Голод
Глава 1 - Колодец
Камень здесь помнит меня лучше, чем я помню себя.
Двадцать метров гладкого, безжизненного камня — я знаю каждый сантиметр этих стен так, как не знаю собственного лица. Здесь нет зеркал. Здесь нет ничего, кроме цепей, вросших в запястья настолько, что я перестал понимать, где заканчивается металл и начинается кожа.
Голод — это первое, что я помню каждое утро, если здесь вообще бывают утра. Голод — это последнее, что остаётся, когда всё остальное — имя, лицо, причина — стирается годами темноты.
Сегодня цепь треснула.
Я не знаю, сколько времени точило её ржавчина, а сколько — я сам, скребя ногтями по металлу в моменты, которые сложно назвать осознанными. Знаю только, что звук, с которым звено наконец лопнуло, показался мне громче любого крика, что я когда-либо слышал в этой яме.
А я слышал здесь много криков. В основном свои.
Подниматься по гладкому камню — задача, для которой моё тело давно не приспособлено. Кости помнят силу, которую я когда-то носил, но плоть — плоть помнит только голод, а голодная плоть слаба. Я карабкался, срываясь, снова карабкался, оставляя на камне тёмные полосы там, где кожа не выдерживала.
Где-то на середине пути пальцы нашли трещину — тонкую, едва заметную, но достаточную. Кто-то однажды пытался бежать до меня. Не преуспел. Но трещина осталась — единственное наследство, которое мне оставил безымянный предшественник по этой могиле.
Я цеплялся за неё, как цепляются за последнюю мысль перед тем, как её забыть.
Наверху был воздух. Настоящий, живой воздух — не тот спёртый, каменный запах, что двадцать лет (или сколько там прошло — счёт я потерял давно) заменял мне весь мир.
Я упал на траву и лежал так долго, что не заметил, как стемнело. Не заметил, как рассвело снова. Тело — исхудавшее, покрытое рубцами, — отказывалось слушаться, требуя одного-единственного, простого: есть.
Не хлеб. Не мясо, которое ест человек.
Я знал, чего оно просит, даже сквозь пелену слабости. Знал — и ненавидел это знание так же сильно, как нуждался в нём.
Обрывки прошлого приходили не по порядку, не последовательно, как рассказ, а вспышками — так вспоминает не разум, а тело, застрявшее в моменте, который оно не может отпустить.
Рукопожатие в темноте. Чужая рука — не тёплая и не холодная, просто не человеческая, хотя формой ничем не отличалась от моей. Голос без лица, без имени, обещающий мне то, чего я хотел сильнее всего на свете, — и цену, которую я не помню, как согласился заплатить.
Вкус. Не еды — чего-то большего. Сердце, ещё бьющееся, между зубов, и то ощущение, что накатывает следом — будто в тебя вливается река, которую твоё собственное русло не рассчитано вмещать.
Крики. Три голоса, три белые маски, разлетевшиеся в стороны от того, что я сделал руками, которые в тот момент мне не принадлежали.
Я зажмурился, но глаза здесь ни при чём — эти образы живут не за веками, а глубже, там, где я не могу их выключить.
Когда тело наконец согласилось слушаться, солнце было уже высоко.
Я поднялся — медленно, опираясь на то, что осталось от моей силы, — и обвёл взглядом место, куда меня вынесла двадцатиметровая шахта. Лес. Незнакомый, обычный, равнодушный к тому, что произошло внутри той ямы.
Где-то там, за деревьями, наверняка была деревня. Люди. Жизнь, которая продолжалась всё это время, пока я считал царапины на камне.
И где-то там же, я знал точно, уже начинали искать меня.
Орден не забывает.
Я сделал первый шаг — неуверенный, шаткий, но шаг. Голод внутри меня зашевелился, будто он тоже проснулся вместе со мной после долгого сна, и зашептал то единственное, что умел шептать все эти годы.
Ты снова свободен. Вопрос лишь — свободен для чего.
Я не ответил себе. Не был уверен, что знаю ответ.
Но ноги понесли меня вперёд — в лес, навстречу первому голоду за двадцать лет тишины.
Глава 2 - Голод
Лес расступался передо мной нехотя, будто и он чувствовал то же, что чувствовал я — что вернулось что-то, чему лучше было оставаться похороненным в каменной яме. Но ноги несли меня вперёд, а с каждым шагом обрывки памяти складывались в нечто более цельное. Впервые за много лет я вспоминал не вспышками — я вспоминал историю.
Началось всё в таверне без названия, в мире, название которого я тоже успел забыть — не по вине времени, а потому что оно никогда не казалось важным. Я был обычным охотником тогда. Не героем, не чудовищем — просто человеком, который неплохо управлялся с клинком и хуже управлялся с деньгами.
Он сидел в углу, в белой маске, и ждал меня так, будто знал, что я приду, задолго до того, как я сам об этом подумал.
— У тебя есть желание, — сказал он. Не вопрос. Утверждение.
— У всех есть желания, — ответил я, садясь напротив без приглашения, потому что тогда я ещё не боялся незнакомцев в масках.
— Не такие, как твоё.
Я не помню, что именно я ему сказал. Помню только, что к концу разговора моя ладонь лежала в его — не тёплой, не холодной, просто иной — и по руке прошла волна, будто под кожу впустили что-то, для чего кожа никогда не предназначалась.
— Что я должен взамен? — спросил я тогда.
Он улыбнулся — я знаю это, хотя маска не позволяла видеть улыбку. Некоторые вещи чувствуешь и без глаз.
— Узнаешь. Со временем.
Я до сих пор не узнал. Может, и не узнаю никогда. Это то немногое, что действительно пугает меня в нём — не сила, не маска, а то, что цена всё ещё не выставлена, и я понятия не имею, растёт ли она с каждым годом моей свободы.
Первым, кого я съел, был не человек и не монстр в привычном смысле — обычный волк, вставший на моём пути в ночь, когда я впервые почувствовал, что во мне что-то изменилось. Я разорвал его голыми руками — то, на что раньше меня не хватило бы никогда, — и, не думая, поднёс дрожащее сердце ко рту.
Сила пришла сразу. Ощущение было таким, что я плакал — не от боли, а от того, насколько мир вдруг стал ярче, острее, моим.
Дальше было проще. Дальше были твари покрупнее — тролли, упыри, однажды даже небольшой дракон, забредший слишком близко к людским землям. Каждое сердце добавляло что-то новое: скорость, выносливость, чутьё, которого раньше не было и в помине.
Я говорил себе, что делаю добро. Что избавляю мир от чудовищ, которые всё равно рано или поздно причинили бы кому-то вред. И какое-то время это было правдой.
Но правда имеет свойство меняться, если её кормить достаточно долго одним и тем же голодом.
Первый раз они пришли ко мне вежливо.
Двое, в белых масках, спокойные, почти дружелюбные. Один из них — женщина с властным, но не жестоким голосом — представилась как капитан отряда.
— Мы слышали о тебе, — сказала она. — Охотник, который ест сердца своей добычи. Впечатляюще. И тревожно.
— Я не трогаю людей, — ответил я тогда, и это была ещё правда.
— Пока, — сказала она, и в этом единственном слове было больше пророчества, чем во всех гадалках, которых я когда-либо встречал. — Сила, которую ты копишь, редко останавливается сама. Мы не хотим врага в твоём лице. Но мы будем следить.
Я поблагодарил их за беспокойство. Искренне — тогда я ещё умел быть искренним. И продолжил делать ровно то же самое, что делал до их визита, потому что где-то внутри меня уже поселился голос — тихий, но с каждым разом всё громче, — который утверждал, что предупреждение адресовано не мне. Что я — исключение.
Голод умеет убеждать. Это, наверное, самый страшный его дар.
Я не сразу заметил, когда начал считать не побеждённых монстров, а недостающих. Не сразу понял, что перестаю спать не потому, что не устаю, а потому что не могу — тело требовало движения, требовало охоты так настойчиво, что покой стал физически невыносим.
Однажды я поймал своё отражение в воде — случайно, мимоходом — и не узнал глаза, которые смотрели на меня в ответ. Не потому что они изменились внешне. Изменилось то, что за ними стояло.
Я помню, что тогда испугался. По-настоящему, впервые с начала всего этого.
А потом голод заглушил и этот страх — так же легко, как заглушал всё остальное.
Сейчас, шагая через лес, который не имел никакого отношения к той истории, я думал: может, орден был прав с самого начала. Может, дело было не в том, что они не понимали меня.
Может, они понимали меня лучше, чем я сам.
Впереди, между деревьями, мелькнуло что-то крупное — тень, слишком быстрая для обычного зверя.
Голод внутри меня встрепенулся, довольный.
Я пошёл на звук.
Глава 3 - Виверна
О виверне мне рассказали пастухи из горной деревни — крылатая тварь, что повадилась таскать скот, а порой, если верить самым нервным из рассказчиков, и людей. Я взялся за дело охотно. Говорил себе — да и им, — что делаю это ради деревни. Отчасти это было правдой. Отчасти.
Я выслеживал её три дня. Виверны умны — не как драконы, но достаточно, чтобы менять логова, путать следы, нападать с неожиданной стороны. К третьему дню я перестал спать вовсе — не потому что не мог, а потому что не хотел тратить на сон время, которое мог бы потратить на охоту.
Схватка на вершине скалы заняла, наверное, четверть часа. Коготь распорол мне бок, мой клинок вошёл под чешую в сочленении крыла, рёв сотряс камень — и наконец тяжесть падающего тела, покорного, побеждённого.
Я вскрыл грудную клетку голыми руками. Нож был при мне — не воспользовался. Тогда я сказал себе, что так быстрее. Сейчас, вспоминая тот момент, я не уверен, что дело было в скорости.
Сердце виверны было размером с два моих кулака. Сила, вошедшая следом, была не похожа ни на что прежнее — будто до этого я пил из ручья, а теперь мне открыли реку.
Когда я спустился в деревню, пастухи посмотрели на меня иначе, чем прежде. Я решил, что это уважение.
Как я узнал позже, это был страх.
То, что случилось дальше, я узнал не сразу и не полностью — обрывками, сложенными уже после, из слов немногих, кто соглашался говорить со мной откровенно.
В Кварцовом Дворце в тот вечер собрался совет капелланов и старших Ангелов. Слух о виверне и о человеке, что голыми руками вскрывает грудные клетки монстров, дошёл и туда.
Габриэль, как мне рассказывали, слушал доводы совета молча — и это молчание, судя по всему, пугало присутствующих сильнее любого крика. Он не тот, кто спорит горячо. Он тот, чьё слово, произнесённое один раз, тихо, становится приговором, потому что за три тысячи лет службы никто не помнит случая, чтобы это слово оказалось ошибочным.
— Задержать, — сказал он в конце концов, если верить пересказу. — Не убивать. Я хочу видеть, осталось ли там ещё что-то, кроме голода.
Я узнал об этом решении лишь тогда, когда шестеро в белых масках уже стояли на пороге моего временного лагеря.
— Мы не хотим драться, — сказал старший из них, капеллан с усталым, но твёрдым голосом. — Пойдёшь с нами добровольно?
Я не помню, что ответил вслух. Помню только, что тело моё ответило раньше, чем разум успел решить за него.
Я не помню начала драки. Помню середину — уже в разгаре, уже по колено в чужой крови. Ногти на пальцах вытянулись сами, без моей воли, в нечто среднее между когтем и клинком — я заметил это не сразу, а лишь тогда, когда один из них прошёл сквозь доспех так легко, будто доспеха не было вовсе.
Клинок одного из Ангелов вошёл мне в бок по самую рукоять. Боль была яркой, настоящей — и через несколько ударов сердца рана уже стягивалась сама, оставляя лишь зудящий шрам.
Я убил троих. Молодого — первым, даже не запомнив его лица. Потом ещё двоих, чьи маски я так и не увидел снятыми.
Я говорю себе, что не хотел этого. Возможно, так и есть. А возможно, это одна из тех историй, что становятся правдой лишь оттого, что я повторяю её себе достаточно часто.
Земля вздрогнула прежде, чем я увидел его.
Он просто шёл — сквозь строй своих Ангелов, сквозь тела павших, и с каждым его шагом воздух становился тяжелее, будто сама атмосфера склонялась перед тем, что приближалось. Маска на его лице была не белой керамикой, как у остальных, — золото, тусклое и древнее, будто выкованное в те времена, когда золото ещё помнило, что такое быть частью земли, а не украшением.
— Довольно, — сказал он.
Одно слово. Тихое.
Тёплая струя крови потекла у меня из носа прежде, чем я успел понять, что происходит, а ноги подкосились сами — не от удара, не от раны, а будто сам воздух вокруг этого слова весил больше, чем я мог выдержать. Голод во мне, тот самый, что не дрогнул перед шестью профессиональными воинами, здесь замер, будто узнал что-то более древнее и более опасное, чем он сам.
Я упал на колени, вытирая кровь тыльной стороной ладони, и посмотрел на него снизу вверх — единственный ракурс, который он, судя по всему, оставлял тем, кто осмеливался встать у него на пути.
— Ты убил троих моих людей, — произнёс он. Не вопрос. Констатация, без прощения и без ненависти — только суровый, взвешенный факт. — Есть в тебе то, что стоит спасать. Но спасение не отменяет цены.
Я не нашёлся, что ответить. Да и вряд ли что-то, сказанное мной в тот момент, изменило бы его решение хоть на волос.
Двадцать метров гладкого камня, цепи, вросшие в стены и пол. Я не сопротивлялся, когда меня туда опускали.
Свет наверху сжимался, пока не превратился в маленькую белую точку, а затем и вовсе исчез, оставив меня наедине с темнотой, голодом и тремя лицами, которых я так и не увидел, но которые с того дня являлись мне каждый раз, стоило закрыть глаза.
Двадцать лет я нёс их с собой в той яме.
И, идя сейчас через незнакомый лес, я думал: несу ли я их до сих пор — или уже начал забывать, как забыл однажды, что значит быть просто человеком?
Глава 4 - Первая охота
Тень между деревьями не ждала, пока я закончу разбираться с прошлым.
Она метнулась влево, и я, всё ещё наполовину в воспоминаниях о колодце, о золотой маске, о трёх лицах, которых никогда не видел, отреагировал на полсекунды медленнее, чем следовало. Двадцать лет цепей — не то, что тело забывает за один день на свободе, как бы сильно оно ни хотело обратного.
Я пошёл на звук, стараясь дышать тише, чем позволяли лёгкие, отвыкшие от долгого бега.
Зверь, которого я в итоге нашёл, оказался кабатроном — крупной тварью, помесью кабана и чего-то куда менее приятного, судя по костяным наростам вдоль хребта. Он рыл землю у корней старого граба, не замечая меня, и от него пахло — сырой землёй, мускусом, чем-то горячим и звериным, — запах, который я не должен был чувствовать так остро после стольких лет в каменной яме, где не пахло ничем, кроме сырости и меня самого.
Не виверна. Не дракон. Даже по меркам моей прежней жизни — мелочь, добыча для новичка.
Но новичком в тот момент был я.
Я бросился на него так, как бросался прежде — уверенно, низко, метя под переднюю лопатку, туда, где раньше без промаха находил уязвимое место любого зверя. Кабатрон вскинул голову за долю секунды до удара — то ли почуял, то ли услышал шорох листвы под моими ногами громче, чем следовало бы опытному охотнику, — и всей тушей отшвырнул меня одним движением плеча, будто я весил не больше, чем ветка, попавшая ему под ноги.
Я пролетел, наверное, метра три. Ударился о ствол дерева спиной, а не боком, как рассчитывал бы в падении прежний я, — и рухнул в палую листву, хватая ртом воздух, который почему-то отказывался входить в грудь достаточно быстро.
Слабый. Слово всплыло в голове само, без спроса, и в нём было больше презрения к себе, чем я ожидал от такой короткой мысли.
Кабатрон фыркнул в мою сторону, коротко, почти лениво — так смотрят не на угрозу, а на неудобство, — и вернулся к своим корням.
Это разозлило меня больше, чем сам удар.
Вторая попытка была умнее и от этого унизительнее.
Я не бросился в лоб. Отполз в кусты, дал дыханию выровняться — минута, может, две, которые тянулись так, будто кто-то специально растягивал для меня время, чтобы лишний раз показать, насколько я стал терпеливым не по выбору, а по необходимости. Ждал, пока зверь снова не подставит бок, увлечённый рытьём.
Когда момент настал, я не побежал — прыгнул с места, коротко, экономя силы, которых и так почти не осталось, и вцепился в жёсткую щетину на загривке обеими руками.
Кабатрон взревел — звук, от которого у меня заложило уши, — и забился подо мной так, будто я оказался верхом на обваливающейся стене. Он мотал головой, вставал на дыбы, тёрся боком о ближайший ствол в попытке содрать меня, как назойливого клеща, и каждый такой рывок отдавался у меня в костях, ещё не до конца привыкших снова быть костями живого существа, а не узника.
Я держался — не потому что был силён, а потому что падать теперь было некуда: либо я держусь, либо начинаю всё заново с силами, которых у меня и так почти не осталось.
Ногти пришлось звать снова — те самые, что выросли сами во время задержания, много лет назад. В этот раз они не хотели приходить. Я почувствовал, как что-то внутри меня — не мышцы, не кости, а что-то куда более странное, глубже, чем плоть, — натужно откликается, будто голод внутри меня тоже успел ослабнуть за двадцать лет без пищи, и теперь нехотя, со скрипом, тянется из своего собственного оцепенения.
Кожа на костяшках натянулась, зачесалась изнутри почти невыносимо, и наконец разошлась — не резко, а медленно, будто нарочно причиняя боль за годы, что я обходился без этой силы. Коготь прорезал шкуру у основания шеи зверя. Кабатрон закричал — и в этом крике было куда больше боли, чем стоило бы для существа его размера, но я не мог позволить себе жалость. Не в тот момент, когда собственное тело кричало о том же самом на языке, который я слишком хорошо понимал.
Он рухнул подо мной грузно, дёргаясь, и затих не сразу — ещё несколько долгих секунд его бока вздымались, а я лежал сверху, вжавшись лицом в жёсткую щетину, слишком обессиленный, чтобы даже отползти в сторону.
Сердце кабатрона было маленьким — по сравнению с тем, что я помнил, почти детским. Я держал его в дрожащих руках, и на мгновение — только на мгновение — что-то во мне заколебалось.
Ты можешь остановиться здесь. Просто уйти, найти обычную еду, попытаться быть просто человеком ещё немного дольше.
Голос был тихим. Он всегда был тихим — куда тише голода, который тут же заглушил его собственным, куда более убедительным шёпотом.
Я поднёс сердце ко рту.
Сила, вошедшая следом, была слабой тенью того, что я помнил, — не река, а едва заметный ручеёк, но после двадцати лет пустоты даже этого хватило, чтобы у меня подкосились колени от облегчения, слишком похожего на удовольствие, чтобы я мог притвориться иначе.
Я сидел там долго, среди костей и палой листвы, чувствуя, как по венам расползается что-то полузабытое.
Первая охота была позорной. Медленной, слабой, недостойной того, кем я когда-то был.
Но она была первой. А голод, как я успел выучить давным-давно, никогда не довольствуется первым.
Он лишь ждёт следующего.
Глава 5 - Серебро
К деревне я вышел на третий день после кабатрона — уже не ползком, но и не тем уверенным шагом, что был у меня когда-то. Сил прибавилось ровно настолько, чтобы почувствовать, насколько их всё ещё недостаточно.
Деревню я нашёл по дыму — не пожарному, а обычному, печному, — и по голосам, звучавшим так, как звучат голоса людей, которые давно перестали спать спокойно.
— Вирм, — сказал мне старик у колодца, когда я спросил, что происходит. Он смотрел на меня с той смесью подозрения и надежды, с которой обычно смотрят на чужаков в разгар беды — надеясь, что беда наконец найдёт себе решение, и одновременно опасаясь, что решение окажется хуже самой беды. — Серебряный, весь искрится, будто луной облит. Крадёт скот, а на прошлой неделе утащил пастушьего мальчишку. Не съел — я думаю, просто испугал до смерти и бросил.
— Где его логово?
— В пещерах, за старой мельницей. Многие пробовали. Никто не вернулся с победой.
Я мог бы сказать что-то ободряющее. Не сказал. Мне нечем было делиться на тот момент — вся уверенность, что у меня осталась, уходила на то, чтобы просто держаться на ногах.
Пещеры пахли металлом — странным, чистым запахом, будто сама порода здесь была не камнем, а чем-то более благородным. Серебряный вирм оказался длиннее, чем я представлял по рассказам, — гибкое, извивающееся тело, покрытое чешуёй, что действительно ловила скудный свет пещеры и превращала его во что-то похожее на лунное сияние.
Он почувствовал меня раньше, чем я его увидел.
Атака пришла сбоку — быстрая, хлёсткая, будто удар кнута, а не броска зверя. Я едва успел уйти в сторону, и чешуйчатый хвост высек искры из камня там, где секунду назад стояла моя нога.
Здесь, стоя лицом к лицу с чем-то, что действительно могло меня убить, я поймал себя на мысли, которая раньше не приходила мне в голову так ясно.
Не ешь его сердце.
Мысль удивила меня саму по себе — не тем, что она пришла, а тем, с какой уверенностью. Не голод советовал мне в тот момент. Что-то другое, более тихое, но настойчивое, — то ли остаток совести, то ли простое упрямство, желание доказать себе, что я способен на что-то, не завязанное на поглощении.
Я решил: этого я убью просто клинком. Не более.
Бой был долгим — куда дольше, чем позволяли мои восстановившиеся, но всё ещё далёкие от прежней силы возможности. Вирм бил хвостом, обвивался вокруг сталагмитов, используя пещеру как продолжение собственного тела, а я уклонялся, отступал, искал момент — не для смертельного удара сразу, а для того, чтобы просто выжить ещё одну секунду, а затем ещё одну.
Дважды он доставал меня — один раз чешуйчатым боком, отбросив к стене так, что из груди на миг выбило весь воздух; второй раз клыком, вскользь, оставив на предплечье рваную рану, которая заживала теперь заметно медленнее, чем зажила бы неделей раньше, если бы у меня было с чем сравнивать.
Я не звал когти. Не позволял себе этого — по крайней мере, в этот раз. Только клинок, только собственные, честные, человеческие руки, уставшие настолько, что каждый взмах давался с усилием, будто я поднимал не сталь, а нечто куда более тяжёлое.
Финальный удар получился неизящным — я упал под вирма, когда тот бросился в очередной раз, и вогнал клинок снизу вверх, в мягкое место под челюстью, куда достал скорее по счастливой случайности, чем по расчёту. Тварь забилась надо мной, обрушивая тело так, что я едва успел откатиться в сторону, и затихла, растянувшись поперёк пещеры блестящей, безжизненной лентой.
Я лежал рядом ещё долго, чувствуя, как колотится сердце — моё собственное, не украденное ни у кого.
Это было незнакомое чувство. Не худшее из тех, что я испытывал в последнее время. Возможно, даже лучшее.
Шкуру и чешую я снял не сразу — руки слушались плохо, а работа требовала терпения, которого во мне давно не водилось. Но я справился, вырезая пластины аккуратно, одну за другой, пока не набралось достаточно, чтобы обтянуть костяшки и тыльную сторону ладоней.
Перчатки получились грубыми — ремесленник из меня никудышный, и швы легли неровно, — но чешуя держала форму, а серебристый блеск в скудном свете пещеры делал их похожими на что-то, что могло бы принадлежать не изгою, а герою из старых сказок, которые я, кажется, слышал ещё в той жизни, что закончилась задолго до колодца.
Я натянул их на руки и сжал кулаки, чувствуя, как непривычная тяжесть чешуи ложится на костяшки.
Не всё, чем я стал, обязано быть съеденным сердцем.
Мысль была маленькой, почти незаметной среди прочего шума в голове, но она осталась со мной, пока я выходил из пещеры навстречу деревне, которая, я знал, встретит меня благодарностью — на этот раз честно заслуженной, а не украденной у чужого голода.
Глава 6 - Ничья
Слух о серебряном вирме, похоже, разлетелся быстрее, чем я рассчитывал. Быстрее, и, судя по всему, дальше.
Я почувствовал его раньше, чем услышал, — не голод, а что-то иное, более старое и настороженное, шевельнулось у меня внутри, когда я вышел на прогалину в паре часов пути от деревни. Фигура ждала меня там, прислонившись плечом к дереву, с копьём, воткнутым в землю рядом, — так, будто ждала давно и никуда не торопилась.
Чёрная маска. Не белая, как у обычных Ангелов, — чёрная, потрескавшаяся от времени сеть трещин, которую я мгновенно узнал по одной простой причине: такую маску носит лишь тот, кого сам орден объявил вне закона.
— Ты убил вирма честным клинком, — сказал он вместо приветствия, голос ровный, без враждебности, но и без тепла. — Необычно для того, кто, по слухам, ест сердца своих жертв.
— Слухи любят преувеличивать, — ответил я, хотя мы оба знали, что в этом случае они не преувеличивали почти ничего.
— Я слежу за такими слухами не первое столетие. — Он оттолкнулся от дерева, поднимая копьё одним плавным движением, будто оно весило не больше веточки. — Обычно они не лгут о сути, только о деталях.
Я не стал спорить. Вместо этого потянулся к перчаткам на руках — новым, ещё не привыкшим к моей коже, — и почувствовал, как что-то во мне, голодное и настороженное одновременно, впервые за долгое время встретило равного.
Он атаковал первым — без предупреждения, без театральности, одним слитным движением, будто между решением и действием у него не существовало зазора.
Копьё прошло там, где мгновение назад была моя голова — я ушёл вбок скорее рефлексом, чем расчётом, и почувствовал, как наконечник рассёк воздух настолько близко, что по щеке пробежал холодок. Он развернул древко, метя мне в рёбра обратным концом, и я едва успел блокировать удар предплечьем, обтянутым серебристой чешуёй — металл лязгнул о чешую с звуком, что отдался у меня в зубах.
Три сотни лет практики. Я это чувствовал в каждом его движении — не силу дикого зверя, а нечто отточенное настолько, что грань между инстинктом и мастерством давно стёрлась. Он не тратил лишних движений. Не оставлял открытых мест дольше, чем на долю секунды.
Я ответил когтями — теми самыми, что так неохотно выходили после кабатрона, но здесь, перед лицом настоящей угрозы, вышли легко, будто голод во мне наконец вспомнил, каково это — бояться.
Первый удар он парировал древком копья, отступив на полшага. Второй — ушёл корпусом, развернувшись так плавно, что я на мгновение потерял его из виду, прежде чем понял: он уже за моей спиной.
Древко копья врезалось мне между лопаток. Я пролетел вперёд, покатился по земле и вскочил быстрее, чем позволило бы обычное тело, — ещё одна вещь, за которую стоило бы поблагодарить голод, если бы я вообще был склонен его благодарить.
Бой перетёк дальше, вглубь леса, среди стволов и корней, которые оба использовали как оружие и укрытие одновременно.
Я прыгнул на дерево, оттолкнулся от ствола, целя сверху, — движение, которое сработало бы против почти любого противника, что я встречал прежде. Марс просто отступил на шаг, позволив мне рухнуть в пустоту там, где секунду назад стоял он, и наконечник копья прочертил линию у меня вдоль бедра, оставив рваную рану, которая начала затягиваться прежде, чем я успел долететь до земли.
— Регенерация, — заметил он, будто отмечал факт в отчёте, а не описывал то, что только что едва не лишило меня ноги. — Полезно. Но не бесконечно, я полагаю?
Я не ответил словами. Ответил новой атакой — серией ударов, быстрых, звериных, вложенных в каждый мускул того, что осталось от моей силы после голодных лет. Он парировал первые три, ушёл от четвёртого, а на пятом — впервые за весь бой — я увидел, как по его маске пробежала тень чего-то похожего на уважение.
Он тоже ускорился. И это было страшнее всего, что случилось до того момента, — понимание, что до сих пор он не показывал мне всё, чем являлся.
Копьё замелькало так, что я едва успевал не то что блокировать — видеть. Древко ударило меня в солнечное сплетение, выбивая воздух; следующий удар прошёлся вскользь по плечу, вырывая клок плоти вместе с чешуйчатой перчаткой; я отступал, отступал, пока спина не упёрлась в замшелый валун, и в тот момент понял: ещё пара таких обменов, и разница в опыте решит всё за нас обоих.
Я сделал единственное, что пришло в голову, — рухнул вниз, под уровень его следующего замаха, и вогнал оба когтя в землю у его ног, вырывая пласт дёрна и камня одним рывком, отправляя всё это ему в лицо слепящим облаком земли.
Не изящно. Не по-мастерски. Но эффективно.
Он отступил, отряхивая маску, и когда пыль осела, я увидел то, чего не ожидал увидеть в глазах человека его уровня, — не гнев за грязный трюк, а нечто похожее на мрачное, уставшее веселье.
— Три сотни лет, — сказал он, поднимая копьё в стойку заново, — и меня всё ещё можно удивить землёй в лицо.
Мы бросились друг на друга одновременно — в этот раз без расчёта, без тактики, просто на пределе того, что оставалось у каждого из нас. Копьё и когти столкнулись где-то посередине прогалины в звоне, скрежете и рычании, что, казалось, длилось одновременно секунду и целую вечность.
Когда пыль наконец улеглась, мы оба стояли — шатаясь, истекая кровью, но стояли. Его копьё было приставлено к моему горлу. Мой коготь замер в паре сантиметров от щели в его маске.
Ни один из нас не довёл удар до конца.
— Ты не пытаешься меня убить, — сказал я хрипло, чувствуя, как рёбра, которые он сломал где-то на середине боя, нехотя, со скрипом срастаются заново.
— Ты не пытаешься убить меня, — ответил он, опуская копьё первым. — Хотя, полагаю, мог бы, если бы действительно хотел.
Мы оба знали, что это не совсем так — и оба знали, что говорить об этом вслух не имеет смысла.
— Орден пришлёт кого-то другого, — сказал он, отступая на шаг, стирая кровь с прорези маски. — Не обязательно меня. Я не служу им больше — формально. Но я всё ещё слежу за тем, что бродит по лесам и убивает без разбора.
— Я убиваю по разбору, — ответил я, хотя даже мне самому это прозвучало слабее, чем хотелось бы.
Он не ответил — просто развернулся и пошёл прочь, туда, откуда пришёл, оставив меня одного на прогалине, среди вывороченной земли и следов боя, который не принёс победы никому из нас.
Я долго смотрел ему вслед, чувствуя странную, незнакомую смесь — уважение к тому, кто едва не убил меня, и что-то похожее на первое за много лет ощущение, что кто-то видел меня не как монстра и не как жертву, а просто как равного.
Это не приносило облегчения. Но, кажется, впервые за долгое время я не чувствовал себя от этого хуже.
Глава 7 - Очаг
Деревня встретила меня иначе, чем я привык.
Не со страхом, не с настороженным молчанием, каким провожают того, о ком ходят дурные слухи, — а с чем-то, что мне понадобилось время, чтобы узнать заново. Благодарностью. Настоящей, неловкой, человеческой благодарностью, от которой я успел отвыкнуть настолько, что первые минуты не знал, куда девать руки.
— Останься хоть на ночь, — сказал мне старик у колодца, тот самый, что рассказывал про вирма. — Меньшее, что мы можем предложить.
Я собирался отказаться. Собирался сказать, что мне нужно двигаться дальше, что задержки — роскошь, которую я не могу себе позволить, пока где-то там, за пределами этого маленького, пахнущего дымом и хлебом мира, меня всё ещё разыскивают.
Вместо этого я остался.
Дом, в который меня привели, принадлежал вдове по имени Марта и её сыну — мальчишке лет семи, с грязными коленками и взглядом, в котором не было ни капли того страха, что я привык видеть на лицах взрослых.
— Это правда, что у тебя когти? — спросил он за ужином, слишком прямо для своего возраста, но, видимо, ещё не научившись, что такие вопросы не задают вслух.
— Правда, — ответил я.
— Покажешь?
Марта шикнула на него, извиняясь взглядом в мою сторону, но я, немного помедлив, всё же позволил ногтям вытянуться — медленно, контролируемо, ровно настолько, чтобы мальчишка ахнул от восторга, а не от ужаса.
— Круто, — сказал он с той честностью, которая свойственна только детям, ещё не выучившим, что круто и страшно иногда означают одно и то же.
Я убрал когти обратно, и это далось мне легче, чем когда-либо прежде.
Ужин был простым — похлёбка, хлеб, немного вяленого мяса, — но я ел его так, будто это было чем-то большим, чем еда. Возможно, так и было. Возможно, дело было не в похлёбке, а в том, что впервые за двадцать с лишним лет я сидел за столом, а не среди костей в лесу или на каменном полу колодца.
Марта рассказывала о муже, которого не стало три зимы назад — не от вирма, от обычной болезни, той, что уносит людей тише и незаметнее любых монстров. Мальчишка — его звали Тимо — то и дело перебивал её рассказами о том, как он собирается стать героем, когда вырастет, побеждать чудовищ, "как тот дядя, что убил вирма".
Я не поправил его. Не сказал, что я не герой, что во мне куда больше от чудовища, чем ему стоило бы знать. Просто слушал, чувствуя, как что-то внутри меня — не голод, что-то совсем другое, — понемногу оттаивает, будто мышца, которой не пользовались слишком долго.
Ночью я не спал — не потому что не мог, а потому что не хотел упускать ни минуты того, что, я знал, не продлится долго.
Я сидел на пороге дома, глядя на звёзды, когда Тимо вышел следом, кутаясь в одеяло, которое было ему велико.
— Тебе не холодно? — спросил он, устраиваясь рядом со мной на ступеньках, будто это было самой естественной вещью на свете — сидеть глубокой ночью рядом с существом, у которого руки заканчиваются когтями.
— Мне давно не бывает холодно, — ответил я честно.
— А страшно?
Вопрос застал меня врасплох сильнее, чем я готов был признать.
— Иногда, — сказал я наконец. — Себя. Чаще, чем чего-либо ещё.
Тимо кивнул, будто это было вполне разумным ответом, и, помолчав, протянул руку — маленькую, тёплую, доверчивую — и на мгновение накрыл ею тыльную сторону моей ладони, ту самую, что несколько часов назад отращивала когти на его глазах.
— Ты не страшный, — сказал он просто. — Ты просто грустный.
Я не нашёлся, что ответить. Не думаю, что вообще существовал ответ, достойный этой простоты.
Утром я ушёл — тихо, стараясь не будить дом, оставив на столе всё, что смог найти в лесу за те несколько минут до рассвета: связку целебных трав, немного серебра, срезанного с моих собственных перчаток, — небольшая, неуклюжая благодарность за ночь, которая значила для меня больше, чем я мог бы объяснить словами.
Уходя, я оглянулся один раз — на дом, на дым из трубы, на маленькое окно, за которым спал мальчишка, назвавший меня грустным, а не страшным.
Я не знал тогда, что унесу с собой не только память об этой ночи, но и что-то куда более важное — якорь, за который однажды, много позже, мне придётся ухватиться изо всех сил, чтобы не потерять себя окончательно.
Но в то утро я знал только одно: голод внутри меня, впервые за очень долгое время, молчал.
И тишина эта была едва ли не громче любого его крика.
Глава 8 - Облава
Слава — штука с двумя лезвиями, и я забыл об этом слишком быстро, убаюканный теплом одной-единственной ночи.
Историю про серебряного вирма и странного охотника с когтями вместо ногтей, судя по всему, разнесли по округе куда быстрее, чем я успел уйти достаточно далеко. Я понял это слишком поздно — когда лес вокруг меня вдруг наполнился движением, слишком слаженным для случайных путников, слишком тихим для обычных зверей.
Белые маски. Пять, может, шесть — я не успел сосчитать точно, прежде чем первая стрела просвистела в сантиметре от моего виска.
— Биовульф, — произнёс голос откуда-то из-за деревьев, спокойный, деловой, лишённый той ярости, что я, признаться, ожидал услышать. — Орден официально не разыскивает беглецов ради мести. Но ты нарушил условия заключения. Пойдёшь добровольно?
Я узнал этот тон. Такой же, с каким когда-то давно ко мне обращался капеллан у моего лагеря — целую жизнь назад, если считать по числу шрамов, которые я с тех пор успел собрать.
— Нет, — сказал я. И в этот раз, по крайней мере, я точно знал, что ответил сам, а не голод за меня.
Они атаковали слаженно — не так, как атакует один противник, даже такой опытный, как Марс, а так, как атакует отряд, тренированный годами совместной службы: перекрёстный огонь, фланговые манёвры, ловушки, расставленные заранее, будто они предвидели мой маршрут ещё до того, как я сам его выбрал.
Первую стрелу я отбил перчаткой. Вторую — тоже. Третья прошла ниже, задев бедро, и почти сразу следом на меня обрушился первый из них — воин с двуручным мечом, атаковавший так, чтобы прижать меня к очередному, заранее подготовленному капкану.
Я увернулся в последний момент, почувствовав, как земля под ногами проседает там, где мгновение назад я должен был стоять.
Они изучили меня. Мысль пришла с холодным, отрезвляющим ужасом. Не просто искали — готовились.
Бой шёл не так, как с Марсом. Там была честь, было признание равного противника в каждом обмене ударами. Здесь была работа — методичная, безжалостная, лишённая всякого намёка на драматизм.
Я разобрался с воином у капкана — коротко, жёстко, стараясь не убивать, хотя каждый инстинкт в теле требовал обратного. Но не успел я перевести дыхание, как со спины ударила магия — обжигающий разряд, от которого меня отбросило на добрый десяток метров, кувырком через кусты и корни.
Я поднялся, чувствуя, как что-то внутри груди сместилось не так, как должно было. Рёбра. Возможно, не одно.
Капеллан — та самая женщина с властным голосом, которую я помнил ещё по первому предупреждению много лет назад, — вышла из-за деревьев, спокойная, собранная, будто вела не бой, а обычное учение.
— Ты силён, — сказала она. — Но ты один. А нас, как видишь, готовили именно для таких случаев.
Она была права, и это раздражало меня сильнее, чем любая рана.
Дальше бой превратился в череду ударов, которые я всё хуже успевал отражать. Каждый раз, когда я разбирался с одним противником, следующий уже занимал позицию для атаки — цепь, звено за звеном, без пауз, без ошибок, которые я мог бы использовать.
Коготь распорол мне плечо. Клинок — бедро. Магический разряд опалил половину лица, и я взревел скорее от ярости, чем от боли, которая, как ни странно, начинала притупляться — не потому что рана заживала, а потому что тело, на пределе возможностей, попросту переставало посылать сигналы, которые больше не имели смысла.
Я упал на одно колено. Поднялся. Упал снова.
— Хватит, — сказала капитан, приближаясь с поднятым клинком, но в её голосе не было ни капли той силы, что я слышал однажды из уст Габриэля. Просто человек, делающий свою работу. — Это может закончиться проще, если ты позволишь.
Кровь текла у меня по лицу, застилая один глаз, и сквозь красную пелену я видел, как остальные пятеро медленно смыкают кольцо — уставшие, но не сломленные, готовые довести дело до конца.
Голод внутри меня, тот самый, что молчал всю ночь в деревне у Марты и Тимо, теперь кричал так громко, что я едва слышал собственные мысли за этим рёвом.
Отпусти меня, — шептал он, — и я закончу это за тебя.
Я стиснул зубы, чувствуя, как трещины на моей воле расходятся так же, как расходились когда-то трещины на камне колодца — медленно, неотвратимо, под тяжестью, с которой я больше не мог справляться в одиночку.
Мир вокруг меня начал искажаться по краям зрения — не от боли, а от чего-то куда более глубокого, что просыпалось внутри впервые за много лет.
Последнее, что я отчётливо помню из того боя, — это лицо капитана, на мгновение дрогнувшее от того, что она увидела в моих глазах.
А затем — темнота, и голод, наконец получивший то, о чём просил.
Глава 9 - Пасти
Боль пришла не как ощущение — как разрыв.
Что-то внутри меня, что двадцать лет копилось за цепями и голодом, наконец нашло щель, в которую можно было хлынуть целиком, без остатка, без той части меня, что ещё пыталась удержать штурвал. Кости трещали, перестраиваясь. Кожа натягивалась, лопалась, срасталась заново в форму, которую я не выбирал и не мог бы выбрать, даже если бы очень хотел.
Я помню вспышками — не потому что теряю сознание, а потому что сознание в тот момент принадлежало мне лишь наполовину.
Руки — мои руки — вытянулись, удлинились далеко за пределы того, что позволяет анатомия человека, и на каждой ладони, там, где раньше была просто кожа, разошлась щель, окружённая рядом мелких, острых зубов. Не одна пасть. Много. Дюжина голодных ртов вместо пальцев, вместо ладоней, вместо всего того, чем я привык касаться мира.
Где-то очень далеко, будто сквозь толщу воды, я слышал крики.
То, что происходило дальше, я помню фрагментами — не последовательным рассказом, а вспышками чужого, звериного восприятия, наложенными поверх моего собственного, придушенного где-то на самом дне.
Запах крови и страха, острый, всепоглощающий. Тепло тел, разбегающихся в стороны. Голод — не тот тихий, знакомый голод, что вёл меня все эти недели, а нечто куда более первобытное, безграничное, для которого пять белых масок были просто пятью источниками силы, ожидающими, когда их возьмут.
Одна из щупалец-рук метнулась вперёд быстрее, чем воин успел среагировать, и сомкнулась на его плече — не разрывая, просто держа, пасть на ладони прижалась к ткани доспеха, готовая сомкнуться до конца.
Нет.
Мысль пришла ниоткуда — тихая, слабая, погребённая под лавиной голода, — и на миг я не был уверен, что она вообще моя.
Не страшный. Просто грустный.
Голос Тимо — маленький, доверчивый, тёплый, как рука, накрывшая мою ладонь той ночью на пороге дома, — прорвался сквозь рёв, стоящий у меня в ушах, тонкой, но упрямой нитью.
Пасть на ладони сжалась чуть сильнее — воин закричал от боли, не от смерти, — и замерла.
Битва, если это можно было назвать битвой, превратилась в нечто иное: я, точнее то немногое от меня, что ещё оставалось у руля, боролся не с пятью Ангелами смерти, а с собственным телом, требовавшим одного простого, окончательного действия.
Я видел — краем того сознания, что цеплялось за контроль из последних сил, — как одна из рук метнулась ко второму воину, обвивая его поперёк груди, приподнимая над землёй. Пасть на ладони раскрылась широко, готовая сомкнуться на его горле.
Тимо не боялся меня.
Я вложил всё, что оставалось от воли, в этот единственный образ — мальчишку на пороге дома, руку на моей ладони, слова, сказанные без страха, — и щупальце дрогнуло, изменило траекторию в последний момент. Зубы сомкнулись не на горле, а на broнежилете, прокусив металл насквозь, но не тронув плоть под ним. Воин обмяк без сознания — от удушья, не от смерти — и я отшвырнул его в сторону, к остальным телам, аккуратнее, чем позволяла ярость, бушевавшая во мне.
Третий воин попытался бежать. Я догнал его одним прыжком — тело двигалось с лёгкостью, которая пугала меня даже сквозь пелену голода, — и просто прижал к земле весом, придавив достаточно, чтобы обездвижить, но не раздавить.
Капитан — та самая женщина с властным голосом — стояла последней, клинок дрожал в её руке, но она не отступала.
— Ты всё ещё там? — спросила она, и в вопросе было больше храбрости, чем в любом ударе, что она нанесла мне за весь бой.
Я не мог ответить словами — рот, если это ещё можно было назвать ртом в привычном смысле, давно перестал быть приспособлен для речи. Но я замер. Позволил рукам-щупальцам опуститься, безвольно повиснуть вдоль тела, вместо того чтобы броситься на неё, как требовал голод.
Не страшный.
Она смотрела на меня долгую секунду — на чудовище, замершее в шаге от неё, добровольно отказавшееся от лёгкой победы, — и я увидел, как что-то в её глазах сместилось: не жалость, не прощение, но, может быть, начало вопроса, на который у неё пока не было ответа.
— Отходим, — сказала она наконец, не сводя с меня клинка, но и не нанося удара. — Живыми. Все.
Превращение обратно оказалось не менее мучительным, чем в начале, — щупальца втягивались, кости снова трещали, укладываясь в привычную форму, кожа стягивалась над ранами, которые, я знал, останутся саднить ещё не один день.
Я упал на четвереньки посреди поляны, среди четырёх обездвиженных, но живых тел, и меня вырвало — то ли от боли, то ли от облегчения, то ли от того и другого сразу.
Капитан не ушла сразу. Стояла в отдалении, наблюдая, как я медленно, по частям, возвращаюсь в форму, которую сам с трудом мог назвать человеческой.
— В следующий раз орден пришлёт больше, — сказала она наконец. — И, возможно, не станет спрашивать разрешения остановиться.
— Возможно, — согласился я, голос хриплый, чужой даже для меня самого.
— Почему ты не убил нас? Мог бы. Легко.
Я думал над ответом дольше, чем следовало бы для такого простого вопроса.
— Кто-то однажды сказал мне, что я не страшный, — сказал я наконец. — Просто грустный. Я подумал, что стоит хотя бы попытаться доказать, что был прав хоть в чём-то за последние двадцать лет.
Она не ответила. Просто кивнула — коротко, непонятно, то ли соглашаясь, то ли просто принимая к сведению, — и, подняв своих товарищей, начала уводить их прочь, в сторону, откуда они пришли.
Я остался один на поляне, среди примятой травы и следов боя, который не закончился ничьей смертью, — впервые с той самой ночи в лесу, когда трое Ангелов пали от моих рук, не встав больше никогда.
Голод внутри меня был тих. Не мёртв — я знал, что он никогда не умрёт полностью, — но тих, усмирённый, будто сам удивлённый тем, что произошло.
Двадцать метров гладкого камня когда-то забрали у меня двадцать лет жизни. Одна ночь у тёплого очага вернула мне куда больше, чем я рассчитывал получить когда-либо снова.
Я поднялся, чувствуя, как тело медленно, неохотно возвращается к подобию порядка, и посмотрел на лес впереди — туда, где, я знал, меня ждали новый голод, новая охота, и, возможно, если повезёт, ещё одна ночь у чужого очага, прежде чем всё начнётся заново.
Орден не забудет этот день. Я тоже не забуду.
Но, кажется, впервые с того момента, как рукопожатие в темноте изменило мою жизнь навсегда, я шёл вперёд не потому, что голод гнал меня, а потому что сам выбрал этот путь.
Это было немного. Но для начала — достаточно.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
