Брюхоносец
Глава 1
Смерть — это дверь. Одни выходят к свету, другие — в тьму. А третьи… третьи застревают в косяке. — из учения ордена Света Айроса.
Воздух у кромки Эльсфордского леса был холодным и прозрачным, пахнущим прелой хвоей, влажной землёй и дымом сотен походных костров.
Северная армия Айросгарда раскинула свой временный лагерь на поле, последнем рубеже перед Траморгором. В центре, вокруг раскрашенных гербами палаток командиров, царила деловая суета: курьеры, оружейники, жрецы Айроса с их светящимися амулетами, готовились к предстоящей битве. Но на периферии, у скромных костров простых солдат, царила иная атмосфера — напряжение, приправленное усталостью и попытками его заглушить.
У одного такого костра, сложенного из сыроватых веток, которые дымили больше, чем горели, сидел знаменосец Алрик. Он поджал колени к подбородку, чувствуя, как холод проникает сквозь его поношенный синий плащ. В руках он вертел простую деревянную ложку, так и не притронувшись к похлёбке в походной миске. Жирный пар от неё пах луком и солониной — обычный армейский ужин, который сегодня казался ему совершенно несъедобным.
Рядом, на чурбаке, восседал старый Борвин, чистивший точильным бруском свой огромный, испещрённый грубыми рунами двуручный меч. Каждое движение скребущего металла было размеренным, почти медитативным. От этого равномерного скрежета по коже Алрика бегали мурашки.
— Не накручивай себя, щенок, — хрипло бросил Борвин, не отрывая глаз от лезвия. — От страха желудок сжимается. Поешь. Завтра сила понадобится.
— А если… если завтра не начнётся? — тихо спросил Алрик, глядя в чадящее пламя.
Из темноты за костром раздался короткий, сухой смешок. Это была Элиас, лекарь из вспомогательного отряда. Он, вернее, она — Алрик всё ещё не мог привыкнуть, что женщина в рваной коже и с амулетом Тэры на груди может быть так же спокойна перед лицом неизвестности, — разбирала и чистила свои инструменты: узкие скальпели, пилочки, пинцеты. В огне их сталь отливала зловещим блеском.
— Начнётся, знаменосец, — голос её был негромким, но чётким. — Лес молчит. Слишком уж молчит. Птицы не поют, зверья не слышно. Они там. Чуют добычу. Ждут своего часа.
— А чего ждать-то? — вклинился молодой широкоплечий пехотинец по имени Гарн. Он начищал до зеркального блеска нагрудник своей латной бригандины, и его движения были резкими, нервными. — Вышли бы да дрались! А то сидим, как овцы на заклании!
— Молчи, глупец, — проворчал Борвин. — Ты с Порождениями Теней не сталкивался. На Войне Пепельных Рек я видел. Они не как люди. Им не нужны построения, не нужна тактика. Они ждут, пока страх сделает свою работу. Пока твоя собственная фантазия не нарисует в каждой тени чудовище. Потом, когда нервы на пределе… вот тогда и хлынут.
Алрик невольно вздрогнул и оглянулся на лес. Между стволами древних дубов лежала абсолютная, непроглядная тьма. Казалось, она впитывает в себя сам свет костров, становясь только гуще. Он представил, как из этой тьмы медленно выползает что-то бесформенное, с горящими угольками глаз. И снова отвернулся к огню, пытаясь согреться.
— Говорят, у них там, в глубине, что-то есть, — тихо, почти шёпотом, сказал другой солдат, старый лучник, заворачивая тетиву лука в жирную тряпицу. — Сердце тьмы. Оно пульсирует. И от этой пульсации они и плодятся, и силу черпают.
— Брешешь, старик, — отмахнулся Гарн, но в его голосе уже не было прежней бравады.
— Не брешу, — настаивал лучник. — Уши-то у меня ещё работают. Иногда, в самую глухую пору ночи, если ветер с леса дует… слышится. Бу-ум… Бу-ум… Как будто земля под лесом дышит. Тяжело и грязно.
Алрик невольно прислушался, но слышал только треск костра и далёкий вой ветра. И всё же ему показалось, что где-то на грани слышимости действительно есть ритм — глубокий, медленный, словно бьётся сердце великана, похороненного заживо под лесом.
Воцарилось тягостное молчание. Только потрескивал костёр да скрежетал брусок Борвина по стали. Каждый погрузился в свои мысли.
Алрик вспомнил свой тихий городок далеко на севере, мастерскую отца-бондаря, запах стружек и сосновой смолы. Он вспомнил, как мать, плача, пришивала к его плащу оберег — вышитого серебряной нитью сокола, символа свободы. «Он тебя сбережёт, сынок», — сказала она тогда. Он потянулся рукой под плащ, нащупал вышивку. Ткань была грубой, нити холодными.
— Что делать-то, если… если они пойдут? — снова спросил он, уже не надеясь на утешение.
Борвин наконец отложил брусок и поднял на юнца свои выцветшие, пронзительные глаза.
— Держать строй, щенок. Всегда держать строй. Щит к щиту. Если строй порвут — ты уже мёртв. Только не сразу. — Он тяжело вздохнул. — И молись. Молись своему Ярчайшему. Может, услышит. А может, и нет. Но от молитвы на душе хоть немного легче.
Элиас аккуратно уложила инструменты в кожаный валик.
— А я буду молиться Тэре, Матери Пепла, — сказала она просто. — Чтобы смерти были быстрыми. Чтобы души не застряли в этом кошмаре.
Со стороны офицерских палаток донёсся резкий окрик, заглушённый полотном. Там решали судьбы. Где ставить лучников, куда бросить резерв, как долго продержатся зачарованные щиты Светоносцев. Здесь же, у костра, решали куда более простые, но оттого не менее важные вещи: как прожить эту ночь. Как не сойти с ума от ожидания.
Алрик наконец заставил себя съесть ложку похлёбки. Она была холодной и безвкусной. Он посмотрел на своих спутников: на сурового Борвина, на спокойную и печальную Элиас, на вспыльчивого Гарна, на суеверного старого лучника. Они были такими разными. Завтра, возможно, им предстояло умирать вместе. Эта мысль была настолько чудовищной, что её нельзя было удержать в голове. Он снова отогнал её.
Он укутался в плащ, лёг на сырую землю, подложив под голову свёрток с немудрёными пожитками. Над ним простиралось чёрное, беззвёздное небо, затянутое дымом и низкими тучами. Где-то вдалеке завыл ветер, зашелестел листвой на краю леса — единственный звук, нарушавший гнетущую тишину.
Алрик закрыл глаза. Он пытался молиться, но слова путались. Вместо молитвы в голове звучали только слова Борвина: «Если строй порвут — ты уже мёртв. Только не сразу».
И эта ночь тянулась бесконечно, наполненная страхом, дымом костров и тяжёлым, выжидающим дыханием леса. Он сидел, слушал рассказы старых воинов, смотрел на языки пляшущего пламени, которые упорно пытались растопить ледяную дрожь в его груди. Голоса вокруг становились всё тише и дальше — Борвин что-то бурчал про осадные машины времён походов Пепельных Рек, Элиас тихо перебирала травы в своём походном мешке, а Гарн уже храпел, свалившись на бок. Веки Алрика становились тяжёлыми, свинцовыми. Тепло костра, усталость и нервное истощение взяли своё. Мысли о завтрашнем дне расплылись и утонули в тёплом, чёрном вакууме. Он заснул, подложив под голову свёрток с пожитками, в последний раз в своей жизни видя обычный, пусть и тревожный, сон.
Тьма. Тишина. А потом — удар.
Его разбудил не свет. Не оклик. Даже не тот самый низкий гул из леса, о котором говорил старый лучник.
Его разбудил рык. Не звук, а физический удар по воздуху, низкий, содрогающий землю под ним рёв, в котором слились тысячи голосов — скрежет, визг, хрип и безумная, всепоглощающая ярость. Он шёл со стороны леса, и казалось, само небо над чащей треснуло, выпуская наружу звуки преисподней.
Алрик дёрнулся, пытаясь вскочить, но одеяло-плащ запуталось в ногах. И в этот миг в его бок, чуть повыше пояса, врезался тяжёлый, грубый сапог.
— Вставай, сонная тварь! Знамя! Знамя, подними!
Над ним, очертившись на фоне внезапно кроваво-багрового неба, стоял Борвин. Старик был уже почти в полной экипировке. Его латный нагрудник болтался на ремнях, но шлем с носовой стрелкой был уже надет, делая его лицо безжалостной железной маской. В одной руке он держал свой двуручник, в другой — щит. Его глаза, видимые в прорези шлема, были дикими, налитыми той же первобытной тревогой, что висела в воздухе.
Алрик соскочил, как ошпаренный, забыв и о плаще, и о достоинстве. Он споткнулся о чурбак, опрокинул стоявшую на земле пустую жестяную кружку, наступил в холодную похлёбку из опрокинутой миски. Всё его существо было одним сплошным воплем паники. Знамя. Где знамя?
— Там, олух! — Борвин ткнул мечом в сторону, не глядя, и ринулся прочь, к уже формирующимся в темноте шеренгам.
Алрик метнулся взглядом. У дерева, к которому он прислонил древко на ночь, его не было. Паника нарастала, сжимая горло. И тогда он увидел. Знамя роты «Серебряного Сокола» — синее полотнище с вышитой птицей — валялось в грязи, на него уже наступили несколько пар сапог. Кто-то в спешке сбил его.
Сердце Алрика упало куда-то в пятки. Он бросился вперёд, скользя, падая на колено, выхватывая древко из подножной грязи. Холодное дерево обожгло ладони. Он встал, держа знамя в трясущихся руках, и поднял его. Синий стяг, облепленный комьями земли, обвис, казался жалким и беспомощным на фоне того кошмара, что начинался вокруг.
Теперь он видел. Видел всё.
Лагерь, ещё несколько минут назад живший размеренной, тревожной жизнью, теперь был муравейником, в который воткнули палку. Солдаты бежали к своим позициям, на ходу застёгивая ремни, натягивая шлемы. Офицеры орали, пытаясь построить людей. Слышался лязг стали, треск барабанов, бьющих тревогу, и над всем этим — нарастающий, как прилив, чудовищный рёв из леса. Воздух переменился. Теперь он был густым, липким, пропитанным запахом страха, пота и… чем-то новым. Сладковато-гнилостным. Запахом Порождений.
Алрик стоял, прижимая древко к груди, чувствуя, как его колени предательски подрагивают. Он увидел, как мимо него промчалась Элиас, её сумка с инструментами была перекинута через плечо, лицо бледное, но сосредоточенное. Она даже взглядом его не удостоила. Увидел, как Гарн, ещё минуту назад храпевший, теперь с диким оскалом вгрызался зубами в ремень, затягивая пряжку нагрудника, и бежал к строю копейщиков.
Знамя. Он должен держать знамя высоко. Чтобы его видели. Чтобы знали, где свои. Чтобы командование в тылу видело — там ещё есть живые, ещё можно рассчитывать на них.
Он сделал шаг вперёд, к месту, где уже выстраивались в линию его товарищи. Его сапог хлюпнул во что-то мягкое — в оставленную кем-то тёплую похлёбку. Кружка, которую он опрокинул, одиноко покатилась по земле.
Последние следы сна, последние крохи уюта и иллюзий были растоптаны в грязи. Начинался рассвет. Рассвет Траморгора, который был окрашен не в золото и розовый, а в багровое и чёрное.
Алрик стоял, прижимая древко знамени к груди, и всё, что он видел вокруг, не укладывалось в понятие „бой“. То, что обрушилось на их строй из чёрной чащи, не было армией. Это было извержение самого Хаоса на землю.
И в этот миг мир для него сжался до размеров синего полотнища в его руках и узкой полоски земли перед строем. Он не видел всего поля — лишь клубящийся дым, мелькающие тени, вспышки странного света. Воздух гудел, как гигантская раковина, приложенная к уху, и в этом гуле тонули отдельные крики, лязг, хруст. Запах — сперва просто грязи и пота — сменился на сладковатый, тошнотворный, от которого слезились глаза. Это и был запах Порождений, запах самого Хаоса, ворвавшегося в их мир.
Алрик прижал древко к груди, губы его шептали забытую молитву. Он увидел, как впереди яркой звёздочкой вспыхнула и стала подниматься в небо душа павшего жреца. «Айрос Все Ярчайший, спаси нас…» — успел он подумать, прежде чем каменное ядро сбило его с ног. Он упал в какую-то траншею, а сверху его прикрыло знамя.
Молитва оборвалась.
Когда он очнулся, битва уже сместилась ближе к деревне. Он лежал, смотря на серое небо, и не понимал, что здесь происходит. Затем, как по щелчку пальцев пришло осознание. Знамя! Его нужно держать поднятым.
Он вскочил, схватил древко, и начал поднимать его. Из клубов дыма на него метнулась тень — гигантский паук, чьё брюхо было усеяно человеческими лицами с остекленевшими от ужаса глазами. И вместе с его появлением Алрик почувствовал тот самый пульс — теперь он бился не в лесу, а прямо здесь, в груди чудовища, отдаваясь в каждой его клетке.
Бу-ум… Бу-ум…
Ржавый коготь, острый как пика, вонзился Алрику в горло. Боль была мгновенной и жгучей, а края раны почернели, будто тлен коснулся их.
Алрик не успел даже вдохнуть. Его тело, ещё дёргаясь в конвульсиях, было подхвачено, разорвано и поглощено чудовищем с нечеловеческой жадностью. Сознание знаменосца погрузилось в кромешный мрак.
Не было боли. Не было света. Был лишь стремительный, всесокрушающий водоворот, затягивающий его «я» вглубь, в липкую, тёплую, бьющуюся тьму. Оно длилось вечность или мгновение — узнать было невозможно. Чувства исчезли. Осталось только падение.
А затем падение прекратилось. И из небытия, медленно и мучительно, как из густой смолы, начало вытягиваться первое, смутное ощущение.
Сколько это длилось — мгновение или вечность? Он не знал. А когда тьма начала рассеиваться, первым пришло не зрение, а ощущение: чужое, огромное, живое.
— Где… где я? — Испуганные глаза юноши озирались по сторонам.
Это не могло быть правдой. Это был бред. Лихорадочный кошмар раненного сознания, которое ещё не поняло, что тело умерло. Да, точно. Он же был ранен. В горле… там была жгучая боль, а теперь… онемение. Он в полевом лазарете, под дурманящими отварами лекарей, и ему снится этот бред. Снится из-за боли и страха.
Он чуть сдвинул головой, пытаясь очнуться, стряхнуть наваждение. И уткнулся взглядом в плоть. В жирную, покрытую редкими чёрными волосками, пульсирующую плоть, в которую было врощено его лицо по самые скулы. А в сантиметре от него, отделённое лишь гребнем огрубевшей кожи, было другое лицо. Седая щетина, морщины, пустые, мутные глаза, смотрящие в никуда.
А за ним — другие лица, выросшие из плоти паука. Они шевелились, озирались, пускали слюни… кричали. Он посмотрел в другую сторону — тоже самое. Лица, лица, лица — насколько хватало глаз — торчащие на брюхе паука, проросшие сквозь его щетину. И он — один из них, один из сотен, а может тысяч.
«Нет, — пронеслось в голове Алрика, и в этом слове была вся его юность, вся наивная вера в то, что мир не может быть настолько чудовищным. — Нет-нет-нет-нет. Это сон. Я сплю. Сейчас проснусь. Надо просто… проснуться!»
Он попытался зажмуриться, изо всех сил. Сжать веки. Но веки слушались плохо, будто онемели. Он почувствовал, как его ресницы трутся о влажную, липкую поверхность… того, к чему он был прикреплён. Сквозь сомкнутые веки пробивался тусклый свет, и он видел не внутренность своих век, а кровавую пелену этого мира. Он попытался дёрнуть головой сильнее, чтобы встряхнуться, — и почувствовал, как кожа на его щеках болезненно натянулась, он чувствовал как его она срослась с монстром.
Паук двинулся, и мир вокруг запрыгал. Алрик увидел под собой землю, заплывшую грязью и кровью, мелькнули обломки щита. Он ощутил лёгкое головокружение от движения, почувствовал, как ветерок дует на его лоб. Слишком реально. Слишком много деталей. Во сне так не бывает. Во сне всё прыгает и нет таких… телесных ощущений. Онемения в сросшихся краях лица. Давящей тяжести всего этого массивного существа.
Монстр рыгнул, и Алрик почувствовал спазм, прокатившийся по гигантскому телу, частью которого он был. Из какой-то щели ниже вывалились кости, комки ткани, клочья синей и алой материи, куски дешёвых лат. Его лат. Его одежды. Его кости. Его плоти.
Лёд тронулся где-то глубоко внутри, в том месте, где живёт душа. Это не было осознанием. Это был предвестник паники, которая вот-вот разорвёт его разум на куски.
«Нет, — снова залилась мысль, уже слабее. — Это галлюцинация. От яда. От того когтя. Он был ядовит. Да. Я отравлен, и мой мозг умирает такими картинками. Сейчас всё потемнеет, и будет конец. Или я очнусь».
Невдалеке старый солдат в проржавевших доспехах, отчаянно рубился своим двуручным мечом, разрисованным грубыми рунами. Они вяло светились при каждом попадании по тварям и были почти бесполезны. Только привлекали их внимание.
— Не поддаваться! Держаться! — хрипел он, отсекая щупальце, пытавшееся обвить его шлем. Но тварь даже не среагировала на потерю конечности. Из культи вырвался сноп чёрных, жирных червей, которые тут же впились в его латные перчатки, проедая сталь, нанесённые на них руны и плоть. На коже там, где они проползали, оставались чёрные, гнилостные пятна. Солдат закричал — не от боли, а от ужаса, когда увидел приближение паука с человеческими лицами на брюхе.
Паук опустился брюхом на него, и лицо Алрика с силой вдавилось во что-то тёплое, скользкое, полное упругих тканей. Он открыл глаза, которые зажмурить уже не мог. Он увидел в сантиметрах от своего носа багровые петли кишок, обрывки рёбер, клочья седых волос на коже. Он почуял запах — медный, сладковатый, отвратительный запах свежевскрытых внутренностей.
И тогда соседние с ним лица, ожили. Их рты раскрылись, челюсти судорожно дёрнулись, и они с низким, чавкающим урчанием вытянулись вперёд, вгрызаясь в плоть, разрывая её.
Инстинкт, ужас, отвращение — всё смешалось в Алрике в один спазм. Его собственный рот открылся, его горло сжалось, его желудок (или то, что он считал желудком) судорожно выплюнул наружу всё, что в нём было.
Но вместо рвоты из его нового рта вылилась струя едкой, жгучей кислоты. Она с шипением полила кости старого солдата, растворяя их, превращая в пенящуюся кашу. Алрик почувствовал вкус этой кислоты на своём языке — металлический, обжигающий.
Это было ощутимо. Это было настолько реально, так физиологично, что никакой сон, никакая галлюцинация не могли этого имитировать.
Он закрыл глаза и заплакал. Не из глаз — слёзные протоки, казалось, высохли или стали частью другой системы. Он заплакал изнутри. Тихим, безутешным воем души, которая наконец-то, с запозданием в несколько вечностей, поняла.
Это не сон. Это хуже. Это навсегда.
— Убейте меня… — прошептал он уже без надежды, голосом, полным краха всех его миров. — Убейте…
Но его голос, слабый и жалкий, тонул в рёве продолжающейся битвы, в чавкающих звуках пиршества, частью которого он теперь был. И не было никого, кто мог бы его услышать. Никто, кроме его новых соседей.
И вдруг — тишина. Не в битве, а в его голове. Чей-то чужой, усталый голос отозвался:
«Поздно, мальчик. Мы все здесь хотели умереть. А теперь — только это.».
Алрик открыл глаза и впервые по-настоящему увидел их. Сотни лиц. Сотни пар глаз. Сотни проклятых душ, которые на секунду отвлеклись от еды, и смотрели на него в ответ.
Затем, одно за другим, лица вернулись к прерванному занятию.
Глава 2
Алрик попытался зажмуриться — веки дёрнулись, но не сомкнулись до конца. Сквозь ресницы сочился багровый свет, и он всё видел. Видел, как лица слева и справа вгрызаются в тело старого солдата, как из разорванного горла хлещет чёрная, уже почти не кровь, как желчь шипит на обнажённых костях.
Он хотел закричать — из горла вырвался только булькающий хрип, смешанный с кислотой. Хотел отвернуться — но шеи не было. Хотел закрыть рот — но губы разлепились сами, и очередная струя желчи обожгла язык.
— Это сон, — зашептал он про себя, цепляясь за последнюю соломинку. — Это просто сон. Сейчас я проснусь. Сейчас мать войдёт с пирогами, отец засмеётся, и я открою глаза в своей постели...
Рядом чавкнули. Кто-то с хрустом перекусил позвоночник, и тёплые брызги попали Алрику на щёку.
— Сны так не пахнут, — подумал он отстранённо, словно со стороны. — Сны не заливают рот горячей кровью. Сны не выворачивают желудок наизнанку.
Его вырвало. Опять. Только это была одна желчь, одна кислота, бесконечно льющаяся из него, как из проклятого источника.
И тогда пришло оно — не мысль, а ледяное, выстужающее душу понимание: это навсегда. Он не проснётся. Он никогда больше не увидит ни матери, ни отца, ни мастерской с запахом стружек. Он будет вот так — лицом на брюхе чудовища, извергающим кислоту на трупы таких же, как он сам, — до самого конца мира. Если у этого мира вообще есть конец.
Алрик закричал. Мысленно, беззвучно, но так, что, казалось, лопнут невидимые стены этого кошмара.
НЕТ! НЕТ! НЕТ!
Вокруг ничто не дрогнуло. Лица продолжали жрать.
И тогда его сознание, не выдержав, сдалось. Оно не плыло — его швыряло. Как обломок корабля в шторм. Оно разрывалось на лоскуты, не успевая собраться в целое. Одним клочком Алрик чувствовал давящую тяжесть, жар и скользкость — его лицо было вдавлено в ещё пульсирующие внутренности. Другим клочком — абсолютную, лишённую света и звука пустоту, где не было ни тела, ни боли, лишь одинокий ужас перед небытием. Затем — резкий рывок, и обрывки сшивались вновь, возвращая его в ад, но каждый раз чуть иначе. С каждым «возвращением» шок притуплялся, открывая место для более чёткого, более детального восприятия кошмара. Он начинал видеть.
Он был вшит. Не просто прикреплён — сросся, впаян, стал органом в теле чудовища. Он чувствовал его мощь каждой клеткой своего заточённого в плоть сознания. Ощущал, как с каждым шагом массивные, покрытые хитином ноги с глухим стуком впиваются в почву, передавая вибрацию по всему исполинскому каркасу. Чувствовал не рык, а внутреннее содрогание, рождающееся в самой сердцевине этого существа, — волну слепой, всепоглощающей ярости, что вырывалась наружу вместе с запахом гнили и серы. И больше всего — чувствовал голод. Не свой, а Его. Ненасытный, бездонный, управляющий каждым движением, каждой мыслью.
И он стал отчётливо чувствовать их. Соседей по несчастью.
Они росли из раздутого, волосатого брюха, как грибы на гниющем пне. Сотни лиц. Некоторые были похожи на плохо сделанные маски — черты расплылись, глаза затянуты молочно-белой пеленой, рты безвольно открыты. Они уже не двигались, а просто были — частью пищеварительного механизма. Другие сохранили мимику последнего мгновения жизни: вечный немой крик, застывшую мольбу, гримасу отвращения. Но третьи… Третьи смотрели. Их глаза, живые и полные нечеловеческого страдания, метались, цепляясь за мир. И в липком, насыщенном болью воздухе общего сознания витали обрывки их мыслей — слабые, отчаянные, похожие на шёпот в бурю.
«…голод… ещё… надо ещё…» — настойчиво, как комар ночью, скребла сознание мысль, грубая и сухая, как трение камня о камень. Она исходила от морщинистого лица с седой щетиной и пустыми, но не потухшими глазами. Образ всплыл из ниоткуда: Борвин. Да, это он. Тот, кто пинками поднял его сегодня, показал, где лежит знамя.
«Заткнись, старик. Ты слишком громко мыслишь. Он может обратить внимание», — отсекла другая мысль, холодная, точная и отточенная, как хирургический скальпель. Её источник — лицо с короткими тёмными волосами и тонким шрамом над бровью. Элиас. Женщина-лекарь. Пол её осознания был ясен сразу — в этом кошмаре иллюзий не оставалось.
«Значит и она погибла.» — эта мысль почему-то ранила знаменосца сильнее, чем факт гибели Борвина.
Алрик попытался стонать, кричать, но его горло было лишь отверстием в плоти Хозяина. Вместо звука из его рта сочилась струйка едкой, желтоватой слизи, пахнущей желудочным соком и разложением. Он чувствовал её вкус на своём языке — металлический, обжигающий, отвратительно-сладковатый.
— Заткнись, щенок. — мысль Борвина накрыла его, грубая, но без злобы. — Я таких существ уже видел. На Войне Пепельных Рек, под стенами Крепости Грызущих Камни, была тварь — вроде нашего Хозяина, только из костей и гнили. Она тоже... коллекционировала. Правда, тогда нас было больше, и у нас были осадные машины с заговорёнными ядрами. А теперь — смотри, не смотри, а молчи, и дерись тем, что есть. Ртом своим новым дерись, или учись управлять струёй желчи. Это и твоё оружие, и твоё утешение. Контролировать тут больше нечего. Кроме, пожалуй, собственных мыслей.
— Старик, ты совсем ополоумел? — донеслась мысль откуда то снизу брюха. — С кем драться? Со своими? Поедать их?
— Это… это мы не можем контролировать. — дрожащая мысль Боковина выдала его страх. — Оно само как-то происходит. Челюсти сами впиваются. Сам знаешь.
Вокруг вспыхнули, забегали мысли подтверждения.
— Да. Само. Против желания. — никто, даже в этом состоянии не хотел быть людоедом.
— Но всё равно, надо учиться, запоминать. — поддержало лицо сбоку.
— Зачем? — мысль Алрика была хрупкой, полной надлома. — Чтобы быть лучшим инструментом для убийства? Чтобы… эффективнее пожирать людей?
Ответ пришёл не от Борвина. Ледяное лезвие мысли Элиас пронзило его смятение.
— Чтобы помнить. Пока мы осознаём себя — мы не рабы, а пленники. Мы — инородное тело в его плоти. Неудобное, неперевариваемое. Наше осознание — это наш саботаж. Единственный бунт, который нам доступен.
И в этом леденящем откровении, среди всепоглощающего ужаса, родилось нечто уродливое и простое: понимание, что ты не один в своей ловушке. Ни дружба, ни сострадание — лишь общая участь, общий враг и хрупкое, ядовитое знание, что пока ты помнишь себя, ты — ещё жив.
— Помнить, — повторил Алрик, и начал вспоминать. — Я помню, как пахло стружкой в отцовской мастерской. Как мать вышивала сокола на плаще. Как она плакала, когда я уходил. — Он сглотнул, и ощутил как на лице выступило подобие мурашек, ему стало легче. — Это помогает. Правда помогает. Спасибо, Элиас
Паук-монстр, глухой к тихому шёпоту своих «пассажиров», неуклонно двигался по полю, усеянному смертью. Он перешагивал через распоротые тела, и время от времени его движение прерывалось. Существо наклонялось, и несколько лиц на его брюхе — первым всегда был Борвин — оживали, срываясь с места. Они впивались в холодную плоть, рвали её зубами, заливали кислотой, которая шипела на остывающей коже. Процесс был механическим и жутко эффективным.
Алрика вновь вывернуло спазмом отвращения. Нечем — лишь жгучей желчью и леденящим ужасом.
«Я не хочу этого!»
— Твоё «хочу» ничего не меняет, — мысль Элиас была плоской, как лезвие. — Тело будет кормиться с тобой или без тебя. Борись — и будешь мучиться вдвойне. Перестань бороться — станешь им. Расслабься и наблюдай. Только так можно помнить. Только так можно не исчезнуть.
И Алрик наблюдал. Его взгляд, лишённый возможности отвернуться, зафиксировался на фигуре, ползущей по земле. Раненый лучник, отползающий от ада, оставлял за собой кровавый след. Паук настиг его без усилия. Две передние лапы, больше похожие на скрюченные, волосатые жерди, мягко, почти нежно подхватили человека. Не было злобы. Не было азарта охоты. Была лишь абсолютная, функциональная потребность. Паук притянул добычу к своему брюху.
И тогда с Алриком случилось нечто, отчего граница его «я» задрожала и поползла. Он не просто увидел жертву. Он почувствовал её. Тепло, исходящее от живого тела, дикую, пресную пульсацию страха, её сладковатый, невыносимо влекущий запах. По всей поверхности брюха, частью которого он был, пробежала волна единого, коллективного спазма. Рты вокруг — и его собственный — раскрылись сами, челюсти свела судорога голода, слюна-кислота заполнила рот едким жжением.
Лучник закричал, увидев в сантиметрах от себя галерею человеческих лиц, искажённых нечеловеческим желанием. Крик был коротким. Борвин и ещё два рта впились в шею и плечо. Алрик ощутил, как что-то тёплое и густое хлынуло в его горло. Его собственные челюсти сомкнулись, мышцы, не спрашивая его, напряглись, впрыскивая в рану едкую жидкость. И сквозь ужас, поверх отвращения, из самых глубин того, чем он теперь являлся, поднялось чувство. Глубокое, тёмное, безраздельное удовлетворение.
А потом — пришло новое ощущение. Давление. Растяжение. На краю его периферийного зрения, рядом с лицом какого-то плачущего ребёнка-подростка, плоть брюха зашевелилась, набухла и… выплюнула комок слизи, костей и ткани. Это были останки предыдущей жертвы, от которых монстр избавлялся, освобождая место для нового питательного вещества.
И в этот миг, поправ законы жизни и смерти, случилось нечто. Там, где только что зияла дыра, извергающая отбросы, плоть сомкнулась — но не зажила. Она заколебалась, загустела, начала вытягиваться и формировать нечто новое. Как проклюнувшийся из гнили бутон, из расплавленной биомассы стало проступать лицо. Сначала — смутные контуры, затем — черты: широкий нос, морщинистый лоб, тяжёлый подбородок. Плоть окрасилась в синюшный, а затем в мертвенно-бледный оттенок живой кожи. Веки дрогнули и открылись, обнажив глаза, налитые таким чистым, первозданным ужасом, что даже видавшие виды соседи ощутили ледяной укол в самое нутро.
Новичок.
По скованной общему ужасу плоти пробежала новая дрожь. Не голодная — иная. Что-то между омерзением, горьким любопытством и странной, уродливой жалостью. Они наблюдали за актом рождения — и каждый чувствовал, как его собственная участь отражается в этих только что открывшихся, ничего не понимающих глазах.
«Где… что…» — мысль новичка была тонкой, как паутина, и такой же рвущейся.
— В самой гуще ада, старина, — мысль Борвина донеслась устало, почти по-отечески. — Причаливай к нашему берегу. Добро пожаловать в ковчег.
«Ковчег?» — мысль старика (имя всплыло само собой, будто вытолкнутое памятью: Марви) была полна тщетных попыток понять.
— Ковчег из плоти и скорби, — мысль Элиас, как всегда, была безжалостным диагнозом. — Мы плывём на нём по кровавым волнам этой войны. Хозяин — и наш корабль, и наша цепь. А мы — и гребцы, и балласт, и пища для этого вечно голодного рта.
Алрик, с трудом преодолевая оцепенение, протянул свою мысль — слабую, дрожащую, как рука в темноте:
— Меня… меня зовут Алрик. Я тут… я тоже недавно.
Мысль Марви нащупала его, коснулась своим смятением, ища опоры в этом хаосе.
«Я помню… был паук… костяная нога… когти… а потом пустота. И… это. Я разве не умер?»
— Ты умер, — мысль Элиас была холодна и неумолима. — Но смерть оказалась не концом. Ты стал частью машины, которая убивает. Ты будешь чувствовать каждый её укус, каждую смерть, которую она принесёт. И ты будешь в этом участвовать. Это твоя новая жизнь. Вернее, то, что от неё осталось.
— Ксавир меня раздери! — заорал Марви мысленно, и этот крик был таким громким, что Алрик вздрогнул. — Айрос Все Ярчайший, спаси и сохрани! Тэра, Мать Пепла, прими мою душу! Да что же это такое?! Я только хотел выслужиться! Мать говорила — не ходи в ополчение, дурак, женился бы лучше на соседской дочке! А я... — Он всхлипнул. — А я теперь... прыщ на пауке!
Лицо Марви дёрнулось, сжалось, глаза закрылись.
— Нет! — крикнул он. — Я сплю! Сплю-ю-у-у-у. — он разродился плачем.
— Типичный случай панической атаки на фоне посмертной травмы, — прокомментировала Элиас, когда он начал истерику. — Дадим ему время. Шок пройдёт, останется либо принятие, либо безумие. Я видела такое в лазаретах: солдаты, которым оторвало конечности, сначала орут, потом затихают. Одни учатся жить без конечностей, другие — умирают. Посмотрим, к какой категории относится наш новобранец.
Марви продолжал кричать и плакать.
— Заткнись, мужик, — отрезал Борвин. — У меня под Айросгардом, когда мы отбивали вылазку тварей из Подземья, был один такой же крикун. Он орал так, что привлёк внимание целого выводка тварей. Мы его потом по кускам собирали, и то не всё. Хочешь той же участи? Держи мысли при себе. Или, как учил меня старый сержант Кремон, „преврати страх в злость, а злость — в удар“. У нас вместо удара — кислота. Тоже сойдёт.
— Кого, кого я привлеку? Я уже в аду. — сквозь всхлипы спросил Марви.
— Всегда найдётся тот, кому твои крики покажутся вкусными. — зло выпалил Борвин.
Марви всхлипнул в последний раз и затих. А паук, словно только и ждал этой тишины, дёрнулся и пополз дальше.
Он снова двинулся в путь, унося их прочь от места второго рождения Марви. Поле битвы гудело, его отголоски преследовали их: приглушённый грохот, словно далёкая гроза, и отдельные крики рядом, заставляющие вздрагивать. Рёв чудовищ и свист стрел.
Марви застонал, пытаясь инстинктивно отвернуться, но его лицо, намертво впаянное в плоть, могло лишь безучастно взирать на затянутое дымом и багровыми отблесками землю.
И тогда Алрик, к собственному изумлению, ощутил в себе не только леденящий ужас, но и нечто новое — хрупкое, почти невесомое чувство ответственности. Он был здесь не самым новым. Марви барахтался в этом кошмаре, словно слепой щенок, и тонул в нём глубже, чем он.
— Держись, — послал он свою мысль, стараясь, чтобы она звучала твёрже, чем он чувствовал сам. — Просто… не отпускай. Смотри и запоминай. Говорят, так… легче.
«Что легче?» — мысль Марви была полна слепой, отчаянной надежды на простой ответ.
— Так легче не разлететься на куски окончательно, — в диалог вклинилась мысль Элиас, холодная и точная. — И ждать.
— Чего? — выдохнул Марви, впервые напрямую обратившись к ней.
Её мысль на мгновение заострилась, став похожей на лезвие, приставленное к горлу.
— Всё равно чего. Случая. Шанса. Чуда. Или просто конца. Но чтобы он был наш, а не Его.
Паук взобрался на небольшой холм, и перед ними, словно адская заря, разверзлась панорама. Вдалеке, там, где должен был стоять Траморгор, бушевало море огня. Багровые языки лизали небо, отбрасывая на облака зловещие тени. Силы людей на поле боя иссякали, как угли в костре, заливаемом водой. Они держались из последних сил, но каждый новый удар, каждый крик уносил с собой ещё одну искру жизни и воли. А Порождения Пожирателя Теней казались бесконечными, как песок в пустыне. Они не ведали усталости, не знали страха, не чувствовали боли. Они лишь наступали — молчаливой, безостановочной лавиной, сминая всё на своём пути. Волна хаоса медленно, неумолимо перемалывала последние островки порядка. Надежда таяла, как лёд под дыханием дракона.
Паук сместился к краю бойни, унося своих пленников в сторону, где смрадный дым был чуть реже. Алрик уже привык к мельканию смерти внизу — к крикам, хрусту, запаху крови. Но то, что случилось дальше, он не мог представить, что такое случится с ним.
Ослепительная, белая, невыносимая вспышка ударила со стороны поля, где ещё держался строй. Алрик зажмурился — но веки не спасали. Свет проникал сквозь них, сквозь плоть, в которую было врощено его лицо, сквозь само его истерзанное сознание. Жгучий, прожигающий, он нёс не тепло — он нёс боль.
«А-а-а-а!» — заорал кто-то рядом. Алрик не понял, кто, потому что сам закричал — мысленно, беззвучно, но так, что лопнула бы любая барабанная перепонка. Свет жег. Он не просто ослеплял — он выжигал, как кислота, как раскалённое железо, приложенное к открытому нерву.
Паук взвизгнул.
Этот звук Алрик слышал впервые — и не хотел бы слышать никогда. Визг был тонким, бабьим, почти человеческим, но усиленным тысячекратно, пропущенным через глотку чудовища. Паук дёрнулся, заваливаясь набок, его лапы судорожно заскребли по земле, пытаясь укрыться, спрятаться от этого невыносимого света.
А лица на его брюхе — все, кто ещё сохранял способность видеть — увидели.
Там, внизу, на поле, стояли они. Жрецы Айроса. Настоящие Светоносцы, не те, что с амулетами у командирских палаток, а те, чья вера горела ярче стали. Несколько. Они стояли плечом к плечу, и от них исходили волны света — плотные, почти материальные, прожигающие тьму насквозь. Каждая такая волна, ударяя в тварей, обращала их в пар, в крик, в ничто.
Один из пауков — не их, другой, поменьше — попал под прямой удар. Алрик видел, как его хитиновая шкура вспучилась, пошла пузырями, как кожа на кипятке. Лица на его брюхе — десятки лиц — закричали разом, и этот крик был слышен даже сквозь рёв битвы. А потом паук просто... стёк. Расплавился в лужу чёрной, вонючей жижи, в которой ещё несколько мгновений плавали, застывая в безмолвном крике, человеческие лица.
«Айрос Все Ярчайший...» — прошептал кто-то из пленников. Не в молитве — в ужасе.
Но их Хозяин был большим. Их Хозяин был старым. Он пережидал волну, вжавшись брюхом в землю, и Алрик чувствовал, как сквозь него, сквозь каждое лицо, проходит эта агония света. Она жгла, но не убивала. Только мучила.
А потом волна схлынула. Светоносцы выдохлись, их сияние померкло — на миг, всего на миг, чтобы перевести дух.
И этого мига хватило.
Три паука — их Хозяин и два других, таких же матёрых, — рванули вперёд. Они двигались с неестественной, звериной скоростью, забыв о боли, забыв о страхе, повинуясь только одному: убить источник света.
Первый жрец даже не успел вскрикнуть. Паук накрыл его тушей, и Алрик, глядя вниз, увидел, как челюсти Хозяина смыкаются на светящемся теле. Хруст. Брызги. И — вспышка.
Душа жреца взмыла вверх, как падающая звезда, но в обратную сторону. Серебристая нить, видимая всем, прочертила небо, унося его сознание туда, где, может быть, ещё теплился свет Айроса. Паук дёрнулся, пытаясь схватить нить лапой — бесполезно. Она прошла сквозь плоть, сквозь хитин, сквозь саму тьму, не задерживаясь.
Второй жрец погиб под лапами другого паука. Третий успел выпустить ещё одну волну — ослабленную, предсмертную, — и она ударила прямо в брюхо их Хозяина.
Алрик взвыл.
Свет вошёл в него. Буквально. Он прошил плоть паука, прошил лица, вросшие в неё, прошил каждую клетку его истерзанного сознания. Это было похоже на то, как если бы раскалённый прут воткнули в глаз и провернули. Боль была абсолютной, всепоглощающей, не оставляющей места ни для мыслей, ни для страха — только для неё, только для крика.
И сквозь эту боль Алрик увидел.
Увидел, как душа третьего жреца — того, что успел ударить, — тоже взмывает в небо. Нить была толще, ярче, чем у первых двух. Она пульсировала золотом, уходя в разрывы облаков, туда, где, наверное, уже ждали остальные. Туда, где в конце пути их встретят боги.
А потом свет погас. Жрецы кончились.
Пауки — их Хозяин и два других — стояли над останками. Они не ели. Они смотрели в небо, туда, где угасали последние искры унесённых душ. И вдруг все трое разом завыли.
Это был не тот визг, которым они встречали свет. Это был вой злобы — чистой, бессильной, бешеной злобы на то, что ускользнуло, что не досталось им, что посмело уйти. Вой был низким, тягучим, полным такой лютой ненависти, что у Алрика, уже почти ничего не чувствующего, заледенело внутри.
— Они злятся, — прошептал Марви. Голос его был пустым, вымороженным. — Они не могут их съесть. Души ушли. А они... они хотят. Очень хотят.
— Заткнись, — рявкнул Борвин, но в его мыслях не было силы. Только усталость. Только понимание.
Хозяин Алрика — тот, что был больше и старше других, — дёрнулся всем телом. Его лапы судорожно заскребли землю, словно он пытался догнать то, что уже нельзя догнать. И вместе с этим движением по лицам на брюхе прокатилась волна чужого, нечеловеческого чувства. Не голода. Не страха. А чего-то нового, что Алрик не мог назвать, но ощутил каждой клеткой своего замурованного сознания.
Досада. Зависть. И жгучее, болезненное «почему не я».
— Он хочет душу, — вдруг сказал Борвин. Голос старого ветерана был тихим, но чётким. — Не просто плоть. Не просто жизнь. А душу. Ту самую, что уходит по нитям к богам. — Он помолчал. — У людей, которых он жрёт, душ нет. Или они уходят слишком быстро. А жрецы... жрецы несут в себе свет. И Хозяин этот свет чует. И хочет его. В себе. В своей коллекции.
Алрик смотрел в небо, где ещё тлели золотые искры. Там, наверху, было то, чего у них никогда не будет. Свобода. Свет. Конец.
А здесь, внизу, была только тьма. И ненависть. И паук, который медленно, с неутолённой злобой, поворачивался и полз дальше — искать другую добычу, другую плоть, другую жизнь, которую можно сожрать.
Но душу — не сожрать.
Или можно?
Мысль пришла неожиданно, холодная и липкая, как паутина.
«А если бы жрец не успел? — подумал Алрик. — Если бы его душа застряла в теле, когда Хозяин начал жрать? Осталась бы в ней сила богов? Или погасла бы, как свеча под водой?»
Он представил это: лицо жреца, вросшее в брюхо паука. С глазами, всё ещё горящими золотом Айроса. С устами, всё ещё шепчущими молитвы. И эти молитвы, эти проклятия, этот свет — внутри чудовища, разъедающий его изнутри, как кислота, но не убивающий, а мучающий вечно.
— Страшно было бы такому оказаться здесь, — прошептал Марви, словно прочитав его мысли. — Жрецу. Со всей его верой. С его светом. — Он сглотнул. — Он бы нас ненавидел? Или себя? Или Хозяина?
— Он бы молился, — буркнул Борвин. — До последнего. А когда понял бы, что боги не слышат — или слышат, но ничего не могут сделать, — тогда бы... не знаю. Сошёл с ума. Или стал святым. Или проклял бы всё на свете. — Он помолчал. — Хорошо, что они уходят. Хорошо, что есть хоть что-то, чего Хозяин не может достать.
Алрик смотрел, как паук ползёт дальше, туда, где крики звучали громче. И думал о том, что, может быть, в этом и есть их единственное спасение. В том, что они — не жрецы. В том, что их души никому не нужны. Ни богам, ни пауку.
Только друг другу.
И ненависти, которую они копят.
Алрику захотелось ещё раз взглянуть на небо, туда куда взметнулись души. И когда поднял взгляд — увидел, что Хозяин смотрит на него. Всеми своими глазами. И в каждом горело одно: «Ты не уйдёшь».
Знаменосец вздрогнул. Эту мысль транслировал не Борвин. Не Элиас. Ни одно из лиц. Это исходило от Хозяина — впервые обратившегося к нему. К Алрику. Лично.
Глава 3
Хозяин, всё ещё дрожа от неутолённой злобы, полз вдоль линии боя. Ему так хотелось в свою коллекцию душу того, кто отправил в Хаос Предвечный его собратьев, что это чувство доходило до всех. Все лица на брюхе — чувствовали это, и молчали.
Алрик, чьё лицо было обращено в сторону поля, поднял взгляд. И увидел.
Справа, в двадцати шагах, трое солдат в изодранных кольчугах бились с тварью, похожей на помесь ящера и многоножки. Она была длинной, гибкой, с десятками ног, и каждая нога заканчивалась когтём. Один из солдат — совсем ещё мальчишка, ровесник Алрика — уже лежал на земле с распоротым животом, но успел всадить свой меч в брюхо твари по самую рукоять. Меч торчал, и тварь билась в агонии, заливая всё вокруг чёрной кровью.
Второй солдат, здоровенный детина с топором, воспользовался моментом. Он подскочил и с размаху рубанул по голове чудовища. Раз, другой, третий — пока голова не отделилась от туловища и не покатилась по земле, всё ещё клацая зубами.
— Держись, парень! — заорал детина, бросаясь к раненому. — Сейчас, сейчас...
Но раненый только смотрел в небо мутнеющими глазами. Его рука, сжимавшая рукоять меча, разжалась. И через мгновение его душа — тонкая, едва заметная ниточка, не чета жреческой — потянулась вверх и растаяла в небесах.
«Отмучился. Отправился на встречу к богам.» — Алрик проводил взглядом едва видимую душу.
А левее, у перевёрнутой повозки, двое ополченцев с вилами и дубиной отбивались от трёх мелких тварей, похожих на собак, только без шерсти и с горящими глазами. Один ополченец — пожилой, с седой бородой — работал вилами, как заправский копейщик: колол, отбрасывал, колол снова. Второй, помоложе, орудовал дубиной, утыканной гвоздями. Он глушил тварей по головам, и те взвизгивали и откатывались.
— Да чтоб вас! — орал молодой, остервенело молотя дубиной. — Чтоб вы сдохли, твари! Это вам за моего брата! За деревню! За всё!
Одна из тварей поднырнула под вилы и вцепилась старику в ногу. Тот закричал, упал, но успел ткнуть вилами в морду твари. Молодой, не останавливаясь, обрушил дубину на голову твари, потом на вторую, на третью — пока все три не затихли.
— Держись, отец! — крикнул он, бросаясь к старику. Но старик только мотал головой, зажимая рану на ноге, из которой хлестала кровь.
— Беги, сынок, — прохрипел он. — Я своё отжил. Беги, пока цел.
Молодой заколебался только на миг. А потом подхватил старика на плечи и потащил куда-то в сторону, где ещё держался строй.
Алрик смотрел им вслед, пока они не скрылись в дыму.
Прямо по курсу паука, шагах в пятидесяти, развернулась другая драма. Огромный монстр — Алрик не знал его названия, но запомнил навсегда — возвышался над толпой солдат, как скала. Он был похож на медведя, только ростом с двухэтажный дом, и из спины у него торчали костяные шипы длиной в человеческую руку. Он размахивал лапами, и каждый удар мог бы запросто сбить с ног несколько человек.
Но солдаты не бежали.
Их было человек двадцать — остатки какой-то роты. Они окружили монстра и действовали слаженно, как на учениях. Одни отвлекали внимание, тыча копьями в морду, другие подбирались сзади и рубили по ногам. Монстр ревел, крутился, но не мог поймать их — они были слишком быстры, слишком юрки.
— Давай! — орал кто-то. — Руби сухожилия! Вали его!
И они рубили. Топорами, мечами, даже одним кузнечным молотом, который кто-то прихватил неизвестно откуда. Монстр зашатался, рухнул на колени, и тут же десяток клинков вонзились ему в шею, в голову, в глаза.
Когда он замер, солдаты не стали кричать от радости. Они просто переводили дух, перевязывали раненых, подбирали убитых. А потом, как по команде, развернулись и побежали дальше — туда, где уже напирала новая волна тварей.
Алрик смотрел на них, и в душе что-то сжималось. Не от боли — от странного, горького чувства. Они сражались. Они побеждали. Они умирали — но умирали людьми, с оружием в руках, а не...
А не как он. Вросший в брюхо чудовища. Беспомощный. Мёртвый, но не до конца.
— Смотри и учись, щенок, — раздалась мысль Борвина. Голос старого ветерана был хриплым, но в нём слышалось что-то похожее на гордость. — Вот она, настоящая война. Не магия, не светоносцы с их сиянием — а вот это. Топор, вилы, гвозди в дубине. Кровь, пот и мат. И когда тварь дохнет — дохнет от руки человека, который не побоялся подойти и всадить ей в башку зазубренное железо.
— Они... они молодцы, — прошептал Марви. В его голосе впервые не было страха — только изумление. — Смотрите, вон тот, с молотом... он же кузнец, я таких знаю. Он никогда не держал меча. А тут — завалил медведя!
— Кузнец и есть, — подтвердил Борвин. — У них рука тяжёлая, привычная. Молот для них — что ложка для нас. — Он помолчал. — Жаль, их мало. И жаль, что мы теперь не с ними.
Алрик смотрел на поле, усеянное телами — и людей, и тварей. Везде, где лежал мёртвый монстр, рядом лежали люди. Иногда один, иногда двое, иногда целая куча. Но монстр тоже лежал. Не ушёл. Не убежал. Сдох.
«Значит, их можно убить не только светом Айроса, — подумал Алрик. — Значит, они не бессмертны. Значит...»
Он не договорил мысль. Но она осталась — тёплая, почти неуместная искра где-то в глубине его замурованного сознания.
Их можно убить.
И, может быть, когда-нибудь кто-нибудь убьёт и его Хозяина.
Но надежда — хрупкая вещь. Она угасает быстро, особенно когда ты — лицо на брюхе чудовища, которое ещё не насытилось.
Паук продолжал рыскать по полю. Его многочисленные глаза, мерцающие тусклым багровым светом, выхватили впереди три фигуры, не бегущих в панике, а стоящих насмерть. Их доспехи были покрыты кровью и сажей, но мечи в их руках светились ровным, выжигающим сиянием — знаком выгравированных на стали рун. Они видели его, и в их стойке читалась не слепая ярость, а холодная, отточенная решимость.
— Щиты! — крикнул один, коренастый, с сединой в бороде. — Он бьёт спереди! Не давать хватать!
Они сомкнулись, выставив вперёд круглые щиты с блёклым гербом Сокола. Для паука это не было угрозой — лишь помехой. Он двинулся на них, его массивное тело подавило бы их одним весом.
Но первый воин оказался быстр. Он ринулся вперёд, не в лоб, а вбок, подставляя себя под одну из передних лап. Его меч, описав короткую дугу, вонзился в сустав. Руны на клинке вспыхнули ярко-синим, и раздался шипящий звук, будто раскалённое железо опустили в воду.
— А ну давай, рубай его! — завопил Марви, когда меч вонзился в паука. — Ещё! Ещё! Прямо в башку! — Но когда третий воин попытался ударить в брюхо, Марви взвизгнул: — Нет! Не туда! Тут же мы! Идиот, тут же люди! — И тут же, спохватившись: — Хотя какие мы люди... Мы теперь... тьфу, сам не знаю кто.
Паук дёрнулся, но не от боли — от внезапного раздражающего жжения. Лица на его брюхе почувствовали спазм, судорожное сокращение мышц. Алрик увидел, как лицо одного из соседей, находившееся прямо над повреждённым местом, исказилось от неприятного ощущения, будто по нервам ударили током.
Второй солдат атаковал с другой стороны, целясь в основание другой лапы. Его удар был точен. Сталь снова вспыхнула, прожигая хитин. Паук, наконец, среагировал с настоящей злостью. Он не просто наступал — он замахнулся. Острая, как копьё, конечность метнулась в сторону первого воина. Тот попытался прикрыться щитом, но удар был сокрушительным. Щит треснул, кость под ним — тоже. Человека отшвырнуло, как тряпичную куклу. Он упал, и больше не двинулся. Его руна на мече медленно погасла, как умирающий светляк.
— НЕТ! — закричал второй.
А третий, самый молодой, с безумным блеском в глазах, бросился прямо под паука, пытаясь всадить меч в уязвимое брюхо.
Именно там находились они.
Алрик смотрел, как бьются внизу люди, и в нём боролись два чувства.
«Бейте его! — хотелось крикнуть ему. — Убейте эту тварь! Освободите нас! — Но тут же приходила другая мысль: — А если они убьют Хозяина, что станется с нами? Умрём ли мы по-настоящему? Или так и останемся висеть на мёртвом теле? — Он зажмурился. — Глупые мысли. Смерти надо желать. Смерть — это конец. А это... это не жизнь»
Волна первобытного страха, в тысячу раз острее, чем от обычной жертвы, накрыла всех «пассажиров». Они чувствовали приближение лезвия, несущего священный, обжигающий для их нынешней сущности свет. Неосознанный, единый вопль ужаса прорвался в общем поле сознания. Паук резко дёрнул брюхом вверх, уворачиваясь, и его задняя лапа с размаху ударила нападавшего по спине. Раздался звук ломающихся латных пластин. Молодой солдат рухнул, захрипел и затих.
Остался один — тот, что потерял товарищей. Его глаза были полны слёз, ярости и отчаяния. Он стоял, прижимая щит к груди, сжимая свой сияющий меч. Паук развернулся к нему, готовясь добить. Ещё один удар — и сопротивление будет сломлено. Рты на его брюхе уже слюняво раскрылись в предвкушении новой плоти, новой жизненной силы. Алрик, захлёбываясь общим голодом и собственным отчаянием, чувствовал, как его челюсти сами собой смыкаются в ожидании.
Ещё мгновение — и лапа обрушилась бы на солдата. Алрик уже чувствовал вкус его крови, уже сжимал челюсти в предвкушении.
И тут всё изменилось.
Паук, уже занёсший лапу для удара, вдруг замолк. Застыл. Не просто остановился — он замер, будто в него воткнули ледяной клинок. Его рычание, низкое и гулкое, оборвалось. Всё его огромное тело охватила мелкая, странная дрожь — не от ярости, а от чего-то иного.
И пульс изменился. Тот самый ритм, что вел их Хозяина с момента рождения, сбился, дрогнул, словно сердце мира пропустило удар. А затем — замер. На миг, на один бесконечный миг наступила тишина. Даже ветер перестал выть. А потом пульс возобновился, но теперь он был слабее, прерывистее, и в нём звучала не мощь, а паническое: «Спасайся! Беги!»
Рёв, скрежет, крики — всё стихло, будто гигантская рука прижала мир к земле. И затем, из самого нутра чудовища, из той его части, что была недоступна даже «пассажирам», донесся протяжный, леденящий душу вой. В нём не было злобы. В нём была тоска. Бесконечная, вселенская, выворачивающая наизнанку тоска, смешанная с яростью, но яростью не на жертву, а на что-то неизмеримо большее.
Алрик, Борвин, Элиас, Марви — все они ощутили это одновременно. Их личные страхи, голод, отчаяние были внезапно смыты этой чужой, могучей и абсолютно нечеловеческой эмоцией. Это было как упасть в чёрный, бурлящий океан чужой души.
И тогда они увидели. Не глазами — через восприятие Хозяина. На севере, над лесом, небо не просто потемнело. Оно прорвалось. Явился пульсирующий фиолетово-чёрный провал, словно рана на самой ткани небес. И оттуда накатило.
Волна.
Это не был звук или свет. Это было чистое ощущение, ударившее прямо в сознание. Сначала — боль, острая, сверлящая виски. Потом — волна удушающего, густого отчаяния, от которого хотелось разбить голову о камни, лишь бы прекратить это. И наконец — слепая, всепоглощающая ярость. Но не их ярость. Его. Ярость самого Пожирателя Теней, того, что управляло их Хозяином. Приказ. Зов.
Алрик не понимал, что происходит, но чувствовал это каждой клеткой своего замурованного сознания: нить, связывающая Хозяина с чем-то огромным, древним и ужасным, оборвалась. Или почти оборвалась. Тот, кто питал их всех, кто давал силу плодиться и убивать, — ослаб. И теперь все его дети, от малой личинки до этого гиганта, бежали, подчиняясь последнему приказу: бежать, спрятаться, затаиться, ждать его дальнейших указаний. Указаний Пожирателя Теней.
Вой паука слился с тысячью других таких же голосов по всему полю. И в тот же миг он развернулся. Резко, бросая почти побеждённого солдата, который стоял в ошеломлении, всё ещё сжимая свой меч и не понимая, почему он жив. Паук больше не видел добычу. Он видел только тот провал на севере, чувствовал только Зов.
Гигантское тело рванулось с места, не обращая внимания на раны, на людей под ногами. Он нёсся прочь от поля боя, обратно к чёрной чаще, унося своих пленников в клубах пыли. А в его утробе, среди оглушённых, раздавленных чужой тоской сознаний, лишь слабо теплилась одна мысль, общая для всех: что-то пошло не так. Что-то изменилось. И этот сдвиг, этот разрыв в привычном ужасе, был страшен по-новому.
Сколько они бежали так, под хлёсткими ударами ветвей, Алрик не знал. Время в утробе паука текло иначе — рывками, вспышками боли, провалами в темноту.
— Бежим, бежим, — забормотал Марви, когда паук рванул с места. — Это хорошо, это правильно, бежать надо оттуда, где так больно. — Вдруг его голос изменился. — А куда мы бежим-то? Хозяин, ты куда нас прёшь? Там же лес! Там же эти... личинки, коконы... Там же ещё страшнее! — Паника вернулась. — Не хочу в лес! Там темно! Там земля живьём жрёт!
Паук мчался сквозь чащу, и лес отвечал ему яростной хлёсткой местью. Ветви, словно бичи, хлестали по его хитиновому панцирю, а те, что были ниже, с силой ударяли по брюху — по ним, по вросшим в плоть лицам. Алрик чувствовал каждый удар: резкую боль, когда сук царапал щёку, оглушительный хлопок листвы по глазам, заставляющий мигать, холодную влагу сбитой листвы, стекающую по лбу. Это не было целенаправленной жестокостью — это была слепая ярость самого леса, через который монстр прокладывал путь, не разбирая дороги.
Вокруг, в полумраке между древних стволов, метались другие твари. Бесформенные слизни перетекали через корни, многоножки размером с лошадь с грохотом ломали кустарник, а в просветах крон мелькали кожистые тени летунов. Все они, как и их паук, повиновались единому, впитанному из самой Волны импульсу: Скрыться. Исчезнуть. Зарыться в самую тёмную глубь.
И среди этого хаотичного бегства, под аккомпанемент хруста ломающихся веток и дикого рёва отступающей нечисти, в Алрике начало зреть нечто новое. Это не была мысль. Скорее, смутное, почти физическое ощущение, пробивающееся сквозь общий страх и отчаяние.
Он чувствовал ярость паука, но теперь — и его спешку. Его почти что… испуг. Не страх смерти, а нечто более глубокое — страх неповиновения. Страх перед Тем, что позвало. И это странное понимание, что их носитель, эта неукротимая сила, сама была рабом, звено в цепи, внезапно дрогнувшей от более сильного рывка.
Удар особенно толстой веткой выбил из Алрика дух и заставил на миг потемнеть в глазах. А когда зрение вернулось, сквозь боль и звон в ушах, это новое чувство оформилось в нечто более чёткое. Это была трещина. Тончайшая, невидимая трещина в абсолютной власти Хозяина над ними. Если монстр может бояться, если он может бежать — значит, в нём есть уязвимость. Значит, он не всемогущ. И если это так… то, возможно, и их участь — не вечный, нерушимый приговор.
Это был не проблеск надежды. Надежда была слишком светлым и хрупким словом для их мира. Это было скорее пробуждение иного рода — холодное, ясное осознание иерархии ужаса. Они — внизу. Паук — над ними. Но есть что-то и над пауком. И это «что-то» только что приказало ему бежать, поджав лапы.
Хозяин бежал, пока не выдохся. Пока лес не расступился, открывая небольшую поляну. Там он и сбавил ход — тяжело дыша, опустив брюхо к земле. Высокие, прямые стволы уходили вверх, теряясь в сумраке крон.
Паук остановился в центре,
Не потому, что впереди была опасность — Алрик научился уже различать оттенки его движений. Нет, Хозяин просто... замер. Опустил брюхо ниже к земле, почти касаясь травы, и замер.
— Чего это он? — испуганно прошептал Марви. — Траву есть?
— Заткнись, — оборвал Борвин. — Непохоже. Смотри.
И они увидели.
Две пары передних лап паука — те, что поменьше и потоньше, почти изящные по сравнению с другими — медленно, осторожно поднялись и потянулась к брюху. К ним.
Алрик инстинктивно зажмурился. Но лапы не ударили, не впились. Они коснулись лица его соседа справа — того самого, с пустыми глазами, что давно уже не подавал признаков жизни.
И начали... чистить.
Осторожно, почти нежно, словно мать, утирающая сопливое дитя, лапа счищала с лица засохшую кровь, комья грязи, ошмётки плоти, прилипшие во время кормёжки. Коготь — острый, как бритва, — работал ювелирно, не царапая кожу, только снимая налипшее.
Пустое лицо даже не шелохнулось. Оно позволяло делать с собой что угодно.
— Чистит, — выдохнул Марви. В его голосе смешались изумление и какая-то дикая, неуместная надежда. — Он нас... чистит?
— Не нас, — буркнул Борвин. — Себя. Чтобы мы не гнили и не мешали. Чтобы пахло меньше. Чтобы твари его по запаху не чуяли раньше времени. — Он помолчал. — Мы для него — что сбруя для лошади. Почистить надо — почистит. Не из заботы — из пользы.
Лапы закончили с пустым лицом и перешли к следующему. Тот, мужик с разбитой губой и дикими глазами, дёрнулся, когда коготь коснулся его щеки.
— Тихо, — мысль Борвина была резкой. — Не дёргайся. Порежет — хуже будет.
Мужик замер, только глаза бешено вращались, следя за движением лап. Но когти работали аккуратно. Стёрли с губы запёкшуюся кровь, выковыряли из ноздрей спекшуюся слизь, сняли с подбородка кусок чьих-то внутренностей, присохший ещё с прошлого пиршества.
И когда лапа отодвинулась, мужик судорожно выдохнул.
— Чисто, — прошептал он. — Я... я чистое лицо.
Алрика передёрнуло. Он вдруг остро, до тошноты, осознал, что они все сейчас — как экспонаты в чьей-то жуткой коллекции. Которых иногда протирают от пыли.
Лапы двигались дальше. Лица, до которых ещё не дошла очередь, заволновались.
— Сюда! — закричал кто-то мысленно. — Меня почисть! У меня глаз заплыл, я ничего не вижу!
— Меня! — подхватил другой. — У меня во рту грязь, я кислоту нормально пустить не могу, давлюсь ей!
— Да замолчите вы! — рявкнул третий. — Всех по очереди обойдёт, не лезьте!
Но они лезли. Они открывали рты, выпячивали зубы, подставляли щёки, зажмуривались в ожидании прикосновения. Конкуренция за чистку была дикой, неприличной, унизительной — они дрались за внимание существа, которое убило их, сожрало их, сделало частью себя.
Алрик смотрел на это и чувствовал, как внутри него поднимается тошнота. Не физическая — душевная.
— С ума сходят, — тихо сказал Марви. — Они... они радуются, что их чистят?
— А ты не рад будешь, когда до тебя дойдёт? — жёстко спросил Борвин. — Когда у тебя в глазу кусок чужой печени засох и веко не закрывается? Когда изо рта воняет так, что сам себя чуешь? — Он помолчал. — Мы тут все — скот. И скот иногда моют. Чтобы шкура не портилась.
Лапа приблизилась к Марви. Тот замер, вжался в плоть паука, но не отшатнулся. Только зажмурился и открыл рот — покорно, как птенец, ждущий корма.
Коготь вошёл ему в рот. Аккуратно, почти не касаясь зубов, выскреб оттуда застрявшие куски непереваренной плоти. Марви мычал, пускал слюни, но терпел. Когда лапа вышла, он сплюнул и выдохнул:
— Спасибо...
— Ты чего?! — заорал Алрик. — Ты благодаришь эту тварь?!
Марви виновато заморгал.
— Ну... легче же стало. Дышать легче. И не пахнет так... — Он замолчал, осознавая, что сказал. — Я не то хотел... Я не благодарю, я просто... оно само вырвалось...
— Оно само, — горько повторил Борвин. — Привыкай, щенок. Мы тут быстро привыкаем ко всему. И к тому, что нас жрут. И к тому, что нас чистят. И к тому, что мы — часть этого.
Лапа подобралась к Алрику.
Он почувствовал приближение когтя раньше, чем увидел — по вибрации, по изменению давления вокруг лица. И его захлестнула волна первобытного, животного ужаса. Не перед болью — перед унижением. Перед тем, что он сейчас тоже откроет рот, подставит зубы, позволит этой твари выковыривать грязь из своих глазниц.
«Не надо, — подумал он отчаянно. — Не надо, я сам...»
Но сам он не мог. У него не было рук.
Коготь коснулся его щеки. Холодный, гладкий, твёрдый. Алрик зажмурился и замер.
И почувствовал, как с его лица счищают грязь. Как коготь проходит по лбу, снимая корку запёкшейся крови. Как задевает ресницы, осторожно, почти ласково. Как выскребает из уголков глаз слизь, скопившуюся за время бесконечного бодрствования.
Это длилось вечность. И когда лапа отодвинулась, Алрик открыл глаза.
Он видел лучше. Чище. Воздух (насколько вообще можно было говорить о воздухе в этом аду) касался кожи приятнее. И от этого было ещё противнее.
— Видишь? — спросил Борвин. — Ты тоже позволил.
— Я не... — начал Алрик и замолчал.
Потому что позволил. Не сопротивлялся. Стоял и ждал, как все.
И ненависть, которую он копил, вдруг окрасилась новым оттенком — стыдом.
— Не переживай, мальчик. — голос Элиас был для него облегчением. — Это всего лишь чистка. Как утром, после сна. Омыл лицо, прочистил глаза. Это позволяет видеть, слышать лучше. Ощущать эмоции. Главное, помни, что ты человек.
Паук, закончив чистку, удовлетворённо урча. А лица на его брюхе, чистые, блестящие, почти ухоженные, молчали. Каждый переживал своё унижение по-своему.
— Ничего, — прошептал наконец Борвин. — Мы ещё вспомним ему эту чистку. Когда придёт время.
Алрик промолчал. Но подумал: «Придёт ли?»
Ответа не было. Никто не знал. Даже боги.
Особенно боги.
Алрик вдруг поймал себя на мысли, что думает о них иначе, чем раньше. Там, в лагере, он молился Айросу — на всякий случай, потому что так положено. Потому что мать говорила: «Он сбережёт». А где он сейчас, этот Ярчайший? Где его свет, когда лица людей вплавляют в брюхо тварей? Где Тэра, Мать Пепла и Слёз, когда её детей едят заживо? Спят? Ушли? Или им просто... всё равно?
От этой мысли Алрику стало не по себе. За подобные слова в лагере его бы казнили. Сожгли бы как еретика, чтобы другим неповадно было сомневаться в силе божественного света. А потом его душа — если бы она вообще была — отправилась бы к тем самым богам на суд.
Алрик усмехнулся.
Точнее, попытался усмехнуться. Получилось плохо — мышцы лица слушались плохо, да и усмехаться, вросши в паука, оказалось странно. Но мысль осталась.
Если бы он был человеком — он бы не думал так. Боялся бы. Молился бы. Надеялся бы на чудо. Но он уже не человек. Он — лицо на брюхе. И боги, если они есть, уже ничего страшнее этого с ним сделать не смогут.
— Ты чего? — спросил Марви, уловив обрывок его настроения.
— Думаю, — ответил Алрик. — Думаю, что если боги спят — значит, мы сами должны просыпаться.
— Это как? — не понял Марви.
— Не знаю. — Алрик помолчал. — Но это меня поддерживает.
Несколько минут паук стоял неподвижно, только брюхо его мерно вздымалось. А потом Паук вздрогнул, повёл брюхом из стороны в сторону, словно оценивая пространство. Алрик почувствовал, как напряглись мышцы Хозяина — не в страхе, а в сосредоточенности.
— Что он ещё задумал? — настороженно спросил Марви.
— Не знаю, — тихо ответил Борвин. — Но чует моя задница — не к добру.
— У тебя нет задницы. — раздалось откуда-то снизу брюха.
— Задницы нет, а её чувства остались. — огрызнулся Борвин. — и эти чувства меня ни разу не подводили.
А потом Алрик почувствовал это. Странное, тянущее ощущение где-то глубоко внутри — там, где его лицо срасталось с плотью паука. Оно нарастало, поднималось от корней волос к коже, к губам, к языку. Что-то шевелилось в нём, что-то чужое, живое, рвущееся наружу.
— Что... что это? — мысль Марви была тонкой, испуганной. — У меня во рту... щекотно...
Алрик хотел ответить, но не успел.
Его рот раскрылся сам.
Не в крике, не в спазме голода — просто раскрылся, широко, до хруста челюстей. И из глубины горла, из того места, где ещё недавно копилась кислота, начала выползать нить.
Серая. Липкая. Живая.
Глава 4
Серая, полупрозрачная нить, чуть светящаяся в сумраке леса, лезла изо рта лиц на брюхе. Она выползала медленно, пульсируя в такт сердцебиению паука, и Алрик чувствовал каждое её движение — скользкое, влажное, неотвратимое. Она прошла по языку, коснулась нёба, выползла между зубов и повисла в воздухе, лениво покачиваясь.
— Мать Тэра... — прошептал кто-то слева.
Алрик скосил глаза. Марви тоже открыл рот, и из его рта тянулась такая же нить — тонкая, дрожащая, словно живая. Рядом — ещё одно лицо, и ещё, и ещё. Сотни лиц, сотни открытых ртов, и из каждого выползала серая, липкая субстанция.
— Мы... мы пря... — Марви захлебнулся, не в силах говорить, потому что нить во рту мешала.
— Прядём, — закончил Борвин. Его голос был спокоен, но Алрик видел, как дрожит седая щетина на его подбородке. — Мы для него — прядильный станок. Каждый рот — челнок.
Паук начал двигаться. Его передние лапы — те, что поменьше и потоньше, — подхватывали нити, выходящие из лиц, и сплетали их вместе. Ловко, быстро, словно ткач за работой, он соединял десятки тонких нитей в одну — толстую, прочную, упругую.
Алрик чувствовал, как его нить натягивается, когда паук дёргал её, примеряясь. Боль была странной — не острой, а тянущей, глубокой, словно ему выдёргивали зуб из самой души. Но рот не закрывался. Нить текла и текла, бесконечная, серая, липкая.
— Больно, — прошептал кто-то. — Остановите это...
— Терпи, — отрезал Борвин. — Или хочешь, чтобы он силой выдирал? Мы для него — инструмент. Инструменты не ноют.
Паук работал методично. Он поднимался выше, цепляясь за ветви, и нити тянулись за ним — из каждого рта, из каждого лица. Алрик чувствовал, как его собственная нить уходит вверх, прикрепляется к стволу, натягивается, возвращается обратно. Он был частью огромной паутины, которая рождалась прямо сейчас, на его глазах — и из его рта.
— Смотрите, — выдохнул Марви. В его голосе смешались ужас и какое-то болезненное восхищение. — Это же... это красиво.
И правда: в лунном свете, пробивающемся сквозь кроны, паутина отливала серебром. Сотни нитей, сплетённых в сложный узор, переливались, как кружево, сотканное безумным мастером. Но каждая нить начиналась во рту — во рту человека, который ещё недавно дышал, любил, боялся, надеялся.
Алрик смотрел, как его собственная нить уходит в темноту, и чувствовал, как внутри него поднимается тошнота. Не физическая — душевная. Они сейчас были не просто лицами на брюхе. Они были частью механизма. Они творили это чудовищное кружево своими ртами, своими зубами, своими языками.
— Для чего это? — спросил он. Губы саднили, язык онемел, во рту остался мерзкий привкус — сладковатый, с горчинкой.
— Ловить, — ответил Борвин. Его нить тоже оборвалась, и старик устало прикрыл глаза. — Лесная охота. Тут не побегаешь за добычей, тут надо засаду делать. Сплетёт сеть, спрячется, и жди, пока кто-нибудь вляпается.
— Но он же не остаётся, — удивился Марви. — Он уходит. Мы уходим.
— Верно, — Борвин помолчал. — Значит, не для засады. Значит, для чего-то другого. Может, меченые мы теперь. Может, другие твари по запаху нашей паутины узнают, что здесь его земля. — Он хмыкнул. — А может, просто тренируется. Как щенок, который метит углы.
Паук закончил плетение и удовлетворённо урча — тем самым урчанием, которое Алрик уже научился распознавать как довольство, — развернулся и пополз прочь, оставляя паутину позади. Она осталась висеть между стволами, огромная, сложная, переливающаяся в лунном свете. И в каждой её нити был кусочек чьей-то жизни, чьего-то рта, чьей-то боли.
Алрик смотрел назад, пока паутина не скрылась из виду. И думал о том, что теперь, даже если они когда-нибудь освободятся, часть их навсегда останется здесь — вплетённая в эту проклятую сеть, висящая между деревьями в тёмном лесу.
— Мы — его след, — тихо сказал Марви. — Каждый раз, когда мы плюёмся этой дрянью, мы оставляем за ним след. Как сопливая улитка.
— Как солдаты, — поправил Борвин. — Которые оставляют зарубки на деревьях, чтобы найти дорогу назад. Только наши зарубки — из наших же ртов.
Они замолчали. Каждый переваривал новое знание о себе. О том, что они теперь — не просто еда, не просто приманка, не просто семена для потомства. Они — ещё и инструмент для метки территории. Для создания ловушек. Для всего, что взбредёт в голову Хозяину.
И это было, пожалуй, страшнее всего. Потому что это значило, что предела унижению нет. Что паук будет использовать их снова и снова, для всего, для чего только можно использовать человеческие лица, вросшие в брюхо.
— Ничего, — прошептал Алрик, впервые повторяя слова Борвина. — Мы ещё вспомним ему это. Каждую ниточку. Каждое плетение.
— Вот именно, парень, — отозвался старый ветеран. — Копи. Всё копи. Авось пригодится.
Нить наконец перестала течь. Во рту Алрик ощущал мерзкий привкус — сладковатый, с горчинкой, как у переспелых фруктов, начавших гнить. Губы саднили, язык онемел, но это было ничто по сравнению с тем, что он чувствовал внутри.
Паук удовлетворённо урчал. Его лапы, ещё минуту назад сплетавшие нити в сложные узоры, передвигались, унося их в глубь леса.
Внезапно он остановился. Он захотел спать.
Алрик почувствовал это раньше, чем понял — по тому, как замедлился пульс Хозяина, как глубокие, размеренные вздохи сменили прерывистое дыхание охоты.
— Он устал, — прошептал Марви. В его голосе смешались облегчение и страх. — Мы... мы тоже будем спать?
— Не знаю, — буркнул Борвин. — Раньше я не спал. Только проваливался в темноту, когда он замирал. Но это не сон был. Так, забытьё.
Паук двинулся дальше, но не вглубь леса, а вдоль склона небольшого оврага. Его лапы ощупывали землю, словно искали что-то. И нашли — у подножия старого, замшелого валуна, где корни деревьев сплетались в плотную сеть.
Хозяин начал копать.
Мощные передние лапы вгрызались в землю с той же методичной силой, что и тогда, когда он рыл ямы для «семян». Но сейчас это было иначе — не судорожно, а спокойно, обстоятельно. Он рыл себе нору.
Комья земли летели в стороны, пахло сыростью и прелыми корнями. Алрик чувствовал, как с каждым движением брюхо паука слегка приподнимается и опускается — Хозяин дышал ровно, почти умиротворённо.
— Нору роет, — прокомментировал Борвин. — На ночлег устраивается. Как старый пёс перед печкой.
— У него есть... ночь? — удивился Марви.
— А ты думал, он никогда не спит? — хмыкнул старик. — Всё живое спит. Даже твари из Хаоса.
Через полчаса нора была готова. Достаточно глубокая, чтобы скрыть всё массивное тело паука, и достаточно широкая, чтобы он мог втиснуться внутрь. Хозяин залез в неё задом наперёд — сначала брюхо, потом туловище, потом голова. И когда последняя лапа скрылась в темноте, он выпустил из брюха новую порцию паутины — густую, липкую, которая затянула вход, как пробка закупоривает бутылку.
Стало темно. Абсолютно, непроглядно темно. Даже лунный свет, даже отблески далёких пожаров — всё исчезло.
— Мы в норе, — тихо сказал Марви. — Мы... запечатаны.
— Спи, — отозвался Борвин. — Или не спи. Всё равно деваться некуда.
Алрик хотел что-то ответить, но не успел.
Паук начал сворачиваться.
Это было странное, почти нежное движение. Его лапы, все восемь, медленно подтягивались к брюху, складываясь, как лепестки цветка на закате. Они прижимались к лицам, к щекам, ко лбам, к подбородкам — но не больно, а мягко, почти ласково. Хитиновые наросты касались кожи, и Алрик чувствовал их шершавую, прохладную поверхность.
А потом ворсинки на лапах начали распушаться.
Тысячи мелких, мягких волосков, которых он раньше не замечал, поднимались, заполняя пространство между лицами. Они щекотали, касались губ, ресниц, ушей. Это было странно — не больно, не страшно, а... уютно? Как одеяло, в которое заворачивают ребёнка.
— Что он делает? — прошептал Марви.
— Укрывает нас, — ответил Борвин. В его голосе слышалось изумление. — Или себя. Мы для него — часть тела. Вот и греет.
Ворсинки сомкнулись над лицами, и Алрик почувствовал, как его начинает тянуть вниз. Не падать — втягиваться. Медленно, неотвратимо его лицо погружалось в плоть паука. Сначала исчез лоб, потом глаза, потом нос, потом губы. Темнота сгущалась, становилась плотной, тёплой, почти живой.
Последнее, что он услышал, был голос Марви, полный детского ужаса:
— Я... я проваливаюсь...
А потом — тишина.
Не та тишина, которая бывает в лесу или в пустой комнате. А та, что бывает только внутри живого тела — с глухим стуком сердца, с далёким журчанием крови, с шорохом дыхания где-то далеко-далеко.
Алрик плыл.
Он не знал, сколько это длилось — мгновение или час. Время здесь не имело значения. Было только тепло, только покой, только странное, почти забытое чувство безопасности.
А потом он увидел свет.
Сначала Алрик подумал, что это галлюцинация — предсмертный бред уставшего сознания. Но свет становился ярче, чётче, обретал форму. И вдруг Алрик понял: это не его сон. Это чужой.
Он стоял на крепостной стене.
Вокруг кипела битва. Люди в доспехах, которых Алрик никогда не видел, рубились с тварями, похожими на гигантских скорпионов. Крики, лязг, запах крови — всё было слишком реальным для сна. И в центре этой битвы, с двуручным мечом в руках, стоял молодой Борвин.
Он был молод. Совсем молод — может, чуть старше самого Алрика. Ни седины, ни морщин, только ярость в глазах и сталь в руках. Он рубил тварей одну за другой, его меч сверкал на солнце, и на мгновение Алрик забыл, где он и кто он. Забыл, что он — лицо на брюхе паука. Забыл, что Борвин — такой же пленник, как и он. Сейчас он видел только воина, героя, живого человека.
Картина дрогнула и растаяла.
Алрик открыл глаза — если это можно было назвать глазами в этой тёплой, пульсирующей тьме — и увидел другой сон.
Комната. Маленькая, бедная, но чистая. Стол, заваленный травами, склянками, инструментами. У окна, спиной к Алрику, стояла девушка в простом платье. Она что-то растирала в ступке, напевая тихую, грустную мелодию.
— Элиас, — раздался голос откуда-то сбоку. — Ты опять не спишь?
Девушка обернулась. Это была Элиас. Молодая, лет шестнадцати, с ещё не загрубевшим от вида ран лицом. Она улыбнулась кому-то, кого Алрик не видел:
— Настой нужно доделать. У старосты дочка кашляет, обещала к утру принести.
— Успеется, — проворчал тот же голос. — Иди спать, говорю.
— Сейчас, мастер, сейчас...
Сон дрогнул и поплыл.
Алрик смотрел на эту девочку, на её улыбку, на её живые, ещё не знающие ужаса глаза, и чувствовал, как внутри него что-то сжимается. Это была она. Та самая Элиас, что сейчас, вросшая в паука, говорила ледяным, отстранённым голосом об ампутациях и посмертных травмах. Эта девочка ещё не знала, что её ждёт. Что она будет чистить скальпели у костра перед битвой, молиться Тэре о быстрой смерти и — не получит её. Будет закопана заживо в чёрную, сырую землю, чтобы прорасти чудовищным семенем.
— Подглядываешь?
Голос прозвучал прямо в голове. Алрик вздрогнул и вынырнул из сна.
Тьма вокруг него сгустилась, но в этой тьме он чувствовал присутствие. Холодное, точное, знакомое.
— Элиас? — прошептал он.
— Я, — ответила она. — Ты смотрел мой сон. И сон Борвина. Я видела.
Алрику стало стыдно. Горячо, почти физически стыдно, как в детстве, когда мать заставала его за подглядыванием в замочную скважину.
— Прости, — выдохнул он. — Я не хотел. Оно само... я просто провалился, а там...
— Тихо, — оборвала она. Но в её голосе не было злости. Только усталость и что-то, похожее на... понимание?
— Ты смотрел долго, — сказала она. — Очень долго. Я почувствовала, как ты там, внутри. Как ты смотришь на меня — на ту меня, которая ещё не знает.
— Она... она красивая, — сказал Алрик и сам удивился своим словам. — И добрая. Я видел, как она улыбалась.
— Была, — поправила Элиас. — Была красивая. Была добрая. Теперь — лицо на брюхе.
Она помолчала. В темноте Алрик чувствовал её присутствие — не холодное, как обычно, а почти тёплое.
— Знаешь, — продолжила она, — я тоже иногда смотрю. В чужие сны. В твой, например.
— В мой? — удивился Алрик. — Я… я же не спал.
— Ты заснул, пока мы шли по лесу. И не помнишь это?
— И что снилось мне? — робко спросил он, надеясь, что всё было пристойно.
— Там мастерская. Пахнет стружкой. Твой отец что-то строгает, напевая себе под нос. Мать входит с пирогами. Ты сидишь на скамье, маленький, с деревянной лошадкой в руках. — Элиас вздохнула. — У тебя был хороший дом. Хорошая семья.
Алрик молчал. Он чувствовал, как к горлу подступает ком — тот самый, которого у него теперь не могло быть физически.
— Я... я забыл, — прошептал он наконец. — Когда смотрел на тебя, на Борвина, я забыл, где я. Забыл, кто я. Это было... как будто я снова живой.
— Так и есть, — тихо сказала Элиас. — Во сне мы живые. Настоящие. Такие, какими были до всего этого.
Она помолчала, а потом добавила — и в её голосе впервые за всё время Алрик услышал что-то, похожее на тепло:
— Смотри мои сны, сколько влезет, Алрик. Если тебе от этого легче — смотри. Я не против. И Борвин не против. Наверное. Мы теперь одно целое. В прямом смысле.
— Спасибо, — выдохнул Алрик.
— Не за что. — Элиас помолчала. — Только... когда увидишь мой сон снова... передай той девочке, что у окна... что я старалась. Что я помнила. До самого конца.
— Передам, — пообещал Алрик.
Тьма вокруг сгустилась, теплота укутала его, и он снова провалился в сны. Теперь уже не разбирая — свои, чужие, общие. Они переплетались, как нити паутины, как ворсинки на лапах паука, создавая странный, чудовищный и прекрасный узор из памяти, боли и надежды.
А паук спал. И во сне его, наверное, тоже что-то снилось. Может быть, тёплая, живая плоть. Может быть, души, которые он так и не смог поймать. Может быть, просто темнота.
Но лицам на его брюхе было всё равно. У них были их сны. У них была их память. У них была их ненависть.
И этого пока хватало.
Алрик не заметил, как провалился в сон. Он плавал в нём, погружённый в счастье. А потом его начали тянуть обратно.
Сначала вернулось тепло.
Оно было ровным, глубоким, идущим отовсюду сразу — от плоти, что обнимала его лицо, от ворсинок, что щекотали кожу, от медленного, размеренного пульса, бьющегося где-то рядом. Алрик не хотел просыпаться. Там, во сне, он был живым. Там пахло стружкой и пирогами, там мать улыбалась, там отец напевал старую песню.
Но тепло начало меняться. Оно становилось тесным, давящим, влажным. Пульс ускорился — глухой, настойчивый стук, отдающийся в каждой клетке.
Бу-ум... Бу-ум... Бу-ум...
Ритм сна сменился ритмом яви.
Алрик почувствовал, как его лицо начинает выталкивать наружу. Медленно, неотвратимо, словно его рожали заново — из чрева паука в чрево ночи. Давление нарастало, плоть вокруг напряглась, и вдруг — резкий, влажный хлюп — его лоб вырвался наружу.
Воздух. Холодный, сырой, пахнущий лесом и прелой листвой. После тёплой, спёртой утробы он показался ледяным.
За лбом вышли глаза. Алрик зажмурился от резкого света — луна всё ещё стояла высоко, заливая поляну серебром. Потом нос, щёки, губы. Последним освободился подбородок, и Алрик судорожно, жадно вдохнул.
Он дышал. Странно было думать об этом — дышал, хотя лёгких у него больше не было. Но воздух касался языка, нёба, горла, и это было почти как раньше.
Вокруг, слева и справа, с таким же влажным хлюпаньем выныривали другие лица. Марви выскочил первым — его глаза были дикими, рот открывался и закрывался, как у выброшенной на берег рыбы.
— Я... я спал, — выдохнул он. — Я видел сон. Дом. Мать. Сестёр... — Он всхлипнул. — А потом проснулся. И снова здесь.
— Привыкай, — буркнул Борвин, чьё седое лицо уже обсохло от слизи. — Тут просыпаться всегда больно.
Алрик повернул голову — насколько это вообще было возможно, вросши в брюхо, — и поискал взглядом Элиас. Она была справа, чуть ниже. Её лицо, ещё влажное от утробной жидкости, было спокойным. Глаза смотрели в ночное небо, и в них не было страха. Только усталость и что-то, похожее на...
— Спасибо, — прошептал Алрик.
Она перевела взгляд на него.
— За сны, — пояснил он. — За то, что разрешила смотреть. Я... я не забуду.
Элиас чуть заметно усмехнулась — одними уголками губ.
— Помнить — это наш бунт, знаменосец. Ты начинаешь понимать.
Паук зашевелился.
Восемь лап, до этого плотно прижатых к брюху, начали медленно распрямляться. Ворсинки, укрывавшие лица, опадали, сворачивались, втягивались обратно в хитин. Хозяин потягивался, как огромный, ленивый кот после долгого сна, и Алрик чувствовал каждое движение его мышц — глубокое, сытое, удовлетворённое урчание.
— Проснулся, — констатировал Борвин. — И мы вместе с ним.
Передние лапы паука потянулись к выходу из норы. Там, где вчера была липкая, плотная пробка из паутины, теперь виднелся лишь тонкий, полупрозрачный слой — он пропускал воздух, но всё ещё держал форму.
Хозяин ударил.
Раз, другой, третий — с каждым ударом паутина трещала, рвалась, уступая. На третьем ударе она лопнула, и в нору хлынул лунный свет. Полный, яркий, почти ослепительный после темноты.
Паук выбрался наружу.
Алрик увидел ночной лес. Тихий, спокойный, совершенно не похожий на тот ад, из которого они бежали вчера. Ветви деревьев мягко покачивались, где-то ухал филин, пахло сыростью и грибами. На мгновение показалось, что всё случившееся — просто страшный сон. Что сейчас он откроет глаза и окажется у костра, рядом с Борвином и Элиас, а сержант Гарн будет храпеть, свалившись на бок...
Но он не открыл глаза. Они и так были открыты. И перед ними была не поляна у Эльсфорда, а чёрный, враждебный лес, в котором они были частью чудовища.
— Красиво, — тихо сказал Марви. — Тихо так. Как будто и нет войны.
— Есть, — отрезал Борвин. — Просто мы теперь по другую сторону.
Паук постоял несколько мгновений, поводя брюхом из стороны в сторону, словно прислушиваясь к себе. Потом медленно, вразвалочку, пополз вдоль оврага — туда, где лес был гуще, темнее, древнее.
— Куда он теперь? — спросил Марви.
Никто не ответил. Но Алрик чувствовал это — глубоко внутри, в той части сознания, что уже срослась с Хозяином. Там, впереди, было что-то важное. Что-то, ради чего они все здесь.
Или кто-то.
— Готовьтесь, — негромко сказала Элиас. — Что-то начинается.
Паук полз. Луна светила. Лес молчал. А лица на брюхе смотрели в ночь и ждали.
Каждый своего.
Глава 5
Паук полз медленно, вразвалочку, словно наслаждаясь ночной прохладой. Луна висела высоко, заливая лес серебром, и в этом призрачном свете даже хитиновый панцирь чудовища казался почти красивым.
Алрик начал дремать — если это можно было назвать сном, когда ты врос лицом в брюхо и чувствуешь каждое движение гигантского тела. Мысли текли вязко, лениво, цепляясь за обрывки снов, что ещё не растаяли до конца.
Вдруг паук остановился.
Резко, без предупреждения. Лапы замерли на полушаге, тело напряглось. Тишина стала звенящей — даже ветер затих.
— Чего он? — сонно пробормотал Алрик.
Ответа не последовало.
Паук также внезапно пополз быстро, целеустремлённо, словно знал дорогу. Алрик чувствовал это — каждое движение лап, каждый поворот брюха были подчинены одной цели. Хозяин не рыскал в поисках добычи, не останавливался прислушаться. Он шёл. Туда, где лес становился гуще, темнее, древнее.
— Куда он так прётся? — пробормотал Марви. В его голосе слышалась усталость и тревога.
— Не знаю, — отозвался Борвин. — Но чую — не на прогулку.
Воздух менялся. Становился тяжелее, гуще, им было трудно дышать — если это слово вообще применимо к их состоянию. Запах прелой листвы сменился чем-то иным — сладковатым, приторным, с металлической ноткой. Алрик вспомнил этот запах. Так пахло на поле боя, когда вспарывали животы.
— Что это за вонь? — скривился Марви.
— Смертью пахнет, — коротко ответил Борвин. — Только старой, залежалой.
Вдруг земля под ними дрогнула. Не так, как от шагов паука, — глубже, мощнее, словно где-то в недрах билось исполинское сердце. Паук замер на мгновение, прислушиваясь, и двинулся дальше — ещё быстрее.
Бу-ум… Бу-ум…
Пульс. Тот самый, что Алрик слышал на поле, в лесу, в груди чудовища, теперь бился отовсюду — из-под земли, из стволов деревьев, из самого воздуха. Он нарастал, становился громче, настойчивее.
— Это там, — тихо сказала Элиас. — То, что его породило.
Паук выполз на край огромной воронки. Лес расступился, открывая вид на нечто, от чего у Алрика остановилось бы сердце, если бы оно у него ещё было.
Внизу, в гигантской котловине, лежала Утроба.
Алрик не знал этого слова, но оно само всплыло в сознании — тёмное, липкое, точное. Стены котлованы были покрыты тысячами, десятками тысяч яиц. Они пульсировали в такт тому самому ритму, мерцая тусклым багровым светом. Одни были размером с кулак, другие — с человеческий рост. Они висели на стенах, лежали на дне, свисали с каменных выступов, и все они были живые. Все они ждали.
А в центре этого кошмара возвышалось нечто, сложенное из чёрных, иссохших корней. Они были скручены в неестественных позах, пронзены шипами, и из каждой раны сочилась густая, золотисто-зелёная жидкость — она стекала по желобам вниз, к бесформенной массе плоти, что лежала у подножия.
Протоматка.
Она была огромна — бесформенный холм живой плоти, лишённый глаз, рта, конечностей. Только одна функция: рожать. Каждые несколько мгновений её тело содрогалось, и из складок вываливалось новое яйцо. Тут же подбегали тощие, сгорбленные твари с длинными пальцами, подхватывали его и уносили крепить к стенам.
— Мать Тэра… — прошептал Марви. — Это же… это…
— Рожальня, колыбель, — закончил Борвин. Голос старого ветерана был пустым, вымороженным. — Они здесь делают новых тварей. Тысячами.
Паук не спускался вниз. Он замер на краю, и Алрик чувствовал его эмоции — сложную смесь благоговения, голода и… тоски? Он смотрел на это место, откуда когда-то выполз сам, и в его древнем, чужом сознании шевелилось что-то, отдалённо похожее на человеческую ностальгию.
— Он вернулся домой, — тихо сказала Элиас. — Сюда, где родился. Чтобы…
Она не договорила.
Хозяин вздрогнул, и начал спускаться вниз. Он бежал несколько минут, бежал не к Протоматке, а левее, гораздо дальше, к ровной площадке без деревьев, кустов. И ступив на неё перешёл на шаг, а затем замер.
А потом передние лапы — те, что поменьше и потоньше, почти изящные — взметнулись и принялись ощупывать лица.
Быстро-быстро, словно слепой, читающий книгу по Брайлю. Лапка коснулась щеки Алрика, пробежала по лбу, задела ресницы, скользнула к уху, потом к подбородку. Прикосновение было лёгким, почти невесомым, но от него по коже бежали мурашки. Лапка перешла к соседу справа, потом к Марви, потом дальше, дальше — методично, не пропуская ни одного лица.
— Что он делает? — прошептал кто-то. — Опять чистит?
— Непохоже, — отозвался Борвин. Его лицо только что освободилось от лапки, и старый ветеран щурился, пытаясь понять. — Чистил он иначе. Медленно, с толком. А это... будто пересчитывает.
— Пересчитывает? — Марви всхлипнул. — Как скот?
— Как скот, — подтвердил Борвин. — Проверяет, все ли на месте. Все ли целы.
— Зачем? — выдохнул Алрик.
Ответ пришёл не от Борвина. Элиас, чьё лицо только что отпустила лапка, тихо сказала:
— Готовится. К чему-то важному. Мы ему понадобимся. Все.
Лапки закончили свой бег и удовлетворённо опустились. Паук замер на мгновение, словно прислушиваясь к себе, а потом — начал подниматься.
Медленно, мощно, задние лапы распрямились, поднимая массивное тело вверх. Брюхо с лицами взмыло над землёй, открывая вид на лес, на луну, на далёкие звёзды. Алрик почувствовал, как от напряжения задрожали мышцы Хозяина, как кровь быстрее побежала по жилам.
И паук завыл.
Это был не тот визг, которым он встречал свет жрецов, не тот вой злобы, что вырывался из него после упущенных душ. Это было нечто иное — глубокое, протяжное, древнее. Вой уходил в небо, к луне, к звёздам, и в нём слышалась тоска, смешанная с вызовом. Тоска по чему-то, чего нет у тварей из Хаоса. Вызов тому, кто, может быть, смотрит сейчас с той стороны.
Лица молчали. Кто-то зажмурился, кто-то смотрел в небо, заворожённый этим звуком.
А потом вой оборвался.
И сразу, без паузы, по брюху прокатилась волна. Спазма. Глубокая, мощная, зародившаяся где-то в самой сердцевине паука и прокатившаяся по всем лицам, до самого последнего. Алрик почувствовал, как его собственное лицо дёрнулось, как сжались челюсти, как мышцы непроизвольно напряглись.
— Что это? — крикнул Марви.
— Что-то надвигается, — тихо сказала Элиас. — Что-то началось.
Паук медленно опустился на все лапы. Его тело всё ещё дрожало мелкой дрожью, а по брюху продолжали пробегать слабые, затухающие волны. Он повёл головой, словно прислушиваясь к себе, и двинулся дальше — быстрее, целеустремлённее, чем раньше.
Теперь Алрик знал: они идут не просто так. Они идут туда, где Хозяин сделает то, ради чего он их собирал.
И никто из них не знал — ради чего.
Паук уносил их дальше в лес, оставляя за спиной серебрящийся след из паутины. А потом из глубин монстра стала пробиваться новое чувство. Потребность.
И это было невыносимо.
Сначала пришло состояние. Глухая, тягучая тяжесть, зародившаяся в самой сердцевине существа, что они звали Хозяином. Она была плотной, как расплавленный свинец, и медленно растекалась по всей его чудовищной нервной системе, достигая даже их — заточённых в плоти осколков сознания.
Паук, до этого двигавшийся с хищной целеустремлённостью, вдруг замер, будто наткнулся на невидимую стену. Все его многочисленные ноги разом впились в почву, тело прижалось к земле с такой силой, что лица на брюхе почувствовали давление, а из глотки, обычно изрыгающей рык, вырвался низкий, похожий на стон гудящий вибрирующий звук, от которого задрожала земля под ними.
«Что это? Что с ним?» — мысль Алрика метнулась в панике, но тут же наткнулась на барьер.
Ответом был не словесный посыл, а волна чистого, неразбавленного предчувствия. Страха, знакомого до боли, исходившего ото всех — от Борвина, от Элиас, от вечно плачущего юнца, от новичка Марви. Этот страх был старше их личных кошмаров. Он был частью цикла, закона их нового существования. И оттого — в тысячу раз неумолимее.
«Нет… Опять… Не сейчас…» — прошелестело откуда-то с края, от одного из обычно молчавших, пустых лиц.
«Айрос Все Ярчайший, отведи это… если ты ещё внемлешь нам…» — мысль Борвина была не молитвой, а стоном, голос его внутреннего «я» дрожал, теряя привычную грубоватую твердыню.
«Тэра, Мать Пепла и Костей, прими мою душу сейчас, раньше, чем это начнётся…» — мысль Элиас была отточенной, как скальпель, и столь же отчаянной.
«Хаос Первородный, Пожиратель… если мы твои частицы… пощади… или разорви быстро…» — забормотало другое сознание, обращаясь уже к самой сути тьмы, их породившей.
Паук начал двигаться. Но не вперёд — вниз. Мощные, острые лапы, больше похожие на землеройные ковши, с гипнотической, методичной силой вгрызались в грунт. Чёрная, влажная, пахнущая гнилым кореньями земля взлетала из-под них тяжёлыми комьями, образуя сначала ямку, затем углубление, и наконец — яму. Глубокую, с отвесными, осыпающимися стенками. Могилу.
«Что он делает? Зачем нам яма? Мы что, опять будем спать?» — мысль Марви была наивной, детской, и от этого — невыносимо ранящей.
— Заткнись, дурак! — мысль Борвина врезалась, резкая и грубая, но в ней сквозил тот же животный, знакомый ужас. — Он не спать готовится. Он… готовится.
«К чему?» — не унимался Алрик, чувствуя, как по призрачному позвоночнику бегут ледяные мурашки отчаяния.
Ответ пришёл не словами. Он пришёл ощущением. Волной новых спазматических, судорожных сокращений, прокатившихся по всему брюху монстра. Это было похоже на предвестники рвоты, но в тысячу раз мощнее, глубже и ужаснее. Плоть под ними заходила ходунами, напряглась, стала неестественно твёрдой, каменной. И вместе с этим пришло знание — тёмное, инстинктивное, вложенное в них самим фактом их слияния с этим существом.
Пора. Пора отложить потомство.
И тогда все молитвы, все мысли, все остатки разума слились в единый, безумный, немой хор абсолютного отчаяния.
«НЕТ!»
«Не меня! Возьми другого! Возьми новичка!»
«Я служил тебе, Хозяин! Я ел! Не делай этого!»
«АЙРОС! СПАСИ! ОСВЕТИ ЭТУ ТЬМУ!»
«ПОЖИРАТЕЛЬ! ОТВЕРНИСЬ! МЫ ЖЕ ТВОИ ДЕТИ! ТВОЯ ПЛОТЬ!»
«МАТЬ ТЭРА, РАЗОРВИ ЭТУ НИТЬ, ПОКА НЕ СТАЛО ПОЗДНО!»
Но монстр был глух к отчаянному лепету своих же клеток. Процесс, запущенный где-то в его глубинах, был неумолим, как смена времён года. Яма была готова. Паук развернулся, навис своим массивным, пульсирующим, переполненным чужой жизнью брюхом над чёрным провалом, над утробой земли, куда ему теперь предстояло извергнуть часть себя.
Алрик наконец понял, и понимание это было подобно падению в ледяной колодец. Ужас, холодный и плотный, сдавил его несуществующее горло. Не яйца. Это были они. Их лица, их замурованные сознания, упакованные в тюки из плоти, должны быть отторгнуты и сброшены в эту сырую, холодную утробу земли. А дальше — что? Прорастут, как чудовищные семена? Станут личинками новых пауков? Или просто будут медленно гнить в вечной темноте, сохраняя агонию и осознание навсегда? Никто не знал. Именно эта слепая неизвестность, этот абсолютный мрак будущего, и было самым страшным.
Начались спазмы. Всё брюхо монстра затряслось в судорожном ритме. Одно из лиц — то самое, пустое, с глазами, похожими на застывшее молоко, — внезапно исказилось. Не в крик, а в немую, гипертрофированную маску муки. Плоть вокруг него набухла, стала багровой, а затем начала отделяться. Не с болью, а с мерзким, влажным, хлюпающим звуком, будто отрывают присосавшуюся пиявку. Комок, спрессованный из слизи, обрывков тканей и мелких костей, увенчанный этим застывшим лицом, отлип от общего тела и с тихим, тоскливым плеском упал в яму.
Тишина, повисшая среди оставшихся, была гулкой и тяжёлой, но длилась лишь долю мгновения. Затем мысленный рёв ужаса прорвался с удесятерённой, истерической силой. Теперь сомнений не было. Это происходило. На их глазах.
«Не хочу в темноту! Не хочу! Не хочу!» — визжало, заходясь, сознание юнца недалеко от Алрика.
«Держись, щенок… держись… авось, пронесёт…» — но мысль Борвина уже не имела и тени былой уверенности. В ней клокотала та же дикая паника.
Элиас не участвовала в этом хаосе. Она молилась.
Молча, яростно, отчаянно. Её мысль металась между богами, хватаясь за каждого, кто мог бы услышать:
«Тэра, Мать Пепла, ты принимала мои обеты. Ты видела, как я училась лечить, как клялась не причинять вреда. Прими же и эту мольбу — не о спасении. О конце. Быстром, чистом, окончательном. Чтобы не чувствовать больше, как мои зубы рвут чужую плоть. Чтобы не видеть этих лиц, когда закрываю глаза.
Айрос, если ты ещё светишь — сожги нас. Испепели этой твари вместе с нами. Ксавир, если ты ещё яришься — разорви. Лирэйн, если ты ещё видишь истину — яви её нам в последний миг.
И даже ты, Пожиратель, если слышишь голоса своих игрушек — сожри нас быстрее. Не мучай. Не заставляй помнить».
Она молилась всем. Потому что уже не знала, кто из них ещё жив, кто спит, а кому просто всё равно. Но даже если никто не ответит — сам акт молитвы был её бунтом. Её способом остаться человеком.
Хотя бы на мгновение.
Спазм повторился. На этот раз жертвой стало лицо старого солдата с клинообразной седой бородой, чьё имя так и осталось погребённым в прошлом. Оно бесшумно исчезло в яме, пополнив собой растущую коллекцию немого ужаса.
Алрик чувствовал, как тонкая плёнка его рассудка натягивается до предела, готовая лопнуть. Он смотрел в чёрную дыру внизу. Это была не яма. Это была могила для сознания. Вечная, холодная, абсолютно одинокая темнота, где не будет даже призрачного общения. Лучше уж здесь, в этом общем кошмаре. Видеть — пусть искажённый, пусть окровавленный — мир. Слышать — пусть полные страха — голоса других. Чувствовать ветер — пусть он несёт запах смерти. Это была жизнь. Уродливая, невыносимая, но жизнь.
Паук замер на миг, будто невидимый механизм внутри него делал паузу, выбирая следующую жертву. Алрик ощутил на себе Его Внимание. Не взгляд, а леденящее прикосновение инстинкта Хозяина. Оно скользнуло по нему, безликое и беспристрастное, оценивая, взвешивая ресурсы.
«Не я… не я… не я…» — твердил про себя Алрик, зажмуриваясь в бессмысленном, чисто человеческом жесте.
«Возьми его… он новенький… плоть свежая…» — пронеслась подлая, трусливая мысль откуда-то сбоку. Это думал кто-то, кто цеплялся за своё жалкое существование любой ценой. Так же, как он.
Спазм снова прошёлся по брюху. Напряжение достигло предела, плоть натянулась, как барабанная перепонка. Алрик внутренне сжался, приготовившись к тому, что знакомое ощущение плоти вокруг его лица начнёт рваться, к чувству отрыва, падения в бездну…
Но рывок пришёл рядом. Совсем рядом. С другой стороны.
Со стороны Элиас.
Она молчала, пока вокруг неё кипел ужас. А когда она заговорила, в её голосе не было страха — только усталая констатация.
— Ампутация без анестезии, — сказала она. — Интересно, сохранится ли чувствительность после отделения? Будет ли боль? Или только темнота? — она стихла, вслушиваясь в ощущения, а затем вздрогнула. — Если кто-то из вас выживет, передайте Тэре: её жрица пыталась помнить себя до конца. Даже когда плоть рвут на части
Раздался тот же влажный, разрывающий звук. В яму, описав короткую дугу, полетело лицо с короткими тёмными волосами и аккуратным шрамом через бровь.
Элиас.
Её последняя мысль, отточенная и ясная, как осколок обсидиана, вонзилась в сознание каждого, кто остался: «ПОМНИТЕ. И НЕНАВИДЬТЕ. Это — ваше единственное оружие. — И уже на излёте, совсем тихо, почти про себя: — Жаль, нет скальпеля. Я бы вскрыла этому Хозяину аорту».
И затем — тишина. Не просто отсутствие её мысли. Пустота. Всепоглощающая, окончательная. Её холодное, ясное присутствие, которое стало точкой опоры в этом хаосе, исчезло. Она была там, внизу. В темноте.
Паук, удовлетворившись, начал медленно, всё теми же методичными движениями, закапывать яму. Чёрная, сырая земля послушно падала вниз, хороня, погребая заживо лица-«семена». С последними комьями почвы исчез и последний бледный проблеск дневного света из глубины ямы. Теперь там была только тьма. И молчание.
Алрик смотрел на закопанную яму, и в его голове билась одна мысль:
«Она учила нас помнить. А что помнить мне? Как я стоял с деревянной ложкой у костра и боялся? Как меня убили, даже не дав подержать меч? — Он помолчал. — Нет. Я буду помнить её. Элиас. Как она спокойно чистила свои инструменты. Как сказала: "Я буду молиться, чтобы смерти были быстрыми". Быстрыми... Её смерть не была быстрой. Её закопали заживо. И это я тоже запомню».
Монстр развернулся и пополз прочь, оставляя за собой лишь слегка взрыхлённый, ничем не примечательный участок земли — братскую могилу для частиц собственного существа.
Ужас сменился шоком, шок — гнетущей, давящей пустотой. Среди оставшихся на брюхе лиц воцарилась тяжёлая тишина, которую нарушила лишь робкая мысль Марви: «Лекарь… она… её больше нет?»
«Нет, — мысль Борвина была тупой, усталой, выгоревшей. — Закопали. Как отбросы. Как семя в надежде на урожай. Вот только что вырастет из земли, политой одним лишь страхом…»
«Я помню, — продолжил он. — В Пепельных Реках, когда мы отступали через болото, я нёс на плече раненого. Три дня нёс. А потом он умер. И я закопал его в трясине, чтобы твари не достали. Думал, хуже не будет. — он замолчал... — Стало хуже. Он явился за мной через три ночи, обглоданный, обвинял меня в том, что я не сжёг его в очищающем костре… Да где я по горло в болоте мог костёр разжечь? — спросил он себя. — Если есть в этом мире справедливость — она нас обошла стороной.
Алрик не мог вымолвить ни мысли. Он чувствовал пустоту — конкретную, осязаемую, там, где раньше ощущал холодное, неумолимое, но чёткое присутствие Элиас. Он смотрел назад, на теперь уже гладкий участок лесной подстилки, под которым она теперь лежала. И в его сознании, помимо леденящего ужаса и жалкой жалости к себе, медленно, как ядовитый росток из треснувшей скалы, начало пробиваться нечто иное. То, что она вложила в него своим последним посылом.
Ненависть.
Не панический страх перед Хозяином. Не омерзение. А чистая, тихая, беспощадная и ясная ненависть. К пауку. К тому, кто создал паука. К тому, кто приказал им бежать. Ко всем, кто сделал его частью этого кошмара. Ненависть росла в нём, как грибница в гниющем пне — медленно, неостановимо, готовясь однажды прорасти сквозь плоть Хозяина. А может, и сквозь плоть того, кто стоит над Хозяином.
— Правильно, мальчик, — вклинилась мысль Борвина, она была тихой, почти одобрительной. — Ненависть — это топливо. У меня на войне был топор, заговорённый кузнецами Ксавира. Он жрал кровь врагов и отдавал мне силу. Мы с ним столько прошли... А теперь мой топор где-то в грязи, а я — прыщ на брюхе. Но ненависть осталась. Она никуда не делась. Копи её. Авось, когда Хозяин встретит того, кто сильнее его, мы успеем плюнуть в нужную сторону. Или хотя бы укусить.
И пока паук уносил их прочь от этого места, Алрик впервые не боялся. Он просто смотрел назад, на удаляющийся участок леса, и копил в своей замурованной в плоть изуродованной душонке это новое чувство. Оно было тёмным, опасным и единственно живым. Его настоящее владение в этом мире, где у него не осталось ничего. Ничего, кроме ненависти.
Глава 6
Паук отползал от свежевырытой ямы, даже не оглянувшись на неё. Алрик чувствовал, как мышцы Хозяина расслабляются после чудовищного напряжения — спазмы утихли, дыхание выровнялось, но в этом спокойствии не было умиротворения. Была лишь опустошённость. Исполненный долг.
— Всё? — голос Марви прозвучал тихо, почти разочарованно. — Он просто... уходит?
— А ты чего ждал? — буркнул Борвин. — Чтобы он над ямой поплакал? Это не дети, это семена. Посадил и пошёл дальше.
Алрик смотрел назад, на яму, где только что скрылось лицо Элиас. Земля уже осела, и ничто не напоминало о том, что там, под слоем чёрной, влажной почвы, лежит женщина, которая учила их помнить. Которая завещала им ненавидеть.
Ему показалось, что земля в яме зашевелилась. Он хотел сказать что-то, но слова застряли в горле, смешавшись с кислотой.
Паук двинулся прочь от места родов, и вскоре они снова оказались на краю огромной котловины. Утроба лежала перед ними, пульсирующая, живая, бесконечная в своём чудовищном плодородии.
И тогда Алрик увидел.
С разных сторон, из разных проходов и туннелей, к Утробе стекались другие пауки. Не такие огромные, как их Хозяин, но всё же — твари, способные внушать ужас. Они выходили из темноты десятками, сотнями, и в каждом из них Алрик узнавал то, чем стал сам: брюхо, усеянное лицами, коллекция проклятых душ, обречённых на вечное существование внутри чудовища.
— Смотрите, — прошептал Марви. — Их... их много.
Пауки не обращали внимания друг на друга. Каждый двигался к своему месту — к участку котловины, где ещё не было яиц, где земля казалась мягкой и податливой. Они рыли ямы, те же самые, что и их Хозяин — методично, деловито, словно крестьяне на поле перед посевной.
И когда яма была готова, начинались спазмы.
Алрик хотел отвернуться, но не мог. Он видел, как десятки пауков одновременно корчатся в родовых муках, как их брюхо содрогается, как лица на нём — такие же, как он сам, — закатывают глаза, кричат, молятся. Видел, как из плоти отделяются комки слизи, увенчанные человеческими лицами, и с тихим плеском падают в ямы.
— Они все здесь, — тихо сказал Борвин. — Все, кто выжил в той битве. Все, кто таскает на себе такие же лица. Они пришли сюда, чтобы оставить потомство.
— А потом? — спросил Марви.
— А потом уйдут. Туда, где война, где добыча, где можно жрать и плодиться дальше. — Борвин помолчал. — А детёныши... они вылупятся здесь, под присмотром тех, кто обслуживает Протоматку. Вырастут, наберутся сил и тоже уйдут в мир. И так без конца.
Алрик смотрел на это поле чудовищного посева и чувствовал, как внутри него разрастается пустота. Они были не просто лицами на брюхе. Они были частью механизма, который никогда не остановится. Пока есть война, пока есть смерть, пока есть плоть — будут и пауки, и лица, и ямы, полные «семян».
Вокруг, помимо пауков, копошились другие твари. Алрик узнал некоторых — тех самых, что видел на поле боя. Многоножки с десятками ног откладывали длинные, студенистые кладки прямо на камни. Летающие твари, похожие на кожистых скатов, прилепляли свои яйца к стенам котловины, высоко, под самым потолком. Даже те трое служителей, что суетились вокруг Протоматки, время от времени останавливались, чтобы выпустить из себя маленькое, дрожащее яйцо, которое тут же уносили куда-то в темноту.
— Инкубатор, — прошептал Марви. — Это же огромный инкубатор. Они здесь выводят всех. Каждую тварь.
— И всех их кормит Лес, — добавил Борвин, кивая на чёрные, иссохшие корни, пронзённые шипами. — Его сила уходит в них. Он — их мать. Насильно.
Алрик вспомнил, что рассказывал старый лучник у костра. О Сердце тьмы, что пульсирует под лесом. Теперь он знал, где это сердце. И знал, что оно бьётся не само по себе — его заставляют биться.
Паук, закончив своё дело, медленно развернулся и пополз прочь от Утробы. Другие пауки делали то же самое — одни уже уходили, другие только подходили, третьи заканчивали закапывать ямы. Это был конвейер, безостановочный, безжалостный, вечный.
Алрик смотрел назад, пока Утроба не скрылась из виду. Но пульс — тот самый, глубокий, гулкий — ещё долго бился у него в голове.
Бу-ум... Бу-ум... Бу-ум...
— Они вернутся, — тихо сказал Борвин.
Алрик вздрогнул — он почти забыл, что старик ещё здесь. Голос ветерана звучал глухо, как из могилы.
— Кто?
— Пауки. Остальные монстры. Через год, через два, через десять лет. Они будут возвращаться сюда снова и снова. Приводить новые лица. Откладывать новые семена. — Борвин говорил спокойно, но в этом спокойствии чувствовалась бесконечная усталость человека, который понял слишком много. — Это их цикл. Их жизнь. И наша. Они не дадут нам умереть. Переродят в себя. Мы им нужны для продолжения рода.
— Как это? — шёпотом спросил Марви. В его голосе не было страха — только любопытство.
— Так это, — без злобы ответил старик. — Они, порождения Пожирателя Теней. В нём самом жизни нет. Он — пустота, тьма, дыра в мироздании. Но чтобы плодиться, ему нужно живое. Наши души, застрявшие в мёртвой плоти, — вот их топливо. Мы для них — и матка, и корм, и память о том, что они уничтожают.
Алрик молчал, переваривая услышанное. Он никогда не думал об этом так. Порождения хотят убить всё живое, вернуть мир в лоно Хаоса Предвечного — и при этом нуждаются в частичке живого, чтобы плодиться. Чудовищный, невозможный парадокс.
— Но они же хотят уничтожить жизнь, — выдохнул он. — Зачем им тогда...
— Затем, — перебил Борвин, — что мёртвое не рожает. Камень не родит камень. Пустота не родит пустоту. Им нужны мы. Наши души, наша боль, наша память — всё это идёт в топку. Мы для них — семена. А семена должны быть живыми, иначе не прорастут. — Он горько усмехнулся одними уголками губ. — Мы — их способ обмануть смерть. Использовать жизнь, чтобы убивать жизнь.
Алрик смотрел на лица вокруг. На те, что ещё дышали, и на те, что уже превратились в безмолвные маски. И вдруг понял: они все здесь — не просто еда и не просто украшение. Они — энергия жизни. Носители искры, которую Пожиратель не может создать сам, но без которой его порождения превратятся в бесплодные оболочки.
— Значит, — медленно проговорил он, — пока мы живы — мы им нужны. А когда умрём по-настоящему...
— Тогда их род прервётся, — закончил Борвин. — Или им придётся искать новых пленников. Новые лица. Новые души.
Тишина повисла в воздухе — густая и липкая, как та нить, что всё ещё тянулась из их ртов.
— И ничего нельзя сделать? — голос Марви дрогнул.
— Можно, — отозвался Борвин. — Убить Протоматку. Сжечь все яйца. Вырвать корни Леса из этого проклятого места. — Он криво усмехнулся. — Только кто это сделает? Мы? С лицами на брюхе?
— Есть ещё один способ, — тихо, но твёрдо сказал Алрик.
— Какой же?
— Сдохнуть самим. Всем и сразу. — Он выплюнул эти слова, как кислоту. — Хотя бы нашего Хозяина утащим за собой в его Хаос.
Борвин покачал головой — насколько это вообще можно было назвать жестом у лица, вросшего в плоть.
— Ты посмотри вокруг, мальчик. Большинство из них уже забыли свои имена. Забыли, кем были. Всё, чем они живут, — это пожрать. — Он кивнул на бессмысленно шевелящиеся рты. — Как ты до них достучишься? Они уже не люди. Они — часть монстра.
Они замолчали. Каждый думал о своём. Алрик думал о том, что где-то там, в темноте, остались сотни, тысячи таких же, как он. Лица, вросшие в брюхо. Лица, которые ещё помнят свои имена. Лица, которые, может быть, тоже копят ненависть. Которые не хотят быть частью Хозяина.
Алрик молчал.
Он смотрел назад, туда, где на склоне Утробы осталась свежая яма. Таких ям было уже много — десятки, сотни, они усеивали склоны, как оспины. Ему казалось, что из каждой торчало лицо. Некоторые ещё двигались, шевелили губами, беззвучно кричали. Другие застыли, глядя в багровое небо пустыми, остекленевшими глазами. Третьи уже начали меняться — кожа их темнела, покрывалась налётом, черты оплывали, превращаясь в нечто иное, ещё не рождённое, но уже не человеческое.
Где-то там, среди них, была Элиас.
Алрик не знал точно, в какой яме. Но чувствовал — где-то там. И это чувство было хуже любой боли. Пустота. Конкретная, осязаемая пустота там, где раньше ощущалось холодное, точное присутствие её мысли.
— Элиас, — позвал он. — Она говорила, что наше осознание — это наш бунт. А что, если объединить все эти осознания? Все эти ненависти? Все эти лица, на всех пауках?
Все молчали. А когда прозвучал ответ Борвина, в её голосе впервые за всё время Алрик услышал что-то, похожее на надежду.
— Тогда, знаменосец, у нас появится шанс.
И эта мысль грела. Почти как надежда. И тут он понял, что в мире, где у него не осталось ничего. что кроме ненависти — у него ещё есть надежда.
Паук наконец оторвался от созерцания и медленно, тяжело пополз прочь от Утробы. Алрик чувствовал его удовлетворение — глубокое, сытое, почти блаженное. Он сделал то, ради чего родился. Он оставил потомство. Теперь можно было жить дальше — убивать, жрать, плодиться снова.
— Уходим, — тихо сказал Борвин. Голос старого ветерана был тусклым, выцветшим, как старый мундир. — Не смотри. Легче не станет.
— А я и не ищу лёгкости, — ответил Алрик. — Я запоминаю.
Марви всхлипнул. Он смотрел в ту же сторону, и по его щеке текла слеза. Кислотная, обжигающая, но всё же слеза.
— Она говорила… помните и ненавидьте, — прошептал он. — Я помню. Я… я стараюсь.
Паук уносил их дальше в лес. А в голове Алрика билась мысль, подпитываемая надеждой: «Все лица. Все пауки. Вся ненависть. Если нас много — может, мы сможем?»
— Уходим, — повторил Борвин. — Запоминайте дорогу. Может, когда-нибудь пригодится.
— Зачем? — спросил Марви.
— Чтобы вернуться, — ответил старик. — И спалить это место дотла. Или хотя бы плюнуть на могилы.
Лес сомкнулся за ними, скрывая Утробу. Но Алрик ещё долго чувствовал её присутствие — тяжёлое, пульсирующее, живое. И пустоту там, где раньше была Элиас.
Он копил ненависть. Копили Борвин и Марви. Копили все, кто остался на брюхе. И где-то там, в ямах, её копили те, кого закопали.
***
Сколько дней прошло с тех пор, как они покинули Утробу, Алрик не знал. Время здесь измерялось иначе — не восходами и закатами, а приступами голода, которые накатывали волнами, смывая остатки мыслей.
Сначала голод был просто неприятным чувством — пустотой где-то внутри, куда раньше падала еда. Потом он стал острее, превратился в тянущую, сосущую боль. А теперь это было нечто иное — всепоглощающее, животное, от которого темнело в глазах и сводило челюсти.
Паук не ел уже давно. Алрик чувствовал это по его движениям — вялым, замедленным, лишённым обычной хищной уверенности. Хозяин экономил силы, полз медленно, почти крадучись, и каждые несколько шагов останавливался, прислушиваясь к себе.
Лица на брюхе тоже голодали.
Раньше, когда паук жрал, они жрали вместе с ним. Кислота заливала рты, челюсти смыкались на тёплой плоти, и на миг голод отступал. Теперь рты были сухими, кислоты почти не было — только скупая, вязкая слюна, от которой саднило губы.
— Жрать... — прохрипел кто-то слева. Алрик скосил глаза. Это был мужик с разбитой губой — тот самый, что когда-то радовался чистке. Теперь его глаза были мутными, почти как у тех, пустых лиц, что давно уже не подавали признаков жизни. — Жрать дайте...
— Заткнись, — рыкнул другой голос. — Все хотим.
Алрик попытался найти взглядом Борвина. Старый ветеран был справа, чуть выше. Его лицо осунулось, седая щетина ввалилась, но глаза — глаза ещё горели. Пока горели.
— Держись, парень, — мысль Борвина пришла слабая, как эхо. — Скоро что-то будет. Он ищет.
— Что ищет? — спросил Алрик.
— Не знаю. Но чует. Я тоже чую.
Марви молчал. Алрик позвал его — в ответ пришла только глухая, тёплая пустота, в которой едва угадывалось присутствие. Марви был там, но уже не здесь. Его взгляд, обращённый в небо, был пустым, как у новорождённого. Губы шевелились, беззвучно повторяя одно и то же слово.
— Что он говорит? — спросил Алрик у Борвина.
— Маму, — ответил старик. — Зовёт маму. Ушёл мальчик. Совсем ушёл.
Паук свернул в сторону, туда, где лес был реже, а лунный свет пробивался сквозь кроны большими серебряными пятнами. Алрик узнал это место. Здесь они уже были. Неделю назад. Или больше.
— Паутина, — выдохнул он. — Он идёт к паутине.
— Точно, — отозвался Борвин. — Проверить, не попало ли чего.
Паутина висела между стволами всё там же — огромная, сложная, переливающаяся в лунном свете. Но теперь в ней кое-что изменилось. В нижних нитях, спутанных и порванных, билось что-то живое.
Олень.
Он был крупным, с ветвистыми рогами, но худым — видимо, провисел здесь не один день, пытаясь вырваться. Его бока тяжело вздымались, язык вывалился из пасти, глаза закатились от усталости и страха. При каждом движении паутина натягивалась, впиваясь в шкуру, но олень уже не мог даже дёрнуться — только тихонько стонал, обречённо и жалобно.
Паук замер. Алрик почувствовал, как по телу Хозяина прокатилась волна — не голод, а предвкушение. Сытая, тягучая радость.
А потом он прыгнул.
Неуклюже, тяжело — сказались дни голода, — но всё же достаточно быстро, чтобы олень даже не успел вскрикнуть. Лапы вцепились в бока жертвы, пасть вонзилась в шею, и тёплая, густая кровь хлынула фонтаном.
И тут начался ад.
Лица взбесились.
— ЖРАТЬ! — заорал кто-то диким, нечеловеческим голосом. — ЖРАТЬ ДАВАЙ!
— МНЕ! МНЕ ПЕРВОМУ!
— ПРОПУСТИТЕ! ПРОПУСТИТЕ, ТВАРИ!
Рты раскрывались сами, челюсти сводило судорогой, кислоты не было — только слюна, смешанная с чем-то тягучим и жгучим. Лица тянулись к оленю, впивались зубами в шкуру, рвали её, хотя до мяса было ещё далеко — мешала шерсть, мешали другие лица, мешали лапы паука, который сам жадно пожирал добычу.
Алрик чувствовал это. Чувствовал, как его собственный рот раскрывается сам, как челюсти сводит судорогой, как хочется впиться, грызть, глотать, не думая, не помня, не будучи собой. Он сопротивлялся из последних сил, но голод был сильнее.
— Не смей! — заорал он на себя. — Не смей!
Но зубы уже сомкнулись на чём-то мягком и тёплом. Олень дёрнулся, и Алрик понял, что жуёт. Жуёт живую плоть, чувствует, как кровь течёт по языку, как мясо поддаётся зубам, и это — это было так хорошо, так правильно, что на миг он забыл, кто он и где.
— Алрик!
Голос Борвина врезался в сознание, как ледяной душ. Алрик дёрнулся, отдёрнул лицо, выплюнул то, что было во рту — кусок шкуры с прилипшей шерстью.
— Держись! — крикнул старик. — Держись, мальчик! Не становись одним из них!
Алрик огляделся. Вокруг творилось нечто чудовищное. Большинство лиц уже не были людьми. Они рычали, хрипели, тянулись к оленю, забыв обо всём. Глаза их закатились, рты были залиты кровью, и в этих глазах не осталось ничего — только слепое, животное желание жрать.
Мужик с разбитой губой вцепился в бок оленя и не отпускал, даже когда паук, недовольный его наглостью, попытался отодвинуть его лапой. Он рычал и грыз, грыз, грыз, пока не оторвал кусок мяса и не проглотил его, давясь и захлёбываясь.
Рядом с ним двое других — Алрик даже не помнил их имён — дрались за оленье ухо, царапая друг друга щеками, лбами, пытаясь отпихнуть соседа.
— Люди... — прошептал Алрик. — Они же были людьми...
— Были, — глухо ответил Борвин. Старый ветеран тоже вцепился в оленя, но в его глазах ещё теплился разум. — Теперь нет. Только рты.
Марви молчал. Алрик посмотрел на него — лицо юноши было залито кровью, глаза широко открыты, но пусты. Он жевал. Жевал методично, не останавливаясь, не глотая — просто жевал, перетирая зубами кусок шкуры, который уже давно потерял вкус.
— Марви! — крикнул Алрик. — Марви!
Никакого ответа. Только ритмичное движение челюстей.
— Бесполезно, — сказал Борвин. — Он ушёл. Мы все уйдём. Рано или поздно.
— А ты? — спросил Алрик. — Ты ещё здесь.
— Пока да, — усмехнулся старик. — Но уже не знаю, надолго ли. Эта... эта пустота внутри... она затягивает. Как болото. Помнишь, я рассказывал про болото в Пепельных Реках? Вот так же. Только тону не в трясине, а в себе.
Олень затих. Паук насыщался медленно, с чувством, и лица постепенно отпускало. Те, кто успел нажраться, тупо смотрели в небо, икая и пуская слюни. Те, кому не хватило, рычали и скрежетали зубами, глядя на обглоданный остов, который паук уже отбросил в сторону.
Паук был доволен. Алрик чувствовал его сытость, его умиротворение. А вместе с ними — презрение. К лицам, которые вели себя как стая голодных псов. К инструментам, которые забыли, что они всего лишь инструменты.
— Он нас презирает, — тихо сказал Алрик.
— А мы и есть презрения достойны, — ответил Борвин. — Посмотри на них. Это не люди. Это уже не люди.
Алрик смотрел. И понимал, что старик прав. Большинство лиц вокруг уже не были теми, кем родились. Они стали чем-то иным — промежуточной стадией между человеком и органом. Живыми, но не думающими. Голодными, но не помнящими, зачем им эта еда.
— Я не хочу так, — прошептал он.
— А никто не хочет, — горько усмехнулся Борвин. — Но это как смерть. Приходит независимо от желания.
Паук, насытившись, тяжело развернулся и пополз прочь, оставляя за спиной обглоданный остов и пустую паутину. Лица постепенно затихали, погружаясь в сытое забытьё. Только Алрик и Борвин ещё смотрели друг на друга — два последних человека в этом море скотского безразличия.
— Держись, мальчик, — повторил старик. — Пока можешь. А когда не сможешь... я пойму.
Алрик кивнул. И закрыл глаза.
Он не знал, сколько ещё продержится. Но пока он помнил, кто он — он был жив.
Глава 7
Паук долго кружил по лесу, пока не нашёл то, что искал — старую, полуосыпавшуюся яму под корнями упавшего дерева-великана. Здесь пахло сыростью, прелью и чем-то ещё, давно мёртвым. Хозяин одобрительно урчал: место было укромным, защищённым, идеальным для долгого отдыха.
Он втиснулся в яму задом наперёд, как делал всегда. Брюхо с лицами погрузилось в темноту первым, потом туловище, потом голова. И когда последняя лапа скрылась под землёй, Алрик почувствовал знакомое тянущее напряжение в горле.
— Опять, — прошептал он.
Нить потекла изо рта. Серая, липкая, послушная чужой воле. Рядом, слева и справа, десятки других лиц тоже открыли рты, выпуская свои нити. Паук ловко сплетал их в плотную пробку, запечатывая вход в нору. Сквозь последнюю щель пробился лунный свет — и погас.
Стало темно. Абсолютно, непроглядно темно.
— Втягивает, — услышал Алрик чью то мысль. Она родилась внезапно, пробивалась сквозь нарастающую ватную тишину. — Сейчас начнётся.
Алрик почувствовал, как его лицо медленно погружается в плоть паука. Сначала исчез лоб, потом глаза, потом нос. Тёплая, пульсирующая тьма сомкнулась над ним, и он провалился.
В сны.
Он не знал, как это получалось — может, само устройство паука позволяло видеть то, что снится другим лицам. Раньше это было почти утешением: он заглядывал в мирные видения Борвина, в детство Элиас. Теперь Элиас не было, а сны стали другими.
Он провалился в первый сон и захлебнулся ужасом.
Горы трупов. Бесконечные, до горизонта, завалы из разорванных, полусгнивших тел. И лицо — то, чей это был сон, — лежало на самом верху и жрало. Жрало без остановки, вгрызаясь в мёртвую плоть зубами, которые были уже не человеческими — длинными, острыми, как у твари. Из горла вырывалось урчание — сытое, довольное, животное. Глаза закатились, видя только еду.
Алрик вынырнул, задыхаясь. И тут же провалился в следующий.
То же самое. Другие лица, другие горы трупов, но сценарий один: безостановочное, бессмысленное пожирание. Кто-то чавкал, кто-то визжал от нетерпения, кто-то дрался за кусок с соседом по сну. Ни лиц, ни имён, ни памяти — только рты, только голод, только бесконечное пиршество среди смерти.
— Нет! — крикнул Алрик мысленно и рванулся прочь.
Он метался от сна к сну, как запертая в клетке птица. Везде было одно и то же. Куча трупов, лицо, которое жрёт, и больше ничего. Ни дома, ни матери, ни стружек, ни надежды. Только мясо. Только голод.
В какой-то момент он наткнулся на сон, где узнал лицо. Мужик с разбитой губой — тот самый, что когда-то благодарил паука за чистку. Теперь он лежал на горе окровавленных тел и урчал, закатив глаза, вытирая рот тыльной стороной... лица. Рук у него не было. Но он всё равно делал этот жест — по привычке, по памяти, которая уже ничего не значила.
Алрик вынырнул и закричал.
— Тише, — мысль Борвина пришла тяжёлая, как камень. — Разбудишь — хуже будет.
— Ты видел? — выдохнул Алрик. — Ты видел, что им снится?
— Видел, — глухо ответил старик. — Мне тоже это снится. Почти.
— Почти?
— Я ещё помню, кто я, — в голосе Борвина проскользнула гордость пополам с горечью. — Но сны уже подбираются. Всё чаще вижу не крепости, не битвы, а... это. — Он помолчал. — Скоро и я стану таким. Только жрать, только спать, только снова жрать.
Алрик лихорадочно шарил мыслью в темноте, ища Марви. Нашёл. Сон юноши был таким же — горы трупов, чавканье, пустота. Но на краю этого кошмара, в самой глубине, ещё теплился слабый, почти угасший огонёк. Марви что-то бормотал во сне. Алрик прислушался.
— ...мама... не хочу... я не хочу это есть... мама...
Он звал мать. Даже во сне, даже среди гор мяса, он звал мать. И это было страшнее, чем если бы он молчал.
Алрик отпрянул. Его трясло — насколько вообще могло трясти лицо, вросшее в брюхо паука.
— Они все... они все потеряли себя, — прошептал он. — Остались только рты.
— Почти все, — поправил Борвин. — Ты, я, да этот мальчишка — пока держимся. Но надолго ли?
Алрик промолчал. Он смотрел в темноту, которая была одновременно везде и нигде, и пытался вспомнить лицо матери. Оно ускользало, таяло, превращалось в расплывчатое пятно.
— Я не хочу забывать, — сказал он.
— Тогда борись, — ответил Борвин. — Пока можешь. Пока есть чем.
Паук спал. Тьма вокруг была тёплой и живой, как утроба. И в этой утробе, среди сотен спящих лиц, только трое ещё видели сны, которые не были снами голода.
Пока трое.
Паук спал. В темноте норы, запечатанной нитями, царила та особенная тишина, которая бывает только внутри живого тела — с далёкими ударами сердца, с шорохом крови, с редкими вздохами глубоко спящего чудовища.
Алрик не спал. Он давно научился различать это состояние — когда тело паука отдыхает, а сознание лиц может бодрствовать, если есть силы. Силы были. Он лежал в тёплой, пульсирующей тьме и перебирал воспоминания, как чётки. Мать. Отец. Запах стружек. Всё, что ещё не стёрлось.
— Алрик.
Голос Борвина прозвучал тихо, почти робко — так старый ветеран не говорил никогда. Алрик даже подумал, что ему показалось.
— Я здесь, — отозвался он.
— Знаю, — помолчав, ответил старик. — Я всё время тебя чувствую. Ты — последний, с кем ещё можно говорить по-человечески.
Алрик ждал. Он понял, что Борвин не просто так заговорил — тот всегда говорил по делу.
— Я пнул тебя тогда, — выдохнул старик. — Перед боем. Помнишь?
— Помню, — тихо ответил Алрик. — Сапогом в бок.
— Я... — Борвин запнулся, подбирая слова. — Я не должен был. Ты был мальчишкой, зелёным, перепуганным. А я... я привык так с новобранцами. Пинком, матом, чтобы не расслаблялись. — Он помолчал. — Но ты был не просто новобранец. Ты был знаменосцем. Ты нёс то, за что люди шли умирать. А я тебя — пнул.
Алрик молчал. Он чувствовал, как в душе поднимается что-то тёплое и горькое одновременно.
— Я не держу зла, — сказал он наконец. — Ты был прав. Мне нужно было вставать. Нужно было нести знамя. Если бы не твой пинок — я, может, так и лежал бы в той канаве, пока меня не сожрали. А так... — он усмехнулся, — меня хотя бы убили в строю. Почти.
— Не почти, — возразил Борвин. — Ты был в строю. Ты держал знамя. Я видел.
Повисла пауза. Где-то в глубине паучьего тела глухо бухнуло сердце.
— Прости меня, мальчик, — сказал Борвин. И в этих словах было всё: и годы войны, и потерянные друзья, и эта проклятая бородавка на брюхе, в которую он превратился.
— Прощаю, — ответил Алрик. И понял, что это правда. — Ты был хорошим солдатом. Хорошим командиром. Я... я хотел бы стать таким, как ты.
— Не надо, — хмыкнул Борвин. — Не надо становиться таким, как я. Стань лучше. Если выберешься.
— А ты? — спросил Алрик. — Ты выберешься?
Борвин долго молчал. Когда он заговорил снова, голос его был сухим, без слез — слёз у них всё равно не было.
— Послушай, Алрик. Я скоро уйду. Не в том смысле, что умру — мы уже мёртвые. Я уйду окончательно туда, куда ушли остальные. Стану просто... ртом. Буду жрать, когда Хозяин велит, и видеть сны про горы трупов. — Он говорил спокойно, как о неизбежном. — Это случится. Может, завтра, может, через неделю. Но случится.
— Нет, — выдохнул Алрик. — Ты сильнее всех. Ты Борвин, ты ветеран Пепельных Рек, ты...
— Я старик, — перебил Борвин. — Который очень устал. И который хочет попросить тебя об одной вещи, пока ещё может.
Алрик замер.
— Запомни меня, — тихо сказал старик. — Не как это. — он мотнул подбородком, обозначая свою нынешнюю форму. — Не как бородавку с зубами, которая жрёт падаль. Запомни меня воином. Тем, кто стоял в строю с двуручным мечом. Тем, кто держал строй, когда вокруг рвались твари. Тем, кто... — он запнулся, — кто пнул тебя, чтобы ты встал. Запомни меня таким.
Алрик почувствовал, как по щеке течёт что-то мокрое. Кислота. Он плакал кислотой.
— Запомню, — пообещал он. — Клянусь. Ты — Борвин, ветеран Войны Пепельных Рек. Ты держал строй под Крепостью Грызущих Камни. Ты нёс раненого через болото три дня. Ты... ты был воином. И останешься им. Для меня — навсегда.
Борвин молчал. Но в этом молчании Алрик чувствовал не пустоту, а что-то другое. Благодарность? Покой?
— Спасибо, мальчик, — прошептал старик наконец. — Теперь я могу идти.
— Нет, — рванулся Алрик. — Не уходи! Останься! Мы ещё поборемся!
— Я уже навоевался, — ответил Борвин. — Теперь твоя очередь. Держись. Помни. И когда придёт время — укуси эту тварь так, чтобы она взвыла.
Тишина.
Алрик ещё долго звал его, но Борвин не отвечал. Он был рядом — Алрик чувствовал его присутствие, — но голос молчал. Старик ушёл туда, откуда нет возврата. Осталось только лицо с седой щетиной и пустыми глазами, которое будет покорно жрать, когда паук прикажет.
Алрик остался один.
Почти один.
Где-то на краю сознания ещё теплился слабый огонёк Марви, зовущего маму. Но Борвина больше не было.
И Алрик запоминал. Запоминал каждую морщину на его лице, каждый седой волос, каждое слово, которое он сказал. Потому что это было всё, что он мог для него сделать.
Алрик заплакал. Нет. Алрик заревел.
Кислотные слёзы лились из глаз, прожигая дорожки на щеках, стекая по подбородку и капая на тёплую, пульсирующую плоть паука. Там, куда они попадали, кожа начинала слабо дымиться — едва заметно, но Алрик чувствовал это по лёгкому шипению, которое отдавалось вибрацией в его собственном лице.
Сопли забили нос. Густые, едкие, они текли не так, как у живых людей — медленнее, тяжелее, обжигая ноздри изнутри. Алрик попытался вдохнуть — и не смог. Воздух не проходил. Паника накрыла его с головой, вытесняя даже горе.
Он открыл рот. Вдохнул. Кислота с губ смешалась с соплями, запузырилась, потекла по подбородку ещё обильнее. Он закашлялся, забился в беззвучных конвульсиях — насколько вообще могло биться лицо, вросшее в чужую плоть.
Рёв вырывался из горла вместе с пузырями слизи. Он ревел, и дышал, и снова ревел, размазывая по коже паука эту ядовитую жижу — слёзы, сопли, кислоту, всё вместе. Рук не было, чтобы вытереться, и он тёрся щекой о плоть Хозяина, пытаясь хоть как-то избавиться от заливающих глаз, носа, рта потоков.
И вдруг он почувствовал это. Дрожь. Мелкую, едва заметную, пробежавшую по той стороне брюха, где он находился. Паук спал — глубоко, в своём чудовищном забытьи, — но его тело реагировало. Кожа паука там, куда попала смесь из кислоты, соплей, и слёз, начала зудеть.
Ещё одна дрожь. Сильнее. Алрик замер, забыв о слезах. Плоть вокруг его лица напряглась, потом расслабилась, потом напряглась снова. Паук во сне пытался почесаться — но лапы были сложены, прижаты к брюху, и достать до зудящего места не мог.
Тогда сработал рефлекс.
Мышцы брюха сократились, выталкивая наружу то, что раздражало. Алрик почувствовал, как его лицо начинает медленно подниматься — не само, а под давлением снизу. Сначала вылез лоб, потом глаза, потом нос. Воздух — холодный, лесной, пахнущий сыростью — коснулся кожи, и Алрик судорожно вдохнул, разлепляя веки.
Он был снаружи.
Наполовину. Его лицо торчало из брюха паука, как не плотно забитый гвоздь. Вокруг, на коже, виднелись красные, воспалённые пятна — возникшие там, куда попала его раздражающая смесь из глаз, носа и рта. Они пульсировали в такт дыханию спящего чудовища.
И тут лапа дрогнула.
Та самая, передняя, что поменьше и потоньше. Она медленно, во сне, потянулась к брюху, к зудящему месту. Алрик смотрел, как она приближается, и не мог пошевелиться — ни убежать, ни спрятаться обратно.
Лапа коснулась его лица.
Но не ударила, не схватила — она начала чесать. Яростно, быстро, словно пытаясь содрать раздражение вместе с кожей. Коготь — острый, как бритва, — скрёб по щеке Алрика, по лбу, по подбородку, сдирая остатки слизи и заодно верхний слой его собственной кожи.
Алрик зажмурился и закусил губу, чтобы не закричать. Боль была жгучей, но сквозь неё пробивалось странное, почти забытое чувство — он был замечен. Пусть даже как раздражение. Пусть даже как зуд, который нужно почесать.
Лапа чесала долго, пока воспаление не утихло. Потом замерла и медленно, всё ещё во сне, вернулась на место.
Алрик остался висеть на боку паука — лицо наружу, измазанное собственной кислотой, с содранной кожей на щеках. Он смотрел на спящий лес, на луну, пробивающуюся сквозь кроны, и не знал, что делать дальше.
Он был свободен. Наполовину. На миг.
Но паук спал, и утро ещё не наступило.
Алрик закрыл глаза и попытался дышать. Ртом, потому что нос снова забило. Воздух был холодным и чистым. Почти как тогда, в лагере, перед боем.
Почти.
Алрик продолжал висеть на боку паука — лицо наружу, наполовину вытолкнутое раздражённой плотью. Лапа, почесавшая его, уже вернулась на место. Хозяин спал. Но Алрик не мог упустить этот шанс.
Он посмотрел вниз, туда, где его лицо соприкасалось с кожей паука. Красные, воспалённые пятна всё ещё пульсировали, но зуд, кажется, утих. Скоро плоть успокоится, и его засосёт обратно — в темноту, в забытьё, в сны про горы трупов.
— Нет, — прошептал он одними губами. — Не сегодня.
И он собрал всю ненависть, что копилась в нём, всю злость, что он испытывал к пауку, всё то, тёмноё, лежащее на дне его души, весь страх, унижение, через что он прошёл, и начал изрыгать кислоту.
Не по приказу паука — по своей воле. Он напрягся, сжал то, что когда-то было желудком, и выдавил из себя струю едкой, обжигающей жидкости прямо на кожу чудовища. Там, куда она попала, плоть зашипела, запузырилась, начала темнеть.
Алрик закашлялся, но не остановился. Ещё одна струя. Ещё. Он поливал место вокруг своего лица, как безумный садовник, поливающий сорняк ядом. Кислота текла по щекам, по подбородку, затекала в уши, но он не чувствовал боли — только странное, пьянящее удовлетворение.
Паук дёрнулся во сне.
Кожа вокруг Алрика вспухла, покраснела ещё сильнее. Зуд, который было утих, вернулся с удесятерённой силой. Хозяин заворочался, его лапы нервно заскребли по земле, но он всё ещё спал — слишком глубоко, слишком сыто.
— Давай, — прошипел Алрик, выплёвывая очередную порцию кислоты. — Чеши. Чеши, тварь.
И лапа потянулась.
Та самая, передняя. Она двигалась медленно, сонно, но настойчиво. Нашла воспалённое место и начала чесать. Сначала осторожно, потом всё яростнее, всё отчаяннее. Коготь скрёб по коже, сдирал верхний слой, добираясь до живого мяса.
Алрик зажмурился, когда коготь проехался по его щеке. Боль была адской, но он терпел. Он даже помогал — подставлял лицо, вжимался в кожу, чтобы лапа чесала именно там, где нужно.
— Ещё, — шептал он. — Ещё!
Паук чесал. Всё сильнее, всё глубже. Кожа вокруг Алрика лопалась, воспаление расползалось, и плоть, сжимаясь в конвульсиях, начала выдавливать его наружу. Сначала лоб — выше, чем раньше. Потом глаза. Потом нос.
— Давай! — заорал Алрик мысленно. — ВЫДАВИ МЕНЯ!
И паук выдавил.
С мокрым, хлюпающим звуком, похожим на то, как лопается созревший прыщ, лицо Алрика вылетело из брюха. На миг он повис в воздухе, удерживаемый только тонкими нитями слизи и крови, а потом рухнул вниз, на лесную подстилку.
Удар был жёстким. Алрик перекатился по мху, врезался в корень, замер.
Он лежал, глядя вверх, на закупоренный паутиной вход. Луна светила ярко, просвечивая сквозь неё, заливая всё серебром. Рядом, в нескольких шагах, возвышалась стена спящего паука — огромного, тёплого, живого. Из бока чудовища, там, где только что было его лицо, сочилась густая, тёмная жидкость. Края раны пульсировали, но паук даже не проснулся.
Алрик попытался пошевелиться. Тела не было. Только лицо. Лицо, лежащее на мху, с разорванными краями, из которых всё ещё капала кислота.
Он был свободен.
Он был один.
Где-то в темноте, в брюхе паука, остались Борвин и Марви. Борвин, который уже не отвечал. Марви, который звал маму. И сотни других, которые стали просто ртами.
Алрик смотрел на луну и дышал. Ртом, потому что нос снова забило. Воздух был холодным, чистым, пах лесом и свободой.
Он улыбнулся разорванными губами.
— Я вырвался, — прошептал он. — Как гной. Плевать. Теперь я могу умереть.
И заплакал. Снова кислотой, которая прожигала мох вокруг его лица.
Но это были слёзы освобождения.
Алрик не знал, сколько пролежал так — лицом в мох, с разорванными краями, из которых всё ещё сочилась кислота. Луна медленно ползла по небу, звёзды гасли одна за другой, а лес вокруг начинал наполняться звуками. Где-то запела птица. Другая отозвалась. Настоящие, живые птицы, не чудовища.
Он почти забыл, как это звучит.
Тело паука по-прежнему возвышалось рядом — тёплая, живая стена из хитина и плоти. Из раны на боку всё ещё сочилась тёмная жидкость, но медленнее, словно края начали затягиваться. Паук спал. Глубоко, сыто, не чувствуя потери.
Алрик смотрел на него и не верил. Он был снаружи. Он был отдельно.
Но радость быстро сменилась холодным, липким страхом. Скоро паук проснётся. И тогда...
Что тогда? Заметит ли он пропажу? Будет ли искать? Или лица для него — просто расходный материал, который можно не считать?
Небо на востоке начало светлеть. Сначала едва заметно — серую полоску между стволами, потом всё шире, шире, заливая лес розоватым, ещё робким светом. Алрик смотрел на просвечивающую паутину, на этот рассвет и не мог оторваться. Он не видел такого с того самого дня, когда умер.
— Красиво, — подумал он. — Оказывается, мир ещё красивый.
Паук шевельнулся.
Алрик замер, вжался в мох, пытаясь стать невидимым. Сердце — если бы оно у него было — колотилось бы где-то в горле.
Паук вздрогнул всем телом. Его лапы, сложенные во сне, медленно распрямились, впиваясь в землю. Брюхо приподнялось, и Алрик увидел, как на нём, в утреннем свете, проступают лица. Сотни лиц. Некоторые уже открыли глаза, но смотрели в никуда. Другие ещё спали, безвольно свесив губы.
Где-то среди них был Борвин. И Марви.
Алрик стиснул зубы. Он хотел крикнуть им, предупредить, но что он мог сказать? И главное — зачем? Они уже не слышали. Борвин ушёл, Марви уходил. Остальные никогда и не были.
Паук поднялся на все лапы.
Он стоял прямо над Алриком — огромный, чудовищный, заслоняющий полнеба. Одна из задних лап замерла в каких-то двух шагах от лица Алрика, вдавив в мох глубокий след.
Алрик не дышал. Он даже перестал думать, боясь, что паук услышит.
Но Хозяин не смотрел вниз. Его глаза — все восемь — были обращены к выходу из норы, к запечатанному паутиной входу. Он повёл брюхом, проверяя, всё ли на месте, и Алрик почувствовал, как по его собственному, отдельному лицу пробежала странная вибрация — эхо движений чудовища.
Паук шагнул вперёд.
Лапа взметнулась и опустилась в сантиметре от головы Алрика. Вторая — с другой стороны. Алрик лежал в ямке между двух огромных следов, как муравей между колеями телеги. Если бы паук посмотрел вниз, он бы обязательно его увидел.
Но паук не смотрел.
Он поднялся к входу и начал разрывать паутину. Лапы работали яростно, сдирая слои, сплетённые из нитей, которые ещё вчера текли из его лиц. Паутина трещала, рвалась, летела клочьями. Хозяин урчал — довольно, с предвкушением.
Алрик смотрел, как этот гигант возится у выхода, совершенно не обращая на него внимания. Он был слишком мал. Слишком ничтожен. Пылинка на полу, которую не замечают.
И это было обидно.
Обидно до кислотных слёз, которые снова защипали на глазах. Он столько боялся, что паук его заметит, а пауку было всё равно. Он потерял лицо — одно из сотен — и даже не заметил.
Последние нити паутины лопнули. Вход открылся, и в нору хлынул утренний свет, золотистый и тёплый. Паук шагнул в него, вылезая наружу. Его брюхо проползло прямо над головой Алрика, заслоняя небо на долгие секунды, а потом исчезло.
Алрик остался один.
В норе. Под открытым небом. Живой. Отдельный.
Он смотрел верх, на траву, на солнечные пятна, и не мог поверить.
— Не заметил, — прошептал он разбитыми губами. — Не заметил...
И заплакал.
Снова кислотой, которая прожигала мох вокруг его лица. Но теперь это были слёзы облегчения. И обиды. И чего-то ещё, чему он не мог подобрать названия.
Где-то в лесу зашуршало — паук уходил, унося на своём брюхе сотни лиц, среди которых больше не было Алрика.
Алрик остался в яме.
— Теперь я могу умереть. По-настоящему, — прошептал он, глядя в светлеющее небо. Закрыл глаза и приготовился к встрече с богами.
Час проходил за часом. Солнце поднялось выше, и его высохшие губы впервые за долгое время ощутили жажду.
— Да. Умру от жажды. Высохну, как слизняк на солнце. — Он облизнул потрескавшиеся губы. — Какая разница отчего? Главное — конец.
Он лежал, не отрывая взгляда от покачивающихся крон. Где-то над ямой заскрипели деревья — ветер крепчал. Небо стремительно темнело, заволакиваясь свинцовой тяжестью. Тьму прорезала молния, и через мгновение Алрика оглушило раскатом грома. А следом хлынул дождь.
Первая капля упала на его губы. Он слизнул её. Вторая, третья — он раскрыл рот, жадно ловя живительную влагу.
Очередная молния вспорола небо, и водяной шквал обрушился на лес. Яма начала заполняться. Алрик лежал в быстро прибывающей луже и чувствовал, как вода подбирается к лицу — вот уже коснулась уха, вот закрыла щёку, вот дошла до губ.
«Я утону?» — мелькнула мысль, прежде чем вода сомкнулась над ним, скрыв от мира.
Эпилог
Падальщик шёл по лесу третий день.
Заказ был простым — вырезать сердце у одного из монстров, павших в великой битве при Траморгоре. Маги из Айросгарда хорошо платили за такие вещи: органы тварей, даже мёртвые, сохраняли частицу Хаоса. Из них можно было варить зелья, ковать амулеты, призывать духов. Если, конечно, сердце ещё не протухло.
Проблема была в том, что лес жил своей жизнью.
Ветви шевелились без ветра, корни меняли направление, а трупы, которые Падальщик находил, выглядели странно — словно их уже кто-то объел, но не до конца. Он держал руку на кинжале и поминутно оглядывался. Лес не любил чужаков, это все знали. Но работа есть работа.
На третий день, пробираясь сквозь чащу, он вышел на небольшую поляну. В центре, на мху, лежало лицо.
Падальщик замер.
Он видел многое — оживших мертвецов, порождений Теней, людей, превращённых в нелюдей колдовскими экспериментами. Но лицо, лежащее отдельно от тела и смотрящее на него живыми глазами, — это было ново.
Лицо моргнуло.
— Ты… человек? — спросило оно. Голос был тихим, хриплым, но отчётливым.
Падальшик не ответил. Он медленно обошёл лицо по кругу, разглядывая рваные края, запёкшуюся кожу на щеках, странные серые нити, свисающие изо рта. Профессиональная привычка оценивать диковинки сработала раньше страха.
— Некоторые считают, что нет, — наконец сказал он, останавливаясь. — А ты, видать, был когда то человеком?
Лицо дёрнулось — попытка кивнуть без шеи.
— Меня зовут Алрик. Я был знаменосцем в северной армии Айросгарда. А потом… меня убил паук, вшил в своё брюхо. Вместе с сотнями других. — Голос дрогнул. — А потом я вырвался.
— Вырвался? — падальщик приподнял бровь. Он присел на корточки, рассматривая лицо с профессиональным интересом оценщика редкостей. — И как? Края обожжены. Сам себя травил, выжигал?
— Кислотой. Заставил паука чесаться, и он выдавил меня. Как гной.
Падальщик хмыкнул. Он встречал много отчаянных людей, но такое… такое было впервые.
— И что теперь? — спросил он. — Лежишь тут, ждёшь, пока тебя лиса съест?
Алрик хмыкнул — насколько это вообще возможно для лица без тела.
— Уже пыталась. И не только она. — он смотрел снизу, на нависающего парня.
— И? — тот подался вперёд, в голосе мелькнул неподдельный интерес.
— У тебя есть запасная обувь? — вопросом на вопрос спросил Алрик.
Парень усмехнулся.
— Есть. Но тебе она вряд ли по…
Алрик не дал ему договорить. Он приоткрыл рот. Тонкая, прицельная струя кислоты ударила в сапог Падальщика, прожигая в толстой коже аккуратную дыру. Запахло горелой кожей и ещё чем-то едким.
Падальщик отдёрнул ногу, уставился на дыру, потом на лицо. Выражение на его лице — настоящем, человеческом лице — быстро сменилось с удивления на одобрение.
— Хорошо, — сказал он. — Очень хорошо. — Он поковырял пальцем обожжённый край сапога. — Давно мне никто обувь не портил. Но навык ценный. Так и ослепить можешь, дыру в теле прожечь.
Он невозмутимо стянул испорченный сапог и сунул руку за спину, в заплечный мешок — неприметный, серый, с виду почти пустой. Алрик ожидал увидеть запасную обувь, но Таринед выудил оттуда не только новый сапог, но и какой-то свёрток, и флягу, и ещё несколько предметов, которые никак не могли поместиться в таком маленьком мешке.
— Там что, бездна? — не удержался Алрик.
— Вроде того. — парень похлопал по мешку, натягивая новый сапог. — «Ненасытный мешок» зовут. Один старый колдун сделал заказ, дал его, да не расплатился. Теперь мой. Всё, что внутрь кладёшь, не портится и не весит. Хоть сто трупов запихай — за плечами не почувствуешь. Удобная вещь.
Пока он менял обувь Алрик внимательно смотрел, пытаясь понять его.
— Ты всё время лежишь на одном месте? — спросил Падальщик, закончив, присаживаясь на корточки и разглядывая лицо со всех сторон.
— Нет. Я могу двигаться. Медленно, но могу.
Парень нахмурился, обошёл лицо кругом, заглянул справа, слева, даже сверху.
— Как? На ушах, что ли? — в его голосе сквозило откровенное любопытство, смешанное с недоверием.
Вместо ответа Знаменосец приоткрыл рот.
Парень, наученный опытом с прожённыпм сапогом, резво отпрыгнул назад, едва не споткнувшись о корень. Но кислоты не последовало.
Алрик сморщился, сосредоточенно глядя на дерево в трёх метрах от себя. Из его рта вылетела тонкая, серая нить. Она мелькнула в воздухе, точно прицелилась и приклеилась к ветке. Алрик дёрнул головой, проверяя крепость, а потом начал медленно втягивать нить обратно в рот.
Его лицо поползло по мху. Медленно, рывками, оставляя за собой влажный след, но — двигалось. Через минуту он уже был у подножия дерева, а нить, ослабев, безвольно повисла изо рта.
Падальщик смотрел на это представление с неподдельным интересом. Он даже не пытался скрыть удивление.
— Хитро, — наконец выдавил он. — А если ветка сломается?
— Не ломалась пока, — прошамкал Алрик, сплёвывая остатки нити. — Я лёгкий. И вообще — таким способом я птичек ловлю и ем. Лежу, жду часами, потом пускаю нить — и готово.
— Птичек, — медленно повторил за ним парень. Он подошёл ближе, с уважением разглядывая лицо. — Значит, ты не просто говорящий кусок мяса. Ты говорящий кусок мяса с кислотой, нитью и можешь двигаться. — Он хмыкнул. — Цена растёт. Или, если подумать, полезность в деле.
— В каком деле? — насторожился Алрик.
— В моём деле, — усмехнулся он. — Слушай, — сказал Падальщик после паузы. — Я, конечно, не благотворитель. Но такие, как ты, редко встречаются. Говорящее лицо с памятью человека и кислотой во рту. — Он ухмыльнулся. — За такое кое-кто хорошо заплатит.
— Ты хочешь меня продать? — в голосе Алрика мелькнул страх.
— Хочу, — честно ответил тот. — Но не сразу. Сначала — надо понять, что ты умеешь. Может, мы сработаемся. Я делаю грязную работу для тех, кто платит. А ты... ты можешь быть полезным инструментом.
— Инструментом, — горько повторил Алрик. — Я уже был инструментом. Теперь я здесь.
— Был, — согласился парень. — А теперь можешь стать моим. Разница в том, что я тебя хотя бы спрашиваю.
Алрик смотрел на него — на этого циничного, опасного человека с холодными, зелёными глазами. Выбора у него не было. Лежать здесь, пока не сгниёт, или согласиться.
Парень присел на корточки, оказавшись на одном уровне с лицом. — Я — Падальщик. Выполняю грязные заказы для тех, кто хорошо платит. Маги, чернокнижники, богатые ублюдки, которым нужно достать что-то из таких мест, куда нормальные люди сунуться боятся. — Он помолчал. — Мне часто нужны… необычные инструменты. Ты — необычный инструмент. Кислота, нить, да ещё и разумный. Такое днём с огнём не сыщешь.
— Теперь ты хочешь меня использовать в своих… делишках?
— Да. — он говорил спокойно, без тени смущения. — Хотя… если тебе не нравится моё предложение могу оставить тебя здесь. Лисы, как выяснилось, тебя не берут, но кто-нибудь другой возьмёт. Медведь, например. Или… паук твой тебя найдёт..
Алрик молчал. Он вспомнил Борвина, который ушёл в пустоту. Вспомнил Марви, зовущего маму. И Элиас. Вспомнил сотни лиц, которые уже ничего не помнили.
— Что я должен буду делать? — спросил он наконец.
— Пока не знаю. — он пожал плечами. — Плеваться кислотой, когда скажу, или когда в этом возникнет необходимость. Пугать врагов. Отвлекать. Может, залезать в узкие щели. — Он усмехнулся. — Носиться по полу на нитях, изображая паука-переростка. Работы много. А взамен — я буду носить тебя с собой. Кормить, если захочешь есть. Не дам сгнить. И, если нам не повезёт, и мы однажды встретимся с твоим пауком — я помогу тебе отомстить ему. Если не обделаюсь от страха, и не дам дёру. Вместе с тобой.
Алрик вспомнил Хозяина. Вспомнил, как тот нёс его на брюхе. Как он почти забыл, кто он такой.
— Я согласен, — сказал он.
Парень кивнул, достал холстину, аккуратно завернул лицо, оставив снаружи только глаза и рот.
— И меня туда?.. — он указал глазами на «ненасытный мешок».
— А ты думал, я тебя за пазухой понесу? — усмехнулся Падальщик. — Не обижайся, но лицо с кислотой — не лучший сосед для моей нежной кожи. Да и не влезешь ты за пазуху. А в мешке — самое оно. Темно, тепло, сухо. И главное — дышится?
— Я не дышу, — ответил Алрик. — То есть могу, но не обязательно. — он вспомнил как всю ночь лежал в яме под толщей воды, ожидая смерти, которая так и не пришла.
— Ещё лучше, — кивнул Таринед. — Значит, не задохнёшься.
Потом приоткрыл «ненасытный мешок» и опустил свёрток внутрь.
Алрик ожидал удара о дно, тесноты, но вместо этого почувствовал только мягкое, податливое пространство. Темнота была абсолютной, но не давящей. Тёплой. Почти уютной.
— Слышишь меня? — донёсся приглушённый голос Падальщика.
— Да.
— Хорошо. Посиди пока. У нас долгий путь. А когда вылезем — поговорим.
Алрик слышал, как зашуршала ткань, как парень затянул мешок. Потом мерные шаги, шум леса, далёкий крик птицы.
Он был в мешке. Он был спасён. Он был — непонятно кем. Инструментом? Товаром? Будущим напарником?
Но главное — он был не один.
— Стой! — вскрикнул он встревоженный.
— Чего случилось? — раздалось в ответ.
— Как тебя звать то? Не хочу звать тебя падальщиком. — сознался Алрик.
— Таринед. — отозвался парень. — Можешь звать меня Тари.
— Тари. — прошептал знаменосец. — Отлично! Вот и познакомились! — радостный, крикнул он
И впервые за долгое время Алрик позволил себе не копить ненависть, а улыбнуться, просто закрыть глаза и плыть в этой тёплой, безопасной темноте.
Впереди была новая жизнь. Или, по крайней мере, новое существование.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
