Чарьа. Потому что он приходил во сне.

Сначала это была просто зябкая белая мгла – смесь из мокрого снега, грязно-молочного тумана и мутных облаков. В какой момент она появилась? Сейчас уже и не вспомнить. Просто сны – привычные сны: обрывки воспоминаний, мешанина лиц и событий, короткие, но яркие фантазии – начали постепенно рваться. И Суварх действительно чувствовал холод. По-настоящему. Так что момент вторжения мглы он всегда мог предугадать по своим леденеющим ступням. Да, первым всегда приходил холод. Уже потом, когда он полз вверх по лодыжкам, подбираясь к бедрам, – ощущение, что тонешь в холодном озере, – появлялась белая дымка. В ней начинали вязнуть образы и картинки, а события сна замедлялись, будто покоряясь какой-то могущественной силе. Будто понимали, что все равно их проглотят. И, повинуясь, отступали.

А мгла, наоборот, расползалась. Заполняла внутреннее зрение Суварха. Грязно-белая, дрожащая, с тысячами острых игл внутри рыхлого мерзлого брюха. Сопротивляясь ей, Суварх пытался кричать и, когда открывал рот, то чувствовал ее вкус – сырой камень и плесень. Холод в такие моменты всегда усиливался. Вместе со мглой он обвивал тело и сознание наместника.

Позже выяснилось, что все это лишь фон, странная гнетущая декорация к настоящему кошмару. Ночь за ночью его черты начали проступать сквозь мглу, как вершина башни сквозь утренний туман.

Из глубины белых клубов слышится гул. Пробив воздушные доспехи тумана, он сеет в нем неглубокие воронки, истончая слои испарений. Бу-х-х. Бу-х-х. Бу-у-у. Нет сомнений: за мглой точно что-то есть. Тот, кто рождает этот звук. Но Суварху вовсе не хочется с ним встречаться. Убежать, однако, не получится, здесь тоже ни малейших сомнений.

Гул нарастает – глухой, утробный. Мгла, злобно шипя, тает, из-под нее вырисовываются очертания горы. Оставшаяся часть дымки оседает на острых серых скалах шапками снега. Это был снег? Поэтому телу так холодно? Гул перерастает в удары. Хотя, скорее всего, это только их эхо: настоящие удары раздаются внутри горы. Суварх в ужасе замечает, что около мерзлого подножия толпятся хархи, вот только в их лицах нет никакого ужаса. Сначала – нет.

Сон всегда одинаков, поэтому Суварх знает: ужас еще появится. Когда по горе поползет первая трещина, многие будут кричать, и вовсе не от восторга. А когда в толпу полетит отколотое, как горлышко бутылки, острие вершины, послышатся и молитвы. С неба долго будет сыпаться черный пепел с каменной крошкой, прежде чем покажется уродливая вытянутая голова между сложенных перепончатых крыльев.

И белая мгла превратится в черную. Будет страшно и бесконечно холодно.

Суварх не мог сказать, сколько раз он видел эту сцену. Сколько сотен раз. Этот жуткий холод здесь, в горячем сердце Чарьа – Белых песках. Не сойти с ума помогала одна-единственная мысль: в Чарьа есть Зеленая звезда. Если это глаз самого Огненного бога, то можно попросить его защиты для семьи. Пусть это будет грумшу – любой. Хоть червь, хоть летучая мышь, хоть обезьяна. Грумшу для семьи. Личный талисман. Такого еще ни у кого не было. Такого нет даже у короля. Чем не новая вершина? Старый Суварх еще способен удивлять. Эгси будет в восторге.

– …Какое решение ты бы принял?! – Жена вцепилась в его плечи, как стервятник в добычу. «Стервятник, Ящер, заражение…» Косметическая пыльца размазалась по ее бледному лицу, цветные разводы избороздили дорожки слез. – Скажи мне! Скажи! – выкрикивала она, заходясь в истерике.

– Точно такое же, Эгси, – грустно и очень тихо ответил Суварх.

[1] Жабы и кувшинки – распространенная настольная игра на юге Харх. Основные ее принципы заключаются в следующем: по расчерченному на квадраты полю двигаются фигурки в виде жаб (зеленые или желтые) и кувшинок (белые или розовые) таким образом, чтобы кувшинки, не будучи «съеденными» жабами, «доплыли» до половины поля соперника. Особую динамичность игре придает то, что жабы ходят броском, имитирующим их хаотичные прыжки, в то время как кувшинки «плавают» только по клеткам вокруг их собственных. За остроту ощущений отвечает всеядность жаб: одним касанием они легко «съедают» как чужие, так и собственные кувшинки. Побеждает тот, у кого в конце десятого хода до чужой половины поля «доплывет» больше кувшинок. На каждой ступеньке общественной лестницы материальные средства игры меняются. Например, в кругах советников наместника и кафеаха принято использовать большое поле из змеиной кожи; чтобы фигурки (разумеется, из драгоценных камней) свободно скользили, но при этом могли легко остановиться, эта кожа обрабатывается особой смесью из пальмового воска и глиняного порошка. Крестьяне с не меньшим удовольствием расчерчивают квадраты прямо на земле и самозабвенно предаются болотным баталиям, используя любые подручные средства: ракушки, цветные мотки ниток, обкатанные волнами стеклышки.

[2] Нафрия – нюхательный порошок, добываемый из пыльцы цветов Нафра Плетистого, произрастающего на юго-востоке Сухонглей. Как и все растения этого региона, нафр растет и размножается в условиях абсолютной дегидрации – его побеги, листья и цветы сухие, но, тем не менее, весьма пластичные. Подобно лианам, нафр оплетает крупные деревья и стены, нередко образует живые изгороди. Имеет длинные узкие листья – белые с красноватыми прожилками – и несколько раз в звездный цикл цветет белыми полупрозрачными цветами, напоминающими вывернутый наружу колокольчик. Пыльца нафра, именуемая нафрией, ценится за свои разного рода тонизирующие свойства (одна понюшка свежей пыльцы сопоставима с семью порциями крепко заваренного сорха). Трудная в извлечении и капризная в хранении, нафрия доступна лишь узкому кругу населения Чарьа – в основном это успешные деятели искусств и их обеспеченные поклонники. Порция бордовой пыльцы, переданная в изящной табакерке любимому актеру, поэту или художнику практически гарантирует личную встречу с кумиром. Вплоть до середины II в. от покорения земли Песков кафеах запрещал употребление нафрии. Позже, с распространением влияния Срединных земель на культуру Чарьа и укреплением позиций жречества, запрет стал постепенно смягчаться, а цена нафрии – неуклонно расти.

Проклятие Вагры. Глава 3. Небо рушится

– Да исцелят Светила плоть, да осветит пламя путь.

Кресло было твердым. Таким твердым, что, казалось, слоновая кость вгрызалась в кость человеческую. Свободной рукой главный шаман кафеаха утер низкий розовый лоб и в очередной раз поменял положение ног. Обычно энергичный, с мягким, проникновенным взглядом и жестикуляцией опытного врача, сейчас он казался непривычно вялым даже себе самому. Глаза из светло-голубых стали серыми, под цвет залегших под ними теней; к тому же он осунулся, и, как поговаривали в Черном шатре, «загрубел как кожа дубленая».

Указательный палец, и так уже весь черный, снова погрузился в небольшой латунный зольник. Сухого темно-серого порошка в нем осталось всего ничего. Это шаман Хамудар понял по дну зольника: его нагретый дневным светом металл уже проступает сквозь проплешины сыпучего содержимого. На всех не хватит, подумал он, вынимая пальцы из посудины и церемониально занося руку.

– Носи прогоревшее пламя наших молитв, пусть Матерь звезд твое здоровье хранит.

В плотном, нагретом воздухе кружили пылинки и пух – молочные деревья завершили цветение, – пахло потом и амулетами из звездочек бадьяна. Длинная льняная туника начинала неприятно липнуть к спине и груди. Полдень уже миновал, а значит, тень от живой изгороди, окружавшей Черный шатер, переползла на другую сторону. Теперь ее заменял навес – плотная белая ткань, натянутая между высоких деревянных кольев. Когда помощники служителей перекрыли ею часть обзора, связав белые концы хитроумными узлами, Хамудар испытал виноватое облегчение. Ибо ткань действительно была плотной. Достаточно плотной, чтобы скрыть часть огромных алебастровых пластин с изображением Пятерых. Стервятника, Ящера, Смерча, Заражения и Безумия. «Стоило ли оно того?..»

– Исцелись.

Сейчас он снова дотронется до чьего-то лба – холодного или горячего, влажного или сухого, как старый пергамент, гладкого или морщинистого. Чьего-то… А ведь раньше Хамудар говорил со страждущими. Смотрел в глаза, спрашивал имя, интересовался деталями болезни. Да, это было необязательно. Так говорил весь остальной кафеах: дескать, затягивает процесс, дарит ложные надежды, нарушает связь целительной золы с больными. Хамудар с ними не спорил. Знал, что на их месте думал бы точно также. «На их месте» – это молчаливо стоя позади кресла из слоновой кости, изредка поднимая голову между молитвами. Позади кресла, в котором сидел он. Во всяком случае, до следующего созвездия. Но если…

Нетерпеливый окрик разогнал тревожные мысли, как дым мотыльков:

– Подними голову! Поднимай!

Хамудар заставил себя вернуться к церемонии. Зола, напутствие, приказ, лоб. Это, в конце концов, и есть шаманство. Его суть, его живое, горячее сердце, за которое он решился сражаться с иноверцами Срединных земель. То, чему он должен и будет служить до последнего вздоха. «…лоб. Остался лоб».

Это оказалась женщина. Обычная женщина средних лет – широкое лицо, первая седина в запыленных грязных волосах, дорожное ситцевое платье. Служителю Окфе пришлось взять ее за подбородок и едва не насильно запрокинуть голову страждущей. Когда Хамудар встретился с ней взглядом, она бесшумно зарыдала; руки Окфы затряслись вместе с ее головой. Продолжая держать ее, он непонимающе смотрел на своего наставника, ожидая хоть какого-то намека на то, что больную можно отпустить. Почтительность в его глазах постепенно уступала недоумению.

Рука Хамудара механически опустилась вниз. Помощь Окфы оказалась бесполезной: голова больной все равно дрожала (от прикосновения шамана дрожь только усилилась), и целительная печать получилась кривой. Черный овал, вместо круга, с тонким росчерком внизу. Видно, в этот раз золу плохо перемешали с твореным золотом: помимо неправильной формы, печать еще получилась без своего обычного желтого блеска.

– Ну вот и все, – примирительно зашептал взмокший от напряжения Окфа. Было не до конца понятно, к кому он обращается: к больной или к самому себе. – Вот все и закончилось.

Больная закрыла маленькие мутные глаза и со свистом вздохнула. У нее бронхит? Туберкулез? Соломенная болезнь[1]? Прежний Хамудар уже выяснил бы это. Сзади послышался едва различимый шелест: его «коллеги» переглядываются? Обмениваются знаками?

– Следующий! – громко выкрикнул один из служителей.

Низко опустив голову, больная попятилась обратно к толпе.

– Теперь можно и умереть, – пробормотала она сквозь приступ кашля.

Хамудар смотрел на несчастную, пока та не растворилась в людской массе. Он так и не узнал ее имени. Признаться, он и не хотел его знать. Он смотрел и видел один лишь ее лоб. Овал и тонкий росчерк снизу. Как это похоже на глаз – Око! – с катящейся из него слезой. Как ужасающе, как отвратительно похоже.

«Она сказала это мне, – понял вдруг Хамудар. – Теперь можно и умереть».

Впервые за этот долгий день в его голове прояснилось. Разрушились сонные чары полуденной духоты. Темный лес мыслей озарился дрожащим факелом. Этот факел поджег заросли бесконечных «если», которые донимали шамана с той самой ночи в круге сушь-травы. Они ярко вспыхивали, как бы в последний раз напоминая о себе, и с хлопком исчезали – одно за другим.

Если кто-то из семьи Суварха проболтается?

Если в столице не захотят прислушаться к его прошениям за шаманов?

Если эти прошения разозлят короля Фивжа (и подвергнут шаманов еще большим гонениям)?

Если грумшу так и не найдется?

Если изъятие камня-благословения из предсказания для Суварха обернется злом не только для него, но и для всех?

Если в кафеахе уже обо всем догадываются?

Если вообще не стоило вмешиваться в естественный порядок вещей?

Все это уже не имело никакого значения.

Хамудар снова опустил палец в опустевший зольник, поскреб по стенкам: может, найдется немного золотого порошка? Перед ним уже опускался на колени тощий старик с наростами лишая по всему телу.

– Откуда ты родом, отец?

В груди колыхалась приятная легкость. Не он исцелил ту женщину, а она его. Она никогда не узнает этого, как он не узнает ее имени. Так и должно быть. Именно так и приходят знаки. Плачущее Око и слова, что теперь можно и умереть. Умереть, сделав все, что мог, для своей религии. Вот и ответ на все «если».

– Воды! – Входя в раскрытый проем шатра, Хамудар щелкнул черными от золы пальцами. В воздух взметнулось облачко серо-золотой пыли. – И полотенце.

После шума и суматохи, свойственных всем церемониям, тишина Черного шатра была истинным благословением. Глаза только привыкали к приятному обволакивающему полумраку, и главный шаман не сразу понял, кто стоит позади него.

– К вашим услугам, наперсник Светил. – Голос не принадлежал никому из служителей шатра. Строго говоря, голос у них был одинаковый – молчание. Лишние слова вносят помехи в молитвы и искажают заговоры.

Спина Хамудара напряглась, он резко повернулся. Первым, что выхватило его зрение из темноты, оказалась серебряная чаша с водой. Холодно поблескивая рельефными боками, она будто парила во мраке шатра. Хамудар дважды моргнул. Открыв глаза во второй раз, обнаружил рядом с чашей еще и полотенце (разумеется, белое). С третьим морганием наваждение отступило. Если чаша с полотенцем и висели в воздухе, то лишь потому, что их держали на весу. И если тот, кто делал это, казался в темноте невидимкой, то только из-за своей манеры одеваться с ног до головы в черное.

Перед Хамударом стоял глава шаманства Белых песков, Нугур. Высокий, с почти идеальной, вопреки возрасту, осанкой, цепким взглядом темно-зеленых глаз из-под нависающих век и горбатым носом. Всегда бритый наголо, с дряблыми складками кожи ниже затылка. Хамудар явственно ощутил, как металл сковывает лопатки. Не помнится, чтобы он приглашал Нугура войти. Да, он отпустил свои «если», он почти успокоился, и все, что ему теперь нужно – это молитвы, уединение и глубокий сон. А воды (как и еды) он принес бы себе сам.

– Да осветит тебя Вирумма. – Хамудар буднично коснулся переносицы нежданного гостя; на ней, словно третий глаз, отпечатался блеклый серый кружок. – Да хранит Матерь звезд твою плоть.

Оставляя Нугуру возможность объяснить свое эффектное появление, глава кафеаха умолк, якобы наслаждаясь возможностью освежиться. Погрузил руки в чашу, – вода оказалась слишком холодной – и сделал вид, что тщательно моет руки. Это выглядело странно, и не только потому, что Нугур был почти вдвое старше Хамудара. Члены кафеаха обычно друг другу не прислуживают.

– Благодарю, наперсник Светил, – вкрадчиво проговорил посетитель. – Но я здесь не для того, чтобы получить личное благословение. – Последние два слова заставили Хамудара перестать чувствовать температуру воды. Не разгибая спины, он поднял взгляд на Нугура. Тот стоял навытяжку с чашей и полотенцем, как древний идол; затвердевшее выражение его лица говорило о том, что он на что-то решился. Хамудару это не понравилось: очень похожее лицо было тогда у Суварха в самом начале их пути к кругу сушь-травы. В области Чарьа, относящейся, между прочим, к епархии Нугура. – Позволю себе процитировать вашу мудрость, – он перешел на выразительный полушепот. – «Благословения – это духовная забота о будущем». Справедливые слова. И прекрасное описание сути сегодняшней церемонии. Кстати, о ней.

Хамудару было не по себе. Да, он понимал, что опасный секрет делает его уязвимым, как мороз ранние зеленые побеги, что расплата за своевольное решение о сделке ради шаманства может настигнуть его в любой момент. Абсолютно в любой. Почему не сейчас? «Потому что всегда надеешься на лучшее, – ответил он сам себе. – Для этого, быть может, и придумали благословения».

– Сегодня вы не спрашивали имен.

– Посчитал, что это действительно затягивает процесс. – Рывком Хамудар вынул руки из чаши. Мелкие брызги оросили дощатый настил и подолы ритуальных туник. – Все-таки я единственный, кто проходит через него сидя, – невесело хмыкнул он, растирая лицо влажным полотенцем.

– Но потом вы начали спрашивать, – отметил Нугур. Слишком сух и пресен был его тон. Хочет показать, что его это не касается, решил Хамудар. Но к чему тогда этот разговор? – Начали после той женщины с соломкой. Насколько это, разумеется, можно было понять на расстоянии. – Нугур поставил чашу на низкую скамейку из акации, а полотенце оставил в руках. – Почему?

Глава кафеаха коротко вздохнул. Его путь к вершине кафеаха был долог и тернист, но эта дорога многому его научила. Не в последнюю очередь, разбираться в людях. Старик пришел сюда не ради доверительной беседы и уж точно не из праздного любопытства. А его «почему» было вовсе не невинным.

– Потому, – сдержанно ответил Хамудар, – что понял: эти хархи из очереди заслуживают большего. Вы не согласны с этим?

– Думаю, кто и что заслуживает, решаем здесь не мы с вами. – Нугур начал медленно скручивать полотенце в жгут, как будто собирался отжать его.

– Решаем, конечно, не мы, – Хамудар многозначительно посмотрел вверх. – Мы лишь делаем то, что в наших силах.

Пустой желудок сжался в голодном спазме, сопроводив реплику жалобным урчанием и напомнив о пропущенном обеде. Вот только аппетит у Хамудара уже пропал.

– Несомненно. – Главный шаман Белых песков продолжал флегматично скручивать мягкую ворсистую ткань. – Главное, свои силы не переоценивать.

«Похоже, на месте полотенца он представляет меня».

– Что вы имеете в виду?

– Той ночью, когда вы якобы не добудились никого из кафеаха, и самоотверженно отправились проводить Игру Груммор в одиночку… – от этих слов мир Хамудара сошел с оси – …у вас есть какие-нибудь идеи?

– Что? – глава кафеаха не узнал собственный голос. – Какие идеи?

– Насчет того, чем я мог бы закончить эту фразу. – В прищуре зеленых глаз мелькнула недобрая искра.

Ступни что-то кольнуло – несколько капель из скрученного Нугуром полотенца упали на ступни Хамудара и просочились сквозь прорези тонких сандалий. «Стоило ли оно того?»

– Той ночью вы не спали.

Хамудар решил вооружиться прямолинейностью. И не только потому, что это было свойственно его характеру. Просто в тот момент, когда очередная ледяная капля коснулась его кожи (соблюдая гипнотический ритм «кап-кап-вдох»), а взгляд Нугура из подозрительного сделался подчиняющим, он понял, что будет дальше. Что предвещают опустившиеся уголки рта старика (явно не то, что он засыпает), его неожиданно ссутуленные плечи (конечно, не то, что он хочет прилечь отдохнуть) и, главное, его пронзающе острый взгляд.

Взгляд, в который он перенес всю свою силу. Вяжущий взгляд. «Здесь? – на краю сознания колыхнулось размытое возмущение. – Против меня? Хотя, с такой картой в рукаве – он не спал! – теперь можно ждать чего угодно».

– Чего ты боишься? – вплыла в его мысли женщина с соломкой. – Теперь можно и умереть.

– Верно, я не спал, – с той же прямолинейностью парировал Нугур. – Быстрая отгадка явно его разочаровала: концентрация упала, задвигались, оживленные эмоциями, лицевые мышцы, а взгляд не связал бы уже и кролика. – Возраст, знаете ли. Еще недавно просыпался с петухами, а сейчас уже и их обогнал. – Поняв, что полотенце теперь ему без надобности, Нугур наспех сложил его вчетверо и небрежно бросил на скамейку. Словно это просто кусок ткани, не имеющий никакого отношения ни к гипнозу, ни к вязке. «Не бросил, – понял вдруг Хамудар, – а отшвырнул. Сорвал на нем злость за неудавшийся план. Но это не значит, что у него нет других». – Возраст подобен вину, – многозначительно изрек старик, делая вид, что услужливо поправляет полотенце. Согнувшись над скамьей, он поднял голову и исподлобья уставился на собеседника. Когда его темные потрескавшиеся губы произносили слово «вино», перед глазами Хамудара снова всплыли четыре хрустальные чаши; полупрозрачный сонный порошок выказал тогда свое присутствие лишь хороводом крохотных пузырьков, на мгновение показавшихся на поверхности, а затем растворился без следа. И то, что только что было вином, стало самым крепким на Харх снотворным. Но, похоже, не для Нугура. – Если правильно обращаться с прожитыми годами, – как и с вином – из них можно извлечь много выгоды. – Старик распрямился и скрестил руки на груди. – Именно годы подсказали тогда мне, что перед сложным и ответственным обрядом вино пить не стоит.

– Вы пили со всеми, Нугур.

Тот снова сощурился. Всего пара коротких мгновений, но их было достаточно, чтобы Хамудар вспомнил о вяжущем взгляде. Который едва его не коснулся.

– Я делал вид. – Старик пожал плечами. – Еще одно преимущество возраста: начинаешь понимать, что твои убеждения – не флаг, которым нужно перед всеми размахивать. – Наклонившись к Хамудару, он выразительно проговорил: – Может быть, поэтому я сейчас здесь один? И поэтому никто ничего не знает?

– Но вы не присоединись ко мне. И не пошли за мной тайно.

– Насчет первого у меня не было и мысли. Второе соблазняло меня до первых звезд, но я удержался. И обрел гораздо больше, чем мог бы. – Нугур сухо кашлянул. – Сдерживать порывы бывает очень полезно.

«Обрел веревки, за которые меня можно дергать».

Чего ты боишься?

– Итак, вы обрели знание. – Хамудар сцепил пальцы рук, глядя куда-то сквозь собеседника. – Это действительно выгодно. Ибо я верю: однажды наступят такие времена, когда знания станут дороже золотых пластин. Даже станут управлять ими. – Кажется, его независимый вид и отрешенный тон, сбили Нугура с толку: зрачки его забегали, левая бровь нависла над веком. Он вытянул шею вперед, как слабослышащий. Хотел нащупать второе дно. – Вы удачно сравнили вино с личной выгодой. – Хамудар, как бы соглашаясь, кивнул. – Но вынужден предупредить, что в данном случае вы получили лишь пробку от бутылки.

– Хорошая дегустация всегда начинается с пробки.

– Часто за ней скрывается разочарование.

– Не для меня. Как вы поняли, я всегда знаю, когда стоит воздержаться.

Хамудар окинул шатер критическим взглядом – никого. Что ж, время доставать ножи.

– Проверим, – сказал он, перебирая пальцами по плечам. – Ваше самое смелое предположение?

Нугур вытянулся, свел руки перед собой. Кисти скрыли широкие рукава ритуальной черной туники. Он не стоял, а возвышался. Вновь сделался похожим на древнего темного идола, без анатомических условностей. Меньше всего напоминал он живого хархи. Выглядел, скорее, как воплощение какого-то символа или состояния духа. Но какого именно? Это ускользало от Хамудара.

– Проверим, – согласился Нугур. – Только у меня нет предположений. Я от них отказался.

– Говорите прямо.

– Прямее некуда. – Старик заговорил тихо и бесстрастно, словно произносил простой заговор. – Согласитесь, к чему идти по дороге предположений? Многих ли она приводила к истине?

– Говорить прямо – значит не задавать риторических вопросов. Ваша речь начинает напоминать мне публичные жреческие проповеди перед очередным убийством теленка.

– Я хочу сказать, – Нугур стал произносить слова медленней, будто говорил со стариком или ребенком, – что если бы остался той ночью наедине со своими предположениями, то ничего хорошего бы из этого не вышло. Я пришел бы сюда с обвинениями и безумными теориями, ведя за собой толпу ваших злорадных завистников. Вот на что способны предположения, особенно смелые. – «Толпа, – усмехнулся про себя Хамудар, – с которой ты разделил бы всю выгоду? Не смеши меня, Нугур». – Повторю: я здесь один и никто ничего не знает.

– Что же знаете Вы?

– В этом созвездии ко мне приходили шаманы окраинных деревень. – Лицо Нугура вытянулось, как и его фигура; взгляд стал строгим и подозрительным. – Не знали, как благодарить меня. – Он выдержал паузу, как бы позволяя Хамудару вставить нетерпеливое «За что?». Но тот отказался подыгрывать. Тогда Нугур дважды кашлянул (прозвучало довольно фальшиво) и продолжил: – Им вернули каменных истуканов и даже помогли установить их на старое место. От них перестали требовать посещать новые жреческие Святилища, где их обучали ораторскому искусству для массовых проповедей. – Долгожданные слова, механические подумал Хамудар. Но, как это часто с ними бывает, они не принесли никакой радости, а из уст Нугура и вовсе прозвучали как обвинение. А его взгляд… Он сделался почти невыносимым. Подозрение сочилось из него, как яд из отравленного яблока. Нет, он не мог связать, как то знаменитое Нугурово мастерство, но скрыться от него хотелось не меньше. – В округе Урмаха, – почти неодобрительно сообщил он, – возобновилось строительство дорожного шатра для странствующих шаманов. А в Баяше все ритуалы уже проводятся на старом наречии Чарьа. – Нугур скептически поджал губы.

– Помнится, вы больше всех стремились вернуться к корням. – Только произнеся эту фразу вслух, Хамудар понял, что это вовсе не тонкая ирония. «Это оправдание, – ужаснулся он сам себе. – Он что, все-таки вяжет меня? Что происходит?» Глава кафеаха неосознанно втянул шею в плечи. Теперь старик казался ему выше прежнего. – А у жителей Белых песков, – зачем-то добавил он, – всегда была тяга к традициям и неравнодушие к истории.

Одно Хамудар понимал точно: его постепенно загоняли в угол. Вязать, как выяснилось, для этого вообще необязательно. Он покорно пятился туда сам.

Теперь можно и умереть… Небесное око уже плачет по нему. Пятеро на алебастровых пластинах ждут его на растерзание. Все они: Стервятник, Ящер, Смерч, Заражение и Безумие. Это он их создал – подсунул специально подобранные камни под луч Зеленой звезды. Чтобы иноверцы Срединных земель убрали, наконец, свои греховные руки от шаманства; чтобы их навсегда оставили в покое жрецы и наместники; чтобы проклятие, наложенное им вместе с Зеленой звездой на семью Суварха, навсегда отвадило чужеземцев от благословенного юга Харх. Эта земля не для них. Эти сакральные игры – не для них. А он, Хамудар, вместе с Зеленым оком, станет хлыстом, который погонит их прочь и вернет Чарьа утраченный дух свободы и той особой связи с небом и звездами, которой им никогда не понять. Нет, твердо решил Хамудар, умирать еще рано. Сначала нужно посмотреть на выход Пятерых. Защитников Чарьа.

– …отрицать, конечно, нельзя, – где-то в другой реальности монотонно рассуждал сам с собой Нугур. – Но во многих семьях, особенно бедных, детей уже перестали обучать старому наречию: отпугивают государственные штрафы. Так что теперь ритуалы постоянно прерываются, чтобы помощники при шатрах успевали перевести, что говорят и поют шаманы. Вы лучше меня знаете, что это рвет незримые нити, которые мы с таким усердием ткем.

«Он специально избегает слова “вяжем”?»

– Похоже, вы не настроены принимать поздравления. – Эмоций в этом утверждении было меньше, чем в глазах каменных истуканов.

– Нет.

Многое, подумал Хамудар, меняет краски здесь, в Черном шатре. Вот и они, двое главных борцов за свободу шаманства Чарьа, говорят сейчас о своих победах, как о сущих пустяках. С каменными лицами беседуют о том, что звездный оборот назад вызвало бы слезы и искренние объятия, которые, смирив тело и дух, они позже переплавили бы в долгие ночи молитвенных возжиганий. «Не смерти боюсь, – часто говаривал раньше Нугур, – боюсь отдавать Белые пески какому-нибудь кровавому жрецу». Так, с горьким достоинством, он и называл себя – последним шаманом Белых песков. Хамудар, правда, считал это старческой манией величия.

– Тогда продолжайте, – сказал он.

Уголок рта Нугура слегка дернулся, выдавая его сомнения. Он покосился на проем шатра. Кашлянул (снова фальшиво). И, глядя куда-то поверх Хамудара, прошелестел:

– Вы оказали кому-то услугу. – И Нугур замер, наслаждаясь моментом. Что-то в его взгляде говорило о том, что он очень ждал его.

Но Хамудар (не без удивления) отметил, что небо не упало на Харх, а он сам все еще стоит посреди Черного шатра, причем с почти ровным дыханием. «Чего ты боишься?» – на сей раз он сказал себе это сам. Так что вместо ожидаемого протеста или возмущения, Нугур получил лишь безразличное:

– Продолжайте.

И он продолжил. Каждая фраза лопалась на его языке, высекая искры смутных угроз. Но они отскакивали от Хамудара, как стрелы от крепостной стены, и вспыхивали на прощание гневными огоньками в глазах Нугура. Да, он злился, хоть и старался этого не показывать. Ожидал, что преподнесенное им зелье из фактов, результатов расследований и наблюдений заставит ноги Хамудара подкоситься, а его волю оно расплавит, как пламя воск. А если это, по каким-то причинам, не произойдет, то уж главный вывод точно ввергнет главу кафеаха в это состояние. Заставит небо упасть на Харх.

Нугур не пошел в ту ночь за Хамударом, хотя и не спал, когда тот заглянул в норные спальни Черного шатра (но, разумеется, никого не будил). Он не стал никому ничего рассказывать и сохранил тем самым единоличное право на столь ценную, как он выразился, информацию. Он никак не воспрепятствовал замыслу Хамудара, не остановил его вмешательство в правила Игры Груммор. «А значит, – осознал вдруг глава кафеаха, – он вмешался в нее сам. Именно бездействие и сделало его причастным. В том числе, и к последствиям». Действовать Нугур начал позже – когда то, что он называл непоправимым, уже произошло.

То, чему он позволил произойти.

В первую очередь, он вызвал к себе следослухов. Отобрал тех, у кого имелись предки или близкие друзья, умершие не своей смертью в окрестностях сушь-травы. Таких оказалось двое: паренек лет двенадцати – его деда Шима задушила в тех местах змея жгутиха – и горбатая вдова, муж которой погиб в драке за остатки священной золы прямо в травном круге. Она, самодовольно отметил старик, особенно хороша в своем деле. Несмотря на преступную (Нугур отчего-то не назвал ее греховной) деятельность супруга и его крутой нрав, у них были прекрасные, трогательные отношения. Даже после смерти Мчага. Особенно после его смерти.

Их тайные встречи в кольце дрожащих на ветру черных стрелок, откуда неупокоенной душе Мчага уже никогда не суждено было выбраться, стали для Симлы смыслом жизни. Порывы пустынных ветров становились для нее более плотными и осязаемыми: она узнавала в них прикосновения покойного. Нередко эти ветра приносили его запах – разогретый металл, лошади и горькая спинная мазь. Да, присутствие запаха всегда улучшало ее слух. Помогало лучше понять, что из глубин иной реальности рассказывал ей Мчаг. Например, о чем шепчутся по ночам сухие черные стебли, как надрывно скрипит белый песок от каких-то странных предчувствий, как ему хочется заглушить этот скрип и покинуть это жуткое место. И как ему жаль, как бесконечно жаль, что все вышло именно так. Что он, не добившись от жизни ничего путного, оставил ее одну, а сам навсегда остался скитаться по кругу под прицелом этой проклятой Зеленой звезды. И хоть не все слова долетали до слуха Симлы, а, едва покинув сушь-траву, она почти все забывала, вдова снова и снова возвращалась в круг. А потом Мчаг, он-то всегда был смелее жены, убедил ее пойти к главному шаману Белых песков и обо всем рассказать. Никто, говорил он, не станет наказывать ее за проступки покойного мужа, а вот от возможности приглядывать за сушь-травой прямо из своего Черного шатра они точно не откажутся. Посомневавшись неделю-другую (скорее для порядка, чем действительно чего-то опасаясь), она пришла к ним. К Нугуру. Буквально за пару созвездий до очередной Игры. Ей даже не потребовалось обучение – настолько сильна была связь с духом покойного. И пусть эти беседы удерживаются в памяти следослухов чуть лучше, чем вода в решете, Нугур счел Симлу истинным подарком судьбы.

Ибо у него появились глаза и уши в круге сушь-травы. Глаза Мчага и уши Симлы.

Так что, когда по какой-то таинственной причине Хамудар забрал из подземного хранилища камни-символы и в одиночку отправился с ними к Зеленой звезде, Нугур даже не шевельнулся под своим одеялом. Потому что знал: когда глава кафеаха пересечет травяное кольцо, одиночество его закончится. Там его встретят дед Шим и Мчаг.

Уже на следующий день, несмотря на явные предпосылки песчаной бури, паланкин с Симлой отправился к месту проведения сакральной игры. Да, ее хорошо устроили в небольшом, но добротном, с красной черепицей, каменном доме неподалеку от Черного шатра: Нугур был твердо убежден, что «подарки судьбы следует держать за пазухой». Другое его убеждение заключалось в том, что делиться такими подарками не стоит. Поэтому по возвращении Симлы он и не подумал созвать круг учеников и последователей. Он говорил с ней один, заручившись клятвой молчания. Самой крепкой из всех возможных – языковой петлей[2]. Как раз в этот момент в круг ступил уже другой следослух. Быть может, его связь с духом деда была не такой сильной, как у Симлы с Мчагом, но почему бы не выслушать вторую версию? От другой пары глаз и ушей.

Обе версии были внимательно выслушаны. Нугур лично занес каждую деталь в глиняные таблички, которые теперь всегда носит при себе. Стоит отдать ему должное: при всей отрывочности и местами бессвязности пересказанных ему наблюдений, у старика получился вполне складный рассказ. Готовое обвинение, которое готовы засвидетельствовать два следослуха. Вот какую картину они нарисовали:

– Ночь была черно-синяя, как любимый вороной конь Мчага. – Каждая фраза Нугура отдавала металлом. Бряцаньем оружия, с которым его невидимый отряд шел в наступление. – Сушь-трава корчилась и дрыгалась, точно девка в схватках. Был ветер. В круг явились двое: старый и новый. Старый разложил камни, а новый сидел смирно. Новый старее старого, он стоит на вершине горы, но очень боится. Он из других мест. Когда взошла Зеленая звезда, новый зарыдал, а старый упал на колени. – Нугур наклонился к Хамудару, темные ухмыляющиеся губы почти касались его уха: – Они ненавидят друг друга, но нужны друг другу.

Эпилогом к рассказу-загадке послужила жуткая улыбка. Так улыбаются палачи, обожающие свою работу.

– Картина – интересная, – сухо отметил глава кафеаха. Уголок рта Нугура снова дернулся: видимо, что-то не совпало с его ожиданиями. – Я бы даже сказал, новаторская, – продолжил Хамудар. Он остался доволен своим искусственно-задумчиво тоном и уцепился за него как за соломинку. – Сколько художников приложили к ней руку? – Поскреб ногтями подбородок. – Пять, если не ошибаюсь. Редкий, действительно редкий экземпляр. Я думаю, многие желали бы обладать таким ценным предметом искусства. И все же вы пришли с ним ко мне. – Нугур сощурился, зашевелились вогнутые ноздри, выдавая учащенное дыхание. – Хотите назначить цену?

Глава шаманов Белых песков многозначительно опустил взгляд и сплел пальцы рук перед собой. Силы в это движение было вложено куда больше, чем стоило, – суставы хрустнули так, будто на каменный пол уронили несколько костей.

– Подлинному искусству чужды столь грубые понятия. – Нугур осуждающе покачал головой. – Но согласитесь, на что не пойдешь, чтобы заполучить шедевр в личную коллекцию? Чтобы его не возили по выставкам и салонам. – Старик энергично перебирал сухими пальцами. Хруст становился физически невыносим. – Чтобы избавить его от участи аукциона. Чтобы…

Хамудар не дал ему закончить.

– Довольно иносказаний. – Он положил правую руку поверх Нугуровых пальцев. Хруст прекратился. – Приберегите их для новой роли, которой так упорно добиваетесь. Ибо она, – Хамудар коснулся своей подвески из виде обожженной по краям белой яшмы с едва заметной паутиной вырезанных символов, – предполагает много публичных выступлений. Долгих и утомительных. В конце концов, все возвышенное куда-то улетучивается, и ты становишься просто камнем. – Он полу-издевательски потряс регалией перед лицом Нугура. – Говорящим камнем, которому почему-то все верят. Как, по-вашему, – пряча подвеску под влажную ткань длинной туники, поинтересовался Хамудар, – боюсь ли я умереть?

– Думаю, нет. Но вы точно не хотите перед этим опозориться. Не хотите, чтобы все узнали о ваших… – Нугур задумался, подбирая слово – …методах наведения порядка.

– Не хочу, – прямо сказал глава кафеаха. – Но, если после меня действительно останется порядок, думаю, я переживу любой позор.

– Не думаю, что при таком раскладе тот, кто обещал вам этот порядок, останется в живых. Или, во всяком случае, удержится в своем высоком кресле. – Нугур стряхнул руку Хамудара со своей и снова, будто бы назло, хрустнул пальцами. – Как недальновидно для господина наместника! Вступление в сговор с религиозным лидером юга Харх ради собственных интересов… Я уже слышу скрип колес отъезжающего в столицу экипажа. Хотя, кто знает, – старик пожал плечами, – быть может, это скрип виселицы.

– А я слышу бой барабанов вашего преждевременного торжества. – Хамудар слегка поморщился: ему страшно надоело это словесное метание ножей. Надоело защищаться: он готов был понести наказание; надоели упражнения во взаимном разоблачении; надоело храбриться: к чему, если он готов даже к смерти? Но больше всего надоели иносказания. Кто их вообще придумал? Наверняка, жрецы. Глава кафеаха отвел взгляд и жадно глотнул сухого жаркого воздуха. Нужно отстраниться от этого хрыча, хотя бы мысленно. – До объявления грумшу еще двенадцать дней, – уже гораздо спокойней сказал он. – Игра состоялась, Вирумма сделала свое предсказание, Пятеро выставлены перед вашим Черным шатром. – Взмах руки в сторону входной занавеси. Из нее сквозило вечерним суховеем, и два тяжелых полотна попеременно вздрагивали, как от ударов. – Я все еще верю в это. – Что, как не божья милость, удержало его добавить ехидное «не знаю, как вы»? – Пятеро станут одним целым. И мы будем оценивать претендента – даже единственного – со всей обычной строгостью. А если грумшу так и не появится, пусть Пятеро меня растерзают. Пятеро, но не вы.

Нугур выпятил нижнюю губу, вскинул лохматую пепельную бровь. Обида в его исполнении выглядела весьма искренне. Если бы не тлеющие алчные угольки в глубине глаз.

– Легко говорить вот так – в спокойной обстановке. Как просто и приятно что-то планировать здесь, в тиши и покое Черного шатра, не омраченных скандалом. – Он широко обвел руками вокруг себя, став от этого похожим на огромную летучую мышь. – Взгляните, как пусто! – Нугур всплеснул в воздухе руками. – Вы видите где-нибудь моих следослухов? Вас вызывают на ежедневные судилища кафеаха? Вас испытывают на пепле предков? Кто-нибудь оказывает на вас хоть малейшее давление? – «Никто, – подумал Хамудар, – кроме тебя. Какая, должно быть, приятная привилегия». – Ничего подобного, – возразил сам себе Нугур. – Я вижу перед собой спокойного властного хархи, который волен делать, что ему вздумается. И делает! Имеет для этого все условия.

Хамудар закатил глаза, веки налились тупой болью. Он внезапно ощутил такую усталость, будто не спал с той проклятой ночи в компании Суварха. В каком-то смысле, это было правдой: полноценный сон с тех пор старательно его избегал.

– Довольно набивать цену своим услугам. Вернее, – «Пообещал же себе покончить с иносказаниями!», – своему молчанию.

– Вы все-таки признали его услугой. – Удовлетворенная улыбка. – А это первый шаг к взаимопониманию. Большой шаг. – Хамудар промолчал: пусть старик думает, что ведет в этой своей игре. – И все же, мы с вами не на рынке. Торговаться здесь, в этих священных стенах… Нет, мы оба этого не допустим. Я лишь помог вам немного шире взглянуть на проблему. – Черты лица Нугура смягчились, взгляд потеплел. – В конце концов, все уже случилось, и теперь это наша общая проблема. Как и ее последствия.

– Выходит, что так. Хоть я не собирался ни на кого ее перекладывать.

– Боюсь, это проблема не для одного. И у нас нет упомянутых двенадцать дней.

Глава кафеаха вздрогнул – как и при появлении Нугура из темноты.

– Что вы имеете в виду?

– Последствия, наперсник Светил. Они не будут, они уже есть. И требуют от нас ответных действий. Мы должны быть готовы.

– Нугур!.. – Может личное небо Хамудара все еще не рухнуло на землю, но, признаться, уже еле держалось. – Говори. Прямо, – стиснув зубы, прорычал он.

Дважды просить не пришлось.

– Как вы уже поняли, с некоторых пор я начал пристально приглядывать за кругом сушь-травы. Этим занимаются не только следослухи, но и наблюдатели, добровольно связанные языковой петлей. Очень хорошо знают свою работу – почти невидимки. Только благодаря им мне стало известно, что нужно готовиться. – И когда Хамудар уже готов был вцепиться старику в горло и в буквальном смысле вытрясти из него все секреты, тот остерегающе изрек: – В круг стягиваются Предвестники. – Оглянувшись по сторонам, Нугур ссутулился, наклонил голову и перешел на шепот. – Сначала их было немного – четверо, может, шестеро. Сейчас, увы, гораздо больше. Старые и молодые. Идут будто бы не сами, что-то их притягивает. Чаще всего в полдень или ночью. В круге они занимают каждый свое место и прикладываются головой к земле. Ждут. Спустя немного времени, они начинают меняться: отупелые лица кривятся в страшных рожах, руки принимаются разрывать землю или рвать волосы на голове, глаза закатываются. Чуть позже они подают голос. Дикие животные крики. Мы не сразу догадались, что это их язык. Что-то между скрипом ставен и вороньим карканьем, но во много раз громче. Некоторые наблюдатели сравнивают это с воем ветра. Они ничего не делают, только перекрикиваются, рвут на себе волосы и ломают ногти об землю. Но, думаю, не просто так. Похоже, это позволяет им каким-то чудовищным способом воздействовать друг на друга. Один крик умножает другой, каждый вырванный клок волос усиливает общую радость. Или что они там испытывают. – Нугур сморщился, выказывая глубочайшее омерзение. – Кажется, я ошибся, сказав, что они больше ничего не делают. Это не так. – Хамудар приготовился к худшему. Его небо висело на самой тонкой ниточке. – Иногда они едят дохлых полевых мышей и мелких птиц; последние стали часто падать замертво в круг. Ну и последнее, – старик снова огляделся, – несколько раз они зачем-то ложились на землю в каком-то особом порядке. На рисунках наблюдателей это выглядит как спираль.

«Держаться. По крайней мере, пока он не уйдет».

– Мы должны им помочь, – бледнея, пробормотал Хамудар. – Предвестники, да, но они чьи-то матери, отцы, дети… Они все равно хархи. Не знаю как, но мы должны.

Нугур взял его под локоть. Высокий темный идол, зачем он к нему прикасается? Чем поможет идол, когда небо придавит их обоих? Судя по всему, оно уже в пути.

– Я знаю, как, наперсник Светил, – примирительно сказал он. – Мы попытаемся излечить их. Это наша обязанность. Думаю, лучший способ – это изолировать их от круга сушь-травы и от других хархи. И, разумеется, применить все доступное нам искусство.

– И куда, по-вашему, следует их перевезти?

Хамудар явственно почувствовал, как Нугур сильнее сжал его локоть.

– Вы справедливо заметили, что это чьи-то матери, отцы, и так далее, – согласился тот. – Но все-таки они Предвестники. – Он поднял указательный палец. – Предвестники грумшу. А раз так, они должны отправиться в тайный Храм грумшу. Там мы попытаемся их исцелить. Прислушайтесь ко мне, наперсник Светил. Вы спрашивали меня о цене моего молчания, но я прошу только этого. Примите совет старого шамана.

Его пальцы тисками сдавили локоть главы кафеаха. А рухнувшее небо – все его тело.

[1] Соломенная болезнь – заболевание нижних дыхательных путей, сопряженное с пересыханием, а в тяжелых случаях, и расслоением их слизистой оболочки. Эта болезнь, распространенная летом в Чарьа, – землях с неразвитой научной медициной – сохранила свое народное название. Оно связано с жалобами больных на то, что «вместо легких будто солома». Отсюда происходит и обряд по исцелению от соломки: вечером, на закате, сжигается маленький пучок сухих злаковых стеблей; получившаяся из этого зола разводится водой с медом и выпивается утром следующего дня натощак. Считается, что тогда «солома», находящаяся, по мнению больных, в легких, должна испугаться подобной участи и перестать мучать горло.

[2]Языковая петля (народный вариант: язык-замок) – обряд взимания клятвы молчания, проводимый черными шаманами юга Харх. История этого относительно нового ритуала восходит ко временам принятия на земле Чарьа первых посольств из Срединных земель. Большинство исследователей связывают первые практики языковой петли с желанием кафеаха скрыть от чужеземцев некоторые аспекты религиозной жизни Чарьа. Если до отбытия посольства обратно в Подгорье кафеах решал, что гости слышали или видели слишком много, то они приглашались (без права отказа) на церемонию принесения собственных клятв молчания. Со стороны она выглядит так: клятводатель перечисляет черному шаману заранее оговоренные предметы клятвы, после каждого произнося фразу: «Об этом перед всеми умолчу, язык петлей навек свяжу»; затем он высовывает язык, чтобы его коснулся железный прут в виде веревки с петлей на конце, после чего шаман устремляет прут в небо и произносит особый заговор, символически беря в свидетели (и заложники) духов предков клятводателя. Считается, что с этого момента его язык «взят в петлю», которая, в случае нарушения клятвы, затянется, и молитвы этого хархи никогда не будут услышаны его предками, которые, как известно, доносят их до ушей Огненного бога. Мера наказания за уклонение от этой клятвы по требованию кафеаха – смертная казнь.

Проклятие Вагры. Глава 4. Одним - грязь, другим - хлеб

Золотую монету еще не подбросили. Значит, есть надежда. «Нымг-нымг-нымга[1]», – заколотилось между ребер. Нужно собираться, да только поскорей. Поскорей: он уже занес руку. И монета блестит в ней. Еще не так ярко, как это будет днем, когда она полетит по небу, по своей дуге-коромыслу, чтобы упасть потом в морской колодец. Нет, еще не ярко. Еще можно успеть. Сегодня все может измениться.

Даже остывшие за ночь булыжники мостовой, эти холодные каменные головешки, на которых она спит, разозлили меньше обычного. Ведь все изменится – так ей обещали, – когда золотая монета будет у нее. Уж она-то согреет. Выхватив из кармана коровью кость, Нымь взмахнула ею, как саблей, и выстучала по булыжникам свой призыв: «Нымг-нымг-ным-га». Передернула плечами: звучит неточно. Попробуем громче. Чтобы услышал подземный великан с золотой монетой. Может, это собьет его, и он подбросит монету не так, как всегда. Он ошибется. Однажды он ошибется. Так ей обещали.

Земля, та оказалась еще холоднее булыжников. Это даже хорошо. Холод – значит, утро, а утро – значит, ничего еще не решено. Рыть, рыть, рыть. Нымг-нымг-нымга. Здесь, в секретном месте, где обрывается зеленый плетень, но еще не начинается стена зернохранилища, и еще пять костей вперед. …четыре, пять. Высунув язык, Нымь отмерила коровьей костью нужное расстояние. Все верно: в этом месте почва отличалась. Выглядела приятно знакомой. Длинные ногти опустились в сухую бледно-серую землю. Работая ими, как граблями, Нымь принялась рыть. У нее необычный склад – подземный. Самый необычный из всех. Так что пусть другие торговцы не особенно воображают, что они чем-то лучше нее.

Нымь-тень-рыть.

Пара ногтей так и осталось в земле. Нымь этого даже не заметила. Не заметила бы, останься там все десять. Что с того? Будет надо, она и зубами разроет эту землю. Ничего не имеет против ее вкуса – дождя, соли и сырой коры. Но о великолепном вкусе земли, как и собственных ногтях, думать уже не приходилось. Нымь почуяла запах лилий. Это означало одно – она почти добралась до склада. О, сегодня аромат особенно насыщенный, пробивается даже сквозь землю. Торговля обещает быть удачной. Погрозив коровьей костью золотой монете, проблескивающей из-за гребня Скорлупчатых гор, Нымь приникла к неглубокой яме и потянула носом. Запах власти – тяжелый, как тюремная цепь, густой, как бордовый цвет королевской мантии. Другого короля, не Фивжа.

Но наслаждаться этим запахом некогда. Подземный великан ждать не будет. Он подбросит свою монету, а летит она очень быстро. Так быстро, что пока она несется по дуге-коромыслу, Нымь никогда не успевает получить свою. Такую же золотую кругляшку, только поменьше. Никогда. Как ни был бы прекрасен, свеж и ароматен ее товар, сколько бы она ни выкрикивала свой призыв «Нымг-нымг-нымга!», как ни отбивалась бы от тех, кто пытался ей помешать.

Руки вцепились в грубую холщовую ткань. Подземный склад неистощим, и тяжесть перевязанного веревкой мешка лишь это подтверждала. Тяжелый запах, тяжелая ноша. Нымь это нравилось. Так она чувствовала себя живой. Причастной к этому странному, безумному миру. Грузный мешок, который она извлекала из земляного гнезда и взваливала на себя, привязав к плечам, стал ее якорем. Возможно, единственным, что удерживал пока ее корабль в гавани реальности.

В городе не любили таких, как Нымь. И она об этом знала. Дело даже не в людях – для нее они были что мелкие насекомые, – дело в месте. Сам город не любил ее. Он скалился ей в лицо, плевался, подставлял подножки, дергал за волосы. Каждый день, стоило подземному великану подбросить в небо золотую монету. Камни мостовых пробирали ее холодом до самых костей, вода в фонтанах и источниках скручивала желудок, пух с молочных деревьев забивался в нос, рот и глаза, а огромные дубинки ломали ее прилавок. Они же – в этом Нымь была почти уверена – били ее по спине, когда мелодичное «Нымг-нымг-нымга» выходило слишком громким. В такие моменты ей казалось, что город – дикий, опасный зверь, которого она чем-то разозлила. Что-то опять сделала или выкрикнула у него перед носом, и он взбесился. Ощетинился шипами-дубинками, зарычал грубыми окриками, вцепился за шиворот щупальцами, вновь и вновь пытаясь изгнать ее со своей территории. Она-то особо за нее и не держалась, да только куда ей пойти? В логово к другому зверю? Что, если он, в отличие от этого, просто сожрет ее на месте?

Здесь она, по крайней мере, осталась цела. И этот зверь пока еще ее терпит. Есть, за что быть благодарной.

А потом Нымь придумала план. То есть, он просто появился, как и многое, что возникало вдруг из ниоткуда в ее голове. Она перехитрит подземного великана, и тогда… Думая об этом, Нымь порой зажмуривалась, обнимала себя и кружилась по улице или переулку, пока город-зверь не подставлял ей очередную подножку. Да, Нымь он не любит, зато любит всякие игры. Это слово постоянно вылетает из его пасти – игра. «Игра, игра-гра-гра». Город ценит это слово. Поклоняется ему и, в отличие от Нымь, очень боится обидеть. Великан такой же. Каждое утро он высовывает свои каменные пальцы из-под земли, замахивается и бросает в небо монету. Но кто будет предпринимать такие усилия просто так? Им движет азарт. Вместе с подземными жителями он загадывает: корона или пламя? Кто угадывает, получает сокровища – их под землей много. Потом монета падает в морской колодец, и уже оттуда, по течению подземных рек, приплывает к подгорному великану. Но если получить на рынке золотую монету, загадать корону или пламя, а потом подбросить ее в небо… Если при этом крикнуть: «Играю на золото великана!»…

Тогда можно завладеть небесной монетой, которая управляет городом-зверем. Тогда его можно будет укротить.

Радостное предвкушение тащило Нымь с ее ношей вперед по городским улицам. Торговля обещает быть удачной, твердила она себе на разный лад. Сладко-восковой запах лилий пробуждал в ней жизнь. Паутина переулков плела вокруг нее свой узор. То и дело Нымь вскидывала голову и всякий раз оставалась довольна: монета поднималась над горами очень медленно. Довольна была она и тем, что ей не мешали лающие демоны. В этот раз они не то что не бросались на нее, а будто бы даже избегали. Хороший знак.

Рыночная площадь, она в самом центре паутины. Все нити города расползаются отсюда. Здесь сердце зверя. Если уж и пытаться поставить на него ловушку, то только тут. Нымь трижды моргнула правым глазом, дергано покрутила запястьями, будто разрабатывая их, приложила ладони к лицу и разгладила его, оттягивая кожу щек в разные стороны. На ладонях остался ржаво-серый налет. Ржавым он был и на вкус.

Город-зверь давно отвадил Нымь от главного входа на рыночную площадь. Она избегала его, как сегодня утром лающие демоны избегали ее саму. Ее вход находился с другой стороны – там, где каменные стены лавок и магазинчиков «на отшибе» тесно жались друг к другу, как бы пытаясь отгородиться от естественного продолжения рынка. От мусорных ям. Места, по мнению Нымь, куда более щедрого и уютного, чем сам рынок. Во-первых, у ям не нужно выпрашивать объедки, огрызки и кости, во-вторых, там всегда можно подобрать что-то из одежды (или то, из чего она делается). А еще, мусорные ямы – прекрасный тайник. Никто не станет искать там ее доски для

прилавка. Они здесь, всегда ждут своего часа под засохшим фиговым деревом. Нымь никогда не забывает пополнять этот запас. Нымь-тень проскальзывает сюда в сумерках или ночью с новыми и новыми досками. Откуда они берутся? Город дает их. Громко стуча зубами и лязгая клыками, город-зверь постоянно расползается вширь; он вечно жрет дерево, металл и камень, отрыгивая старые доски и стружку. Найти их нетрудно.

Трех всегда достаточно. Две устанавливаются в вырытые в земле углубления, а третья плашмя кладется поверх них. Нымь всегда выбирает место прямо на земле – чтобы все прочно держалось. Раньше она, бывало, украшала прилавок гирляндами. Но шипы города не любят их и всегда рвут. И хоть раздобыть новые кости и нитки вовсе не сложно, Нымь решила не злить лишний раз шипы города. Не сегодня. Ведь это – «Нымг-нымг-нымга!» – особенный день.

Торговля обещает быть удачной. Ей заплатят золотой монетой. Она знала это. Голос так и сказал: «Завтра будут покупатели». Тот голос без лица, который живет на складе. Еще одна тень города, такая же, как и она. Единственный друг. Вспомнив о нем, Нымь криво улыбнулась. Но улыбка тут же превратилась в гримасу боли: разом лопнуло несколько трещинок в уголках рта. Ничего удивительного. Город постоянно подсовывает ей отравленную воду, но теперь она не берет ее. Сморщившись, Нымь попробовала вернуть уголки на место. Это не так-то просто. Ее лицо не очень-то слушается приказов – на нем ведь маска. Защитная маска, под которой Нымь-тень прячется от города. Сегодня она выбрала свою любимую: красный цвет, длинный, загнутый книзу черный клюв. Последнее время она часто ее носит; друг-тень говорит, что эта маска очень ей идет.

Они вместе так решили: если город – зверь, то она будет птицей-зверем.

Продолжая краем глаза следить за золотой монетой в небе, Нымь опустилась на колени и принялась развязывать мешок. Вязкий дух лилий проникал ей под кожу. Никак не удержаться – она сунула голову в мешок. Из-за маски голова немного застряла, и Нымь пришлось долго ею трясти, чтобы освободиться из мешка. Отдышавшись и, наконец, вернув уголки рта на место, она велела себе успокоиться. Сегодня нужно быть тихой, скрытной и сдержанной. Хитрой, как и положено Нымь-тень. Никаких выкриков, никакой костяной музыки, никаких бесплатных угощений. И никакого «Нымг-нымг-нымга!» Она постарается себя сдерживать. Станет обычной, самой обычной торговкой, достойной своего товара.

Вот все и разложено – любо дорого посмотреть. Содержимое прилавка так притягивало Нымь, что она еле сдержалась, чтобы не облизнуть его. Отдернулась в самый последний момент. Не менее соблазнительной казалась ей идея надеть на голову мешок из-под товара, она уже хотела было прогрызть в нем прорези для глаз и клюва маски, но пришлось отказать себе и в этом. «Нымг-нымг-нымга», – выругалась Нымь сквозь осколки зубов. И сдавила ладонями лицо, требуя, чтобы оно приняло подобающее выражение. Это для тех, кто видит сквозь маску. Друг-тень предупреждал, что такие есть. Жаль, кстати, что его нет рядом.

Подземный великан как следует замахнулся, и золотая монета полетела. Площадь начал окутывать мягкий лилово-розовый свет, на бортиках фонтанов оживились и защебетали птицы, на горизонте очертилась высокая гряда Скорлупчатых гор. Их отроги – четыре каменных пальца великана – замерли до самой ночи. Но до нее еще долго. Только-только открылись ворота рыночной площади – их лязг спугнул птиц с фонтанов, – зазвучали голоса и застучали подошвы. Одиночество Нымь закончилось. Владельцы лавок, звякая ключами, отпирали замки, шуршали по полу метлами, поправляли вывески, не забывая стрелять друг в друга оценивающими взглядами. Их сухие, деловитые приветствия задавали рыночной суете ритм. Некоторым уже начали подвозить товар: из-за ворот доносилось цоканье копыт, скрип телег и сонные возгласы мальчишек-возниц. Рынок Белых песков просыпался.

Нымь давно усвоила: не хочешь, чтобы город-зверь сожрал тебя – маскируйся. Сливайся с ним. Таких он не трогает. Так советует друг-тень, а уж он-то в этом понимает. Да, когда они завладеют золотой небесной монетой, скрываться больше не придется, тогда все изменится, и перед городом-зверем захлопнется дверь клетки. А пока придется потерпеть.

Расстелив пустой мешок на земле, рядом с прилавком из досок, Нымь осторожно села на него. Отстегнула от пояса небольшой кожаный бубен и сунула под мешок – от греха подальше. Туда же отправилась коровья кость. Несколько мгновений Нымь просидела спокойно. Изо всех сил зажмуриваясь, торговка пыталась понять, достаточно она слилась с городом, или все-таки выделяется. Мозг закипал под маской. Где же друг-тень? Ясно, где – в ночи, выслеживает монету в морском колодце. Но нужен он ей именно сейчас. Чтобы он рассказал ей о Нымь. Сама она никогда не могла ничего сказать о себе. Знала только, что мешает городу и что тяжелая ноша и тяжелый запах запрут его в клетке. Вот так будет клацать ее дверь – нымг-нымг-ны… На всякий случай, Нымь прикусила язык. Его вкус изменился – стал соленым. Неплохо, но не сравнится с землей. Земля… Рука сама потянулась за пределы мешка, к проплешине между плит, поросшей утоптанной травой. Вцепилась в сухие, выгоревшие стебли и дернула вверх. Отбросила в сторону. Кому интересна трава? Вот земля – другое дело. Она всегда успокаивала. Рисуешь ногтем на ней спирали, – вжих-вжжих-вжихх! – и возвращаешься под свою кожу. В свое убежище.

Нымь сидела на мешке и рисовала. Руку она держала за спиной, глаза же оставались спереди. Глаза должны следить за городом, а не за рисунком. Поза выглядела почти естественно. Все вообще выглядело так, будто план начинал срабатывать. Маскировка удалась. Город почти не замечает Нымь. Пару раз лениво рыкнул и осуждающе прищурился в ее сторону, только и всего. Ха, черный клюв маски делает свое дело: боятся. Скоро появятся и первые покупатели. Нымг-нымг-нымга, – жарко колотилось в груди. Беззвучное «нымг» срывалось с ее губ с каждой новой спиралью на клочке земли.

Нымь рисовала смерч.

Городская тишина и непривычная акварельность красок раннего утра создавали ощущение нереальности происходящего. Легкий холодок от остывших за ночь камней лишь усиливал его. Приложив ладонь козырьком ко лбу, Джур вгляделся в очертания Скорлупчатых гор. В хорошую погоду ему казалось, что их крутые вершины, напоминающие черепаший гребень матери, отделяют Белые пески от всего остального мира. Так было раньше. Но спустя ту вечность, что их семья провела в Чарьа, у Джура начали появляться сомнения, существует ли он вообще, этот остальной мир. А недавно он с ужасом осознал, что почти не помнит его.

– Матерь звезд на подходе, Ваша милость, – резонно заметил Цивир. Лицо слуги (теперь единственного в Рассветном доме, не считая Луммы) скрывали утренние сумерки и глубокий капюшон. – Поторопимся. – И он прибавил шагу.

Джур схватил слугу за локоть. Под его серым балахоном что-то звякнуло.

– Не беги.

Тот осторожно прижал к левому бедру источник звука и нервозно дернул плечом. Даже сквозь капюшон было видно, как беспокойно он озирается.

– Но Ваша милость… – Цивир выразительно показал взглядом на проблески лучей из-за далеких горных вершин.

– Не беги, – повторил Джур. – Это выглядит подозрительно.

И действительно, к чему бежать? Если она там, она уйдет с ними. Если не уйдет, значит, ее унесут (именно мешок и моток веревки под балахоном придавали жилистому Цивиру объема). На самый крайний случай у них припасен даже сонный порошок. Хотя Лумма клялась и божилась, что крайняя мера не пригодится: она, конечно, странная, но не агрессивная.

Уж лучше бы второе, подумал тогда Джур. Не то чтобы сын наместника любил подраться или применить силу – и то, и другое он просто считал частью мужского естества, – но и не чурался этого. В отличие от странных. Джур избегал их, с самого детства. Никогда не забудет он первого странного, за которого однажды зацепился его детский взгляд из окна повозки по дороге в гости. Он так и прозвал его – Странный у моста. Две следующие ночи он плохо спал: все мерещился одичалый взгляд того старика, как он тряс палкой с нанизанным сверху черепом (они с Ралафом тогда еще поспорили, кошачий он или собачий), как свешивался всем телом на одну сторону, как будто его тянули куда-то невидимые руки и как с его языка капала слюна. С тех пор, всякий раз проезжая мимо полуразрушенного моста у городской окраины, Джур невольно зажмуривал глаза. Но в последний момент всегда открывал их. И Странный неизменно оказывался на своем месте – под опасно покосившейся опорой моста. Из-за этого Джура не покидала мысль, что Странный поджидает его, чтобы однажды утащить под мост.

Зато младшему братцу все это показалось очень даже забавным. Он еще долго потом эксплуатировал образ Странного, чтобы пугать и злить Джура – поджидал его в темных коридорах или на лестницах и неожиданно выскакивал, моргая одним глазом и угрожая брату жердью. В роли черепа выступали крупные картофелины с вырезанными «глазами» и жуткой «улыбкой». С тех пор Джур не сильно жалует картофель.

Увы, сейчас не те времена, когда приходится выбирать. А за слабость и брезгливость можно заплатить слишком дорого. Хватит в семье и одного такого, решил Джур, вспоминая гримасу Ралафа при виде стервятника в переговорном зале. Как живописно взлетали его белоснежные манжеты, когда младший брат преждевременно покидал семейный совет с такой скоростью, будто опаздывал на премьеру. А ведь он, Джур, даже не открыл клетку. Она просто стояла посреди зала, а внутри билась о прутья жалкая, неправдоподобная пародия на грумшу. Укор всей семье, однако, немым его не назовешь. Когда пленник раскрыл клюв и из черного горла, окаймленного пупырчатым красным зобом, вырвалось хриплое шипение: «Хррр-иии», Джур даже обрадовался, что Изолла этого не слышит. А теперь был рад еще больше.

Родители же не выглядели ни испуганными, ни впечатленными. Благодарности в их глазах тоже не было. И да, они не задавали вопросов: откуда эта несчастная птица? была она такой бешеной с самого начала или ее чем-то отравили? почему ее клетка круглая? Спокойно обошли ее, поцокали языком, пощурились, как в картинной галерее. В конце концов отец отшагнул, и, явно утомленный представлением, махнул Цивиру, дескать, уносите. Нет, он, Джур, конечно, не ожидал, что к нему бросятся на шею, провозгласят спасителем семьи и станут денно и нощно молиться на его фальшивого грумшу. Он делал это не из честолюбия. Просто делал. Не мог по-другому. Да и что еще оставалось? Сидеть на мачте тонущего корабля, гадая, какая волна станет для него последней? Позволить страху завязать себе глаза, как это сделал Ралаф? Вслед за матерью преждевременно потонуть в религиозном самообмане или отравиться ненавистью к отцу? Вехши, его старый наставник по боевым искусствам, частенько приговаривал, что драка – это еще один способ доказать, что ты достоин жить.

Так что Джур выбрал драться.

Честно говоря, он и сам не возлагал больших надежд на того стервятника. Прежде всего из-за этой прямолинейности, которую, как известно, не жалуют в кафеахе. Там почему-то уверены, что Огненный бог склонен к образному мышлению: ему нужны схожие черты, повадки, свойства характера. В последние годы именно таких грумшу принимали в Черном шатре. Некоторые из них – это признавал даже сам Джур – были остроумными и ошеломляюще точными в своем земном воплощении.

У него был даже любимый пример. Младенец с желтыми глазами, отказывающийся сосать грудь, но умеющий лепить из теста фигурки, очень напоминающие человеческую ладонь, и рожденный на Медведицу. Лет пять назад его забрали в Храм грумшу прямо с церемонии смотра, буквально вырвав из рук обезумевшей от горя матери и очумевшего от гордости отца. Говорят, мать этого грумшу обратилась потом в Женский шатер с просьбой заговорить нательный оберег мужа выкорчеей[2]. Так или иначе, предсказание скоро сбылось: в созвездие Совы началась засуха, которая, хоть и обрекла Чарьа на целый звездооборот голода, но также заставила жителей пяти регионов протянуть друг другу руки помощи и пожертвовать последнее, на что оказалась способна их иссушенная почва. А отца желтоглазого малыша очень скоро не стало – внезапный припадок посреди развеселой попойки, на которых он с тех пор начал частенько пропадать.

Трагичный исход, тут не поспоришь. Упаси Огненный от таких. Но когда точки пересечений грумшу со сбывшимся предсказанием сложились в единый рисунок, уже никто не сомневался, чьей рукой он был начертан. Не сомневался и сам Джур. И тем более стыдно становилось ему за собственную идею. Какая пошлость! Стервятник, впавший в бешенство из-за какой-то отравы (не делающей чести ни одному знахарю), которое успешно передалось его соседям по птичнику,

и носящийся кругами по своей круглой клетке, подобно черному смерчу. Найденный, разумеется, на Ящера. Другими словами, насмешка над богами и кафеахом.

«Стервятник, Ящер, Смерч, Заражение, Безумие», – проскрипел в голове голос отца. Снова. Ему-то не было стыдно за свою выходку. За то, что впутал их в эту темную, опасную историю. Как он называл все это? Спасение? Джур напряг память. Не сбавляя хода, потер виски и проморгался. Да, в последние дни он стал рассеянным: плохой сон, приближающийся день смотра грумшу, семейные споры и перепалки. И неожиданная новость посреди всего этого мрака. Вспомнив о ней, Джур безотчетно улыбнулся. Нет, он и не забывал. Переливающейся жемчужиной где-то на краю сознания она освещала его путь все эти смутные, тяжелые дни. Вернее, стала целью, светом в конце мрачного лабиринта.

Новость о беременности Изоллы.

Не тот случайно отскочивший кусочек глины стал причиной ее обморока на семейном совете. Он просто стал последней каплей. Ибо у нее, Изоллы, было больше причин для переживаний, чем у других – на одну причину точно. Которую она посчитала нужным скрыть ото всех до разрешения ситуации с грумшу. Даже от собственного мужа. Это было настолько в характере жены, что Джур даже не упрекнул ее: это же она, его Изолла, тихая, как штиль, уместная, тактичная и спокойная в любые шторма. Истинная дочь своего отца, основателя первого монетного двора Подгорья. Джур не встречал в своей жизни хархи хладнокровней и рассудительней, хархи, столь преданного своему делу. Неудивительно, что Белые пески с такой легкостью переняли его опыт: всего три его визита – один из них уже с финальной проверкой – понадобилось, чтобы в Чарьа заработало свое собственное монетное производство. Естественно, с такой же чеканкой, как и в Подгорье, – с портретами королевской династии Срединных земель.

Так что Изолла привыкла жить среди великих дел и большой ответственности. Быть полезной в одних ситуациях и незаметной в других. И – редкое качество – всегда уметь различать эти ситуации. Как, удивлялся Джур, такой сложный, тонкий механизм только умещается в этом воздушном существе? И ведь сбой он дал только после того, как в него в прямом смысле попал камень. Обморок, слезы страха и вынужденное признание стали искрами, которые он высек. Снова и снова Джур прокручивал в голове тот разговор после семейного совета. Как, скорчившись, Изолла лежала на кровати и без остановки бормотала будто бы заранее заготовленную для него речь. «Я знаю, – шептала она, – это все не вовремя, я почувствовала это совсем недавно, сейчас нужно думать о другом». С каждым словом Изолла все сильнее сжималась, подтягивая колени к груди (быть может, ее донимала тошнота?). Она казалась такой маленькой на фоне их большой, массивной кровати из посеребренной сосны. Вьющиеся каштановые волосы с запутавшимися в них цепочками утопали в подушках. Эти цепочки напомнили Джуру путы. Железные оковы, в которых выводят на казнь опасных преступников. С ужасом он осознал – жена все оправдывалась, – что сделал ее заложницей. Этого места, этого дома и темных игр отца.

А теперь и ее положения.

Шамдукх[3]! Все должно было быть совершенно иначе! На секунду Джур представил, какой радостью – при иных, конечно, обстоятельствах – встретила бы семья новость о скором наследнике. Как они бы праздновали. Как отец и мать наперегонки строчили бы письма в столицу, чтобы сообщить счастливое известие: на семейном древе Суварха – новый побег. Горько и обидно стало Джуру не только за жену, но и за самого себя, за непоправимо испорченный момент гордости и торжества. Но, увы, он ничего не мог с собой поделать. Страх, ощущение беспомощности и дурные предчувствия заслонили для него весь свет, как огромная туча – Матерь звезд. Что он тогда сказал ей? Не вспомнить. Из него просто полился поток ободрений и обещаний. Он говорил и говорил, глядя в ее влажные карие глаза, клялся защитить честь семьи, а если не получится, то найти на Харх спокойное, тихое место и увезти туда ее с ребенком. Гонял вслух по кругу одни и те же мысли, будто повторение поможет облечь их в плоть и кровь. Изолла молча слушала и не пыталась спорить. Интересно, она просто не хотела тратить силы или действительно поверила? Сам-то Джур не очень себе верил. Кроме одного: он сделает все, что в его силах и пожертвует всем, что у него есть.

Он будет драться. Он будет драться. Он будет драться.

Когда, расколотый пополам, с низким гулом в ушах и стиснутыми кулаками, Джур выходил из спальни, что-то мягкое коснулось его напряженного локтя. Мягкое, но настойчивое. Словно принимая вызов, сын наместника резко крутанул шеей. Лумма, а это была именно она, одобрительно улыбнулась. Ее доброе круглое лицо и уютные ямочки на щеках немного успокоили Джура. А ее простодушная похвала, дескать, он держался молодцом, и с таким настроем все в этой жизни можно преодолеть, немного отогрела сердце. Иногда нужны именно такие слова – простые, но сказанные вовремя и сказанные искренне. Они сделали чудо: кулаки разжались и даже гул в ушах постепенно сошел на нет. Вместо него в них вплыл низкий грудной голос Луммы.

Дверь в спальню захлопнулась будто бы сама собой, и они со служанкой оказались по другую ее сторону. Она говорила мягко, но убедительно, подкрепляя каждый довод жестом – сжатыми перед грудью руками. Это еще больше умилило Джура. Ведь низкорослая Лумма в своем свободном лиловом одеянии напомнила ему женскую фигурку-оберег, каких в родном Подгорье часто ставят на дворовые алтари. Называются горные хлопотуньи. Старики говорят о них так: «К бабским молитвам жалостливы хлопотуньи больно, а от камня-то всякая молитва прочнеет». В их доме фигурка была как раз похожего цвета. Не такая яркая, конечно, не лиловая – известняк таким не бывает, – но что-то в этом роде. Как называется этот цвет? Светло-лиловый? Пусть будет так. Джур не силен в столь тонких материях, за этим, пожалуйста, к Ралафу. Одно он знал точно: это добрый знак. И твердо решил не упускать намеки судьбы. Он будет драться – тем оружием, которое ему достанется.

Тяжелый гнилостный запах он почувствовал еще издалека. Джур безотчетно скривился правой частью рта (совсем как отец в приступе недовольства) и сморщился (совсем как брат при виде безвкусной барышни). Пустой желудок – волнение на корню пресекло все мысли о завтраке – содрогнулся, выказывая тем самым свое отвращение. Цивир молча протянул господину влажный платок, пропитанный чем-то свежим. Вроде масло мяты. Чем бы это ни было, оно не развеивало устойчивую иллюзию, что неподалеку кто-то сдох. Просто точней обрисовало это «неподалеку»: сад лекарственных трав после дождя. Джур снова поморщился. Гребаное воображение мешало ему сосредоточиться. Нет, так не пойдет. Нужно взять себя в руки. Этот запах, он и должен тут быть. Более того, ему нужно радоваться.

…– Не первое созвездие закупаюсь я на Главном рынке, – авторитетно заявила тогда Лумма. – И, клянусь священным пламенем, Ваша милость, раньше такого не было. Никакого порядка! Будь это мой рынок, в жизни бы такого не допустила. – На миг сквозь доброе пухлое лицо проступила другая сторона Луммы – опытной и требовательной домоправительницы. Женщина взмахнула воображаемой метлой. – Но, знаете, Ваша милость, как говаривала моя покойная матушка: “Одним – грязь, другим – хлеб”. Это она про папеньку нашего, мастерская у него была с утварью всякой из глины. Так вот, иду я в прошлый раз по Главному рынку, а у самой по мешку в каждой руке, да еще корзина дынь за спиной. Это для госпожи Изоллы, – пояснила служанка. На ее озабоченном лице мелькнула короткая улыбка. – В этом созвездии, почитайте, ими одними и питается. Ну, значит, подхожу я со всем этим добром к лавке с тканями – той, – она махнула куда-то назад, – дальней. У меня там отложен был отрез крапивного полотна. Иду и думаю еще: куда народ-то пропал? Вроде день привоза из Красных песков – в такие на рынке бывает яблоку негде упасть. Но смекнула-то я быстро. Принюхалась, и сразу дошло. – Лумма понизила голос, огляделась – коридор так и оставался пустым – и, наконец, посвятила Джура в свой секрет: – Это Чокнутая всех разогнала. – Тон ее отчего-то был торжественным. Хоть и немного мрачным.

[1] Нымга (др. диалект Чарьа) – мясо (имелось в виду свежее сырое мясо, которое можно приготовить). В период событий, вошедших в «Хроники Харх», обозначает: падаль, мертвечина. Языковеды Срединных земель объясняют эту «мутацию» пренебрежением части населения Чарьа к древней культуре первых переселенцев. Это далеко не единственный пример использования древнего диалекта Чарьа для обозначения чего-то устаревшего, испорченного, увядшего и т.д. Бытует мнение, что этот прием – одна из уловок жрецов с их яркими речами и публичными выступлениями. Связывая на уровне языка традиции Чарьа (а значит, и шаманство) с пережитками прошлого, они начали подтачивать религиозное сознание южан изнутри. Эта новая привычка, как и любая мода, стала распространяться со скоростью чумы, опережая здравый смысл.

[2]Выкорчея – смертельно опасный заговор, подвластный очень немногим из потомственных шаманок Чарьа. Большинство из них сознательно отказываются осваивать это темное искусство, понимая, что однажды могут стать его заложницами. Тем не менее, во все времена оно притягивало своих адептов: месть, жажда правосудия, яд ненависти, отчаяние – причины всегда находились. Не ошибутся те, кто посчитает выкорчею обратной стороной распространенного на Харх культа плодородия, который, в свою очередь, тесно связывает землю с женским началом. Этой мыслью пронизаны все традиции, суеверия и обряды сельскохозяйственной жизни. Словно некий одушевленный пласт между почвой и небом, женщина служила выражением просьб и благодарностей богам ради хорошего урожая. Развеивание состриженных женских волос по полю с убранной пшеницей, зимние шествия по этим же полям старух с колыбельным пением – вот крупицы примеров. Согласно этой логике, если женщина может что-то посадить и вырастить, то она же может это и выкорчевать. Для этого, помимо большого шаманского опыта и серьезной поддержки духов предков по материнской линии, ей необходим какой-нибудь личный предмет будущей жертвы. Важно, чтобы он часто соприкасался с ее телом. Заговоренный предмет закапывается прямо в корни какого-нибудь крупного сорняка. Семь ночей его не трогают – идет укоренея. Спустя указанное время начинается выкорчея: шаманка вырывает растение из земли. Если личный предмет жертвы, запутавшись в корнях, «выкорчевывается» вместе с ними, значит, заговор сработал. Медленное вырывание растения обеспечивает долгую, мучительную смерть жертвы. Стоит отметить, что за практику выкорчеи шаманки расплачиваются собственным здоровьем, в том числе и психическим.

[3] Шамдукх (от др. хархского «шам» – проклятый, окаянный, «дукх» – огонь, пламя) – ругательство на Харх, обозначающее нечто вроде «дьявольское пламя». Оно выражает разрушительную, карающую ипостась стихии огня, которая, согласно Введению в Семь наставлений, наказывает за грехи. «Шамдукх!» – негодующе восклицают хархи в запале злости, обиды или возмущения. Крепкое выражение нечасто можно встретить в разговорной речи из-за распространенного суеверия, утверждающего, что произносящий его таким образом призывает это самое дьявольское пламя на себя или на близких. Его, однако, можно «потушить», обратившись к жрецам северного происхождения: за Черным панцирем, где религия сплетена с практикой не меньше, чем у шаманов Чарьа, умеют проводить ур-шамдукх – символическое тушение дьявольского пламени.

Проклятие Вагры. Глава 5. Сделка

Из-за платка послышался тоскливый голос Цивира:

– Будем идти на запах, Ваша милость.

«Острый же у тебя ум, – съязвил про себя Джур. – Как бы не пораниться». Волнение делало его раздражительным.

– Этот запах, как ты его называешь, уже везде, – сказал он вслух. – Мы пойдем сразу к дальней лавке тканей.

В нерешительности Цивир вскинул серую бровь. Усилием воли опустил платок и принюхался, словно старая гончая.

– Ветер сегодня с востока, – сухо сообщил он, возвращая платок на место. – И он усиливает запах, если мне позволено так выразиться. Вторая лавка с тканями находится на противоположной стороне рынка. – Слуга махнул назад. – Полагаю, разумно было бы идти туда, откуда дует ветер.

– А я полагаю, что доверять ветру на Скарабея – совершенно не разумно.

Ветер, будто почувствовав, что речь идет о нем, беспорядочно заметался по рыночной площади.

– Значит, мы пойдем к дальней лавке? – удрученно спросил Цивир, смахивая со лба мелкие песчинки. – Вы уверены, Ваша милость?

– Уверен. – Джур уже шагал к западной части рынка. Кулаки сжимались и разжимались. Он чувствовал: добыча близка. И точно знал, куда им идти. – Странные любят одни и те же места.

Цивир учтиво кивнул.

…Где-то в середине монолога Луммы Джур почувствовал, что мысли его расплываются. Рынок, грязь, хлеб, Чокнутая… Он терял нить. И вообще, к чему сейчас эта болтовня? У него столько дел, а времени так мало. Да, признаться, в начале он был рад обществу милой и добродушной Луммы – в качестве небольшой передышки между двумя бурями: семейным советом и грядущим днем Смотра грумшу. Но передышка – не значит привал. Нужно идти. Нужно найти для кафеаха что-то получше этого несчастного стервятника. Что-то, способное убедить всех: божественное пророчество Зеленой звезды и было предназначено отцу.

В голове вновь стал нарастать гул. Мыслями Джур уже был далеко – бродил в тумане загадок и смутных идей.

– И знаете, Ваша милость, что меня больше всего напугало? – донеслось сквозь туман. – Она действительно думает, что торгует на рынке. Она действительно так думает! Вообразите только! – «Ясно, – отстраненно решил Джур. – Все квохчет о своем потрясении. Тоже побаивается Странных. Пусть тогда радуется, что ее не преследуют за это в темных углах Рассветного дома с картофелиной на палке». Но, судя по лицу Луммы, радости она не испытывала. – А знаете, Ваша милость, чем она «торгует»?

Западный конец рыночной площади будто бы вымер. И раннее утро – слабоватое тому оправдание. Очевидно, подвоз уже закончился: разгруженные телеги и повозки, с эмблемами в виде пурпурных ладоней, одна за другой отъезжали от растрескавшихся арочных ворот. Джуру показалось, что они слишком торопятся. Цивир многозначительно отметил, что повозки снова из Красных песков. Причем без своего обычного возмущения по этому поводу, дескать, у нас, в Белых, и своего всегда хватало. Джур промолчал – тоже многозначительно.

Лично он не имел ничего против экзотических товаров из-за Скорлупчатых гор, тем более что для него, сына королевского наместника, они никогда и не были редкостью. Другое дело – мать и младший брат. Те могли забыть о каких-нибудь семейных датах, пропустить выставку-другую, но будущие дни привоза из Красных песков они знали наперечет. Как и содержимое своих списков для прислуги (в иные, более светлые времена за товарами из Красных песков от Рассветного дома с утра отъезжала средних размеров повозка с пятью-семью посыльными, а возвращалась уже без них, с одним только кучером: все место занимали сундуки, ящики и коробки). Про себя Джур, конечно, посмеивался над этой неумолимой тягой к редкостям и диковинам, как с гордостью называли домашние свои покупки. Не меньше иронизировал он над количеством дальнейших распоряжений для прислуги. Ибо мать заранее знала, какое платье ей нужно из туманного шелка с Колючих островов, какую тиару следует изготовить из танцующих кристаллов подземной реки Фихесси, в какое созвездие расстелить в западной гостиной новый эрзурский ковер, чтобы свет Матери звезд выгодно подчеркнул серебристый блеск ворса. Также бедной прислуге необходимо было помнить, кому из посетителей подавать самый ценный и редкий сорх – гарабирский, а кому тоже ценный, но не выдержанный в минеральном озере Гарабир. А когда требования матери нарушались, что не было такой уж редкостью в их доме, Джур, бывало, хохотал в голос. Потому что в такие моменты она обычно пускалась в подробные – и весьма громогласные – объяснения, почему торговый надзиратель из Подгорья заслуживает вкусить ягнятины с девятью уникальными специями, именуемыми Дыханием бога, а глава рынка Белых песков, старый Ташут, «обойдется и солью с перцем».

Кстати, на их последней встрече Ташут и ел-то без особого аппетита: все жаловался на засилье «краснопесочников». Озабоченно потирал виски и постукивал по столу золотым перстнем, сокрушаясь, зачем господин Суварх дал иноземцам разрешение на дополнительные дни торговли? На закуски (почти самые изысканные) он и не смотрел – все больше в свои глиняные таблицы и в пустые глаза отца. Пытался выведать, почему тот позволил Красным пескам торговать не только диковинами, но и тем, что традиционно производится и выращивается здесь, в Белых. Металлические изделия, посуда, хлопок, кожа – как сырая, так и выделанная, – воск, наконец, зерно. Отец что-то бормотал о рациональности и взаимоподдержке земель Чарьа. А когда обескураженный Ташут осторожно спросил о причинах столь резкого – и значительного – снижения Красным пескам налога на торговлю, ответом было лишь тягостное молчание. Джур открыл было рот – хотел пообещать, по крайней мере, изучить этот вопрос, – но тут же закрыл: вмешалась мать. Она так ревностно защищала «твердое решение господина наместника» и обвиняла Ташута в отсталости, что у Джура не осталось сомнений, кто навязал отцу эти решения. Кто на самом деле заполонил Главный рынок торговцами из Красных песков, чтобы, не имея теперь иных радостей и развлечений, спускать там отцовскую казну. Да, это очень похоже на мать. Истинно женская месть за мучительную изоляцию от общества и света, за угрозу репутации и дрожащую почву под ногами.

«Но можно ли считать месть удавшейся?» – сомневался Джур, разглядывая на матери очередной наряд или причудливое украшение. И в конце концов решил, что нет: какой толк от блеска, если он никого не ослепляет? Изречение Ралафа, не его. Младший брат выкрикнул недавно матери эту фразу в запале очередной пустячной ссоры. С тех пор его собственный гардероб временно остановил захват площади Рассветного дома.

Все же в мести мать действительно знала толк.

Джур усмехнулся сквозь ткань платка. Из него уже выветрилось и мятное масло, и… в общем, чем бы оно там ни было. Гнилостный запах, царящий на улице, одержал безоговорочную победу, и платок отправился обратно в карман. Цивир не решился последовать примеру господина. Тенью следуя за Джуром по пустым рыночным закоулкам в своем развевающемся балахоне, он в прямом смысле держал себя в руках. Правой прижимал к носу платок, а левой придерживал содержимое внутреннего кармана: склянка сонного порошка, нож и самая крепкая бечевка, что нашлась в Рассветном доме. Всякий раз, когда сталь бряцала о стекло, он вздрагивал и еще сильнее прижимал руку. Его пальцы дрожали.

Сын наместника никогда не бывал в этой части рынка. Мало того, он даже не догадывался, что рынки могут иметь такой невзрачный вид. Оказалось, очень даже могут – достаточно немного отдалиться от ухоженной центральной площади, где крупные лавки и магазины кичатся друг перед другом балконными витринами и причудливой каменной резьбой на белоснежных фасадах. Ценами – тоже. Но сама теснота узких улочек, ручейками расходившихся из респектабельной рыночной цитадели, диктовала иной облик торговых рядов. Крупные магазины сменялись скромными лавчонками; за их прилавки экономии ради становились не миловидные девушки в цветастых фартуках и с высокими прическами, а сами хозяева – с закатанными рукавами простой рабочей одежды, загрубелыми руками и сумрачным взглядом.

Эту часть рынка двое спутников, однако, уже миновали. Крытых лавок вокруг – раз, два и обчелся. И еще меньше доброжелательных взглядов. Низкие цены, сомнительное качество. Ревниво подпирают друг друга выставленные прямо на земле прилавки. Те, что поприличней, прикрыты сверху полотняными навесами на деревянных столбах. Сквернословие, похабные шутки, плевки на землю при пересчете железных пластин. Брусчатка здесь неравномерная: отчасти разворована, отчасти расколота колесами перегруженных телег. Джур споткнулся о словно из ниоткуда взявшийся булыжник; рядом кто-то злобно захихикал.

– Эй, красавчик, яблочек не хочешь? – прошепелявила из-за ветхого прилавка вполне соответствующая ему старуха. С театральной гордостью она провела грязными пальцами по сморщенной фруктовой кожуре скукожившихся от жары плодов. На вежливое: «Нет, спасибо» торговка зашлась хриплым смехом вперемешку с кашлем и взвизгнула на всю улицу: – А, может, хочешь этих?

Рубаху она задрала быстрее, чем Джур успел отвести глаза. И да, то, что он увидел, действительно было похоже на яблоки – для компота.

Но думать об этом не было времени. Пустота рыночных проулков, конечно, ободряла, но кто знает, чем обернется промедление? Прилавки и лотки мелькали размытыми пятнами в темном коридоре капюшона. Джур надвинул свой поглубже. Нужно остаться неузнанным. Та торговка наверняка ведь всех называет красавчиками или она все же разглядела его лицо? Кулаки снова сжались.

«Странные любят одни и те же места», – повторял про себя Джур. Словно молитву.

– Хвала Огненному, мы почти на месте, – глухо известил Цивир из-под платка. Судя по тону, он достиг высшей точки уныния.

Изготавливаясь, точно тигр перед прыжком, Джур весь напрягся. И без подтверждений Цивира он знал, что грумшу – тот, кто сыграет его роль, – уже близко. От стоящего в воздухе смрада, кажется, вяли цветы. Так пахнет бесчестье, подумал Джур. Так пахнет обман. Этот запах, ведущий его к тяжкому греху, который лишь умножит грех отца… Ненависть к нему свела скулы болезненной судорогой; впервые за это смутное время он смог себе в этом признаться. Он ненавидит отца за то, что тот толкнул его на это бесчестье. С такой же отчетливостью Джур понял, что так теперь пахнет от него самого. Шамдукх. Сейчас он сделает, что должно, и этот запах останется с ним до конца его дней. И даже дольше.

– Ваша милость, вы готовы?

– Разумеется.

Нымь держалась из последних сил. Никакая она не Нымь-тень, это ясно. Золотая монета еще совсем не высоко вылетела из пальцев великана, а уже ясно, что долго она не вытерпит. Сущее мучение – Нымг-нымг-заткнись! – пытаться быть как другие. Ночной друг зря хвалил ее.

Пальцы зудели, а кожа под ногтями просто горела – так ей хотелось прикоснуться к своему великолепному благоуханному товару. Другие торговцы должны быть ей благодарны, и они благодарны, да, сегодня они не мешают. Поняли, наконец, кто здесь королева рынка. Она одна заслуживает золотой монеты с неба; заслуживает продать свой товар за блестящий желтый кругляшек и сыграть с подземным великаном. Нужно только вытерпеть до первого покупателя. Выдержать пытку маскировкой. Выдержать заточение в чужом теле – спокойном, смирном, неприметном. Смотреть, внимательно следить за всеми сквозь вторую кожу маски. Делать как учили.

Что-то щекотнуло внизу лба и спустилось, слегка царапаясь, к левому уху. Нет! Только не это! Нымь бросила свой земляной рисунок и вцепилась в онемевшие от ужаса щеки. Маска, ее вторая кожа, отклеивается! Нет-нет-ным… «Молчать! Молчать, тварь! Ты не посмеешь все испортить!» Руки принялись стискивать лицо, изо всех сил стараясь приклеить обратно маску – ее роскошную красную маску с устрашающим черным клювом. Приятная на ощупь. Бугристая. Друг-тень так старался, изготавливая ее для Нымь (про клюв она придумала сама; получила за это похвалу и мудрого хлеба). Так что маска должна быть на своем месте, а вторая кожа должна срастись с первой. Потом она поделится этой идеей с другом-тенью и ее похвалят снова. И будет пир – они так условились. Чем бы ни кончилась торговля, будет пир и много старого, с серо-зеленой бородой хлеба. Такой надо есть, если хочешь быть мудрым.

Нымь очень хотела.

Ногти – те, что сохранились после рисования кругов на земле, – пронзили маску. Она должна слиться с лицом. Вот тогда город-зверь действительно примет ее за свою. Тогда он перестанет отталкивать от нее покупателей. И все получится.

Звеняще-острая боль сообщила Нымь, что она цель близка. Боль пришьет маску к коже, а горячий красный клей намертво сцепит швы. Маска как раз красная, а боль лишь говорит: «Живи! Будь!» Я буду, отвечает Нымь. И превращение продолжается. Боль – это красный огонь маяка, и Нымь идет по его дрожащей во тьме дорожке.

«Хорошо, когда есть цель».

– Милостивая Матерь звезд… – Цивир замедлил шаг, как будто перед ним внезапно выросло препятствие. Он широко распахнул глаза – не мог не смотреть, – но сгорбил спину и втянул голову в капюшон. – Это она.

– Она, – только и смог выговорить Джур.

На противоположной стороне торговой улицы, примыкающей к западному концу рынка, недалеко от осыпающейся каменной стены, на земле сидело существо. Женщина, если судить по длинным спутанным космам, похожим на старую рыболовную сеть.

Внутри вдруг стало холодно, Джур перестал чувствовать пальцы ног. Точно такая же сеть торчала из воды там, под мостом, где ошивался тот первый Странный из детства Джура. Он глубоко вдохнул (с выдохом было уже сложнее), пытаясь отринуть наваждение, черное и липкое. Но память рисовала все с болезненной точностью: три торчащих из речного мелководья столба, между ними серые квадратики – их облепляют комья ила. Извечная декорация Странного, на фоне которой он дает свое жуткое представление. «Наверно, и по сей день».

– О чем вы, Ваша милость?

Джур вздрогнул.

– А?

– Вы сказали: «Рыболовная сеть», – бесцветно прошептал Цивир, – так мне показалось. – Его глаза округлились еще сильней. Точь-в-точь ночной филин. – Хотя, при чем здесь рыболовная сеть. Наверно, я схожу с ума.

Сын наместника засунул большие пальцы за пояс. Скорее для того, чтобы унять дрожь, как-то закрепиться во времени и пространстве, чем показаться крутым.

– Я тоже, Цивир, – неожиданно для самого себя сказал он. – Но это ничего не меняет.

Слуга лишь шумно сглотнул. На его вытянутом строгом лице читалось глубокое, почти животное отвращение. Нижняя губа – почему только одна? – побелела. Похоже, он яростно боролся с тошнотой – и душевной, и физической. Но и это ничего не меняло.

А раз так, нужно подать пример. Джур в последний раз огляделся – ни души, только горе-торговцы, занятые сплетнями и азартными играми. Сейчас или никогда. Он поднял глаза, сказав себе, что на нее придется смотреть. Более того, до нее придется дотронуться. Не получится как в детстве спрятаться за занавеской кареты или убежать от Ралафа с его картофелиной на палке.

Джур кивнул слуге:

– Идем.

– Вы видите, что она делает?

Сын наместника не мог сказать наверняка – его зрение не было слишком острым (отцовская наследственность), к тому же их добычу занавешивал каскад спутанных косм. Рыболовная сеть. А за ним… За ним происходило какое-то шевеление. Что-то неестественное было в этих дерганых движениях. Они не нравились, совсем не нравились Джуру. Волна слабости ударила его по ногам, сбила шаг и задержалась мелкой дрожью в коленях. Эта дрожь приказывала ему не смотреть на грум…

«Шамдукх! – выругался он про себя. – Какая, Огненный побери, грумшу? Это Странная. Самая настоящая Странная. И к ней, шамдукх, придется прикоснуться. – Колючим побегом дрожь оплетала ягодицы и крестец. – И от этой мерзости зависит теперь вся моя семья».

– А ты видишь? – Джур покосился на слугу, чтобы хоть на мгновение отвлечься от нарастающего ужаса.

Уловив смятенный взгляд господина, Цивир обреченно вздохнул. И со своей обычной прямотой сообщил:

– Она раздирает себе лицо. Прям до крови, Ваша милость.

«Не обосраться будет большой удачей».

Покупатели! Эти двое. Они все ближе – видно даже сквозь красный клей маски. Сердце вновь стало молотом, а грудная клетка наковальней. Нымг-нымг-нымга! – грохочет сердце. Маска теперь срослась с первой кожей, и покупатели ни о чем не догадаются. Они идут. Хорошо одетые, друзья города-зверя. У таких точно водятся золотые монеты.

Нымь резко запрокинула голову и в шее хрустнуло. Подземный великан сделал свой ход. Небесная монета уже летит вверх. Летит и превращает красный клей в розовый. Подсвечивает ее лик – лик победителя. Монета, она уже все знает.

Двое идут по черно-розовому коридору, образованному прорезями маски. Теперь, когда она прочно приклеена к лицу, можно больше ее не придерживать. Нымь ликующе взмахивает руками, откидывая этим движением волосы со лба. В самой верхней точке костяшки безымянных пальцев дернуло назад – коровья кость так и тянет к себе, – но Нымь сдержалась.

Фигуры покупателей все растут, заполняя собой коридор. От этого он стал уже не черно-розовым, а серым, и сумеречные силуэты двоих плывут в нем, покачиваясь, как мачты кораблей. Они приближаются, и только это имеет значение. Дурманящий аромат товара притягивает их – еще бы! – и лишает воли. Настоящие ценители лилий.

Коридор становится полностью черным. А подлая коровья кость выкрутила запястья Нымь назад, тщетно взывая к хозяйке из-под мешка. Больно, но можно вытерпеть. Ведь боль – маяк. Указывает, что двигаешься в верном направлении.

Вдруг из темноты коридора доносится голос:

– Хочешь есть?

Левое плечо Нымь тянется вниз, затем суставы приказывают плечу коснуться мочки уха. Нетерпение любит этот танец. Зачем, изумляется Нымь, один спрашивает другого, голоден ли он? Разве один вид, запах ее товара не вызывает голод?

– Может быть, – неуверенно отозвался другой, – кружку свежей воды?

Но разве само присутствие рядом товара не рождает неутолимую жажду? Жажду, против которой вода бессильна? Оскорбленность обвязала нижнюю челюсть ядовитыми побегами и потащила ее вперед. Нымь оскалилась.

– Мы тебя чем-то обидели? – послышалось из коридора. – Если так, то у нас и в мыслях не было…

– Ны… – вырвалось из глубины горла.

– Это значит: «нет»? – спросил первый голос.

Говори на их языке, учил ее друг-тень. Говори простыми словами.

– Ны-нче, – внезапно сообразила Нымь, – нынче – утро. Монета, – добавила она, многозначительно тыча пальцем в небо.

В коридоре зашептались: совещаются. Хотят обмануть. Нымь напряглась. Наконец, снова раздался голос (тот, что поспокойней):

– Совершенно верно, – согласился голос, – утро. Кто станет с этим спорить? – Хватка ядовитых побегов немного ослабилась. – А вот насчет монеты, боюсь, мы не совсем поняли.

Не поняли? Да они издеваются! Челюсть снова выдвинулась вперед, верхняя губа нависла над ней, как индюшачий зоб. В правое ухо вкрутился небольшой вихрь – один из двоих с шумом втянул воздух. Оно и понятно, запах лилий делает свое дело. Его хочется пожирать. И очень скоро двое это почувствуют, что бы они там о себе не воображали.

– Монета… – задумался второй. – Ты ведь здесь торгуешь, так? – Нымь закатила глаза, дескать, что, есть сомнения на этот счет? – Так, – ответил сам себе второй. Его голос как-то укрепился, словно до него стало что-то доходить.

– Мы покупаем все, – перебил его второй. Мир Нымь объяло пламя. Из глаз брызнули слезы. Коридор немного посветлел – от черного до серого, – но она все равно ничего в нем не видела. Запястья выбросились вперед, к монете, увлекая все тело за собой. – Да-да, – примирительно повторил второй, – мы покупаем… – он помедлил – вот это все. Прямо сейчас.

– Точно, – быстро согласился с ним первый. – Сколько ты хочешь за этот… товар?

– Монета, – выдохнула Нымь. – Золотая.

В сером коридоре, отдаляясь, колыхнулась черная тень. Он отшатнулся?! От нее, Хранительницы лилий? Нымь ухмыльнулась: вспомнить одно из своих имен, которыми нарекал ее друг-тень, было очень кстати. Тело снова дернулось вперед, и она даже не попыталась его остановить. Вслед за вывернутыми запястьями раскрылись ладони. Предвкушая приятную тяжесть прохладного металла, Хранительница лилий приоткрыла рот, из него свесился кончик языка. Совсем как желтые или коричневые язычки лилий.

Но ладонь пока оставалась пустой.

В крошечный промежуток воздуха, отделявший Нымь от вожделенного кругляшка, вторгся голос второго:

– Мы видим, что ты согласна. – Кивок. Волосы падают на лоб, возвращая коридору его исходную черноту. – Но, следует признать, это весьма щедрое предложение. Сейчас… нынче, – поправляется он, – утро. Как мы все вместе установили. И вот являемся мы – первые покупатели, готовые приобрести у тебя все. Все это. Действительно щедрое предложение. Так?

– Так, – в нетерпении рычит Хранительница лилий. Еще один рывок вперед – в глубь коридора.

– Тогда у нас будет маленькое условие, – доносится из-за крутого сумрачного поворота, и Хранительница устремляется за его эхом. Ладонь все еще пустая. Все еще отвратительно, тошнотворно пустая. – Совершим сделку в другом месте, – раздается из-за стены. – Там, где никто не увидит твою монету и не сможет украсть ее.

– Монета, – настаивает Хранительница лилий. – Монета! – кричит она в пустоту коридора.

– Она не понимает… – Похоже, теперь голос обращен не к ней. Мир вместе с монетой, городом-зверем, великаном и щедрым предложением начинает кружиться и медленно угасать. Стены коридора дрожат, надвигаются, грозя раздавить Хранительницу. – Шамдукх! На хрена ты понаделал столько узлов?!

– Вы сами говорили, Ваша милость… – Они дышат громче, чем говорят. От их дыхания по стенам коридора идут трещины – черное на черном, – но взор Хранительницы остер. Из стен сыпется угольная крошка вперемешку с песком. Скоро они рухнут. – …ради конспирации, – еле доносится окончание фразы.

Песок пахнет чем-то очень горьким – запах одновременно страшный и восхитительный. Хранительница лилий следует за ним сквозь рушащиеся стены, по колено в черном песке. Ее величественную прическу украшают причудливые фигурные обломки, словно мрачные каменные цветы. Может, именно они источают этот горький, неизбывно горький флер угасающих надежд? Неважно, она найдет другие.

Вслед за ней тянется мантия из плотной мешковины, собирая горькую угольную пыль и чертя ее серый след по улицам и мостовым.

Подданные что-то восторженно кричат ей вслед.

– Гнилое мясо! – перекликаются они при виде нее. – Гнилое мясо!

И, великодушно усмехаясь, она закрывается от них мантией. Закрывается прямо с головой.

Проклятие Вагры. Глава 6. Церемония

– Гнилое мясо? – Эгсин вскинула бровь. По ее тщательно накрашенному лицу скользнуло мимолетное удивление. Взгляд же оставался сосредоточенным – мать Джура стояла перед ответственным выбором: какой веер выбрать? Из зеленого шелка с растительной вышивкой или из горного вяза с ажурной резьбой? Опустив голову, она попеременно прикладывала каждый к кожаному корсету, который придавал форму ее свободному длинному платью из редкого туманно-серого шелка. – Гнилое мясо… Его она продавала? – Голос матери звучал отрешенно. – Какая мерзость…

– Не такая уж и мерзость, – подал голос Ралаф из-за волнообразного подлокотника козетки. Холодный зеленый цвет атласного кафтана, к которому обязывало предстоящее мероприятие, делал его лицо еще бледней, а тени под глазами заметней: по его словам – бессонница, на деле – результат злоупотребления нафрией. Он прищурился, делая вид, что внимательно присматривается. – Оба слегка устаревшие, – на этом слове был сделан особый акцент, – это да, но все же довольно милые. – Довольный своим метким уколом, брат Джура заерзал на лоснящемся бархате сидения, пытаясь подавить гнусное хихиканье. Уничтожающий взгляд матери свел эти усилия на нет.

Из глубины гостиной, со стороны лестницы из розового мрамора, послышалось глухое шарканье. Ему аккомпанировал неуверенный стук амарантовой трости и сухое покашливание: чем ближе становился день Смотра грумшу, тем сильнее слабел Суварх.

– Во имя многоокой Вируммы! – провозгласил он с высоты последнего лестничного пролета. Худощавая, но высокая фигура, задрапированная в богатый парчовый хитон цвета холодного моря. Отец стоял против света, и от этого казалось, что его темный силуэт окружает сияющий ореол: в прямоугольные оконные проемы за его спиной лился торжествующий утренний свет. Ореол, которого за свой поступок он точно не заслуживает. – Пре-кра-тить! – Каждый слог сопровождал удар полированной лиловой древесины о гладь ступенек. Мать называла это новой старческой привычкой. – Сегодня великий день. – Стук-к-к. – День признания. И, – отец воздел руки к потолку, – обретения. Если все сложится удачно, он будет вписан в историю нашей семьи золотыми чернилами. Двойная радость: узаконенный фамильный грумшу и будущий наследник. – На этой фразе наместник начал медленное – слишком медленное – нисхождение с лестницы.

Вероятно, он не заметил, как от его последних слов в безмолвном ледяном отторжении закаменело лицо его супруги, Эгсин, а Ралаф демонстративно зевнул.

Зато заметил старший сын. Это открытое, откровенное пренебрежение к их будущему ребенку. Собственно, ничем не отличающееся от утренней реакции этих двоих на новость о скором наследнике.

«Возможно, идея сообщить ее именно сегодня оказалась не так хороша, как казалась. С другой стороны, это так воодушевило отца… Да, божественного ореола он, конечно, не заслуживает, но статуса деда – вполне. К тому же, если затея с Нымь провалится (наверно она уже спеклась в своей клетке внутри повозки – пора выезжать!), ему понадобится утешение. Нам всем».

Джур бросил быстрый взгляд на Изоллу: ее-то не оскорбила такая реакция? Ибо ему самому пришлось до боли прикусить щеку и, Шамдукх, задеть старый шрам (такова, увы, цена сдержанности). Но, похоже, мысленно жена находилась в каком-то другом месте, к тому же, в отличие от остальных, не бездействовала в ожидании выезда к Черному шатру. Борьбу с нетерпением и тревогой она вела, возможно, самым простым на свете способом – ходьбой. С каким-то странным внутренним удовлетворением, Джур отметил, что ее походка уже изменилась – стала более плавной, будто покачивающейся на волнах, – чего пока нельзя сказать о фигуре. В любом случае, ее просторное платье, покрытое оливковым плетеным кружевом, не позволяло ни о чем догадаться. Цепочки в волосах звенели в такт шагам, словно отмеряя мгновения до начала Смотра.

Мать на нее даже не взглянула.

– Раз уж речь зашла о радости, скажу одно. – Она поправила высокую прическу, обхваченную зубчатой тиарой с желтыми сапфирами из Тильфурских гор. Выбранный ею веер – деревянный – тихо щелкнул о драгоценные камни. – Я буду рада, когда этот день закончится.

Порывисто сложив веер и сунув его в костяной футляр, словно меч в ножны, Эгсин прошествовала из гостиной в прихожую. Отцу оставалось еще примерно семь ступенек.

Ралаф встрепенулся и принял почти вертикальное положение.

– Ты уверена, что ее уже засунули в повозку? Когда ты заканчивала с прической, я выглянул на улицу, и клетка еще стояла там. – Брат фыркнул. – Незабываемое зрелище. Одета в зеленое, как и мы, будто домашний питомец.

Тем временем Лумма, тоже одетая во все зеленое, уже открывала перед матерью высокую входную дверь. Работа для охранника. Что ж, если кафеах примет сегодня Нымь, то уже в следующем созвездии здесь появятся и охранники, и повара, и помощники для Цивира и Луммы.

– Это и есть наш питомец, – бросила из-за спины мать. – Как ты мог заметить, твой отец любит экзотику.

Когда за Эгсин захлопнулась дверь, ее муж, наконец, справился со ступеньками. Бормоча: «Стервятник, Ящер, Смерч, Заражение, Безумие – все сходится», Суварх поковылял в прихожую. Взяв Изоллу за руку (почему такая холодная?), Джур последовал за отцом. Самым медленным шагом, на который был способен. Золотое шитье зеленого подола наместника торжественно ползло по мраморным плитам пола. Виски отца блестели – то ли от пота, то ли от воскового бальзама, которым он пытался побороть головные боли и кашель. Пахло, однако, и тем, и другим. Когда процессия достигла прихожей, Ралаф нехотя отлип от своей козетки и, отодвинув Цивира, самолично распахнул перед отцом дверь. Заискивание всегда было его коньком.

О, мать и Ралаф могли не беспокоиться. Вот если бы организация лежала на них, возможно, грумшу действительно еще жарилась бы под палящими лучами во дворе, а карету бы до сих запрягали. Но за подготовку к поездке на Смотр отвечал исключительно он, Джур. Поэтому все, что отец посчитал божественным провидением, было специально рассчитано, спланировано, сделано и проконтролировано. Точно в срок.

Так что, разумеется, клетка с Нымь уже стояла в закрытой повозке, прикрепленная ремнями к потолочным рейкам. И, конечно, грумшу была одета в цвет Вируммы – Зеленой звезды, виновницы всего происходящего. Лумма лично сшила их пленнице простое хлопковое одеяние. И не только его. Эта идея пришла буквально в последний момент. Ибо, проведя не один день в освещенном факелами подвале, наблюдая за Нымь, Джур пришел к выводу, что ее фантазии сильнее, чем реальность многих. То, как она ощущает себя – как бы вопреки всему… В этом определенно была какая-то сила. Быть может, не священная магия грумшу, но что-то такое, от чего чувствуешь себя крохотным и беззащитным перед величием непознанного.

Вместе с Изоллой и Луммой они сделали Нымь маску. Красный клюв с бежевым кончиком, рифленые складки бордового зоба, смоляные перья с сине-стальным отливом – хоть на что-то сгодился тот несчастный стервятник. Предшественник Нымь. Да, по ее настоянию, изнутри маска была красной: «Так держаться будет». Джур специально раздобыл красной охры, а Изолла вызвалась раскрасить их диковатое изделие. Ее стремление быть полезной и не роптать на судьбу стойко выдерживало испытание неизвестностью. Выдерживало ровно до того момента, пока жена не взялась за кисть. А потом случился тот приступ: острые боли внизу живота и небольшие конвульсии по всему телу. Они не проходили ни от специального отвара (спасибо Лумме за быструю реакцию), ни от ее же массажа живота с маслом жасмина. Не в силах молча наблюдать за страданиями любимой, Джур понимал, что придется нарушить изоляцию и обратиться за помощью. Но во что могло стать приглашение в дом целителей или женщин из Белого шатра! Если чей-нибудь зоркий глаз заметит признаки вмешательства в Игру, если чей-нибудь острый слух услышит крики или пение Нымь из подвала… Особенно сейчас, в одном шаге от разрешения проблемы.

Понимала это и Изолла.

Терпеливость и упрямство – ручьи, текущие в одну реку. Стиснув зубы, сжавшись всем телом, словно защищаясь от этой боли, она продолжала раскрашивать. Лежа прямо на выбитом из стены каменном сиденье, закусив нижнюю губу, вцепившись побелевшими пальцами в изнанку маски – на козьей коже даже остались вмятины ногтей, – она продолжала красить изнанку маски в красный. И, конечно, не позволила пригласить в дом посторонних. Даже пригрозила: «Напишу тогда письмо отцу и пожалуюсь на дурное обращение». Уговоры действовали на нее как вода на камень. Оставалось лишь одно: замереть. Потому что невозможно сделать ничего толкового, пока любовь, жалость, восхищение и злость с упоением четвертуют твою душу.

Уже потом, когда боль разжала свои щипцы, – а это совпало с завершением покраски – в памяти Джура высветилась интересная деталь: глаза Нымь. В свете потолочного факела они напоминали два лунных камня на фоне смуглого (но теперь уже чистого) лица. Но главным было то, что в них отчетливо читалось сострадание. А под конец, когда Изолла стала тяжело, со свистом дышать, Джур увидел на глазах Странной слезы.

С тех пор он перестал ее так называть.

Пол паланкина раскачивается, словно море. Улицы, эти жалкие прислужники города, злобно пялятся из-за ограждений. Нымь хохочет над ними сквозь свою маску. Все боятся Стервятника.

Владеть золотой монетой – превосходно. Город-зверь усмирен. Удалось-таки загнать его в клетку.

Нымь-нымга-нымь!

Звезду из колодца вынь!

Куда ему, городу, теперь деваться? Вот он, тут, скалится от злости за железными прутьями. Много ли он может без звездного света? Сколько просидел он в своей клетке в полной темноте? То-то же. Только она, Нымь, теперь решает, когда взойдет небесная звезда. Металл – власть. Круг – тоже власть. Прямо здесь – на ее перьях, между грудей. Он светит очень ярко; пусть город-зверь полюбуется, пусть вспомнит, каково это было – жить под звездными лучами. А о свободе пусть лучше забудет. Теперь его очередь сидеть в клетке.

Нымь выпустит только одного – друга-тень. Расскажет ему, как все было, и он порадуется ее победе. Можно будет поесть вместе мудрого хлеба (такого она давно не ела). Показать ему свою новую маску. Она красивая, лучше старой. Внутри нее боль той, что раскрашивала маску для Нымь. Красный клей, маяк, к которому она плывет в паланкине по морю улиц. Боль красильщицы проникает прямо в кожу, но ведь Стервятник должен чем-то питаться, пока нет мудрого хлеба.

Теперь это город Стервятника. Город пахнет страхом, свежей краской, козлиной кожей, лошадьми и немного жасмином. Нужно раздобыть какую-нибудь кость и устроить музыку.

Ах, да, ведь появился еще один друг. Тот, что не скрывает свое лицо, не прячется от города-зверя вместе с Нымь. Друг-день. Его она тоже выпустит, когда настанет время.

Конца и края не было людскому морю. Места в амфитеатре перед Черным шатром закончились еще с первыми лучами Матери звезд, а зрители все прибывали. Ожидаемо, ведь слух о том, что грумшу так и не объявился, облетел все земли Чарьа. А если прибавить к этому массовое закрытие жреческих Святилищ, таинственные исчезновения их старейшин и участившиеся случаи помешательства среди хархи, выходила, мягко говоря, загадочная картина.

«Картина…» Глава кафеаха, Хамудар, закатил глаза и тяжело вздохнул. С той беседы с Нугуром, после дня Благословений, слишком уж часто стал он использовать это слово. Эвфемизм, которым Нугур обозначил их общий секрет: Хамударово вмешательство в Игру Груммор ради искоренения жречества и возрождения шаманства в Чарьа. Да, он сохранил секрет и «не выставил картину на аукцион» (в наказание Хамудар ущипнул себя за запястье), но, Святая Матерь звезд, какой ценой…

Снова это беспокойство. Грызет, как крыса хлебную корку. Ведь безумцев из приграничных к кругу сушь-травы сел стали привозить почти каждый день. Их зовут Предвестниками (с легкой руки Нугура слово быстро прижилось). И да, эти хархи нуждаются в помощи, кем бы они ни были: это, в конце концов, святая обязанность шаманства – исцелять живых и хранить связь с мертвыми. Но проблема в другом. Служители Храма грумшу не раз говорили о ней, и Хамудар не мог с ними спорить, ибо видел своими глазами.

Проблема не в том, что они есть (Стервятник – Ящер – Смерч – Заражение – Безумие, стоило ли при такой грозной комбинации ожидать иного?). А в том, что их слишком много, этих безумцев, приходящих бесноваться в кольцо сушь-травы. И повозки продолжают привозить новых.

Жестом черный шаман подозвал старшего служителя. Тот, слегка наклонившись и сложив пальцы замком, засеменил к возвышению у алебастровых плит с изображением Пятерых, где за длинным столом на костяном кресле сидел Хамудар в окружении кафеаха и приближенных.

– Ючифа, ты был утром в Храме грумшу?

Молодой хархи, с участливо-сосредоточенным лицом – такими в храмовой росписи обычно изображают великих шаманов древности – и уставшими глазами, монотонно произнес:

– Да, наперсник Светил. Я все проверил, как вы велели. – Крысьи зубы чуть разжались, пропуская в легкие шамана немного воздуха. Видимо, напряженный вид Хамудара Ючифа расценил как недовольство, а посему поспешил продолжить отчет: – Сейчас с ними восемнадцать служителей разных рангов – все, кого вы утвердили лично. Вчера привезли еще двенадцать безум…

– Предвестников, – поморщившись, перебил его глава кафеаха. – Намеренный самообман – грех, служитель Ючифа.

Смиренно кивнув, юноша продолжил:

– Всех разместили в прежнем месте – в подземелье Храма. – Хамудар кивнул, но его взгляд так и остался вопросительным. – Аппетит у всех слабый, – Ючифа развел руками, – как и был. Со вчерашней ночи безум…, – он быстро поправился, – Предвестники стали более беспокойными. Кричат, катаются по полу, были даже драки. До крови. – От этих слов крысьи зубы вцепились в ребра с новой силой, и Хамудар неосознанно обхватил себя руками, но тут же принялся одергивать ткань хитона, притворяясь, что поправляет его. Наверно, Ючифа все же понял, в чем дело, потому что его ровный, монотонный голос оживился вдруг ободряющей интонацией. – Но есть и хорошая новость.

– Говори.

– К некоторым вернулся сон. Некоторые служители считают это хорошим признаком. Говорят, что сон – залог душевного исцеления.

Хамудар еле сдержал горькую усмешку.

– Это плохая новость, служитель Ючифа. К тому же, вы мне не договариваете. – Молодой шаман опустил голову еще ниже. – Полагаю, что душевное, как вы сказали, исцеление связано с новыми спальными местами. Я бываю в Храме почти каждый день, и я видел гнезда. – Хамудар пренебрежительно шевельнул пальцами. – Некое подобие.

Юноша облизнул пересохшие губы и дважды нервно моргнул.

– Мы присмотрелись к их поведению, наперсник Светил. Большинство посчитало, что лучше следовать природе, чем отвергать ее законы. – Капюшон хитона упал ему на лоб, скрыв верхнюю часть лица. – Даже такие странные.

За спиной Ючифы степенно прошествовала небольшая колонна из остальных старших служителей Черного шатра. Они несли толстую красную веревку, останавливаясь возле деревянных кольев по периметру «арены», чтобы вдеть веревку в насаженные на них крючки. Граница между зрителями и участниками Смотра. Колонну возглавлял грузный Мазейж в закрытом черном хитоне с зеленой окантовкой. Обеими руками он держал древко с прикрепленным сверху белым полотнищем с вышитым символом – зеленая звезда с открытым в центре глазом. Следом за ним вышагивал глашатай кафеаха, Альх. Длинные металлические спицы, возвышающиеся над головами шествующих, казались продолжением его рук; одна заканчивались бронзовым шаром, а другая – вогнутой полусферой. С каждым ударом одной фигуры о другую на площади становилось все тише.

Церемония смотра начиналась. Круговым движением кисти Хамудар попросил своего собеседника ускориться.

– Как я сказал, мы заметили, что Предвестники пытаются создать себе… некоторые условия. – Ючифа нервничал, время поджимало, это окончательно сдуло с беседы пыль формальности. – Почему, например, – торопливо зашептал он, – из Храма недавно запросили новые метлы?

Тем временем, остальные члены кафеаха уже закончили с разговорами и заняли места за длинным столом, согласно своему положению. Шествие служителей закончилось, а глашатай направился к центру арены для объявления. Место, на котором, возможно, уже этим вечером казнят его, Хамудара. С кристальной ясностью шаман осознавал, что может уже не встретить завтрашний рассвет. Короткое письмо, полученное накануне от Суварха, что, дескать, божественное провидение послало старшему сыну истинного грумшу, не придало ни капли уверенности в обратном. А от брошенной с утра фразы Нугура: «Мы победим» стало еще хуже. Никакой победы для себя Хамудар не планировал. Да, в ящике его стола уже лежал указ из Подгорья со свежей, еще блестящей печатью, о том, что шаманству возвращается статус главной религии Чарьа. Да, завтра предстояло объявить о нем кафеаху и горожанам. Да, жрецы постепенно возвращаются обратно в Срединные земли и в их Святилищах можно устроить пристанища для странствующих шаманов… Многие действительно потом назовут это победой. Просто потому, что ничего не знают о ее цене.

«Ты вмешался, вмешался в Игру! – пищат крысы. – Поддался искушению. Ты не победитель, а предатель!».

– Метлы?.. – Хамудар заставил себя вернуться к реальности. Он заморгал, и перед глазами поплыли черные пятна. – Метлы сделаны из веток. – И – внезапное озарение: – Они повытаскивали ветки из метел и попытались сплести себе гнезда. – Ючифа согласно закивал. – В Храме увидели это, и сплели им настоящие, по размеру. – Снова кивок. Глашатай за спиной старшего служителя уже воздел руку, призывая к тишине. Двое из пятерки кафеаха – суровые главы Хищнотравья и Сухонглей – уже поглядывали на разговаривающих с укором. – Тогда, в этих гнездах, к ним вернулся сон, – удрученно заключил Хамудар.

– Да, наперсник Светил.

– И это очень плохо.

– Но почему?

Подводя черту под беседой, глава кафеаха хлопнул ладонью по столу. Ючифа содрогнулся в почтительном поклоне и медленно отшагнул назад. Но поклонился он только телом: глаза же продолжали снизу вверх глядеть на наставника. В них были вопросы.

– Стервятник – птица. – Хамудар чувствовал, как затвердевал, черствел его собственный голос, но ничего не мог с этим поделать. – Птицы спят в гнездах, хархи – нет. Они все глубже уходят в Предвестие. – Ючифа, сгорбившись, медленно пятился назад. Кровь отхлынула от его загорелого лица. – Благость Храма оказалась плохим целителем. Стервятник идет.

«Его создал ты! – Крысы радостно танцуют. – Ты-ты-ты-ты-ты!».

Город-зверь обвивается вокруг Нымь в несколько колец. Хочет подобраться поближе, подольститься. Хорошо усвоил, кто владеет теперь золотой монетой. Нымь принесла ее на площадь, и к городу вернулось зрение. Теперь город хочет сам завладеть монетой, чтобы вернуть ее великану. Великан снова начнет подкидывать ее в небо, и тогда в городе будет светло. Пахнет дурманяще-сладким дымом, но Нымь остается начеку: знает, что у города теперь другое оружие. Не сила, нет.

Глаза зорко смотрят за городом, а ноздри вдыхают дым и пыль сквозь узкие прорези маски. Ха-ха! Нымь запрокидывает голову и смеется над городом. Ему ее не провести. Она знает, знает заранее, что он попытается отобрать монету обманом. Будет виться вокруг нее, шурша своими кольцами и лживыми обещаниями. Будет прикидываться другом. Может, попытается и запугать.

Город уставился на Нымь огромным разноцветным глазом и шипит как змея. Он взволнован, и шипение усиливается. Нымь это нравится. От этого ее маска Стервятника все крепче срастается с кожей, а монета светит все ярче. В груди от нее очень горячо. Наверно, даже останется ожог.

В ближайшем к Нымь кольце – оно черное и короткое, похоже на хвост – возникает какое-то шевеление. Нымь ревностно закрывает крыльями монету: вдруг хвост сорвет ее с шеи? Нахохливается, сжимается, сгибая крылья за спиной, точно скрещенные мечи. На всякий случай отшагивает назад, но не спускает глаз с черного хвоста.

Наконец от него отделяется темная фигура. Переговорщик? Город что, надеется договориться?! Из зоба рвется хриплый смех. Сквозь лопатки прорезаются крылья и распахиваются за спиной Нымь, как мантия с изодранными краями. Пусть все узрят величие Стервятника. Она вдоволь поиграется с запертым в клетку городом, подразнит его золотой монетой и улетит к себе, в новый дом. Там ее ждут новые друзья: друг-день и Красильщица. Можно будет смастерить новых масок и устроить костяную музыку. Нымг-нымг…

Нет, это не переговорщик. Говорит что-то, но обращается не к ней, не к Нымь. Он говорит с городом-зверем. Тот, видать, его уважает, аж шипеть перестал. Наверно, предлагает городу способы, как завладеть монетой. Эхо съедает его слова и превращает их в протяжную песнь. Город отвечает темной фигуре громким металлическим звуком. Он идет будто из-под земли. От него в ушах Нымь звенит и на какое-то время она перестает слышать и шипение, и голос темной фигуры. Только костяную музыку в собственной голове:

Нымь-нымга-нымь!

Звезду из колодца вынь!

Фигура воздевает руки к небу. Из шипящих колец города прорастают тонкие, гибкие шипы, все больше и больше. Они трепещут на ветру и тоже тянутся к небу. Может, фигура – это голова города-змея? Вроде, голова должна управлять телом. Должна, вроде бы так. Но Нымь не уверена.

Зрение обострилось. Зрение начало рассказывать Нымь новую историю.

Челюсть фигуры плотно сжата, чуть выше нее застыла бескровная линия губ, кончики пальцев – рука все еще поднята в воздух – слегка дрожат. Глаза, большие и серые, смотрят на нее, и видят Стервятника. Взгляд полон горечи. Сильной. Только хорошая костяная музыка может развеять такую. Еще один взмах руки, куда-то в сторону. Вскидывая голову, Нымь провожает руку глазами, и темная фигура медленно уплывает из прорезей маски. Ее место занимают теперь огромные белые клыки. Торчат прямо из-под земли там, где смыкаются кольца города-змея. Нымь абсолютно уверена, что это его клыки. Только они ему больше ни к чему. Что толку от них в клетке, в полной темноте?

Молочно-белые, с пожелтевшими краями, клыки вздымаются позади фигуры – жертва города-змея ради освобождения. Сердце начинает триумфально выстукивать: «Нымг-нымг-нымга!», ведь город сложил оружие. Сам выбил себе клыки и выложил перед Нымь, точно огромные слитки серебра. Это подкупает, да. Защитная мантия из крыльев опадает за спиной Нымь, на цепочке возбужденно мерцает монета. Ее свет отражается от блестящих граней клыков, ослепляя всех. Ослепляя саму Нымь. Ее собственные руки уже тянутся к пожертвованию, пальцы уже чувствуют холодный металл. Этот, из которого сделана монета, слишком жжется, нужно как-то охладить кожу…

Может, серебро лучше золота?

Сквозь нестерпимо яркий блеск клыков вдруг проступают черные линии. Грубая, древняя резьба на полированной белизне сияющей поверхности. Она завораживает Нымь, и та делает к ней три быстрых шага, таща за собой рваный перьевой подол. Это рождает в сухом, дымном воздухе звук, слишком громкий для шуршания перьев по каменным плитам площади. Звук усиливается.

Это город-змей шипит. Ему больно смотреть, как забирают его клыки. Он извивается и шипит в исступлении.

Стервятник шипит на него в ответ.

Все шло неплохо. Пока ее не привлекли алебастровые плиты с изображением Пятерых.

Джур снова закусил щеку, и железный вкус крови впился ему в язык. Что на нее нашло? Да все, что угодно, усмехнулся внутренний голос. Логичнее казался другой вопрос: к чему затягивать это представление? Неужели не ясно, что она пугает зрителей Смотра? Словно в подтверждение этой мысли, амфитеатр вновь содрогнулся волной тревожного шепота. С разных концов полукружья ступенек нестройно перекликнулись женские вскрики.

– Джур! – Мать перегнулась через сидящего между ними Ралафа, и, прикрыв нижнюю часть лица веером, шепотом простенала: – Посмотри на это! Она нас позорит! – Угрожая искусному макияжу, над нижним веком собралась тонкие дорожки слез. Сквозь запах нагретых дневными лучами тел и дым повеяло шалфейными каплями: мать нервничала уже с утра. – За-чем… – на втором слоге ее голос Эгсин надломился, но она кое-как взяла себя в руки, – …зачем они медлят? – Ребро сложенного деревянного веера ткнуло вперед, указывая на стол кафеаха. Никто не торопился выйти из-за него и объявить Нымь законной грумшу. – Они что, смеются над нами?!

– Ты где-то слышишь смех? – в тон ей ответил Джур. Лучшее утешение, на которое он оказался способен.

Мать сузила глаза, и за пеленой сдерживаемых слез ее зрачки размылись и задрожали. Джур перевел взгляд направо. Отец замер в просторном мягком кресле у самого края их полукруглой ложи. Ни одна подушка не помялась: он сидел на самом краю со спиной, прямой, как алебастровая плита. И такой же белый. Его цепкий взгляд неотрывно следил за Нымь.

Нымь, эта несчастная, в длинном платье с зеленым лифом, – черно-белые юбки имитировали перья – и жуткой маске из чучела стервятника, прислонилась всем телом к средней алебастровой плите. Так, будто хотела слиться с ней. На плите был вырезан символ Смерча – спираль. Волнообразные движения тела женщины напоминали танец его воронки. Не мигая, на зрителей глядела черно-красная маска. Отсутствие мимики очень странно сочеталось с вычурным языком тела. Именно он, однако, и делал Нымь живой, возможно, самой живой на этой арене: черные шаманы замерли за своим столом как истуканы. Вот-вот, казалось, в знак начала голосования поднимется в воздух чья-нибудь рука. Вот-вот вроде бы должен встать со своего места Хамудар (не он ли самый заинтересованный в благополучном завершении церемонии?) и прекратить мучительное действо одним властным: «Достаточно».

В чем-то мать была права: «представление» в самом деле затянулось. Джур горько усмехнулся, вспомнив, как сомневался, вживется ли Нымь в роль. Теперь он и сам забыл, что это всего лишь роль. Ибо он смотрел на нее и больше не видел Странную. Он видел Стервятника. «И другие, видимо, тоже», – щелкнуло что-то в сознании.

Жуткий танец женщины-птицы вокруг алебастровых плит завораживал и пугал. А кого-то даже гипнотизировал. Джур заметил, как болезненно исказилось лицо отца, как натянулась тонкая кожа на его выступающих скулах еще до того, как ощутил резкий тычок в бок.

– Надо его уводить, – натужно просипел Ралаф, наставив указательный палец с перстнем на спину отца. Его глаза блестели, как и у матери, но не от слез. Один из эффектов нафрии. Джур с шумом выдохнул сквозь стиснутые зубы: опять что-то вышло из-под контроля. Братец будто почувствовал его раздражение. – И нечего шипеть тут, как гадюка, – его горькое дыхание обжигало щеку Джура, – мы в шаге от краха. – Его улыбка была безумней, чем все, что вытворяла Нымь.

Ощущение, будто все смотрят. И будто все слышат. От этого старший сын наместника ощутил себя голым перед всеми – этой толпой, почтенной пятеркой черных шаманов, перед собственной семьей. Все видят не только его, но и эту шитую белыми нитками ложь, мечущуюся по арене в идиотском костюме, достойном хархского Горидукха.

– Ты оглох? – Рука Ралафа дотянулась до Джурова плеча и сильно сжала его. Мать, сидящая между сыновьями, спрятала побелевшее лицо за веером. – Видишь, что с ним? – Брат снова скосил слезящиеся глаза с расширенными зрачками в сторону отца.

Джур вытянул шею: тот, и правда, выглядел нехорошо. Смуглость, приобретенная отцом за долгие созвездия в Чарьа, не оставила и воспоминания о себе; его почти бесцветный профиль напоминал мумию, а прямые лучи Матери звезд, даже рассеянные тканью навеса ложи, графично обрисовывали непривычную остроту носа, скул и подбородка. При этом, ровная, неестественная ровная спина. Словно кто-то невидимый держал отца за плечи. Голова его мелко тряслась, и свет хаотически мерцал в разноцветье короны-обруча – уменьшенной копии королевского опалового венца. Губы Суварха бесшумно шевелились, повторяя заклинание из пяти слов.

Он сам превратился в это заклинание.

Кафеах продолжал тягостное молчание.

– Джур! – На сей раз это была уже Изолла. – Что-то не так. – Одна из цепочек ее прически коснулась щеки Джура. – Это надо заканчивать. Я больше не могу, – пробормотала она, опустив голову. Обе ее руки сжимали кружевную ткань платья в области живота. – Это все неправильно, неправильно, – еле слышно шептала она.

Мать ядовито взглянула на невестку из-под резьбы веера.

Шум, зародившийся в разных концах амфитеатра, нарастал. Джур не мог разобрать в нем конкретных слов, оскорблений или проклятий, но разве они нужны? Шум вился и кружил над ним, подобно леденящему карканью Стервятника. Он сводил с ума, сковывал движения, мешал думать – и, тем более, действовать. Игра света на трясущейся голове отца, казалось, вторила хаотической музыке тысячи голосов. Нымь продолжала извиваться вокруг пяти столпов. Где она находилась? Что рисовало ее воображение?

Уйти сейчас? Забрать всех и сбежать с церемонии? Смешно. Уголок рта Джура нервно дрогнул. Никто их не отпустит, носи они хоть по три короны каждый. Здесь они – представители обещанного Зеленой звездой грумшу. И, пока не закончится церемония, вся семья остается ее заложником. Чужая земля, чужие правила. И новая история ничего в них, по сути, не изменила. Пятеро на алебастровых плитах и пятеро за столом возле них – вот, кто здесь истинная власть.

И власть показала себя. Медленно, как оплывающий воск свечи, к небу потянулась рука. Высокий суровый старец в черном, сидящий по левую руку Хамудара, первый заявил Смотру о своем решении.

«Невозможно», – ахнула мать, опуская веер суть ниже. Из ее правого глаза скользнула вниз крупная слеза – первый признак облегчения. Изолла закаменела на своем месте, как отец; и то, и то совершенно не понравилось Джуру. Ралаф радостно прищелкнул пальцами.

Нымь никого не замечала. Ее одну не волновал ни исход церемонии, ни собственное признание. Будто желая, отполировать изображения Пятерых до блеска, она скоблила их ногтями и клювом маски.

Когда, наконец, в воздухе выросло пятеро рук, в поведении Нымь ничего не изменилось. Узрев нового законного грумшу, тревожный шум зрителей сменился бурным ликованием. Безумие Нымь обрело для них сакральный смысл, стирающий страхи и изначальное отторжение.

У Джура же не было времени на ликование. Его полностью заслонила расползшаяся в груди чернота, ибо он не успел подхватить отца, сползающего со своего кресла с навсегда застывшими глазами. Сына Суварха опередили четверо служителей, сопровождавших их семью. Первый порыв броситься им вслед остудил новый вскрик Изоллы.

Судороги сплели ее тело так, будто в нее переселился танец Нымь. Словно, став грумшу, она передала этот танец жене Джура как прощальный подарок. Но Нымь уже не было на арене, как и отца в его почетном кресле.

Подняв дрожащую Изоллу на руки, Джур бросился к выходу. Каждая конвульсия ее хрупкого тела отзывалась безмолвным плачем в его мятущемся сердце.

Проклятие Вагры. Глава 7. Благословение пустоты

«Он не выдержал, – понял Хамудар, глядя, как из почетной ложи стражники уносят обмякшего Суварха. – Никто бы не выдержал».

Лоснящееся бирюзовое пятно – хитон наместника – уже потонуло в пестром море зрителей Смотра, а он, Хамудар, все еще стоял на арене вместе с остальными черными шаманами. Все еще стоял. Нет, его не сразила небесная кара и не прожгла молния, а армия невидимых крыс не перегрызла ему горло. Проще говоря, не произошло ничего из длинного списка, заранее приготовленного внутренним чувством справедливости. Ничего. Если не считать обычные, жизненные виды дискомфорта: у разгоряченных висков пульсируют вены, в пальцах поднятой руки неприятно покалывает, поры извергают повышенную дозу пота, всклокоченные нервы проверяют на прочность мочевой пузырь. Было в этом даже что-то разочаровывающее.

Рука все еще поднята вверх.

Новоявленная грумшу все еще извивается вокруг алебастровых плит. Толпа все еще ликует, радуясь новому живому талисману. Даже такому. А как иначе, вплыла отрешенная, будто чья-то чужая мысль, если отсутствие грумшу для них – дурной знак.

«Для них… – мелкие острые зубки вонзились в шею шамана, заставив голову вжаться в плечи. Чувство ненависти к себе скрипнуло горьким песком на зубах. – Это я говорю – для них?! Я, бывший когда-то центром, проводником, да и, в некотором смысле, судьей игры Укажи-луч, теперь, что, пытаюсь отмыться от нее? От всего, ради чего и была затеяна подтасовка символов?»

Да, пытаешься, ответил внутренний голос. Голова Хамудара налилась дрожащим гулом, как от пощечины. Пытаешься, и будешь продолжать отмываться всю жизнь. Усилием воли шаман перевел взгляд наружу – во внешний мир. Просто хотел сбежать от этих мыслей. Глаза уже по привычке начали высматривать в толпе бирюзовое пятно (единственный союзник, и тот уже мертвый). Увы, тщетно.

Рука все еще поднята вверх.

Когда же закончится это треклятое ликование? Мгновения апофеоза церемонии все тянулись, медленные и мучительные, как зубная боль. Надеясь хотя бы духовно отстраниться от царящего вокруг безумия, Хамудар перевел взор на небо. И не нашел в этом ни капли пользы, за исключением, пожалуй, одного – так он хотя бы не пересечется взглядом с Нугуром. Боковое зрение уже дважды предупредило, что тот пристально вглядывался в Главу кафеаха. Мог не утруждаться: Хамудар заранее знал, что будет зашифровано в холодных глубинах глаз старого шамана. Знал, и кое с чем даже готов был смириться – и с торжеством, помноженным на лукавство, и с иглами намеков на их круговую поруку; возможно, смирился бы и с лицемерным осуждением. Горькие пилюли, но их он еще как-то проглотил бы. Другая причина заставляла его старательно избегать взгляда Нугура (небо, будто издеваясь, окрасилось в цвет его глаз – светло-голубой).

Рука все еще поднята вверх.

«Покровительство. – Хамудар бессильно зажмурился, но спасительный черный не закрасил ненавистный голубой. – Он будет смотреть на меня как покровитель – сверху вниз».

Жидкий металл влился в уши – резко и болезненно. Глава Кафеаха содрогнулся. За прикрытыми веками он не разглядел, что глашатай Черного шатра уже воздел длинные «спицы» с шаром и полусферой, чтобы извлечь из своего инструмента оглушительный звон. Занавес церемонии Смотра. Момент, когда, казалось бы, можно спокойно выдохнуть.

Хамудар не выдохнул. Он снова вздрогнул, будто выныривая из глубокого сна, и широко распахнул глаза. Как и положено очнувшимся. Глаза сообщили ему, что спасительный занавес еще не опущен. Все оставались на местах, в том числе и глашатай.

– Грумшу избран! – громогласно известил Альх. Его зычный голос перекрыл тревожный гул трибун, по которым стремительно разносилась весть о смерти королевского наместника. – Узрите воплощение воли Огненного бога! Узрите новый талисман, выбранный для нас Его взглядом! – Глашатай взмахнул одной из «спиц» в сторону ряженой, как учитель указкой. Со спины невозможно было понять, насколько он потрясен: в раскатистом басе и жестах не было и малейших признаков смятения. Хамудар обреченно вздохнул. Пора признать, что все это – лишь спектакль, где каждый играет свою роль. И Альх отменно справлялся со своей. – Сейчас, – взревел он, – на ваших глазах избранница Зеленой звезды получит благословение Главы кафеаха!

Шум вокруг арены вдруг стих. Стараясь не смотреть ни на опустевшую ложу Суварха, ни на Нугура, Хамудар сделал шаг вперед. Чувства обострились, и теперь он слышал скрип каждой песчинки под своими сандалиями, каждый стук нательных амулетов. Каждый стук собственного сердца – его ритм стал сродни птичьей трели. Никакого Огненного бога здесь нет; от этой мысли веяло пустотой и холодом. Есть только дешевый спектакль, где он, Хамудар, стал главным постановщиком. Приближаясь к пяти прямоугольным колоннам, под которыми служители Черного шатра держали за локти женщину-птицу, Глава кафеаха невольно позавидовал Суварху. Ему, по крайней мере, удалось покинуть спектакль, не дожидаясь окончания действия.

Женщина-птица тем временем успокоилась. Что-то заставило ее прекратить этот странный хаотический танец под алебастровыми колоннами. Но что именно? Грозный вид служителей в черных хитонах, которых приставили охранять новый талисман? Внезапная тишина? Или сценарий, который семья Суварха заставила ее заучить?

Был ли у них этот сценарий?

Об этой части сделки шаман не знал ничего. Более того, он видел женщину-птицу в первый раз. Личное предсказание для Суварха, которое он, Хамудар, во многом сотворил сам. Начал творить еще до появления луча Зеленой звезды; до пересечения круга сушь-травы. В голове сверкнула кометой мысль (лицом и голосом ее был первый наставник Хамудара, старый Орс): «За намерениями нужно всегда следить, но не всегда следовать». Интересно, как он оценил бы намерение сыграть в Укажи-луч только камнями-проклятьями? А намерение вынудить Зеленую звезду сотворить зло? Мысли кружили над Хамударом, унося его все дальше от арены, зрителей, Нугура и женщины-птицы. И много мудрости, и еще больше осуждений получил бы он от Орса, если бы не приказал мыслям исчезнуть.

Да, это было в его власти. Иначе он никогда не стал бы тем, кем был.

Хамудар встал около ряженой, остальные черные шаманы и служители образовали вокруг них плотное полукольцо. Рваное серое облако набежало на Матерь звезд, и все цвета сделались глубже: красные участки маски стервятника стали бордовыми, белоснежная бахрома юбок-перьев оказалась пыльно-серой, длинные заостренные ногти начали казаться вытянутыми углями. Хамудар смотрел на нее, как смотрят на собственные непоправимые ошибки, – с холодной мрачной трезвостью. На него тоже смотрели: сквозь прорези маски воспалённо мерцали черные глаза. Шаман заставил себя вглядеться в них. Ничего.

Ничего божественного, равно как и дьявольского. Все эти перья, понял он, эта уродливая маска, эти птичьи когти и странное поведение – всего лишь бутафория. «Бедная женщина… – Хамудар впервые подумал о ней, как о простой хархи. – Они ей заплатили? Или просто запугали? А ее семья знает?» Ответом была пустота. И теперь пришло время эту пустоту благословить.

Хамудар вновь позавидовал Суварху.

А затем тишину арены прорезал его собственный голос:

– Кафеах принимает тебя. – Руки Хамудара, повинуясь голосу, простерлись к женщине-птице.

– Кафеах принимает тебя, – нараспев повторил хор стоящих позади шаманов.

Глаза ряженой озарились мгновением просветления. Она склонила голову набок и дернулась было к Хамудару, но хватка служителей не позволила ей сделать и шага.

– Я, Хамудар, стал свидетелем того, как божественный взгляд извлек тебя из камней Хробадума.

– Из камней Хробадума, – отозвалось многоголосное эхо.

– Я узнал тебя, когда ты сменила камень на плоть и явилась ко мне в другом обличье. – Шаман прижал кулак к груди. – Благодарю Огненного бога за этот дар. – Голова ряженой дернулась в другую сторону. Если она и играла в Стервятника, то определенно решила идти до конца.

– Благодарим Огненного бога за этот дар.

Знаком Хамудар приказал служителям снять с их пленницы маску. Это не было личной прихотью, жестом небрежения или проявлением силы. Любопытство здесь тоже ни при чем: за маской – пустота, это ясно как белый день. Но, без соблюдения правил, игры превращаются в хаос, а хаоса на сегодня уже достаточно. Спроси любого из зрителей, где здесь настоящий Стервятник, и ответ будет – за маской. Они ждали.

Один из старших служителей, коренастый и широкоплечий, коротко кивнул и вышел из полукруга. Расставил руки, будто хотел поймать сбежавшую из птичника курицу. Бесшумно подкрался сзади к женщине-птице, воспользовавшись ограниченным в маске обзором. Хамудар мысленно поблагодарил Брафара, так его звали, за эту осторожность. Наверняка, «грумшу» не захочет просто так расстаться с самой выдающейся частью своего костюма. Судя по ее поведению, она крепко срослась с порученной (или навязанной?) ей ролью, и, если действовать грубо… Нет, заключил шаман, лишние сцены здесь ни к чему.

Пока он рассуждал, Брафар уже оказался позади женщины-птицы. Растопырив бугристые пальцы и широко разведя локти, он с двух сторон схватился за маску и резко дернул вверх. Со своего расстояния Хамудар увидел, как от неожиданности «грумшу» вздрогнула всем телом, как она засучила ногами под слоем многочисленных юбок и затрясла головой. Бесполезно. «Телохранители» держали ее крепко, а Брафар, очевидно, изловил за свою жизнь не одну сотню куриц. Полая черно-красная голова стервятника воспарила над головой женщины-… теперь уже просто женщины, на прощание обсыпав ее обнаженные плечи дождем отклеившихся перьев.

Осторожно придерживая маску обеими руками, как ценный трофей, Брафар смиренно опустил голову и отшагнул назад, заняв свое место в полукруге. Стоящий напротив него Нугур выразительно стрельнул глазами в сторону выхода с арены, дескать, уноси совсем. Впервые за церемонию Хамудар заставил себя задержать на нем взгляд. Старик стал будто выше прежнего, прямой и несгибаемый как жердь, он буквально нависал над другими участниками Смотра. Казалось, что до происходящего на арене ему не было особого дела, а сам он – отрешенный сторонний наблюдатель. При нем был серый сучковатый посох, но Нугур не опирался на него, а просто держал перед собой, как бы требуя от всех соблюдать границы. Но когда порыв ветра сдул облако с лика Матери звезд и светотени вернулись на свои места, на лице Главного шамана Белых песков проступили черты глубокой озабоченности. Не о безразличии говорила его застывшая мимика, нет. Это панцирь, понял Хамудар. Панцирь, внутри которого оказаться может вовсе не черепаха.

– Двери Гобба открыты для тебя, грумшу. Добро пожаловать в новый дом!

– Добро пожаловать в новый дом!

Маска соответствовала своему содержимому: женщина оказалась уродливой. Даже хуже. Это был особый тип уродства, выходящий за пределы своего «носителя». Тот, к которому невозможно оставаться равнодушным; в котором не получится не отразиться худшей своей стороной. Первые мгновения Хамудар не видел лица женщины, только отдельные его черты: выпученные глаза (правый больше левого), перекошенный, землистого цвета, рот, ввалившийся, словно у трупа, нос, диагональный выпуклый шрам, навевающий мысль, что мироздание таким образом «перечеркнуло» свое неудачное творение. Эти почти физически неприятные черты никак не желали объединяться в единое целое.

Руки Хамудара коснулось что-то сухое и шероховатое. Невидяще всматриваясь в лик новоявленной грумшу, он механически выставил правую ладонь вперед – кажется, проводить церемонии он мог уже и в бессознательном состоянии, – и в нее предсказуемо лег горшочек зеленого порошка.

Сейчас придется её коснуться. «Зачем ты врешь? – встрепенулись крысы-мучители. – Ты не просто коснешься, и прекрасно об этом знаешь. Ты наконец посмотришься в зеркало – вот, что ты сделаешь, обманщик, обвешанный амулетами».

Хамудар с усилием моргнул и взялся за прохладную глину горшочка обеими руками – для верности. Ему показалось или под левым ребром скрипнули крохотные челюсти? В ответ он упрямо сжал собственные: как уже упоминалось, никакой стихии не под силу было остановить ритуальные процедуры под руководством Хамудара. В конце концов, он спас шаманство Чарьа от гибели не для того, чтобы самому подрубить его обрядовые корни.

Чьи-то холодные руки легли поверх Хамударовых, как бы помогая ему удержать почти невесомый горшочек, а над ухом раздался едва слышный тревожный шепот:

– Наперсник Светил, – голос принадлежал Ючифе.

– Говори быстро, нужно завершать Посвящение, – поторопил его Глава кафеаха, почти не шевеля губами.

Ючифа склонился над ним, делая вид, что поправляет на старейшине бусы и амулеты.

– Дурные вести из Гобба, Наперсник Светил. – Хамудар пронзил его взглядом, требующим срочного ускорения. Тогда Старший служитель выдохнул прямо ему в ухо: – Предвестники встревожились. В смысле, еще сильнее обычного. Буйствуют с самого начала церемонии. Служители Гобба ничего не могут сделать, Наперсник Светил. – Скользнув взглядом вниз, Хамудар с раздражением отметил, что у Ючифы дрожат руки. – Даже не представляю, как они встретят… – на мгновение он замялся – …ту, кого ожидают. – В Хамудара впился полный страха и ожидания взгляд.

Попытался впиться – так будет верно, если не отказывать себе в удовольствии придираться к словам. Именно попытался. Потому что буквально в миллиметре от поля восприятия Хамудара взгляд остановился – разумеется, титаническим усилием воли шамана. Не лишним будет в третий раз упомянуть о священности ритуальных последовательностей и стремлении блюсти их несмотря ни на что.

Поэтому, раздираемый сомнениями и предчувствиями (столь же дурными, сколь принесенные Ючифой вести), преисполненный самых мрачных ожиданий, Хамудар сделал уверенный шаг к грумшу, бросив Ючифе через плечо:

– А что им, по-твоему, еще делать? Они же Предвестники.

Большей лжи с его губ еще не слетало.

Шаман на ходу растер в пальцах сухую бархатистую субстанцию – толченый малахит, перемешанный с воском, – и загодя поднял руку вверх. Ему хотелось сделать все быстро. Как можно скорее завершить то, что он назвал «благословением пустоты», сопроводить грумшу в Храм Гобб, утихомирить Предвестников, и уже потом, в блаженной тишине Черного шатра, наконец, все осмыслить, взвесить и принять важное решение.

Тем временем несчастная перестала сопротивляться. Без своей маски она как будто уменьшилась – голова опущена вниз, поникшие, слегка вздрагивающие плечи, руки, еще недавно выделывавшие в воздухе немыслимые фигуры, висят плетьми. Брафар, все еще стоящий позади нее, вопросительно посмотрел на Хамудара и сделал странный жест, словно вырвал с корнем невидимое растение. Глава кафеаха отрицательно качнул головой: не надо. Довольно на сегодня дикости; довольно и насилия. Ни к чему запрокидывать бедной женщине голову, чтобы нанести на лоб метку Зеленой звезды.

«Ты опять врешь! – оживленно пищат крысы. – Опять-опять-опять! И это при твоей любви к правилам? Зрители должны видеть все в подробностях!»

Необходимо сохранить уважение народа к грумшу. Все они, и эта женщина не исключение, – талисманы. Воля Огненного бога, заключенная в телесную оболочку.

«Красивые слова оставь для публичных выступлений. Кто она для тебя?»

Выход, и притом, единственный.

Медленно, словно во сне, указательный и средний пальцы шамана, вымазанные темно-зеленым веществом, опускались ко лбу женщины. И в этот ответственный момент, венец церемонии, из прорези памяти вырвалось лицо другой женщины. Той, которой, в отличие от грумшу, действительно держали голову, пока он, Хамудар, благословлял ее золой и золотом. Ныряя отрешенным взглядом в омут прошлого, шаман видел, как смутный образ грумшу расплывается еще сильней; как липкое уродство превращается в обыденность – грубые черты рано состарившейся женщины в плену соломенной болезни.

«Какой хитрый! Решил прикрыться воспоминаниями? Думаешь, это поможет?»

Как она тогда сказала? Что она сказала, уходя? Рука опускалась все ниже, пока Хамудар выжимал из памяти отвлекающие подробности. Прощальная фраза больной никак не шла на ум, и сквозь ее образ, словно отражение в запотевшем зеркале, снова начала проявляться женщина-птица.

«Ну и что же она тебе сказала? Не можешь вспомнить? Ладно, мы тебе поможем, в первый и последний раз!»

Она сказала… Сказала…

«Теперь можно и умереть».

Когда Хамудар коснулся лба женщины, та инстинктивно отдернула голову назад – безо всякой посторонней помощи. Ровно в этот миг широкое обожженное лицо больной окончательно растворилось в непримиримо живом и настоящем лице женщины-птицы. Небрежно и размашисто – руки плохо слушались – шаман впечатал зеленую метку в бледную, неприятно влажную кожу, а его голова, будто отражение грумшу, тоже слегка отдернулась назад.

Вперед выступил Альх. Время завершительной речи и последней порции металлического перезвона.

Служители, удерживавшие грумшу, напротив, отступили назад и заняли свои места в полукруге шаманов. Ни шага в сторону от протокола церемонии.

– Возрадуйся, народ Чарьа! – протрубил Альх. – Прими новый талисман в своем сердце! Знай, что Глаз Огненного бога приглядывает за нашей землей и посылает нам особую милость! В грядущем созвездии…

Слух Хамудара сплел из этих слов протяжный, рокочущий клубок. Слова, лишенные значений, гулко перекатывались над головой. Хамудар не боялся, что шар из звуковых нитей обрушится на него или что из него вырвется молния. Потому что знал: внутри этого клубка – пустота.

Волна радостных возгласов толпы омыла пустоту прозрачным ореолом.

И посреди этой пустоты, в чреве бессмысленного ничего, перед ним стояла женщина с корявым бирюзовым пятном на лбу. Желание отвести взгляд стало почти нестерпимым. Сердце трепыхалось меж ребер с отчаянием птицы, угодившей в силки. Смятенный ум тыкался в самые дальние углы сознания, пытаясь отвлечься, заслонить чем-нибудь жуткий образ. Ничего не получалось (крысы и те заткнулись); семена пустоты засеяли все пространство, уничтожили все вокруг – все, кроме нее. Смотреть было больше попросту не на что. Встреча неизбежна, понял Хамудар.

«Теперь можно и умереть», – подтвердил из прошлого хриплый женский голос. Лучшее ободрение за сегодняшний день.

«Обреченность – двоюродная сестра смелости», – согласился старый Орс. Лучшее определение душевного состояния Хамудара.

Незаметно кивнув невидимым собеседникам, он, наконец, перестал шарить взглядом в пустоте. Приказал мыслям бросить бесполезные поиски «зацепок». Сотрясаемый мелкой дрожью, давясь тяжелым, колючим воздухом, шаман перевел все внимание на одинокую фигуру посреди ничего. Он открылся и замер. Знал, что будет дальше; знал с самого начала церемонии. Грумшу будто тоже знала – в ее взгляде неожиданно вспыхнула искра осмысленности.

Незримый барьер между ними треснул и рассыпался на миллионы таких искр. Теперь шамана и женщину разделяли только серые пряди дыма – остатки пелены в глазах Хамудара. Остатки оправданий и иллюзий. Но дым быстро рассеивался. Он больше не прикрывал грехи шамана, ничего не прикрывало – ни внешние приличия, ни ревностное соблюдение правил, ни помпезность традиций. Неужели никто не видит, что зашифровано в облике грумшу? Разве никто не понимает, что ее искривленное лицо – это его, Хамудара, ложь? Что тот ломаный, противоестественный танец – его интриги? Если спасение шаманства лежало на одной чаше весов, то вторая, наверняка, опустела: с нее выскребли все, чтобы создать эту грумшу. Живое напоминание о цене.

Внезапно дрожь перестала бить Хамудара. Нет, ему было все так же холодно, но теперь он испытывал нечто вроде слияния с этим холодом, как пловец, только-только освоившийся в ледяном озере. Ледяное погружение пошло ему на пользу – внутри, болезненно щелкнув, встало на место сразу несколько костей. Он принял эту боль, как справедливую пощечину. Здесь, лицом к лицу со своим творением, шаман нашел силы признать: это я. Ровно то же уродство корчится и гниет внутри него самого, а отрицание, самообман и ширма из благих намерений служат прекрасными удобрениями.

Он перестал бояться «липкости», исходящей от грумшу. Замараться сильней было уже невозможно. Хотя нет, шепнуло подсознание, есть еще один заключительный способ. И очнувшаяся от спячки память коснулась уха полными пересохшими губами и зазывно прохрипела: «Теперь можно и умереть».

Странно, но эта мысль больше не показалась Хамудару утешительной. «Нельзя, – твердо ответил он ей. – Смерть нужно еще заслужить».

И Хамудар принял решение.

Из каменной толщи наружу рвался звук. Это стало понятно еще на подступах к Гоббу. Горький и сухой воздух холма, на котором возвышался Храм грумшу, начал медленно обрастать пронзительным гулом. Он шел неровными накатами, подобно волнам. Процессия с женщиной-птицей двигалась навстречу ему по угловатым серым ступеням, весьма условно проступающим сквозь бледно-зеленый мох и травы.

– Предвестники…– перешептывались между собой служители.

Всем было не по себе. Все знали, что Предвестники бывают – могут быть. Глина табличек Травируммы – трактата о Зеленой звезде – хранит упоминания о них; в образе сияющего венца для грумшу появляются они в заговорных песнопениях накануне игры в Укажи-луч. Во всей процессии не было, пожалуй, ни одного хархи, который бы хоть раз не пропел эти строки:

Отразится Предсказанный в людях и птицах,

Весть о нем отзовется во многих,

И прежде, чем грумшу этот родится,

Предвестники выкуют для него корону[1].

Вот только никто никогда не видел этих «кузнецов». В них верили, как верят в древний миф, их почитали, как еще одно чудо Зеленой звезды. Из текстов Травируммы они даже перекочевали в народный фольклор: в северном краю Чарьа, Сухонглях, они выступают в роли «осколков удачи» для бедных и обездоленных, а в южном Хищнотравье, наоборот, злыми двойниками настоящих грумшу, которыми даже пугают непослушных детей. Отвергнутые Смотром претенденты никогда не считались Предвестниками. Они не проявляли никакого интереса ни к выбранному грумшу, ни друг к другу и вообще ни к чему не стремились. Другими словами, были обычными подделками. А если педантично следовать тексту, то очевидно, что Предвестники должны быть еще и значительно старше своего грумшу.

И вот теперь в Гоббе их целая толпа. Стая. Признаться, Хамудар еще не видел их вживую – только в подробных устных отчетах Старших служителей. Теперь, поднимаясь с торжественной процессией к Гоббу и вслушиваясь в их нарастающие крики, шаман понял, что уже видит стаю женщины-птицы.

Этот невыносимо долгий день начинался клониться к закату, лучи Матери звезд тихо скользили по верхушкам одиноких каштанов – от этого их желтые «свечки» послушно вспыхивали. Но затаившихся в Храме Предвестников будто оскорбляла эта благодать. Шелест легкого ветра, стрекотание цикад, звяканье амулетов постоянно перечеркивало их надрывное «Хри-йи-и-и!». Хамудару казалось, что запечатанное в выкриках злорадство отравляло сам воздух.

Звуки стали линиями, грубыми и размашистыми, словно росчерки углями. Словно то бирюзовое пятно, что он, Хамудар, оставил на лбу женщины-птицы. Они рассказали о Предвестниках куда больше, чем доклады Ючифы. Сотканные из звуков линии нарисовали исхудалые тела, ломаные движения, высунутые языки, стертые костяшки пальцев, длинные черные ногти, вырванные клочья волос, брызги слюны, вывернутые запястья. А когда до храмовых ворот оставались считанные шаги и гул превратился в рык, воображение Хамудара обострилось до предела. С беспощадной точностью оно сообщило ему две вещи: о них нельзя говорить во множественном числе – все они Предвестник; у Предвестника нет глаз.

Всю дорогу грумшу молчала. Никакой реакции ни на восхождение к Храму, ни на зловещие вопли, оглашавшие холм. Что-то произошло с ней на церемонии; под конец она выглядела понурой и уставшей. Бахрома черно-белых юбок уныло волочилась за ней по каменистым уступам, плечи ссутулились, спутанные темные волосы падали на лоб, скрывая лицо.

«Оно и к лучшему, – шевельнулась низкая мысль. И стала почти невидимой за оправданием: – Мне просто нужно время. Я привыкну к ней. Однажды привыкну».

Распахнулись ворота. Выгравированная на их верхушке железная зеленая звезда будто бы треснула и разделилась пополам. Ее острые лучи-зубцы порывисто рассекли закатный воздух; изнутри призывно захрипели крики (несведущие могли принять их за скрип несмазанных петель). Медленно, словно нехотя, процессия начала просачиваться сквозь открывшийся проем.

Колонна безликих серых фигур служителей, выстроившихся перед входом, лишь подчеркивала аскетичность внутреннего двора Гобба. Ничего в нем не было от великолепия и масштаба церемонии Смотра: несколько грубо сколоченных скамеек, пара-тройка скромных клумб с белыми паучьими лилиями, деревянный алтарь с одной-единственной свечой. В промежутках между воплями из стен Гобба можно было услышать ее испуганное потрескивание.

Эмхис, Страж Храма грумшу, быстро прошелестел по ступеням навстречу гостям. Подобно летучей мыши, он взмахнул рукавами серого одеяния и коротко кивнул прибывшим. Они мало его интересовали – взгляд усталых, испещренными красными капиллярами глаз Эмхиса был направлен строго на Главу кафеаха.

– Мы сделали все, что могли, Наперсник светил, – прошептал он, сгибаясь к сложенным ковшиком ладоням. От Стража Гобба пахло щёлоком и дымом. – Не отказали ни одному Предвестнику.

– Спасибо, Эмхис. – Хамудар быстро коснулся его лба одним из амулетов. – Да осветит Вирумма твой путь.

Едва он закончил фразу, по барабанным перепонкам ударило яростное «Хри-йи-и-и!», и оба шамана непроизвольно поморщились. Вновь Хамудару показалось, что Предвестнику претит все светлое и благое. Хотя, что взять со стервятника? Всегда и везде он будет выискивать мертвечину.

Страж Гобба осторожно проговорил:

– Наперсник светил, вы… – Сомнения заставили его закусить нижнюю губу. – …вы знаете… – снова пауза – какие они?

Этот извиняющийся тон вовсе не понравился Хамудару: уж его вины здесь точно нет.

– А вы знаете?

У Эмхиса дернулся правый глаз.

– Как не знать, если уже несколько созвездий эти чудовища живут в одном Храме с самыми священными существами нашей земли. Они…

– Это не «они». – Услышав это, Эмхис вытянул шею вперед, будто не расслышал. Его полное, гладкое лицо превратилось в один большой знак вопроса. Оно вытянулось еще сильней, когда Хамудар с холодной уверенностью сообщил: – Предвестник там один.

Эмхис чуть склонил голову набок, во взгляде мелькнула какая-то отстраненная мысль, которую он, однако, немедленно подавил, громко объявив:

– Избранница Зеленой звезды, твой новый дом ждет тебя! – Молчаливая толпа никак не отреагировала на приветствие. Усталость, разочарование и тревога от «птичьих» криков стерли с ее лиц всю одухотворенность. Еще меньше энтузиазма по поводу нового дома было на лице у самой «избранницы». Затравленно озираясь по сторонам, словно приведенное на убой животное, она беспокойно сжимала и разжимала костяшки пальцев. – Новоявленная грумшу, – снова обратился к ней Страж Гобба, – яви себя своему новому жилищу. – Призыв, хоть и громогласный, прозвучал безрадостно и сухо. – Яви себя своим Предвестникам.

Хамудар заметил, как на последнем слове искривились губы Эмхиса.

Без маски плохо. К коже больше не прилегает ее правильная красная изнанка. Глаза глядят на мир напрямую, не из укрытия прорезей-бойниц. Мир обступает, облепляет собой Нымь, как туча насекомых. Это вовсе не так приятно, как она себе представляла.

Город-зверь побежден, ну и что с того? Стало только хуже. Ну заплатили ей за прекрасное, свежайшее мясо золотой монетой; ну сыграла она наконец с великаном на его небесную монету и выиграла; ну забрала небесную монету себе и украла у города-зверя его единственный глаз. Вот он – здесь, болтается на шнурке. Хорошего в нем только то, что к вечеру теперь меньше жжется.

С победителями все хотят дружить. Запах победителя – не тот, что у восхитительного товара, нет. Этот запах отвратителен. Резкий, железный и соленый, он обращает города-зверя в гигантскую тучу насекомых. Тот хитер, дьявольски хитер, даже когда проигрывает. Не под силу ему тягаться с Укравшей глаз, вот и решил растащить ее силу миллионами щетинистых лапок, соскоблить ее веером прозрачных слюдяных крылышек и высосать армией хоботков. Втянуть в себя запах победителя, чтобы стать им самим.

Отчасти ему это удалось. Ослепленный город-зверь рассыпался в крошку, и там, на арене из змеиных колец, возродился в рой насекомых. Сначала они вцепились в маску Стервятника и, треща крылышками, сорвали ее с Нымь. Без прорезей-бойниц все стало огромным. Слишком ярким и настоящим. Нымь такое не любит. Наверно, и друг-тень был там, среди этого жужжащего роя – не разглядеть. А еще они смотрели, все и разом. Туча насекомых слилась в огромный овал с черным дрожащим зрачком – Око города. Оно смотрело. Взгляд Ока плавил, истончал Нымь, слой за слоем снимая позолоту с ее победы. Он же оборвал и победный танец около выбитых серебряных клыков города-зверя.

Может, серебро лучше золота?

Нымь этого уже не узнает – рой насекомых унес ее далеко. Куда-то наверх, к небу. Швырнет ее с высокой скалы, и дело с концом. А где-то рядом будет долго-долго хохотать из-под земли обыгранный Великан.

Когда насекомые, наконец, перестали тянуть ее вперед и замерли, дрейфуя в зловеще-фиолетовых сумерках, Нымь поняла, куда они ее притащили, – в свой улей. Стало вдруг тихо; рой прекратил жужжание и снова стал Оком. Гаснущий свет монеты Великана окрасил его бордовой каймой. Свет болезненный и недобрый.

Улей, напротив, медленно тонул в подступающем с гор сумраке. И все же был различим – высокий каменный гриб с тремя шляпками. К верху шляпки сужались – одна выступала из-под другой, – и это напомнило Нымь о юбках Красильщицы. Ее шуршащие по полу подвала юбки, тяжелый – хороший – запах жасминового масла и красная краска для масочной изнанки. Все остальное таяло в памяти Нымь и сползало куда-то в пустоту.

В прекрасную, навсегда утраченную пустоту, которую она, увы, не ценила.

«Нымг-нымг…» Мотив застревает в горле. Нымь хочет вдохнуть, чтобы вытолкать из легких ломаную, неправильную мелодию, но задыхается и кашляет: из улья отвратительно пахнет. Мерзкий, тошнотворный запах лжи. Она скрипит горечью мыльного корня, надменно чадит дымными смолами – все пытается продать себя подороже. Запах надменности и бесчестья. Для Нымь он противней щупалец города-зверя. От плевка ее удерживает только мысль о том, что для него придется открыть рот. Из улья раздаются надсадные вопли – так, наверно, кричат те, кого заставляют дышать этим воздухом.

Попади Нымь внутрь, она бы тоже закричала.

Похоже, рой умеет читать мысли. Вновь он окружил Нымь и тащит ее вперед – прямо в улей. Запах усиливается, вопли тоже. Нымь закрывает лицо руками, пытаясь как-то отгородиться от разверзшегося нутра улья, но руки – это не маска Стервятника, они не спасают. Рой несет Нымь в воющую темноту, окутанную дымом и неверным светом.

Город-зверь снова перехитрил ее и загнал в клетку.

Глаза постепенно привыкают к темноте. В трепещущем свете – он кое-как пробивается сквозь толщу роя – медленно, одна за другой, вырисовываются фигуры. Но вот чьи? Нымь изо всех сил вглядывается свободными от маски глазами в странные силуэты, но никак не может понять, кто это перед ней. Будто сговорившись, молчат чутье и воображение.

Незаметно стихают вопли. Тишина начинает давить, как низкое небо. Нарушает ее только приглушенное шуршание – фигуры ползут по каменному полу улья к Нымь. Дышать нельзя, здесь все пропитано ложью. Дым и мыльный корень ничуть ее не облагородили. Надеясь спастись, Нымь призывает в памяти чудесный запах свежайшего мяса, лилий и жасмина Красильщицы. Иллюзия ей помогает – кое-в-чем она все же сильна.

Рой снова, в третий раз, превращается в Око. Оно нависает над Нымь, следя за каждым ее движением, постепенно загоняя в угол. Со стороны кажется, что Нымь идет навстречу ползущим к ней фигурам, но на самом деле она лишь пытается уйти подальше от Ока. Эхо ее шагов тонет в сухом шуршании.

Взгляд вдруг натыкается на препятствие, и Нымь замедляет шаг. Что-то огромное, от пола до потолка, встает на ее пути к фигурам. Вокруг препятствия больше света; его изжелта-белые кольца похожи на звенья кандалов. Кого здесь удерживают?

Только теперь до Нымь дошло, где она: в тюрьме. Кандалы найдутся и для нее. Вот только кто же он, этот гигантский узник? С кем ей предстоит провести здесь остаток жизни?

Кандалы Нымь будут такими же раскаленными?

Движение рождает цвет. Узник оказывается зеленым: огненные кандалы в конечном счете вырывают этот цвет из хватки тьмы. Цвет рождает узнавание. Эта каменная статуя – Подземный великан. Причина всех бед Нымь. Даже не жалко, что его поймали первым. Если бы не их игра на Небесную монету…

Воспоминания о рынке, чудесном благоуханном товаре, друге-тени и костяной музыке превращаются в жухлые лепестки увядшего цветка; они покорно разлетаются по закоулкам разума. В попытке ухватить их Нымь вскидывает руки и хватается за воздух, но в ладонях остаются лишь бордовые следы ногтей. Кто-то удерживает ее за локти, но смысла в этом уже нет – воспоминания все равно разлетелись.

И тогда, за пару мгновений до того, как ее руки будут полностью обездвижены, Нымь решает: забирай! Забирай, проклятый великан, свою Небесную монету! Нымь больше не играет с тобой!

Нымь больше не играет ни с кем.

Втянув голову в плечи и резко извернувшись, она срывает с шеи золотую монету. Отчаянно кусает чью-то руку – та вознамерилась ограничить движения Нымь. И воспользовавшись секундным замешательством «охранника», швыряет монету Великану из зеленого камня.

Холодно и отчужденно металл врезается в горную породу, и, непринятый ею, равнодушно отскакивает в сторону, чтобы затеряться где-то между бугристых каменных пальцев. Все кончено. Нымь больше не играет ни с кем. Она пришла из пустоты и теперь возвращается в нее. Надо бы подыскать здесь место в каком-нибудь темном углу.

З-з-з-звяк! Над головой Нымь что-то сверкает и тут же растворяется в темноте улья. Звук тут же возвращается, теперь уже умноженный на три. Нымь запрокидывает голову и недоуменно вращает глазами: она-то больше ничего не швыряла. Позади нее разносятся порывы возбужденного шепота. Им отвечает новый накат перезвона, теперь гораздо отчетливей. Светящиеся кандалы великана разгораются еще ярче: движения воздуха стряхнули с них дрему. В этом свете видны фигуры – те, что до этого, шурша по полу, ползли к Нымь. Теперь она видит их, и в то же время, нет. Это узники города-зверя, у них плоть, кости, волосы и ногти, но внутри их пустота. Город съел их, поняла Нымь, но съел изнутри.

Это они швыряют в великана – так приказывает им их пустота. Металлический перезвон вытаскивает с задворок памяти костяную музыку, и Нымь горько усмехается.

Пустоте нужен звук.

А звук усиливается, питает сам себя и властно обвивает улей. Звук вновь становится здесь единственным смыслом. Когда звук заканчивается, фигуры, словно раздавленные им, падают ниц.

Сзади, не мигая, глядит Око города; Нымь чувствует его растерянность. У ее ног ползают узники. А самый главный из них – Подземный великан – равнодушно взирает на всех с высоты своего исполинского роста. Вряд ли он видит, что пальцы его ног скрылись под ровным слоем монет.

[1]Источник: полное собрание священных текстов Травируммы, составленных Кафеахом при Щудруме в I веке (120-е созвездие от покорения земли Песков) по времяисчислению Чарьа. Раздел «Заговорные ночи», часть 3.

Проклятие Вагры. Глава 8. Нити

Минуло 15 звездных оборотов

Было ли когда-то что-то еще? По привычке Джур запрокинул голову и посмотрел наверх. Одинокий квадратик света под потолком – единственный признак жизни в этом каменном мешке. Единственное напоминание о том, что за его стенами загораются, гаснут, мелькают, тянутся, ползут и летят дни. Здесь, в тюрьме Белых песков, нет никаких дней, лишь темнота, скупо разбавленная мутными отблесками лучей. Темнота, мыши и пыль.

– Господин наместник! – донеслось из-за железной решетки двери. – К вам посетитель.

Джур пригладил поредевшие волосы и заставил себя распрямиться на прибитой к стене скамейке. От волос на ладони остался тонкий маслянистый налет, в пояснице слегка стрельнуло. Отдаленно, почти не ощутимо, но Джур знал, что ночью боль вернется.

Боль, как и воспоминания, всегда приходит ночью.

В тяжелом замке повернулся ключ. Негромкий по своей природе звук, но тюремная тишина превратила его в ржание взбесившейся лошади, а скрип петель – в раскат грома.

Словно первые льдинки града по мостовой, звякнули налобные цепочки. На пороге, в ореоле из остатков закатного света, стояла жена Джура, Изолла.

– Моя дорогая! – обратившись в тугую пружину, наместник Чарьа подскочил со скамейки, и два размашистых шага спустя склонился над рукой жены. В пояснице снова кольнуло.

– Ровно пять тристихов из «Пепельных приношений[1]» Уктура, – предупредил рослый стражник, уже закрывая дверь с обратной стороны.

– Узор песков нарушен дерзко

Печатью тысячи ступней,

Он встретил с злобой суевера

Своих непрошенных гостей, – начался обратный отсчет из-за решетки.

От прикосновения мужа Изолла вздрогнула, словно оцарапавшись о него, но не отстранилась. Джур заметил, что это стоило ей определенных усилий, и все же не мог отпустить руки жены. Ее присутствие – он слишком, почти до зависимости, к этому привык – всегда было даром. Словно скромное, тихое волшебство, столько раз оно окутывало Джура своей благодатной дымкой. Он вдыхал ее, как Ралаф – пыльцу нафрии, зная: увянувшее – расцветет, острое – сгладится, запутанное – развяжется, а пустынное – наполнится.

В этот раз волшебство подействовало иначе.

– Я не виню тебя, – сообщила жена с какой-то пугающей сдержанностью. – Никого не виню.

Джур впился в посетительницу взглядом, пытаясь понять: это все? После того кошмара, что они пережили три дня назад (или два? может, пять? он запутался)? Это все, что она предлагает, – никого не винить? Джур медленно втянул воздух сквозь зубы. У него-то обвинений был целый список.

– Так, значит? – Он еще сильнее сжал руки жены. В ответ на это внутри его ладоней стиснулись и ее маленькие кулаки.

– Я вот о чем подумала, Джур. – Не задержавшись на нем, взгляд Изоллы скользнул наверх, к квадратику под потолком. Ему и были адресованы все ее дальнейшие слова – этому крохотному кусочку лилового неба, чудом втиснувшемуся в крохотное тюремное окно. – Когда нарушаешь правила, – тихо проговорила Изолла, – возникает ложное убеждение, что их нет. Ты переступаешь черту, и она оказывается позади тебя. Ты идешь вперед и не оглядываешься. – Смысл ее слов плохо доходил до Джура. Он знал одно: это слова чужого человека, а единственная черта, которую он видел, находилась сейчас между ними. – Но, если ты чего-то не видишь, это не значит, что оно не существует.

– Ты сказала, что никого не винишь.

Прикрыв усталые глаза, Изолла согласно кивнула.

– Так и есть. Мы оба предпочли не видеть. – По ее дрогнувшим векам Джур понял, что жена с трудом сдерживает слезы. – И нам обоим стоило обернуться.

Пальцы Джура разжались, выпуская руки Изоллы. Как же легко она сдалась… С какой непринужденностью, даже изяществом, вышла из игры. Нет, с отчаянием осознал наместник, жена не станет бороться. Не теперь, когда Закон кафеаха смотрит ей прямо в глаза. Поэтому, наверно, она и отводит сейчас взгляд. Как будто боится замараться в его грехах еще сильней. Вот только где был этот страх пятнадцать звездных оборотов назад, когда, заперевшись в подвале Рассветного дома, они вдвоем клеили и красили маску для фальшивого Стервятника?

– Иглы песка вонзались в тело,

Сулили бурю и беду;

Неколебимо наши предки

Встречали здесь свою судьбу! – продолжался из-за двери стихотворный обратный отсчет.

Начало второго тристиха. Нет времени ни для философии, ни для метафор, ни для сожалений, понял Джур. К делу.

– Что говорит мой поверенный? – Тон его сделался деловитым, почти требовательным. – Он передал кафеаху наш протест?

При одном упоминании кафеаха глаза Изоллы невольно расширились, будто пытаясь прогнать тень полузабытого ужаса. Похоже, ей это удалось: дочь первого казначея Подгорья умела брать себя в руки.

– Разумеется, передал.

Простые слова, но во мраке тюремной камеры от них вспыхнул робкий огонек надежды.

– И? – только и смог выговорить наместник. Дабы сэкономить драгоценное время, он взмахнул руками, умоляя продолжать.

– Хамудар, – Изолла буквально выплюнула это имя, – сказал, что наш протест будет учтен.

Учтен! Ободренный этими словами, Джур дотронулся до плеч жены.

– Вот видишь! – Но она не потянулась к нему в ответ. Напротив, как-то резко уменьшилась, съежилась от его прикосновений. Джур старался не замечать этого, всем существом цепляясь за ожившую веру. – Видишь – протест будет учтен. Ничего еще не решено, ясно? Будет суд. Разбирательство. Лучшие законники из Подгорья будут биться за нас. – С каждой фразой он слегка встряхивал жену, точно пробуждая от оцепенения и безысходности. – Совпадение, болезнь, припадок – вот что они скажут кафеаху. На нашей стороне будут и лекари! – Энтузиазм Джура бил ключом. Изолла зажмурила веки. – Бедное наше дитя!.. Ее должны жалеть, молиться за нее, а не осуждать. Скоро все это поймут! И будут стыдиться за свои обвинения! Готовьте диагноз! Обычный, жизненный, безо всяких там проклятий, звезд и камней. Не жалейте на это монет, слышишь? Пусть проявят творчество, изобретательность! Время еще есть! Протест будет учтен, – смаковал спасительную фразу наместник.

Мгновения встречи таяли на глазах – об этом напомнили строки четвертого тристиха:

– Назад никто не озирался,

Песчаных змей рубили в пыль,

Пескам Слепым никто не сдался,

Сам Огненный теперь их поводырь!

«Не мог этот их Уктур сочинить побольше?» – с досадой подумал Джур.

В ту же секунду он резко пошатнулся, и, потеряв равновесие, еле устоял на ногах: Изолла неожиданно вырвалась из его хватки. Нервно поправляя рукава из темно-серого бархата, она попятилась к противоположной стене. Тревожно позвякивали серебряные цепочки.

– Моя дорогая, прости, – вырвалось у наместника. – Прости, наверно, я тебя напугал. – Он сделал небольшой шаг вперед, протягивая руки к жене. – Но я увидел путь! – Новая волна возбуждения охватила Джура, сметая все попытки смягчить тон. – Дорогу, которая уведет нас от этого безумия! Теперь я вижу ее, понимаешь? – Изолла вжалась в холодную каменную кладку стены. – А ты? Ты видишь?

– Вижу. – Что-то очень похожее на облегчение разлилось по занемевшему телу Джура. Но уже следующая фраза жены грубо оборвала эту нежданную негу: – Я вижу вторую черту, которую ты хочешь переступить. Второй обман, в котором мы должны участвовать. – Взгляд жены потемнел. – А если добавить великое деяние твоего отца, то – третий.

От ее вернувшейся отстраненности Джура затрясло. По спине пробежала судорога, и, сквозанув по крестцу, предательски застряла в коленях.

– Ты говорила, что никого не винишь, – снова напомнил он. И только произнеся эти слова, понял, как мелочно и пусто они звучат.

Изолла на это с достоинством кивнула:

– Верно. – Будто вспомнив о своем статусе, она, наконец, распрямилась. – Потому что винить судьбу – глупо. – Когда жена подняла острый подбородок, узоры налобных цепочек вернулись на свои места. – Но еще глупее – без конца спорить с судьбой. И думать, что переступленные тобой черты сотрутся сами.

Возбуждение сменили апатия и слабость. Раскачиваясь на этих волнах, наместник постепенно терял чувство реальности.

– Как ты можешь так говорить? – обессиленно выдохнул он. – Так говорить, будто речь идет о каких-то незнакомцах… – Всматриваясь в лицо жены, теперь Джур не узнавал его. Какое страшное, непростительное, ублюдское предательство! И от кого… В сердце дважды остро кольнуло – это упали первые зерна ненависти. Она не будет бороться, с ужасом осознал он. Не будет. И тогда из горла хрипло вырвался последний довод: – Но это же наша дочь!

Первым ответом Джуру стал прощальный скрип железной двери.

А вторым леденящие слова жены:

– Теперь у меня нет в этом никакой уверенности.

От гнезд и их обитателей Тарун[2]отделял последний коридор. Ряд потрескивающих факелов по обе его стороны напоминал звериный оскал. Гнезда… Было время, когда Тарун всей душой их ненавидела. Когда черные ветки и прутья казались ей когтями, а их переплетение напоминало угловатую паутину. Форма гнезд, вроде бы приятно округлая, но насквозь пронизанная острыми углами сломанных веток, внушала недоверие и тревогу.

– Тарун, Избранница! – раздался заискивающий шепот. – Мы не хотели сегодня Вас беспокоить, но Ваше внимание действительно необходимо. – Шепот, запах выскобленных щелоком одежд и почти выскобленная из тона брезгливость. Тарун не потребовалось даже повернуться, чтобы увидеть перед собой неизменного Стража Гобба, Эмхиса.

– Я уже здесь.

У ненависти всегда глубокие корни. Скрываясь от дневного света, они упрямо тянутся в прошлое – невидимое, но беспощадное. Когда Тарун начала погружаться в Отражение, ее ненависть и страх заметно ослабли, не в силах противиться изменениям. Медленно, не без борьбы отступали они, день за днем, выжигаемые светом нового знания. Отступали, но все же оставались в поле зрения. Как гнилые, изъеденные насекомыми корни, страх и ненависть все еще незримо влачили жалкое существование в душе Тарун.

– Нижайше благодарим, Избранница. – Эмхис на ходу поклонился. Между хриплым воплями – они давно стали неотделимой частью Храма грумшу – Тарун услышала, как скрипнули задубевшие от бесконечных стирок рукава одеяния Стража. Очень скоро новая лавина воплей, рвущаяся из главного зала, стерла тихий звук в пыль.

Семенившие слева Служители храма, перебивая друг друга, прошелестели:

– Разумеется, мы помним, что сегодня тринадцатый день созвездия.

– Клянемся Вируммой, мы изо всех сил старались блюсти спокойствие, насколько это здесь возможно.

– Поверьте, мы ни за что бы не побеспокоили Вас в день Очищения…

– …будь это обычный случай.

Словно летучая мышь, Эмхис взмахнул рукавом в сторону шепчущих, приказывая умолкнуть. Те резко пригнули шеи – механически, будто от удара. Тарун поморщилась: она терпеть не могла приказы.

Не успела рука Эмхиса опуститься обратно, как Тарун резко повернулась направо и поймала ее за запястье. Грубая ткань одеяния чуть не поцарапала ей ладонь. Служители вздрогнули и остановились – все как один.

– Забываете собственные слова, Страж? – Звук ее голоса, низкий и глубокий, безо всякого усилия подавил тревожный гвалт. Как и угольки затаенного гнева, вспыхнувшие было в глазах Эмхиса.

– Какие слова, Избранница? – со всей почтительностью осведомился он.

Не смея шевельнуться, Страж Гобба застыл в той самой позе, в которой собеседница схватила его за руку. К слову, она ее так и не отпустила.

– Здесь Храм, а не армия.

Эмхис вздохнул – на взгляд Тарун, преувеличенно тяжело, – и его мешковатое одеяние грузно колыхнулось в такт. Это «непроизвольное» движение увлекло за собой и руку женщины – ее словно мягко одернули. Взгляд Тарун потемнел.

– Совершенно верно, Избранница, так я и говорил.

Энергичный кивок головы передался всему телу и вновь позволил Стражу незаметно дернуть схваченной рукой. Тарун брезгливо представила, как его скрипящая чистотой одежда оставляет на ее пальцах следы вываренной золы. И тогда она, как и Эмхис, тоже будет казаться всем чистой. Кристально, безукоризненно чистой… Эти мысли чуть было не разжали пальцы Тарун, но, прогнав их, она, наоборот, усилила хватку.

– Говорили, чтобы в свое время выдворить из Храма солдат, о которых Глава кафеаха с таким трудом договорился с наместником. – Сквозь толстые каменные стены снова стал пробиваться нестройный гул, как бы напоминая Избраннице, что ее возможности не беспредельны. Пришлось повысить голос. – Вы не позволили им поддерживать здесь хотя бы подобие порядка, за который мы платим столь высокую цену. Не позволили помочь с тем хаосом, безумием, – слово исторглось из ее горла, как шипящее масло, – в котором мы тонем на вершине этой проклятой горы! Верно, Храм – это не армия, но зачем тогда Вы устроили здесь свою собственную? Вы взяли от нее худшее – грубость, наказания, бесчеловечность – и оставили это здесь. – Женщина выразительно обвела глазами пространство малого зала, будто видела наяву все перечисленное. Возможно, так оно и было. – Разменяли реальную помощь на сохранение завесы тайны над Гоббом. И собственную гордость.

Обстановка накалялась. Уже начали испуганно переглядываться служители, голоса из-за стен сплелись в новом оглушительном витке своей «симфонии», а Эмхис, в его сером рубище с капюшоном, напоминал грозовую тучу. Слова рвались из него, точно отдаленные молнии, и Страж сдерживал их как мог.

Его слабое, безвольное возражение прозвучало, скорее, как оправдание перед подчиненными:

– Суть Гобба – уединение, – упрямо процедил он, – и беззаветное служение грумшу. Ради… – скованный хваткой Избранницы, Страж не смог сделать жест в сторону служителей, но заменил его красноречивым взглядом.

– …ради сохранения силы живых талисманов Чарьа, – размеренно продекламировала стайка в серых капюшонах.

Эмхис самодовольно ухмыльнулся: ему таки удалось показать свою власть, не прибегая к «армейским» методам. Как раз в этот момент Тарун, наконец, разжала ладонь вокруг его запястья. Так, словно вдруг резко утратила интерес к происходящему. Улыбка Стража мгновенно потухла – ее стерла невидимая пощечина пренебрежения Избранницы.

Тарун отшагнула назад и, требуя внимания, степенно развела руками. В пляшущем свете свечей, утопленных в стенные проемы, бирюзовый муслин ее платья, усеянный семигранными вышивками из белого бисера, казался беспокойным морем. Хаотическая игра света и тени делала ассиметрию лица Избранницы еще более заметной. Серебристо-зеленое напыление на бритом черепе тускло переливалось, точно щит, прошедший через чистилище сражений.

Точно маска – надежная и непроницаемая.

– А я, по-твоему, не талисман? – Правая рука поднялась вверх. Гул голосов, подчиняясь, стих. – Мне, по-твоему, не нужно уединение? – Вслед за мизинцем на манер птичьего клюва начали сгибаться пальцы – безымянный, средний… От былого шума остались лишь тихие испуганные шорохи. – Мою силу, по-твоему, не нужно беречь? – Готовясь согнуться последним, шевельнулся и указательный палец.

Мелкая дрожь обвила тело Тарун; она чувствовала, как уходит бесценная, с таким трудом накопленная сила. От горечи Избранница согнула мизинец так, что хрустнул сустав. Но, увы, эта демонстрация силы не принесла ей ничего, кроме боли.

Где-то там, на другом конце коридора, за толстой каменной стеной, одновременно расслабили легкие и голосовые связки не менее ста людей. Да, Тарун настаивала на том, что это именно люди. Пожалуй, единственная из всех. И вот они, повинуясь ее безмолвному посланию, прекратили звучать. Только тишина эта не стала благодатной. Такую же «благодать» приносит вырванный силой поцелуй или покорность животного, добытая хлыстом дрессировщика.

– Клянусь Вируммой, Вы – настоящий талисман, – прошептал ошеломленный Эмхис. Едва Тарун вскинула руку вверх, он вместе со служителями инстинктивно отшагнул назад, и теперь взирал на собеседницу с почтительного расстояния. – Никогда с этим не спорил. – Прижав руки к груди, Страж затряс ладонями, будто отмахиваясь от любых подозрений. – Ни раньше, ни теперь.

Избранница склонила голову набок.

– Ни теперь.

Маленькие, слегка раскосые, глазки Эмхиса забегали. Он передернул плечами, будто от холодного ветра (хотя в Гоббе было по обыкновению душно), и, глубоко вздохнув, защебетал:

– Ах, Избранница, – от меда, источаемого его словами, сводило зубы, – не ожидал, что в Храме слухи разносятся быстрее, чем на Главном рынке. – На слово «рынок» был сделан нажим. Невинная, казалось бы, аналогия резанула ухо Тарун. Это, разумеется, не ускользнуло от зоркого глаза Эмхиса, и он, разом приободрившись, продолжил: – Сам… – Страж пожевал нижнюю губу, подбирая слово, – …инцидент произошел всего два дня назад. А бедную девочку доставили к нам только вчера вечером. Мы сами еще толком не разобрались, да и кафеах не спешит с окончательным решением. – Эмхис развел руками. – Что толку гадать? Да и зачем? Уверен, что черные шаманы найдут решение: какую-нибудь проверку, испытание, эксперимент… Как по мне, все это еще может оказаться простым совпадением. – Круглое лицо растянула скептическая мина. – Игрой судьбы.

– Если это и совпадение, то самое неудачное из возможных.

Эмхис сделал серьезное лицо:

– Разумеется. Ведь это дочь наместника. – Он со значением коснулся амулета из черного полированного камня, вдетого в серебряную цепочку. – Хвала Вирумме, меня не было на той казни, где случился инцидент. Несчастные родители девочки… – Страж покачал головой и, понизив голос, добавил: – Здесь замешаны злые силы.

Тарун на это лишь усмехнулась. Выразительно обведя глазами помещение Гобба, она остановила взор на Эмхисе:

– Мне казалось, Вы к ним давно привыкли. – Как это часто бывало, он не выдержал ее взгляда.

– Привыкнуть ко злу можно, – тихо сказал Страж, словно обращаясь к кому-то в глубине темного коридора. – Но это не значит, что с ним не надо бороться.

На миг Избранница замерла. Ей точно не послышалось? Нет, успокоила она себя, те времена, когда она видела и слышала иное, уже давно прошли. Она окончательно отразилась от себя прежней, нащупала связующие нити с этим миром. Прервала удушливый сумрачный сон своего сознания, по которому ходила кругами, ведомая болезненно обостренными чувствами. Пробуждение было долгим, мучительным, но, что важнее, окончательным. Чистота восприятия – вполне справедливая награда за это суровое испытание.

Эмхис действительно сказал, что готов бороться. Пусть и в своей обычной пространной манере: завернув зерно смысла в оболочку сентенций. Будто бы не придавая особого значения. И все же это не отменяло главную суть его послания – смирение Гобба перед Предвестниками отступает.

Грядет раскол.

Эта мысль ударила Тарун точно молния. Крупицы ее догадок, предположений и надежд начали собираться вместе. Обозначились контуры картины, которую Избранница прежде не позволяла даже своему воображению. Слишком уж дерзко, мятежно она выглядела. Чтобы Гобб противопоставил себя своим священным обитателям… О, нужно очень плохо знать нравы Чарьа, чтобы счесть это возможным. Даже если речь идет о таких обитателях, как Предвестники, – несчастных агрессивных безумцах, заполонивших Главный зал Храма. Даже если они кусаются, бесконечно грызут друг друга, содрогаются в конвульсиях и изрыгают хриплые птичьи крики, беснуясь в своих гнездах. Что бы те ни творили, они – не просто группа буйнопомешанных оборванцев, растерявших все человеческое. Их можно назвать карой, долгом, испытанием, предсказанием, божьей волей, но, разумеется, без осуждения. Ведь место в Гоббе обеспечила им Зеленая звезда, вернее, очевидная связь с ней. Именно этих утративших рассудок мужчин, женщин, стариков и детей избрало светило своими посланниками. Частью великого предсказания о безумном зараженном стервятнике, изреченном камнями-символами более десяти лет назад.

«За великими явлениями всегда тянется длинный шлейф», – так однажды сказал о Предвестниках Хамудар в одной из их многочисленных бесед.

Помнится, Тарун понравилось это определение. Оно натолкнуло ее на идею, показавшуюся тогда даже спасительной: а что, если она сама – лишь нить, вплетенная в шлейф великого явления? Яркая, заметная, но все же не главная. Если ее распустить, ткань не сильно пострадает. Отчего-то взгляд Главы кафеаха тогда погрустнел. Опустив глаза, он спросил, зачем, по ее мнению, она оказалась в этом шлейфе. «Чтобы отразиться», – без тени сомнения ответила Избранница наставнику. И, судя по его усталой улыбке, ответила правильно.

Та давняя беседа стала для них знаковой: они оба зацепились за мысль о нити в шлейфе. После ухода Хамудара Тарун еще долго тогда стояла у круглого окошка своей комнаты, перебирая все грани новой метафоры. Как прекрасно, чисто и прозрачно она звучала! В самом деле, думала женщина, под силу ли нам понять суть высших замыслов? Способны ли мы отличить дары от проклятий? Имеем мы вообще право судить об этом? Нет, ответила ей недосягаемая небесная синь.

Покоряясь этой силе, Тарун отпустила разум. Очень редко позволяла она себе эту вольность, но что-то подсказало ей, что сейчас можно. Мир за пределами кусочка неба стал прозрачным, дважды спазмически дрогнул и исчез. Что-то невыразимо властное принялось давить на запястья и скрючивать пальцы; шею обвила невидимая петля и дернула голову набок. Костяной перестук пробежался по позвонкам. Зная, что он подбирается к голове, Тарун напряглась всем телом. Нельзя, решила она. Не пущу. Скрестила руки на груди и до боли вцепилась пальцами в шею, не позволяя суставам выполнять чужие команды. Этого не будет. Она отпустила разум, а не тело. И костяная музыка не проникнет ей в голову, нет.

Вот так, замерев у окна каменной статуей, бритая женщина в зеленом рубище завороженно глядела на небо. Оно стало огромным шлейфом, белым, с синей подкладкой. По нему медленно ползли длинные полосы облаков. Некоторые были очень тонкими, а отдельные – рваными. Кое-где вместо облаков и вовсе зияли прозрачные бреши. И все же небесный «шлейф», словно бесконечная синяя змея, продолжал торжественно ползти туда, куда влек его утренний ветер. Какое утешение, подумала тогда Избранница, любуясь величием этой картины. Великое утешение – знать, что ты лишь нить на шлейфе событий.

Потому что, если думать, что ты – их причина, очень легко сойти с ума.

Спасибо Хамудару, что он позволил Тарун схватиться за эту соломинку. Все вообще выглядело так, будто, выискав подходящий момент, он сам же ее и протянул. Это вообще в духе Главы кафеаха – быть ненавязчивым и убедительным одновременно. Общение с ним всегда напоминало путь сквозь знаменитые глиняные лабиринты Назгапа, во всяком случае, так, как она их себе представляла. В каждой из их бесед Тарун будто бы двигалась наощупь меж высоких терракотовых стен, а ее наставник лишь вовремя спускал сверху таблички-указатели. Никаких нравоучений, покровительства, никакого менторского тона.

Никогда Хамудар не лишал ее и радости первооткрывателя. Всегда давал ученице время, чтобы та доходила до всего самостоятельно – и в духовных поисках, и в целительстве. И всегда оставлял ей выбор. Даже в долгом и болезненном процессе Отражения, о котором теперь остались лишь колкие обрывки воспоминаний, наставник был терпелив и мудр. Тогда – и особенно тогда, – когда ее кости ломило от желания вернуться в город-зверь, когда она била и до крови царапала каменные стены, требуя вернуть ее на рынок. Когда изрыгала обратно любую свежую пищу, которой ее старались по расписанию кормить, и молила о каком-то восхитительном мясе. Когда до хрипоты призывала некого друга-тень, а всех прочих поносила в самых непристойных выражениях. И когда, в какой-то момент смирившись и обессилев от борьбы, долго-долго лежала, свернувшись клубком в углу, завернувшись в собственные спутанные волосы, не принимая ни еду, ни сочувствие. Каким чудом Хамудар не дал ей убить себя, не прибегая к крайним мерам: цепям, угрозам, гипнозу? А ведь, как позже узнала Тарун, в его арсенале есть и гораздо более могущественные методы.

Потому, решила однажды женщина, что она нужна здесь не в качестве куклы-талисмана. Она не просто часть живой коллекции, упрятанной в Храме Гобб от посторонних глаз. Отчего-то здесь нужна сама ее сущность – с ее прошлым, ее историей перевоплощения, с ее силой и слабостью. С ее способностью видеть мир иначе. Нет, Хамудар не сделал из своей подопечной послушную и во всем зависимую от него куклу. И правильно.

Куклы не проходят глиняные лабиринты Назгапа – для этого нужна воля.

После переселения в Гобб воля очень пригодилась Тарун трижды: первый раз – во время Отражения, второй – после него, когда приходилось учиться удерживать тело и разум в новой реальности, и третий – когда она впервые осознала, кто такие Предвестники.

Кстати, тогда с ней не оказалось Хамудара. Что ж, неудивительно. У Главы кафеаха масса иных дел и забот, простирающихся от Слепых песков до Сухонглей. Его внимание к Тарун и так превосходило все ее представления о милосердии и щедроте души. К тому же, была у этих встреч и обратная сторона – вместе с новыми знаниями росли и подозрения. Чего ради ее, в недалеком прошлом бездомную и сумасшедшую, столь радушно привечают в священном Храме на холме?

Общение с другими грумшу не развеяло смутных подозрений. Если, конечно, общением можно назвать вялую переброску короткими фразами. В лучшем случае, не из-за спины.

Но все изменил случай.

…Как-то Тарун, еще не совсем привыкшая к своему новому имени, прогуливалась в скромном храмовом саду, ступая неокрепшими ногами по насыпным дорожкам меж деревянных бортиков семиугольным клумб. Чуть поодаль шествовали сопровождавшие ее служительницы; их длинные серые юбки сливались с песком, порождая ощущение, что вырастали прямо из него. Вырастали как… Чуя недобрый перестук очередной навязчивой идеи, этот липкий мотив, оставшийся по ту сторону Отражения, Тарун приказала себе не оборачиваться. Твердо решила, что не подкормит собой эту идею.

Вместо этого она приблизилась к спокойному на вид молодому человеку. Худощавый грумшу тихо сидел на одном конце бревенчатой скамейки, а двое его охранников расположились на другом. Скука на лицах служителей сообщила, что сценарий прогулки для них вовсе не нов. Слегка выгоревшие, соломенного цвета, волосы юноши упали на лоб, загораживая его склоненное к груди лицо, пока он что-то увлеченно мастерил.

Набравшись смелости, Тарун осторожно спросила:

– Можно посмотреть?

Юноша вздрогнул, из его рук выпал какой-то округлый бежевый кусочек. Едва предмет коснулся земли, рука охранника бережно подхватила его. Другой рукой служитель выудил из кармана серого одеяния миниатюрную кисточку и быстрыми, тщательно выверенными движениями прошелся ею по поделке, стряхивая пыль и песок.

– Посмотреть на то, что ты только что испортила? – раздраженно спросил молодой человек. Не распрямляя спину, он вытянул шею и исподлобья глядел на Тарун сквозь просветы между соломенной челкой. – Что ж, полюбуйся. – И протянул собеседнице свое загадочное изделие.

Их сопровождающие обеспокоенно переглянулись. Одна из «серых юбок» примирительно выставила левую ладонь, обращаясь явно к «реставратору», а другая выразительно прижала палец к губам, дескать, не вмешиваемся.

В руках Тарун оказался довольно странный предмет. Плоский, слегка прилипающий к пальцам бежевый блинчик отчего-то пах грибами и сыростью. В середине он был исчерчен ломаными полосами. Некоторые, правда, выглядели пока расплывчатыми вмятинами. Этот запах… Вслед за линиями, начали расплываться и мысли, увлекая в дремучую чащу небытия. На обратную сторону Отражения.

«Я здесь!»

Тарун мысленно отвесила себе отрезвляющую пощечину. Еле сдержалась, чтобы не влепить следом настоящую. Обычно это помогало, хоть Хамудар и не одобрял подобные способы усмирения сознания. Что бы он сейчас посоветовал? Хотелось плакать. Все настолько проще, когда он рядом! Кажется, что мерцающее из его уставших глаз добро смотрит прямо в душу Тарун, и она, словно по волшебству, освобождается от тяжелого морока. Почти самостоятельно. Как раз этого «почти» сейчас и не хватало.

Чаща, с сырым землистым плесневелым духом грибов, уже разверзла перед ней свой сумрачный мшистый зев. Что-то восхитительно гниющее под корнями деревьев манило начать увлекательное исследование. Тарун нагнулась и с силой втянула воображаемый запах.

Не в силах сопротивляться, она почти позволила деревьям обступить ее. «Так странно, – кольнула вдруг будто чья-то чужая мысль. – Деревья… Почему?»

Тарун ожесточенно моргнула, вкладывая в это последнее жалкое сопротивление остатки сил. Она уже не понимала, где она. И вдруг обмякшую память пронзил уверенный голос Хамудара:

«Ты – вековой дуб. – Подобно ищейке, Тарун принюхалась. Она уже не искала обонянием фантомную плесневелую сырость. Это ложный след, она по нему не пойдет. – Ты здесь. – Она хотела в это верить. Хотела всем своим существом. – Ты здесь издревле. Твои листья меняют цвет, на твоем стволе появляются новые кольца, твои плоды зреют и уходят в землю. – По телу разлилась волна умиротворения. Все так. Истинно так. Тарун распрямилась. – Ты всегда была здесь. И всегда здесь будешь».

Она снова моргнула. И когда открыла глаза, перед ними оказался вовсе не темный лес, а всего лишь храмовый сад. Вернулись на свои места и скамейка, и пять фигур. И даже угловатая липкая поделка – вон, бежевый бок выглядывает из кучки песка. Тарун и не заметила, как выронила вещицу.

– Прости, если сломала. – Она снова наклонилась.Все пятеро заметно напряглись, но на этот раз напрасно: она всего лишь подобрала поделку с земли. Стараясь больше её не нюхать. – Держи. Вроде, оно целое.

С этими словами женщина протянула предмет юноше. Он отшатнулся от ее руки.

– Оставь её себе, – брезгливо сказал ваятель, – коль уж испортила. – Он пренебрежительно махнул рукой, как бы отгораживаясь от загубленного «шедевра».

Тарун с опаской покосилась на бежевый овал. Сомнительный подарок. Она чувствовала, как пальцы начинают вязнуть в нем, медленно продавливая податливый материал. При первой же возможности она выбросит её: ни к чему провоцировать обоняние и воображение.

Скорее из вежливости, чем из любопытства, она спросила:

– А что это?

– Ладонь, – обиженно буркнул светловолосый парень и отвернулся. Казалось, он уже хотел закончить их и без того немногословную беседу, но тут вмешалось уязвленное самолюбие: – А что, не видно? – внезапно выпалил юноша.

Служители храма напряглись. Их вжатые в плечи головы, поджатые губы и озабоченно вскинутые брови говорили о желании поскорее разойтись. Конфликты между грумшу недопустимы.

Тарун и не хотела никакого конфликта: этот молодой ваятель не сделал ей ничего плохого. Он не виноват в том, что его творение чуть не столкнуло Тарун на обратную сторону Отражения.

Но и врать она тоже не могла: эта реальность построена на правде и ясном зрении. Ложь и фантазии остались в сумраке прошлого. «Если заблудишься, пользуйся правдой, как ключом, – часто повторял ей Хамудар. – Он точно откроет правильную дверь».

– Не видно? – повторил парень свой вопрос. Похоже, невежество Тарун изрядно его задело.

– Нет, – прямо ответила она. Одна из «серых юбок» не смогла подавить тягостный вздох. Распространенная реакция на правду.

Соломенноволосый дернул плечом.

– О. – Выгоревшие пряди качнулись в такт саркастическому кивку, открывая лицо. Бледное и бесхарактерное, оно казалось вылепленным из того же материла, что и поделка. Придирчиво всматриваясь в глаза Тарун, ваятель нарочито громко произнес: – Все мы видим в предметах искусства что-то свое, верно? – Кривая, неискренняя улыбка. – Думаю, это потому, что и мир мы видим абсолютно по-разному. Каждому своё.

– Что ты имеешь в виду?

С притворным безразличием парень занялся чисткой ногтей – к ним прилипла та самая злосчастная бежевая масса.

– Ну…

С ужасом Тарун начала понимать, куда он клонит. И похоже не она одна: сопровождающие по обе стороны стали обмениваться еле заметными жестами – тайный немой язык служителей Храма. Похоже, обсуждают, как аккуратно развести священные талисманы Чарьа. Признаться, Тарун и рада была уйти, но какой-то части ее существа вдруг страстно захотелось узнать, что думает о ней этот юноша. Как воспринимают её за пределами каменной комнаты с круглыми окнами? Только теперь до нее дошло, что все знания о себе она почерпнула из разговоров с черными шаманами и служителями. От них она и отразилась, составив по кусочкам собственный портрет. Но достаточно ли этого для подлинного Отражения?

Несмотря на все усилия Матери звезд, мир разом потускнел. Может, все это ошибка? Может, она опять все неверно поняла, снова запуталась в играх своего больного рассудка, а окружающие смеются над ней?

Смеются и используют в своих целях.

Тарун порывисто стряхнула чужую руку с правого локтя: осторожно-заботливое прикосновение разозлило её. Она не уйдет. Нужно узнать правду.

Молодой ваятель тоже отказался от добровольного отступления. Он не сводил сосредоточенного взгляда с Тарун, не обращая никакого внимания на мягкие увещевания одного из своих сопровождающих. «Какая трогательная солидарность!» – усмехнулась про себя женщина.

– Здесь мы видим то, чему служим, – наконец изрек юноша. В лимонно-желтых глазах плясали неприветливые огоньки. – Уходим в это видение и отрекаемся от всех… – собранная из-под ногтей масса энергично завращалась между пальцами – …помех. – Он кивнул себе, очевидно, довольный этим определением, и продолжил: – Мы срастаемся с тем, что видим, и с тем, что делаем. Полностью. – Зажав только что скатанный шарик между средним и большим пальцами, ваятель взмахнул рукой. – Чтобы стать настоящими талисманами. – Он поднес новое творение прямо к носу Тарун. – Сильными и действенными. Такими, какими нас однажды предсказали. Мы…

– Ты лепишь фигурки в виде ладоней… – нечаянно перебила его Тарун. У нее было мало времени и много вопросов. При всем храмовом почитании грумшу, их могли прервать в любой момент. – …чтобы стать ими? В этом твое предназначение? – Вопросы звучали глупо и по-детски, но ей было плевать.

– О, нет, Стервятник, – едко ухмыльнулся юноша. – Это они потом станут мной. – Тарун нахмурилась. Понимание и здравый смысл ускользали от неё, и собеседник открыто этим наслаждался. – Знаешь, каким благословением отмечено мое предсказание?

Тарун промолчала. Откуда ей знать?

– Объединение, – с гордостью сообщил соломенноволосый. С улыбкой, теперь уже полноценной, он обернулся к своим охранникам – те благоговейно закивали. – Покажите ей, – потребовал ваятель.

Нырнув в карманы своих просторных одеяний, служители с важным видом извлекли на свет несколько готовых поделок: две бежевые ладони размером с человеческие и три поменьше. Воздух начал заполнять знакомый сырой запах. Не обращать на него внимания стоило Тарун немалых усилий.

– Ладони, – силилась она понять, – обозначают… единство?

– Браво! – Парень энергично захлопал. На лицах служителей прорезались осторожные улыбки.

Тарун общего веселья не разделяла.

– Почему?

Ваятель со стоном закатил глаза – так, будто глупость Тарун причиняла ему невыносимое страдание.

– Потому, – надменно изрек он, – что в моем мире люди при встрече жмут друг другу руки. – Вложив одну ладонь в другую, он потряс ими перед лицом Тарун. – Знала о таком?

«Пользуйся правдой, как ключом», – подсказал голос-воспоминание.

– Нет.

Юноша расцепил ладони и разочарованно развел руками:

– Так я и думал.

Он перевел взгляд на свои поделки. Их уже поместили в неизвестно откуда взявшийся костяной ларец – разумеется, с величайшей осторожностью. Но не успел ваятель их коснуться, окрестности Храма огласило глухое многоголосое карканье. Плечи Тарун вздрогнули одновременно с рукой юноши. Служитель успел благоразумно прикрыть поднос полупрозрачной откидной крышкой; его губы неприязненно искривились. «Почему они так боятся этих несчастных ворон-юродивых? – подумалось Тарун. – Всего лишь больные, искалеченные духом хархи… Такие же, какой недавно была и я».

Она вдруг осознала, что понятия не имеет о том, как воспринимают юродивых другие. Может все, что объясняли ей шаманы и служительницы, – ложь?

Туман сомнений развеял раздраженный голос ваятеля:

– Снова вопят, проклятые кликуши, поглоти их Бездна. Шамдукх! – Порывисто, как больной за лекарством, он потянулся к ларцу, одним щелчком откинул крышку и схватил две крупные ладони. Соединив их, словно в молитве, молодой грумшу прижал талисманы к своей впалой груди. – Ничего, – уже тише, успокаиваясь, пробормотал он, – нас все равно больше. Нормальных, не зараженных чумой Стервятника. – Он выразительно покосился на Тарун. – Чистые, не тронутые безумием хархи объединятся, ладонь к ладони, объединятся, как кольца цепи, – от обожженных Скорлупчатых гор до морозного Уббракка. – Кажется, говорил он уже не с Тарун, а с самим собой, речь его плавно превращалась в заклинание. – Ладонь к ладони, кольцо в кольцо, – вещал он куда-то внутрь своих изделий. – Мы спасем мир от прислужников Стервятника! Скоро настанет время Объединения!

Спасать? От тех, кого приютили? Очертания правды, еще недавно казавшиеся четкими и незыблемыми, снова расплывались перед Тарун. Если правда – это ключ, то она его явно потеряла.

– Но ведь юродивые сами приходят сюда за спасением, – попыталась возразить женщина. – Им помогают здесь, как помогли однажды и мне. Они излечатся, как и я. Сила Храма…

Ей не дали договорить. Крепкие, властные пальцы впились Тарун в локти – теперь уже вовсе не осторожно. Она ничем не успела возразить, даже возмущенным взглядом. И служительниц, и ваятеля – весь окружающий мир – поглотила серебристо-шелковая темнота капюшона с вуалью. От ткани слабо пахло щелоком и дымом. Запах власти и подчинения.

– Избраннице нужно отдохнуть, – вежливо, но твердо завила одна из «серых юбок». – Это первая ее прогулка.

Скрипнула крышка ларца, у одного из служителей вырвался облегченный вздох. Соломенноволосый издал странный звук – не то чихнул, не то презрительно фыркнул, заглушив короткое прощание сопровождающих.

Вуаль цвета старого серебра отделила Тарун от внешнего мира не полностью. Она поняла это, когда ее глаза немного привыкли к темноте. И как раз уже начала различать сквозь серую дымку смутные очертания людей и сада, когда почувствовала, что ее пытаются развернуть и увести прочь от молодого ваятеля.

И, возможно, от правды.

– Кто они? – успела взвизгнуть Тарун, прежде чем ее «конвойные» усилили хватку и ускорили шаг.

К несчастью для них, у ваятеля оказалась превосходная реакция. Его ответ опередил мгновение, когда на вуаль опустилось что-то плотное и тяжелое.

– Они – это ты! – выкрикнул парень. С болезненной отчетливостью Тарун расслышала все эти три слова. Ключ правды проворачивался в ее сердце, словно лезвие меча.

Мир окончательно исчез. Между ним и Тарун возвели прочный, надежный барьер из кожи и металла. Особенно надежен был он в области глаз и ушей. Так что, стоит думать, юноша кричал очень громко, раз уж его последняя фраза все же достигла слуха пленницы.

Несмотря на все дальнейшие усилия шаманов, эта фраза глубоко въелась в память Тарун и растворила остатки иллюзий. Заставила пристальней вглядываться в Отражение и не бояться его истины. Ведь этот напыщенный ваятель, сам того не ведая, протянул своей собеседнице главные нити для связи с этим миром.

– Они здесь из-за тебя!

…«Они здесь из-за меня» – стискивая зубы, напомнила себе Тарун. Словно отзываясь на эту мысль, над ломаными ветками гнезд в едином порыве взвился лес искривленных тощих тел. Тонкие руки казались отростками этих веток. Стоны и хриплые вопли – их скрипом на промозглом ветру.

На мгновение Тарун остановилась, ее простертые к Предвестникам руки задрожали. Стало душно, дыхание сбилось, в нос ударил крепкий запах нечистот, смешанный со смолисто-мятным дымом шуфьянова дерева[3], мокрыми тряпками и вездесущим щелоком. В голове стало звеняще-пусто, желудок возмущенно содрогнулся. Однако услужливо протянутую руку Эмхиса с пузырьком спасительного эфирного масла Избранница проигнорировала.

Их стало больше. Гораздо больше с прошлого посещения Главного зала Гобба. Стало быть, прибавилось и гнезд. Круглые убежища из веток горной ольхи, размещенные на всех уровнях галереи зала, вытеснили из него все приметы почитания других грумшу. Исчезли алтари – большие и малые, – испарились статуи и скульптуры. Даже монумент Огненного бога, несмотря на его грандиозный размер, и тот отступил перед лицом Предвестников. Главный зал стал их крепостью.

Они бесновались. Раздирали длинными ногтями себе лица – от подбородка до затылка, – заламывали руки, извивались в странных, нечеловеческих движениях, высовывали языки, надсадно хрипели. Малахитовые ступени и пол выглядели недавно помытыми и местами даже матово блестели, но кое-где уже виднелись свежие островки из выплюнутых остатков пищи, волос и обрывков ткани. Наверняка, Эмхис будет в ярости, почти механически отметила про себя Тарун. Без своего обычного по этому поводу злорадства. Два громких нетерпеливых щелчка пухлыми пальцами подтвердили ее предположение. Вокруг гнезд тут же засуетились храмовые блюстители чистоты. Вооруженные метлами, щетками и тряпками, они вернулись к своей бесконечной, а оттого бессмысленной, работе.

«Бессмысленной, как и моя», – тяжело вздохнула Избранница. Она сама не заметила, как оказалась в центре зала, около серого, изъеденного трещинами, прямоугольника – единственного напоминания о вытесненной статуе Огненного бога. Добрую половину этого следа прошлого теперь занимало новое гнездо из гибких черных веток и коричневого мха. Огромное. Его обитатели сбились в одну кучу, и, вцепившись в плетеный обод, налегали друг на друга что было сил. Орали и хрипели, внося достойную лепту в общую какофонию звуков. Вытягивали шеи, тянули руки, выпучивали глаза, будто хотели рассмотреть что-то вдали.

Тарун их не интересовала. Похоже, они и не заметили ее появления. В грудь вонзилась тонкая иголка обиды. Как? Как такое возможно? Нечаянный взгляд Избранницы скользнул в панике по Эмхису. Его глубокая озадаченность сделал укол еще больнее. Только что они спорили о власти, мерялись ею друг с другом; уверенность в своей силе позволяла Тарун говорить со Смотрителем на равных. По меньшей мере на равных. Ее влияние на Предвестников заставляло других если не уважать ее, то хотя бы прислушиваться. Сложно уважать проклятие – безумного Стервятника, питающегося смертью и хаосом, – но она-то исцелилась! Исцелит и других, если такие как Эмхис не будут ей мешать. Она будет терпеливо ткать свой «шлейф», заменяя истлевшие нити новыми.

Если ей не будут мешать и выдергивать пряжу из рук.

– Что ж, – развел руками Смотритель Гобба, – как я говорил последнее время: они неуправляемы. При всем моем уважении.

– Они не… – хотела возразить Тарун, но ее голос оборвался на полуфразе.

Поведение Предвестников изменилось. Она почувствовала это сразу, едва войдя в Главный зал. Да, они оставались совершенно безумными, их одержимость продолжала расцветать хищными черными цветами и распылять свои ядовитые семена, да только само цветение поменялось. Дикие заросли начали превращаться в жуткий, но весьма ухоженный сад. Чем больше Тарун вглядывалась в своих подопечных, тем глубже укоренялась в ней эта мысль. Если позволить сознанию чуть отдалиться от этой сцены, не делить ее на фрагменты и детали, а воспринимать все как одно целое…

Сосредоточившись, Избранница «размыла» зрение и охватила им все пространство зала. Темно-зеленый фон и вихрящиеся на нем черно-серые волны с редкими взблесками света рождали самые привлекательные фантазии. Десятки, сотни призывно распахнутых дверей звали к себе, суля небывалые открытия. Что там за ними?

Из одной, кажется, вырывалась густая сизая мгла; из другой – обломки камней и клочья ржавого лишайника; в третьей виднелся чей-то огромный глаз, рассеченный пополам узким зрачком. Двери шептали.

Что за ними? Что за ними? Что за ними?

Борясь, Тарун до боли зажмурила глаза. Как голодный, отмахивающийся от протянутого хлеба, она отвернулась от заветных дверей. Отвернулась медленно, со скрипом, тяжелыми цепями воли усмиряя дрожь внутреннего возбуждения. А ведь внутри уже разразилась целая буря: все стонало, рыдало и тянулось, изо всех сил тянулось обратно, к дверям. Нельзя, запретила себе Избранница. Все будет по-другому, твердо решила она. Нужно оставаться здесь, в Гоббе. Нужно пользоваться своей инаковостью, но осторожно – как ядом на кончике ножа.

Когда Тарун распахнула глаза обратно, нужный ей угол зрения нашелся сам собой. Она ненадолго застыла в этом состоянии, привыкая к нему и сливаясь с ним. Темные завихрения на зеленом холсте – это все, что имеет сейчас значение. Они извиваются, вытягиваются, змеятся. Скручиваются в спираль и распрямляются. Расширяются и истончаются. Не сказать, чтобы эти движения удивили Тарун – Предвестники делали так и раньше. Но только вразнобой. Каждый чествовал Стервятника на свой лад. В лучше случае, они объединялись в пары – хаотичные тычки и драки всегда были частью «представления». Но теперь движения стали слаженными и тягучими. Не бездумными кляксами, а правильными узорами растекались они по малахитовому холсту, почти гипнотизируя. С холодностью стороннего наблюдателя Тарун заметила, что кое-где в узор начали вплетаться тонкие красные нити.

В сумрачном саду распускались черные цветы. И садовником здесь была точно не Тарун. Зависть затуманила взор, по рисунку побежали трещины.

Оказывается, от реальности ее отделяло всего лишь одно моргание. Хлоп – и нет ни сада, ни узоров. От избытка деталей и подробностей у Тарун закружилась голова, прекрасная гармония, столь очевидная по ту сторону, утонула в хаосе. От пронзительных «хри-и-йи» звенело в ушах. Гимн ее, Тарун, бесполезности. Вот он, результат ее целительского мастерства, как называли это пустое занятие шаманы и служители. Предвестникам стало только хуже, они все – по ту сторону Отражения, каждый за своей дверью, и нет на свете силы, способной вытащить их оттуда. Это не ее сад.

Но чей тогда?

Тарун развернулась, уже готовая уйти, подгоняемая торжествующим взглядом Эмхиса, как вдруг один из Предвестников привлек ее внимание. Мальчик, лет десяти. Про себя Избранница звала его Колосок: уж больно его вьющиеся светлые волосы напоминали настоящие ржаные колосья. И даже придумала ему настоящее имя – Язус[4]. Ведь Отражение всегда заканчивается Именованием. Язус – хорошее имя. Стало бы парнишке путеводной звездой и окончательно отмыло бы от морока Предвестников. Созревшие колосья разума как результат упорного, самозабвенного труда Тарун… Она ведь почти очистила его от видений – огромного красного клюва, нависающего снова и снова над светлой макушкой и требующего славить Великого Падальщика. Он должен был стать первым отразившимся, его сознание столь благодарно отзывалось на помощь! Была пара мгновений, когда между мальчишкой и реальностью оставалась лишь тончайшая вуаль: он почти правильно описывал то, что видел, задавал вопросы. В прошлом созвездии он даже узнал Тарун и так искренне прижался к ней, что она готова была выскрести из себя все силы, прожечь свой свет до последней искры, лишь бы отразить его до конца. Не раз представляла его своим первым учеником, первым колоском большого поля исцелившихся.

Перегнувшись через край гнезда, Колосок вытягивался так, будто был вылеплен из каучука. С риском вывихнуть плечи, он тянул руки в сторону входа в зал. Он кричал, как кричали другие, – надрывно и хрипло. Огонек разума в нем потух. Обезличенный до основания, мальчик легко вплелся в общее полотно безумия. Тарун он не замечал. Возможно, не замечал и своих соседей по гнезду, которые нещадно теснили его по бокам и наваливались сверху, увлекая в тягучий макабрический танец. Когда он впился ногтями в свое когда-то милое и добродушное лицо, из глаз Тарун брызнули слезы.

Колосок стал еще одним черным цветком.

Вялые увещевания Эмхиса тонули в призывных криках и стонах. Его мягкая ладонь коснулась локтя Тарун, а другая рука приглашающе указала на деревянную дверь черного хода. На какое-то мгновение Избранница ухватилась за идею о побеге. Она дернулась было в предложенную сторону, не в силах вынести такое горькое, опустошающее поражение. Все в ней стремилось наглухо запереться в личной комнате, укрыться под толстым одеялом и до хрипоты рыдать о собственном бессилии перед могуществом зла. И о Колоске, перемолотом его беспощадными жерновами.

Тарун сделала пару шагов к спасительной двери и… остановилась. Нет. Такое уже было – испуг, затем мягкое касание локтя, осторожный разворот, дымка вуали и, наконец, темнота. Ступени, по которым ее заботливо уводили от правды, а она послушно шла. Похоже, эта внезапная остановка разозлила Эмхиса. Бросив тревожный взгляд на зигзагообразные арки входа в зал, Страж требовательно сжал локоть Тарун:

– Подать Вашу вуаль? – прокричал он ей в ухо. И для верности помахал облачком серой ткани прямо перед лицом. Как костью перед собакой.

Но Тарун отмахнулась от него, как от назойливого насекомого. Что толку в вуали? Можно подумать, за ее туманом что-то изменится. А темнота? Только подкормит иллюзии новыми страхами и подогреет воображение. Нужно быть здесь. Я – вековой дуб. Я здесь издревле.

Происходят странные вещи. С Предвестниками что-то не так. Они не неуправляемы, как считает Эмхис. Наоборот, сейчас они податливей теста, из которого Соломенноволосый делает свои ладони-обереги. Они бросили свои мелкие гнусные удовольствия: не дерутся, не таскают друг друга за волосы и бороды, не швыряются пережеванными комками пищи, не ломают ветки гнезд и не плюются в служителей. Словно у безумия появилась цель. В голове блеснула догадка. Каким благословением хвастался тогда молодой ваятель? Прощение? Милосердие? Нет, это не то.

Объединение. Именно это слово с такой гордостью десять лет назад произнес Соломенноволосый. Его он противопоставил неудачному предсказанию, воплощенном в Тарун, – смерч, заражение и безумие. Его счел наилучшей защитой от нее и ее «прислужников».

Но выходит, объединились как раз Предвестники. Двигаясь, извиваясь в гнездах как единое целое, они вытягивали одну шею и смотрели в одну сторону; их карканье слилось в ритмичное «хри-и-йи», и этот звук стал общим пульсом Предвестников. Движения в одном гнезде плавно перетекали в соседнее – и так по бесконечному кругу, безумному кругу сушь-травы.

«Теперь они действительно предвещают, – отчетливо поняла вдруг Тарун. Не в состоянии понять, что ощущает сильнее, ужас или облегчение, она вслед за остальными уставилась на арки входа. На краю сознания бродила и сгорбленная тень зависти. – Но предвещают они точно не меня. Цветы ждут своего садовника».

И дождались. Сначала из арок показались младшие служители. Длинной серой рекой вытекали они из фигурного каменного проема. Разделяясь на равные группы, с армейской дисциплиной выстраивались перед каждым из гнезд ровными колоннами по двое. В руках служители держали какие-то инструменты, которые Тарун не доводилось видеть прежде, – длинные шесты

с острыми металлическими наконечниками. Она покосилась на Эмхиса; его глаза, казалось, выскочат сейчас из орбит. Цвет лица Стража слился с его серым одеянием, а вуаль распустилась и теперь траурно мела пол в обмякшей руке. Что ж, может прикрыться ею сам, если хочет.

Приметив удобное место для наблюдения, Тарун оставила Эмхиса в компании женского аксессуара и молитв, а сама проскользнула к большому угловатому гнезду слева от входа. Никто ее не остановил. Гнездо располагалось на невысоком мраморном постаменте – наверно, раньше здесь был алтарь, – и за ним можно было не только спрятаться, но и следить за происходящим. Главное тут – устоять на ногах. Для верности Тарун крепко вцепилась в ольховую вязь. Гнездо огромное и на вид прочное, так что вряд ли Предвестники смогут перевернуть его. Хотя старались они на совесть.

Особенно теперь, когда «частокол» из младших служителей был уже построен, и в зал медленно, по одному, стали входить их наставники. С необъяснимым облегчением Тарун заметила, что их руки были пусты. Вот последний из них – пожилой коренастый шаман с тремя рядами бирюзовых бус-четок на почти невидимой шее – торжественно проследовал к небольшому дальнему гнезду и замкнул колонну перед ним. Рядом со стариком неведомо откуда вырос Эмхис. Каким-то чудом он пришел в себя, распрямил спину и подобрался, всем своим видом напоминая, что он все еще Страж Гобба. Что он понимает и даже контролирует то, что происходит.

Над залом навис плотный купол напряжения. Он давил на затылок, стискивал мир до размеров этого проклятого зала, медленно опускался, словно тяжелый занавес. Все были равны под этим куполом – и кричащие безумцы, и молчаливые мудрецы. Напряжение и ожидание стерли между ними все границы.

А потом появилась она. Тонкая, как ветка ольхи, фигурка отделилась от темного арочного проема и порывисто ступила на малахитовый пол. Гостья была не одна: по обе ее руки возвышались куда более знакомые фигуры – Хамудар и Нугур. Время замедлилось.

Она не сделала ничего особенного. Просто появилась. Хрупкая – кожа да кости, – бледная, высокая, длинные черные волосы, острые черты лица. Их можно было даже назвать красивыми, если бы не одна странная, почти неуловимая деталь. Но какая? Тарун прильнула к гостье вниманием, стараясь подобрать ускользающее от нее определение. Идет как-то механически, почти не сгибая колен, голова слегка наклонена вбок, кисти напряжены, худые пальцы чуть согнуты, словно готовятся сыграть на музыкальном инструменте. Хамудар и Нугур не спускают с нее глаз. Восхищаются? Не доверяют?

Тарун и не заметила, что в зале стало тихо. Полная тишина, если не считать слабого, приглушенного мычания Предвестников. Что-то начало складываться. «Инструмент… музыка…» Навязчивый образ не шел из головы, а взгляд Тарун, вместо лица гостьи, был прикован к ее пальцам. Они чуть подрагивали, но в целом оставались бездвижными. Как и два черных шамана, вздымавшихся над ней, как дым над углями.

Все в зале застыло. Гнездо, из-за которого наблюдала Тарун, перестало скрипеть и раскачиваться. Сквозь переплетение веток она видела, как налегающие друг на друга спины, остановили свой танец. Теперь они казались спящим клубком змей. Ладно, хотя бы остановились. Хороший момент, мелькнула шальная мысль, чтобы начать отражать их обратно. Тихо и очень осторожно, пока они спокойны. Если повезет, может, это передастся и другим? Сейчас, пока они так объединены. Тарун закрыла глаза и попыталась сгустить в запястьях пробуждающую силу.

Вы – вековые дубы. Вы были здесь издревле.

Никто не ответил на послание. От злости Тарун сломала в гнезде три ветки. Мелкий острый сучок порезал ей палец. Боль кратно усилила унижение.

Но ни в какое сравнение она не шла с болью, пришедшей мгновение спустя. Когда гигантский вал остервенелого «хри-и-йи» заполнил воздух и сбил Тарун с ног. Она упала, ударившись сначала бедром, а потом виском о холодный пол. Всем было плевать. Все были поглощены Церемонией: одни творили ее, а другие смотрели. Вот и она теперь, ненужная никому, будет валяться в пыльном углу и смотреть, не в силах остановить это безумие.

Гостья выбросила запястья вперед. Пальцы ее сгибались и разгибались, словно натягивали и отпускали невидимые веревки. Волны тел Предвестников двигались в такт ее движениям. Войдя во вкус, гостья развернула к ним левую ладонь и «прочертила» скрюченными пальцами по воздуху.

Раздался глухой удар: к ее ногам швырнули тело.

Колосок.

[1] «Пепельные приношения» – название сборника молитвенных песнопений Чарьа для укрепления связи с духами предков. Четыре раза в звездный оборот, в специальные Ночи пепла и памяти, шаманы вместе со всеми желающими воспевают силу и бесстрашие своих далеких праотцев, покоривших дикие, необитаемые пески юга Харх. Пепел, остающийся после этих костров, торжественно развеивается по ветру – так «послание» потомков «достигает ушей» предков. Каждый новый Черный шаман (Глава кафеаха) дополняет Пепельные приношения собственными тристихами, но традиционная основа текста за авторством шамана Уктура остается неизменной.

[2] От диалекта Чарьа эпохи событий «Хроник Харх»: «та» – я, «рун» – свет. Буквально – «я есть свет».

[3]Шуфьяново дерево – вид древних деревьев, растущих в тропических лесах Хищнотравья. Названы в честь первого черного шамана Чарьа – Шуфьяна, который раскрыл магические свойства коры этого растения. Любопытно, что изначально заурядное дерево с высоким белесым стволом и голыми раскидистыми ветками, не вызвало у основателя шаманства никакого интереса. Взгляд его был устремлен вниз – к ковру разнообразных лекарственных трав и кореньев. Все, однако, изменилось, стоило вмешаться в дело Ядовитым кувшинам, искусно замаскировавшимся в траве. Когда эти хищные растения раскрыли свои зеленые ловушки и принялись весьма неуважительно плеваться в Шуфьяна ядом, тот по достоинству оценил и высоту дерева, и прочность его веток. На память о спасении на его вершине от яда шаман срезал немного ароматной коры и забрал «трофей» с собой. В дальнейшем дыму от сжигания коры Шуфьянового дерева стали приписывать обережные свойства. Особенно ценен этот дым в процессе установления контактов с добрыми духами: он скрывает это общение от злых сил, не позволяя им подслушивать и вмешиваться.

[4] От диалекта Чарьа: язьусс – поле перед сборкой урожая.

Проклятие Вагры. Глава 9. Вся ложь этого мира

Комната выглядела правильно. Подобающе, сказала бы мать. Однако, представив себе лицо матери при виде этой обстановки, Вагра скорчила жуткую гримасу, одну из своих любимых. И кто ее одернет? Серые стены? Плетеная круглая кровать из веток? Или вон та клетка с тремя птицами?

Свобода. Как и этим птицам, ей нужна свобода. Без нее ничего не выйдет. Сиюминутный порыв дернул Вагру к комоду с клеткой: сейчас она откроет дверцу (кто ей запретит?) и выпустит воробьишек. Все здесь к ее услугам – даже ключ есть. Девушка схватила его, другой рукой уже примеряясь к миниатюрному замку, а взглядом – к оконной защелке, но в последний момент остановилась. К чему это ребячество? Она уже не маленькая. Свободу можно подарить и по-другому. Холодно звякнув о полированное дерево столешницы, ключ вернулся на место.

Не сегодня. Подданные уже сделали ей достойный, подобающий подарок. И сделали его правильно. Никаких идиотских расшаркиваний, скучных поздравительных разглагольствований и нарядных коробочек с лентами. Они превзошли всех отцовских прихлебателей и бабкиных должников. Подарили часть самих себя. Отрезали и бросили к ее ногам. От воспоминаний в животе вспыхнули еще не остывшие угольки, а щеки зарделись, как после тайного поцелуя. Нет, признала Вагра, таких подарков она в жизни не получала.

Ей подарили смерть. Чужую, разумеется. Звучит великолепно.

«Мне подарили смерть», – завороженно повторила Вагра торжественным шепотом. Мысль была приятно-тяжелой. Наполняющей. Утоляющей лютый голод, который грыз нутро Вагры с самого ее рождения.

Мир – пустышка. Вроде той, в виде бутона розы из слоновой кости, что давали ей в младенчестве.

«Баю-бай, засыпай,

Улетай в цветочный край», – приторно-сладко напевала тогда мать, поправляя складки розового балдахина. Тот для верности был тоже расшит всевозможными розами какой-то неестественной пышности. Малиновые закатные лучи превращали их в скопище пышных юбок – пустых, зато громко шуршащих. Прямо как у бабки Эгсин. Кстати, резной слон-качалка, глупо улыбавшийся из-под коротких толстых бивней, тоже был пуст внутри. Выяснить это оказалось легче легкого – всего-то проткнуть его глаза из синего фетра. Хоть на что-то сгодился тот кукольный набор для рукоделия, подаренный закадычной бабкиной подругой Рухтой на пятилетие Вагры. Первый праздник, который ее память сочла нужным добавить в свою коллекцию.

Но не подарками, не угощениями и не веселыми затеями запомнился Вагре тот День рождения. Даже не родительским разрешением допоздна смотреть сказочные сценки, которые безустанно разыгрывали для нее друзья дяди Ралафа на подмостках их домашнего театра прямо в гостиной Рассветного дома. Ибо в тот знойный летний день к Вагре впервые явилась Пустота. В каком-то смысле она стала гостьей на ее Дне рождения.

С самого утра девочку не покидало ощущение приторности и глупой взрослой фальши – той, что отчетливо видна лишь детям и некоторым животным. Все было неправильно и звеняще пусто. Улыбки родителей и родственников – жесткие, застывшие, как фигурки из патоки на многоярусном торте. Не хотели они ей улыбаться, это видел даже слон своими пустыми глазами: помощницы Луммы еще не успели приклеить ему новые. Гости и не улыбались вовсе, просто кто-то дергал за веревочки, пришитые к уголкам их ртов. Вверх! Чуть расслабились, забылись – снова вверх! Некоторых дергали так, что даже зубы обнажались, и Вагре хотелось одного – зажмуриться и убежать. В этих оскалах не было ни любви, ни радости. Одна только Пустота.

А как ее нарядили! И дело тут не в цвете, длине юбок или фасоне. Все дело в сути, начинке этого наряда. Ей так не хотелось быть пустой – она же не слон, не ворох цветочных лепестков и не колыбельные матери. Пустота и фальшь и так вились над ней с самого рождения – липкие и тошнотворные, – а ей, Вагре, нужно стать кем-то. Нужно найти такой костюм, стать таким существом, которые защитят ее от всей лжи этого мира.

Она-то настоящая.

Как и черный цвет. Вагре он нравился. Черный – это честность; это цвет ее лучшего друга – одиночества и цвет надежного убежища за закрытыми веками. Кроме того, слон внутри тоже оказался черным. Никаких вычурных оранжево-фиолетовых узоров и точно никаких дурацких «дружелюбных» улыбок. Но уж так повелось, что Вагровы вкусы в Рассветном доме никто не разделял. Веллия и Шанфа очень странно переглядывались, кроя для своей маленькой сагмы[1] отрез черной ткани из запасов Луммы. Глупые, пустоголовые швеи. Им было невдомек, что влажный матовый блеск чёрного батиста напоминал Вагре птичье оперение. Как у земляных дроздов – частых гостей на ветвях персиковых и инжирных деревьев сада их резиденции.

Они завораживали. В них была свобода. Настоящая. Дрозды прилетали, когда им заблагорассудится, рассаживались по веткам, трещали что-то на своем языке, кормились червями и насекомыми, деловито стучали клювами по горошинам недозрелого винограда. Каждый был занят делом. Их было много, но воспринимались они как нечто целое. Одинаково черные, проворные, суетливые, зоркие. У них были свои танцы: иногда дрозды принимались стремительно кружить, выписывая раздвоенными хвостами немыслимые узоры. Не те, симметричные и аккуратные, как на слоне-качалке, а вольные и правдивые. Сидя на роскошно вышитом бархатном покрывале, запрокинув голову и раскрыв рот, Вагра мысленно кружилась вместе с ними. И все они становились одним большим дроздом. Взмахивая одинаковыми черными крыльями, они заполняли пустоту жизни, а острыми хвостами рассекали любую ее фальшь.

Однажды тот танец был нарушен. Семилетний Тиваш, внук судьи Белых песков, очень метко выстрелил из рогатки. Это отчего-то совсем не понравилось двум его нянькам: одна резко выхватила рогатку из его пухлых пальцев, а другая, побелев от испуга, принялась извиняться перед матерью Вагры. Сквозь ее грассирующее «р» и чрезмерно шипящие «ш» и «щ» пробивался беспокойный щебет стаи, а прямо у ног Вагры жизнь рисовала самую правдивую картину, которую девочке доводилось видеть. По черным, припыленным песком перьям расползались красные нити. Они заполняли пустоту. Давали ответы на все вопросы. Мать ободряюще увещевала перепуганных нянек, Тиваш в приступе раскаяния уже громогласно рыдал, а Вагра любовалась картиной, не смея даже вздохнуть. Правда – очень хрупкая штука.

И Вагра тогда еще не знала, что с ней делать.

А ее мать не знала, что делать с той наспех сшитой черной мантией. Что её так взбесило в складчатой батистовой накидке, в которой она застала дочь накануне пятилетия? Та как раз возбужденно вертелась в ней перед зеркалом из полированного металла. «Я – птица! Я – птица, мама!» – радостно выкрикивала маленькая Вагра, размахивая рукавами мантии, как летучая мышь, под недоуменные взгляды нянек. «Завтра на дерожденье я буду пти…»

Фразу заглушил исступленный вопль матери: «Прекрати!» Увидев в расплывчатом отражении зеркала ее искаженное гневом лицо, Вагра так и застыла перед ним с раскинутыми руками. Никогда, ни за какую провинность на нее не кричали так. Девочка съежилась, втянула голову в плечи. Черная мантия скукожилась и осела на ней, как обвисшая кожа. Хотелось исчезнуть, но было уже поздно: отражение стремительно приближалось, угрожающе потрясая каким-то пышным розовым облаком. При каждом шаге тревожно звенели цепочки. Видимо, мать хотела схватить упрямую дочь за плечо, но мантия была столь объемной, что в ее пальцах осталась только тёмная блестящая ткань. Но Изолла не растерялась. Рванув за ненавистный материал, она ловко развернула Вагру лицом к себе.

Поборов страх, девочка открыла глаза – лицо матери оказалось прямо у нее перед носом, – и обомлела. Паника вдруг рассеялась, уступив восхищению. Оно окутало Вагру той же дурманящей дымкой, что и тогда – при виде мертвого дрозда на садовой дорожке. Дымка становилась все гуще и плотней. В ней, извиваясь в томлении, дрожала какая-то неведомая сила.

Ибо впервые в жизни Вагра увидела лицо матери без маски. И впервые столкнулась с чистым, подлинным гневом. Он оказался не менее прекрасен, чем последние мгновения умирающей птицы. «Оказывается, мир все-таки – не пустышка, – сказала себе девочка. – Кое-что настоящее здесь есть». Например, суженные щелки материнских глаз, которые излучали колючий черный свет. Трещинки морщин – следы старой облупившейся маски на новом настоящем лице. Вздёрнутая, подрагивающая верхняя губа. Никто не дёргает её за верёвочки, она двигается сама!

Гнев матери завораживал Вагру все сильней. Фразы, слетавшие с крупинками слюны с красиво перекошенных губ, звучали, как русалочье пение из нянькиных сказок. Некоторые слова даже можно было различить: «выдумки», «неподобающе», «уродство», «забудь» и еще одно – не то «общество», не то «убожество». Хотя, разницы, в целом, никакой.

Под злосчастной «птичьей» мантией плечи Вагры постепенно расправлялись, худенькие запястья наливались горячим металлом. Он застывал, превращаясь в надёжные тяжёлые латы. Дымка вокруг гнева матери сгущалась, и каждый вдох становился целебной ингаляцией.

Завтра Вагре должно было исполниться пять, но эти годы из истории её жизни можно было спокойно вычеркнуть. Она родилась сейчас – в тумане гнева и под крики матери. И только сейчас открыла глаза и увидела настоящий мир. Девочка улыбнулась ему.

Почему-то от её улыбки мать замолкла и даже отпустила плечо дочери. Волшебная тёмная дымка тут же свернулась в колючий клубок, и, злобно шипя, откатилась в дальний угол комнаты. За зеркало. Вагра снова почувствовала себя маленькой и слабой.

Все кончилось, с досадой поняла она. Всё хорошее заканчивается слишком быстро: шоколадные пирожные, встречи с дроздами, интересные сказки и наблюдения. Всё это рассыпается, как искры от фейерверка, и мир опять становится пустым, а жизнь мало чем отличается от тарелки овсянки без мёда. Вот и сейчас – хлоп, и дивный момент ушел. Это тебе не кот Оливка, его не схватишь за хвост. И не прислуга, которая прибежит по первому твоему зову. Вагра грустно вздохнула: когда теперь доведётся вновь пережить такое?

В невеселые раздумья вторгся голос матери. В голосе стояли слезы.

– Ты меня поняла?

Девочка вгляделась в ее лицо. Вернее, в маску, которая умудрилась снова к нему прирасти. Пустота действует очень быстро, пора бы это уже запомнить. Нет, зацепиться здесь было решительно не за что. Пунцовые пятна на материнских щеках, влажные от слез глаза, остатки дрожи на пересохших губах только зря дразнили воображение. Этим голод не утолишь.

– Поняла?!

Вагра и не подумала уточнить, что она там должна была понять. Наверно что-то насчет «уродской мантии» и «дурацких фантазиях» о черных птицах, которые не подобает иметь девочкам ее возраста и происхождения. Так что просто кивнула в ответ. Пусть Пустота знает, что она, хоть и маленькая, но тоже хитрая.

Поджав губы (это маска застывала на ней все плотней), мать скептически кивнула куда-то в сторону:

– Тогда снимай это рубище. – И сделала нетерпеливый жест пальцами правой руки: давай, мол, быстрей. Собрав складки ткани у колен, Вагра потянула их вверх. – Кстати, кто его сшил?

– Веллия и Шанфа, – пробормотала девочка из-за батистового «занавеса». – Прости, мама, – добавила она, подумав. – Я знаю, что сначала надо было спросить у тебя. Или у Луммы. – Пыхтя и сопя, Вагра уже стягивала мантию через голову. Надо быть смешной и неуклюжей, как другие дети. Мама это любит и надевает маску «Улыбка умиления». – Прости, – жалобным голоском повторила Вагра и беспомощно развела руками, сделав вид, что застряла в горловине мантии.

Р-р-раз – и черная накидка с глухим шуршанием взмыла над будущей именинницей, открывая её взору свою ужасную замену. Подобающее праздничное платье, если выражаться словами матери. Розовая конфетная обертка, если спросить её дочь. Не имея, однако, иного выбора, Вагра понуро кивнула и покорно вытянула руки, чтобы скорее разделаться с мучительной примеркой. Карие глаза Изоллы победно блеснули.

Но истинное мучение ожидало её дочь лишь на следующий день. Дерожденье. Околдованная новым чудом правды, явившемся ей в канун праздника, Вагра воспринимала все его атрибуты с восторгом рыбы, выброшенной на берег.

Вот она, расчесанная, в давящей на лоб тиаре, обсыпанная пудрой с толченым жемчугом, в розовой «конфетной обертке» и немилосердно натирающих туфельках сидит на кресле с гобеленовой спинкой. Главный зал Рассветного дома постепенно заполняется гостями, но к кому они пришли? К пустому блестящему фантику? К оболочке из атласа и кружева? С нарастающей тревогой Вагра присматривалась к разодетой толпе. «Ну хоть кто-нибудь, – молила она про себя, – кто-нибудь пусть заметит! Пусть откроет глаза. Это же все ложь. Гадкая, омерзительная ложь! Меня же здесь нет, как вы не видите!»

Фантик ведь пустой.

А гости – марионетки. Как в кукольном театре, который ей обещал сегодня дядя Ралаф (как же долго еще до вечера!). Они ходят, постукивая каблуками по мраморному полу, приветствуют друг друга объятиями и поклонами, обмахиваются веерами, смеются, угощаются кислым виноградным соком и склизкими моллюсками, обмениваются новостями, взглядами и запахами, но…

«…но это все маски, – крикнул в голове земляной дрозд. – За ними ничего нет. За ними – Пустота. Опасайся, Вагра! Пустота ломает наши крылья!»

Продолжая неукоснительно выполнять приказ матери – улыбаться, – именинница украдкой кивнула. Затем ведь и нужны друзья, верно? Чтобы вовремя предупредить об опасности.

А опасность, будто чуя, что ее заметили, грузно всколыхнулась, подобрала многочисленные юбки, обмахнулась коралловым веером и решительно направилась к Вагре. Врастая в кресло, девочка глубоко задышала. Деваться ей некуда – любые мысли о побеге пресекал второй приказ Изоллы: оставаться в кресле до колокольчика. Спасительного глашатая, возвещающего о начале праздничного обеда, когда маски, наконец, переключат своё внимание друг на друга. Но это все потом, в благословенном, долгожданном потом, а пока…

– Вагритта! – протрубил низкий женский голос с хрипотцой многолетней ценительницы табака. Продолжая улыбаться, девочка невольно поморщилась. – Ах, моя милая Вагритта, – маска говорящей уже нависла прямо над тиарой именинницы, – маленькая сагма Рассветного дома! Моя любимая принцесса Чарьа! Моя маленькая подружка!

Третий приказ Изоллы подцепил Вагров подбородок и властно дёрнул его вверх. «Смотри гостям в глаза, когда тебя поздравляют, не вертись. Не забывай говорить “спасибо”». Она послушно задрала голову, боль от давления золотой тиары столь же послушно выплеснулась в затылок.

И опутала все существо девочки, когда та взглянула в глаза поздравительницы. Это она. Безголовая. И впервые так близко.

– Как ты подросла, моя принцесса! – громогласно заметила Безголовая. Закадычная бабкина подруга, которую все почему-то зовут Рухтой. – А какое чудесное платье сегодня на моей куколке! А тиара – ну просто королевский венец! – Полные губы, щедро умащенные пурпурной помадой, жеманно двигались в такт ее приторной словесной патоке. Тщательно нарисованная маска Рухты сидела на ней как влитая. Время – самый надежный клей, уж он-то свое дело знает. На-мер-тво. – Но и у меня и подарок под стать – королевский! – привлекая общее внимание, изрекла Рухта. Щёлкнув пухлыми пальцами, она подала знак одному из слуг, и перед взором Вагры возникла черная шкатулка, змеящаяся серебристыми узорами.

– Спасибо! – выпалила девочка, моля, чтобы только это всё скорее закончилось. Чтобы сосущая Пустота гостьи не затащила её в свой ледяной мир. И как только бабка Эгсин сама её не боится… – Спасибо, госпожа Рухта! – Видит Огненный, она старалась изо всех сил. Скосив взгляд вправо, Вагра заметила, что мать улыбнулась ей из-под своей маски. Почти одобрительно.

Но госпожа Рухта и не думала заканчивать своё «выступление». Бабка как-то говорила, что в молодости, до знакомства с градоначальником Назгапа, та была известной актрисой: «Блистала на сцене и особенно за ней». Что бы это ни значило, ясно одно: представление будет продолжаться.

– Ты знаешь свою подружку Рухту, – гостья подмигнула густо накрашенным глазом. Бронзовые тени слегка осыпались на нарумяненные щёки. Маска жила своей собственной жизнью. – Для моей сладкой принцессы – всё самое лучшее! Сегодня и всегда! – извергала она на собравшихся затёртые до дыр реплики.

Вагра, уже не в силах сопротивляться, тупо уставилась на Безголовую. Гадкий шепоток увещевал ее сдаться. Отдать себя и свое лицо Пустоте, как еще в далекой молодости сделала Рухта. Отказаться от свободы птичьей стаи, чудес правды, единства и инстинктов. Никогда больше не видеть истинное лицо этого мира. Не расстраивать родителей. Не подвести семью. Вести себя подобающе. Дать пришить себе маску вместо головы. Стать Безголовой.

Покориться Пустоте.

До крови закусив губу, Вагра начала постепенно уступать. Куда ей? Вон их сколько – целый зал масок. Всё равно сломают, оторвут, накрасят, напудрят, прикажут, нарядят, запретят, пришьют, приклеят так, как требует того их Пустота. А будешь упираться – щёлк, и запрут в клетке. Вагра послушно тянула уголки рта вверх, чувствуя, как сквозь дёсны ей продевают марионеточные нити, а её (или уже не её?) голова монотонно кивает, как и положено кукле-болванчику.

Хлоп-хлоп ресницами – и вот уже в глазах тот самый наивный детский восторг, который так нравится взрослым. «Не так уж сложно, правда?», – говорит ей снисходительный взгляд матери. Чуть-чуть, самую капельку не дотягивает он до желанного одобрительного. Надо стараться. Хорошо, что мама не видит, как под этой новой миловидной маской корчит и сводит судорогой настоящее лицо ее дочери. Какие волдыри и ожоги оставляет на нежной коже жгучий клей. И не чувствует его тошнотворный запах: разложения и увядших лилий. Оно и понятно – на матери ведь ее собственная маска. Ни следа от вчерашней волшебной дымки гнева, в котором она была такой правдивой и прекрасной. И впервые такой родной.

«А теперь мерзкая маска опять украла мою маму».

Эта мысль – ревнивая и острая – разрезала нити, дёргавшие вверх уголки губ девочки. Туман безволия начал рассеиваться. Вместо него в глаза хлынул яркий дневной свет. Он нагрел ненавистный жгучий клей, и тот принялся таять и стекать вниз, оседая на мраморном полу грязно-серыми сгустками. Запястья Вагры начали тяжелеть, она почувствовала, как под кожей извиваются металлические змеи. Их гравированная чешуя приятно покалывала руки. Как и вчера. Когда она, пусть и ненадолго, увидела свою настоящую маму. Нужно вернуть её – во что бы то ни стало! Забрать у гадкой маски свою настоящую маму.

И прямо сейчас.

Металлические змеи доползли до ладошек. Только изменились: стали вдруг какими-то тонкими и холодными. Нет, разочарованно поняла Вагра, это не вчерашние змеи.

– Ну как? – прогремела над ухом Безголовая. – Нравится моей маленькой принцессе ее подарок?

Что? Проморгавшись, Вагра бросила взгляд на свои руки. Теперь ясно, в чем тут дело. На коленях, поверх ее платья-фантика, лежала открытая шкатулка с серебристыми узорами. Внутри – кукольный набор для рукоделия. А в пальчиках каждой руки было зажато по пучку иголок для вышивания.

– Что скажешь, моя сладкая?

Пустота ломает наши крылья.

Вагра крепко сжала иголки. Отчего-то в зале стало очень тихо; никто не разговаривал и не смеялся. Десятки лиц со вросшими в них масками пристально смотрели на девочку. Казалось, они только этого и ждали…

– Я не ваша! – пронзительно закричала Вагра прямо в лицо Безголовой. – Не ваша! Не ваша! Не ваша!

Когда иголки вонзились в ее нарумяненную щеку, та мгновенно отказалась от каких-либо притязаний на именинницу. По-поросячьи взвизгнув, гостья одной рукой схватилась за скулу, а другой вцепилась в правое запястье Вагры.

– Немедленно прекрати!

Мать уже спешила остановить разбушевавшуюся дочь. Ужас в ее глазах нельзя было сравнить ни с каким подарком и ни с одним праздничным угощением. Золотые налобные цепочки звенели сладкой музыкой негодования. Под эту музыку Вагре удалось еще пару раз взмахнуть крылом, оставляя на другой щеке Безголовой тонкие бордовые нити. Совсем как у того земляного дрозда, которого подстрелил из рогатки Тиваш. Несколько капель крови капнуло на жемчужно-серое кружево лифа. Отшатнувшись, Безголовая взвыла, демонстрируя собравшимся свой драматический талант и, наконец, отпустила руку Вагры.

Жаль. Ничего не вышло. Пустота пожрала Безголовую, не оставив ей даже правды боли. Ничего её уже не освободит. Вагра понуро опустила голову. Она заранее знала, что сейчас будет.

Подбежит мать.

– Вагра! Что ты делаешь?

Извинится перед гостьей с усердием провинившейся прислуги.

– Ах, госпожа Рухта, мне – то есть нам – так жаль. Во имя нашей дружбы примите самые чистосердечные извинения.

Пока мать будет каяться и терзаться угрызениями совести, успеет притащиться и бабка. Это хорошо. Ненависть в её слезящихся от табака глазах в темно-зеленой кайме теней всегда настоящая. Бабка вообще очень хороша, когда не играет на публику (в отличие от Рухты, она иногда отдыхает от своей маски). Особенно, когда рядом Вагра.

– Рухта, душа моя, ты цела? Вот так, возьми меня под руку. Вот так, держись. Пройдем на северную террасу, я уже распорядилась принести льда, отвара календулы и нашего любимого эрзурского табака. И, умоляю тебя, прости мою внучку. Я много раз тебе говорила: девочка больна, так больна… Ах, видел бы это Суварх, мой бедный Суварх…

Теперь мать сгребет её в охапку. Чтобы увести, спрятать, закрыть от этого мира. Она думает, что это – наказание.

– Мы уходим. Еду с праздничного стола съешь одна в своей комнате. До вечера ты наказана.

До вечера – одна! Да можно ли мечтать о большем? Это точно не сон?

– Но прежде, чем мы уйдем, ты объявишь всем, что до самого выноса торта будешь думать о своем поведении и читать молитвы. И не забудь извиниться как подобает публичной персоне. – Ловким движением Изолла выхватила из пальчиков дочери злополучные иголки. – Ты же не дикий зверёк! – Утверждение, правда, больше смахивало на вопрос.

По спине Вагры скользнул холодок. В запястьях ни осталось ни следа от былой силы. Выступать перед масками? Обещать им молиться и каяться? Вновь она почувствовала себя маленькой и беззащитной. Даже обещанные торт и сказочные театральные сценки казались теперь очень слабым утешением.

– Но, мама, я… – Как объяснить ей, что это всё было лишь для того, чтобы вспороть, зачеркнуть всю эту ложь, насквозь пропитавшую зал? Чтобы спасти маму от ненавистной маски, не дать её украсть и превратить в такую же безголовую, как Рухта! Слова расползались, словно змеи, покинувшие запястья в самый неподходящий момент.

Глаза Изоллы превратились в два ледяных кристалла.

– Ты сделаешь как было велено.

Её палец требовательно указывал на кресло, а приглашённые маски, не сговариваясь, разделились на два лагеря: половина обменивалась осторожными шепотками и взглядами, другая же старательно делала вид, что ничего особенного не произошло.

Стиснув зубы, именинница вскарабкалась на сидение с вытканными ежевичными ветвями. Зал расплывался, растворяясь в Пустоте и фальши. Справа что-то блеснуло. Это луч света попал на браслет матери, когда она взмахнула рукой, привлекая всеобщее внимание. Вагра откашлялась, не слыша собственного голоса. Со всех сторон наступала армия Пустоты. Шорох платьев, свист шепотков и скрип веерных полукружий уверенно двигались к креслу с гобеленовой спинкой. Беззубо ухмыляясь, Пустота окружала ежевичный форпост. Всё, чего касались ее прозрачные пальцы, бесследно исчезало: мысли, чувства, переживания, стремления.

Скромный, увы, вышел для нее пир. Разве насытится это туманное Ничто гостями Вагры – этими пустыми конфетными фантиками? Удовлетворится жалкими объедками эмоций, тускло поблескивающими под отдельными масками?

– Уважаемые гости! – Девочка действительно себя не слышала. Похоже, Пустота пожирает и звуки. Или это делает ее сестра Тишина. – Простите меня за…

О, конечно, этого будет недостаточно. Для Пустоты здесь совсем нет еды, разве что отец, но тот уж точно ей не дастся. Вот, кстати, и он – шепчет что-то на ухо одному из слуг. Хмурится, делает какие-то суетливые жесты. По его строгому, озабоченному лицу видно, что он не оступится от борьбы. А по усталым мудрым глазам – что знает: победой она не закончится.

– …за мое непопадающее поведение.

Мать презрительно скривила губы, словно услышав трактирную скабрезность, набрала воздуха, готовясь что-то сказать, но в последний момент передумала и слабо махнула рукой. Пустота, голодно скалясь, подмигнула матери как старой знакомой. Та в ответ выдавила в адрес дочери послушную снисходительную улыбку. Как по команде заулыбались вдруг и другие маски. Некоторые даже вежливо засмеялись – те, кого Пустота дёргала за нитки посильней. От этого искусственного беззвучного смеха Вагре стало по-настоящему жутко. Кружилась голова, ступни не чувствовали гобеленового плетения. Скорее нужно это заканчивать и бежать. Бежать отсюда со всех ног.

– Я уйду к себе в комнату. Сидеть там одна и читать молитвы до вечера, – затараторила именинница, повторяя материнский «приговор». – Я это заслужила.

Но едва Вагра согнула колени, чтобы слезть с высокого кресла, по залу пронесся пронзительный свист:

– Нет, моя с-с-сладкая. Не наговаривай на с-с-себя, моя принцес-с-са. Ты зас-с-служила вовс-с-се не это.

Вагра вцепилась в вышитую спинку так, словно та была последней дверью, отделяющей девочку от смертельной опасности. Словно тканые ежевичные заросли и правда могли укрыть ее от вездесущего взгляда Пустоты.

Не могли.

– Ты зас-с-служила кое-что получш-ш-ше, моя подруж-ж-жка. – В свисте начали проступать хрипловатые нотки Рухты, и это, пожалуй, было хуже всего.

Мелко дрожа, девочка уползла за кресло, села на корточки, закрыла глаза и уши. Последнее убежище. Последняя надежда. Пахло краской, расплавленным клеем, увядшими лилиями и еще чем-то неуловимым из младенческого безвременья – сладким и маслянистым. Хотелось плакать, но вместо слез худенькие плечи сотрясали беззвучные спазмы. Выходит, голос Пустота украла первым. Сейчас она позабавится с ним, а потом возьмется за саму Вагру. Выпьет из нее всё настоящее – птиц, змей, сказки, наблюдения – и превратит в песчинку. Еще одну песчинку в пустыне лжи. Девочка съёжилась так, будто уже начала уменьшаться.

Воронка свиста развевала её темные кудри, как ураганный ветер. Они щекотали шею Вагры. А душный воздух зала резал оглушительный свист:

– Ты зас-с-служила Пус-с-с -с-стоту!

И Вагра сдалась. Мысленно попрощавшись с дроздами, сказками и шоколадными пирожными, она сжалась под креслом крошечной безвольной песчинкой, готовясь слиться со всей ложью этого мира. Пустота и Пустыня – это, наверно, почти одно и то же…

Но вдруг свист будто бы поймали сачком. Не Вагра, а он стал меньше и тише. В панике забился он под куполом, куда загнал его кто-то большой и сильный. Не иначе как великан Валун из старых легенд Севера. Перебрав всех известных ей сказочных героев, девочка ещё больше убедилась в своей правоте: больше такое никому не под силу.

Динь-дон-динь-дон-динь-дон!

Новый звук – знакомый и почти утешительный – разлился под сводами Рассветного дома. Что это? Музыкальный инструмент великана? Не больно-то похоже на его погремушку из речной гальки. Ясно одно: Пустота не выносит этот звук. Свист скукожился до размеров слабого ветерка и уже почти не сопротивлялся в каменных лапищах великана. Стал бабочкой в сачке.

Медленно и осторожно Вагра отняла ладони от лица и подняла голову. «Чудо, настоящее праздничное чудо!» – встрепенулась она, вглядываясь вглубь зала. Маски больше не смотрели на нее и не смеялись над ней. Мать растворилась в толпе гостей, а вместе с ней и её испепеляющий взгляд. Может, поэтому ослабли сжимавшие голову тиски и стало легче дышать? Готовясь подняться, Вагра оперлась руками о холодный мрамор пола и увидела вдруг свою золотую тиару. Та беспризорно валялась за бронзовой ножкой кресла. Девочка потянулась, чтобы поднять украшение до того, как очередной её проступок станет всеобщим достоянием. Вот оно, почти даже не закатилось под кресло, сейчас, сейчас, хватило бы только длины рук. От усилий у Вагры заныло плечо. Еще немного…

Сквозь спасительный звон Вагра услышала голос. Не каменный рокот великана, а очень даже человеческий. Более того, знакомый.

«Так это он прогнал Пустоту?!»

– Оставь её, дочка. – Оторвав взгляд от пола, именинница посмотрела наверх. И впервые в тот мучительный день улыбнулась по-настоящему: «Отец!» Улыбнулся и он – специально, назло своей маске, – и это был самый лучший подарок. Вагра робко улыбнулась в ответ. Отец наклонился к ней. От его сострадания начали таять льдинки страха. Да на такое не способен даже силач Валун! – Пойдем, – сказал Джур.

Отряхнув юбки платья-фантика, Вагра поднялась на ноги. Она не стала искать туфельки с пряжками из голубых кристаллов, (похоже, отдыхают под креслом вместе с тиарой) и, крепко держа отца за руку, пошлепала босиком. Вокруг уже почти никого не было – лишь замешкавшаяся парочка гостей торопилась в западную гостиную, где всех ожидал накрытый стол. Вагра и Джур с видом победителей чинно прошествовали по опустевшему залу.

«Смотрите, смотрите все! – гордилась девочка. – Мой отец прогнал Пустоту!» С восторгом и восхищением смотрела она наверх. В руках отца, словно факел, разгоняющий мрак ночи, звенел колокольчик. Совершенно обычный; тот самый, которым прислуга обычно созывает Рассветный дом к обеду или ужину.

Динь-дон-динь-дон-динь-дон!

Уже поднимаясь с отцом по широким ступеням к себе в комнату, Вагра отчетливо поняла: Пустота боится громких звуков.

Дзинь-динь-дзинь-динь. Колокольчик по другой сторону двери временных покоев в Гоббе известил о нежданном визите. Что ж, похоже настало время правды.

Правда – это хорошо.

Тряхнув волосами и оправив длинную чёрную юбку, Вагра величаво уселась на подоконнике. Отсутствие в комнате кровати или хотя бы кресла нисколько не смутило ее. Смущения, страхи и неуверенность остались там, где им и положено, – в далеком глупом детстве.

Дверь открылась, и в покои вплыли две фигуры. Высокий худощавый старец и бритый мужчина без возраста. Сквозняк принес в помещение новые запахи – сладкого дыма, сырой золы и сушеных трав. В бесстрастном взгляде серых глаз девушки блеснула догадка: они. Главный шаман Чарьа и его Тень. Прекрасно. Быть может, им недостает зрения и свободы, но уважения и дальновидности – в достатке. Почти достойные собеседники.

Держась на почтительном расстоянии, они остановились напротив окна. Бритый мужчина, сцепив пальцы на груди, принялся медленно перебирать тёмно-зелёные четки, а старец выставил перед собой черный посох, как меч. Опираться на него он и не думал.

Зато первым прервал молчание:

– Госпожа Вагра, ваше присутствие в Гоббе – это особая честь для храма и для всех нас. Позвольте нам ещё раз представиться: глава Чёрного шатра, наперсник Светил – Хамудар, – указывая рукой на спутника, старец благоговейно прикрыл глаза, – и я, главный шаман Белых песков, ваш покорный слуга Нугур. – В его трескучем голосе рассыпались искры ликования. Их тёмный замысел искусительно щекотал шею и ладони. Вагра почувствовала, что интерес к словам старца, как поводок, тянет ее шею вперед. Нугур понимающе сощурился и продолжил: – Не погрешу против правды, – на этом слове он возвысил голос, – если скажу, что вашего Явления здесь ждали. – Говорящий со значением поднял указательный палец. – Ждали и готовились. – В комнате стояла такая тишина, что слышен был даже хруст старческого сустава. – Однако, как это часто бывает с долгожданными Явлениями, торжество нашего воссоединения нарушили непрошеные гости: сумбур, горячка и путаница. – Старый шаман со вздохом опустил голову. – Я говорю о вчерашнем утре. – Переведя смиренный взгляд на Хамудара, он передал ему эстафету беседы.

– Верно, – согласился тот. – Но мы также знаем, что дары Зелёной звезды всегда во благовремении. – Вереница деревянных бусин тянулась меж загорелых пальцев бесконечным убаюкивающим хороводом. Она что, усыпляет совесть? Или правду? Вагра передернула плечами, как бы стряхивая сладкоголосые чары шаманов. – Неудивительно, – Хамудар остановил четки, – что новый её дар открылся нам на казни. Что такое казнь, по вашему мнению, госпожа Вагра?

«Лучшее лекарство от Пустоты».

– Кара для слепых и награда для зрячих.

Глаза Нугура восхищенно вспыхнули:

– И чем же, по-вашему, награждает казнь?

– Тем, – Вагра резко спрыгнула с подоконника, – что казнят ведь не человека. – Словно защищаясь от возможного нападения, она скрестила бледные руки на груди. Против ее желания дернулись вдруг уголки губ.

«Жуткая улыбка. – Хамудар невольно съёжился. – Улыбается только нижняя часть лица. А глаза-то мёртвые. Пустые». Нарушив одно из собственных правил, Чёрный шаман отвёл взгляд. Сочувствие и неприязнь к девушке вели в его душе нешуточную битву. О духи предков, какая огромная, какая тяжелая предстоит работа! Что сделала с этим хрупким цветком Зелёная звезда?

«Что сделал я?» – сокрушенно вздохнул про себя Хамудар, однако вслух прозвучал иной вопрос:

– Не человека? – Будто парируя этому возражению, девушка рывком склонила голову набок. Взгляд при этом оставался таким же пустым. Хамудар, однако, не отступался: – Но, помилуйте, кого же тогда?

– Его маску.

– Вот как. – Глава кафеаха взялся за подбородок, и деревянные шарики чёток вдавились в нижнюю челюсть. – Маску… Что же в этом хорошего?

В голосе Вагры заклокотало отвращение:

– А то, что маска – это ложь.

– Выходит, все мы – лжецы?

– Я – нет. Вы – да. – Глядя куда-то сквозь стены покоев, девушка слабо ухмыльнулась.

– Значит, по-вашему, мы заслуживаем казни? – Хамудар сам не поверил, что произнес это вслух. Мысль, отравлявшая его существо уже пятнадцать лет, впервые обрела голос и вырвалась наружу. Так легко и внезапно, словно вопрос касался погоды или предпочтений в вине.

Однако Нугур этой лёгкости вовсе не разделял. Лицо его вытянулось, клочки бровей сурово нахохлились. Весь вид старого лицемера говорил о том, что предстать перед судом Чёрного шатра, и, уж тем более, понести наказание за свои действия, в его планы не входило. И все же Нугур промолчал. «Какая полезная вещь – иерархия, – не без удовольствия отметил Хамудар. – Сколько экономит слов и нервов».

– Не мне судить, чего вы заслуживаете, – безучастно сообщила Вагра, выпрямив, наконец, голову. – Я ещё мало наблюдала за вами. Вижу только, что маски стискивают ваши головы так, что вам хочется кричать, но вы не можете. Пустота запрещает вам кричать, но вы пытаетесь играть с ней в собственные игры. Их правил я пока не поняла. – Гостья упреждающе наставила на шаманов палец. – И играть с вами не буду.

Снизу донесся раскат многоголосого безумного хохота. «Её чувства мгновенно передаются Предвестникам, – понял Хамудар. – Их связь гораздо крепче, чем с Тарун».

Нугур мгновенно воспользовался его замешательством:

– Игры? Позвольте заметить, госпожа Вагра, – осторожно возразил он, – что мы находимся в храме. Едва ли можно представить себе более неподходящее место для игр. – Талантливо владеющий мимикой, старый шаман весьма достоверно изобразил возмущение при одной мысли об играх в Гоббе. Из голоса постепенно уходила скрипучесть, он креп и обрастал эмоциями. – Но я могу понять ваши сомнения! – Глубокий, проницательный взгляд простирался далеко за пределы фигурки в чёрном платье. В глазах Вагры ожил интерес, как и в самом начале беседы. – Вы оказались здесь внезапно, – Нугур сочувственно прикрыл глаза, – а злые языки наверняка уже трубят на всю столицу, что мы вас украли.

– А что, коли так? – ядовито осведомилась девушка. – Не боитесь, что сюда явятся люди отца?

Нугур философски улыбнулся:

– Страхи рождаются там, где нет веры, дитя. А у меня её достаточно. – Кажется, этот размытый ответ впечатлил Вагру: вскинув взгляд к потолку, она глубокомысленно кивнула. «Как ни крути, она все ещё подросток, – напомнил себе Хамудар. – Подросток, на которого мы с его дедом наслали проклятие Зелёной звезды». Нугур же вдохновенно продолжал: – И моя вера в Вирумму и её мудрость сильнее любых опасений. Да! Я верую, что её пророчество может сбыться позже привычного нам срока. Верую, что даже кафеах мог допустить ошибку, пятнадцать лет назад приняв тебя за другую. И я истово верую в твою силу, самая могущественная грумшу храма Гобб! – «Сейчас преклонит колено», – кисло подумал Хамудар.

И Нугур преклонил колено. Перед этим несчастным, больным Стервятником, один коготь которого способен поднять армию безумцев. «Что ж, – вздохнул Хамудар, – нужно сохранять хотя бы видимость единства Чёрного шатра». Глава кафеаха сдержанно поклонился.

«Вот, что значит подобающее поведение, мама! – возликовала Вагра. – Хоть кто-то знает, что это такое! Нет, они, конечно, неидеальны, особенно главный, с этим его сострадательным взглядом. Думает, небось, что он первый такой. Первый, кто захотел пожалеть бедненькую сумасшедшую Вагритту. Смешно и нисколько не оригинально. Лучше бы думал о своей Пустоте. Вот же она. Так и вьётся над его лысой макушкой, того и гляди заденет потолок. А старик солгал. Говорит, что, мол, бесстрашен, только это далеко не так. И его хвалёная вера тут ни при чём. Коли она такая сильная, что ж не отстегнёт цепь, на которой тот сидит? Он боится… – Вагра задумчиво закатила глаза – …боится уйти. Точно. Его страх – близкий конец пути. Может, поэтому ему так понравились мои слова, что казнь – награда для зрячих? Нет, это всё не то. Есть одно слово, прямо крутится на языке. Похоже на Пустоту, очень похоже. Забыла».

– Благодарю, – сказала девушка вслух. Эта механическая дворцовая вежливость в столь странном месте удивила её саму. Школа матери и бабки не прошла даром. – Вот только ваши… хм-м… подчинённые не были вчера столь же почтительны и любезны со мной. – Закатав рукава платья, Вагра продемонстрировала шаманам бордовые отметины на предплечьях. Сутки спустя они как раз налились цветом, и на фоне бледной кожи выглядели весьма драматично. – Никто мне не присягал и не кланялся. Меня грубо схватили на глазах у семьи, не потрудившись даже объяснить, зачем. Признаю, – тут её голос дрогнул, – казнь этого убийцы очень меня впечатлила. Может, даже слишком. Но я никак не ожидала, что в результате окажусь связанная на лошади, скачущей на Храмовый холм. Ты говорил о вере, старик. Но скажи, как после этого мне верить вам?

Старый шаман распрямился, медленно и величественно. Язык его тела всегда был предельно доходчив – этого не отнять. Если казнь – это награда для зрячих, – говорила его пантомимика, – то мой поклон – награда для любого.

– Веру нельзя навязать, – веско заметил он, вкладывая посох в другую руку. – Семена не прорастают в сухой, равнодушной почве. Даже самые многообещающие. – Вагру обжёг древний, испытующий взгляд. – Но, к счастью, в наших силах вызвать дождь.

Вагра подошла к плетёной кровати в углу комнаты и с вызовом сломала одну из торчащих веток:

– Чтобы вырастить цветы, а потом срезать их себе на забаву?

– Есть цветы, которые цветут вечно.

«Вечно… – Девушка посмотрела на обломки веток у себя под ногами. Они почти сливались с тёмными известняковыми плитами пола. И поняла вдруг: – Вот, чего боится старик – забвения. Да. Это подобающее слово». Очень хорошо. Гораздо проще иметь дело с человеком, когда знаешь его страхи.

– А что скажете вы? – Она нарочно переключила внимание на главного. Как его, кстати? Ханубир? Впрочем, неважно. Никакого это отношения не имеет к его истинному имени. – Кем я буду здесь? Вашей игрушкой или бессмертным цветком?

Нугур кольнул главного ревнивым взглядом. А тот, сплетя пальцы под широкими рукавами одеяния, откашлялся и взял слово:

– Я дам свой ответ на ваш вопрос, госпожа Вагра – обещаю. Но думаю, что было бы неплохо сперва нарисовать общую картину происходящего. То, что творят её высшие силы, а не мы, ещё не означает, что мы не в состоянии в ней разобраться. Итак, вчера вы с семьёй присутствовали на церемониальной казни убийцы по имени Сфарг. Насколько мне известно, прежде вы не бывали на подобных мероприятиях. Верно?

– К моему сожалению.

Главный устало кивнул. То, что в Рассветном доме сочли бы неслыханным и возмутительным, он принимал почти как должное. Очень хорошо.

– Не противоречит этому и общественный закон Чарьа, – спокойно продолжал шаман. – Посещение казни разрешено лишь по достижении пятнадцати звёздных оборотов. А поскольку другой закон обязывает всех членов семьи королевского наместника присутствовать на особо значимых казнях, то пока мы видим полную правомерность. Иными словами, вы оказались там, где должны были.

Вагра иронически ухмыльнулась:

– Ещё бы.

Нугур заискивающе отзеркалил её улыбку, как добрый дедушка, снисходительно отвечающий на проделки любимой внучки. Главный же, пропустив колкость мимо ушей, продолжил:

– Далее. Когда глашатай зачёл список преступлений Сфарга – по меньшей мере, девять жестоких расправ над беспризорными детьми – вы, госпожа Вагра, сильно разволновались. – Коротким кивком бритой головы шаман как бы согласился с собственными воспоминаниями. Согласилась с ними и Вагра – к чему отрицать очевидное? – Слушая о зверствах презренного Сфарга, вы принялись ожесточённо грызть ногти, из ваших глаз лились потоки слёз. Вы заламывали руки, порвали платок, которым госпожа Изолла пыталась вытереть вам глаза, и, если не ошибаюсь, даже укусили её за палец.

– Так и было.

– Когда убийцу вывели на эшафот, вы страшно побелели, задрожали и затрясли головой. Весь кафеах опасался, что вы лишитесь чувств, однако этого не случилось. Также мы не заметили ни единой попытки покинуть первый ряд трибун, хотя, похоже, ваш отец, господин Джур, предлагал вам поступить именно так. Замечу, что кафеах не стал бы этому препятствовать. Итак, – шаман взмахнул рукавом одеяния, как полой занавеса, – до конца церемонии остаются считанные мгновения. Служитель Ючифа окуривает приговорённого дымом шуфьянового дерева, дабы очистить перед смертью его злой дух и возносит молитвы утешения. От его ритуала вам будто бы полегчало. По крайней мере, вы перестали дрожать, а в глазах вместо слёз появилось ожидание. Весьма нетерпеливое. Потом вы сжали руки в кулаки, заёрзали в кресле и до крови закусили губу. Когда палач занёс над убийцей топор, вы издали первый крик. Он очень напоминал птичий.

– Совершенно верно.

– После, когда голова Сфарга коснулась досок эшафота, вы впали в некий редкого вида транс.

– Интересное словечко. Продолжайте.

– Вы выгнулись назад, как дикая кошка, и остатками ногтей принялись чертить по собственной коже тонкие длинные полосы. От груди до макушки. Со стороны казалось, что это доставляет вам удовольствие. Пальцы были также выгнуты, что придавало им подобие когтей хищника. Вы продолжали кричать, ваш голос стал одновременно и высоким, и хриплым. В этих криках я слышал торжество и смех. Очень похожие на те, что слышу теперь каждый день в Главном зале этого храма.

– Они неплохи.

– Ваш немигающий взгляд застыл на залитом кровью эшафоте. А хохотали вы так, словно выталкивали этим смехом из себя какой-то тяжёлый груз и радовались долгожданному избавлению. Да, я видел именно радость, хоть и, определённо, тёмного рода. Между тем ваша семья совсем не радовалась. К вам протягивали руки, видимо, желая остановить, успокоить; возможно, увести с трибуны.

– Как и всегда.

– Но вокруг вас выросла прозрачно-серая дымка, как будто вы притянули к себе весь дым окуриваний. Она защищала вас, как доспех, как наговор, как молитва, не позволяя никому дотронуться до вас. Вы кричали. Кричали и ваши родственники, обжигаясь об этот тёмный ореол. Никто ничего не мог сделать. Ваше «торжество» усиливалось, и мы все опасались, что вы ненароком выколете себе глаза или вырвете язык. Или что ваше сердце не выдержит этой… Мы условились называть это поведение «вспышкой».

– Никогда моё сердце ещё не испытывало такого блаженства.

– Мы это увидели. И тогда весь кафеах единогласно признал в вас истинного Стервятника. Грумшу, предсказанный пятнадцать лет назад, явился нам в вашем обличье. «Стервятник, Ящер Смерч, Заражение, Безумие». Всё сбылось, включая созвездие, под которым вы родились. И на этот раз по-настоящему. Никто из присутствующих не осмелился с этим спорить. Кроме вашего отца.

– Он смелее всех, кого я знаю.

– Но его слова ничего не изменили. Уверенные в своей правоте, мы больше думали о том, как остановить вспышку. Потому что всё выглядело так, словно вы уже за гранью нервного истощения: синие губы, закатывающиеся глаза, конвульсии и сорванные голосовые связки.

– Я называю это приятным послевкусием.

– Тогда Нугур благоразумно предложил «отрубить корень проблемы» – убрать тело с арены. Явились рабочие с тряпками, щетками и золой. Но уборка не задалась: подряд не сделал и десяти шагов по арене, как началось Заражение. Ровно половина рабочих обратилась в ваших Предвестников, подобных тем, что вы видели в Главном зале. Они принялись повторять вашу мимику, движения и крики. Вторая половина страшно перепугалась и бросилась бежать. Выносить тело пришлось Служителям кафеаха. Увы, Заражение не обошло и одного из них – Служитель Дешпар тоже утратил волю и рассудок.

– И спасся от Пустоты.

– Все вышло так, как предвидел Нугур. Тело казнённого Сфарга покинуло арену, и вы начали успокаиваться. Вы, но не господин Джур. Пока мы – для вашего же блага – связывали вам руки, вешали на шею бусы из успокоительных трав и готовили лошадь, он обрушился на нас с площадной бранью. Много обвинений и ещё больше угроз прозвучало в то роковое утро. Но у Закона кафеаха нет ушей, только голос. В том узком кругу свидетелей мы объявили вас грумшу и увезли туда, где мы сейчас и находимся, – в храм Гобб. Прибыли сюда и ваши новые Предвестники, включая бывшего Служителя Дешпара; все они уже получают должный уход и внимание внизу, в Главном зале.

– Вы назвали меня истинным Стервятником. Куда же вы дели ложного?

– Сперва её звали Нымь. В храме она получила новое имя – Тарун. Безумие Нымь, её страсть к гнилому мясу, костям и танцы, напоминавшие вихрь смерча, делали эту женщину очень похожей на воплощение предсказания о Стервятнике. Пятнадцать лет назад её объявили грумшу и поселили здесь. Храм исцелил душу Нымь. Она обрела разум и некоторые… способности. О них я расскажу вам позже.

– Так вы не убили её?

– Нет, Вагра. У Тарун свой путь, хоть и чем-то похожий на твой.

Зрачки Вагры забегали, она выгнула спину и ощетинилась:

– Но она же воплощение лжи! Она – сама Пустота! – Будто бы сами по себе начали загибаться пальцы правой руки; воздух вокруг девушки сгустился и слегка потемнел. – Я думала, мы будем вместе бороться со всей ложью этого мира! Срывать с него маски и освобождать! Не в этом разве вся суть? Не для этого вы заточили меня здесь? – Она угрожающе тряхнула запястьем. Где-то под полом рявкнуло полчище Предвестников.

Получив одобрительный кивок Хамудара, в разговор вмешался Нугур:

– Именно этим мы и займёмся, дитя, – с энтузиазмом воскликнул он. – Именно этим! Мир тонет во лжи, притворстве и пороках. Каждый второй – в фальшивой, уродливой маске, да ещё и довольный своим обманом! Лицемеры, изменники, воры, завистники и пустозвоны каждый день кичатся своими грехами, кривляясь друг перед другом, а внутри-то – ничего. Пустота. Но милость Зелёной звезды безгранична, и она подарила нам надежду – истинного Стервятника. – Вагра почувствовала, как распрямляются её лопатки и как испаряется из запястий горячий металл. Слова старика словно ставили всё на свои места. – Он, – посохом Нугур указал на Вагру, – будет склёвывать всё лживое, пустое и мёртвое, как и положено Великому Падальщику. Будущее Чарьа начинается здесь. И завтра мы представим столице настоящего Стервятника, благословлённого Вируммой! Пусть все знают: кафеах умеет признавать свои ошибки.

– И как же вы собираетесь меня представить? – скептически прищурилась Вагра. – Что за новый цирк меня ждёт?

– Какой там цирк, дитя, – самодовольно протянул Нугур. – Ты ведь уже взрослая. Новая казнь – вот, что нам нужно.

[1]Сагма (от др. диалекта Чарьа: «саг» - частица, указывающая на принадлежность к женскому полу, «ма» - хозяйка, госпожа) – уважительное обращение прислуги к хозяйке дома, характерное для семей, активно участвующих в политической и религиозной жизни региона.

Проклятие Вагры. Глава 10. В круге жасмина

Волноваться бессмысленно. Бороться – тем более. Все письма с просьбами, подкупами и угрозами отправлены. Вежливые отказы на них получены. Все сценарии – вплоть до побега под чужим именем на другой конец Харх – провалены, несмотря на длинные цепочки взяток. Всё решится сегодня. Бежать некуда.

Вниз по осыпающимся ступеням уже ползли волны нетерпеливого гула. Массивная железная дверь, отделявшая подземелье от арены, поглощала слова и фразы, но к чему они? И что они изменят? Странно, но этот гул даже успокаивал. «Музыка неизбежности», – горько усмехнулся Джур. По привычке он тряхнул головой, чтобы откинуть волосы со лба, но лишь ударился макушкой о низкую потолочную балку. Забыл первое правило тюрьмы Белых песков: осуждённым не полагается такая роскошь, как волосы. Закон кафеаха уравнивает всех – и нищих, и королей. Бородатый охранник в проклёпанном кожаном жилете поверх красной туники встретил удар сочувствующим взглядом. Этот жилет до того напоминал панцирь, что его владелец заочно получил от Джура прозвище Черепаха. Охранник открыл было рот, чтобы что-то сказать, но вместо слов получился прерывистый вдох. Второе правило: говорить с осуждёнными запрещено.

Однако не для всех разговоров требуется голос. Проведя последние сутки рядом с Черепахой, королевский наместник наблюдал за ним, читая по угловатому щербатому лицу всё, что тот не мог сказать вслух. Что ему неловко быть надзирателем особы столь высокого положения. Что до него долетели все городские сплетни о безумной дочери наместника – новом Стервятнике. Что он до дрожи боится Вагры и глубоко сочувствует её отцу. Что при одной мысли о Предвестниках ему не по себе. Интересно, у Черепахи есть дети? Судя по озабоченному лицу и добрым глазам – точно есть.

Больше всего он боится за них.

Небрежно махнув рукой, Джур показал, что ушиб пустяковый. Явно менее болезненный, чем другой «ушиб», который с минуты на минуту ждёт его на эшафоте арены. Черепаха выдавил жалкую улыбку, жестом показал на камень, выпукло торчащий из стенной кладки, и постучал себе по лбу, дескать, голова – кремень. Чёрт бы побрал этот трогательный юмор последних мгновений жизни! Хотя, пожалуй, сама Джурова жизнь и оказалась самой большой в мире шуткой. Причём, злой.

Всю ночь он размышлял об этом. После того, как, наконец, нашёл более-менее терпимую позу для лежания на низкой твёрдой кровати, так и норовящей оставить занозы на неосмотрительно оголённых участках тела. Кое-как устроившись на спине и подтянув ноги к себе, наместник даже перестал чувствовать головную боль и прострелы в пояснице. А мерный стук, доносящийся сверху, перестал казаться бьющим по спине молотком. Немигающим, тягучим взглядом смотрел он в маленькое окошко под потолком – островок звёзд в чёрном море ночи. «Чёртовы звёзды! Шамдукх!» – непременно выругался бы прежний Джур. Таков был он всю жизнь: искал виноватых, искал решений проблем, искал спасения для семьи. Быть занятым – лучший способ пережить любой шторм и причуды небесных светил. А уж с Вагрой, его единственной дочерью, они начудили с лихвой.

Иллюзий Джур не строил – совсем напротив. Смутное, но неотвязное ощущение, что с девочкой что-то не так, пришло к нему раньше всех. Это безразличие к обычным детским забавам, отчуждённость и цепкий, проникающий под кожу взгляд… Будто с самого рождения она что-то высматривала, чего-то ждала. Слышала свою музыку неизбежности и не спорила с ней. В отличие самого Джура.

У него сначала виноватым был отец, а его смерть, вместо смягчения, лишь усилила поток обвинений в адрес покойного. В тумане гнева и бессилия Джур кричал матери, новоиспечённой вдове, что отца уже нет в живых, а его авантюризм будет и дальше толкать семью на край пропасти. «Возомнил себя лучше других и потащился на старости лет стучать в звёздные врата! – высказывал он Эгсин, как будто та была его сообщницей. – Вместо защиты навлёк на нас проклятие – вечный страх будущего!» Прячась от сыновьего гнева в фиолетовых клубах эрзурского табака, мать оправдывала отца тем, что тот уже расплатился за «неразумный поступок» собственной жизнью. Нет, они действительно были идеальной парой, изумлялся про себя Джур. Приверженцы старого доброго порядка, где всё можно купить, стоит лишь предложить достаточную цену. Живой талисман для защиты семьи – пожалуйста. Отправить в Гобб подставного грумшу – не вопрос. Покончить с изоляцией и вернуться к светской жизни – без проблем. Отменить семейное проклятие, заплатив жизнью одного из родственников, – легко!

Кажется, в том разговоре мать впервые за долгое время испытала облегчение. Оно пришло к ней после слова «расплатился». Привычное, удобное для неё слово в миг поставило всё на свои места и открыло путь к спасению. Расплатился. Эгсин вцепилась в него мёртвой хваткой и спряталась за ним, как за щитом. Быстро оправилась, пришла в себя и на два созвездия раньше положенного сдёрнула с глаз траурную вуаль. Фраза «мой бедный Суварх» превратилась для вдовы в надёжную индульгенцию, и она произносила её с гордостью и достоинством.

Странную, не от мира сего внучку Эгсин предпочла не замечать. «Девочка больна, так больна…» – вот как обычно реагировала она на угрюмость и нелюдимость Вагры. Спасительное объяснение мать нашла для себя и здесь. Едва поведение внучки начало вызывать в Рассветном доме косые взгляды, она не стала переживать о проклятии. Вместо этого вдова уселась за свой любимый кварцевый стол и принялась строчить в столицу Харх письма. Если письмами, конечно, можно назвать высокомерные требования «срочно предоставить копии семейного древа госпожи Изоллы с указанием сведений о здоровье каждого его отростка». Вскоре гонцы доставили ответы, исполненные холодной учтивости, и рисунок дерева с именами в придачу. Спрятав таблички в декольте, мать скрылась с ними в собственной спальне. А вечером того же дня победоносно тыкала в них, разложив прямо на обеденном столе. Никто до сих пор не знает, был двоюродный прадед Изоллы на самом деле душевнобольным, или его таковым сделал росчерк заострённой палочки в руках Эгсин. Главное, что причина странностей Вагры была наконец найдена.

И мать с удвоенным энтузиазмом вернулась к своим любимым занятиям – озадачивать швей, подмигивать из-под веера молодым актёрам, играть в «Жабы и кувшинки», курить самый дорогой в Чарьа табак и устраивать «гадательные вечера». К тому же на её стороне был Ралаф. По праву младшего сына он был избавлен от бремени наместничьего титула, а статус материнского любимчика позволял ему проводить свободное время как заблагорассудится. Его выбор, как и раньше, обычно падал на общество артистов и пыльцу нафрии. Племянницу он звал Тучкой, а её замкнутость и причуды называл тонкой творческой натурой. Уверял, что девочка станет художницей, и они все ещё буду стоять в очереди к ней на выставку.

Вначале Джур даже завидовал той лёгкости, с которой мать и брат увернулись от гнева Зелёной звезды и зажили прежней беззаботной жизнью. Потом он их презирал. И, не найдя утешения ни в том, ни в другом, наконец, смирился. Вся жизнь, в сущности, иллюзия, и каждый имеет право на свою собственную.

Хуже всего дела обстояли с женой. Порой – Джур стыдился этих мыслей – ему казалось, что рождение Вагры разрушило всё, что он любил в своей Изолле. Хотя, казалось ли? Перемены начали происходить с первого же дня объявления о беременности. Это не было похоже на капризы, связанные с недомоганием или желанием «спекулировать» своим положением. О, как бы Джур хотел таких капризов – обычных, свойственных большинству женщин, –которые легко исполнить при наличии денег и терпения. Увы, это были перемены совсем иного рода. Уже позже, ближе к пятилетию дочери, наместник понял, что затронули они не тело, а душу её матери. Всё выглядело так, будто тьма, не вмещавшаяся полностью в Вагре, начала понемногу завладевать и Изоллой. Да, это, пожалуй, было самое страшное. Изо дня в день наблюдать, как нежный, трепетный цветок в облаке воздушных цепочек всё сильнее обрастает льдом, оказалось мучительной пыткой. И ладно бы это был просто холод – осознанная отстранённость, которой жена пыталась выказать недовольство или разочарование. В этом случае он, Джур, призвал бы весь зной пустынь Слепых песков и жар костров Горидукха, чтобы растопить этот лёд. Разговорами, обещаниями, подарками, не важно чем, он добился бы долгожданной оттепели.

Но над этим льдом оказался не властен даже королевский наместник. Оставалось лишь бессильно смотреть, как под его мутной толщей растворяются любимые когда-то черты. Если Вагра стала тьмой, то Изолла – камнем. Всё живое в ней застыло. Иногда казалось, что жизнь в новоиспечённой матери поддерживает одно-единственное чувство – долг. Она перестала чем-либо интересоваться, хотя раньше даже такая малость, как капля дождя на лепестке лилии, могла вызвать в жене почти детский восторг. Но камням, увы, восторг чужд. Штормам и бурям вопреки они должны лежать на морском дне, заботясь лишь о том, чтобы оставаться камнями. Изолла же сосредоточилась том, чтобы Вагра вписалась в царство камней Рассветного дома. Полностью игнорируя природу дочери, Изолла занялась её «облагораживанием», дабы потом, наконец, вставить в оправу и успокоиться. Лучшие учителя из всех уголков Чарьа, бесконечная этикетная муштра, пытки приёмами и светскими мероприятиями, подмешивание в еду успокоительных трав и порошков, игры «в юную принцессу»… Чем сильнее ненавидела всё это Вагра, тем требовательней становилась её мать. Твёрдость – главное свойство всех камней.

А свойство глубоких размышлений – скоротечность времени. Наблюдая, как оживают, наплывая друг на друга, картины из прошлого, Джур и не заметил, как на Тюремную башню опустилась глухая ночь. Тёмно-фиолетовый кусочек неба в окне превратился в непроницаемо-чёрный. Вагра всегда любила чёрный цвет, вспомнил вдруг наместник и рассеянно улыбнулся. На его вопрос «Почему?» она как-то ответила: «Чёрный – это честность, папа». Отчего-то Джуру понравился этот ответ, и он решил расспросить дочь поподробней. Заворожённо глядя на блестящее оперение чёрных дроздов, рассевшихся на арке плетистых бордовых роз, Вагра очень серьёзно сообщила, что в этом цвете соединяются все остальные, – так объяснял учитель рисования, – а значит, ни один цвет не обижен. К тому же, добавила дочь, все видят его одинаково. На резонный вопрос о белом принцесса уверенно заявила, что это худший цвет на свете: «Потому что на самом деле в нём нет вообще никаких цветов. Белый – это Пустота, папа».

Эта её Пустота! Страх, проклятие, наваждение, от которого она бежала с самого рождения. Бежала и вместо спасения вновь ударялась о стены Рассветного дома. Да, девочка росла холодной и угрюмой, а с некоторых пор в ней проснулся странный, необъяснимый интерес к жестокости – не жажда крови, а именно интерес исследователя. Но разве не жесток был к ней родной дом? Никто, кроме него, Джура, не хотел узнать Вагру, понять её, попытаться разглядеть бескрайние поля её боли и крошечные зёрна таланта. Хотя, говоря начистоту, он и сам был далеко не идеальным отцом. Он всматривался в дочь, пытался стать ей другом и даже чему-то у неё научиться, но бесконечные государственные дела и разъезды не позволяли пропасти уменьшится. Вагра росла вместе со своей тьмой. Могло ли царство камней, в котором её заточили, остановить эту тьму? Нет. Потому что, в конечном счёте, тьма поглощает и камень.

Каждый становится тем, кем и должен был. Даже если это тоже иллюзия, пусть так. От споров с судьбой Джур устал. Причём, смертельно.

Гул за дверью начал стихать. Нервная улыбка – Вагра назвала бы её маской – сползла с лица Черепахи, а Джур, наоборот, хладнокровно усмехнулся. Чем ближе – тем легче. Каждое мгновение, приближая наместника к эшафоту, все больше удаляло его от самого тяжкого и гнетущего места в мире – туманов неизвестности. Головная боль вдруг прошла, словно кто-то ослабил хватку тесного обруча. И вместо него нежданное, благословенное утешение коснулось вдруг разгорячённых висков и разлилось бальзамом по всему телу. Из тишины проступил внутренний голос. Это всё игра, – мягко, но отчётливо прошуршал он тысячью языков сквозь мглу времён. Был среди них и голос отца. Не заискивающе-извиняющийся и не привычно-насмешливый, нет. То был голос человека, который всё понял.

Звучал он недолго – очень скоро его рассекло эхо металлического раската. Вздрогнув, Черепаха весь подобрался и помрачнел, а Джур снова не сдержал саркастическую усмешку. С этого ведь самого звука пятнадцать лет назад начинался тот роковой Смотр грумшу. Та проклятая церемония, за которую семья платит по сей день: жизнь Суварха, душа Вагры и, наконец, его, Джура, собственная жизнь. И разница лишь в том, что отец смотрел на происходящее с ужасом, а Джур – нет. Теперь нет.

– Жители Назгапа и гости Колыбели Чарьа! – отрывисто донеслось из-за дверного бастиона. – Прежде чем мы начнём эту историческую двойную церемонию, вы обязаны уяснить несколько вещей! Слушайте и внимайте, ибо это приказ кафеаха!

Черепаха тут же по-военному вытянулся, а его добродушный взгляд растворился под маской служебного долга и равнодушия. Джур живо представил презрительный взгляд, коим его дочь смерила бы это механическое преображение. И, сам от себя не ожидая, сделал это за неё. Вместо ответа Черепаха развернулся лицом к лестнице, ведущей к двери на арену, из-за которой после короткой паузы вновь зазвучал бас глашатая Альха:

– Первое! – Словно по команде, Черепаха вскинул подбородок так, что оттопырилась густая вьющаяся борода. – В сегодняшних событиях, – прокричал Альх, – нет места ни глумлению, ни злорадству. Если кто-то пришёл сюда, чтобы излить эти чувства, пусть знает: рано или поздно они обратятся против вас самих!

В разлитой за дверью тишине ощущалось замешательство. Черепаха слегка наклонил голову: похоже, от самоанализа она изрядно потяжелела.

– Второе! Земли Чарьа – это ухо Харх, до которого долетают голоса богов! Как вы все знаете, эти голоса говорят с нами на языке звёзд и камней! – Одобрительный шелест трибун напомнил Джуру стрекотание насекомых. – Но сами мы, конечно, не боги! – Стрекотание стало тревожней. – Более того, – Альх возвысил и без того звучный голос, – как выяснилось, мы – плохие переводчики! Все мы! Ибо пятнадцать звёздных циклов назад большинство из вас сидело на этих же самых местах и с молчаливым согласием взирало на чудовищную ошибку – Посвящение ложного Стервятника! Когда представивший его человек взойдёт на эшафот, помните: никто из вас не оспорил его выбор!

И снова эти трогательные моменты последних мгновений жизни! Отрадно знать, что твои судьи и палачи с тобой солидарны. Во рту вдруг стало приторно-сладко, как от медовой соты. Джур сжал зубы: их и правда свело. А потом, расслабив челюсть, как по волшебству он вернулся в прежнее философское состояние.

– Третье! – рыкнул на собравшихся Альх. – Главный урок сегодняшней церемонии – урок покорности! Мы проводим её для того, чтобы убедить богов, что избранный ими народ умеет признавать и исправлять свои ошибки! – Над ареной зажужжало испуганное стрекотание. «Армия цикад перед грозой», – подумал наместник. Мысли о насекомых оказались удивительно прилипчивыми. Зато бессменного глашатая Чёрного шатра смутить, а тем более сбить, было невозможно. Выждав необходимую для «больших» речей паузу, он обрушил на зрителей последнее – и главное – наставление кафеаха: – Все наши действия, – громыхнуло над Джуром, – и все помыслы – это демонстрация покорности богам и напоминание, что здесь, на юге Харх, они – главная, неоспоримая власть!

И Черепаха распахнул дверь на арену. Армия цикад приготовилась.

Все эти слова – бессмысленны. Особенно про злорадство. Уж оно-то лилось с трибун через край. Ни клетка, ни чёрное бархатное полотно с золотыми кистями, которым та была занавешена, – ничто не могло скрыть его хохочущее эхо. Да, злорадства было больше всего. Оно и понятно: все обожают суд над чужими ошибками. Любимое развлечение бабки после светских приёмов и дяди после неудач в любви. Смешно! Разве свою боль можно выжечь болью другого? Допустимо ли ей радоваться, как в детстве радуешься шоколадным пирожным? Тупое стадо.

В груди шевельнулся клубок колючего раздражения. Извечный спутник Вагры, сопровождающий её почти на всех мероприятиях. Никогда он не сулит ничего хорошего. Всегда первым чует Пустоту.

Вагра села на песок арены, и, несмотря на непроницаемую темноту клетки, закрыла глаза и заткнула уши. «Сгинь, Клубок». Тот прислушался: втянул обратно сучковатые нити и провалился вниз, устроившись где-то меж рёбер. Знает, что будет, если он посмеет испортить коронацию. То-то же.

Мелодичная тишина и выразительная темнота радушно впустили принцессу в свой временный приют. Чертоги разума. Жаль, это ненадолго, ведь скоро начнётся. Но пока эти чертоги в полном её, Вагры, распоряжении. Под закрытыми веками послушно развернулся громадный холст, сотканный из лоснящихся чёрных перьев. А каллиграфическая палочка, окунувшись в зелёную фосфоресцирующую краску, принялась старательно выводить на нём рисунки.

Первым она нарисовала Нугура. Высокий, как древний шаманский идол, он тянется в небо своей лунной сединой. Почти касается звёзд, и это «почти» не даёт ему покоя. Он слышит песни звёзд, и они сводят его с ума. Считает, что достоин их и строит себе каменный трон – до самого неба. Опрометчиво. Но в чём его нельзя упрекнуть, так это в неисполнении обещаний. Пока всё идёт так, как и сулил старик: подобающий наряд и обстановка, будущих поданных много, но они на подобающем расстоянии, а Круг окантован ветвями жасмина. Густой запах забродившего мёда лениво вполз в картину. Янтарь памяти расплавился и в нём что-то шевельнулось, оттесняя Нугура с его камнями и звёздами. Гул Круга, раскалённый песок, хаотические вспышки тревоги, оскорбляющие божественную темноту, и жасмин, перемешанный с запахом клея. «Я здесь уже была».

По перьевому холсту пробежала рябь, и смутный пейзаж прошлого исчез. Вместо него на чёрном фоне начал проступать портрет. Едва линии наброска обрели объём и начали крепнуть, Вагра с отвращением поняла: это та – Другая. Которую Хамудар назвал этим водянистым, бесцветным словом «Нымь». Вагра закатила глаза и скорчилась. Каждая черта самозванки отзывалась болью в рёбрах, словно портрет ломал и дробил их. Клубку очень не нравилось то, что вырисовывалось за веками Вагры, и он, корчась вместе со своей хозяйкой, пытался распутаться. Принцесса сжала кулаки. Нужно успокоиться. Никакой Другой здесь нет. Это фантом, воспоминание, призрак из прошлого. Кукла с пустыми глазами, заменявшая её, Вагру, до сегодняшней коронации. Ничего, скоро прислужники сорвут покрывало, зазвучит музыка – Нугур обещал, – и все увидят, кто здесь настоящий Стервятник. Угрозы подействовали: на Другой начала рассыпаться её уродливая маска, а следом – и она сама.

Но этот пепел не развеялся по ветру. Он кружил и кружил над переплетением чёрных перьев, словно к чему-то готовясь, а потом начал собираться в линии нового портрета. Высокий лоб, на который больше не падала непослушная прядь, меланхоличный взгляд, волевой подбородок. Отец. Заклятый враг Пустоты. Когда она подступает особенно близко, Вагра до сих пор отгоняет её звоном отцовского колокольчика, как тогда, на том безобразном празднике в детстве. Отец всегда выглядел так, как будто что-то знал. Он тоже ненавидел Пустоту, но, увы, не смел вступить с ней в полноценную схватку. Зато, в отличие от остальных, не метал перед ней бисер. Вот и сейчас, дрожа на холсте серыми клочками пепла, отец смотрит на Пустоту с вызовом. «Ничего, папа. Осталось недолго. Я стану Стервятником, и твой колокольчик превратится в огромный колокол. Ты будешь гордиться». Отец в ответ лишь грустно улыбался с портрета.

«Надеюсь, ты сидишь в первом ряду».

А потом всё растаяло – и портрет, и перьевой холст. Потому что нестерпимая, жгучая, лживая белизна вторглась в чертоги разума. Вагра медленно отняла руки от ушей и открыла слезящиеся от ненавистного света глаза. Она приготовилась.

Лавина света и звука чуть не сбила Джура с ног. Когда распахнулась дверь на арену, и он, словно древний человек из пещеры, наконец, вышел на открытое пространство, всё вокруг показалось наместнику нереальным. До такой степени, что вопрос: «А не умер ли я уже?» прозвучал вполне правомерно. Интересно, все ли осуждённые, имея массу свободного времени до собственной казни, развлекаются препарированием всех своих поступков и мыслей на предмет правомерности?

Опять этот идиотский предсмертный юмор. Тьфу ты.

Идиотский, спору нет, но, заметьте, никакой другой защиты жизнь на этот случай не приготовила. Джур вдруг понял, что никогда не был по эту сторону арены Главной площади Назгапа. Обычно его место там – в комфорте удобного кресла первых рядов амфитеатра, откуда он слегка рассеянно, витая мыслями где-то между новым докладом в столицу и предстоящей командировкой в дикие земли Сухонглей, взирал на церемонии, выступления и, конечно, казни. Но жизнь умеет шутить, и вот выжженный добела песок злорадно скрипит уже под его сандалиями.

После подземного безвременья всё снаружи казалось не только нереальным, но и огромным. Круг арены – бескрайнее поле боя, растянутое от горизонта до горизонта. Беспощадный свет Матери звёзд плавит очертания всего. Куда идти? Ещё один идиотский вопрос. Сказали же вчера: за Улуссом. Где он?! Джур вдруг остановился и нервно замотал головой.

Куда мне идти?

Наместник начал вглядываться внимательней, и тут, будто притянутое его вниманием, кольцо ярусов стало сжиматься. То, что только что казалось далёким бесплотным маревом, обрело форму, цвет и голос. Джур несколько раз обернулся в поисках «путеводной звезды» – таинственного Улусса, – но вместо него обнаружил лишь раззявленную пасть амфитеатра. «Вроде бы речь шла лишь об одной отрубленной голове, а не о том, чтобы быть сожранным целиком».

Ах, эти трогательные моменты!

Рука в нагретой кожаной перчатке осторожно коснулась Джурова плеча, мягко задавая направление движения. Какое разочарование. Загадочный Улусс оказался всего-навсего Черепахой. Следом за этим открытием всё постепенно начало вставать на свои места.

Прежде всего, арена. Наконец определившись с собственным размером, она стала если не уютной, то, по крайней мере, не бескрайней. А пасть удивительным образом превратилась во вполне обычные зрительские ряды. Примерно так же, как Улусс в Черепаху.

Бородатый проводник вёл Джура в противоположный конец ристалища, где были установлены широкий стол из тёмного дерева и поразительных размеров клетка. Из-за стола вздымалось пять зелёных колпаков, под которыми блестели нити чёрного бисера. Они закрывали лица. Издалека колпаки казались горбатым болотным чудовищем, источавшим чёрную слизь. По мере приближения к столу кафеаха это впечатление только усиливалось. Помнится, Нымь, пленница Джура, называла Назгап городом-зверем. Что-что, а зрение у неё было в полном порядке.

Под беспокойное жужжание трибун осуждённый миновал и будущее место последнего своего публичного выступления – помост эшафота. Пахло разогретой смолой и древесной стружкой, а по обоим концам сооружения с наивной заносчивостью новобранцев стояли стражники. Не исключено, что в этом звёздном цикле он, Джур, лично принимал у них присягу. Немного утешало то, что нашитые на их чёрных рубахах серебряные звёзды наверняка жутко пекли тело в самых разнообразных местах, а отсутствие даже маломальского тента лишь усиливало этот эффект.

Джур знал, почему он шутит. До клетки, на которую он всё это время старался не смотреть, оставалось всего несколько шагов. Он знал, кто в ней; весь этот цирк с покрывалом – для впечатлительных дам и простаков. А он знал, и потому защищался. Так, как привык, – щитом из кустарной иронии.

«Ты не готов это увидеть, – твердила рассудочная часть мозга. – А твоё липовое смирение – это тоже защита, причём, неудачная».

Кто бы спорил.

– Королевский наместник из Подгорья, сын Суварха, хозяин Рассветного дома – господин Джур! – сообщил собравшимся Альх на тот случай, если в этом обритом, нервном, измождённом человеке в сером рубище и грубых сандалиях зрители не узнали представителя королевской власти. Возможно, так оно и было, потому что за объявлением не последовало никакой реакции – ни оваций, ни презрительного воя. Одно только обезличенное жужжание. Мощный бас Альха врезался в него как нож в масло: – Первая часть сегодняшней церемонии – осуждение господина Джура за помещение в Гобб ложного грумшу, который занимал в нём место пятнадцать звёздных циклов. Грумшу, предсказанного такой формулой камней-знаков: «Стервятник, Ящер, Смерч, Заражение, Безумие». Кафеах подчёркивает, что это первый подобный случай в истории сакральных игр нашего региона. – Глашатай поднял указательный палец: – Первый, и, как мы надеемся, последний! А подкрепит нашу надежду кровь, которая сегодня прольётся на этой арене. Господин Джур будет казнён через отрубание головы.

«Так вот, что это был за стук в ночи, – как бы назло пафосу глашатая подумал наместник, – сколачивали доски для эшафота. Ночью?.. Вот это условия труда! Впрочем, теперь это заботы будущего наместника. Посмотрим, как Ралаф справится. Хотя… А как я посмотрю?»

К счастью, Альх понятия не имел о саботаже осуждённым его торжественной речи, а потому уверенно – и очень громко – продолжал:

– Лучшим доказательством правомерности нашего приговора станет, – энергичный взмах полных рук указал на задрапированную клетку, – публичная демонстрация истинного грумшу – Стервятника! – Руки Альха поднялись выше, и теперь указывали не на клетку, а на выцветшее от зноя небо. – Кафеах напоминает, – выкрикнул оратор, – что истинные грумшу всегда находят дорогу в Гобб, как ни зарастала бы она временем, ложью и нашей слепотой!

«Интересно, он долго репетировал?» Колени Джура оказались устойчивы к спасительному юмору, но не к ожиданию встречи с обитательницей клетки. Задрожали как сукины дети. Шамдукх. Обидно встретить последние мгновения жизни с пляшущей линией горизонта, отметил про себя осуждённый, но исправить это никак не мог.

А глашатай, которому не было решительно никакого дела ни до юмора, ни до коленей приговорённого наместника, завершил вступительную речь не то обещанием, не то угрозой:

– Жители и гости Назгапа! Если у кого-нибудь из вас есть сомнения о подлинности нового Стервятника, то очень скоро они развеются! – Трибуны томительно вздохнули и затрепыхались сотнями крылышек-вееров. Довольно кивнув, Альх в пол-оборота повернулся к веренице служителей, стоящих за спинами кафеаха, и кивком головы подал сигнал.

«Всегда приятно чувствовать себя частью великих событий. Чем страшнее они, тем сильнее раздувает от важности. Особенно если умирать не тебе». Сердце наместника, уподобившись коленям, задребезжало в груди, как изношенный механизм. От хладнокровия, достигнутого ночными упражнениями в философии, не осталось и следа.

Но Джур уже его не искал. Потому что чёрное бархатное полотно с золотыми кистями только что сползло с клетки.

Отец разглядел дочь не сразу. Сначала клетка и вовсе показалась ему пустой. Но луч надежды, едва блеснув, тут же растаял в грозовой туче. Вагра здесь.

– Кафеах представляет истинного Стервятника! – протрубил глашатай. Его бас стремительно прокатился по арене, не встретив на своём пути никаких помех: рой трибун внезапно стих, и даже крылышки вееров прекратили колыхать раскалённый воздух. И тогда вдохновлённый Альх, набрав в мощную грудь побольше этого самого воздуха, приказал: – Узрите!

Но это «узрите» вдруг соскочило, сорвалось с тяжеловесного ожерелья речи вместе с голосом глашатая, и, вместо торжественного финального аккорда, вышло больное, скрипучее карканье. Отец и дочь криво ухмыльнулись. А оконфузившийся оратор застыл посреди арены со вскинутыми к небу руками, театрально зажмуренными глазами и по-слоновьи расставленными ногами. Эта красноречивая пантомима отражала ожидание, знакомое артистам, политикам, да и любым избалованным вниманием лицам – ожидание оваций. Неважно восторженных или гневных – главное, громких. И пока Джур с опаской вглядывался в затаившуюся в дальнем конце клетки Вагру, его слух отчего-то тоже напрягся в ожидании зрительской реакции. Инстинктивно сжались кулаки, сомкнулись челюсти, напряжённо вытянулась нитка рта. Ему вдруг захотелось стать огромным. Превратиться в великана, и, желательно, умеющего кидаться каменными глыбами. Из далёких глубин подсознания донёсся насмешливый внутренний голос и отметил, что приближение казни обостряет не только чувство юмора, но и воображение.

Ну? Где оно? Оскорбительные выкрики, негодующий лай, издёвки. Злорадный смех. Всё то, что окружение семьи наместника все эти пятнадцать лет тщательно прятало под масками светской учтивости и этикета. Мрачное озарение некстати посетило Джура. Выходит, что вся эта ненавидимая им фальшь и защищала дочь от мира. По крайней мере, до сегодняшнего дня. Все лукавили, отводили глаза и двусмысленно улыбались, а теперь все эти насекомые нацелили свои жала на Вагру.

Предчувствие обмануло наместника. Над ареной продолжала стоять оглушительная тишина. И в этой тишине был слышен хруст каждой складки пышного, как гребень морской волны, платья из чёрного батиста. Словно разбуженная дневным светом, Вагра начала медленно подниматься. Чёрное облако из нашитых внахслёст лоскутов стало послушно вытягиваться вверх. По песку зашуршала траурная бахрома шлейфа. Ноги сами понесли Джура к витым металлическим прутьям. Успеть. Во что бы то ни стало нужно успеть увидеть её настоящую. И, что ещё важнее, услышать. Чтобы в последней отчаянной попытке, наконец, понять, кто она такая. Последние минуты жизни – справедливая плата за ответ на этот вопрос. Что кафеах сделает ему? Может быть, накажет?

Дрожащие пальцы наместника вцепились в нагретые спирали. Шея напряглась и втянулась в плечи, а затылок превратился в говорящее зеркало. Оно без умолку пророчило скорое вмешательство стражников. Но и зеркалу и стражникам назло отец совершенно обыкновенно позвал к себе дочь:

– Вагра!

Худое бледное лицо со впалыми щеками исказила судорога. В больших чёрных глазах мелькнула вспышка понимания, и от неё разбежались молнии гнева. Дочь Джура свирепо покосилась сначала на эшафот, а затем – на частокол из зелёных колпаков.

– Отец.

Мир вокруг содрогнулся детским рыданием и треснул, как хрустальный шар. Пена предвкушения коронации схлопнулась тысячью пузырьков – х-х-х-ло-п-п-п! – и звук этот был подобен грому в жаркий летний полдень. Очень захотелось затрясти головой, но вокруг сейчас люди…

…а люди так не делают, – как всегда вовремя напомнил в голове голос матери.

«Как можно было не догадаться? Как можно было даже не спросить, чья казнь откроет коронацию? Глупый доверчивый ребёнок, – кляла себя принцесса, – ребёнок которого втянули в игру без объяснения правил».

В один миг всё в глазах Вагры сделалось до тошноты ярким. Мир, словно издеваясь над ней, рисовал глумливую карикатуру на сцену, которую она столько раз прокручивала в своём воображении.

Она в чёрной птичьей мантии? Да, но так съёжилась и сгорбилась, что того и гляди провалится в её недра. Все смотрят на неё? Да, и недоумевают ещё сильнее прежнего. Вокруг море поданных? Да – вот эти пёстрые размытые пятна, ползущие к клетке, чтобы оторвать себе лоскут с птичьей мантии. На коронации будет казнь? Да – отца коронуемой!

Вагра почувствовала себя потушенной свечой; под остывающей чешуёй из воска медленно костенело тело, а глаза застилал сизый дым. Она попыталась было протянуть руки к отцу, чтобы сквозь прутья схватиться за его побелевшие пальцы, но вместо этого вцепилась в свой корсет из жёстких чёрных перьев: принцессе снова показалось что она вот-вот провалится внутрь своего громадного платья. Но этого не произошло – челюсти корсета были плотно сомкнуты. Так плотно, что шнуровка Вагровых детских бальных платьев по сравнению с ним казалась теперь лёгкой паутинкой.

– Почему? – только и смогла выдохнуть принцесса.

Отец странно улыбнулся, и от этого сделался поразительно похожим на поздний портрет деда Суварха из западной гостиной.

– Почему? – изумлённо переспросил он, щурясь и вытягивая шею вперёд. – Хороший вопрос, Воробушек.

Секретное прозвище, неизвестное ни одной душе в Рассветном доме. Здравому смыслу вопреки на лице Вагры отразилась улыбка отца. А над ареной загудел монотонный хор служителей Чёрного шатра. Времени оставалось мало.

– Это из-за меня?

Ещё больше изумляясь, Джур выразительно моргнул, и, бросив небрежный взгляд на стол с зелёными колпаками, уточнил:

– Ты и правда ничего не слышала? Они только что зачитывали приговор.

– Правда.

– Что же ты делала? – Отец обвел глазами площадь клетки.

– Я рисовала, папа. – Для убедительности Вагра зажмурилась и приложила ладони к ушам. Это отчего-то обрадовало отца. Обняв дочь просветлевшим взглядом, осуждённый сказал:

– Вот и правильно, Воробушек. Всегда рисуй. Слов вокруг тебя будет много, – он вновь кивнул на кафеах, – слов похвалы и клеветы. – Похоже, отец чувствовал, что разговор скоро будет оборван: его речь ускорилась, а улыбка с дедова портрета исчезла. Наместник вглядывался в Вагру как вглядываются в рябь на воде, чтобы, преодолев её, рассмотреть отражение звёздного неба. Он перешёл на доверительный шёпот: – И то, и другое будет…

– …ложью, – закончила за него дочь. Оторвав, наконец, пальцы от корсета, она положила их поверх отцовых: теперь они держались за прутья клетки вместе. Мрачное озарение внезапно пронзило Вагру. Отстранившись, она по-птичьи наклонила голову вбок и спросила: – Ты здесь, потому что солгал? – И, будто отвечая самой себе, медленно проговорила: – Солгал ради меня. – Хор служителей взял в этот момент пронзительно-высокую ноту.

Джур молча кивнул.

– Солгал – и просчитался, – добавил он с прямолинейностью обречённого. – Но у меня есть оправдание – узел этой лжи завязал не я. – Взгляд Вагры молил: продолжай. И отец продолжил: – Твой дед Суварх возмечтал о живом талисмане для семьи и подкупом добился от главы кафеаха личного пророчества Зелёной звезды. – Беспощадная правда сыпалась из него дождём стрел. – Ты можешь назвать это старческим эгоизмом, но и у него есть своё оправдание – страх. На пороге смерти отца терзали видения и кошмары. Будущее Харх рисовалось ему жестоким и кровавым, и он постоянно твердил о чудовище, спящем в камне. Страшные сны иссушили его тело и, возможно, рассудок. И тогда твой дед вместе с шаманом Хамударом отправился к югу от Урмахи, чтобы вместе с благословением Зелёного ока получить формулу грумшу, который защитил бы нас от ужасов будущего. Вот только всё это оказалось злой шуткой: на весь Чарьа не нашлось ни единого существа, соответствующего дедову пророчеству. Подходил срок объявления нового грумшу, а у алебастровых плит – хоть шаром покати. Весь Рассветный дом жил в страхе, опасаясь, что эта опасная махинация с высшими силами раскроется. И что тогда? Массовая казнь на Главной площади Назгапа? Несмываемый позор для будущих поколений? Мы закрылись в резиденции, распустили почти всю прислугу и стали думать, что делать. Как самостоятельно «исполнить» это пророчество, чтобы исправить ошибку твоего деда.

Новое озарение кольнуло Вагру внизу живота. Клубок проворчал что-то язвительное.

– Другая, – почти вскрикнула принцесса, зажимая руками рот. Отец протянул к дочери руки, но она резко отпрянула от него, и прутья вновь выросли между ними непреодолимым барьером. – Ты сшил эту куклу – Нымь, – прошипела она, медленно пятясь, – приклеил ей глаза, набил соломой и подсунул в Гобб вместо меня. Вместо меня! – глухо прокаркала Вагра каким-то чужим голосом.

– Да, – с той же прямолинейностью согласился Джур. Горькая тоска близившегося расставания вилась над ним дроздовой стаей. – Но тогда я только узнал о твоём скором появлении на свет. Когда, как ты выразилась, я и шил эту куклу. – Вздохнув, он с сожалением покачал головой и добавил: – Нужно было что-то делать, Воробушек. У меня не было в запасе этих пятнадцати лет. Счёт шёл на дни.

Вагра оскорблённо ощерилась:

– Но этих дней тебе хватило чтобы создать Пустоту! – При слове «Пустота» клубок оживился и голодно лязгнул зубами. Лицо принцессы потемнело. – Ты, боровшийся с ней всю жизнь, – позабыв обо всех предосторожностях, выкрикивала она, – ты, всю жизнь защищавший меня от неё, оказывается, создал Пустоту собственными руками!

– Можешь проклинать меня до конца времён, – тихо, но твёрдо ответил отец, – но знай: я защищал тебя и тогда. Особенно тогда. – Он снова тяжело вздохнул, как будто воздух вокруг был отравлен. – Но уверен, что тебе расскажут совсем другую историю.

– А мне и не нужно ничего рассказывать, – огрызнулась Вагра. Сузив глаза, она криво усмехнулась: – Я здесь уже была.

В струящемся от зноя воздухе хор выстреливал в небо заключительные фонтаны многоголосия.

– Как – была? – Расчёт Вагры оправдался: отец пришёл в полное замешательство. Зачем-то озираясь по сторонам, он не слишком уверенно возразил: – Этого не может быть…

А у его дочери, напротив, всё постепенно начало вставать на свои места.

– Ты сказал, – запястья принцессы дёрнулись, но она сдержала внезапный приток силы, – что перед коронацией этой Нымь узнал о моём скором появлении.

– Верно. – Отец непонимающе уставился на дочь.

– Но я уже была, – гордо изрекла Вагра. И, опережая первые признаки осмысления в глазах Джура, пояснила: – А значит, была с вами и на той фальшивой коронации.

Отец предсказуемо опешил:

– Но как… – Он всматривался в Вагру ещё пристальней, как будто хотел проникнуть ей в голову. – Как ты можешь это помнить?

– Помнить можно по-разному. – Краем глаза принцесса заметила, что над столом кафеаха медленно всплыли пять зелёных колпаков. А это значит, что зелёный занавес, грозящий навсегда разделить её с отцом, начал опускаться. Арену огласило эхо преждевременных оваций. Речь Вагры стала торопливой, жесты наполнились подростковой суетливостью. – Я помню, – перекрикивала она гул трибун, – помню запах жасминового масла, которое втирали матери в живот; запах клея и краски той отвратительной маски Стервятника; запах горьких капель – бабушкиного успокоительного лекарства; запах золы и срезанных веток – это в Гобб пришли мои первые поданные. – Вагра резко распрямилась, выросла в своём платье, напоминающим огромную чёрную розу. Узница клетки гордо тряхнула головой, и тёмный каскад волос рассыпался по худощавым плечам, сливаясь с батистовыми лоскутами. – Я уже здесь была, – упрямо повторила она.

– Была… – зачарованно повторил за дочерью отец. Лицо его вдруг подёрнулось каким-то неведомым умиротворением, словно он вспомнил о чём-то важном и успокаивающем. – И вот ты вернулась.

Улыбка Джура указывала, что, наконец, он достиг того, к чему стремился всю жизнь, – примирился с неизбежностью. И тогда произошло чудо: Вагра почувствовала, что становится больше. Сливаясь с церемониальным платьем, она с удовлетворением заметила, что оно становится ей по размеру. Отец её принял. Даже такой – в виде чудовища в клетке. Признал, что это чудовище нужно Харх. Иначе Пустота придёт и поглотит весь остров.

– Да, я вернулась. – Вагра постаралась придать голосу уверенности. Пусть тот единственный, кто верил в неё, уходя, увидит её большой и грозной. Взаимное прощение размягчило сердце принцессы, а предчувствие скорой утраты стискивало его тугим плетением колючих роз. Тех, под которыми в невозможно далёком прошлом они с отцом вели редкие разговоры о птицах и цветах. Укол каждого шипа отзывался мыслями о мести за отца. Но это всё потом. После того, как она переживёт эту теперь уже ненавистную коронацию. Принцесса заставила себя спокойно улыбнуться: – Спасибо, – миролюбиво сказала она, – что защищал меня всё это время, пока я была Воробушком. Ты единственный всегда видел правду, даже когда жизнь заставляла вымараться во лжи. – За криками нетерпеливых зрителей Вагра почти не слышала свой голос. – Но теперь защитницей буду я, – пообещала она, возвращая руки в дрожащие ладони отца. – Теперь я Стервятник, склёвывающий ложь этого мира, и на мой клич слетаются всё новые поданные. Не бойся за меня, отец. «И прекрати терзать себя», —жарко прошептала принцесса ему в ухо. – Я всё равно стала бы тем, кем и должна была. Какие-то дурацкие царапины на старых камнях здесь ни при чём.

Как раз в это мгновение за спиной отца выросла фигура в красном кожаном жилете. Он последний раз протянул к Вагре руки, и, медленно развернувшись, начал удаляться от клетки. Дочь продолжала упрямо следить за удаляющейся фигурой. И за это упрямство ей воздалось: она успела увидеть, как теперь уже бывший наместник в последний раз обернулся, чтобы одарить её благословляющим взглядом.

– Не бойся чёрного, отец! – выкрикнула она что было сил. – Чёрный примиряет все цвета! Чёрный – это правда!

И зелёный занавес навсегда разделил отца и дочь.

Шум и гвалт, помноженные на полуденное пекло, – вот это действительно высшая мера наказания. Особенно, если и без них голова раскалывалась подобно медовым плодам финуйского дерева в зубастых серебряных щипцах кухарки. «Проклятые щипцы, – выбранил себя Ралаф. – Зачем я только о них вспомнил?» Расплата не заставила себя ждать. Теперь, ко всему прочему, в каждом спазме в висках и глухом ударе в затылок ему слышался металлический лязг челюсти орехокола в виде серебристого крокодила – очередного «оригинального» подарка властительному брату от ещё одного южного подхалима. Ралаф страдальчески прикрыл вспухшие веки, и в их тяжести ощутил всю толщь моря Вигари. Провалиться бы в неё, да там и остаться. Но перед глазами, словно круги на воде, разбегались бордовые спирали, намекая, что серебряный крокодил вот-вот вынырнет. Нет, уходить под воду нельзя. Получив тычок веером в левый бок, брат Джура кое-как разлепил веки. А крокодил-орехокол обиженно прощёлкал в правое ухо, что, может, он и не оригинален, но вообще-то стоит денег.

Согласившись с этим замечанием, Ралаф решил, что, когда этот кошмар закончится, и они с матерью и золовкой вернутся домой, нужно будет всенепременно положить фигурные щипцы в один из дорожных сундуков. Домой… Серебристый крокодил расхохотался и звучно задробил сверкающим хвостом по зеркалу мелководья. И снова оказался прав: ведь завтра Рассветный дом станет для их семьи чужим. Каждая собака в городе уже слышала, что караван нового наместника из Подгорья преодолел половину пути в Чарьа. Утром семью ждёт очередное унижение, а именно, возврат ключей от резиденции градоначальнику Назгапа, дряхлому и высушенному, как и сама столица Белых песков. Куда только делось всё её хвалёное южное гостеприимство? Ещё вчера щедрая и услужливая, сегодня она уже поворачивается к тебе своей выгоревшей потрескавшейся спиной. Ещё и бормочет проклятья на самом древнем своём диалекте – специально, чтобы ты услышал их, но не понял.

Выходит, Чарьа, как заносчивая старая дева, не прощает ошибок. Хотя, стоит признать, что уж он-то, Ралаф, испил её соков сполна. Дружба с именитыми актёрами и художниками, выставки, представления и импровизации, плавно переходящие в высокохудожественные шабаши и таинственные маскарады за высокими, увитыми розами и виноградом, стенами усадеб. Не в пример скучной, полной обязанностей жизни старшего брата, отягощённого двойным бременем: должностью наместника и браком. При мысли о Джуре грудь сдавило так, что в неё еле проникал воздух. Пластинчатые лапы серебряного крокодила впечатали Ралафа в спинку кресла, он закашлялся и часто задышал. Злость и скорбь разрывали брата наместника. Словно крокодильи лапы, тянули его в разные стороны, мучали и терзали.

Разумеется, узнав о похищении племянницы и заключении старшего брата под стражу, младший пришёл в ярость. Как обычно, интуиция его не подвела, и он мгновенно предрёк необратимое падение семьи. Впервые оставшись в ней единственным мужчиной, он, как истинный провидец и стратег, метался по Рассветному дому с криками: «Это конец!», «Собирайте всё ценное!» и «Мы в этом не участвовали!» Его тонкое чутьё сообщило, что праздник жизни заканчивается, а убирать со стола больше некому. Обладатель богатого воображения, Ралаф со всей ясностью видел и даже чувствовал, как его богемная компания превращается в коллекцию язвительно хохочущих восковых фигур, как все театры и галереи Назгапа заносят его, главного их попечителя и мецената, в чёрный список и как его модные наряды рассыпаются в пепел. Но глуп тот, кто пренебрегает корнями! Этой старомодно-нравоучительной фразой заканчивается новый спектакль его лучшего друга Эпира, расходы на постановку которого Ралаф великодушно взял на себя. О нет, о корнях-то младший сын Суварха как раз не забыл! Грозной тучей ворвавшись в резиденцию после ареста Джура, он первым делом отомстил за грядущую опалу корням – решительным движением сорвал со стены в западной гостиной портрет отца и самолично изорвал его в клочья. А когда прислуга, терпеливо дождавшись конца этого выступления, вымела с мраморного пола последние обрывки холста и обломки рамы из золочёного дерева, Ралаф обрушился на старшего брата. Обстоятельство, что, в силу нахождения в Тюремном подземелье, тот его не слышал, показалось Ралафу малозначительным. «Выступать нужно так, как будто нет ни сцены, ни зрителей», – так однажды сказал заслуженный артист Назгапа на собственном творческом вечере. Прекрасная мысль. Взяв её на вооружение и заняв сценическую диспозицию под пустотой загубленного портрета, Ралаф исполнил блестящий монолог на тему гордыни и недалёкости Джура. Настойчивым рефреном повторялась фраза: «Он всё испортил!»

Вместо аплодисментов Ралаф получил истерику матери и обморок Изоллы, а вместо цветов – растерянные взгляды перепуганной прислуги.

Уже позже, в тревожном молочном свете звёзд и клубах нафриевой пыльцы, к Ралафу пришла незнакомая гостья – скорбь. Её горькая призрачная улыбка подсказала, что от неё ничего не скрыть и что она презирает дешёвое спасительное лицедейство. Растёкшись по джутовому креслу на террасе, Ралаф смотрел сквозь расплывающийся ночной сад, и, вместо инжирных деревьев и плетистых роз, видел лицо брата. Джур смотрел на него со своей обычной строгостью, но без осуждения. И хоть его холодная трезвость и благоразумие оскорбляли несостоявшегося артиста, он с тоской понимал: ему будет их не хватать. Более того, ему без них не выжить.

А сумрачное царство трав и листьев соглашалось и кивало Ралафу, надменно покачивая гроздьями росы и ухая голосами ночных птиц. В таких местах легко почувствовать себя одиноким и неприкаянным. Ещё легче, если пыльца нафрии втягивает воображение в свои затейливые игры. По её ли прихоти или по наущению Ралафовой фантазии, но лицо старшего брата расплылось пуще прежнего, линии дрогнули, вздохнули вместе с садом и вскоре выплавились в другое, но тоже очень знакомое лицо – отца. Слишком, правда, молодого и слишком похожего на самого Джура. Непреодолимая сила повлекла Ралафа к призраку. «Вот, кто всё исправит», – обрадовался он, и, захваченный внезапным порывом, подскочил с кресла. Развеялось как дым неуютное одиночество, а земля под ногами вновь стала привычно твёрдой. «Какое прекрасное чувство! –заметил Ралаф, устремляясь к перилам террасы. – Чувство, что ты снова – младший». Он запутался в полах домашнего шёлкового халата и едва не поскользнулся на полированном мраморе, но всё это неважно. Куда важнее, что лицо отца-Джура становилось всё ближе и – самое главное – в нём всё также не было осуждения. Призрак готов выслушать. Нужно просто всё ему честно рассказать; рассказать и покаяться. Ну, может, ещё сделать какой-нибудь комплимент его политическим успехам или похвалить за твёрдость характера, обязательно противопоставив её собственным слабостям. И тогда… Касаясь гладких гипсовых перил, Ралаф чуть не расплакался от облегчения, уже предвкушая, как понятый и прощённый, уже завтра он проснётся в своей любимой, привычной жизни. Утро встретит его ласковым светом Матери звёзд, свежайшими фруктами в грудах ледяных слитков, крепчайшим гарабирским сорхом с ореховой пудрой, щекочущими театральными сплетнями и аккуратной стопкой табличек с приглашениями. А все вчерашние потрясения окажутся ночным кошмаром, над которым он посмеётся с друзьями уже этим вечером. Или прибережёт его для сюжета нового спектакля в Небесном театре[1] Назгапа. «Когда звёзды гаснут». Постановка Ралафа. Перед глазами уже порхали разноцветные афиши, а слёзы смывали коричневую нафриевую вуаль с гладко выбритых щёк. Всё это – так близко, стоит лишь протянуть руку… Объятия всегда ускоряли прощение и открывали двери к новым поводам его вымаливать.

– Отец, я так виноват, я…

Но за перилами никого не было. Руки схватили пустоту. Врезавшись коленями в балясины, Ралаф потерял равновесие; ночной сад вместе с призраком ухнули куда-то вниз, сливаясь, как крупные мазки на полотнах художников-экспериментаторов. В попытке удержаться на ногах брат Джура отчаянно засучил в воздухе ногами и руками, но сила тяжести непреодолимо влекла его по ту сторону перил – вниз. К горлу подкатил животный страх. Ошалелая мысль о том, что самоубийство – вполне себе артистический способ уйти из жизни, была слишком слабым утешением.

Ралаф уже приготовился к свободному полёту прямо в объятия шипов розового куста, когда что-то резко впилось в подмышки и, до боли выкрутив плечи, потащило обратно. Жалобно вскрикнув, мужчина вскинул руки, услышал женскую ругань и треск рвущейся ткани, а затем, окончательно потеряв равновесие, повалился на спину. Встречу поясницы и затылка с мраморной плитой усугубила картина, пришедшая на смену садовому призраку, – разъярённое лицо старшей горничной Луммы.

– Все здесь с ума посходили! – прикрикнула она на своего господина. И, безуспешно пытаясь отдышаться, хрипло добавила: – Вы теперь единственный мужчина в доме. Во имя пепла предков, возьмите себя в руки!

И Ралаф прислушался к совету старой Луммы. Тяжкое ожидание смертного приговора Джуру он употребил для подготовки к отъезду из Назгапа. Фраза «Ничего не забыть!» стала его любимой репликой.

Если что и оправдывало безответственный поступок заключённого брата, так это связка табличек, свидетельствующих о владении небольшим имением на Колючих островах – россыпи городков вокруг скопления потухших морских вулканов. Говорят, вулканический пепел так обогатил тамошнюю почву, что острова стали просто заповедником экзотических растений, где одной только нафрии – порядка двадцати трёх разновидностей. Ещё Джур в своё время упоминал увитые зеленью балконы с видом на море. Так что, если вжиться в роль оптимиста, можно легко представить себя на одном из этих балкончиков – в загорелых пальцах зажата заострённая палочка, на столике в крошечной тёмно-синей пиале дымится местный сорх, глиняная табличка покрывается аккуратными строчками нового сценария, – можно ухватиться за эту скромную мечту и…

Нет, слово «мечта» решительно здесь не подходит. «Остатки роскоши для остатков семьи» – вот куда более подходящее название для новой главы жизни несостоявшегося артиста, младшего брата, бывшего мецената и попечителя.

Серебряный крокодил, утробно проурчав, одобрил исправленное название. Горячий шар тревоги прокатился по желудку. Потому что то, что Ралаф принял за это урчание, оказалось возгласами зрителей. Превозмогая себя, мужчина поднял голову и заставил глаза посмотреть на арену. С клетки, словно чернильная оболочка, сползло покрывало с золотистыми кистями.

Вот только никакого монстра в клетке не оказалось. Вместо него за прутьями виднелась знакомая фигурка племянницы-Тучки, в которой их семейная утончённость пока ещё боролась с подростковой угловатостью. Резко крутя головой и путаясь в ворохе чёрных юбок, Вагра неуверенной походкой двигалась к двери, где к ней уже протягивал руки Джур. Мать и золовка ахнули так, будто увидели привидение, а последняя даже вскрикнула, зажав рот руками. «Это всё от её небрежения к искусству, – фыркнул про себя Ралаф. – Совершай наша Изолла восхождения по лестнице Небесного театра почаще, не удивлялась бы ярким сценическим образам».

Металлическая рептилия насмешливо прищурилась. «Пытаешься отвлечься, чтобы не думать о брате?» Да нет же, нет, конечно. Вот он – внизу, обритый в сером рубище приговорённого, ноги дрожат, а руки тянутся к дочери. Сцепив пальцы в замок, Ралаф сосредоточил всё внимание на сцене. Жаль только, что фигуры говорят очень тихо, и их реплики не долетают даже до первого ряда. Размахнувшись, крокодил своим тяжёлым хвостом отвесил брату Джура звонкую пощёчину: «Фигуры? – свирепо прорычал он. – Реплики? Думаешь, твой чёртов театр тебя спасёт? Надеешься всех обмануть и увидеть то, что хочешь увидеть?» Ралаф испуганно замотал головой; из глаз сыпались искры. Он попытался было сказать себе, что никакого крокодила на самом деле нет и всё это – последствия вчерашнего уничтожения последних запасов нафриевой пыльцы, но страх перед новыми ударами пластинчатого хвоста загнал эту мысль в самый дальний угол.

Вжавшись в кресло в первом и – какой жестокий сарказм! – почётном ряду трибун, Ралаф сидел и смотрел, как между ним и старой, привычной жизнью воздвигается стена, выше купола Небесного театра. А ему остаётся делать то единственное, что он умел в совершенстве, – быть зрителем, сосудом для искусства других. Не участником сцены, не постановщиком, не соавтором, не музыкантом, не критиком и даже не художником афиш. Всё это остаётся в той прошлой жизни, когда деньги и связи позволяли младшему сыну наместника примерять на себя любые понравившиеся роли. Но ветер перемен сорвал с Ралафа листья амбиций, оставив только одну сущность – зрительскую.

И тогда Ралаф решил, что станет самым лучшим зрителем.

Откинув голову, он оглядел арену: нужно собрать намётанным взглядом все детали. «А что, по-твоему, они здесь просто так?» – мгновенно парировал он нахмурившемуся крокодилу. Взять хотя бы окантовку арены, выложенную из переплетённых ветвей жасмина. Что означает это странное, немного даже кощунственное кольцо из белых цветов на траурной церемонии? «Не для всех она, похоже, траурная» – всплыл вдруг резонный ответ. На языке цветов жасмин и вовсе означает страсть. Ладно, решил Ралаф, оставим эту загадку на потом.

Клетка. Мужчина задумчиво коснулся подбородка. Она совсем не похожа на вольер для дикого животного или камеру для заключённого. Убежище – просторное и даже в некотором роде изящное: золотистые тонкие прутья, в основании каждого угла – фигурная лапа, очень напоминающая птичью, а крыша вытянута вверх и заканчивается глазом из кованого железа. Теперь от внешнего – к внутреннему. По ту сторону прутьев располагался стол, уставленный снедью и напитками (в основном, нетронутыми) в разноцветных графинах, большой сундук с неизвестным содержимым, ещё больших размеров гнездо из чёрных веток, а над всей этой обстановкой, как бы перечёркивая её, парили обвитые зелёной тканью перекладины. «Золотая клетка для очень редкой птицы, – догадался Ралаф. И тут же добавил: – Птицы в человеческом обличье».

Обитательница клетки встала напротив отца. Её поза говорила о растерянности и недоверии: скептический наклон головы, скрещенные руки, взгляд исподлобья. Так смотрят, когда ты не выполнил обещание, – скажем, невзирая на экзотическую красоту начинающей актрисы из Сухонглей, всё же воздержался от приглашения её на весенний бал в Рассветном доме. За что же Вагра винит отца? Что не защитил её от Гобба? Что пятнадцать лет назад так необдуманно рисковал? Или за то, что в своё время не остановил её деда, замахнувшегося на благословение, а получившего проклятие? Интуиция отмела все варианты. Нужно смотреть внимательней. Смотреть вглубь.

Племянница не выглядит заложницей, отнюдь. Даже теперь, когда узнала, что Посвящение будет омрачено казнью её собственного отца. Переполненная гнетущей скорбью, она остаётся в этой клетке королевой. Застигнутой врасплох, обескураженной, разгневанной, но всё же королевой – той, которой она никогда не стала бы в Рассветном доме. Кажется, именно такое платье она хотела на тот свой детский День рождения, и, не получив, сотни раз повторяла его на табличках с эскизами. Огромное, с бесконечным рваным шлейфом, словно сотканное из чёрных лепестков, оно и правда бесконечно ей шло. Сливаясь с водопадом распущенных волос, оно выглядело продолжением Вагры; оно увеличивало её, защищало её, как доспех и даже как-то уравновешивало с размером клетки. Наряд, очевидно, был сшит по вкусу племянницы, что подтверждало мысль о её добровольном «заточении». Так за что она тогда винит Джура?

За то, что он выдал за неё другую, просияло внезапное озарение. И за то, что за это он сейчас расплатится жизнью. Ралаф сделал пометку в мысленном дневнике.

Но его страницы рассыпались на мелкие клочки, потому что костяной веер опять ткнул наблюдателя в рёбра:

– Ралаф! – раздался властный шёпот матери: – Тебе плохо?

– А вам, матушка, хорошо? – механически парировал сын Эгсин, на что та вцепилась в его руку и, обдавая лекарственно-горьким дыханием, потребовала:

– Ты потомок Суварха, первого королевского наместника на юге. Будь добр прийти в себя и выдержать испытание как подобает. – Теперь веер ткнулся между лопаток. – Распрямись. – А потом затрепыхался прямо перед Ралафовым носом, развеивая флёр шалфея и полыни. – Что это за транс? Прекрати пялиться в одну точку! Смотри на всё с достоинством.

– Хороший совет для тех, у кого оно есть, – ядовито вставила Изолла. Ради этого комментария она даже потрудилась перегнуться через свекровь.

Горе отравило тебя, отстранённо подумал Ралаф, глядя как бы сквозь золовку и даже не думая возвращать ей обидные слова. Тело твоё истыкано иглами, и ты достаёшь их из себя, чтобы вонзать в других.

Откуда пришла эта наблюдательность? Обычно она тут же бросала Ралафа, как надоевшего любовника, стоило ему покинуть зрительный зал. Это в его темноте, забыв про все свои увлечения и пороки, младший сын наместника как бы переселялся в героев пьесы, чтобы думать их разумом и чувствовать их сердцем. Там он видел людей насквозь. Почти как Вагра. Но утренний свет начисто выжигал в Ралафе эту способность и неизменно возвращал его в панцирь легкомысленного повесы с амбициями. К тому же, честно говоря, он немного опасался «заразиться» от племянницы мрачностью и нелюдимостью.

Распрямив спину, чтобы не раздражать и без того раздёрганную мать, Ралаф вернулся к своим наблюдениям.

А ведь на арене Джур и Вагра были не одни. Невдалеке от клетки расположился массивный стол кафеаха. Из-за него вздымались зелёные колпаки Чёрных шаманов, лица которых скрывались за «дождём» из бисерных цепочек. На первый взгляд, хозяева церемонии казались одним целым – одинаковые одеяния, позы и жесты. Но, присмотревшись, Ралаф заметил в этом единстве один небольшой изъян. Интересно. Вычеркнув из поля зрения всё прочее, наблюдатель нацелил жало взгляда на крайний колпак справа. Его владелец жестикулировал и покачивал головой куда меньше остальных. Бисерные дорожки скрывали лицо Чёрного шамана, оставляя его имя такой же загадкой, как и назначение жасмина. Вот его-то осанка наверняка бы понравилась матери: представитель кафеаха сидел прямой как столб.

Какое красноречивое равнодушие. Так сидят те, кто волнуется больше всех. Когда внутри буря, снаружи ты пытаешься стать камнем.

Ралаф пообещал себе не спускать глаз с правого колпака.

А потом всё ускорилось.

На краю зрения сошлись, а потом навсегда разомкнулись чёрная клякса и серый росчерк. По бокам росчерка выросли красные ставни, и, сомкнувшись, захлопнули его между собой. Клякса съёжилась, как будто в чернила плеснули воды.

В центре внимания Ралафа, вопреки здравому смыслу и всем церемониальным приличиям, оставался правый колпак. Что-то подсказывало, что главная роль в этом зловещем спектакле принадлежит именно ему. Интуиция как нежданная гостья: сначала она робко стучит в твою дверь, нарушая привычный ритм жизни, потом ты прислушиваешься, а, открыв дверь, встречаешь за ней свою судьбу. Ралафа же уличить в негостеприимстве было сложно, так что он делал, что ему велят, – следил за колпаком во все глаза. А колпак меж тем всё сильнее вытягивался, будто стремился своим остриём прямо в выгоревшее полотно неба. Скрытое в его позе напряжение говорило красноречивей любой пантомимы. Но главное её послание: «Хочу быть величественным, но незаметным» полыхало над шаманом огненными буквами. «Что ты скрываешь?» – мучительно гадал Ралаф. И всё глубже вонзался взглядом в шамана-истукана. Я здесь – самый лучший зритель. Это заявление не посмел оспорить даже крокодил, и, на прощание щёлкнув зубами, навсегда ушёл под воду.

За это время красные ставни уже успели доставить серый росчерк к возвышению, окружённому другими ставнями. Скоро они окончательно его захлопнут. У матери вырвался приглушённый возглас: «Дж-ж-жур…», который она поспешила замаскировать фальшивым кашлем. Мелькнуло белое пятно – Изолла механически подала свекрови платок. А чёрная клякса, съёжившись ещё сильнее, замерла в углу клетки. Но Ралаф видел – чувствовал, – что в этой растерянности и слабости скрыт некий замысел. Как и в жасмине.

Но зелёному колпаку, казалось, не было до этого замысла никакого дела. Он полностью сросся со своим высоким креслом, провалился по ту сторону бисерных цепочек, растворился в собственном зрении. И собственных замыслах. Тогда как другие колпаки развернулись к серому росчерку в красных ставнях, этот Чёрный шаман продолжал упрямо смотреть перед собой. «А перед собой ли? – усомнился вдруг Ралаф, вспомнив о своём богатом маскарадном опыте. – Ведь вся прелесть маски в том, что под ней ты можешь смотреть куда угодно». Куда ты смотришь? Брат Джура приложил к переносице мысленный бинокль и направил его на непроницаемую бисерную занавесь. И по вытянутой шее и немного откинутой назад голове понял, что шаман-истукан очень внимательно смотрит на свои ноги. Или на то, что лежит у него на коленях.

Внимание к одним деталям всегда ущемляет внимание к другим. Какое-то время Ралаф ничего не слышал: звуки его не интересовали. Но, нарастая, они выплеснулись за слуховой барьер и окружили со всех сторон. «М-м-м-м-м!..» – монотонно и слаженно гудел бесчисленный пчелиный рой свою тревожную колыбельную и баюкал в ней себя самого. А когда серый росчерк рухнул вниз, превратившись в расколотую запятую, «м-м-м!..» зябко задрожало; стало утробно глухим и мученическим. Скорбная месса по брату Ралафа вознеслась над ареной Главной площади Назгапа. Чёрная клякса размылась и скукожилась так, будто скорбь разъедала её до самых костей. Боковое зрение сообщило, что большинство зрителей тоже съёжилось. Безутешность кляксы, как ледяной сквозняк, пробралась им под кожу, и терзала собравшихся – умело и изощрённо. Мать и золовка продолжали «держать лицо». С прямыми спинами и поднятыми подбородками: лошадиная доза успокоительных трав делала своё дело.

Шаман-истукан наконец пошевелился. Он нервно передёрнул плечами и едва заметно отрицательно качнул головой; голова слегка втянулась в плечи. «Момент его величия и надежды прошёл», – отчётливо понял Ралаф. Всё прошло не так, как ты рассчитывал, верно? Будто отвечая на этот вопрос, Чёрный шаман сварливо топнул под столом ногой. И, словно пожалев об этом, испуганно и как-то по-старчески вздрогнул: не увидел ли кто? Увидели. Зрение Ралафа, заточенное, как меч перед битвой, успело высечь из реальности маленькую, почти незаметную деталь – серо-зелёный камень. Он – издалека. Отшвырнутый рассерженным шаманом, он стремительно пролетел над белёсым песком арены. И, прежде чем врезаться в полчище песчинок, камень несколько раз прокрутился в воздухе и открыл Ралафу свою тайну – тонкую трещину, пересекавшую наросты лишайника. От напряжения глазные яблоки налились горячим воском. Он наплывал на всё вокруг, приказывая: смотри на камень. Ты – самый лучший зритель. Боль отзывалась в висках и сползала по затылку, высвобождая мучительное «м-м-м-м-м!..», мир превратился в зрение, а зрение – в камень. Тогда-то Ралаф и увидел, что трещина живёт своей собственной жизнью: сходится и расходится, словно шов.

Самый лучший зритель – тот, кто умеет отречься от себя и полностью слиться с представлением. С этой задачей Ралаф справился блестяще. Даже когда церемония закончилась и колпаки, клякса, росчерк и камень куда-то испарились, он продолжал сидеть в той же позе и следить за танцем трещины в дымке трансового «м-м-м-м-м!..»

А когда сквозь неё до Ралафа донеслось: «Ещё один пришибленный. Как есть – Предвестник», он даже не понял, о ком идёт речь. М-м-м-м-м!.. Только когда другой голос возразил: «Это ж дядя её. Королевская семья вообще-то. Может, лучше спросимся у Эмхиса или у кого из кафеаха?», пришла отстранённая, какая-то чужая мысль, что да, вообще-то дядя – это он. «И что? – возразил первый голос. – Сказано же: чем больше, тем лучше. А тут сразу видно – родственники. Вяжи его».

[1] Небесный театр – самый древний и наиболее крупный драматический театр столицы Чарьа. Расположенный в центре квартала-оазиса – самого зелёного и живописного участка аскетичного Назгапа, – этот храм культуры виден издалека. Всё дело в его архитектуре: театр построен в виде расширяющейся кверху башни, сложенной из голубых гранитных плит. Башню обвивает широкая каменная лестница, огороженная высокими перилами; по ней зрители поднимаются к вершине – трибуне с круглой сценой под открытым небом. Сливаясь с небесной голубизной, стены театра создают у зрителей ощущение, что те парят под облаками и, как бы отрекаясь от земных забот, они в полной мере наслаждаются сценическим искусством лучших артистов Чарьа. Нижние этажи Небесного театра отведены под бутафорские мастерские, ателье сценического костюма, гримировальные комнаты, репетиционные площадки, административные конторы и залы для шаманских ритуалов по очищению души артиста от следов исполняемой им роли и восстановлению связи с духами предков. Именно поэтому в артистической среде Назгапа Небесный театр принято называть Храмом, а актёры всего Чарьа не только стремятся получить в нём роль, но и просто посетить его ради ритуала.

Проклятие Вагры. Глава 11. Каждый на корабле должен выполнять свою работу

День клонился к закату, и длинные белые ресницы паучьих лилий уже подёрнулись сонно-розовым отливом. Распластав по песчаным дорожкам храмового сада нити своих тонких лепестков, цветы казались старцами, склонившими седые головы перед величием неизбежности. Густое жаркое марево опускалось со Скорлупчатых гор на Назгап, суля ещё одну душную ночь; опускалось, как кара небес.

Со вздохом облегчения Тарун сползла на аскетичную деревянную скамейку. После целого дня, проведённого в одной и той же позе, – сидя со скрещенными ногами посреди зала Предвестников – затекли ноги и отчаянно ныла спина. По песку скользнул необработанный подол простого платья из грубого серого льна. Многое изменилось с появлением в храме Вагры, в том числе и зелёный муслин с вышитыми звёздами. Нарядная и изысканная одежда Тарун больше не полагалась: она – для грумшу, а Тарун – …

«В самом деле, – снова задумалась она, – кто я?» Костяной перестук неопределённости прозвучал как стук в дверь. Ту, которую не нужно открывать. Ибо там – безумие, коровья кость, рынок, гнилое мясо и Нымь. Кривясь и дёргаясь в исступлённой улыбке, Нымь подмигивает с той стороны двери. Взмахивает руками, подпрыгивает, скачет на одной ноге, напоминая, как им ещё сегодня было весело вместе. Как здорово было танцевать и играть, слушая только свои собственные ритмы.

Бритый затылок покрыла испарина, сердце – тук-тук, самозванка! – пропустило пару ударов. Краски вечернего сада померкли, и виной тому явно не закат Матери звёзд. То же самое много раз происходило и в самые светлые дни, до краёв залитые её лучами. Тогда Тарун до вечера боролась с наваждением собственными силами – молитвы, мантры, жёлудь-оберег, – а с наступлением темноты всегда являлся Хамудар и окончательно возвращал свою подопечную обратно.

Но сегодня Хамудар не придёт, нет. От этой мысли повеяло бесприютностью холодных подворотен и смрадным дыханием города-зверя, вышедшего на твой след. Тарун сжала зубы стиснула кулаки. Давно, очень давно обратная сторона Отражения не подбиралась к ней так близко. Как она это допустила? Слишком много отдала Предвестникам, направляя в них целительные токи своего пробуждённого света. Но можно ли отдать слишком много? Хамудар учил, что нет. Разве, говорил он, распадаясь на миллионы лучей и согревая ими всё живое, Матерь звёзд становится меньше или, может быть, тускнеет? Нет.

Ибо, отдав себя до последней искры и канув в море ночной тьмы, каждое утро она восстаёт из самых тёмных глубин, чтобы рассказать им о том, что чёрный – не единственный цвет в мире.

Усталый взгляд Тарун скользнул по кромке багрового диска, почти утонувшего за чересполосицей городских усадеб, построек и облачно-белых верхушек хлопковых деревьев. Тяжко вздохнув, женщина покачала головой. В том, что утром небесное светило «восстанет» из моря ночи, у неё не было никаких сомнений. Вот только она, Тарун, – не звезда. Хватит ли её внутреннего света на то, чтобы рассеять мрак Предвестников и их новой хозяйки? Если всё пойдёт так же, как сегодня, то вряд ли.

Во-первых – задание Хамудара (Тарун загнула один палец). Оно провалено. Не нашлось у неё средства от распространения болезни Предвестников, как ни убеждал бы её шаман в собственном могуществе. А судя по тому, что от напряжения и усталости в голове вновь зазвучал голос Нымь, власти у Тарун нет даже над своим разумом. Куда уж там ей отразить обратно сотни сотен безумцев в день коронации их владычицы Вагры… Ничего не вышло. Вон, до сих пор из окон храма слышно их протяжное «М-м-м-м-м!..», дрожащее в закатном воздухе, словно жертва города-зверя. От этого скорбного воя поникли даже любимые Тарун белые лилии. Горечь, помноженная на голоса всех существующих в мире тембров, отравляла это место сильнее, чем былые крики ярости. В ярости есть хотя бы сила, призывающая бороться за жизнь; горечь же насылает туманы, сотканные из дыхания смерти. И теперь этим дыханием окутан весь Гобб. Несмотря на жаркий вечер, Тарун сделалось зябко. Колкие пальцы судороги стиснули её лодыжки и подняли волну холода к пальцам рук. Женщина всплеснула руками, как бы отгоняя ледяной морок. Ведь если этого не сделать, холод доберётся до самых костей, а там уж и Нымь тут как тут. Выскочит из самой неожиданной подворотни со своей костяной музыкой и тягучей, навязшей в зубах песенкой:

Н-н-ны-м-м-мь-ным-м-м-га-а-а – н-н-ны…

Тарун перестала трясти пальцами. Перестала вообще двигаться. Возможно, перестала и дышать.

– Я – вековой дуб, – громко и отчётливо произнесла она вслух. – Я здесь издревле. Я всегда здесь была. – От её веры каждое слово расцветало молочными бутонами лилий. – Я. Всегда. Здесь. Была. И всегда здесь буду.

– И всегда здесь будешь, – прошелестели в ответ лилии, перебирая длинными язычками сухой песок.

А потом оба видения – и призрак Нымь, и говорящие лилии – улетели. Куда им тягаться с грозным дубом Хамудара! Возвращаясь в себя, Тарун как бы между делом отметила, что её любимый словесный оберег сменил голос. Впервые прозвучал он из её собственных уст, а не голосом наставника в голове. Стало немного теплее.

Кстати, о видениях. Тарун вдруг задумалась: а так ли плохо, что они вернулись? Может статься, эти фантазии – шлейф от сегодняшнего погружения в Предвестников? Хамудар говорил, что так бывает. Всякое, учил он, нарушение границ сознания «награждает» шлейфом образов, видений и снов. Пусть, мол, тянется. Если не оборачиваться и не кормить его вниманием, он развеется как дым.

И хоть спорить с наставником Тарун считала последним делом, всё же мысль о том, что на этот шлейф стоит обернуться, не давала ей покоя.

Нет, дело не в Нымь и уж тем более не в лилиях: с этими-то призрачными друзьями она знакома давно. Были в шлейфе и другие нити – тайные, почти незаметные, но очень важные. Что за рука их вплела? А главное, что они означают? Есть только один способ узнать – распороть шлейф и рассмотреть нити. Откинувшись на дощатую, нагретую за день спинку скамейки и крепко обняв себя руками, бритая женщина в сером льняном платье начала погружаться в недра памяти.

…Можно ли было назвать момент, когда Предвестники, наконец, замолкли, благословенным? На первый взгляд показалось, что да. Короткий отдых для слуха и лёгкая победа с привкусом недоверия. Что, коронация и казнь на арене Назгапа закончились? Быть того не может.

Тарун сидела в центре Главного зала Гобба, держа соединённые ладони над головой – телесный маяк, изгоняющий безумие светом Отражения. Раньше этот свет усиливал серебристый порошок, которым служители Гобба натирали голову Тарун перед ритуалами с её участием. Но с явлением Вагры подобные знаки отличия были упразднены. Вместе со специально передаваемыми из города зелёными платьями, перьевыми веерами, браслетами в виде птичьих лап и вышитых пейзажей с изображением черепов и полей брани – всей атрибутики, призванной «задобрить грозного Стервятника, чтобы никогда не парил он над Назгапом». Судя по виноватым лицам служителей храма, те даже не догадывались, какое облегчение принесла грозному Стервятнику эта конфискация. Мишуру и побрякушки любит Нымь, а Тарун они ни к чему. Тем более, такие опасные. Пусть истинный, как теперь говорят, Стервятник носит их на потребу своим поданным и устрашённой толпе, а она, Тарун, сделает наоборот. Чтобы спасти других, она углубится в себя.

Отражению всё равно, какие на тебе платья и браслеты. До короны ему тоже нет никакого дела. Не забывать об этом Тарун помогали острые шипы воспоминаний о её первых днях в Гоббе. О том туманно-сизом пограничье с Великаном, Ульем и Пчелиным роем, откуда буквально за волосы вытаскивал её Хамудар. «Наверно, поэтому у тебя-то их и не осталось», – смеялись они потом вместе. Но в самом начале её собственного Отражения, когда им обоим было не до смеха, а хватка Нымь ещё оставалась крепкой, наряды и украшения Тарун уже были поистине королевскими. Но какая с того польза? Глаза подсознания слепы к роскоши. Да, редкие всполохи осмысления наполнялись зелёным шёлком, бирюзовым муслином и изумрудным бархатом; короткие выныривания из глубин транса рассыпались по полу распоротыми вышивками из жемчуга, самоцветов и бисера, а первые встречи с разумом звенели гроздьями золотых цепочек. Вот только вернуло Тарун к реальности вовсе не это. Она может быть Отражателем без золота и шелков.

Отражатель. Слово пришло само, из ниоткуда; прямо здесь – посреди гнёзд Предвестников, их истощённых, измученных безумием тел. Посреди тяжкой миссии, неведомо почему вменённой Тарун судьбой. Никто так её не называл – ни Хамудар, ни другие Чёрные шаманы, ни служители, ни, разумеется, несчастные обитатели гнёзд. Другие её имена – Стервятник, Избранница, Тарун, госпожа целитель – давно стали такой же частью этих стен, как яростные вопли, дым, щёлок и ветки ольхи. И вот вдруг новое. С чего бы? Странно и загадочно прозвучало оно во внезапной тишине, которую разом вдохнули все девять ярусов храма. Терзаемый Предвестниками, как тяжкой болезнью, Гобб втягивал эту тишину всеми открытыми створками, круглыми окошками-бойницами и дымовыми трубами, точно хотел надышаться впрок.

– Я – Отражатель… – одними губами прошептала Тарун. Глаза она так и не открыла.

– От-ра-жа-те-ль, – прерывисто выдохнул храм, скрипя рассохшимися за лето ставнями.

Храм не станет врать.

– Никогда, дитя, – прошуршали гирлянды сушёной полыни и сушь-травы.

Закрытые глаза Тарун наполнились слезами благодарности. По крайней мере, так ей хотелось думать. Из затёкших конечностей ушла боль, а голова стала лёгкой-лёгкой. Каждый вдох тишины она делила с храмом и уже почти перестала искать подвоха в своей победе над безумием Предвестников. Они действительно замолкли, и никто не посмеет это отрицать. Мыслями и душой женщина воспарила над их пристанищем; её раскинутые руки стали размахом огромного белого крыла, которым она хотела обнять каждого исцелённого. Их молчание стало её молчанием, а вместе они превращались в единую отражающую силу; становились крылатым монолитом.

Ликуя, Тарун воздела сложенные ладони ещё выше и подняла голову к потолку. Из-за закрытых набрякших век струились горячие слёзы. Заметив, как с ними из тела уходит напряжение, Тарун почувствовала укол стыда. Нет, она не легкомысленный ученик, радующийся окончанию сложного экзамена, не землепашец, выпускающий плуг из натруженных ладоней. И плакать она должна не для себя, а во имя.

Но измученное, выжатое до капли, тело не слушалось. Купаясь в серебряном источнике тишины укрощённого безумия, оно направляло в него реки слёз бритой женщины в сером платье. Она припала к этому источнику, как к материнской груди, и не было в мире силы, способной их разъединить.

То было возвращение к себе, но, увы, не к Богу. Конечно, храм это сразу почуял. «Воплощения небесного замысла принадлежат только небу» – такие слова вырезаны в камне над входом в Гобб. И, конечно, обладатель подобной татуировки не мог не заметить вопиющего эгоизма, нарушившего всю миссию Тарун. Не мог простить дефицита благодарности в составе её слёз.

Гобб отомстил. Ревниво сузив щёлки окон, хлыстнув по полу ольховыми ветками, он весь подобрался, надменно вытянулся, хрустнул сухожилиями ставень, дыхнул чёрным дымом разом погасших свечей, от чего сам разразился каркающим кашлем дверных створок, состарился и помрачнел. В мрачном настроении Гобб опасен. Ещё опаснее то, что он тогда насылает. Об этом не принято говорить открыто, но в укромных уголках храмового сада грумшу порой шепчутся о вещих снах, видениях наяву, неведомой, сковывающей тревоге, потере аппетита и даже связи со своим даром. Обрывки таких разговоров долетали и до Тарун. Отчего-то симпатизирующая ей, проклятому Стервятнику, девочка-Волчица из Красных песков однажды поделилась тем, как, пребывая в дурном настроении, храм отнял у неё нюх.

– Он злится на нас, – доверительно пробормотала она, улучив момент, когда её прислужницы отлучились поправить фитили алтарных свечей. Когда луч дневного света коснулся рук девочки и едва заметные гладкие волоски блеснули сталью волчьей луны, та стыдливо потянула вниз рукава своего жемчужного платья. – Все думают, что это из-за Предвестников, – шмыгнула носом юная грумшу, – а я вот не думаю. – И она с вызовом посмотрела своими серыми, с кроваво-красной радужкой, глазами на Гобб. Принюхалась и разочарованно покачала головой: никаких следов в воздухе.

– Да, – быстро согласилась Тарун, – злится.

– Ты тоже это чувствуешь, госпожа Стервятник? – совершенно искренне удивилась девочка. Тарун даже не знала, что подкупает её больше – непосредственность ребёнка или его полное безразличие к пугающей асимметрии её собственного лица. – Чувствуешь? – переспросила девочка, косясь на спины своих прислужниц.

Тарун горько улыбнулась:

– Конечно, Волчонок.

В ответ получила отражение своей улыбки, но без единой капли горечи. «Как же ей не хватает здесь тепла, – сокрушённо подумала Тарун. – Не холодного света этих бесконечно далёких звёзд – обычных и зелёных, – не жара алтарных свечей и не жадных искр, долетающих в молитвах и просьбах с подножия Храмового холма, а простого, обыкновенного тепла». Истинные чудеса всегда просты, сказал однажды Хамудар. Посчитав улыбку ребёнка как раз такой разновидностью чудес, Тарун очень захотелось её продлить. Поэтому она сгорбилась, по-старушечьи прищурилась правым глазом, расположенным чуть ниже левого, капризно выпятила нижнюю губу и сделала вид, что пытается схватить собеседницу скрюченными пальцами, шепеляво приговаривая:

– Что, негодница, опять играла в куклы вместо молитвы? Не боишься превратиться из волка в девочку?

Но маленькая грумшу вовсе не испугалась. Вопреки откровенно пугающему виду Тарун, она просияла озорным детским восторгом, открыла рот, чтобы сделать то, что обожают все дети на свете, – весело взвизгнуть до самых звёзд, – но сдержалась из страха привлечь к себе внимание. От сдерживаемого хохота её согнутые плечики заходили ходуном; перламутр ткани заиграл ракушечными переливами, красные радужки глаз задрожали от слёз. Наслаждаясь произведённым эффектом, Тарун не сразу заметила, как одна из прислужниц быстро прошептала второй что-то на ухо, и как они обе, так и не закончив со свечами, начали суетливо и сердито мести песок дорожки серыми юбками. Они спешили к своей подопечной.

– Почему он злится? – Предчувствуя, что разговор скоро прервётся, девочка-Волчица вцепилась в зелёный шёлк рукава Тарун и жарким шёпотом затараторила: – Это из-за того, что иногда мы иногда, – лихорадочно подбирая нужное слово, она закатила глаза, – вспоминаем себя? Поэтому?

Точность подобранного слова восхитила и встревожила Тарун. Ведь для того, чтобы мысль обрела окончательную форму, достаточно поменять ей голос.

Так что теперь, спустя годы после этого короткого разговора, стоя на коленях и обливаясь слезами посреди усмирённых Предвестников, Тарун точно знала, почему храм ею недоволен. Она отдала служению почти всю себя. Дистиллировала себя на озеро живой воды для несчастных обитателей гнёзд и крохотное облачко выпарившихся из него слёз облегчения. Филигранная, казалось бы, духовная работа, но всё же с изъяном. Потому что задача грумшу состоит не в том, чтобы дистиллировать себя.

Задача грумшу – высушить свою сущность до духовного абсолюта. Стать ещё одним стеблем сушь-травы, в круге которой они были когда-то предсказаны.

– Прости, – всхлипнула Тарун, касаясь каменного пола разгорячённым лбом. Льняное платье потяжелело от пота, а от слёз щипало в глазах; эгоистические капли жгли щёки, подбородок и ложбинку между грудями, в которую стекали, как реки в море. И это море было больше озера живой воды для Предвестников. Никогда Тарун не чувствовала себя более недостойной Гобба, чем в то миг долгожданной победы.

Но Гобб уже её не слышал. А Тарун перестала слышать его шорохи и скрипы. Внутреннее зрение заволокло тяжёлым, густым туманом одиночества, в котором уже не было места ни слезам, ни Отражению, ни Предвестникам. Всё исчезло. Кое-как женщина нащупала в кармане жёлудь-оберег и сжала гладкую, с тонкими трещинами, скорлупу, как сжимала когда-то девочка-Волчица её рукав. Когда больше не на что надеяться, любой мусор, любая безделица вмиг станет оберегом. Ибо Тарун знала: храм накажет её через Нымь.

Вот только не было в той тишине никакой костяной музыки.

Нечто незнакомое, а потому гораздо худшее, обступило вдруг бритую женщину в простом сером платье. Нечто куда могущественней самого Гобба. Это он, а не Тарун, вдруг иссох, осел и развеялся по ветру клочками сушь-травы. Боясь улететь вместе с ним, Тарун пуще прежнего сжала полированную скорлупу, бормоча что-то о вековых дубах и том, что она – здесь. Уверенности в её голосе было ещё меньше, чем жизни в жёлуде. «Я – здесь», – твердила она словесную часть Хамударова оберега уже не как молитву, а как детскую скороговорку. Её закостеневшая форма подавилась содержанием и выплюнула его, оставив Тарун без поддержки. Жёлудь-оберег выпал из дрожащих пальцев и затерялся на дне кармана.

Потому что никакого «здесь» больше не было. Предыдущее «здесь» – каменный пол, стены и ольховые гнёзда – рассыпалось в прах, а новое было столь зыбко, что уцепиться за него тоже не получалось. Новое «здесь» было, по сути, ничем. Уже не Нымь, но ещё не Тарун; ещё не война, но уже не мир. Всё, что странница могла сказать об этом Перекрёстке, заключалось в том, что находился он в северных землях: их колючий ветер мог, казалось, выстудить саму душу, а лицо он щипал, как опытный инквизитор. Ничего, однако, больше не указывало на географию Перекрёстка. Был только ветер – злой и беспощадный. И поскольку в этом новом «здесь» изменилась и сама Тарун, северный ветер тут же запустил свои ледяные пальцы в её длинные вьющиеся волосы и развевал ими как флагом. Так Тарун поняла, что она здесь не просто гостья. Но кто тогда?

– Чего ты хочешь от меня? – выкрикнула она в самое сердце студёного вихря. Стук этого сердца оказался громче голоса Тарун: обратившись ледышкой, он сорвался на самое дно снежной бури.

Ответа не было.

Вместо него из промёрзшей седой земли вырос камень. Ширясь и вытягиваясь, он резал своей гранитной плотью спирали ветра, возводил дозорные башни из гребней и скал, грыз мшистой челюстью ледяной щит скупой почвы. Камень был живой.

Место же, куда попала женщина в льняном сером платье, перестало быть Перекрёстком. Ибо неприступная каменная граница простиралась теперь от горизонта до горизонта, и выбор оставался невелик: штурмовать гранитную стену или отступить назад. Это и было ответом на вопрос Тарун. Она здесь, чтобы сделать этот выбор. И сделать его именно сейчас – уставшей, продрогшей до костей и иссушенной Предвестниками.

Удивительно, но от этого понимания северные земли перестали казаться такими враждебными, а в голове немного прояснилось. В ней снова зазвучал голос Хамудара, напоминая: «Даже во время шторма каждый на корабле должен выполнять свою работу». Особенно во время шторма, сказала себе его ученица, озираясь на хмурое небо и тревожный рой снежинок.

«Ты и сама своего рода шторм», – хохотнула из глубины памяти Нымь.

Тарун сделала шаг к каменной цитадели. Словно принимая её выбор, раздвинулся снежный занавес, а ленты всех позёмок, гулявших по бесплодной белёсой почве, соединились в одну стынущую на ветру реку. Она, как и река слёз, текла в одном-единственном направлении – к камню. Дрожа всем телом, Тарун пошла вслед за позёмкой, как за волокнами клубка. С каждым шагом глаза становились зорче, а слух острее. Нымь же, счастливая, как собака, которую не прогнали, предложила Тарун свой нос. Поколебавшись, та согласилась, но потребовала обещание больше не вмешиваться, для верности пригрозив голосом Хамудара. Нымь пообещала.

На первый взгляд, в камне, за исключением его размеров, не было ничего особенного. Однако нос Нымь, для которого особенным было всё, с этим решительно не согласился. И уже со следующим вдохом холодного, почти стального, воздуха Тарун поняла: камень – это только оболочка. Сосредоточившись, она потянула носом. Нет, на проделки Нымь это не похоже. Тем более, что от неё здесь был один только нос; разум же – чистый и отражённый – принадлежал одной лишь Тарун. Он напомнил, что если Нымь и можно в чём-то доверять, то это – выслеживание хищников. Без подобного инстинкта они обе уже давно бы сгинули на дне желудка города-зверя.

«Живое; голодное», — сообщил нюх. Тарун не посмела с ним спорить. И хоть наставник учил её открывать двери только ключом правды, она была уверена, что сейчас в её руках именно такой ключ. А из замочной скважины камня, к которому она его поднесла, вырывались самые верные свидетельства жизни: болотно-гнилостное дыхание, пыльный запах древней кожи и смолистые испарения желёз. А ещё пахло костью – за это Нымь ручалась всеми лилиями мира, – но это точно не была кость коровы. Эти – больше, хоть и хрупкие, а некоторые время исполосовало тонкими трещинами.

А потом, как это часто бывает с наблюдениями Нымь, трещины вышли за пределы невидимого. Выползая тонкими серыми змейками из заснеженной гранитной толщи, они вились причудливой угловатой вязью, словно вырезали в камне неведомое заклинание. «Или пророчество», – ужаснулась своим мыслям Тарун.

Своим ли?

Но это было уже не важно. Важным оставалось лишь то, что происходило перед глазами Странницы. То, ради чего храм отправил её к этому Перекрёстку. И если задача Странницы – просто стоять и смотреть, так тому и быть. Не обязательно полностью понимать то, чему ты служишь. Главное – верить, а вера не даст заблудиться.

Тарун распрямилась, подставляя ветру и снегу лицо, ключицы и плечи. Она чувствовала, как развеваются и колышутся, словно чёрные водоросли, её заново отросшие кудри. Их дикий танец в объятиях северного ветра был танцем ликования. Какая-то полузабытая, почти стёртая Отражением часть души Тарун праздновала воссоединение с её новой верой. И что-то подсказывало Тарун, что она не посмеет испортить этот праздник. «Я нужна здесь такой, – покорно решила она. – Раз это Перекрёсток, то и я тоже Перекрёсток. Уже не Нымь, но ещё не Тарун».

И да, я – своего рода шторм.

А трещины с почти религиозным пылом продолжали резьбу по камню. С каждым ударом невидимой кирки по каменному исполину расползались пучки молний. От этих «ударов» камень вздыхал, втягивая холодный воздух трещинами, словно лёгкими. Тарун уже не знала, кто это заметил – она сама или Нымь. Просто безмолвно благодарила за каждый знак, за каждое откровение. В Гоббе она – Отражатель, а на этом корабле она – Вперёдсмотрящий. И невзирая на шторма и бури, она будет продолжать делать свою работу. С той командой, с которой свели её боги.

Когда дыхание камня стало очевидным и без Нымь, волосы Тарун затрепетали ещё сильней. Потому что исполин не только втягивал воздух, но и выдыхал обратно. Даже сдерживаемая каменным панцирем, сила его дыхания превосходила самые яростные порывы ветра. Дыхание дало Тарун крепкую пощёчину, и Странница отшатнулась как от настоящего удара. Но в этот удар вложена была сила иного рода – то была сила страха.

Кое-что они с Нымь о страхе знали, и знание это шло не от ума, а от носа. Ибо туда страх проникает первым. Обычно – чтобы предупредить. Не в этом ли заключается работа вперёдсмотрящего? Тарун снова распрямилась. Её мокрые от снега и почти седые от инея волосы полоскались на ветру, как просоленные пиратские паруса. А её корабль прямым курсом шёл на рифы страха.

«Мы должны предупредить команду».

Страх не заставил себя ждать. Словно почуяв в своих водах корабль Тарун, он оскалился и закапал с камня слюной. Она сочилась из гранитных трещин, отравляя воздух плесневело-медовым запахом смерти, которую как мог удерживал в себе каменный исполин. Всё, что Тарун могла сказать об этом запахе, было то, что он – обратная сторона Отражения. Его мрачное, проклятое дно, усеянное отчаявшимися, которым не нашлось места на другой стороне. Дно, на котором веками не могут упокоиться нечестивые мечты и амбиции; дно, с которого они взывают к тёмным умам и слабым душам: «Приди и продолжи моё дело!..»

Тарун замутило и затрясло именно от сладости, маскировавшей запах смерти, подобно дыму курильниц. Потому что в нём и было главное лукавство, главный грех, и, возможно, главная опасность, заточенная в этой каменной тюрьме. Сладкий дым, окутывающий смрад гниющей плоти; дым, скрывающий от убийцы глаза его жертв; дым, сулящий, что никто не узнает; дым, убеждающий, что это для блага всего Харх. Очень многим этот дым способен застелить глаза. Многие побегут, пойдут, поползут на его зов. И почти все растворятся в нём.

Потому что ни у кого нет нюха и зрения Нымь, способных видеть сквозь завесу сладкого дыма. Поверят ли те, кого он станет искушать, что за его благоуханными клубами начинаются мёртвые, выжженные земли, населённые лишь стервятниками и нежитью?

Стервятники… Мысли Тарун споткнулись об это слово и остановились. Замолкла и Нымь, ослеплённая нежданным озарением. Как они могли забыть? Прошло ведь всего несколько дней. Но затерянные в служении Гоббу, Предвестниках и видениях, они совершенно перестали думать о хрупкой темноволосой девочке с проницательным, цепким взглядом, к которой поначалу ревновали весь окружающий мир. Вагра. Новый, истинный Стервятник. Впервые Тарун подумала о ней не как о сопернице.

Ибо то, что прямо сейчас разворачивалось перед её взглядом, было больше и могущественней всякого соперничества. Ему – и Нымь с этим согласилась – одним касанием клыка под силу умертвить любое проявление души, кроме тех, что служили бы его замыслам.

Откуда ей всё это ведомо? Голова набухла, как морская губка, и загудела. Нет времени для размышлений. Гобб отправил её сюда не за этим. Вагра? Сладкий дым, вырывающийся из камня, заклубился вдруг жасминовым цветением. Сахаристый, животный запах; его бело-жёлтые облака надёжно скрывали помыслы чёрного сердца, пульсирующего в сером камне. Слой за слоем цветочный ореол накрывал собой другие запахи: гниющего мяса, обгорелых костей и запёкшейся крови. Над каменным исполином распускался огромный цветок. Он призывал пчёл.

Пока холодная часть рассудка Тарун пыталась найти хоть какое-то сходство Вагры с жасмином, Нымь что-то кричала о ловушках, поминая недобрым словом город-зверь. А цветочные пылинки, смешиваясь с дымом, пронзали носоглотку и оседали где-то в мозгу. Жёлтым пеплом сыпались они на голову Тарун, застревали в волосах и вмерзали в иней. Очень скоро жасминовой пыльцы стало больше, чем снега; босые ноги Тарун вязли в ней, как в золотом болоте. Перекрывая обзор, тяжелели ресницы. Пахло райским садом.

«И что в этом плохого? – лениво колыхнулась будто чья-то чужая мысль. – Разве не честь служить этому саду? Разве здесь, среди благоухания его цветов и золота башен, ты не будешь ближе к Богу, чем в смрадном Гоббе среди грязных безумцев и высокомерных стариков?» Разве…

Ноги вязли в золотой пыльце, а ресницы и веки всё тяжелели. Тарун казалось, что это Хамудар обучает её новой молитве, а она послушно повторяет её строки, каждая из которых начиналась со слова «разве». Холод медленно отступал, а в жасминовой пыльце было столько летнего тепла, что хватило бы на весь север. Снова почувствовать пальцы рук и ног было так приятно. «Разве ты этого не заслуживаешь?» Веки Странницы закрылись.

Но за закрытыми веками не нашла она ни покоя, ни тишины. Едва Тарун занесла ногу, чтобы рухнуть с тёмного обрыва в объятия золотого сна, в голове что-то щёлкнуло, отдавая в переносицу, а потом в челюсть. От боли из глаз брызнули слёзы, размазывая по лицу непрошеный цветочный грим. С криком странница распахнула глаза, потом снова зажмурилась и сжала виски. Новый удар. Знакомый звук.

– Ннны-ммммь! – колокольным звоном огласило подножие каменной стены. – Ннны-ммммь!

«Давай! Пой со мной!» – приказала Нымь и снова огрела Тарун коровьей костью.

Этого ещё не хватало, ужаснулась Странница, закрывая уши руками. Теперь и Нымь вышла из-под контроля. Всё пропало. Точнее, раздвоилось, раздробилось и окончательно сошло с ума. Всё на этом проклятом Перекрёстке зажило собственной жизнью – Нымь, каменный исполин, золотая пыльца. Казалось, что даже воздух здесь обладал волей и разумом. И все они чего-то хотели от Тарун. Просили, соблазняли, угрожали, требовали; тянули к ней руки, как Предвестники их своих гнёзд. Странница съёжилась и опустила голову. Она почувствовала себя монетой, брошенной в колодец. Летящей по чьей-то воле в холодные тёмные глубины, откуда к её дару взывают тысячи потерянных душ. Никто не спросил, хочет ли она туда лететь и готова ли делиться даром. Монеты ведь бросают просто так – наудачу.

Но очередной удар, по сравнению с коим предыдущие показались дружеским поглаживанием, развеял все мысли о колодцах и монетах. Нымь – не из тех, кто легко сдаётся. А то, что в других мирах вынуждало краснеть за неё и прятать по пыльным углам, здесь, на Перекрёстке, превращало юродивую в, возможно, лучшего на свете реаниматора. Когда все её инстинкты слились в едином тревожном позыве, когда его молоточки ударили по всем расстроенным клавишам разом и когда полученный аккорд сообщил ей, что дело касается жизни и смерти, Нымь начала действовать. Не из любви, но из страха, что не она, а золотая пыльца начнёт теперь играть, танцевать и веселиться с Тарун. Ибо туманы страха северных земель отравили даже Нымь.

Степень же её безумия они недооценили.

Потрясая коровьей костью, как мечом, Нымь вскинула тощие руки, широко расставила босые ноги, подбоченилась, скособочилась, скорчила устрашающую гримасу и начала… танец. Это был танец хаоса. Нымь то плыла по кругу, то выстреливала зигзагами, то стелилась поклонами, то просто каталась по заснеженной земле. Каждый взмах кости одаривал Тарун новым ушибом: Нымь возвращала её к жизни с милосердием святой и жестокостью врача.

И когда боль окончательно разбудила Тарун и вернула ей зрение и слух, над заснеженным предгорьем полилась песня, гордо и торжественно. Мало чем напоминала она бормотание или визгливые выкрики юродивой, что в предыдущей их жизни оглашали Главный рынок столицы Белых песков.

– Нымь-нымга-нымь!

Звезду из колодца вынь!

Следуя за окрепшим и даже властным голосом Нымь, Тарун оттолкнулась от колодезного дна, и, не обращая внимания на тянущиеся к ней руки-ветви, воспарила вверх сияющей звездой. Золотая пыльца исчезла. Коровья кость отвадила её, заставив брезгливо отшатнуться от круга, в котором танцевала Нымь. Сверкающее жёлтое море медленно отступало от них с Тарун; в шипении его пены угадывались проклятия и фырканье: «Тьфу ты чёрт, совсем больная!» У жасминовой пыльцы явно были иные планы на гостий Перекрёстка. Пыльца искала безумия и питалась им – в этом нет никаких сомнений, – но безумием совсем другого рода. Слабым, голодным и, самое главное, безвольным. У Нымь же были и характер, и своя особая инстинктивная логика. А ещё оказалось, что юродивая способна превратить любое место в Рынок, а монету со дна колодца – в Звезду.

Каменный исполин вздохнул – на этот раз как-то немощно и тяжко, – и с него, как вековая пыль, осыпалась сияющая жасминовая пыльца. Не величественной древностью, но тленной дряхлостью повеяло теперь из гранитных лёгких. Когда Нымь сорвала с потрескавшейся каменной плоти благоуханную цветочную вуаль, а клыки северного ветра распороли её морок, остался только страх. Но то был страх самого каменного исполина. Глядя, как по тёмно-серой тверди продолжают разбегаться пучки молний, Тарун поняла: он дрожит.

Дрожит изнутри.

«Вот, что веками дробит и точит каменную плоть, – прозрела вдруг Странница, – страх остаться в камне. Это тревога его Узника».

Вместе с ощущением холода, сырости, темноты, плесени, помёта нетопырей, каменного безразличия, знобящей тоски по небу, медленной утраты рассудка и инстинктов, рассыпающихся суставов и когтей, гниющих клыков, сосущего голода, стирания границ между мраком и слепотой, крошева воспоминаний, утраты связи с крылатой тучей, мучительного врастания в камень и ненависти ко всем видам этих самых камней к Тарун вернулось то, что когда-то сделало её Тарун – сострадание. Горькая гримаса исказила её и без того не симметричное лицо.

«Всегда найдутся те, кто захочет воспользоваться твоей болью, – от злости сжимая кулаки, напомнила она сама себе. – Чем сильнее боль, тем выше ставки».

Измотанная собственным танцем, Нымь сидела на очищенном от пыльцы снегу и по-детски плакала. Она ничего не должна, Гоббу, и её слёзы принадлежат только ей самой. Нымь знала, что слёзы выпаривают из человека злость. Нымь чувствовала, что времени на это целительство у неё очень мало – каменный исполин, сливаясь со свинцовым небом, начал выцветать, а трещины на нём истончались, сшивая обратно гранитную плоть. Если на этом Перекрёстке и замышлялось что-то тёмное, то замысел этот был нарушен. Радостно вскидывая руки, Нымь что было сил старалась превратить слёзы сострадания в слёзы облегчения. Ибо Нымь плакала и за себя, и за Тарун.

От её слёз таял снег предгорья Уббракк.

Сквозь свист ветра и кристаллические уколы снежинок, словно раскат горного эха, донёсся глухой голос:

– Госпожа Тарун! Госпожа Целитель! – кричал он ей из душного дымного плена, из которого госпоже удалось ненадолго сбежать. «Видно, так угодно жизни, – безучастно подумала она. – У каждого здесь своя тюрьма: Рынок Назгапа, Гобб, Гнездо, каменный исполин или собственное тело. Отличия лишь в размере и условиях содержания».

Повинуясь этому зову, Тарун открыла глаза. Мокрые от слёз, они не сразу разглядели место, где она оказалась, но этого и не требовалось: нюху Тарун последнее время доверяла больше, чем зрению. Так что Нымь, в счастливом беспамятстве от их воссоединения, охотно сообщила: «Мы вернулись!» и рухнула на пол Гобба рядом с Тарун, ожидая новых приказов. Сердце Странницы сжалось:

– Прости, – прошептала она, давясь слезами, – нет никаких «мы». Только не в Гоббе.

Долго ещё Тарун чувствовала на себе осиротелый взгляд Нымь. Ничего не говоря, юродивая подобрала коровью кость, грязными пальцами стряхнула с неё остатки золотой пыльцы и исчезла вместе со своими сокровищами на обратной стороне Отражения. Надолго ли её хватит?..

– Что вы сказали, госпожа Тарун? – настороженно осведомился голос.

– Похоже, обморок от перенапряжения, – предположил второй. Облокотитесь на нас, мы поможем вам встать.

Тарун взяли под локти. Главный зал Гобба расплывался, как горы в утреннем тумане. Сквозь дым курильниц и щёлок в ноздри постепенно пробивался успокоительный запах шалфея и лаванды. Проморгавшись, женщина увидела, что перед её носом держат пузырёк с эфирной смесью. Опять эта удушливая храмовая забота. Удивительное место, раздражённо заметила Тарун, пытаясь найти опору в онемевших ступнях. Каким даром ты бы ни обладал, какими именами тебя бы ни нарекали и какие подношения ни возносили бы к твоему алтарю, ощущать ты себя будешь или больным ребёнком, или дряхлым стариком.

Тарун делала единственное, что ей оставалось, – вдыхала. И никто не спрашивал, может ли она вместить в себя этот воздух.

Медленно, словно в трансе, бредя к семигранной арке выхода из зала, Тарун старалась не смотреть на Предвестников. Не от малодушия, а от усталости: просто знала, что больше страданий она сегодня не вынесет. Да, может она здесь и не выбирала, какой воздух вдыхать, но регулировать его порции всё ещё было в её силах.

– Сейчас вы отдохнёте, – увещевали служители, – выпьете травяной сбор Хамудара, поспите, и, кто знает, может, вечером у вас будут силы на прогулку в саду. Ваши любимые лилии как раз…

Тарун не слушала – старалась не слушать. Механически, не чувствуя ни ног, ни пола и держась на расстоянии от гнёзд, она шла к вырезанным в арке очертаниям звезды. Ничего в ней не осталось, даже слёз. Лишь какое-то смутное воспоминание о кораблях и море золотой пыльцы. На ободрения служителей женщина отвечала усталыми кивками. «Хорошо, что истинный вкус победы приходит уже после неё. – мрачно пошутила про себя Тарун, – Иначе героев было бы гораздо меньше».

Однако собственную победу ей так и не удалось распробовать до конца.

Следующий шаг сообщил о восстановлении чувств холодной шершавостью камня, коснувшегося мозолистой ступни. Зрение известило о своём полном возвращении очертаниями фигур в плетёных островках посреди каменного моря. Рассудок явил себя мыслью, что это никакие не моря с островами, а гнёзда с Предвестниками. Но главную весть принёс Тарун слух:

– М-м-м-м-м… – влилась в уши тонкая струйка яда. – Мнн-мнн-мнн-м-м, – шипела она бессильной злобой уже где-то в горле вместе с изменившейся песней Предвестников.

Несчастные не умолкли и не нашли дорогу к Отражению, как сначала показалось госпоже Целителю. Их безумие никуда не делось. Их тела, голоса и эмоции всё также принадлежат кому-то другому. «Они тоже служат, как и я», – похолодела Тарун. Почему раньше эта мысль не приходила ей в голову? Они служат, и замыслы их владыки придают им форму и голос. Если она, Тарун, лекарство для Предвестников, то их владыка – яд.

Что делает яд с лекарством? Всё зависит от пропорций.

Сегодня пропорция яда была, по каким-то причинам, снижена. Ибо глухое, вибрирующее, притуплённое «м-м-м-м-м…» ни шло ни в какое сравнение с прежними звериными криками экстатической ярости. Предвестники стали тише, но не перестали предвещать своего владыку.

Владычицу, подсказало что-то, чему было приказано убираться на обратную сторону Отражения.

– Вагру, – прохрипела Тарун.

– Вы желаете видеть госпожу Стервятника? – угодливо, но с опаской спросил один из служителей. Блуждающий взгляд Тарун стал ему ответом.

В топь неловкого молчания вклинился юный голос второго помощника:

– Боюсь, сейчас это невозможно. Госпожа Стервятник сейчас внизу, – подразумевая, видимо, Назгап, он махнул рукой вниз. – Присутствует на казни и проходит обряд Посвящения.

Сквозняк принёс из коридорного лабиринта слабое жасминовое дуновение.

Немного подумав, юный служитель неуверенно добавил:

– Вечером, когда, как я и говорил, вы отдохнёте и восстановите силы, а госпожа Стервятник вернётся в свои храмовые покои… Я могу, в смысле, я попробую как-нибудь это устроить. Есть наверняка какой-нибудь способ…

В фальшивом кашле первого помощника сомнений было больше, чем простуды или застрявшей крошки. Говорящий смутился. Похоже, он и правда хотел как-то услужить госпоже Целителю, но его язык опередил здравый смысл. Весьма в духе младших служителей – размер предлагаемой ими помощи часто превосходит арсенал средств для её оказания. Со старшими же служителями всё с точностью до наоборот. Вот только рядом их не было – все почтенные шаманские саны сейчас на арене Главной площади Назгапа.

Превозмогая ноющую боль, усилием выдрессированной храмом воли Тарун остановила блуждающий взгляд на юноше и вгляделась. Слух не обманул: он действительно юн, хоть смиренно-строгий взгляд служителя, аскетичный серый халат и скованность движений искусственно добавляла будущему шаману возраста. Храмовая аскеза и тёмные тайны, врезанные в его камень, ещё не наложили отпечатка ни на лицо, ни на взгляд юноши. Он смотрел на Тарун с той же живостью и участием, как и девочка-Волчица в короткие, но светлые мгновения их встреч. Его слегка вздёрнутый веснушчатый нос, испуганно вскинутые брови, слегка покрасневшие щёки, это по-мальчишески необдуманное предложение устроить встречу с Вагрой, за которое он, возможно, уже обругал себя неподобающими для храма словами, – всё это было жизнью, которой так не хватало в Гоббе. «Даже если это наивная игра ради следующей ступени религиозной карьеры, – устало подумала женщина, – пусть так. В конце концов, всё, что сейчас здесь происходит, в начале было игрой».

Каждый на корабле должен выполнять свою работу.

Выплавив смертельную усталость в спокойствие Целителя, Тарун сделала старшему помощнику знак ладонью, на немом храмовом языке приказывая: «Не вмешивайся», чем мгновенно остановила «приступ кашля». Затем она повернулась к младшему служителю – тот так и замер на полуслове – и приняла его предложение коротким кивком головы. Похоже, сам факт того, что грумшу, хоть уже и бывшая, обратилась к нему с личной просьбой, был для мальчишки чем-то вроде откровения. Пройдя все стадии внутренней борьбы – от почти детской радости до трепета перед вверенной ему миссией, – он, не обращая внимания на косые взгляды напарника, по-армейски вытянулся и очень серьёзно пообещал:

– Госпожа Целитель, я приложу все усилия, чтобы устроить аудиенцию с госпожой Стервятником. – И, вздрогнув от собственных слов, уже тише добавил: – Хоть второй раздел третьей части Храмового канона запрещает личные встречи избранников Вируммы.

Когда юный служитель, следуя традиции почитания грумшу, приложил перекрещенные ладони ко лбу, рукав его халата задрался, Тарун обомлела. Чётки на жилистой загорелой руке были из небольших желудей, подобных Хамударову оберегу, который она всегда носила в кармане. Неслыханная наглость и самое искреннее признание одновременно. Обычно служители носят чётки с цветами грумшу, которым поклялись служить при поступлении в Гобб. Лунный камень для «поклонников» девочки-Волчицы, бордовый кровавик для почитателей старика-Нетопыря, сиреневый хризолит для внимающих чарам Собеседника туманов.

«Что, – уже сдаваясь сну в своих покоях, изумлялась Тарун, – что мне теперь с этим делать? Я ведь теперь даже не грумшу. Разве у простой храмовой целительницы могут быть собственные последователи?..»

Могут, отвечал ей Гобб. Ты – не простая целительница. Ты – Отражатель.

…Нить воспоминаний выскользнула из рук Тарун, и, вплетясь в клубок памяти, откатилась в тёмный угол. Когда женщина открыла глаза, в саду окончательно стемнело. Видимо, увлёкшись разглядыванием шлейфа сегодняшних видений, она упустила мгновение, когда серо-зелёное полотно Назгапа поглотило последний луч Матери звёзд. Напрасная жадность: светлее от этого город не стал. Да и мог ли?

Не ночь накрыла Назгап, шелестели язычки паучьих лилий. Город накрыли чёрные перья Стервятника. С них на город сыпется золотая жасминовая пыльца.

От звука приближающихся шагов сад беспокойно вздрогнул. Тягучее мычание из окон Гобба обросло новыми тональностями. С ближайшего алтаря, как гонцы с вестью из дозорной башни, сорвались две стрекозиные стайки. Молодой и безымянный для Тарун служитель не донёс до рта измождённого вида сухофрукт, поеданием которого коротал время вечерней прогулки целительницы. Снижение контроля и внимания к твоей персоне – одна из утешительных выгод нисхождения по карьерной лестнице.

Из сухой, пахнущей дымом и мёдом темноты, проступили, наконец, три фигуры. Они двигались к Тарун. Странность всего происходящего вытеснила храмовую привычку ждать, когда к тебе обратятся.

– Кто вы? – вырвалось у женщины.

– Госпожа Целитель, пожалуйста, не беспокойтесь, – послышался мягкий голос Эмхиса. Вопреки собственному призыву, Страж Гобба выглядел взволнованным: на халате виднелись пятна пыли и пота, бусы и амулеты болтались, как гирлянда паутины, а под глазами темнели поцелуи бессонницы. – Кичмир, – махнул он рукой любителю сухофруктов, – отправляйся в Главный зал – там много работы. – Без особых сожалений юноша исчез в переплетении садовых дорожек. – У нас мало времени, – Страж с опаской оглянулся на Гобб. Позвольте представить вам…

– Где Хамудар? – оборвала знакомство Тарун.

Выжимая всё из своего опыта религиозного долготерпения, Страж миролюбиво ответил:

– Глава кафеаха задержался в Назгапе, госпожа…

– Ради Матери звёзд, Эмхис, – от подобной фамильярности его лицо вытянулось настолько, насколько позволяла его круглая форма, – если ты снова пришёл о чём-то меня просить, то зови меня Тарун. – Спутники Стража не смогли сдержать улыбки. Тот, что слева и пониже, слегка всплеснул руками, будто хотел зааплодировать, но предупреждающий взгляд правого вовремя остановил эту вольность. Эмхис же, похоже, действительно явился сюда с просьбой, и немалой: не моргнув и глазом, он принял новые правила общения и постарался скорее вернуть разговор в нужное ему русло:

– Господин Хамудар проведёт эту ночь в Чёрном шатре. После сегодняшней церемонии ему есть, что обсудить с другими шаманами, пока те ещё не отбыли в свои земли. – Тарун сиротливо поёжилась. И без того редкие визиты наставника в Гобб скоро станут совсем редкостью.

– Ясно, – отрезала целительница, давая понять, что не нужно её жалеть, и уже тем более, пытаться заменить ей Хамудара. – Как прошла церемония?

Эмхис опустил бритую голову, что уподобило его округлым каменным алтарям, которыми был усеян весь сад.

– Безобразно, – признался он, разводя руками. – Ничего… – подумав, он так и не подобрал лучшего эпитета, – …безобразней я в жизни ещё не видел. Сначала эта жуткая казнь, клетка, отец и дочь… Потом…

Тарун начала закипать:

– Кажется, не я из нас двоих заметила, что у нас мало времени, – вставила она шпильку. – А если думаешь, что это предел безобразия, так спроси о шлейфе видений, которым «одарил» меня сегодня храм после того, как я почти выполнила свою работу с Предвестниками. Уверяю, – она сверлила Эмхиса холодным взглядом, – там я видела кое-что похуже. – В ответ на его тяжкий вздох Тарун напомнила: – Ты сказал, что казнь была частью церемонии. Кого казнили?

Страж сокрушённо покачал головой; в его блестящей лысине отражался звёздный свет.

– Королевского наместника Джура.

– И что? – равнодушно спросила Тарун. Имя действительно ни о чём ей не говорило.

Из-за спины Эмхиса вдруг выступил один из его спутников – тот, что любит аплодисменты. Не обращая внимания на возмущение Стража, молодой мужчина в изысканном сюртуке с пуговицами из диковинных каменьев без спроса изрёк:

– Это мой брат.

– Тарун, – вмешался Эмхис, – позволь тебе представить: господин…

Его прервал жест тонкой кисти в обрамлении кружева рукавов.

– Не надо никаких «господинов», – отмахнулся гость. – Это мешает совместной работе, – ничего не понимая, Тарун, тем не менее, согласно кивнула, – а её у нас навалом. – Теперь кружево взметнулось назад, указывая на Гобб. – Зови меня Ралаф.

У Тарун закружилась голова. Темп событий опережал возможности её разума.

– Подожди. – Она впилась в мужчину взглядом. – Если королевский наместник – твой брат, то выходит, что…

– Именно то, что ты подумала, Тарун, – с совершенно не светской прямотой ответил Ралаф. – Вагра – моя племянница.

То, что горизонт уже слился с темнотой ночи, целительница сочла за благо. Неприятно наблюдать, как он качается. Тем не менее, на прямоту она ответила прямотой:

– Что ты здесь делаешь? Тут хватает хлопот и с твоей племянницей. – Тарун покосилась на недобро светящиеся окошки Гобба: – И с её друзьями.

Ралаф невесело усмехнулся. Для человека его происхождения, да ещё попавшего в такой переплёт, он держался вполне достойно.

– Среди них я и должен бы сейчас быть – тех, кого ты называешь её «друзьями». – На уточняющие вопросы Тарун пожалела воздуха в лёгких. Само выражение её лица уже был вопросом. – Меня приняли за одного поклонников племяшки, – поспешил пояснить Ралаф.

– Предвестников, – машинально поправил его Эмхис, как будто от неправильного названия их безумие может выйти из берегов.

– А я как сказал? – брат Вагры рассеянно поскрёб гладкий подбородок. Причина его внешней невозмутимости так и оставалась загадкой, хотя боль от потери брата отражалась в угасшем взгляде и опущенных уголках рта – такого же тонкого, с прихотливым изгибом, как у его племянницы. – В общем, стражники и работники вашего заведения, – Эмхис возмущённо вскинул брови, – не пожелали уточнить, чем вызвано моё состояние после окончания «представления». Почему, интересно, я, только что лицезревший незабываемую сцену убийства моего брата и превращения племянницы в жуткое существо, у которого платье не помещается в клетку и которая способна заражать своим настроением всё живое, почему же я после этого некоторым образом впал в депрессию?

– Что такое депрессия? – заворожённо спросила Тарун. Как бы ни был опечален этот Ралаф, жизнь, нет, торжество жизни било из него ключом. Это исцеляло.

– Это когда ты сидишь, обняв себя за колени, один во всём целом мире, мычишь что-то нечленораздельное, жалеешь себя и не реагируешь на удары палкой. Ну ещё временно перестаёшь любить вино и сочинять стихи.

– Тебя били?

– Скорее проверяли, не агрессивный ли я.

– Погоди… – В Тарун что-то щёлкнуло: не сходится. – Но ведь Предвестники как раз обычно агрессивные. Видел бы ты, что творилось здесь в прежние времена. – Эмхис, видимо, помянув их про себя недобрым словом, закатил глаза к звёздному небу. Тарун же не понимала уже ничего: что происходит с Предвестниками и почему она так легко и доверительно общается с дядей своего врага? – Признаков того, что ты зовёшь депрессией, я у них до сегодняшнего дня не наблюдала.

– Тарун, – Ралаф впился в неё проницательным взглядом, – большую часть времени, что я находился в обществе этих духовных лиц, – бабочка белого манжета перелетела с Эмхиса на второго спутника, – они живописали мне твои чудеса. Признаться, я…

«Опять не сходится».

– Прости, что перебиваю, – снова вклинилась целительница, – но если тебя приняли за Предвестника, почему тогда ты не в гнёздах Главного зала?

Ралаф довольно искусно изобразил смесь разочарования и сожаления. Сверкнув перстнями, он приложил холёную ладонь к шёлку кремовой рубашки и тоскливо произнёс:

– Вижу, что вам уже наскучило моё общество, раз вы желаете поскорее отослать меня к почитателям племянницы. – Но не успела Тарун и рта раскрыть, как в тоне мужчины поблекли шуточные интонации. – То, что я сейчас не в толпе мычащих безумцев – заслуга моего нового друга Эмхиса. – Новый уровень обезоруживающей фамильярности вновь уподобил глаза «нового друга» паре серых блюдец с тёмными каёмками. – И слава Огненному, потому там сейчас как раз кормёжка. В меню сырое мясо, гнилой инжир и какие-то жуки – вряд ли те деликатесные крошечные создания из Мускатных рощ Слепых песков, что в толчёном виде великолепно дополняют сыровяленые окорока полуторагодичной выдержки. – Теперь уже сдержать улыбку не смог никто. Словно талантливый лицедей, Ралаф менял настроения и эмоции, как дерево – цвет листвы. И хоть подобная артистичность не слишком вязалась с ситуацией и обстановкой, она, тем не менее, не выглядела вульгарной. «Образы и личины исцеляют, – признала Тарун. – Причём, и зрителей, и актёров». Где-то в тёмном углу насуплено кивнула Нымь. Ралаф же продолжил свой рассказ: – По правде говоря, когда после церемонии меня связали, швырнули в битком набитую безумцами повозку и привезли сюда, я и в самом деле мало чем отличался от них. Сначала потому, что после казни брата и вчерашнего перебора с нафрией впал в подобие шаманского транса, и, возможно, тоже мычал. Мычал наверняка лучше, чем соображал, – добавил он, не без удовольствия любуясь реакцией Стража на признание в употреблении галлюциногенных порошков. Насладившись возможностями его глазных мышц, Ралаф вернулся к повествованию: – И вот я здесь, – почти воскликнул он, – среди гнёзд, камней и алтарей. Отличное начало плохой истории. Естественно, я испугался. Но это даже хорошо: страх подсказал мне и дальше вести себя, как остальные пассажиры. Ваши пациенты, Тарун, вообще-то – довольно жуткая компания. Труппа экспериментального театра Красных песков по сравнению с ними – тихие ягнята.

Молнии трёх улыбок обрушились на храмовый сад громом смеха. Невольное восхищение шевельнулось в душе Тарун: этот смех, искренний и освобождающий, прозвучал, как удар колокола. Но лёгкость его живительных переливов, заглушающих тягостное мычание из Гобба, была такой же иллюзорной, как образы Ралафа. Ибо в нём слышался вызов всему мраку, что несли крылья Стервятника Чарьа.

Этот смех был объявлением войны.

Все дальнейшие слова, признания, тайны и первые договорённости, озвученные и утверждённые троицей, были так же логичны и предсказуемы, как дождь после грозы. Третий собеседник оказался грумшу. Целительница не сразу узнала в нём чванливого юношу-ваятеля, который несколько лет назад около этих же самых скамеек обзывал Тарун «проклятым Стервятником» и едва не плевался в неё. Помрачневший и ссутулившийся, с загрубелыми от лепки руками, он мало напоминал того молодого грумшу с соломенными волосами. По просьбе Эмхиса он достал из нательного мешочка свои новые изделия из обожжённого теста.

– Лепил по личной просьбе Нугура, – признался Ваятель с какой-то детской стыдливостью.

Оказалось, его дар объединять людей Чёрный шаман использовал по назначению: на мозолистой ладони Ваятеля лежали искусно вылепленные птичьи когти.

Благодатный дождь планов нового союза усиливался, а недостаток времени, отведённого на тайную встречу, превратил его в ливень. Ваятель больше не станет лепить когти и развешивать гирлянды из них в подполе своих покоев. Лепить их теперь станет Ралаф, благо подручных материалов в Главном зале предостаточно, а копание Предвестника в грязи не вызовет никаких подозрений. Эти, лишённые дара грумшу пустышки, и отправятся в коллекцию Ваятеля, тогда как он вновь сосредоточится на лепке ладоней: союзу скоро понадобятся помощники. Слова «последователи» все сознательно избегали. Ралаф, по его собственному настоянию, останется в Гоббе играть роль Предвестника и наблюдать за племянницей. По его собственному выражению: «Глаза и уши в Гнёздах безумия нам не помешают». Предложение Эмхиса пожалеть себя и вернуться домой под его личным поручительством, дядя Вагры решительно отмёл, назвав «вредящим делу этикетом».

Тарун углубится в собственный дар исцеления. Станет чаще посещать Предвестников под предлогом борьбы с безумием за их жизни, а на деле будет стараться всё глубже проникнуть в их разум Отражением. Ладони Ваятеля будут усиливать её целительство, «заражая» им другие гнёзда.

Эмхис, подобно серому кардиналу, будет соединять звенья цепи восстания против Стервятника: осторожное убеждение влиятельных шаманов кафеаха, других грумшу, которых Нугур ещё не успел отравить своим тёмным искушением, замена когтей на ладони – всё это ляжет на и без того грузные плечи Стража Гобба.

– Я стал им только сейчас, – прошептал он, глядя на девятиярусную храмовую цитадель, словно в первый раз.

Ночной воздух не был спокоен. Со стороны главного входа скрипели телеги и повозки, цокали лошади, звякали упряжи, раздавались окрики приказов, разносились отзвуки сумбурной борьбы с телами, лишёнными разума. Откуда-то с южной подъездной дороги летучей мышью вспорхнул крик:

– Расступись! – Голос принадлежал Нугуру. – Королева Стервятников!

Мгновение тишины снёс смерч трепещущего, леденящего «М-м-м-м-м!..» Поданные приветствовали свою королеву. Гобб сузил щёлки окон, нахмурил брови из надписей и гравировок, сжал челюсти подоконников, дыхнул дымом потушенных свечей, полоснул по дорожкам лепестками паучьих лилий. Храм приготовился.

Планы же о возможной завтрашней встрече с Вагрой Тарун пока оставила от всех в тайне.

«Каждый на корабле должен выполнять свою работу», – снова подумала она.

Проклятие Вагры. Глава 12. Шкатулка для королевы

Дневник Пути искупления.

Сурьфир, пограничные земли Белых и Слепых песков. Записано безымянным странником, ранее именовавшим себя Хамударом.

Нет оружия опасней, чем Слово. Нет силы могущественней, чем Имя. Когда я понял это, было уже поздно. Многое было именовано, а сказано было ещё больше. Теперь выбор мой невелик: уйти туда, где слова превращаются в дым и пепел, или стать немногословным и рачительным хозяином для слов, что у меня ещё остались. Чувствуя в себе остатки сил и огромную вину, я выбираю второе. Моя телесная оболочка теперь мало что для меня значит, и это хорошо. Отказ беречь себя – моя новая свобода, которая открывает передо мной новые пути исправления ошибок, нашёптанных гордыней и самонадеянностью.

Двадцать дней назад на арене Назгапа мои ошибки предстали передо мной, и размер их оказался чудовищен. Но может ли быть низкой цена за вмешательство в игры богов? Прощают ли они торговлю их сакральными развлечениями? Я знал, что нет. Я был готов платить по счетам. Только сейчас я вижу, из какого теста была слеплена эта готовность – червивая мука гордыни, замешанная на болотной воде легкомыслия. Разумеется, моей жизни было бы недостаточно. Когда рассерженный хозяин Зелёного ока презрительно швырнул мне её обратно, я даже не удивился. Унизительными пощёчинами возвращались и мои наивные, почти детские, попытки исправить всё через Отражение. Та, что стала Тарун, не в силах полностью исцелить приспешников зла, созданного моими руками. Ибо она – светлячок во мраке ночи, а им нужен портовый маяк. Нет, увы, я создал не лекарство, а лишь индульгенцию для себя. Думал, что создал.

За свою незаслуженно долгую жизнь я непростительно мало путешествовал. В том не было нужды: сызмальства зная, что высший шаманский сан отца однажды перейдёт ко мне, я принимал чудеса и пороки Чарьа как нечто уже принадлежащее мне. Наши земли были для меня уготованной по сговору девой, что, хорошея и созревая под южным солнцем, покорно ждала, когда я овладею ей. В расцвете юношеского эгоизма я был уверен, что не должен изучать и вглядываться в неё. Считал, что это она должна посещать мои покои, следуя древним календарным традициям: в дни Благословений, Пепельных молитв, Сплетения уз, Бесед с духами, Очищения душ, Укрощения стихий, Запечатывания талисманов и Церемоний посвящения грумшу. Земля Чарьа шла ко мне сама живыми вереницами страждущих и довольных, богатых и бедных, потерянных и обретших, скорбящих и торжествующих, одержимых и хладнокровных, больных и здоровых, живых и – спасибо искусству общения с духами – мёртвых. Я же, оставаясь равнодушным мужем, свою «невесту» не посещал.

Теперь, когда мою любимую охватила смертельная болезнь Предвестников, я обязан осмотреть её тело: кристаллические солёные пустыни Белых песков, священные долины Пепельных цветов, города Десяти ладоней, самоцветные россыпи Слепых песков и деревушки Скорлупчатых гор. Это меньшее, что я могу и должен сейчас сделать. Так в нашей последней беседе сказал отец в тяжкую, душную ночь после коронации Вагры. Тогда в малодушном порыве я истратил последние запасы заговорённой щепы шуфьянова дерева, чтобы из священного дыма снова зазвучал его голос. Я знал, что недостоин поддержки, и не искал её. Всё, о чём я просил отца, пока дым разъедал мне глаза, – это ориентир. Любой.

Но родительская любовь, которую я сам так и не познал, поистине безгранична. Я получил и поддержку – слёзы от благодатного ароматного дыма очистили мою душу, – и ориентир. Отец сказал: «Повернись к Северу». Я послушался.

Капюшон чёрной отшельнической хламиды, плетёная походная торба и посох из акации отразили меня от прежней жизни, имени и сана. На обратной стороне себя я оказался странником, вооружённым Словом и целью. Памятуя о старых ошибках, я не стал брать себе громких имён. Пророк, Целитель, Ловец Стервятника, Маяк, Страж разума – всё это не более, чем лязг гроша о металл чаши для податей. Однако я не смог отказать себе в символе. Не самолюбия ради, а для цели моего будущего странствия. Ибо оно предполагало флаг.

К счастью, обратная сторона Чёрного шатра не охраняется. Чтобы беспрепятственно и без лишних вопросов покинуть его в новом обличье, оказалось достаточно вспороть ножом узорчатый шёлк тканой стенки собственной спальни. Я выступил, и флаг сам лёг мне в руку. Им оказалась одинокая белая лилия, на которую в суете побега я неосторожно наступил. Лилия живо напомнила мне о Тарун: этот цветок почитают обе её сущности. А когда колокол снежно-зелёных лепестков с упорством природных инстинктов расправил стебель и поднялся обратно, я понял: ещё не всё потеряно.

Цветок белой лилии, расположившись в нагрудном кармане хламиды, покинул Назгап вместе со мной. Этот союзник меня вполне устраивал, а другие скоро появятся, если то угодно богам.

Первыми изменились руки. Ожидаемо. Эпир всегда говорил: «Три союзника первого впечатления – это грим, богатый наряд и перчатки. Следи за тем, что снимают первым». Непоколебимый авторитет друга прочно укоренил Ралафову привычку оценивать людей по виду их рук. Не раз он мысленно благодарил Эпира за этот совет, благодаря которому, обходя утомительные расспросы, получал самое правдивое досье на любую новую знакомую: её возраст, происхождение, материальный достаток, истинный род занятий. Это – за первые пару минут общения. А пока юная (коей любая из них старалась казаться) актриса, богемно гундося и грациозно обходя обилие шипящих диалекта Чарьа, рисовала перед Ралафом выгодный автопортрет, он, следуя Эпировой хиромантии, уже видел и другие подробности: место рождения, специфические пристрастия, тайные пороки и ошибки прошлого. Любопытнейшая наука! Даже если довольствоваться самыми её азами, не углубляясь в такие премудрости, как следы от шрамов или сведённых нательных рисунков, можно узнать даже больше, чем тебе хотелось бы.

Что сказал бы Ралаф пару созвездий назад, увидев в каком-нибудь кошмарном сне или нафриевом бреду собственные руки? «Опальный аристократ в тюрьме строгого содержания» – слишком мягкая формулировка. Гораздо ближе к правде: «Вельможа, увязший в сектантских топях».

Если раньше тонкие бледные пальцы Ралафа, унизанные всевозможными кольцами и испещрённые тончайшей зелёной вязью из басмы, выглядели изысканно и артистично, то теперь – болезненно и почти уродливо. Рассудив, что украшения в Гнездилище, как он окрестил Главный зал храма, ему ни к чему, узник аккуратно завернул их в вышитый носовой платок и в плетении ольховых веток соорудил тайник. Сейчас, без самоцветной кольчуги перстней, привычных ритуалов гигиены и умащения маслом гурцуровых бобов[1], собственные руки казались мужчине слишком лёгкими и какими-то хилыми. Теперь их покрывала не тайнопись вдохновляющих на творчество мантр, а то, чего он всю жизнь избегал и чурался: грязь. В ней, по мнению Ралафа, и состоял главный парадокс Гобба – сколько бы служители ни скоблили его и ни драили, с Предвестниками в храм пришла неискоренимая грязь. Прознай Ралаф об этом раньше, он расправился бы с этой метафорой со всем присущим ему поэтическим цинизмом, с радостью сравнив гниль внутреннюю и внешнюю. Но эти времена прошли. Не было теперь у него безопасной дистанции с грязью и гнусью человеческого бытия, от которых можно было бы отгородиться театральным биноклем, шторкой паланкина или надушенным кружевным платком. Сама жизнь стала вдруг театром. А величия и грязи в ней оказалось гораздо больше, чем Ралаф смел ожидать.

Вслед за руками изменилось и время. В Рассветном доме оно было безмятежно-тягучим: ты просто растворяешься в нём и следуешь за течением удовольствий, развлечений и пороков. Тогда время было водой, а Ралаф – танцующим в его толще морским цветком. Но время стало ветром, а цветок превратился в парус. Иными стали сами отношения со временем. Теперь за временем приходилось следить, ибо оно раскололось на подходящее и неподходящее, им приходилось жертвовать, у него приходилось красть. Жизнь Ралафа начала обретать собственный хаотический ритм. Его сердце забилось.

Добровольное заточение в Гоббе даровало дяде Вагры тот вид свободы, о котором он никогда не догадывался. Он получил возможность сыграть роль не на сцене Небесного театра, а на подмостках самой жизни. Влиться в культ племянницы, изобразить её последователя, врасти в эти каменные стены, безумные стоны и чёрные ветки гнёзд так, чтобы с неба аплодировал сам Огненный бог. Чтобы, как наставлял учитель Эпира, мастер Лигичар, «не играть жизнь, а стать её сценическим слепком». Представив себе брови строгого Лигичара, складывающиеся седым шалашом от вида этого слепка, Ралаф с трудом сдержал смех.

Нельзя. В Гнездилище не может быть осознанных эмоций, и смех – не исключение. Особенно теперь, ведь с утра прибавилось и служителей-надсмотрщиков. За безумием здесь внимательно приглядывают, записал Ралаф в свой невидимый блокнот наблюдений. А аналитическое движение мысли надёжно замаскировал за дёрганым птичьим киванием головы. Где-то между кивками, от которых едва не защемило шею, узник напомнил себе не выпускать из внимания вчерашнее наблюдение за камнем. «Взаимосвязь всего со всем – вот, что отличает искусство от бреда сумасшедшего!», – часто кричал на репетициях Лигичар, грозя нерадивым актёрам загорелым жилистым кулаком в змеящихся узорах басмы. Спасибо, Мастер. Ещё один кивок, «непроизвольно» скрючить пальцы, закатить глаза. «Держи лицо», – звучит в голове голос матери, Эгсин. Спасибо, мама. Смотри, как я играю.

Серо-зелёный камень с расходящимися трещинами.

Злость и разочарование шамана-истукана.

Увеличение числа Предвестников.

Усиление охраны и контроля за Гнездилищем.

Птичьи лапы Ваятеля, укрепляющие связь Предвестников.

Какая история бы из этого ни складывалась, ничего хорошего в ней нет. Ралаф опустился на подстилку из банановых листьев, в спину впечаталась плетёная «стена» его нового дома. Рядом копошилась пара детей с отросшими грязными волосами, на фоне тёмных лохмотьев, напоминающих обезвоженные лианы Сухонглей. Издалека их даже можно было бы принять за обычных играющих малышей, скажем, из какого-нибудь кочевого табора. Это если не присматриваться. Потому, что, если это сделать, вы заметите, что друг друга они даже не замечают, и глаза их пусты, но не руки: каждый из детей занят выкручиванием собственных пальцев. Текст роли на мгновение улетучился, и Ралаф, совершенно непрофессионально забыв, где находится, дёрнулся, чтобы остановить самоповреждение.

Нельзя. «Надо помнить, что я такой же», – приказал себе Ралаф, и, нагло собезьянничав, занялся собственными пальцами. Это было несложно – однажды он играл королевского шута. Дети, похоже брат с сестрой, не обратили на него никакого внимания и даже не подумали позвать нового соседа в свою игру. Это только на первый взгляд Предвестники ведут себя, как единый организм, понял узник. На деле же каждый из них падает в собственную бездну.

За ширмой пустого взгляда начали роиться новые догадки. Выходит, с ужасом рассуждал Ралаф, шаману-истукану, этому Нугуру, нужно, чтобы они падали вместе. Нужно, чтобы их вопли, стенания и хрипы стали громом аплодисментов к его собственной постановке. Старику нужно от них то, что Лигичар называет «мощью зрительской энергии». Не исцеляться они сюда приходят, нет. Они приходят, чтобы…

Мысль оборвал аккорд скорбного стона, сжавшего каменное горло всех девяти ярусов Гобба. Чёрное, истекающее кровью сердце пульсировало прямо над головой Ралафа. Это сердце выстукивало ритм смерти. «Они приходят, чтобы…, – узник призывал весь свой арсенал артистической отстранённости. – Чтобы…»

Между ударами чёрного сердца, возвещающего о приходе Вагры, в расплывающиеся мысли вонзилась острая игла.

Они приходят сюда, чтобы расколоть камень.

– Торжествуйте! – выкрикнул чей-то зычный голос так, будто мог быть здесь услышан и понят. – Госпожа Стервятник!

Тонкая рука в чёрной перчатке взмахнула в воздухе, как палочка дирижёра. В верхней точке голоса истончились и взяли пронзительно-высокие ноты, а в нижней рухнули на пол набатным басом. Тогда в арочном проёме траурным цветком качнулось чёрное кружево юбок, и цветок вплыл в свои владения.

Вагра здесь.

Ралаф здесь? Интересно. Дядюшка в своём репертуаре: выделяется на общем фоне. Даже в Сердце Стаи. Вагра задержала на родственнике взгляд дольше, чем того заслуживают подданные. Бледный, но ещё не грязный; лишённый своего обычного лоска, но ещё не запущенный; изменившийся и прозревший, но…

«Но дядюшка Рал всегда был неплохим актёром», – одёрнула себя Вагра. Хотя, если и так, зачем ему это? Вряд ли здесь будут аплодировать, да и развлечения не те. Для острых ощущений? Он с лёгкостью нашёл бы их и на Колючих островах, куда вечно грозился уехать, если кто-то посмеет критиковать его привычки и увлечения. Ради новой веры? Его религия известна всем – искусство с личным алтарём хвалебных критиков и разбитых сердец.

Задерживаться дольше нельзя. Камень этих стен строг и требователен, хоть это и её, Вагры, камень. Подданные взывают к ней из плетёных домов, готовые выплавить из своих тел любую форму безумия; готовые к штурму бастионов Пустоты по первому приказу своей королевы. Их стало больше – всё, как и обещал старик Нугур. Их чёрное крыло режет белое брюхо Пустоты, а их крики заставляют её содрогнуться. Это успокаивает. Эта музыка – колыбельная для внутренней бездны и вызов для всей лжи этого мира. Фальши в этой симфонии она, Вагра, не потерпит. «Если дядюшка задумал что-то в своём стиле, он жестоко поплатится, – твёрдо решила она. – Он ещё не понял, что его Тучка превращается в смерч».

И Вагра медленно отвернулась. Она пришла сюда не за загадками. Вагра здесь, чтобы утолить жажду.

Нет, за такую бездарность Лигичар уж точно отвесил бы Ралафу свою фирменную «оплеуху» – звонкий хлопок ладонями около щеки. От воображаемого хлопка актёр-любитель непроизвольно содрогнулся. Он схалтурил. Переиграл. Ударился в театральщину. Она всё поняла. Это читалось в её подозрительном взгляде, почти исчезнувшей линии поджатых губ, неприязненно выгнутых запястьях. Эта девочка никогда не терпела фальшь. Если в глубоком детстве театр ей нравился, а сказочные постановки отвлекали от каких-то не по-детски мрачных мыслей, то в последнее время просмотр любой пьесы заканчивался одинаково – истерикой.

«Дядя Рал, ты что, не видишь, что они все пустые?!» – рыдала она у него на груди, трясясь с ним в паланкине домой уже после первого действия. «Вижу, Тучка, – рассеянно отвечал он со смесью горечи и стыда, заглушавших разочарование от сорванного вечера с актрисами и танцовщицами. – Все пустые, кроме…» «Кроме мастера Лигичара», – хором соглашались они друг с другом. Признаться, Ралафу нравились эти редкие и трогательные моменты взаимопонимания.

Внезапное озарение ударило его сильнее воображаемой оплеухи: чтобы заново найти ключ к Вагре, ему придётся стать Лигичаром. Другого пути нет. Стать придётся не лучшим актёром, а лучшим Предвестником. А чтобы по-настоящему открыться искусству, придётся открыться и культу Стервятника.

Смотрите, мастер.

«Я – ничто, – медленно, спокойно и уверенно начал внушать себе Ралаф, как учили его в Небесном театре. – Меня нет и никогда не было. Я – сосуд для личин и героев, что обретут в моём теле бессмертие. Я – все они и одновременно – никто. Слой за слоем я счищаю с себя пороки и добродетели, истончаюсь до творческого стержня, чтобы превратиться в свою роль. Сегодня я – Предвестник Вагры».

Она отвернулась. Чёрный цветок в обрамлении лепестков-служителей поплыл дальше по морю безумия. Ралаф оглянулся на соседей по гнезду: высунув языки и закатив глаза, несчастная семья выглядела, как жертва пустыни. Обессиленно и вяло тянули они к Вагре худые руки с длинными ногтями, как странники к источнику. У детей дрожали губы, на глазах набухли слёзы. Если Вагра заражает Предвестников своим состоянием, то, выходит, что ей самой очень плохо. А могло ли быть иначе после казни отца? Единственного, кто хоть как-то сохранял её связь с реальным миром.

Она скорбит, понял Ралаф, впуская яд скорби внутрь себя. Она – в глубокой тоске и сама нуждается в Предвестниках не меньше, чем они в ней. Она пришла сюда, чтобы набраться сил и ощутить вкус власти. Значит, нужно ей это дать. Если не поверила в первый раз, пусть поверит во втором действии. Пьеса ещё не окончена. Занавес не опущен.

Смотри, Тучка.

Незаметным движением пальцев Ралаф раздвинул ольховые прутья позади себя и осторожно извлёк из плетёного тайника платок с завёрнутыми в него украшениями. Из беззаботности далёкого прошлого донеслось эхо мастера Лигичара: «Ваш реквизит играет вместе с вами! Реквизит в ваших руках должен быть не девственницей, а портовой шлюхой!» Что ж, настало время применить этот совет на практике. Дядя Вагры огляделся: всевидящее око служителей направлено сейчас исключительно на племянницу, – возможно, никто не заметит его фокуса. Да и, во имя Исфиры[2], какой спрос с безумца? Завладев вниманием соседа по гнезду при помощи ощутимого тычка в бок, Ралаф указал мужчине на пол. На гофрированной зелени банановых листьев соблазнительно поблескивали кольца, перстни и самоцветные нательные цепочки.

«Давай!» – мысленно молил Ралаф, следя за туманным взглядом соседа. Та, которую он считал его женой, медленно вскинула густые брови и что-то утробно прохрипела. Её рука потянулась первой. «Ну, давайте же! Местная богиня ждёт подношения! Давайте её удивим!»

Головы наклонились набок. Взгляды опалились животной жадностью: «Моё». Сработало.

– Королева, – раздался над ухом скрипучий голос Нугура, – насколько я могу судить, ваши подданные хотят сделать вам подношение.

– Смерть? – на мгновение оживилась Вагра. Надежда прикоснуться к источнику инстинктов, чтобы заглушить боль от вчерашней утраты, затрепетала в груди крылышками чёрных мотыльков. Чтобы сохранить в голосе склепный холод, девушке пришлось приложить немалые усилия: – Если Стая готова, готова и я.

Вежливо-извиняющаяся улыбка царедворца сказала всё за Нугура, и Вагра разочарованно проследила, куда указывал его узловатый палец. В одном из первых гнёзд зала наметилось копошение, стремительно переходящее в борьбу. За что они дерутся? Судя по виноватому виду старика, точно не за право умереть на глазах своей королевы. Но сегодня – день скорби и жажды. День, когда придётся брать то, что дают. Волоча по холодному камню рваной бахромой чёрного кружева, Вагра направилась к указанному гнезду. Между заунывными стонами недобро поскрипывало колье из нефритовых птичьих лап. При каждом шаге всё сильнее вонзалась в лоб костяная тиара в виде хищного клюва. Следом семенил серый хвост из служителей и надзирателей.

– Всё в порядке, королева? – участливо осведомился Нугур, когда она замерла у гнезда, на которое указал шаман. «А старый лис умеет читать по лицам, – отметила Вагра. – Может, он знаком и с грамотой душ?»

– Вы мне скажите, – вернула она Нугуру его вопрос.

Порой удивляться приходится и старым лисам. Не ускользнуло от Вагры то недоумение, с которым седой шаман взирал на сцену в гнезде: пламя драки уже разгорелось достаточно, чтобы стать не только заметным, но и опасным. Коренастый мужчина с седеющей бородой вцепился в спутанные рыжие волосы угловатой женщины, пытаясь оттащить её от чего-то круглого и блестящего. Не желая отказываться от добычи, та до крови прокусила свободное предплечье своего противника и со страшными воплями полосовала обломанными ногтями банановые листья, где только что лежали вожделенные сокровища. Зря, ибо откуда ни возьмись появившийся ребёнок изо всех сил пнул босой ножкой сияющие трофеи, и они, словно пуговицы нерадивой портнихи, разбежались по краям гнезда. Туда же через мгновение откатился и сам ребёнок: от удара разъярённого мужчины не каждый взрослый удержался бы на ногах. У противоположного края рыжая женщина и другой ребёнок – похоже, девочка – уже катались по полу, борясь за часть не замеченных мужчиной даров.

Всё это Вагра видела боковым зрением. Всё это было всего лишь фоном, декорациями к другому, гораздо более увлекательному зрелищу. Посреди этого маленького хаоса, прижав загрязнившиеся манжеты к сердцу, слегка наклонив голову и опустив плечи, стоял дядюшка Рал. Что-то в нём изменилось.

Интересно.

Держась особняком, он не ввязывался в драку, но и не пытался остановить её. Неудивительно, подумала сначала Вагра. Это лицо создано для чего угодно – восхищения, осуждения, зависти, клеветы, поцелуев, дамских пощёчин, – но уж точно не для кулаков и ногтей. Воздержание от драки – это разумно. Слишком разумно для Предвестника. Вагру передёрнуло: от этих дядюшкиных игр разит Пустотой. Королеве не подобает в них участвовать. Подобает, круто развернувшись и стегнув пол многослойным подолом, уйти к другим подданным. Но сегодня иной день и иные правила, а жажда становится почти нестерпимой. Почти такой же, как боль вчерашней коронации. Нужно получить хоть что-то.

– Он расстроил вас, королева? – Нугур подозрительно кивнул на Ралафа. От племянницы его теперь отделял лишь плетёный обод гнезда.

– Не больше, чем дурацкие вопросы.

Едва заметным движением пальца Вагра приказала служителям не вмешиваться в драку, которая, питаясь вниманием Королевы стервятников, расползалась по залу как чума. К гнезду дяди стягивались другие подданные. Они будут сражаться за металлическую падаль, чтобы бросить добычу к ногам своей владычицы. Колючий Клубок в животе вздрогнул и проснулся. Только инстинкты могут заполнить Пустоту. Мудрость, неподвластная этой блаженной идиотке Тарун.

Воспоминания об утреннем разговоре превратили Клубок в комок тошноты у самого горла. Нет, похоже, трёх ванн с жасминовым маслом было недостаточно, чтобы отмыться от грязи её лжи и смрада её намерений. Главная приспешница Пустоты, фальшивка, кукла с пустыми глазами, заменявшая её, Вагру, да ещё и отравлявшая всё это время Стаю! Горячий металл ненависти стиснул запястья, невидимая рука вышибла из лёгких воздух. «Она, эта тварь, пытавшаяся разлучить Стаю, уничтожить здесь лоно настоящей, правдивой жизни, посмела прийти ко мне! Говорить со мной! Посмела попрекать меня моими детьми и моей правдой!» Даже здесь, в Сердце Стаи, из каменных стен проступал образ лысой уродины в ореховых бусах, говорящей о спасении заблудших душ. Проповедующей о каком-то отражении. Поклоняющейся разуму, как какому-то божеству. Предостерегающей о неких чудовищах в камне – таких же надуманных и лживых, как она сама. Клубок пульсировал уже в гортани, во рту стоял вкус желчи.

«Она посмела просить меня отречься».

Но как, Пустота её побери, она сумела без приглашения проникнуть в покои Вагры? Кто пропустил её? Куда смотрели стражники? Самозванка должна была трепетать и бояться даже приближаться к ней, истинному Стервятнику. Тихо и бесславно доживать свой век на задворках Гобба. Благодарить, что её пустая голова не слетела с плахи на Арене, как слетела вчера голова отца. Солёное прозрачное стекло медленно отрезало Вагру от окружающего мира. Она не думала о том, как это выглядит. Всё, о чём она могла думать, – это бритая голова Тарун, катящаяся к её ногам.

Конечно, заточения в подземелье храма недостаточно. Мягкость здешних порядков на фоне того, что законы кафеаха сделали с отцом, – форменное издевательство. Что там плёл Нугур, пока стражники, вспомнив о своих обязанностях, вязали лысую самозванку? Что для Предвестников она – что-то вроде деревенского знахаря? Что, дескать, она нужна, чтобы лечить их тела, дабы они могли наилучшим образом послужить Королеве стервятников? Прекрасно! Но с каких это пор деревенские знахари указывают королевам, как им поступать со своими титулами и подданными? Кулаки сжались, тонкая кожа на костяшках натянулась. Это она, она должна была умереть вчера в круге жасмина! Смерть Лжестервятника стала бы венцом церемонии, её восхитительной кульминацией.

«С самого детства кто-то портит мои праздники».

Винить Нугура бессмысленно: во-первых, обещая смерть на коронации, он не уточнял, чья именно она будет, а, во-вторых, руки его связаны Законом кафеаха. Старик играет в свои собственные игры, но их правила пока неизвестны. Ясно одно: он возвышает, чтобы возвыситься самому. Мечтает, что крылья Стаи вознесут его к каким-то неведомым вершинам. Глупец. Чтобы лететь вместе со Стаей, нужно стать Предвестником.

Чтобы что-то получить от Стаи, нужно ей служить.

Служить, а не делать высокомерные подачки, постоянно недодавая, чтобы держать тебя на коротком поводке и заставлять просить добавки. Свои же собственные обещания старый лис выполняет вполсилы: триумф коронации омрачён казнью отца, самозванка Тарун изгнана, но при этом остаётся в подземелье Гобба, а сам Гобб что-то не торопится стать Храмом Великого падальщика, хотя новые подданные продолжают прибывать, чтобы преклонить колено перед своей королевой.

Мысль о пополнении Стаи немного успокоила Клубок: «Птенцы – это хорошо, – мечтательно облизнулась Вагра. – Они, по крайней мере, чисты. Их не коснулось грязное знахарство самозванки».

Шум драки на обратной стороне сознания нарастал. Хрипение, хруст веток, хлопанье крыльев. «Это хорошо, – подумала Вагра. – У чёрных дроздов Рассветного дома тоже бывали драки. Слышались птичьи крики, летели перья. Кровь – объединяет».

Когда зрение снова взяло внешний мир на прицел, этот мир стал значительно лучше. Границы потасовки исчезли вместе с бортиками гнезда – его уже разнесли в щепки. Словно разъярённые ядовитые черви, подданные катались по земле, извивались, становились руками, ногами, зубами и ногтями друг друга, борясь за право подношения. Шедевр. Неизбывное торжество гармонии земли, природных ритмов, инстинктов и правды. На глазах постепенно таяло солёное стекло скорби и печали. Внутри что-то просыпалось. Натянутые нити Клубка трепетно вибрировали. Хрустальный кубок воды из чистейшего источника застыл у самых губ. Всего одно движение, и жажда – хотя бы на сегодня – будет утолена.

Прикажи им, – посоветовал чёрный дрозд.

Запястье дёрнулось, но рука так и не завершила требовательный жест. Остановившись на полпути, она замерла в воздухе. Сквозь осколки солёного стекла на Вагру выжидательно смотрел дядя Ралаф. Удивительно. Вместо того, чтобы раствориться в хаосе драки Предвестников, он молчаливо стоял напротив Вагры, словно её тень.

«Нет, – машинально поправила она себя, – не тень. Отражение. – Но слабое, неточное и так похожее на уродину Тарун слово тут же потухло на небосводе разума. Ибо ослепительно-чёрное сияние иного светила окрасило мысли Вагры: – Предвестие, – едва ли не вслух проговорила она.– Он есть Предвестие».

Точность, с которой выражение лица дяди повторяло внутреннюю борьбу племянницы, поражала. Язык его тела превратился в пластическую метафору её мыслей: смятение, неуверенность, скорбь, жажда мести, чужеродность собственной власти.

Проверь его, – подозрительно каркнул чёрный дрозд.

«Невозможно так сыграть», – попыталась отмахнуться Вагра.

Вначале он играл на пределе сил. В творческом затмении, бреду страха и болезненном экстазе импровизации. Сценой было разорённое гнездо, живой декорацией служил катающийся по полу людской клубок, а сценарием – инстинкт выживания. Не такую пьесу мечтал поставить Ралаф, но здесь вам не Небесный театр. Главная награда в этом храме безумия – доверие Вагры. Доступ к королеве Стервятников. Ничтожный шанс повлиять на неё.

План отчасти сработал. Удалось стравить Предвестников, а значит, привлечь внимание их королевы. Заставить её снова повернуться, задуматься, приглядеться. Нужно быть её отражением, но отражением без воли и разума. Стать живым зеркалом в коридоре её безумия.

Но блестеть в этом коридоре нужно ярче других.

Стараясь не давать взгляду и намёка на осмысленность, Ралаф всё же внимательно вглядывался в племянницу. Вблизи Вагра уже не казалась тем мрачно-прекрасным чёрным цветком, который вчера томился в клетке на арене, а сегодня величественно вплывал в свои владения. Она тоже начала меняться. Худоба стала болезненной, губы потемнели, истончились и потрескались, слегка запали глаза. Пальцы, раньше энергично порхавшие с кисточкой по холсту, сами превратились в узловатые деревянные кисточки, а длинные, чёрные на концах, ногти напоминали зубцы в гребне злой колдуньи. Впалые щёки покрывала тонкая вуаль вертикальных морщин, похожих на рубцы от чьих-то острых когтей. Следы первых поцелуев власти, холодея, подумал Ралаф. Власти, к которой она не готова.

Власти, которая шаг за шагом будет толкать её к краю.

Резко, словно повинуясь привязанным к шее ниткам, Вагра склонила голову набок. В широко распахнутых глазах вспыхнуло тёмное озарение. Спеша с осторожным советом или мягким предупреждением, к её уху склонился высокий седой шаман. Старик не был ни выслушан, ни отвергнут: его опередили иные советчики – невидимые и влиятельные. Ралаф быстро их узнал: «Старые знакомые – голоса в голове. – Отзеркаливая племянницу, он изобразил лёгкую конвульсию в шее и пару искр в глазах. – Эти всегда о тебе позаботятся, – недобро усмехнулся он про себя, – да и скучать не дадут. А их неиссякаемые идеи… Как весело будет напугать брата этим картофельным черепом! Любимое ожерелье матушки будет потрясающе смотреться на хозяйке публичного дома! В ночном саду тебя ждёт отец, вас разделяют лишь перилла террасы и какие-то пять этажей!»

Полоснув по дяде острым, голодным взглядом, Вагра взмахнула рукой так, будто хотела вспороть воздух ногтем.

Его угольное остриё указывало на перекатывающийся клубок из тел. Убедившись, что он, Ралаф, понял направление, Королева стервятников, повернула ладонь тыльной стороной вверх и поманила к себе согнутым указательным пальцем: «Принеси».

До Ралафа, наконец, дошло: «Заслужить здесь что-то можно только кровью». Но дошло слишком поздно.

«Посмотрим, чего ты заслуживаешь».

Его секундное колебание слишком уж напоминало движение мысли. Неужели это мимолётное замешательство – инстинкт самосохранения? Отвратительнейшее из чувств. Всегда подталкивает к краю лукавству и лжи. Нити клубка царапнули Вагру где-то в глубине горла. Та согласно кивнула (или это чёрный дрозд клюнул в самое темечко?).

Последний шанс актёришке, – шепнул он.

Будто услышав это каркающее предупреждение, дядя развернулся. Вагра ожидала, что, воспользовавшись проблесками разума, – или своей ложью – он сделает мощный рывок к дерущимся и ловким движением выхватит у них драгоценности.

И будет казнён за ложь, – вынес приговор чёрный дрозд.

Но Ралаф не побежал. Не думая – или показывая, что не думает – о последствиях, он мешком рухнул на пол, ударившись коленями и локтями. Боль распластала его на каменной кладке, но ненадолго: уже через мгновение под загрязнившейся рубахой напряглись мышцы, вытянулась шея, и дядя по-пластунски пополз к клубку Предвестников.

«Видела бы это бабка Эгсин! – с почти детским восторгом подумала Королева стервятников. – Она ведь даже не догадывалась, на что способен её любимчик».

Могла ли царственно-тщеславная Эгсин подумать, что её обожаемый младшенький, с которым они так весело хохотали, разъезжали по театрам, тратили отцовские сбережения, сплетничали и злословили, однажды будет ползать перед её странной «очень больной» внучкой, как гадюка в рваных кружевах?

Кто знает, Королева? Может статься, не так далёк тот день, когда и бабушка окажется здесь.

Ралаф тем временем дополз до клубка. И растворился в нём.

«Раствориться в безумии, – твердил он себе голосом Лигичара. – Боли нет, меня нет, ничего нет, есть только творческая задача. И сейчас от неё зависит жизнь». Когда Ралаф врезался в катающийся по полу клубок, боль оглушила его, но ненадолго. Кто-то врезал пяткой ему в висок, чьи-то ногти разорвали ворот рубахи и расцарапали шею, на левую скулу обрушился молот чьего-то кулака. Всё это вместе, во тьме неразберихи и хаоса, было похоже на первый глоток рома с Колючих островов – обжигающего горло и высекающего искры из глаз.

Но так обычно только с первым глотком. Потом наступает гармония.

Вряд ли вызванное Лигичаровыми мантрами притупление чувств можно было назвать гармонией, но хитрый актёрский приём помог Ралафу «вплестись» в клубок быстро, хоть и не безболезненно.

«Безумие здесь – корона для Вагры, – пронзило мозг остриё новой мысли, пока Ралаф рисовал свои кровавые линии в узоре ожесточённой схватки. – И куётся она из боли и единства её подданных». Эту инициацию нужно выдержать с достоинством. Как собственную премьеру.

Смотрите, мастер.

Теперь боль размылась, осела, как обглоданный волнами песочный замок. Первый «глоток» обострил зрение, обнажил инстинкты. Хищная энергия клубка пронзила сознание Ралафа. Кровь стучала в висках, ободранная кожа натягивалась на костяшках пальцев, бешено вращались зрачки. Когда в рёбра врезался очередной локоть, а чья-то рука вырвала с головы клок волос, голос мастера Лигичара начал глохнуть. Куда громче окриков старого наставника зазвучали иные голоса:

Ударь! – советовал один.

Дай сдачи! – требовал другой.

Убей! – приказывал третий.

Творческая задача таяла на глазах, как вишнёвый дым Лигичаровой трубки. Худшее, что может произойти с актёром на сцене, начало происходить с Ралафом: он стал забывать, причём даже не текст.

Он начал забывать, зачем он здесь.

Первые два в своей жизни удара дядя Вагры нанёс… ребёнку. Он это понял по тончайшим завиткам озлобленного писка в плетении клубка и по тому, как мягко и податливо были встречены удары. В этом писке Ралаф услышал первые признаки скорых оваций. Предчувствие лёгкой победы дурманило и обезболивало.

Ещё удар – кулак Ралафа ткнулся в чей-то живот.

Ещё один – локоть продавил чьи-то хрящи и суставы.

Это было всё равно, что падать в пропасть: исход близок, терять нечего, так к чему сдерживать себя? Ещё несколько ударов – подаренных и принятых. Боли нет, меня нет, ничего нет, есть только… Чей-то знакомый голос с обратной стороны клубка пытался докричаться до Ралафа, напомнить ему о чём-то, но Ралаф его не слышал. Мир за пределами клубка перестал существовать. И был ли он когда-то?

Кого вообще это волнует?

Вот он – истинный мир. Честный и настоящий. Живой. Наполненный красными узорами жизни. Озарённый багровым светом священной борьбы за внимание Королевы. Благословленный её Предвестием.

Смотри, Королева.

Вагра смотрела, не мигая. Голова склонена набок, пальцы сцеплены в тугой замок, нижняя губа закушена. Клубок из плоти, волос, когтей, криков и боли перекатывался по залу, разрастаясь на глазах. В сумрачный мир Гобба начала приходить гармония. Всё так, как и должно быть. Вот где настоящий праздник. Вот, что обычно представляла себе прежняя Вагра на бесконечно долгих Днях рождения, балах и приёмах Рассветного дома, когда, скучая, изучала разодетых, надушенных гостей. Брось, представляла она, кто-нибудь им шанс заколоть отца столовым ножом, торчащим из запечённого поросёнка с яблоком во рту, чтобы занять его должность, они сцепились бы за этот шанс прямо на коврах гостиной. Это было видно в их глазах. Об этом кричала их Пустота. Но Рассветный дом – это не Гобб, и все они сохраняли то, что высокомерно называли приличиями.

Самая большая в мире ложь. Нет никаких приличий. Есть только чужие запреты, которые ты не можешь нарушить.

А правда в том, что люди всегда будут драться за место у королевского трона и те золотые крошки, что с него падают. Так поступает Стая. Те же, кто считает себя лучше неё, просто недостойны жить.

Болезненное лицо Вагры царапнула бледная улыбка. Непривыкший улыбаться рот не выдержал этого мимического упражнения, и тусклый полумесяц превратился в бледно-розовую нитку.

Нитка напряжённо вытянулась.

Вагра не доверяла здесь никому – ни Стае, ни Нугуру с его шаманской свитой, ни заносчивому старику-Гоббу, ни другим грумшу, ни дядюшке Ралафу. Так подсказывала интуиция, да и чёрный дрозд не советовал. Если Вагра и вынесла какую-то мораль из вчерашней казни отца, то мораль была такой: «Возносясь, ты заплатишь за каждый взмах крыльев».

Теперь Вагра знала цену своей власти. И, как ни восхищалась бы она Стаей и её служением, понимала: нельзя слепо упиваться ею.

Веди себя подобающе, – назидательно прокаркал дрозд маминым голосом.

Я буду, – мысленно пообещала Королева стервятников.

И усилием аскета, отвергающего место за роскошным пиршеством, отвела взгляд от клубка. Уняла триумфальный марш сердца. Остановила в запястьях горячий металл.

Нельзя.

Из узких окошек потянуло жасминовым ветром. Зелень, смешанная с медовой патокой, окутала Вагру цветочно-дымчатой мантией. Переливаясь бело-жёлтым оперением, аромат утешал и баюкал Вагру, пока она, закатив глаза и сжав кулаки, возвышалась одиноким чёрным цветком в поле собственного хаоса. Словно кто-то древний и мудрый обнимал её за плечи, награждая за смирение и самообладание. Словно само небо и звёзды воздавали ей должное за укрощение собственной жажды. Глубокий бас пророкотал что-то на незнакомом языке, но отчего-то Вагра точно знала, что это слова похвалы. Она почти готова была сдаться этому утешению. Соблазн отступиться от Стаи был мощным и насыщенным, как дух жасминового цветения в жаркий безветренный полдень. Закатив глаза, Вагра уже почти падала в этот соблазн.

Нет.

Это не утешение, а наваждение, – еле докричался до нее дрозд. Вернись!

Королева стервятников открыла глаза.

– Вагра здесь! – исступлённо вскричала Стая.

– Вагра здесь… – испуганно вторили ей служители Гобба, как можно незаметней перебирая бусины чёток и бормоча что-то душеспасительное.

Молчал один Ралаф. Разумно с его стороны, ибо за дядюшку всё сказал его вид. Вернее, отсутствие какого-либо вида.

Стоя перед племянницей на коленях, в разорванной одежде, с перемазанным грязью и кровью лицом, с заплывшим правым глазом и выбитыми передними зубами, он впервые в жизни не имел вида.

Он стал отпечатком обстоятельств.

Согнув трясущуюся спину и боясь даже взглянуть на Вагру, в изломанных пальцах он держал несколько перстней, изрядно потускневших в пыльном шабаше драки. В нависшей под потолком тишине было слышно его звериное, с хрипами, дыхание. С высунутого языка капала слюна.

Дяди Ралафа больше не было. Исчезло всё, что делало его Ралафом.

Дядя Ралаф стал шкатулкой Вагры.

Вот тогда она улыбнулась по-настоящему.

[1] Гурцуровы бобы – плоды вечнозелёного дерева, растущего в тропических лесах Красных песков, представляющие собой сгустки твёрдого масла с незначительным количеством семечек. Расплавка превращает бобы в изысканный и дорогостоящий ингредиент для кулинарии, медицины и гомеопатии. Выраженный ванильно-лимонный аромат драгоценного масла находит своё отражение в сотнях наивных парфюмерных подражаний, однако в чистом виде он доступен лишь единицам. Шаманки Белых шатров утверждают, что гурцуровы бобы способны вызывать вещие сны, хотя торговцы из Красных песков за это не ручаются.

[2] Исфира – богиня искусств на Чарьа, представляемая в виде ожившей мраморной скульптуры с пятью глазами, которыми она видит мир в измерениях цвета, звука, формы, воображения и интуиции. Высота Небесного театра в Назгапе обусловлена желанием в буквальном смысле «донести своё искусство до ушей Исфиры. Её монументальная, но чарующе утончённая фигура встречает посетителей в саду театра, а любой творческий акт начинается с подношения: цветы, таблички со стихами, сладкие плоды, мешочки сорха, ароматные масла. От расположения духа Исфиры зависит не только вдохновение, но и карьера.

Проклятие Вагры. Глава 13. В круге лилий

О камнях люди говорят почтительно: «Вода камень точит». Из воды, что точила меня все эти годы, получилось бы целое море.

О каплях говорят свысока: «Капля в море». Опрометчиво.

Потому что её улыбка стала для меня последней каплей – отравленной. Но этот яд пробудил меня.

Она и её кровный стояли аккурат напротив самого зоркого из моих глаз: того, что центре правого потолочного свода – прямо над сердцем. До него пока не добрался никто из моих мучителей – ни художники, ни татуировщики. Были времена, когда я считал их своими главными врагами. Теперь эти времена я вспоминаю с нежностью.

Она делала то, что велело её проклятие, – злорадствовала. Она оскверняла мою минеральную плоть, капая на неё своей чёрной желчью. Она блаженствовала от мук своего кровного. Это происходило внутри меня и было мне неподвластно. Только тогда я понял, насколько я болен. Только тогда окончательно понял, что всё, что происходит внутри меня, – это я.

Раненный и искалеченный, он протягивал ей кольца, вырезанные из металла и камня. Хоть камни в них были куда высокородней меня самого, при мысли о таком варварском использовании моих кровных, я содрогнулся. Ибо страдать могут даже камни.

Она это почувствовала. Её нюх – ищейка, постоянно идущая по следу злорадства. По её сигналу она вскинула голову к правому потолочному своду, и наши взгляды встретились. В тот же миг мне нестерпимо захотелось, чтобы кто-нибудь выколол мой самый зоркий глаз. Эту улыбку я не забуду никогда.

Первый спазм сдержать не удалось. К счастью, он был слабый, как первое облачко снега, летящее в авангарде горной лавины. И всё же я шевельнулся. Дрогнули рёбра, именуемые полом; слегка вогнулись внутрь внешние глаза, именуемые окнами; первые трещины царапнули ступни, именуемые фундаментом. Так я впервые нарушил Закон тверди. Будущее моё – пыль и забвение – теперь предрешено. Таково было условие Дара души, которым наградили меня первые шаманы Слепых песков, когда я был просто скопищем столбчатых базальтов.

То жертвоприношение давно уже растворилось в истории, но не для меня. Ибо для меня оно стало днём рождения; днём, когда человеческая душа впервые соединилась с каменной плотью.

Меня зовут Щудрум, и я первый глава кафеаха Чарьа.

Второе моё имя – Гобб, и я – Храм грумшу, что стоит на холме к северо-западу от подъездной дороги к Назгапу.

И вчера я перестал быть молчаливым наблюдателем.

Безумие и сила человеческой фантазии безграничны. Вполне понимаю людей: этим летним мотылькам жизненно необходимо во что-то верить. Кто-то большой, каменный и могущественный должен охранять их короткие жизни от бессмысленности. Сказки – и добрые, и страшные – их огоньки утешения, освещающие путь в тёмных лабиринтах жизни. Это знали ещё на заре времён. Дикие и полные опасностей земли Чарьа нуждались и в Каменном великане, и в сказках. А чувство гордости первых переселенцев не позволяло им слепо перенять религию Срединных земель Харх. Потом, они были другие. Далёкая и неприступная парочка в виде Огненного бога и Матери звёзд – слишком абстрактные герои для жителей Чарьа.

Ничего здесь, на этой неприветливой потрескавшейся земле, не далось им даром. В обмен на свои пустыни, сухие джунгли и вулканические острова земля Чарьа забрала столько жизней, сколько посчитала нужным. А она, как и любой хищник, прожорлива. Покорив все виды её песков и приручив все виды её саблезубых, шипастых и ядовитых творений, первое поколение переселенцев уже не взирало на небеса с сакральным трепетом и страхом. Нет, они не презрели старых богов и не вознеслись к высотам тщеславия. Многие со мной не согласятся, в особенности, мастера анатомирования чужих грехов. Но послушайте: те переселенцы действительно стали в каком-то роде богами, изменившими саму суть покорённых ими земель.

К тому же, южане оказались дипломатичны и по-своему вознесли дань традициям – они выстроили со старыми богами диалог. Шаманы спрашивали, раскладывали камни, а Зелёная звезда им отвечала. Мне видится в этом справедливость и даже уважение. К тому же, мне известно, что первые шаманы глубоко верили в святость ритуалов. Простим им эту старомодную наивность. Ибо они действительно и в страшном сне не могли представить, что порядок сакральных церемоний будет нарушен. Тем более, в корыстных целях.

Что ж, иногда кошмарные сны сбываются. Предвестников я почуял сразу. Их тянуло к этому месту. За стенами моих рёбер они видели свой новый дом – Гнездилище, – и шли, шли, шли. Конечно, их привлекал не серый базальт моего тела, а Вагра. Ещё не рождённая, она уже бросила своим подданным клич. Ещё не взглянувшая на этот мир, она уже заразила их собственным. Слабые, непрочно укоренившиеся в телах души отозвались на её зов. Я чувствовал их неприкаянность. Мне было жаль их, но перспектива стать для этих потерянных душ последним приютом пугала и отталкивала меня. Предугадать, как подействует на меня такая доза безумия, было невозможно. Тесная взаимосвязь всех вещей на Храмовом холме могла привести к самым непредсказуемым последствиям.

Риск перестать быть Щудрумом и остаться навсегда Гоббом был слишком велик. Я обязан был защитить свою одухотворённую часть. Пришло время наглухо запирать ставни. Мой мир начал погружаться во мрак, а я – в вязкую топь дрёмы. Сейчас это кажется глупой уловкой испуганного ребёнка. На что я надеялся? Что, пока я сплю, явится талантливый лекарь и вылечит меня? Что Вагра так никогда и не родится, а потом не явится сюда к своим приспешникам? Ни на то, ни на другое.

Потому что, когда сюда привезли само Безумие – Нымь – надежда умерла во мне окончательно. Так, во всяком случае, мне тогда казалось.

Нымь была мне отвратительна по трём причинам: во-первых, в отличие от прочих грумшу, она была настоящей; во-вторых, она была могущественной. А главное, – и это пугало больше всего – в ней я видел себя. Такая же неприкаянная душа, замурованная в чужом теле. Несколько мучительных лет я смотрелся в неё, как в треснутое зеркало, и наблюдал за её медленным, но неумолимым изгнанием.

Сделать я ничего не мог. Ничего не мог ей дать. Неудивительно: она совсем другая. В то время, пока иные грумшу кормились моей силой, медленно превращаясь в талисманы для живущих под Холмом, Нымь насильно пичкали шаманскими успокоительными «лекарствами» и «милосердно» усыпляли. День за днём она растворялась в новорожденной Тарун, как я – в сером базальте моего нового тела. В те времена мастерство Хамудара достигло своего пика. Вмешиваться в его врачевание я посчитал кощунством. Ибо ради него он оторвал от собственной души столько, что я забеспокоился не на шутку.

Хамудар – или Маяк, как теперь он втихаря зовёт себя, – едва не сгорел в пламени борьбы за рассудок Тарун. Едва. Теперь в нём многое изменилось. Но какой ценой?

Три войны было предсказано ему Пеплом ещё до появления на свет.

Война с ересью. Её он провёл как самоуверенный хитрец. Оружием в ней стали сговор, подкуп и – мне больно говорить об этом – нарушение Закона кафеаха. Итог: победа над жречеством и навлечение на наши земли страшного проклятия. Хамудар позвал Стервятника, и тот прилетел.

Война с безумием. В этой битве Хамудар выступил в роли опытного воина. Энергия души и целительское искусство нашего рода были ему верными союзниками. А мудрая стратегия помогла создать мощное оружие против безумия Предвестников – Тарун. Хамудар думает, что вышел из этой войны победителем. Распространённая ошибка живых: все вы слишком уж полагаетесь на зрение. Полностью уничтожить Нымь невозможно.

Война за Харх. Эта война сокрыта от прорицательского взора во мгле будущего. Единственное, что я знаю наверняка, так это то, что гром грянет на Севере. Его эхо – дыхание чудовища в камне и смерч из пыльцы безумия – мне удалось донести до Нымь. Сумеет ли она предупредить Тарун? Хватит ли у той благоразумия, чтобы прислушаться? Будущее и прошлое – два призрака, пылящих шлейфами по дорогам времён. Контуры их меняются от наших сегодняшних решений.

Своё решение я принял. После первого нарушения Закона тверди оно далось мне с лёгкостью последней грубости висельника палачу. Как я уже заметил, терять мне нечего: я уже мёртв, а духовное бессмертие – слабое утешение для того, кто даже не попытался всё исправить. В конце концов, я должен помочь Хамудару.

Должен, пока приспешники Вагры не разрушили моё тело, а кара за клятвопреступление не выжгла душу дотла.

Время – это роскошь даже для мёртвых, и я ею, увы, не обладаю. Черви наказания уже точат моё разум. Воспоминания от меня ускользают, стекая по гладкому камню, как потоки дождя; настоящее перемигивается причудливой мозаикой, и от этого танца у меня кружится голова; будущее у меня отнято, и это я считаю благословением.

Ибо отчаяние способно пробудить даже камень, а последняя капля уже упала.

Дом мясника Рымваря стоял на окраине Назгапа. Его постигла участь всех прочих «вульгарных хозяйств», кормящих, ремонтирующих, обшивающих и озеленяющих столицу Чарьа: жилище семьи Рымваря лепилось к городскому подолу, как его младшие дети – к юбке жены Гисмы.

Их было трое, младших, рассказывала Гисма, укрывая деревянную кровать для Тарун овечьим покрывалом, и на её красивом загорелом лице проступали незаживающие шрамы горя. Теперь младший в семье один – Ольфр. А Икьяр и Анфия… Закатный луч подсветил болезненный спазм в груди Гисмы и то, как она неосознанно приложила свободную руку к животу. Примирительным жестом Тарун призвала её не вдаваться в ранящие подробности. Она и так знала, где Икьяр и Анфия.

Их забрала Вагра.

Из-за стены, увешанной бусами из фиолетового хризолита, – с недавних пор семья Рымваря особенно чтит Собеседника туманов[1] – доносилось встревоженное многоголосие. Оно не понравилось Тарун. Гисма как раз перестала заглушать собственное волнение сбивчивыми рассказами о новой странной болезни у овец и коров вперемешку с воспоминаниями о младенчестве Анфии и жалобами на возросшую плату за место на Главном рынке. Высокий, певучий голос жены мясника растворился в нарастающем гуле. Рой пчёл. Улей. Ужас и безумие Посвящения и первых дней в Гоббе. Рой превращается в Зелёное око и следит.

Опять.

Тарун закрыла глаза. Ощутила заботливое – как у служительниц Гобба – прикосновение к правой руке. Ощутила, как спираль её жизни вновь затягивается в обратную петлю. Почти ощутила на лице облако вуали цвета старого серебра. Капюшон – глубокий и непроницаемый. Но его мало: сейчас голову обхватит плотная грубая кожа с прорезями-бойницами, запахнет мускусом и металлом. Потом – шалфеем и полынью. «А потом меня уведут».

Где я? Мне нужно домой.

Мгновение. Другое. Тарун чувствует, как задумчива и сосредоточена Нымь. Как она прислушивается и принюхивается. Хмурит зигзаги бровей. Что-то спрашивает у кости. А потом суёт кость в мешок, горбится и сворачивается на нём калачиком.

Ты – дома, говорит Нымь, глотая слёзы. И слёзы исчезают в Нымь вместе с новой игрой, в которую они сегодня не сыграют. Кто-то, кого она не в силах ослушаться, приказал отказаться сегодня от игр.

«Я – дома». Тарун покрутила эту фразу на языке, представила её, начертанную в земле одресневевшей вязью дубового корня. И, когда открыла глаза, поняла, что и правда дома. Где придётся стать главой семьи.

– Я готова, – сказала Тарун Гисме. В карих глазах женщины сверкнуло облегчение.

– Тогда идём, – ласково, по-матерински ответила она, указывая на белёсую дверь с геометрической резьбой. – Они, – Гисма не сразу подобрала слово, – ждут вас. Понимаю, как вы устали, но поймите – снова пауза – их. Риск был очень велик.

В полушаге от двери Тарун остановилась.

– У тебя есть для них Имя. – Уверенность, прозвучавшая в её собственном голосе, заставила окрепнуть тело и дух. – Назови его, – мягко велела Тарун. – Имена – важны.

Сунув руку в нагрудный карман фартука, Гисма извлекла на свет белый цветок.

– Мы называем себя лилейниками.

Из распахнутой двери на Тарун хлынул свет. Никакого отношения к лучам небесных светил – как зелёных, так и обычных – он не имел. То был свет человеческих душ; сияние воли и надежды. И горел он вопреки.

Прежде всего – вопреки густым поздним сумеркам. Сползая фиолетовыми призраками с отрогов Скорлупчатых гор, они нависали над крышей дома мясника, заглядывали в окна и, казалось, подслушивали. Если и так, что же увидели они сквозь танец занавесок?

Они увидели свечи. Десятки свечей, расставленных по просторной комнате, где в прежние времена семья Рымваря обедала и ужинала. Увидели тех, кто держал свечи в руках. Их собралось немало. Больше, чем могла вместить комната. Старики сидели на лавках, стульях и сундуках, мужчины стояли, прислонившись к прохладе каменных стен, женщины держали детей на руках. Впервые с церемонии посвящения Вагры никто из детей не плакал. По комнате разливались волны приглушённого шёпота, и шёпот этот тоже светился. Ведь Слово, как учит Белая лилия, – это небо: его могущества хватает, чтобы быть и лучом, и мраком.

Сегодня Слово обещало стать лучом.

Так и случилось. Потому что, когда дверь в комнату распахнулась, и та, которую именуют Белой лилией, шагнула через порог, всё пространство залил непоколебимый свет утешения. Этот свет слился со звуком – торжественным возгласом серебряных колокольчиков, которых коснулся первый прохладный вздох ветра после удушливого предгрозового дня. Все, кого приютил дом Рымваря, чувствовали, как голоса их усиливают свет и как он изгоняет страх перед Стервятником и его Стаей. Ибо уверовали: теперь Стая – не единственная сила.

В дверном проёме стояла бритая женщина в белом льняном платье. Вместо блестящего зелёно-серебристого напыления её голову теперь покрывал короткий ёжик тёмных волос и венок из крупных белоснежных лилий. Поверх хрустящего чистотой льна покоились грубые бусы из желудей. В искажённом асимметрией облике красоты было больше, чем в лицах столичных красавиц, тщательно оттененных цветочными пудрами и коралловыми порошками. Новые времена требовали новой красоты. Теперь все искали не совершенства, яркости и искушения, а спокойствия и одухотворённости. И бритая женщина в льняном платье в венке лилий стала абсолютом этой красоты.

У ног Белой лилии мягко приземлилось облако молочных лепестков – их бросили те, кто ждал её в доме мясника. Тогда сумерки, не выдержав света и белизны, отступили от окон Рымваря. А Тарун вышла из цветочного ореола, встала посередине комнаты и заговорила:

– Я знаю, зачем вы здесь. – В комнате стало так тихо, что было слышно трепетание крыльев ночных мотыльков. Их воздушные хороводы вокруг свечей напомнили Тарун танцы Нымь. – А главное, – почти без паузы продолжила она, – знаю, зачем здесь я. Всех нас привёл сюда страх. – Слушатели горячо закивали в такт мотыльковым крылышкам. – Мы боимся вечной ночи безумия, которую сулит нам Стервятник. Боимся проснуться завтра и не узнать своих детей, – по комнате прозвенела капель женских всхлипов, – но я знаю, чего боимся мы больше всего – Несколько мужчин нервно кашлянули, явно подавляя тревогу. – Наш главный страх – забыть, кто мы. Мы боимся раствориться в этом кошмаре.

От единого горестного вздоха слушателей вздрогнуло пламя свечей. На дощатый пол рухнула пара мотыльков с обгоревшими крылышками. Не дрогнуло только лицо Гисмы: прижавшись к мужу, широкоплечему, веснушчатому и рыжеволосому, она будто усиливала его своей верой и надеждой. Нымь, с её взглядом на мир, сказала бы, что Гисма и Рымварь – это один человек. Но Нымь молчала.

А Тарун говорила:

– Раствориться в безумии и забыть себя действительно страшно. – Дети, вряд ли понимающие, о чём толкует бритая женщина в белом, шикали друг на друга, и, пародируя взрослых, нарочито важно приставляли пальчики к губам. – Мне есть, что ответить этому страху – моему старому знакомому. Дважды его чёрный шёпот подталкивал меня к обрыву. Первый раз – Тарун механически сжала между пальцами одну бусину-жёлудь, – когда у меня отняли Нымь, но подарили рассудок. – «Нымь, сумасшедшая с рынка… Значит, сплетни не врали», – прошуршало по комнате. Никакого осуждения: люди смотрели понимающе. – Второй раз, – уже громче продолжила Тарун, – когда я слишком глубоко ушла в сознание Предвестников и едва на увязла в нём. Но на тех гиблых болотах страха я нашла цветы, – кончики пальцев осторожно коснулись переплетённых в венке лилий. От робких улыбок их лепестки стали ещё белоснежней. Улыбнулась и Тарун: – Мы и есть эти цветы.

Сказано это было столь непринуждённо, словно речь шла о незыблемом законе природы. Все слушатели встали на колени. В сложенных ковшиком руках каждого лежал свежесрезанный цветок белой лилии. В комнате воцарился маслянисто-зелёный аромат. Тарун почувствовала, что становится больше.

Гисма отделилась от мужа, подползла на коленях к проповеднице и простёрла к ней руки, словно желая подарить свой цветок.

– Белая лилия! – обратилась она к Тарун. – Всего несколько дней назад Вагра взошла на трон и возглавила гнездо своих приспешников в Храме на холме. – Гисма говорила скороговоркой, изредка хватая ртом воздух. «Она готовила эту речь давно, – поняла Тарун. – С того самого дня, как Икьяр и Анфия обратились в Предвестников и кафеах забрал их в Гобб. Ей было всё равно, кому её произносить». – Но народ Чарьа, – тут Гисма подняла голову и возвысила голос, – уже годами измучен проклятием Стервятника. У каждого здесь, – она обвела глазами коленопреклонённых, – оно забрало хотя бы одного родного или друга. – По загорелой щеке скатилась крупная бусина-слеза, но голос – сколько раз она репетировала? сколько лет жила слепой надеждой? – не дрогнул.

– Сынок… – вырвалось у молодой женщины с опухшими глазами, стоящей рядом с Гисмой. Её молящий, сообщающий о готовности на всё взгляд прожигал Тарун. – Госпожа Белая лилия, умоляю, верни моего Мефира! – Женщина медленно, словно под гипнозом, поползла на коленях к проповеднице.

За ней увязался крепкий старик с пепельно-жёлтыми космами и лицом, обточенным суровыми ветрами судьбы.

– Уввинья! Уввинья! – повторял он, как заклинание. – Она сильная, моя Уввинья, она не должна сдаться даже там – на проклятом холме! – Старик бросил свою лилию в сугроб лепестков у подола Тарун. – Она очень сильная, госпожа Белая лилия, и я тоже, – уверял он. – Вытащи её из чёртова гнезда, и мы будем служить тебе до самой смерти.

Люди с белыми лилиями в руках заволновались и зашумели. Не каждый решался поползти к белому подолу, но имена начали выкрикивать все:

– Нуниар, единственный внук! Умоляю, Белая лилия!

– Химелла, моя последняя любовь! Прошу, Белая лилия, верни Химеллу! Я буду драться за тебя до последней капли крови!

– Арибьяра! Белая лилия, возьми мою жизнь взамен дочери! Арибьяра, девочка моя! Добрая госпожа скоро вернёт тебя домой!

«Всё это уже было, – снова отметила Тарун – холодно и трезво. – Было там, в Гоббе, в самый первый день. Та, которую звали Нымь, стояла перед ползущей к ней толпой; толпа что-то выкрикивала и тянула руки. Было почти то же самое». Но сейчас Нымь крепко спит. Она не оглушит своей костяной музыкой и не утащит на обратную сторону Отражения. Сегодня она уступила. А гадать, что тому виной, у Тарун нет времени. Этим людям, стоящим перед ней на коленях, нужно что-то сказать. Что-то, что не отнимет у них надежду, но объяснит, что у неё, Тарун, нет власти перемещать живые существа сквозь пространство; что она – не волшебница из сказки, а борец с безумием. Нечто такое, что переплавит пыл их мольбы в решимость стать такими же борцами. С холодной головой и горячим сердцем.

«Придётся стать лекарем. Вырезать веру в чудеса и вживить веру в себя».

Луч этой мысли разогнал туман смятения, и Белая лилия снова заговорила:

– Я не верну ваших близких! – выкрикнула она так, что задрожали лепестки, огонь и мотыльки. Лица коленопреклонённых исказились горечью разочарования. – Если я начну это делать – лечить их по одному на расстоянии, – очень скоро сгорю в этом сражении. Их отравленное сознание крепнет с каждым днём. Они усиливают друг друга, а Вагра подкармливает их собственной тьмой, как птенцов – червяками. – Все остановились. Никто больше не полз к подолу проповедницы. – Все в Гоббе её боятся. Все прислуживают ей в страхе лишиться рассудка и попасть в Гнездилище. Боятся даже Страж Гобба и шаманы кафеаха.

Крепкий загорелый старик, выкрикивавший «Уввинья!» воздел жилистый кулак. На большом пальце левой руки виднелось вытатуированное красное кольцо – символ навеки занятого сердца.

– Кафеах? – гаркнул он на весь дом. – А как же Хамудар? Или госпожа Белая лилия не знает, что Хамудар самолично объявил войну Стервятнику, покинул свой шатёр и отправился собирать войско лилейников? – Слушатели начали переглядываться. По всему выходило, что слова старика для многих стали новостью. Смятение постепенно превращалось в новый виток энтузиазма. – Ага, – беззлобно прищурился старик, – вижу, что многие не знают.

Тарун заметила, как хозяин дома, Рымварь, дёрнулся было, чтобы унять непрошенного оратора, но был остановлен мягким движением ладони Гисмы: она вовремя коснулась его по-медвежьи крупной руки. Так что старик, не встретив на пути своих откровений ни единого препятствия, продолжал:

– Вот скажите, – он оглядел собравшихся, как дед, решивший загадать внукам загадку, – кто чем занимался после праздничка Вагры на Арене? – «Внуки» молчали, попеременно глядя то на него, то на Тарун. Рымварь неодобрительно насупил брови.

Непосредственность старика вызвала у Тарун искреннюю улыбку. Ей сразу вспомнились девочка-Волчица, Ралаф и юный служитель, устроивший ту злополучную встречу с Вагрой, за которую Тарун заперли в подземелье Гобба до поры, пока Эмхис не вывел её из храма через глубокие запутанные лабиринты. Сколько людей рисковало ради неё своими жизнями! И сколько готовы отдать сейчас свои… Тарун поняла, что не потерпит в себе надменности.

Её спокойный низкий голос прервал неловкую паузу:

– После, как вы выразились, «праздничка» я до вечера лежала без сил. Целительство торжествующих Предвестников дорого мне обошлось. Лишь к закату я вернулась в сознание. – Белая лилия протянула руку старику. – Как твоё имя, отче?

Тот, ни на кого не оглядываясь, распрямился и почти не хромая подошёл к проповеднице. Две мозолистые ладони накрыли кончики пальцев Тарун, словно редкое сокровище. Вытатуированное венчальное кольцо казалось незаживающей багровой раной.

«Как и на его сердце», – почувствовала Тарун.

– Ваше учение молодо, госпожа Белая лилия, – проговорил старик, – да только я не молод. И отличать зёрна от плевел научила меня не работа в поле, а жизнь.

Рымварь снова стиснул здоровенный кулачище: откровенность старика он явно почитал за наглость. Гисма что-то жарко зашептала ему на ухо. Их теперь единственный младший, Ольфр, во всём стараясь походить на отца, тоже сжал кулачок. Его тревожный взгляд из-под рыжих бровей нельзя было назвать детским. Но старик с красным кольцом всего этого не видел. Теперь весь его мир замкнулся в другом кольце – сплетённом из белых лилий. И слова, и душа его были обращены в это кольцо.

Слова были такими:

– Учение Белой лилии гласит, что имена – важны. Стервятник же, – на этом слове скулы и челюсть старика затвердели, как горный хребет, – хочет, чтобы мы их забыли. Вагра мечтает стереть всё, что делает нас нами. – Слова, направленные в лилейный венок, звучали искренне и выстрадано. Никто – даже Рымварь – не посмел прервать их. И слова звучали дальше: – Вагра крадёт у честных людей имена и души. Я сам видал – на том праздничке в её честь. Что-то сидит внутри неё. Что-то… – старик вгляделся в цветочное кольцо, будто пытаясь разглядеть в нём Вагру – чёрное и вечно голодное. А после смерти папаши голод только усилился. Вот мою Уввинью и засосало в её проклятое нутро. – Рот старика скривился, глаза заблестели, но слова продолжали звучать: – Как взглянула Уввинья на эту ведьму, торчащую из стога юбок, так тут же и обратилась: я по взгляду понял. Уж как рвалась она на эту чёртову церемонию, уж как платье выбирала! «Чтоб непременно чёрное, – говорила, – новая грумшу страсть как всё чёрное любит. Задобрить надо её как положено! Стервятники – это тебе не шутки». Ну и задобрила так задобрила: сидит, ни на кого не глядит, глаза – в одну точку. Неживые, главное, как у пугала. Я смерть как перепугался – не за себя, за Уввинью. А потом гляжу: это уже и не Уввинья вовсе. Говорить разучилась, глаза пустые, сидит да как ветка яблони её любимой раскачивается. Гляжу, а рядом много их таких – пустоглазых. Ну меня затрясло, душу как иглой проткнуло. Тут-то и понял я всё, но поздно уж было. Там уже шаманские прислужники по рядам начали рыскать да вязать таких же, как моя Уввинья, Пустоглазых. Я – раз! – рубаху с себя стащил, голову накрыл ей, чтоб глаз никто не видел, и попробовал к выходу на себе протащить, да не больно-то получилось. Здоровенный служка с железками поверх хитона вцепился в мою Уввинью, а я… Что я против него? Он же не серп и не мотыга. Куда мне? – Голос старика стал хриплым и низким. Он заговорил отрывисто. – Рубаху с головы сбросил. Связал. Потащил к какой-то телеге. В ней уже много таких же связанных лежало. Знаешь, госпожа Белая лилия, что он сказал мне на прощание?

– Что? – эхом отозвалась Тарун.

– «Забудь её имя». – И старик горько заплакал – впервые с того чёрного дня.

Дом Рымваря плакал вместе с ним. Старик, так и не назвавший своего имени, стал зеркалом. Каждый отразил в нём свою печаль, и печаль эта перестала быть слепящей. Вместо неё люди увидели путь.

Проповедница сорвала с венка несколько крупных упругих лепестков и, отряхнув коричневую пыльцу, промокнула ими глаза старику. Её прикосновения уняли дрожь.

– Ты никогда его не забудешь, – твёрдо сказала Тарун, глядя в покрасневшие глаза. – Твоя жена не растворится в Гнездилище, пока на земле звучит её имя и горит огонь памяти. Подумай сейчас о том, что она любит; вспомни, о чём она, порой раздражая тебя, говорила без умолку. Ибо именно это и делало её Уввиньей, а не тяжкий ежедневный труд и обязанности. Вспоминай и рассказывай другим, как сейчас рассказывал о вашем расставании.– Тарун вскинула руки с венком вверх и, будто заговор, произнесла: – Уввинья!

На второй раз к её голосу присоединилось несколько других голосов:

– Уввинья! – Тогда имя обрело силу.

На третий раз имя хором произнесли все:

– Уввинья! – Тогда имя стало молитвой.

А старик, всё ещё не назвавший своего имени, вслушивался в эту молитву и дополнял её собственной:

– Сорх, хоть он, зараза, и дорогой, как цацки жены наместника; спелая вишня; яблоня около нашего дома; играть с соседками в Жабы и кувшинки и проигрывать им мои кумкваты в сахаре; кошка Пушинка; ярмарочный балаган; таскаться к белым шаманкам разгадывать сны; бусы из разноцветного агата; эти чёртовы церемонии Посвящения; сироп хлопкового дерева; свежеиспечённый хлеб…

Как ни странно, каждая деталь, каждая новая подробность, описывающая Уввинью, не подливала яда в скорбь её мужа, а, напротив, утешала его. «Заклинание» сработало: слова заново собрали ту, которую Вагра хотела растворить в рядах своей армии.

Теперь Уввинья незримо существовала в доме мясника Рымваря – такая же, как и прежде. Это чувствовали все. Это не требовало ни объяснений, ни доказательств.

Вдруг старик, словно вспомнив о чём-то, хлопнул себя по лбу:

– Я – Бемьяр, – сказал он Тарун, поклонившись ей так низко, что волокна бороды коснулись груды лепестков на полу. – Я – лилейник.

– Да благословит тебя свет Отражения, Бемьяр, – ответила проповедница. Когда она сняла с себя венок и дотронулась им до головы старика, тот благоговейно прикрыл глаза. Лицо его светилось. – А теперь расскажи, что тебе известно о планах Хамудара. – Будто ища наставника взглядом, Тарун вгляделась сквозь дымку занавесок в ночную тьму. И удручённо добавила: – Мы не виделись давно.

Бемьяр поднял голову. В его пепельно-жёлтой бороде, словно перья белого голубя, застряло несколько лепестков. Взгляд снова стал проницательным и строгим. Теперь никто не осуждал его «наглость». Теперь лилейники внимали каждому его слову. Вот только слова, как и сама речь Бемьяра, изменились:

– Хамудару я всегда доверял. Любила, – он тут же поправился, – любит его и Уввинья. К нему всегда ходили мы и на Благословения, и Запечатывание талисманов, и Очищение душ. Жаль только, что на день Сплетения уз, – быстрый взгляд на красное кольцо, – в своё время попали мы к другому шаману. Хамудар ­– он совсем иной. Его глаза, то, как он говорит с тобой… В общем, настоящий он, вот и всё. Когда увезли Уввинью, я сразу смекнул: другой дороги нет. Только к Хамудару. Безумие пробралось уже в город, как бешенство в стадо коров. Мало чего я в этом соображал, да и страх меня взял лютый, а куда деваться? С ним, со страхом, всегда так: или ты его, или он тебя. Чуйка мне сразу строго-настрого приказала: «Найди, – говорит, себе дело и делай его, будто жизнь твоя от него зависит. Чем сложнее дело найдёшь, тем лучше». – Голос старика снова окреп, к нему вернулся былой душевный подъём. – Вот и решил я: пойду к самому главному шаману, найду его, из-под земли достану, упаду в ноги и буду молить вернуть мою Уввинью.

Всю ночь провёл я у Чёрного шатра, глаз не сомкнул. Как знал, что Хамудар там. – Бемьяр хитро прищурился. – Говорю же: чуйка. Ну и не обманула она; на рассвете полог шатра зашевелился – не там, где главный вход, а сзади, – и будто тень в капюшоне по саду скользнула. – Глаза рассказчика блеснули, пересохшие губы тронула улыбка. – Да только скроешь ли такой свет, какой в Хамударе живёт, каким-то капюшоном? – Улыбка Бемьяра отразилась в десятках лиц. Не стала исключением и Тарун: она прекрасно понимала, о каком свете толкует старик. – То-то же, – просиял он. – Я бегом к нему, даром что спина затекла и ноги онемели в ночном «карауле» у шатра. Самого себя забыл, лишь бы дотянуться, уцепиться за свет Хамударов, а уж дальше всё начнёт налаживаться. – Тут Бемьяр закашлялся, и кто-то тут же протянул ему глиняную кружку с водой. Зажмурив глаза, старик сделал несколько крупных глотков, крепко сжал кружку обеими руками и продолжил: – Он, главное, чуть ли не отмахивался от меня, как от собаки бродячей, поначалу. Идёт-бредёт в капюшоне своём, будто странник блаженный. Глухой к тому же. Я и так, и сяк. То с одного бока, то с другого, а всё одно – знай идёт себе вперёд и молчит. – Бемьяр покачал головой. С бороды слетело ещё несколько лилейных лепестков. – А я же вижу, – старик всплеснул руками, – вижу, что это он. И запах тот самый – зола и бадьян. Уж в этом, – Бемьяр коснулся переносицы, – меня не проведёшь. Ну я и увязался за ним – идти-то мне больше всё равно некуда. Едва поспеваю, и всё кричу ему: «Господин Хамудар, – кричу, – что же это творится на земле пращуров наших? Людей, ровно скот, по телегам распихали и везут неведомо куда! А они живые, – убеждаю его, – хоть и неразумные. Что ж мы, – кричу, – господин Хамудар, бросим их чёрной твари этой на расправу? Она – сила, а мы – что? С нами, – говорю, – духи предков! Не допустят они такого безобразия на земле, вскормленной их потом и кровью! Надо свою армию собирать, господин Хамудар! На одну силу всегда другая найдётся!»

В доме мясника Рымваря в тревожной сумеречной мгле бритая женщина с белым венком на голове слушала старика с вытатуированным красным кольцом. Тот, кто так мало походил на грозную силу, говорил о ней с такой уверенностью, что Тарун вдруг снова почувствовала себя опасным штормом, как тогда – в видении о Спящем в камне. Её тело окрепло, в груди зажёгся неведомый огонь. Очень знакомое чувство.

В который раз в жизни Тарун сила пришла к ней из слабости.

Седой старик оказался тем, кто убедил Хамудара не бороться в одиночку. Тем, кто доказал ему, что путь одинокого паломника – это путь гордыни, который не ведёт к спасению. Тем, кто придумал слово «лилейники».

При всей своей простоте и многословии он сумел достучаться до Главного шамана Чарьа, и, более того, заслужить его доверие. Теперь не он смотрел на Тарун, а это она смотрела на Бемьяра, как на чудотворца.

Ибо перед ней стоял тот, кому она обязана жизнью.

Задуматься, а как она вообще выжила?

Всё, что произошло после того, как Эмхис тайно вывел её из подземелья, и его исхудавшая рука печально махнула в сторону земляного лаза – последнего препятствия на пути к свободе, – память Тарун запечатлела короткими хаотическими вспышками.

Вот яркий утренний свет слепит ей глаза. Вот она бежит вниз по холму, кутаясь в серую шерсть храмового рубища – прощальный подарок от Стража Гобба. Спотыкается о камни и кочки, путается босыми ногами в порослях диких трав. Вот мимо проносится вереница гружёных телег. Нет, это не телеги несутся, а она сама. У всадников-копьеносцев, сопровождающих телеги, глаза, как у сов, – светятся из-под металлических прорезей. Выискивают. С криком: «Прячься! Увидят!» Нымь со всей дури бьёт Тарун между лопаток, и та летит вниз по холму. Вниз и вниз.

Ломая ногти, царапая ладони о землю, Тарун пытается зацепиться хоть за что-нибудь. Сухая трава, небо. Небо, сухая трава.

Обрыв.

После него вспышек почти нет. Дело рук Нымь: это она здесь хозяйничала. Она выбирала путь. Потому, что, когда Тарун вернулась в сознание, то обнаружила себя на Главном рынке Назгапа. Свернувшись калачиком, она в остатках грязного Эмхисова рубища лежала на том самом месте, где когда-то, в далёком прошлом, продавала гнилое мясо, пахнущее лилиями. К груди, словно талисман, Тарун прижимала коровью кость.

Над ней стояла толпа людей с испуганными, заплаканными лицами. Щурясь от яркого света, женщина сначала приняла их за круг высокого бурьяна.

Сухой бурьян стонет, гнётся к земле и тянется к небу. Кольцо зачарованной травы послушно исполняет свистящие приказы ветра. Тарун знает: в этом растрёпанном, беспокойном венце на краю мира меняется судьба этого мира. Меняется прямо сейчас.

Три взмаха ресниц спустя трава оказалась людьми. Живыми. Вместо усыпляющей храмовой заботы они окутали Тарун теплом и любовью. Лишних вопросов они не задавали. Не задавала их и Тарун – не потому, что была слишком слаба, а потому, что ответы были в глазах людей: если в Гоббе на неё смотрели как на инструмент, то здесь как на единственную надежду.

Слушая их взволнованно-почтительные речи, принимая из их рук хлеб грубого помола и флягу с каким-то горьким отваром, Тарун плакала, как плачут перед алтарём. Ибо эти перепуганные, лишившиеся родных и друзей, измученные проклятием Стервятника люди стали для неё такой же надеждой, как и она для них. Тарун также плакала и потому, что слишком легко могла представить, как у любого из этого круга стекленеет взгляд и как он оборачивается Предвестником. Как же зыбок, призрачен и ненадёжен был этот круг! Как легко – и даже естественно – он мог бы превратиться в Гнездо.

Гнездо – это мёртвые ветки. Люди вплетают себя в них и строят Дворец для Стервятника, живой и мёртвый одновременно. Такой же, как и Спящий в камне.

Но в этой хрупкости Тарун чувствовала скрытое могущество, а в уставших глазах разглядела зачатки новой веры. В этот самый миг до слуха женщины снова донёсся свист ветра над кругом сушь-травы.

Помни, – надсадно шипел ветер, – это вера, рождённая из страха.

Но голоса в голове были для Тарун не в новинку, и она закрылась от зловещего свиста, как закрывалась от Нымь и отравленной части душ Предвестников. Она знала, что голос ветра прав. Но спасти собравшихся вокруг неё людей стало для Тарун важней, чем оказаться правой. Биться за правоту – это крест Вагры. А ей, Тарун, придётся использовать то оружие, которое ей досталось. Если эта вера, рождённая из страха, спасёт хоть одну душу, значит, знамя этой веры поднимется над Чарьа.

Помни, – прошептал на прощание ветер, — однажды круг замкнётся, и тебе придётся вспомнить, с чего всё начиналось.

Сейчас моя задача – поднять флаг, – ответила ему Тарун. – А твоя – развевать его. Каждый на корабле должен выполнять свою работу.

Тогда ветер стих, а голоса людей снова зазвучали. Новое имя – Белая лилия – не удивило и не оскорбило Тарун. В конце концов, его дал ей тот, кого она считала своим отцом, – Хамудар. Он всё знал заранее. Вернее сказать, чуял.

Чуял, что его ученица покинет Гобб. Что какая-то сила вновь приведёт её на Главный рынок Назгапа. Что ей, как и собравшимся здесь людям, потребуется помощь. Похоже, Хамудар не хуже ветра знает, что однажды любой круг замыкается.

Конечно, среди этих людей Тарун не заметила крепкого старика с пепельно-жёлтыми космами. Не знала и не могла знать, что это он, вняв предсказанию Хамудара, собрал здесь её будущих последователей. Что именно он убедил мясника Рымваря предоставить в своём доме убежище беглой целительнице и сделать его местом собраний нового культа.

Одно бритая женщина в венке белых лилий знала точно: все эти действия – от слежки за Хамударом до посягательств на чужую частную собственность – есть любовь. А любовь, также знала она, это не приторно-сладкий цукат в меду, нет. Это плод священного дерева, над которым никогда не развеивается дым страха разлуки. Одни утверждают, что этот дым отравляет райские плоды; иные заверяют, что он лишь обогащает их вкус.

Да, всех этих людей привёл сюда страх утраты, а вовсе не мудрость и не дар Тарун. Десятки пар глаз-светлячков, смотрящих на неё, как на божество. Бросающие к её ногам лепестки лилий. Тянущие к ней руки.

Готовые выполнять приказы. Спроси себя ещё раз: кто привёл сюда всех этих людей?

И Тарун ответила: «Их привела сюда Вагра».

«Никогда не забывай об этом», —строго сказал голос. Он не принадлежал ни Нымь, ни Хамудару, ни ветру из круга сушь-травы. Голос был с сухой хрипотцой – шелест мелких камушков, катящихся вниз по горным уступам. Новый, незнакомый. Он шёл будто из морских глубин, мудрый и древний, как доисторическая жемчужина. Вдруг Тарун отчаянно захотелось спросить у него что-нибудь ещё.

«Кто ты?»

Но над голосом уже сомкнулись волны пространства и, возможно, времени.

– Час уже поздний, – сказала вслух Белая лилия. И правда: сквозь трепыхание белых крылышек-занавесок в комнату дотягивалось землистое дыхание ночи позднего лета. Усталость на лицах людей начала выигрывать у надежды; глаза детей слипались. – Но я не призываю вас покидать этот дом. – Не без удовольствия Тарун отметила, что на суровом лице Рымваря не дёрнулся ни один мускул. – Если в вашем жилье поселился страх, не возвращайтесь туда. – По комнате разлились вздохи облегчения. Некоторые дети захлопали в ладоши. – Я и Гисма позаботимся о вас, – пообещала Тарун. На сегодняшнюю ночь это ваш дом.

Пожилая женщина с высокой причёской и акварельно-голубыми глазами, в начале встречи выкрикивавшая имя Нуниар, почтительно спросила:

– На сегодняшнюю, госпожа Белая лилия? Значит, завтра мы покинем это место? – В её тихом голосе не было ни страха, ни протеста.

– Как твоё имя, женщина? – словно повинуясь какому-то новому правилу, обратилась к ней Тарун.

– Я – Ауцубба, госпожа. Я – лилейник.

Белая лилия мягко улыбнулась. Имена людей перестали звучать для неё как прежде; теперь они звучали переливами серебряных колокольчиков между громовыми раскатами. Эта музыка ласкала слух.

– Ты права, Ауцубба, – кивнула Тарун, протягивая женщине лепесток из своего венка. – Завтра мы покинем это место и отправимся в глубь Чарьа.

Тускло сверкая изысканными – и недешёвыми – перстнями, Ауцубба приняла лилейный лепесток как самое драгоценное украшение в мире. Всё в облике пожилой дамы указывало на привычку к комфорту и мещанской роскоши: тончайший слой ароматной цветочной пудры на всё ещё утончённом лице, чёрное кружево воздушной накидки, узоры благословений Белого шатра под полупрозрачными чёрными перчатками. Прежде, чем коснуться лепестка, Ауцубба сняла перчатки. В её аквамариновых глазах читалась готовность пойти за этим лепестком в места, где не слыхивали ни о цветочных пудрах, ни о кружевах.

Преданно глядя в глаза Тарун, пожилая аристократка лишь уточнила:

– Мы отправимся в Гобб, госпожа? Попробуем вместе остановить безумие Стервятника и спасти наших близких?

Осторожно, чтобы не уронить венок, Тарун покачала головой:

– Нет, Ауцубба, – спокойно, но уверенно ответила она. – Наш путь лежит дальше. Много дальше, чем Храм на холме.

Несмотря на поздний час, лилейники, и особенно дети, оживились и загалдели:

– Куда же он ведёт, госпожа Белая лилия?

– В какие земли мы отправимся?

– Ты видела этот путь в своих снах или видениях?

Плавным, выверенным движением Тарун воздела руку. Она проследила за тем, чтобы жест не выглядел царственно или деспотично. Откуда это взялось? Этому виду самоконтроля её никто не учил.

– Путь зыбок, – честно ответила Белая лилия, – и он постоянно меняется. Но я знаю три вещи и не отступлюсь от них. Первая, – взгляд её застыл, будто она сверялась с мнением невидимого собеседника, – мы будем следовать за Хамударом, подобно шлейфу из света. Второе – в каждом городе и в каждой деревне наc будут встречать друзья и враги. Хамудар будет нести наше Слово первым и выявлять вторых. Задача лилейников – идти следом и продолжать его работу. И третье, – Тарун закивала, как будто договорилась о чём-то с той самой невидимкой, – всё решится не в Гоббе.

– А где же? – вырвалось у Ауцуббы.

– В северных горах, – уверенно ответила Тарун.

Судя по умиротворённому каменному рокоту, новый голос остался ей доволен.

«Ты – отличная ученица, Тарун», – похвалил он её.

[1] Собеседник туманов – один из грумшу, проживающих в Гоббе на момент событий «Проклятия Вагры». Этот старик с бледно-фиолетовой кожей, окутанный до пояса собственной бородой, напоминающей облако туманной мглы, обладает даром «договариваться» со смутными временами. Почитатели этого грумшу верят, что в его бороде спрятано «хорошее» и «плохое» будущее, и что Собеседник туманов может уговорить «плохое» остаться в бороде, а «хорошее» освободиться из неё и сбыться. Фигурка для домашнего алтаря: посох или борода из фиолетового хризолита. Дары Собеседнику: гребни для расчёсывания бороды, свечи, чтобы Собеседник лучше разглядел будущее, шерстяные накидки, чтобы он не простужался от сырости.

Проклятие Вагры. Глава 14. Его последняя воля

Одно кольцо она всё же оставила себе. Самое скромное и одновременно изысканное – тонкая гроздь аметистовых глициний на круглой золотой «ветке».

«Разумный выбор», – прозвучало в голове сухое одобрение от матери.

– Пошла прочь, – огрызнулась вслух Вагра.

Она исхудала. Сразу поняла это по тому, как легко указательный палец скользнул в прохладную окружность из лунного золота Плачущих пещер. Металл почти не коснулся бледной кожи новой хозяйки. Странно. Обычно драгоценности дяди Ралафа были ей впору – и кольца, и браслеты. Нет, она никогда не интересовалась ими. Но волновало ли кого-то в Рассветном доме её мнение?

Перед их совместным выездом в театр эксцентричный дядюшка обычно просто появлялся на пороге её комнаты со своей шкатулкой. Прятал её за спиной и хитро улыбался, словно желая продемонстрировать племяннице свои успехи в лицедействе. Успехи, которые нельзя было не признать. Как ненавидела бы она эту шкатулку – изящный ларец из фиолетового аметиста на когтистых «лапках» из жёлтого золота, – если бы не Ралафов талант. Ненавидеть его за этот талант она начнёт немного позже.

Но поначалу это было просто весёлой игрой. Их тайной сделкой. Не так уж много требовалось от Вагры – всего лишь снова побыть чьей-то куклой. Нарядиться в то, что выдадут горничные, надеть маску «выход в свет» и вести себя подобающе. Всего лишь сделать то, от чего обычно скрипит песок на зубах. Но оно того стоило. Потому, что награда за терпение была лучше шоколадного торта и даже лучше целого вечера в компании земляных дроздов (дроздам Вагра в этом никогда не признавалась).

В награду она получала чудо – влекущее и непознаваемое. Превращение.

Ожидание Превращения было, пожалуй, лучше всего. Оно начиналось с ароматной карточки-приглашения. Тонкий прямоугольник из лиловой глины на фоне мраморных прожилок туалетного столика. Непредсказуемость его появления полностью отражала дядюшкин характер. Как и любые чудеса, он всегда появлялся, когда Вагра ждала меньше всего. Или не ждала вообще. Всегда на одном и том же месте – ровно по центру, где мрамор столика плавно переходил в витую раму медного зеркала. Отражаясь в нём, лиловый прямоугольник казался вытянутым во времени и пространстве. Будто зеркало разверзло свой металлический портал и выронило из него странный, потусторонний предмет. Вагра точно знала, что он оттуда – из зеркала. Потому что именно из него дядя Ралаф и доставал свои Превращения.

Пахли «карточки из зазеркалья» всегда по-разному, но никогда не просто так. Их аромат всегда был связан с Превращением. Запах, доносящийся из лилового портала, – это первая часть игры. Предложение угадать. Медленно, словно опасаясь, что прямоугольник засосёт её внутрь, Вагра на цыпочках приближалась к нему, осторожно вдыхая аромат-загадку.

Дело в том, что дядя Ралаф мог превратиться в кого угодно. Это заставляло воображение маленькой Вагры работать с усердием вьющего гнездо дрозда. Саму карточку она не трогала. В ней никогда не было ничего интересного: лишь название театра (в большинстве случаев – Небесный), пьесы, а также дата и время, к которому ей нужно быть готовой. Так что касаться лилового послания было необязательно, а вот вдыхать… Вагра с ногами забиралась на пухлое кресло из персикового бархата, закрывала глаза и начинала вить гнездо фантазии.

В кого превратится сегодня дядя Ралаф? Как он обманет Пустоту? А может быть – это была самая любимая часть Вагры – он высмеет кого-нибудь из посетителей Рассветного дома? Ведь Пустота боится смеха и громких звуков.

Щекочущий аромат специй, масел из незнакомых цветов и нагретой слоновой кости сулил встречу с заморским торговцем. Запах дерева, дешёвой краски и нестиранной ткани вперемешку с ромом и пылью старого сундука предвещал визит актёра уличного балагана. Расплавленный пчелиный воск, остывшая гуща сорха, редкий табак и горькие капли от бессонницы намекали, что стоит ждать в гости прорицательницу с Главного рынка. А однажды в сахарной помадке, тяжёлых розовых духах и облаках фиалковой пудры Вагра со смесью ужаса и восторга признала её. Бабкину подругу Безголовую.

Ах, моя милая Вагритта!

Очень часто предвкушение и догадки ей портили. Разве можно надолго оставлять нашу странную и «такую больную» Вагру одну? Входила мать или горничные; вносили присланные дядей платья – цветы из ткани самых разнообразных форм и расцветок, – к которым прилагался список наставлений и указаний. Тех, что разделяли мир на «подобающее» и «неподобающее». Примерка, подгонка, вторая примерка. Деликатный макияж, «чтобы скрыть твою бледность». Игнорирование аллергии на пудру. Заковывание ступней в вериги туфель с пряжками из самоцветов и маленькими квадратными каблучками.

В те мучительные мгновения Вагра люто ненавидела себя. За то, что позволяла наряжать и раскрашивать себя, как куклу; за собственную наигранность и лживость, на которые приходилось идти ради Превращения. За то, что приходилось служить Пустоте. Она закрывала глаза, стараясь не смотреть на собственное отражение, и с головой уходила в ароматную загадку лиловой карточки. Кем он станет сегодня для неё? Кем?

Вагра считала дядю Ралафа самым лучшим в мире актёром.

Наряженная, причёсанная, накрашенная и надушенная, утопая в «лепестках» нового платья-цветка, она ждала его появления на краешке бархатного персикового кресла. Всегда – спиной к зеркалу.

Представление начиналось ещё до того, как открывалась дверь. Темп приближающихся шагов, ритм стука, скорость поворота дверных петель уже были частью Превращения. Ибо в комнату Вагры входил вовсе не дядя Ралаф, а совершенно другой человек. От дяди Ралафа у него был только внешний облик – да и тот частенько ускользал под влиянием новой роли, – и неизменная шкатулка.

Неизменным оставался и сюжет представления. Незатейливый и, как сказала бы бабка Эгсин, «традиционный», он сводился к тому, что дядюшка предлагал племяннице примерить очередное украшение из своей шкатулки. Но как! Предлагал ведь не сам Ралаф, а образ, который он принёс Вагре на этот раз. Не прибегая ни к костюмам, ни к гриму, дядя виртуозно перевоплощался в других людей. Это они, а не он, на разный лад предлагали Вагре дополнить её наряд украшениями, а затем восхищались, восторгались, льстили и пели дифирамбы. То заморский торговец, то гадалка, то кто-то из высшего света Назгапа, то уличный бродяга – роли ни разу не повторялись. Заворожённая Превращением, Вагра послушно протягивала руку для колец и браслетов, убирала волосы с шеи для бус и колье, подставляла голову для тиар и диадем. Заканчивалось представление всегда тоже одинаково – совместным позированием у медного зеркала. Грустный момент. Ведь магия лилового прямоугольника тут же улетучивалась, а в зеркале отражались две размытые фигуры: дядя и племянница в нарядах из одинаковой ткани и в похожих украшениях. Держась за руки, они делали шаг назад, и Вагре становилось не по себе.

Две, словно сотканные из тумана, фигуры не выглядели человеческими. Дядя казался долговязым призраком, неким размытым фантомом, а она, Вагра, живым цветком, который тот держит в руке. Дальше её обычно ждала насквозь фальшивая пьеса в Небесном театре с именитыми фамилиями на афише, баснословно дорогими винами и морскими деликатесами, а также пытка повышенным вниманием к персоне дядюшки.

То, что она, Вагра, – живой цветок, сопровождавший дядю в театр, как сопровождают старых дев милые собачки под цвет их платьев, – была лишь способом повышения этого самого внимания, ей предстоит осознать чуть позже. Куда раньше проснулась зависть к дядиному таланту. Вернее, не к таланту, а способности жить с ним. Он ведь видел, не хуже Вагры видел пустоту и ложь этого мира, но они не мучали, не грызли его и не лишали сна. Он не сбегал к дроздам, не бился в истерике, не пугал гостей.

Он прекрасно видел, как устроен мир, но умел жить в нём, причём жить с шиком. Ещё и дерзил Пустоте, вставлял ей шпильки в тех домашних сценках для племянницы. Он и её использовал, чтобы заполнять собственный душевный мрак: восхищённый зритель и экзотический компаньон.

Чистота понимания – одна из дорог к ненависти.

Глядя, куда привела их с дядей эта дорога, Вагра, однако, не спешила упиваться торжеством. Она привела туда, куда и должна была. Разве торжествуют люди при смене созвездий на небосклоне? Испытывают триумф, лицезря расцвет, старение и смерть?

Нынешнее положение дяди Ралафа выглядело для Вагры таким же естественным, как и эти явления. Его длинная чёрная рубаха напоминала сложенные крылья летучей мыши, примостившейся на ночлег у колонн малахитового зала Гобба. Старожилы храма зовут его Залом признания. Вагре же казалось, что она находится внутри зелёной медовой соты: всё дело в круглой форме зала и бесчисленном количестве углублений в его стенах. Раньше в этих каменных лунках хранились подношения жителей Чарьа для грумшу. Под каждым столбцом лунок, словно молчаливые хранители, стояли малахитовые изваяния обитателей храма. Наполовину люди, наполовину животные, растения или предметы. Мальчик-ракушка, старуха-прялка, женщина-бабочка, мужчина-вол, старик-туман. Девочка-волчица.

Когда Вагра оказалась здесь впервые, подобная творческая свобода вызвала у неё недоумение: она никогда не встречала таких изображений грумшу прежде. Объяснение Нугура вполне её удовлетворило. «Эти гибридные образы, – отчеканил он тогда тоном бесстрастного экскурсовода, – связаны с бытовым представлением о жизни грумшу в Гоббе после церемонии Посвящения. Люди полагают, – тонких губ коснулась еле заметная усмешка, – что их талисманы здесь постепенно превращаются в существ, предсказанных Вируммой». Вагра одобрительно кивнула: эта философия ей понравилась.

– Убрать все изваяния! – сказала она вслух.

Их убрали. Теперь под «сотами» для даров на равном расстоянии стояли четыре малахитовых стервятника. Они глядели друг на друга, и недобро. Раскрытые клювы, вытянутые шеи, вздувшиеся зобы, прищуренные глаза. На головах – костяные тиары.

«Словно вот-вот накинутся друг на друга и растерзают на кусочки!» – радостно воскликнула Вагра, впервые их увидев.

Служители этого восторга не разделяли, но хранили благоразумное молчание. Некоторые из них готовы были поклясться, что по ночам из Зала признания теперь доносится приглушённый клёкот.

Этим утром вместо клёкота от полированных малахитовых стен отражался скрипучий голос Нугура. Голос источал мёд, которого не было в зелёных «сотах». Мёд, что добавляют в горькое лекарство. Тусклый свет из узких окон под потолком лениво поблескивал на серебряных нитях густо-зелёного жаккардового халата. Блестела и бритая голова шамана – пепел и толчёное серебро покрывали её дымчатой вуалью и указывали на то, что ночь была проведена за беседами с духами предков. Неизменный посох был аккуратно приставлен к белокаменному креслу. Почти неестественно прямая спина не касалась причудливого рельефа высокой спинки.

По другую руку от Вагры на таком же кресле сидел Эмхис, задумчивый и невыспавшийся. Традиционное серое рубище Стража Гобба стало ему явно велико; теперь он буквально утопал в своём одеянии, как в тяжёлом свинцовом облаке. Иногда это облако метало короткие молнии – глазами. Вагра прекрасно понимала, что причина затаённой ярости Стража – вовсе не ликвидация его малахитовой коллекции. Это аллергия на мёд, источаемый Нугуром.

А старик на разные лады расхваливал новые порядки Гобба. Храм, дескать, только теперь стал по-настоящему чудотворным и великим местом. Наконец перестал быть хранилищем игрушек и домом для выдуманных божков. Нет, конечно, так нельзя говорить обо всех грумшу – некоторые делали определённые успехи в обретении могущества, – но большинство были лишь чванливыми нахлебниками. При всём уважении к Зелёной звезде, вряд ли Огненный бог вообще в курсе, что его взгляд указывает на какие-то символы в камнях. Но годы бесплодных попыток стоили того. Жители Чарьа, наконец, обратили на себя внимание небесного ока, и оно подарило им истинное чудо – настоящего грумшу. Стервятника. Он, Нугур, раньше нисколько не интересовался Гоббом. Иные вещи занимали и заботили его: сохранение мудрости предков, поиски вечной гармонии и неувядающих цветов. Но теперь…

Цветов. Слово впилось в рёбра безжалостным корсетом. «Ах, Ралаф, что за чудесный цветок сегодня с тобой! Смотри, Янтилья, они c племянницей в почти в одинаковых нарядах! Ты сам это придумал?» Потянуло дорогими духами, накрахмаленными перчатками, моллюсками, белым вином и фальшивыми улыбками. Вагра словно уменьшилась. Всё вокруг стало большим, враждебным и пустым, а она – крошечной и беспомощной. Из Королевы стервятников она вдруг превратилась обратно в игрушку. Живую игрушку дяди Ралафа, которую он таскал с собой на премьеры, чтобы выделиться среди южных царьков и артистической элиты. Новая пытка Пустотой, которую ей приходилось выдерживать снова и снова за каждое дядюшкино Превращение.

Он ни разу не сыграл для неё просто так. Ни разу.

Вагра впилась ногтями в ладони: нужно было как-то избавиться от наваждения. Боль очищает разум. Знакомый с детства постулат не подвёл, и, когда кожи коснулся обжигающий серп пореза, зрение вернулось к Вагре, а она – в Зал признания. Никто ничего не заметил. Всё снова так, как и должно быть… почти. Королева стервятников проследила за взглядом Нугура и поняла, что осталось вне её контроля. Руки. Они предательски дрожали. Кольца нервно позвякивали друг о друга, как бабкина серебряная ложечка о стенку чаши с сорхом. Слабый, неуверенный, отвратительный звук.

Старик мгновенно отвёл взгляд, делая вид, что ничего не видел, и деликатно подался вперёд:

– Королева, могу я чем-то…

Но Вагра не дала ему договорить. Кольцо с глициниями ожгло ей палец, и эту боль нельзя было назвать ни благой, ни очищающей. Как она могла не заметить! Это же те самые глицинии, с потолка гостиной Рассветного дома, теперь обвиваются вокруг её пальца. Призрак её, Вагры, прошлого в чужой, фальшивой семье, которая довела отца до гибели. Ещё один издевательский дар дядюшки. Королева стряхнула кольцо на чёрную с золотом юбку, как ядовитую гадюку, и, размахнувшись, швырнула им в сгорбленную тень в углу зала.

– Шкатулка! – хрипло рыкнула она тени. Та вздрогнула и вытянула шею вперёд. Вагра щёлкнула пальцами: – Подбери!

Лучше её не злить. К счастью, Ралаф проследил траекторию полёта кольца. Пользуясь падающей на глаза чёлкой как укрытием, он внимательно наблюдал за племянницей с противоположного конца зала. Кстати, «следить» и «наблюдать» оказались прекрасными задачами, а задачи у дяди Вагры теперь в почёте. После того, как отравленные токи Предвестников пронзили его сознание в агонии той драки в гнезде, Ралаф понял: за свой разум здесь нужно бороться. Ибо в Гоббе воистину правит хаос.

Когда он очнулся, ослабший и избитый, то, как ни старался, не мог вспомнить ни одной причины, по которой добровольно ввязался в ту кровавую и бессмысленную заваруху. Не мог найти в себе ни единого повода для ненависти к своим несчастным соседям по гнезду. Да и они не выглядели ни обиженными, ни затаившими злобу друг на друга: те, кто выжил в «алом клубке», уже к вечеру вели себя как обычно – сидели в раздраконенных гнёздах, шипели, свистели, трясли головой, заламывали руки и запястья. Зачем, спрашивал себя Ралаф, за что мы дрались? Не вспомнить. Ноющая боль и голод замутнили зеркало памяти.

Дальше всё было как в тумане. Стемнело. Надеясь утешиться забытием сна, Ралаф лёг калачиком и закрыл глаза. Изо всех сил он старался представить, что жёсткие ветки, которых он касался спиной, – это спинка плетёного кресла в саду Рассветного дома; что тупая боль во всём теле – это лишь последствия экзотических любовных утех; и что свист и клёкот у него над головой – это земляные дрозды, с которыми под аркой бордовых роз играет его маленькая племянница Тучка.

Птицы и розы превратились в единый пурпурно-чёрный узор. Спирали узора гипнотически вращались за закрытыми веками Ралафа, и его разум вязнул в них, как в болоте. Но вскоре эта темнота озарилась тусклыми всполохами света. «Болотные огни», – подумал сквозь сон дядя Вагры. Ему нравилось поддерживать иллюзию пребывания в другом месте, и возвращаться в Гнездилище он не спешил. Однако его желания мало волновали служителей Гобба. Эти Серые капюшоны всегда настолько вежливы, насколько и настойчивы. Отвратительное сочетание человеческих качеств. Обычно его силятся взрастить в себе мелкие чиновники, держатели дорогих лавок и девицы низкого происхождения с высокими амбициями.

Ралафа отвели в жаркое помещение, от пола до потолка выложенное мраморными плитами. Сквозь облака густого пара, подсвечиваемые узкими глазницами окон, то и дело мелькали чьи-то руки, но если не присматриваться, то начинало казаться, что предметы в этой тайной бане сами летают по воздуху. Щётка, мыло, огромная морская губка, полотенце, пузырёк с чем-то, похожим на масло – всё это попеременно касалось израненного тела Ралафа, вызывая весь спектр ощущений: от жжения до приятного тепла. Долгожданное омовение; благословенный ритуал, о котором узник Гобба уже и не мечтал. Забота, от которой он успел отвыкнуть.

Но едва его глаза сомкнулись в приятной неге, как тело пронзила игла ледяного подозрения. «С чего вдруг такое внимание к моей гигиене?» Не припомнить, чтобы других Предвестников также уводили куда-то для наведения блеска. Ежедневное протирание тряпицами, вымоченными в каких-то травяных настоях, да жестяные вёдра для естественных нужд – вот и весь уход за «поклонниками» племянницы. Куда ревностней здесь блюли чистоту самого Храма; зелёные каменные плиты всегда были образцово-показательно надраены водой с щёлоком и окутаны ароматным дымом.

По распаренной коже Ралафа что-то скользнуло – сначала за ушами, потом по шее, а затем сползло к ключицам. В бесплодной попытке отмахнуться механически дёрнулись руки. Дёрнулись и поймали воздух. Померещилось? Опустив руки, дядя Вагры ощутил на плечах прикосновение легчайшей ткани, а потом кто-то обхватил его за талию. Ралаф вздрогнул и приготовился освободиться от хватки, но вместо чужих рук обнаружил в своих ладонях лишь шелковистый пояс от халата. Его одели. Уже хорошо. Мысль о том, что, возможно, его хотят увести из Храма, показалась почти спасительной. Освобождающей. И, конечно, малодушной.

Зато очень знакомой и привычно-уютной. Как напоминание из прошлой жизни о том, чем обычно заканчивались его, Ралафа, приключения и затянувшиеся творческие эксперименты. Где бы он ни находился, что бы ни натворил, в какой компании бы ни увяз, рано или поздно за ним прибывала карета или паланкин, пара стражников Рассветного дома, а в особо тяжёлых случаях – лично отец.

Например, когда его младшего сына спустя двое суток поисков нашли в тайной общине «художников джунглей», живших под открытым небом в лесу у Скорлупчатых гор. Суварх, в его серебристом камзоле, с идеальным пробором тоже серебристых, правда, уже редеющих волос и грозно выгнутой бровью, так странно смотрелся среди этих полуобнажённых людей, перемазанных зелёной краской и светящихся блаженными улыбками. Это был непростой день. Ледяное молчание отца в паланкине по дороге обратно делало стенания Ралафова желудка ещё жалобней и выразительней: расплата за неразборчивость в плодах, травах и кореньях.

Следующие несколько дней заволок туман забытья; за жизнь младшего сына наместника боролись лучшие лекари Белых песков. Его спасли, но слабость и тошнота сохранились до конца того тяжкого и безотрадного лета. Ни в чём горе-больной не находил облегчения – ни в изощрённых диетах, ни в череде молитв, ни в целительном трансе, ни в клубах дыма щепы пяти Благих деревьев[1]. Настоящее проклятие. Ралаф тогда начал всерьёз опасаться, что эта горечь в глубине горла и привкус желчи во рту останутся с ним навсегда, а желудок отныне не будет принимать никакой иной пищи, кроме осточертевших галет, сушёных бананов и «храмовой каши» на воде. И, судя по тому, что в конечном счёте в Рассветный дом пригласили Хамудара, опасения эти разделяла вся семья. Главный шаман явился без долгих уговоров, помпы и, главное, без осуждений. Взглянул Ралафу в глаза, задал пару вопросов, глубоко вдохнул воздух вокруг него, зачерпнул из деревяного ларца немного золы и приложил почерневшие от неё пальцы к груди больного. Слегка поморщился, как будто столкнулся с неким сопротивлением. Мать изящно всплеснула руками и преувеличенно ахнула: любые проявления шаманской магии всегда доставляли ей удовольствие. Отец покосился на неё и скептически нахмурился. А Главный шаман медленно, словно воздух действительно оказывал какое-то сопротивление, отвёл ладонь от груди Ралафа. Пальцы Хамудара подрагивали и, казалось, вытягивали что-то из самой глубины лёгких больного. Только тогда Ралаф понял, что дело было не в желудке. Нет. Он сам себе всё это внушил – и про желчь, и тошноту, и неприятие пищи. Ибо горьким и отравленным был сам воздух, который он вдыхал. Вот, что, словно ядовитую змею, держал в своих руках Хамудар. Дышать стало легче. Тошнота, отвращение к еде и сонный морок отступили.

На вопрос о том, что это было, Чёрный шаман, споласкивая ладони в расписном фарфоровом рукомойнике, ответил собственным вопросом: «Вы помните, какой приказ вы в сердцах отдали своим людям, когда забирали сына из общины художников?» Отец равнодушно пожал плечами. Было очевидно, что ему не терпится скорее перейти к поручениям для прислуги в связи с чудесным исцелением младшего сына, сесть в карету и отправиться по государственным делам. Их тогда хватало: слухи о разрастании жреческой идеологии и её агрессивных последователях долетали даже до спальни больного. Зрело религиозное восстание; в землях Чарьа было неспокойно, а кое-где – небезопасно. Так что вместо ответа Суварх лишь бросил на Хамудара многозначительный усталый взгляд, намекающий на то, что приказов за последнее время было отдано столько, что впору выстроить из них новый город. А знать и помнить каждый камень городских стен, увы, невозможно.

С новой порцией свежего воздуха Ралафа постигло неожиданное озарение. Поднявшись на локте, ещё слабый, но возвращающийся к жизни, он ответил Главному шаману за Суварха: «Отец приказал сжечь все листья монстеры с рисунками художников джунглей. – И оскорблённо уточнил: – Чтобы помнили». Лица отца и матери превратились в вопрос «И что?»; лица слуг стали воплощением любопытства.

А Хамудар тщательно вытер руки полотенцем с разноцветными кисточками, осторожно положил его на край рукомойника и сказал: «Всё это время в лёгких вашего сына стоял дым тех листьев».

И, хоть тогдашняя обида на отца получила столь чудное физическое проявление, всё же в его покровительстве Ралаф всегда находил опору, уверенность в себе и защиту. Но теперь этот незримый щит расколот и надеяться на волшебное спасение глупо. Конечно, никто не прислал за ним паланкин, не подверг строгим нотациям и не заставил неделю сидеть в Рассветном доме и поститься. Ибо Ралафа ждало совсем иное наказание.

Сквозняки тёмного коридора, по которому его вели после банного ритуала, не только обжигали распаренную кожу, но и доносили до ноздрей какой-то знакомый запах. Масло. То самое масло, которое в конце омовения ему нанесли на шею и ключицы; оно пахло цветами – настоящая цветочная клумба. Аромат-намёк, как те лиловые карточки, что Ралаф когда-то присылал племяннице.

«Игра продолжается», – понял он, – только мы с ней поменялись местами. Теперь играть будут мной».

Королева Стервятников приняла дядю в своих покоях. Озираясь по сторонам в попытке предугадать свою участь, Ралаф некстати подумал, что наконец-то у племянницы появилась комната ей под стать. Какой-то частью своей души он был рад за неё. И даже немного за себя. Потому что понял: роль разумного Предвестника, которую он взвалил на себя, страх, боль и полная неопределённость ещё не выжгли в нём способность видеть красоту этого мира.

Да, в мрачных покоях Вагры было по-своему красиво. Казалось, что она всегда и жила в этом царстве свечей, гирлянд из птичьих лапок, клеток с чёрными дроздами, тёмно-гранатовых роз и кованых серебром сундуков. Что какой-то талантливый художник просто перенёс мир её воображения в реальный. Его красоту Ралаф видел не в торжестве ночи, не в отрицании любых чувств, выходящих за рамки животных инстинктов, а в гармонии. «Наконец-то она на своём месте. Чёрный цветок в достойной его оранжерее». Дядя Вагры мысленно поаплодировал садовникам.

Внешне это проявилось в виде лёгкой тряски в плечах. От пронизывающего взгляда племянницы она усилилась. Ралаф полностью расфокусировал зрение, сделав собственный взгляд предельно бессмысленным, приоткрыл рот, и, снова ощутив непривычную пустоту на месте передних верхних зубов, свесил наружу кончик языка. Он пока не мог нащупать тембр настроения Королевы, чтобы отражать его, как положено настоящему Предвестнику. Приготовился делать то же, что и обычно – импровизировать.

В одном Ралаф точно не ошибся: эта встреча стала продолжением игры в Превращение. Вначале племянница сдержанно поблагодарила его за те памятные фамильные украшения, которые он отстоял для неё у других Предвестников. Щёлкнув замочком ларца, она извлекла из него Ралафовы браслеты, кольца и даже паутинку нательных цепочек из мелких сапфиров (как только этот хрупкий предмет ювелирного искусства выжил в драке с толпой безумцев?). Резонно заметив, что всё это – собственность дорогого дяди, Вагра неторопливо и с преувеличенной осторожностью надела на него драгоценности. Ралаф на всякий случай изобразил полное безразличие ко всему своему сверкающему имуществу, кроме цепочек. Когда они привычной прохладой оплели его грудь и спину, Лжепредвестник забился в конвульсиях, делая вид, что они нестерпимо колются.

Тучка, смотри, как я играю.

Игрой это быть не может, – сошлись во мнениях Вагра и чёрный дрозд. Последний, сощурив глаз-бусину, ещё раз вгляделся в Ралафа и удовлетворённо защёлкал:

– Настоящ-чщ-чщ-чщий!

Пожалуй, согласилась Вагра, стараясь скрыть удовольствие, которое доставил ей нынешний вид дяди. Прикрыв глаза, она втянула ноздрями воздух вокруг родственника – розы, – и чуть не расхохоталась от восторга. Могла ли она несколько лет назад, маленькая, беспомощная и такая пустая, в ворохе безумных юбок, увешанная немыслимыми украшениями, задыхающаяся от чужих духов и тщеславия, могла ли она представить, что однажды они с дядюшкой поменяются ролями? Что теперь он ради её внимания и её милости будет готов на всё? Что однажды предмет её восхищения будет стоять перед ней, очищенный от позолоты, облагороженный следами драки, натёртый маслом с ароматом плетистых бордовых роз, к которым слетались земляные дрозды, и внимать её словам?

– Нет, не могла, – шепнул в одно ухо чёрный дрозд.

– Да, ты этим воспользуешься, – шепнул он в другое.

Они оба знали, что Вагра не откажет себе в этом удовольствии.

– О, нет, дядюшка, – ухмыльнулась она, откидывая крышку сундука из чернёного серебра, – твой образ ещё не готов.

Дядюшка в ответ пробормотал что-то на языке, неизвестном ни Вагре, ни дрозду, и тупо уставился на перекрестье оконных решёток.

А Королева стервятников запустила руки в сундук и выгребла из него целую гирлянду цепочек, ожерелий, колье и браслетов; запутавшись друг в друге, они свисали до пола звенящей металлической паутиной. Звенел в ней страх тех, кто остался там, в мире под Храмовым холмом. Теперь оттуда каждый день привозят целые горы украшений для Вагры. Никто пока ничего не понял. Будущая Стая думает, что её Королеву можно задобрить и подкупить, что можно, взывая к её тщеславию, выторговать себе в новом мире местечко получше. Думает, что старые порядки ей помогут.

Своим подношениям Вагра нашла куда лучшее применение. Все они прекрасно расположились на теле дяди Ралафа – на самых разных частях его тела. Особенно досталось шее: от тяжести драгоценной «упряжи» она по-черепашьи вытянулась вперед, а вскоре и вовсе скрылась под слоем золота и сияющих каменьев. Восхитительное зрелище.

– Это пойдёт тебе на пользу, дядя, – приговаривала Королева, занимаясь теперь его руками. Несколько браслетов-обручей ещё вполне могло налезть чуть пониже локтей, нужно только их немного растянуть. Вагра почувствовала, как к её щекам приливает жар: Превращение – работа не из лёгких. – Тебе будет это полезно, – пояснила она, – потому, что тебе всегда не хватало сдержанности. Но это в прошлом. – Тяжело выдохнув, Королева втиснула поверх металлической путаницы ещё один витой обруч. – Теперь ты будешь думать не только над каждым своим действием, но и над каждым движением, верно?

Но Ралаф даже не поглядел на оду ювелирному искусству, в которую племянница превратила всё его тело. Словно в глубоком раздумье, он оттопырил нижнюю губу и закатил глаза. Щедрые подарки от племянницы порадовали его в той же степени, в какой расстроила ограниченность в движениях. Вагру это совершенно устроило: обычно шкатулки не жалуются на своё содержимое.

– Чудесно! – похвалил её чёрный дрозд.

Вдоволь налюбовавшись своим творением, Вагра внесла последний штрих – корона с зубцами в виде птичьих клювов поверх более мелких тиар – и распорядилась организовать для её нового приближённого отдельное гнездо. Всё это было прихотью, от начала и до конца. Вагра понимала это столь же ясно, как разницу между чёрным и белым.

Но королевы имеют право на прихоти, так говорил ей Нугур. Стоит признать, что, несмотря на свои недостатки, старик бывает мудр и справедлив. Наслаждаясь перезвоном и тяжёлой поступью своей живой шкатулки, которую уже уводили служители, Вагра решила, что недооценивать советы Нугура не стоит.

Кольцо с золотыми глициниями снова оказалось перед Вагрой. Поблёскивая фиолетовыми лепестками, оно лежало на ладони Ралафа, словно на блюдце из слоновой кости, а сам дядя смиренно стоял, преклонив одно колено. Преклонил он перед племянницей и голову. Или виной тому тяжесть грозди ожерелий и колье на его шее? «Всё равно, – пожала плечами Вагра. – Теперь он – моя шкатулка, и наша замечательная игра продолжится по моим правилам».

Голос Нугура прервал наслаждение моментом:

– Должен заметить, Королева, что украшения идут вам обоим. – На последнем слове голос шаман многозначительно понизил голос.

– Он что-то знает, – тревожно защёлкали дрозды. – Знает о вашем родстве. Знает о ваших играх. Так он подберётся к твоим слабым местам.

Рука Вагры остановилась на полпути к кольцу и нерешительно повисла в воздухе. Королева почувствовала, что проигрывает старику. Снова. Снова он вытащил из рукава секретную карту, уравнивающую их власть. Челюсть и запястья стиснуло колючее раздражение. Лицо Вагры застыло театральной маской. «Мы не равны, седая руина».

– Украшения идут всем, – ответила она в тон старому лукавцу, и, завершив движение, взяла кольцо из дядиных рук. Ей что, теперь до конца жизни бояться цветов? Вагра порывисто надела драгоценность на палец и развернула кисть тыльной стороной к Нугуру. – Не находите?

Шаман изобразил внимательный взгляд; медленно переводя его с Вагры на Ралафа и обратно, он сказал гораздо больше, чем последовавшая за этим фраза:

– Идут они всем, но не каждый их заслуживает.

Стараясь казаться царственно-непринуждённой, Вагра лениво стянула с Ралафова запястья пару браслетов с тиснением под змеиную кожу и одела их на себя как на примерке в ювелирной лавке. То же самое она проделала и с диадемой в виде перекрещенных чёрных крыльев, и с бусами из малахитовых шариков с нарисованными закрытыми глазами, и с кольцом-когтем, превращающим указательный палец своего хозяина в холодное оружие. Отдав должное фантазии – и страху – подданных под храмовым холмом, Королева снова щёлкнула пальцами прямо перед дядиным лицом: «Довольно. Закрывай крышку и возвращайся на своё место». Вагра хотела выглядеть уверенной в себе и вальяжной, но её рука снова задрожала: щёлкая пальцами, она слегка порезалась об острое лезвие кольца-когтя. На зелёные прожилки полированного пола упали две бордовые капли. Кровь.

Её кровь – худшее, что касалось моей каменной плоти. Ибо всё, что я до этого считал осквернением, меркнет по сравнению с ней. Сперва мне почудилось, что моё тело окропили ядом. Но рядом с её кровью яд – не более, чем болотная вода. Потом мои чувства стали нашёптывать мне, что в этих каплях запечатано дыхание смерти. Но смерть – часть великого Закона мироздания; она естественна и природна, как сон после долгого дня. Неестественна и ужасна жизнь во сне, которую Вагра желает навязать всему сущему. Отвратительна и бессмысленна слепота, в которую она вознамерилась погрузить зрячих. Жестока и разрушительна ярость, которую она питает ко всему миру и которой мечтает пронизать его.

Меня же пронзила судорога. Моё каменное тело сжалось. Мои лёгкие вогнулись внутрь. Мои рёбра хрустнули и пошли трещинами.

Моё терпение натянулось до предела и лопнуло. Я решил, что исполню задуманное, потому что за этим пределом меня уже ничто не остановит.

Ненависть будет побеждена ненавистью. Это единственное, во что мне оставалось верить.

Первую судорогу они почти не заметили. Привыкшие к разного рода чудесам, присутствующие лишь хмуро покосились на хлопнувшие вдруг ставни и пошарили по моему телу глазами в поиске источника других звуков: приглушённого скрипа, утробного хруста и отдалённых громовых раскатов. Но когда между моих зелёных рёбер, словно сухие слёзы, просочилась первая струйка песка, старик забеспокоился. Как и я, он утратил равновесие.

– Гобб сегодня не в настроении, – сказал он притворно-равнодушным голосом. Его цепкий взгляд перебирал по моему телу сотней паучьих лапок. – И я его в какой-то мере понимаю.

Вагра посмотрела на него с вызовом.

– А я думала, вы давно поняли, что Храму передаётся моё настроение.

– Всё здесь – это вы, Королева, – примирительно ответил старый шаман. Заложив руки за спину, он подошёл к той части моего тела, откуда просыпался песок. Внешнее спокойствие давалось ему огромными усилиями. Вдруг в его тёмных зрачках пронеслась комета озарения. Нугур повернулся к Вагре и торжественно изрёк: – Вот только вы гораздо больше, чем этот Храм. – Он описал в воздухе дугу, взмахнув широкими рукавами халата. – Вы – наш новый мир, а старый был всего лишь вашим Предвестником.

Мрачная улыбка расцвела на лице Вагры. Воздух вокруг неё был острым, как её металлический коготь; он пах горящей травой, сырым мясом и безумием. Много ли стоит жизнь в таком мире? Отвращение отозвалось дрожью. Всё, происходящее внутри меня, стало казаться тяжкой болезнью, выход из которой только один. И чем быстрее наступит этот «выход», тем лучше. С резким стуком я закрыл глаза; из них снова посыпались сухие слёзы.

Живущих внутри меня постепенно начало охватывать волнение. Поползли шепотки, вспотели виски и ладони, размылись формы и очертания, расползлось по углам эхо. Один лишь Нугур сохранял видимость спокойствия: всего за пару мгновений он успел распорядиться о факелах, подготовке к перемещению в подземные лабиринты и гонцах к подножью холма за помощью. Однако бежать сам и уж тем более выводить Вагру из рушащегося здания он не спешил. Но вовсе не потому, что не хотел, а потому что не мог.

– Позвать сюда моих подданных. – Её голос внезапно сделался громким и звучным. В нём слышался вой зимней бури и лязг стали, но больше всего – отчаяние.

– Позвать Предвестников, – отозвалось в темноте эхо Нугура.

Суетливую поступь служителей заглушил скрежет первых трещин. С моих глаз сорвалось несколько деревянных ставень; одна рассыпалась в щепки прямо у подола Вагры. Та даже не шелохнулась. Вытянувшись бледным стеблем из чёрного бутона своей пышной юбки, она выглядела как само отчаяние. Отчаяние, готовое на всё. Только тогда я понял, что она молча с кем-то говорит.

С кем-то не из этого мира.

И с такой же отчётливостью я видел, что этого не понимает Нугур. Черпая из разрушения какое-то тёмное вдохновение, озарённый пляшущим светом уже принесённых факелов, он, широко расставив ноги, стоял на моей потрескавшейся груди и кричал:

– Взгляните, Королева! Ваше величие и власть выходят за границы Храма! – Эта наглая ложь заставила меня содрогнуться; по моему телу, от ступней до макушки, прокатилась волна грозного рокота. Но, похоже, старик уже придумал, как обратить мой гнев в свою пользу: – Стены дрожат потому, что ваши крылья ломают их изнутри. С потолка сыпется песок потому, что день ото дня его точит ваш клюв. По полу бегут трещины потому, что его крошат ваши когти. – Как раз в этот миг новая рана полоснула моё тело, и шаман едва успел отскочить от неё в сторону. – Вот, – выкрикнул он, указывая на разлом, в который едва не рухнул сам, – прямо сейчас ваша сила разрывает эту ничтожную оболочку! Она стремится наружу, чтобы явить миру могущество Великого Падальщика! Это место стало гнездом, что вскормило вас, но пора расправить крылья и начать полёт.

Но в Вагре вдруг что-то переменилось – резко, словно удар молнии. Она наклонила голову: прислушивалась. Но куда именно был обращён её слух, пока оставалось мне неведомо. Одно я знал точно: Нугурово искусство плетения словес было в тот миг над ней бессильно. И поскольку обычно моим гостям не удаётся оставаться невидимками, я решил приглядеться внимательней и узнать, с кем на самом деле говорила Вагра. Я чувствовал, что от этого зависит очень многое.

А гордый старик уже не чувствовал и не видел ничего, кроме своей тёмной цели. Словно паук, угодивший в паутину собственного гипноза, он плёл и плёл свой зловещий узор:

– Но, – вещал он, – чтобы начать полёт Великого Падальщика, который накроет своими крыльями весь мир, мы должны покинуть это гнездо. Должны открыться своей миссии, подставить грудь ветру и позволить ему служить нам: нести весть о Стае в самые дальние уголки Харх. – Справа от оратора надломился и рухнул один из моих зубов. Его мраморный обломок ударил шамана по колену, но тот, игнорируя боль, продолжал: – Королева! – Он простёр к ней руки, словно скромный проситель. – Позвольте увести вас из этого старого, обветшалого гнезда. Поглядите вокруг, – Нугур обвёл взглядом мою грудь, напоминающую теперь поле боя, – всё здесь недостойно вас. Гобб исполнил свой долг, став первым гнездом для Стаи, и теперь с радостью уходит на покой, как все Чудеса этого мира. Не будет больше в нём грумшу! Век живых талисманов уходит в прошлое, а в будущем я вижу только один талисман. И талисман этот – Великий Падальщик, что уподобит себе весь мир.

Я не давал тебе этого имени, – ясно и отчётливо прозвучал в голове голос отца. – Ты ещё помнишь своё настоящее имя?

– Вагра… – тихо ответила Королева с грустной улыбкой. Ощущение присутствия отца заполнило всё её существо. Она перестала видеть, как вокруг неё исходят трещинами стены и дрожит пол под ногами. Всё это стало мелочью, подобной залетевшему в окно мотыльку. – Меня зовут Вагра, – повторила она ещё раз, словно заклинание, способное удержать эту призрачную связь.

Вдруг, словно непрошеный гость, в её слух вторгся Нугур:

– Как пожелаете, Королева. – В его голос вплелись ноты нетерпения. – У вас множество имён, и вы вправе выбирать те, что вам больше нравятся. Вы слышали, что я сказал о паломничестве к горам Уббракк? Об огромной Стае, которую нам предстоит собрать?

– Замолчи, – едва шевеля губами прошептала Вагра. Всеми силами она старалась не отвлекаться на разглагольствования шамана и сосредоточиться на голосе, который уже не надеялась услышать.

Ты помнишь, что означает твоё имя? – спросил голос.

«Иная», – ответила Вагра про себя. Больше она не позволит Нугуру вмешиваться в их разговор.

Верно. Такая ты и есть, – согласился голос отца. – Но это не значит, что твоей инаковостью нужно раскрасить весь мир. Я знаю, как ты любишь чёрный. Но другие цвета тоже имеют право на жизнь. Помни об этом.

Даже через разделяющую их границу реальности Вагра чувствовала, как тщательно отец подбирает слова. Совсем как раньше. Горечь утраты обожгла ей глаза. В груди полыхнуло зарево стыда. Как могла она вознестись так высоко? Зачем ей эти жертвы и подношения? Каким словесным дурманом окуривает её старик шаман? Куда он призывает её пойти и повести за собой других?

Что их там ждёт?

Словно в ответ на эти вопросы, Нугур воздел руки к осыпающемуся потолку и торжественно провозгласил:

– Мы совершим великое паломничество через весь Харх – с юга на север. – Неведомо откуда в его старческих лёгких появилась мощь, способная перекричать каменный рокот оседающего Гобба. Покрытый с ног до головы пылью и известняковым крошевом, старик напоминал ожившее изваяние. – Мы пойдём туда, – кричал он, – потому что там нас ждут. Ибо ваше явление, Королева, было предсказано куда раньше Зелёной звезды. Много лет, с самого основания Чарьа, мои предки хранили это знание как самую ценную семейную тайну. Немногие сейчас помнят об Иноземной гостье, её чудесах и прорицаниях. Но это совершенно не важно, потому что выбрала она нас. Доверила этот секрет и великую миссию моей семье.

У Вагры закружилась голова. Слишком много всего – слов, событий и особенно чудес. Чудеса, вдруг подумала она, невероятно эгоистичны. Никогда не спросят, хочешь ли ты участвовать в их фокусах.

Ты не обязана ни в чём участвовать, – предостерёг отцовский голос. – Предсказания не всегда сбываются, а чудеса бывают и добрые. Однако безумный старик ведёт тебя к самым тёмным и разрушительным.

«Мы говорили с ним об исцелении мира, – неосознанно начала оправдываться Вагра. – В людях много Пустоты, а она гораздо хуже тьмы безумия. А в Предвестниках исчезают все людские пороки. Они становятся невинными. Их поведение инстинктивно и безгрешно. Значит, их разум яснее, чем у самых блестящих философов. Они…»

Они убивают друг друга, Вагра! Они готовы убить кого угодно по твоему приказу! Твои «ясный разум и безгрешность» ведут к смерти! Кровь уже проливается. – В голосе Джура смешались гнев правителя и тревога отца. – Но старику этого мало. Он что-то задумал, и ему нужна армия. Его сковывают древние родовые клятвы, помноженные на личные амбиции. Он зовёт тебя Королевой и выполняет все твои прихоти, чтобы получить преданного цепного пса, управляющего сворой таких же. Ты - ключ ко всем его целям, а уж они-то точно не безгрешны!

На усыпанный крошевом пол рухнул первый из четырёх малахитовых стервятников. Его отколовшийся клюв отскочил прямо в бедро Вагры. Остриё клюва вспороло чёрное кружево юбки и врезалось в кожу. Но вместо боли Королева ощутила лишь небольшое покалывание, которое вскоре сделалось горячим и спустилось вниз по ноге. На пыльно-зелёный камень пола вползла тонкая бордовая змея.

Как раз в этот момент в Зал признания хлынул поток Предвестников. Они шли молча, понурив головы и втянув плечи, словно та самая армия призраков, о которой говорил отец. Одержимые ступали тихо, с какой-то торжественной обречённостью. Множа молчание и смятение своей Королевы, они выглядели её продолжением. Чёрный шлейф, оплетающий трон. Наряд, который подготовил для неё Нугур. Чем он лучше нарядов от дяди Ралафа? И куда она, Вагра, должна в нём отправиться? Что должна сделать там, в этой северной горной глухомани?

Молодец, Воробушек, – похвалил её голос Джура. – Ты задаёшь правильные вопросы. – Второй малахитовый стервятник закончил свой дозор на каменном постаменте и рухнул на пол. Его бирюзовые обломки растворились в толпе наступающих Предвестников. – Но, боюсь, времени на поиски ответов уже не осталось. Беги. Эту цепь смертей ещё можно разорвать. Беги, моя девочка. Спасись сама и спаси Харх.

И голос, который она уже не надеялась услышать, развеялся как дым храмовых курильниц. Вагра осталась одна. Снова.

– Вот почему, – продолжал трубить Нугур, – Иноземная гостья оказала моей семье эту честь. Долгие годы мы ждали явление Стервятника, чтобы сопроводить его в Цитадель в горах Уббракк. Мы молчали и готовились. Много моих предков умерло, так и не дождавшись вас, Королева. Но ни один не перестал верить. – Чтобы выделяться среди Предвестников, старый шаман залез на своё каменное кресло. Седой обломок скалы, вздымающийся над тёмным морем хаоса. – Там, в своём горном бастионе, вы, наконец, обретёте достойный дом. Дом, в котором вас ждут веками; в котором знали о вас задолго до вашего прихода в этот мир. – В улыбке старика Вагра явственно разглядела оскал горных зубцов, а в его отливающем серебром черепе – блеск ледяных наростов. – Оттуда вы будете править всем Харх!

Нугур взмахивал руками, и Вагра чувствовала порывы северного ветра. В глаза и щёки впивались колючие снежинки. Мир превратился в круговерть камней, снега и пыли. Бежать? Хотела бы она, но куда? По одному щелчку пальцев Нугура её могут схватить служители. Со всех сторон живым кольцом её окружают Предвестники, а сама Вагра слишком слаба и растеряна, чтобы вызвать в них ярость и направить её на шамана. Да и Гобб того и гляди окончательно обвалится: перемещаться по нему всё равно, что лезть по отвесной скале без снаряжения.

Ловушка. Одна из тех, в которые в своё время угодили дед и отец. Тайное общество спасителей-неудачников, горько усмехнулась Вагра про себя. Дед хотел спасти семью от какого-то своего видения, отец надеялся спасти репутацию этой семьи, а она, видимо, решила спасти весь мир от того, чем он является. Некстати вспомнилась одна из фразочек старшей горничной Луммы: что-то там о благих намерениях. Смысл в том, что они редко приводят к хорошему результату.

Безумный старик, сыпящий со своего возвышения обещаниями могущества, вовсе не выглядел результатом, к которому хотелось стремиться. Покрытый плотным слоем пыли и белой каменной крошки, с кровоподтёками на висках и скулах, с алчным взглядом и злорадной ухмылкой, он напоминал Вагре мифического Четырёхпалого, рыщущего по северным горам. Может, он вообще одно из его воплощений? Нет, сейчас некогда об этом думать. Нельзя отвлекаться и фантазировать.

Предвестники приближаются, и Вагра впервые не понимает, что у них на уме.

Храм рушится и оседает.

Нугур тронулся умом.

Ловушка захлопывается.

Никакой она не Стервятник, а всего лишь глупая гордая птица, угодившая в медоточивые сети. Ей дали иллюзию власти: поклонение этих несчастных душевнобольных, всевозможные наряды и украшения в её странном вкусе, возможность поиздеваться над дядей. То же самое давали её предшественнице, этой блаженной Тарун, пока она была нужна им. Интересно, каково ей сейчас в тёмном храмовом подземелье, которое с минуты на минуту завалит камнями и обломками? Ещё одна её, Вагры, прихоть, которую здесь выполнили.

Будто соглашаясь с ней, Гобб протяжно вздохнул, оглашая зал новым громовым раскатом, и две витые колонны обрушились на замусоренный пол. Помещение заполнил грохот, крики и густые облака пыли, смешанной с обломками. Сквозь эти облака Вагра видела, что её живое «кольцо» поредело по краям, а сами края окрасились бордовым. Змея, что сползла с её ноги становилась всё больше, а её голод всё ощутимей. Зато Нугур, словно защищённый могущественными чарами, всё также возвышался над собственным хаосом. Вагра уже не слышала его слов. Теперь они долетали до её слуха бессвязными обрывками и несли не больше смысла, чем бормотание Предвестников.

А те медленно, сомнамбулически приближались к своей Королеве. Не разомкнут объятий, не отпустят. Выхода из этой семьи нет. Звенья цепи скованы намертво. Дверь закрыта, а ключ надёжно спрятан.

«Я это не выбирала, – осознала вдруг Вагра. – Нет. – В голове гудело, а в запястьях вместо горячего металла застыли парализующие иглы льда. Привыкшие к властным жестам руки ослабли и безвольно обвисли. – Всю жизнь я сторонилась своей семьи, чтобы в итоге оказаться в этой? Считала стены своего дома тюрьмой, чтобы обрести такую свободу? Страдала от непонимания и одиночества, чтобы получить такую любовь?»

Кольцо любви сжималось всё теснее.

«Я постоянно обижалась на отца за то, что его часто не было рядом, чтобы задохнуться в объятьях этого?»

С ужасом и отвращением Вагра взглянула на Нугура; тот как раз вещал что-то о счастье стать наставником для своей приёмной дочери. Только что очередной каменный обломок едва не размозжил его пыльно-серебристый череп. Жаль.

С обезьяньей ловкостью старик вдруг спрыгнул с белокаменного кресла, и вовремя. Уже в следующий миг очередная базальтовая глыба перевернула и погребла под собой «пьедестал» шамана. Теперь их с Вагрой окончательно разделил живой барьер из Предвестников, и самопровозглашённый «наставник» окончательно исчез из поля зрения своей «ученицы». Сквозь каменный грохот и усыпляющее мычание одержимых его слова стали почти неразличимы. Они всплывали, как пузырьки на воде, лопались и растворялись в глотке шторма.

– Скорее… – требовал один.

– К окну… – призывал другой.

– Лестница… служители подготовили… – уверял третий.

Но пузырьки слов таяли, не успевая коснуться Вагры. Со всей жестокой ясностью она поняла, что не ищет спасения. Спасись сама, спаси Харх, так сказал ей голос отца. Но его родительская, пронизанная верой и любовью логика не работает в этом изменившемся мире. Губы Вагры дрогнули. Она распрямись, стискивая челюсти и кулаки.

Спасись сама, спаси Харх.

Ты забыл добавить «или», отец.

Босые стопы Предвестников уже почти касались подола её юбки. Они шли. Стаю ничуть не смущали ни ранения, ни жертвы, ни собственная кровь, ни чужая. Скоро их нестриженные ногти порвут кружево и исцарапают ей лодыжки. Их зловонное дыхание смешивалось с полынным запахом щёлока, въевшегося в заскорузлые лохмотья. Скоро от неё будет пахнуть так же. Но руки Предвестников больше не опущены, а спины не согнуты. Отзеркаливая позу своей Королевы, её подданные как по команде распрямились и сжали кулаки. Мрачная решимость застыла в сотнях стеклянных глаз. Вагра чуяла: одно движение пальцем, и этот марионеточный взвод с той же холодной решимостью двинется на Нугура и растопчет его, как земляного червя. Не понадобится даже ярость – искра, приводящая безумный механизм в действие. Стоит лишь указать. Достаточно одного её желания.

Впрочем, старый шаман уже наверняка воспользовался той самой лестницей, к которой звал Вагру, и либо благополучно спустился на землю, либо разбился насмерть. Но даже если он вдруг замешкался и продолжает сквозь рёв камнепада звать свою «приёмную дочь», это тоже ничего не изменит.

Его смерть ничего не изменит. А из этой семьи есть только один выход.

Стайкой мотыльков разлетелись последние сомнения. Взмахи их крылышек остудили разгорячённый лоб Вагры. Осыпающаяся с них пыльца окутывала обещанием освобождения, сулила негу вечного сна в саду, где она будет летать вместе с другими дроздами между кустов плетистых бордовых роз. Только сейчас Вагра поняла, как она устала. Поняла, что власть не питает её силы и не укрепляет дух, а, напротив, тяготит и разрушает. Да, она сидела на троне, но привязанная к нему шипастыми стеблями тех самых роз. Каждое слово и каждое движение, исполняя её волю, заставляли шипы впиваться всё глубже. А внизу, у подножия трона, сидел Нугур и собирал в малахитовую чашу её кровь, чтобы отнести в горы Уббракк.

Первые прикосновения Предвестников были почти приятными. Вагра чувствовала, не их руки, волосы, ступни и ногти, а шероховатую, нагретую звёздным светом дверь в сад бордовых роз. Долгожданное облегчение опускалось на её усталые плечи десятками других плеч, а очищающие слёзы смешивались с другими слезами. Впервые за всю жизнь она ощутила, как в животе развязывается тугой узел; как утоляются вечный голод и жажда мести. Подданные медленно, но неотвратимо сжимались вокруг Вагры тесным кольцом. Прижимаясь друг к другу, как замёрзшие птенцы, они отвернулись от этого мира, уменьшались, стискивались, истончались. Они уходили в себя.

Видели ли они розы или дроздов? Вагра не знала. И не хотела знать. Она им не мать, не королева и не покровительница. Они – то, чего не должно было быть. Как и она сама. Навсегда исчезнуть под руинами это проклятого храма – лучшее, что они сейчас могут сделать.

Спаси Харх.

Уже спасаю, отец. От себя и тех, кто стал мной. Мы замкнём этот круг, а на месте ошибки деда будут расти розы.

Вагра подняла голову к небу, подалась ещё ближе к Предвестникам и раскинула руки. Их объятия душили, скрипели рёбрами и суставами, лишали света и воздуха. Но Вагре не нужен был свет. Чувствуя, как становится меньше, тоньше и слабее, она исполнялась болезненной благодати. От оседающих стен воздух гудел, сверху летели смертоносные базальтовые глыбы, а живое кольцо таяло, истекало кровью и постепенно срасталось с царящим в Гоббе хаосом.

Взметнув с ресниц облачко пепельной пыли, Вагра приоткрыла глаза. Последнее, что она успела разглядеть перед уже несущимся к ней ударом, была изменившаяся форма кольца. Теперь Предвестники были не только вокруг неё, но и… сверху. Переплетясь телами, они в несколько рядов обвились вокруг Вагры, закрывая плотным коконом со всех сторон её свёрнутое калачиком тело. Кольцо превратилось в перевёрнутое Гнездо.

«Они что, защищают меня?» Удар и темнота опередили ответ на этот вопрос.

[1] Пять Благих деревьев – согласно преданиям юго-востока Харх, это первые пять видов деревьев, приютивших под своей кроной и вскормивших своими плодами переселенцев Чарьа: акация, хлопковое дерево, кокосовая пальма, дерево-павлин и фиговое дерево. Считается, что даже в молодых побегах этих деревьев продолжает жить благодарность первых переселенцев. Смешанная щепа всех пяти видов символизирует гармоничный союз природы и человека, их взаимоподдержку, заложенную предками-первооткрывателями. Используется в ритуалах, связанных с исцелением, деторождением, урожаем и укрощением стихий.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге