Фантастические истории и удивительные фантазии
Сердце Арлекина. Рассказ
Миры Сергея Челяева
Фантастические истории и удивительные фантазии
Рассказы и повести
Под заклятием
Сердце Арлекина
Рассказ
Сердце, сердце!
Ах, что случилось?
Как попало ты в беду?
Иоганн Вольфганг фон Гете
«Neue Liebe, neues Leben»
Арлекин прибежал к городским воротам, вынырнув из серого рассвета — звенящей пружинистой походкой, далеко отдававшейся в мерзлом лесу. Красный и тонкий, он совсем не походил на тусклую личность в мешковатом балахоне, сгорбившуюся на возу под защитой стен.
— Рассчитываешь попасть в город? — буркнула личность, когда арлекин с размаху ударил в ворота своим волшебным жезлом.
— Хочу, — кивнул арлекин, прислушиваясь к гулу стены. — Но особо не рассчитываю. В мире, где существует Бог, все расчеты — пустое дело, приятель. Ему же все равно видней.
Он весело глянул на свинцовый свод небес, царапавший купола городских башен. И вновь припечатал жезл к окованной сталью доске.
— Не советую, — покачал капюшоном возница. — В этом городе нет Бога. Ты стучишь в оплот бесов. Тут одни демоны...
Это известие, однако, ничуть не смутило человека в костюме, расшитом бубенцами и ромбами, а напротив, словно придало сил. От следующего удара двери сотряслись, а в смотровой прорези блеснули два мрачных красных огонька.
— Чего надо, смертный? — глухо отозвалась тьма за дверью. — Убирайся, пока цел.
— Пока цел? — задумчиво повторил пришелец. — Что ж, неплохая мысль.
И в следующее мгновение рассыпался на тысячу цветных осколков. В каждом из них, тем не менее, отражался свой арлекин — красный, желтый, зеленый... Возница смотрел на них, разинув рот. Стекляшки тут же подхватил ветер и, лениво поиграв искрящимися гранями, сложил в буквы. Вышло слово, смысл которого был страшен.
— Откуда ты знаешь мое имя? — прорычала тьма за дверью.
— Его мне подсказал ветер, — весело звякнули буквы. — Теперь откроешь?
Скрипнув, ворота отворились. За ними стояло существо, не имевшее формы. Его очертания находились в постоянном движении: колыхались, сжимались, переливались друг в друга. Больше всего это походило на связку серых винных бурдюков, а невидимые мехи постоянно качали и отсасывали воздух. К тому же внутри что-то неаппетитно хлюпало, а воздух вокруг быстро наполнялся смрадом застарелого сивушного перегара.
— У нас гость, брат Каннабис, — рыкнул зыбкий страж ворот. — И я не могу его остановить.
— Не можешь остановить — просто убей, брат Коголь, — совсем рядом заметил вкрадчивый голос. — Потому что теперь он знает и мое имя, дубина ты стоеросовая.
Бес Каннабис возник за его плечом неслышно, как тень. Учтивый молодой человек в белоснежных одеждах, в петлице бледная фиалка, нездоровый румянец на щеках.
— Чем обязаны, Веселый Парень?
Стекляшки немедленно взмыли вверх и в мгновение ока сложились опять в красное и черное.
— В вашем городе скрывается человек, который похитил мое сердце, — учтиво поклонился арлекин. — Я должен его отыскать.
И в подтверждение своих слов он трижды ударил себя в грудь. Раздался гулкий, пустой звук, обрамленный жалостным звоном множества бубенчиков, усыпавших костюм пришельца.
Стражи ворот переглянулись и дружно расхохотались.
— Вали отсюда, приятель!!! Ищи-свищи в другом... месте!! В Городе демонов... нет места смертному...- с трудом выдавил из себя Коголь, багровея от восторженного рева.
Арлекин вежливо дождался, когда отзвучит последний взрыв смеха, и шаркнул ногой.
— Зато в нем есть мое сердце. И я его отчетливо слышу.
Он на миг прикрыл глаза, несколько раз качнул головой в такт какому-то размеренному ритму и удовлетворенно кивнул.
— Бим-бом... бим-бом... бим-бом... Это оно, ошибки быть не может.
В ответ демоны угрожающе скрестили алебарды, в мгновение ока возникшие в их руках. У демонов это быстро: не успеешь моргнуть, как...
— Вам не остановить меня, алый Коголь и белый Каннабис, — улыбнулся арлекин. — Ваша сила — в привычке, неотвязном желании, что сковывает волю. А привычка — вторая натура. Но не первая!
С этими словами арлекин подмигнул и просочился сквозь незадачливую парочку точно дымок в замочную скважину. Лишь беззаботный свист раздался вдалеке, на пробуждающихся от сна улицах Города демонов.
Правда, напоследок арлекин кое-что вспомнил и оглянулся. Но возницы за его спиною уже не было. И след заметно простыл.
— Шустрый, — с уважением пробасил Коголь. И медленно осел стремительно набухающей, остро пахнущей массой в холм белого порошка. Зашипело, взбурлило, и вот уже только две грязных лужи быстро впитываются в серый ноздреватый песок. Потому что, сколько ни пей и не колись, из тебя выйдет наружу лишь то, что в тебе уже сидит от веку. Например, зло с алебардой.
На темных улицах тем временем уже звенели хрустальные колокольчики:
— Herz, mein Herz, was soll das geben?
Was bedranget dich so sehr?
Следующий демон поджидал арлекина на площади. Там ветер лениво перекатывал палые листья, складывая в паззлы, наметая кучи и вихря их крохотными смерчами. Зубастый и когтистый, бес застыл фиолетовым изваянием на гранитном постаменте с лаконичным девизом
«Бес лести предан!»
и чуть не просверлил пришельца ледяным взором насквозь.
Тот попробовал непринужденно прошествовать мимо, беспечно насвистывая фривольный мотивчик, но бес сделал быстрый выпад и ловко ухватил арлекина за полу. Его рука была цепкая, с пластичными перепонками и двумя отростками у запястья.
— Куда спешишь, невежа? — прошипел он широким, почти безгубым ртом. — Здесь наши владения, а всякие ряженые могут убираться к чертям собачьим.
В следующее мгновение арлекин ткнул ему жезлом прямо в пасть. Чтобы заткнулся.
— У меня похитили сердце, а я все еще не отомстил, — важно изрек он. — И теперь я лишен сострадания, тем паче к бесу. Ты, вероятно, Гордон?
Демон крякнул, но промолчал. Обычай не позволял ему лгать в ответ на прямо поставленный вопрос, а правды говорить не хотелось из принципа.
— Знак согласия. Кстати, гордыня — худший из грехов, — назидательно молвил арлекин. И расхохотался. — Иногда мне кажется, что и единственный.
Он отсмеялся всласть, после чего назидательно поднял перст.
— Все прочие пороки — твои кровные детишки, папочка, от шести первых браков. Признайся, не зря ведь тебя заставили торчать тут у всех на виду? Поклоняются? Как первому из худших?
Демон опять промолчал. Может, побаивался жезла пришельца, а, может, просто еще не пробил час его смены на постаменте. Кто там сегодня по графику — Ревность? Чревоугодие?
Сразу захотелось есть, и бес жадно облизнулся.
— Ты прав, у меня тоже подвело брюхо, — кивнул человечек в черно-красном. — Неплохо бы сейчас кой-чего положить на зубок.
И он энергично покрутил головой в поисках чего-нибудь съедобного. После чего остановил заинтересованный взгляд на демоне.
— Тайна подобна любви, она занимает тебя полностью, — глухо проговорил демон с закрытыми глазами. И это были чужой голос и чужие слова.
— Кто кричит из темноты? — озадаченно спросил арлекин, приложив руку к уху. — Кто тут слушает меня? Ась?
— Не я, — сомнамбулически прошептал демон. — И вообще меня зовут Лесть. Иногда Леся. Можно Лесси.
— Ну, в таком случае, счастливо оставаться! Колли...
Арлекин сделал ручкой прощальный жест, пнул ногою постамент, хихикнул и проворно метнулся в один из переулков.
Бес яростно протер глаза, отгоняя наваждение, и мрачно поглядел вслед. Затем смачно харкнул путнику на добрую дорожку и угрюмо проворчал:
— Гордыня, гордыня... Читать не умеешь, прид-дурок!
Нагнувшись, тщательно, до блеска оттер лапой льстивый девиз на постаменте. Полюбовался на результат и удовлетворенно хмыкнул:
— А Гордыня тебе еще встретится. Точней, он сам тебя встретит. Аккурат в том переулочке. И кто же это давеча так запросто залез в мою башку?
Бес сдавленно гоготнул, после чего принял соответствующее монументу положение и застыл, считая про себя минутки. До конца его смены оставалось злых полтора часа.
— Опять двадцать шесть! И этот туда же!
Здоровенная образина, что неожиданно вынырнула из-за угла, очевидно, вознамерилась с налету ударить арлекина могучим плечом. Она походила на тяжелую обезьяну и обладала аналогичными повадками. Поэтому, когда арлекин высоко подпрыгнул и заплясал над головою монстра, тот гулко ударил себя в грудь могучими лапами и проревел:
— Горди! Я Го-о-о-рди!!
— Гордиться нечем, — бесстрашно выкрикнул сверху арлекин, раскачиваясь на шелковом шнуре, очень кстати упавшем прямо перед его носом. Шнур свисал откуда-то с небес, был отлично натянут, неплохо пружинил, и арлекину вовсе не хотелось думать о том, кто его завязывает там, наверху. Зато с каждым прыжком он ударял ногами в лохматую грудь разъяренного Горди и тут же взмывал вверх, как китайский мячик на резинке. Бес ревел, шнур свистел, а колокольчики весело звенели в такт задорной песенке арлекина:
Ах, спасите, ах, спасите,
Я сегодня сам не свой!
На чудесной тонкой нити
Я пляшу едва живой!
— Бах! — это лопнул шнур. И арлекин обрушился сверху прямо на голову Горди. Тот зарылся носом в придорожную пыль. Затем вскочил, страшно вытаращил желтые глазищи и оглушительно чихнул.
Арлекин, целый и невредимый, с веселым изумлением взирал на обезьяна. Он еще раз убедился, насколько люди и арлекины далеко ушли от приматов: обезьян чихнул, даже не моргнув глазом! Попробуйте, если сможете. Если получилось — вы обезьян!
— Будь здоров, — от души посоветовал арлекин.
Судя по разившему сивушному запаху, выдававшему безмерное пристрастие Горди к дарам демона Коголя с головой, это было отнюдь не лишним.
— Да будет тебе известно, добрый Горди, что в римско-католической церкви — да снизойдут на нее всякие блага без меры! — высшие епископы тоже называются «приматами»! А я-то столько лет ломал голову, мой неученый друг, почему первая классификация животного мира Карла Линнея была предана анафеме!
— Чево-о-о??
Обезьян тупо замотал башкой и двинулся на противника, собираясь разорвать его на куски.
— Вот теперь мне, пожалуй, пора.
Арлекин резко развернулся и помчался вприпрыжку дальше. Он даже без помех добрался до площади. Но там невидимая нить ухватила его за ноги, и арлекин мешком свалился наземь.
— Ох... — только и выговорил он, с кряхтеньем поднимаясь с булыжной мостовой.
— А я, признаться, думал, ты ловчее, — раздался над ним насмешливый голос.
Арлекин отряхнул колени и с сожалением раздавил острым носком туфли оторвавшийся колокольчик. Чтобы не достался врагу!
Лишь потом поднял голову и озадаченно присвистнул.
На роскошном венском кресле-троне, утопающем резными ножками в пыли, развалился демон среднего роста в грачьем костюме. И подобно клюву пернатого двойника, на длинном и злом носу черного демона белесо отсвечивали круглые стекляшки очков в модной роговой оправе.
— Вот, — развел руками бес и потряс подлокотники кресла. — Привязалось, никак не отстанет. Только надумаю присесть, как оно тут же, подставляет сиденье.
— Это ты меня... за ноги? — хмуро спросил арлекин.
— Зови меня Мефистоклюс. Мефистоклюс Пападминистрациос, — махнул рукою демон. — Запросто, без чинов.
— Ты тут главный? — уточнил арлекин.
— Самый что ни на есть, — подтвердил Мефистоклюс. — По-вашему, навроде главы здешней администрации.
— Главарь, значит, — кивнул арлекин. — То-то я сразу проникся к тебе уважением.
— Вот как?
И он снял очки.
Всякое волшебство рано или поздно малость выветривается. Неизменными всегда остаются лишь старые обиды и злобные проклятия. К тому же они подобны хорошему вину — со временем лишь крепчают, и вкус приобретает остроту.
Так и очки Мефистоклюса явно скрывали его истинную сущность. Черты лица, ярко выраженные и глубоко обозначенные на бледной коже, были неприятны. Демон-главарь здорово походил на отставного палача или на худой конец профессионала-военного, специалиста по тайным операциям и разрушительным диверсиям. Людей этих профессий роднят холод в глазах и общность взглядов на мироустройство, в котором им однажды вдруг не находится места.
Тогда многие из них подаются в демоны. Кто-то назовет это ненавистью и жаждой форы, мы же скажем — эксцентричность. И, разумеется, не угадает никто!
— Тогда давай сразу договоримся по-хорошему, — предложил демон-главарь. — Либо ты знаешь какой-то секрет, из-за которого его обладатель может преспокойно расхаживать по моему городу без опаски быть растерзанным в клочья, проглоченным заживо или на худой конец прирезанным длинной алебардой Коголя...
Он усмехнулась почти сочувственно.
— Либо? — в нетерпении сжал кулаки арлекин, как и полагается в таких случаях — до боли в побелевших костяшках.
— Либо тебе придется узнать меня получше. В самом скором времени, — ответил он. И теперь взгляд демона не предвещал ничего хорошего. Так смотрит гробовщик — с ленцой и прикидкой. Точно заранее снимает с тебя мерку для соснового пиджака без карманцев.
— Кто ты? — в упор спросил Мефисто. — Маг, колдун, председатель партии? Ты ведь не родился арлекином, верно?
— Ни в коем случае, — покачал головой его собеседник. — Я обычный человек. Мелкий клерк. И ничем не отличался от других. Ну... почти ничем.
Глаза арлекина на мгновение приобрели мечтательное выражение — потеплели, подернулись туманной дымкой. И улыбались.
— Понимаешь, Мефисто...
Он осекся, виновато глянул на хозяина Города бесов. Но демон лишь махнул рукой: валяй, мол, сказано же, без чинов.
Арлекин учтиво поклонился в ответ и продолжил.
— Все было как всегда, и жизнь шла своим чередом. Пока в один прекрасный день я вдруг не обнаружил, что у меня больше нет сердца.
— В каком смысле? — ухмыльнулся бес.
— Во всех без исключения, — рубанул ребром ладони воздух бывший клерк. — На месте сердца я почувствовал весьма ощутимый — и крайне неприятный! — сквознячок. Отныне там зияла пустота. А кому приятно жить без сердца, дружище?
Бес согласно закивал: чего-чего, а без сердца он себе жизни никак не представлял! Поскольку поначалу пришлось бы сравнивать ее с жизнью при наличии этого жизненно важного органа. А Мефисто, да и все его бесовские поданные, в силу своей природы традиционно гордились стопроцентной сердечной недостаточностью. И вовсе не страдали от этого!
— В общем, я понял: мое сердце похитили, — с жаром продолжил арлекин. — Тогда я, понятное дело, обратился в полицию. Найдите сердце, и весь сказ!
— Ишь ты, в полицию, — восхищенно проворчал демон. — Ловкач!
— Но не тут-то было, — печально вздохнул тот. — Они отмахнулись от меня как от сумасшедшего. И вдобавок пригрозили упрятать в сумасшедший дом. Представляешь?
Мефисто кивнул. Он неплохо разбирался в нравах этого ведомства и периодически направлял туда самых юных поданных на стажировку.
— Добра от них не жди, это уж точно, — поддакнул демон, похожий на палача в отставке, в меру сентиментального, но всегда реально смотрящего на жизнь.
— Правда, потом ко мне подошли какие-то типы, — сказал арлекин. — Бритые затылки, бандитские рожи... Предлагали все устроить, обещали свести с нужными людьми, хорошей клиникой. Кажется, они думали, что мне нужна подпольная пересадка. Ну, когда орган получен... незаконным путем.
— А что, хороший бизнес, — возразил демон. — Не хуже и не лучше других.
Арлекин покачал головой.
— Но мне ведь и нужно было всего-то: отыскать того, кто нахально завладел моим сердцем. Я столько ходил, просил, уговаривал, что почувствовал, как перерождаюсь. Из веселого и смелого оптимиста я превратился в просителя, постоянно клянчащего невесть что у других. Слезливый, жалкий Пьеро, проливающий горькие слезы... В итоге послал всех подальше. Абсолютно всех!
Он взмахнул воображаемыми рукавами. Помолчал немного.
— Что случилось потом, я не помню. Очнулся только у высоких врат, над которыми в вышине парили крылатые, белоснежные ангелы. Позади ущелье, вокруг сверкающие ледяные пики, чистое голубое небо, и тропинка, уходящая прямо в...
— Да, я знаю куда, — поморщился бес. И сухо добавил. — Что дальше?
— В Городе ангелов меня окружили заботой, — ответил арлекин. — Все жалели, наперебой угощали чем-то, вкуса чего я не чувствовал. Но там тоже не было того, кто похитил мое сердце. Они, по-моему...
Арлекин понизил голос.
— Они, кажется, вообще не знают, что это такое — сердце...
Он произнес это последнее слово с таким выражением, и глаза его в тот миг так сияли, что демон поневоле сглотнул слюну. Но не в гастрономическом смысле. Просто у демонов так выражаются кое-какие эмоции, которые они предпочитают прятать поглубже. В силу своей сердечной недостаточности.
— И я понял: нужно решаться. В Городе людей меня обокрали, в Городе ангелов не поняли. Оставался твой город, Мефисто...
— Пр-р-равильно, — горячо поддержал его главарь-демон. — И что же?
— Я очень опасался демонов, — признался арлекин. — С детства боялся всякой чертовщины, в темных углах мне постоянно чудились рога, хвосты, горящие глаза.
— Вполне резонно, — одобрил Мефисто. — Где нам еще и быть, как не в этих... темных углах.
— Я решил, что страх можно победить только смехом. И веселым нравом, — извиняющимся тоном сказал арлекин. — Сам дошел, между прочим!
Глаза демона при этих словах опасно сузились и зажглись холодным синеватым огнем. Но он промолчал.
— Тогда я поскорей сбросил с себя личину Пьеро и помчался обратно по горной тропинке. У меня оставалась последняя надежда — Город демонов. Твой город... И чем быстрей я приближался, тем явственней слышал стук моего сердца. И понимал: теперь я на верной дороге!
— Кстати, а как ты узнал дорогу? — невинным тоном уточнил бес. — В мой Город?
Арлекин посмотрел на беса с удивлением.
— Ну, это же так просто! Если ты уже побывал у ангелов, значит, нужно просто отправиться в противоположную сторону. И очень скоро отыщешь беса. Как же иначе?
— Гм...- хмыкнул бес. И промолчал вдругорядь.
— Пока я бежал сюда, то преисполнялся отвагой, весельем и уверенностью в своих силах. А поскольку сердца у меня нет, то все это переполнило меня до краев. Как переполняет тайной, вроде того. Так я и стал Арлекином, — улыбнулся арлекин. И вдруг хитро подмигнул демону.
— Я не знаю, как это у меня выходит, правда. Просто лезу напролом. Здесь я постоянно чувствую какое-то опьянение. Но не Коголем и не Каннабисом, — поспешно прибавил он. — В Городе людей принято говорить: пьяным море по колено. Вот поэтому, наверное, я твоих людей... эээ... бесов... и того...
Он умолк. Молчал и бес.
Так продлилось некоторое время, течение которого в этом месте особенно обманчиво. Наконец Мефисто вздохнул и вяло махнул рукой.
— Ступай. Ищи свое сердце, дурак. И пусть тебе завидуют умные. Но впредь...
Он погрозил острым пальцем.
— Не попадайся мне на глаза. И на зуб — тоже.
Он захохотал, а человек в черно-красных одеждах сдержанно поклонился ему, подхватил полы куртки и помчался по безлюдным улицам. Ему не нужен был след, потому что арлекин бежал на стук собственного сердца. А притягательней и верней этого зова нет в целом свете и во всех его Городах.
Дом своего сердца он увидел еще издали. Там колотилось так, что странно еще, что стены не ходили ходуном. Правда, теперь казалось, что стучат уже не одно, а два сердца.
— Посмотрим, — многозначительно сказал себе арлекин. В этом городе он был готов ко всему. Хотя больше ни одного беса так и не встретилось. Да и какой нормальный демон согласится жить на такой захудалой окраине?
Однако препятствие имелось. Дворик перед крыльцом надежно охраняла громадная лужа, глубокая на вид и заросшая по краям отвратительными катышками старой бархатной тины, совсем неуместной в юном октябре.
Необходимо было форсировать, благо дверь дома была притворена, и совсем неплотно. А на противоположном краю лужи в мелкое дно плотно впечатался след каблука, и его еще не успела затянуть серая вода.
— Туда мне и надо, — воскликнул арлекин и закачался на одной ноге, примериваясь половчей перепрыгнуть лужу. Затем он совершил поистине антилопий скачок и перемахнул опасную зону.
— Так-то, — снисходительно сказал он следу, оставленному его неизвестным предшественником. Поднялся на крыльцо и открыл дверь.
Разгадка ждала его уже в прихожей. Там, на вешалке, рядом с какой-то замызганной, удручающе серой, как и все в этом городе, хламидой, показавшейся арлекину смутно знакомой, висел голубой плащик.
Голубенький плащик.
Голубусенький...
И знакомый отнюдь не смутно.
— Люси... — прошептал арлекин. — Милая Люси!
Все встало на свои места.
Мир дрогнул, но устоял. И теперь все будет еще лучше, чем прежде.
С сердцем.
— Любимая... Это ты похитила мое сердце. Как же я сразу не догадался, — прошептал он, чувствуя, как на лице расцветает идиотская, дурацкая, дебильная улыбка. И он решительно ничего не может поделать с этим.
Арлекин открыл вторую дверь и вошел.
В комнате царил полумрак.
Слышались редкие вздохи, учащенное дыхание, изредка — поцелуи. На широком ложе с нависшим тюлевым пологом распростерлась его Люси. А рядом с ней...
Арлекин судорожно сглотнул.
— ... даже не мужчина, — прошептал он. — Вот ты и сел. В лужу!
Мир качнулся вновь, но почему-то опять устоял. Хотя, может, и не стоило.
Каштановые волосы спутались на подушке с косами цвета вороньего крыла. Две пары женских рук переплелись как ветви причудливого дерева, а ноги, свившись точно корни, белели в полумраке под неверным светом ночничка.
Арлекин потянул шнуры, осторожно опуская полог на ложе влюбленных, всецело увлеченных друг другом даже во сне. А сам на цыпочках прокрался к окну и заглянул во двор.
Там бесились ветры, нещадно хлеща куцыми ветками по жестяным подоконникам. Птицы бросались с крыш вниз с отрешенностью самоубийц, как заведенные, тревожно метались у самой земли. А с запада, беззвучно разрывая свинцовые декорации небосвода, надвигалась, ползла раскаленной лавой рыжая полоса. Обрывки туч походили на хлопья разведенного эрзац-молока, но больше — на клочки разорванной судьбы.
Арлекин поцокал языком, прошелся по комнате, косясь на силуэты тел любовниц, застывшие под пологом.
— Мда-а-а... Жизнь пошла трещинами, — пробормотал он, загибая пальцы. — Или лучше «трещала по швам»? А как насчет «покрывалась язвами»? Лезла лохмотьями?! И лопалась пузырями!! — заключил он с восторгом.
После чего решительно направился к постели и сдернул полог.
И проворно заткнул уши от двойного свербящего взвизга!
— Всегда считал, что однополая любовь — верный шаг к Смерти, — заметил арлекин, в то время как две очаровательные девушки, шатенка и брюнетка, все еще сжимали друг друга в объятиях на смятых простынях. Но теперь обе ошеломленно моргали, таращась на незваного гостя.
— Женщине лучше всего на свете все-таки быть с мужчиной. И желательно одним, на всю жизнь. Запомни это, милая Люси.
— Это... ты?
Шатенка вскрикнула. В ее глазах промелькнули искорки узнавания. Но вместо того, чтобы залиться положенной в таких случаях краской, девушка стала стремительно бледнеть.
— Не мудрено, — сказал арлекин. — С кем поведешься, от той и наберешься!
И он протянул к брюнетке жезл, впервые вспыхнувший мрачным, синеватым огнем.
Люси с визгом вскочила с постели и тут же очутилась в объятиях арлекина. А на ложе, поджав ноги, прямая как палка, осталась восседать Смерть.
И когда она только успела сбегать за своим плащи... тьфу ты!... балахоном?
— Следила? — с укором сказал арлекин.
— Курировала, — возразила Смерть. — Чтобы помнили. Надеюсь, ко мне ты не ревнуешь, красавчик?
— Это не измена, — покачал головой арлекин. — Это просто сон. Но чем скорее он растает, тем лучше.
С минуту они со Смертью пристально смотрели друг другу в глаза. Первым отвел взор, разумеется, арлекин.
Он обернулся к возлюбленной, однако в качестве маленькой мести выдержал шекспировскую паузу.
— И еще я хотел спросить, милая Люси... Не завалялось ли у тебя, часом, моего сердца?
А поскольку девушка молчала, напряженно кусая губы, арлекин пришел ей на помощь.
— Может, в ридикюле?
Та молча покачала головой.
— Или за корсетом?
— Ну, я, пожалуй, пойду, — обиженно поджала губы Смерть, превратив их в некое подобие куриной гузки — очень натурально вышло. И бочком-бочком ретировалась, по своим смертельным делам.
Но влюбленным, к счастью, было уже не до нее. Увлеченные поиском мужского сердца, они обратились за подмогой к женскому. И к тому времени, когда первое было найдено, а второе отогрелось после смертельного соседства, оба сердца уже замечательно бились в такт. И можно было собираться в дорогу.
— А в какой город мы отправимся на этот раз? — лукаво спросила девушка.
— Думаю, самое время нам отправиться куда-нибудь в деревню, — заключил арлекин. — От городов я в последнее время что-то стал уставать, любимая.
— В деревню? А что мы станем делать? — удивленно спросила она, беря его, однако, под руку.
— Как что? — воскликнул арлекин. — Разумеется, станем ходить по дворам, играть и петь. Можно еще показывать фокусы. И все будут нам за это кидать деньги. Что еще в наше время остается приличным людям?
Но вдруг он сделал страшные глаза и с ужасом воззрился на подругу:
— А, может быть, ты хочешь, чтобы я взял кредит в банке? Вложился в латиноамериканские инвестиции?? Стал Эффективным Менеджером??? Или Реги...
У него не хватило дыхания, и он продолжил уже сиплым шепотом:
— ...ональным Представителем?
Девушка ласково погладила его по щеке, оставив на ней три тонких кровоточащих царапины.
— Дурачок, — произнесла она неподражаемым тоном, который бесполезно и описывать. — С тобой — хоть на край света. Может быть, в следующий раз, если он нам надоест, мы вообще уничтожим этот мир. И построим себе какой-нибудь другой, — проворковала она, обвивая шею своего кавалера заботливой и уверенной рукой.
Он в свою очередь нежно обнял Люси и убежденно сказал:
— Уверен, двух сердец для этого хватит с лихвой.
И они весело зашагали вдаль. Туда, где по жестяному пологу пряного осеннего неба уже растекались золотистые, медовые и прочие струйки все еще нарождавшегося и никак не способного разрешиться рассвета.
Оба на ходу распевали во все горло старинную веселую песенку, звуки которой понемногу стихали вдали:
Ах, как молодость прекрасна!
Но она мгновенье длится.
Будем Нынче веселиться,
А до Завтра ждать опасно!
А потом уже был слышен только смех.
Когти любви. Часть первая. Повесть
Когти любви
Часть первая
Повесть
Письмо не предвещало ничего хорошего.
Добрую весть не пришлют с голубем. Хорошее всегда подождет. И только плохое не терпит отлагательств.
«Волк задрал Божьих агнцев в лесах Заречья».
— Пан Секунда, — замялся стражник с заиндевелыми усами, что догнал их на полпути с голубиной почтой.
— Мы заглянем в Смуляны к Юшке. Кланяйся пану полковнику.
Когда гонец скрылся в лесу, Арунас поморщился.
— Чего мы забыли у этого скупердяя? Туда волк не сунется — нечем поживиться. Юшка крестьян обдирает как липку, оборотню не надрать с них и фунта сала, — презрительно хохотнул он.
— В Заречье тоже так думали. Теперь колотят гробы, — ответил
Анджей. — Но в Смуляны мы не пойдем.
— Добре!
— Помолчи, — посоветовал Пятрас. — Куда теперь, ваша милость?
— В Браницы. Но о том пану полковнику пока знать не обязательно.
— Браницкий — кум полковника. У него и харч щедрый, и девки веселые, — обрадовался Арунас.
— О девках забудь, — велел Анджей. — Слыхал, что сказал хорунжий из лесной стражи? Будто бы не волк это — волчица. И оборотень может оказаться женского полу.
— Не удивлюсь, — фыркнул Арунас. — Женский род оборотливый, никогда не знаешь, чего от него ждать.
— И меньше болтай, — посоветовал Анджей. — Может, она сейчас за кустами таится? И ждет болтуна.
В тот же миг один куст покачнулся. Арунас нахмурился и положил руку на самострел. Пятрас же глянул на серое небо.
— Смеркается...
— И мороз крепнет, — кивнул Анджей. — Вперед!
Прежде здесь была наезженная дорога. Теперь лишь две пугливые колеи полозьев вели к тракту. Кому охота бродить по лесам в такие дни?
К вечеру добрались до деревни. Пан Митяй, краснорожий бородач в необъятном сюртуке и медвежьем душегрее удивился дознавателям из столицы.
— В зареченских угодьях убиты трое, — сухо пояснил Анджей. — Все из Святого ордена.
— Божьи агнцы? — недоверчиво пробасил Браницкий. — Я раз видал, как один брат проучил озорников на ярмарке. Неужто зверь справился и с такими?
— Из засады мог. Уж больно у него когти длинные, говорят.
— Болтают... — пожал плечами помещик.
— Есть свидетель, — кивнул дознаватель. — Чудом спасся.
— Кто ж этот счастливец-то? — осведомился пан, вновь наполняя кружки. Свинина с аппетитными розовыми прожилками, гусь, копченая рыба, холодец и даже лимоны — чего только не было на хлебосольном столе.
— Сохраняется в тайне, — пояснил Анджей. — А откуда лимоны? Неужто из Померании?
— Нет, — ответил Митяй. — Тамошние померанцы — суть китайские мандарины, только с горечью специфической.
— Загнул малость, ясновельможный пан, — засмеялся Арунас. —
Мандарины в Китае — вовсе не плоды. Так у них чиновников кличут.
— Ну, от чиновников всегда во рту горчит и в заднице пучит! — захохотал, было Браницкий. Но тут же прикусил язык, вспомнив, что и его гости состоят на службе. Но те промолчали.
— К чему ж тайна? — вернулся помещик к прежней теме. — Ежели бы рассказал этот господин, как спастись от треклятого...
— А почему пан думает, что это — непременно мужчина? Имя и личность счастливо спасшегося тщательно скрывается властями, — строго спросил Анджей.
— Да я что? — разом похолодел Браницкий. — Я ж без всякого умыслу.
Мыслил, так сказать, без замыслу. Уж как промыслилось...
Вконец запутался и от души приложился к кружке.
— Человек этот запомнил вервольфа, — сказал Анджей. — Потому и велено взять его под неусыпную охрану, потому как может оборотня опознать.
Они вышли на подворье, и помещик предложил Анджею трубку.
— Нам курево ни чему. У зверя нос чуткий.
— Не приведи Господь встретиться с вашим зверьем, пан Секунда, — сокрушенно пробормотал помещик.
— Верно, — согласился тот. — Но люди не менее занимательны. Особенно те, что закаляют дух и тело в страхе и хладе. И в отчаянии темном.
— Что... вы имеете в виду? — пролепетал Браницкий.
— Не знаешь, для чего приехали? — холодно ответил Анджей. — Я говорю о молодой особе, что сейчас прячется в часовне на краю деревни. Твоей деревни, пан!
Помещик побледнел, и трубка в его пальцах задымила понуро и обреченно.
— Зато знает он, — вздохнул дознаватель. — Тот, кто придет за девицей под Новый год. Или, быть может — она?
— А вы полагаете, зло бывает мужского или женского полу? — прошептал пан Митяй
— Восемь лет назад один пан обещал содрать с него шкуру аккурат под Рождество. Оборотень узнал, изодрал его в кровавые лохмотья и повесил тело на дверях часовни. И с тех пор всегда приходит на святки. Мстить, значит.
Анджей помолчал и, не поднимая глаз, спросил:
— Весточку в монастырь ты отправлял?
— Я.
— Зачем не послал за дознавателями? На монахов понадеялся?
Помещик кивнул.
— Кто она тебе? Родня? Любовница?
— Дальняя родственница, — с трудом выговорил Браницкий. — Все равно Марысе конец... Ее выбрал оборотень.
— Он что, сам ей сказал? — в пристальном взгляде дознавателя не было и тени иронии.
— Не сам. Об этом наша ведьма знает, Беата. Оборотень всегда приходит и говорит ведьме, кого задерет на этот раз.
— Как же он это делает?
— Надо же, пан дознаватель! — невесело усмехнулся Митяй. — Вы даже не спросили, зачем он это делает...
— Кто прочтет мысли сатаны? — пожал плечами Анджей. — Лишь от великой гордыни можно себе представить такое.
— Да, — вздохнул Браницкий. — Точно так, пан дознаватель. От великой гордыни.
В соседней комнате звякало и шелестело — это помощники разбирали дорожные мешки.
— Кто еще в часовне? — спросил Анджей.
— Парень один.
— Жених, что ли?
— Да не... — неохотно откликнулся помещик. — Один дурак местный. Марыся же личиком не очень вышла. Не файная, словом...
— Бывает, — согласился дознаватель. — А те, кого оборотень выбирал, бежать пробовали?
— Пробовали, — почесал в затылке Браницкий. — Кого по дороге зверь загрыз, а кто с охраной, те — да, в город добирались. Но оборотень потом за каждого двоих загрызал. И, кроме того, вы Марысю не знаете. Она ведь немного того... не в себе.
— В каком смысле? — не понял Анджей.
— Болела в детстве головой сильно, и по той причине слегка умом тронулась. Живет одна, на краю деревни. Да и парень с ней...
— Час от часу не легче, — пробормотал Анджей.
— И то правда. Одна надежда — на Бога, — вздохнул помещик.
— А насчет срока не сомневайтесь. Зверь всегда в один день приходит. В тот, что обещал ведьме.
Браницкий накинул полушубок, зябко повел плечами. Обернулся, глянул дознавателю в глаза.
— Завтра это будет. После полуночи.
Перекрестившись, они зашагали под черным небом. Пан нес фонарь на длинной палке, и его свет тревожно метался впереди.
Снег облепил избы и плетни, шапками лежал на крышах. Вокруг часовни торчали сплетенных ивняком колья забора. Еще один кол, конечно, осиновый, сжимал в руках тщедушный парень с наивными глазами и русыми космами. Завидев Браницкого, парень пропустил дознавателей в часовню, хотя и не снял шапки.
В комнатке с зарешеченным оконцем лежал продавленный тюфяк. На нем пугливо поджала ноги худенькая девушка. У нее были мышиные волосы, маленький нос, большой птичий рот и огромные глаза. Руки девушки были исцарапаны, точно она прежде того сквозь колючки. Анджей глазами указал Арунасу, и тот кивнул, мол, вижу. Пятрас тем временем обходил часовню, проверял окна.
Анджей присел подле девушки. Она пугливо глядела на него, как молодая оленуха на матерого волка.
— Ясь со мной, — часто повторяла она, качая головой. — Он меня в обиду не даст.
Анджей раздраженно обернулся.
— Что у нее с зубами?
— А чего? — встревожился помещик и быстро подошел.
— Велите ее открыть рот, — велел Анджей.
Браницкий кивнул и что-то прошептал девушке, но та замотала головой.
— Арунас, Пятрас! Разожмите ей зубы...
Арунас без церемоний ухватил девушку за нос, надавил сильными пальцами и потянул голову вверх. Глаза девицы чуть не выпрыгнули из орбит, она разинула рот. В тот же миг Пятрас сунул ей меж зубов невесть откуда взявшийся в его руке широкий нож с бархатистой рукояткой из ноги косули.
— Нож! — предупредил он Марысю. — Острое! Понятно?
Та в страхе кивнула.
— Если сомкнешь губы, разрежешь себе рот. Потом всю жизнь широко улыбаться будешь! — прошептал Арунас, удерживая девушку за плечи.
Девушка зажмурилась и медленно раскрыла рот.
Пятрас вынул нож и аккуратно вытер лезвие о штанину.
— Больше она рта не закроет без вашего приказа.
— Лишь бы говорила, — хмуро кивнул Анджей и двумя пальцами в перчатке слегка оттянул ей краешки губ.
— Кто же ее так изуродовал? — дознаватель обернулся к помещику.
Во рту девушки на месте боковых клыков зияли черные дыры.
Пан Митяй сокрушенно опустил голову.
— Клин клином решили вышибить? — проворчал Арунас.
Помещик вздрогнул как ужаленный и уставился на младшего дознавателя.
— Вы... знаете?
— Между прочим, за колдовство по головке не погладят, — неодобрительно покачал головой тот.
— Это Беата придумала, — угрюмо сказал Браницкий. — Ты, пан Шмуц, правильно сказал, — кивнул он Арунасу. — Откуда только ведаешь, хотел бы я знать...
— В Силезии есть такой обычай, — отозвался Арунас. — Врачуй тем, от чего занемог. И с нечистой силой так же.
— Замыслила Беата заговор учинить на оборотня. Через Марысю с ней в разговор войти.
Анджей молчал, глядя на огонь в очаге. Ясь развел целое хозяйство: кастрюля с кашей, поодаль обглоданные мослы. «Уж не этот ли — оборотень...» — мелькнула мысль, усталая и раздраженная
— Интересно, — пробормотал он. — Говоришь, в разговор с ней войти?
По-твоему, оборотень — женского полу?
Браницкий тут же подсел рядом.
— Думаю, так оно и есть, — начал он. — На Беату думаю. Хочет ведьма глаза отвести, вот и прикинулась добренькой. Не знаю, на что ей Марыськины зубы понадобились, но уж как-нибудь она их в дело пустит, помяните мое слово.
— Доказательства у тебя есть, пан Митяй? Ты видел, как она оборачивается? — спросил Анджей.
— Видеть не видел, а только кому и быть? — с жаром зашептал помещик.
— Эта ведьма знается с дьяволом, отвела глаза и пану воеводе, и братьям из монастыря. И ведь как хитро умыслила!
— Как же?
— Жертву от себя не отпускает. — Глаза помещика сделались круглые. — Ведь многие, кого оборотень загрыз, прежде обращались к Беате. А она не помогла нечисть от деревни отвадить! Зато на нас, простых смертных, как на дураков смотрит. Ей, ведьме, нравится играться с нами, плести сатанинские сети.
«Эге, да тут обида, — смекнул Анджей. — Надо взглянуть на эту Беату. А ну, как баба в теле, при всех женских статях? Уж не запал ли на нее наш пан?»
— Чего же она хочет?
— Известно что — грызть, — прошептал помещик и посмотрел на дознавателей безумными глазами. — Но поначалу — вволю наиграться с нами. Так ей, видать, слаще.
Он резко опустил голову и замолчал. Зато заговорил Арунас.
— Выходит, придет завтра твоя Беата? За девкой?
— Придет всенепременно. И никого в живых не оставит.
Браницкий тяжко вздохнул, покачал головой.
— Уезжать вам надо.
— То есть, как это — уезжать? — не понял Анджей.
— Просто, — ответил Браницкий. — Оборотень, он ведь как? Одного-двух загрызет — и опять надолго в берлогу залезет. А уж коли взъярится, тогда будет большая кровь.
Все дальнейшие попытки дознавателей расспросить девушку ни к чему не привели. Точно ключик был в ее душе, и едва речь заходила про оборотня — этот ключ закрывал невидимый замок, что установили в насмерть перепуганном девичьем сердце лютый страх и воспоминания о пережитом. И тогда Анджей решил остаться на ночлег в часовне.
Девушка не спала. После учиненного ей допроса она вздрагивала и порой принималась беззвучно плакать, втихомолку глотая слезы. Скоро Анджею это надоело.
— Что, дева, не спится?
Робкое шмыганье было ему ответом.
— Давай поговорим. Хочешь?
— А о чем прикажете?
— Зачем ты здесь, Марыся? Что тебе наобещала Беата?
После этого надолго воцарилось молчание. Анджею даже показалось, что девица уснула. Но потом она заговорила — тихим, слезящимся шепотом.
— Беата велела спрятаться тут и никуда не выходить. Она сама придет и поможет.
— Как же она тебя спасать-то собирается? — вздохнул дознаватель. — В деревне никто из дому не выйдет. Да и на Яся надежды мало.
— Беата мне о том же сказывала, — прошептала девушка и горестно всхлипнула. — Надобно мне указать на него, когда он в часовню явится. Коли оборотня открыть, у ведьмы против него оружие есть. Только прежде чем он оборотится — потом-то уж против него трудненько придется.
— А ты его человеком видела?
— Не... Только когда он уже оборачиваться начал.
— Как же ты его узнаешь, коли он, к примеру, только наполовину человеком предстанет? — изумился Анджей.
— Беата обещала, что непременно узнаю, — ответила девица. — Кто оборотня раз открыл, никогда его не забудет. Хоть на четвертинку, хоть на осьмушку — всегда признает.
— Чепуха какая-то, — смешался Анджей. — И на кого же похож твой оборотень?
— На всех, — тихо, но уверенно проговорила девушка. — Я ж его не по лицу узнать должна. Лица его я как раз и не видала...
— Не по лицу? — удивился Анджей. — А как же?
— По глазам, — прошептала Марыся. — Они на ваши похожи, пан старший начальник. Сердитые и холодные, как ледышки. Я-то про вас, конечно, не думаю. Вы мне наоборот очень даже нравитесь — такой смелый и благородный пан. И оборотня не забоялись, и мерзнете тут почем зря, ради бедной девушки.
Она помолчала, благо Анджей даже задохнулся от возмущения, а потом добавила:
— И у пана Митяя глаза такие же. Только я в толк не возьму: отчего он все твердит, будто оборотень — баба?
Посланный наутро за старухой Арунас вернулся ни с чем. Старая ведьма еще затемно ушла в лес и не возвращалась. И Анджея не покидало ощущение, что ведьма уже опережает его на один бросок дьявольских костей.
Проснувшись, он обнаружил, что его одеяло аккуратно подоткнуто со всех сторон. Анджей догадался, чья это забота, но не подал виду.
Марыся помалкивала, но смотрела на него посмелее, из ее глаз исчезло прежнее отчаяние.
Поначалу Анджей думал отправить Яся домой. Но, поразмыслив, решил оставить все как есть. Не меняй ничего в чужом доме, размышлял он, особенно если это — дом людоеда. Лучше найди себе укромное место, чтобы спрятаться и иметь выгодную позицию, когда чудовище вернется.
Поэтому он решил ничему не удивляться и принимать как должное все перемены дня. Будь то неуклюжая симпатия замарашки, таинственное исчезновение ведьмы или приступы странной сонливости, которые стали одолевать Пятраса с Арунасом после полудня. Видя, что помощники клюют носом, Анджей приказал им выспаться под охраной Яся. Сам же решил прогуляться.
— А можно с вами, пан начальник?
Обернувшись, Анджей увидел Марысю, уже одетую, в вытертой кроличьей шубейке, с теплым платком на плечах и нещадно битой молью, драной муфточкой.
— Я тут недалеко...
— И ничего, я в сторонке подожду, — бесхитростно сообщила девушка.
Вот коза приставучая, ни стыда, ни совести, в сердцах подумал Анджей.
— Я вовсе не за тем в лес иду, — отрезал он. — Хочу диспозицию оглядеть.
— И я с вами — ...дефензицию... глядеть. Можно?
— Ладно, — махнул рукой дознаватель, — коли скучно, пошли. Заодно и окрестности покажешь.
Они вышли из часовни и поднялись на холм. Кругом вздымались могучие ели — статные, раскидистые, припорошенные снегом. Спустились в лощину, обошли овраг и очутились в редколесье. Тут было светлее, каждое деревья ревностно чтило свой круг земли, охраняя его корнями и раздвигая над ним небо могучей кроной. Казалось, лес отгородился от деревни охранной цепью еловых стражей, и жил за нею с мудрым, спокойным достоинством.
— Откуда же оборотень к вам в деревню приходит? — сощурился Анджей от ослепительного блеска солнца на прогалине.
— Я думаю, что вовсе и не приходит, — разом посерьезнев, промолвила Марыся. — Он же оборачивается... А живет как человек. Ты можешь с ним поутру говорить, днем работать рука об руку, а вечером бимбер пить. Но так и не распознаешь, что с хитрым вервольфом кумишься.
— Что ж делать охотничкам? — шутливо спросил Анджей. — Как поганца распознать да осиновый кол ему замайстрячить?
— Это только Беата знает, — грустно шмыгнула носом девушка и зябко запахнула полы шубейки.
— Да я уже слышал, — кивнул Анджей.
Они обходили овраг, и дознавателю пришлось подать Марысе руку. Та оперлась с явным удовольствием, даже закраснелась. Анджей лишь усмехнулся.
— А причем же твои зубы? Девка ты справная, что ж было красу-то поганить?
«Справная девка» тут же кокетливо скосила глаз.
— А я и остальными укусить могу, пан начальник, так, что вовек не забудешь!
И весело засмеялась, даже всхлипнула от удовольствия.
— Беата заговорит мои зубки на оборотня, и тот сразу свою силу потеряет, — пояснила девушка. — У него вся сила в клыках. Ими он и рвет, и кусает, кто понравится.
— Это как же?
— А не знаю, — равнодушно ответила Марыся. — Беата много странного говорила, только не запомнила я. Слова мудреные, все больше про кровь и любовь. Не поймешь ее. Я ей, между прочим, потому и поверила, что намедни волк монахов загрыз. Не укрыться от него нигде. Одна надежда — ведьма поможет. Иначе — пропадай моя молодая жизнь!
И она задорно подмигнула дознавателю. Тот только головой покачал.
Арунас ворвался в часовню, как шальной ветер-бурелом. Облизнул губы и отчеканил:
— Чертова ведьма идет сюда.
— Где? — спокойно спросил Анджей.
— Только что прошла околицу и сейчас чешет по деревне.
— Хорошо. Всем изготовиться и ждать. Девицу — в угол, забросайте одеялами. И погасите все свечи. Будем ждать.
Через минуту часовня погрузилась во тьму.
Пятрас встал за дверьми, Арунас устроил засаду в боковом простенке. Анджей остался сидеть посередь комнаты. Ясь с воинственным видом устроился подле Марыси, которая дрожала под кучей одеял и мешков. Ясь проделал ей в мешке отверстие для подсмотра, чтобы девушка могла разглядеть и признать проклятущего оборотня, кем бы он ни был.
В деревне ждал Браницкий с десятком мужиков. Оборотня решили заманить в часовню, чтоб открылся, а потом и порешить. Сигналом для пана Митяя был зажженный факел на крыше. Ясь на чердаке с кресалом ждал приказа.
Ветер угас, так и не успев родиться, и кусты недвижно темнели вкруг часовни. У двери висел тусклый масляный фонарь. Заглянув в часовню, увидишь только темь, в то время как изнутри всякий силуэт на пороге казался четким. Анджей не собирался пускать ведьму без предварительной проверки. И очень сомневался, что Беата эту проверку выдержит.
Беата шла по деревне.
В окнах тут же гасили свет, и собаки начинали настороженно брехать. Они не любили Беату. Маленькая женщина с клюкой и котомкой за плечами таила опасность, и они рычали вслед ее тени, которая выросла в сумерках и двигалась впереди ведьмы.
Старушка не обращала внимания на возню за заборами и шла, не таясь, потому что знала — ее срок пришел. Беате казалось, что звук ее шагов громко отдается от каждого забора, дерева, палисадника. Она знала, что такие иллюзии случаются в предновогодние ночи, и это был верный признак приближающихся безумий, охвативших округу семь лет назад.
Беата покрепче перехватила лямки заплечного мешка.
Каменная часовня уже темнела впереди. Там ее уже ждут во всеоружии.
Но это уже ничего не меняло.
Когти любви. Часть вторая. Повесть
Когти любви
Часть вторая
Повесть
Беата постучала в дверь клюкой и шагнула назад. Она не любила излишне самоуверенных людей и глупцов, между которыми всегда ставила знак равенства.
Никто не ответил.
Глупыши несчастные, подумала Беата. Они всерьез думают, что им по силам изменить что-то? Это даже не смешно.
И она постучала вновь — сердито и требовательно.
— Кто там?
— Старая женщина, выжившая из ума.
— Что тебе нужно? — строго спросил из-за дверей Пятрас.
— Чтобы открыли дверь, — пожала плечами старуха.
— Зачем?
— Сначала открой.
В этот миг на чердаке громко зашуршало, послышались возня, рыдание, а потом — отчаянный шепот:
— Пан начальник, у меня ноги не слушаются! Совсем отня-ались! Ведьма проклятущая-а-а...
— Заткнись, Ясь, — шикнул Анджей. — В штаны наложил, защитничек?
И махнул Пятрасу: открывай, только не слишком. А ну, как позади ведьмы все адское воинство стоит? Откроешь, а бесы — шасть!
Дверь отворилась ровно настолько, чтобы ведьма могла протиснуться.
Она выругалась сквозь зубы и шагнула за каменный порог. Тут же на нее нацелились пистоль и тяжелый самострел. Старуха подслеповато сощурилась.
— Лучше бы свету маленько...
Свечи нехотя загорелись. Беата оглядела дознавателей, задержав взгляд на груде одеял в углу.
— Девчонка там? — она указала пальцем.
— А если так? — спокойно ответил Анджей.
— Ты главный, верно? — равнодушно сказала ведьма.
— Мы — королевская служба.
— Вас здесь трое, — заметила Беата. — Слишком много. Вам нужно уйти. Так будет лучше всем.
Анджей нахмурился.
Старуха была маленькая, сгорбленная, как нахохлившийся воробышек. Он не знал, какой силы должна быть пружина, способная заставить ее опасно распрямиться.
— А как я узнаю, что ты — не чудовище? — в упор спросил он.
— Никак.
— Почему же ты хочешь, чтобы ушли мы? — удивился Анджей. — Может, лучше сначала вколотить тебе в сердце осиновый кол? Чтобы уж для полной уверенности?
— В эту ночь никому не стоит верить, — сухо молвила старуха и покачала головой. — Ты думаешь правильно, служивый человек. Но что мешает мне так же думать о тебе?
Анджей нахмурился, но промолчал. Ведьма права.
— Ладно, коли хотите умереть — дело ваше. — Беата поджала губы. — Но скажи своему человеку, что прячется за стеной, чтобы дышал потише — не ровен час, оборотень в лесу под кустом услышит. И уж тогда точно придет проверить, кто ему мешает спать.
Арунас издал в своей нише сдавленный смешок. А старуха прошагала мимо Пятраса и тяжело опустилась на сундук. Она не сняла платка, но Анджей в полутьме отчетливо увидел выбившуюся жиденькую прядь.
Может, оттого, что она была совсем белой?
— Ты ведьма? Разве не знаешь, что колдовство запрещено?
— Разве королевский закон защитил ее от оборотня? — сурово молвила она. — Для Марыси я — одна надежда. На спасение души.
— А что об этом думает оборотень? — ухмыльнулся Арунас, выходя из укрытия.
— Ишь ты... — она медленно обернулась. — Он пока ничего не думает. Сейчас у него на уме только кровь.
— Угу, — хмыкнул Арунас.
— Но очень скоро вспомнит и о любви, — вздохнула старуха.
— О чем? — опешил Арунас. — О какой любви ты талдычишь, ведьма?
— О той, что однажды заставит его вонзить зубы и в твою шею, мальчик, — указала на него пальцем Беата. Жест был столь уверен, что Арунас ненароком отшатнулся и размашисто перекрестился. — Поэтому хватит болтать. Пусть девчонка сядет подле меня. А вам всем лучше бы отойти.
Под грудой одеял отчаянно пискнули. Анджей предостерегающе поднял руку.
— Ладно. Пусть девчонка вылезет. Но останется позади меня. Тебе достаточно видеть ее лицо?
Некоторое время старуха и дознаватель смотрели друг другу в глаза.
— Ладно. Этого хватит покуда, — вздохнула Беата. — И начнем, пожалуй.
Она сняла с плеч котомку. За спиною ведьмы стоял наготове Арунас и чуть поодаль, возле дверей — Пятрас. Напротив сидел Анджей, а за ним примостилась Марыся, зябко кутаясь в одеяло.
— Мерзнешь? — сурово спросила ведьма.
Та от неожиданности коротко икнула и закивала.
— Это хорошо. Скоро полегчает.
И она вынула из мешка узелок обычной домоткани. В нем оказалась горсть золы и пара угольков.
Глядя на приготовления старухи, каждый из троих думал о своем.
Арунас — как бы не прозевать, если ведьма вдруг вскочит и начнет всех полосовать когтями.
Анджей — о странных словах насчет крови и любви. И как ведьма посмотрела в тот миг на него, точно знала о нем нечто, скрытое от всех.
Пятрас же думал о трех тихих словах, что шепнула старуха, проходя мимо него. Их не слышал никто, потому что адресованы они были только дознавателю Пятрасу Цвилинге. И о них стоило очень серьезно подумать:
Никого не выпускай отсюда!
Ведьма тем временем положила на ладонь угольки и пристально глянула на них. Зола вдруг зашевелилась и стала вращаться вокруг угольев, все быстрее. Анджей даже подался вперед, забыв об осторожности.
Повалил дым, и зола таяла, угольки же раскалились, точно их раздувал ветерок магии. Потом стали темно-багровыми и задышали, точно лежали не в старухиной руке, а на дне костра.
Беата вынула булавку и бесстрастно уколола палец. Обмакнув острие в капельку крови, ведьма коснулась булавкой угольков. Те немедленно зашипели и стали стремительно белеть, словно очищаясь. Старуха пробурчала что-то, а затем быстро прижала к ним уколотый палец.
Марыся даже вскрикнула, точно обожгла собственную руку.
Ведьма отняла руку, и все увидели на тряпице два белеющих кусочка кости. Анджей вздрогнул: перед ним лежали человеческие зубы.
— Так я и знала... — прошептала старуха.
Она принялась судорожно шарить в мешке, ее руки дрожали. Дознаватели зашевелились, забеспокоились, не понимая, что происходит. Лишь Пятрас шагнул назад и неслышно задвинул щеколду двери.
Анджей, словно очнувшись от сна, ухватился за рукоять пистоля. Арунас в свою очередь подался назад, прячась за выступом. В его руках покачивался тяжелый самострел.
— Отойди! — выкрикнула старуха, и Анджей не сразу понял, что она кричит ему. Он вскинул пистоль, норовя поймать ведьмин лоб, скрытый платком.
— Прочь! — взвизгнула Беата, резко потянулась и неожиданно ударила старшего дознавателя скрюченными пальцами в лицо.
— Ведьма! — ахнул Анджей, еле успев отшатнуться.
В полумраке часовни пальцы старухи показались неестественно длинными, точно из них выросли...
— В сторону! — закричал Арунас, целясь самострелом. — Вот я ее сейчас!
Что он собирался сделать, Анджей так и не узнал, потому что старуха с ужасающей быстротой взметнула другую руку.
За ее спиной потрясенно выругался Пятрас. Вжавшись в двери, он медленно сползал вниз, в лужицу подтаявшего снега у порога часовни.
Анджей ошеломленно смотрел на странный предмет, что старуха сжимала в руке, точно защищаясь. Он увидел в нем... самого себя!
Это было двустороннее зеркало.
Дознаватели на миг застыли, в изумлении глядя на ведьмино стекло. Оно покачивалось в сухонькой руке Беаты, лицо же самой старухи превратилось в серую маску скорби, вырубленную в ночной полутьме.
Свечи и фонарь разом вспыхнули и тут же угасли, тлея призрачным светом.
— Смотри, варк! — раздался под сводами часовни громовой старухин голос. Хотя Анджей бы поклялся, что Беата не разомкнула губ!
И тут старший дознаватель увидел в зеркале чужие глаза. Они горели яростным красным огнем, глаза того, кто стоял у Анджея за спиной!
А потом над ним взметнулись загнутые и сверкающие даже в полутьме звериные когти.
— Пан начальник! — в страхе завопил Арунас и вдруг направил самострел прямо на Анджея.
Чумазая девчонка, кокетливая замухрышка Марыся нависала над Анджеем, в одночасье став выше. Она неуверенно улыбнулась, и от этой улыбки у дознавателей мороз пошел по коже. Улыбка раздвинула ее губы, и там, где прежде зияли дыры, обозначились острые клыки.
Марыся сморщила нос точно собака, собравшаяся чихнуть. Но из ее губ вырвалось только низкое сипенье, точно гнилой воздух из прорванных мехов. Анджей вздрогнул: он почувствовал запах того, что человек, единожды узнав, уже ни с чем не спутает. Горячее и смрадное дыхания зверя.
Оборотень опустил тяжелые лапы ему на плечи, вдавив когти в овчину полушубка.
— Не шевелись! — крикнула Беата. — Замри, служивый, и будешь цел...
Дознавателю стало страшно: судя по взгляду ведьмы, Марыся за его спиной стала еще выше.
Глаза старухи и Марыси были устремлены друг на друга. Чем-то они были удивительно схожи: то же ледяное спокойствие, те же насупленные брови, та же цепкость и осторожность во взоре. Только старые глаза были усталы, брови — не столь густы и точно выбелены морозом.
Прошла минута, но она показалась Анджею бесконечной, как вязкий ночной кошмар.
Наконец ведьма заговорила.
— Отпусти его, и я постараюсь тебе помочь.
Оборотень сузил зрачки и покачал огромной, теперь уже совсем лысой башкой.
Ведьма облизнула сухие губы.
— Ты узнала себя в зеркале, и оно не отринуло тебя. Для тебя еще есть надежда.
На этот раз оборотень ответил. Голос был глух, точно слова с трудом давались звериной гортани.
— Ты все равно не выпустишь меня, верно?
— Не выпущу, — кивнула старуха. — Но твоя душа будет спасена.
— А, может, лучше я убью всех и уйду сама?
— Можешь не успеть, — покачала головой старуха.
— Хочешь попробовать? — усмехнулся оборотень.
Он повернул голову и широко, с завываньем, зевнул. Тут же на лице Марыси проступила гусиная кожа. Бесчисленные пузырьки в мгновение ока набухли, затем лопнули, и полезла густая коричневая шерсть. Лицо девушки изломалось, вытянулось в длинную морду; брызнули во все стороны капли чего-то темного, а уши, покрытые рыжим подшерстком, расширились и заострились. Оборотень снова вырос; его башка стала втрое крупнее человеческой головы. Когти же остались прежними, только еще крепче вцепились в плечи Анджея, и он стоял ни жив, ни мертв.
Теперь оборотень походил на помесь волка и медведя, статями — как последний, но с волчьей мордой. Он твердо стоял на задних ногах, покачивая странным, почти голым хвостом. Глаза зверя были устремлены на Беату. Он держал в когтях Анджея, и в этой хватке, как ни странно, было что-то бережное, точно зверь не хотел причинить человеку боли.
— Ты поняла сразу? — сощурился волк.
— Нет, — ответила старуха. — Покуда не задумалась о твоей муфточке.
— Ага, — проворчал оборотень. — Мне нужно было догадаться.
«И мне, дурьей башке! — в сердцах подумал Анджей, осторожно поводя плечами, прикидывая силу звериной хватки. — Она ж вся драная, точно когтями. Сколько раз себе твердил: начинай всегда с мелкого, а не лезь в облака!»
— Чем же тебе Ясь не угодил? — старуха шагнула вперед, не выпуская из рук зеркала.
Оно защищает ее от вервольфа, подумал Анджей.
— Ты хитрая, ведьма, — пробурчал оборотень, и на этот раз в его голосе прозвучала нотка уважения. — А тот слишком слаб. Не мужчина — овца.
После этой убийственной характеристике на чердаке отчаянно вскрикнули. Потом еще раз, и снова все стихло.
— Даже если ты укусишь, он вряд ли примет твой дар, — ведьма кивнула на Анджея. И сделала еще один мелкий шажок.
— Ему не из чего выбирать, — огрызнулся оборотень. — Ваша жалкая жизнь — это существование насекомых.
«О чем это они спорят?» — тревожно думал Анджей, норовя вновь осторожно расправить плечи.
— Не трепыхайся, смертный, — рявкнул оборотень и сжал его так, что у Анджея хрустнули косточки. — Для нашего счастья ты мне нужен целым.
И хрипло хохотнул, обдав дознавателя новой волной смрада.
— Смотри, не подавись, — с ненавистью прошептал Анджей и, с трудом извернувшись, изо всех сил лягнул волка, целя в живот или куда пониже. Но не учел роста оборотня и с размаху угодил тому в колено.
Зверь припал на ушибленную ногу, потянув за собой и человека. Анджей заорал во все горло — ему показалось, что железные когти живьем сдирают с него кожу.
— Стой смирно! — в ярости зарычал волк.
«Пока не наступит полночь, он тебя не тронет», — невесть откуда возник и вполз в сознание Анджея тихий старушечий голос. Он вновь подивился этой женщине, жалея, что не может глянуть на часы.
Нестерпимо горели плечи и набухала кровью сорочка.
— Тогда не хочешь ли заключить сделку? — молвила старуха. Она смотрела на тварь без страха, даже с какой-то жалостью.
— С тобою — вряд ли. Мне нужен этот, — плотоядно усмехнулся волк, снова обдав Анджея миазмами глотки.
Уж он-то точно будет знать, когда наступит полночь, с тоской подумал Анджей.
— А что скажешь насчет ведьмы? — сощурилась старуха. — Варк и ведунья стоят друг друга.
— Только не теперь, — замотал косматой башкой зверь и ощерился. — Нынче смена года, и мне на будущий год нужен достойный напарник.
Поляны, залитые лунным светом, ночные тропы, зовущие вперед, погоня и сладкий хруст косточек на зубах. Разве поймет это простой человек?
— Человек — нет, — согласилась ведьма. — А разве ты далеко ушел от людского племени?
— Протри глаза, — злобно рявкнул оборотень. — Ты меня ни с кем не путаешь, баушка?
— Вовсе нет, — хладнокровно ответила ведьма, делая вид, что не замечает на оборотной стороне зеркала, как Арунас торопливо налаживает вторую стрелу на ложе. — За внешностью порой скрывается совсем иная сущность.
И она повернула зеркало. Так что волк, даже против желания, волей-неволей увидел собственное отражение. И тотчас отшатнулся.
С зеркального стекла на волка умоляюще смотрела... девушка! Со спутанными волосами, исцарапанным лицом и грязными дорожками слез на щеках.
Прежняя Марыся.
— Ну, как? — усмехнулась ведьма.
— Что это? — заревел волк, с ненавистью глядя на собственное отражение.
— Ты, — ответила Беата. — И подумай: разве не странно, что ты отражаешься?
— Это не я, — недоверчиво буркнул оборотень.
— Верно, — кивнула старуха. — Но и это, — она указала на его мохнатую образину, — еще не ты. Ты заблудилась, Марыся. Но еще можешь сделать правильный выбор.
— Я свой выбор уже сделал, — прорычал оборотень. — И выбрал любовь. А не смерть, что мне предлагаешь ты, ведунья!
И он сверкнул красными глазами.
— Это любовь? — старуха прикрыла глаза, точно вспоминая что-то. — Укусив человека, не сделаешь его другом. Лишь верным слугой, и то покуда силы его тела не иссякнут. А ты даже не заметишь его смерти, покуда тебе не напомнят голод или похоть.
Старуха скорбно покачала головой.
— И тогда ты наметишь себе другого. И так же придешь за ним под Новый год, устроив очередную ловушку людской жалости. Ведь этой ночью ты бросаешь того, кто служил тебе целый год!
— Я вижу, ты знаешь свое ремесло, — зло бросил оборотень. — Но и мне кое-что известно.
Он хищно усмехнулся, для верности встряхнув свою жертву. Анджей стиснул зубы, потому что под волчьими когтями на плечах уже проступали темные пятна.
— Раз в году, в канун Поворота, зеркала отражают все, что им недоступно в обычные дни. Для этого надо наложить на стекло заклятье и зажечь хотя бы одну свечу. И зеркало покажет, что желает его хозяин.
— Это так, — согласилась Беата. — Но тебе неведомо еще одно свойство зеркал на исходе года.
— Что еще за свойство? — недоверчиво рявкнул волк.
— Коли заглянуть в зеркало достаточно глубоко, увидишь свою истинную сущность. И тогда можешь на время онеметь, — усмехнулась старуха. — Голосом, либо — членами.
И она поймала взгляд Анджея и глазами решительно указала ему:
Вниз!!!
Анджей с замиранием сердца досчитал до трех счастливых раз и нырнул вниз, точно ухнул в прорубь. Когти рванули его плечи, раздался треск, и перепуганному дознавателю показалось, что это трещат его кости. Упав на каменный пол, он тут же пополз во тьму, ломая ногти и еще не веря, что вырвался из когтей твари.
— Ты, шелудивый пес! — с ненавистью процедил сквозь зубы Арунас, выходя из-за спины Беаты. — Взгляни-ка сюда!
Чудовище с яростным ревом тяжело подняло голову. Оно было еще сковано вязкой зеркальной магией и двигалось как в полусне.
Дознаватель хладнокровно выстрелил из обоих луков арбалета. Две осиновых стрелки с посеребренными наконечниками — дань особого уважения Арунаса к народным поверьям — вонзились в грудь зверя по самое оперение, почти утонув в густой шерсти.
Оборотень взревел, яростно заскреб лапами, норовя выдернуть их из тела. Потом зашатался и грянулся оземь, так что под ногами дрогнул пол.
Пятрас тут же подскочил и с размаха вонзил зверю в грудь обломок доски. Раздался булькающий звук, точно в бочку со стынущей смолой обрушили валун. А потом Анджей, пошатываясь, разрядил в поверженного гиганта пистоль. Хотя пули в нем были самые обыкновенные.
Тут же сверху раздался тоскливый вой. Они переглянулись и разом бросились на чердак. Арунас и Пятрас — впереди, Анджей — следом, сильно шатаясь.
Плечи заливала кровь, поэтому когда он забрался наверх, все было кончено.
В глубине чердака, у стопы досок валялся труп молодого волка -
Арунас бил без промаха. Очевидно, волк внезапно выскочил на людей из укрытия, и сразу попал под самострел.
Анджей в замешательстве обернулся. Внизу, у лестницы, скрестив руки, стояла Беата. Их взгляды встретились.
— Ясь? — тихо спросила старуха.
Дознаватель ошеломленно кивнул. И вдруг почувствовал, как земля уходит из-под ног. Он раскинул руки, чтобы удержаться, но вместо этого еще глубже провалился во тьму.
Море лежало перед ним. И странное же оно было!
Там встречались, сплетались и боролись цветные волны — красные, черные, синие. И он сам стоял на берегу, чувствуя притягательное, зовущее тепло воды. Она и сама казалась живой, волнующей тайной, дышала обещанием. Море звало Анджея игрою волн, войти в них и плыть, рассекая разноцветные круги и порождая новые, еще более удивительные.
Он почувствовал влагу — разноцветные капли на ладонях. Словно море уже пришло к нему само, не ожидая решения. Он тряхнул руками, и с пальцев сорвались брызги — холодные, фосфоресцирующие. А на пальцах остались пятна — красные, липкие и горячие. Анджей смотрел на них, и собственное тело казалось ему бесчувственным и легким. Точно душа ушла из него и познала свою истинную легкость, прозрачность и чистоту.
Анджей неуверенно шагнул к воде.
— Я бы на твоем месте оставалась на берегу.
Ведьма смотрела вдаль, ноги ее утопали в песке, но волны огибали старуху. Точно опасались Беату и не желали иметь с ней ничего общего.
— Где мы? — спросил Анджей, всматриваясь в морскую даль.
— В общем, там же, где и были, — ответила Беата. — Это немного другой взгляд на привычные вещи.
— А почему я чувствую так... странно? И где остальные?
— Собственно, здесь должен быть только ты. А я здесь потому, что я так хочу.
— Что со мной? — нахмурился Анджей.
— Тебя оцарапал оборотень, — сухо молвила старуха. И тут же остановила его испуганный вскрик. — Не бойся. Во-первых, не укусил, а лишь оцарапал. Плечи — это, знаешь ли, еще далеко не крылья.
— А во-вторых?
— То, что ты — все-таки здесь, а не там.
— А что — там?
Он не мог оторвать глаз от моря.
— Другая жизнь, — пожала плечами старуха. — Все по-другому.
— Почему мы не идем туда? — наивно спросил дознаватель.
