Обложка Хранитель сердца

Хранитель сердца

Дмитрий

0% прочитано
Стандартный
Дмитрий

Хранитель сердца

Глава 1

Осенний ветер разносил над рисовыми полями запах гниющих листьев и чего-то ещё — сладковатого, тревожного. Каэдэ шёл по лесной тропе, сжимая рукоять меча, покрытого защитными печатями. Меч привычно лежал в ладони, тяжёлый, надёжный, со слегка влажной от его рук обмоткой. Он давно перестал смотреть на него. Зачем? Меч всегда был на месте, как собственная рука.

Сколько он идёт по этому следу, он не помнил. Не считал. Дни и ночи сливались в одну длинную тропу, на которой не было ни голода, ни усталости, ни сна. Еда, вода, крыша над головой — всё это осталось где-то позади, в другой жизни, о которой думать было незачем. Осталась одна цель: уничтожить всех ёкаев до последнего. Одного за другим. Без исключений.

И сегодня он напал на след самого главного. Самого опасного. Того, кто стоял за всем, кто пил из этой земли, как из колодца, и от кого тянулись все остальные нити. Каэдэ словно чуял его нутром.

Луна пряталась за тучами, и тени под соснами казались гуще обычного.

Движение.

Он заметил его — ёкая — где-то впереди. Следом запах крови. Присутствие чего-то древнего и голодного.

Охотник ускорил шаг.

В просвете между деревьями показалось старое святилище. Красные ворота-тории покосились, бумажные фонари давно истлели. Крыша с одной стороны провалилась, оголив старые балки, и осколки черепицы лежали повсюду, скрытые опавшей листвой. У каменных ступеней стоял человек — старый монах в выцветшем одеянии. Что-то в его лице показалось знакомым, царапнуло память, как заноза. Но Каэдэ отмахнулся. Неважно. Монахи все одинаковые: лысые, тихие и бесполезные.

— Ты чувствуешь ёкая, верно? — тихо спросил монах и медленно повернулся к спешащему охотнику.

— Он здесь, — коротко огрызнулся Каэдэ, не выпуская меч из рук.

— Да, — кивнул старик. — Он здесь уже много лет. Убивает, не зная сна. Забыл своё имя. Забыл своё лицо.

Монах опустил фонарь. Жёлтый свет упал на лужу у ног охотника.

Каэдэ взглянул вниз — и замер.

В отражении на него смотрело нечто с горящими глазами, искривлённым ртом, полным клыков, и руками, покрытыми чёрной чешуёй. Изогнутые рога пробивались сквозь спутанные волосы. Длинные когти блестели в свете выглянувшей полной луны. Вокруг его головы вились бумажные печати — те самые, которыми охотники запечатывают нечисть.

— Какого… — прохрипел он, не узнавая собственного голоса.

Тишина.

Каэдэ резко обернулся — монаха не было. Никого не было. Только пустое святилище, покосившиеся тории и ветер, гонящий красные листья клёна по каменным ступеням.

Он схватился за голову, чувствуя под пальцами что-то твёрдое, холодное. Рога. Его руки дрожали — нет, не руки, когти скребли по костяным наростам. Он снова посмотрел в лужу.

Отражение смотрело на него. И медленно улыбалось.

«Морок…»

Рука потянулась к порошкам на поясе. Замерла.

Где-то вдали послышались шаги. Приближался кто-то ещё — быстрый, уверенный.

«Ёкай?»

Каэдэ развернулся к звуку. Что-то горячее и голодное поднялось у него в груди.

* * *

Первое, что вернулось, — звук.

Сталь о сталь. Коротко, зло, снова и снова — так бьют не в бою, а в кузнице; только тише, и с шипением, будто кто-то проводит ножом по мокрому камню.

«Стоп. Откуда сталь?»

Каэдэ моргнул — и мир собрался из пятен. Красные листья, чёрные стволы сосен, луна в прорехе туч, белая и наглая, как чужой глаз. Святилище. Покосившиеся тории. Каменные ступени, засыпанные клёном.

И она.

Молодая. Ниже его на полголовы, с высоко убранными в жесткий боевой хвост волосами, стянутыми у темени костяным гребнем, с белыми шнурами на рукавах. Охотничий кафтан, но незнакомый — слишком тёмный, неизвестная школа. На поясе — трутница, два коротких ножа, у левого бедра связка офуда, бумажные ленты, свернутые в тугую трубку. Меч держит двумя руками, низко, правильно. Дышит носом, коротко, ровно, как учили.

И рубит. Снова. Снова.

Его рука отвела клинок сама. Даже не рука — запястье, лениво, от плеча, будто отмахиваясь от назойливого слепня.

«Это неправильно».

Мысль пришла откуда-то из глубины, словно из глубокого сна. Он сражался с охотником. С таким, как он сам.

«Почему? Как так вышло?»

Ответа не было. А было другое — тёплое, сытое, поднимающееся из груди к горлу, как поднимается вода в колодце. Ярость. Азарт. Удовольствие.

Он отбил удар, потом ещё три, и поймал себя на том, что улыбается.

«Она хороша. Правда хороша. Слишком много рубит, но хороша».

Она исчезла из-под клинка — прыжок, толчок ногой о ствол сосны, над его головой, разворот в воздухе, удар сверху в шею. Он присел. Лезвие прошло там, где секунду назад была его голова, и срезало прядь спутанных волос. Серебристые нити полетели вниз медленно, как пепел.

— Быстро, — сказал он вслух, не узнавая собственного голоса. Голос был чужой, низкий, с хрипотцой, будто в горле застряла галька.

Она не ответила. Она уже тянула из-за пояса бумажную ленту — пальцы сорвали печать, чернила вспыхнули синим.

Он не дал. Просто шагнул внутрь, ближе, чем позволял меч, и плашмя, небрежно, ударил её по запястью. Печать выпорхнула из пальцев, крутнулась в воздухе и упала в листья, где и погасла.

«Полынь и соль у неё в трутнице. Морская соль, дорогая. У них хороший поставщик. Но зачем это? Против меня что ли? Она ненормальная? Ну и ладно, на долго не хватит».

Он знал. Знал, что она выдохнется. Знал по дыханию — по тому, как на третьей минуте оно перестало быть ровным, как начала дрожать левая рука, как она стала прыгать чуть раньше, чем нужно, потому что тело уже боялось стоять на месте. Он знал все её приёмы. Он знал их лучше, чем она — потому что когда-то сам придумал половину из них. И это было странно.

«Порошок. Печать. Порошок. Печать. Скучно».

— Ты тратишь их зря, — сообщил он разлетевшимся листкам. — Бумага белая. Дорогая? Где её делают?

Она молчала. Резко рванулась вперёд. И вот тут он её достал.

Она оступилась — всего на волос, на мокрый лист под ступнёй, — но этого хватило. Проверенный сотнями сражений клинок нашёл предплечье повыше наруча. Снизу-вверх. Неглубоко. Достаточно.

Кровь брызнула ей на лицо, капнула на кленовый лист. Тёмная, почти чёрная в лунном свете. И он вдохнул.

Медленно. С наслаждением. Железо и соль, и тонкая, острая струйка страха под ними — как специя, которую не видно, но без которой блюдо — просто мясо.

«Вот. Вот теперь…»

Она не дала ему насладиться моментом — просто почувствовала этот провал, как на тренировках. Развернулась всем телом, не с места, а вокруг своей оси, вложив в удар и вес, и злость, и остаток дыхания. Разворот вышел широкий, красивый, честный — такой, каким учили бить, когда противник отвлёкся и не понимает, откуда прилетит.

Она не успела.

Меч уже был у неё на пути. Не для блока даже — просто на месте, там, где он нужен. Удар. Прямо по нему, у самой гарды, обеими руками, всей силой.

Клинок зазвенел — не так, как должен, надтреснуто, с какой-то жалобной хрипотцой, которую он никогда прежде не слышал.

И Каэдэ увидел его.

По-настоящему увидел. Не из привычки, не на ходу, не краем глаза, — а так, как смотрят в лицо человеку, о котором вдруг вспомнили, что он смертен. Ржавый. Весь, от гарды до кончика, в бурых разводах, будто его нашли в болоте. Щербатый по кромке — мелкие зазубрины, следы когтей. По долу прошла чернота, глубокая, въевшаяся. А печати на гарде выцвели, обвисли серыми тряпочками и уже не держали ничего.

«Сон? Морок? Как?»

Мысль рванулась дальше, за край, туда, где было неудобно:

«Нет. Сколько лет я на него не смотрел?»

Блок не выдержал.

Лезвие треснуло у самой гарды — сухо, коротко, как ломается первый лёд на луже под сапогом, — и разлетелось. Осколки ушли в темноту, звеня, и звон еще долго висел в воздухе где-то между соснами, пока не растворился.

Ее клинок пошел дальше. По касательной, вдоль его руки.

Боли не было.

Вместо неё пришёл холод. Странный, ровный, почти приятный — как окунуть руку в ледяной ручей посреди жаркого полудня. Он прошел от запястья до локтя и рассыпался мурашками по плечу, и от этого почему-то стало легче дышать.

Чешую он почувствовал, а не увидел.

Металл прочертил по ней белую дугу — и высек искры, снопом, коротким и ярким, как из точильного камня, когда по нему ведут клинок. Не вошел. Скользнул. Ушел вниз, в пустоту, и охотницу повело, потянуло вслед за ударом, который не нашел преграды.

Он отскочил назад — на носках, мягко — и наотмашь бросил в нее гарду.

Она уклонилась, перекатилась вниз. Гарда улетела в кусты, хрустнув ветками, и там затихла.

Время словно замедлилось. Он даже успел посмотреть.

Посреди боя, с противником перед ним, охотник стоял и смотрел на собственные кисти, как мастер смотрит на чужую работу. Когти. Длинные, изогнутые, наросшие слоями, с темной заточкой на концах, будто их точили и правили годами. Кожа от кисти до локтя покрылась тёмной чешуей: мелкой, плотной, пригнанной одна к одной, как на брюхе змеи, только прочнее — блестящей, жесткой, как металл. По внешней стороне предплечья, где кожа натянута на кость, сидели бляшки: серые, костяные, острые, вросшие в чешую так плотно, что не понять, где кончается одно и начинается другое.

Он сжал кулак. Когти упёрлись в запястье. Мышцы напряглись, потянули чешую — и она повторила контур, приняла его, нигде не разошлась, ни на волос не раздалась в стыках.

«Ни царапины. Оно настоящее? Это я?».

Всё, что пришло на ум — спокойное, оценивающее, как вывод после осмотра.

«Не сдаётся. Надо остановить пока… Нет... Сначала попробовать. Как это двигается?»

Разум отступил. Не испугался — отступил, как отступает старик, увидев, что молодой справляется лучше: молча, без обиды, уступая место у верстака. Освободил то, что было под ним.

Он бросился вперёд.

Когти против катаны. Металл против чешуи.

Он не столько дрался, сколько пробовал тело на вкус. Рубил по стволу — смотрел, как глубоко входит. Цеплялся за балку святилища — проверял, выдержат ли. Один раз пробежал по накренившейся перекладине тории, оттолкнулся и спрыгнул, земля вздрогнула.

Она вертелась внизу. Следила. Пыталась ударить. Один раз почти достала — почти, — и он почувствовал, как её лезвие прошло в паре пальцев от шеи, и что-то в нём удовлетворённо заурчало.

«Хорошая девочка. Ещё немного — и я начну уважать».

Она слабела. Это было слышно. Дыхание с присвистом, шаг тяжелее, удары не такие чистые — в них появилась злость, а злость всегда медленнее спокойствия.

* * *

«Он здесь уже много лет, — сказал голос в его голове. Голос был старый и тихий, и он не помнил, когда его слышал. — Убивает, не зная сна. Забыл своё имя. Забыл своё лицо».

Каэдэ оглянулся.

Святилище было то же. Те же тории, покосившиеся и подгнившие у основания. Та же лужа в трещине камня, с плывущим по ней листом. Те же ступени.

Только разрушений добавилось.

Земля у входа была взрыта — глубоко, непонятно чем. Фонарь лежал на боку, клочья мха вокруг. А по одной из ступеней шли борозды: длинные, ровные, с осыпавшимися по краям крошками, будто кто-то провёл по камню плугом. Он посмотрел на свою руку и понял, чем.

Он помнил это место. Но не помнил откуда. Засмотрелся на секунду дольше, чем следовало.

Лезвие скользнуло по груди.

Не резало — обожгло. Мокрый, ледяной огонь прошёл от ключицы до ребра, и чешуя там разошлась с шипением, разошлась, как рвётся мокрая ткань, и он услышал, как она шипит, стягиваясь обратно.

Она не думала, что так будет.

Она ждала, что клинок войдёт. Опыт говорил ей: монстр — это монстр, а зачарованная сталь — это зачарованная сталь, и если бьёшь всей силой, всё решается в одно движение. Она вложила в удар весь разворот, всё бедро, весь вес — и меч словно завяз. Не пробил, не рассёк, а ушёл в него, как в мокрое дерево уходит топор, — тяжело, вязко, с отдачей в запястья.

Она не успевала отскочить.

Он взревел. Не от боли — от неожиданности.

И ударил.

Широко, с разворота, когтями, всем телом — так, что воздух вокруг ухнул и ушёл в стороны. Она успела поставить меч. Меч не помог. Её отбросило через двор, она снесла плечом обломок фонаря и сложилась у подножия ступеней. Катана отлетела, звякнула о камень и легла, тихо подрагивая.

Она не поднималась.

Ветер прошёл по поляне, поднял листья, потащил их по камням.

— Давай, — раздалось за спиной. Снова этот голос. Тихий, ровный, без нажима. — Закончи это.

Монах стоял у ступеней. Тот же старик в выцветшем одеянии, с фонарём в опущенной руке, и жёлтый свет дрожал на мокрых листьях у его ног.

— Кто ты?! — взревел Каэдэ. Голос сорвался на рык, низкий, из груди, чужой. — Что тебе надо?

— А я тебя предупреждал. — Монах покачал головой, и в этом было столько усталого, обыденного сожаления, что стало хуже, чем от крика. — Не остановишься — плохо кончишь.

— Ты! — Он шагнул, и когти оставили в камне четыре борозды. — Да! Я тебя помню! Ты та тварь, что притворяется! Был с ними заодно! Я же уничтожил тебя…

— Нет. — Старик посмотрел на него спокойно, без жалости, и от этого спокойствия стало по-настоящему холодно. — Ты уничтожил себя. Продолжай. Как далеко ты зайдёшь…

Фонарь мигнул.

Монаха не стало.

Ни следа, ни тени, ни звука шагов по листьям. Только ветер, гонящий красную листву по камням.

Каэдэ замер.

«Ты уничтожил себя».

Образы пришли без предупреждения.

Не как воспоминания — они не поднимаются изнутри мягко, их не зовут. Эти ударили снаружи, в лицо, все сразу: Каэдэ закачался и упал на колени, и камень ступеней ударил в них так, что лязгнули зубы. Когти сами вцепились в рогатую голову, сжали её с боков, будто можно было удержать то, что рвётся внутрь.

«Сколько?»

Он попытался сосчитать и не смог. Числа рассыпались, как сухие листья, и вместо них вставали лица. Не лица — морды, хари, глаза, которые гасли. Одни — с укором. Другие — с удивлением. Третьи — просто, без ничего, как гаснет лампа. Деревни, где его благодарили, кланялись в пояс, выносили еду в дорогу. Потом деревни, где за ним закрывали ставни, и он слышал, как опускают засов, и делал вид, что не слышит. Он вспомнил, как перестал спрашивать. Как перестал проверять — сначала через раз, потом редко, потом никак. Как в какой-то год — он не помнил, в какой, и это было хуже всего, — стало проще рубить всех, потому что «все они монстры» было удобнее, чем «этот, может быть, нет».

«Но они же ёкаи. Все они. Разве нет?»

Движение.

Она поднялась.

Кровь у рта, стёртая рукавом, размазана по щеке. Катану подобрала, взяла двумя руками — грубо, высоко, неправильно, — и клинок дрожал.

Она не собиралась сдаваться. А ему нужны были ответы.

— Ты слишком много двигаешься, — сказал он для начала.

Оценив критически. И явно не с этого надо было начинать разговор пастью с зубами, которая издавала звуки, сами по себе бывшие угрозой.

— Заткнись тварь!

— Нет. Я не… — Он смотрел не на неё, а куда-то сквозь. — Надо погово…

Она атаковала.

Он — нет. Он пытался сосредоточиться. И для этого не просто уклонялся, а говорил.

— Локоть ниже. Ты открываешь бок. — Он отвёл удар в сторону, почти ласково, и клинок прошёл мимо, вздохнув. — Так. Уже лучше. Не прыгай так часто — ты теряешь землю. Земля — это всё, что у тебя есть против того, кто быстрее.

— Заткнись!

— Стой ровно. Дыши. Ты сейчас дышишь злостью, а не воздухом.

Он говорил ровно, чтобы не рычать. Стало только хуже. Каждое слово било по ней сильнее, чем когти: она разъярилась, удары стали быстрее и хуже, она бросила связку печатей, не глядя, и белая бумага разлетелась по ветру, трепеща, как стая мелких птиц.

А он начал радоваться. Внутри просыпалось что-то тёплое — что-то словно из прошлой жизни.

Когда её клинок всё-таки срезал клок его рукава, он почувствовал такое удовольствие, что на секунду зажмурился. Когда лезвие чиркнуло по костяному наросту над бровью и выбило искру — он рассмеялся. Низко, коротко, но рассмеялся.

Что-то в этом было. Да. Из беззаботной жизни. Из тренировок на мокром дворе, где касание считалось очком, а много очков — победой, и где кто-то когда-то хлопал его по плечу и говорил: «Неплохо, мальчик. Совсем неплохо».

— Да что ты такое?! — не выдержала она.

— Не что. — Он склонил голову набок. — Я Каэдэ. А ты?

— Заткнись. — Прошипела она.

Он решил пошутить. Слегка разрядить обстановку.

Поклонился — правильно, как учили: спина прямая, рука к кулаку, взгляд в землю на мгновение. Только вместо спины было что-то бугристое, а на руке — когти, и рога в поклоне рассекли воздух с тихим свистом.

— Очень приятно, Заткнись-доно.

Он даже улыбнулся под этим поклоном — искренне, вполне дружелюбно, насколько это вообще возможно с такой пастью.

Не получилось.

Её лицо перекосилось.

Сначала побледнело — разом, до восковой желтизны, — а потом кровь бросилась обратно, и оно стало красным, густо, до корней волос, до ушей, до шеи над воротом. Брови сошлись так, что между ними легла глубокая складка. Губы дёрнулись, показали зубы, но звука не вышло — только короткий, злой вдох через нос. Она забыла про стойку. Она забыла про дыхание, про дистанцию, про всё, чему её учили с детства, — это было видно по тому, как она взялась за меч: не перехватила рукоять, а просто сжала, как держат палку, которой собираются бить по кустам.

Она вложила в удар всё, что у неё оставалось, — и весь свой гнев, и всю свою усталость, и весь страх.

Он ушёл.

Не прыжком, не отскоком — он просто убрал себя с линии. Сдвинул вес на заднюю ногу, повернул корпус вполоборота, чуть отклонил голову от греха подальше, и всё это одновременно, без спешки, словно издеваясь. Ветер от её удара прошёл ему по груди и поднял на загривке чешую.

А она уже не могла остановиться.

Её собственный разворот понёс её дальше, вперёд и влево, она попыталась затормозить, ставя ногу, но камень был мокрый, и её протащило, и она всем телом влетела в сосну.

Катана вошла первой.

Ровно в ствол. По самое кольцо, так что даже не звенела — только глухо, сыто чавкнуло дерево, и по коре побежала светлая полоса смолы.

Она рванула — раз, другой. Уперлась ногой в кору, потянула двумя руками, всем весом, с мокрым скрипом подошвы. Дерево не отдало.

— Помощь нужна?

— Заткнись!

— Извини. — Он вздохнул с искренним огорчением и добавил, словно обращаясь поправляя себя: — Помощь нужна, Заткнись-доно?

Она вытащила нож и швырнула.

Не метнула — швырнула. За рукоять, снизу, как кидают камень в собаку. Он отпрыгнул вбок, и нож ушёл в стену святилища, где и ударился плашмя с грохотом, упав на камень вместе с клочком старой штукатурки.

Второй нож — следом. Этот полетел ровнее, и Каэдэ пришлось отпрыгнуть, когти его заискрили по камню, когда он приземлился.

Потом полетел мешочек с солью. Бумажный, лёгкий, он развернулся в воздухе и лопнул у Каэдэ над головой белым облачком, и соль попала ему в глаз, и он зашипел и потёр его тыльной стороной ладони — а она уже швыряла следующее.

Собственный гребень, который она выдрала из волос вместе с лентой, и волосы упали ей на лицо, и она их не убрала.

Он прыгнул вверх, от греха подальше, на балку крыши. Одним движением: когти впились в старое дерево, как у ненормальной растрёпанной птицы. Он сел на корточки, обхватил колени руками и сверху вниз смотрел на неё с живым, почти детским интересом.

Она нашла под ногами отбитый кусок черепицы и запустила им.

Он поймал. Не глядя, двумя пальцами, как ловят брошенную монету.

Повертел в когтях, зачем-то понюхал, повернул сколом на свет луны, одобрительно цокнул и аккуратно положил рядом с собой на балку.

— Спасибо, — сказал он невозмутимо. — Буду хранить у самого сердца… Которое не зачерствеет…

Она стояла внизу: красная, растрёпанная, с вымазанным кровью лицом и рукавом, без меча, без ножей, без гребня. Дышала так, что плечи ходили ходуном.

А он сиял. Если, конечно, может сиять существо с клыками в палец длиной. Он даже чуть покачивался на корточках, как довольный старик на крыльце, и печати вокруг рогов кружили быстрее, бодро шелестя.

— Черепица и гребень — это похвально, — сказал он тоном учителя, который наконец-то дождался от ученика хоть чего-то. — Находчиво. Честно, не ожидал. Но запасное оружие лучше. Второй клинок, танто, ещё нож за голенищем, что угодно. Меч застревает. Меч ломается. Меч вырывают из рук. А охотник без оружия — это просто ужин, который сам пришёл к столу. Запомни: всегда должно быть что-то ещё. Всегда. Потому что…

Он осёкся.

Не замолчал — именно осёкся, будто наступил в темноте на гвоздь. Улыбка сползла с лица. Плечи опустились. Печати, только что весело кружившие вокруг рогов, замедлились и повисли почти неподвижно.

Она это заметила. Перестала дышать ртом. Чуть подалась вперёд, насторожённо. Ожидала встретить его атаку. Но вместо прыжка он продолжил.

— Так бывает, когда ничего вокруг не видишь и идёшь напролом, — сказал он совсем другим голосом. Тихим. Глухим.

Он замолчал. Посмотрел на свои руки. Когти. Чешуя. Чёрные, блестящие, чужие.

«Ты уничтожил себя. Продолжай. Как далеко ты зайдёшь…»

— Кто ты? — Её голос снизу был хриплым, но в нём впервые проскользнули нотки интереса. Недоверчивого, настороженного, но всё-таки интереса. — Что тебе надо?

— Каэдэ. Охотник. — Прозвучало неуверенно. Словно он и сам в это не верил. Он пожал плечами, и это вышло почти по-человечески. — Я не знаю.

— Охотник? — Она вскинула подбородок. — Ты Чёрный Они.

И заговорила ровно, сухо, как на экзамене, загибая пальцы:

— Чешуя чёрная, сплошная, с роговыми наростами на суставах и надбровьях. Рога парные, загнутые назад. Когти на руках и ногах — длиной в ладонь, не втягиваются. Клыки в два ряда. Глаза светятся без источника света. Сталь не берёт с первого удара. Вокруг головы — печати. Значит, тебя уже пытались запечатать. И не смогли. — Она помолчала и добавила твёрже: — Высший ранг. Злоба, ненависть, жажда крови. Убиваешь всех без разбору. Бездумная тварь.

На последних словах она запнулась. Совсем чуть-чуть. Взгляд скользнул по черепице, бережно уложенной на балку, и брови едва заметно сдвинулись, будто что-то в описании не сходилось с картинкой.

Он открыл рот, чтобы возразить.

И закрыл.

Потому что смотрел на себя. На чешую. На когти. На печати, висящие вокруг рогов. На всё, что она перечисляла, пункт за пунктом. Язык прошёл по клыкам. Возразить было нечего.

Она смотрела на него. Он смотрел на неё.

— Я охотник! Как ты! Всю жизнь, — выдохнул он наконец, почти с отчаянием. — Просто я… Меня кто-то проклял.

Он помолчал. Потому что подозревал: этот кто-то был он сам.

— Уходи, — сказал он тише. — Уходи, пока можешь.

— Нет. — Она перевела дух, выпрямилась и снова вцепилась в рукоять застрявшей катаны. — Я должна. Должна закончить.

— Должна… — повторил он. И усмехнулся горько. — Это… знакомо. — Он наклонился вперёд, и луна легла на его рога. — Посмотри на себя. Тебе не победить. Ты умрёшь. А я…, а я не хочу продолжать.

— Так не продолжай. — Она запнулась. — Сделай миру одолжение…

Она не закончила. Слова прозвучали глупо. Или, наоборот, слишком точно. Слишком жестоко. По крайней мере для него.

Меч так и не поддался. Они смотрели друг на друга и не смели сдвинуться с места.

Ветер прошёл по двору, поднял листья, бросил их на ступени.

— Подожди, — продолжила она, и пальцы на рукояти застрявшей катаны разжались сами собой. — Насколько я знаю, Они не пользуются клинком. И уж тем более не владеют Сэйсиро или Каэдэ-рю... Каэдэ.

Она произнесла название стиля из учебника ещё раз, медленнее, будто переворачивала в руках старую монету и вдруг разглядела на ней знакомый герб. Имя встало на своё место, легко и страшно, как последний камень в стене.

Она взглянула на него недоверчиво, исподлобья, сузив глаза.

А он оживился. Затоптался по балке туда-сюда, не вставая с корточек, переставляя когтистые ступни, как воробей на ветке. И вдруг его лицо, если это ещё можно было назвать лицом, вспыхнуло.

— Да! Учитель Сэйсиро! — Он подался вперёд так резко, что балка скрипнула. — Ты его знаешь? Где он? Он поможет. Будет ругаться, как обычно, назовёт меня бараньей башкой, отлупит палкой по ушам, но поможет. Он всегда…

— Наставник Сэйсиро умер.

Она сказала это просто. Без жалости и без злорадства, так сообщают давно свершившийся и всем известный исторический факт.

— Давно. Я ещё не родилась даже. А сам Каэдэ исчез задолго до этого. И никто не знает как.

Она увидела. Это ударило его. Сильнее, чем её катана в грудь.

Он удивился. Не просто удивился — его лицо перестало быть лицом зверя и на миг стало лицом растерянного человека. Он замахал руками, будто отгонял ос. Потерял равновесие. Полетел с балки вниз.

Почти.

Одна нога вцепилась в дерево, когти прочертили по нему глубокие параллельные борозды, вниз посыпалась труха. На мгновение он повис головой вниз, дёрнулся, сделал в воздухе полный оборот — совершенно непреднамеренно и совершенно нелепо — и запрыгнул обратно.

И начал ходить по балке взад-вперёд. Быстро. Как маятник. Бубня себе под нос.

— Нет. Нет. Этого не может быть. Что я наделал… Какой год? — спросил он вдруг, резко остановившись.

— Двенадцатый Кампо.

Она растерянно моргнула. Странный вопрос для Они. Ёкаи не ведут календарей.

— Кампо, — повторил он. — Кампо. Что за Кампо? — Он помотал головой, отчего серебристые в свете луны волосы взъерошились ещё сильнее. — Я… помню… Второй Тэнъэй.

Тишина. Только ветер.

Она прикидывала в уме, шевеля губами, словно повторяла вызубренный урок: смена эр, годы великих бедствий.

— Это было семьдесят четыре года назад, — сказала она тихо.

Он замер. Даже нога, занесённая для шага, застыла в воздухе.

— Семьдесят четыре… Нет, не может быть, я же… сегодня утром. Или вчера. Или когда… — Он вдохнул. Выдохнул облачко пара. — Я говорил с учителем. Он говорил: остановись, мальчик. Я не послушал. Ушёл… Нет…

Она приоткрыла рот. Закрыла. Снова приоткрыла. Она всё ещё перебирала в голове историю и даты, проверяла и перепроверяла себя, как проверяют узел на верёвке перед тем, как повиснуть над пропастью.

— Что? — Она выпрямилась, как на уроке. — Наставник Каэдэ?

Он медленно опустил ногу на балку и повернул голову.

Посмотрел на неё. Долго. С непроницаемым выражением лица.

— Наставник Каэдэ, — повторил он. — Наставник…

Медленно. Словно пробовал на вкус. Никто никогда его так не называл. Он не заслужил. Не закончил. Не успел. Потому что был опьянён успехом, силой, и забыл обо всём остальном.

Он хотел спросить. О школе, об учениках, о горьком чае в старом чайнике с отбитым носиком. Слова подступали, знакомые, как рукоять, стёртая ладонью до гладкости, но язык спотыкался о них, а клыки мешали.

И всё теряло смысл. Это была уже другая жизнь, если она говорит правду. Никого из тех, кого он знал, скорее всего, уже нет на этом свете.

— Это… — Он улыбнулся неуверенно, как улыбаются в ответ на шутку, которую не поняли. — Это шутка? Всё это?

Она не ответила.

Она двигалась. Аккуратно, по дуге, не сводя с него глаз, мелкими шагами, как ходят вокруг спящей собаки. Присела. Пальцы нащупали в листьях обломок лезвия, тот самый, что разлетелся от её удара. Длиной в локоть, с рваным краем.

Она должна была проверить. Должна была убедиться.

Она подняла обломок, одним глазом следя за балкой, а другим косясь на клинок. Повернула его к лунному свету. Под слоем ржавчины проступила гравировка, тонкая, глубокая, работа хорошего оружейника.

Она стёрла ржавчину большим пальцем. Прочитала.

Он видел, как сменялись чувства на её лице. Сначала — восторг открытия, словно она разгадала величайшую загадку, над которой бились поколения. Глаза распахнулись, губы дрогнули. А затем — понимание. Тяжёлое, холодное. Ей не победить. Того, кто владел этим клинком, просто нельзя победить. И на лицо легло то, чего не должно быть на лице воина. Страх.

Она побелела.

— Не может быть… — Голос сел. — Ты убил его. Вот что стало с Каэдэ.

«Ты уничтожил себя…»

— Нет. Всё не так…

Она смотрела то на обломок, то на него.

— Легендарный меч Каэдэ. Тут написано…

— «Пусть рука, держащая меня, не дрогнет, а сердце не зачерствеет», — сказал он за неё сверху. Тихо. — Учитель Сэйсиро подарил мне его. Когда я его превзошёл. Он сказал, что вторая половина надписи важнее первой. А я тогда смеялся.

Она смотрела на него. Потом на обломок. И снова на него. Пальцы, сжимавшие ржавое железо, мелко дрожали.

— О! — Её голос сорвался. Словно на неё свалился ещё один груз. Последний, самый тяжёлый. — Я… я уничтожила реликвию? Легендарный «Хранитель сердца»? Его…

Она осеклась. Пальцы, сжимавшие ржавый обломок, побелели, и она вскинула его, как нож, остриём к нему.

— Нет! Ты врёшь! Ты играешь с моим разумом! Прекрати!

Обвинение было настолько абсурдным, что он оскалился. Клыки в два ряда, до дёсен, и в горле коротко, сухо щёлкнуло.

И именно в этот момент его осенило.

«А что, если это с моим разумом играют?»

Монах, который появляется и исчезает. Лужу, в которой он увидел себя. Когти, рога, чешуя — всё это могло быть мороком, наведённым, чтобы свести его с ума. И девочка. Появившаяся из ниоткуда. Говорит слишком складно. Слишком больно бьёт туда, где ещё теплится то, что от него осталось. Сэйсиро. Школа. «Продолжай».

Ярость разгоралась с новой силой, жаркой и сладкой. Руки сжимались и разжимались сами собой, когти царапали дерево с тихим скрежетом.

Что-то горячее и приятное снова поднялось в груди, подкатило к горлу. Он хотел броситься. Сорваться с балки, упасть на неё сверху, разорвать на части, на мелкие, тёплые, мокрые части, и чтобы она больше никогда не говорила этим голосом про учителя.

Это было бы так просто.

Слишком просто.

«Продолжай. Как далеко ты зайдёшь…»

Он замер. Не расслабился — замер, как замирает хищник в траве. Когти вжались в дерево. Мышцы на спине сошлись в узел. Глаза перестали моргать.

Она это увидела. Сглотнула. Отступила на полшага, и обломок в её руке дёрнулся вверх, короче и злее.

— Играю? — Он заговорил. Голос приобрёл шипящие нотки, звучал ровно, очень ровно, и от этой ровности стало страшнее, чем от рыка. — А ты хоть понимаешь, что я думаю то же самое? Что это всё подстроено тобой?

— Что? Нет!

— Да.

— Нет!

— Да!

— Нет!

— Да!

Эхо прокатилось между соснами и вернулось обратно: «…да… нет…» — и снова: «…да… нет…», тише и тише, пока не утонуло в шелесте листьев.

Она тяжело дышала. Он сидел на балке. Где-то в кустах ухнула сова, коротко и, кажется, насмешливо.

Ветер тронул верхушки сосен. С балки медленно, кружась, спланировала щепка.

— Это глупо, — сказала она наконец.

Он моргнул. Отдал ей должное, потому что не отступала.

Каэдэ же просто дал ей шанс. Один. Из чистого любопытства.

Она сунула обломок за пояс и полезла в сумку на бедре — ту самую, что чудом уцелела после всех её попыток кидаться в него всем подручным. Он был готов. Вжался ниже, когти в балку, подбородок в колени, глаза — только на её руки. Сейчас полетит. Фляга, камень, ещё одна черепица, всё равно.

Но нет. На этот раз она ничего не кинула.

Достала мешочек с солью, крохотную тыквенную флягу, моток пятицветной нити, пучок серого порошка в вощёной бумаге и офуду. Опустилась на колено и начала чертить круг.

Он узнал это сразу. Обряд Ясного Зеркала. От иллюзий, наваждений, лисьих мороков и прочей дряни, что лезет в голову. Любимый обряд всех перепуганных деревенских старух и последняя надежда охотника, которому померещилось лишнее.

Он смотрел. Минуту. Другую. Терпел. Даже вытянул в нетерпении шею.

Не вытерпел.

— Неправильно!

В этом одном слове слышалось всё. И недовольное рычание. И угроза. И предупреждение. Ещё одно движение, и я прыгну. Дерево под когтями скрипнуло — тихо, но так, что внизу стало ясно: скрипят не просто доски.

Она проигнорировала. Демонстративно не подняла головы. Только плечо дёрнулось.

— Нет! Сначала соль, против солнца, — указал он сверху когтем, как учитель нерадивому ученику. — Потом два хлопка. Потом вода. А уже потом нить. Ты сыплешь по солнцу. Так ты не отгоняешь, а приглашаешь.

Она не остановилась. Наоборот, расправила плечи, выпрямила спину и сыпала дальше — с той уверенностью, с какой работают мастера, знающие себе цену. В школе ей не было равных в нанесении кругов. Её круги показывали новичкам на третий год обучения, и старуха-учитель, у которой один глаз не открывался с тридцати лет, однажды сказала при всех: «Вот так надо. Все прочие — так, мазня».

И она демонстрировала это. С абсолютной уверенностью. Не торопясь. Красиво.

— Да? — Она сыпала дальше. По солнцу. — На дворе давно не второй Тэнъэй. Так уже никто не делает. Против солнца сыпали при старой школе. После Великого пожара в Киото учение поправили.

Он открыл клыкастый рот.

Закрыл.

Открыл снова. В горле что-то тихонько скрипнуло — как несмазанная дверь, которую толкнули дважды и оба раза зря.

Возразить было нечего. Он не знал ни про какой Великий пожар в Киото. Он не знал, что за учение поправили. Он просто смотрел, как она завязывает нить узлом, которого он никогда в жизни не видел, и чувствовал себя так, будто проснулся в чужом доме, где переставили всю мебель, а горшки с чаем, оказалось, теперь стоят в той стороне, где ты всю жизнь справлял нужду.

Она хлопнула дважды. Окропила круг водой. Подожгла офуду. Бумага вспыхнула белым, без дыма, чисто. Воздух дрогнул, как над жаровней.

И… ничего не изменилось. Абсолютно.

Он всё так же сидел на балке. С рогами. С когтями. С чешуёй, по которой скользили отблески угасающего огня. Даже настроение и выражение морды, кажется, не изменилось.

Она сжала губы. Собрала пепел. Начертила круг заново — уже с каким-то ожесточением, с нажимом, — и провела обряд ещё раз. Медленнее, проговаривая слова сутры вслух, чётко, по слогам, словно читала упрямому ребёнку.

Офуда догорела.

Ничего.

— И? Как тебя… — начал он.

— Заткнись...

— Да, я помню. — кивнул невозмутимо он.

Она подняла на него глаза. Долго смотрела, не мигая. В этом взгляде было всё: усталость, злость, кровь на щеке — уже подсохшая, тёмная, неровной полосой — и что-то ещё, очень похожее на отчаяние. А под отчаянием, где-то у самого дна, — обида. Обычная детская обида взрослого, у которого не получилось идеально сделать то, что он всегда делал идеально.

— Говорю же. — Он смягчился. Даже голос стал ниже, почти человеческий. — Надо сначала соль, потом хлопок. И полынь. Вон у тебя там полынь? С горы Курама, сушёная в тени, в новолуние…

— Это не полынь. — Она подняла вощёную бумажку и показала ему серый порошок. — Это пепел ладанного дерева с Коясана. Курамскую полынь заменили лет десять назад. Она перестала работать. Ёкаи к ней привыкли.

— О…

Он замолчал.

«Привыкли. Ёкаи привыкли… Это как вообще?»

Он привычно потянулся к поясу, туда, где всегда висела его собственная сумка. Соль. Нить. Полынь. Запасные печати в промасленной коже, точильный камень, огниво, моток бечёвки, сушёная хурма на случай, если снова не будет жратвы три дня…

Пальцы нашли лохмотья.

Ткань расползлась под когтями, тихо, как гнилое дерево. Серая, ветхая, вылинявшая до той степени, когда цвет уже не угадать. Семьдесят четыре года, если верить ей. Пояса не было. Сумки не было. Хурмы, разумеется, тоже.

Были только печати.

Его собственные. Те, что кружили вокруг головы, вились между рогами медленным хороводом, как осенние листья вокруг соседнего клёна. Он поднял руку и поймал одну двумя когтями — осторожно, словно бабочку.

Посмотрел.

Бумага пожелтела и истончилась, края обтрепались в бахрому. Тушь выцвела до рыжего, но почерк он узнал. Его рука. Его кисть. Его иероглиф «запечатать», с той самой дурацкой завитушкой на последней черте, за которую Сэйсиро когда-то лупил его палкой по пальцам. Каждый раз. Каждый. Словно ждал, что он исправится к следующему утру, а он не исправлялся из принципа, потому что красивше же.

«Я что сам себя запечатал? Или кто-то пытался помочь? Или…»

Он не знал. И впервые за эту ночь мысль о том, что он чего-то не знает, не вызвала в нём злости. Только тихую, тянущую пустоту где-то под рёбрами.

Он вернул печать на место. Она послушно встала в хоровод и поплыла дальше вокруг рогов, будто ничего и не случилось.

Каэдэ долго молчал. Сова в кустах тоже молчала. Ветер шевельнул его спутанные волосы, и они медленно опустились обратно.

— Ну, это полная жопа вообще.

Она моргнула. Медленно. Дважды. Изречение, достойное Наставника. Того самого Наставника, чей меч лежал у неё за поясом.

— Что, простите?

Он посмотрел на неё сверху. На сломанный легендарный меч у неё за поясом. На её катану — тоже, видимо, не рядовую, работы хорошего оружейника, созданную с умом и любовью, — теперь засевшую в сосне по самое кольцо. На два догоревших круга от наваждений, которые ничего не развеяли, потому что развеивать было нечего. На обломок черепицы, бережно лежащий рядом с ним на балке. На свои руки.

— Всё, — сказал наставник Каэдэ обречённо.

И тогда он услышал смех.

Не злорадный. Не издевательский. Хуже. Довольный. Тёплый, неторопливый, со старческим присвистом. Так смеётся садовник, когда видит, что дерево, которое он когда-то посадил кривым, наконец пошло в рост ровно. Так смеются, когда всё случилось именно так, как должно было случиться.

Каэдэ медленно повернул голову.

Монах сидел на нижней ступени святилища. Фонарь стоял рядом, на камне, и жёлтый свет лежал у его ног аккуратным кругом, не дрожал, не мигал, хотя ветер гнал листья мимо. Старик опирался локтями о колени и смеялся, прикрыв глаза, покачивая бритой головой.

Листья на ступенях дрогнули от этого смеха. Все разом, как вода, в которую бросили камень.

Сова в кустах сорвалась с ветки и, хлопая крыльями, ушла в темноту, не оглядываясь.

Она видела, что он отвлёкся. И не просто так. Тоже обернулась. Туда, куда смотрел он.

Резко, всем корпусом, как учили. Выдернула из-за пояса обломок легендарного клинка и выставила перед собой остриём вперёд. Её взгляд метался по ступеням, по торию, по темноте под соснами. Скользнул по монаху. Прошёл сквозь него. Вернулся. Снова прошёл сквозь.

Не видела. Но чувствовала. Это было видно по тому, как у неё поднялись волоски на шее, как пальцы на обломке побелели, как она вдохнула и забыла выдохнуть.

— Кто здесь? — Голос сорвался, но она выправила его. — Покажись!

Монах приоткрыл один глаз. Посмотрел на неё с интересом. Потом на Каэдэ. Улыбнулся шире.

«Ну что, — говорила эта улыбка. — Продолжай…»

— Заткнись... — прошипел Каэдэ в пустоту.

Шипение вышло настоящее, змеиное, из самой глотки. Печати вокруг рогов вздрогнули и закружились быстрее.

Монах не обиделся. Он просто исчез. Вместе с фонарём, вместе с кругом жёлтого света. Был — и нет. Только на ступени, где он сидел, остался большой красный кленовый лист, единственный сухой на всём мокром камне.

Но Каэдэ знал. Знал тем самым чутьём, которое зачем-то привело его сюда.

«Это не конец. Это даже не середина».

Она медленно опустила обломок. Повернулась к нему. В глазах — злость, отчаяние и упрямство, которое уже начинало казаться ему подозрительно знакомым.

— Я не Заткнись, — сказала она. — Я Аканэ.

И из темноты, ниоткуда и отовсюду сразу, снова донёсся смех. Короткий, весёлый, почти умилённый. Будто кто-то услышал ответ на загадку, которую загадал сам. Смех прокатился между соснами, тронул верхушки и растаял, как дым над остывшей жаровней.

Аканэ вздрогнула и вскинула обломок — так, что чуть не заехала себе по уху.

А Каэдэ встрепенулся. Выпрямился на балке, насколько позволяла осанка и рога, и поклонился. Правильно. Спина прямая, рука к кулаку, взгляд в землю на мгновение.

— О! Очень приятно, Аканэ...ЭЭЭ…

Балка наконец не выдержала.

Она и так держалась на честном слове и двух ржавых гвоздях. А тут на ней полночи прыгал, сидел, ходил взад-вперёд, кувыркался и кланялся рогатый ёкай. Дерево хрустнуло, длинно, протяжно, с тем особенным стоном, с каким скрипит всё старое, и провернулось вокруг своей оси.

Он не грохнулся. В отличие от куска черепицы.

Тело сделало всё само. Чуть повело плечом, поджало колени, развернулось в воздухе на пол-оборота. Рука нашла обломок черепицы в полёте — тот самый, бережно хранимый. Когти ног коснулись камня раньше, чем он успел о земле подумать. Он приземлился мягко, бесшумно, на полусогнутые, свободная рука легла на землю, разметав листья веером. Красиво. Изящно. Как кошка с крыши. Как лучший ученик школы на показательном выступлении перед даймё.

Почти.

Он даже успел выпрямиться и самодовольно продемонстрировать её уцелевший «подарок» — поднял черепицу, повернул к луне, улыбнулся…

Балка прилетела следом.

Прямо по голове. Вернее, по рогам.

Раздался глухой, сочный «тонк». Как если бы кто-то ударил колотушкой по пустой бочке. Балка лопнула пополам и разлетелась щепками в обе стороны. Печати взметнулись вокруг его головы испуганной стайкой, закружились, захлопали бумажными краями и, поворчав, вернулись на свои места — правда, уже не в том порядке.

Каэдэ постоял. Моргнул. Сверху на него медленно, как снег, падала древесная труха.

Он поднял руку и осторожно потрогал рога. Сначала левый. Потом правый. Ни трещины. Ни царапины. Даже не болело.

— О, — сказал он задумчиво. — Так вот зачем они. Очень удобно.

Аканэ смотрела на всё это. Потом просто смотрела на него.

Смотрела долго. С обломком легендарного меча в руке, с вереницей мыслей в голове. Губы у неё сжались, потом дрогнули, потом сжались снова, сильнее.

Не помогло.

Она хихикнула. Коротко, в нос, некрасиво. Тут же зажала рот ладонью, но было поздно. Плечи у неё затряслись.

Каэдэ медленно повернул к ней голову. С рогов на землю упала последняя щепка.

— Не смешно.

— Да. — Она с трудом выпрямилась, отняла ладонь от лица и сделала его очень, очень серьёзным. Получилось плохо. — Простите, Наставник Каэдэ.

И поклонилась. Правильно. Спина прямая, рука к кулаку, взгляд в землю.

Только плечи у неё всё ещё подрагивали.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге