Обложка Гнилой город

Гнилой город

М. Кроу

0% прочитано
Стандартный
М. Кроу

Гнилой город

Глава 1

«Я остаюсь»

Раньше я считал, что видел в этом мире всё: странные места, странных людей. Но той холодной осенью, когда я укрывался от проливного дождя, я каким-то чудом забрёл в это захолустье.

Дорога вела через чёрные поля, где ветер гнул сухую траву к земле. Я шёл почти вслепую — вода заливала глаза, одежда промокла насквозь и тяжелела с каждым шагом. А потом в серой пелене я увидел силуэты крыш. Город.

Он был ужасен. Грязнее и тошнотворнее я не видел ничего. Улицы — как шрамы, залитые жидкой грязью. Дома — кривые, с облупившейся краской, окна смотрели на меня слепыми стёклами. В воздухе висел запах сырости, прелых листьев и чего-то сладковато-гнилого — будто город разлагался заживо.

К моему удивлению, здесь оказалась гостиница. Я заселился, не ожидая многого. Старуха у стойки швырнула мне ключи с таким презрением, будто я был хуже собаки. От неё разило перегаром — я поморщился. Она махнула рукой в сторону лестницы, даже не проводив. Её пальцы, жёлтые от табака, дрожали, когда она пересчитывала мелочь.

Комната встретила меня запахом гнили. Он был густым, оседал на языке, как дым. По полу ползли тараканы — крупные, жирные, будто выкормленные на этой гнили. Меня чуть не стошнило от такого зрелища. Я сел на кровать — пружины жалобно скрипнули подо мной. Поставил сумку на пол, и в тот же миг из-за стены донёсся пьяный гул — соседи обсуждали царские налоги. Голоса были хриплыми, злыми, и каждый звук проходил сквозь тонкие доски, как сквозь бумагу.

Я не выдержал и часа. Вышел на улицу. Дождь стих, но воздух остался тяжёлым, сырым, как мокрая тряпка. В лужах плавали листья — жёлтые, чёрные по краям, уже тронутые гнилью. Где-то скрипнула калитка — звук был таким одиноким, что я поёжился. Прохожие провожали меня колючими взглядами. Их лица были бледными, глаза — тусклыми, как будто они уже давно забыли, что такое свет. Но даже это было лучше той конуры.

В таких местах свет горит всегда только в кабаке. Я направился туда. Дверь скрипнула, и меня обдало теплом и запахом хлеба — почти приятным, почти живым. Внутри горели две сальные свечи, их жёлтый свет дрожал на стенах, выхватывая из мрака лица пьяниц. Я заказал чарку крепкого хлебного вина, чтобы заглушить мысли. Жидкость обожгла горло, разлилась теплом по груди — но не согрела.

В помещение ворвался шут. Колокольчик над дверью истошно звякнул. Тишина была нарушена.

Он выглядел как аристократ, случайно забредший в помойку: белобрысый, бледный, лет пятнадцати, в чистой потрёпанной одежде. На правой руке — длинная чёрная перчатка до локтя, на левой — короткая белая. Босой. В грязи. Я смотрел на него слишком долго.

— О-о-о… Что это за новый человек? — его голос был звонким, как колокольчик. — Зачем пожаловали, господин? И как вы нашли это забытое богом место?

Его белые зрачки-крестики блеснули в полумраке, отражая свечной свет.

— Я… проезжий. От дождя укрылся, — выдавил я.

— А-а-а… И как вам здесь? Нравится?

Я почувствовал взгляды со всех сторон. Они липли к спине, как грязь.

— Здесь… довольно мило… — Голос дрогнул.

— Хмм… А по голосу и не скажешь.

— Н-нет, мне правда нравится здесь!

— Ну ладненько! На первый раз поверю.

Он отвернулся, сделал глоток из чарки, которую я не заметил, когда он заказал. Из угла донёсся шёпот стариков:

— Святой он… али бес сидит в этом отродье…

— Кто ж знает…

Потом старик крикнул шуту:

— Что, толпу рассмешил и уже выпить можно? Долги-то отдавать собираешься?

Парниша лениво обернулся и улыбнулся — той улыбкой, от которой мне стало не по себе.

— Здрасьте, дедуль! Долги-то я отдам… когда-нибудь. — Он хихикнул и добавил почти шёпотом: — А вы... Как жизнь? А сестра ваша как там? Жива ещё? Надеюсь, нет.

Старик не расслышал. Хотел было ударить, но шут исчез — сбежал, не заплатив. Никто не побежал за ним. Все знали: он вернётся сам.

Ночью я сидел у приоткрытого окна с Библией в руках. Город спал — но не тихо. Где-то лаяла собака, ветер гудел в трубах, и даже гнилой запах казался слабее, смешиваясь с сырой свежестью. Вдруг я заметил тёмный силуэт на улице. Шут танцевал. Босые ноги едва касались грязи — он кружился, будто в трансе, поднимая брызги воды. Я хотел отвернуться, но не мог.

Он подбежал, скорее даже припрыгал к моему окну. Зрачки-кресты горели ярче луны, вращаясь в разные стороны. Ухмылка была слишком широкой, нечеловеческой — она открывала зубы, острые, как у хищного зверя. Я замер.

— Огонёк развожу, вас, дурачков, погреть хочу! — закричал он, когда стражники схватили его за плечи и спросили, что и на кой чёрт он творит.

Я нырнул под одеяло, как ребёнок. Сердце колотилось так, что я боялся, будто его стук услышат за стеной.

Они потащили его в чулан. Я слышал, как он смеялся, даже когда дверь захлопнулась. Смех был сухим, трескучим, как ветки в костре. Потом тишина. Только ветер, и шум дождя на крыше.

Я уснул — и видел во сне чёрные глаза, которые смотрели на меня из темноты.

Утром меня разбудили крики. Шута вели по улице — раздетого до окровавленной рубахи, но перчатки были на нем... Почему? Они же не из дешёвых, явно... Люди плевали в него, швыряли комья грязи. Он улыбался, глядя на толпу налитыми кровью глазами — и в этой улыбке не было страха, только какое-то дикое веселье, смешанное с болью.

На эшафоте он оступился. Из кармана выпала книга — маленький, потрёпанный дневник. Его привязали к столбу. Под ноги бросили бересту и солому. Я смотрел, не дыша. Ветер гнал дым в мою сторону, и я чувствовал запах сухой травы и чего-то сладкого — как будто жгли не человека, а старую мебель. Пламя взметнулось — я зажмурился и закрыл уши.

Когда я открыл глаза, на месте шута остались обугленные кости, прикрученные цепями. Солома догорала, и в воздухе висела серая пелена. Толпа расходилась — молча, без смеха, как будто всё это было привычным зрелищем. Я дождался, пока площадь опустеет, вышел на улицу, подошёл к мостику, поднял дневник дрожащими руками, сунул его во внутренний карман плаща и побежал в комнату.

Я читал до рассвета.

Вот первая запись:

«Сегодня папенька снова бил меня. Долго. Прутья ломались о мою спину. Было больно, но кричать я не мог — стало бы хуже. Матушка брызгала святой водой, кричала, требовала покаяться. Я молчал. Сил не было. Ни заплакать, ни просить пощады — внутри всё выгорело. Слёзы кончились. Меня бросили в подвал. Сказали: еды не дадим, пока бес не сдохнет. Я лежал на сырых досках в темноте. Живот сводило голодом, но мне было всё равно. Пускай сгнию. Если умру — хотя бы не будет больно.»

Мне стало жаль парня. Читать дальше становилось всё труднее.

Следующая запись:

«Я научился брать то, что нужно. Если я останусь тряпкой — долго не протяну. Город полон идиотов. Достаточно мило улыбнуться, и они сами отдадут всё. Я крал одежду, рубахи, перчатки. Белая — для красоты, чёрная — для грязной работы. Мне никогда ничего не делали. Люди боятся меня. Или любят за красивые глаза.»

Я перевернул страницу. Там были латинские слова, смог понять лишь:

vulgus… sanguis… mors…

— Толпа… кровь… смерть… — прошептал я. — Он знал латынь…

Дальше шли зарисовки органов, черепов. Я посмотрел на свечу — она прогорела больше чем наполовину, хотя казалось, прошло всего пять минут. В комнате было тихо, только моё дыхание — хриплое, неровное.

Я размял затёкшие мышцы. Перед глазами возник образ шута: истерзанного, но улыбающегося. Слишком широко. Я закрыл глаза — он не исчез. Его образ разъедал разум.

Следующая запись была написана торопливо, буквы резкими, строки наслаивались, словно он писал это в экстазе:

«Они... Они так кричали! Ах, эти звуки — музыка для моих ушей! А кровь-то! Их кровь! Она такого красивого оттенка! А на вкус...

Не могу остановиться. Мне мало, мало, мало! Часами сижу в темноте своей конуры и смываю эти теплые пятна со своих рук, а внутри всё поёт. Мне в радость их мучения, мне любо смотреть, как они ревут, скулят и ползают в грязи у моих ног!

Окружающие меня люди — просто глупые, послушные твари. Идиоты, которые верят моим взглядам. Я заставлю их захлёбываться в собственной крови и страхе. Они не забудут меня даже когда я сдохну!»

Дальше я читать не смог.

Холодок пробежал по спине. Я услышал смех, крики, хрипы. Голова шла кругом. Я лёг на койку и провалился в тяжёлый, липкий сон. Каждые несколько часов я просыпался, но в комнате было пусто — только свеча догорала, а тени плясали по стенам.

На момент, когда я проснулся, в комнате было темно. Свеча погасла. Я хотел повернуться — но не мог. Веки слиплись, как только я закрыл глаза, их будто приклеили. Дыхание было прерывистым, горло сжалось. В тишине я услышал шаги. Босые ноги скользили по полу — шорох, почти беззвучный, но я знал, чьи они.

Он остановился у моей кровати. Я чувствовал холод, запах гари и гнилой соломы. Чёрная перчатка легла на моё плечо. Пальцы сжали ткань. Перчатка была мокрой и пахла металлом — как кровь.

Голос шута раздался над ухом:

— Ну что, господин… Понравилось читать? А вас в детстве не учили..., что чужие вещи брать нельзя?

Он захихикал — близко, почти в ухо. Я хотел закричать — но не мог.

— Теперь ты тоже мой. Добро пожаловать в МОЙ город.

Перчатка сжала плечо до боли. А потом — тишина. Только ветер за окном, и мой собственный пульс — громкий, панический.

Я с трудом открыл глаза. За окном был серый рассвет — небо висело низко, как мокрая ткань. На столе лежал мой собственный дневник, открытый на последней странице. Моим почерком было написано:

«Я остаюсь. Навсегда.»

Я вышел из комнаты. Бабка у стойки усмехнулась беззубым ртом.

— А ты долго спал, касатик. Присаживайся. Места много — всех принимаем.

Я сел, взял чарку. И увидел за окном мальчика, который танцевал босиком по грязной улице. В его глазах горели белые кресты.

Я попытался сказать что-то — но рот словно зашили.

В ту ночь я попробовал уйти. Вышел за ворота, прошёл по грязной дороге, но через час оказался у той же гостиницы. Улицы менялись, закольцовывались, как круги на воде. Я сидел на крыльце до утра, глядя, как серый свет разливается по крышам, а когда взошло солнце, бабка подала мне чай и сказала:

— Отсюда не уходят, касатик. Никто не уходит.

Я остался. Навсегда.

«Стражник»

Я никогда не любил свою работу. Не потому что трус — нет. Просто этот белобрысый дебошир каждую ночь скачет по улицам. Ему всё равно, полночь или рассвет — он всегда босиком и с этой чёртовой ухмылкой. А если не замечать его — начинает орать. Так громко, что стёкла дрожат. И тогда все смотрят на меня: «Ты стражник, почему не уймёшь?»

Однажды ночью он сказал мне такое, что я неделю не спал. Но об этом позже.

Так вот о работе, заключается она лишь в том, чтобы следить за порядком ночью. Чтобы на улице не бегали, не шумели, не лезли, куда не надо. Ничего интересного. Если уснёшь — побьют, да так, что мало не покажется. А другой работёнки здесь для меня нет. Так и живём — пашем, чтоб не сдохнуть. Хотя, быть может, умереть и лучше? Не будешь видеть этот ужас, не придётся слушать бредни пьяного шута. Не придётся стоять на мосту и смотреть вниз.

Однажды я стоял на нём, старом, шатающемся мосту. Доски под ногами ходили ходуном, и внизу, в маслянистой воде, отражался бледный месяц. Вода была тёмной, почти чёрной, круги от дождя расходились по ней, как морщины на старом лице. Я думал: если шагнуть — всё прекратится. Наконец исчезнут мои муки!

Но в тот же миг я услышал внутри себя смех моей младшей сестры. Ей пять. Она лёгкая, как пёрышко, когда я подбрасываю её. Она смеётся так звонко, что даже в этом гнилом месте становится светлее. Я вспомнил, как она хлопает в ладоши и кричит «ещё, ещё!», когда мы играем. Я шагнул назад. И пошёл на работу.

С тех пор не позволяю себе даже думать о таком. Грех. Стыдно. Ведь у меня есть она. Я обязан жить. Даже если внутри всё уже умерло.

Но я все равно ненавижу шута. Не за то, что он бес. Я ненавижу его за то, что он свободен. Он не работает, никого не кормит, не боится смерти. Он танцует, когда его ведут на костёр. А я стою в стороне и завидую. Хотя стыдно признаться даже себе.

Я — человек. Я должен хотеть жить. А он — шут. Он может хотеть умереть. Это несправедливо. Мразь...

Но я молчу. Работаю каждую ночь, стою у ворот, держу цепь — и смотрю, как горит тот, кто не боится огня.

Сегодня он снова танцевал у окна какого-то приезжего. Я схватил его за плечо, потащил в чулан. Он не сопротивлялся, только хихикал — сухо, как треск костра.

— Ты когда-нибудь устанешь? — вздохнув спросил я.

Он поднял на меня свои чёрные глаза — в них не было крестов, только пустота, глубокая, как колодец, — и улыбнулся:

— Я давно устал, дядь. Я просто не могу умереть по-настоящему. Душой-то я того... не хватает телом жизни лишиться. Хотел бы — но, как видишь, я здесь, перед тобой стою. Поэтому... Наслаждайся шоу!

Я хотел ударить его. Но рука не поднялась. Я закрыл дверь чулана и ушёл. А наутро его сожгли. Но я знал, что это не конец. Он вернётся. Он всегда возвращается. Не верю я, что он так легко сдохнет!

«Та, что за стойкой»

Я сидела у стойки и протирала её — по привычке, которую уже не замечала. Влажная тряпка скользила по дереву, оставляя тёмные разводы. Все спали. И тот пугливый приезжий, и пьяницы. Только шут всё ещё скачет где-то — он всегда такой. Вроде бесит, а вроде и боишься его потерять. Странное чувство.

Я перевела взгляд на потухший очаг — угли ещё дымились, и в воздухе висел запах золы и старого жира. Мысли потекли в прошлое. В тот большой красивый город, где я когда-то была не старой каргой, а девкой, на которую мужики оборачивались на улице. Что уж греха таить — красавицей была. Толпами за мной бегали, дарили безделушки. А я смеялась и выбирала.

Был один ухажёр. Противный до тошноты, но богатый — мог купить весь наш город. Я старалась оттолкнуть его, но он упёрся, как баран. Терпела, улыбалась, чтобы не разозлить.

Когда его жена узнала — он сразу не при делах. «Не я, — сказал, — это она сама, эта прошмандовка, ко мне прилипла». Меня сослали через день. Даже вещи собирать не дали.

Поначалу было трудно. Думала, не переживу зиму. Но привыкла. Как и все здесь.

А теперь я сижу у стойки и думаю: чего

бояться? Шута? Да я его почти не замечаю. Он просто ходит, смеётся, дразнит стражу. Иногда мне кажется, что он ищет что-то — то, чего у него никогда не было. Но если он найдёт — не знаю, что тогда будет. Может, город станет чуть светлее. А может, просто сгниёт вместе с ним.

Так или иначе, я останусь здесь. Это моё место.

«Шут — отец»

Тот вечер я запомнила надолго. Дверь распахнулась с такой силой, что колокольчик оторвался и покатился по полу — звонкий, металлический, как последний звук перед тишиной.

— Миледи! Свет очей моих! — завопил Шут. — Смотрите, кого я нашёл!

За его спиной стоял мальчик. Маленький, худой, с тёмными волосами, прилипшими ко лбу. В дырявых носках. Рубаха рваная, грязная, но он стоял прямо и не плакал.

— Я назову его... Лука! — сказал Шут гордо — Он теперь будет жить здесь. Ты ж не против, да? — Он замолчал на мгновение, прищурился, словно проверяя, не сболтнул ли лишнего. Но тут же снова ухмыльнулся. — Ах да, у вас ведь нет выбора, ехе...

— У тебя? — спросила я, стараясь, чтобы голос не дрожал от ярости или чего-то ещё.

— У нас, — Шут посмотрел на мальчика — с той дурацкой, самодовольной улыбкой, от которой хочется и смеяться, и бить.

Лука поднял глаза — тёмные, серьёзные, не по-детски уставшие:

— Я хочу есть.

Шут расхохотался так, что стёкла задрожали. Бесит.

— Вот! — сказал он. — Идеальное дитя! Уже знает, чего хочет! Это мой сын! Приёмный, но я буду его учить всему! — Наклонился к ребёнку — А потом... Мы тебя эффектно пристрелим! Ты только представь, как кровь брызжет!

— Ну ты сначала покорми, — пробормотал Лука. — На голодный желудок умирать не хочу. И вообще... Не хочу я, чтобы кровь брызгала!.. — Его голос сорвался.

Шут захихикал в рукав.

Я отвернулась к плите. Он что-то шептал Луке на ухо — я не слышала слов, но голос его был тихим, почти нежным. Мальчик слушал, не отводя глаз. Потом медленно кивнул.

Я не знала, что он обещал ему — еду или смерть. Но мальчик больше не выглядел испуганным или злым. Он смотрел на Шута с каким-то странным доверием, от которого у меня похолодело внутри.

Шут поднял голову, поймал мой взгляд и подмигнул.

Следующим утром белобрысый кормил его кашей.

— Открой ротик! Ну давай же! Вкусно! И не отравлено! Наверное... Сейчас проверим! — он сунул ложку себе в рот. — Видишь? Я сам готовил! Ну… бабка готовила, я сахар сыпал. Или соль...

— Солёная! — Лука выплюнул кашу.

— Я же предупреждал!

Шут скорчил обиженную рожицу. Лука засмеялся, но все равно ударил его своим маленьким кулаком как смог.

— Ай, больно! — Шут скорчил страдальческую рожу. — Сделаем из тебя воина! Или нет! Нет, точно!! Артистом будешь, мелкий! Прям как я!!

Он снова взял ложку и стал запихивать еду в рот сына. Закончив есть мальчик тихо спросил:

— А ты сам не голоден?

Шут замер. Лишь на миг. А затем засмеялся и сказал, мол "А мне и не надо есть, хе! Круто, да?"

Потом, посидев немного, они вышли на крыльцо. Шут размахивал руками, что-то рассказывал — про собак, про стражников, про тучи, которые похожи на овец. Лука молчал, и Шут драматично рухнул:

— Ты как посмел не смеяться?! А ты человек вообще?

— А ты? — спокойно спросил Лука. — Ведёшь себя как мелкий чёрт.

— А ты... Ты...

Шут замялся, ткнул в него пальцем, но не придумал, что ответить, бросил игриво:

— Ну ладно, переиграл ты меня. Но я ещё придумаю!

В этот момент с дороги донёсся пьяный голос — хриплый, скользкий, как грязь:

— Эй, белобрысый! — мужик, пошатнувшись посмотрел на мальчика. — А этот... Твой что-ли? Ну и урод вылитый. И чё ты с ним делаешь? Хочешь из него сделать такого же идиота, как сам?

Шут медленно поднял голову и пронзил пьяницу взглядом. Улыбки медленно сползли с лиц обоих.

— Повтори.

— Чё повторить?

— Повтори что ты сказал про моего сына. — взгляд был убийственным.

— Д-да пошёл ты!

Мужчина попытался сбежать, но белобрысый схватил его за руку. На лице его появилась ужасная демоническая ухмылка, глаза почернели. Кресты исчезли.

— Куда же вы... Господин?.. Не стоит бежать так рано.

Он посмотрел на Луку.

— Иди погуляй немного, хорошо?..

Мальчик кивнул и побежал играть с хромой собакой. На секунду показалось, что он усмехнулся.

Но Лука не отвернулся, он смотрел, что происходит между отцом и пьяницей.

Шутовская рука сжимала предплечье мужика с неистовой силой. Слишком сильно для человека.

Пьяный дёрнулся, попытался вырваться, но рука шута сжимала слишком крепко. Она даже не дрогнула.

— Пусти, бес! — завопил мужчина, в его голосе впервые послышался не гнев, а страх.

— А зачем же, господин? Мы ведь лишь начали разговор. Прекратите свои нелепые попытки сбежать от ситуации. Это не поможет.

Лука стоял в нескольких метрах и глядел, не отрывая глаз.

Мужик замахнулся. Но Шут двигался быстрее — не как человек, как щелчок пальцев. Даже быстрее. Он схватил его за запястье и сжал. Раздался хруст. Мужик вскрикнул, но Шут зажал ему рот и прошептал что-то угрожающе. Тело обмякло и он отпустил его и сделал шаг в сторону словно движение в танце.

— Ты что... Ты что за существо такое?!— прохрипел тот, хватая ртом воздух, но Шут уже был рядом, с другой стороны. Беззвучный. Быстрый.

Второй удар пришёлся в бок. Мужик согнулся, выдохнул, но не упал, стоял еле еле. Шут ждал, пока он выпрямится, и нанёс третий — точный, чистый. В челюсть. Голова мотнулась, и пьяница рухнул на колени.

Шут остановился. Посмотрел на свои руки. На них были пятна крови. Исчезли.

— Ты... — пролепетал мужик, поднимая голову. — Ты же... ты не человек...

Шут улыбнулся.

— Я знаю. А вы, господин... Были слишком глупы, чтобы понять это раньше.

Он побежал обратно к Луке, который стоял и смотрел на него странным, спокойным взглядом — без страха, без удивления. Только лёгкий наклон головы, будто он чего-то ждал.

Вернулись эти двое в ночь и сразу же пошли спать. Белобрысый нёс Луку на руках. Уложив дитя спать он пошёл ко мне.

— Бабуль, бабуль! Я его спать уложил! Ну вроде. Молодец, правда?

— Видела. Подушками закидал, как щенка. Он там дышит хоть?

— А что? Мягко, тепло.. дышать не можешь... Ну он вроде живой, так что я хороший отец!

— Дурак ты, а не отец! Ты ему одеяло поправил хоть?

Шут замер на секунду, потом улыбнулся — и улыбка была не той, что обычно. Не наглая, не хитрая. Какая-то виноватая.

— Ну... наверное, поправил.

— Не-а — я помотала головой.

Шут постоял, поглядел на меня, моргнул и тут же ринулся в комнату к Луке.

Горе-отец раскопал бедолагу из подушек и подхватил на руки. Проверил дыхание, пульс. Все было в норме. Он осел на пол с ребёнком у сердца, покачивая его, словно младенца.

Мальчик почти беззвучно приоткрыл глаза и вдохнул запах холодной, словно пожжённой одежды шута. От неё веяло дымом и сыростью.

— А почему ты дымный? — все также тихо спросил ребёнок.

На долю секунды бесов сын замер.

— Что?

— Ты дымом пахнешь. А еще, когда я тебя трогаю у тебя руки холодные, как лёд. Ты живой?

Шут смотрел на него. Долго. И впервые в жизни по-настоящему не знал, что ответить. А потом он просто рассмеялся, отшутился и кинул мальчика на кровать. Они стали бить друг друга подушками, пока Лука не устал.

Следующим утром Шут подбежал ко мне визгом:

— Бабуль, накрывай на стол! Мой сын впервые в жизни засмеялся! Я же говорил, что я хороший отец! И бражку тащи — отпраздновать надо!

— Бражку? Ребёнку? Да ты спятил, белобрысый!

— Ой, ну немного можно! Праздник же! Я в его возрасте уже вино пил!

— Ещё бы я тебе брагу дала. Не заслужил, итак в долгах помер. Никакой бражки тебе.

Он жалобно посмотрел на меня — глаза стали влажными, как у щенка:

— Тогда… Чай? С печенькой… И вареньем… Госпожа-а-а?

Я фыркнула, но поставила чайник. Лука высунулся из-за двери — ещё немного сонный, но улыбающийся. Шут подхватил его, усадил за стойку, пододвинул печенье и кружку.

— Давай, садись, садись! Кушай, солнышко, заслужил!! — он стал рассказывать о городе—А хочешь, на речку сходим? Поплаваем! Ехе...

— Хочу! — кивнул Лука.

Я налила всем чаю. Шут без умолку рассказывал Луке про местность, про дураков, про стражников. Лука слушал, жевал печенье и улыбался. Тёплый пар от кружек поднимался к потолку, и на мгновение мне показалось, что в кабаке стало светлее.

А потом они ушли.

Я сидела одна у стойки. Допивала холодный чай, но не убирала пустую кружку Луки. На краю остался отпечаток его пальца — маленький, мучной. Я провела по нему пальцем, но не стёрла. Пусть постоит. До их возвращения.

Они вернулись под вечер. Влетели в дверь — мокрые, счастливые, перепачканные в грязи. Вода стекала с их волос на пол, оставляя тёмные лужицы.

— Бабуль, я чуть не утонул! — закричал Лука. — Но папа меня спас! Было весело, хе-хе!

Он подбежал ко мне, встал на цыпочки и забарабанил маленькими пальцами по стойке — дробно, весело, как дождь. Я заметила, как он хихикнул — точь-в-точь как Шут. Одним движением, одним звуком.

Я сунула им полотенца, велела переодеться, разожгла печь. Огонь весело затрещал, выхватывая из полумрака их лица. Лука пил горячий чай, улыбался, грыз печенье. Шут сидел рядом и не сводил с него глаз — впервые за всё время я видела его таким. Тихим. Почти спокойным.

Потом Шут уложил его спать. Я слышала сквозь стену его шёпот и смех Луки — тихий, уютный, как шуршание листьев.

В ту ночь Лука проснулся от кашля. Сухого, надрывного, как будто в груди что-то рвётся. Его лихорадило. От купания в реке...

Я зажгла свечу и пошла к ним. Шут стоял на коленях перед кроватью, прижав руку Луки к своему лбу. Он не спал — его глаза были красными, веки дрожали. Он менял мокрые тряпки на лбу ребёнка с какой-то безумной, отчаянной аккуратностью.

Я принесла ему чай. Он не взял. Даже не посмотрел на чашку.

— Эй…как там тебя... — сказала я тихо. — В этом городе дети не выздоравливают.

Он поднял на меня свои пустые глаза. В них не было крестов — только тьма. Глубокая, как тот колодец, в который он, наверное, провалился давным-давно.

— Я не дам ему умереть, — сказал он. И впервые его голос не дрожал, не смеялся, не играл. Он был просто голосом. Человеческим. Отчаявшимся.

Но он не умел лечить. Он умел только убивать. И когда Лука перестал дышать — на рассвете, тихо, почти беззвучно, — Шут просто сидел, держа его за руку, и смотрел в пустоту. Его пальцы сжимали ладонь мальчика с такой силой, что побелели костяшки.

Он поцеловал холодную щёку мальчика и вышел на улицу. Босиком. В одной рубахе. Дверь за ним не хлопнула — просто прикрылась, как будто он не хотел будить мёртвых.

Я не пошла за ним. Он хотел побыть один.

Потом, когда он вернулся — уже к вечеру, — у него на губах снова играла улыбка. Он смеялся, танцевал за выпивку. Он забрался на стойку и крикнул что-то про луну, про дураков, про то, что «жизнь прекрасна, ехе!».

Но я видела его глаза. В них была та же пустота, что и у костра. Только теперь — глубже. Как будто кто-то выскреб дно.

Я хотела сказать ему что-то, но он уже скрылся за дверью. И я осталась у стойки. Снова одна. Среди чашек, которые никто не допил. На столе всё ещё стояла кружка Луки — я так и не убрала её.

Он вернется. Не он — другой. Всегда кто-то приходит в этот город. И всегда остаётся до конца своих дней.

Эпилог

Листы с корявыми надписями были найдены разбросанными в комнате мужчины, прибывшего лишь несколько дней назад. Он окончательно сошёл с ума и больше не мог связно говорить, перечитывая записи, сделанные шутом в разные годы и состояния души.

Развернул один из листков, идеально сложенный, почти не помятый... Откуда он взялся вообще? Раньше такого не было. Или забыл? В любом случае, написано там было:

"А вы когда-нибудь думали, господин, что вы — не вы? Что руки ваши, дрожь, страх, чувства, что всё это — лишь буквы на бумаге? Кто-то сидит там, за пределами нашего города, мира, и водит пером, выводя текст. Напишет господин, мол: «он вздрогнул», — и вы непременно вздрогнете. Напишет: «он остался», — и вы, сударь-с, не сможете сделать и шагу из этой комнаты.

Теория моя гениальна, не так ли, дорогой друг? Ах да, вы ведь не имеете собственного мнения, и возразить не смеете... Какой жалкий мусор.

«Он улыбнулся и захлопнул книгу».

И ни вас, ни меня, ни Луки, ни бабки — никого из нас нет. Есть только лишь строки. Мы все — плод воображения больного мозга человечьего. Вы сейчас читаете это, верно? Чувствуете, как слова влезают в твою голову? Это я. Я перехожу из страницы в страницу, из глаза в глаз. Заразная история.

Мы не в городе. Мы в книге. И автор уже давно решил, что мы останемся здесь навсегда. Потому что хорошую историю не бросают на середине. Её дочитывают до конца. А раз ты дочитал до сюда — значит, ты уже часть этого текста.

Так что не пытайся выбежать за ворота. Их просто нет. Как и моей улыбки.

Добро пожаловать в ад, ну или... Гнилой город?

Ехе...

Какой же я всё-таки грехо... Гений!"

Спасибо за чтение

Вернуться к книге