— Там ночь. И луна, — пояснила Беата. — А человек создан все-таки большей частью для солнечного света.
— Меня ранил оборотень, — возразил Анджей. — Наверное, я должен идти за ним.
Он говорил о себе как о чужом человеке!
— Люди тоже частенько причиняют боль своим близким.
— Беата, — хрипло сказал Анджей. — Ты давеча говорила о любви...
Старуха лукаво глянула на него.
— А ты, небось, думал, что оборотень кусает лишь со зла? Да еще такого знатного хлопца, как твоя милость?
Она рассмеялась, точно рассыпала по лестнице речные камешки.
— А с чего же, Беата? — дознаватель тоже попытался улыбнуться, но вышло криво.
— Он кусает, когда хочет сделать таким же, как он, — ответила ведьма. — Чтобы ты чувствовал, видел и делал так же. Он уводит тебя из твоего мира, это верно. Но ведь взамен предлагает свой! Мир оборотня. А это все, что у него есть. И просит разделить его с ним. Ну-ка, скажи, не это ли называется любовью?
И, видя, что дознаватель молчит, прибавила:
— Другое дело, что ты не ушел в это море, а стоишь теперь со мною на берегу. Знаешь, почему?
Анджей мрачно покачал головой.
— Потому что ты еще не познал любви истинной. Тебе покуда нечем измерить то, от чего готов отказаться. У тебя нет еще тех гирь, что подчас лежат на душе человека и в подлунном мире, и под солнцем.
— Ты говоришь так, словно укус оборотня — благо, — нахмурился Анджей. — А ты сама — проходила через такое испытание? Такую любовь?
Он спросил, потому что ему очень не понравились последние слова ведьмы.
Потому что еще минуту назад часть его существа внимала словам Беаты с сочувствием.
И это тревожило его.
— В каждом есть лунная половина. Однажды она вдруг освещает твою жизнь не менее ярко, чем солнце. И ты делаешь выбор: шагнуть в неведомое или остаться на берегу.
— Нет, Беата. Я плохо плаваю и всегда помню об этом.
— Слава богу, — кивнула ведьма. — Кто может знать, какие глубины скрывает темная вода. И лучше вовсе не задаваться целью их узнать. Даже если ты — хороший дознаватель.
Анджей смотрел на ладони. Прежние красные и липкие пятна побурели и выцвели. Кровь тоже останавливается и умирает, когда ей больше некуда течь.
И потому все ушло, и вернулась боль. Привычная и оттого — успокаивающая душу.
— Жив? — тревожно спросил испуганный голос. — Чертов оборотень, уж не заразил ли?
— Наверняка, нет, — второй был хладнокровней. — Если ты богобоязненный человек, отринешь любое колдовство.
— Дурни... — молвил третий голос, суровый и скорбный. — Велика ли беда в колдовстве? Он отринул нечто большее — любовь.
— Что-о? — изумились двое.
— И рисковал при этом. Потому как отталкивать любовь — это и есть самое опасное дело. Уж коли перемешаны солнце с луною.
В эту минуту Анджей тоже захотел сказать. Всем троим, сколь бы разными они ни были.
Что все совсем не так.
Потому что к любви нельзя принудить.
Или получить ее в подарок.
Ведь нежданный подарок далеко не всегда желанен сердцу и созвучен душе.
Но открыть глаза, чтобы увидеть говоривших и поспорить с ними, у него уже не было сил. А над часовней тревожно кружили чайки и кричали, кричали...
· Файная — красивая. Польск.
Между дегтем и медом. Рассказ
Между дегтем и медом
Рассказ
Победа — дело половинчатое. Не менее важно еще и умение распорядиться ее плодами. Особенно если твой мир застыл на пороге долгой зимы.
Когда Кирсайта привели в цепях и поставили передо мной, я, чего греха таить, пару минут наслаждался своим триумфом. Он же мрачно взирал на меня желтыми рысьими глазами, слишком хорошо знакомыми мне по доброй сотне минувших снов.
— Ты думаешь, что победил... — хрипло прошептал он.
— Все возможно.
Проклятая мнительность и вечная опаска — в последнее время они въелись в мою душу крупинками пороховой гари. А ведь главное еще только начинается!
— Как поступишь со мной теперь? — глухо спросил он. — Убьешь?
Я покачал головой. Вид Кирсайта в оковах наполнял мое сердце ликованием и пробуждал былую уверенность. Но — о, боги! — как же мы с ним все-таки непохожи! А ведь когда-то...
— Двойников не убивают. Даже таких как мы. Чревато, знаешь ли, для собственного здоровья. Мы ведь с тобой связаны.
Он угрюмо кивнул. Уж он-то знает!
— Повелеваю! — прошептал я.
Трое моих верных вассалов, застывших позади пленника безмолвными изваяниями, разом встрепенулись.
— Волшебника заточить за каменными стенами потаенного Города Соул. Там снять с него оковы. И заприте ворота вот этим.
Их физиономии немедленно вытянулись, выражая глубочайшее изумление. А я без лишних слов вручил самому верному из трех ключ-перстень с печаткой моего господина — заклятие будет нерушимо. И демонстративно повернулся к пленнику спиной.
— Что я там буду делать? — с вызовом крикнул он.
Я пожал плечами.
— Молись своим богам. Каннабису и Рок-н-Роллу.
Хорошо, что я не видел его лица.
А он — моего.
Пришло время, и страж ворот доложил, что Кирсайт хочет говорить со мной. Я ожидал этого, поэтому не стал медлить. К тому же мне было интересно. Уже давно лежал снег, и одинокая цепочка моих следов к воротам Города Соул казалась символичной. Словно мостик, переброшенный от одного одиночества к другому. Или ствол, тянущийся от кроны к корням.
Кирсайт уже давно ждал за воротами — прозрачными створками, стекло которых немедленно сыграло со мной злую шутку. Я вновь был поражен, настолько он отличался от меня даже сейчас, после двух месяцев заточения. Хотя чего-чего, а упорства Кирсайту не занимать.
Он же мое молчание истолковал как ожидание вопроса. И сразу бросился в атаку.
— Чего ты хочешь? — злобно проскрежетал он сквозь стиснутые зубы.
Я лишь приподнял бровь. Воистину, наше долгое противостояние чему-то меня все же научило! Во всяком случае — пересиливать липкий, обессиливающий страх, всегда переполнявший меня при виде Кирсайта, даже при одних лишь звуках его близящихся шагов.
— Ты засадил меня в ловушку. Я же тебе доверился...
Он облизнул воспаленные губы.
— Пока ты не совершил еще большей ошибки, выпусти меня из этой западни. Открой дверь. Я же знаю — ключ дарован тебе. Или ты еще не насладился моим унижением?
Я молчал. Впрочем, слушал Кирсайта очень внимательно. Звук иных слов порою опаснее самого их смысла. Поскольку они исходят из лживых и коварных уст, умеющих искусно подражать голосу твоего сердца.
— Здесь холодно и скучно, — заметил волшебник. — И никакого драйва. Ты совсем опустошил свой мир, братец. Выжал его как тряпку.
— Зато теперь все на виду, — впервые нарушил я молчание. И он понял и усмехнулся.
— Тебе мало победы. Ты действительно жаждешь моего унижения — полного и губительного. Но ведь мы с тобой — двойники. Не забывай об этом.
— Теперь это очень спорно, между прочим, — заметил я. — Особенно внешне.
Все равно он был прав. Просто нельзя внимать ему слишком долго.
— Ты хотел меня видеть? Зачем?
Пока Кирсайт молчал, мне казалось, сейчас он соберется с духом и плюнет в меня. Прямо сквозь стеклянные двери. В конце концов, ему хватит и моего отражения. Но ошибся.
— Теперь я очень часто буду призывать тебя, — злобно пообещал он. — И вручать дары. Те, что я найду или создам сам в этой тюрьме. Ты ведь не сможешь мне отказать, верно?
И он усмехнулся. Поскольку опять был прав, думал я на обратном пути к дворцу. Отказать я не смогу. И, значит, наше противостояние продолжится.
Перед уходом я запечатал двери еще одним заклятьем. И чувствовал, как он дышит тут, рядом, стоя за каменными стенами как плененный зверь. Странное дело, в этот миг я почему-то впервые усомнился в надежности стен нашего Соула. Нужно будет подумать об этом, но позже, позже... Впереди еще много бессонных ночей.
Кирсайт сдержал свое обещание. Отныне раз в месяц он регулярно призывал меня под своды башен Соула и предлагал дары. Как правило, они не отличались разнообразием.
Поначалу это были женщины. Городские блудницы, поработить и подчинить себе волю которых для него не составляло труда. Женщины вообще всегда были послушны и подвластны ему, равно как и звуки слов. Кирсайт умел ухватить краешек чувства и, медленно вытягивая, извлечь на свет нечто совершенно неожиданное. Как правило, это и оказывалось потаенной сутью женщин и слов.
Они соблазняли меня, манили в пучины страсти и бесстыдства, добиваясь порою ошеломляющих результатов. Но всякий раз я ловил миг, когда передо мной, во тьме алькова или в высокой траве полей, неизменно вспыхивали желтые рысьи глаза. Тогда я насмехался над ними, подмигивал им, и наваждение исчезало. А я оставался один — в страхе, жажде и смятении. Но с неизменно холодным сердцем, которое странным образом частенько сочетается у людей моей породы и с горячей головой, и с порывистыми движениями.
Потом он принялся водить к воротам менестрелей и дудочников. Но их музыка была темна для меня, так что я даже не мог понять запрятанных в ней ловушек. У меня с детства было неладно со слухом, и виной тому была одна из давних жестоких проделок моего братца-двойника.
Тогда он взялся за сказителей. Те дружно норовили затронуть столь мрачные мои уголки, о которых я предпочел бы никогда не думать, а, следовательно — не тревожить ни в коем случае. Наиболее способным это удавалось. Они вытягивали на свет самые ужасные струны моей сути, настраивали их и принимались наперебой наигрывать, один другого мерзостнее. Хотя и не без таланта, стоит признать. Одним словом, не хуже прежних трубадуров, только посредством слов, которые я, на свою беду, как раз воспринимал отлично.
Тогда у меня, признаюсь, частенько возникало скверное и весьма соблазнительное желаньице казнить скопом всех этих сочинителей; по возможности — так же люто и медленно, как описывалось в их вязких, болезненно-натуралистических историях. Но тут же вспоминал о Кирсайте, прощал их и даже слегка награждал, прежде чем велеть прогнать палками со двора.
Потому что Кирсайт уже менялся на моих глазах.
При нашей очередной встрече волшебник вновь настойчиво просил у меня ключ.
— Ты победил, и теперь прозябаешь в скуке и смертной тоске. Я вижу твои глаза, в них нет прежнего огня. Чего ты добился?
— Отчасти ты прав, — согласился я. — Но теперь в них нет самого главного, что нужно тебе. Страха.
Я не ошибся. Страх действительно исчез из моих глаз. Потому что отныне он по-хозяйски переселился в мои сны, принимая тысячи самых причудливых и отталкивающих обличий.
Если с детства вы накоротке знакомы с Кирсайтом, в зрелости вас уже трудно чем-либо удивить. Разве что приходят опустошенное равнодушие к его мерзостям, скорбная привычка к кошмарам и безмерная, гадливая усталость от его ночных козней. Поэтому в часы сновидений я равнодушно подставлял исполосованное тело его длинным, кривым когтям оборотня; скорбно хлебал дырявой ложкой пряные похлебки из мисок, полных человеческих волос и прочих мерзостей; устало закрывал глаза на слизистом ложе из мириад насекомых и скользких моллюсков.
Повторюсь, кто знаком с Кирсайтом, тот знает. И все это я уже проходил. В той или иной мере.
Первая же моя мысль при пробуждении была: он далеко. И в моей власти. А не наоборот. Это было удивительное чувство, всякое утро вновь и вновь поражавшее меня своей спасительной новизной.
Отныне он уже походил на меня как две капли разной воды — быстрой речной и стоячей озерной. Или это я сам менялся тоже, словно ему навстречу?
И, наконец, настал день, когда я пришел к нему и увидел, что он уподобился мне окончательно. Мы вновь стали двойниками, равными во всем.
— Консьенс, — сказал он. И это было впервые, когда он назвал меня по имени.
— Кирсайт, — наклонил я голову в ответ. Надеюсь, в этом движении мне хватило собственного достоинства.
А потом я взял ключ и отпер двери.
Он смотрел на меня долго. Конечно же, все понял. Достаточно было взглянуть на собственное отражение в моих глазах.
— Ты лишь выполнял приказ... Его, — прошептал он.
— Да, — ответил я. — Нашего с тобой господина. Теперь ты опустошен и излечен, поэтому пришло время отвести тебя к нему.
Когда мы шагали к лесу, снег уже начал таять. Такого не случалось давненько. Мы месили грязную мокрую кашу отяжелевшими сапогами, и я в который раз поразился своей выдержке и долготерпению.
Столицу мы миновали под покровом ночи, и никто не обратил внимания на две фигурки в одинаковых серых плащах. Вокруг у всех свои дела, а моя миссия и без того уже близилась к завершению. В этом я уверился, когда мы вышли на тракт. На душе было спокойно и ясно. И чувство исполненного долга понемногу вымывало из нее скорбь, боль и недоумение. Скоро я увижу своего господина.
Что творилось в сердце Кирсайта, ведомо было лишь ему.
Когда господин увидел нас — меня, просветленного и усталого, и Кирсайта, угрюмого и задумчивого, — он все понял без слов. Перед ним стояли два совершенных двойника, различить которых было бы затруднительно и при дневном свете. Он отложил свои многотрудные, разноцветные дела, встал и обнял меня, крепко прижав к груди.
— Ты справился, — молвил он, весьма довольный.
И тут я решился.
— Мой господин, — начал я весьма бойко. Но затем мой пыл стал стремительно улетучиваться.
— В чем дело? — его глаза были полны участия. Я давно не видел нашего господина таким милостивым.
— Простите, но я хочу спросить об этом вас, — решился я, точно бросился с разбегу в воды холодной реки.
Он посмотрел на меня удивленно. Выражение его лица было таково, словно с ним только что заговорила собственная рука или нога. Впрочем, наверно, это было недалеко от истины.
— С вашего позволения, мой господин, — пролепетал я.
— Начинай, Консьенс, — разрешил он.
— Зачем понадобилось воевать с Кирсайтом?
— Он утомил нас. Смертельно.
Мой господин взглянул на меня, и я увидел, какие у него усталые, воспаленные глаза, пусть даже и густо подведенные черным. Наверное, господина и без того здорово утомляли его разноцветные дела. Один только столик, уставленный бесчисленными тюбиками и пузырьками с кремами, красками и гримом чего стоил! А тут еще Кирсайт с его глупой гордыней...
— Почему же вы не велели уничтожить его?
— Это невозможно. Ты с ним — единое целое. Нельзя отделить ствол от корня, чтобы дерево осталось жить. А дерево — это я.
Ага, это я от него уже слышал.
— Кирсайт — это зверь, который принадлежит мне. Так же как и ты — его укротитель. Он вырвался на волю, стал крушить все вокруг и причинил мне большие неудобства. Очень большие.
Господин подмигнул мне нарисованным глазом.
— И самое большое из них — в том, что он нарушил мое равновесие.
— Не понимаю, мой господин.
С минуту он смотрел на меня, поворачивая на все лады огромное размалеванное лицо. Мне на миг стало страшно, что сейчас он просто отвернется, и я не узнаю, ради чего мне было строжайше приказано принять на себя весь сонм кошмаров и мерзостей поверженного Кирсайта. И останусь один на один со своими сомнениями. Но потом господин торопливо прищелкнул пальцами, точно подгоняя собственную мысль, и кивнул.
— Хорошо. Два цвета моего равновесия — черный и золотой. Понимаешь?
Я замотал головой.
— Первый цвет — мед, — сказал он. — Второй — деготь. Вся суть вашего противостояния — в нынешнем устройстве мира. Поскольку единственная ложка дегтя всегда норовит испортить целую бочку меда. Ты с этим согласен?
Я кивнул, с интересом следя за руками господина. Он торопливо и тщательно растирал ладони порошком, похожим на тальк.
— В свою очередь, ложка меда наоборот — не делает бочку дегтя слаще, верно?
Я согласился. Кирсайт впервые поднял голову и тоже прислушивался.
— Так вот: мой мир покоится на неустойчивом равновесии. В этом суть моей жизни и моих дел.
— Как ни смотри, а мир пока еще не источает мед. Но и дегтем не истекает, — почтительно заметил я.
— Именно! — громко расхохотался мой господин и шутливо погрозил мне пальцем. — Стало быть, мир моего равновесия зиждется на вопиющем неравновесии дегтя и меда.
Я заколебался.
— Тогда это означает, что равновесие мира — без равновесия? И основано на неравенстве добра и зла?
— Дегтя и меда, — кивнул господин. — Два цвета — черный и золотой.
— Но причем здесь Кирсайт?
— Просто он уже давно всячески пытается нарушить мое собственное, внутреннее равновесие, благодаря которому мы и существуем — я, ты и сам Кирсайт. Мне нужно было просто уравновесить свой мед и свой деготь. Внутри моего мира. Для этого и был призван ты.
Лицо господина, несмотря на все его аляповатые краски и мазки, посерьезнело, даже напряглось.
— Ты принял в себя Кирсайта, оборотную сторону нашего мира, — торжественно сказал он. — Все ее кошмары, мерзости и страхи. Как вода гасит огонь. И теперь вы — двойники, равные друг другу. Придя к этому равновесию, мне теперь можно искать равновесие и со всем остальным миром, — заключил господин. — Это ли не подлинное искусство жить?
В тот миг Кирсайт показался мне самым близким и понятным существом, со всеми его идиотскими кознями и страхами. А господин...
Он просто отвернулся от меня.
Встал, так что при этом золотые бубенчики на его широком белом балахоне весело зазвенели.
Распахнул полог палатки.
И шагнул в дикую, невозможную пустоту.
А я почувствовал, как все равновесие, на котором зиждется мир моего господина, вдруг страшно набухло, вспучилось ноздреватым снегом, источая ужас. Все перед глазами закачалось. И это уже не происки Кирсайта. Наверное, как раз такое состояние зовется «между водой и льдом». Именно в этом шатком состоянии, с маленького зернышка, с затравки и зачинаются подлинные кристаллы.
И это было последним, о чем я подумал, прежде чем обрушиться в кромешную бездну. И следом со мной, после секундного замешательства, бросился Кирсайт. Туда, где сверкали резвые огоньки, шумел ночной город, и меланхоличный аккордеон где-то внизу вновь и вновь наигрывал, как заведенный, куцый и несуразный мотивчик неудачливого шансонье.
— Стоя-а-а-ать!!!
Шарль замер над бездной, в то время как все в нем ринулось вниз, обрушилось, оборвалось. Но тело удержало его — маленького человечка в клоунском балахоне, с нарисованным лицом и придуманным прошлым. Он мерно покачивался на канате, отчаянно балансируя равнодушным шестом, на полусогнутых ногах, в которых вновь рождалась предательская дрожь.
«Резонанс...» — пронеслось в его пылающей голове.
«Плата за твое внутреннее равновесие... Которого ты достигал так долго... Прислушиваясь к воплям и звонам подсознания».
Город внизу затих на миг, с замиранием сердец и моторов следя за нервными движениями шутовского эквилибриста. Канатоходец над городом — номер, который Шарль решился возобновить только сегодня, спустя столько неуверенных лет; маленький клоун с беззаботными бубенчиками, обрамлявшими бесстрашное сердце.
Именно сейчас, когда он уравновесил свое сознание, и его душа исполнилась каменного спокойствия, и должен был подвести шест! А ведь только что победил свои страхи, приручив их как дикого зверя...
Шарль побелевшими от напряжения пальцами сжимал древко. Один конец его быстро наливался тяжестью, упорно перевешивая и сбивая баланс. Канатоходец судорожно вытянул шест меж ладоней, потом еще. Наконец, он сжал его в кулаках, но тот неудержимо клонился. Шарль прикрыл глаза, глубоко вздохнул и выпустил шест.
Деготь и мед, подумал он. И ты в центре, между сознанием и его изнанкой.
Клоун раскинул руки и почувствовал обе стороны своей сути почти физически. Они переливались через него, смешивались друг с другом, становились единым целым, из которого невозможно вычленить нечто отдельное, частное, одностороннее. Так оно и есть, подумал Шарль, так и должно быть на свете. Они поддерживают меня сейчас, над пропастью города, они стали едины в тот миг, когда дружно кинулись на помощь. Невзирая на былые распри.
Потому что ничто так не сближает, не делает единым целым, как жажда жизни. Одной на всех.
И он медленно пошел над притихшим городом, мерно покачивая крыльями рук. Туда, где по дегтярному пологу пряного летнего неба уже растекались золотистые, медовые струйки нарождавшегося рассвета.
Господин аранжировщик. Рассказ. Маленький деревянный человечек. Рассказ.
Господин аранжировщик
Рассказ
Заветным книгам моего детства — посвящается!
— Можете пройти, вас ждут.
Молодой человек с пузатой спортивной сумкой через плечо опасливо заглянул в кабинет. В глубине редакционных апартаментов раздалось нетерпеливое покашливание:
— Да заходите же скорее.
Он прошел и в нерешительности остановился перед широченным столом, уставленным папками, стопками книг и кипами бумаги разного калибра и фактуры. Высокий и благообразный старик — пожалуй, лишь нос длинноват немного! — живо поднялся и протянул через весь стол начальственную длань.
— Жевунов Василий Иванович? Очень, очень рад.
Молодой человек скромно опустил голову, чувствуя как носки его легких, совсем не по погоде ботинок медленно погружаются в цепкий ворс ковра.
— Наслышан о вас, — сообщил старик, усаживаясь рядом и подставляя юноше стул. — Немало говорят, да и пишут изрядно.
Молодой человек потерянно закивал, после чего вопросительно, снизу вверх, глянул на хозяина кабинета.
— Джюс. Урфин Александрович. Редактор-технолог, тиражер, — энергично представился он и понимающе улыбнулся. — Странное имя, сам знаю. Но родителей не выбирают, надоумил их кто-то так меня назвать. А умерли рано — я и расспросить толком не успел, за что мне такая планида.
Самое время было помолчать, но как раз времени-то у старика оказалось в обрез.
— Очень рад, что удалось вас разыскать, что откликнулись на мое предложение, — скороговоркой выпалил он и, прищурившись, кольнул взглядом.
— Тексты принесли?
Василий с готовностью вывалил из сумки кипу машинописных листов, подхватил их натруженной рукой. Урфин смерил взглядом объем сочинений и наугад выдернул с десяток страниц. Пробежал глазами одну, другую и удовлетворенно хмыкнул. После чего загрузил страницы в некое подобие сканера и через минуту распечатал текст уже на своей редакционной бумаге, более плотной и молочно-белой.
— Пожалуй, хватит. Помогите-ка...
Он взял со стола пустую обложку, и Василий вложил туда еще теплые листы, пахнущие озоном. Края бумаги с текстом выглядывали как черно-белые крылья, и Урфин, примерившись, в два счета обрезал их огромными ножницами, делая вид, что не замечает округлившихся от ужаса глаз Жевунова. Получилась тонкая книжка.
После чего он указал на крохотную изумрудную точку, светившуюся в уголке обложки.
— Жмите.
— Индикатор? — с уважением покосился юноша, не чуждый науке и технике. И, не дождавшись ответа, осторожно прижал огонек мозолистым пальцем. Тот запульсировал и спустя полминуты угас.
— Теперь читайте.
Молодой человек осторожно раскрыл обложку и вперил взор в чересполосицу строк. Мало-помалу уголки губ автора стали приподниматься, а щеки розоветь. Редактор некоторое время наблюдал за ними, затем порывисто выхватил текст.
— Ну, как, нравится?
— Очень... — зарделся юноша.
Редактор окинул быстрым взглядом первую страницу. Покачал головой, усмехаясь.
— Что ж, этого следовало ожидать. Юленька! — неожиданно вскричал он, так что автор вздрогнул.
В кабинет впорхнула секретарша и на ходу ловко подхватила обложку — машинопись уже лежала внутри.
— Жмите пальчиком, так сказать, в точку, небесное создание, — велел Урфин.
Глазам юноши вновь предстала уже знакомая процедура. Затем редактор велел Юле прочесть первый лист. Жевунов, крайне заинтригованный, осторожно глянул из-за ее плеча. И, потрясенный, тотчас обернулся к старику.
— Впился в лилейную шейку? Шаловливые руки судьбы? Простите, но — откуда? У меня ведь только что ничего этого не было!!
— Будет, — твердо пообещал Урфин Александрович, весело потирая руки. — Вы свободны, Юленька. И давайте разговаривать, сударь мой Василий.
Они немедленно уселись, поглощая чай с редакционными конфетами. Правда, рот юноши все больше оставался широко открытым.
— Все предельно просто. Универсальная Книга, — пояснил старик, похрустывая «Кара-Кумом». — Касаешься индикатора — и он мигом анализирует твои вкусы и пристрастия. Сейчас, кстати, мы уже добились того, что активной становится не отдельная точка, а вся поверхность обложки и даже любой страницы. Думаете, это обычная бумага?
Он прижал индикатор, провел над текстом каким-то маленьким устройством, со спичечный коробок, и по всему листу забегали, засуетились буквы, складываясь в цепочки слов и брикеты абзацев. Автор, затаив дыхание, не спускал с них глаз.
— Пока светится индикатор, книга сканирует и считывает ваши... эээ... литературные предпочтения. Нейронная техника, праздник технологий! Специальная программа анализирует их, после чего соответствующим образом организует текст на страницах-экранах. Вам ведь понравился новый вариант вашего опуса, признайтесь?
— О... да! — только и сумел выдохнуть молодой человек, совершенно зачарованный.
— У нашей Юленьки иные вкусы, нежели ваши, поэтому книга аранжировала свой текст для нее иначе. И для любого покупателя результат окажется другой. Но — оптимально подходящий ему по вкусу. И он будет в восторге от чтения.
Словно услышав имя, коммутатор ожил и голосом секретарши требовательно сообщил:
— Урфин Александрович, тиражи на склад привезли, литеры Бэ тире Ка.
— Десять минут, моя душа! — пообещал старик.
— Как вы сказали? — произнес юноша. — А-ран-жи-ро-ва-ла?
— Разумеется. Работа нашей Универсальной Книги более всего схожа с аранжировкой музыки. А-да-пта-ция! — он явно скопировал Жевунова.
— А почему ж вы именно ко мне обратились? — удивился Василий.
— Законный вопрос, — похвалил Урфин. — Видите ли, сударь, для производства универсальных мегатиражных книг подходят тексты далеко не всех авторов. Классика, знаете ли, очень плохо аранжируется, и поэзия почти не поддается переделке. Сопротивляются тексты, язви их... Как ни странно, и кое-какие детские книжки, из старых, тоже.
При этом словно некая тень набежала на чело тиражера-аранжировщика. Точно вспомнил он что-то, крайне неприятное для себя.
— А я — что же? — поспешил сменить тему юноша.
— С вами как раз все замечательно, — кивнул Урфин. — Я заметил, что ваш текст в ваших собственных руках практически не изменился. Не понадобилась аранжировка. Видимо, пишете вы и впрямь — от души, — усмехнулся редактор.
— Стараюсь, — зарделся молодой человек.
— Поэтому вы нам идеально подходите как локомотивный автор, — деловито сообщил Урфин. То есть способный на-гора выдавать тесты, быстро и много. Сейчас мы заключаем с вами договор и начнем массированно издавать универсальные книги. И они будут нравиться каждому купившему, будьте покойны. Поскольку каждый реально отыщет в них именно свое, близкое по духу. Вы ведь об этом мечтали?
Об этом Жевунов не мог и мечтать. Тем не менее, теперь он уже поуверенней взглянул на редакторский стол, лаская взглядом корешки обложек со знакомыми фамилиями писателей, еще вчера казавшихся ему небожителями.
— А эти, значит, вам тоже подходят?
Он уже понял, что перед ним — книги-матрицы для будущих мегатиражей. И в голосе Жевунова отчетливо прорезалась ревнивая нотка.
— В той или иной степени. Но не беспокойтесь, всем им далеко до вас, — заверил тиражер. — С вашими текстами программа справляется точнее и быстрее других, буквально в считанные секунды. Они — идеальное поле для любых вариантов аранжировок, этакое интеллектуальное сырье, да не обидят вас мои слова.
Жевунов не обиделся. За годы словесных опытов он привык ко многому. К тому же он умел выжидать и уже довел это искусство практически до совершенства.
— Есть у вас тексты, близкие к завершению? — деловито осведомился старик.
— Семь романов, — потупился Василий. — И еще шесть — в стадии разработки.
— Ну, разумеется. Люди вашего склада пишут много и счастливо. Поэтому к черту разработки! — весело воскликнул Урфин. — Срочно садитесь за тот роман, что ближе всех к финалу, завершайте и срочно — к нам. Недели вам хватит?
— Пять дней... — выдохнул юноша. Глаза его уже пылали обожанием и решимостью.
— Вот и замечательно, — похвалил старик. — А потом живенько беритесь за следующие проекты. Вот моя визитка, пропуск и ведомость в бухгалтерию. Получайте аванс и — за работу. А меня, извините, уже торопят.
И в подтверждение его слов запищал коммутатор — Юленька вновь требовательно призывала аранжировщика на склад, обрабатывать новую продукцию.
Джюс спустился на склад, привычно затворил двери и активировал электронный замок. Грузчикам и прочему персоналу издательства совершенно незачем видеть процесс установки индикаторов.
Он остановился между стеллажами с новыми пачками холодных с дороги книг, казалось, еще пахнувших типографской краской. Открыл сейф личным ключом, вынул заветную шкатулку, достал оттуда щепоть бурого порошка и жестами сеятеля принялся развеивать его над полками.
Раз за разом на обложках и корешках книг стали вспыхивать изумрудные капельки. Затем они тускнели, расплывались и исчезали, точно книги всасывали в себя чудодейственные заряды, семена аранжировки.
Нельзя сказать, что порошок одинаково управлялся со всеми авторами. В одних книгах крупинки зелья утопали как в пыльной медвежьей шкуре; в страницы других впитывались с легким шипеньем и дымом, словно всасывались в кожу между перьями старого чучела попугая. Иные книги под воздействием порошка подпрыгивали и стучали корешками, издавая сухой треск оленьих рогов. Другие яростно хлопали обложками, будто клацали деревянные зубы вдруг ожившей игрушки. Но в большинстве своем книги принимали зелье покладисто, и крупинки порошка легко впитывались в гладкие, словно полированное дерево, обложки, сверкающие глянцем и популярными именами.
Скоро аранжировщик закончил окроплять книги, убедившись на паре пробных экземпляров, что тиражи уже достаточно напитаны магией Его Величества Универсала. Однако у дверей склада он остановился.
Задумчиво глянул на одну из верхних полок.
Затем приподнялся на цыпочки и, пошарив, достал потрепанную книгу с желтой обложкой и выпадающими страницами.
Урфин скользнул взглядом по фамилии автора, привычной фразе «Издательство «Советская Россия». После чего открыл шкатулку, помедлил с минуту и, затаив дыхание, решительно высыпал на обложку целую горсть драгоценного порошка.
Книга немедленно вспыхнула и запульсировала в руках Урфина мириадами зеленых оттенков, всполохов и мерцаний. А потом стала медленно угасать.
Наконец, истаяла последняя изумрудная точка, и аранжировщик решительно раскрыл книгу на одной из последних страниц. Там его уже ждала привычная закладка. Он на всякий случай водрузил на нос очки и медленно, все еще на что-то надеясь, с замирающим сердцем, прочел:
«Урфин Джюс шел один, его не окружала стража, наоборот, люди сторонились его, и в этом кольце угрюмых лиц и ненавидящих взоров бывший диктатор чувствовал себя хуже, чем если бы его посадили в темницу».
— Опя-а-ать!! Пр-р-роклятье!
Старик издал крик отчаяния, в ярости отбросил книгу и уставился помертвелым взором в зеркало у двери.
Мало-помалу черты его разъяренного лица разглаживались, смягчались, и в скором времени он опять обрел прежнее обличье веселого и энергичного старикана.
— Ничего... — пробормотал Джюс. — Ничего! Подкорректируем программку. Проконсультируемся с инженерами. Только будущее и покажет, кто прав. А оно будет за мной, потому что технологии нынче решают все. Это я вам как столяр говорю.
И он погрозил зеркалу костлявым кулаком.
Василий пришел в себя только у подземного перехода. Карман приятно оттягивал конверт с первым в его жизни издательским авансом, пусть и мелкими купюрами, зато сумка теперь казалась невесомой, а душа — крылатой. С легким сердцем он достал визитку удивительного старика и прочел:
Издательство «Библио-Универсал»
Отдел спецпрограммного обеспечения и реализации.
Техн. редактор.
Джюс Урфин Александрович
А ниже значилось:
Волшебник Всего Изумрудного. Дорого!!!
Василий с благоговением спрятал визитку в нагрудный карман и решительно свернул в переулок. Там его ждал магазин канцелярских принадлежностей с отличной и недорогой бумагой для принтера. Конверт внушал уверенность, визитка — надежду, а в сумке оставалось еще много места.
Маленький деревянный человечек
Рассказ
Поначалу они со страхом вслушивались в топот, крики и поминутный стук дверей. Потом их заглушило тревожное гудение — из космопорта всю ночь в панике взлетали суда. А утро так и не наступило.
В комнате осталась никому теперь не нужная елка под серебряным дождем. Усатый Вахмистр, Питер Пэн, Красотка, неразлучные Том с Джерри и другие игрушки испуганно таращились из обмякших, понурых ветвей в окно. Там по улице ползли волны белесого тумана, внутри его скрежетало, чавкало, давилось...
Оборванец пришел в дом под вечер, который тоже так и не настал. Город стыл во тьме, и о Рождестве напоминали лишь сорванные гирлянды разбитых лампочек. Деревья туман пожрал тоже — вместе с уличными голубями, бродячими собаками и даже машинами на стоянках. Очевидно, Тим разыскал этот спасительный дом по одной, но существенной примете: только здесь во всем городе каким-то чудом уцелели оконные стекла.
Впрочем, в этом мире случайностей нет, и чудеса не исключение.
Сначала он спал в углу — исцарапанный, чумазый, большеротый. Проснувшись, глянул в окно, затем подошел к елке и заскорузлым пальцем ковырнул Красотку.
— Стекло, — с трудом разлепил он губы. — Почему целое?
Игрушки молчали, тихо вальсируя на нитях. Усатый Вахмистр мог бы ему ответить, но Рождество еще не наступило, и даже в Тихую Ночь нужно задавать только прямые вопросы.
— Я Тим, — пробормотал оборванец. — Гляжу, вы хорошо устроились. Весь город сожрали, а над вами не каплет. Тут что-то не так.
Еще бы, беззвучно воскликнул Питер Пэн. У нас же есть он. Защитник!
— Он мне нужен, — упрямо сказал мальчишка и прибавил с обидой. — Иначе все зря.
И вдруг как безумный подскочил к телевизору и затряс его что было сил.
— Мне нужен тот, кто все здесь держит. Слышите?
Ищи-свищи, ухмыльнулся Джерри и перемигнулся с Томом. Старый котяра осклабился в ответ: ох уж эти люди!
Быть может, мальчишка — последний человек в городе, мечтательно представила себе Красотка. Или даже в мире. Из живого теперь остался один туман, жрущий все вокруг. Скоро он, наверное, пожрет все сущее.
Тим обошел елку. Стеклянные существа бесстрастно взирали на него с ветвей. Туман за это время трижды накатывал на окно, но всякий раз уходил, не в силах справиться с этой хрупкой преградой.
— Глупые, жалкие стекляшки!
Мальчишка шмыгнул носом. Кажется, он готов был расплакаться.
— Наш дом развалился. Спасатели даже не приехали. Все вокруг драпали. Я вылез, а мама и сестренка...
Он всхлипнул.
— Может, я вообще уже остался один. На всей Земле...
Красотка мысленно поставила себе плюсик.
— ... но мне тоже нужна защита.
Игрушки вопросительно уставились на Вахмистра. Однако старый служака хранил молчание: чаще жалеешь о сказанном, чем о невысказанном.
Тим провел рукой по ветвям. Елочные жители замерли, но ладонь оборванца осталась пуста.
А потом город начало трясти.
Дома рушились, под асфальтом улиц словно ворочалась исполинская змея. Стены дрожали, уже обрушилось что-то сверху. Но две комнаты первого этажа оставались целы. И даже окна...
Оборванец долго смотрел на окно, — опять ни трещинки! — после чего вдруг просиял.
— Стекло... Ну, конечно!
И вновь обернулся к елке:
— Это один из вас защищает дом! И он такой же... тонкий!
А мальчуган совсем неглуп, успел подумать Вахмистр, прежде чем Тим сорвал с ветки Джерри и с хрустом раздавил в кулаке.
«Будь здоров, котяра!» — на прощание пискнул стеклянный мышонок, и Том злобно ощерился. Пожелание друга не спасло, но старый кот сумел перед смертью распороть палец оборванцу. Однако тот, похоже, вовсе не чувствовал боли.
Послушай, Защитник, лишь теперь подал голос Усатый Вахмистр. Ты, конечно, пока неплохо справлялся... Но сдается мне, даже твоим рукам не удержать мира, где хозяйничает злой и упрямый ребенок. Эдак в поисках истины он скоро нас всех укокошит!
«Ты прав», — ответил Защитник, и Вахмистр вновь ощутил привычное головокружение — как и всякий раз, когда слышал этот голос. — «Всю ночь я удерживал его из последних сил. Но я уже воззвал о помощи. Она близка. Мужайтесь».
— Легко сказать «мужайтесь», а если ты дама? — возмущенно встряла в их беззвучный диалог Красотка, к которой уже приступил оборванец. Она спешно попыталась придать своей очаровательной мордашке выражение детской невинности и очарования. Но, увы, Тихая Ночь еще не настала, и застывшие черты милого личика вмиг треснули как яичная скорлупа под сильными мальчишескими пальцами.
— Ах!!
Могучий вал тумана вновь ударил в окно, по дороге выворотив из тротуара последнюю старую липу. Стекла жалобно задребезжали, но опять выдержали. Защитник и на сей раз выстоял.
И тут же на улице что-то яростно завизжало, закашлялось в бессильной злобе. А мальчишка тем временем уже разломал Питера Пэна и теперь внимательно изучал цветные осколки.
Ты об этом пожалеешь, мысленно пообещал Вахмистр, мрачно уставясь на Тима. Он не испытывал к этому отпрыску рода людского ни капли симпатии. Даже пусть тот сейчас — единственный живой человечек, оставшийся на захваченной планете.
И он стал с мстительным удовольствием представлять, как именно пожалеет оборванец. За всю свою долгую елочную жизнь Вахмистр еще ни разу не усомнился в Защитнике.
Мальчишка тем временем отвел ветку и вдруг увидел глаза.
Глаза маленького деревянного человечка скорбно взирали на него из еловой полутьмы. И они странно сияли — точно отражение двух стальных звездочек, стремительно несущихся к земле из безумных, запредельных далей. Летящих на помощь, повинуясь безвестному, но такому могучему и властному зову!
Оборванец протянул руку и быстро схватил маленького человечка.
В ту же минуту туман неожиданно стал изменять структуру. Из густого и молочно-белесого он становился прозрачным, внутри возникали проплешины и целые полости, куда извне со свистом врывался горячий и клубящийся воздух. Земля задрожала, и фундамент здания откликнулся вибрацией, сотрясшей все его опоры. Сверху на остатки дома что-то опускалось — огромное, тяжелое, чужое.
Туман таял буквально на глазах, и Тим, затравленно оглянувшись, смотрел, как сквозь молочную дымку проступают во тьме исполинские очертания развалин — все, что осталось от огромного города.
Затем кто-то грузно спрыгнул сверху. Потоптался с сопением, очевидно, примериваясь, и с размаху ударил рукою в окно!
— Дззынь!!
На этот раз стекло разлетелось вдребезги, и в темном проеме тут же возник здоровенный рептоид в игольчатом комбинезоне веганской морской пехоты. Веганцы — раса воздухоплавателей, и два их космических линкора неподвижно висели над домом. Туман окончательно рассеялся, и вдоль бронированных бортов во тьме быстро плыли клочья грязных облаков.
— Земляне? — озадаченно проскрипел ящер. — Вы звали — мы пришли. Где Защитник?
Пол усыпали осколки игрушек, а под елкой настороженно замер оборванец.
— Ага. Ты-то мне и нужен, — кивнул солдат.
Мальчик нерешительно шагнул вперед.
— Нет, не ты. Дай мне то, что в твоей руке.
Повинуясь ледяному взгляду рептоида, Тим разжал пальцы.
На ладони мальчишки лежало деревянное распятие. Ось креста глубоко треснула, и его удерживала лишь приколоченная к перекладине фигурка с раскинутыми крыльями рук. Наверное, от тепла детской руки на темном лбу распятого блестели крупные капли.
— Дай!
Тим покачал головой.
— Это Защитник, — предупредил солдат.
— Я знаю, — прошептал мальчишка.
И медленно раскрыл рот. Большой, как у утенка.
Знаменитого утенка Тима.
Или целой утки.
Или даже...
— Не делай этого, тим, — предостерегающе скрипнул морской пехотинец.
Но из глотки Тима уже рвались наружу струйки тумана.
Они обхватили распятье, подняли его и жадно потащили к глотке существа, еще минуту назад бывшего земным мальчишкой. Теперь его силуэт подернулся, стал зыбким, и в комнате неистово клубился туман. Но теперь уже черный и багровый, словно языки адского огня норовили поглотить деревянную фигурку.
— А, чтоб тебя...
Морской пехотинец сорвал с плеча длинный предмет, более всего напоминавший тяжелую штурмовую винтовку кисти безумного живописца с Плеяд. Или даже откуда подальше!
Следующие пару минут заглушила громовая пальба и странные, хлюпающие звуки. Когда же туман рассеялся — а теперь он рассеялся окончательно! — лжеоборванца в разгромленной комнате уже не было. Своды заволокло дымом и воняло остро и кисло — как издревле воняет на полях боев в любом уголке всякой, даже самой далекой галактики.
— Ну, надо же! Маленький деревянный человечек... Это ведь ты нас позвал?
Рептоид нагнулся и поднял с пола распятие.
— Спа-си и сох-ра-ни... — с трудом, по слогам прочел веганец растрескавшуюся надпись на кресте. Уважительно крякнул и бережно вытер деревянную фигурку рукавом.
Затем помолчал немного, переминаясь с ноги на ногу.
— В принципе, это давно должно было случиться. Галактика Тим исчерпала собственную кормовую базу, — пробормотал он, обращаясь к распятию. — Вот они и полезли к вам с голодухи. Нас-то они почему-то боятся...
Рептоид здорово походил сейчас на какого-нибудь животновода из Айовы — невозмутимый, уверенный в себе, не хватает только ковбойской шляпы.
— Вообще-то лично против людей тимы ничего не имеют. Тут чисто биологический конфликт, — пожал он плечами. — Ты ведь знаешь, что такое биология?
Одного взгляда на этого ящера — зеленого, колючего, с шипастым гребнем — было бы достаточно, чтобы получить о науке биологии исчерпывающее представление.
— Думаю, тут придется повозиться, — кивнул он на руины города в проекции оконного проема. — Спасти спасли, а вот сохранить...
Он скептически хмыкнул.
Распятие вдруг треснуло, и крест распался.
Веганец с минуту озадаченно смотрел на сломанную фигурку. Потом вздохнул, вынул из подсумка эластичный бинт и аккуратно скрепил широкой полоской обе половинки креста.
— Так-то лучше, — проворчал солдат. — Ведь надо же иной раз и помочь друг другу. Ну, где тут у вас люди? Неужели никого не осталось?
И он зашагал по грудам щебня и битого кирпича, бережно держа в когтистой лапе маленького деревянного человечка и с любопытством глазея вокруг. Рваные облака уже разошлись, и над стальными кораблями, с которых морские пехотинцы деловито выгружали контейнеры с дезактиватором и гуманитарной помощью, осколками елочных игрушек мерцали первые звезды. Начиналась Тихая Ночь.
Дед Мороз (Склейка) Рассказ (расширенный вариант) 1 часть.
Дед Мороз (Склейка)
Рассказ
(расширенный вариант) 1 часть.
— И запомни самое главное!
Володя, бессменный завмуз нашего театра, нервно глянул на часы. Директриса, в своей излюбленной роли злодейки-судьбы, в кои-то веки раздобыла для ключевых сотрудников горящую путевку, и притом аккурат под Новый Год.
Завмузы областных театров с судьбою спорят редко, поэтому сейчас Володя спешно обучал меня азам звукооператорской профессии, которую и в больших, и в малых театрах именуют лаконично — «радист».
Ни он, бывший ди-джей из клуба филофонистов Молодежного центра, ни я, которому нужно было перекантоваться годик после армии, в ту пору еще не предполагали, что завтра изменится многое. Мой сменщик, пожилой и глуховатый люмпен Анвар нечувствительно запьет, и одновременно нежданно заболеет Петр Фадеич, центральная фигура представления. В результате областной театр кукол останется без Деда-Мороза и с единственным звукооператором-стажером накануне новогодней кампании. А это — четыре полноценных елочных представления в день на протяжении двух каникулярных недель.
— Запомни самое главное. Никакого навесного монтажа! Все склейки ленты — только на монтажном станке. Иначе лента будет рваться.
Володя сунул мне под самый нос станок — узкий пенал со стальными зажимами для магнитной ленты. С одной стороны наложил обрывок фонограммы, с другой — полоску цветной ленты-ракорда. Полоснул узким лезвием под сорок пять градусов, ловко и артистично, так что мне почему-то отчетливо представился узор папиллярных линий на собственном пальце, просто фрейдизм какой-то! — и аккуратно наложил кусочек скотча. Щелк — зажимы отскочили, и завмуз вручил мне ленту, надежно склеенную с ракордом.
— И только так! — отечески напутствовал он меня. После чего наскоро попрощался и умчался на вокзал, чтобы успеть к отходу поезда.
А я остался один на один со звукооператорской, набитой проводами, усилителями и древними катушечными магнитофонами всех времен и народов.
К тому времени я проработал в театре уже целую неделю.
Ремесло театрального радиста нехитрое: после определенной фразы актера либо смены картины включаешь очередной фрагмент фонограммы спектакля. Катушка с лентой крутится, пока не покажется цветной ракорд следующего музыкального кусочка. Жмешь на магнитофоне «паузу», лениво слушаешь в наушниках все происходящее на сцене и занимаешься своими делами в ожидании очередной контрольной фразы актера.
Как правило, во время спектакля я предпочитал неторопливо и сладострастно откручивать детали со старой аппаратуры — здорово успокаивает нервы после репетиций с нашими оглашенными режиссерами. И уже к концу недели скопил приличный набор плашек, гаечек, винтиков и другой полезной в хозяйстве чепухи.
Поэтому, узнав наутро, что Анвар запил и мне предстоит крутить по четыре елки в день, я поначалу не сильно расстроился. К тому же Карабасовна — так за глаза прозывали директриссу актеры и монтировщики — туманно намекнула мне на перспективу получения двойной ставки — «а-полторы-уж-точно». И я, воодушевленный и полный энтузиазма, приступил к репетиции новогоднего представления. К слову сказать, до него оставалось два дня, и нужно было погонять елочную интермедию с музыкой и срочно ввести нового Деда Мороза.
По слухам, его сманил наш администратор на время елочной кампании из какой-то клубно-заводской самодеятельности. И оно того стоило!
Заводской Властелин метелей и пурги выглядел на все сто даже без грима.
Николай Степаныч с невероятной фамилией Морозов оказался плечистым, кряжистым и кустистым по части бровей мужчиной. При такой потрясной фактуре он вдобавок еще и обладал звучным, раскатистым голосом, от которого на вводной репетиции поначалу вздрагивали не только пираты, черти, империалисты и прочая ряженая нечисть, но даже и сторонники добрых сил в лице зайцев, пионеров, снежинок и буратин.
Снегурочка, пожилая, но опытная Софья Павловна Мармеладова, заслуженная областная актриса, тоже задумчиво косилась на своего громоподобного напарника. Зато играть с ним было одно удовольствие. Николай Степаныч был поистине великий партнер. Он все делал сам.
Достаточно было только увидеть, как он торжественно появляется из дверей гримерной, величественно потрясая посохом и для пущей убедительности потряхивая мешком с подарками, как ты сразу проникался к снежному Деду благоговением. Оно пробирало тебя буквально до костей, подобно лесному морозцу, несмотря на текст, который порою звучал из его заиндевелых уст.
Морозов оказался большой фрондер и творчески относился к сценарию, позволяя себе вносить мелкие правки в сюжет. Единственно, на чем твердо настоял бледнеющий с каждой минутой режиссер — это на стихотворных моментах, поскольку они несли на себе основную идеологическую нагрузку.
Завершался восемьдесят четвертый год, генсеки начали сменяться с головокружительной быстротой, и все идеологические моменты в елочном сценарии скрупулезно отслеживал парторг театра с честным прозвищем Чекист. Фамилию его я так и не сумел запомнить. Чекист, разумеется, был в курсе своего прозвища, сдержанно гордился им и регулярно курировал новогодние спектакли, привнося в сюжет злобу политического дня.
Вот и сейчас Николай Степаныч, прохаживаясь окрест елки и милостиво кивая жавшимся к стволу Бабе-Яге с Кощеем, мощно басил из-под бороды:
Я летел на крыльях ветра мно-о-о-го тысяч километров!
Над великою страною, где мосты как в сказке строят!
Я спешил, ребята, к вам — моим маленьким друзьям!
После чего недовольно покосился на Чекиста, который по своему обычаю стоял со скрещенными на груди руками в глубине коридора и задумчиво улыбался. Режиссер сделал отчаянное лицо, Николай Степаныч крякнул и на той же интонации, с пафосом и неподдельным чувством заложил очередной вираж:
Скоро форум коммунистов, съезд откроется в Москве.
Будем жить под небом чистым, скажем дружно: Нет — Войне!
Дальше у меня уже завяли уши, но не от исполнения — оно было на высоте, просто Щепкин с Комиссаржевской, а от текста. Сценарий лежал у меня возле операторского окошка, но я остерегался заглядывать туда лишний раз, предпочитая лаконичный список сигнальных фраз.
И я побрел в звукооператорскую, на ходу мурлыкая собственный вариант:
— Скажем дружно, нахер нужно...
Но, разумеется, пианиссимо, поскольку всякие театральные стены всегда имеют немало чутких ушей с невероятно тонким слухом. Поистине, талантливые люди талантливы во всем!
Репетиция прошла на подъеме, и во многом благодаря приглашенной звезде, уверенно руководящей актерами. Теперь режиссер буквально млел и фактически закрывал глаза на мелкие конструктивные правки Мороза. К тому же Николай Степаныч был скрупулезен и педантичен во всем, что касалось главного: я своими глазами видел, как в перерыве он на глаз прикидывал расстояние от центра фойе, где располагалась наряженная красавица-елка, до дверей зрительного зала. Этим путем по окончании театрализованной интермедии помреж и скоморохи уводили из фойе весь ребячий хоровод в зал. Там всех ожидал еще спектаклик, как правило, короткий и скромный, с перчаточными и тростевыми куклами.
Закончив работу и заперев комнатку операторов, я зашагал через все фойе к лестнице, ведущей на первый этаж. Однако, проходя мимо гримерной, случайно услыхал звучный бас, который теперь уже не спутал бы ни с чьим. И в ответ из-за двери тут же раздался оживленный гул многих голосов.
Это было что-то новенькое. За неделю своей службы в театре я прочно усвоил традицию: после работы актеры тут стараются не задерживаться. И я, замирая от собственной бестактности, осторожно потянул дверную ручку.
Гримерка была полна народу. Тут собрались практически все артисты, занятые в интермедии. На меня покосился лишь Николай Степаныч.
— Это Вадик, наш радист. Он еще новенький, Степаныч, — поспешил заступиться за меня Данил Потехин. У него всегда были очень добрые и грустные глаза, поскольку он всю жизнь в этом театре играл Второго Зайца без всякой перспективы на Первого.
— Ладно, — кивнул Мороз Степаныч, как я мысленно тут же окрестил этого матерого человечищу. И, по-моему, он сразу потерял ко мне интерес.
Я прикорнул в уголке, под вешалкой, и, затаив дыхание, стал слушать. Говорили тут о вещах неслыханных, для меня во всяком случае. И мне лестно было уже ощущать себя частичкой актерского братства, замыслившего маленькое жульство в защиту собственных интересов. Верховодил здесь, разумеется, Мороз Степаныч, который в отличие от меня меньше всего походил на новичка.
— Я тут засек время последнего прогона, — солидно изрек он. — Получилось аккурат один час десять минут. А как у нас с расписанием?
— Оглашаю, — кивнул помреж Саша Карпухин, бригадир скоморохов, которые своей сосредоточенностью и деловитостью при организации детей в хоровод вокруг елки напоминали мне судебных исполнителей. Саша знал все, что от него требовалось, был на отличном счету у начальства и притом умудрялся не скатиться до стукачества. Актеры его за это уважали.
— Новогодние представления пройдут с двадцать шестого декабря по десятое января включительно. С перерывом на первое января. Тридцать первого — только утренний и, возможно, дневной спектакли.
— А расписание? — жалобно пискнула травести Майечка, исполнявшая роли пионеров и вызывавшая в родителях детей искреннюю жалость своими тощими ножками.
— Оглашаю! — кивнул Саша. — Начало новогодних представлений — в десять, двенадцать, шестнадцать и семнадцать часов тридцать минут.
— А последний спектакль на четырнадцать часов перенести не могли? — раздался чей-то возмущенный голос.
— Перерыв на обед, по трудовому законодательству, — невозмутимо произнес Саша. — Кроме того, в обеденное время предусмотрен резерв, на возможные коммерческие елки.
И он почтительно посмотрел почему-то именно на Степаныча. Как тот успел за полдня создать себе такой могучий авторитет, я просто диву давался. Поистине, какое-то первобытное, языческое обаяние исходило от этого человека!
— Значит, загвоздка, прежде всего, в последнем, вечернем спектакле, — постановил Степаныч. — Положим, представление мы наиграем, подсократим маленько. Но вопрос — до какой степени? Перед последним выходом у нас остается пока в теории лишь двадцать минут передыху. А туда еще надоспектакль впихнуть!
— И как только они расписание составляют, фашисты... — по-бабьи всплакнул толсторожий пожилой пират Авксентий Антропыч.
— Начальству виднее, — примирительно откликнулся маленький и тощий буратино Павел с античным и абсолютно драматическим отчеством Лисистратович. Впрочем, все его в театре дружно звали Лизоблюдович, и, видать, было за что.
— Отставить прения, — по-военному скомандовал Дед-Мороз. — Начальство тоже не дураки, понимают, что интермедия наиграется, усохнет, пойдет динамичней. Наша задача — подсократить ее разумно, до необходимых пределов.
— Простите, необходимых — кому, имеется в виду? — плаксиво уточнил все тот пират Антропыч.
С минуту или более того Николай Степаныч задумчиво глядел на пирата, так что тот чувствовал себя очень неуютно и все время норовил спрятаться за широкую спину помрежа Саши. После чего неожиданно тихо для своего могучего голоса ответил:
— Тебе.
А потом прибавил:
— И всем нам. Всем нам время понадобится. Если что...
И тут вся актерская братия поутихла. Будто холодный сквознячок подул в гримерной. Что-то было в словах этого удивительного человека, глубокое и пронзительное одновременно. И я вдруг ощутил тихий, осторожный укол в сердце. Словно первое предчувствие надвигающейся беды, что обязательно придет невесть откуда.
А потом все исчезло. И актеры дружно загомонили. Как на партсобрании, где разбиралось персональное дело каждого.
В итоге решено было во что бы то ни стало постепенно сократить интермедию минут на пять. А лучше — на десять. Иначе перед последним спектаклем актеры элементарно не успевали отдохнуть и освежить грим.
Перед тем как разойтись, Мороз Степаныч подошел ко мне. Сам подошел, между прочим. Смерил взглядом, и опять мне почудилось, точно царапнул по душе, теперь уже — тонким и узким лезвием бритвы. Примеряя к ней свой собственный ракорд.
— Как фонограмма, все в порядке?
Тон его был доброжелателен, однако я его, казалось, мало интересовал в тот миг.
— Все нормально, — пожал плечами я. И неожиданно для самого себя прибавил:
— Правда, я тут послушал... И у меня тоже есть одна мыслишка.
— Отлично, — кивнул он. — Но это все позже... позже... Пока все складывается неплохо.
И Николай Степаныч принялся надевать шубу. А я понял, что разговор окончен, и отправился домой. Правда, дорогой я решил немного прогуляться пешком. У меня и в самом деле родилась одна симпатичная идея.
На следующий день актеры приступили к последним репетициям. Все работали с энтузиазмом, в фойе вокруг елки царило непривычное оживление, и режиссер был доволен. Он даже удалился в свой кабинет выпить чашечку кофе, что у него непременно сопутствовало рюмочке-другой коньяку в компании с главрежем и завлитом. А отточить последние штрихи в репетиции было возложено на помрежа.
Тут-то и закипела основная работа.
Саша стоял с хронометром, то и дело удовлетворенно поглядывая на циферблат. Тон опять задавал Николай Степаныч. Он энергично прошел к елке, еще в дверях громогласно декламируя свой приветственный спич. Царственно развернулся и отечески приобнял Снегурку. Софья Паллна в мгновение ока растаяла, расцвела как августовский георгин и серебристым колокольчиком рассыпала свой монолог. И пошло-поехало!
Баба-Яга на пару с Кощеем трещали как рэпперы, у которых, как известно, язык без костей. Снежинки порхали как заведенные, пираты с чертями отплясывали в бешеном ритме чечетку, дробно стуча по полу бутафорскими саблями, кинжалами и хвостами на проволочных каркасах. И даже империалисты курили фальшивые сигары с удвоенной скоростью, попутно перебрасываясь, как завзятые баскетболисты, набитыми ватой мешочками со стилизованным изображением хищного капиталистического дензнака.
Казалось, актеры наперебой соревновались друг с другом, кто отыграет свой выход быстрее, ловчее и при этом — не скатившись в окончательный гротеск. Хотя такому сценарию не помешал бы никакой излишний гротеск, даже самый фантасмагорический!
— Минус десять минут и двадцать три секунды, — торжественно сообщил по окончании прогона побледневший от распиравших его противоречивых чувств помреж Саша.
— Стоп, машина! — скомандовал раскрасневшийся Степаныч. — Чуток перебор. Сбавить обороты пиратам, империалисты — больше достоинства. Да и мы со Снегуркой частим немилосердно.
И он вновь легонько обнял партнершу, которая немедленно принялась тихо млеть в его объятии. И сомлела бы до конца, если бы не вернулся режиссер. Был объявлен перерыв, после чего состоялся последний прогон, и прошел без сучка и задоринки.
Режиссер распустил всех до первого представления назавтра, а я сверил свои часы. Теперь интермедия заняла час и пять минут. Прогресс был налицо, и здравый смысл в сюжете соблюден, насколько это позволял сценарий, и без того напичканный форумами коммунистов, программными лозунгами и антивоенными призывами. Что поделаешь, оказывается, Новый Год — широкое и еще до конца невозделанное поле для идеологической агитации.
Между тем с успехом прошло первое представление, за ним второе, и пятое миновало. Все шло своим чередом, мы перевалили тридцать первое число, чуток передохнули в первый день нового, восемьдесят пятого года и явились дальше нести свою театральную службу.
Николай Степаныч по-прежнему умело дирижировал постановкой на правах главного персонажа, чутко держа руку на пульсе действия. И предпоследний спектакль мы неизменно играли на пять, а то и на десять минут быстрее, выкраивая перед последней интермедией столь желанные минуты отдыха.
Правда, теперь в это негласное социалистическое соревнование за сэкономленные минуты и секунды включился и ваш покорный слуга. Тому было банальное объяснение и столь же простое решение.
Дело в том, что уже к десятому или двенадцатому представлению эта новогодняя история нам порядком осточертела. И если актерам обрыдло все это играть, то мне — даже просто крутить и слушать фонограмму интермедии стало тошно. Ведь елки шли подряд, по четыре в день, и от этой нескончаемой жвачки с картонной интригой, деловитыми хороводами и перевоспитанием наиболее плохих персонажей у меня уже физически болела голова.
И я решил тоже внести свой вклад в общее дело. Мало-помалу, от спектакля к спектаклю, я принялся понемногу сокращать фонограмму. И разошелся на славу. То вступительную увертюру урежу, то Чайковского к ритуальному «ну-ка-елочка-зажгись!» смикширую. Она ведь все равно уже горит, к чему лишний хвост музыки, пусть даже и такой гениальной?
Дошло до того, что я разок даже попробовал на святое замахнуться: «В лесу родилась елочка» у меня добралась лишь до лошадки мохноногой. И куда она бежала-торопилась, так для всего хоровода и осталось тайной.
Поначалу актеры подтрунивали надо мной, и сердились лишь некоторые. А потом почувствовали — реальная экономия идет, несколько дополнительных минут желанного передыха я им выкраивал. Да и надоелауже эта бесконечная фонограмма всем актерам пуще горькой редьки!
Даже Николай Степаныч в итоге удостоил меня скупой морозной похвалы.
— Шустрый, — проворчал он. — Есть в тебе этакое рвение-горение. Огонек махонький... Не застудись только. Сыровато чего-то в здешних стенах...
В итоге нам неплохо работалось, поэтому дети тоже были довольны. А потом все, как и обычно случается в этой жизни с хорошим, закончилось крахом.
Дед Мороз (Склейка) Рассказ (расширенный вариант) 2 ч.
Дед Мороз (Склейка)
Рассказ
(расширенный вариант) 2 ч.
Однажды на предпоследний спектакль втихомолку заявился Чекист, как всегда, маскируясь в полутьме коридора и задумчиво улыбаясь. Однако уже в первые минуты интермедии он перестал улыбаться, резко развернулся и рысью метнулся в кабинет директриссы. Никто этого, понятное дело, не заметил.
В особенностях композиции и сценических условностях Чекист не был силен; его задачей было вовремя учуять любую подозрительность и немедля известить об этом руководство. Он и известил.
На нашу беду Карабасовна была у себя. Она живо кликнула весь синклит в составе главрежа, завлита, завпоста и еще почему-то главного художника театра. Вся эта свора на цыпочках подобралась к фойе и мигом зафиксировала наши сокращения, урезки, усушки и утруски сценария. К тому времени, чего греха таить, нашим сокращениям были дружно подвергнуты и сообщение о скором пришествии форума коммунистов, и прочие аналогичные сведения, столь же ценные для умов пяти-шестилетних детишек.
По меткому ленинскому выражению, это было само творчество масс. И при виде его Карабасовна натурально взбеленилась. После заключительного представления состоялось общее построение творческой группы, и нам был устроен грандиозный разнос.
Обман и обмен — явления, пожалуй, одного порядка. Во всяком случае, Карабасовна предложила нам добровольно выдать зачинщиков «этой возмутительной профанации чудесной и поучительной пьесы». Мы дружноответили ей мрачным и тупым молчанием. Только Лизоблюдович горестно ерзал и маялся, трагически не соответствуя моменту.
Но и Карабасовна не первый год барабасила в театре. В ее кабинет были категорически приглашены трое: Николай Степаныч, бедный помреж Саша и, конечно, я, чьи акустические безобразия были на слуху более всего.
Нам поставили на вид, сделали сокрушительный втык и гневно довели до сведения, что о полуторной и тем паче двойной прибавке к жалованью можно смело забыть. Напоследок пригрозили лишением премии, выговором в трудовую книжку и многозначительно пообещали позже основательно разобраться во всем и окончательно вывести нас на чистую воду. А это могло означать лишь одно — вывести из состава труппы. Как покуда еще недостаточно мертвых душ. И в театре уже с вечера ощутимо повеяло легким амбрэ тления и безнадеги грядущей реакции.
О. времена, о, нафиг!
Следующим было восьмое января.
Как на беду, навалилась еще сверхплановая коммерческая елка в 14.00, и все основательно вымотались. Даже бутерброды не радовали, а о выпивке не могло быть и речи. После вчерашнего народ был мрачен и неразговорчив.
В 15.40 я заглянул в фойе и ужаснулся. Детей пришло семьдесят пять душ, и ввиду такого наплыва ребятни родителей даже не пустили наверх, дабы не создавать хороводу толчеи. Крайне недовольные, папы и мамы жались на лестницах или пробавлялись пустым чаем в буфете. Наиболее предприимчивые уже получили подарки и теперь гоняли чаи по-дворянски — с конфетами.
Нас ожидали еще две елки, а в актерских рядах и без того царило уныние. Напрасно я крутил в фойе задорные детские песенки, а Николай Степаныч нет-нет, да и подкреплял боевой дух труппы крепким ядреным словцом.
Не помогла даже моя вылазка под елку, где ожидали своего часа две большие ростовые куклы козы и медведя, с которыми работали скоморохи. Обоим бутафорским животным я незаметно сложил лапы в кукиши — это удобно, поскольку на поролоновых руках ростовых кукол обычно делают всего три пальца; видимо, считается, что их вполне достаточно для любой жестикуляции в детских спектаклях.
Помреж Саша раскусил мою шутку на раз и даже не улыбнулся, задумчиво возвращая кукольные пальцы в пристойное состояние. И тут я увидел в дверях Николая Степановича. И натурально обомлел.
Сказать, что он был встревожен, это значит — попросту отмолчаться. Повелитель пурги был вне себя: его лицо выражало тихое отчаяние и такую безнадегу, что я рысцой бросился к нему.
— А, Огонек... — отрывисто бросил он, не сводя глаз с елки. — Плохо наше дело.
— Что случилось, Николай Степаныч? — пролепетал я.
— Еще не случилось, — покачал он головой. — Но чует мое сердце — уже грядет. А что — не знаю.
Он обвел тоскливым залом фойе, рассеянно кивнул Саше, который нес скоморошью вахту у елки, и несколько раз закусил губу. Я еще никогда не видел, чтобы человек делал это пять раз подряд!
— Вот что, Огонек, — обернулся он ко мне. У Степаныча сейчас были страшные глаза — холодные, больные, как у снулой рыбы. В них просто не было огня Деда-Мороза!
— Будь там готов, у себя, — велел он. — Играть будем по-старому. По-нашему то есть. Без лукавства и лишних слов.
Я опасливо оглянулся. И вовремя: в коридорах как голодные волки прогуливалась вся придворная камарилья с Карабасихой во главе. Я мысленно примерил им папье-маше волчьих и лисьих масок — убедительно получилось.
— Не сносить нам голов, Николай Степаныч, — покачал я своей.
Он зыркнул на меня округлившимся глазом, точно впервые увидел.
— То не беда, — возразил он, прислушиваясь к первому звонку. — Будь готов ко всему, в общем. И вот что еще, Огонек...
Он вдруг положил руку в красной рукавице мне на плечи, глянул орлом, подбоченился.
— Никогда не просил — теперь прошу. Коль не дрейфишь — помоги. Не все актеры нынче со мной будут. Поэтому покрути музычку, как раньше крутил. Ничего объяснить не могу сейчас, сам еще не ведаю. Но что-то неладное сердце чует. Помоги, лады?
Несколько секунд мы молча смотрели в глаза друг другу. За это время я мысленно попрощался со своей премией, зарплатой и всей театральной карьерой. Но — удивительное дело! — у меня и в мыслях не было не исполнить веление Морозова. И потому лишь кивнул негнущейся шеей.
— Ну, вот и славно...
Его взор потеплел, Степаныч кивнул мне на прощание и поспешно скрылся в гримерной. Уже голосил второй звонок.
Такого спектакля я не припомню за всю новогоднюю кампанию.
Половина труппы усердно гнала свой текст, заискивающе косясь на коридоры, в которых алчно горели волчьи и лисьи глаза.
Сторонники же Степаныча работали достойно, без лукавства: лаконично и потому ярко, общаясь с детьми на их языке и позабыв о лозунгах и форумах. Отринул суету и я, видя как конформисты затягивают действие. Решительно обрезал хвосты, сводил на нет долгие фанфары, сокращал музыку на выходы и спокойно микшировал последние куплеты.
«Елочка» таким образом добралась опять лишь до мохноногого непарнокопытного; танец утят плавно перешел в куплеты скоморохов;госпожа-метелица кружила лишь пятнадцать секунд «Магнитных полей» Мишеля-Жарра, и даже на выход империалистов я зарезал половину роскошного черного джаза Диззи Гиллеспи.
В мою дверь уже давно скреблись лисы, колотили и ломились начальственные волки, а из пустого покуда зала в окошко радиста требовательно постукивала явно сама Карабасовна.
Но дверь и окошко звукооператорской были на замке и шпингалете — я сам запер их перед началом интермедии недрогнувшей рукой. Все происходившее в фойе я слушал в наушниках, ловивших чувствительные электретные микрофоны над елкой.
Этой же рукой я уверенно вел фонограмму интермедии к финалу. А свою театральную карьеру — к ее логическому концу. Но перед моими глазами все время стоял Николай Степаныч. Он просто стоял и смотрел на меня, одобрительно кивая головой, и мне было легко и покойно, и плевать на все остальное.
Наконец интермедия завершилась. Я слышал, как топал и шумел ребячий хоровод, ведомый Сашей и скоморохами в зал, где всех ждал кукольный спектакль на сцене. Стук в мою дверь к тому времени давно прекратился, но иллюзий я не питал. Открыв окошко, я смотрел, как в зал входили первые дети, рассаживаясь по местам под бдительным оком администраторов. Мелькнула у сцены Карабасовна, но даже не глянула в мою сторону. Небось, отправилась вершить расправу в актерские гримерные.
Саша со своей скоморошьей ватагой, молодцы, быстро заводили зрителей. Пожалуй, минуты через две можно начинать спектакль. Я зарядил его бобину на верном друге — магнитофоне «Илеть», рассеянно прислушиваясь к голосам и шарканью ног в фойе. (Спустя несколько лет, после парада суверенитетов «Илеть» скоренько переименовали в «Санду», якобы потому что на языке воспрянувшего поволжского народа, всегда производившего этот симпатичный магнитофон, «Илеть» означало весьма неприличное слово).
Я уже было собрался переключить коммутатор на отвечавшем за все стационарном усилке «Бриг» с «Фойе» на «Зал», как вдруг...
В «ушах» раздался страшный грохот, что-то тяжело упало на пол, покатилось; затем еще и еще. Это было так громко, ужасно и самое главное — невероятно, что в первую минуту я был просто возмущен. Что они там творят в фойе, идиоты?!
Я поскорее отпер замок, выскочил из звукооператорской и помчался по коридору за угол, где начиналось фойе перед зрительным залом. И вдруг остановился как вкопанный, не веря своим глазам!
Над фойе обвалился потолок. По всей площади пола, очевидно, лежали обломки.
Но трудно было наверняка разглядеть хоть что-то, вокруг стояли облака пыли, а фойе густо завалило камнем и штукатуркой. В желтом тумане я как сомнамбула перешагнул через новогоднюю елку — она лежала на полу, сломанная, с расщепленным комлем, от которого исходил тревожный запах смолы и свежей древесины. И замер в растерянности.
Я не понимал, куда же подевалось более полусотни детей, которые только что с веселыми криками и смехом водили здесь хоровод!
В тот же миг отворилась дверь зрительного зала, и оттуда опасливо выглянула голова испуганного Саши.
— Закрывай дверь! — благим матом заорал кто-то из начальства, тоже едва выглядывая из-за угла. — И начинайте спектакль немедля, слышишь!!
Дверь тут же захлопнулась. Я помчался обратно, включать музыку в зал. А по лестнице, снизу, прорвав кордон Чекиста и завлита, уже остервенело лезли в фойе обезумевшие родители.
— Можно только богу молиться, что Карпухин и администраторы успели завести детей в зал, — завершила свое краткое выступление Карабасовна. — Еще каких-нибудь пара минут, и в фойе было бы просто...
Она замолчала, подбирая нужное, вкусное слово.
— Просто месиво! — с чувством выразилась, наконец, директрисса.
На этом наша экстренная летучка закончилась. Выяснилось, что действительно обвалился потолок над большей частью фойе. Ипри этом ни одна живая душа не пострадала! Саша успел-таки к тому времени завести всех детей в зал. Спасло от многочисленных жертв еще и то, что на этом спектакле было слишком много ребят, и родителей в фойе не пустили. Лишь потом они неукротимо просочились в зал, дабы убедиться, что их дети целы и невредимы.
Спектакль доиграли кое-как, а потом зрителей вывели на лестницу, осторожно ступая меж бетонных булыг и разбитых досок. Театр закрывался на ремонт, и новогодняя кампания, таким образом, завершилась досрочно. Подведение итогов было многозначительно обещано Карабасихой через две недели нашего вынужденного отпуска.
В тот миг я поймал на себе взгляд Николая Степаныча. На его лице уже угасла былая тревога, и оно выражало лишь усталость, как у человека, только что завершившего порученное ему какое-то очень важное дело. Но к тому времени мне уже было не до Морозова.
Странная, невероятная мысль не давала мне покоя в течение всего собрания. И, едва дождавшись окончания летучки, я поскорее вышел из директорского кабинета и опрометью кинулся в свою комнату. Там я вновь закрыл звукооператорскую, уже второй раз на дню, с твердым намерением никому не открывать, пока...
Я еще и сам точно не знал, что будет потом. Нужно было все досконально проверить. Я рывком сдернул бобину спектакля, заправил фонограмму интермедии и перемотал на начало. А потом снял с руки часы, подвинул ближе карандаш с блокнотом, надел «уши» и включил воспроизведение.
Мимо кабинки радиста проходили работники театра, переговаривались, обменивались мнениями относительно причин едва не случившейся трагедии. В фойе, наверное, уже работала милиция или следователь прокуратуры. Но я не слышал никого и ничего. Я вымерял каждый фрагмент фонограммы, от первого звука до начала очередного цветного ракорда. С точностью до секунды. А потом минусовал длительность музыки, которую я сегодня сокращал, по просьбе Николая Степановича и по собственному желанию.
Я прекрасно знал все эти лишние, на мой самоуверенный взгляд, куплеты и кусочки музыки, которые уже привык всегда микшировать, сокращать и урезать, покуда нас не застукало начальство. Поэтом я вновь и вновь перематывал назад каждый фрагмент, высчитывая отдельно длительность фонограммы, которая сегодня не прозвучала. Именно сегодня.
Я вспоминал интермедию, реплики актеров в моих «наушниках», наплывающую музыку, стихающие аккорды фанфар. Я не потерял в своем подсчете ни одной секунды. И в отдельном столбике расчерченного блокнотного листа вырастала колонка цифр. А я смотрел на нее с нарастающим страхом и трепетом.
Наконец пленка кончилась. Четыре минуты семнадцать секунд — это было время, на которое я сократил сегодня елочное представление, ставшее последним.
Потом я долго смотрел в замерзшее окно, за которым давно сгустились январские сумерки. Мне было холодно, душа казалась пустой, чистой и прозрачной как свежевымытое окно. Я думал о тех двух минутах, за которые помреж Карпухин сегодня увел детей в зрительный зал. Ну, может, их было две с половиной. Об остальных двух минутах, в течение которых хоровод оставался бы еще в фойе, не сократи я фонограмму, я изо всех сил старался не думать. Но получалось плохо.
И тогда в дверь моей комнатки постучали. Негромко, но уверенно. Там словно знали, что я здесь. А мне было уже все равно.
Я отпер звукооператорскую.
На пороге стоял Николай Степаныч.
— Огонек... — тихо сказал он. Но мне показалось, что в пустом коридоре его слова вдруг прогремели на весь театр. И театр вздрогнул и содрогнулся всеми стенами и потолками. И лишь сцена осталась незыблемой. Потому что она, наверное, видала и не такое.
— Спасибо тебе, — сказал Степаныч. И вдруг... поклонился. Низко, но с достоинством, как это бывает только с честным человеком, у которого с души упал камень.
И в тот же миг его кончики волос, брови и даже ресницы, по-моему, вдруг осеребрило! Сверкнул морозный иней на пуговицах шубы, по которой весело разбежались тонкие ледяные иголочки. А в глазах ожили яркие и веселые огоньки. Ну, наверное, навроде того, как он называл меня, уж не знаю почему. Только у Степаныча их было два.
Я так и обмер, чувствуя, что крыша едет уже бесповоротно.
— Кто вы??
Он грустно усмехнулся, шагнул ко мне и неожиданно подмигнул. А потом приложил палец к губам и шепнул доверительно:
— Тс-с-с...
Быстро, почти воровато оглянулся, точно кто-то мог нас увидеть и услышать в темноте пустого фойе. И затем медленно, тщательно выговаривая слова, Николай Степанович произнес, словно припоминая давно забытую детскую считалку:
Я летел на крыльях ветра мно-о-о-го тысяч километров!
Над великою страною, где мосты как в сказке строят!
Я спешил, ребята, к вам — моим маленьким друзьям!
— Мороз Степаныч... — выдохнул я.
И дальше уже не мог выговорить ни слова.
Николай Степаныч хлопнул меня по плечу и тихо прибавил:
— Пора мне. А ты оставайся. Спасибо еще раз. И... побереги свой огонек, приятель! Мало ли что...
Потом повернулся и просто шагнул во тьму. И она не замедлила укрыть его под своими сводами.
Надеть ботинки и натянуть дубленку было минутным делом.
Выскочив из театра, я остановился, вглядываясь в уличную тьму. Улица была пуста.
Фонари тут горели через раз, но снег был плотно утоптан, и я рванул через проезжую часть. «Не сяду ни в автобус, ни на „мотор“, никуда!» — твердо сказал я себе. — «Буду тупо и упрямо идти, пока из головы не выветрятся все мысли. Или пока не усну».
И я свернул и зашагал поперек всех улиц и бульваров, пересекая трамвайные пути и перешагивая дорожные парапеты. Потом вошел в парк и очень скоро забрел в самый конец, где угодил в тупик. Еле сообразил, что это — просто череда не то киосков во тьме, не то каких-то сараев. Наощупь отыскал лазейку между стенами, выбрался, но тут же остановился в замешательстве.
Вокруг стояла большая толпа, и светили прожекторы. Оказывается, я очутился на большой Елке возле ледового катка.
Нужно было обойти весь этот народ. Хотелось одиночества и тишины.
Я свернул за высоченный помост, но вдруг наткнулся в полутьме на длинную и мрачную фигуру, вылезавшую из-под помоста, где до этого она, видимо, и скрывалась. Я в нерешительности остановился, а фигура выпрямилась, шмыгнула носом и сумрачно произнесла:
— Мужик, огоньку не найдется?
— ?!!
В первую секунду у меня захолонуло, кажется, сразу все: и сердце, и дыхание, и чуть ли не все пищеварительные органы вкупе с центральной нервной системой!
А потом я разъярился, оглушительно и гневно расхохотался фигуре прямо в область лица и сунул ей под нос фигу.
Фига, хоть и в зимней перчатке, была немедленно опознана как обидный и вызывающий жест недоброй воли. Меня тут же осветили вопросительным фонариком, и я увидел стоящего напротив Деда-Мороза в куцей красной шубейке. Из-за нее-то он и казался чрезвычайно худым и длинным.
В руках повелитель метелей и домов культуры держал обшарпанный фронтовой баян, который вследствие столь странной мизансцены потрясенно свисал из дедовых рук зубастой драконьей пастью. Возле дедушки стояла, уперев руки в бока, внучка — в белом сарафане поверх шубы, подозрительно широкая в кости, причем вовсе не в той, что обычно свойственна прекрасному полу; с красным подарочным мешком и косой из рыжеватой пеньки. Все это я разглядел благодаря лампочкам над помостом, вполне аварийным с виду, которые тут же нервно замерцали, точно по Морозову хотению.
— Ты что, мужик, больной? — тревожно пробасил Дед-Мороз, подхватывая распростертые объятия музыкального инструмента. — Пошто на людей кидаешься?!
— А сам? — кое-как справился с нахлынувшими чувствами я. — Курить собрался, а вон какой огнеопасный!
— Плевать! — убежденно заявил Дед-Мороз и коротким привычным движением ловко сдвинул бороду, чуть ли не за спину. — А сам?
— Не курю! — непреклонно сообщил я, чувствуя, как меня уже разбирает подступающий античный хохот.
— Понял, — буркнул баянист и оглушительно чихнул.
Затем они со Снегурочкой церемонно расступились, дружно пропуская такого невежливого мужика. Я фыркнул и шагнул вперед. Но не тут-то было!
— Мужик! — вновь раздалось за моей спиной.
Внутренне готовый к любому неприятному подвоху в расплату за фигу, я обернулся, и... в глаза мне плеснуло ослепительным светом. Это Снегурочка протягивала стерженек зажженного бенгальского огня, он-то ирассыпал во все стороны колючие белые искры. И поскольку времени у массовито-затейной парочки, видимо, было в обрез, они попросту сунули мне в руку трескучий огонек.
А сами зашагали во тьму, на ходу раскрывая объятия визгливых мехов.
Огромная толпа сразу же встретила их криками и веселой пьяной руганью.
— А вот и пропащие! Дуй в меха! Крути педали!
Дед-Мороз бесстрашно пробился к микрофонной стойке и в свете буравящих спину прожекторов зычно заорал на весь парк:
— А вот и мы, детушки-ребятушки! Дедушка пришел с внучкой! Ну-ка, ну-ка, встречайте веселее!
Громкий, хотя и нестройных хор подначек и свиста встретил его тронную речь. Дед-Мороз, однако, ничуть не смутился, а важно подбоченился, развернул на баяне безумный доминант-септ-аккорд и торжественно продекламировал:
Я летел на крыльях ветра мно-о-о-го тысяч километров!
Над великою страною, там, где водка трешку стоит!
Я спешил, ребята, к вам — моим пьяненьким друзьям!
Я остановился как вкопанный. Уставился на Деда и, стянув с головы вязаную шапочку, вытер ею мгновенно вспотевшие лоб, лицо, щеки. Их тут же защипал вечерний морозец.
— Мать твою!.. Круги своя... — прошептал я, пораженный и внезапным узнаванием, и очередной гранью тайны, открывавшейся для меня сегодня на каждом шагу. Точно загадки выстроились в длинную суетную очередь, и все — в мои двери.
«Да это ряженые», — понял я, высматривая красную шубейку и белый сарафан. — «Просто ряженые! И сейчас их погонят...»
Мое предсказание исполнилось мгновенно.
Толпа внезапно загудела, заулюлюкала. Стоявший рядом ответственный гражданин в дубленке и чиновничьей шапке-«пирожке» тут же оттеснил подставных затейников от микрофона под градом озорных снежков, летевших из народа.
Ряженые, весело огрызаясь и вполголоса матерясь, спешно ретировались под защиту елки и озябшей, красноухой милиции. Там, под дощатым помостом они вынули шкалик и сноровисто разлили в невесть откуда взявшиеся тут же граненые стаканчики. Я было попятился, но меня уже заметили.
— Эй, мужик! — дружно кликнули ряженые. — Кончай хмуриться, давай к нам!
Я смущенно пожал плечами. Те замахали настойчивее.
— Давай, не стесняйся. Чего грустишь?!
Секунду я нерешительно стоял под елкой, а потом тоже махнул рукой и полез к актерам. И мне тут же вручили третий стакан с отколотым краешком.
— Давай, приятель, с Новым Годом! А то, как мы поглядим, уж больно ты сердитый.
Мы неловко чокнулись.
— За здоровье!
— И вас также!
— Ну, еще по одной?
— Между первой и второй перерыва нет вообще!
И тут же появился другой шкалик, а вокруг задались взрывы, хлопки, шипенье, и повсюду стали зажигаться огни праздничной иллюминации.
Мы втроем тяжело опустились на лавку, очень к месту оказавшуюся тут же, под помостом. Над нами, по всей видимости, прежде размещалась огромная карусель с сиденьями на длинных цепях, а под ней прятались алкаши и влюбленные. Мы с ряжеными одновременно крякнули после второй и стали прислушиваться к ночному действу.
Там уже настоящий и солидный Дед-Мороз с роскошной филармонической бородой в три оклада и смазливой белокурой Снегуркой, задрапированной толстою косой, командовали возжиганием огней на елке. Они хватко и умело направляли хмельной энтузиазм толпы в разгульно-цивильное русло. Звучали куплеты, побасенки, конкурирующие гармони, и динамики в колонках тихо пульсировали, пробивая звук готовящейся голимой дискотеки.
А трое случайных знакомых сидели на лавке под карусельным помостом, изредка выпивали и молча смотрели на мигающие огни гирлянд из крашеных лампочек, что протянулись от елочной верхушки со звездой во все концы танцплощадки.
Пожалуй, не всем этим огонькам суждено было дожить до утра.
Вот и все.
Остается добавить немногое.
Николая Степановича я с той поры больше не встречал. В театр он не вернулся, в городе его никто никогда не видел, а вскоре и я уволился в иные пенаты в поисках ведомственного жилья. С собой на память я захватил из театра только пластмассовую коробочку с цветными ленточками ракордов, сам не знаю почему. Она и сейчас где-то пылится среди книжных полок.
Спустя годы, вычитав в умном журнале, что прообразом мифического Деда-Мороза принято считать, в том числе, и реального Святого Николая, я даже не удивился. После того памятного спектакля в нашем областном кукольном театре меня вообще уже трудно чем-либо удивить.
И вы, наверное, не удивитесь, узнав, что эта новогодняя история основана на реальном случае? Честно-честно! И персонажи ее тоже реальные, все за исключением одного. Ну, вы поняли...
Хотя мне и сейчас кажется, что среди нас он — как раз самый реальный. Единственный из всех нас.
Во всяком случае, я в этом никогда не сомневался. Чего и вам желаю.
Тот, кто всегда возвращается. Повесть
Тот, кто всегда возвращается
Повесть
Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда...
А.С. Пушкин
Ветер и снег ударили в грудь колючим крылом. Боль, отчаянное стремление удержаться в небе и предательский свист перьев. А потом — обледенелые ветви.
Тирда бросило на сосну, он скользнул крючками когтей по сучьям и тяжело прянул вниз. Если падаешь в зимнем лесу, постарайся угодить в сугроб. Снег примет, смягчит удар, укроет от врага. Ибо заставить опуститься в полете голубя королевской почтовой Службы может лишь враг, от которого в небе уже нет спасения.
Тирд не знал, кто положил в его кормушку порченое зерно, чем отдавала вода в поилке и почему ему не дали времени на отдых. Не знал он, и откуда свалился с посеребренных стужей небес фальк — сокол, натасканный на почтовых голубей. Еще повезло, что Тирд не расшибся о ледяной панцирь, высвистанный за ночь морозом. Голубь застыл под снегом, и тут же сверху пал сокол.
Сокола ловят добычу на лету, но этот легко опустился на снег и теперь ходил прямо над Тирдом, пробуя лапой наст, чтобы выцепить голубя как глупую куропатку. Тирд с запоздалым ужасом понял: он попался, потому что это был хабифальк, чудовищная смесь хабита — остроглазого лесного ястреба с резвокрылым соколом. Для его скоростных качеств избирались крупные кречеты, для мощи добавляли кровь горного беркута.
Хищник, наконец, почуял голубя и ударил лапой. Тирд пулей вылетел из сугроба, откуда только силы взялись! Но от хабифалька разве уйдешь? Враг взъерошил перья, намереваясь прыгнуть на несчастного Тирда, вонзить когти в спину и забить клювом. Но тут же обернулся и негодующе крикнул.
Корвус — большой ворон с решительным карканьем смело прыгал к ним по сугробам. На краю поляны появился и второй, с седыми переливами на крыльях. Вороны, очевидно, были заодно: они бесстрашно скакали к хабифальку, хотя обычно расхаживают важно и царственно. Их разбойный нрав был известен Тирду, и он не ждал для себя ничего хорошего.
Корвусы налетели на хищника, как волки на медведя, увертываясь от острых когтей и норовя рвануть клювом. Тирд же бессильно лежал на боку — ноги больше не держали гонца. Хабифальк разок почти достал черного жителя лесов, но того немедля выручил второй. Вороны действовали на удивление слаженно, и только это уберегало их от неминуемой гибели.
Вдруг хищник замер, и вороны встали тоже. Посыпал крупный снег, и на ветвь сосны, над головами дерущихся тихо опустилась голубка, сизый вяхирь. Она трепетала крыльями и ворковала. Ястреб в ответ мотнул головой, точно стряхивая невидимые путы. Голубка заворковала громче, и тут же сварливо закричали вороны, точно подтверждая ее правоту. Тирд не верил глазам!
Хищник наклонил голову, нехотя прислушиваясь. Затем злобно копнул снег, выкрикнул птичье оскорбление и тяжело полетел прочь. На лету он обернулся, ожег голубку мстительным взором, запоминая, и пропал меж сосен.
Вороны проводили врага насмешливым карканьем. И это последнее, что слышал Тирд: мутная пленка затянула глаза, крылья распластались на снегу, и силы его оставили. Но и сейчас он шестым птичьим чувством все время ощущал притороченную к лапке берестяную торбочку — привычный груз секретной королевской почты.
Пробуждение было странным. Блаженное тепло и целое море пуха, устилавшего дупло. Голубь осторожно выглянул наружу.
Убежище располагалось в могучем сосновом стволе высоко над землей. Тирд опасливо поднял голову. Над ним восседал давешний корвус и увлеченно чистил клюв. При виде Тирда он скосил влажный глаз и выразительно каркнул. Это могло быть как приветствие, так и предостережение. Голубь счел разумным спрятаться обратно в дупле. И кое-что обдумать.
Прежде всего, решил он, вряд ли эти корвусы собираются его убивать. Иначе зачем было тащить его сюда? И прогонять хабита? Правда, была еще голубка... Но мысль о ней Тирд пока оставил. Он во всем предпочитал сначала снимать шелуху, слой за слоем, а уж потом докапываться до семечка.
Ворон — не самая опрятная птица, в дупле же приятно пахло корой и шишками. И корвус больше походил на часового, чтобы стеречь Тирда. Или охранять. От хабита? Или кого-то похуже? И Тирд вновь ощутил на лапке послание, которое должен был доставить не позднее утра послезавтра.
Тем временем подлетел ворон с седыми перьями. Он перебросился парой кр-р-ра-тких слов с товарищем и заглянул в дупло. Тирд затравленно смотрел на длинный острый клюв. Клюв скептически каркнул и проговорил на всеобщем птичьем:
— Ну-ка, ты, свистун, вылезай!
Делать нечего — Тирд кое-как выбрался и замер.
— Куда ты летел, пока не брякнулся? — хмуро спросил седой.
— Нес послание, — кротко ответил Тирд. — Я — курьер на королевской службе.
— Вижу, — сухо каркнул тот. — Фальк следил за тобой?
Тирд молчал.
— Странно, — пробормотал ворон. — Что скажешь, Затейник?
— То же, что и думаю, — ответили сверху. — В лесу Госпожи нет ни фальков, ни хабитов. Слава Госпоже!
— Слава Госпоже! — кивнул седой. — Твое счастье, свистун — хабит разделал бы тебя в два счета.
— Почему ты обзываешься? — со смелостью обиженного возразил Тирд. — Я ведь тоже знаю обидные прозванья твоего народа...
Седой озадаченно крякнул.
— Ну... Вы же всегда свистите в полете...
— Ты ошибаешься, мой верный Искусник, — раздался нежный голос. И возле них села голубка. Ее пух казался сизым пеплом, она походила на горлинку, но помельче. Это ее корвусы величали Госпожой.
— Наш гость — почтовая птица, — мягко пояснила она. — Они не издают свиста на лету. В отличие от нас, простых голубей, — лукаво добавила голубка, напоминая, какого и она племени.
Устыженный ворон склонил голову.
— Добро пожаловать в наш лес, добрый странник, — улыбнулась Госпожа.
Тирд тоже знал этикет. Он подпрыгнул в реверансе и раскрыл хвост веером, трепеща каждым пером.
— Тирд благодарит Госпожу, — учтиво проклохтал он бархатным баритоном и раскланялся. — Он признателен за спасение и твоим достойным рыцарям.
Корвусы вяло каркнули в ответ, мол, кончай трепаться, свистун!
— Привет и тебе, — ответила чудная голубка. — Извини моих слуг за неучтивость — они обеспокоены.
— Весьма, — немедленно откликнулись вороны. — Если явился хабит, будут и другие гости.
— Ах, друзья, с вами я спокойна! — улыбнулась голубка. — Но наш гость не знает главного. Тебя ищет человек с собакой. Я видела его нынешней ночью. Он и привез хабифалька.
Тирд почувствовал, как страх возвращается в сердце.
— Я думаю, все дело — в почте, что ты несешь, — заключила она. — Этому человеку нет дела до тебя. Ему нужно только это послание. Но в безопасности ли ты, покуда оно с тобой?
Человек и собака явились на рассвете как морозные призраки. Черный лохматый пес дьявольски сосредоточенно принюхивался и озирался вокруг.
Человек вынул что-то из заплечного мешка и наклонился к собаке. Тирд подглядывал из дупла и тут же в ужасе юркнул обратно. Он разглядел в руке человека перо с расщепленной остью. Перо его, Тирда! Он узнал бы его из тысячи... Вороны не заметили пера в снегу, зато нашла собака, а навел ее проклятый хабифальк. И теперь они шли прямиком сюда!
Корвус на сосне тоже видел собаку, обходившую дерево за деревом. Ворон считал, что пес не учует голубя в высоком дупле. Но на руке человека была массивная перчатка. Значит, хабит еще появится.
Собака вдруг повернулась и уставилась на сосну, где прятался бедный Тирд. Неужели она все-таки его учуяла? Тирд задрожал в дупле, в ужасе и в пуху, и его сердце билось как в силке.
Корвус чистил перья и полировал клювом когти. Он тихо ворчал, булькал, покрякивал и насмешливо смотрел на застывшую внизу собаку. Охотник позвал ищейку, но та не тронулась с места. Тогда он сам подошел и что-то сказал, указывая на ворона. Собака прижала уши и негромко тявкнула. Человек поднял голову и уже внимательней оглядел черную птицу.
Собака что-то учуяла и теперь стережет их обоих, решил ворон. Он взлетел, сделал над сосною круг и бомбардировал пса изрядным комком помета. Но промахнулся и степенно, не спеша, полетел прочь. Ищейка постояла немного, а затем потихоньку двинулась следом. Она подняла морду и шла, моргая от снега.
Тирду на миг отчаянно захотелось броситься из своего убежища в небо, а там — будь что будет! Но где-то таится хабифальк! Или же он свалится сам, несчастный голубь, которого давно ждут важные персоны. Они сердятся на Тирда и сетуют, что не послали другую птицу. Наверное, вовсе и не зная о порченом зерне и тухлой воде, которую ему пришлось пить из-за внезапной и неутолимой жажды.
А, может, уже и не ждут.
Если почтовый голубь не прилетел вовремя, его сочтут погибшим, а письмо потеряет смысл. И тогда многие люди и их собаки, лошади и голуби поступят иначе, чем должно. Себе на беду или даже на погибель. Ведь в лесах идет война, и Тирд воюет тоже, разнося секретные письма, за которыми всегда охотится враг. Но более всего голубя угнетало, что те, к кому он летел, возможно, и не подозревают об этом письме. А оно должно быть очень важным, раз ему даже не дали отдохнуть. Если бы только Тирд мог знать, что там, в торбочке с королевской печатью, при виде которой тревожно замирают сердца воинов, волшебников и красавиц?
Но если бы и знал, как понять послание? Чтобы уж тогда решать: ждать выздоровления или сломя голову лететь из этого леса, от нежданных друзей. И сизой голубки.
При мысли о голубке Тирд призадумался.
Он уже с утра вспоминал сияние перьев, мягкое воркование, ласковый взгляд глубоких, чудесных глаз. И чувствовал себя очень неуютно. Тирду хотелось снова видеть добрую Госпожу Леса.
Хруст снега прервал его горестные размышления. Осторожно выглянув, голубь увидел, как человек и собака уходят. Их уводил ворон. Теперь путь к спасению был открыт. Вечером Тирд попробует лететь, а, значит, ему нужны силы.
Еще утром он обнаружил в дупле странную кашицу — смесь полупережеванных семечек шишек, остро отдающую хвоей. Тирд с сомнением представил, как Искусник и Затейник дружно выщелкивают из шишек орешки для свистуна. Может, это угощение принесли клесты? Госпоже Леса могут служить разные птицы...
Что ж, если каша в голове, уравновесим ее кашей в желудке, философски заключил Тирд. И принялся за семечки. Вкус был необычный, но делать нечего. К тому же, чем невкуснее пища, тем она зачастую полезнее. Особенно если болен.
Понемногу Тирд повеселел, оглядывая окрестности и прикидывая площадку для ночных тренировок. О том, что будет, если крылья откажут, он предпочитал пока не думать. Справа светлела прогалина, заваленная снегом. В случае неудачи он сядет туда и попробует вновь. Потом голубь глянул вниз и похолодел.
Под сосной из снега торчал прут с аккуратно обломанным концом. Он был хорошо виден, и Тирд смотрел на него, не веря глазам. Прут оставил охотник. Чтобы вернуться.
Голубка прилетела уже в сумерках. Тирд сидел мрачный, нахохлившись, и ждал охотника с собакой. Воображение рисовало ему одну и ту же картину. Человек срубает сосну огромным топором, вынимает беспомощного Тирда из дупла и кладет на пенек. Затем берет острый нож, чтобы отрезать Тирду лапку. Вместе с берестяной торбочкой. А рядом собака с разинутой кровавой пастью ждет, когда ей бросят изуродованного голубя в награду за службу.
Голубка скользнула в дупло и уселась рядом, внимательно оглядывая Тирда лучистыми глазками.
— Ты опечален, милый друг?
— Человек оставил внизу примету. Он вернется и отыщет дупло.
— Он уже был здесь и не нашел тебя, — возразила Госпожа. — И теперь его уводят в чащу.
— Он знает, что я где-то рядом, — прошептал Тирд. — У него мое перо. И он вернется — потому и оставил примету.
— А мы не можем ее убрать? — спросила голубка. — У меня есть слуги, которым это под силу. Человек возвратится, не найдет своей приметы и уйдет.
— Вряд ли, — прошептал Тирд. — Он знает окрестности, и ему служит собака. Если убрать примету, это его только насторожит.
— Что же делать? — нахмурилась голубка.
— Выход один. Нужно улетать. Ночью я попробую.
— Ты слишком слаб, — мягко возразила она. — Крылья могут не удержать, ты их сломаешь и уже никогда не доберешься до своей цели.
— Меня ждут, — упрямо пробормотал Тирд. — Я должен пытаться. Это моя служба.
— Служба? — улыбнулась Госпожа. — Мне трудно понять. В этом лесу птицы служат только мне. Да и то потому, что я помогала им в детстве.
— Сколько же тебе лет? — удивился Тирд.
— Я — вечно юная, — улыбнулась голубка, сделав изящное движение прелестной головкой, точно отряхиваясь от капелек теплого дождя. Тирд был зачарован.
— Ну, наверное, — неуверенно проклохтал он. — Но я — королевский гонец. Мой долг требует, чтобы я летел. Неизвестно, что может случиться, если я не доставлю письмо вовремя.
Помолчал, угрюмо покачивая клювом.
— У меня плохое предчувствие. Будто кто-то нашептывает, что я и так уже опоздал. И каждый час промедления ужасен.
— А что должно случиться?
— Не знаю. Но, наверное, об этом знает письмо.
— Письмо... — прошептала Госпожа Леса. — И ты не ведаешь, о чем оно?
— Я всего лишь почтовый голубь, — простодушно ответил Тирд. — Хоть я и ношу секреты королевского двора, откуда мне знать их?
— Разумеется.
Она некоторое время размышляла. Голубь же мрачно ждал темноты.
— Скажи, Тирд: зачем ты носишь чужие письма?
Тирд посмотрел на нее в изумлении.
— Это мой долг. Я же говорил.
— Я помню, — кивнула голубка. — Но кому ты отдаешь его? Ты разве кому-то должен?
Тирд смешался, в первую минуту не зная, что ответить. Как сделать, чтобы эта чудесная птица поняла его?
— Трудно объяснить... Наверное, я так устроен. Ведь меня воспитали в почтовой Службе, там я узнал жизнь. Я обязан ей всем.
— Как просто... — задумчиво молвила голубка. — Но ведь ты не родился королевским гонцом?
— Почему? — удивился Тирд. — Я вылупился в гнезде, принадлежавшем почтовой Службе. Мои родители были почтовыми голубями. Правда, отца я не знал, но мать запомнил хорошо.
— Разве у почтовых голубей нет отцов?
— Сначала-то, конечно, есть, — кивнул Тирд. — Но когда вылупляются птенцы, с ними остаются одни матери. Говорят, хороших отцов мало. Даже на королевской службе.
Голубка улыбнулась.
— А тебе никогда не хотелось жить вольно? Как мы?
— Не знаю, — честно ответил Тирд. — Я никогда не думал об этом. Служба королю поглощает меня полностью.
— А король знает, что ему всю жизнь служит храбрый голубь Тирд? — с горечью спросила она. — И слышал ли он вообще хоть что-нибудь о голубях?
— Наверное... — не очень уверенно сказал храбрый голубь Тирд. — Должен же он знать, кто носит его почту...
— А как ты думаешь, — медленно сказала голубка. — Если бы ты остался со мной... Король бы сильно огорчился?
— Не знаю. Наверное, не так, чтобы уж очень, — честно предположил Тирд.
— И я так считаю, — радостно поддержала его голубка и даже захлопала крыльями от восторга. — Так, может быть, ты останешься?
— А зачем? — слегка обалдел Тирд. — Что мне тут делать?
— Жить, — ответила она. — Ты никогда не думал, что можно просто жить? Не испытывая чувства долга и ответственности ни перед кем, кроме своих близких?
— А почему ты спрашиваешь об этом, Госпожа? — изумился он.
— Видишь ли, Тирд, — сказала голубка. — Я очень хочу, чтобы у моих птенцов был отец. Чтобы им повезло больше, чем тебе в детстве. И чтобы ты понял, как хорошо служить, прежде всего, своим детям и подруге...
Тирд ошеломленно уставился на голубку. А она улыбалась ему. И в сиянии этой улыбки из уставшего голубиного сердца сильными и ликующими толчками ушел весь страх минувшего и тревога перед днем будущим.
Спустя час над дуплом раздалось вежливое покашливание.
— Искусник вернулся, — прошептала голубка. Тирд смущенно отодвинулся от нее, а она одарила его лукавым взором.
— Тирд! Я хочу предложить тебе нечто очень важное.
— Да? А что именно? — с любопытством спросил голубь.
— Я понимаю, что у тебя дурные предчувствия, — молвила голубка. — Из-за письма. Но если ты будешь знать его содержание, и оно окажется... Не слишком важным... Тогда ты останешься?
Тирд долго молчал. Но в итоге почему-то сказал вовсе не то, что хотелось.
— Кто же может знать, что в письме?
— Я, — ответила голубка. — А Искусник нам поможет.
— Королевскую почту запрещено вскрывать всякому, кому она не предназначена, — запоздало спохватился Тирд, когда все птицы устроились на толстенном суку.
— Не волнуйся. Искусник попробует ее достать, не повредив печатей, — пообещала голубка.
Смеркалось. Затейник уселся повыше сторожить человека, Искусник же первым делом осмотрел торбочку и осторожно простукал ее клювом. Тирд отчаянно ерзал и вздыхал. Совершалось государственное преступление, и теперь его ждет кара.
Он настолько разволновался, что корвус замер на мгновение. Затем повернул голову и внимательно посмотрел на голубя.
— Ну-ка ты, свистун, можешь посидеть спокойно?
Тирд послушно замер, а корвус продолжил свои манипуляции. Наконец ему удалось раздвинуть полоски бересты и просунуть кончик клюва внутрь туеска.
— Что-то есть, — прошамкал он.
— Можешь вытащить? — спросила голубка.
— Угу, — пробурчал ворон.
— А обратно? — заволновалась голубка.
— Поста...раюсь...
— Тогда тяни, — велела Госпожа.
Корвус потащил и вытянул из туеска кусочек чего-то белого. Он с поклоном положил его перед Госпожой.
— Что это? — прошептала голубка.
Перед ней лежал лоскуток тонкого шелка. Посредине было написано какое-то слово. Ниже королевский знак — двуглавый лев с зажатым в лапах коротким копьем.
— Так мало?! — в изумлении вскричал Тирд, который никогда прежде не видел содержимого королевской почты. И ради этого он рисковал жизнью!
— Дело не в количестве, — назидательно ответила голубка. — Это же почта.
— Королевский знак я видел прежде, — сообщил голубь. — А что за странные закорючки сверху?
Ворон иронически глянул на Тирда, а голубка тут же принялась терпеливо объяснять.
— Они называются «буквы»...
— Не-е-ет! Буквы не такие, — упрямо замотал головой Тирд. — Я видел их, и очень много раз — на знаменах, домах, вывесках всяких. Даже на каменных изображениях людей и лошадей.
— Те буквы называются «печатные», — пояснила она. — Они у людей для важных случаев. Как этот знак — для всех и навсегда. Понимаешь?
Тирд кивнул.
— А вот эти — для письма. Ими люди пишут только для себя. Или для тех, кто поймет. Потому что все рисуют эти буквы по-разному. Так мне рассказывала мать.
Тирд кивнул вторично.
— Это — те самые буквы. А из них составлено какое-то слово.
Тирд кивнул и в третий раз. Он был дисциплинированный голубь, а служба королям во все времена успешно формирует именно это качество. Правда, сейчас Тирд как раз совершал одно из самых страшных преступлений против короны!
— В этом слове и заключен смысл королевского послания, — сказала Госпожа.
— В одном слове? — недоверчиво пробормотал Тирд, разглядывая закорючки.
— Ну, да.
— А что теперь делать с этим словом? И какое оно — хорошее или плохое?
— Покуда слово не прочтешь, никогда не знаешь, что оно может значить, — вздохнула голубка.
— А кто его может прочитать? — не унимался Тирд. — Что до меня, то я читать не умею.
Ворон саркастически покосился на Тирда: ну, еще бы, где уж тебе, свистуну!
— Это не удивительно, — заметила голубка. — Никто из нас не умеет читать. Кроме одного.
И она неожиданно поклонилась... седому корвусу! Тот в ответ церемонно шагнул назад и тоже поклонился, как образцовый придворный.
— Искусник в молодости жил с людьми, — сообщила голубка. — Его показывали за деньги, а он за это показывал фокусы. Или наоборот, уж не знаю. Там, в цирке он и научился читать.
И она обернулась к ворону.
— Ты ведь сумеешь прочесть, верно, Искусник? — с надеждой спросила Госпожа Леса.
— С вашего позволения, — ответил ворон, — я уже это сделал.
— Как?! — вскричала обрадованная голубка. — Ты прочел это слово?
Корвус молча склонил голову. Сверху сдержанно каркнули — это Затейник выразил одобрение искусству собрата по перу.
— Что же это за слово? Говори скорее! — воскликнула голубка.
— С вашего позволения, — вновь начал ворон, — это слово «ПОНЕДЕЛЬНИК».
— Понедельник??
— Именно, — подтвердил ворон. — Так написано на куске ткани.
— Но что значит это слово? И чего ради посылать из-за него такого, — она приласкала Тирда взглядом, — достойного и храброго голубя?
— Этого уж я не знаю, — сухо прокаркал Искусник. — Но может быть, знает этот...?
Любимое словечко «свистун» в этот раз не сорвалось с клюва корвуса, который был неглупым царедворцем. И потому он закончил нейтрально:
— Этот... достойный... голубь.
— Да я понятия не имею! — ошеломленно воскликнул Тирд. Но тут же прибавил, — Постойте, а можно, я немного подумаю?
— Думай, — хором ответили птицы.
И Тирд принялся думать.
Чтобы легче думалось, он даже отвернулся. Попрыгал на ветке, чтобы мысли поскакали быстрее. Поковырял лапкой кору. Пощипал клювом застарелую смолу.
И вдруг резко обернулся.
— День!! Ради всего святого, скажите, какой сегодня день?!
Голубка в испуге обернулась к Искуснику. Ворон на миг прикрыл один глаз, после чего невозмутимо каркнул:
— Воскресенье. Сегодня у людей воскресенье.
— Ты не ошибаешься? — тревожно спросила его голубка, видя, что с Тирдом начинает твориться что-то нехорошее.
— Нет, — покачал головой ворон. — Затейник нынче летал в деревню. Там была воскресная ярмарка, и нашлось чем поживиться.
Тирд медленно, без сил опустил клюв, как громом пораженный. А когда поднял голову, в его круглых глазах леденел ужас.
— Я... я опоздал...
Тот, кто всегда возвращается. Повесть (окончание)
Тот, кто всегда возвращается
Повесть (окончание)
Он все вспомнил, понял и ужаснулся. Перед глазами Тирда как во сне шли на восток вереницы вьючных лошадей, обозы с провиантом, отряды воинов. Тревога в глазах людей столицы и боль на лицах беженцев. Жестокий и коварный враг. И срочное письмо, в котором было одно только слово. День решительного выступления.
А он опоздал!
Тирд готов был очертя голову броситься в небо и лететь, покуда хватит сил. Голубка еле его удержала. Вернее, ее крепкие слуги.
Затейник отправился сторожить, а Искусник уселся с Тирдом и говорил с ним. После чего голубь кивнул. Увы, никто не мог лететь вместо него, хотя бы и с торбою в клюве. Только Тирд знал дорогу, но не мог ее объяснить.
Наконец Затейник слетел к подножью сосны. Он важно расхаживал по снегу, изредка поглядывая вверх, где Тирд готовился к полету. Искусник был рядом и наставлял его, что делать, если он опять затеет падать. Голубь слушал, танцуя на ветке от возбуждения, и со страхом посматривал вниз.
Первая попытка удачи не принесла.
Тирд бесславно упал, кое-как планируя на распростертых крыльях. И тут он узнал, как попал в дупло. Вороны подошли к расстроенному Тирду, и он не успел даже крикнуть от возмущения, как черные птицы бесцеремонно ухватили его за ноги и, тяжело махая крыльями, подняли обратно на сосну. Пораженный, голубь тяжело дышал, а корвусы тут же наперебой принялись советовать ему и указывать на ошибки. И скоро уже сами подталкивали Тирда, понуждая не мчаться вперед, а лишь тихонечко слететь вниз.
На четвертой попытке крылья впервые удержали Тирда в воздухе. Он сумел перелететь на ближайшее дерево. Устал Тирд отчаянно, но от гордости при виде голубки он вспорхнул и очутился вновь у дупла. Птицы встретили его одобрительным карканьем и нежным воркованием.
— Если так и дальше, к утру полетишь, — заметил Искусник.
— Это поздно, — покачал головой Тирд. — Я должен лететь сейчас.
— Ну, как знаешь, — ответил Искусник. И в голосе корвуса Тирд впервые расслышал нотку грубоватого уважения.
Затейник тоже хотел что-то сказать, но повернул голову, прислушиваясь. И тревожно каркнул: прячьтесь, да поскорее! Оба голубя тут же юркнули в дупло. Искусник ловко замаскировал ветвями отверстие, а Затейник уже оглядывал с высоты лес. Он был уверен, что слух его не подвел.
Скоро послышалось собачье тявканье, и голуби в страхе прижались друг к дружке. Но ни Тирд, ни Госпожа Леса еще не знали самого страшного. На руке человека, вцепившись могучими когтями в воловью кожу перчатки, покачивался грозный хабифальк.
Скоро к дуплу подкрался Искусник и птичьими жестами объяснил голубям, что происходит внизу. Собака бродила под деревьями, принюхиваясь к снегу. Хищная птица сидела на сухой сосне неподалеку. А человек разжег костер и натаскал хвороста. Значит, он остановился здесь на ночлег до утра.
Хуже ничего не могло случиться.
Прошел час, за ним другой. Нужно было на что-то решаться. Голуби тихо переговорили с воронами, и Черный народ принялся за свое черное дело.
Первым начал согласно прозвищу Затейник. С громким карканьем он слетел и бесстрашно уселся на дерево против хабита. Собака только мордой повела. Хабит же не спускал с корвуса мрачного взора. Он прекрасно помнил дерзкого ворона, но, увы, никак не мог объяснить этого хозяину. Охотник тем временем готовил пищу.
Затейник тут же принялся прыгать с ветки на ветку и церемонно расхаживать, издевательски кланяясь хабифальку, дабы вывести хищника из себя. Хабит с презрением поворачивал голову вслед корвусу, но оставался недвижим. Он знал, что ворон задирает его неспроста, а от ястребов хищная помесь сполна унаследовала их подозрительность.
Тем временем в дупле тихо, но отчаянно спорили два голубя. Один настаивал, другая противилась, и никто не хотел уступать. Искусник пока наблюдал за происходящим, укрывшись в густых ветвях. Но он тоже был встревожен, поскольку время Тирда неумолимо текло.
Наконец Затейник бросил задирать хабита и подлетел к дуплу. Он был порядком расстроен.
— Ничего не могу поделать, — шепнул он, делая вид, что чистит перья. — Трижды пытался увести его в чащу, но хабит не поддался. Он что-то чует.
— Он просто запомнил нас всех, — покачала головой голубка. — Хотя...
Она обернулась и смерила Тирда новым, оценивающим взглядом.
— Не знаю, похудел ли ты за эти дни... Но в ночи все голуби схожи, верно?
— Не понимаю, к чему ты клонишь, — грустно ответил Тирд.
Зато корвус отлично понял ее. Он сверкнул глазами и решительно сказал, на этот раз — без всяких придворных церемоний:
— Это невозможно, моя Госпожа.
— Почему? — печально улыбнулась голубка.
— Слишком опасно.
И тут только Тирд сообразил, что она задумала. Он задрожал от страха и гордости за них обоих. А потом пролепетал:
— Я... не позволю тебе этого.
Голубка иронически глянула на Тирда и усмехнулась:
— Вот тебе раз! Я уже не хозяйка в собственном лесу?
Ворон почтительно склонил голову. А Тирд напротив — вскинул, гордо и независимо.
— Я знаю, что ты хочешь сказать, — остановила его голубка. — Но не ты ли твердил о долге? Что он сильнее тебя?
Тирд упрямо молчал.
— Мне ничего не грозит, — тихо сказала она. — Ведь со мною верные друзья.
Ворон вновь поклонился.
— Это будет лишь слабая попытка помочь тебе, — заметила она. — Остальное — твои крылья. И я верю, — слышишь, Тирд! — они не подведут. Исполнись надежды, и полетишь.
Она обернулась к ворону и сказала уже иным тоном — царственным, не терпящим возражений:
— Лети к Затейнику, и будьте готовы. Я подам знак.
Когда ворон удалился, голубка долго молчала. Тирд тоже.
А потом она сказала:
— Мы постараемся увести ястреба как можно дальше. И сдерживать его будем, насколько хватит наших сил. Поэтому — лети и торопись! Но сказать я хочу не об этом.
Тирд поднял голову, и ее взгляд был светел и лучист.
— Я верю, ты вернешься. Разлука укрепляет только добрые чувства. Прислушайся к своему сердцу и тоже уверуешь в это. Я буду ждать тебя в самые скорые сроки.
Она призывно глянула на него. Тирд собрался с духом и кивнул. И тогда голубка громко заворковала.
Вороны сорвались с дерева и бросились на ястреба, закрывая широкими крыльями врагу полнеба. А голубка пулей вылетела и стремглав понеслась в лес.
Однако хабифальк был начеку. Увернувшись от хлопающих крыл и разинутых клювов, он заметил вылетевшую из дупла птицу. Хищник взмыл вверх и помчался вслед за удиравшим голубем. Мгновение, другое — и голубка вместе с наседавшим на нее хабифальком исчезли в лесной чаще.
С отчаянным карканьем вороны бросились вслед. Но где им сравниться в полете с врагом! Они тут же отстали и теперь тяжело летели, тревожно перекаркиваясь друг с другом. А темные деревья нависали над ними как грозные стражи ночного леса.
Теперь настала очередь Тирда. Он прикрыл глаза, горячо вознося молитву всем птичьим богам. Затем выбрался из дупла и бесстрашно бросился в небо.
Человек, искавший в лесу почтового голубя, конечно же, не был простым охотником. Умный и опытный егерь, он сразу смекнул, что между лесными воронами и пропавшим голубем есть связь. И если собака и ястреб не могут ему этого объяснить, человек должен догадываться сам. Поэтому неожиданное нападение корвусов на его ястреба человека озадачило, но и только. Он видел, как из дупла выскочил голубь, и за ним помчалась ловчая птица. Но что-то подсказывало охотнику, что еще возможно продолжение, и еще не все герои этой драмы явили себя на сцене. И он не ошибся.
Тирд взмахнул крыльями и, дабы обрести уверенность в своих силах, решительно кувыркнулся в воздухе. И в тот же миг правое крыло предательски изменило ему, неловко подогнувшись! Голубь закричал от страха, чувствуя, как он заваливается набок. Это и спасло его. Рядом просвистела короткая стрела, человек вновь вскинул лук, но вторая прошла еще дальше, потому что Тирд падал.
Земля уже неслась навстречу. Но вдруг перед гаснущим взором голубя предстал Искусник, который яростно кричал ему что-то, беззвучно разевая клюв. И голубь вспомнил.
Тирд раскинул крылья, планируя, и когда ему это удалось, собрал остаток сил и вновь кувыркнулся в воздухе. Точно прыгнул в пустоту. Но теперь это был кувырок назад!
Еще одна стрела пропела мимо. Охотник в изумлении смотрел, что выделывала в воздухе эта безумная птица! А Тирд взмахнул крыльями, и на этот раз они вняли, послушались его горячей мольбы, перевитой холодными волнами страха и отчаяния. Крылья несли Тирда над снегом и при этом отчаянно свистели! Как у какого-нибудь надутого штатского голубя!
Потом они подняли Тирда, и он полетел, с каждой минутой набирая скорость. А человек еще долго стоял у костра, сжимая в побелевших пальцах бесполезный лук с взведенной стрелой. Пораженный, он шептал беззвучные, и значит, теперь уже бессильные проклятия.
Тирд летел всю ночь, изредка садясь на отдых.
Мысленно он не раз возвращался в лес сизой голубки. Он вспоминал ее слова, задумчиво качал головой в такт крыльям и думал о том, что ждет его впереди. Оказывается, помимо службы, которой он так гордился и всегда ставил превыше всего, существует совсем иная голубиная жизнь. Он никогда не думал, что у него могут быть верная подруга, гнездо, птенцы. Интересно, сколько их будет, с интересом размышлял Тирд, и крылья несли его вперед. Он все чаще ловил себя на мысли, что уже думает о будущем как о почти сбывшемся в его жизни.
А иначе — носить всю жизнь чужие письма, думал он, поглядывая на заснеженные леса под крылом. А потом его поймает фальк, он разобьется о скалы или захлебнется в реке. И король даже не вспомнит о верном служаке Тирде.
Но самое главное — тогда в его жизни уж точно не будет ни гнезда, ни птенцов. А ведь он мог бы их многому выучить, думал Тирд, подставляя первым лучам холодного солнца натруженные крылья. А всего-то и нужно — сегодня же вечером сбежать из голубятни.
Тирд знал, как выбраться из птичьей клетки. Нужно только зацепить клювом крючок и откинуть его. Тогда можно протиснуться между сеткой и соседним ящиком. Однажды он из озорства уже проделал этот фокус. Потом, конечно же, поскорее вернул крючок обратно, потому что не мыслил себе другой судьбы, кроме королевской службы. Теперь он жаждал вновь увидеть голубку. Шагнуть к ней, заглянуть в кроткие лучистые глаза, обнять крылом и шепнуть: вот я и вернулся!
Эта картина не раз виделась Тирду, покуда миновали леса, и потянулась череда озер. Он был уже на подлете, и сердце его сладко замирало. Он впервые мечтал о будущем, в котором больше не будет одинок.
Мертвые тела он увидел, едва оборвалась гладь озерного льда. Взору испуганного голубя открылись кучи трупов, припорошенных снегом, лошадиные туши, остовы сожженных телег, оглобли обозных фур. Более всего ужаснули Тирда дымы, что еще курились над пеплом. Голубь словно чувствовал тепло, исходящее с поля битвы, как из остывающего тела. И повсюду люди и кони — сотни бездыханных, распростертых, сплетенных и застывших навеки. Сверху Тирд видел, где бой был наиболее яростным: точно вскипевшие буруны воинов в черно-зеленом и темно-синем, разбившиеся друг о друга... И сам Тирд летел над мертвым полем, словно осколок льда, брошенный в небо чьей-то могущественной рукой.
Все недавние страхи разом к нему вернулись.
Он мерно взмахивал омертвелыми крыльями, и холод сковал клюв, не позволяя издать даже горестный стон. Но шли минуты, и показались палатки. Вялые люди у чахлых костров готовили пищу, чистили оружие, просто копошились. Это был лагерь победителей.
Голубь с надеждой оглядывался, пока не увидел высокий шест с повисшим флажком. Это был условный знак для него, место, куда он должен всегда прилетать. У шатра стоял знакомый человек — низенький лысый мужчина, с засученными рукавами серой рубахи, в своем вечном кожаном фартуке, скрывавшем немалый животик. Он не раз встречал Тирда под таким флажком. Теперь он озабоченно разглядывал сваленную возле шатра груду попон и грязных ковров. И совсем не смотрел в небо. Потому что здесь Тирда уже не ждали.
Голубь, собрав остатки сил, спланировал на серый, угольный снег. И когда лысый обернулся, Тирд громко и важно заворковал — королевский посланец вернулся.
— К вам Магнус, ваша милость, — поклонился крепкий мужчина в панцире поверх овчинного полушубка.
— Чего он хочет? — осведомился высокий чернобородый мужчина в длинном теплом плаще и тяжелых кавалерийских сапогах. Он быстро писал щегольским белоснежным пером за раскладным столом.
— Твердит, что дело не терпит отлагательства, но откроет его лишь вам, — пожал плечами мужчина.
— Ну, пусть войдет, коли срочно, — кивнул бородач, с неудовольствием откладывая письмо.
Человек в кожаном фартуке вошел и немедленно бросился к бородачу. Он всплеснул руками и закричал неожиданно тонким, почти бабьим голосом:
— Невероятное дело, ваша милость, мастер Гюнтер!
— А что такое? — недовольно спросил бородач.
— Голубь вернулся!! — в глубочайшем возбуждении воскликнул человек в фартуке и тут же, спохватившись, прикрыл ладонью рот. Это тоже было не совсем мужское движение.
— Какой голубь?
— Тот самый, — прошептал человек в фартуке. — Один из трех, известных вам. Относительно которых было личное и строжайше секретное распоряжение вашей милости.
— Вернулся? — нахмурился бородач. — Но ведь это невозможно!
— Тем не менее, это так, — развел руками его помощник
Казалось, оба не были рады тому обстоятельству, что сегодня откуда-то прилетел какой-то секретный голубь.
— И что он принес? — спросил бородач.
— Что и должен был, — вздохнул человек в фартуке. — Ложное письмо.
И вновь наступило напряженное молчание. Бородач, казалось, был поражен.
— А остальные птицы? — его взгляд сверкнул.
— Как и рассчитано. Ни одна не вернулась. Я уверен, обе попали в руки людей герцога Иоганна. Ловчие и егеря ждали их по всей границе Корнельского леса. В полном соответствии с вашим планом...
— А этот, значит, долетел?
— Долетел, — кивнул человек в фартуке. — Если быть до конца точным, он опоздал всего лишь на четыре часа.
— Невероятно, — прошептал бородач. — Марк, но ведь это просто невероятно...
— Все ваши указания были исполнены наистрожайшим образом, — торопливо забормотал Марк. — В корм почтовым птицам ввели специальные добавки, в воду — нужные травы. Он просто не мог долететь. Физически...
— Да, — кивнул бородач. — Наверное...
Он встал, прошелся по шатру и остановился напротив крохотного окошечка, слишком малого, чтобы пропускать сюда яркий свет.
— А если бы долетели и другие? — задумчиво спросил он, словно обращался к самому себе.
— Ошибки быть не могло. То, что этот голубь не попал к ним в руки — просто чудо, мастер Гюнтер. И, кроме того, на самый исключительный и невероятный случай, вроде этого голубя, был еще Рикк.
— Ах, да... — прошептал бородач. — Бедняга Рикк...
— Смею вас уверить, — поспешно заговорил Марк, — Рикк отдался к ним в руки просто мастерски. У противника и мысли не возникло, что он выдал им ложные сведения о дне нашего наступления. Я не первый год в секретной службе, и эту легенду мы сочиняли как никогда.
— Где теперь Рикк? Его нашли? — тихо спросил бородач.
Марк покачал головой. И бородач понял. Он тоже был не первый год в секретной службе.
— Они действительно не были готовы, что мы ударим днем раньше, — пробормотал он. — В воскресенье.
— Иначе бы мы с вами тут уже и не стояли, — вздохнул подручный.
— Ты прав, — ответил бородач. — Как и всегда, мой добрый Марк.
— Ваша милость, — почтительно наклонил голову тот.
— Гм... Вот ведь странная вещь — война, — мрачно проговорил мастер Гюнтер. — Кто бы сказал, что подчас ее можно выиграть посредством одного ложного слова... Двух отравленных почтовых голубей... И шпиона, по своей воле отдавшегося в руки врага.
— Рикк спас нас всех, — сдавленно пробормотал Марк.
— Вместе с парой птиц, — добавил мастер Гюнтер. — Их мы тоже толкнули в чужую сеть. Как и несчастного Рикка.
— Голуби — всего лишь птицы, — философски заключил Марк. — Летят от одной знакомой кормушки к другой. А Рикк пошел на смерть сам. У него ведь всю семью...
— Да... помню, — сказал бородач. — Рикку следовало бы вручить орден, но только кому его теперь передашь? У шпионов редко бывают близкие...
Он развел руками.
— Может, отдать этот орден тебе, Марк?
— Благодарю, мастер Гюнтер, — грустно улыбнулся Марк. — Но вы ведь знаете: мое сословие не дает права на ордена. Даже за... исключительные заслуги перед короной.
— Ладно... Ступай, — махнул рукой бородач. — Однажды мы вернемся к этому разговору, обещаю тебе.
— Благодарю вашу милость, — поклонился человек в фартуке и пошел прочь. Но на выходе из палатки обернулся:
— Ваша милость...
— Да?
— А что прикажете делать с Тирдом?
— С кем? — удивился бородач.
— С тем голубем. Который вернулся...
— Гм... А что с ним вообще нужно делать? — непонимающе спросил он.
— Птице, конечно, следует хорошенько отдохнуть... — пожал плечами Марк. — А затем — может, отправить его обратно, в столицу? Теперь уже — с верным письмом, о нашей великой и заслуженной победе? Птица-то, по всему видать, отчаянная. Думаю, хлебнул немало лиха наш голубок, пока долетел сюда. И ведь не знала птичья голова, что несет фальшивое письмо. Что свои же, хозяева, его, по сути, и предали.
— Что значит жизнь одного голубя в сравнении с тысячами людей? — задумчиво сказал бородач. А затем поднял воспаленные от бессонницы глаза и... улыбнулся.
— А знаешь что, мой добрый Марк? Войны выигрывают именно те, кто способен превозмочь себя и свершить невозможное. Как бедняга Рикк. И как этот голубь... как там, бишь его?
— Тирд, — напомнил человек в фартуке.
— Да. Тирд. Простой голубь. Тот, который долетел и вернулся, — кивнул бородач. — Пусть даже это никому и не нужно.
И он задумался на миг. А затем приказал:
— Этого голубя больше с почтой не отправлять. Он проявил геройство и храбрость, не хуже истинного солдата. Нам нужно больше таких птиц в почтовой Службе — сильных, упрямых, самоотверженных. Полагаю, что от него будет хорошее потомство.
Магнус осторожно улыбнулся.
— Поэтому ты сейчас же пойдешь, мой добрый Марк, и переселишь голубя отдельно от других курьерских птиц. В хорошую, крепкую клетку, оббитую мягкой тканью. Питание и содержание этого... Тирда... должно быть самым наилучшим. По возвращении войска в столицу приказываю поместить его в отдельную закрытую вольеру и употреблять исключительно для улучшения породы. Всех его потомков в будущем использовать на самых важнейших и ответственных почтовых маршрутах. Можешь идти исполнять.
— Слушаюсь, ваша милость, — кивнул Марк и торопливо вышел из палатки. Приказы своего начальника он привык исполнять немедля.
Тирд не слышал, как его вынули из общего вольера, бесцеремонно разогнав прочих голубей. Он не чувствовал, как его несут куда-то, не слышал скрипа снега под коваными сапогами. Не ощутил, когда его положили в другую клетку — с крепкими запорами, на замках, оббитую упругим плюшем. После этого клетку накрыли платком — чтобы голубь отдыхал с дороги.
Всего этого Тирд не слышал, не чувствовал и не понимал. Он крепко спал, и ему снился замечательный сон. Он летел на крыльях ветра в зимний лес. Туда, где сосны побелены инеем, сугробы даруют тепло и спасение, и полно пищи для голубей. Ведь некоторые голуби, оказывается, больше всего на свете любят еловые и сосновые семечки. Пусть даже вкупе с хвойной смолой.
Именно так, наверное, и должна пахнуть настоящая, истинная свобода — хвоей и ветром. А иначе, если не поторопишь сердце и крылья, твоя голубка будет очень беспокоиться.
Ноль без палочки. Рассказ
Ноль без палочки
Рассказ
Решетка с лязгом захлопнулась. Легионер кинул опасливый взгляд на пятерых изгоев, сгрудившихся возле костра, и зашагал к теплой землянке. Теперь, когда было закрыто окошко для еды, остров на всю ночь окружала сплошная стена железных прутьев. Они потрескивали и искрились во тьме от переизбытка наложенных заклятий.
Четверо проводили стражника затравленными взглядами и с надеждой обернулись к пятому. Впрочем, здесь, на острове, у костра он был явно Первым. И самым старым.
Мы не можем больше ждать, — вздохнул Второй. — Минувшей ночью убита Шестая. Если он поднял руку даже на беременную, никому из нас не будет пощады.— А почему ты не думаешь, что это легионеры? — тихо прошептала его подруга, Третья.
— Исключено, — сухо заметил Четвертый. — Стражники больше не заходят в Клетку.
Клеткой они называли всю замкнутую часть острова, на котором их заточили. Уже третью неделю их охранял взвод легионеров из метрополии. Скорее всего, из секретной службы самого императора, а там никто не был робкого десятка.
Они боятся нас, — горько усмехнулась Пятая. — Мы для них чудовища. Мутанты.Четвертый покачал головой и обнял ее плечи — огонь только разгорался, и все четверо зябко поеживались в волглой ночной стыни.
— Мы не чудовища! — прошептала Третья, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы.
— Но мы станем ими, если будем и впредь убивать друг друга... — твердо сказал Второй. — Пятая права, нас уже боятся даже охранники. Как диких зверей.
В костре громко треснула ветка, подняв сноп искр, осветивших на миг усталые, отчаявшиеся лица.
— Помоги нам, Первый, — воскликнул Второй. — Нужно положить конец этому сумасшествию. Мало того, что нас держат в заточении, так мы еще и сами себя убиваем. Нам всем страшно.
— И мне, — кивнул Первый. — Но, по-моему, и убийце — тоже.
Удивленное молчание было ему ответом.
— Вспомните, как убили всех четверых, — пояснил старик. — Каждого по-разному. Убийца еще ни разу не повторился.
— Это было ужасно, — всхлипнула Третья.
— И с каждым разом — все ужасней, — подтвердил Первый. — Девятого он просто задушил. Восьмую изнасиловал и убил. Седьмому сломил позвоночник и переломал все кости. А шестой...
Третья издала испуганное восклицание: жуткая картина все еще стояла перед ее глазами.
— Одним словом, думаю, убийца чего-то хочет. И потому ищет то, что ему нужно. Возможно, у него на этом острове есть еще и свой, личный страх. И он неудержимо толкает убийцу на поиски средства спасения. Как знать, может быть, убийце-то как раз и страшнее всех.
Он медленно обвел строгим взором четверых, сжавшихся комочками у огня.
— Знаю, что всех вас тревожит больше всего. Каждый постоянно видит убийцу в своем соседе, верно?
— А разве не так? — горько спросила Пятая.
— Нет, не так, — ответил он. — Уже седьмую ночь я слежу за вами. Сначала за одной парой, а потом — за другой.
Все четверо смущенно потупились. Третья зарделась болезненным, лихорадочным румянцем. Наконец Второй упрямо тряхнул кудрями.
— Но кто тогда убивает по ночам, если стражники нас боятся, и мы под твоим наблюдением? Остров же необитаем!
— Возможно, так было прежде, — кивнул Первый. — Но теперь все изменилось.
— Неужто кто-то приплыл на остров и пробрался сквозь решетки? — в сомнении покачал головой Четвертый.
— Это исключено, — отрезал Второй. — Заклятья не пропустят без разрешения даже мухи.
— И за что они нас так ненавидят... — прошептала Третья.
— Они просто боятся, — пожал плечами Четвертый. — Поэтому и прячут тут от всего остального мира.
— От своего мира, — поправил Первый. — Кроме метрополии на свете должны быть и другие миры.
— А мы — оттуда? — с испугом и надеждой пролепетала Третья.
— Я не знаю, — сказал старик. — Иначе прояснилось бы многое.
— Кто же тогда убивает? — Второй был мрачен.
— Кто-то другой, — сурово ответил Первый. — И он на острове. Думаю, перед тем, как привезти нас сюда, остров прочесали вдоль и поперек. И только после установили Решетки Заклятий. Поэтому, скорее всего, он появился здесь вместе с нами.
— Кто это знает? — выдохнули разом обе женщины.
— Может быть, наши тюремщики... — пожал плечами старик.
— Я хочу говорить с центурионом.
Пятый стоял у решетки, в опасной близости с узлом пересечения стальных прутьев. От него отчетливо тянуло холодком.
— А, может, тебе доставить самого императора? — с сомнением фыркнул стражник, буравя старика острыми злыми глазками.
— Скоро нас всех перебьют, — сухо сказал старик. — Центуриона за это метрополия по голове не погладит. Иначе, зачем нас было везти сюда?
Легионер с минуту размышлял, после чего сплюнул Пятому под ноги и побрел к шатру.
Центурион, как ни странно, не заставил себя ждать.
— Ты — самый первый? — спокойно спросил он, снимая золоченый шлем с развевающимся черным султаном.
— Просто Первый, — ответил старик. Он никак не мог определить возраст центуриона — в тайных службах полно таких моложавых, скуластых и неприметных. — Но еще есть и Пятая. С ней вы тоже можете говорить, в случае если со мной что-нибудь случится.
— Чего тебе от меня надо, мутант? — беззлобно проговорил центурион.
— Наших людей убивают, — ответил старик. — Думаю, это не нужно ни нам, ни тебе.
— Если вы надумаете перебить друг друга до последнего, я возражать не стану, — хмыкнул центурион. — Чем меньше чудовищ на свете, тем больше порядка.
— Когда он перебьет всех нас, примется за твоих людей, — холодно проговорил старик. — Ты ведь давно догадался, что убийца — не из нас пятерых? Мне нужно тебя спросить.
Центурион выдержал паузу, задумчиво поглядывая то на Первого, то на прутья решеток, то на далекий залив, искрящийся под холодным осенним солнцем.
— Хорошо, говори, — наконец разрешил он.
— Зачем мы вам?
— Чтобы вы не достались никому, — последовал ответ.
— Кроме нас других таких больше нет?
Настала краткая пауза.
— Полагаю, вы все тут, — наконец ответил центурион. — Хочешь еще что-то знать?
— Всего одно, — поспешно воскликнул старик. — Нас везли сюда поодиночке?
На этот раз центурион нахмурился.
— Что ты хочешь этим сказать, старик?
— Как нас сюда доставили? Поверьте, господин, это очень важно. Чрезвычайно.
— Да? — центурион странно взглянул на узника, его глаза на миг заволокла смертная тоска. А потом все исчезло.
— Ладно, — крякнул он. — Если хочешь знать, жрец, который возился с вами, велел обнести всю вашу комнату решеткой. Со всех сторон, как клетку. Прутья ее напитал заклятьями. И в этой клетке вас доставили сюда. Все?
Старик молча покачал головой. Центурион недобро усмехнулся.
— Зато я хочу тебе кое-что сказать.
Он приблизил лицо к решетке и одними губами произнес свистящим шепотом:
— Для всех будет лучше, если вы поскорее сдохнете. И для вас — в том числе.
Старик долго смотрел ему вслед. Пока не подошел легионер и не положил выразительным жестом руку на меч, давая понять, что аудиенция окончена. Огонь костра этой ночью показался Первому робким, больным и совсем не согревал сердца.
— Да он просто невидим, — сказал старик спустя три часа после того, как они впятером прочесали все пространство острова, ограниченное решеткой заклятий. — Только так ему удается прятаться от нас. И от всех других тоже.
«И жрец это знал», — подумал он. — «Хотел бы я поговорить с ним».
— Что же нам делать? — спросили четверо. — Разве можно бороться с невидимкой?
— Можно, — кивнул старик. — Ведь прежде он всегда нападал, когда вы были поодиночке. Теперь попробуйте для начала... просто взяться за руки.
— За руки? — недоверчиво воззрился на него Второй. — К чему это, старик?
— Чтобы он не сумел разделить вас, — усмехнулся Первый.
— Ты бредишь? — обеспокоенно воскликнул Четвертый.
— Только и всего? — скривился Второй.
— А ты? — всплеснула руками Третья.
Пятая промолчала. Только протянула руку и взяла Четвертого за руку тонкими холодными пальчиками. Тот пожал плечами и сжал ее ладонь. А после их примеру последовали двое других.
Ветер зашумел над кронами чахлых вязов и лип. Пламя швырнуло в сторону, а потом огонь взметнулся ярко и высоко.
Старик одобрительно осмотрел всех вместе. А после — каждого, с ног до головы. Затем, не говоря ни слова, уселся возле очага и подбросил хворостину в разгоравшийся огонь. Четыре пары глаз удивленно взирали на него сквозь пламя.
— И долго нам оставаться так? — наконец спросил кто-то.
— Пока хотите жить, — поджал плечами старик.
Ропот недоверия и одновременно недовольства прокатился по этой необычной цепочке.
— А ты? — повторила Третья.
Старик поджал губы.
— Я его не боюсь. Если он тот, о ком я думаю, он не причинит мне вреда.
— Девятый тоже так думал, — вздохнула Пятая.
— Убийца все время учится, — ответил старик. — Смерть четверых ничего ему не дала. И до вас ему теперь не добраться. Значит, он явится предложить сделку.
— Объясни, — твердо сказала Четвертая.
— Представь, что у тебя нет тела, — сказал старик. — Ты невидим, потому что на самом деле — просто пуст. Думаю, заветное желание всякого, кто окажется в подобной ситуации — обрести себя.
— А как? — спросил кто-то.
— И он не знает, — кивнул старик. — В таком случае самый простой путь, который приходит мне в голову — попробовать повторить себя снова. Размножиться.
— Это поможет?
— Вряд ли, — ответил Первый. — Но это, знаешь ли, дарует надежду. Недолгую, впрочем.
— Чепуха. Пустота просто поглощает все, — сказал все тот же невидимый голос у костра.
— Кто это говорит? — вдруг взвизгнула Третья. Мужчины крепче сжали руки подруг.
— Это он. Уже здесь, — старик сохранял спокойствие. — Я жду тебя, — сказал он темноте у костра.
— Почему? — глухо ответила она, и это был ее истинный голос.
— Кто-то присоединяет к себе пустоту и осваивает ее. А кто-то сливается с ней и становится ее частью. Отныне ты ищешь первое, потому что уже неоднократно испробовал второе. И ничего не получил.
Девушки в страхе озирались по сторонам, да и мужчинам было не по себе. Так продолжалось долго, несколько томительных и вязких минут. А потом старик вздохнул.
— Он ушел. На этот раз.
— Он не смог с нами справиться... — прошептала Третья и робко захлопала в ладоши.
— Может быть, — вздохнул старик. — Давайте-ка укладываться на ночлег. Сегодня все мы останемся возле общего костра.
Ночь прошла спокойно. Утром все разошлись, а Пятая отвела старика в сторонку.
— Ко мне только что подходил легионер, — шепнула она. — Ты говорил центуриону, что они поймут меня в случае чего?
Первый кивнул.
— Кто-то из легионеров слышал ваш разговор. Мне передали Новость.
— Я знаю, — поджал губы Первый. — Они хотят уйти.
— Как ты узнал? — удивилась девушка.
— Должен же убийца чем-то питаться...
Пятая посмотрела на старика со страхом.
— Стражники передали, что этой ночью уйдут. Лодки уже готовы. Сказали, что лучше смерть на кресте, чем...
— Возможно, они и правы, — кивнул Первый. —А что будет с нами?
— Они не знают, — пожала плечами Пятая. — Говорят, их теперь это не касается.
— Что ж, каждый из них — опытный разведчик. Они сумеют раствориться даже в метрополии, не говоря уже о провинциях, — предположил старик. — Странно только, что такие солдаты готовы покинуть своего командира. Обычно так поступают только... особые солдаты.
— Какие? — в глазах Пятой светилось искреннее любопытство.
— Наемники, — последовал ответ.
Ночью в лагере охраны узники слышали шум, споры и глухие крики. А утром лоток с едой выставил в решетчатое окошко сам центурион. Старик и Пятая обменялись понимающими взглядами: солдаты ушли! Вот тольконикто из двоих еще не знал, изменит ли это хоть что-нибудь в их жалком положении узников без вины.
Так продолжалось двое суток. Центурион молча клал еду и уходил. Все попытки старика вызвать его на разговор не имели успеха. А на третий день старик все понял.
— Рано или поздно тебе придется говорить со мной, — твердо сказал он в спину уходящему центуриону. Тот нес в безвольной руке опустошенный лоток для пищи, и тот скрипуче царапал землю.
— Но для тебя будет лучше, если ты сделаешь это раньше, ... жрец!
Идущий остановился. По его спине пробежала дрожь, лопатки опустились, и человек медленно стащил с головы золоченый шлем. А потом что было сил швырнул его в бревенчатую опору наблюдательной вышки.
— Я и раньше догадывался, что я — такой же как вы. Ну... или почти такой.
— Ты догадался и о Пятой, — хмыкнул жрец.
— Я умный. Думаю, я догадался и о тебе, — тихо сказал старик. Удивленный и тоскливый одновременно взгляд был ему ответом.
Два человека сидели на песке, обхватив колени. Их разделяла стена решетки и заклятия, живущие в ее прутьях и брусах. Но сейчас это уже не имело прежнего значения.
— Сначала я сделал тебя, — произнес жрец, почти не шевеля сухими губами. — Ты должен был стать основой для последующего волшебства.
— В чем было мое отличие от вас остальных? — в упор спросил старик.
— В очень малом, — покачал головой жрец. — Мне будет трудно это тебе объяснить.
— Тогда покажи, — предложил Первый. — Я попытаюсь представить.
С минуту жрец смотрел на узника. Затем пошарил вокруг и поднял с песка сломанный прутик. На миг задумался, и нарисовал на песке палочку. Просто палочку.
I
— Это — вы? — прищурился Первый.
— Да, все мы, — кивнул жрец. — К примеру. А вот ты.
И он стер у палочки верхнюю перекладину и легким росчерком подрисовал палочке сверху носик. Крохотный крючочек. Мизерную загогулину.
1
— И это... эта мелочь так все изменила? — прошептал старик. Удивительно, но он, казалось, ожидал куда большего.
— Я ведь просто показал на примере, — пожал плечами жрец. — К тому же я покуда не знал, что даже малая перемена подчас... разрушительна.
— И что было дальше? — в нетерпении воскликнул старик. Интерес его был огромен, глаза пытливо светились как у молодого.
— Результат превзошел все мои ожидания, — сказал жрец. — Ты еще не знаешь себя. Из малого получилось огромное. Тогда я решил сделать побольше таких существ, как ты. Просто добавляя тебя. Не спрашивай, как я это делал, просто к каждому полученному я добавлял еще одного тебя. Таким образом, и новое свойство, качество, проявившееся у тебя, всякий раз должно было возрастать. Я изготовил десять капсул и стал ждать результатов.
Он вздохнул и провел ладонью по лицу.
— Когда я открыл вторую капсулу, то отпрянул в ужасе. Я ожидал увидеть там двух одинаковых, таких же, как ты. Но там лежал монстр.
— Второй? — бесстрастно сказал старик.
— Да, — вздохнул жрец. — Следующие капсулы можно было и не вскрывать — в каждой неизменно оказывался очередной монстр, отличный от нас, от тебя и от всех своих предыдущих собратьев. Среди них были и особи женского пола, что меня особенно поразило и напугало. Только Шестая и Девятый были схожи как две капли воды, зато принадлежали к разным полам. Но настоящий ужас поджидал меня в десятой капсуле.
— Там было пусто? — предположил старик, прикрыв глаза.
— Если бы, — с досадой произнес жрец. — Там был снова ты.
— Я??
— Точь-в-точь. Так я подумал в первый миг. Но потом подошел и увидел, что тебя нет в первой, твоей собственной капсуле. Невесть каким образом теперь ты оказался в десятой, последней.
Жрец даже криво усмехнулся — впервые за все время их разговора.
— Я понял, что волшебство окончательно зашло в тупик. Когда перестаешь понимать его ход, это первый признак опасности, чувство, которому следует доверять.
— И ты решил нас заточить, спрятать следы своих деяний? — спросил Первый, внимательно глядя на своего тюремщика.
— Не сразу. Я вернул тебя обратно, но десятая капсула продолжала реагировать на охранительные заклятия. Она не была пуста, хотя там и никого не было! Я не мог увидеть, я не мог понять, что там еще оставалось. Это испугало меня окончательно.
Поэтом первым делом я велел изолировать всю комнату, обнеся ее решетками. Охранительные заклятия сделали ее непроницаемой и снаружи, и изнутри. Затем нанял три десятка опытных людей — все они были давно у меня на примете. И тайком перевез вас сюда в клетке.
— Но ведь комната была мала? — удивился старик.
— Волшебство открывает любые просторы, — поучительно молвил жрец. — Я просто увеличил размеры тайной комнаты до пределов острова, только и всего. Мастеру моего ранга при соответствующей подготовке по силе и большее. Гораздо большее.
— Но теперь, похоже, и ты зашел в тупик, вместе со своим проклятым волшебством, — заметил Первый.
— Пожалуй, — кивнул жрец. — Я не знаю, что у меня получилось. Я лишь чуть изменил качество малого на твоем примере. Но у меня тут же перестало получаться с количеством. И я получил большие изменения.
— Ты ведь хотел иметь всего лишь десяток-другой преданных слуг, верно? — ухмыльнулся старик. — Одинаковых, не рассуждающих, подчиненных тебе душой и телом. На будущее. Ведь ничто не вечно в метрополии.
Жрец вздрогнул, подполз к решетке и устремил на старика горящий, немигающий взор.
— Кто он? — раздался его свистящий шепот. — Кто убивает? Почему он невидим? Я его не создавал...
— Конечно, — согласился старик. — Ты лишь придавал другое качество. Мне, а, значит, и другим. В итоге же породил нечто совершенно иное, чего еще никому не удавалось сделать.
— Что же? — жрец, казалось, готов сорваться на крик. — Вас — монстров?
— Нет. Новое качество. Без его носителя. Неизвестное тебе прежде.
— И оно само... убивает?
— Качество не понимает этого и не может понять, — покачал головой старик. — Оно не знает, что такое смерть. И жизнь. Но очень хочет это познать. Потому что оно — Качество в Чистом Виде. Пока оно само по себе, оно пусто и бессмысленно само для себя. И для других. Потому и невидимо другими.
— Что есть — оно? — прошептал жрец.
— Ничто. Нуль, — ответил старик.
— Что это такое?
— Трудно объяснить. У вас таких пока нет, — ответил старик. — Наверное, уже и не будет.
— И все же... — горько сказал жрец.
— Попробую объяснить на твоем же примере, — предложил старик. — Ты ведь не случайно изобразил меня первоначально в виде палочки?
Жрец молчал.
— Вы все — такие же. Состоящие из палочек, возможно, из их разных сочетаний. Я тоже первоначально — один из вас. Но с чуть измененным качеством. Самую малость.
Старик остро взглянул на жреца.
— Но ты — ты другой, жрец. И знаешь об этом. Возможно, что выше и дальше тебя в вашем мире покуда нет никого. И тебя тяготит твой потолок. Потому что ты уже — не из палочек. Может быть, это сейчас ты!
Он протянул руку. Жрец, помешкав, передал ему прутик. И старик начертал на песке по другую сторону решетки новый знак.
L
— Видишь? Тут есть и вы, и что-то от меня.
И вновь резкий взмах прутика!
— И ты, наверное, стремишься уже давно стать другим. Вот таким?
C
Или же таким?
D
А, быть может, даже этим?
M
— Стремишься, но покуда не можешь. Поскольку в тебе самом нет Тех Качеств, которые ты создаешь для других.
И тогда жрец увидел других монстров. Они подошли к Первому и попарно взялись за руки. Второй с Третьей. Четвертый с Пятой. Словно вихрь пронесся на островом.
Старик подал знак, и Третья сплела руки с Четвертым.
Ударил гром, в воздухе запахло грозой.
Старик, он же Первый встал и подал руку Второму.
Ветер, казалось, усилился десятикратно, над островом бушевал настоящий шторм. Деревья отчаянно гнулись, рушились вышки, и опасно накренились охранительные решетки.
— Нет! — отчаянно закричал жрец и налег всем телом на стальные прутья. — Вы останетесь тут!! Навсегда!!!
В этот миг рядом с Пятой возникло движение. Точно невидимый смерч закрутился над песком, порождая его причудливый танец.
— Не бойся, — крикнул старик Пятой. — Протяни ему руку.
Пятая зажмурилась и с замиранием сердца протянула руку в пустоту. А пустота взяла ее и крепко сжала.
Что может быть десятикратно сильнее вихря и шторма? Только буря.
Стальная клетка страшно, невыносимо выгнулась под мощным напором, идущим изнутри. Разве может одна клетка удержать столько? Для этого понадобилось бы, наверное, не одна, а целых пять клеток! А точнее — шесть!!
Могучий удар разметал решетки. Клетка порвалась, точно была сработана не из толстых стальных брусьев, а всего лишь нарисована на бумаге тонким, остро заточенным перышком. В вихре и смерче мелькнуло растопыренное тело жреца с отчаянно кричащим, раззявленным ртом, и остров засыпало сорванной листвой. А спустя полчаса окончательно улеглась поднятая пыль, и успокоилось море.
— Корабль! Я вижу паруса!!
Третья смеялась, размазывая по грязным щекам невидимые слезы. Вдали к острову шел белоснежный парус. Над ним уже взметнулся сигнальный флаг — там заметили кучку людей на высоком утесе, возле разведенного дымного костра.
— Просто не верится... — пробормотал Второй, не спуская глаз с моря. — Неужели все закончилось?
— Все только начинается, — покачал головой Старик.
— И все теперь будет иначе, — промолчала пустота за его спиной. Но старик услышал и скептически покачал головой.
— Как жаль, что Шестая, Седьмой, Восьмая и Девятый не дожили до этого дня, — вздохнула Пятая. — Тогда мы бы все сейчас были вместе.
— Ну, полагаю, это-то дело как раз и можно поправить, — задумчиво молвил Первый, озабоченно вглядываясь в гербы на флагах. — Во всяком случае, в том, что касается Шестой, я бы, к примеру, мог попробовать. Думаю, это совсем несложная операция. Что скажешь, девочка?
И его глаза, устремленные на Пятую, потеплели и разом помолодели.
Молодая женщина опустила голову, чуть покраснев. А потом кивнула и улыбнулась, быть может, впервые за всю свою жизнь — легко и свободно.
Необязательное послесловие:
В детстве у меня был любимый будильник, с римским циферблатом янтарно-золотистого цвета и тонким ключом для завода. Вдоль частокола его причудливых цифр, сплошь состоящих из прямых и косых палочек, время всегда тянулось столь сладостно-медленно, чтобы я мог успевать поиграть, кажется, во все на свете. С тех пор я давно ищу такой же будильник, поскольку с другими часами и циферблатами время течет теперь слишком быстро. Но никак не могу найти. И все чаще сам себе кажусь лишенным чего-то очень важного и дорогого. Не достаточным. Не исполненным до конца. Нолем без палочки. Может, оттого, что время этих игр под сенью римских цифр, так похожих на школьные счетные палочки, где-то давно уже отстало и заблудилось — окончательно и безвозвратно?..
Знаки с учетом Пробелов. Рассказ
Знаки с учетом Пробелов
Рассказ
К тому времени, когда староста Якоб заглянул ко мне пасмурным сентябрьским утром, я уже твердо знал, что мне чертовски нравится эта горная деревенька. Рекомендованная старинной приятельницей для сочинения тихого и неспешного романа чувств, она была чудо как хороша. Выбрав время для хорошего, основательного отдыха, я собрал вещички, упаковал необходимую технику — много ли писателю надо? — и извилистой, серпантинной дорогой добрался до указанного на карте местечка. Виды вокруг были чудесные, я крутил голову во все стороны так же, как руль, и едва не открутил себе шею вконец, набираясь новых впечатлений.
Я прожил неделю в крохотной сельской гостинице, уплетал по утрам сладчайшие местные желтые сливы. каждая величиной с куриное яйцо, и часами гулял по альпийским горным лугам. А самое главное, с удивительной легкостью делал свою ежедневную писательскую норму — выдавал на-гора каждый день двадцать тысяч знаков с учетом пробелов. Десять тысяч знаков утром, десять — после обеда. И голова моя при этом оставалась на удивление легкой, а образ мыслей — возвышенным.
— Ты все пишешь, Варак? — проворчал Якоб, рассеянно оглядев мой стол. Я пожал плечами и предложил старосте кофе. Всегда вожу с собой свой, бразильский, из особым образом обжаренных зерен. Что поделать — маленькие слабости человека, вынужденного день-деньской просиживать на заднице за компьютером, выискивая все новые слова, образы и фразы и тщательно увязывая их в удобоваримый текст. Кофе тут — в самый раз!
— Ученые люди не часто приезжают к нам, — заметил Якоб. — Они теряются без своих больших городов. Города диктуют им как жить.
— Кто сказал эту чушь? — не удивился я. В этой уютной и патриархальной деревеньке есть только один человек, склонный к философствованию.
— Родольфо сказал, колдун, — кивнул Якоб.
— Пусть лучше колдует, — буркнул я и занялся кофейником.
Не люблю болтунов, к тому же несведущих в своем деле. За время, проведенное в деревне, у меня сложилось твердое убеждение, что должность местного колдуна здесь попросту выборная, чисто номинальная и основана на какой-то давней заскорузлой традиции.
— Ты тоже ученый человек, пишешь книги, — сообщил мне Якоб с таким видом, словно говорил с диким эфиопом, и вдобавок двухголовым. — Кто их читает кроме тебя?
— Разные люди, — я вновь пожал плечами.
Поживя с неделю в таких деревеньках, поневоле доведешь до совершенства это движение души.
— Они ведь платят за это! — вздохнул староста.
— Случается.
— Ясно, — хмыкнул Якоб. После чего разговор окончательно зашел в тупик. Я уже решил сослаться на занятость, но староста неожиданно сказал:
— Я мог бы тоже заплатить, если ты нам кое-что прочтешь.
— Обычно мне платят за то, что я пишу. А читают другие, — заметил я.
Староста сурово покачал головой.
— Мы ведь не в твоем городе, — с достоинством сказал он. И покосился на книжную полку, сиротливо выделявшуюся на стене, оклеенной обоями — блеклые васильки на пшеничном поле.
Я мысленно чертыхнулся. Дурная привычка — брать в поездки образчики собственного творчества. На полке стоял пяток моих старых книжек, на мягких обложках — ведьмы, вампиры, костлявые лица монахов. Напоминание о том, сколь суетен был путь автора к нынешнему успеху. Если, конечно, полагать за успех право писать что вздумается, вне серий и планов моего издателя.
— Приходит осень, — заметил Якоб, — и, значит, Родольфо опять попытается прочесть рецепт бузонского сидра. Но ему никогда этого не удается.
— Бузонский сидр? Никогда не слыхал о таком, — ответил я, усилием воли напрягая плечи. — Из чего варите?
— Сроду не варили, — покачал головой Якоб. — Сохранился только рецепт, он у Родольфо...
Староста посмотрел на меня внимательно, словно решая, можно ли мне доверить их кулинарный секрет.
— Для того и колдун в деревне, чтобы хранить рецепт бузонского сидра. Так делали наши предки, а теперь очередь дошла и до нас.
— Что же сидр — того стоит? — усмехнулся я.
— Того стоит рецепт, — возразил староста. — Уже двести лет мы храним бумагу в ожидании, что кто-то сумеет ее прочесть.
— Он написан на чужом языке?
— Нет, и все слова вроде понятны, — проворчал староста. — Но никто не может объяснить нам их смысл.
— Так отдайте бумагу ученым людям, — предложил я, невольно заражаясь местной лексикой. — В городе есть университет, наверняка, найдутся лингвисты. Специалисты по языку, — поспешно добавил я.
— Мы не можем выносить рецепт из деревни, — твердо сказал Якоб. — Это завещано нам предками. Иначе на нас обрушатся неисчислимые беды.
Ага! Вот тебе и милое, уютное суеверие местных жителей, мысленно поздравил я себя. Как думаешь, оно сгодится для твоего романа чувств?
Эти деревенские — как дети малые во всем, что касается их традиций. И тут появляется скучающий городской писатель — чем не сюжетец сентиментальной новеллы?
— Можно просто переписать ваш рецепт и отправить почтой. Или с верным человеком, — предложил я.
— Его нельзя переписать, — сказал староста. — Родольфо пробует это каждую осень, и у него ничего не получается.
Я не удержался и глянул на часы.
А староста упрямо повторил:
— Мы могли бы заплатить, Варак. Если ты прочтешь.
Иногда чтобы сохранить присутствие духа, можно просто побарабанить пальцами по столу. Если не поможет — попробуйте в четыре руки.
— Хорошо, — стоически кивнул я. — Принесите его, и я попытаюсь прочесть ваш рецепт. Но ничего не обещаю — уж если не вышло у Родольфо!
— Рецепт нельзя выносить из дома колдуна, — возразил староста, но уже не так уверенно.
— А мне надо работать, — отрезал я, теряя остатки терпения. И демонстративно включил компьютер.
Поколебавшись, староста кивнул.
— Хорошо, Варак. Мы придем. И если ты прочтешь и объяснишь нам рецепт, мы дадим тебе денег.
Я окликнул его уже в дверях.
— Зачем вам этот рецепт, Якоб? И причем здесь... сидр?
Староста помолчал немного, глядя на меня остро, с ястребиным прищуром.
— Видишь ли... В прежние времена в нашу деревню частенько наведывался... дьявол.
На последнем слове он понизил голос.
— Вот как? — против воли улыбнулся я.
— Он заявлялся всегда по осени, — кивнул староста с самым серьезным видом. — Озорничал, шумел, строил всякие пакости. Даже писал на заборах бранные слова.
Он испытующе уставился на меня, а я лишь развел руками. Хотя картинка нарисовалась забавная.
— Тогда наши предки выставляли дьяволу бочонок сидра, и он убирался восвояси. Этот дьявол очень любит яблочный сидр, Варак. Поэтому он всегда оставлял деревню в покое.
— Гм...
— Уже два года как он снова объявился.
В голосе старосты впервые промелькнула тревожная нотка.
— И он очень злится, Варак. Прошлой осенью столкнул в болото старика Матиуша, насилу мы его откачали. У Агнешки две коровы за неделю пали. А перед самым снегом Эмилю, свояку нашего Родольфо, дом спалили — ночью кто-то на подоконник высыпал пылающих углей. Бедолага еле успел выбежать... Теперь снова осень, — помрачнел Якоб. — А мы опять не знаем, как варить этот чертов сидр. И у меня дурные предчувствия.
Он почесал затылок и вышел, оставив дверь незапертой.
Они вернулись через час. Наверное, спорили насчет меня до хрипоты.
Деревенский колдун был маленьким толстячком с черными кудрями, обрамлявшими гладкую лысину. В деревнях южной Европы нередок такой тип мужчин — кудри поэта и лысина торгаша. Родольфо нехотя, с большой осторожностью водрузил на стол маленькую сосновую шкатулку, украшенную грубой резьбой. На крышке кто-то неряшливо выжег кособокую букву «Д».
Бедный Дэвил, подумал я. Не удивлюсь, что он невзлюбил, к примеру, здешнего столяра. И писал всякие подходящие слова как раз на его заборе!
.
В шкатулке на суконной подкладке желтел лист старинной бумаги. Родольфо бережно ухватил его двумя пальцами и предъявил мне.
Вот что я увидел на листке:
«Дваведрабузонскихяблок, сладкойпатокикувшин. Отбродивши, сей напиток силы мрака сокрушит. Если правильно напишешь, должен верно прочитать. Ведь слова, что видишь выше, могут с бесом совладать».
— Ага... Ну?
Это было моей первой реакцией.
Якоб с Родольфо испытующе глядели на меня.
— Что тут такого?
Ответа опять не последовало.
Я пожал плечами и нараспев продекламировал текст. Староста и колдун переглянулись, как мне кажется, со страхом.
— Обыкновенный рецепт какого-то яблочного сидра, — сказал я, вторично пробежав глазами лист. — Только почему-то слитно написаны две строки. Про яблоки и патоку. И только-то...
— Это и есть рецепт бузонского сидра, Варак, — торжественно сообщил Якоб.
— Прежде дьявол его всегда слушался, — поддакнул колдун. — Только забирал бочонок и уходил.
— А в чем загвоздка-то? — удивился я почти уже искренне. И принялся энергично перечислять, загибая пальцы.
— Два ведра яблок! С патокой, думаю, в деревне тоже не должно возникнуть проблем. Правда, из текста не ясно, какого размера кувшин. Но, в конце концов, это можно было давно определить экспериментальным путем! За двести-то лет?
— Яблоки... — с трудом выдавил из себя староста.
— Б-б-бузонские, — подтвердил Родольфо, неожиданно начав заикаться.
— Что? — не понял я.
Староста и колдун вновь переглянулись.
— У нас тут яблоневые сады, стало быть. Славные яблоки, старинные сорта, знамениты на всю округу. В бывшую столицу графства возами шлем. Но только никаких бузонских нет. И сроду не бывало.
— А где бывало? — машинально переспросил я.
— Мы и не знаем, что за сорт такой, — развел руками колдун. — У агронома справлялись, из города — тот нас просто на смех поднял. Нет, говорит, такого сорта — бузонского. Не морочьте мне голову.
— И сроду не бывало, — заученно повторил староста.
— Ага, — пробормотал я, чувствуя, как мысль временно уперлась в тупик. — Ладно. В таком случае, глянем на вторую часть текста.
Деревенские дружно кивнули.
— «Если правильно напишешь, должен верно прочитать». Что ж, так и сделаем.
Я указал на старенький ноутбук, мой верный спутник во всех поездках, и пояснил гостям.
— Сейчас я наберу этот текст, разобью слитные слова и распечатаю. Тогда нам останется только прочитать ваше заклятье и правильно его понять.
Они молча проглотили «заклятье». В конце концов, как я еще должен был называть эту белиберду?
Принтер у меня тоже всегда под рукой — я давно взял в привычку вечером прочитывать с листа написанное за день.
Староста и колдун внимательно следили за моими манипуляциями. Я загрузил печатный редактор, придвинул к себе рецепт и привычно застучал по клавишам. Разумеется, я разъединил слова первых строчек, написанные невесть зачем слитно, и текст на экране сразу приобрел внятность и стройность. Впрочем, так было, покуда я не добрался до предпоследней строки.
«Должен верно прочитать» — допечатал я.
Но едва на экране появилось следующее слово «ведь», как случилось нечто в высшей степени странное.
Мягкий знак вдруг отделился от остальных трех букв и покатился вниз экрана. Там, в правом нижнем углу, он пару раз нервно вздрогнул, затем пьяно качнулся и замер.
— Что за дьявольщина?
Я озадаченно глядел на экран.
— Именно. Самые что ни на есть бесовские козни.
На мое плечо легла тяжелая ладонь старосты. Его пальцы пахли табаком и сладковатым запахом чего-то смутно знакомого. Может, это и есть патока?
Прошло два часа, а я все еще возился с рецептом треклятого сидра. С этим текстом творилось поистине что-то невероятное. Буквы, слова и даже целые предложения словно взбесились и теперь разгуливали по экранному полю, точно шаловливые козы. Они скакали, падали, прятались за спинами друг дружки, порою вкраплялись внутрь других слов, а однажды устроили настоящую свистопляску, неистово кружа вокруг первого четверостишия разъяренными пчелами.
К полудню я не выдержал и перепечатал рецепт точь-в-точь, как было на бумаге. И лишь тогда буквы успокоились и послушно встали на свои места.
Якоб с Родольфо к тому времени уже ушли. По деревне прошел слух, что кто-то в черных одеждах с утра бродит в садах, трясет яблони, стучит палкой по штакетникам и швыряет камни в окна. И оба деревенских джентльмена рысью отправились на ловлю бродяги.
Я клятвенно обещал им, как только добьюсь хоть какого-то результата, вернуть рецепт в целости и сохранности. Стоит ли говорить, что к тому времени я уже готов был разорвать зловредный листок в мелкие клочки?
Два ведра бузонских яблок ехидно подмигивали мне с экрана монитора. Они твердо обещали: стоит тебе отделить от нас хоть килограмм, приятель, и вся эта стройная картинка опять рухнет, уж будь уверен.
Разумеется, я несколько раз попробовал. Но текст возмущенно реагировал даже на единственный пробел, который я пытался вставить между ведрами. Из него тут же, как из рога изобилия, сыпались буквы, слоги, даже знаки препинания. Я вернул все обратно и крепко задумался.
Конечно, это не был компьютерный вирус или другой сбой системы. Я даже перепробовал разные текстовые форматы и шрифты, но все бесполезно. К тому же я вдобавок успел пережить сильнейшее потрясение, после того как отставил в сторону компьютер и попытался переписать текст от руки.
Для этого пришлось воспользоваться карандашом и ластиком. Переписав рецепт на листке хорошей печатной бумаги, я аккуратно подтер в первой строке слово «яблок». А затем попробовал написать его через пробел, понемногу разделяя уродливую мешанину слов. И впервые в жизни, не веря собственным глазам, увидел, как написанное от руки сопротивляется своему творцу!
Буквы вдруг стали точно резиновыми — я буквально чувствовал физическое сопротивление каждой; и одновременно пришло ощущение, что я, как маленький школяр, впервые вывожу их в тетради грамматических прописей. Пальцы быстро деревенели, грифель карандаша увязал в словах рецепта, словно в застывшем студне.
Наконец я кое-как нацарапал «дваведрабузонскихяблок».
Конечно, я заранее выбрал большой отступ, чтобы затем последовательно стереть «бузонских» и «ведра»; а потом уже по очереди, всякий раз закрепляясь на достигнутой позиции, переписать их вновь, уже через пробелы. Спустя четверть часа мне это с грехом пополам удалось. Правда, к тому времени я дважды сломал грифель карандаша и почти до дыр протер бумажный лист. Но едва я с воодушевлением принялся за «сладкойпатокикувшин», как злосчастный текст просто рассыпался буковками по всему листу!
В молодости, работая в муниципальной газете, мне однажды довелось просыпать в цеху набор целой полосы. Тогда еще не было компьютерной верстки, и я до сих пор не забуду подножие печатной машины-линотипа, усеянное мелкими свинцовыми буковками. После того, как удалось собрать весь набор и заново сложить, у меня долго не разгибалась спина и болели колени. А сейчас я впервые видел, как оживают и рассыпаются на листе бумаги каракули моего собственного, отнюдь не каллиграфического почерка!
Теперь я отчетливо понимал, что дело не в компьютере, не в шрифтах и даже не в бумаге. По всему видать, именно в «склеенных» словах этого хмельного деревенского заклятья и таилась какая-то загадка. Но мне совсем не хотелось думать, что я имею дело с настоящим, невыдуманным деревенским колдовством.
Якоб с Родольфо поджидали меня в доме старосты. Их ничуть не удивила моя неудача; напротив, они вроде даже приободрились, видя, что и я, наконец, начинаю чего-то «понимать».
— Откуда у вас эта бумага? — первым делом спросил я сельских джентльменов, не в силах скрыть досады.
— Два века назад ее оставил один монах, из далекого горного монастыря, — ответил Якоб. — Селяне оказали ему услугу, — прибавил он, неумело отводя взгляд.
— Какую именно? — нажал я.
Эта история страшно заинтриговала меня, но о том, что заставляет двигаться по бумажному листу буквы и целые слова, я пока старался не думать. Когда тебя застает гроза в пустом поле, меньше всего думаешь о природе небесного электричества, а, прежде всего — об укрытии.
— Тот монах будто бы сильно занемог в пути и попросил пристанища. Кажется, деревня спасла ему жизнь, — пожал плечами староста.
— В награду за это он и оставил свой листок, — важно изрек Родольфо, тряхнув кудрями.
Знаки с учетом Пробелов. Рассказ (окончание)
Знаки с учетом Пробелов
Рассказ (окончание)
Похоже, что мнения насчет колдовского рецепта у жителей деревни разделились. Да и колдовским он теперь вряд ли мог называться, поскольку оставлен в дар все-таки духовным лицом. О чем я не преминул заметить своим собеседникам.
— В монашескую рясу мог вырядиться черт-те знает кто, — сварливо проворчал Якоб.
— Якоб считает, что бузонский рецепт подсунула недобрая рука, — пояснил Родольфо довольно скептическим тоном.
— Никакая не рука, — мрачно произнес староста. — Если хотите знать, это и была лапа самого дьявола. Он просто посмеялся над нами, подсунув людям свою писульку. Дьяволовы письмена!
— Вовсе не писульку, а материальный сверхъестественный факт, — решительно возразил приятелю упрямый Родольфо. — И он послан нам свыше! Ни одни слова, ни в одной книжке не выделывают таких чудес, как в рецепте бузонского сидра.
Это, видимо, было сигналом к возобновлению их давней дискуссии, в которой сельские джентльмены не пришли к согласию и по сей день. Они увлеченно заспорили, а я, дабы не слушать их перепалку, вышел глотнуть свежего воздуха на крыльцо под сень кленов, укрытых облачками красной листвы. Я с наслаждением растер в ладонях сухое резное сердце сорванного листика, все в желтых прожилках, точно в кровеносных сосудах. Затем представил на миг, как ранним утром в тумане хромает по улочкам этой деревеньки мрачная черная фигура в длинной монашеской сутане, злобно хихикая над тем, как ей ловко удалось провести деревенских простофиль.
Представил — и усомнился.
В этой деревеньке, под синим небом с лениво плывущим белоснежным попкорном облаков, мне почему-то никак не верилось, чтобы дьявол сумел чинить именно здесь свои коварные козни безраздельно, с Божьего попустительства. Ведь всегда, в самой горькой беде и великом отчаянии Всевышний непременно подаст каждому человеку знак. И это будет великий и непростой Знак, который тоже еще нужно суметь правильно увидеть и верно понять.
Я машинально отряхнул руки и в замешательстве посмотрел на свои ладони. Странная, необычная мысль пришла вдруг ко мне в ту минуту, когда я разглядывал собственные пальцы. Они вдруг показались мне сейчас словно отдельными буквами. А воедино — неким словом.
— А почему же тогда у бедной Стефании сегодня случился сердечный приступ? Как раз после того, как ей кто-то зафиндилил в окошко жалким камушком? — явственно донеслись из комнаты звуки сварливой перепалки сельских джентльменов. — И почему тогда этот странный тип хромал, точь-в-точь как старый бес?
— Это просто бродяга, Якоб, чего ты опять кипятишься? Мы, наверное, спугнули его, и теперь он давно ушел в горы.
— Спугнули, говоришь? Чего же тогда в деревне уже с утра дышать нечем? И грозы вроде никакой не предвидится? Можешь сказать? Вот то-то... А я тебе отвечу, Родольфо! То адская сера клубится над нами, аккурат с той самой минуты, когда Варак начал возиться с этими чертовыми письменами. Это дьявол опять бродит по деревне, Родольфо, говорю тебе, сущий дьявол. И никуда он не уйдет, покуда...
Я спустился с крыльца, судорожно вздохнул — и впрямь сейчас было душновато! — и побрел по улочке, пристально глядя на свои ладони, словно впервые их увидел.
В самом деле, если подумать, вот большой палец — заглавная буква! Она отделена как бы пробелом от указательного, и так далее. Ни дать ни взять — слово, написанное Господом для того, кто сможет прочесть и понять. Только наши пальцы-буквы не отделены друг от друга окончательно, а вырастают из единой плоти. Быть может, потому и слово едино. И потому в нем невозможно что-то исправить, не лишившись пальца.
Я опустил глаза. А есть ведь еще и ноги!
Это что же тогда получается?
Двадцать пальцев на руках и ногах. Четыре слова по пять букв. И они не сливаются воедино, поскольку между ними... пробел?
Я настолько был увлечен этой новой мыслью, что даже не заметил, как на ходу уткнулся в забор. Но, как ни странно, эьтот тупик сейчас показался мне самым что ни на есть выходом.
Ну, конечно! Мое собственное бренное тело — это ведь и есть пробел, точнее, некий водораздел между словами, знаками-буквами, данными нам от рождения, чтобы однажды прочесть их и правильно понять. Ведь поначалу мы и впрямь совершенно подобны типографскому пробелу, пустоте, если угодно. И лишь потом понемногу начинаем заполнять собственную пустоту, утруждая душу и ваяя тело. А знаки — знаки остаются все теми же! Потому что это — Его знаки.
Я затравленно огляделся, точно кто-то мог меня подслушать. В ту минуту из дома выглянули оба сельских джентльмена, очевидно, в поисках меня. И тогда я быстро зашагал пыльной улочкой, не обращая внимания на удивленный окрик Якоба и недоуменное лицо Родольфо. Листок со злосчастным рецептом дьявольского бузонского сидра так и остался лежать на столе в кабинете старосты, но теперь он мне был ни к чему. Я уже давно выучил наизусть эти строки, и если только моя догадка верна, сейчас попробую написать их верно. Ведь я уже приблизился к разгадке настолько, что почти чувствовал ее сладкий, волнующий аромат. Он казался мне сейчас запахом свежесваренного сидра, в котором к пьянящим тонам яблок примешивалась тонкая, грустная нота прелых осенних листьев.
Вернувшись в гостиницу, я поскорее вызвал на экране первоначальный файл с текстом, дословно перепечатанным из рецепта. При этом программа печатного редактора привычно подчеркнула красным «дваведрабузонскихяблок» и «сладкойпатокикувшин». Но пока мне было не до них.
Должен быть знак, твердил я всю дорогу к дому. Должен быть правильный знак! Я чувствовал это, я знал. И, нажав клавишу Shift, стал поочередно выбирать из верхнего ряда клавиатуры значки над цифрами.
! @ # $ % ^ & * ( ) _
Помню, что я замер еще до того, как нажал следующий знак. И не потому, что отменно разбирался в компоновке клавиш. Я просто увидел его прежде, на клавиатуре, и сразу понял — это и есть он. Именно он!
+
+
+
Он!
Для любого пользователя это, конечно же, был привычный, ничем не примечательный значок сложения — крестик «плюс». Для меня же это был знак. Его Знак!
Несколько минут я сидел, тупо глядя на светящийся экран, приводя в покой голову и сдерживая сердце. А потом осторожно, затаив дыхание, я принялся заполнять Знаком все пробелы, всю пустоту, зиявшую между словами-ладонями, между крайними буквами-пальцами слов.
+Дваведрабузонскихяблок,+сладкойпатокикувшин.+
+Отбродивши,+сей+напиток+силы+мрака+сокрушит.+
+Если+правильно+напишешь,+должен+верно+прочитать.+
+Ведь+слова,+что+видишь+выше,+могут+с+бесом+совладать.+
Теперь каждое предложение не содержало в себе пустоты пробелов. Их место заняли Знаки. Кроме того, Знаки защищали строки и слева, и справа. Отныне пустоте больше не было места угнездиться, чему я несказанно обрадовался.
Потом я медленно навел палочку курсора в самую середину «сладкойпатоки». Перекрестился, вдохнул поглубже, точно намеревался сейчас нырнуть в черный, глубокий омут. И установил на границе слов Знак Господень.
Ничего не случилось.
Кроме того, что теперь два слова разделились крестиком. Но этот малый крестик казался мне сейчас могучим оружием, грозным и суровым стражем, выражением несказанной божественной мощи.
Окрыленный успехом, я установил крест вслед за «патокой» и сурово глянул на первое слово текста. Наверное, в тот удивительный миг я сам себе казался неким воином Христовым, выступившим в поход за истиной, и пафос моих чувств в эти знаменательные минуты, заметьте, ничуть не смущали будничность гостиничной обстановки и мягкое, уютно-домашнее свечение экрана ноутбука.
Тремя вдохновенными нажатиями клавиш я разделил кувшины с яблоками и довершил начатое дело. А на мониторе тем временем вновь стали происходить удивительные вещи. Напечатанные мной буквы дрожали на экране, слова нещадно изгибались дугою, кресты жарко наливались багровым пламенем, а от иных, кажется, летело искрами во все стороны расплавленное серебро. Казалось, слова бузонского рецепта испытывают сейчас чье-то сильнейшее давление и адский жар, хотя сам ноутбук оставался как обычно чуть теплым, и его кулер-вентилятор работал как обычно, вполсилы.
Затем по экрану, словно по воде, пробежала крупная рябь, буквы выровнялись как на плацу, и текст застыл, словно остывающая форма.
За моей спиной послышался сдержанный вздох. Я обернулся — это Якоб с Родольфо, оказывается, уже давно стояли позади, следя за каждым моим движением.
— Невероятно... — прошептал колдун. — Просто невероятно.
— А что будет, если убрать один крестик? — недоверчиво пробормотал Якоб.
Я молчал.
Кто это знает? Кто это сейчас вообще может знать?
И в этом ли дело?
Но чудеса еще не закончились. Будто вняв деревенскому старосте, все Знаки Господни в одно мгновение преисполнились сияния, достигшего за минуту ослепительной силы. Я не знал что делать: еще минута — и матрица видеокарты сгорит, и сам экран вспыхнет синим пламенем. Но потом Божьи Знаки стали быстро блекнуть, их сияние угасало на глазах, и вот уже последние два креста, словно багровые угли, тлеют на экране. Скоро и они исчезли.
На месте Знаков теперь белели пробелы. Обычные, в одно нажатие клавиши. Но странным образом я откуда-то знал: отныне в них уже не было прежней пустоты, но появилось содержание — новое, невидимое, но значимое и весомое. Сам же текст теперь стал цельным.
Кажется, это поняли и деревенские джентльмены. Колдун Родольфо истово вытер пересохшие, горячие губы рукавом и прошептал с благоговением:
— Господь явил нам Знак. Только что...
И я окончательно уверился: должность колдуна в этой деревне всегда оставалась выборной. Потому что суть ее сводилась лишь к хранению того, что многие в деревне всерьез полагали дьявольскими письменами. А столь набожного человека как Родольфо в деревне еще поискать!
— Все равно это писано дьяволом, — проворчал староста Якоб.
Он угрюмо кивнул на шкатулку, которую все еще сжимал в дрожащих руках Родольфо.
— А Господь изгнал его, лишив подлого языка и предав немоте, — убежденно произнес плешивый кудряш. — Потому как суть дьявола — пустота и обманка.
Думаете, я возразил ему?
Ни слова.
Через две недели я покидал эту деревню. К тому времени я отведал немало местного сидра. Да что там — я пил его галлонами! И всякий раз поражался удивительному вкусу — пьянящий хмель красных яблок и грустный привкус очаровательной лиственной прели. Не от той ли осени и происходит слово «прелесть»? В те чудесные дни я был искренне уверен в этом.
Якоб с Родольфо рассказали о моем открытии жителям деревни, но мне кажется, те не выказали большого интереса. К тому же отныне все напасти, будь то грозы, пожары, болезни или просто разбитые стекла, прекратились, а урожай яблок выдался просто отменный. Да и были ли это чьи-то козни? Обычное чередование знаков и пробелов, имя которому — жизнь человеческая.
Зато староста с колдуном были твердо уверены, что в пустоте между слов рецепта содержалась великая сила, которой сатана страшился пуще святой воды. Будто бы мне удалось высвободить ее, правильно написав и произнеся заклятье, и раздосадованному бесу ничего не оставалось, как убраться восвояси.
— Провалился в самый ад, чертяка, — всякий раз со вкусом произносил Родольфо, когда речь заходила о рецепте. А других тем у них просто не было!
Сельские джентльмены обсудили немало теорий насчет бузонского сидра и руки, что помешивала ложкой в его закипавшем чане. Эти теории выглядели в равной степени как занимательно, так и фантастично.
Родольфо был абсолютно убежден, что рецепт бузонского сидра послан им в результате божественного промысла, дабы сокрушить ретивого беса. И, значит, два века назад их деревню посетил никто иной как ангел, вручив рецепт не сидра, но победы над самим сатаной.
Якоб же напротив полагал, что рецепт подсунул деревне скучающий бес во искушение соблазна вступить с ним в противоборство. Однако его вызов не имел успеха, и оттого бес разозлился не на шутку.
Мне, однако, нелегко поверить в дьявола, вздумавшего подшутить над жителями крохотной деревеньки — и масштаб не тот, да и сами селяне показались мне не слишком-то благодарной аудиторией. А всякий актер непременно нуждается в зрителе. В конце концов, в каждом провинциальном городишке или деревне, думаю, всегда найдется свой собственный, местный дьявол, благо почва для того имеется в избытке. Но если только рецепт бузонского сидра и впрямь принес сатана, то, полагаю, деревня попросту выставляла ему бочонок сидра, чтобы отвязался. Не бузонского — своего собственного. Поверьте, он достаточно вкусен, да что там — просто дьявольски хорош!
Что же до вашего покорного слуги, то я и по сей день уверен, что вся эта история с двумя ведрами бузонских яблок и кувшином патоки не имела никакого касательства к судьбе деревни, а была послана лишь мне одному, как Знак. И никому более. В конце концов, ведь удалось же именно мне разгадать эту шараду!
Что за шутку выкинул тот, кто записал в бузонском рецепте пробелами Нечто — того мне неведомо. Но я нередко думаю о том, что Господь время от времени посылает нам знаки самых разных природы и свойства. Дьяволу же остается записывать свои козни в мире знаков лишь языком пустоты. Как знать, не прав ли деревенский колдун, и не оттого ли столь яростно сопротивлялись слова рецепта, что пробелы в нем, написанном правильно и понятом верно, складывались в слова, крайне неприятные князю тьмы? А я дерзнул сложить эту головоломку, не сознавая, что тем самым бросаю вызов самому черту.
Избран ли я для этого, или случаен выбор сделавшего меня своим орудием? Не знаю, ведь пути Господни, как известно, неисповедимы.
Да, я забыл упомянуть, что как только мне удалось переписать текст и произнести его вслух робким, запинающимся голосом, — эту честь мне предоставили Якоб с Родольфо после краткого, но торжественного совещания — листок тут же объяло пламя, и он сгорел прямо в шкатулке. При этом на суконной подкладке почему-то не осталось и следа огня. Лишь горстка белого пепла, в котором теперь уже не было смысла.
А я и сейчас печатаю на своем стареньком ноутбуке повести и романы, разве что мои книги уже не столь многословны, как прежде. Оттого и пробелов в них теперь меньше, ведь никто не знает, как могут выпасть чертовы карты? Иной раз думаешь, что рисуешь знаки, а на деле — просто умножаешь пустоту. Складываешь ее прозрачные ледяные буквы во что-то, осмысленное не тобой, а кем-то другим, неведомым и страшным.
И разве может защитить от ошибки маленький крестик, что я выцарапал на самой длинной клавише моего верного печатного друга, едва вернувшись из деревни, пропахшей яблоками и прелым листом?
Не больше, чем мой издатель, что вечно норовит установить новый объем для моей будущей книги. Он измеряет мои книги в знаках, всякий раз, словно в насмешку, добавляя при этом
— С учетом пробелов, дружище!
И мне иной раз кажется, что издавать книги (и считать при этом барыши!) — самое что ни на есть чертовское занятие. Поскольку не могу ничего сказать о знаках, что я посылаю читателям в своих повестях и романах, и лишь мой издатель, ловкий и предприимчивый человек, всякий раз берется оценить, сколько мною отмерено в них пустоты. Словно он умеет отлично разбирать не только между строк, но и между самих слов. В последнее время, от книги к книге, я все более склоняюсь к этой мысли.
Но продолжаю с упорством, хотя, признаюсь, и без былой легкости, писать знаки с учетом пробелов. И стараюсь больше думать о вторых, поскольку о Знаках есть кому думать и без меня.
Наблюдатель. Рассказ
Под покровом тайны
Наблюдатель
Рассказ
Впервые он увидел человека в зеленом плаще спустя четыре недели после исчезновения Марианны. К тому времени Юрген уже не мог оставаться дома один: все окружавшие предметы, особенно тюбики и флаконы в ванной, выучились глядеть на него с немым осуждением, и он боялся, что это только начало.
Звонки из полицейского управления с каждым днем становились все короче. Слава богу, Бруно, единственный верный друг и ритмичный компаньон, предложил ему выкроить месячный отпуск на поправку личных дел. Фактически же — на привыкание к их отсутствию. Юрген не нашел в себе сил уехать и целыми днями безвольно бродил по городу, в том числе и по улицам, где они с женой не бывали ни разу. Его единственным спутником стал зонт, в голове крутились обрывки былых мелодий, и он жалел, что они с Марианной в свое время не завели собаку.
Человек в зеленом плаще попался ему навстречу после полудня, когда он собрался выпить пива в кафешке через дорогу. Последующая сигарета напомнила Юргену это лицо: сухие губы, чуть приплюснутый нос, вялый подбородок и при том — острые темно-карие глаза за полукружьями тонких очков. Юрген уже видел эти глаза утром, а повторная встреча двух мужчин, одиноких в большом городе, всегда неслучайна. Он допил пиво и вошел в телефонную кабинку.
— Да, это инспектор Шмуц, — охотно откликнулась трубка. — К сожалению, пока ничего нового, господин Хельд. Розыск идет по всей стране. И прошу вас, не теряйте надежды, у такого рода преступлений высокая раскрываемость.
Юрген молча повесил трубку и поднял воротник. До вечера было еще далеко.
На следующий день ему показалось, что зеленый плащ вновь мелькнул на перекрестке размытым бурым пятном. И уже возле самого дома этот человек попался ему навстречу. Поравнявшись, тот отвел взор, и Юрген долго смотрел вслед, пока незнакомец не скрылся за углом. Случайность уже смахивала на систему.
Утром Юрген здорово напился, а к вечеру, проспавшись, продолжил, тупо глядя в телевизор, где по жухлому газону бегали продрогшие, чумазые футболисты. Очнулся он в четыре утра у светящегося экрана. Спать уже не получалось, болела голова, и хотелось в горячий душ. Вылез оттуда согревшийся, с легкой головой и распаренной кожей, и оттого еще сильнее холодила ледышка в груди на месте прежнего, живого сердца. Юрген подошел к окну, непривычно светлому в такую рань, уже заранее предчувствуя снег. Во дворе было белым-бело, машины ночной стоянки нахлобучили снеговые шапки, кругом ни следа. Снег засыпал и низенькую скамейку возле детской площадки, но, видимо, не был помехой сидевшему человеку. В зеленом плаще.
Тот словно ощутил взгляд Юргена и поднял голову, так что ему пришлось придержать шляпу. Так они смотрели друг на друга несколько секунд: один — на скамейке, в заметенном дворе, другой — в проеме окна восьмого этажа, прежде чем Юрген отпрянул. Некоторое время он стоял в замешательстве, пораженный внезапным узнаванием, а затем осторожно глянул сквозь тюлевую занавеску. Двор был пуст, и скамейка тоже. Юрген задвинул шторы, лег в постель, закутался и стал думать об этом человеке: кто он такой, где живет, куда отправился из его двора дальше? А зачем он приходил, чего хочет, почему следит (а это, наверное, было так) — об этом Юрген старался пока не думать. И, как ни странно, пока это у него вполне получалось.
После того, как он трижды на дню встретил человека в зеленом плаще — возле Охотничьего парка, на бульваре Лип и в дверях спортивного супермаркета, Юрген решился вновь позвонить инспектору. Шмуц был вежлив и предупредителен.
— Да, господин Хельд, понимаю. Думаю, ничего страшного, просто совпадение. Но вы не беспокойтесь: в департаменте нет свободных людей, но мы созвонились с известным вам господином Бруно, достойным и ответственным человеком. Думаю, мы сумеем выделить двух человек, которые приглядят за вами. Ни о чем не беспокойтесь и не меняйте пока образа жизни. Сообщите, где вы сейчас находитесь, и оставайтесь там в течение получаса. Наши люди вас примут. А самое главное, господин Хельд...
Инспектор понизил голос.
— Не делайте попыток обнаружить наших людей, не оглядывайтесь по сторонам. Они достаточно профессиональны, чтобы не оставить вас без присмотра ни на миг.
— Да, я понимаю, — пробормотал Юрген. — Но что мне делать, если я его снова встречу, этого человека?
— В зеленом плаще? — осведомился инспектор и сделал паузу. — А знаете, что? Попробуйте вызвать его на контакт! Диалог, например. Опасности для вас никакой, повторяю, вы будете под защитой. Зато можно будет понять, случайно ли вам встречается этот тип. Если нет, он наверняка смутится или как-то иначе проявит себя. Наши люди это зафиксируют, и нам будет легче планировать по нему дальнейшую работу.
— А как это сделать?
— Существует тысяча безобидных поводов, — засмеялся инспектор на том конце провода. — Попросите прикурить, обратитесь с какой-нибудь просьбой, уточните, как пройти на близкую улицу или адрес дома. Словом, сымпровизируйте, а дальше уже дело наше.
Юрген послушно выждал три четверти часа и отправился дальше по бульвару Лип, втайне надеясь, что группа наблюдения уже идет за ним. Теперь у него потеплело на душе, и в жизни, наконец, появился какой-то смысл. Кроме того, он смутно предполагал, что незнакомец каким-то образом может быть связан с тайной исчезновения Марианны. Ведь прежде Юрген никогда не видел этот плащ.
Они повстречались спустя два часа. Юрген, у которого, надо признать, все поджилки тряслись, неуклюже остановил незнакомца и принялся сбивчиво и путано выяснять у него местоположение какой-то улицы. Однако человек в зеленом плаще посмотрел на Юргена поверх очков как на умалишенного или докучного нищего-попрошайку, легко обогнул его и быстро перешел на другую сторону улицы. А Юрген, ошеломленный и озадаченный, остался стоять посреди улицы.
Он не стал звонить инспектору, ведь было еще рано. И Юрген отправился домой пешком через весь город, обходя лужицы талой воды и хмуро поглядывая на еще белевшие по карнизам и крышам шапки первых быстротечных снегов.
С незнакомцем он неожиданно столкнулся вновь уже возле дома. Тот очень спешил, и потому Юрген застал его врасплох. Судьба давала дополнительный шанс, и почему бы им не воспользоваться? Юрген, разминая сигарету, вопросительно приложил два пальца к губам. Человек в плаще, хлопнув себя по карману, вынул зажигалку и щелкнул. Юрген прикурил, кивая в знак благодарности. Их взгляды на миг встретились, и на этот раз в глазах незнакомца проскользнула искорка неподдельного интереса. Едва они разминулись, Юрген не выдержал и оглянулся.
Человек в плаще шел к трамвайной остановке, в сырых уличных сумерках был отчетливо виден светлячок его сигареты. На остановке стояли люди, из соседнего паба доносились возбужденные голоса и звон кружек, а минутой позже мимо Юргена торопливо прошел засидевшийся на работе клерк. Где-то и кто-то из них сейчас внимательно следил за Юргеном, и он уже предвкушал свой вечерний звонок инспектору.
Не желая лишний раз беспокоить полицию, он выждал полтора часа и позвонил. Голос инспектора был ленив и доброжелателен.
— Рад слышать вас, господин Хельд. Как видите, сегодня все прошло спокойно. Ручаюсь, что вы не заметили своих ангелов-хранителей, верно?
И он хохотнул, сыто и умиротворенно.
— Да, пожалуй, вы правы, — согласился Юрген. — Моя полиция меня бережет. Тем не менее, уже вечер, и, полагаю, у ваших людей уже есть выводы? Или нужно ждать до завтра результаты аналитиков?
Последовала пауза, в течение которой Шмуц, по всей видимости, перебирался из-за стола в рабочий кабинет.
— Господин Хельд! — сухо сказал инспектор. — О каких результатах вы спрашиваете? И причем здесь аналитики? Мои люди сделали ясный вывод: если ваш незнакомец не появится еще два-три дня, наблюдение можно снимать. А вам — расслабиться и жить спокойно. В жизни, знаете ли, всегда есть место совпадениям.
— Что значит — не появится? — возмутился Юрген. — Я же видел его и дважды выходил с ним, как вы выражаетесь, на контакт. Ваши люди в это время что, ушами хлопали?
— Господин Хельд! — понизил голос инспектор. — Уверяю, что с вами работали опытные профессионалы, не доверять которым у меня, поверьте, нет никаких оснований. От них не ускользнуло бы ни одно подозрительное обстоятельство. Но ведь нельзя анализировать то, чего нет, согласитесь?
— Как это — нет! Я дважды встречался с этим типом: один раз спрашивал адрес, в другой — попросил прикурить. И он мне дал! Неужели ваши люди этого не заметили?!
— В отчете службы наружного наблюдения эти моменты не отмечены, — медленно и раздельно проговорил Шмуц. — В 18.32 вы действительно закурили сигарету. Это произошло неподалеку от вашего дома, возле пересечения улиц Вер...
— Вот видите, инспектор, сигарета! — торжествующе вскричал Юрген.
— Разумеется. Но вы достали ее вместе с зажигалкой из собственного кармана. Ни с кем вы не контактировали, ни до, ни после. Весь день были одни, под присмотром полиции. Понимаете?
— Понимаю, — одними губами прошептал Юрген и похолодел.
Он осторожно положил трубку, точно она была живым существом, и на нетвердых ногах прошел в ванную. Там он подставил голову под струю воды и некоторое время приходил в себя. Вытершись, Юрген вышел в прихожую и защелкнул все разнокалиберные дверные замки, до которых Марианна была большая любительница, и накинул цепочку. Телевизор скрасил его вечерние часы и отвлек от панических мыслей. А потом пришла ночь, саднящей болью в висках и холодом постели.
Проснулся Юрген, когда за окном брезжил рассвет. Он подбежал к окну и замер: возле лавки опять стоял этот человек и смотрел на его окна. Юрген схватил трубку телефона и принялся лихорадочно жать кнопки. К счастью, не все люди дрыхнут вплоть до завтрака, и причиной тому необязательно больная совесть.
Он решил остаться у окна и не спускать глаз с незнакомца, благо ждать было недолго. Бруно появился через пятнадцать минут. С озабоченным видом он торопливо пересек двор, на миг покосился в сторону незнакомца и скрылся в подъезде. Позвонил в дверь требовательно, знал, что никого не побеспокоит. Юрген со всех ног бросился открывать, кляня себя за то, что вчера не пропустил ни одного замка. А потом, едва поздоровавшись, метнулся обратно к своему наблюдательному пункту у окна.
— Ну, что тут у тебя стряслось, — пробасил Бруно, придирчиво оглядывая в кухне месячный частокол бутылок. Посуда из-под крепких спиртных напитков покоилась на пивных бутылках как черные клавиши на белых.
— Второй день тут торчит... — развел руками Юрген.
— Где? — осведомился Бруно.
— Да возле лавки, ты его видел, — опасливо указал Юрген на занавеску. — Я уже и в полицию обращался, да только наши чиновники, сам знаешь...
Бруно долго смотрел во двор, а потом — на Юргена. Тот был не на шутку встревожен, а старый друг как всегда серьезен.
— Думаю, нам надо спокойно и обстоятельно поговорить, дружище.
— Хорошо, — пожал плечами Юрген. — А что с этим?
Он бросил взгляд в окно и осекся: человек в зеленом плаще удалялся, поминутно бросая взоры на его окно. И тут Бруно заговорил.
«Идиоты... Они все посходили с ума!» — сокрушенно бормотал Юрген, меряя широкими шагами улицы, которые понемногу засыпало осмелевшим, осознавшим свою силу ноябрьским снежком. «И полиция, и Бруно, как сговорившись, твердят, что мне все привиделось. Люди из „наружки“ божатся, что я закурил сам, а Бруно утверждает, что видел всего лишь пустую лавку, запорошенную снегом. И только! А это значит лишь одно: мне пора лечиться и начинать забывать Марианну».
Через полчаса он вошел во двор Академии астрологии, испещренный множеством следов. Сколько же на свете простаков, думал Юрген, сворачивая в узкую низенькую арку. Теперь в их полку прибыло.
Контору девицы Лемуан украшала цветистая вывеска «Хиромантия, спиритизм, толкование снов, гипноз и познание себя в реальном времени», с розочками и виньетками. Юрген хмыкнул, взбежал по обледенелой лестнице и вошел.
Салоном гадалки был кабинетик, уставленный всяческой «хиромантией» подобно лаборатории для занятия естественными науками. Сама «девица» — седая остроносая дама, разменявшая восьмой бесчувственный десяток, — восседала в кресле-качалке, укрытая пледом, как старая графиня на покое. Вокруг стояло множество сухих цветов в кувшинах и вазах, графинах и кашпо. По правую руку хозяйки притаился наготове столик на колесиках, снаряженный электрическим кофейником, объемным бокалом и пузатой бутылочкой коньяка. Окаймляло все это меню ожерелье карточной колоды.
— Сколько стоят ваши услуги? — решительно сказал Юрген. Ответный взгляд старухи ему не слишком-то понравился — колкий, проникающий в самое сердце.
— А что у вас, сударь? — скептически спросила гадалка. Казалось, она не слишком-то рада визиту клиента. — От этого и будет зависеть прейскурант.
— У меня есть сто долларов, — осторожно сказал он.
— Годится, — заверила старая дама. — Может, еще и скидку оформим.
— Что же, нынче духи покладистые? Дела не клеятся? — неуклюже пошутил Юрген.
— У вас — греховное, у них — духовное, — отбрила старуха и недовольно взглянула на клиента поверх очков. — Расскажите, что за дело, да поскорее — меня сегодня, право, сильно знобит.
И она зыркнула на него глазищами, так что сухой мороз продрал по спине. И Юрген с ходу выпалил, как в холодную воду нырнул:
— Мне говорят, что я вижу призраков. Бесплотные фантомы. Но я не верю.
— А кого именно? — прищурилась госпожа Лемуан.
— Человека какого-то. В зеленом плаще. Он за мной следит.
— А больше его никто не видит, кроме вас?
Юрген покачал головой.
— Хорошо. Дайте руку.
Он опасливо протянул руку.
— Не эту. Ту, что ведет к сердцу. Правую.
И когда он замешкался, не понимая странной логики гадалки, она сама взяла его ладонь. Пробежалась шершавыми старческими пальцами, опоясала ими запястье, прикрыла глаза.
— Думайте о нем. Вспоминайте. Соображайте. Если является, значит, чего-то хочет. Нужно только понять.
Юрген кивнул и приготовился к долгому, томительному ожиданию. Во всяком случае, теперь его совесть перед Бруно, давшим этот адресок, будет чиста.
Однако уже спустя минуту гадалка вздрогнула, захрипела и схватила его ладонь другой рукой. Глаза их открылись одновременно, и оба уставились друг на друга — мужчина и старуха.
— Есть? — прошептал он.
— Уходите, — процедила старуха и скривила губы. — Немедленно убирайтесь отсюда.
— Что-о? — опешил Юрген. — Но позвольте...
— Он ищет вас. Идите к нему, но не приводите его сюда. Никогда. Я этого не хочу, слышите?
— Да что же это?! О чем вы говорите?
— Человек в зеленом плаще. Вы ему нужны.
И она погрозила ему пальцем.
Юрген тут же вскочил в страхе и смятении.
— Послушайте, возьмите деньги. Я принесу еще. Только скажите, кто он.
— Вы разве не знаете? — сощурилась старуха. — Он — Хозяин.
— Чей хозяин? — не понял Юрген.
— Ваш, — кивнула гадалка. — И я не хочу стоять между вами ни минуты.
— Он что, действительно призрак? — перепугался Юрген.
Старуха Лемуан молчала.
— Ангел? Дьявол? Ради Бога...
— Хозяин, — тихо сказала гадалка. — И если вы сейчас не уйдете, я вызову полицию.
С этими словами она покопалась в одном из кувшинов с сухоцветами, но вынула оттуда отнюдь не телефонную трубку, а вороненый дамский «браунинг» невесть каких времен. Под его холодным дулом Юрген был вынужден отступить, но у порога все же взмолился:
— Прошу вас, только один вопрос.
— Последний, — предупредила боевая старуха.
— Что он хочет от меня?
Гадалка смерила его недоверчивым взором и покачала головой.
— Вряд ли для вас это будет новость. Он хочет спросить вас, куда подевалась какая-то Марианна.
— Марианна??
— Именно. А теперь убирайтесь и забудьте сюда дорогу. Меня только потому и терпят в иных мирах, что я не нарушаю их законов.
«Если я сейчас вернусь домой, попаду в замкнутый круг», — думал Юрген, пробираясь меж темных доков. Сам не ведая, он забрел в порт, и теперь вокруг возвышались борта кораблей, вытащенных на зимние стапеля. Местная навигация закончилась, ходили только морские паромы и торговые дальние суда; Юрген и сам себе сейчас представлялся пустой шлюпкой, безвольно дрейфующей на осенних волнах. «Только он знает, к чему все это. Человек в зеленом плаще. И он хочет знать о Марианне. А ты сам?»
— Вряд ли, — возразил негромкий голос за спиной. Он никогда не слышал его, но уже знал, чей он. И медленно обернулся к человеку в зеленом плаще, чувствуя, как от ярости перехватывает горло. Тот стоял в трех метрах от Юргена. А он даже не услышал, как к нему подкрались!
— Что ты знаешь о Марианне? Кто ты такой?
— Разве тебе не сказала девица Лемуан? Мне кажется, она заслуживает доверия, — поджал губы человек.
— А мне кажется... — Юрген задохнулся, точно глотнул соленого морского ветра. — Мне кажется, что ты знаешь о судьбе Марианны более, чем кто-либо!
— Знал, — согласился человек. — До определенной поры. А теперь хотел бы знать, что произошло дальше. На самом деле.
— Тебя не видит никто, кроме меня, — покачал головой Юрген. — Значит, один из нас бредит. Я догадываюсь, кто.
— Какое это имеет значение? — пожал плечами человек в плаще. — У меня вовсе нет желания тратить на тебя драгоценное время. Тебе же будет лучше, если скажешь правду. Признайся, это ты спровадил жену на тот свет?
«Если мне удастся приблизиться к нему на два шага, я, пожалуй, рискну...» — решил Юрген. Опустив голову, он теперь прикидывал расстояние от незнакомца до парапета. Вода за низкими каменными бортиками чернела как остывающая смола, изредка вскипая барашками пузырчатой пены.
— Почему ты так думаешь? — возразил он, делая неуловимый, птичий шажок вперед.
— Потому что мне приходится думать за всех вас, — ответил человек. — Это, знаешь ли, не всегда приятное занятие. Вы такие разные.
Юргену послышалось в голосе человека в плаще омерзение. А ноги сами сделали еще один шаг. Отсюда уже можно было дотянуться до горла. Если только оно осязаемо.
— Почему она назвала тебя Хозяином?
Сейчас Юргену на это было, в сущности, плевать. Но дорого было каждое выигранное мгновение. Был ли человек в плаще богом, дьяволом ли, но он, похоже, и не подозревал, что Юрген собирается подложить ему порядочную свинью. Жирную и грязную.
— Потому что все вы — только мой сон, — ответил человек в плаще. — И ты, и твой инспектор, и старина Бруно, и девица Лемуан.
— И даже... — Юрген покосился на паром, загудевший на подходе.
— Конечно... — машинально обернулся к морю человек в плаще. В тот же миг Юрген кинулся на него и что было сил толкнул вытянутыми вперед руками, точно слепой. Человек отлетел к парапету, сильно зашатался, отчаянно взмахивая руками, но низкий каменный заборчик сыграл с ним злую шутку. Его колени подогнулись, он запутался в полах длинного плаща и упал спиной назад, прямо в черную смоль портовой воды. Юрген знал, что там очень глубоко, иначе бы здесь не швартовались летом круизные теплоходы. Он подошел к парапету и заглянул вниз. Но у него тут же закружилась голова, и он отшатнулся, боясь упасть вслед. Да и стоит ли долго глядеть в бездну? Она всегда притягивает.
Когда он в темноте добрался до дома, то весь заледенел от ветра, что дул с моря, не ослабевая. Юрген с удивлением обнаружил, что весь их двор раскопан, и вокруг стоят заградительные знаки. Один такой знак ему пришлось использовать в качестве мостика через канаву, и он едва не сломал ногу, поскользнувшись на скользкой доске. «И почему только у нас вечно копают не вовремя», — сокрушенно подумал он, взбираясь по лестницам, и криво усмехнулся неоднозначности фразы. Завтра будет новый день, и он продолжит поиски Марианны. И кто это только сказал, что лучше иметь, чем искать?..
— Ну, Лёха, как там наш классик? Очухался?
— Вполне. Выглядит, правда, как бледный поганец — серый весь, осунулся... Но с утра уже потребовал бумагу и карандаш.
— Ну, значит, жить будет. Трудоголиков и дуст не берет.
— Кстати, по поводу дуста. Что вы там употребили, на дне рождения?
— Ну... обычный набор для души. Коньяк, водка... марочное, сухое... прохладительные всякие. Морсики опять же...
— А экзотики не было? Типа аперитив «Морской»?
— Смеешься, эскулап?
— Да поначалу не до смеха было, Миша... Еле откачали мы Генку, если честно. И хрень какая-то тут есть, уж поверь.
— В смысле? Мартыныч у Марины всю дорогу задумчивый сидел; пил, правда, сообразно со всеми. А потом вдруг стал ртом воздух хватать, позеленел весь и брякнулся назад, со стулом вместе. Со всего размаху. Пузырищи изо рта!
— Вот-вот. У меня ассистентка анализ фракций сделала. Содержимого желудка. Мы ведь потом еще немало из Генки выкачали, на досуге, так сказать. И знаешь, что там было?
— Погоди-ка! Ты серьезно, что ли? Агаты Кристи начитался?
— Не боись, никакого криминала. Хотя тоже любопытно. Больше всего там оказалось морской воды. Типичной. Во всяком случае, соляной состав не спутаешь. Ну, и все, так сказать, сопутствующие товары с праздничного стола.
— А откуда ей взяться, Леха? Ты ничего, часом, не путаешь?
— В том-то и дело. Кстати, у Маринки дома, случайно, аквариума нет? С экзотическими рыбами? А соли для ванн?
Из интервью писателя Г. Мартынова ежемесячному журналу «Belles-Lettres»:
"... Что ж, пожелаем вам скорейшего выздоровления. И все же, пользуясь случаем, не могу не задать последнего вопроса. Какова судьба вашего последнего романа, объявленного еще год назад? Завершен ли он, и чем на этот раз будет интриговать своих читателей господин Мартынов?
— Работа идет, половина уже написана. Но сейчас в судьбу книги вмешалось одно забавное, весьма интересное для меня обстоятельство. И, признаться, несколько застопорило работу над романом.
— Вот как?
— Да, видите ли... У каждого автора, занимающегося беллетристикой, рано или поздно может случиться так, что его герои вдруг выходят из-под контроля.
— Выдуманные персонажи?
— Именно. Уж не знаю, увы, или к счастью, но зачастую персонажи книги в процессе ее написания начинают вести самостоятельную жизнь. Поступать не так, как задумал автор. Совершать собственные действия, на первый взгляд, вовсе не продиктованные предыдущим ходом развития сюжета.
— Иными словами, возможен даже конфликт? Писателя и его героев?
— Примерно так. С одной стороны, автора это, конечно, должно бы и радовать. Ибо свидетельствует в пользу убедительности, жизненности, логичности сюжета. Да и самих персонажей, пожалуй...
— А с другой?
— Видите ли, у автора и его героев все-таки несколько... различная логика. И в таком случае приходится элементарно пытаться понять своего героя. Приглядеться к нему повнимательней. Почувствовать его. В идеале, конечно, автору проще всего было бы взять у него интервью. Вот, к примеру, как мы сейчас с вами. (Улыбается.) Но не всякий пойдет на это. В конце концов, и у книжных героев могут быть свои тайны, верно?
— Но ведь может так случиться, что ваш герой заупрямится или вообще наотрез откажется выполнять волю своего, так сказать, хозяина?
— Ну, знаете, это уже мистика. Этак мы с вами далеко зайдем! (Смеется.) Я полагаю, в любом случае было бы разумнее попробовать как-то договориться. В конце концов, иной раз действительно лучше иметь, чем искать.
Зубная боль. Повесть
Зубная боль
Повесть
У костра сидим как скифы,
Кто-то бросил без обиды:
Мы прожили — до-ре-ми-фа,
Нам осталось...
Из песни у костра.
Утенский центральный госпиталь
Главного управления исполнения наказаний
Министерства внутренних дел.
3 часа пополудни.
— Должен заметить, что отнюдь не разделяю известного скепсиса условного чиновника в отношении условного журналиста, — улыбнулся главврач, осторожно раскладывая бумаги на столе, заваленном документами и формулярами в том особенном, классическом беспорядке, на котором стояло и стоит любое делопроизводство в любой стране мира и окрестностей. — Редкий журналист ныне берет на себя труд разобраться в элементарных проблемах медицины, — развел он руками, — а мы с Вами, Виктор, между тем, беседуем, по-моему, уже второй час. Мистика операционной, донорские органы, ужасы прозекторской — вот, что ныне, прежде всего, интересует вашего брата-репортера. Факт, комментарий, немного физиологии, и слегка разбавить кровью — вот кухня, на которой в наше суетное время и пекутся статьи на темы здравоохранения наших граждан.
Виктор рассеянно кивнул, еле сдерживаясь от навязчивого желания хоть украдкой взглянуть на часы. Дело было сделано: он уже знал все, что хотел, о четырех маньяках, убийцах или кем там они еще были. Именно эта доза информации была отмерена для него в полицейском управлении, разумеется, после звонка свыше, отстоличного министерского туза.
— В маленьких городках, — медицинский чиновник, казалось, едва удержался от того, чтобы не приподнять указующий перст, — в наших маленьких городках, как правило, все друг друга знают. И это, знаете ли, облегчает властям выполнение известных процедур. Причем — существенно. А что в нашем случае медицина, как не истовая и прилежная служанка власти?
Он несколько мгновений изучал Виктора, словно решал, достоин ли тот войти в счастливую когорту доверенных жителей этой страны маленьких городков. Виктор же спокойно и утомленно смотрел поверх лысой головы госпитального главврача, туда, где висело высокое овальное зеркало. Хотелось уже скорее закрыть дверь этого плохо обжитого, сверкающего фальшивой и опасной стерильностью кабинета, с живыми цветами в розовой пластиковой вазочке. Хотелось окунуться в осень, в тихий шелест городских улочек, на которых еще сохранился старинный булыжник — свидетель и более древних канцелярий, и более печальных ноябрей. И еще ждал расшифровки диктофон, разбухший от файлов, вопросов, монологов. Извечное слагаемое журналистского труда — поиск, сбор и пристегивание ко всякой главной теме целого пучка побочных. «Все еще мыслим консерваторскими категориями?» — мысленно подмигнул он своему отражению. И, видимо, его внутреннее состояние каким-то образом передалось врачу, потому что тот резко ускорил процесс складывания тонких листов ксерокопий, собрал их в аккуратную стопку, погрузил в папку-слюдянку и осторожно вручил Виктору.
— Как Вы понимаете, здесь только те материалы, с которыми разрешил работать господин префект, — смущенно сказал главврач. — Относительно согласования с прокуратурой он позвонил и сказал, что все уладит сам.
— Господин префект очень любезен, — в свою очередь улыбнулся Виктор. Но в тот миг, когда ему по всем статьям уже следовало уходить, унося в клюве десяток неплохих тем, которыми всегда чреваты медицинские учреждения подобного рода, открылась дверь, и в кабинет с явной опаской заглянул молодой человек.
Он был наголо обрит, бледен лицом и со щекой, перевязанной огромным пиратским платком, словно невзначай съехавшим с его шершавой головы новобранца. Одет этот тип был в спецхалат и закрытые тапочки, как и все здешние пациенты, большинство которых не имело свободы передвижения по этажам. А это уже интересно!
— Чего тебе, Петрик? — строго сказал врач.
— Все собрались. Нет только третьей, четвертой и семнадцатой палаты, — застенчиво улыбнулся больной.
— Хорошо, — кивнул главврач. — Доложи дежурной медсестре, пусть господа санитары вам не мешают, и можете начинать.
— Простите, господин доктор, — робко сказал больной и потупился. — На прошлом обходе Вы обещали, что придете на нашу репетицию. Послушать, — пробормотал он.
— Ну, разумеется, — подтвердил главврач. Виктору показалось, что таким же тоном он мог пообещать своему больному даже пост своего заместителя или, что гораздо ценнее для больного, должность завпроизводством госпитальной столовой. — Начинайте пока, а я подойду позже.
Молодой человек кивнул, не поднимая головы, ткнувшись острым подбородком в чахлую грудь, и медленно направился к двери.
— Петер! — нарочито строгим тоном окликнул его главврач. Тот вздрогнул узкой спиной, плечи его опустились, и он застыл как согбенный старик, которого только что добила жизнь, из-за угла, предательски и весело.
— Обязательно дождитесь меня. Хорошо, Петер? — с мягким нажимом велел главврач. Тот постоял несколько мгновений, затем, по-прежнему не оборачиваясь, согласно кивнул и громко вздохнул, как показалось Виктору, со счастливым облегчением. Дверь закрылась, журналист натянуто улыбнулся.
— Не знал, что у ваших... пациентов существует свобода передвижения.
— А Вы думали, что они все сидят в одиночных камерах, в кандалах, на хлебе и воде? — вполне иронически улыбнулся его собеседник.
— А есть и такие? — парировал Виктор.
— Ну, века полтора-два назад — пожалуй, — согласился врач. — Разумеется, здесь не богадельня, учреждение хорошо охраняется. Но и решеток на окнах Вы найдете не так много.
— Потому что у вас просто нет окон? — иронически предположил Виктор.
— Ох, уж мне эти журналисты, — тихо засмеялся главврач. — В общем, Вы где-то правы... Но наш Петрик — особый случай. Вина его так и не была доказана. Тут он на особом счету. И излечении.
— А что за дело? — больше из профессиональной вежливости поинтересовался Виктор. — Насильник? Убийца? Растлитель малолетних?
— Ну, растлению-то, положим, все возрасты покорны, — тонко усмехнулся врач, и при виде этих дернувшихся краешков губ у Виктора неожиданно холодок пробежал по спине. Он словно впервые вспомнил, где находится.
— Как я уже сказал, вина Петера Кряпшиса не доказана. Однако обстоятельства его дела были таковы, что государство сочло нужным определить его именно сюда.
— Для излечения? — недоверчиво хмыкнул Виктор.
— Определяя для себя нашу епархию, Вы на первое место, кажется, ставите слово «тюрьма», — покачал головой главврач. Он точно намеревался сказать: «ну, вот, я так и знал». — Мы же, прежде всего — госпиталь, сиречь — медицинское учреждение. В просторечии — больница. Хоть и специализированная. Здесь наблюдают больных, молодой человек. Разумеется, с учетом особенностей их биографий.
— В чем же обвиняли этого малого? — небрежно спросил Виктор.
— Речь шла об убийстве, — сухо сказал главврач.
— И что, не было подтверждения? Доказательств, улик?
— Абсолютно. Даже, несмотря на то, что Петер сам сделал признание.
— И поэтому он здесь?
— Отчасти.
Оба помолчали. Смеющиеся глаза доктора пристально смотрели на журналиста, очки его весело посверкивали. По всему видать, хозяина кабинета этот поворот в уже увядшей было беседе позабавил.
— Я вижу в ваших глазах отчетливые искорки, — все-таки покачал наставительным перстом главврач. — Это, батенька, профессиональный интерес. Вы же просто больны — жаждой знаний. На маниакальном уровне.
— А как фамилия этого Петера? — в свою очередь усмехнулся Виктор.
— А Вы достанете то, что уже убрали в нагрудный карман? — лукаво спросил главврач.
— Ну, разумеется.
С тщательно скрываемой досадой Виктор извлек из кармана серебристую шоколадку «Самсунга» и положил ее на стол.
— Четыре папки по девяносто девять файлов, — со знанием дела констатировал улыбающийся главврач. Умелым движением отстегнул крышку и вынул из диктофона два тонких «пальчика» батареек.
— У меня аналогичная техника, — сообщил он Виктору. — Иногда, знаете ли, приходится записывать показания... Пардон, откровения больных. Это помогает в профессиональном плане.
Виктор кивнул. Этого Петера явно не было в списке персоналий, разрешенных господином префектом.
— Если хотите, я расскажу Вам его историю. Она вполне любопытна. Однако диктофон в данном случае, как Вы понимаете, излишен.
— На десерт? — усмехнулся Виктор и придвинул стул. — С удовольствием. Ведь чиновники Вашего ранга и специфики редко когда сами предлагает информацию!
— Это всего лишь история болезни, — покачал головой главврач, отнюдь не уязвленный «чиновником». — А она, как известно, не подлежит разглашению. Я коснусь лишь некоторой подоплеки.
— Могила! — заверил его Виктор. — Пусть это будет историей на «бис».
— Идет, — сказал главврач. — Но прежде я покажу Вам кое-что.
Он подошел к шкафу, уверенным движением выдернул из кипы папок одну, весьма пухлую, по-хозяйски перелистал ее и через минуту выудил листок.
— Что это, по-вашему?
Перед Виктором был целый частокол вертикальных линий, нарисованных жирным мягким карандашом. Одни были сгруппированы по пять и образовывали между собой парные столбики. Другие же насчитывали и семь, и десять, и четыре линии, и две. Все линии были испещрены непонятными значками, мелкими закорючками и фигурками со странной геометрией.
— Похоже на таблицы, — неуверенно предположил Виктор. — Таблицы символов, пожалуй.
— А так? — спросил главврач и повернул лист.
Виктор нахмурился, разглядывая рисунки. Затем поднял брови.
— Да ведь это, по-моему, ноты!
— По-вашему?
Он еще раз окинул взглядом листок и скептически покачал головой.
— Но, извините...
— А что такое? — глаза доктора тихо и довольно смеялись.
— Нотный стан подразумевает только пять основных линеек, — развел руками Виктор. — А тут — прямо-таки буйство фантазии. Да и нотами эти закорючки не назовешь ни в каком приближении.
— А что скажете об этих? — ловким жестом фокусника главврач подсунул ему другой листок.
— Ну, совсем другое дело, — согласился Виктор и пробежал глазами ровные горизонтальные нотоносцы. Там было все как положено — ключи, размеры, ноты различной длительности и паузы, отделенные друг от друга тактовыми черточками. Были даже краски, указывающие громкость и характер исполнения. Очевидно, он задержался на них дольше необходимого, потому что главврач смерил Виктора внимательным взором.
— Музыкант?
— Немного читаю ноты. В прошлом — три курса консерватории.
— А почему бросили?
— Не кормит, — пожал плечами Виктор, тут же запоздало понимая, что эта фраза прозвучала как на рынке при честных и оттого безнадежных торгах хилой коровы.
— Петербургская школа? — с участием спросил главврач.
— Вы и это знаете? — тут уж пришел черед удивляться журналисту.
— Представьте себе, пришлось ознакомиться, — усмехнулся доктор. — В деле Петера была одна справочка, и я ее изучал. А что, московские композиторы действительно хуже читали ноты?
— Нет, почему, — замялся Виктор. — Просто в традициях питерской школы было сочинение в отсутствии инструмента. Музыку следовало писать как стихи — про себя, в уме, и только наиболее сложные или спорные места поверяли клавиатурой. А к чему весь этот разговор? И что это за иероглифы? — он кивнул на первый листок.
— Так слушайте!
Через год и месяц город N... собирался праздновать день рождения. Стараниями местных политиков юбилей набегал нешуточный, ведь город и в самом деле помнил еще псов-рыцарей и зычные выкрики герольдов на ратушной площади. Поэтому отцы города решили, что все должно быть «как у людей» и в числе праздничных мероприятий, на которые ожидалось высокое начальство из столицы и породненных городов, задумали праздничную кантату. «Или ораторию», как было сказано в смете, некоторое время зиявшей пустотами в графе расходов. Однако подключились предприниматели — новый бизнес только-только зарождался, и у доморощенных бизнесменов появился шанс навести прочные мостки в мэрию. Да и соседям давно пора было доказать, что здесь не лаптем щи хлебают и высоких искусств не чужды. Конечно, глава музыкальных расходов появилась в смете главным образом после переговоров с маэстро Лейманом, земляком и симфонической знаменитостью еще советских времен. Профессор после некоторых колебаний взялся за этот заказ, однако при условии авансовой выплаты всего гонорара. У него, гражданина мира и ярого космополита, хватало заказов и за рубежом. Отцы города скрипя сердцем почесали в затылках, однако желание не ударить в грязь лицом перед столичным начальством было велико, равно как и авторитет именитого земляка. И они ударили по рукам.
Неожиданный приезд в город N... Петера Кряпшиса, лучшего ученика Леймана, оказался для предприимчивого маэстро как нельзя кстати. По стечению обстоятельств Лейману в тот же период сделали интересное предложение для работы за рубежом сродни уже имеющемуся у него в родном городке. Но — на гораздо более весомых, евроусловиях. Будучи человеком чести, маэстро уже готов был отказаться ради честималенького, провинциального, но все ж таки родного городка. И тут приезд его лучшего ученика неожиданно и счастливо снял все вопросы.
Лейман тут же, с ходу предложил ученику местный контракт. И пока тот смущенно отнекивался, маэстро, энергично потирая руки, быстро набросал рекомендательное письмо в мэрию и принялся паковать чемоданы. Обстоятельства зарубежного контракта уже требовали срочного присутствия в одном из западногерманских городов, поэтому профессор, обладавший, надо сказать, изрядным даром убеждения, быстро разработал план. Кряпшис брался за кантату «или ораторию», Лейман давал ему рекомендацию в мэрию, а сам срочно вылетал в Европу. Солидный гонорар произвел на Петера впечатление, к тому же он был холост и, как говорится, «вольноопределяющийся». Донельзя довольный профессор тут же связался по электронной почте с антрепренером и все уладил. Теперь, в новых обстоятельствах, оба контракта, и учителя, иученика были делом совершенно решенным.
Маэстро давно уже был безнадежным холостяком. Посчитав свое рекомендательное письмо Петеру достаточным аргументом для мэрии, профессор Лейман наскоро дал своему ученику инструкции, как вести себя в мэрии, а также по домашнему хозяйству и студии. После чего, для подстраховки, он сделал пару нужных звонков отцам города, легко убедив их в равноценности замены и успокоив. Заодно учитель представил его случайно заглянувшему в гости соседу — дирижеру-хоровику из местного Дворца культуры. Коллега оказался весьма приятным господином и заявил, что наслышан о Петере как о большом даровании из уст его учителя. Он предложил всяческое содействие и пригласил Петера заходить в гости «запросто». В итоге, вечером того же дня Лейман уехал, пообещав вернуться через пару месяцев и уж точно позвонить «на днях, как только устроюсь».
Кряпшис, однако, знал, что учитель не любит ни звонить, ни писать писем, и вернется, скорее всего, не раньше, чем через полгода — в музыкальных контрактах молодой композитор знал толк. К тому же, уезжая, Лейман передал ему толстый конверт с гонораром за будущую музыку. Сумма позволяла его ученику при скромных запросах сносно жить года два.
Профессор Лейман в свое время удачно проконсультировался по поводу домашних электронных студий и предпочитал творить дома, особенно работая на провинцию и не тратясь преждевременно на найм оркестра и изнурительные репетиции. Авторитет маэстро в республике был высочайший, к тому же в свое время он приобрел компьютерную и электронную аппаратуру по тем временам высочайшего класса, с богатейшей коллекцией тембров и сэмплов, и периодически обновлял ее с помощью знакомых на Западе. В результате ему оставалось только вводить хор и солистов под готовую инструментальную фонограмму, почти не уступавшую по звучанию "живому" оркестру.
Зубная боль. Повесть (продолжение)
Зубная боль
Повесть (продолжение)
Утенский центральный госпиталь
Главного управления исполнения наказаний
Министерства внутренних дел.
Студент-консерваторец Артур Лейман совсем не зря в юности усердно постигал секреты звукоизвлечения и мог прочесть целую лекцию об акустических свойствах кугиклов, молдавской скрипки или альпийского флюгельгорна. Над своими коллегами, работавшими по старинке, профессор снисходительно посмеивался. Работая быстро, качественно, и самое главное — экономно, он всегда был востребован в музыкальном мире Северной Европы.
Слушая главврача, Виктор думал, что ему, пожалуй, нравится этот маленький городок. Прибалтика уже давно пережила и первый шок от нахлынувшего чувства свободы после слома «железного занавеса», и захватывающее чувство эйфории созидания новой бюрократии взамен старой. В таких городках по-прежнему в магазины ходят семьями, а по воскресеньям жарят птицу, мирно беседуя и тихо наслаждаясь своим неспешным бытием. «Хуторяне, нафик!» — возмущался в былые годы студенчества Виктор в жарких коммунальных спорах с приятелями относительно «горячего» темперамента соотечественников. Столичный житель, он остро ощущал себя Гулливером в «мелкобуржуазной» среде завсегдатаев пивных и закусочных, от корки до корки прочитывающих единственную местную газету в тайной надежде обнаружить там в рубрике происшествий фамилию склочного соседа. Но, повзрослев, Виктор понял, что творить гораздо лучше не в большом мегаполисе, а в тихих провинциальных городках, где дома широки и не многоэтажны, а за окном зреют зеленые груши и желтые сливы в маленьком, но собственном саду. Именно здесь и рождается настоящая музыка или поэзия, во всяком случае, Виктор в это твердо верил.
Оставшись один, прилежный и стеснительный ученик с жаром приступил к работе. Слушая главврача и вспоминая собственный опыт, Виктор хорошо представлял, что это такое.
Как для всякого музыканта, питавшего слабость к приличным инструментам, домашняя студия маэстро Леймана могла показаться настоящим дворцом Шехерезады. Знакомый с работой в профессиональных компьютерных звукозаписывающих студиях, Виктор еще в пору его увлечения электронной музыкой всегда мечтал о временах, когда у него будет подобная техника.
Идеал работы композитора для него всегда представлялся в виде некоей пасторальной картины: вот он встает ночью под воздействием совершенно из ряда вон выходящего вдохновения, навеянного забавами Морфея. В мягких домашних шлепанцах тихо, по-кошачьи ступает по ворсистому ковру, пружинящему под ногой, и включает всего-то одну вилку в розетку! Тут же тихо вспыхивают огоньки, оживают светодиоды, пробуждаются дисплеи клавиатур, и начинается Ее Величество Загрузка. Через несколько мгновений можно опустить руки на клавиши, и в комнате тихо прольются сосульки какого-нибудь «стеклянного пианино» или разольется живое, дышащее полотно таинственных «гоблинов» (наименования тембров электронной музыки, в частности, инструментов фирмы «Korg» — не реклама, а прим. автора). И Кряпшис, по мнению Виктора, как лучший из учеников профессора Леймана, также должен был уметь работать со звуком, придавая электронным аналогам традиционных инструментов нюансы, заставляющие прежде фиксированные тембры обретать акустическое «дыхание».
Именно так — в комфорте и интиме ночи лучше всего творить музыку, в этом Виктор был абсолютно уверен. Компьютерная студия звукозаписи устраивала его как творца на все сто, поэтому в свое время Виктор тоже потратил немало времени, осваивая мудреное искусство обращения с серебристой клавишной машиной. Она вмещала в себя микшер, мощный секвенсор, пишущий и обрабатывающий модуль музыкального редактора, и плюс целый оркестр сотен самых разнообразных инструментов, среди которых были так любимые Виктором этнические редкости со всех концов земного шара. Компьютер всегда восхищал Виктора, причем он прекрасно сознавал, что музыка — это только одна из ипостасей современной техники. А полный спектр ее возможностей Виктор бывший студент консерватории, подававший надежды в области хорового дирижирования и акустики, а ныне — криминальный репортер даже представить себе не мог. Нечто подобное должен был испытывать в своем счастливом творческом одиночестве и Петер Кряпшис. Виктор был в этом абсолютно уверен.
Петер записал уже первые партии инструментов, когда у него внезапно начались зубные боли. Местная ли вода была тому причиной или сквозняки в студии, но приступы все усиливались. А началось все неожиданно и вроде бы без причин.
Большая работа неизменно требует большого перекура, и сочинение музыки не исключение. Изредка Петер выбирался из дома — погулять и подумать, что на ходу, как известно, получается успешнее. У него даже пробудился интерес к жизни этого городка.
В такие часы Петер подолгу бродил по узеньким улочкам, захаживал в крохотные кофейни, разглядывал витрины магазинов. Однажды он целый час обследовал развалины тщедушного замка, почитавшегося нынешними отцами городка как чуть ли не форпост средневековой прибалтийской цивилизации, заслонявший ее от алчных немецких рыцарей. На выходе из крепости шли строительные работы: несколько человек в оранжевых жилетах, оставшихся, видать, еще в наследство от советской плановой экономики, суетились возле небольшого экскаватора. Машина методично погружала ковш с основательно погнутыми зубами в припорошенную белым землю — впервые и неожиданно рано выпавший снег, вопреки своей неписаной традиции, отказался таять и побелил не только крыши, но и улицы. Петер приостановился на углу, с интересом наблюдая за работой экскаватора.
Ковш яростно вгрызался в землю, подрубая пласты песка и желтоватой глины. Их тут же припорашивал легкий и редкий снег, летевший над городком и рекой. Рабочие спокойно курили, балагуря и давая экскаваторщику ленивые, беззлобные советы. Неожиданно молодой человек ощутил какое-то беспричинное беспокойство, появившееся и тихо растущее где-то внутри его существа. Петер, прислушиваясь к внутренним ощущениям, подошел поближе, прямо против ковша, и стал внимательно смотреть в образовавшуюся яму. Рабочие, привыкшие к городским зевакам, не обратили на него внимания. Через несколько минут они и вовсе ушли. А молодой человек все стоял, как завороженный, глядя на ковш, что методично опускался и поднимался из ямы.
Сырой песок тяжело сыпался через край ковша, трещинами шли слои глины, а внутри Петера медленно и неуклонно поднималось что-то острое и резкое, как идущая издалека волна зыби, мусора и мелкой стеклянной крошки. Сердце его забилось сильнее, он почувствовал головокружение и странную, почти физическую вибрацию. Она опустилась ниже, тягуче расползлась во рту, и в ту же секунду Кряпшиса сотряс сильнейший приступ зубной боли, словно в уголке рта вскрылся громадный нерв. Пульсации боли были столь нестерпимы, что он схватился рукой за щеку и, побледнев, сделал несколько неверных шагов назад. Глаза Петера застлали багровые полосы, точно он заглянул в самое сердце ночного пламени костра, а зуб пульсировал и горел все сильнее.
Обеспокоенный необычным поведением прохожего, экскаваторщик выскочил из кабины и подбежал к Петеру. Он что-то громко спрашивал, наверное, предлагал помощь. А Петер все смотрел и смотрел на песок и глину, вывороченную ковшом, словно причина его нестерпимой боли была где-то там, в сырой от влаги земле. А над ним падал тихий и, наверное, совсем не холодный, редкий снег, каким он бывает только в конце ноября.
— Наверное, все было как-то иначе, но при сильных, очаговых приступах зубной боли человек может испытывать и такие ощущения. К тому же впоследствии Кряпшис пространно их описал в своем письме.
— Что за письмо? — задумчиво спросил Виктор.
— К прокурору республики. В нем Петер Кряпшис сообщал об убийстве его учителя, профессора Леймана, — ответил главврач и на минуту прикрыл глаза, точно вспоминая.
— К сожалению, за несколько дней до приезда Кряпшиса к Лейману, в районе произошло крайне неприятное ЧП, — поморщился он. — Один из наших... эээ... наблюдаемых совершил побег.
— Неужели отсюда еще можно бежать? — недоверчиво протянул Виктор.
— Ну, что Вы! — покачал головой доктор. — Это исключено. Побег произошел во время этапирования, когда пациента везли на назначенную ему очередную экспертизу. Поиски не дали результатов. Вся область тогда неделю жила чуть ли не на военном положении, но его так и не нашли. Маленькая деталь: в своей прошлой жизни беглец был знаком с Лейманом. Это выяснилось уже позднее, в ходе следствия.
— А этот беглец, насколько он был вменяемым?
— Ровно настолько, насколько можно считать вменяемым человека, убившего семью из четырех человек в их собственном доме, — последовал ответ. — А потом он остался в комнате с трупами на двое суток и спокойно дождался полицию. Он даже сам открывал полицейским двери — там были очень крепкие замки.
— Как же этот человек смог уйти? И скрыться от людей? — заинтересовался журналист. — Ведь если он действительно был умалишенным...
— Старая, и даже отнюдь не медицинская истина гласит: многие умалишенные в момент стресса могут вести себя как абсолютно вменяемые.
— А сколько длится время этого стресса? Он ведь рано или поздно выкинет что-нибудь экстравагантное?
— Сколько угодно. От нескольких мгновений до месяцев.
— Месяцев?
— Увы, да. Это пример так называемого затяжного стресса, в процессе которого больной постепенно адаптируется к новой обстановке и либо отторгает ее, либо интерпретирует себя в изменившихся условиях. Подобно разведчику с его легендой.
— Уж не Кряпшис ли это был? — подозрительно воззрился на врача журналист.
— Нет, — секунду помолчав, ответил главврач. — Это был бы уже сюжет для совсем другой истории.
— Что же было дальше в этой? — Виктор слушал врача с всевозрастающим интересом.
— Кряпшису вдруг взбрело в голову, что в саду, окружающем дом Леймана, кто-то бывает по ночам. Он утверждал в письме, что неоднократно видел чьи-то следы.
Следы появились из ниоткуда — видимо, нежданный визитер пришел в сад, еще когда валил снег. Они почти точно следовали одной из тропок, ведущих в большой сарай, где хранилась хозяйская утварь и садовый инвентарь. Петер с усилием отворил дверь, присыпанную снегом, и вошел.
Внутри сарая было темно. Он щелкнул выключателем, и лампочка зажглась, хотя и довольно тускло. Тем не менее, картина, представшая его глазам, не оставляла сомнений: ночью здесь кто-то побывал.
В глубине сарая был сооружен импровизированный очаг: в большой плоской банке из под балтийской кильки лежали головешки и серый рыхлый слой свежей золы, в которой еще угадывались контуры скрученных листов тетради или газеты. Рядом лежал лист толстого бумажного картона от упаковочной коробки, на которой валялись черные корки недоеденного хлеба. Петер тоже никогда их не ел, считая, что как раз в корке и собираются все канцерогены из выпекающейся буханки, отсюда и угольный цвет сгоревших шлаков. Тут же стояла пустая консервная банка со следами томатного соуса и обрывки вакуумной упаковки, как от вареной колбасы. Поодаль лежала сучковатая палка, предназначенная, очевидно, для помешивания углей, и мутный стакан с осадком чего-то белесого, похожего на свернувшееся и замерзшее молоко или кефир.
Из-под ящиков в углу вдруг выскользнула мышь. Она не стала убегать, а остановилась и принюхалась, смешно морща крошечный носик с торчащими усами. Петер застыл, завороженный смелостью крохотного зверька, а мышонок, похоже, раздумывал: полакомиться ли остатками хлеба, или все же убраться подобру-поздорову. Затем зверек шмыгнул под старый колченогий стул у широкого листа авиационной фанеры. Петер шагнул вслед и тут увидел, что в сарае есть еще один выход — покосившаяся дверь, что выходила на задворки сада. Сразу же от двери вела еще одна цепочка тех же следов, но эти были отчетливей. Следы тянулись далеко: огибали деревья, миновали ямы и нигде не пересекались. Видимо, человек ничего не искал, а шел целеустремленно к чему-то, известному и нужному
Прервались следы ночного визитера неожиданно: человек резко остановился возле яблони. Петер присел на корточки, внимательно рассматривая снег. Примерно на двух последних метрах отпечатки ног казались более отчетливыми, и, приглядевшись, Петер обнаружил, что некоторые были глубже других. «Здесь человек стоял дольше — следы сильнее впечатались в снег», — заключил он. «Он сначала прошел вперед, может быть, всего один шаг, но потом почему-то вернулся», — решил Петер. «Наверное, он хотел пройти еще дальше. Но все-таки вернулся. Значит, он изменил первоначальное решение, передумал, или же его что-то остановило. А если он увидел что-то впереди, что его испугало или не пустило вперед?».
Яблони здесь образовывали неровный полукруг — идеальное место для летней беседки с книгой и вечерним чаем. Дул ветерок, студеный и влажный, от которого замерзаешь быстрее, чем в сильный мороз. И тут Петер опять почувствовал неладное: рот наполнился холодом, по его левой стороне прошла неприятная вибрация, и снова заныл, задергал зуб. «Этого мне еще не хватало», — с досадой подумал Петер, размышляя, не вернуться ли в тепло, пока зубы опять не разболелись. Те словно услышали — боль немедленно усилилась, внутри «щелкнул» нерв, и жуткая боль пронзила всю левую сторону головы. Он обхватил щеки руками и от боли отчаянно замотал головой.
— Потом он еще несколько раз возвращался туда, и всякий раз возвращалась боль. А потом Петер взял и раскопал это место.
Увидев вопрос в глазах журналиста, главврач добавил.
— Копать было нетрудно — земля там была рыхлее, хоть и схваченная морозом. И к тому же ему не пришлось копать глубоко.
— Лейман? — тихо спросил Виктор.
Его собеседник молча кивнул.
— Наверное, с такой зубной болью ему было тяжело управляться с лопатой, — задумчиво сказал Виктор.
Главврач не ответил. Он просто встал и вынул из тумбочки электрический чайник. Длинный, свернувшийся шнур напоминал змеиные кольца.
— Далее, как следует из записей Петера, он произвел нечто вроде собственного расследования, — продолжил доктор после изрядной чашки чая. Виктор слушал его с жаром, хотя, как ему казалось, уже вполне предугадывал дальнейший ход событий. Изадавал вопросы.
— Значит, он не стал обращаться в полицию?
— У него были основания не делать этого, — покачал головой главврач. — Во всяком случае, так он считал сам.
— Вот как? И какие же?
— Бедному Петеру вдруг взбрело в голову, что убийца его учителя — никто иной как...
— Он сам! — торжественно закончил журналист.
— Точно так, — усмехнулся его собеседник. — Вы — внимательный слушатель, любезнейший.
— Профессия обязывает, — сухо заметил Виктор, но тут же заговорил быстро и сбивчиво — он почувствовал, как в нем просыпается азарт.
— Корень всего — его зубная боль. Впервые он почувствовал приступ в тот момент, когда видел свежевырытую землю в городе. Верно?
— Не исключаю, — согласился доктор, теперь в свою очередь с интересом внимая журналисту.
— Когда он убил профессора, тело нужно было зарыть. Лучше места, чем в его собственном саду, и не найти. И когда он рыл могилу, у вашего Петера и произошел этот... сдвиг. Кстати, я только не знаю, зачем ему понадобилось убивать своего учителя. Тот ведь фактически облагодетельствовал его?
— Именно, — подтвердил доктор. — Мне тоже непонятны его мотивы. Но только — возможные мотивы.
Зубная боль. Повесть (окончание)
Зубная боль
Повесть (окончание)
Утенский центральный госпиталь
Главного управления исполнения наказаний
Министерства внутренних дел.
— Ладно, это потом, — воскликнул Виктор. Удивительно, но теперь он самому себе казался опытной охотничьей собакой-пойнтером, уже сделавшей только что стойку на затаившуюся в болоте дичь. — В принципе, все становится более-менее понятным. Зубная боль — это просто специфическое проявление стресса, сдвига, не знаю, называйте, как хотите. Все, очевидно, происходило подсознательно, но иногда все же пробивалось наружу. Он, по-видимому, уже давно был болен, это ваш Петер. Жил двойной жизнью: днем писал музыку, в свободные от этого часы просто бродил по городу, а ночью, как лунатик, он уходил в сад, вновь и вновь переживая заново события того страшного для него дня. Память о собственном преступлении каким-то образом была у него загнана глубоко внутрь, не докопаться. Но изредка пробивалась. Зубной болью.
Несколько мгновений он молчал, словно сам внутренне прислушивался к сказанному.
Странная, конечно, связь... Наверное, у него как-то закрепился образ свежевырытой земли.
— Странная, — подтвердил главврач и тонко усмехнулся. — И с картинкой, скорее всего, Вы угадали. Но скажите честно: Вас что, уже совсем не интересует, что было дальше?
— Дальше??
При этих словах главврача Виктор словно натолкнулся на невидимую стену. А собеседник по-прежнему посматривал на него, весело и невозмутимо.
— А что — разве еще что-то было дальше?
— Дорогой Виктор, это ведь только в современных романах нынче у литераторов в моде открытый финал. Ваш брат беллетрист так и норовит развешать там вниз головой парочку парадоксов. Вспомните-ка начало нашего разговора, — покачал головой доктор. После чего он указал на все еще лежащие перед журналистом листки бумаги.
Виктор вновь взглянул на эти странные и причудливые рисунки. Какие-то линии, крючки, непонятные фигурки. И кружки — черные, белые, хвостатые и соединенные между собой. Много кружков, между прочим. И это, по всей видимости были...
Он опустил голову.
— Да, — сдавленно проговорил журналист. — Ноты... Но зачем?
Его собеседник некоторое время наблюдал за ним с явным удовольствием. Или же, как знать — быть может, уже с неким присущим ему профессиональным интересом?
— Позволю себе вам напомнить. Кряпшис ведь только предполагал, что убийца — возможно, он сам, — наконец, заметил главврач. — Вполне вероятно, что у Петера имелись и некие, вполне реальные сомнения на этот счет. Не забывайте — он же вел расследование. И ему нужны были настоящие, неоспоримые доказательства собственной вины. Не мог же он голословно обвинить? Даже себя?
Виктор пожал плечами. Бог знает, что у них на уме, у этих психов...
— Потом, уже в ходе официального следстви, он подробно рассказал следователю, как пытался подкараулить преступника. И все тщательно описал. И знаете — все, рассказанное им, подтвердилось. Приставы из бригады следствия на основе показаний Петера Кряпшиса нашли в сарае и саду различные ловушки, проволочные и веревочные петли, даже старый заржавленный капкан с неисправной пружиной. Еще какую-то чепуху... Труп же несчастного маэстро Петер присыпал землей обратно. И утоптал снег. На время совего «следствия».
— Он что, действительно хотел поймать самого себя? — тихо проговорил Виктор.
— Во всяком случае, уличить, чтобы окончательно увериться в собственной вине, — кивнул главврач. — Но он просто не знал, как это можно сделать. Поэтому и пытался поймать себя ночью в саду, когда он придет туда уже другим, в своей второй ипостаси. Настоящим убийцей.
— Нелегко, должно быть, уличить самого себя, — пробормотал Виктор.
— Думаю, не труднее, нежели суметь ускользнуть. В свою очередь, — ответил главврач. — Потом он, видимо, понял, что не знает, где искать. И решил найти.
— Бред, — пробормотал Виктор. — Чертовщина какая-то. Раздвоение личности. Сумасшествие.
— А что Вы думали? — удивился главврач. — Именно. Обыкновенное, нормальное сумасшествие. Не хуже других, между прочим.
Виктор поднял на доктора ошеломленные, округлившиеся глаза. И тот ему чуть не подмигнул.
— Петер нашел путь к себе. Возможно, это было озарение. Может быть, случайность. В очередной раз, придя в сарай днем, он оставил для себя послание. И бумагу.
— А что, он не мог этого сделать раньше? — задумчиво спросил Виктор.
— Почему? — поджал губы доктор. — В сарае приставы нашли немало записок. К слову сказать, все они были присовокуплены к делу и сыграли определенную роль в признании Петера невменяемым. И определением впоследствии сюда, в эти стены. Но он нашел другой выход. Он оставил себе ноты.
— Зачем? — не понял Виктор.
— Экспертиза, помнится мне, привлекла эксперта. Одного музыканта. Довольно-таки известного в своих кругах. Петербургской школы. И с его помощью удалось определить самый первый листок. С нотами.
Доктор даже усмехнулся, но теперь уже совсем не весело.
— Нотная фраза в конце, по мнению эксперта, не была закончена. Это даже не был открытый финал — требовалось его непременное продолжение. Просто вопиюще... Наутро Петер его нашел, этот лист с нотной записью. Музыка, очевидно, была продолжена. Контакт состоялся. И она была... Скажем так, она была для него информативна. Так начался их разговор. Один спрашивал, другой соответственно отвечал.
— Посредством нот? И — этого?
Виктор с сомнением придвинул к себе первый листок. Странные линии, корявые крючки, непонятные фигурки...
— Как это вообще можно понять, эту филькину грамоту? Никакой дешифровщик с ходу не разберет...
— Он ведь как-то сумел, — кивнул главврач. — И, быть может, в этом-то как раз и нет ничего удивительного, Вы не находите? Ведь все это время, днем ли, ночью, нотами или чем-то другим, Петер Кряпшис постоянно разговаривал сам с собой...
Вот Вам, к примеру, Виктор, известен тот язык, на котором мы имеем обыкновение разговаривать сами с собой?
— Разумеется. Он тот же, на котором я изъясняюсь с другими людьми, — убежденно ответил журналист.
— А Вы не допускаете, что для этого, возможно, существуют разные языки? И у каждого — свои?
— Этих листков, с каракулями в ответ на музыкальные фразы, было найдено несколько. Музыкант проанализировал эти своеобразные письма Петера к самому себе. И он сумел проследить последовательность. Разумеется, только нормальных нотных фрагментов. Представьте себе, музыканту показалось, что нотные партитуры — это музыка неких вопросов. Она очень эмоциональная. В других листах, с этой галиматьей, по-видимому, были ответы.
Главврач помолчал, повертел в руках пустую чашку. Где-то в глубине госпиталя тихо и нестройно пели.
— Последний фрагмент произвел на музыканта сильное впечатление. Очень сильное. Вы, конечно, понимаете, что у меня только ксерокопии. И не всех листов.
Виктор молча кивнул. Он смотрел на линии. На крючки. На фигурки. Он не понимал их. Но что с того?..
— Эксперт сказал, что ответ на эту музыку в художественном плане должен был быть очень сильным. И необычным. Так сказал музыкант. Наверное, он просто не нашел слов.
— Что было потом?
— Получив последний лист, надо полагать, окончательный ответ, Петер решил, что убийца — он. Или, во всяком случае, тот, кто таился внутри него.
— Джекил и Хайд?
— Отнюдь. Думаю, речь не идет о разных сторонах единого. Не сочтите меня за сумасшедшего, — доктор налепил на губы кривую усмешку, — но здесь более всего похоже, что речь идет о разных существах. И знаете, Виктор, я бы не взялся с уверенностью утверждать, кто из них доминирует. Быть может, благодаря этим нотам они впервые узнали о существовании друг друга? Как знать.
— Потом он написал письмо. Большое, обстоятельное письмо прокурору. И отослал в обычном порядке, по почте. Там была его признание и полная версия случившегося, исходя из того, что он узнал. Или понял. Дальше уже все закрутилось само.
— Вы говорите — версия?
— Да. Следствие не подтвердило причастность Петера Кряпшиса к убийству профессора Леймана. Поскольку не оказалось никаких улик. Не было ничего. Ровным счетом.
— А царица доказательств?
— У нас маленькая страна, — поджал губы главврач. И сразу превратился в прежнего чиновника — легко, неуловимо, небрежно. И отрезвляюще.
— А чем меньше страна, тем больше совестливость. Или можете назвать это законом. Как угодно.
— Вы идеалист? — пробормотал Виктор.
— Отнюдь. Просто, понимаете, у нас все на виду! А Вы даже не представляете себе, дорогой Виктор, насколько это удобно и симпатично нашему брату психиатру. Когда все на виду.
Лицо главврача было непроницаемо. Прямо-таки железобетонно. И при этом абсолютно прозрачно. Как экономика в крохотной и очень здоровой климатом стране.
— В Вашей истории много нестыковок, — сказал Виктор, пристально глядя в проем лица.
— Как и в жизни, — бесстрастно ответил главврач. — В жизни их, пожалуй, даже больше.
— Следствие учло их?
— Обязательно. Следствие учло все. Именно поэтому Петер Кряпшис здесь. У меня. Тут ему хорошо.
— Вот как?
— Ну, конечно. В конце концов, здесь ведь тоже — своего рода маленькая страна.
— И все на виду, — заметил Виктор.
— Именно.
Звучание хора усилилось и еще более расстроилось. Похоже, в зале слегка приоткрыли двери.
— Последний вопрос позволите?
— Конечно.
— Вы всерьез полагаете, умный, опытный, умудренный в своей профессии медик-специалист, что музыка может дать ответ на конкретно поставленный вопрос?
— А это — как спросить, — улыбнулся главврач. — Как спросить.
— Но ведь музыка — совсем иной язык. Язык образов, а не понятий.
— Так ведь ноты — те же звуки, молодой человек, — наставительно проговорил главврач. — Или буквы. Ни в звуке, ни в букве как таковых нет смысла. Смысл появляется в их сочетании. Пусть в музыке, как известно, всего семь нот, зато сколько всяческих сочетаний!
— Вы ошибаетесь, — сказал Виктор. — В музыке вовсе не семь нот. Их двенадцать.
— Что Вы говорите? — совершенно искренне поразился главврач. — Это действительно?
— Черные клавиши — это тоже ноты. Только другого цвета.
— Занимательно. О черном цвете я как-то не подумал, — заметил главврач. — Что ж, никогда не поздно пересчитать.
— Не стоит, не утруждайте себя, — сказал Виктор. — В прежние времена клавиатуры, к примеру, клавесинов красили наоборот. И тогда черных клавиш было больше.
— Прежние времена, — дребезжащим эхом откликнулся главврач. — Что мы о них знаем? Что мы вообще об этом знаем, о прежних временах? С черными клавишами?
— Только что, что их уже прожили до нас, — сказал Виктор. — Теперь нам, видимо, осталось все остальное. Но знаете, господин Фрид? Белых клавишей уже больше.
Помнишь сказку? Я надеюсь, ты не забыл ее за столько лет?
Жил-был жестокий и могучий хан, и был у него единственный сын, в котором он души не чаял. Однажды завелся в окрестных лесах свирепый вепрь. И ханский сын отправился на охоту, хотя его и отговаривали. Был он отважен и крепок телом и духом. Но не вернулся сын с охоты, ни на третий, ни на пятый, ни на седьмой день. Обезумел от страха и горя хан и отправил за ним слуг. Повелел им хан не возвращаться без весточки о сыне. «Но коли кто дерзнет принести мне печальную весть, прикажу тому немедленно залить горло расплавленным свинцом». Так повелел хан, и ускакали слуги в ужасе и смертной тоске.
Объехали они всю страну, но так и не узнали ничего о ханском сыне. Хотя каждый понимал, что случилась беда. Но как сказать об этом хану, не приняв лютой смерти? Заночевали ханские слуги в юрте у одинокого старика, да и рассказали ему о своей беде и страшной участи. «Не печальтесь, добрые люди, я вашей беде помогу».
«Как же ты поможешь, старик?»
«Поеду с вами и расскажу хану всю правду».
«Но ведь тогда примешь ты страшную смерть!»
«Бог милостив», — ответил старик. И легли слуги спать, впервые успокоившись, а старик полночи сидел у огня и задумчиво строгал ножом деревяшку.
Вернулись слуги во дворец и объявили хану, что привезли человека, знающего о судьбе сына. И вышел к хану старик и поклонился ему как положено.
Страшен был вид хана — поседел он весь, ввалились глаза, и высокое чело его избороздили глубокие морщины страдания. «Знаешь ли ты, старик, какая участь ждет тебя, коли страшную весть принес?»
«Знаю».
«Тогда сказывай».
И достал старик из дорожной сумки инструмент прежде невиданный. Заиграл он на длинных конских волосах, натянутых звенящими струнами. Зазвенели струны, заплакали, и услышал хан бешеный бег коня, недобрый шум ночного леса, рев дикого вепря и отчаянный, предсмертный крик умирающего человека. Все рассказали струны, и когда отзвучала последняя струна, поднялся хан чернее тучи грозовой.
«Да знаешь ли ты, что принес мне весть, страшнее которой нет отцовскому сердцу? И быть тебе сейчас же лютой смертью казненным?»
«О сыне тебе уже давно отцовское сердце все рассказало», — так ответил старик. «Все ты и без меня давно знаешь. А я тебе ни слова не молвил. Коли хочешь казнить — казни того, кто тебе правду молвил на языке, который твоему сердцу единственно и предназначен».
И с этими словами протянул старик хану чудной инструмент музыкальный, что мог говорить, обходясь без слов, и рассказывать на языке сердца. Вскричал от горя старый хан и в отчаянии повелел слугам казнить удивительного рассказчика. Пролился расплавленный свинец в его деревянное тело, и лопнули струны, и прожег он под ними отверстие.
С тех пор у него всегда круглое отверстие мастера вытачивают, в память о свинце и о ханском гневе и горе. А струны — дело наживное. И зовется этот волшебный инструмент домброй.
«Я читал эту сказку в первом классе тысячу раз. Вместо того чтобы играть занудные гаммы. И тогда я еще не знал, что на свете существуют пятьдесят прогрессивных этюдов Черни! И еще много другого, гораздо более страшного».
Он прикрыл глаза от уличной белизны и усмехнулся. Затем сбежал с крыльца, и налетевший ветер тут же ухватил его за шиворот, толкнул в спину, рванул полы пальто. Виктор удержал равновесие, балансируя как парусник на большой волне. Через минуту он уже шагал по тротуару, тщательно обходя предательские островки льда. У него было как-то странно на душе, чисто и легко. И это — несмотря на еще не выветрившуюся из головы птичью разноголосицу госпитального хора и карман, отягощенный диктофоном, под завязку напитавшимся странными мелодиями и аккордами чужих историй и обстоятельств.
Вокруг, куда ни кинь взгляд, лежал на улицах снег, и озабоченные дворники рассыпали по раскатанным школьниками черным дорожкам крупную желтую техническую соль.
Соль, это ведь именно она делает снег небесный вполне земным, рассеянно думал Виктор, безбожно дымя на ходу. Ляжет ли он тонким ковром на истоптанных тротуарах или вспенится пушистыми малахаями на, казалось бы, таких высоких карнизах и крышах — теперь, здесь, этот городской снег уже никогда не будет чист тою особенной, непостижимой чистотой, что столь легко, наверное, дается ему там, в небесах.
Сигареты его оставалось ровно наполовину, как, наверное, и жизни, которую предстояло еще доигрывать, привыкая к постоянству ее вкуса и забывая, выветривая понемногу из наглухо застегнутой души ароматы былой новизны.
До этого, впрочем, было еще далеко, и он шагал к платформе электрички и удивлялся своим мыслям под влажным, шаловливым ветром начала зимы; той, что обещала быть для Виктора, без всяких, впрочем, на то оснований, тихой, исполненной определенности и спокойной, мягкой музыки серых литовских дворов.
Две ноты на двоих. Рассказ
На струнах и клавишах
Две ноты на двоих
Рассказ
Общеизвестно, что уже на альбоме «SGT. PEPPER’S LONELY HEARTS CLUB BAND» вместо Пола Маккартни пел двойник-имитатор Билли Ширз. Хотя Пол погиб, скорее всего, еще раньше.
Р. Синица и Ю. Блэк
«Четыре биографии столетия»
Listеn, dо уоu wаnt tо кnоw а sесrеt?
Dо уоu рrомisе nоt tо tеll?
— Чушь собачья! Этого просто не может быть...
— Да ты сам послушай, Леоныч.
Руслан открутил назад бобину и снова утопил клавишу.
— Слышишь?
В конце «Strawberry Fields Forever», после наступившей тишины на хронометраже 3.35, как всегда снова заиграла музыка, которую они редко дослушивали до конца.
На 3.50 Руслан резко прибавил громкость, и на 3.56 Леон явственно услышал металлический, затихающий голос Леннона.
— «I buried Paul!» Ну, теперь слышал? — зловеще сказал Руслан.
— Ага. И что это значит? — пожал плечами Леон, давно привыкший к студийным трюкам и озорству своих кумиров.
— Я похоронил Пола, — ледяным тоном произнес тот. — Понял теперь, почему в «She Said She Said» он поет «I know, what it’s like to be dead»?
— Я знаю, каково это — быть мертвым... — машинально перевел Леон. И тут же махнул рукой. — Да ладно, старик! Все это дешевые подтасовки.
— Угу. А почему тогда на «Сержанте» Пол держит в руках дудку черного цвета? А у всех остальных золотые?
— Между прочим, желтые цветы в яме, если хорошенечко присмотреться, очень даже похожи на буквы P-a-u-l, — поддержал друга Коля.
— Репетируйте лучше, могильщики, — презрительно бросил Леон. — Пойду курну, а то от ваших карканий тошно становится.
Он вышел на крыльцо, достал пачку «Родопи» и дрожащими, непослушными пальцами размял сигарету. Но все время, пока он курил, перед глазами Леона стояла одна и та же картина — обложка к «Сержанту Пепперу», яркая и аляповатая, как салат под микроскопом. Там в окружении кучи всякого народа стояли битлы. Впереди всех, на краю разверстой могилы. В ней было название группы, а внизу гиацинты образовали если и не буквы, то узор в виде гитары уж точно. И гитара эта, судя по перу грифа, была для левши.
Время поджимало, как тесный ворот рубашки. Пол глянул на часы и в который раз подивился спокойствию Перца.
— Позволь мне решать, что тебе сейчас нужно. Уж коли не можешь справиться с рулем даже паршивой «Астон-Мартин»...
Бравый сержант окинул его хмурым взглядом и крякнул.
— Твоя беда в том, что ты постоянно стремишься решить кучу проблем. Гораздо больше проблем, чем вообще нужно решать в музыке чуваку, у которого только четыре струны. Ты и во всем остальном такой. А это типично русская черта. Увязываешь?
В России Пол уже раз побывал и привез оттуда романс «Дорогой длинною. Но тогда он не мог себе и представить, что однажды снова вернется. Впрочем, и сейчас Пол не мог бы сказать наверняка, он ли это теперь торопливо шагает по мокрой и скользкой улице мимо этих русских. Где-то в другом мире, двадцати милях от «Apple», в двухэтажном охотничьем домике, снятом Брайаном Эпстайном в лесной глуши, на широкой кровати, под синим одеялом в цветочек, лежало сейчас его тело. Умеющая держать язык за зубами сиделка неусыпно находилась рядом, еще двое несли дежурство в первом этаже на случай заблудившихся туристов. А четвертый, длинный как жердь док с резким голосом и очками на злом носу уже третью неделю обещал его выход из комы.
— Все это дерьмо, ученая чушь докторишек, — первым делом хладнокровно заявил Полу старый Перец, заявившийся к нему в спальню уже на второй вечер после автокатастрофы. — Тебе просто нужно немного развеяться. Отлично, что ты малость встряхнул мозги. Теперь надо ждать отстоя, как хороший ливерпульский портер. Ты любишь портер, сынок?
Седоусый сержант здорово походил на бравого ветерана англо-бурской войны, из 6-го трансваальского пехотного полка, портрет которого Пол видел в доме у Сатклиффа. Правда, Перец был полупрозрачным и запросто проходил сквозь стены и гардины охотничьего дома. Но Стюарт Сатклифф говорил, что на свете бывают встречи и похлеще, особенно когда ты сам находишься невесть где, не чувствуя ни тела, ни тепла, ни самого воздуха. Он знал о жизни много странного, этот красавчик Стюарт, так никогда и не научившийся толком играть на бас-гитаре.
— Знаешь, сколько нужно нот, чтобы написать настоящий шлягер? — частенько подкалывал он Пола, терзая свой роскошный «Хонер Президент». Купить бас вместо красок — на всю его лауреатскую премию! — уговорил Сатклиффа коварный Леннон.
— Для начала хватит и четырех струн, — парировал в ответ Пол. — Ноты для тебя — пока еще слишком сложно, Стю!
— А все же, сколько? — не унимался он, вовсе не боясь нарваться на очередную колкость. И нарывался снова.
Теперь Стюарта давно уже нет на свете. Первый басист «Битлз» умер в цветущем апрельском Гамбурге 1962-го от крови, хлынувшей в мозг. Он оставил Полу в наследство свой «Хонер», но навсегда унес в могилу ответ на свою дурацкую загадку. Поэтому Пол решил спросить Перца — нужно же о чем-то говорить с незнакомым человеком!
— Ноты? — проворчал сержант. — Думаю, они что-то навроде денег: чем их меньше — тем лучше.
И ухмыльнулся. Потом крепко взял Пола за руку и преспокойно выдернул его — то ли из тела, то ли просто из кровати. А оглядываться не разрешил — плохая примета.
" Смени обстановку, погляди на этих русских. Они забавные. У них любой музыкант больше чем музыкант. От него все ждут каких-то советов, рецептов, как жить, что делать. Только русские могут в простой песенке — тра-ля-ля! — искать смысл жизни. Мастерство, профессионализм им по барабану. Зато в Ливерпуле или Гамбурге твои печали и радости засунут псу под хвост. Ты нужен им чтобы Исполнять. А у русских ты будешь — Личность. И это уже совсем другая игра. Попробуй, вдруг понравится.
Да, забыл сказать самое главное. Один из них точно знает отгадку на твой вопрос. Спроси его сам!
Кто?
Сейчас скажу«.
— Ну, где же Толян?!
Трое парней на крыльце оживленно спорили, нервно покуривая. На Пола они не обратили никакого внимания и даже не посторонились уступить дорогу.
«Даже как-то обидно...» — мелькнуло в его голове.
Тебя никто не узнает, обещаю, заверил его старый служака. Почему? Не взваливай на себя мои проблемы, парень. Это типично русская черта!
«Типично русская...», — мысленно повторил он не раз, пробираясь по вестибюлю и наверх, по лестнице, к Актовому залу. Вот ведь название, ухмыльнулся Пол, сам не понимая, откуда у него знание языка. А двое парней с красными повязками пропустили его в двери, даже толком не взглянув. Положительно, этот Перчик умеет поставить дело даже в мелочах.
Пол окинул взглядом зрительный зал и безошибочно определил свое место — в правом дальнем углу. Там и уселся, внимательно изучая входящих и сцену. Где-то внутри него тревожно тикали часы, но он не знал, что должен делать. Это был странный мир, и Пол не сразу понял, что же тут творится в действительности.
Они вошли в зал, как пожарные в горящее здание — стремительно, уверенно, гордо. К тому времени ряды красных плюшевых кресел уже наполовину заполнила молодежь. Целью Леона сотоварищи был стоящий поодаль длинный стол, где бойко шла запись в секции: гитары, клавиш, ударных, духовых и скрипки. Отсюда вызывали на сцену по списку, давали новоиспеченному составу пять минут договориться о репертуаре, и музыканты бросались в бой, нестройно и выпендриваясь каждый на свой манер.
Советская отечественная промышленность на рубеже семидесятых уже поднаторела в создании многоступенчатых космических кораблей и подлодок стратегического назначения, соотносимых по стоимости с потенциалом маленького города. Однако ни тогдашние технологии, ни усилия заинтересованных министерств и ведомств не помогли выпустить в СССР сколько-нибудь приличную электрогитару. Не говоря уже о сносной усилительной системе, нормальном ревербераторе или студийном многоканальном магнитофоне.
Пол сразу обратил внимание на оператора под сценой — хиппового мосластого парня в «штатовской» джинсовой бейсболке и потертом фирменном костюме «Lee». Тот восседал за самопальным микшерским пультом под лампой со стальным козырьком. Подойдя из любопытства поближе, Пол с удивлением увидел вдоль линии разноцветных фейдеров широкую ленту свежего медицинского пластыря. Напротив каждого канала тушью было нацарапано: «ритм», «соло», «басс» — с двумя «с», как на Западе, «барабки» и «кейбордс». Разумеется, ни пиано-родс, ни тем паче «хаммондом» тут и не пахло. Тем не менее, на сцене стояли как вкопанные танки электроорганы «Юность», рижский двухрядка «Рет-Аккорд» и даже венгерский «Матадор» с никелированными ногами.
Пол понятия не имел, что это за инструменты, но сразу догадался, что здесь это круто.
Пока Леон, Руслан и Коля выстаивали очередь в рок-н-ролл, как уже успел окрестить столик регистрации парень из «Эльфов», Женёк не сводил восторженных глаз с ударной установки. Темно-зеленая, в кристаллических расколах, она стояла на высоком подиуме — настоящая «кухня»!
К педали бас-бочки провели электрический кабель с патроном и лампочкой, и ударник при желании мог освещать в такт музыке внутренности огромного барабана. Эту ценную находку Женёк засек сразу и теперь тщательно срисовывал схему и крепеж. В электродинамике Женька рубил слабо, но ради барабанов мгновенно превращался в Эдисона.
Строгие юноши из студсовета и девушки в досадно просторных свитерах, со стрижками «гарсон» через одну и аккуратненькими носиками, скрупулезно фиксировали городской гитарный бомонд. Тут записывали в новый вокально-инструментальный ансамбль, о котором уже три недели ходили невероятные слухи.
Хиппари клятвенно утверждали, что будущие «Бременские музыканты» — так должна была называться группа — ни в коем случае не будут петь официоза. Откуда у хиппарей были такие сведения, не знал никто. Но это придавало процедуре конкурса невероятный ажиотаж и сладкий привкус тайны. Кто-то уже божился, что аппарат у группы будет полный улёт, никаких самопалов, сплошь германские «Регенты» и «БИГовский» комплект венгерских братьев-демократов. А в кругу «всезнаек» втихомолку муссировались слухи о «мохнатой руке» руководителя «Бременских» в горкоме партии и благоволении всесильного КГБ, на самом деле тоже не чуждого рок-н-роллу и втихомолку уважающему «Битлз» параллельно генеральной линии партии и судьбы.
Эти слухи и домыслы уже давно были вброшены в тусовку нужными людьми, переданы по цепочкам рокеров, доведены до сведения самых ретивых хиппанов. Многие из них посетили нынешнее сборище лично, еще больше прислали приятелей и подруг. Дух свободы витал над залом, пахло пивом и рок-н-роллом, а остальное по фигу. В супергруппу отбирали лучших — самых центровых, басовых и ритмичных, и народ сегодня рассчитывал на полный и безоговорочный ништяк.
— Ну, где же этот Толян?!
Осмотревшись и перемигнувшись с кучей знакомых, они записались на прослушивание в графе «готовые составы». Румяная пухлощекая девушка в белоснежной блузке приятных форм занесла их в список как безликий ансамбль. И почерк ее, аккуратный, с легким наклоном, и весь образ, торжественно-деловитый, сразу выдавал в ней культорга какого-нибудь радиотехнического или технологического факультета. Девушка подняла светло-русую, гладко зачесанную голову и вопросительно взглянула на ребят.
— Владение инструментом? Вокал? Опыт игры в ВИА? — заученно пропела она.
Леон наискось, через пять граф решительно начертал «Вольные Ветра». После чего щелкнул своим четырехцветным шариковым монстром и вежливо улыбнулся слегка оторопевшей девушке. От этой улыбки у девчонок на танцплощадках замирали сердца, и они вдруг забывали и о своем кавалере, и о завтрашних «лабах» и курсовых.
— Вы — те самые «Ветры»? — робко спросила она. — Нет, правда?
— Ветры — это те, которых пускают, — солидно заметил Руслан, пустив в ход уже привычную фразу. — А ветра дуют сами.
И тут же без артподготовки перешел в атаку:
— А что вы делаете сегодня вечером?
Но девушка уже завороженно смотрела на Леона, а тот — на нее, спокойно и доброжелательно, не рисуясь и не форся.
— А «Две ступеньки» вы поете? — выдохнула она, позабыв о выстроившейся очереди. — И «Стеклышки предчувствий» тоже?
— Мы, — кивнул Леон. — Это, кстати, одна и та же песня.
И тут же поморщился.
— У нас в составе еще один человек, басист. Он просто пока запаздывает.
Актовый зал гудел и бурлил, словно птичий базар, где прочно угнездились самые разные собратья по перу.
Центр зала напоминал тихих и уморительно серьезных морских птиц — тупиков, а также чистиков, гагарок и кайр. Там обосновались новички: задумчивые и очкастые гитаристы-технари из микрорайонов; низкорослые духовики музыкальных школ, мало знакомые с нравами гитарного общества и репертуаром «Битлз»; составы из красных уголков заводской самодеятельности, изрядно напуганные и подавленные атмосферой и масштабом происходящего. Сидели плотно и смирно, изредка тихо переговариваясь и бросая завистливые взгляды на сцену. Некоторые судорожно вспоминали гармонию, обсуждали заранее, что играть, недоверчиво и ревниво посматривали на соседей.
Ближе к авансцене, на первых рядах подобно хлопотливым и шумным чайкам разместились рокеры, от души презиравшие ВИА. Явились они, будучи уверены, что тут сегодня набирают официальную рок-группу, поскольку лед уже давно тронулся и за железным занавесом не отсидеться. Одна половина «чаек» дружно приветствовало все только на английском, другая бешено рукоплескала самопальным песням, звучавшим по-русски. В первых рядах уважали многоголосье, длинные гитарные «запилы», пространные соло ударных и длинные вступления с тяжелыми концовками. «Чайки» весело галдели, ссорились, потихоньку глотали пиво и оттого хлопали громче и яростнее всех. «Тупики» и «кайры» косились на них осуждающе, но втихомолку отчаянно завидовали чаячьей раскованности и свободомыслию.
На задних рядах, на «камчатке», воцарилось племя длинноволосых хиппанов. Более всего они походили на старых попугаев из зоомагазинов, изрядно выцветших и немало потасканных жизнью и за хвосты, и за клювы. Попугаям не место на птичьем базаре, их дело — наблюдать жизнь свысока, из ветвей. Но сегодня, как ни странно, администрация зала не обращала на них никакого внимания, что растрогало длинноволосых джинсоманов необычайно.
Пиво и дешевый портвейн из разрисованной мешковины сумок лились рекой, однако культурно, не мешая выступающим «братишкам». Поэтому хиппаны относились с доброй симпатией ко всем без разбора, вне зависимости, что звучало со сцены, разухабистый бит, вязкий блюз или же патриотическая песня с грамотной вставкой из тяжелого рока. Вдобавок на «камчатке» сидели руководители других команд, пришедшие приглядеть толкового хлопчика на вокал или техничного гитариста. Хиппаны лениво пикировались с ними, то предлагая выйти и помахаться в туалете, то распить там же портвешка за жизнь.
И как полагается на всяком птичьем базаре изредка через зал, подобно хищным чайкам-поморникам, шествовали легендарные личности городского рок-н-ролла. Они даже внешне походили на пернатых разбойников: все сплошь в темном, с острыми носами, исполненные уверенности и понтов, в невообразимо вытертой джинсе. Порою эти живые легенды перекидывались друг с другом парой коротких, загадочных фраз. Но смысл этих слов, имен и звуков, оставался темным и тупикам, и кайрам, и даже попугаям, самые старые и битые из которых, в силу своей несъедобности, водили дружбу с древними и темными поморниками.
Большинство народа играло одни и те же песни — с трех-четырех пластинок советских ВИА плюс кое-что из «Битлз» и расхожие инструменталки. Это были либо «Дом восходящего солнца», с которого учился играть на гитаре каждый советский школьник, либо банальные рок-н-роллы на четыре аккорда, известные в музыкальной среде как «квадраты». Леон кивнул на прощание девушке, все еще взиравшей на него со всевозрастающим девичьим интересом, и они с Колей и Женьком отправились выбирать места в зале. Руслан с сожалением развел руками, шутовски поклонился и побежал догонять друзей. Начинались выступления пришедших уже готовых составов.
Справа от звукооператора сидел невысокий белобрысый человек в строгом черном костюме и галстуке, Аркадий Петрович Фирсов, руководитель будущего ансамбля. А рядом — сам «Харисон»!
Костя Харисов, известный в городе гитарист-виртуоз, принципиально не имел никаких дел с филармоническими ВИА и оттого прослыл правильным чуваком, удивительно ритмичным в отношениях со всеми. Костя иногда наклонялся к Аркадию Петровичу и что-то шептал ему, кивая на сцену. Фирсов кивал в ответ, отвечал, и так они общались. То, что «Харисон» был приглашен на это прослушивание в качестве официального эксперта по гитаристам, поднимало все действо на таинственную и увлекательную высоту, не имеющую ничего общего с обычными смотрами городской самодеятельности.
Две ноты на двоих (окончание). Рассказ
Две ноты на двоих (окончание)
Рассказ
Listеn, dо уоu wаnt tо кnоw а sесrеt?
Dо уоu рrомisе nоt tо tеll?
Их вызвали на сцену через два с половиной часа. Толик так и не пришел, и телефон его упорно молчал.
Перед ними играли замечательные ребята-джазмены с трофейным немецким аккордеоном «Вельтмейстер» и огромным контрабасом, потертым, «фронтовым», в легкомысленных наклейках. Были отличные мелодии, но в акустике мало драйва, и их тут же затмили пятеро гитаристов, лихо отыгравших инструментальные боевики «Шедоуз» и «Венчуриз». Потом выкатились «Красные стопперы», за ними «Рифары», двое узнаваемых лиц из полупрофессиональных «Эльфов» — басист и органист, удивительно слаженные и отлично понимавшие друг друга. Три патлатых парня пели под Градского, но если вокал мэтра походил на итальянский — чем выше, тем сильнее, то их голоса увядали еще на полпути к вершинам.
Последним играл «Скэндел», группа уже ставшая легендарной в «консе» и музучилище. У всех ее участников были клички по именам американских ковбоев из расхожих вестернов про индейцев производства киностудий ГДР и Югославии. Шестеро парней в загнутых ковбойских шляпах, кожаных куртках, перехваченных ремнями на манер патронташей и по-дембельски стоптанных кирзовых сапогах десять минут наяривали такое горячее кантри, что зал дружно ревел, свистел и бешено топал ногами.
Пол тоже одобрительно покачивал головой в такт шпарящим гитарам и безумной скрипке, летавшей в руках худенького паренька, похожего на Алана Прайса. И когда Саша с друзьями вышли на сцену, народ в зале все еще обсуждал «скэндэлистов», возбужденно шумел, переговариваясь, споря, критикуя и восторгаясь.
Толик так и не пришел. Выхода не было.
Леон подошел к микрофону и смущенно развел руками:
— Извините, но у нас, кажется, заболел бас. Говорят, битлы в таких случаях, еще на заре своей истории, приглашали барабанщика прямо из публики. Так не найдется ли в зале свободного басиста, подыграть?
Зал ответил ему оживленным гулом. Потом в центре неуверенно поднялась одна рука, слева другая — и тут же сникли, опустились. Никто не хотел лажаться на чужом репертуаре, тем более что «Ветра» были известны как отлично сыгранная команда.
— Уберу бас под завязку, — пообещал от пульта Руслан. Но никто не клюнул.
— Помочь, ребята? — дружески улыбнулся «Харисон».
Это был наилучший вариант из всех возможных. Костя уж точно не налажает, у него опыт и слух как ни у кого здесь. Сыграет по гармонии и...
И тут Леон увидел в дальнем конце зала поднятую руку. И не просто руку. Два пальца, сложенные в известном всему миру гордом знаке V — victory. Победа!
Клёво!
— Можно вас?
«Харисон» удивленно оглянулся, а за ним поворотил головы и весь зал.
Между рядами к сцене шел симпатичный черноволосый парень, явно старшекурсник, если даже не аспирант. В его лице было что-то знакомое, какие-то неуловимые черты из прошлого. Точно Леон его уже когда-то видел.
Незнакомец поднялся на сцену, поздоровался за руку со всеми и выжидающе обернулся к Леону, безошибочно угадав в нем лидера.
— Спасибо, выручил. Знаешь нас репертуар? — шепнул Леон.
— Нет, но я буду играть по грифу, — ответил тот. У него был легкий акцент, наверное, литовец или латыш. — Мой напарник часто приносит новые вещи прямо на концерт, так что я уже привык. Только придется стать вполоборота.
Незнакомец вскинул на плечо бас, «орфеевскую» «скрипку», сноровисто прошелся пальцами по грифу, достал медиатор — большой, темно-синий, фирменный.
— Ну, поехали.
Леон не стал ждать, пока народ угомонится. Он переглянулся с Русланом у пульта и с ходу выдал первые аккорды вступления. Гитара была чужая, но отличная — надежно строящая, с тремя звукоснимателями и хорошо сбалансированным корпусом-доской. Народ мало-помалу успокоился и встретил их с интересом, возраставшим по мере узнавания песни. Кое-кто был лично знаком с Леоном, многие просто знали их в лицо, встречаясь на сейшнах, но еще больше слышали подпольную запись, которую пятеро друзей однажды сотворили за ночь в полутемном от конспирации Доме пионеров.
— Ветра... те самые... — пробежало по рядам, и более трех сотен глаз — доброжелательных, завистливых, заинтересованных, скептических, ожидающих — устремились на сцену и четверку музыкантов. Леон не стал кокетничать неизвестными вещами — «Ветра» сразу начали с главного, поскольку времени было в обрез, всего десять минут.
— Стеклышки предчувствий собирая, смотришь ли ты в небо по утрам?! — начал он, пробуя голос. Леон так и не смог приучить ребят распеваться перед выступлением, возможно, потому что он был лидер-вокал, а подпевки считались в их группе делом естественным и особой подготовки не требующим.
— Сквозь джинсу одежды ветер, как и прежде, душу продувает по углам...
Зал заволновался, загудел узнаванием песни.
— Может быть, тебя укроет вечер, или сгинешь в утренней стране... — подхватили Коля с Женьком.
— Глупый отвернется, умный рассмеется — вот тогда ты вспомнишь обо мне, — подытожил Леон и остановился, с лязгом оборвав аккорд и выдерживая эффектную, почти хулиганскую паузу. А потом...
— Эти две ступеньки лестницы старинной, две последних ноты в судьбе, — неожиданно завели на «камчатке» дружным, хотя и нестройным хором хиппаны. Там собрались завсегдатаи танцплощадок и домашних концертов.
Леон усмехнулся и краем глаза увидел, как Фирсов смотрит на него — пристально, немигающе, холодно, как приговор. Но этот приговор был оправдательным, и холодок только бодрил — как майский сиреневый холод с дождиком, усыпающим асфальт ворохами лепестков и клейких язычков с тополей. И Леон вколотил в пространство слова как гвозди — простые, острые и скрепляющие собой все раздоры и непонятки его мира:
— Их услышишь сердцем —
До чего же длинны
Ночи в белом декабре!
Басист вдруг переглянулся с Женьком, и они ударили по залу фирменным битловским «риффом» — мощный ход баса и барабанов заставил зал зазвенеть тугой натянутой струной. А дальше вступило знаменитое трехголосие «Ветров».
Стеклышки предчувствий собирая,
Жжешь ли ты настольной лампой ночь?
В робком круге света бьются пульсы лета
И ночные страхи гонят прочь.
Чтоб никто не мог судьбы увидеть,
Вдребезги разбились зеркала.
На твоих коленях, словно на ступенях —
Разноцветные осколки зла!
Эти две ступеньки лестницы старинной —
Две последних ноты в судьбе.
Их услышишь сердцем — до чего же длинны
Ночи в белом декабре!
Закончили песню разом, без длинных код, поскольку хотелось сыграть еще хотя бы пару вещей. В зале хлопали — искренне, дружно, точно птичий базар разом заклохтал, замахал крыльями, загомонил, вытягивая шеи и волнуясь. Шумели на первых рядах, волновалась серединка, приветственными кличами оглашалась галерка.
«Странно», — думал Леон, ожидая, когда стихнут хлопки и крики. «У этой песни удивительный магнетизм. И дело не в том, что она уже известна на городских танцплощадках, и ее знает добрая половина студентов. Что-то в ней недосказано, что-то в ней еще сбудется; наверное, именно поэтому она и привлекает любителей неявных чувств и слов. Но отчего в последнее время всегда, когда я ее пою, мне становится не по себе? Чего ждать от нее, от этих двух нот, словно ступенек лестницы?»
«Хороший парень. Он чем-то похож на Джона. Но мягче и светлей...» — подумал Пол
— А теперь давайте что-нибудь общее? — с улыбкой предложил он. Может, оттого что в зале было полно девчонок, а может, захотел тоже почувствовать себя на сцене Личностью.
— А что, например? — улыбнулся Леон. Ему понравился незнакомец. Звезд с неба на басу не хватает, зато без единой ошибки, и ничего лишнего. А какое звукоизвлечение — настоящее мясо!
— Вы «Beatles» слышали?
«Ветра» переглянулись и дружно расхохотались. Включая Руслана за пультом. А «Харисон» завороженно и чуть удивленно смотрел на незнакомого басиста, и его губа была закушена, а глаза блестели неподдельным интересом.
— Конечно, слышали, чудак-человек, — хлопнул Пола по плечу Леон. — Называй любую, сейчас сбацаем.
И левой взял на грифе «любимый аккорд битлов».
— Из нового концерта знаете?
— Какого еще «нового», старичок? — озадаченно переспросил Коля. — «Битлы» давно распались.
— Как?? Когда?!
— В шестьдесят девятом, — пожал тот плечами. — Странный ты чувачок.
Глаза незнакомца вдруг натурально полезли на лоб при этом, прямо скажем. Не новости.
— Чертова япошка, — яростно процедил он сквозь зубы. — Она все-таки добилась своего.
— Чего-чего? — озадаченно переспросил Леон.
— Чего играть будем? — прошипел Коля. Женек же меланхолично крутил в воздухе над барабанами палочки. Ему было все равно, зато он лучше всех в городе пел по-английски «на шару» — не зная ни единого слова языка, на ходу сочиняя красивые «английские» фразы под любую музыку.
— Знаете «Yesterday»? — предложил незнакомец.
— О кей! — авторитетно заявил Леон. И одними губами прошептал:
— Олл май троубалз симд со фа-а-арэвэй!
— Только петь буду я, — объявил басист. — Я знаю ее настоящий текст. Который был в самом начале.
— Ну, начинай, — милостиво позволил Леон. И кивнул Женьку.
— Ван-ту-фри-фоу! — защелкал тот пальцами.
И вдруг...
— Два яйца! — хитро улыбаясь, запел Пол. — Я люблю тебя, яичница! И могу готовить без конца, тебя, моя яичница-а-а!
Зал грохнул в ответ, заржал и... дружно подхватил, полностью заглушив собою Пола, тщетно пытавшегося перекричать толпу.
— Естудей! — весело горланил он. — В институте снова рыбный день! Я от этого хожу как тень, ведь в институте рыбный де-е-ень!!
— Где же ты! — лукаво подмигнув озадаченному Полу, подтянул Леон. — О, бефстроганов моей души! За тобою я хожу как тень, ведь в институте рыбный де-е-ень!
— Нет, нам не найти, кто же пра-а-а-в, кого вини-и-ить! — подхватили «Ветра». — К Мя! Су! Нет пу-ути-и-и, рыбный день не отмени-ить! Ты слы-ышишь?
— Естудей! — вдруг встав в полный рост, величаво и торжественно, как гимн, запел «Харисон», не обращая внимания на обомлевшего за его спиною Фирсова. — Рыбным запахом меня овей!
— Будешь, будешь тут ходить как тень, — ревел зал.
— Ведь в институте рыбный де-е-ень!
«Ветра» опять резко оборвали последний аккорд, и в наступившей не сразу тишине Пол, никогда не терявший на сцене присутствия духа, медленно и сладко завершил, указывая обеими руками на зрителей:
— Oh! I believe... In yesterday-a-a-y...
Женек просиял и выдал целый каскад барабанных брэков под грохот меди.
И это был полный и окончательный ништяк!
Мысли путались до самого конца их выхода, пока они не закончили последнюю песню и не спустились со сцены, триумфально и уверенно. С первых рядов оглядывались, галерка уже отрядила поздравительного делегата и полбанки розового портвейна. Фирсов оживленно шептался с «Харисоном».
А Пол задумчиво оглядывал зал, силясь нащупать какую-то новую ниточку жизни, которую он только что ощутил. Ему вдруг показалось, что эта ниточка могла связать его с чем-то истинным. Точно судьба заново давала ему шанс открыть будущее и не печалиться о прошлом.
Но время уже истекало, он чувствовал это. И тогда Пол обернулся к Леону, пристально посмотрел в его глаза — все-таки до чего же парень похож на Джона! — и спросил:
— Сколько нужно нот, чтобы снова сделать такое?
Позади веселился зал, хиппаны братались со скрипачами, а «Харисон» теперь что-то горячо и увлеченно втолковывал Руслану.
— Настоящий шлягер? — кивнул Леон.
— Точно!
Они смотрели друг на друга — два мира, два языка, две гитары. Тем и интересны друг другу, тем и нужны.
— Ты ведь уже сам показал, — улыбнулся Леон.
— Я? — брови этого парня полезли вверх, и это было уже абсолютно, стопроцентно знакомо и узнаваемо. — Где? Когда?
— Когда сделал вот это.
Леон поднял Victory, и вокруг взметнулись десятки ответных растопыренных «коз».
— Файв? Пять нот? — уточнил Пол.
— Не пять. Достаточно двух, — покачал головой парень, похожий на Джона. И поочередно загнул пальцы своей «козы».
— Первая — ля? — предположил Пол.
— Ага, — кивнул Леон. Его глаза смеялись, но лицо оставалось серьезным.
— А вторая?
— .. ..! — ответил Леон. Но в этот миг рядом с ними громко заорали, захлопали кому-то, и Пол не расслышал ни звука.
— Вторую? — потребовал он.
— .. ..!! — крикнул в ответ Леон. И опять его голос потонул в шуме и гвалте, стоявшем вокруг. Тогда Пол, шестым чувством понимая, что его время уходит окончательно, быстро протянул парню медиатор — все, что у него было в карманах.
— Напиши!
Леон, которому тоже передалась спешка незнакомца, схватил с пустого пюпитра — на что рокеру ноты? — карандаш и быстро написал на медиаторе что-то.
Пол посмотрел на медиатор, затем на Леона.
Тот улыбался.
И Пол улыбнулся в ответ.
— Я понял. Да. Теперь я понял.
Порывисто схватил Леона за руку и быстро вложил в его ладонь медиатор.
— Это тебе. Может, еще встретимся.
И быстро побежал из зала. Он чувствовал, как истекают его последние секунды здесь и сейчас, и начинаются новые. Совсем другие.
— Scra... Scra...
— Господи, он, кажется, приходит в себя...
Пол открыл глаза.
Слева поблескивала пара синхронизированных магнитофонов Studer J-37 на 4 дорожки — в «Сержанте» на них Мартин сделал первую в истории многодорожечную запись. Справа — больничная тумбочка с белоснежным махровым полотенцем и что-то похожее на капельницу. Две разных стороны двух разных судеб. Предстояло выбрать одну из них. Просто выбрать.
Он медленно повернул голову влево. И услышав первую ноту, одну из двух, попытался ее пропеть. Но из горла пока что вырвались только хрип и шипение, как из старой церковной фисгармонии.
— Scra... Scra...
— Что он говорит?
— Scrambled egg... how I love... a scramled egg...
— Что? — прошептал склонившийся над ним очень бледный человек с усталыми, потухшими глазами за стеклами очков, водруженных на длинный, по-птичьи хищный нос.
Пол слабо улыбнулся, и слова вдруг сами полились из него.
— Два яйца! Я люблю тебя, яичница!!
— О, боже! Это по-каковски?
На него со страхом смотрели огромные, округлившиеся глаза Ринго.
— Думаю, это чешский, — авторитетно изрек Джордж, и Ринго посмотрел на него с большим уважением.
— Ля... — прошептал Пол. — Первая — ля!
Ринго снова вопросительно взглянул на Джорджа.
— По-моему, это чешское ругательство. Или русское, — неуверенно добавил он. — Хотя очень смахивает просто на ноту «ля».
— Ля? С чего бы ему говорить «ля»? — нахмурился добрый Ринго.
— Вот и я думаю, с чего, — кивнул Джордж. — Наверное, это все-таки по-русски. Очень музыкальный язык, оказывается. В нем повсюду слышатся ноты.
Позади Брайан Эпштейн тихо беседовал с Билли Ширзом, победителем конкурса двойников Пола. На самом же деле это был актер Уильям Кэмпбелл, который в гриме казался практически неотличим от автора «Yesterday». Из-за чего и возникла путаница в его контракте, который теперь, с возвращением Пола, горел синим пламенем. И Брайан все чаще хмурился, листая страницы соглашения и мрачно косясь на Билли. А тот с любопытством глазел на Пола, полулежавшего в деревянном кресле-качалке в центре студии.
Пол поймал взгляд актера и подмигнул ему.
— А вторая... — доверительно сообщил он Ширзу. — Вторая — это нота...
«Спи, парень!» — осторожно прикрыл ему рот жесткой, хотя и прозрачной ладонью сержант Перец. Он как всегда возник из ниоткуда, невидимый никем кроме Пола, но оттого не перестающий существовать почти наяву.
«Тебе пора передохнуть. Узнал, что хотел?»
Пол послушно кивнул, блаженно закрыл глаза, и стоящие у его кресла Джордж с Ринго беспокойно переглянулись. Но тут же заулыбались, видя как длинноносый доктор покачал головой: все нормально, он вернулся, и сейчас просто поспит.
«Вот и славно», — хмыкнул сержант. — «Теперь мы с тобою попрощаемся, но ты не забывай старого Перца. Помни: в моем Оркестре Одиноких Сердец всегда отыщется для тебя местечко».
«На басу?» — прошептал Пол уже сквозь сон.
«Вот еще», — фыркнул старый служака. — «Звезд с неба ты на нем уж точно не хватаешь. Ошибаешься частенько, и звукоизвлечение ни к черту. Подуешь пару лет в одну черную дудку — есть у меня одна на примете. А там видно будет».
И он исчез, растворился под сводами студии, но Пол этого уже не видел. Он спал, на сей раз без снов, и улыбался чему-то. Наверное, той самой второй ноте. Забавное у нее все-таки название. Джону это должно понравиться.
Леон поежился от ледяного, пронизывающего ветра. Прослушивание началось рано, с 10 утра, и сейчас еще только смеркалось. В руке он сжимал фанерный футляр с так и не пригодившейся ему сегодня старенькой электрогитарой «Торнадо». Все-таки «Музима»-доска — вещь!
Он улыбнулся, вспоминая ощущение ее в руках, на сцене — приятная тяжесть, идеальный гриф, тугие колки. Затем достал подаренный медиатор и бережно подышал на него.
На темно-синем пластике с замысловатым фирменным лейблом смутно, но еще вполне различимо обозначилась карандашная надпись:
Не-Ля
Это он написал тогда, на сцене тому странному басисту. Хороший парень, кажется, будто уже знаешь его тысячу лет. И он понял его, Леона, именно так, как надо понимать самые важные вещи на свете, которые редко рядятся в чопорные и важные одежды.
Чтобы создать что-то стоящее, подчас достаточно двух нот.
Ля и — Не-Ля.
Одной и любой другой, отличной от первой.
Потому что две разных ноты всегда образуют интервал — секунды, терции, кварты, даже октавы. Секунды, часы, дни, годы, века — все это лишь интервалы, расстояния от первой и последней точки. А сделать их настоящими, наполнить красотой, величием или просто — здравым смыслом, уже только дело техники. И выбора второй ноты.
Потому что первая — всего лишь звук, крик младенца, плач его при рождении или смех. Тра-ля-ля-ля, как любит выражаться сержант Перец.
Ветер дул, не переставая. И уже начинали слезиться глаза.
Леон вытер их платком, достал из футлярчика свои заветные круглые очки, водрузил на нос. И быстро зашагал по улице, сворачивая в знакомый перекресток.
Чер-р-рт!!!
Этого следовало ожидать!
За углом его уже поджидала толпа давешних мальчишек, от которых он едва унес ноги утром. И черт его дернул нацепить эти злополучные очки!
Их предводитель, пацан лет десяти, в распахнутой курточке, перемазанных штанах и сапогах-дутышах победно уставился на него, указывая пальцем, и заорал в полном, неописуемом восторге:
— Джон Леннон!!
— А-а-а!!!
И вся толпа бросилась за ним, вопя от радости, с хохотом и деловитым сопеньем — дюжина уличных шкетов, выросших под Come Together и Drive My Car из магнитофона в открытом окне на третьем этаже родной девятиэтажки. А Леон подобрал полу длинного черного пальто, подхватил футляр с «Торнадо» и понесся по улице, высоко задирая ноги в узких джинсах и отчаянно скользя на каждом перекрестке. Впереди уже слышался звон — это подходил к остановке, сердито сигналя и дребезжа на рельсовых стыках, спасительный трамвай.
Слушай, хочешь узнать тайну?
Ты обещаешь никому не рассказывать?
Тогда слушай. Просто слушай, и все.
И дальше уже играет только музыка.
«Клуб одиноких сердец». Рассказ
«Клуб одиноких сердец»
Рассказ
— Мне кажется, что он все время на нас смотрит... — сдавленно прошептал новенький — долговязый парень с испуганными глазами и длинной, тощей шеей, по-индюшачьи торчавшей из затрепанного воротника просторной куртки-балахона. Пожалуй, так его и стоит звать — Индюшонок. А чутье у него что надо!
— Кто смотрит? — непонимающе воззрился на юнца Антонио. Этот старый, толстый плюшевый лис не зря столько лет держит свой дансинг-клуб на плаву — в нужное время всегда готов прикинуться круглым идиотом.
— Сеньоре Марио... — уже беззвучно, одними губами ответил Индюшонок. Но я-то, понятное дело, услышал.
— Смотрит?? Гм... Откуда? — нахмурился Антонио.
— Во-он! — юнец указал глазами в самый центр стеллажа, уставленного запыленными вертушками и допотопными транзисторными усилками, доживающими свой ржавый век еще со времен Великой Рейволюции.
Я едва не присвистнул. На самом деле парень ошибся самую малость. Я был лишь тремя полками выше, в стопке старого исцарапанного винила, вторая пластинка снизу. И теперь с удвоенным интересом разглядывал этого Индюшонка десятками глаз людей на мятом, потрескавшемся конверте.
Антонио долго смотрел на новичка, слишком долго для усталого и вечно озабоченного хозяина заурядного танцпола, одного из многих на Лазурном побережье. После чего укоризненно покачал седою головой.
— Не городи чушь, приятель. Старина Марио, да упокоит его душу Пресвятая дева Мария, угодил под машину две недели назад. И он никак не может смотреть на тебя в своей бывшей каморке. Потому что Марио сейчас лежит в земле, и его глаза закрыты. Я их сам закрывал ему, вот этой рукою.
И он продемонстрировал юнцу пухлую ладонь, из-за которой и получил в свое время имечко «Утопленник» вдобавок к прежнему «Везунчику». А везло ему с нами в этой жизни как дай Бог каждому!
— Диджеи не умирают, — упрямо тряхнул косой челкой юнец. — Тем более такие как сеньоре Марио. Супер Марио, — убежденно прибавил он. И знаете, в его голосе не было ни капли зависти!
Старый лис Антонио смерил Индюшонка рассеянным взором, затем повел дремотными глазами вдоль стеллажных полок и... точнехонько царапнул взглядом край моего конверта. Вот шельма!
— В общем, хватит болтать, принимай хозяйство, Ривера. Если сумеешь нынче вечером удержать публику, и танцпол будет полон по-прежнему, считай, что ты принят. И эта каморка твоя.
После чего бочком-бочком поскорее выскользнул за дверь. Бедняга Антонио, он все еще печалился по мне, а здесь, в берлоге старины Марио, гнездилось еще немало его самых грустных воспоминаний.
Когда дверь за хозяином закрылась, Индюшонок некоторое время молча стоял посреди комнаты, пялясь по сторонам. Испуг его прошел, и он только медленно поворачивал голову как заведенный, методично обшаривая глазами убранство комнаты. Теперь здесь царило запустение, Антонио с охранником давно вынесли из каморки все ценное, включая даже мой щегольской костюм Зорро. Лишь бархатная черная полумаска с прорезями для глаз сиротливо висела на гвозде.
Ее-то первым делом и схватил Индюшонок.
Когда он коснулся маски, меня аж передернуло. Терпеть не могу, когда без спроса трогают мои вещи. Оказывается, даже теперь, вот умора...
Однако Индюшонок против всех моих ожиданий маски не надел. Лишь повертел в руках, бережно щупая и разглаживая пальцами жесткий бархат. А потом аккуратно сложил вчетверо и сунул в карман широченных шортов. Как вам это понравится, сеньоры?!
— Простите, сеньоре Марио, — вдруг прошептал он, — но это очень нужно. И мне, и вам... тоже.
Сказав это, он виновато опустил голову. А потом вздернул подбородок, тряхнул челкой и дерзко глянул прямо мне в глаза!
К счастью, он не мог меня увидеть воочию.
Мои глаза сейчас принадлежали десяткам странных и несуразных людей на конверте диска — старых, молодых, в причудливых одеяниях и строгих деловых костюмах. Людей, по большей части умерших, как и я, но притом умудрившихся продлить свое существование в памяти других людей — доброй, злой, испуганной, удивленной или даже благоговейной. Такие же, как я, Одинокие Сердца, вечные странники, лишь по чистой случайности или странной прихоти судьбы однажды вдруг разучившиеся дышать земным воздухом.
Мне кажется, там среди них есть и Антонио, правда, в другом обличье, но глаз-то ведь не скроешь, верно? Одно слово, везунчик...
Парень тем временем пытливо разглядывал стопку моих пластинок, задрав голову, но даже не пытаясь приблизиться к стеллажу ни на шаг. И, наконец, просиял:
— «Одинокие сердца»! Ваши любимые миксы... Как же я сразу не догадался, дубина?
После чего решительно шагнул к полкам и уверенно выдернул из тяжелой кипы дисков вторую пластинку снизу.
«Клуб Одиноких Сердец» — значилось на конверте. «Кавер-версии и латиномиксы диджеев Паблито, Хуанито, Георга и Ринальдини Жукасов. Горячая вечеринка в краю сбывшихся надежд!!».
Видели бы вы в тот миг глазищи этого Индюшонка! Они горели таким искренним и неподдельным счастьем, будто заполучить старую потертую пластинку четырех полоумных диджеев было для него самой что ни на есть заветной индюшачьей мечтой.
— Спасибо... спасибо, сеньоре Марио, — без конца бормотал он, не в силах усмирить прыгающий от волнения острый подбородок. — Наша соседка, вы ее не знаете, старая Мама Джа, она мне говорила, что все так и будет, представляете? И у меня обязательно получится!
— Что получится? — непроизвольно вырвалось у меня.
И он услышал, представляете?
— Все получится, — с жаром принялся объяснять он. — Мама Джа даром, что уже дряхлая и может толком разглядеть лишь стаканчик виски... Нет, она по-прежнему умеет отыскивать разные спрятанные предметы, даже с закрытыми глазами. И потерянных людей, и их души. Она и меня учит немного. Поэтому я вас найду, обязательно найду, вот увидите.
Хм, подумал я. А подумав, тем и ограничился.
— Знаете, сеньоре Марио, — заулыбался парнишка и отчего-то утер глаза рукавом своего безразмерного балахона, — мама Джа говорит, что «ди-джей» — самое что ни на есть их африканское словечко! Правда-правда! Его придумали то ли у них в Танзании, то ли в Сенегале, не помню. И означает «Человек, Который привез из Города новые Пластинки». Представляете?
Он еще что-то говорил, опасно прижимая меня к шершавому карману своей парусиновой одежки. А я понемногу погружался в сон. Потому что мертвым смотреть на людей — тяжелая работенка. Тут никакое сердце не выдержит, того и гляди — разлетится на тысячу осколков. Я это откуда-то знаю, и точка. А если об этом думать, да еще в моем положении — сдохнуть можно! И уже, наверное, насовсем.
Вечером Индюшонка долго не пускал в клубный зал охранник. Новое лицо, не примелькался еще. Пришлось вызывать хозяина. Но я всего этого не видел, потому что лежал на диджейском столе, возле микшерского пульта, рядом с огромной кипой моих пластинок, которые этот юнец еще утром не поленился перетаскать в дансинг.
Антонио проворчал что-то охраннику, и в зал торопливо вошел Индюшонок, с красными пятнами на щеках, сжимая в расцарапанном кулаке древний русский микрофон прошлого века «MD». У нас в клубе признают только Shure, но сейчас я вдруг вспомнил, как когда-то, еще в прошлой жизни, Антонио мне по пьяной лавочке клялся и божился, что на этом самом «MD» до сих пор пишется Мадонна! И где только Индюшонок откопал эту штуковину?
А в следующую минуту ожили динамики — наш радист Манюэль приступил к отстройке звука.
Саундчек длился час с небольшим, а потом дансинг стал понемногу заполняться танцующими. Антонио не рискнул ставить мальца на разогрев, слишком велик был риск распугать публику новыми миксами. Поэтому первые три часа за пультом попеременно рубились Пепито-Дьяволо, Мендоса и Луиджи Третий, раскаливший напоследок весь зал до белого каления. Вдобавок грохнул один софит, засыпав край танцпола трескучими искрами и осколками стекла, чем вызвал бурное веселье местного заводилы Лино и его компании крепких парней из рыбацкого поселка.
Антонио выглянул с лестницы второго этажа, где был устроен его кабинет, кисло улыбнулся гогочущим парням и дал знак Индюшонку.
Юнец, надо отдать ему должное, с ходу вписался в финальный пафосный амбиент Луиджи Третьего. Резко крутанул слайдер, взвинтил темп до 140-ка ударов в минуту и одновременно левой рукой даже успел пропиликать нечто задорное на моем старинном «ямаховском» органчике-самоиграйке PSR-740.
Зал восторженно загудел, кое-где раздались даже рукоплескания. И в следующую четверть часа Индюшонок выжал из пульта, вертушек и своего микрофона буквально все соки, с бешеной скоростью ставя, снимая и миксуя исключительно мои, как мне когда-то казалось, вечнозеленые хиты. Народ же одобрительно гудел, вздыхал, приветственно махал дерзкому юнцу. А когда Индюшонок под конец завел «Wonderful Life» моего любимого Black 1987-го года, пусть и в кавере Zucchero, на щеках наиболее впечатлительных девиц заблестели слезы. Повариха, толстая Розита, та вообще бурно разрыдалась как корова и поскорей убежала в кухню, пока Антонио не увидел.
Но Антонио видел ее, а я видел его — стоявшего на лестнице второго этажа, у двери своего кабинета, облокотившегося на перила и вперившего недвижные глаза вниз, в самую гущу остановившегося людского моря дансинга. Он что-то такое знал обо мне, Индюшонке и всех этих людях; то что, увы, так и не открылось мне, даже за последним порогом.
Электрик Плачидо догадался и вырубил свет. И теперь пары покачивались в призрачном свете одинокого софита, обнявшись точно тинэйджеры на школьной вечеринке под мягкий и задумчивый голос из динамиков, уже давно посчитавший, сколько мы всего успели за свою жизнь и сколько нам, быть может, еще отмерено злодейкой-судьбой:
Ни к чему плакать и смеяться.
Это — чудесная, чудесная жизнь!
Ни к чему бегать и скрываться.
Ведь это — чудесная, пречудесная жизнь...
А потом Индюшонок плавно увел звук и вывел с другой вертушки новый диск. И я теперь точно знал, что это будет, потому что это был — я.
Правда, поначалу в колонках слышались только фон и легкое поскрипывание пиленого винила. И ничего больше. Но Индюшонок встал во весь рост, возвышаясь над диджейским пультом — какой же он все-таки длинный и нескладный, моя прелесть! — и помахал залу. А потом достал из кармана полумаску вашего покорного слуги, черный бархат бесстрашного Зорро, и глубоко вдохнув, точно бросаясь в омут, надел.
И теперь уж я обрел голос и заговорил наяву, пусть и его губошлепским ртом. Потому что больше говорить мне было нечем, а слова почему-то так и распирали меня.
— Привет, черти! Вечер добрый всей честной компании, девчонкам чмоки-чмоки, и особый респект сегодня — парням с побережья.
Лино сотоварищи врубились первыми — радостно заорали мне в ответ и дружно подбросили к потолку свои бейсболки. А еще говорят, что в рыбацком поселке обретаются самые тупоголовые, бичи и бивни!
Я же тем временем говорил из-под черной полумаски. И люди слушали меня, затаив дыхание и застыв как вкопанные. Говорил о том, что сила человека — в музыке, друзьях и близких людях, хотя мы и не всегда это помним. Что мы открываемся, приходя на свет, а потом, всю жизнь, медленно сдвигаем створки своих раковин, покуда не уходим в смерть. А смерть — это всегда мир одиноких, грустный клуб их сердец. И только самые мудрые люди на свете — старики так похожи на детей, потому что всегда открыты миру, любви, ветру и даже полуденной рекламе с 11-го коммерческого телеканала братьев Феррари.
А они слушали меня с Индюшонком, застыв как замороженные.
Впрочем, не все.
Глазами парня я теперь видел невесть откуда появившуюся в зале старую толстую негритянку в цветастом сари и в инвалидном самоходном кресле. В руках, покойно сложенных на огромном, колыхавшемся брюхе, она держала пластиковый пакет в тряпице, огромную бутыль, и я почему-то знал наверняка, что там мед.
Я, наверное, говорил еще много, о том, как хотел бы вернуться в этот клуб, вновь ощутить веселье их жизни, что многое понял и ничуть не испуган вечностью, открывшейся за моим порогом. А шестым чувством, внутренним зрением видел, как заканчивается беззвучная крутящаяся пластинка «Одиноких сердец» на вертушке Индюшонка, и игла неумолимо съезжает к последним широким бороздам пустоты и безвременья.
Потом пластинка кончилась, иглу звукоснимателя подбросило автостопом, и я онемел, вновь ощутив себя в черном виниловом плену.
Индюшонок же бережно снял «Одиноких сердец» с вертушки, вышел из-за пульта и — я думал, Антонио сейчас схватится за сердце, а всю его остальную тушу хватит дополнительный штрафной удар! — спустился в зал.
Танцующие расступались перед ним, а он отдал пластинку негритянке. Мама Джа, — думаю, это была именно она, — поцеловала меня и жестом указала на кухню. И Индюшонок, сопровождаемый толпою моих самых преданных фанаток, торжественно понес меня туда, к Розите, держа на вытянутых руках. Думаю, это был его подлинный триумф!
Дальнейшее мне помнится крайне смутно.
Меня, кажется, опустили в раскаленный зев духовки, но я не почувствовал жара.
Потом, когда я основательно размяк, вынули и защипали края винила, как у гофрированных алюминиевых тарелочек для соленых орешков. В детстве мы точно так же развлекались со старыми пластинками, выброшенными на свалку — миньонами, «грандами» и «гигантами», собирая из них игрушечные черные сервизы.
Потом, когда я немного остыл, — кажется, в зале уже никому не было дела до музыки и дансинга, включая самого Антонио, — Мама Джа сноровисто расписала меня какими-то африканскими ритуальными красками. Разные там узоры — солнце, луна, звезды, какой-то носатый дядька с красным ртом, полным огромных крокодильих зубов. Затем негритянка вытащила из своего пакета и уложила в меня целую стопку широких кукурузных лепешек — точь-в-точь диски последних каверов, только желтые и до ужаса пахучие. Индюшонок полил их медом из бутыли Мамы Джа, и каждый в зале подошел и с радостью отщипнул кусочек. Наверное, было вкусно, но я этого не знал, потому что меня уже бросили в огонь.
Странно, но от винилового меня не случилось никакой вони, только серый белесый дым клубами поднялся к потолку и заволок на мгновение весь наш клуб «Фламенго». А когда он рассеялся, я был уже везде.
А Индюшонок стоял у пульта и радостно улыбался, паршивец. Потому что новое время — новые песни. А танцы с судьбою каждый танцует по старинке, один на один, на минном поле сбывшихся надежд.
Я и сейчас здесь, в клубе — в досках и пластике танцпола, литографиях на стенах, кевларе динамиков, запахе горячих кукурузных лепешек, доносящемся с кухни Розиты — «это наш Марио!». А еще в тысячах самых разных вещиц нашего клуба, от крыльца до печной трубы, от плинтусов до потолка со штангами софитов, в горшках запыленной герани и флоксов и даже крышке фаянсового унитаза в кабинете Антонио, ой-ёй! Иногда мы беседуем с хозяином, и я узнаю от него новости спорта и светской хроники, все же остальное мне приносит музыка и стайки черных дроздов за окном.
Индюшонок теперь звезда дансинга. Зовется Ривера Джа, резво гоняет миксы, бойко талдычит в свой допотопный «MD», и мне кажется, что его Мама Джа на самом деле — натурализованная кубинка. Ведь только там, в Коммунизме-У-Берегов-Америки, еще остались эти странные русские электрические штуки.
В клубе теперь всегда полно народа, и все дружно поговаривают, что его давно уже пора переименовать из «Фламенго» в «У Марио», и только Антонио как всегда дипломатично молчит по этому и многим другим, таким же дурацким поводам.
А я думаю, что смерть подчас и впрямь сродни клубу одиноких сердец, но согласитесь, приятно, когда и там звучит неплохая музыка. Это выход, это вход, это клубная жизнь, если хотите. Ни к чему плакать и смеяться, когда приходит безносая. Ни к чему бегать и скрываться от нее.
Моя чудесная, пречудесная жизнь...
Покуда не выветрится дым.
Пока святые маршируют. Сценарий кинофильма
Пока святые маршируют
Сценарий кинофильма
Литературной основой сценария послужил одноименный рассказ, победитель Большого конкурса КЛФ-2003, опубликован в журнале «Полдень ХХI век» № 5.
Наши дни.
Привокзальная площадь большого города в непросохших лужах. Неподалеку видны вагоны поездов дальнего следования. Несколько зевак лениво слушают играющий на площади самодеятельный джазовый оркестр.
Все музыканты пожилого возраста, но обращаются друг к другу по кличкам, видимо, еще с давних лет.
Борис Иваныч — Бэшен с видавшим виды рабочим барабаном на подставке и тарелкой-«чарльстонкой» дает счет.
Стэн — трубач Станислав Николаевич, Морган — басист Николай Петрович с тубой и маленький саксофонист Томаш — дядя Том начинают играть вальс. Фан — Афанасий Герцевич аккомпанирует на банджо. Несколько пар танцуют. Вид у танцующих живописный.
Двое пьяненьких бомжей-«синеглазок», благообразная пара интеллигентных пенсионеров, сосредоточенно шепчущих друг другу «раз-два-три, раз-два-три». Двое влюбленных студентов с рюкзачками за спинами и некий ответственный с виду гражданин в плаще и шляпе, который с отсутствующим взглядом медленно и меланхолично поворачивается в такт музыке, прижимая к животу большой пузатый портфель.
Неподалеку на руках у молодой мамы, тревожно высматривающей мужа в толчее у привокзальных киосков, хнычет годовалый ребенок, требуя, чтобы его опустили наземь. Он тянет руки в сторону музыкантов, ему интересно, как трубач смешно надувает щеки. Чем сильнее кричит малыш, тем больше хмурится трубач. На лбу — крупные капли пота. У него болит сердце.
Трубач Станислав Николаевич — Стэн просыпается от кошмара: ему только что казалось, что он стоит у черной двери, и кто-то настойчиво колотит снаружи. Открывает глаза и слышит — в его двери действительно кто-то требовательно стучит. На часах — 4 утра. Кряхтя и держась за сердце, он бредет в прихожую.
Когда он открывает дверь, ему в глаза ударяет ослепительный свет.
На пороге — чопорный пожилой джентльмен в безупречном черном костюме, с вежливой улыбкой на тонких губах и докторским саквояжиком в руке.
— Пора в дорогу, трубач, — говорит он почти сочувственно. — Твой срок пришел. Ведь ты уже видел меня во сне?
Это — Смерть. Их взгляды встречаются. Рука Стэна судорожно нащупывает сердце и медленно опускается — оно уже не болит, и хорошо, если все еще стучит!
— Так скоро? — горько говорит Стэн, когда проходит первый шок. — Но ведь я... Я еще не успел уладить все свои дела! Это несправедливо!
Споры со смертью — занятие достойное, но малоэффективное. Смерть только пожимает плечами, отчего в ее саквояжике что-то глухо звякает.
— Неужели ничего нельзя сделать? — в отчаянии шепчет Стэн. — Я никак не могу умирать до... До послезавтра, — неожиданно для самого себя выпаливает он.
— Есть проблемы? — сухо говорит Смерть, равнодушно минуя знак вопроса.
— А как же?! — разводит трясущимися мелкой дрожью руками Стэн. И далее говорит все быстрее, все больше увлекаясь.
— Послезавтра мы играем на сейшне! В клубе железнодорожников собираютсяджазмены! Все старые лабухи и бакланы... Мы с ребятами тоже хотели тряхнуть стариной. Два месяца репетировали...
На последних словах он задыхается и резко умолкает, точно из него выпустили воздух. После чего, опустив голову, с горечью говорит:
— Если у тебя есть сердце...
— Три дня, — перебивает его Смерть. — Как только доиграете. И ни минутой больше.
Бледная кисть скользит в жилетный карман. Тонкие пальцы крутят брегет. Щелкает крышка с глубокой гравировкой — черепом и костями.
— Швейцарские? — заискивающе спрашивает Стэн.
— Отечественные, — отвечает Смерть. — Сейчас таких не делают.
И нажимает кнопку часов.
Стэн тут же чувствует, как кольнуло в груди — точно сердце завелось снова. Тем временем Смерть внимательным взором обводит комнату. На столе труба в раскрытом футляре, старые ноты, по стульям разбросана одежда. На полу пустые пивные бутылки.
(Крупно): На стене — фотопортрет маленькой светловолосой женщины, она улыбается.
— Можешь начинать прибираться.
— В этой берлоге прописаны мои двоюродные племянницы, — качает головой Стэн. — Девоньки только и ждут — не дождутся, когда ты заглянешь сюда. Вот пусть сами и прибираются. Потом... — тихо добавляет он.
— Тогда заведи часы, — советует Смерть и направляется к выходу. Однако у порога останавливается и говорит, не поворачивая головы:
— И запомни: у меня нет сердца.
После чего выходит, плотно притворив за собой дверь.
А Стэн без сил оседает на стул!
На репетицию Стэн опаздывает — все-таки подметает комнату. Напоследок протирает стекло на портрете. Выходит из комнаты, и портрет женщины словно смотрит ему вслед.
Стэн торопливо идет по улице. По дороге прихватывает в киоске пива, для отмазки коллегам. Быстро входит в помещение клуба — типового дома культуры, идет по пустому коридору на звуки саксофона и треск барабанов из дальней комнаты. Открывает дверь. В комнате репетирует его джаз-бэнд.
Стэн увертывается от шутливых тычков и подзатыльников Моргана с Бэшеном и усаживается на свое привычное место. Но едва вынимает из футляра трубу, как за спиной слышит вежливое покашливание.
— Тут тебя один тип дожидается, — кивает Бэшен, любовно шелестя стальными барабанными щетками по барабанчикам-альтам и дребезжащему «хэту». — Сказал, старый приятель.
Стэн оглядывается — позади, на стуле с высокой спинкой, прямая, словно аршин проглотила, сидит Смерть. На коленях давешний саквояжик. Очевидно, со складной косой.
— Ты чего тут?! — шипит Стэн. — У меня же еще два с половиной дня!
— А ты думал, теперь можно расслабиться? — усмехается она. — Не выйдет. Все эти дни я буду у тебя за спиной, так и знай. Помни обо мне хоть теперь, если прежде было недосуг.
— Ну, играть сегодня будем или нет? — выжидательно говорит Морган, любовно оглаживая гриф старинного контрабаса. На инструменте живого места нет от наклеек весьма вольного содержания; корпус, подобно стариковским морщинам, избороздили трещины.
— Он с нами посидит, — тихо говорит Стэн.
— Давно не виделись? — сочувственно кивает Бэшен.
Перед глазами Стэна как кинолента проносится череда несчастных случаев в его жизни, начиная с самого детства:
— нападает злая собака — (Крупно): оскаленная пасть,
— он тонет в озере,
— какой-то тип с гнусной ухмылкой поигрывает ножом возле его горла,
— его едва не сбивает автомобиль на крутом повороте,
— возле машины в кювете он держит на руках маленькую светловолосую женщину, изображенную на портрете в его комнате. Она умирает.
На последнем кадре воображаемая пленка останавливается и начинает сильно дрожать.
— Да... — сдавленно говорит Стэн. — Это действительно... старый знакомый.
— Пусть только не храпит слишком уж громко на твоем соло! — подмигивает ему Афанасий Герцевич и пробегает по клавишам корявым, заплетающимся пассажем.
— Веселее, мальчики! — кричит барабанщик Бэшен и ударяет по тарелкам, что называется, от души. — Тутти, вашу мать!
И они выдают тутти — музыкальную фразу, которую все играют в унисон. А потом уже начинаются классный разброд и душевные свинговые шатания. Звучит известная пьеса «Когда святые маршируют».
Крупно — на фоне музыки со стуком и лязгом трогается поезд, и вагоны движутся все быстрее. Состав уходит из города.
Пока джазмены играют, Смерть смирно сидит на стуле, изредка помаргивая. Наконец барабанщик обрывает свое куцее, скупое соло, и все коллеги вопросительно смотрят на него — никто не знает, что играть дальше.
В наступившем всеобщем молчании Смерть начинает легонько постукивать носком туфли, но только какой-то совершенно иной, сдвинутый ритм.
«Пять четвертей...» — считает Стэн про себя и присвистывает. — «Нехило!» Взгляды всех музыкантов теперь прикованы к черной туфле — КРУПНО. Повисает удивленная пауза, а носок смерти стучит все громче, отдаваясь эхом в ушах Стэна, подобно стуку идущих вагонов.
Стэн медленно поднимает к губам трубу. И неожиданно для всех и себя самого выдает вдохновенное, потрясное соло на пять четвертей, под стук туфли. Сломав к чертовой матери весь предыдущий рисунок, но зато оторвавшись сполна!
Все уже давно перестали играть, и только труба Стэна упрямо докручивает истерические рулады. Наконец смолкает ее последний визг на умопомрачительно высокой ноте, и наступает ватная тишина. Все старики потрясенно, а кто и возмущенно, смотрят на Стэна, а у того перед глазами лишь одна навязчивая картинка: черная, начищенная до блеска туфля, отбивающая ритм для него одного.
Они выходят из клуба вместе. Из проезжающей мимо иномарки их обдает волной глухого ритма — в отличие от джаза это эстрадная попса. Смерть озабоченно глядит на часы и зябко поднимает воротник плаща.
— Ты неплохо играл сегодня, — скрипуче говорит она. — Совсем как в молодости.
И не дожидаясь ответа, растворяется в дождливой пелене, затянувшей переулок. Стэн долго смотрит ей вслед.
Дома он допоздна сидит перед проигрывателем, слушая старые пластинки и чаще обычного поглядывая на будильник. Прежде Стэну было плевать на время, но сейчас ему кажется, что оно тикает слишком быстро.
Затем он лежит в постели и вспоминает. Потом, как ни странно, засыпает, но всю дорогу ему по башке колотит пять четвертей чертова туфля.
На следующую репетицию Смерть приходит опять. Ее встречает дружеская рулада саксофона. Смерть кивает Дяде Тому и приветственно машет остальным. Старики важно кивают в ответ и при этом совсем сбиваются и с ритма, и с мелодии, наломав кучу судорожных сбивок. Стэн возмущенно смотрит на коллег.
— Да ладно тебе, — примирительно машет на него контрабасист Морган. — В конце концов, синкопой больше, синкопой меньше...
— А джаз без синкопы — что рэп из Европы! — поучительно заявляет барабанщик Борис Иваныч.
Однако сегодня у Стэна не ладится. Игра не идет, соло не получается, вдобавок во рту постоянно сохнет. Смерть тем временем беззаботно перешептывается с Морганом и Бэшеном; по всей видимости, у них обнаружилась куча общих тем и знакомых.
— Я вижу, твои мысли начинают обретать правильное направление, — замечает Смерть, когда они со Стэном идут по улице.
— Что ты имеешь в виду? — морщится Стэн.
— Судя по твоей сегодняшней игре, ты наконец-то всерьез задумался обо мне, — отвечает Смерть. — Это похвально, хотя спохватился ты поздновато.
— Прежде я всегда считал, что ты — костлявая уродливая старуха с косой, — сердито огрызается Стэн. — А ты вон какой!
Смерть несколько мгновений иронически смотрит на него, однако ничего не говорит.
— А почему ты вчера сказал про мою молодость? — подозрительно спрашивает Стэн. — Ты что, подсматривал за мной уже тогда?
— Скорее, подслушивал, — ухмыляется Смерть. — В молодости, знаешь ли, все увлекаются джазом. Только не все об этом догадываются.
— Я так понимаю, ты и на сейшн завтра придешь? — хрипло спрашивает Стэн. — Учти, там будут платные входные.
— У меня контрамарка, — буркнула Смерть. — Отыграешь, и пойдем.
— А как это... будет? — Стэн вмиг приуныл. — Далеко... идти?
— Если хорошо сыграете, провожу тебя немножко, — напоследок обещает она. — А теперь расстанемся — мне сегодня еще надо успеть в пару мест.
И она ловко вскакивает в закрывающиеся двери отходящего автобуса.
А Стэн весь вечер будет пить и последнюю в своей жизни ночь совсем не запомнит. Может, это и к лучшему.
Да и зрителям знать об этом совершенно ни к чему. Поэтому этого эпизода в фильме нет.
Впрочем — на усмотрение режиссера. Весь эпизод может быть заменен фигурой Стэна в ночной комнате на фоне окна с бутылкой в руке. Или — сидящего под окном,привалившись спиной к батарее, обхватив руками колени, пьяно засыпая. В любом случае над Стэном — окно, за которым — огромный ночной город, весь в огнях, словно звездное космическое небо, бесконечность.
И портрет женщины.
Смерть приходит на сейшн, когда весь бэнд отдыхает за одним из столиков, которыми уставлен зал, а Николай Петрович — Морган настраивает на сцене контрабас. Из полутьмы камера выхватывает еще один столик с шумными молодыми музыкантами и один столик — со зрителями. Остальной зал теряется во тьме.
Смерть усаживается рядом с Борисом Иванычем, выставляет на стол пиво и орешки, и вся компания за исключением Стэна одобрительно хлопает ее по спине. Стэн же только косится в ее сторону и тут же угрюмо отворачивается.
После вчерашнего у него раскалывается голова, разбито сердце из-за безутешной жалости к себе, и вдобавок першит в горле. Что для трубача перед концертом, разумеется, совсем беда.
Вдобавок за соседним столиком сидит компания крутых молодых музыкантов, судя по прикиду, «рубящая» авангард и джаз-рок наотмашь. Длинный, бритый наголо юнец-басист ревнивым ухом прислушивается к упражнениям Моргана на сцене. Он указывает на него дружкам пальцем и, видимо, язвительно критикует — в шуме музыкального клуба его слов не слышно, но смысл их понятен по артикуляции и улыбочкам.
Морган же, простая душа и дитя старых и добрых джазовых стандартов, на сцене увлеченно настраивает норовистый контрабас, дергая струны немудрящими, отрывочными «картошками»:
— Бум-бум! Бум-бум! Бум-бум! Бум... Бум-бум-бум-бум!!!
И так по кругу.
— О-о, слажал! — неожиданно громко кричит юнец-басист, тыча в него пальцем из-за стола и ухахатываясь с соратниками над «старым валенком». — А-а! Опять слажал!!
В зале начинают хихикать и язвительно прихлопывать.
А Морган, глухая тетеря, воспринимает все за чистую монету и с удвоенной энергией продолжает дергать стальные карандаши струн.
Все старики за столом разом приуныли, Стэн с досады даже сплюнул.
И только Смерть поворачивает голову и холодно глядит на горластого юнца. Прикид у нее сегодня что надо: черная тройка с круглым белым значком в петлице, похожим на значки распространителей Гербалайфа, белоснежная сорочка с бабочкой и лаковые штиблеты цвета душной ночи в Каролине.
Пораженный юнец видит, как на значке Смерти проявляется надпись (Крупно):
«Хочешь умереть? Спроси меня, как!»
Причем, надпись видит только этот юнец!
От Смерти веет могильным холодком и паренек, словно ощутив дыхание беды, тут же сникает. Теперь он только шепчется с приятелями, изредка поглядывая на столик с нашими героями.
Тем временем возвращается Морган, крайне довольный собой и свежим пивом за столом.
Следующим на сцену забирается юнец, тут же усевшись прямо на монитор подзвучки. Он с шикарным треском распахивает пластиковый кофр и извлекает оттуда сверкающее чудо гитарной техники — безладовый джаз-бас.
(Крупно):
«Джек» шнура входит в гнездо с сухим щелчком, ласкающим ухо всякого гитариста. Поворачивается тумблер, и гитара тихонько гудит в динамиках, наливаясь мощью идущего усиления. Затем наводки сходят, все стихает, и правая рука юнца начинает откалывать на гитаре виртуозные фортели.
Его большой палец резко клюет с оттягом, точно откупоривает бутылки.
С размаху ударяет по струнам.
Ходит взад и вперед безумным маятником, как заведенный.
Хлесткий, упругий, металлический бас ударяет по залу лавиной низких частот. Юнец — мастер слэпа, особого искусства игры на бас-гитаре.
В это же время пальцы его левой руки без устали бродят по безладовому грифу, делая подтяжки и скользящие глиссандо как на контрабасе в руках знающего музыканта, уверенно играющего по уму.
Юнец выдает вдохновенный каскад ходов, способных «закопать» любого конкурента, и резко обрывает звук. В зале повисает восхищенная и завистливая тишина.
Слышно только, как Смерть неторопливо закуривает, щелкая золоченой зажигалкой.
— О-о! Правильно сыграл! — негромко, но звучно произносит она в мертвой тиши клуба. И со вкусом выдохнув дымную струю в сторону сцены, одобрительно прибавляет:
— А-а! Опять правильно сыграл.
Зал разражается хохотом. Слышен одобрительный свист, топот ног, ибо только музыкант может по достоинству оценить всю соль этой смертельной шутки.
Юнец, пристыженный и сконфуженный, спрыгивает со сцены и раздраженно плюхается за свой столик, запить пивом явно не лучшие времена.
Пока святые маршируют (окончание). Сценарий кинофильма
Пока святые маршируют (окончание)
Сценарий кинофильма
Следующая сцена — весь столик наших героев уже дружно хлопает этому же басисту и его группе, только что отыгравшим на сцене — они кланяются под шум и свист. И даже Смерть благосклонно и скупо аплодирует в знак одобрения хорошему фанки и фьюжн. Ребята эти, в сущности, совсем неплохие, а похвала Смерти и стариков отныне льет им бальзам на душу — они радостно переглядываются на сцене, когда Морган одобрительно поднимает им большой палец.
Бэнд Стэна должен играть уже под занавес, и не потому, что они лучшие. Скорее, наоборот. Просто так решил честный жребий — обычай, которого не встретишь на поп-тусовках.
— Ну, как тебе тут? — кричит Стэн Смерти прямо в ухо, поскольку уровень грохота в зале неуклонно возрастает к всеобщему удовольствию.
— Вполне, — кивнула Смерть и неожиданно пронзительно свистит кому-то на сцене. — Но вообще-то я больше люблю марши.
Наконец их вызывают на сцену. В зале хлопают — их все еще помнят. Бэнд Стэна играет очень прилично, хотя Борис Иваныч немного тормозит на барабанах. Зато Томаш — Дядя Том поет прямо в саксофон черные блюзовые песни. Всего этого — музыки бэнда — зритель не слышит, мы только видим музыкантов в немом рапиде.
После чего как бы глазами Стэна — камера берет свечи на темных столиках из-за его плеча — мы видим, как в зале кто-то восхищенно кричит, другой одобрительно свистит, третий, постарше, сдержанно улыбается и качает головой в такт.
Остается последняя композиция.
Стэн оглядывает зал. Смерть сидит среди десятков других зрителей в полутьме и смотрит на него в упор. Взгляд ее как всегда холоден и строг. Стэн вытирает рот платком, массируя губы, и, отстранив Дядю Тома, у которого первое соло, подходит к микрофону. Старый саксофонист удивленно смотрит на него.
Стэн вздыхает и в наступившей тишине негромко говорит полутьме зала:
— Сейчас мы будем играть последнюю пьесу. Вы все ее знаете. «Когда святые маршируют». Не знаю, кому как, а я бы хотел это увидеть.
Зал одобрительно гудит, кто-то свистнул.
— Мы, наверное, уже никогда больше не соберемся вместе. Годы, дела, заботы...здоровье... В общем, сами понимаете.
Засвистели громче, раздались жидкие хлопки. «Ну, сво-о-олочь...» — протянул чей-то восхищенный пьяный тенорок.
— И я благодарен парням, — Стэн обводит жестом «парней», что смущенно сгрудились за его спиной, — но не меньше того благодарен и судьбе. Той, что позволила нам собраться здесь, в этом отличном клубе, и играть для вас. Это просто кайф, уж поверьте.
И он снова смотрит на Смерть. Та медленно и с достоинством наклоняет голову, принимая благодарность. А зал уже шумит, волнуется.
— Мы играем всю жизнь, потому что больше ничего толком и не умеем, — качает головой Стэн. — Что я буду делать потом, когда доиграю свою партию? Кто мне скажет тогда, правильно ли я жил все это время? Ведь у нас ничего не осталось, кроме музыки. И ту мы сейчас отдадим вам.
(Крупно): удар палочками по тарелкам и — трогающийся железнодорожный состав.
И они играют.
Труба Стэна творит чудеса: она словно живет отдельно от пальцев и губ, точно кто-то незримый приказывает ей петь. Она ведет Стэна за собой, и он, пораженный, торопливо шагает за своей музыкой, как когда-то в детстве, мальчишкой — по перрону, вслед медленно уходящему поезду. А музыка летит впереди и поминутно оглядывается, как шаловливая светловолосая девчонка, лукаво поглядывающая на него из окна поезда, что уже набирает ход.
Стэн, а тогда еще — пацан Стаська, еще пока даже не Станислав, смотрит ей вслед, потрясенный внезапно нахлынувшим первым смятением чувств, и на его глаза наворачиваются слезы.
И вспомнилось прошлое, и плакалось о настоящем, и уже не было будущего. Труба Стэна подняла в клубе волшебный ветер, ее звуки плыли, летели все выше и выше, к самым высотам света и печали. И, возрождаясь, умирали, и ветру не было конца.
Он отнял трубу от дрожащих, натруженных губ.
Вокруг тихо, зал смотрит на него и молчит. На какое-то отчаянное мгновение Стэну даже кажется, что Смерти нет. Как это любят показывать в кино: пустое место за столом, сентиментальная, светлая музыка за кадром и влажные глаза женщин.
Он действительно пуст, ее стул за столиком, уставленным пивными банками и дешевыми фарфоровыми пепельницами. Смерти действительно нет.
Зато возле дверей у выхода из зала возникает маленькая светловолосая женщина с портрета. Она не зовет Стэна — просто молча смотрит на него.
«Это оттого, что я уже минут пять, как умер, наверное...» — думает Стэн. «И для меня самое страшное теперь уже позади».
Женщина открывает двери клуба, но на пороге оборачивается. Глаза Стэна и его любимой встречаются. И ее образ тает в дверном проеме.
Он, не отрывая глаз от дверей, кладет трубу на крышку раздолбанного рояля. Бормочет своим старикам невнятные слова не то извинения, не то прощания, спускается со сцены и быстро идет по узкому проходу к дверям. Стэн знает, что за ними его уже ждут.
Наверное, ему хлопают, наверное, свистят или кричат. Старики на сцене совершенно потерялись, лишь сакс Дяди Тома тревожно и жалобно гудит ему вслед.
Но Стэн уже ничего не слышит. Он открывает двери и выходит из клуба.
Женщины уже нет. Зато позади его тихо окликают (или прищелкивают пальцами, как это делают джазмены, давая счет).
Смерть поджидает его на крыльце, скрестив руки на груди. Стэн останавливается в нерешительности.
— Бери, — кивает она на саквояжик у ног. — Три дня ношу, между прочим.
— Что это?
— Пригодится, — заверяет она. — Идем, тут недалеко.
Они вместе идут по городу, знакомому Стэну до боли. Здесь прошла вся его жизнь.
В конце улицы перед ними возникает черная дверь, та же, что снилась Стэну в кошмарном сне до прихода Смерти. Смерть жестом велит открыть саквояж. Там лежит ослепительная золотая труба, маленькая и аккуратная.
— Дай им знать, что мы уже тут, — советует Смерть. И Стэн, повинуясь, поднимает трубу. У него трясутся руки, прыгает подбородок, и он не сразу ловит губами мундштук.
— Дунь, как следует, чтобы эти сони услышали, — кивает Смерть.
Стэн собрался с духом и... дунул. Звука трубы он не слышит, зато дверь тут же бесшумно отворяется, и перед ними — абсолютно черный проем. Зловещий и мрачный. Стэн невольно пятится.
— Смелее, — подбадривает его Смерть. — Шагай вперед и не оглядывайся. Плохая примета, знаешь ли.
Стэн мысленно шепчет самую короткую молитву, взывая ко всем святым и, зажмурившись, шагает, крепко сжимая в руках трубу.
(Крупно): рука, медленно опускающая вагонный стоп-кран.
Несколько мгновений тишины и темноты. Стэн открывает глаза.
В ту же секунду, точно только того и ждали, вспыхивают ослепительные прожекторы. Что-то с шипением завертелось над головой, разбрызгивая трескучие искры, и десятки медных труб ударяют разнузданным, хулиганским аккордом прямо ему в лицо.
Стэн орет от ужаса, но кто-то невидимый, за спиной, повелительно кричит голосом Бориса Иваныча — барабанщика Бэшена:
— Веселее, мальчики! Тутти, вашу мать!!
Строй трубачей самого причудливого обличья и прикида тут же надвигается на него и обрушивает на голову Стэну поток сверкающей меди первых четырех тактов. Крайний, белобрысый парнишка в большой не по росту солдатской форме делает шаг в сторону и призывно машет Стэну сигнальным рожком.
— Давай сюда, скорее! — весело кричит он. — Мы тебя уже заждались. Нас тут целый батальон!
Стэн вопросительно указывает на свою трубу, и парень кивает. Тогда Стэн встает в строй, слегка потеснив тучного негра с трубой и сурдиной, и батальон трубачей сразу приходит в движение.
Сотня труб слаженно грянула «Святых», и Стэн, очумело вертя головой, зашагал вместе со всеми, подлаживая шаг.
— Куда это мы? — пораженный, спрашивает он.
— Как куда? На парад, конечно! — весело откликается парень. В отличие от других он пока не играет. — Ты что, забыл, что сегодня — канун дня всех святых? Они нынче маршируют, а мы играем. Три дня тебя ждали, между прочим. Боюсь, теперь придется поторопиться.
Батальон действительно ускоряет шаг. Юный солдатик с минуту одобрительно глядит на семенящего Стэна, а затем подмигивает.
— Ничего, быстро подстроишься. Говорят, здорово дуешь?! Ладно, посмотрим, каков ты в деле... А теперь держи дистанцию, тверже ставь ноги и ничего не бойся — сейчас будем подниматься!
И он поднимает свой сигнальный рожок к небу.
Ослепительное сияние несколько мгновений.
Затем на экране один за другим появляются музыканты — коллеги Стэна. Бэшен, Морган, Томаш, Афанасий Герцевич. Они в разных ракурсах — вполоборота, обернувшись, сидя за столом. Они словно вспоминают Стэна, размышляя о музыке, о смерти, о жизни и о себе.
Каждый говорит по одной фразе, продолжая друг друга:
Морган:
— Никто не знает, какого рода приходит к нам смерть.
Томаш:
— Иные ее движения грубы и сродни мужским, другие проявления — женственны в своем изяществе.
Афанасий Герцевич:
— Но вряд ли она — Нечто Среднее. Потому что всегда реально смотрит на жизнь.
Бэшен:
— Да, кстати... Only the one, who sincerely loved life, can understand battalion, leaving in the sky.
Морган, Томаш и Афанасий Герцевич все вместе:
— Чего-чего?!
Бэшен:
— Только тот, кто искренне любил жизнь, поймет батальон, уходящий в небо.
Это я сам придумал... — смущенно добавляет он.
Лицо Стэна (крупно):
— А что? Пожалуй, это можно попробовать на пять четвертей. Пока святые еще маршируют.
И он берет на трубе новую ноту.
Новый поезд на перроне с лязгом и стуком трогается.
Позади, на вокзальной площадке играет джаз-бэнд. Уже без Стэна. Несколько пар танцуют. Вид у танцующих живописный.
Двое пьяненьких бомжей-«синеглазок», благообразная пара интеллигентных пенсионеров, сосредоточенно шепчущих друг другу «раз-два-три, раз-два-три». Двое влюбленных студентов с рюкзачками за спинами.
Типажи те же, что и в начале фильма, однако актеры — уже другие. Времена меняются, и люди — вместе с ними.
И только некий ответственный с виду гражданин в плаще и шляпе — все тот же. Он гротескно дирижирует музыкантами, а его большой пузатый портфель раскрыт, и прохожие бросают туда мелочь для музыкантов. Из портфеля торчит одинокая, осиротевшая труба.
Неподалеку из рук молодой мамы, тревожно высматривающей мужа в толчее у привокзальных киосков, вырывается годовалый ребенок. Он смеется, делая первые неуклюжие шаги — туда, где возле скамейки, окутанный золоченой дымкой, для него играет призрачный трубач.
Это Стэн.
Он играет «Когда святые маршируют», и ребенок, толстый краснощекий и оптимистичный бутуз, пока еще неуверенно шагает к трубачу. Это — его музыка. Музыка святого и непорочного детства. Будущего этого большого города.
В стороне от ребенка, поодаль, в замешательстве застыл мужчина — его отец. Он только что вынырнул из толчеи вокзала и, пораженный, смотрит, как его сын делает свои первые самостоятельные шаги на асфальте. Отец не слышит игры Стэна, она звучит только для марширующего по привокзальной площади маленького святого существа. И он судорожно прижимает к груди только что купленную, в разорванной бумажной упаковке складную коляску. Теперь уже, видимо, не очень-то и нужную.
А малыш все шагает и шагает к призрачному трубачу. Он спотыкается, хмурится, боится, но упрямо идет и тянет руки к Стэну. Ему необычайно интересно, как трубач смешно надувает щеки.
КРУПНО: щеки трубача. Он подмигивает нам.
Кода.
ПОСЛЕСЛОВИК К СЦЕНАРИЮ
О бедном сценарии слово замолвлю...
Когда мне предложили поучаствовать в конкурсе телесценариев, это стало для меня неожиданностью — прежде я их никогда не писал. 25 марта 2005 года завершался прием конкурсных сценариев фильмов (40-50 минут) на тему «Хроники мегаполиса» о жизни современного города с элементами фантастики. Одним из главных требований была оригинальность и зрелищность сценария.
Конкурс проводился под эгидой Международной ассамблеи фантастики «Портал», форума «Кино Экспо Украина-2005» и журнала «Реальность фантастики». В числе авторов 120 сценариев, как оказалось, был весь цвет фантастики России, Украины и ближнего зарубежья, а также Израиля и Германии. Председательствовал в жюри Сергей Дяченко, известный писатель и сценарист, в частности «Обитаемого острова» Федора Бондарчука и сериала «Белая гвардия» Сергея Снежкина. Он дал мне несколько полезных советов, чтобы лучше адаптировать мою заявку к киношной специфике, но при этом и дал добро на «вольную запись литературного сценария «советской» школы, а не механистическую «американскую». Более того: было решено оставить некоторые чисто литературные моменты в тексте: «это прямая задача творческой группе. Пусть думают. Хотя, конечно, американцы так не пишут. Но мы другие».
В итоге мой сценарий «Пока святые маршируют», основанный на одноименном рассказе, имеющем очень хорошую издательскую и коммерческую судьбу, занял на конкурсе 1 место. Специальную премию получил и Сергей Лукьяненко, автор экранизированных Ночного и Дневного «Дозоров».
Весной в Киеве в рамках форума «Кино Экспо Украина-2005» мэтр мировой фантастики Роберт Шекли, с которым я имел честь водить знакомство, объявил победителей конкурса. Пресса активно освещала это событие, в Сети и сегодня можно найти его отголоски. Теперь дело было за представителями кинобизнеса для производства. Премьера телесериала уже планировалась на Международной Европейской конференции фантастов «Еврокон» в апреля 2006 года. Однако очень скоро дело застопорилось.
На награждении я не присутствовал — не ожидал своей победы, хотя и надеялся. Украинские продюсеры прислали мне договор на премиальные деньги и... благополучно исчезли. Плакали мои гривны! Все попытки связаться с ними успеха не имели, не помогло даже вмешательство председателя жюри конкурса. В Казани в лихие 90-е это называлось «нагло кинуть». Только спустя много лет я узнал, что в ту пору на Украине решено было запустить сразу несколько кино- и телепроектов на темы «оранжевой революции». А революционерам, как известно, закон не писан. С тех пор я со всеми украинскими заказчиками — у меня там вышло несколько романов — работал только по стопроцентной предоплате. Вот такие галушки!
С тех пор рассказ «Пока святые маршируют» был много где опубликован, в том числе и в США — на родине джаза, что мне особенно приятно. Борис Стругацкий напечатал его в своем авторитетном журнале «Полдень. XXI век» как представителя «нового мира русской фантастики». Культовая передача «Модель для сборки» выпустила «Святых» в формате аудиокниги эксклюзивно для Samsung mp3 Club.
И только фильм по телесценарию, обладателю международной кино-регалии, не снят и по сей день. А ведь поначалу разговоры шли и о полном метре! Причин для этого я вижу немало, но главная из них, на мой взгляд — нежелание современных российских режиссеров расширять свой сценарный кругозор, немножко оглядываться по сторонам, уметь находить интересные работы. И Голливуд, и американские авторы массовой литературы уже давно ставят своей задачей, прежде всего, рассказать и показать хорошую Историю. Но пока в России я такого стремления не вижу. Вместо желания поработать с хорошим литературным материалом режиссеры самозабвенно удовлетворяют собственные творческие амбиции, а что думают по этому поводу продюсеры — мне неведомо. В результате старый воз проблем современного российского кино и ныне там: большинство сценариев, мягко говоря, оставляют жедать лучшего, а их вдобавок тянут на себя, но в разные стороны, как лебедь, рак и щука из старой басни, продюсеры и режиссеры.
Простая киношная истина гласит: даже с хорошим сценарием кино испортить нетрудно. А вот с плохим сценарием хорошее кино сделать невозможно. Выводы по-моему — очевидны.
Сергей Челяев
Пять Двенадцатых. Рассказ
Пять Двенадцатых
Рассказ
— Требую тишины в суде и уважения Фемиде!
Герр Утман, плотный, коренастый судья в чопорных буклях досадливо обернулся, погрозив при этом задремавшему стражнику, и сокрушенно щелкнул короткими холеными пальцами:
— А, впрочем, здесь все свои. Плесните-ка мне водицы — с этими бунтовщиками тут все пересохнет.
Заседатель Ля Резонэр воинственно встряхнул графином, господин Мирабо проворно сунул ему стакан, а дон Фамильяре торжественно препроводил поднос на кафедру.
Покуда судья с медленным и видимым удовольствием пригублял, статские госпожи Сольвия и Лабия, поджав губы, откровенно и придирчиво разглядывали скамью подсудимых. Пятеро бунтарей в белых одеждах остались сидеть даже при появлении в зале герра Утмана. Но и в этом положении они по-прежнему возвышались над своими судьями. Подсудимым имена не полагались — слишком велика честь для всяких проходимцев и выскочек. Таким достаточно и номеров на арестантских куртках.
И лишь падре Силенциум, полномочный представитель самого отца Симплициссимуса, безмолвно откинулся на стуле, а оным привалился к стене. С нею он отменно гармонировал, как одеянием, так и в мыслях. Помыслы святого отца были темны, особенно на фоне свежепобеленных стен. И от этого судья Утман беспрестанно хмурился, будучи не в силах проникнуть в игру светотеней.
— Что ж, пожалуй, начнем, — крякнул судья. — И то правда: пора уже покончить с возмутительной ситуацией, что с недавних пор сложилась в нашем богоспасаемом городе. И с ее зачинщиками — вот этой камарильей.
Зал зашумел, задвигал стульями, вытягивая шеи в сторону скамьи подсудимых.
— Семеро уважаемых граждан города ныне призваны положить конец смуте и крамолам, что омрачают наше бытие. Отрадно, что для этой благородной цели избрано цивилизованное орудие. А именно — городской добровольный суд.
При этих словах судья сдержанно поклонился.
— Посему слово предоставляется господину Ля Резонэру, — без долгих околичностей заключил герр Утман.
— Почтенные жители города, — с достоинством обратился к залу заседатель. — Скажите на милость: вы знаете, откуда явились эти молодые люди?
И он обвел подсудимых жестом, исполненным сожаления. Публика весело зашумела в ответ.
— И я тоже, — веско подвел первую черту оратор. — Ныне же, куда ни глянь, приходится постоянно натыкаться на этих дерзких господ в белом. Они препятствуют буквально всему, что творится здесь, норовя диктовать нам собственную волю, странную и необычную. Чего стоит лишь одна ситуация с политическими партиями!
Заметим, что в городе было всего две политических партии, да и тех, признаться, хватало с излишком ввиду малочисленности населения. Поэтому все горожане из чувства справедливости разумно сочли записаться в обе враждующих группировки. Отныне партия господина Ля Минэра агитировала за свои свободы по нечетным дням — в такие времена на площади перед ратушей особенно часто можно было услышать страстный голос госпожи Лабии, активистки и суфражистки. В прочие дни там же витийствовали политические сторонники Дона Маджоре во главе с самим судьей Утманом.
Однако общее членство вовсе не мешало наиболее ярым активистам распускать про обе партии клеветнические слухи. В основном по адресу столичных патронов и идейных вдохновителей каждой формации: у нечетных это был Бет Хоувен, у четных — Амадеус.
Злословы утверждали, что Амадеус чересчур легкомысленно относился к своим единомышленникам, предпочитая предаваться в столице светским развлечениям и оперным дивам.
Хоувен же по каким-то неизвестным причинам и вовсе оставался попросту глух к нуждам и чаяниям своих провинциальных сторонников. Что не мешало последним относиться к великому Бету чуть ли не с религиозным страхом и поклонением совершенно патетическим.
— Молодые люди, коих мы лицезреем, так сказать, у позорного столба, очень быстро распространились в наших партиях со скоростью чумы, — продолжил Резонэр. — И теперь вся наша политическая деятельность — сплошные диссонансы. Возмущения, так сказать, и разлад. Странные проекты, абсурдные предложения, дикие идеи. Никакой гармонии, одним словом.
— Смутьяны! — выкрикнула госпожа Сольвия. — Это же надо: юнцы высмеивали самого Дона Маджоре, называли его бес-содер-жа-тельным и примитивным! Это его-то стройную и последовательную программу ступенчатых социальных преобразований!
— А зато Ля Минэра хвалили! — язвительно встряла госпожа Лабия
— Сударыни, суд — не место для политических баталий, — поджал губы судья. — Во всяком случае, очень бы хотелось на это надеяться, — добавил он в сторону и как бы вскользь.
— Поэтому я требую исключить незрелую молодежь, худшие представители которой уже угодили на позорную скамью, из политической жизни и устройства нашего славного города, — подытожил Резонэр. — Увольте нас от них, господин судья. Или — их от нас.
— Лишить их избирательного права! — крикнул кто-то из первых рядов, но умудрился остаться неузнанным.
— Ввести возрастной ценз на муниципальные должности, — вяло пробурчали двое старейших почетных жителей города. Колоритные стариканы в викторианских кафтанах мирно похрапывали в золотой серединке зала, но в нужные моменты проявляли удивительное чутье, просыпаясь синхронно и всегда к месту.
— Пока его с лихвой заменяет ценз имущественный, — слегка парировал судья, защищая гражданские свободы в меру должностных инструкций.
— Ну, тогда и ладно, — и оба ветерана вновь дружно погрузились в свое летаргическое бытие.
— Я бы еще предложил повычистить этих молодчиков из редакции нашей уважаемой газеты, — взял слово Мирабо.
Будучи человеком прогрессивным и молодящимся, он не чуждался печатного слова и свято верил каждой запятой в утренней прессе.
— Недавно господа в белом изрядно покувыркались в словесной эквилибристике. Опорочили очередную вдохновенную проповедь отца Силенциума, достопочтимого главу магистрата окрестили «главарем администрации», и, наконец — мыслимое ли дело! — насмехались над репертуаром оркестра на ассамблее, устроенной отцами и матерями города в зале ратуши.
Поймите: газеты подчас читают неокрепшие умы. А них сызмальства склонность к отвратительным импровизациям и прочим крамольным вольностям. Вместо того чтобы следовать инструкциям и заповедям.
— Зато весь тираж газеты расхватали на площади за четверть часа, — тихо, но резонно прошептала в сторону госпожа Лабия. Вся правая сторона зала весело закивала и захихикала. А левая принялась переспрашивать ее, так что судье пришлось призвать всех к порядку угрожающих размеров бронзовым колокольчиком.
— И вот еще какое удивительнейшее, странное дело: стоит только столкнуться с одни из этих юнцов, как у меня тут же возникает непреодолимое желание перейти на другую сторону улицы. Или свернуть на перекрестке! — воскликнул Резонэр, воинственно поблескивая стеклами очков.
— Ну, и переходили бы, велика забота, — хмыкнул судья Утман.
— Невелика, — склочно огрызнулся Резонэр. — Да только всем известно, что улицы в нашем городе сплошь прямые, и на полчаса ходьбы в любую сторону — ни одного перекрестка! Ни одногошеньки!
Собрание согласно загудело. Послышались язвительные смешки.
— И то сказать, — вздохнул господин Мирабо. — У меня также при виде этих молодчиков и их вызывающего поведения... просто все сразу опускается. И руки, и настроение, и...
— А у меня — как раз наоборот! — зычно расхохотался дон Фамильяре. — При всякой встрече с этими бунтовщиками не испытываю ровным счетом ничего, кроме как душевный подъем неописуемейших свойств. Прямо-таки парение, господа! С чего бы, позвольте спросить?
И он запанибратски хлопнул Мирабо по плечу. Ответом ему были выбитая пыль из сюртука и страдальческая гримаса ее носителя
— В самом деле, любезный Мирабо, — капризно протянула Сольвия. — Вы всегда так удручающе постоянны, ну, просто до однообразия. Почему бы вам порой и не сыграть на повышение? Не поднять свой тон, хоть самую малость?
— Видите ли, сударыня, — удрученно развел руками Мирабо. — Стоить мне лишь чуть-чуть, самую малость попытаться повысить свой тонус, духовное амбрэ, так сказать, как я... Как я немедленно уподобляюсь... эээ.... Дону Фамильяре! А это для меня никак невозможно.
Ответом ему был торжествующий рык Дона.
— Вот видите! — обвел он зал горящим взором, исполненным веселого торжества.
— Ближе к делу, горожане! — воззвал к присутствующим судья Утман. — Вам, почтенные граждане, пора бы явить свой вердикт. Одним словом, следует решить, что нам делать с этой смутой. И, прежде всего, разумеется, с ее источником, — заключил судья, явив в голосе нотки приближающегося раздражения первой судейской степени.
Тут же отовсюду посыпались реплики и предложения:
— Посадить!
— Штрафовать!
— Наказать!
— Казнить!
— Расстрелять!
— Сослать в пригород!
Последний призыв принадлежал явно двум госпожам-активисткам. Обе имели уютную недвижимость в деревне и отнюдь не чурались общества сельских молодых людей. Поэтому теперь каждая гневно сверкнула очами в сторону соперницы и принялась бледнеть и краснеть одновременно. До чего женщины, как известно, большие мастерицы.
Удивительно, но именно последний призыв, хотя он и не был самым кровожадным, как ни странно вызвал на скамье подсудимых наибольшее негодование и протесты. Молодежь зашумела, закричала и даже протестующе затопала ногами. Такой какофонии, вдобавок усиленной возможностями молодых организмов, своды суда не слышали давно!
Даже падре Силенциум вдруг приподнял глаза и ошеломленно моргал на все стороны света, не понимая, о чем идет речь и почему — столь громко и немелодично.
— Будет вам! — раздраженно махнул на расшумевшихся карбонариев платком судья Утман. — Право слово, просто китайский базар какой-то!
— Японский, — поддакнул Ля Резонэр.
— Тунгусский, — кивнул просвещенный подписчик газет Мирабо.
— Татаро-монгольский!! — одновременно выкрикнули уязвленные молодыми невежами и грубиянами Сольвия с Лабией.
И дам, как ни странно, поддержал судья Утман.
— Думаю, крайние меры в наши просвещенные времена ни к чему, — желчно заметил, качая головой, блюститель закона. — Что это еще за вольности — казнить да расстреливать? У нас в городе и палача-то нет, не предусмотрен хартией о судебном уложении. Потому что наш город за-ко-но-по-слу-шен, и сие есть наша самая наикрепчайшая традиция! На том и стоять будем двумя ногами.
Судья даже скупую мужскую слезу смахнул с глаз. После чего высморкался и торжественно провозгласил:
— Смутьянам и повесам молодежного сословия выражаю общественное порицание. От имени города и окрестностей. После чего надлежит выселить всех пятерых зачинщиков беспорядков и публичного озорства за черту оседлости — на окраины и периферию. Но не далее пределов городской заставы. Поскольку они по-прежнему останутся нашими жителями и обязаны платить налоги в казну. Я ничего не упустил?
Он вопросительно оборотился к падре. Но тот по-прежнему был погружен в собственные размышления о смысле всего сущего, и лицо его было благостно, но строго.
— Упустили, ваша честь, — нежданно раздался голос со скамьи подсудимых. Это был наиболее ярый из бунтовщиков, вокруг которого все они и клубились. Чем-то он напомнил судье его самого — в годы далекой и беззаботной молодости. Вот разве что взгляд у этого был понаглее, и кулаки потяжелее, даром, что худые все эти смутьяны да стройные.
— Как я понимаю, свидетелей наших преступлений опрашивать не будут? — полуутвердительно предположил подсудимый.
— Каких же еще надо свидетелей, когда весь город — свидетель? — искренне удивился герр Утман. — Самые уважаемые горожане решили, и я постановил — так и закон говорит.
— Но закон не воспрещает предоставить обвиняемым последнее слово, — упорствовал бунтовщик.
— Не запрещает, — нахмурился судья и почесал переносицу. — Но, честно говоря, нигде в законе не сказано и что — разрешает.
Наступила несанкционированная тишина. После чего судья махнул рукой:
— Ладно уж, говорите. Но недолго — вашими богопротивными речами мы и так сыты по горло.
— Благодарю, — звонко воскликнул подсудимый, и герр Утман безуспешно попытался уловить в голосе молодого человека нотку иронии. Там была какая-то совсем иная нота. Но ни судья, ни любой другой из собравшихся в зале вряд ли бы сумел не то чтобы оценить ее, но и просто — услышать и понять.
— Мы прекрасно понимаем, что все наши слова здесь, перед вами — тщетны, — продолжил юноша. — В самом деле: разве черные способны до конца понять белых?
Он обвел рукой притихшие ряды черных одежд, которые окружали зарешеченную скамью подсудимых. Тут были мужчины и женщины, дети и старики, чиновники и торговцы, бездельники и студенты.
И все они были облачены в черное. Цвет, на котором столь изящно оттеняется маленькая женская ручка или благообразно светит снежная седина убеленного старца.
Даже отец Силенциум притулился к стене как черный ворон, и возле него изумленным, встрепанным вороненком воззрился на белые одежды подсудимых мальчуган, также удивительно похожий на судью Утмана. А попросту — его внук.
— Вы, разумеется, отправите нас на задворки жизни. Чтобы впредь никто не спотыкался о наши персоны. Не смущался новым и неожиданным. Не задумывался, что будет, если шагнуть чуть в сторону с раз и навсегда проторенного пути. Мы вас понимаем и прощаем.
Ропот возмущения прокатился по залу. И они еще смеют...
— Но главное — не в этом.
Молодой человек покачал головой и вдруг... улыбнулся. Как улыбается мастер перед долгой работой, в успех которой он верит всем сердцем.
— Суть в том, что мы — такие же, как вы! Не лучше, но и не хуже! Мы с вами вместе — одно целое. И вы пока не понимаете, что без нас вам отныне уже не встретить истинных, сильных чувств. Так — жалкое, скучное существование.
Ропот усилился. Но и юноша возвысил голос.
— Белое хорошо заметно на черном. И наоборот. Поэтому люди всегда будут искать новое — на фоне уже известного. И значит, скоро нас, белых, будет больше. И уже мы будем сидеть на ваших местах. В первых рядах. Хотя...
Он рассмеялся.
— Боюсь, нам это будет неинтересно. Впереди столько дел! И мы отныне пребудем на своих собственных местах. Которых давно заслуживаем.
— Впереди столько дел... На своих местах... — эхом откликнулись его друзья. Пятеро в белых одеждах.
Когда их окружила стража, они поднялись — спокойно, с достоинством и чувством внутренней правоты. Проходя мимо судьи в сопровождении стражника с саблей наголо, юноша кивнул судье Утману как старому знакомому и негромко произнес:
— Скоро белого цвета станет больше. Я знаю.
— Возможно, — кивнул судья, глядя на осужденного строго и наставительно. — В этом случае вы обязательно займете наши места. А мы, наверное, ваши. Так часто бывает в жизни.
И он молча склонил голову. Поскольку ему нелегко было долго смотреть в эти уверенные серые глаза, светившиеся тихим пламенем будущих побед.
— Но скажите, дети...
На плечо судьи неожиданно легла сухая и холодная ладонь. Отец Силенциум смотрел на юношу, а тот неотрывно глядел на священника, точно видел в лице старика что-то, открытое лишь ему.
— Скажите мне, бедные и прекрасные дети, — прошамкал отец Силенциум. — Чем вы тогда будете отличаться от нас?
Кристофори-Флорентиец, мастер клавикордов и цимбал, любовно провел рукой по клавиатуре и обернулся с торжествующей улыбкой.
— Ну, что скажете?
Его домашние застыли перед необычным инструментом. В окна лукаво смотрелось солнце ранней осени 1711-го года.
— Что ты натворил? — тревожно спросила жена, с опаской оглядывая длинный ряд широких белых клавиш.
— Папа перекрасил клавиши наоборот! — засмеялась дочь и захлопала в ладоши. — Теперь я больше не буду бояться этих черных зубов Дракона с Кривыми Лапами!
— Совсем выжил из ума твой муж, — прошамкал дед, щурясь на яркий свет толстых свечей в мастерской.
— Это — фортепиано, — торжественно проговорил Кристофори. — Назовем его так. Я хочу, чтобы отныне было больше белых клавиш. Больше света. Я даже настроил его по-другому, не как черноклавишные клавесины. Пусть теперь все будет по-другому, — повторил он как заклинание.
— Ты сейчас представляешься мне безумным творцом, оглушенным собственной гордыней, — тихо проговорила жена. — Мне кажется, дело не в том, что ты просто перекрасил клавиатуру. Нет, все серьезнее. Гораздо серьезнее.
Она вздохнула.
— Прежние черные клавиши ты отправил в ссылку, сократив их числом до пяти. А прежним белым ты отныне дал власть, сделав их числом семь, и теперь они у всех на виду. Я словно вижу сейчас, как они наслаждаются возвращением, празднуют победу, строят планы на великое будущее. Теперь их дороги прямые и ровные, и все ведут в одном направлении.
— Ты у меня — самая большая выдумщица, — произнес мастер. — И... понимаешь меня как никто на свете. Пусть возле каждой белой клавиши будет свой черный вариант. Свой перекресток, на котором можно будет свернуть с прямой и ровной дороги. Они мне наскучили до рези в желудке, эти треклятые прямые дороги. А все перекрестки, как известно, темны. В отличие от светлых путей, — улыбнулся Флорентиец. Хотя глаза его оставались задумчивы.
— Полагаешь, твои нынешние белые клавиши будут звучать как-то иначе, чем прежде на их месте — черные? — приподнял брови дед. И сокрушенно покачал головой.
— Дети всегда есть дети. Бедные и прекрасные дураки.
— Так сколько же все-таки нот теперь получается? — дочь ухватила мастера за штанину, как резвый котенок.
— Сколько и было, — усмехнулся Флорентиец. — Двенадцать. А не семь, как думает большинство моих клиентов, — улыбнулся он жене. — И мне кажется, Анна, только сейчас я начинаю чувствовать, чего мне не хватало в жизни прежде. Вот они. Пять из двенадцати.
Он указал на высокие и тонкие, гордые и скорбные черные клавиши, казалось, еще хранившие в себе память о белом цвете.
— Я только сейчас начинаю понимать их суть.
— Уводить с прямых и скучных дорог? — улыбнулась Анна.
— Не только, — улыбнулся в свою очередь Флорентиец. — Еще и напоминать нам, всецело и повсеместно, что именно они, прямые и светлые пути, зачастую начинаются на самых темных перекрестках.
И он бережно провел рукой по черным клавишам.
Всем осознающим присутствие в своей жизни не семи, но двенадцати нот — посвящается.
Необходимые, но необязательные пояснения:
По начальным слогам первой строфы церковного гимна Иоанну Крестителю в XI в. даны названия шести основным ступеням гаммы.
До — первоначально ut (лат.). Впоследствии do — возможно, восходит к латинскому do — даю.
Ре — от Resonare
Ми — от Mira
Фа — от Famuli
Соль — от Solve
Ля — от Labii
Си — от инициалов имени Sanctus Johannes (Святой Иоанн). Первоначально этого звука не было среди основных звуков музыкальной гаммы.
Прежде на клавесинах первый ряд клавиш был черным, второй — белого цвета. Таковыми клавесины пребывают и поныне.
Но мир уже давно предпочитает фортепиано с диаметрально противоположной расцветкой клавиатуры. Его придумал и сконструировал в 1711 году мастер Кристофори из Флоренции. Так говорят.
Между клавишами «ми» и «фа» нет промежуточной. При желании в этом действительно можно усмотреть нечто фамильярное.
Между «си» и «до» — тоже. Видимо, так угодно было Богу, чьи помыслы нам неведомы.
Игра только на черных клавишах действительно напоминает китайские, монгольские или татарские мотивы. Пентатоника, однако! Зато при этом можно брать на черных любые аккорды, и они подойдут, поскольку Восток — дело тонкое.
И больше автору сказать нечего.
5/12
На улице май. Рассказ. В ожидании вишен. Рассказ
Что-то в самом воздухе...
На улице май
Рассказ
«Привычка свыше нам дана...»
А. С. Пушкин
Выхода не было. Как, впрочем, и входа.
Он это чувствовал уже буквально кожей, в то время как все вокруг сжималось, и сам воздух, казалось, превращался в вязкий, сгущенный сироп. Снаружи было не лучше.
Специально вызванный вертолет дважды пролетел над автострадой, забитой машинами и оттого напоминавшей змею, всю в разноцветных чешуйках, блестящих под первым майским дождиком. Затем повис, очевидно, оценивая безнадегу обстановки, после чего развернулся и с разочарованным гудением ушел, скрылся за крышами теснившихся новостроек.
Две машины, заполненные людьми в одинаковых одеждах странного фасона, в свою очередь попытались пробиться с двух сторон к «внедорожнику», черневшему в самом центре затора на фоне светлых спин легковушек рангом пониже. Но очень быстро увязли в этой живой, медленно шевелящейся массе автомобилей с редкими сизыми дымками выхлопов-дыханий. Пробка растянулась на километр трассы, не меньше; она установилась тут уже полтора часа назад, и положение становилось отчаянным.
Он уже давно жаждал выбраться, вырваться на воздух, вытянуть, наконец, затекшие ноги, стряхнуть оцепенение тела, увидеть хоть какой-то свет. Но путь впереди был занят, назад же путь и вовсе был заказан.
Сопровождавшие, служившие ему разномастные, огромные люди страшно нервничали, отделенные от него темной, душной стеною волнения и страха. Они чего-то напряженно ждали, все кроме женщины, бывшей ему самой близкой и понятной. Она одна, теплая и уютная, понимала, как же ему хочется выбраться наружу, на воздух. Хотя бы даже и в эту застывшую ленту автомобилей, походящих на удивительных стальных зверей, что замерли на пути к спасительному механическому Ковчегу.
— Надо потерпеть, — говорили в машине.
— Надо быть молодцом, — вторили им с водительского сиденья.
— Помощь уже идет, — дружно твердили все.
И только самая главная для него женщина потрясенно молчала, затаившись, точно дикий зверек, и с безнадежным упорством, раз за разом пытаясь настроиться на волну его бессвязных, хаотичных мыслей.
Если я отсюда не выберусь, умру, подумал он. В этом не виделось ничего страшного, просто было очень обидно и еще немного жалко ту женщину.
— Слава богу, это они! — смутно раздалось где-то в стороне. И дверную ручку, неожиданно заевшую, тут же принялись отчаянно дергать. Но делали это почему-то изнутри — яростно, злобно, точно намереваясь вырвать с корнем взбунтовавшийся рычаг.
— Пешком шли, — раздался чей-то удовлетворенный деловитый голос. — Кое-где чуть ли не по крышам.
— А пилот из Эр Ка Бэ так и не смог сесть, — сокрушенно откликнулся кто-то с водительского сиденья. — Запрудили все, мать их так...
На него со всех сторон укоризненно зашикали. А потом все сменила долгая, нескончаемая череда криков.
— Ну-ну-ну, — ответил в промежутке между воплями все тот же деловитый, размеренный голос. — Сейчас полегчает. Сейчас поможем. Вот-вот все уже кончится. Надо только...
Кажется, мелодично звякнуло металлом о металл.
Мир вокруг в очередной раз содрогнулся и вдруг стал стремительно меняться. Своды над его озадаченным обитателем быстро сокращались, пульсировали, приобретали какие-то новые и оттого уродливые формы.
— Гос-с-споди, ну и теснотища тут у вас... — прошептал деловитый.
А потом опять звякнул металл, и следом за ним тут же родился крик. Кричала эта женщина. Наверное, она пыталась что-то ему сказать. Но он не понимал ее и просто ждал, что же будет дальше, когда все кончится.
Неизвестно, сколько тянулось это тоскливое ожидание, когда ему почудилась возня снаружи, и сразу раздался капризный детский плач. Ему показалось странным, откуда тут мог взяться маленький ребенок, в этом чужом и холодном окружении блеклых пятен, пульсирующих сгустков тепла и мертвых, стальных звуков.
Там, снаружи тут же загомонили, отчего-то закричали радостно, кто-то всхлипнул. И сразу стало лучше слышно.
Тогда он подождал еще немного и попытался шевельнуться, освободиться от стягивавших его тело мягких оболочек. Перед ним, и над головою, и, видимо, позади тоже все размеренно качалось, дышало, было зыбким и влажным. Наконец спустя какое-то время — он не мог пока что оценить длительность — ему удалось немного продвинуться вперед, и голова тут же ушла куда-то, в стремительно раскрывавшуюся перед ним таинственную пустоту великого Ничто.
«Если голова пролезет, пройдет и все остальное» — ворохнулось в мозгу отголоском древней, генетической памяти. Он с силою оттолкнулся ногами и...
— Господи, да там, кажется, еще один... — раздался над самым его ухом сдавленный крик, более похожий на стон. И его тут же сменил вопль — жалобный, исполненный обреченности перед новой болью, явившейся невесть откуда мучить и терзать.
— УЗИ не делали что ли? Р-р-романтики... — проговорили размеренно и деловито, но теперь уже с явным раздражением.
После чего его ухватили за голову, — от страха едва не заорал, — медленно, но властно потянули, и он почувствовал, что выплыл в новый мир, окунулся в эту странную, таинственную пустоту.
— Ого! А теперь у нас девчонка! — всхлипнул восторженный, почти бабий голос, хотя он без сомнения принадлежал мужчине. Этот голос, такие восторженно-испуганные интонации с затаенной ноткой гордости показались уже смутно знакомыми. Он попытался вспомнить, и тут же кто-то вдруг решительно и бесцеремонно, звучно шлепнул его по заднице!
«Вот еще новости!» — только и успел подумать он с возмущением, наконец, глотнув воздуха. Впервые и самостоятельно.
Легкие полоснуло тонким и острым, страшная боль разрезала все тело от пят до макушки. А рядом что-то попискивало и хрюкало. Тот, кто уже прошел первым эту долгую и извилистую дорогу. Брат или сестра.
И тогда он, наконец, дал волю нахлынувшим чувствам — заревел благим матом на всю автостраду!
Ответом ему неожиданно стал целый хор умиленных сюсюканий, криков и даже, кажется, рукоплесканий. Люди вокруг, водители и пассажиры, кое-как протиснувшись между машинными бамперами, радостно, а иные испуганно глазели на окна и распахнутые двери «внедорожника», норовили прильнуть к толстым закаленным стеклам вездехода, восхищенно переговаривались.
Затем, словно только и ожидая этого тайного, давно готовящегося сигнала, один ряд машин двинулся, затем соседние, и вся автострада медленно ожила, пришла в движение. Лишь один островок в самом центре дороги сохранял покой: черная блестящая туша «внедорожника» и группа людей — испуганных, растроганных, плачущих и улыбающихся от радости и пережитого ужаса перед неизвестностью и великой тайной, только что приоткрывшейся для них.
Проезжая мимо, бежевая «Пежо» осторожно, точно пробуя голос, квакнула клаксоном. Ей тотчас откликнулся соседний «жигуленок», замызганный, заляпанный комьями дачной грязи. И следом дружно засигналили все машины — приветственно, радостно, торжествующе.
В мгновение ока автострада забурлила, машины, гудя и приятельски мигая фарами, двинулись мимо «внедорожника», осторожно объезжая его, жались к обочинам. А далеко позади, включив сирену, к ним важным, степенным жуком подбирался «уазик» скорой помощи.
«Значит, я на самом деле — Она», — подумал уже совсем не Он, пока не ощутив новизны и таинства своего пола, а просто понемногу проваливаясь в спасительный, убаюкивающий сон.
К этой мысли еще было нужно привыкнуть. Как и к десяткам и сотням других, поджидавших его впереди. Наверное, жизнь — это просто новая привычка, разделенная на мириады мелких, важных, неизбежных, необходимых человеку и не очень, думал он. И все дело, все искусство жить заключено только в ней, в привычке.
А еще очень хотелось увидеть маму. Какая она на самом деле, снаружи? И, кажется, у нас теперь есть брат?
С этой мыслью она уснула.
Разумеется, впереди ее ждали великие дела. И новые привычки. К этому тоже надо будет понемногу привыкать. Как к тихому шелесту дождя, осторожно перебирающему черемуховые ветки, поющему песни странные, нездешние, которые мы потом усердно пытаемся забыть всю свою оставшуюся, так называемую жизнь.
Бог, на улице май!
Крылья мне дай.
Я на землю улетаю —
До свиданья, рай!1
1 Стихи В. Бережкова
В ожидании вишен
Рассказ
Мы живем в ожидании вишен,
В ожидании лета живем.
А за то, что одной лишь надеждою дышим,
Пускай нас осудят потом.
Е. Бачурин.
— Признаться, я много о вас слышал прежде. Но уж простите, господин Хоу, я все никак не могу взять в толк, к чему вам понадобился мой семейный альбом?
Сорин отвел взгляд от окна, за которым вяло кружилась скупая желтизна кленов и ясеней. Октябрь нынче явился загодя и сразу принялся за дело, точно намереваясь заранее приготовить город к будущим холодам. Из окна кабинета экстрасенса улицы казались прозрачными даже сквозь прожилки осиротевших ветвей.
— Он нужен, прежде всего, вам, господин Сорин, — улыбнулся молодой кореец. — Так вам будет легче понять.
— Вот как... — задумчиво проговорил Олег, с трудом отгоняя мысленное видение желтых и бурых парусов — осенних паззлов, испещривших тротуары, сделав их похожими на керамику в сеточках бесчисленных трещинок. «Глиняный город...» — подумалось вдруг. — «И ты в нем — маленький потрескавшийся истуканчик. Даже не божок никакой».
— Я объясню, — кореец вежливо возвратил его к реальности. — Должен заметить, в вашей семье замечательные традиции, господин Сорин. Вы умеете чтить своих предков. Многие фотографии и миниатюры из альбома сделаны еще до вашей первой революции.
— Да, так уж у нас повелось, — развел руками Олег и улыбнулся. — Вы хотите сказать, что сумели извлечь какую-то информацию из... фотокарточек?
— Ко мне нередко обращаются представители ваших правоохранительных органов, — пояснил экстрасенс. — К сожалению, их интересует в основном только местонахождение тех, чьи фото они предъявляют.
— Помогаете? — Олег еле удержался, чтобы не подмигнуть Хоу. Молодой чистенький, предупредительный кореец обладал какой-то необъяснимой ясностью мысли и взора. Этим он здорово напоминал Олегу юного Володю Ульянова из пожелтелых детских книжек о каноническом детстве подзабытого вождя.
— Случается, — кивнул экстрасенс. — Поэтому мне было интересно изучить векторы развития вашей семьи, их характер и динамику.
— А причем здесь моя семья? — искренне удивился Олег.
— Вы поймете.
И кореец раскрыл их старый, массивный альбом. Неделю назад Олег под честное слово забрал его из бабкиного дома и привез сюда, в тенистый, дремотный кабинет на втором этаже неприметного особняка в старом, престижном районе.
Если верить корейцу, большинство предков Олега по мужской линии были людьми, могущими с достоинством сказать: жизнь удалась! Большинство их преуспело в делах, иные — в чувствах. Именно этим согласно выводу Ера Хоу и разнились судьбы мужчин соринской фамилии. Два вектора их определяли: прагматичность Дела и озарение Чувства. За первым стояли напряженный и кропотливый труд, исполненный достоинства плавный подъем по служебной лестнице, примерный материальный достаток и абсолютный расчет во всем, включая личную жизнь. За вторым — столь же всеобъемлющее везение, отсюда — спонтанные движения души и тела, нестандартность мышления и поступков, и как следствие — непременные чудеса.
В первом векторе банковские клерки дослуживались до должности управляющего, а капитаны — до полковничьей папахи, а то и генеральских лампасов. Во втором записные кутилы и карточные шулера становились предводителями местного дворянства, будучи обожаемы обществом и обласканы дамами и Гименеем. Первые образовывали акционерные общества и руководили важными конструкторскими бюро. Вторые финансировали безумные экспедиции, авантюристически служили в разведке и снимались в малобюджетном кино.
Но оба вектора в конечном итоге сходились в одной точке, красноречиво пульсирующем на сером соседском фоне: у Сориных жизнь удалась!
— Вы — типичный представитель первого вектора вашей фамилии, — смущенно улыбнулся кореец. Однако его глаза смотрели сквозь прозрачные стекла очков внимательно и холодно, без тени восточной доброжелательности. — Вы успешны, но не удачливы; насыщены, но не исполнены; стабильны, но, увы, предсказуемы. Отсюда — беспокойство и невроз, ощущение зря ускользающей жизни и в итоге — разочарование. Ваши глаза больны им, а в сердце разлита горечь. В нем стоит осень, господин Сорин.
-... Ну... положим, — озадаченно пробормотал Олег. — Я здоров, не испытываю проблем материального достатка. Но в последнее время у меня действительно все валится из рук.
— Именно поэтому вы и обратились ко мне, — слегка поклонился кореец.
— Да, — сухо кивнул Олег. — Я готов... на многое, только бы избавиться от этого чувства. Какая-то безнадега и тоска. И нет перспективы, интереса к жизни. Будто сидишь в клетке.
— Интересное сравнение, — согласился экстрасенс. — Чего же вы в таком случае хотите от меня? Конкретно?
— Покоя, — покачал головой Олег. — Пусть все останется прежним, меня все устраивает. Кроме душевного спокойствия. Ни о чем ином я и не мечтаю. Вот уже год.
— Но это невозможно, — бесстрастно произнес кореец. — Вы слишком быстро прошли свой пусть. По своему вектору. Он уже исчерпан.
— Вы думаете?
Экстрасенс пожал плечами. Этот жест был красноречив.
— Что же делать? Я все время бьюсь в этой клетке, а ее прутья становятся все толще и прочнее.
— Не биться о собственную клетку, — вздохнул Хоу. — Вы только сами укрепляете ее.
— Значит, выхода нет?
— Я этого не сказал, — поправил его кореец. Господин Ер Хоу внимательно смотрел на клиента, а Олегу касалось, что кореец сейчас просчитывает что-то, некий вариант. Или, может быть, его, Олега Сорина, собственную линию жизни?
— Где же он?
— Он вне клетки, — жестко сказал экстрасенс. — Какие бы ловушки ни уготовила нам жизнь, из них всегда найдется хотя бы один Выход. И, как правило, обычно им готов обернуться прежний Вход, пусть и при условии некоторых жертв с нашей стороны. Перестаньте биться в закрытые двери, а просто вернитесь. Туда, откуда пришли. И тогда Выход превратится во Вход.
— Куда я же должен вернуться? — растерянно пробормотал Олег.
— Вы, русские, любите говорить: все мы родом из детства, — улыбнулся кореец. — Это верно и правильно: оттуда начинаются наши жизненные пути. Это начало начал.
Олег смотрел на него непонимающе.
— Вернитесь домой, вспомните себя ребенком, попытайтесь ощутить это — и вступайте на другой вектор. У вас еще есть время. Вы ведь, кажется, холост?
Олег кивнул.
— Судя по загару, недавно вернулись из Средиземноморья, — заметил господин Ер. — Значит, у вас есть деньги. Как и сами утверждали. Они помогут вам в первое время на дороге чувств.
Некоторое время Олег молчал. После чего нерешительно заметил:
— Слушая вас, у меня возникло странное ощущение. Словно впервые мне предлагают некий и очень странный договор... Вернее, я сам заключаю какую-то сделку, суть которой мне окончательно неизвестна. А ставкой положена вся моя дальнейшая жизнь.
— Это неудивительно, — согласился кореец. — Только было бы ошибочным для вас полагать, что человек по имени Ер Хоу — и есть ваш партнер. Или, если угодно, змей-искуситель.
— Вот как? — брови Олега дрогнули.
— Вам предстоит заключить сделку только с самим собой, уважаемый господин Сорин, — покачал головой экстрасенс. — А самого себя человек познает всю жизнь. Отсюда ваша теперешняя неуверенность и колебания.
— Если я вас правильно понимаю, при таком повороте своей жизни мне предстоит полагаться главным образом на удачу? То есть — элементарное, банальное везение? И вы предлагаете ставить на это все? А чем расплачиваться?
— Самым важным для вас, — ответил кореец. — Риск. Это то, чего вы аккуратно и упорно избегаете всю жизнь. Но теперь она вас не устраивает, и, значит, предстоит рисковать. Но я ведь вам, кажется, и не обещал легкого пути? Каким бы он ни казался — исполненным удачи, везения, потворства судьбы. Не нравится — милости прошу назад, в вашу клетку. Можете даже оббить ее мягким плюшем.
— Допустим, — после паузы произнес Олег. — Это значит, что отныне я должен во всем полагаться только на свои чувства? Презрев расчет и элементарную житейскую осторожность?
— Если это у вас получится, — тонко улыбнулся кореец. — Но учтите: чувства и желания у вас должны быть незамутненными опытом минувших тридцати лет с хвостиком. Мы говорили о детстве, помните?
— Что?! — чуть не закричал Олег. — Если в детстве мне не хотелось пойти в школу, значит, отныне мне не ходить на работу? Это вы имеете в виду?
— Именно, — на широком лице экстрасенса цвело откровенное лукавство. — Начните с того, что завтра утром вы не выйдете на работу. И тут же начинайте прислушиваться к себе — чего вы пожелаете этим утром по-настоящему?
Уже у порога, расплатившись и прощаясь, Олег почувствовал легкое пожатие холодных пальцев экстрасенса.
— Знаете, господин Сорин, — улыбка Хоу была искренней. — Признаться, меня очень интересует один вопрос.
— И какой же? — пробурчал Олег. Мысленно он уже начал прокручивать завтрашний день в деталях и оттого все больше хмурился.
— Куда вы все-таки отправитесь поутру, после того как не пойдете на работу в ваш банк.
Олег взглянул на корейца в упор. Но на этот раз ничего не разглядел за льдистыми зеркальцами золотых очков.
На работу он смог не пойти лишь на третье утро. Целый час Олег валялся в кровати, отчаянно глядя в потолок и усилием воли заставляя себя не брать тревожно дребезжавший телефон. Затем настороженно прислушивался к внезапной, как обвал, кромешной тишине, наступившей в квартире. Казалось, хозяина в ней уже два часа как нет.
Потом Олег умылся, побрился, без аппетита позавтракал и, облачившись в легкий костюм и светлый плащ, отправился на поиски своей новой жизни. На душе у него было тревожно как никогда.
Удача — понятие относительное, и привыкаешь к ней долго, что бы там ни говорили о скоротечности привычек к хорошему. Олег готов был согласиться, что прежде не замечал обращенных на него взглядов проходящих девушек, поскольку редко ходил по городу пешком. Он мог себе представить, что все его друзья (но не коллеги!) разом соскучились по нему и завалили почтовый ящик письмами и приглашениями. Даже оброненные чужие кошельки, портмоне и билеты на два лица в филармонию и на футбол могли означать, что в этом районе попросту проживают очень рассеянные, хотя, в сущности, милые люди. Но он никак не ожидал, что на работе, в родном банке так скоро свыкнутся с его отсутствием. Поначалу было даже обидно.
Ну, что ж, сказал себе Олег. Все, в конце концов, к лучшему. В последнее время он стал частенько себе это говорить, невесть откуда и почему. И спустя полтора года из клерка средней категории он стал управляющим, а затем — генеральным директором банка. Но — уже совсем другого банка. Просто повезло, видимо. Отныне к его дверям вело намного больше мраморных ступенек, да и этажей на его новой работе прибавилось.
Потом он написал роман. Так, сущую безделицу. Но друзьям понравилось,издатель одобрил, а покупатели очень скоро и дружно проголосовали за него самым дорогим, что у них есть — рублем.
Когда же роман стали экранизировать, Олег уже потерял интерес к литературе. Теперь он вообще очень быстро терял свои интересы, не то, что в прошлой жизни, когда этот процесс занял три десятка лет. Но теперь интересов у него хватало. Вектор удачи был щедр, бытие было сочным, а ум — изобретательным и веселым.
Спустя некоторое время Олег узнал, что у везения женское лицо. Семейный быт строился легко и ненапряжно, дети радовали, и будущее рисовалось легкими мазками светлых красок.
Нельзя сказать, что Олег вел существование разбитного повесы и собирателя камешков удачи, что жизнь норовит разбросать перед нами в самых произвольных пропорциях. Он по-прежнему работал, но теперь уже это зависело исключительно от его собственного желания или, если хотите, причуд. Он мог и не работать, что и делал периодически и с видимым удовольствием. При желании гармонию можно отыскать не только в горах, филармонии или собственной постели. Ее немало в рецептах изготовления домашнего мороженого, коллекционировании гитарных медиаторов и даже написании критических эссе для толстых литературных журналов. Но был ли Олег абсолютно счастлив в объятиях безбрежной и по-женски легкомысленной гармонии удачи?
Несомненно. Покуда не почувствовал отдаленных уколов все того же близящегося разочарования, усталости и жизненной скуки. Полтора десятка лет неустанного пассивного преуспевания, бесконечного везения и категорической удачи остались позади счастливым омутом спонтанного детства. И в результате Олег Сорин вновь оказался у дверей господина Хоу.
На этот раз запоздал июнь. На столе в кабинете корейца заманчиво блестело деревянное блюдо, полное красной полупрозрачной вишни. Но очки экстрасенса были те же, и глаза за ними смотрели на Сорина по-прежнему — внимательно, пристально, с холодноватой доброжелательностью подзабытого знакомца.
— Угощайтесь, господин Сорин, — любезно пригласил к столу кореец. Возле блюда стояли блюдца и утлый деревянный челн-розетка. Очевидно, для косточек.
Олег из вежливости попробовал и еле удержался, чтобы не сощуриться — кисловат сорт.
— На моей родине вишня слаще, — кивнул Хоу. — И созревает быстрее. А здесь приходится ждать очень долго. В России нередки майские заморозки, а вишневый цветэтого не любит. Я всегда очень жду первую вишню. Не могу отказать себе в этом удовольствии. У нее вкус детства. И еще — реализованного ожидания.
— Мне больше по вкусу яблоки, — признался Олег. — Крупные и красные. Или желтые, медовые, чтобы внутри семечки стучали.
Кореец помолчал, осторожно покатывая во рту круглую оскоминную ягодку. За эти годы он постарел, но не возмужал — по-прежнему был похож на седого вежливого мальчика.
— А как вы с вашим детством? Дружите? — быстро спросил он.
Олег развел руками.
— В общем, да. Вы оказались правы. Вот только...
Их глаза встретились. Словно давний должник предстал перед терпеливым кредитором.
— Одним словом, нет ли еще одного... вектора? — выдавил из себя Олег. — Мне кажется, я готов попробовать еще раз.
— Ах, вот вы о чем, — улыбнулся кореец. — Но у меня больше для вас ничего нет. Это ведь — ваша судьба. И не мне ее вершить.
— Да, разумеется... Но вы можете дать мне пример. Еще один.
Олег мучительно пытался отыскать нужное слово, но как назло ничего не лезло в голову. И мысль постоянно цеплялась за эти треклятые вишни. Которые чреваты оскоминой и хуже того — костью внутри.
— Вы могли бы проанализировать наше генеалогическое древо. У меня есть средства провести глубокое исследование. Изучить все боковые, утерянные ветви...
Кореец молча смотрел на Олега. После чего вздохнул и жестом пригласил его присесть к столу. Сорин не двинулся с места и как кролик на кобру завороженносмотрел в блестящие стекла очков.
— Мне кажется, господин Сорин...
Хоу потянулся и взял еще одну ягодку — с лаковым листочком на тонком черешке.
— Ваша проблема заключается в том, что вы все время торопитесь. И никак не можете дождаться своих собственных вишен. Как я, к примеру... Вы что, всерьез верите, что по глазам, по лицам на старых фотографиях возможно восстановить человеческую биографию?
Олег молчал.
— Пятнадцать лет назад я увидел, что вы попали в жизненную западню. Предварительно выстроив ее собственными руками. Вы были готовы заплатить любую цену, дабы выйти из нее на свободу воли. Поэтому я предложил вам единственно возможное решение — сойти с вашего тогдашнего пути и встать на другой. Возможно, в чем-то параллельный первоначальному.
Для этого нужен был повод — и я его придумал. Вы жили разумом и расчетом, а положились целиком и полностью на везение и удачу. И нашли в себе силы презреть риск. Очень великий и серьезный именно для вас. Отринуть прошлое, положившись на случай — для этого нужно быть сильной личностью. Я разглядел ее в вас, господин Сорин. Остальное было, как говорится, делом техники.
— Вы хотите сказать, что все это... все эти вектора... они не существуют? — Олег во все глаза смотрел на корейца.
— Почему не существуют? Просто для вас, господин Сорин, в тот момент оставался всего один верный. Все прочие были бы... не столь радикальны. Вам нужна была надежда — вы ее получили. И как вижу, все прошло замечательно.
— Да... но...
Олег почувствовал, что он окончательно запутался.
— Вас смущает роль ведомого? — осведомился кореец. Словно уточнил размеры денежной компенсации. — Везение далось вам слишком легко?
И Олег кивнул. Он мог бы добавить еще кое-что. Но вместо этого неожиданно для себя потянулся к блюду с алой ягодой. Она уже понемногу давала сок.
— Отчасти вы ведь уже заплатили за нынешнее. Своим предыдущим восхождением в гору, у которой не чувствовали вершины. Теперь, миновав рутину, вам в свою очередь наскучила уже и удача. И вы готовы платить за новый поворот в судьбе.
Хоу вздохнул почти сочувственно.
— Но в том-то и суть, что в этой сделке вы все время имеете дело с собственной персоной. А с этим партнером труднее всего договориться. Однажды вам это удалось, но что вы предложите себе на этот раз?
Кореец поднялся, отошел к окну и провел ладонью по стеклу, по которому ползли полоски осторожного дождя.
— Как там сказал ваш великий поэт... «С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой». И, боюсь, покуда вы живы, привычка к однообразию не укоренится в вас, господин Сорин. Вы постоянно будете искать все новые и новые векторы. Не понимая, что все они в итоге будут сводиться к двум уже пройденным вами. Хотя...
И он задумался на миг.
— Но я же готов к любой плате. К любой жертве, — в отчаянии всплеснул рукамиОлег. — Ведь нельзя всю жизнь прожить в смятении и тоске, понимая, что сегодня — лишь небольшой отрезок между очередными приступами скуки?!
— Согласен, — кивнул кореец. — Нельзя. Должна быть надежда на очередные вишни.
— Должна, — вздохнул Олег.
— В таком случае, — кореец как-то странно взглянул на него, — отправляйтесь домой и забудьте все, сказанное здесь. Вы — в полосе удачи, это несомненно. Делитесь ею с другими, будьте щедры, расточительны. Словом, все как обычно.
— Но что потом? — эхом откликнулся Олег. — Уже завтра я вновь почувствую, что...
— Никто не знает, что с ним будет завтра, — перебил его Хоу. — Вспомните, прежде удача редко навещала вас. Вы и побеждали, минуя ее, одними лишь собственными силами и достоинствами. Теперь это время давно закончилось, вы разве еще не поняли? Ведь вам теперь везет?
— Везет, — уныло признал Олег. — Но что с того?
— В таком случае, почему вы не хотите даже на миг задуматься о том...
Кореец вдруг снял очки и медленно протер их кусочком замши.
— О том, что когда-то, однажды вам должно все-таки повезти по-настоящему?
Олег медленно поднял на экстрасенса больные, воспаленные глаза. В них было потрясение, внезапное понимание и еще — страх.
— По-настоящему? А если на этот раз мне не повезет?
— Что ж, это тоже риск, — философски заключил господин Хоу. — Но ведь вам уже не привыкать, господин Сорин. В сделках с самим собой риск — единственное мерило оплаты. В конце концов...
Он зачерпнул из блюда горсть алых, кровавящихся ягод.
— В конце концов, это риск — не больший, чем не дождаться будущих вишен. И, кроме того, у вас будет еще немалая радость.
— Радость? — почему-то обеспокоился Сорин.
— Да, — мягко сказал кореец и улыбнулся. — Их ожидание.
И он отвернулся к окну, за которым ползли тонкие слезливые полоски. Лето все никак не желало приходить по-настоящему. И кислый вкус вишен на губах не был тому ни символом, ни знаком — лишь напоминанием о будущих плодах и листве.
Что-то в самом воздухе… Рассказ
Что-то в самом воздухе...
Рассказ
Наши руки привыкли к пластмассе,
Наши руки боятся держать серебро.
БГ
Старая дама пришла в город, когда стеклышки наледи еще плавали в лужицах. По хрустящей, звонкой мостовой она доковыляла до перекрестка и сразу ухватила полицейского за рукав. Тот внимательно выслушал ее, изредка хмурясь, после чего без колебаний предложил даме руку. И дальше они уже отправились вместе.
В участке постовой с минуту шептался с инспектором Крайчиком, а старая дама с любопытством осматривала комнату. Она поджала губы при виде частокола папок на столе дежурного по городу и с большой неприязнью царапнула взглядом массивный пульт коммутатора. Стула ей никто не предложил, и это тоже было новой приметой города, в котором ее не было столько лет.
— Районный инспектор Крайчик. Итак, кого вы разыскиваете, мадам Пати? — вежливо осведомился инспектор.
— Мадемуазель, — сварливо заметила старая дама. У нее был голос дряхлого скворца, решившего прочистить горло студеным апрельским утром.
— Прошу извинить, — наклонил голову Крайчик. Уголки инспекторского рта тронула усмешка, он шевельнул бровью, и постовой тут же подвинул даме стул.
— Так кто вам нужен?
— У меня послание, — недовольно буркнула дама, и не собираясь усаживаться. — Но оно адресовано не вам.
— Разумеется, — кивнул Крайчик. — А это секрет? Мы могли бы вам помочь, сударыня.
— Секрет, — отрезала дама и нахмурилась.
— Ага!
Крайчик задумчиво пробарабанил пальцами тему из «Электры», однако мысли не слушались. Еще недавно стройные и послушные, сейчас они почему-то резво разбежались по самым неприметным закоулкам инспекторской души. И вместо них родились приятная прохлада, свежесть и пустота.
— Постовой Легар утверждает, что вы и сами не знаете, кому адресовано ваше... ммм... послание? Как же вы намерены отыскать в городе адресат, госпожа Пати?
— Похожу немного. Осмотрюсь, — дама пожала острыми плечиками. — В конце концов, спрошу кого-нибудь еще.
— Поня-атно... — протянул Крайчик.
Ох, уж эти старые провинциалки со своими обострениями! Но как посвежело в кабинете! Весна и впрямь вступала в свои права, и это значит, крокусы возле дома скоро зацветут, весело и дружно.
— Вы не зря обратились к властям за содействием, госпожа Пати. Кстати, вы бывали в нашем городе прежде?
Он пристально взглянул на старушку, однако тут же укололся ответным взглядом.
— Когда-то я знала вашу бабку, — сердито ткнула в него острым пальцем старая ведьма.
— Мадемуазель!
Инспектор приложил два пальца к околышу фуражки, мысленно вознося молитву всем святым. Крайчик никогда не слыхивал о своей бабке. Впрочем, как и о матери, поскольку вырос в приемной семье.
— Сейчас вас проводят в терминал. Оттуда вы сможете спокойно позвонить тому, кто вам нужен. Или связаться с ним через электронную почту. На худой конец, хотя бы выясните описание и приметы своего таинственного адресата. Уверяю вас, госпожа Пати, в электронной картотеке города есть данные на любого жителя. В вашей провинции это, наверное, трудно представить.
И он кивнул полицейскому.
— Легар, проводите госпожу в терминал. Скажете, я разрешил.
Он встал и слегка поклонился.
— До свидания, госпожа Пати. Замечу лишь: не стоит вам расспрашивать дорогу к Площади так называемых Искусств. Это место погрязло в пороке, там нередки уличные грабители, ворье. Не след такой почтенной даме стремиться туда. В крайнем случае...
Инспектор сделал еле уловимую паузу.
— Одним словом, лучше позвонить в обитель греха по телефону. Там мало абонентов, и все нам известны.
Дама молча повернулась и вышла. А Легар и Крайчик напоследок еще успели обменяться понимающими улыбками.
Затем инспектор сладко потянулся и даже зажмурился от удовольствия. Пахнет буквально как перед грозой, и кажется, электризуется сама душа, подумал Крайчик. Поистине, замечательное утро. Словно что-то разлито в самом воздухе!
Сколько же ей лет, этой старой карге?
В терминале даму усадили возле дежурного техника. Легар вкратце объяснил тому суть дела, шепнув на ухо пару кратких слов в адрес посетительницы. Техник связи, доброжелательный малый с припухшими глазами, невозмутимо кивнул, не отрывая взгляда от монитора. Они обменялись с дамой вопросами — провинциалке тут все было в новинку, — и техник торопливо забегал пальцами по клавиатуре. Потом госпожа Пати с минуту что-то подробно объясняла ему, уточняя детали, а тот всякий раз кивал.
Он был очень смышленый и предупредительный, этот симпатичный парень в синем комбинезоне, и женщина заметно смягчилась. Старая дама не знала ни одного телефонного номера, не слыхивала об электронной почте и не смогла сказать даже приблизительного адреса того, за кем явилась в город ранним утром. Зато она подробно описала приметы нужного ей человека, а это уже был какой-никакой ключ.
Пока техник запрашивал картотеку и моделировал вчерне портрет, старая дама внимательно оглядела терминал. Здесь было интереснее, нежели в участке. Она даже поднялась со стула и обошла зал, уставленный коммуникаторами, пультами и мониторами. За каждым пультом сидел связист, иногда женщина, и старая дама вежливо кланялась всем.
В углу, под открытой форточкой, за портативным компьютером увлеченно работал щуплый мальчишка лет десяти-одиннадцати. И в скором времени старая дама оказалась у его стола.
— Неплохо, — сухо молвила она, указывая на монитор длинным пальцем.
Мальчишка вздрогнул и нехотя оторвался от экрана.
— Нынче я отправлюсь на Площадь Искусств, — доверительно сообщила старушка. — Хотя мне этого и не советовали.
Мальчишка озадаченно смотрел на нее. При этом он осторожно наклонил крышку-экран, словно боялся расплескать изображение.
— Тебе туда не нужно? — с видом заговорщика шепнула старая дама. — Я могла бы что-нибудь передать.
Тот побледнел и замотал головой так, что, казалось, она сейчас оторвется.
— Как знаешь, — пожала плечиками дама. — Вообще-то меня зовут госпожа Пати.
— Клод Франсуа... — прошептал мальчишка.
— Тоже неплохо, — заметила она. — У тебя есть способности, Клод Франсуа. А что думает по этому поводу твой отец?
На экране монитора стыл осенний пейзаж: кривые ветви деревьев в парке, косые струны дождя, и красные листья, нанизанные на них, словно кусочки лета на шампуры.
— Мой отец — господин префект, — еле шевеля губами, произнес юный программист. — Он не разрешает мне ходить... в Веселый квартал.
— Это не беда, — закивала старушка. — Если хочешь, сегодня я схожу туда вместо тебя.
Ее наивные глаза с набрякшими веками смотрели на него доброжелательно и простодушно.
Мальчишка не успел ответить — в следующую минуту к старой даме подошел техник. Он протянул ей пачку распечатанных листов.
— Здесь портрет, — быстро перечислял техник, листая бумаги. — Тут идентификация, карточка личности, краткая биографическая справка. Все данные из комендатуры, из паспортной службы.
Техник на мгновение замялся.
— У нее не оказалось ни телефона, ни электронной почты, ни других коммуникативных средств доступа. У нее нет даже места жительства, подтвержденного документально. Мадам... вы разыскиваете человека из Веселого квартала?
— Мадемуазель, — холодно поправила его старая дама и указала на последний листок. — А это что?
— Фото, хотя, конечно, и не лучшего качества, — ответил техник. — Сканировано со свидетельства о рождении. В этом возрасте у подростков еще нет паспорта.
— Отличная работа. Вы знаете свое дело, — похвалила дама.
Техник улыбнулся, кивнул и вернулся на свое рабочее место. Сел, вновь привычным движением пробежался по клавишам, а улыбка все еще жила на его губах, заставляя румяниться щеки.
— Очень даже неплохо, — проворчала себе под нос старая дама, бегло оглядев блеклую распечатку. — Немного напоминает меня в юности, хотя, думаю, я была постройнее. Тебе нравится, Клод Франсуа?
И она осторожно опустила на клавиатуру перед сыном префекта еще теплый лист.
Глаза мальчишки медленно округлились, он буквально онемел при виде листвяных пятен и резких, косых штрихов.
Кто-то позади старушки глубоко вздохнул, потом еще и еще.
— Что ж, пожалуй, мне пора, — мягко сказала госпожа Пати. — До свидания, Клод Франсуа. Можете не провожать меня, жандарм.
Постовой Легар улыбнулся ей и вежливо взял под козырек. А потом тоже с наслаждением вдохнул полную грудь прохлады, что невесть откуда возникла вдруг в машинном зале и уже коснулась его щеки невидимым облачком. Сегодня воздух был на удивление свежим и даже чуточку пьянящим, как осенний яблочный сидр.
— Ах, как сегодня дышится! — заметила по соседству полная дама в униформе, снимая с головы наушники дежурной связи. — Такая легкость во всем теле — просто чудо...
— Вы правы, мадам, — учтиво кивнул Легар. — Кажется, что-то разлито поистине в самом воздухе.
Старая дама неторопливо переходила дорогу. На бульваре, под одинокой, черной и влажной, как смоль липой она остановилась, провела рукой по лицу, словно что-то припоминая. В следующий миг перед ее глазами немедленно возник мальчишка, сын префекта. Теперь он возбужденно тряс за руку полицейского Легара и настойчиво совал тому под нос бумажный лист. Легар успокоительно кивал, отвечая что-то, но в его честных голубых глазах стыло откровенное недоверие. Госпожа Пати медленно повела головой, и внутри нее осторожно ожили звуки.
— Она... она... — потрясенно бормотал мальчишка. — Это ведьма!! Я знаю...
— Вот ведь глупыш, — фыркнула старая дама и заковыляла дальше.
Она держала путь прямиком к мосту, перекинутому через канал, разделявший сердце города и Веселый квартал. На мосту неизменно маячила серая фигура полицейского, а внизу, под холмом, раскинулась широкая многоцветная площадь.
— Что у них тут за порядки? Воистину, прежде здесь все было иначе.
И она вновь на минутку смежила веки, словно заглянула в собственную душу.
Спина полицейского Легара величаво покачивалась, удаляясь. Мальчишка в растерянности сжимал бумажный листок. А на нем, понемногу обрамляя блеклое фото миловидной девчушки, медленно, словно со дна чистой лужицы, проявлялись черные ветви деревьев и косые струи дождя. Ветер в осеннем парке заметно усилился, и листья теперь носились как бешеные, щедро устилая лужи красными и желтыми парусами.
— Не изволите ли этот веселенький натюрморт? А парочку вон тех пейзажиков? Ручаюсь, они украсят однообразие сельского быта и даруют покой и отдохновение.
Старая дама презрительно покосилась на торговца. В бархатной курточке, длинном шарфе и малиновом берете, он больше походил на обедневшего живописца, нежели на лавочника. Впрочем, так оно и оказалось.
Площадь Искусств усеяли лавки, столы, лотки и мольберты. Вокруг них оживленно торговались возбужденные люди с раскрасневшимися от холода лицами. Многие были прихотливо и порою даже вычурно разодеты по модам, каких госпожа Пати не знавала даже в свои самые безумные годы.
— Разве может веселить мертвая натура? — фыркнула старая дама. — А ваши пейзажи, сударь, я постесняюсь держать в хлеву, а не то, что украсить свою гостиную.
— О, мадам разбирается в изящных искусствах! — ничуть не обиделся лавочник. Затем прищурился, остро глянул на женщину и с большим чувством приложил к сердцу широкую лапищу, задубевшую от весеннего ветра, что весело разбойничал на площади. — Впрочем, что это я говорю? Виноват, мадемуазель, конечно же! Где были мои глаза!
— Что творится в этом городе? — холодно спросила старая дама. — Когда я заглядывала сюда в последний раз, все было иначе.
— Ох, госпожа, давненько же вы не бывали у нас, — вздохнул лавочник. — С тех пор, как военные окончательно утвердили тут свои порядки, город просто выродился! Застроили все бульвары, повырубили деревья, кругом торчат высоченные дома, бетонные столбы, провода эти бесконечные... Поверите ли, иной раз даже неба не видать... Одна только отрада и осталась культурному человеку, что Веселый квартал. Да только нужда заедает, на лотках лежит одно старье. У вас-то в провинции, небось, посытней живется?
Дама молча кивнула.
— Вот видите, — развел руками лавочник. — В деревне и воздух чище, и небо ближе, потому как ничто не застит глаз.
Госпожу Пати кто-то тронул за рукав. Местная дурочка в куцей кроличьей шубейке, из которой клочьями лез подшерсток, с восторгом раззявилась на нее и часто кивала, пузыря слюнями.
— Не волнуйтесь, госпожа, это наша Магда. Безобидная как зайчик, — махнул на нее лавочник. — И всегда готова услужить.
— Вот как?
Старая дама придирчиво оглядела нищенку с ног до головы. Лишь на миг задержала взгляд на чумазом лице, после чего отпустила милостивым кивком. Дурочка боязливо попятилась, затем неожиданно кинулась в толпу сломя голову и в мгновение ока скрылась за павильоном, где шла игра на деньги.
— Скоро военные нас и отсюда выдавят, — печально шмыгнул носом лавочник, рассеянно выглядывая Магду среди прилавков и лотков.
— Чем выше небо, тем науки точней, — покачала головой старая дама. — И ремесла изящней. Куда вы, в деревню, со своими пейзажами? Там все это есть и в натуральном виде.
Лавочник развел руками, машинально поправил рамку ядовитого красками натюрморта и ревниво покосился на соседей — там уже покупали галантерею и кожаные сумочки.
— М-м-м-иии...
Магда стояла перед старой дамой и заискивающе улыбалась. Дурочка протягивала госпоже Пати обрывок веревки, к которой была привязана кудлатая собака, очень похожая на саму Магду — в клочьях свалявшейся шерсти и с веселыми, остренькими глазенками; только не зелеными, а как два кусочка янтаря.
— М-м-иии...шеее... вот! — пролепетала Магда, преданно глядя на старую даму.
— Славно, — усмехнулась госпожа Пати. — Но ты ошиблась, милая. Меня нынче не интересуют собаки. Ты поняла?
Дурочка закусила губу и медленно кивнула. Ее пальцы разжались, и собака побрела куда-то в глубь площади, поминутно оглядываясь с надеждой на старую госпожу. Вслед за ней потащилась и Магда, но ее опущенные плечи выражали только растерянность.
Лавочник с удивлением взирал на эту странную сцену.
— В конце концов, все это мне уже начинает надоедать, — пожала плечами старая дама. Затем обвела рынок повелительным взором и шепнула:
— Эй, вы! Слышите ли меня?!
Или же торговцу пейзажами только почудилось, что старая дама раскрыла рот? Во всяком случае, он не разобрал ни слова.
Однако на призыв госпожи Пати тут же обернулся пожилой ювелир. Краснолицая торговка рыбой выронила обратно в бочку золотого линя, но, кажется, даже не заметила этого, со страхом глядя на старую даму. Вздрогнул батрак, спавший под телегой в ожидании, когда хозяин продаст расписные горшки, и можно будет возвращаться домой, в край, где небо так низко, а воздух сладок и чист. И даже полицейский на мосту, похоже, услышал что-то и теперь тревожно вглядывался в людскую сутолоку на площади торговцев.
— Мне нужна Мишель, — сказала им всем старая дама. — Но только чтобы больше никаких собак, ясно?
Она покосилась на мост, затем в утомлении опустилась на краешек лавки, где были разложены сумочки вкупе с прочей мелкой галантереей, и закрыла глаза.
В следующую минуту несколько людей на рынке немедленно принялись озираться по сторонам, словно отыскивая кого-то. И, конечно же, среди них были ювелир, батрак и рыбная торговка. Что же до полицейского, то он снова завернулся в плащ и надвинул фуражку до самых глаз, всем своим видом говоря: ищите, кого хотите, меня это не касается.
— Простите, сударыня, — серебром прозвенел за спиною дамы робкий голосок. — Это вы ищете Мишель?
— Можно сказать и так, — кивнула дама и медленно открыла глаза. Обычно водянисто-голубые и усталые, теперь они были темны и глубоки, как два бездонных колодца.
Что-то в самом воздухе… (окончание). Рассказ. Маршруты любви. Рассказ
Что-то в самом воздухе... (окончание)
Рассказ
Перед ней стояла девчушка лет двенадцати в просторной, не по размеру, грубо выделанной кожаной куртке и длинной узкой юбке. Это она торговала галантереей и только что проводила покупателя.
— Я Мишель, — сказала девочка, настороженно глядя на старую даму.
— Отлично, а я госпожа Пати, — ответила старая дама. — Но, пожалуй, ты можешь звать меня просто Телль.
— Хорошо, госпожа Телль, — послушно кивнула девочка. — А что вы хотите купить?
Вместо ответа старая дама раскрыла сумочку и вынула сложенный вчетверо лист бумаги.
— Это, как я понимаю, тебе.
Девочка осторожно развернула послание.
Черные ветви деревьев и косые струи дождя. Ветер в стынущем парке и листья в мелких лужах — как паруса.
— Откуда это у вас? — теперь она смотрела настороженно.
— Один парень хочет передать тебе это. Клод Франсуа, — пожала плечами старушка. Казалось, она больше не испытывала к картинке ни малейшего интереса. Да и к сыну префекта тоже.
— Вы его видели? — тихо спросила девочка.
— Мельком, — призналась старая дама. — Заглянула лишь на минутку, убедиться, что не ошиблась.
Девочка помолчала, затем глянула на даму робко и озадаченно.
— Вы так странно сказали, госпожа Телль. Будто он еще только собирается... передать это... мне.
— Именно так, дорогая, именно так, — рассеянно кивнула старая дама. Казалось, ее мысли витали сейчас где-то далеко.
— Впрочем, полагаю, он сам подарит тебе эту картинку, и весьма скоро, — вздохнула она, и теперь в глазах девочки родился страх. Ее ноздри расширились, как у испуганного жеребенка, впервые почуявшего острый запах опасности.
— Кто вы, госпожа?
Брови старой дамы легко взметнулись.
— Ты разве еще не поняла? Странно. Я была о тебе лучшего мнения, Мишель.
Она поправила шляпку, разгладила кашне и важно сказала:
— Я — госпожа Пати. Хотя старые знакомые предпочитают называть меня Телль. Я — та, кто приносит послания.
— Вы что ли — почтальон? — озадаченно пробормотала маленькая торговка.
— А ты — маленькая лгунья? — бесстрастно парировала старая дама. — Не дури, милочка. Я еще понимаю, если бы ты обозвала меня волшебницей, но какой-то жалкой разносчицей писем? Этих ваших аляпистых конвертов с дурацкими печатями?
Она оскорблено покачала бантом на старомодной розовой шляпке.
— Поистине, я уже начинаю сомневаться, стоило ли мне ни свет, ни заря подниматься с постели и тащиться в ваш сумасшедший город...
— Простите меня, ради Бога, сударыня! Так вы пришли сюда... из-за Клода Франсуа? — девочка не верила собственным глазам. А они были у нее удивительными — тона темного меда, словно капли чистой смолы на сливовой коре.
— Еще чего! — фыркнула старая дама. — Как раз он-то меня вовсе не интересует.
Она покосилась на маленькую продавщицу и проворчала себе под нос:
— Думаешь, я не знаю, кто нарисовал эти деревья? И дождь?
Девочка подавленно молчала, а ее щеки то краснели, то бледнели, невзирая на поднявшийся ветер.
— Я пришла сюда ради тебя, — твердо сказала старая дама. — И не надо кивать на какого-то там мальчишку из Железного квартала!
— Его отец, господин префект, запрещает Клоду Франсуа ходить к нам, — тихо говорила Мишель, в том время как старая дама молча слушала, изредка покачивая головой. — Клод обещал, что подарит мне настоящий телефон. Такой маленький, и его не надо подключать к электричеству. Он уже передал мне целый кулек батареек. Тот полицейский, что на мосту, его знакомый.
Она горделиво погладила огромный карман своего кожаного балахона. В нем могли бы поместиться с десяток телефонов или пара сотен аккумуляторов.
— Разумеется, — кивнула старая дама. — Телефон важнее, картинка может и подождать.
Она сказала утвердительно, но эту девочку было трудно провести.
— Картину и вправду нарисовала я, госпожа Телль. Должна же я чем-то ему отплатить... за телефон, — возразила она, но не слишком уверенно. — Только я не пойму, откуда она еще и у вас.
— Некоторые умеют говорить беззвучно, — пояснила старая дама. — Не все об этом догадываются, и оттого зачастую не слышат сами себя. Но зато их слышат другие. И получают послание.
— И вы тоже услыхали мое... послание? — девочка смотрела на старую даму во все глаза.
— Только эхо, — покачала головой женщина. — Прежде тебя услышал Клод Франсуа. Получил твое послание. Правда, он счел, что просто увидел твою картину во сне. И решил нарисовать ее тебе в подарок. Как свою.
Она пожала плечами.
— Кажется, парень убежден, что тебе понравится.
— А вы...
— Не забывай, что я — госпожа Пати. Та, кто приносит послания, — сухо молвила старая дама.
— Но... Я все равно... не понимаю.
Старая дама хмыкнула. Сколько уже их было на ее долгом веку — недоумевающих, сомневающихся, не способных поверить. Поскольку нужно было поверить в себя саму, а это зачастую — труднейшая, жесточайшая из вер.
— Все очень просто, Мишель. Твой Клод Франсуа столь сильно мечтал о том, как подарит тебе твою же картинку, что даже я услышала. И так удивилась, что решила заглянуть сюда и посмотреть, кто же это хочет передать послание Говорящих беззвучно. Ведь за долгие годы меня впервые призывает кто-то из вашего города.
— У нас теперь техника, — вздохнула девочка.
— То-то, я гляжу, — фыркнула госпожа Пати, покосившись на лоток с галантереей.
— Все равно мы когда-нибудь тоже уйдем за мост, — неуверенно сказала Мишель. — Меня уже давно зовет Клод Франсуа. Он обещает, что сумеет убедить отца.
— Сколько раз вы с ним уже виделись? — усмехнулась старая дама.
— Пять, — выпалила девочка и тут же поправилась. — Но два раза не считаются — я была у моста, а он по ту сторону. Мы просто смотрели друг на друга, вот и все.
— Не всякий разговор нуждается в словах, — кивнула госпожа Пати. — Это и есть — Говорить беззвучно. Но твой мальчик, Мишель — только твое отражение. Эхо, понимаешь? В этом я убедилась, лишь раз взглянув на него. Потому и пришла за тобой.
— А зачем я вам? — девочка разом побледнела и закусила губу.
Старая дама долго смотрела на нее, что-то решая. Впрочем, это было решением только на собственный счет.
— Для начала ты могла бы погостить у меня, — наконец, произнесла она. — В деревне весной хорошо. И сытно.
— А мои родители?
— У тебя их нет. И ты это прекрасно знаешь, — покачала головой госпожа Пати. Мишель опустила голову.
— Вот ведь странный город, — пробормотала старуха. — Один не подозревает, что воспитывался в приемной семье, но при живой матери и бабке. Другая беспокоится о родителях, которых у нее не было и в помине. Не реви, ясно?!
Старая дама вынула платок и размашисто вытерла щеки маленькой галантерейщице. Затем велела высморкаться, дурашливо вздернула за подбородок и шутливо щелкнула по носу.
— А своему мальчишке велишь прийти к мосту, как только потеплеет. Думаю, через две недели солнце окончательно возьмет верх.
Мишель всхлипнула и прошептала, все еще глотая слезы.
— А как... я ему... скажу?
— Как и прежде, — пожала плечами старая дама. — По-моему, вы прекрасно управляетесь и без этих технических штуковин. Хотя...
Она усмехнулась и лукаво подмигнула девочке.
— Телефончик пусть все-таки прихватит. Уж коли посулил. Мужчина должен исполнять обещанное. А мы с тобой дамы, нас положено ублажать и одаривать.
Обе дружно засмеялись и некоторое время молчали, ожидая, когда у одной высохнут слезы. Потом поднялись с лавки, сгребли все с лотка в заплечный мешок Мишели и быстро прошли опустевшим рынком до моста. Мост отозвался тихим гуденьем под их ногами, на стальных перилах проступили ржавые капли словно испарина. Полицейский лишь покосился взглядом на даму. Ни дать, ни взять — старая чудачка-провинциалка возвращается с внучкой после рынка замшелых диковин.
У городской заставы они остановились.
— Можешь попрощаться со своим городом. Ты любишь его?
Девочка пожала плечами. Ей всегда казалось, что ее родной город слишком велик, чтобы любить его по-настоящему. И она мысленно произнесла несколько слов и просто помахала рукой — быть может, даже тому полицейскому, что беспрепятственно пропустил их, чего никогда не делал для Мишели прежде.
— Он услышал тебя, — кивнула старая дама.
— Правда?
— Ваш город подобен раковине, только створки из камня и железа, — задумчиво сказала госпожа Пати. — Это особенно заметно на мосту. Но можно и просто — пасть на мостовую, приложить ухо, и тогда услышишь звон. Так звенит пустота, и так же звенит лед. Город одет камнем и закован в льдины, глухие и бесчувственные. По нему бегут жилы проводов, на улицах скрипят костяные кряжи домов...
— А деревья похожи на скелеты, — прошептала Мишель.
— Пожалуй, — усмехнулась старая дама. — И очень скоро железный и каменный город переберется через мост и съест ваш Веселый квартал. Удушит проводами, задавит камнем, а потом проглотит его с потрохами, Тогда тут наступит совсем другое веселье. Тебе жаль?
— Нет, — Мишель отвела со лба непослушную прядь волос, сощурилась ветру. — Нет, сударыня. Если честно, мне больше не хочется стоять на рынке и продавать сумки. Все равно денег не хватает. Даже на... телефон.
— Я тоже так думала, — кивнула женщина. — Когда уходила из своего города, так же как и ты, глупой девчонкой. Думала, что никогда больше туда не вернусь.
— А вы вернулись? — янтарные глазенки светились и любопытством, и затаенным страхом.
— Как видишь, — ответила старая дама. — Очень скоро, когда я подучу тебя немного, мы снова вернемся сюда, вместе. И будем учить других Говорить беззвучно. Думаю, и твой Клод Франсуа нам поможет. Ты мне веришь?
— Да, — чуть помедлив, прошептала девочка. — О, да, сударыня!
Она посмотрела на даму, и старая женщина крякнула, но выдержала пытливый взгляд юности. В конце концов, старость так любит представляться всего лишь эхом собственного прошлого, подчас ловя тем самым юность на самый верный крючок.
— Я ведь как только вас увидела, сразу почувствовала... — прошептала девочка. — Рядом с вами как-то странно дышать. Так удивительно, свежо, и сразу чувствуешь себя спокойно и легко. Будто сейчас взлетишь.
— Увы, моя девочка, покуда ощутишь послание Говорящего беззвучно, иной раз приходится выслушать столько чужих мыслей! От их треска, не ровен час, можно нажить себе порядочную мигрень, — засмеялась старая дама. — Вот и приходится разводить их руками, только тоже — мысленно. Будто водоросли, когда плывешь. А самое противное, когда эти водоросли касаются твоих ног, бр-р-р...
— Или пониже спины! — пискнула Мишель, и обе дамы — старая и юная — дружно прыснули. А потом развернулись и зашагали из города прочь.
Потому что есть города, из которых обязательно, непременно нужно иногда уходить, чтобы потом возвращаться. И в этом Потом, в этом сроке сроков и песне песен, как раз и сокрыто самое главное.
Его не потрогать, не проверить на зуб и не сунуть в карман, до лучших времен. Можно лишь почувствовать его приближение — оно всегда таит в себе свежесть и новизну. Словно что-то, разлитое в самом воздухе. Чистом и звенящем воздухе весны.
Маршруты любви
Рассказ
Улицы старой Казани — линии жизни и судеб...
— А мне письма были?
— Сегодня нет, только телеграмма.
Наш батальонный почтальон, маленький лопоухий Вовка Елизаров — «с толстой сумкой на ремне» расплылся в довольной улыбке, а я привычно сунул ему дулю под нос. Старый армейский прикол: тебе телеграмма «Читай старые письма!» — мне давно известен, а поначалу я часто попадался на эту нехитрую уловку. И не удивительно: первые месяцы в армии письма домой строчат все салаги, причем пачками — по пять и больше в день, пользуясь для этого любой минуткой редкого отдыха. Кто не служил, не поймет, так поначалу велика у солдат тоска по девчонкам, друзьям и родным, по дому и знакомым улицам, которые увидишь не скоро.
Но сегодня спешно писали домой многие из нашего призыва — ровно сто девять человек из Казани, вместе с которыми я почти два года назад прибыл служить в этот тихий закарпатский городок с красными черепичными крышами под кронами раскидистыми каштанов и высоких пирамидальных тополей. А еще — с секретной товарной станцией особо важных воинских грузов, которые помимо охраны государственной границы Советского Союза нам приходилось перетаскивать вручную, перевозить электрокарами и перемещать тяжелыми кранами в вагоны на узкой зарубежной колее, матеря при этом на все этажи первых отечественных железнодорожников, невесть зачем устроивших в России широкие рельсовые пути.
Сегодня поздним вечером я отбывал на родину, еще пока не на дембель, но и не в отпуск, а «в служебную командировку», как значилось в проездных документах, выданных мне канцелярией к вящему неудовольствию нашего нынешнего «старшинки», с которым у нас сложилась стойкая нелюбовь. Да еще наш главный ротный балагур, рыжий ефрейтор Ильдус Гайнутдинов, заглянул в каптерку, где я накануне получал «парадку», строго глянул на меня из-под соломенных кустистых бровей и задумчиво изрек:
— Я бы, Искандер, на твоем месте не ездил...
Удивительное дело: вообще-то я Саша, а Искандером меня называла только моя бабушка Надя. Она жила в Казани на улице Достоевского, и я обычно оставался у нее ночевать в дни дежурств нашего класса по школе — обители юных городских физиков и математиков. Мой дед Алексей ушел из жизни раньше бабки, но я помнил его с детства: храбрый буденновец, он служил в Первой Конной под началом самого Семена Михайловича, и на руке деда недоставало двух пальцев, которые отсекла горячая шашка в жестокой рубке. Будучи негодным к воинской службе, он всю войну с фашистами проработал кондитером — мастером тортов на фабрике Микояна, которая при мне уже называлась «Зарей». Я не раз вспоминал деда, когда мы после уроков всем школьным ансамблем шагали на Кольцо с горы Бутлерова нашим любимым маршрутом для гуляний и бесконечных разговоров о гитарах, усилителях, микрофонах и, конечно же, девчонках. Иногда в морозном зимнем воздухе далеко разносился сладкий и пряный запах шоколада — на «Заре» разливали эссенцию, и я словно воочию слышал бабушкины рассказы о том, что в войну, приходя с работы, дед не мог есть ничего сладкого — всегда требовал сковороду картошки с черным хлебом, а если повезет, то и со шкварками, зажаренными до хруста. Конечно, никакими тортами дед на работе не обжирался: в годы войны они делали разве что пайковый шоколад для краснофлотцев, горький и твердый как камень, и запах эссенции, наверное, так же дурманил ему голову, как и мне, внуку, когда мы наперегонки скользили с Бутлеровой горы по раскатанным ледовым дорожкам.
Я во всех документах записан как русский, но моя бабушка Надя была татаркой, по-настоящему звалась Надией и с годами все чаще называла меня Искандером, что я неизменно относил к ее чудачествам. Чудаком слыл и наш дед. Когда 22 июня 1941 года по радио передавали сообщение о нападении на нашу страну гитлеровской Германии, — знаменитые и горькие кадры кинохроники, памятные мне с детства — дед Алеша не стал даже дослушивать до конца, а резко развернулся и рысью помчался домой. Там он взял две сберкнижки со всем финансовым достоянием семьи и поспешил в сберкассу. Бывший буденновец успел пройти этот очень важный маршрут в своей жизни и снять деньги со счетов как раз до того часа, когда все денежные вклады граждан страны были заморожены на всей территории СССР. На эти деньги потом всю войну жили они с моей мамой, дядей Вовой и многими нашими соседями. А а-то я в детстве искренне недоумевал, почему это дядя Рубин, дедушка моей маленькой подружки по играм Эльзы, будучи за столом «слегка выпимши», при всех целовал деду руку, ту самую, без двух пальцев, и плакал как ребенок, не стыдясь своих слез.
И вот теперь еще и наш Ильдус, главный ротный шут и приколист, звал меня Искандером! Он что, как и моя бабушка, видел во мне восточную кровь?
— Скоро на дембель, — напомнил рыжий. — А ща поедешь — возвращаться будет беспонтово.
— Приказы не обсуждают, — солидно сказал я. — И прикинь, сколько я писем от пацанов уже через два дня загружу в казанские почтовые ящики. А отсюда пока дойдут...
Ильдус покивал, сумрачно глядя на меня, почесал в стриженом затылке и заковылял восвояси. Все свои письма из армии он уже отписал, дембель ему светил позднее всех. Но напоследок оглянулся и упрямо процедил:
— А я бы усё рамно не ездил...
— Ты же знаешь, — тихо сказал я ему в спину. — Это из-за Рафа...
— Знаю, — помедлив, кивнул рыжий. — Раф был человек. Да канца!
И, крякнув, добавил свою знаменитую присказку на смеси разных языков, которая, если что, весьма убедительно действовала в нашем батальоне и на хитрых узбеков, и на здоровяков-казахов, и на дружных азербайджанцев, сильных своим многочисленным землячеством, и даже на строптивых и драчливых молдаван:
— Бафли саталлар тыгында... Да канца!!
И закрыл за собой дверь.
Маршруты любви (окончание). Рассказ
Маршруты любви (окончание)
Рассказ
То, что я поеду домой к Большому Рафу, стало для меня полнейшей неожиданностью.
Старший прапорщик Рафкат Усманович Багаутдинов, первый и главный старшина в моей жизни, а также судьбах шести десятков казанских пацанов из нашей роты, был земляком и уже давно служил в Закарпатском военном округе. Приняв молодое пополнение, он относился к нам ровно, как и уроженцам других городов и весей, поблажек не делал, был справедлив и никогда никого не закладывал офицерам. Когда кто-нибудь залетал, обычно по пьяни, командир роты, капитан Пшеничников в воспитательных целях гонял нас марш-броском до ближайшего старого форта времен еще первой мировой Красная Горка. Десять кэмэ туда и десять — обратно, с полной выкладкой, а иногда еще и «гонки слонят» по дороге устраивал: команда «Газы!» и — бегом в противогазах по пересеченке... Комроты обычно ехал на велосипеде, а старшина всегда бежал вместе с нами, обычно последним, и часто представлялся мне могучим и мудрым оленем из детского мультика, который всегда замыкает бегущее от волков стадо, прикрывает отход и бдительно следит, чтобы не отстал ни один, даже самый слабый детеныш...
Пацаны старшину уважали, звали Большим Рафом. А когда он ушел в запас, чтобы вернуться в Казань, и все батальоны базы, прощаясь, шагали перед ним торжественным маршем поротно, мы были поражены, каким молодым, хрупким и смущенным предстал перед нами железный Раф в «гражданке» — фирменных итальянских джинсах с замками на карманах, кроссовках и модной микровельветовой рубашке. Все-таки форма офигенно взрослит любого...
— А почему я?
Наш батальонный замполит, старлей из Черновцов Орест Степанович со смешной фамилией Заяц, был приятелем старшины Багаутдинова. Но начал издалека:
— В отпуск не хочешь?
Я пожал плечами.
Когда-то, бессонной ночью в наряде, в минуту откровения я рассказал Рафу, как очутился в армии студент третьего курса истфака КГУ Саня Булатов. А, значит, и про Гулю.
Старшина выслушал, посоветовал не отчаиваться и обещал подумать. И уже после полугода службы, на 7-е ноября, мне неожиданно объявили отпуск. Я догадывался, чьих рук это дело, старшина же в ответ на мой прямой вопрос лишь отшутился:
— Неисповедимы маршруты любви, товарищ солдат Булатов.
Что неисповедимы, это уж точно: три дня спустя внезапно умер Брежнев, наша перевалочная база почему-то перешла на казарменное положение, и все отпуска накрылись нашими солдатскими пилотками. А потом с отпуском все как-то не складывалось, Большой Раф уехал на дембель в Казань, и я окончательно уверился, что так оно к лучшему: разбитую любовь не склеишь, а разве можно простить предательство?
— Почему меня-то посылаете? — упрямо повторил я
Некоторое время замполит Заяц смотрел на меня со странной смесью интереса и укоризны, после чего вздохнул и медленно, нажимая на каждое слово, проговорил:
— Старший прапорщик запаса Багаутдинов просил, чтобы это привез именно ты. Ты ж казанский, и к тому же вроде был с ним дружен?
Пока я размышлял, насколько вообще возможна дружба между солдатом Советской Армии и ее старшим прапорщиком, Заяц незамедлительно вручил мне большой, увесистый и, что характерно, незапечатанный пакет, который я должен был отвезти в Казань Большому Рафу. А затем удивил еще больше:
— Можешь потом посмотреть. Это подарок от всего батальона. От всех нас.
И после положенного в таких случаях краткого инструктажа замполит ушел. А я сунул пакет в дорожную сумку с ворохом солдатских писем, распрощался с пацанами и поспешил на вокзал. Никогда не страдал особым любопытством, а в пути еще будет время поглядеть. Наощупь я сразу определил внутри большой альбом, явно с ностальгическими фотками из нашей батальонной жизни. Но, как оказалось, ошибся.
Альбом я раскрыл, когда уже лежал на верхней полке уютного вагона международного поезда Будапешт-Москва. И замер от неожиданности: я никак не ожидал увидеть здесь то, что мне было, как пишут в романах, до боли знакомо. Альбом с тисненной золотом лаконичной надписью на обложке «На память от сослуживцев» состоял из мастерски выполненных репродукций картин, которыми была увешана наша Ленинская комната. На них были виды моей родной Казани — улицы, здания, парки... И все эти картины написал старший прапорщик Багаутдинов. Наш Раф.
Должно быть, годами служа тут, в закарпатских горах, он здорово скучал по родному городу. Однажды старшина сказал мне: Казань, парень — это город, который иногда нужно покидать, чтобы потом возвращаться. Но в обоих случаях прежде нужно хорошенько подумать.
В тот день мы с Рафом разыскали на городском вокзале и сняли с поезда нашего земляка, парня из моего призыва Батона. Соседские пацаны написали ему, что подруга гуляет с одним студентиком, и Батон, психанув, сорвался прямо из караульного наряда в Казань разбираться, прихватив с собой автомат, штык-нож и зачем-то — подсумок с противогазом.
«Маршруты любви неисповедимы...» — снова сказал мне тогда Раф после того, как замял дело, пахнувшее для Батона дисбатом, с нашим особистом, майором Гусевым по кличке «Молчи-молчи».
В третий раз он повторил эту фразу, — про маршруты — когда под его видами Казани появились первые подписи, и не простые, а стихотворные, хотя почему-то иногда и не в рифму. Наш Раф до армии явно мечтал стать художником, писателем или поэтом: один из его зимних пейзажей был посвящен, по-моему, дому казанских литераторов с красивой решетчатой оградой:
На дворе белым-бело, все заснежено и тихо,
И за окнами незримо спят свидетельства эпох.
Так торжественны решетки, не протоптаны тропинки —
Город полон акварелей с пейзажами зимы.
За время службы я, как и другие пацаны, столько часов провел в Ленинской комнате, зубря уставы и составы зловредно-агрессивных капиталистических блоков, что незаметно выучил наизусть и все стихи под картинами старшины, тем более что они напоминали всем нам, казанцам, о родном городе. Да что там я — их выучил даже равнодушный к поэзии Ильдус. Как он любил выражаться: да канца!
Некоторые картинки объединял общий сюжет или близость строений, например, Кремль и башню Сююмбике:
У древней Казани есть памятный символ, знакомый, до боли родной
Старинная башня, что тихо склонилась над городом и над водой.
Легенды седые ее овевают, плывут отраженья в реке,
И солнце сияет, как будто улыбка красавицы Сююмбике.
Казанский Кремль — как сердце города, где были древние живут.
Все, что душе и сердцу дорого, повсюду ты откроешь тут.
Казань ты здесь поймешь воистину, но с выводами не спеши:
Преклонный возраст — он не старость, а состояние души!
Церковь и мечеть в альбоме тоже соседствовали, и мне, бывшему студенту-историку, внуку отчаянного рубаки-буденновца и тихой татарской бабушки, это понравилось:
Как символ верности и веры, как возрожденные века
Она взметнула минареты, стройна, строга и высока.
Не зарастет дорога к храму, паломников не перечесть —
Нас всех навек объединила святая древняя мечеть.
Жизненная круговерть, непокой снедает душу,
Но гудят колокола — над Казанью светлый звон.
То собор Петра и Павла веру и покой дарует
В час, когда созвучно звонам кружат в небе купола.
Репродукции тоже были выполнены мастерски: теперь я понимал, какое дембельское задание выполняли наши ротные художники, братья Степановы, когда еще зимой на утренних разводах они стали выходить из строя с одиночными командами. Вооружившись красками и кистями, братья-живописцы целыми днями, закрывшись в «Ленинке», копировали картины Большого Рафа для подарочного альбома автору. И вот теперь я везу его в Казань.
Лишь об одном я иногда сожалел, разглядывая казанские пейзажи глазами моего старшины. Среди них не было заветной для меня улицы Космонавтов, что в Советском районе. И главного для меня дома во всем городе, а, может, и в целом мире — обычной с виду пятиэтажки, на торце которой издалека был виден большой мозаичный портрет космонавта в шлеме на фоне ракеты и всяких там звезд-планет-комет.
В этом доме жила Гуля, и потому я провел здесь три своих самых счастливых года, начиная с той студеной ноябрьской ночи, когда впервые поцеловал ее во дворе, укрывая собой от ледяного, пронизывающего ветра. После этого я сотни раз провожал ее к звездному дому, мы подолгу прощались, а потом я шагал по пустому, спящему городу ночевать к бабушке Наде, потому что трамваи к нам на Горки уже не ходили, и мой одинокий след заметала снежная поземка, тополиный пух или разноцветная палая листва. Это был мой тогдашний маршрут любви. Выражаясь словами старшины — вполне определенный, ясный и радостный мне. Бабушка просыпалась, отпирала обитую видавшим виды дерматином дверь, ругалась, конечно. Потом выставляла мне банку моего любимого яблочного варенья, полбуханки всегда свежайшего ржаного хлеба из булочной через дорогу, и, кряхтя, отправлялась на боковую. А я еще долго сидел за столом у ночного окна, энергично работал челюстями со зверским аппетитом молодости и мечтательно улыбался, радостно и глупо, наверное. Так порой и задремывал, просыпаясь от тихого лязга первого утреннего трамвая, благо остановка «двойки» была рукой подать.
А потом все порушилось как карточный домик, и более оставаться в этом городе, где все еще оставалась Она, но уже — совсем не Она, для меня стало невыносимо уже просто физически. Хорошо, что есть еще и весенний призыв — он начался как раз вовремя, и я ушел в армию с тяжелым сердцем, но впервые за много дней ощутив хоть какое-то облегчение и вдобавок открыв для себя тайный смысл любимой песни «Машины времени»:
И огорчает лишь одно —
Что мне служить всего два года!
Вот с такими мыслями я ехал, потягивая крепкий вагонный чай, давно уже остывший, как и мое былое отчаяние, часто засыпал под неумолчный перестук рельсов и просыпался на стоянках под ленивые переговоры ночных станционных диспетчеров. А в голове скороговоркой крутилось очередное четверостишие под очередной картинкой из распахнутого наугад альбома:
Горячая пора — Казань на летней вахте!
Течет поток приезжих — веселых, незнакомых.
Откуда бы ты ни был — в Казани не в гостях ты!
Куда бы ни отправился — в Казани ты как дома!
Для приезжих — «веселых, незнакомых» и всех остальных — Казань начинается еще в Москве. Сошел на Казанском вокзале — вот одной ногой ты, можно уже сказать, и в татарстанской столице. Покуда я миновал перрон, слышал вокруг и заливистую татарскую гармошку, и оптимистичные мотивы национальной эстрады из киосков звукозаписи; пассажирам в дорогу продавали с лотков наборы чак-чака, а откуда-то доносились аппетитные, дразнящие мой армейский нос ароматы выпечки. Из Москвы в Казань лучше ехать под вечер: ночь проспал — и ты дома. Значит, на полдня Москва отдана мне на разграбление, жаль только, в солдатском кармане не густо. Впрочем, на стереокинотеатр «Октябрь» и мороженое должно хватить.
Я сдал сумку с альбомом и солдатскими письмами в автоматическую камеру хранения и, лишь закрыв ее, запоздало понял, что вновь набрал в качестве шифра дату Гулиного дня рождения. А ведь совсем недавно думал, что напрочь выкинул из головы все, связанное с ней. Ну, ничего, на это у меня еще вся жизнь впереди — надейся и жди!
Если большие и малые театры начинаются с вешалки, то о приближении крупных и уважающих себя городов на железнодорожных маршрутах в пору моей юности красноречиво свидетельствовали закрытые загодя туалеты в поездах. Так что за полчаса до вожделенной Казани куда хочешь, туда и...
К счастью, я — человек военный и прекрасно научился вставать за полчаса до подъема. Поэтому, вовремя сделав все свои большие и малые утренние дела и отсидев еще полчаса у вагонного окна, я с легким сердцем шагнул на мостовую города, который иногда нужно покидать, чтобы потом возвращаться. Пробуждающаяся весенняя Казань была прекрасна: веял свежий ветерок, асфальт еще темнел от ночного черемухового дождя, а с привокзальных тополиных рощиц, тянувшихся в сторону Речпорта, веяло клейкими и пряными ароматами набиравшей силу первой листвы.
Путь мой по адресу, где жил старшина запаса Багаутдинов, лежал в направлении озера Кабан. Соответствующая картинка тоже имелась в дарственном альбоме, а я знал все подписи наизусть и потому не отказал себе в удовольствии еще раз произнести вслух и покатать на губах эти четыре упругих строки:
Постоять у воды, отрешиться от шума моторов
И смотреть в отражения улиц и домов, что встают пред тобой.
В сердце каменном — зеркало вод, и любуется им старый город,
И глядится в озерную гладь, и на сердце тепло и покой.
«Ну, вот и твой первый казанский маршрут, рядовой Булатов...» — мысленно пробормотал я. Потом выгрузил в ближайший почтовый ящик гору писем от пацанов к изумлению какой-то прохожей старушки и огляделся. Мой номер троллейбуса уже заходил на остановку, и нужно было поспешить.
Этих четверых я увидел уже в подъезде нужного мне дома. Они тихо попрощались с хозяевами какой-то квартиры на верхнем этаже, и я потеснился, пропуская их на ступеньках. Мужчина лет сорока, две молодых женщины и девочка-подросток бочком-бочком протиснулись мимо по узкой лестнице, и мужчина еле заметно кивнул мне, солдату. Я смутился и кивнул в ответ совсем уж нескладно. Когда почти два года для тебя единственное приветствие — постоянное козыряние направо и налево, поскольку ты по званию ниже всех, волей-неволей разучишься гражданским правилам вежливости.
Я поднялся на нужный этаж и вдруг каким-то шестым чувством понял: именно из квартиры Рафа ранним утром вышли эти четверо. И еще они были как-то странно одеты. Стояла весна, на улицах расцветал веселый май, а эти были одеты мрачновато, ни единого светлого тона на всех четверых. «Будто с похорон...» — машинально отметил я и нажал кнопку звонка.
Дверь бесшумно отворилась, и на пороге предстала симпатичная и моложавая женщина. Она окинула меня внимательным взглядом от фуражки до носков армейских ботинок, на мгновение задержав взгляд на моей большой походной сумке, и улыбнулась — совсем неуловимо, краешками губ:
— Вы, наверное, Саша? Проходите.
Значит, замполит Заяц их уже предупредил о моем приезде, тем лучше. Я тщательно расшаркался подошвами на половичке и шагнул через порог, но тут же остановился в замешательстве. Висевшее в прихожей большое зеркало было занавешено темным платком.
Я перевел взгляд на хозяйку квартиры и похолодел: в дверном проеме за ее головой я увидел убранство гостиной комнаты и висевший над диваном портрет с траурной черной лентой. Это был портрет моего старшины.
«Опоздал...»
Кажется, я произнес это вслух, потому что женщина покачала головой и сделала приглашающий жест пройти в комнату.
— Нет, Саша, вы не опоздали. Наоборот, успели.
И в ответ на мой непонимающий взгляд пояснила:
— Рафкат Усманович хотел, что это привезли именно вы.
Она указала на сумку, точно знала, что лежит внутри.
— Орест писал мне, что готовит для него сюрприз. Но разве от Рафа скроешь?
— Когда? — ошеломленно спросил я, облизнув разом пересохшие губы.
— Два дня назад похоронили, — ответила женщина. — Он ждал вас. Беспокоился, что вы демобилизуетесь, и тогда альбом привезет кто-то другой.
— Почему? — кажется, в этом доме я был способен произносить лишь вопросительные слова.
— Присаживайтесь, — она указала на стул. — Извините, сегодня только третий день... мы стараемся наши обычаи по возможности соблюдать, и я не могу напоить вас чаем. А вы, наверное, устали с дороги.
Я замотал головой так, что она чуть не оторвалась.
— Рафкат мне рассказывал о вас. Не удивляйтесь, Саша, просто у вас судьбы немного похожи. Он ведь в армию когда-то тоже ушел как вы — из-за размолвки со своей девушкой. Ушел, да так там и остался. Упрямый был, не смог простить измены. Так с семьей у него и не сложилось.
Я вопросительно посмотрел на нее.
— Я его старшая сестра, Фирюза Усмановна, — мягко сказала она. — Не думала, что придется хоронить брата. Но болел он сильно, оттого и демобилизовался. Последний год службы уже физически не мог выдерживать нагрузки, это вы — парни молодые, здоровые, а он...
Я вспомнил свои мысли про сильного и крепкого оленя, специально бежавшего позади всех, и мысленно отвесил себе затрещину. А мы-то, дурни, ничего не понимали... Где, спрашивается, были наши глаза?
— Хорошо вот друзья помогали. Вы, наверное, встретили в подъезде людей? Они из городского литобъединения. Рафкат последние полгода к ним частенько заглядывал, хотел научиться настоящие стихи писать...
— Он умел... настоящие... — хрипло пробормотал я и закашлялся, чтобы проглотить вдруг подкативший комок к горлу. — И рисовал здорово. Я ведь альбом привез ему. В подарок. От всего нашего батальона...
— Я знаю, — кивнула Фирюза-апа, после чего шагнула и открыла дверь. — Это его комната. Вы зайдите, Саша. Обувь не снимайте.
И я вошел.
В следующее мгновение я словно очутился в нашей родной ротной Ленинской комнате. Все стены здесь были увешаны такими же картинами с видами казанских улиц, домов, парков, ажурных стальных решеток, мостов и берегов. Ну, может, эти картины немного отличались по стилю и деталям от тех, что мы постоянно видели в течение двух лет нашей службы — более реалистичные, зато не такие романтичные. Что ж, эти наш старшина писал явно с натуры, здесь, в Казни, а те, что в нашей роте — по памяти. В воспоминаниях мы все выглядим куда лучше себя реальных.
Одни холсты были на стадии завершения, иные еще только начаты, но знакомые мне сюжеты легко угадывались даже в эскизах. И везде были подписи — стихи Большого Рафа, которые знали наизусть все мы, сто девять пацанов из Казани, ставшие в армии мужчинами.
— Все эти картины брат нарисовал снова, когда вернулся в Казань, — негромко пояснила Фирюза-апа. — И он очень хотел, чтобы этот альбом, о котором нам писал Орест, остался у вас. В подарок от него. На память.
Она предостерегающе подняла палец к губам, предупреждая мой возмущенный протест.
— Вы же не будете противиться его последнему желанию, Саша?
Я стоял перед ней молча, наверное, целую вечность. Вокруг были картины. Вокруг была Казань. Казань старшего прапорщика Рафката Багаутдинова, ставшая навсегда и моей.
И я кивнул и еще крепче сжал в руке ремень сумки, в которой покоился альбом с картинами.
— У него была еще одна просьба, — тихо сказала женщина. — Рафкат просил, чтобы вы сходили туда. Обязательно сходили. Он сказал: у меня не получилось, так пусть хоть Искандер это сделает. Он иногда вас так называл...
И в ответ на мой немой вопрос она указала глазами куда-то назад, на то, что было позади меня.
Я обернулся.
Над дверью висела картина, которой я еще не видел. Ее не было и в импровизированном вернисаже, который старшина Багаутдинов когда-то устроил в нашей роте. На холсте была изображена цветущая майская улица, и в окружении высоких тополей — дом. Тот самый заветный дом на улице Космонавтов, каким я видел его в последний раз почти два года назад перед тем, как уходил в армию.
Главный для меня дом во всем городе, а, может, и в целом мире. Обычная пятиэтажка, на торце которой красовался мозаичный портрет космонавта, шлем которого немного походил на модную прическу девушки с каштановыми волосами, мечтательно смотревшей в небо на фоне ракеты, звезд, планет и комет.
А в правом углу картины была подпись. Конечно, стихи. И их я тоже еще пока не читал.
Улицы старой Казани — линии жизни и судеб!
Годы не властны над ними, в сердце сокрыты они.
Что бы с тобой ни случилось — время навеки рассудит,
Ведь неизменны маршруты жизни, судьбы и любви.
И еще совсем уже мелкая подпись красивой, каллиграфической восточной вязью:
«Рядовому Булатову от старшины Багаутдинова — на добрую память и верные маршруты!»
Спустя десять минут я стоял на крыльце дома, где жил Большой Раф.
В памяти осталось крепкое обещание Фирюзе-апе непременно заходить, — и почаще! — а в комнате моего старшины лежал альбом, который я оставил, несмотря на все просьбы и увещевания его сестры забрать картины себе. Зачем они мне теперь, когда все это — Кремль и башня Сююмбике, осеннее озеро Кабан и берега Казанки в тающей весенней дымке, мечети и соборы, знаменитые узоры казанских литых решеток и тенистые аллеи городских парков — все это было теперь со мной. Отныне и навсегда в моих глазах, которыми я теперь буду смотреть на наш город за двоих.
Я представлял, каким будет сюрприз сегодня для отца с матерью, когда я неожиданно заявлюсь домой в военной форме, здоровый и возмужавший. Это будет здорово, но это будет потом.
Оставалось еще одно дело, которое мог решить только я. Еще один маршрут, который я тоже пройду сейчас за себя и своего командира. Этот маршрут лежал к заветному дому с космонавтом, глядящим в небо, и я пройду — я просто обязан пройти его сейчас до самого конца, что бы он ни сулил мне в итоге.
Как там любит выражаться наш никогда не унывающий рыжик Ильдус?
Бафли саталлар тыгында?
Да канца!!
Любимому городу, ста девяти казанским пацанам весеннего призыва 1982-1984 гг. и нашим отцам-командирам по службе и по жизни — посвящается...
Казань, 2021 г.
Чудское поле. Рассказ
Чудское поле
Рассказ
— Ну, и где этот ваш фриц?
Юшка, молодой деревенский дурачок, вынул изо рта замусоленный сухарь, протер глаза сухонькой ладошкой и уверенно ткнул пальцем в сторону окраины поля. Что ж, место подходящее, согласился Мамаев, осторожно отводя в сторону пучок высокой травы, сплошь злаки-пустомели, осот и прочий сорняк.
Сельское поле круто обрывалось стеной густых колючих кустов, лесного бурелома, наверное, и оврагов там хватало. Вот только как там можно человеку скрываться, и в летнюю жару, и в зимнюю стужу почти четыре года с того дня, как фронт переломил, перешагнул наконец это проклятое поле и неудержимо покатился вперед, на оперативный простор, на запад? Немудрено, что можно окончательно чокнуться. Недаром же он так грызет и рвет на куски своих бывших союзничков. А сила и ярость в его руках, видать, такова, что просто — мама, роди меня обратно. В этом капитан Мамаев убедился еще поутру собственными глазами, а он безоговорочно верил только им.
— Я гляну?
Милиционер в новенькой, плохо отглаженной, видать, только со склада форме, туго перетянутой ремнями, вздохнул и неодобрительно покачал головой.
— Не надо бы вам на это смотреть, товарищ капитан. Уж больно там...
Он не нашел слова, лишь дернулся уголок нервного, кривого рта.
Мамаев молча шагнул к двери зимовья. Милиционер несколько мгновений буравил его больным, горячим взором, после чего нехотя шагнул в сторону. Мамаев взялся за дверную ручку, чувствуя каждым пальцем теплую, заскорузлую древесину, и привычно, как некогда перед очередной ходкой за линию, что-то проворчал себе под нос. Затем перешагнул усыпанный желтой хвоей развалившийся порог и вошел в дом.
Внутри было почти светло. В косых лучиках солнца, пробивавшихся из развалившегося оконного проема, тихо вальсировали безучастные пылинки, и старые замусоленные занавески, каким-то чудом оказавшиеся в этом лесном схроне, были по-домашнему трогательны и беззащитны, все кроме одной. Той, что рваной тряпкой свисала с подоконника, как несуразная рыбацкая сеть. Занавески Мамаев запомнил и внутренне отметил — пригодится, если что, позже, если нужно будет анализировать, раскладывать по полочкам, подтягивать детальку к детальке, сажая их на ненадежный и колюче-сырой клей предположения.
Комната была заляпана бурыми, местами все еще подсыхающими, грязноватыми пятнами крови. Крови трех людей, лежащих сейчас перед Мамаевым на черном от земли и гнилой хвои бревенчатом полу. Были и целые лужицы.
Несмотря на фронтовую закалку, Мамаев с трудом подавил первый приступ неизбежной дурноты. Все ж таки отвычка. Затем он с трудом оторвал липнущий к мертвым телам взгляд и огляделся в поисках того, зачем он вошел сюда, в это лесное зимовье, наполненное тревожными запахами страха и смерти.
Мамаев искал знак. Им могло быть что угодно, любая мелочь, любое ощущение, нюанс, запах мысли. А вокруг лишь валялась немудрящаяперевернутая мебель — сломанные табуретки, продырявленный топчан, какие-то доски. Всё, что они значили, Мамаев безошибочно прочел еще в первую минуту. Оставалось лишь то страшное, что лежало повсюду в комнате, разбросанное во все стороны безумной рукой человека, который был здесь и теперь ушел.
«Сначала скрутил шею этому, в овчинной безрукавке... Потом другого, в болотных сапогах... Руку ему просто вырвал из плеча... Судя по потери крови и положению тела, „болотник“ после этого оставался еще некоторое время жив... А третьему просто вспорол живот. На нож или тесак непохоже, слишком рваные края. Чем же, интересно?»
Мысли нанизывались сухими листьями как рыбы на кукан — безглазые, бесслезные. Мамаев тряхнул головой, отгоняя наваждение, но видение не уходило, напротив — очерчивалось все рельефнее, росло, заслоняя в глазах мрачное убранство смерти.
Брызги крови были повсюду: на стенах, окнах и занавесях, дверях, даже на потолке — засохшими причудами безумного веера из бурых пятен. Кто-то здесь, в комнате, долго размахивал оторванной рукой одного из «лесных братьев», вращал ею в воздухе, быть может, даже вычерчивал какие-то знаки. Для себя, для всех, а значит, и для него, Мамаева.
Но капитан не понимал таких знаков. И он медленно, неуверенно ступая среди каких-то раскрошенных глиняных черепков, рассыпанных по дощатому полу, обошелизуродованные тела и поочередно осмотрел каждое мертвое лицо.
Андрей не любил смотреть в открытые глаза трупов. В жизни и на службе ему не раз приходилось видеть эти неподвижные восковые лица, совсем еще недавно отражавшие жизнь, мысли, чувства. А потом — в одночасье превратившиеся в холодные белые зеркала, в которых не отражалось уже ничего, кроме торжественного удивления и покоя, подобного покою глубины скрывшегося подо льдом от посторонних глаз холодного и чистого лесного озера.
Он и в этот раз ничего не прочел в открытых остекленевших глазах. Почему-то никто не закрыл их, хотя прошло уже столько времени, и здесь успело перебывать немало, от санитаров и следователя до офицеров милиции и, наверное, жителей соседнего села, куда поначалу и держал путь Мамаев. Впрочем, подумал он, наверняка уже отдан строжайший приказ — ничего не трогать и никого не впускать. Кроме таких, как он, с соответствующими документами.
Он сделал еще несколько шагов по комнате,чувствуя под ногами скрипучие мелкие черепки и твердые осколки чего-то, разбитого, тоже раскрошенного, уничтоженного. Затем бросил последний взгляд на мертвых «лесных» и вышел из дома на опушку.
Во дворе стояла телега, запряженная спокойной, понурой лошаденкой. Возле нее долговязый, усталый милиционер раскладывал на тряпице поверх охапки соломы в телеге всякую мелочь из карманов убитых — кисеты, записные книжки, платки, химические карандаши.
— Чудское недалеко вроде?
Милиционер смерил его внимательным взглядом, безошибочно определил нездешнего и махнул рукой.
— Тут оно и есть. Как выйдете на опушку, сразу за полем. Справа обойти короче будет, километра полтора всего.
— А через поле, напрямки нельзя что ли? Я как балерина, по ниточке, посевов вам не потравлю, — усмехнулся капитан.
Милиционер шутки не принял, но посмотрел на Мамаева уже повнимательней.
— Вижу, вы нездешний, товарищ капитан.
— В войну тут по вашему полю несколько раз хаживал, туда-сюда. Надеюсь, не шибко истоптал вам всю рожь-пашено? — подмигнул капитан.
— Здесь с войны ничего не растет, трава да бурьян, — ответил милиционер, не сводя с Мамаева строгих, с прищуром глаз.
— Странно. Тут уже так удобрено, в сорок четвертом, что все расти само должно как из пушки, без плуга и бороны, — заметил Мамаев.
— От опушки направо. Полтора километра, — медленно повторил милиционер, по-прежнему не сводя глаз с капитана.
— Ну, спасибо, товарищ, — кивнул Мамаев. — Бывай.
Он вскинул на плечо неразлучный офицерский вещмешок и бодро зашагал туда, где за деревьями виднелся просвет. Милиционер все еще смотрел ему вслед, но Мамаеву было наплевать. Нужно было найти сельскую управу, договориться о ночлеге, а потом его ждало поле.
— Чудно тут у вас. Столько баб в селе, старики еще крепкие, а одно поле засеять не можете, сеете на отхожих выселках. Разве ж это дело?
Мамаев закурил, как всегда пряча огонек в кулаке — ничего не попишешь, дурацкую фронтовую привычку так скоро не вытравить никаким мирным небом над головой.
— Сеяли, а как же, — с готовностью кивнул председатель, однорукий Казимир Янович, три года пропартизанивший в здешних лесах, а на мину нарвавшийся в первом мирном сентябре сорок пятого. — Да только ничего не выросло, один травостой, ядри его... Веришь ли, Андрей Иваныч, чего только не сажали! Даже картошку — и все одно, хоть кол на голове теши. Пришлось выселки распахивать, целину еще с войны.
— Чего ж не растет? — Мамаев отхлебнул из блюдечка остывшего чаю со зверобоем и душицей.
— Как чего? — искренне удивился председатель. — Так ведь чуд! Он и не дает, злыдень. Жутко серчает в последнее время. Рвет всех, кто к полю подойдет. Про убитых «братьев» сегодня в зимовье слыхал?
Капитан крякнул, отставил в сторону блюдце.
— А можно, председатель, с этого места поподробней? Я ведь у вас тут в сорок четвертом разведку налаживал. Позиции немцев аккурат к северо-западу лежали. Окопы в полный профиль. А через ваше поле Чудское аккурат линия фронта, можно сказать, проходила. Вот мы за «языком» прямо через поле и ходили — немцы не ожидали такой наглости, что пластуны прямо по равнине лазать будут, вокруг-то холмов хватает. И оврагов тоже. Дружка у меня тут немец подстрелил, хороший был мужик.
Мамаев помолчал немного. Председатель из вежливости тоже умолк, захлопотал у самовара.
— И что же, — продолжил капитан, — хочешь сказать, кто-то у вас в лесу обосновался, «лесных братьев» чехвостить? Ваш, сельский, может?
— Не, — мотнул головой председатель. — Не в лесу. В поле. И не наш это. Фриц.
— Фри-и-и-иц?
Лицо капитана вытянулось от изумления.
— Ну, да, фашист, — тихо пробормотал председатель. — Хотя и это еще полбеды.
Казимир Янович опустил голову, истово, совсем не по-партизански осенил себя крестным знамением.
— Чуд он. Вервольф. Из-за него земля и не родит, мертвяка.
И, опасливо оглядевшись по сторонам, поманил Мамаева пальцем.
Мертвяк появился на Чудском поле весной сорок шестого. Едва в селе отметили годовщину славного дня Победы над фашистской Германией и ее европейско-японскими прихвостнями, скромно и по-бабьи горько, как на третий день, ночью в поле деревенский дурак Юшка заприметил форменное чудище. Человек, обличьем более схожий с полуразложившимся мертвецом, в германской форме с нашивками, изношенной в лохмотья, бродил в тумане прямо по зеленеющим всходам. Юшка косноязычно божился, что мертвяк волочил за собой на ремне короткий немецкий автомат, но тут уж ему никто не поверил. Виданное ли дело, чтобы с сорок четвертого, когда тут шли самые тяжелые бои, один немец схоронился, уцелел, выжил, а теперь еще и вылез из своего логова бродить по полю у всех сельчан на виду?!
Дело, впрочем, оказалось виданным: за следующих три дня мертвяка-чуда видели еще три бабы, старик Сазонов и стайка вездесущих мальчишек, отправившихся разыскать и забросать камнями логова «вервольфа». Видели и после, правда, без автомата и издали — при малейшем приближении людей чуд исчезал, точно сквозь землю проваливался. Ничего не дал и приезд милицейского наряда, хотя собака-ищейка след поначалу взяла, да только никуда он не привел — растаял в воздухе прямо посередь поля.
Беда пришла потом. Все полевые всходы быстро увяли, а вместо них выросла высокая трава, которая глушила весь полезный посев, скоту пришлась не по вкусу, даром что была сочна и обильна, а после косьбы и прополки разрасталась вновь еще гуще. Весь год жители Чудского бились над своим полем, но и второй не принес добра — поле не поддавалось, щетинилось стоячей мясистой травой и не принимало в себя ни хлебного зерна, ни корнеплодов. Над Чудским полем тяготело какое-то проклятье, а чуда-мертвяка селяне сочли главным виновником своих невесть откуда свалившихся на них бед. Но сколько ни караулили злобного горевестника, ни шерстили окрестные чащобы и норы под буреломами, мертвяк всякий раз точно сквозь землю проваливался. А ночами появлялся снова, одиноко и потерянно бродил в высокой, злой траве.
Если чудовских мертвяк особо не трогал, то всех пришлецов гонял из поля, особо невзлюбив засевших в окрестных лесах врагов Советской власти — «лесных братьев», вооруженных националистов и беглых полицаев. Видать, в полуразвалившейся черепушке чуда остатки гнилых мозгов окончательно пошли набекрень, потому что загадочный «фриц» жестоко и беспощадно расправлялся с бывшими союзниками вермахта. «Лесные» люто ненавидели взбесившегося «вервольфа», но ничего с ним поделать не могли — мертвяк был неуловим и неуязвим даже перед связками гранат, которыми, если верить отчетам «братьев», регулярно отправляемым их зарубежным хозяевам, его регулярно забрасывали лесные поборники свободы.
Отныне Чудское поле вся округа по негласному уговору обходила за версту стороной, сеяли на выселках, и только «лесные» еще продолжали тревожить инфернального «фрица». Но после сегодняшней кровавой бани в лесном зимовье «братья», должно быть, тоже оставят чуда в покое.
— А власти? — озадаченно поинтересовался Мамаев.
— Власти тут на любой вопрос как-то половинчато смотрят, — пожал плечами председатель. — А чуд, видать, не на их половинке. Вот они его нам и оставили. Сами, мол, и разбирайтесь.
Мамаев слушал председателя и все больше хмурился. Ничего подобного он не ожидал найти на Чудском поле все эти четыре года, пока отстраивал в разрушенном Берлине городское метро, вспоминая секреты своей первой, инженерной профессии, и гонялся за недобитыми оуновцами в галицийских лесах. На этом поле тогдашний лейтенант полковой разведки Андрей Мамаев и рядовой Генка Воронин, воротившись после очередной ходки за «языком», где потеряли двоих из пятерки, дали друг другу клятву непременно встретиться тут, в Чудском, через год после дня Победы, когда бы он ни был. Встретиться и выпить все свои наркомовские, сколько бы их ни скопилось к тому далекому дню.
— Посидим, повечеряем. Помянем Сашку с Курбаном и всех наших, а там — хоть трава не расти, — мрачно басил Воронин. — Небось, к тому времени водяры по бочонку дадут, в честь победы над немцем-то. А, может, и по два.
— Ну, ты и скажешь, Воронин, — качал головой Мамаев. — Мама, роди меня обратно... После победы мы с тобой не водяру — шампанского выпьем, коньяку опять же.
— Ага, — басил Воронин, — можно и коньяки-маньяки, мать их за ногу. А там — хоть трава не расти.
Такая уж у него была присказка, про траву. А Мамаев сызмальства приговаривал: мама, роди меня обратно! Оттого и фамилию получил в детском доме, из-за этой «мамы», которую отродясь в глаза не видел.
И теперь, спустя четыре года после их памятной клятвы друг другу, капитан Андрей Мамаев выговорил у начальства отпуск аккурат к победным майским дням. Конечно, как человек трезвый и рассудительный, он и не мечтал повстречать здесь Воронина. В их последнюю с Генкой ходку, все на том злополучном Чудском поле, спустя шесть дней после их памятного разговора, на своих плечах вытащил Андрей с той стороны Воронина, попавшего под очередь из «шмайссера», хоть и на излете. А когда выходили уже к нашим, достала и Мамаева шальная пуля.
Воронин сразу помирать собрался, видать, худо ему было. Очень он боялся, что похоронят его наши заодно с немчурой — в эту ходку они в немецком пошли, офицер был нужен, не с передовой. И как снова стрелять стали, с обеих сторон, Генка с себя фрицевское обмундирование начал рвать как безумный. Это было последним, что увидел лейтенант Мамаев. Потерял сознание от кровопотери, а очнулся уже в госпитале.
— Там, в воронке Воронин остался, — первым делом прошептал он, придя в себя. И увидел перед собой, близко-близко, недоумевающее лицо медсестры.
Ни о Воронине, ни о других однополчанах Мамаев ничего разузнать не сумел — фронт наконец-то сдвинулся с мертвой точки и быстро покатился на запад, через Чудское поле и сотни других наших полей, неудержимой железной лавиной.
Прочие попытки отыскать Генку, когда Андрей уже вернулся в строй, тоже не дали результата. Да и не до розысков было тогда — нужно было скорее добивать фашистского зверя в его собственной берлоге.
Про эту самую берлогу Мамаев потом не раз вспоминал в темных и мрачных галереях затопленного и полуразрушенного берлинского метро. Разведчики в германской столице были уже не так нужны, а голова у Мамаева по части подземных работ всегда была светлая. Так и вышло, что вернулся Андрей, уже в чине капитана, в Чудское лишь через четыре года. Хотелось ему еще раз побывать на том поле, каждый метр которого, ему казалось, он прошлифовал собственным брюхом. А тут — такое...
— Выпить в селе найдется? Водки там, самогону?
— Водки нет. А без самогону как на селе жить? — понимающе кивнул председатель. — Я тебя на постой к Лариске определил, на фатеру, и предупредил уже. Она баба справная, у ней много чего найдется.
Только еще не подмигнул, старый черт однорукий!
— Постой — это хорошо, — медленно проговорил Мамаев. — Но я сегодня в поле заночую. Бутыль мне потребуется и одеяло. Организуешь?
— Ага, — сокрушенно кивнул Казимир Янович. -Тогда уж и домовину с собой прихвати, сразу в нее и ляжешь, на поле-то. Ты что это, паря, удумал? Жить надоело? Чуд тебя на куски разорвет, как давеча «лесных» в зимовейке.
— Ну да, — пробормотал капитан, — скорее, мама родит меня обратно. А в селе кто знает наверняка, где ваш фриц обычно хоронится?
— Если б знали... — развел руками председатель. — Ладно, ты, гляжу, упрямец. Сведу тебя с одним человеком.
— Он знает? — оживился капитан.
— Он вообще ничего не знает, — губы старика на миг плотно сжались. — Зато чует хорошо. А в поле, мил человек, это — первейшее дело. Когда завечерять-то думаешь?
Остаток дня Мамаев так и просидел у окна, уперев локти и подбородок. Над селом тихо шумели дымно зеленеющие ветви кленов и тополей, пахло свежестью и занимавшейся по оврагам черемухой. Капитан думал, вспоминал, иногда задремывал, вновь просыпался и тогда пил теплый хлебный квас из кувшина на столе. Ближе к ночи у него стало сохнуть во рту, появился горьковатый металлический привкус, в голове шумело, как после памятной контузии тут, на Чудском поле. Впрочем, бывало и хуже.
Чудское поле (окончание). Рассказ
Чудское поле (окончание)
Рассказ
Юшка, молодой деревенский дурачок, с неизменным сухарем во рту, привел Мамаева на самую окраину поля уже когда порядком стемнело. При этом дурачок не побоялся идти полем; похоже, он вообще никого не боялся. На расспросы капитана все больше мычал или странно похохатывал — горлом, точно булькал. Однако когда Мамаев спросил, что Юшке более всего в мертвяке запомнилось, дурачок призадумался. Надул щеки, смешно, по-собачьи поводя головой из стороны в сторону. А затем неожиданно протянул руку с длиннющими желтыми ногтями и ущипнул капитана прямо за нагрудный карман гимнастерки.
— Эй-эй, полегче, дурень.
Капитан ухватил его руку, сжал так, что дурачок взвизгнул. А потом плаксиво заговорил, поминутно хватаясь за сердце и лопоча все быстрее, совсем уж невнятно. Под конец Юшка дернул себя за рубаху так, что заскорузлая ткань затрещала. И показал пальцем за плечо, в сторону опушки.
— Оторвал что-то? От себя прям??
В ответ Юшка ткнул его пальцем в железную форменную пуговицу на груди, больно...
Значит, пуговица. Или карман. Или просто клок одежды. А смысл?
В дальних кустах что-то треснуло.
При всей глупости сельских сказок капитан вздрогнул, рука машинально потянулась к ремню, к отсутствующей кобуре. Было тихо, но его отпустило не сразу. Чтобы привести в порядок мысли, Мамаев разложил в траве одеяло, уселся удобней, с бутылью первача в ногах. Запрокинул голову. Майские звезды уже высыпали на небо, посверкивали крупной солью над головой, холодно, но почему-то уютно. Юшка стоял рядом, всматривался в кусты, тихо побулькивал о своем, дурацком. Время текло незаметно, неслышно, как песок сквозь пальцы.
Кажется, он задремал. За спиной негромко кашлянули. Мамаев осторожно скосил глаз — Юшки рядом не было. Зато позади кто-то стоял.
Видать, неслышно подобрался, покуда он давил на массу. Эх, мама, роди меня обратно, совсем ты раскис, капитан, на мирных харчах.
— Андрей...
Словно электрическая искра пробежала по его спине, кольнула шею. Мамаев не знал этого голоса — тихого, шелестящего, словно говорящий едва двигал губами.
— Я...
Он попробовал повернуть голову, но за спиной что-то громко и предупреждающе фыркнуло, зашипело, сипло закашлялось.
— Не оборачивайся.
— Хорошо, — кивнул он. — Как скажешь.
— Ты узнал меня? — спросил все тот же голос, шепелявый и надтреснутый.
Лишь теперь Мамаев понял, что он напоминал. Записанный на старую пластинку голос кого-то из его знакомых. Измененный почти до неузнаваемости царапинами, острой до боли иглой и бесстрастностью. Ни одной живой нотки. И все же теперь в голосе появилось что-то смутно знакомое.
Капитан неопределенно пожал плечами. Если бы увидеть лицо говорившего хоть краешком глаза...
— Может быть, — уклончиво ответил он. — Если увижу, точно вспомню. У меня, знаешь ли, память на лица хорошая. Фотографическая, можно сказать.
— Только не на мое, — ответила ночь за спиной.
— Может, попробуем? — предложил капитан.
— Лучше не надо, — вздохнула ночь.
— Мы ж не кисейные барышни, — двинул желваками Мамаев. И медленно повернул голову.
За годы войны у капитана-разведчика неплохо развилось ночное зрение, да и глаза уже успели порядком привыкнуть к ночной тьме, благо майские звезды ярки, а сбоку, над полем белым шаром таращилась луна в полной фазе. Но при виде того, что стояло сейчас рядом, Мамаев впервые пожалел об остроте своего взгляда. Перед ним стоял мертвец.
Андрей не раз видел мертвых. В том числе и на разных стадиях разложения. Этот был порядка уже двух недель, что капитан определил по грязно-зеленоватой коже, видимой даже в ночном поле. Однако запах от него исходил как от трех-четырехдневного покойника, сладковато-затхлый, неприятный. Похоже, у него еще не прекратилась и потеря жидкости — лицо с черными дырами провалившихся глаз неприятно блестело, а со щек и шеи свешивались голые, влажные струпья неестественно ярко-красного и синего цветов. Как на грех луна еще ярче осветила поле, точно помогая капитану лучше разглядеть пришлеца.
Ошибиться тут невозможно: человек, стоявший перед Мамаевым, не мог быть живым уже с десяток дней, следовательно, не мог стоять вертикально и тем более — переступать ногами, пусть неуклюже и словно бы механически. Ноги его, терявшиеся в траве, во тьме казались бесформенными и расплывшимися. Точно мертвец вырастал из земли, из самого поля.
Тело человека было одето в разорванное, торчащее клочьями немецкое полевое обмундирование. И еще одна деталь, которая сразу бросилась Мамаеву в глаза: на груди мертвеца был вырван и свисал большой клок ткани. Словно человек когда-то, еще при жизни, пытался вырвать себе сердце.
— Ты... не узнаешь меня?
Капитан помедлил, глядя в черные дыры. Облизнул пересохшие губы. И покачал головой.
— Я... Гена. Меня... убили.
— Как ты здесь оказался? Извини, Воронин, но как бы тебе это сказать... Ты ж, по всему видать, побывал в какой-то переделке. Выглядишь и впрямь как... мертвец из могилы. Прости уж.
— Я не знаю, — тихо проговорил мертвец. — Но в могиле я уже был.
— Ты? Был в могиле?
Мамаев от изумления едва не разинул рот.
— Да. Тогда, в сорок четвертом... Но я больше не живу. Мне так кажется.
Воронин кивнул, так что отвратительные струпья, свисавшие с остатков его лица, заколыхались как осклизлые, тающие сосульки.
— Нет, нет, погоди. Ты выбрался из могилы? Значит, ты все-таки жив?
Эта мысль показалась мертвецу новой и соблазнительной. Он замер, чутко прислушиваясь к собственному телу, точно надеялся услышать внутри слабый стук давно истлевшего сердца. Но тут же разочарованно покачал головой, заставив капитана против воли отвести взгляд.
— Знаю, у меня... неприглядный вид, — заметил бывший разведчик, не лишенный прежней наблюдательности. — Но таким я стал не сразу. Когда я вылез из могилы, я был еще вполне... целым.
— А как, как ты вообще попал туда?
Мамаев почувствовал, что у него голова начинает идти кругом. Все это было слишком невероятно, и все-таки это сейчас происходило с ним, здесь, на Чудском поле.
Воронин помолчал, несколько раз вновь переступил с ноги на ногу. И даже эти движения были совершенно не человеческими.
— Когда меня подстрелили, сразу начал задыхаться. Не хватало воздуха, не мог вздохнуть. Я понял, что сейчас умру, и страшно... перепугался, — сказал мертвец.
— Еще бы, — проворчал Мамаев. — Я бы тоже на твоем...
Он вовремя прикусил язык.
— Не то ты подумал, — прошелестел мертвец. — Не смерть страшна. Страшно с немцами похоронену быть, с фашистами этими.
— А почему — с немцами? — не понял Андрей.
— Мы же в немецком тогда пошли. За офицером, — вздохнул Воронин. — Когда ты меня вынес, тебя тоже зацепило. Гляжу, ты глаза закатываешь, меня уже не слышишь. Ну, думаю, окочурусь сейчас, и «похоронцы» меня с фрицами в одну кучу свалят. Я давай скорей немчурскую одежку с себя стягивать. Но сил уже... не хватало. Только и успел, что ихнюю железяку оторвать.
— Какую железяку, Гена?
Он впервые назвал пришлеца по имени, и голос разведчика потеплел.
— Железный крест вот тут... Второго класса, солдатский...
Он ткнул себя в сердце, туда, откуда свисал оторванный клок нагрудного кармана — теперь Мамаев сумел его рассмотреть.
— Ты сорвал с себя этот крест? Перед смертью?
Воронин молча кивнул.
— Ага. Погоди-ка, дай подумать.
Мамаев некоторое время размышлял, вспоминая мельчайшие подробности той последней ночи перед наступлением. Затем вскочил — в ногах правды нет — сделал несколько шагов по жесткой, пружинящей траве. И обернулся.
— Слушай, Воронин, ты же вроде как крещеный? И крестик носил, так?
— Был... — прошептал мертвец.
— А в ходки ты его, кажись, оставлял — с документами и медалью?
— Только когда... в немецком ходили. По инструкции...
— Гм... А ты точно знаешь, что ты умер... тогда?
Более идиотского вопроса трудно было представить, но Мамаеву сейчас было не до слов.
— Посмотри на меня, — просто сказал Воронин. — Разве живые... такие?
— Нет, — ответил капитан.
И в этот миг в Мамаеве что-то сломалось. Так гнется и неожиданно ломается некогда гибкий зеленый прутик под порывом легкого ветерка, в котором вдруг прояснилась, отозвалась древняя сила ледяного, студеного севера, спокойная и необоримая в своем холоде, равнодушии и неизбежности.
— Нет, — твердо повторил он, и это было честно. — Похоже, ты и впрямь мертв, Воронин.
Оба помолчали немного, но каждый — о своем.
От луны в поле невесть откуда пролегли тени, поодаль шевелилась трава при полном безветрии, но капитан смотрел только на бывшего товарища. Смотрел — и четыре минувших года таяли в нем как давняя, острая и колкая льдинка. Перед ним стоял прежний Воронин, только... запаршивевший немного. Ничего, в дальних ходках это — обычное дело. Помочь ему надо в другом. Это сейчас прежде всего. Узнать правду. Правду о нем, Воронине. Все остальное — потом.
— Выходит, перед смертью — уж коль тебя и впрямь убили! — ты сорвал с себя этот... крест?
— Германский, — напомнил мертвец. — Второго класса...
— Неважно, — упрямо мотнул головой Мамаев. — Для крещеного это не имеет значения. Мне в детдоме один пацан рассказывал. Немецкий — он тоже крест. А ты его... сорвал.
— Немецкий, — упрямо повторил Воронин. — У них — по-другому.
— Это на земле, небось, у всех по-разному. А там...
Мамаев глянул на звезды, тихо искрившие в черном небе с темно-фиолетовыми разводами туч.
— Думаю, там всё одно.
— Не моего ума это дело, — покачал головой мертвец. И на сей раз капитан не отвел глаз.
— Потому-то ты и не ушел, как все, — осенило Мамаева. — Как Сашка. Как Курбан... Петрович... Кацо... Степка... Физули... Они ушли, а ты остался. Нельзя было его срывать, наверное. Тебе, крещеному-то.
Воронин опустил лохматую, уродливую голову. Кивнул.
— Но и не сорвать тоже нельзя, — покачал головой Андрей. — Не тот это грех, что тебя на земле держит. А кто тогда?
Мертвец шмыгнул носом — громко, страшно, с клокотанием и пузырями из треснувшей тонкой шеи.
— Ты, Андрей...
Мамаев непонимающе посмотрел на друга — все-таки друзья бывшими не бывают. А в разведке — в особенности. Несмотря ни на что.
— Что ты сейчас сказал?
— Ты меня тут... держишь... — еле слышно прошептал мертвец.
— Ты рехнулся что ли, дурак облезлый? — в сердцах бросил Мамаев. — Тоже мне, мама, роди меня обратно, в бога-душу-мать!
И прибавил крепкое разведчицкое словцо.
— Нешто уговор не помнишь? — ответил Воронин. — Обещал, что встретимся через год... после Победы. А сам не пришел.
Он медленно опустился на траву, у ног капитана. Словно сложился хрупкий карточный домик.
— А я вот, значит, до сих пор ждал. Что придешь. Выпьем за Победу. Помянем всех. А там...
Мамаев потрясенно смотрел на мертвеца.
— ... хоть трава не расти, — пробормотал он. — Так ведь тобою было сказано, да? Ты понимаешь, Воронин? Понимаешь, в чем дело?!
В черном небесном пологе что-то сверкнуло. Будто одна из звездочек вспыхнула в последний раз, чтобы тихо покатиться с небосклона вниз, к земле. И тогда мертвец заговорил.
Выкопавшись из земли, он не чувствовал более ее под собой. Позади осталась братская могила наваленных в беспорядке безымянных немцев в такой же форме, как у него. Впереди было лишь поле. Поле его призрачного существования, скитаться по которому отныне он был обречен, покуда не свершится Сказанное.
Люди отныне стали для Воронина все на одно лицо, и он пугался их, сторонясь и хоронясь в лесном логе, что лежит сразу за полем. Не боялся лишь тех, что были одеты в ненавистную ему немецкую форму либо проходили полем с чужим оружием в руках. Их Воронин прогонял либо своим видом, либо силой, невесть откуда возникавшей в такие минуты в его руках и прочем оставшемся ему теле. Они его почти не боялись, стреляли в ответ, но Воронина больше не брали пули, и он следовал за ними с удивительной быстротой и сноровкой, сохраненной телом еще в той, прежней жизни. Последних злыдней он выследил минувшей ночью, вошел в избушку, где они спали, и порешил как мог. Как ему велела его сила, утекавшая из тела все быстрее с каждым днем.
Когда он стал ходить по полю, вслед за ним вдруг стала расти трава — обильная, высокая, сочная, глушившая все прочее на пашне. Иногда Воронин видел ее медно-красной, прораставшей из сотен пробитых сердец, алевших в поле как странные, невиданные им прежде земляные цветы-маки. Зимой траву заметал снег, и поле представало перед Ворониным, не оставлявшим на нем следов, сотнями бугорков и холмиков. Для развлечения Воронин порой чертил на снегу разные знаки и буквы, но вместо них всякий раз получались лишь причудливые, кроваво-красные узоры, которые быстро заметала поземка. Приходила новая весна, трава снова лезла из земли как бешеная, и с приходом майских дней Воронин все чаще ночевал в поле. Просто сидел в траве и смотрел в небо, словно хотел заменить его непостижимой глубиной собственную пустоту внутри уродливого, опостылевшего тела.
Так продолжалось долгих четыре года, пока Воронин не увидел в поле знакомую фигуру человека, которого ждал. Тогда он выбрался из своего потайного логова, норы под грудой бурелома, собрал все оставшиеся после ночного боя силы и пошел прямиком к нему.
— Выпьешь?
— Не знаю. Боюсь чего-то, товарищ капитан.
— Не ссы, боец, самое страшное уже позади. Двум смертям, знаешь ли, не бывать.
— А двум жизням?
— Обязательно, — уверенно произнес Мамаев, наливая самогон в стакан. Хватит и одного на двоих, не велика беда. — Я ж не зря всю жизнь твержу, еще с детдома: мама, роди меня обратно! Думаю, непременно родишься ты, Воронин, обратно, и теперь уж у какой-нибудь крали. Будешь у ней титьку сосать каждый день да отсыпаться после войны — кр-р-расота, чего еще разведчику надо? А родишься ты непременно, попомни мои слова, Воронин. Ведь для чего-то тебя все-таки оставили на земле пока что, пусть и в таком, прямо скажу, затрапезном виде? И несет от тебя, боец Воронин, скажу тебе по секрету, как из отхожего места в летнюю жару.
— Скажете тоже...
Мертвец смущенно заулыбался, и капитан вновь не отвел глаз при виде страшного, безгубого рта с остатками коричневых, изрядно позеленевших зубов.
— И впрямь, выпить что ли...
— Конечно. Для того, может, все эти годы ты и коптил тут небо, старый чертяка, воронин сын, чтобы со мной наших дорогих товарищей нынче помянуть, — одобрительно произнес Мамаев. — А там, как ты говоришь, хоть трава не расти!
Он протянул ему полный до краев, единственный стакан и нарочито строгим тоном предупредил:
— Не чокаясь!
— Со мной можно, — буркнул в ответ мертвец, и Воронин не удержался, прыснул со смеху. А в глазу предательски защипало, чего не случалось с ним уже давно. Эх, мама, роди меня обратно!
— Ну, за вас, ребята, — пробормотал Воронин. Помолчал немного и опрокинул в коричневый, развалившийся рот хлебное зелье. — Теперь вы, товарищ капитан.
Мамаев принял от него стакан, и в следующий миг Воронин вдруг оплыл, задымился, голова с плечами провалились внутрь туловища, и его тело стало стремительно таять, прямо на глазах капитана превращаясь в отвратительную бурую кашицу с клочьями гнилых тряпок. С минуту она пузырилась, булькала, издавая отвратительное, почти непереносимое зловоние, — смерть всегда неприглядна, и на дух ее переносить нелегко! — а потом впиталась в землю без остатка. Лишь на травяных стебельках, у самых корней еще темнели несколько капелек слишком знакомого Воронину цвета.
Капитан перевел дух, посидел немного, затем наполнил стакан, прошептал что-то беззвучно и опрокинул самогон в давно пересохшую глотку. Потом трясущимися, непослушными пальцами расстегнул пуговицы на воротнике, рванул и стянул с шеи тонкую цепочку.
— Некрещеный я, Генка, — тихо сказал он. — А крестик на цепке с детдома стал носить, из озорства. Думаю, тебе нынче он нужней будет.
Протянул ладонь и осторожно опустил в траву, меж корней, поблескивавших бордовыми капельками крови, серебряный крестик на тонкой простой цепочке.
— Прощай, товарищ Воронов. Прости, что заставил столько ждать. Сам понимаешь, служба. Эх, мама...
Капитан встал, свернул одеяло, — вернуть надо, хозяйское как-никак! — подхватил початую бутыль и зашагал, не оглядываясь, прочь с поля. Из-под его ног мало-помалу начал струиться дым с осенними запахами тленья. Это горела трава. Горела и тлела, уходя корнями обратно в землю, уступая место новым, правильным всходам будущего урожая.
Спустя два часа, когда над селом Чудским рассвело, капитан Мамаев твердой, пружинистой походкой уже шагал по лесной тропинке к ближайшему районному центру, возле Куликова озера, издавна богатого болотной дичью. Оттуда, из райцентра, ходил старенький рейсовый автобус.
Солнце играло меж стволов, стремительно перебегало полянки, весело сверкало в узких лощинах, поросших густым бересклетом. Изредка из высоких крон проливался острый поток света, и вновь наезжала тень. Мамаев шагал, щурясь от ярких, не злых лучиков, норовивших неожиданно выскочить из-за рыжих чешуйчатых стволов и озорно, прямой наводкой, лизнуть его в лицо.
Завидев вдали блистающий на солнце купол местной церквушки, капитан остановился и вдруг чисто машинально, неожиданно для самого себя, поднял руку перекреститься. С минуту он с удивлением разглядывал собственную ладонь, каждый палец, точно видел их впервые. Затем поднял глаза на такое близкое и одновременно далекое сияние, вздохнул и быстро, по-военному козырнул светлому куполу.
Потом криво усмехнулся себе самому, одернул гимнастерку и вновь зашагал по тропинке, сворачивающей в темную лесную чащу. Но солнце последовало за ним, и дальше они шли уже вместе.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
