Обложка До весны, до воды и до первой травы

До весны, до воды и до первой травы

Энни Нилсен

0% прочитано
Стандартный
Энни Нилсен

До весны, до воды и до первой травы

Глава 1

Помню её руки. Покрасневшие, горячие. Сначала она лепила меня в варежках, но те быстро промокли, а потом заледенели. Снег тоже был мокрый, тяжёлый. Первый шар — самый большой, в него она вдавила щепоть соли, в самую середину. Второй шар едва подняла и с трудом взгромоздила на первый. В него втёрла золу. Третий был небольшим, его она скатала поровнее и покруглее. Глаза, рот, нос нарисовала углём, а чтобы сверху надеть ведро притащила маленькую скамеечку, стоявшую на крыльце. Что-то подправила ещё, дыша на меня горячим паром. Зашептала:

Соль солёна, зола горька, уголь чёрен —

стань стеной, заслоном, тыном.

Не отдам, не верну, не рассыплю по снегу.

Никому, ни за что, ни по слову, ни даром.

До весны, до воды, и до первой травы.

Усолоди, огорчи, очерни —

стань стеной, заслоном, тыном.

До тепла, до земли и до вешней воды.

Затем стукнула по боку, приминая снег, и ушла в избу. Её дом стоял наособицу, и даже ближних соседей было не видать. Лишь иногда над старыми рябинами вился дым, доносились голоса людей и животных, тюканье топора.

Мастерицы-умелицы и раньше лепили мне тело из первого снега, дыханием сковывали его, а словами запечатывали. К ночи мороз усилился. Снег ещё падал, но теперь сыпал мелкой крупкой. Солнце давно скрылось за окоём, звёзд и луны не было видно за тучами. Из окошка лился желтоватый, мягкий свет, да так, ровно он остался один-единственный во всём мире.

Тимофей с сыном вошли в корчму. С мороза обдало душным теплом, дымом из очага. Свет маленьких окошек едва рассеивал полумрак.

За общим длинным столом сидели мужчины и женщины, молчаливо хлебавшие из своих мисок. Слышен был только стук ложек и влажное причмокивание. Взгляд Тимофея скользнул по лицам, — некоторых он уже видел сегодня на ярмарке, — и зацепился за пару на дальнем конце стола. Плюгавый мужичонка и его грымза жена, похожие друг на друга, как две облезлые крысы. Несло от них холодом, даже в тепле мороз продирал до костей.

Днём с ними ещё паренёк крутился, возрастом как Егорка, на редкость страшненький. Тимофей глянул на сына. Тот дул губы и отводил глаза.

Нехорошо получилось: обещал первого жеребёнка от Ласточки ему, а эта парочка такую цену предложила, что не смог отказать. Тимофей пытался себя оправдать, но знал, что просто позарился на деньгу. Он отец, ему лучше знать. И надо было снова на них наткнуться, будто укором расселись тут, жуют. Тимофей поморщился и опустился на лавку.

— Садись, — сказал он сыну, подвигаясь.

Егорка стоял, переминаясь с ноги на ногу. Когда Ласточка ожеребилась только, Тимофей велел сыну положить руку на нос малышу, мол, так он запомнит твой запах и всегда любить будет. Он и любил, ласковый такой, послушный. Егорка его Дымком прозвал по масти. Серый, в яблоках, а грива с хвостом тёмные, так жалобно ржал, когда его уводили.

— Как хочешь, можешь есть стоя, — Тимофей устроился удобнее, поправил пояс, не зная куда деть руки.

— Не буду я есть... — бросил Егорка, развернулся и выбежал из корчмы, только дверь хлопнула. Тимофей не окликнул сына, пусть охолонет. Ни с того, ни с сего вдруг подумалось, будто чужим взглядом глянул на сына, как на товар: мальчик-то у него красивый, будто барчонок какой. Ладный весь, глаза тёмные, большие. Тимофей стукнул три раза по дереву и коротко прошептал:

— Чур меня.

Толстый, низенький корчмарь с круглым лицом, едва передвигая ноги, принёс миску похлёбки, на удивление наваристой и вкусной, или так казалось с голодухи. Грымза со своим муженьком доели и поднялись из-за стола. Мужик утирая рукавом жирные губы, семенил за женой. Она щурила глаза и глядела на всех с лютой ненавистью.

Тимофей проводил их взглядом до двери и только потом выдохнул, но на душе всё скребло. Он быстро расправился со своей похлёбкой и, сунув за пазуху пару кусков ноздреватого хлеба, вышел за ними.

Егорка сидел в санях. Закутался в тулуп, поднял воротник, натянул шапку так, что даже носа не видать. Тимофей отдал ему хлеб и засобирался домой, уже стемнело, а ехать им далеко.

Жили они на выселках, за рекой. На ярмарке торговали рыбой, мороженой и солёной. За ней приезжали раньше и из города, но теперь покупателей стало мало, и деньги за жеребёнка не лишние. Тимофей через плечо глянул на сына: ест хлеб, голодный, поди. Следующего жеребёнка точно ему отдаст и уж не заберёт. Мальчонка-то старается, помогает во всём, и по хозяйству управляться и за младшими доглядеть.

Ласточка, фыркая, тянула сани. Пар от её дыхания клубился и растворялся в сумерках. Казавшийся сизым снег скрипел под полозьями.

Что-то было не так.Тимофей оглянулся на сына. Егорка сидел сгорбившись, подтянув колени к груди, хотя обычно вольготно лежал на подстилке. И ещё рука! Худая, маленькая, как мышиная лапка, а у Егора большая для его возраста, крепкая.

Тимофей бросил вожжи, Ласточка сделала пару шагов и остановилась. Он выскочил из саней, в два скачка подлетел к задку, схватил мальчика за плечи и вздрогнул, будто ему снега за шиворот насыпали.

Великоватая шапка слетела с парнишки. Жидкие волосёнки облепили приплюснутую голову, глаза вытаращились от испуга. Тонкогубый, лягушачий рот с язвочками в углах растянулся чуть не до ушей:

— Не бейте меня, дяденька! — заныл он, размазывая сопли рукавом.

— Тьфу ты, убогий... — Тимофей бросил мальчика в сани. Вот потеха-то, перепутал сына не пойми с кем. Наверняка, это розыгрыш... Глупая шутка, они вместе посмеются над ней. Посмеются обязательно, но сначала Егорке достанется на орехи. Только бы найти его. На ярмарке, небось, спрятался.

Гружёные припасами сани замучаешься разворачивать на узком зимнике. Сугробы вокруг до пояса. Если б вдвоём с Егоркой, то справились, но не с этим уродцем. Тимофей подхватил вожжи и погнал Ласточку к реке. Там сподручнее будет.

Я стояла у плетня и смотрела на дорогу, хоть её и не было видно за чернеющим мелколесьем. Днём снег подтаял, а как солнце село, затвердел корочкой. Ведро на голове обледенело, стало тяжёлым. Та, что слепила меня, сегодня не выходила из дома. Лишь ветряк скрипел на крыше, ворочался туда-сюда да дым валил из трубы, густой, едкий.

Мальчонку забрали. А с меня взятки гладки, как лёд на речке. Дурачок сам увязался за ледянниками, как телёнок на верёвочке. Своё потерял, за чужим потянулся. Моё дело было стоять стеной, заслоном, да только он обошёл её.

Снег заметал все следы на ярмарочной площади, как тать ночной. Но за мной вины не было.

Ласточка неслась обратно на ярмарку, лишь снег летел из-под копыт и полозья скрипели по насту. О плохом Тимофей старался не думать. Поменялись одеждой мальчишки, даже шапками и рукавицами, хорошо хоть в дороге увидел. Жёнка Мила с дочками дома ждали, а вместо гостинцев получили бы чужака. Что она сказала бы?

На площади было тихо и безлюдно, все разъехались, осталось только истоптанное сено да тёмные лепёхи навоза. Даже окна домов, стоявших вокруг, редко где светились, местные рано ложились спать. Собаки брехали испуганно, срываясь на визг, и лай не затихал, перекатывался по улице.

Мальчишка по-прежнему сидел в санях, даже не шевелился, застыл, как его бросили. Неживой будто. Избить бы его, да толку не будет, такой с перепугу обоссытся и совсем замолчит.

— Как тебя кличут-то?

— Шмыга, — он шмыгнул носом. Прозвище не врало.

— Ох ты. А мамка как звала?

— Не помню я...

— Ладно, Шмыга. А теперь скажи, где мой сын?

Мальчишка затихарился, лишь быстро и воровато зыркнул на дорогу, ведущую к большому тракту.

На сердце у Тимофея похолодело.

— Они там, да? — он указал на дорогу. — Увезли его?

Шмыга вдруг ухмыльнулся гаденько.

— Не знаю я, дяденька, ничего не знаю. Может, сынок ваш уже дома сидит, ждёт вас.

— Врёшь ты всё, паскуда. Обманули вы его, забрали.

Надо догонять. А куда ехать? Где искать? Не отдавать же мальца этим уродам, может, они не успели ещё далеко уехать. А может, и не они вовсе. Да нет, они. Кто же ещё? Мысли путались, а руки-ноги будто сами знали, что делать. Тимофей направил кобылку к тракту.

Мутная, желтобокая луна то появлялась в облачных прорехах, то вновь исчезала, но света хватало, чтобы различать дорогу, да и на Ласточку можно было положиться. Чтобы согреться, Тимофей соскочил с саней, побежал рядом.

Кобылку он купил, когда Егорке года три было, а уже тянул ручонки, не боялся совсем, даже когда его в седло посадили. Вцепился в гриву и засмеялся. А потом так жеребёнка ждал, каждый день бегал к Ласточке — проверял, кормил, чистил. Тимофей вспоминал, а внутри будто рвалось что-то, как старая, драная простынь.

Шмыга спал в санях, закопавшись в сено. Спросить бы с него построже, узнать куда Егорку везут, а может и кулаком правду выбить, но Тимофей не мог и сам себе удивлялся.

Иногда ему казалась, что впереди маячит тёмный крытый возок, но никак не мог его догнать. Сколько бы они ни ехали, до конца времён и края света.

На дорогу выскочил заяц. Тимофей готов был поклясться, что у того четыре уха. Два больших, обычных, а ещё два на макушке, торчащих, словно маленькие рожки. Глаза отсвечивали красным, словно угольки в печи. Лишь когда Ласточка почти наступила на него, заяц отскочил высоким и длинным прыжком на обочину, а потом медленно, нехотя потрусил в подлесок.

К тракту выехали, когда небо принялось сереть. Налево дорога вела на юг, к столице, а направо уходила на север, где жили охотники, торговавшие пушниной.

— Эй, как там тебя? Шмяк-бряк! Проснись!

— А? — Шмыга поднял голову и посмотрел на Тимофея мутными спросонья глазами.

— Ехать нам куда? Да смотри мне, впереди постоялый двор кума моего, узнаю, что солгал, запорю до смерти.

Шмыга растянул губы, обнажил мелкие, желтоватые зубы, принюхался, шевеля носом как пёс, и махнул головой вправо.

— Не брешешь? — Тимофей нахмурился. Про постоялый двор он знал понаслышке, и кума у него там не было.

— Рррр… гав! — Шмыга сильнее оскалился и стал похож на злобную собачонку.

— Гляди мне... — Тимофей передёрнул плечами, чуя затылком холодок от взгляда мальчишки, и круто свернул вправо.

Когда подъехали к постоялому двору, совсем рассвело. Угрюмое, холодное солнце, будто с утра уставшее светить, заглядывало в мутные окна, но внутри все ещё спали. Тимофей затарабанил в дверь.

Открыла простоволосая женщина, зевавшая во весь рот. Не глядя на Тимофея, она буркнула:

— Чего надо?

Тимофей поздоровался и спросил про мужчину с женщиной.

— Были, — кивнула хозяйка. — Ночью, до петухов ещё.

— А мальчик был с ними?

— Мальчика не видала, мож и был кто, да в возке оставался.

— А давно уехали?

— Давно. Лошадь накормили, напоили и сразу уехали.

Тимофей шагнул назал, потом остановился. Похитители уезжали всё дальше, но Ласточке был нужен отдых, хоть ты тресни. Да и самим поесть не мешает, когда ещё доведётся. Он попросил завтрак и место, куда лошадь поставить.

— Сына разбужу сейчас, он покажет.

Тимофей вышел во двор. Руки привычно распрягали Ласточку, а мысли были про Егорку.

Вдруг вспомнилось детское. По зиме вместе с сестренкой младшей Аришей в лес за хворостом ходили. Тимофей собирал, а она возле саней ждала, но в тот раз не послушалась, пошла за ним да пропала. Искал долго, до сумерек, боялся отцу с матерью на глаза показаться. Потом батька сам пришёл, сызнова вместе искали, весь лес облазили, но так и не нашли. Мамка тогда долго убивалась-горевала, сильно любила единственную дочку. Тимофей до сих пор вину чувствовал, аж под сердцем кололо. Не уберёг. И вот снова.

Погодя во двор притопал здоровый детина с простоватым лицом и завёл лошадь в сарай. Тимофей позвал Шмыгу есть.

Хозяйка погрела им вчерашнюю кашу с салом, пожарила яичницу. Тимофей наблюдал, как жадно ест Шмыга, глотает, почти не жуя. Достаёт куски пальцами, облизывает пальцы, кажись, даже урчит.

Не сразу он таким уродился. Таким его сделали. Взяли и как рукавицу вывернули наизнанку. Тимофею кусок в горло не лез. Он спросил, будто ненароком:

— Куда они везут моего сына?

— Домой, дяденька, они всех везут домой, — ответил Шмыга, продолжая чавкать.

— А где ж их дом?

— Какой ты хитрый, дяденька, всё тебе расскажи, — глаза Шмыги сузились, блеснули злобой.

— Ах ты, гадёныш, да я от тебя места мокрого не оставлю! — слишком громко сказал Тимофей, и хозяйка, дремавшая на лавке, взглянула на них.

— А я, дяденька, — лицо Шмыги исказилось, стало плаксивым, — сейчас расскажу вон той доброй тётеньке, что это ты меня украл у мамки с тятькой, и теперь везёшь в лес убить.

— Ты не посмеешь...

— А ты проверь.

Дальше ели в тишине. Когда закончили, Шмыга помялся и тихо сказал:

— Не ссы, дяденька. Эти тоже на привал встанут, не любят они солнце и свет дневной.

— А чего это ты помогаешь теперь?

— Не твоё собачье дело, — снова окрысился мальчишка.

После завтрака Тимофей, разомлевший от еды и тепла, прикорнул прямо за столом, головой на руку. Приснился ему странный сон. Раздавленные ягоды рябины на белом снегу, такие ярко-алые, словно мазки краской.

Всё утро на соседней рябине снегирь кормился ягодами. Вернее, лишь выклёвывал семена, а мякоть выбрасывал. Красногрудый косился на меня, видно, не по нраву я ему. Не нравилась я и той, что слепила меня. Она вышла из избы только к обеду. Выглядела совсем больной — бледная, исхудавшая. Я чуяла, сколько сил она потратила на меня. И всё бестолку.

Её глаза, бледные, как весенний лёд, долго вглядывались в мои угольки. С укором, с болью. Но я по-прежнему не считала себя виновной. Ледянники вольные, как и я когда-то. Они были в своём праве — увести того, кто сам с ними пошёл. Моё дело мешать им, только когда забирают без согласия. Для того меня заточили в снег и поставили сторожить рубеж.

Но отца мальчика мне было жалко, да и мать его. Она всю ночь не спала, выбегала на крыльцо от любого шороха, светила на дорогу лампой. А теперь глаз от окна отвести не могла, всё ждала мужа и сына.

Жалость — это новое. До неё я знала только холод, соль и чужой шёпот. Жалость была тёплой, словно дыхание той, что слепила меня. Капелька сорвалась из-под обода ведра, упала на нос.

Проснулся Тимофей резко, будто его толкнул кто-то. Во рту оставался терпкий, горьковатый привкус, как от ягод рябины. За окном тянулся длинный обоз. Взмыленные собаки, роняя пену из пасти, тащили гружёные нарты, погонщики шагали рядом. Таких не обгонишь, не объедешь, придётся тащиться следом. Как назло всё! Пока этот хвост пройдёт, Егорку увезут за тридевять земель. Тимофей стукнул по столу, дремавший рядом Шмыга открыл один глаз и тут же закрыл.

— Жрать хочу, — буркнул он.

Вот же ненасытный. Тимофей попросил у хозяйки краюху хлеба и пошёл запрягать Ласточку. Проверил всю упряжь, подтянул подпругу у седёлки.

Ехали медленно. Лес стоял по бокам, тёмный, холодный. Собаки лаяли, погонщики переругивались, нарты скрипели и всё это бесконечно тянулось, тянулось и тянулось, словно за гробом, которого не видно, и Тимофею вдруг почудилось, что тоже идёт за этим гробом и не помнит лица покойного, — и это самое страшное, что с ним случалось. Шаг, ещё шаг и так до самого края света и конца времён.

Ласточка едва передвигала копытами, а то и вовсе останавливались. Тимофей злился. За что это ему? Несправедливо ведь. Он всю жизнь старался жить честно: работал до седьмого пота, жену любил, детей растил, никого не обманывал, не предавал. В храм по праздникам ходил, да не для вида, а как положено. Только от этих мыслей легче не становилось. Может, и нет в мире никакой правды, да только не в ней дело. Совесть-то знает, что сам виноват.

Егорку он принимал, когда Мила рожала. Повитуха не успела. Первый взял в руки, перерезал пуповину, шлёпнул по попке, чтоб закричал, задышал. Тогда справился, хоть и страшно было, а теперь не уберёг.

К обеду доехали до развилки, и обоз свернул в узкую колею, что рассекала лес надвое. Там погонщики даже не могли бежать рядом с упряжкой, они растянулись гуськом, исчезая под сводами густого ельника.

Дождавшись, когда дорога освободилась, Тимофей спросил Шмыгу:

— Куда нам?

Тот приподнялся, глянул вперёд и указал на куст, зеленеющий из-под снега. Тимофей хмыкнул недоверчиво, но направил Ласточку, куда указано.

Вблизи стало заметно, что листья не настоящие, а будто вырезаны из блестящей ткани. Они трепетали на ветру с тихим шелестом.

— След, — сказал Шмыга.

Тимофей непонимающе глянул на него и обомлел. Лицо у мальчишки покрылось буграми, глаза превратились в узкие щелочки, от носа остались две дырки.

— Чего вылупился, дяденька? Так нравлюсь? Красивее твоего сыночка?

Тимофей не нашёлся, что ответить.

— Да не на меня гляди, малохольный. Вон ещё один куст.

Впереди, правда, что-то поблескивало зелёным, но так далеко, что едва разглядишь.

— Что за след?

— Так они рядом, значит. Оставляют мусор свой, вот и получается всякое.

Всякое, значит. Слово-то пустое, но тянет от него холодом, как из погреба летом. Наверно, это и заяц тот с четырьмя ушами, и то, что ещё не видел, да и лучше не видеть никогда.Тимофей хотел спросить у Шмыги про следы, но сани резко дёрнуло — Ласточка, шедшая спокойной рысь, вдруг всхрапнула и помчалась вперёд. Тимофей, не ожидавший рывка, едва не выпал и потерял вожжи. Он пытался остановить Ласточку голосом, но она не слушала его, пока не доскакала до куста.

За ним лежал Дымок. Ласточка призывно заржала, потянулась к нему, толкнула мордой. Тот не двигался.

Шмыга сидел в санях и молча смотрел на жеребёнка. Кажется, чаще обычного шмыгал тем, что осталось от носа. Тимофей подошёл к нему. Дымок был ещё тёплый. На морде засохла пена, глаза закатились, язык вывалился, живот втянулся чуть не до хребта. Под ним расползлась, растапливая снег, красно-коричневая лужа. Загнали малыша, уроды. Тимофей отдёрнул руки, он сам продал его, отдал чужакам. А Егорка? Где он сейчас? Что его ждёт? От страха за сына сердце сжалось.

Эти гадов объединила жестокость. От них несло смертью, будничной, привычной, как от скотного двора навозом.

Ласточка ржала всё жалобнее. Не в силах слышать это, Тимофей взял её под уздцы и повёл по дороге. Она сопротивлялась, оборачивалась, но потом, будто что-то поняла, медленно пошла рядом. Нет, точно поняла, в глазах блестели слёзы, быстро замерзавшие на морозе. Больше не оборачивалась, лишь прядала ушами на каждый звук. С неба полетели редкие, крупные снежинки, засыпая след полозьев.

Все оставляют след. Снегирь крошит рябину на снегу, лиса ловит зайца, — не спасли его четыре уха, — и тащит к себе в нору. За ледянниками след тянется, паутиной за пауками. Только пауки эти особые, зимние, приходят с первыми морозами и уходят в оттепель. Собирают зимнюю жертву, мёртвых, сбитых с дороги метелью, замёрзших, ушедших под лёд на реке. Это их дело. Живых не трогают. А кто сам пойдёт, того принимают.

Только мальчик ведь не сам пошёл, обманули они его, как дурачка, пообещали Дымка вернуть. Раньше я думала, что они правы, а теперь не знаю. Смотрю на их след и сомневаюсь. Сам пошёл, значит, сам и виноват? А если не понимал, куда шёл, где тут вина?

Я не оставляю следов, снег вокруг меня гладкий, ни ямки, ни бороздки. Я и есть снег.

Дорогу заметало, затягивало белым. Лес закончился, деревья редели, становились ниже, сильнее дул ветер.

— Зачем им Егорка? — не оборачиваясь, спросил Тимофей.— Они хотят убить его?

— Вряд ли, — Шмыга был серьёзен. — Мертвяков у них хватает. А вот детей нет. Хотят они живых заморозить, сделать похожими на себя. Только у них плохо получается. Уроды, типа меня.

Последнее он произнёс совсем тихо, но Тимофей расслышал.

— А почему тебя они оставили?

— Не нравлюсь я им...

В его голосе была обида обычного мальчишки, сироты, каких много, без семьи и дома. Во всем эти гады виноваты. Ведь и его, поди, как Егорку, взяли, заморозили. А как не вышло — бросили, будто вещь ненужную.

Они молчали. Тимофей подумал, что всё сделает, но вернёт сына домой, не отдаст этим гадам. Чего бы это ему ни стоило. Будет гнаться за ними хоть до самого края света и конца времён.

Солнце опускалось, но было ещё светло. Далеко впереди чернела одинокая сосна. Почти голый ствол с ветвями на верхушке, которые тянулись в одну сторону, делали её похожей на дорожный указатель. Тимофей не сразу смекнул, что с ней не так. Обычно ветви были гуще с южной стороны а здесь с северной.

Когда они немного приблизились, то заметили нечто чёрное. Тимофей подался вперёд, неужели догнали?

— Чего это они? — спросил он Шмыгу шёпотом, хотя до возка было ещё далеко.

— Я ж говорил тебе, дяденька, спят днём...

Тимофей тревожно глянул на солнце, уже цеплявшее верхушку сосны, и хлестнул вожжами Ласточку, подъехал поближе и остановился.

— Сиди здесь, — велел он Шмыге, а сам быстро подкрался к возку. Снял рукавицы и, приподняв полог, заглянул внутрь. В нос ударил сладковатый, тошнотный запах, так пахнет мясо, которое долго держали в холоде, а оно всё равно тронулось. На полу кучей лежало несколько тел — скрюченных, застывших, с перекошенными от ужаса лицами.

В глазах у Тимофея потемнело. Он схватился за борт. Вдруг сын тоже там среди заледеневших трупов?

Он стоял так, не в силах пошевелиться.

Егорка лежал отдельно, возле боковой стенки на толстой кошме. Лицо бледное, губы синие, но грудь под тулупчиком поднималась, медленно, еле-еле. Тимофей залез в возок. Нагнулся к сыну, потряс за плечи, тот замотал головой и промычал что-то невразумительное, как спросонок по утрам, когда был совсем малышом. Живой.

Тимофей потянул сына к выходу. Тот был тяжёлый, обмякший. Голова запрокинулась назад. Сзади мелькнула тень и кто-то набросился на него. Острые, как иглы, когти расцарапали щеку и шею. Кровь брызнула на лицо. Он махнул кулаком назад и будто вляпался во что-то мягкое и склизкое. В ответ удар прилетел ему в спину, да такой сильный, что Тимофея выкинуло из возка вместе с оторвавшимся пологом. Он грохнулся и со всего маху приложился головой. Уже почти теряя сознание, заметил грымзу с ярмарки. Только теперь она была похожа на старую ведьму — длинные космы, лицо в морщинах, нос торчком. Кровь, горячая на морозе, заливала глаза. Егорка остался внутри. Возок качнулся как на пружинах и поехал в сторону, которую указывали ветви сосны.

Очнулся он от боли. Рядом сидел Шмыга, расковыривал его раны и облизывал пальцы. Во взгляде было что-то такое безумное, что Тимофей отшвырнул его от себя пинком.

— Больно же, дяденька, — захныкал Шмыга.

Солнце ещё не успело сесть, значит, он был без памяти не так долго. Но возок уже не видно, скрылся за холмом. Раны на лице и шее горели огнём, надо было хоть промыть их, да и Ласточку напоить.

— Собери хворост, — велел Тимофей Шмыге.

Он распряг Ласточку, давая отдохнуть. Кобылка стояла смирно, тяжело поводя боками. Не запалить бы. Тимофей ласково погладил её по носу. Шмыга принёс хворост, костёр занялся не сразу, но потом бодро побежал по сухим веткам. Снег в котелке быстро таял.

Оторвав тряпку от подола, Тимофей протёр лицо и шею. Потом сел возле огня погреться. Жена дома сейчас топит печь, что-то рассказывает дочкам. Он посередине угли в костре.

Шмыга ходил рядом и молчал. О чем-то думал.

Дальше поехали уже в сумерках. Кругом, насколько хватало глаз лежала тоскливая пустошь. Редкие деревца росли кривыми и хилыми. К ночи резко и сильно похолодало. Пар от дыхания оседал на воротнике белым инеем, вожжи задубели.

Совсем в темноте добрались до круглого озера, лежавшего в чаше меж невысоких холмов. Такого ровного, будто его ножом вырезали. Тимофей остановился на взгорке, не доезжая до берега. Он подумал, что это и есть край света, только уже не наш, чужой. Лёд на озере мерцал перламутром, вокруг траурной каймой стояли возки, похожие на тот, в котором увезли Егорку. В середине озера что-то возвышалась и не сразу стало понятно, что это гора мёртвых тел, смёрзшихся в один ком, из которого торчали руки, ноги, головы. Около них в полной тишине существа, мало похожие на мужчин и женщин, сплетались в хоровод. Широко раскинув руки, каждый вращался вокруг себя, а все вместе — вокруг мертвяков.

Тимофей вспомнил сестрёнку Аришу, не нашли ведь тело. Вдруг и её так?

— Чего это они? — шёпотом спросил он.

— Не знаю, — неохотно ответил Шмыга. — Меня не брали никогда.

Был он равнодушно спокоен, и не такое повидал в жизни.

На небе играли сполохи, холодные, разноцветные. Зрелище притягивало, Тимофей не мог отвести глаз. Озеро тоже завращалось, а следом весь мир закрутился, завертелся, небо поменялось с землёй местами, то, что наверху, оказалось внизу.

Тимофей зажмурился, встряхнулся. Главное, Егорка! Посмотрел на возки раздувшиеся, как брюхо у утопленника. Лошадей не было видно. Приглядевшись, он заметил один без заднего полога. Сердце часто забилось, но Тимофей ещё раз оглядел всё вокруг и лишь тогда побежал. Его пока не заметили.

Бока возков лоснились, блестели, будто в слизи, воняло сырым, животным. Не тормозя, Тимофей залез внутрь, подхватил сына на руки. Тот застонал, но в себя не пришёл, обвис, как тряпичная кукла. Выскочил наружу и бегом вернулся обратно. Внутри что-то словно подгоняло, твердило поторопиться. Уложил Егорку на подстилку, укрыл потеплее, поправил поудобнее. Тут заметил, что Шмыга нет. Огляделся, но не увидел его. Поёжился, словно стало ещё холоднее. А вдруг он побежал звать этих?

Тимофей глянул на озеро и торопливо развернул сани. Хлестнул кобылку, резво сорвавшуюся с места. Теперь домой. Ветер бил в лицо, унося пар дыхания. Снег разлетался из-под копыт Ласточки.

Рядом что-то заскрипело, как старая телега. Чёрный возок, теперь больше похожий на огромного паука, поравнялся с санями. Длинные, худые лапы, огромное брюхо. На голове сидели два существа. Казалось, что они слились с ним, растут из него. Не разберёшь, то ли в шкурах мохнатых, то ли сами такие волосатые.

Никогда им не сбежать. Руки у Тимофея ослабли так, что чуть вожжи не выпустил. Паук теснил сани, пытался опрокинуть. Ласточка всхрапнула и рванула в бок, унеся из-под лапы с острым когтём на конце.

Откуда-то сзади на голову паука выпрыгнул Шмыга. Он вцепился в шею правому, сдавил со всей мочи. Существо слева, тонко, по бабьи заверещало, широко разевая пасть, и ударило когтистой лапой по Шмыге, разорвав тулуп. Шмыга коротко вскрикнул, не удержался и отпустил руки. Паук заметался, взбил снег. Колючее, белое крошево полетело во все стороны.

Снежинки падали на меня, на ведро на голове, на угольки глаз. Та, что лепила меня, стояла рядом и пытливо смотрела.

У ледянников никогда не было своих детей, лишь приёмыши, из которых они делали себе подобных. Никогда не думала, что это значит. Они брали живого, тёплого, дышащего, с кровью в жилах и замораживали его. Медленно, чтобы не умер сразу, а перешёл в другое, стал, как они. Они называли это принять в семью, но по-моему, это значит убить.

Мальчик не хотел это, я чуяла. Он хотел домой, к отцу, матери, что ждала их и светила лампой на дорогу.

Раньше я понимала: закон есть закон. Раз пошёл, значит стал их. Но теперь думаю, что так неправильно. Нельзя так, и всё тут.

Надежда только появилась и тут же растаяла. Немного отставший паук снова приближался. В этот миг снег со всей округи вдруг встал стеной за санями Тимофея. Паук со всего хода врезался в неё, громко хрустнуло. Лапы у него подломились, голова сложилась, ушла под брюхо.

От удара Шмыгу сорвало с паука и выкинуло вперёд. Он пролетел над стеной, но зацепился ногой за её верхушку и упал в сугроб. Уткнулся головой, так что вверх торчали стоптанные валенки. Тимофей натянул вожжи, полозья заскрежетали. Выдернул Шмыга, как репу из грядки, положил рядом с сыном и снова погнал вперёд, боясь обернуться и увидеть, что паук снова бросился в погоню. Но стена, хоть осела и пошла трещинами, продолжала стоять.

Егорка застонал и открыл глаза:

— Тять, мы где?

Тимофей выдохнул, со всем остальным можно разобраться позже.

Я по-прежнему стояла на своём месте. Та, что лепила меня, погладила горячей рукой мой бок и ушла в избу. На боку осталось талое пятно.

Не отдам, не верну, не рассыплю по снегу.

Никому, ни за что, ни по слову, ни даром.

До весны, до воды, и до первой травы.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге