Ангел над Жмудью
Предисловие
Посвящается моим предкам, которые рождались, жили, любили и умирали под гербом Ястржембца. Одним из тысяч, на чьей верности и доблести держалась Речь Посполитая.
В коридоре послышались шаги, гулким эхом разносившиеся далеко вперёд. Их было по меньшей мере трое. Один из идущих менторским, уходящим в нос, голосом, рассказывал что-то. Голова болела. Нет, «болела» - неподходящее слово. За глазницами будто разместили комок раскалённого металла, который сейчас выжигал мозг. Человек, лежащий на подстилке из прелой травы, вонявшей, помимо самой травы, мочой, кровью и чем-то ещё, застонал, пытаясь приподняться. Каждый удар тяжёлых подбитых железом каблуков по каменному полу коридора отдавался очередной вспышкой боли в черепе. Хотелось не стонать, хотелось кричать, вопить. Но пересушенное горло было неспособно издать такие звуки. Всё, что ему удалось из себя выжать – едва слышный полухрип-полустон. Он не был скован – в этом не было необходимости. От осознания собственной беспомощности он зарыдал…
-…Несомненно является или одержимым, или безумцем, - заключённый расслышал слова, произносимые гнусавым голосом, и это привело его в чувства, придав необходимую решимость.
Он нащупал на груди деревянную ладанку. Крошечный образок святого, что мать когда-то надела ему на шею. Тюремщики обчистили его карманы, сняли фамильное кольцо, но не тронули ладанку, то ли из богобоязненности, то ли от того, что та не представляла ни малейшей ценности. Крышка легко подалась под ногтями, и пленник, не глядя, поднёс ладанку к губам. Горькое содержимое обожгло язык, нёбо, гортань. Он закашлялся. Шаги приближались.
-…Тем не менее, - ввинчивался в пульсирующий болью мозг противный назальный голос, - следует получить признание, дабы ad acta et ad sententiam exsequendam[1].
Дверь вдруг, издав протяжный визг, которому предшествовал скрежет проржавевшего засова, распахнулась, и заключённый увидел три фигуры. Тусклый свет факелов, на несколько мгновений ослепивший привыкшие к темноте глаза, выхватывал из мрака длинные, уродливые тени, пляшущие на противоположной стене коридора, словно бесы, что когда-то сидели у его детской кровати. Теперь они пришли снова. Пленник хотел закричать, попытался вскочить на ноги, но тело не слушалось; нелепо дёрнувшись, он повалился лицом вниз. Свет факелов скользнул по его спине – и замер.
[1] приобщить дело к архиву и привести приговор в исполнение (лат.)
Praefatio Auctoris
История эта, правдивая, или нет – решать Вам, дорогой читатель, была записана мной точно, без фантазии и искажений, со слов досточтимого пана (имени он назвать не пожелал, но щедро искупил свою бестактность полновесными червонными). Деньги эти для Вашего покорного слуги, хоть и шляхтича, но ныне совсем обедневшего, а также, по причине слабости характера своего и склонности к горилке, забывшего, когда с ним сообразно происхождению обращались, пришлись весьма кстати. Пять червонных ныне – почти состояние. Даже в бытность мою летописцем у великого гетмана литовского, Януша Радзивилла, подобная сумма превосходила бы моё месячное жалование.
Признаться, милсдари, я был немало озадачен, когда ко мне в корчме подсел этот человек. Высокий, худой и прямой, будто кол проглотил, облаченный в бесформенный плащ – ну пугало, Богом истинным клянусь; с длинным носом (родись баба с таким носом в Священной Римской империи, гореть бы ей на костре по обвинению в ведьмовстве), тонкими, подвижными, будто черви, губами и глубоко посаженными чёрными глазами. Нет, не карими, Бог мне в свидетели, а чёрными, маслянисто-блестящими в тусклом свете трактирных свечей.
-Пан Войцех, - промолвил он, садясь рядом со мной, хотя в корчме было полно пустых мест. Голос его, весёлый и делано любезный, очень уж мне не понравился. – Наслышан, наслышан. Видный летописец, автор генеалогических и исторических трудов на службе Януша Радзивилла, а также картограф и землеописатель княжества Литовского, как же, как же. Правда, в прошлом, – тут он улыбнулся. – Быть может, вы, пан, согласитесь теперь поработать на меня несколько вечеров. Уверяю, моя благодарность щедро компенсирует трату вашего бесценного времени.
Признаться, пане, первым моим порывом было послать наглеца куда подальше. Однако когда на стол легли, выкатившись из сухой руки, густо испещрённой венами, один за другим, пять блестящих кружков, обещавших Вашему покорному слуге много прекрасных вечеров в корчмах куда лучше этой и, возможно, пиво не смердящее мочой, а мясо, не содранное с костей сдохшей за углом клячи, бранные слова, готовые сорваться с моих губ, застряли в горле.
-О работе какого рода говорит пан? – сухо поинтересовался я, делая скучающее выражение лица, благо, в моём текущем состоянии это было нетрудно. – Кстати, вы назвали меня по имени, я же вашего не слышал.
-О работе, которой вы занимались всю вашу жизнь, разумеется, - губы чужака искривились, вновь вызывая ассоциацию с копошащимися червями. - Я хотел бы поведать вам, пан Войцех, трагичную историю одного шляхтича, сопроводив её преинтересными документами. От вас же будет требоваться последовательно её записать и оформить в законченное произведение. Чтобы сохранить, так сказать, для потомков. Что касается моего имени, поверьте, - он улыбнулся, обнажив на удивление хорошие зубы, покрытые, правда, жёлтым налётом, - оно вам ничего не скажет. И потом, мне нужен писец, а не собутыльник. Писцу моего имени знать не обязательно. Начнём завтра с рассвета. Я остановился здесь, в комнате под крышей. Ах да, главное условие: всё время нашего сотрудничества вы, пан Войцех, должны быть трезвым. Письменными принадлежностями я вас снабжу.
После этих слов мой новый наниматель пристально посмотрел на меня, не преминув ещё раз похвастаться своими зубами (у бедного пана Войцеха их, к тому моменту, осталось вдвое меньше, и были они куда худшего качества). Признаться, свои перья, бумагу и чернильницу я давно уже заложил, так что последнее обещание вновь дало мне надежду вернуться к любимому занятию и почувствовать себя человеком. Затем он развернулся и, не прощаясь, направился к лестнице, ведущей в его комнату. Я же заказал себе ещё пива (до завтрашнего рассвета было ещё очень далеко, и я не сомневался, что буду совершенно трезв).
На утро я, как и было обещано, пришёл к Безымянному Пану, как окрестил его про себя. Он сменил плащ с капюшоном, закрывавшим прошлым вечером большую часть его лица, на элегантный и дорогой камзол черного и серебряного цветов, инородно смотрящийся в этой убогой комнатушке. Впрочем, на самом пане он смотрелся не менее инородно. Сейчас мне представилась возможность получше рассмотреть его лицо. Помимо описанных выше черт, образ этот, весьма для меня неприятный, дополняли редкие длинные седые волосы, свисавшие по обе стороны бледного не по-стариковски черепа. Право, милсдари, мой наниматель в этом костюме был похож на выряженный для похорон труп.
-Рад, что вы не забыли о нашем договоре, пан Войцех, - губы-черви Безымянного Пана пришли в движение. – Откровенно говоря, многие в наше тяжёлое время, получив плату вперёд, не преминули бы исчезнуть.
-Я шляхтич, пусть и обедневший, - уязвлённо пробормотал я.
-Несомненно, - протянул мой наниматель. – Ну что ж, начнём…
Глава 1
Ianuarius, Anno Domini MDC
Новогруд
Зима 1600 года, года, открывающего новый век, выдалась скверной: промозглая погода, перемежающиеся ледяные дожди и снегопады, ветер, днём и ночью завывающий в трубе. Неудивительно, что юный Игнаций, которому недавно исполнилось четыре года, заболел. Ещё вчера весёлый и подвижный мальчуган сегодня метался в лихорадке, тело его горело огнём, изредка по конечностям проходили судороги. Ещё больше пугало набожную мать, шляхтянку Барбару Вержбицкую, что Игнась, когда приходил в себя, не узнавал матери, но видел вокруг кровати бесов, подбирающихся к нему. Он кричал, плакал, звал маму, но, когда она прибегала и пыталась успокоить сына, её протянутые руки казались ему чем-то ужасным. Когда приступ проходил, и Игнась затихал, голубые глаза его смотрели куда-то сквозь мать – туда, где, казалось, уже ждала его смерть. Тогда мать брала мальчика, ставшего за последние дни таким лёгким на руки, и гладила его пепельно-русые волосы, пока по её щекам катились слёзы.
Отец Игнася, пан Ладислав, служивший в королевском войске в чине товарища гусарской роты, в прошлом году был отправлен в Ливонию ввиду осложнения обстановки и для всех уже очевидной скорой войны со Швецией. Поэтому с болезнью сына пана Вержбицкая вынуждена была бороться наедине.
Доктор (а как поговаривали, ещё и алхимик) Бялобжеский, вызванный паной Барбарой на третий день после начал болезни, тоже мало чем помог. Кровопускание к ослабленному огневицей (именно так звучал диагноз, поставленный паном Бялобжеским) пациенту он применять не решил, трезво рассудив, что весьма вероятная смерть мальчика вскоре после его визита, присовокупит к его биографии - и без того сомнительной - неприятный «курьёз». Поэтому для юного пациента он прихватил из своей лаборатории, где, помимо изготовления лекарств, занимался наш пан также превращением свинца в золото (хотя успешно выходило у него пока лишь обратное) и другими передовыми опытами, дюжину пиявок.
-Они, Пана Вержбицкая, - проговорил с видом знатока доктор, - предназначены, чтобы высосать из мальчика дурную кровь, коя, вне всяких сомнений, ибо доказано это лучшими профессорами в Варшаве, есть причина всякой хвори.
С этими словами мужчина принялся ставить чёрных, извивающихся червей Игнасю на грудь, на виски и даже за уши. Туда, где по мнению опытного доктора, скопилась дурная кровь. Мать, наблюдавшая за этой сценой, и содрогавшаяся, каждый раз, когда омерзительные твари присасывались к Игнацийке, могла лишь благодарить Бога за то, что мальчик, измученный лихорадкой и кошмарными видениями, лежал в забытье и не видел происходящего.
Когда же пиявки, насосавшись крови, стали одна за другой отпадать, пан Бялобжеский поднялся со стула с видом человека, достойно выполнившего свою работу, вручил заламывавшей в нетерпении и надежде руки Барбаре, пузырёк из тёмного стекла и сказал:
-Теперь же, ясновельможная пани, нам остаётся лишь ждать улучшения самочувствия нашего юного пациента. Лекарство это, содержащее травяные настои и ртуть, которые помогут organismus справиться с хворью, а также опий, на случай если мальчика продолжат терзать allucinationes и боли, принимать 2 раза в день до полного выздоровления, которое, - добавил он высоким, самодовольным голосом, - я уверен, не заставит себя долго ждать.
Запросив за свои услуги 20 грошей, которые стали не последней статьёй расходов в этом месяце для небогатой по шляхетским меркам семьи Вержбицких, пан Бялобжеский откланялся и удалился.
К утру стало ясно, что ожидаемого улучшения не последовало. Мальчик, после принятого на ночь лекарства, не просыпался. Но это был не здоровый, исцеляющий сон, как поначалу показалось Барбаре. Тело Игнася горело огнём, когда мать взяла мальчика на руки, голова его откинулась назад, а сам он, сквозь сон, застонал – даже опий не мог полностью унять боль. Оставив служанку, которая помогала пане Вержбицкой следить за домом, стирать одежду и готовить стряпню, Барбара побежала за паном Бялобжеским, и уже через час притащила запыхавшегося доктора к дверям дома.
Пан Бялобжеский вновь с видом знатока осмотрел Игнася. Однако, когда мать спросила, что тот намерен предпринять, несколько стушевался и сказал лишь:
-Я полагаю, любезная пана, что вы обратились за помощью профессионала слишком поздно. Детский organismus к моему приходу был слишком ослаблен, и даже мои навыки здесь бессильны. Бывают моменты, когда мы можем лишь молиться и уповать на Божью волю, - тут он театрально возвёл глаза к небу. Стоит добавить, что сам Бялобжеский не только не мог припомнить, когда последний раз был в костёле, но также и когда вообще задумывался о Боге. – Но не переживайте, - поспешно добавил он, видя, как слёзы стекают по лицу паны, - этот мой визит был совершён из чисто альтруистических побуждений и не будет стоить вам ни гроша.
-Убирайтесь, - прошептала пана Вержбицкая сквозь слёзы.
Бялобжеский спешно ретировался, не заставляя просить себя дважды.
-Ave Maria, gratia plena, Dominus tecum... – Разносился по дому монотонный, но при том одухотворённый голос ксёндза Маховецкого.
Стоящая рядом пана Вержбицкая шептала знакомые с детства слова, вторя ему. Ксёндз был человеком своей веры. Как только к нему пришла заплаканная женщина и рассказала о болезни сына, он сразу же пошёл с ней, не пожелав даже слушать об оплате:
-Иисус, Господь наш, прогнал торговцев из храма и завещал нам помогать ближним своим. Пойдём скорее, дочь моя.
Когда молитва окончилась, пана Барбара посмотрела на ксёндза. То был крепко сложенный мужчина лет пятидесяти, с густой кудрявой каштановой бородой и совершенно лысой макушкой. Взгляд его добрых, карих, с детства знакомых глаз, вселял покой и не надежду – уверенность, что всё будет хорошо.
-Верь, дочь моя, - произнёс священник, осеняя по очереди Игнася и его мать крестным знамением. - Мы сделали, что могли. Остальное оставь Богу. Я буду молиться за твоего сына всю ночь, и ты молись. Бог милостив.
Уже в дверях Маховецкий обернулся:
-И помни, дочь моя. На всё воля Его. Иов потерял всё, но не потерял веры и не отрёкся от Бога.
Барбара кивнула, не желая спорить со святым отцом. Но про себя подумала: Иов потерял детей, смирился с этой потерей. Но она будет бороться за жизнь Игнася до конца, перепробует все способы.
К ночи действие опия начало проходить, и Игнась очнулся от опиумного сна, лишь затем, чтобы тот сменился бредом и кошмарами наяву. Силы, однако, покидали мальчика. Он уже не метался в кровати, не кричал, только стонал. Служанка, насилу убедившая пану Вержбицкую отдохнуть хоть пару часов, неустанно меняла холодные компрессы, которыми женщина надеялась облегчить жар и побороть болезнь. Не помогало. Дыхание Игнася становилось всё более тихим и редким. Мать, которая так и не смогла уснуть в ту ночь, понимала: её сын умирает. Бог не услышал молитв, или не пожелал им внять. Значит, она найдёт другой способ. Сначала сама мысль показалась ей кощунственной. Но уже через мгновение пана Вержбицкая начала лихорадочно думать, что можно сделать. Оставался один, последний шанс.
На дворе был самый тёмный час ночи, разбушевалась метель, заметая дороги и обещая путникам полный ворот снега. Потому старая верная служанка, работавшая в доме ещё при отце пана Ладислава, не хотела пускать пану в путь. Барбара же была непреклонна.
-Я вернусь ещё до рассвета, присмотри за Игнацийкой, Анна, - не терпящим возражений голосом сказала она. – Я приведу человека, который поможет моему сыну.
-Да что ты, пани, - не унималась сердобольная старуха, - ты же всё перепробовала! Старую Анну не слушаешь, так ксендза Маховецкого послушай. Святой человек. Бога надо молить и на него единого уповать!..
Не слушая больше стенаний старухи, пана Вержбицкая открыла дверь и шагнула в метель…
Мещанки на базаре много лет толковали о старике, что жил на отшибе, в миле от Новогруда. Никто уже не помнил, когда он там поселился, и даже самые дряхлые старухи из тех, что толковали о нём, не могли вспомнить его молодым. Говорили, впрочем, что пришёл он из Литвы, где до сих пор, по слухам, была жива древняя вера в богов, духов и прочую нечисть. Жил он один, ни о жене, ни о детях или внуках его никто слыхом не слыхивал.
Изредка жители Новогруда и окрестностей ходили к нему пользовать скотину, снимать порчу, а иногда и избавляться от плода нежелательной беременности. Старик этот никому не отказывал, за свои услуги ничего не просил, довольствуясь тем, что приносили ему благодарные люди. При этом, добрые люди всё же избегали просить о помощи отшельника, боясь божественной кары за обращение к нечистому. Стращали людей также и наместники Бога на земле. Так, ксёндз Маховецкий в своих проповедях не раз упоминал старика:
-Всякий, кто ищет исцеления не у Бога, кто вместо того, чтобы молитвой, постом и делами праведными на себя милость Божью обращать, - говорил он, - всякий, кто к ведунам и волхвам языческим обращается, великий грех на душу берёт.
Тем не менее, ни ксендз Маховецкий, ни местный декан[1] не предпринимали активных попыток сжить ведуна со свету. Декан, впрочем, как-то вызвал его к себе на разговор. Старик пришёл на следующий же день. Местные жители с интересом ждали, чем кончится эта история. Большинство полагали, что обвинением в ереси. История же кончилась… ничем: декан старательно делал вид, что ничего не было, а ведун вернулся в свою избу и продолжил вести прежний образ жизни.
Весь путь до избы ведуна Барбара проделала, не допуская и мысли о том, чтобы повернуть назад. И лишь когда лунный свет (метель к тому времени утихла, ветер разогнал тучи, и луна выводила призрачные силуэты предметов, будто бы размывая грани реальности) обозначил жилище старика, мелькнула тень сомнения. Что сказал бы муж, благочестивый пан Ладислав, - подумалось ей, - узнав, к кому я иду за помощью. Что, если, спасая тело Игнася, я обреку на вечное проклятие самое ценное – его бессмертную душу?.. Но тут пана Вержбицкая вспомнила бледное, измождённое огневицей лицо сына, вновь, будто бы наяву услышала его тихое, сдавленное дыхание. И тогда последние сомнения умерли в сердце её. Пройдя сквозь дыру в покосившейся ограде, долженствую, по всей видимости обозначать отсутствующие ворота, пана Барбара остановилась у двери, протянула руку, намереваясь постучать, мгновение подумав, перекрестилась, сняв меховую рукавицу, и трижды ударила кулачком в дверь.
-Кто среди ночи по лесам шастает? – донёсся из глубины избы хриплый, не по-стариковски звучный голос. Дверь отворилась, и на пороге показался облачённый в белую домотканую рубаху медведеподобный мужчина. Был он высокого роста - пана Вержбицкая даже удивилась, как он проходит сквозь низкий свод двери, - широк в плечах. Густые длинные седые волосы ореолом окаймляли лицо старика и дополнялись столь же густой длинной бородой. – Чего вам, пани? – Хмуро, но беззлобно спросил он.
-Игнась, - растерянно начала Барбара, но взяла себя в руки и продолжила, - мой сын умирает. Ни доктор, ни ксёндз не смогли помочь. Ты, ведун, если правда то, что о тебе говорят, последняя надежда. Проси, что хочешь, но спаси Игнася, - всё больше распаляясь говорила пана Вержбицкая.
-Проходи в избу, - произнёс ведун после недолгого молчания, за время которого Барбара почти успела уверить себя, что старик откажет в её просьбе. - Не пристало такие вопросы на пороге обсуждать.
В доме ведуна крепко пахло сушёными травами. Ничего зловещего пана Вержбицкая не заметила. На дубовом столе стоял чугунок с недоеденной кашей. Кроме стола в избе были лишь лавка, печь и кровать, на которой лежало скомканное одеяло. Да и сам старик не производил впечатления пособника нечистого. Обычный дед, много знающий и умеющий – поживи с его, и не такому научишься. Тем не менее, чувствовалось во взгляде тёмных глаз из-под косматых бровей что-то отчуждённое и.. дикое? Пана Барбара отогнала непрошенную мысль. Старый ведун просто отвык от людского общества. Поживи столько один, сам не заметишь, как волком взвоешь, - попыталась успокоить она себя.
Пока старик (Барбара, которая могла думать в этот момент лишь о судьбе Игнаськи, начисто забыла спросить его имя, сам ведун тоже не пожелал назваться) собирал в котомку какие-то травы, коренья, да несколько стеклянных пузырьков, пана успела рассказать о болезни сына, а также о предпринятых попытках ему помочь. Ведун не перебивал, лишь хмыкнул, когда пана Вержбицкая поведала ему о бессилии и позорном бегстве доктора Бялобжеского. Когда она закончила, он накинул поверх портов и рубахи тёплую длиннополую шубу и сказал ей:
-Коли всё так, пани, пойдём скорее. Посмотрим, смогу ли я помочь… и нужна ли тебе будет такая помощь, - проигнорировав непонимающий взгляд паны Вержбицкой, старик открыл дверь. Шляхтянке ничего не оставалось, как последовать за ним.
Ночь подходила к концу, когда Барбара привела ведуна домой. Дверь открыла заплаканная Анна, и мать поняла: Игнась был совсем плох. Увидев старика, служанка мигом его признала:
-Одумайтесь, пани, Богом истинным вас заклинаю! Не губите душу невинную. Пусть лучше чистым к Богу отойдёт, чем всю жизнь с клеймом дьявольским ходить будет!..
-Довольно, Анна! – властно сказала пана Вержбицкая, и в голосе её прорезался металл. - Уйди к себе в комнату и жди там, пока я тебя не призову.
Плечи старухи вдруг поникли. То ли от того, что госпожа не захотела даже слушать, её, старую Анну, которая столько лет верой и правдой служила Вержбицким.
-Бог вам судья, пани, - промолвила бедная Анна, удаляясь…
Старик склонился над умирающим (дыхание мальчика стало почти незаметным, сердце едва билось, и сомнений в этом уже не оставалось) Игнасем. Мать с замиранием сердца ждала вердикт ведуна.
-Мои снадобья здесь бессильны, - окончив осмотр глухо проговорил старик. Мать закрыло лицо руками, меж пальцев побежали слёзы. – Но я всё же могу помочь твоему сыну. Но цена будет высока. Для нас обоих.
-Я отдам всё, что у меня есть, - видимо, не услышав последней фразы, горячо проговорила Барбара.
-Не всё можно купить за деньги, женщина, - грустно усмехнулся ведун. Даже хамское по отношению к шляхтянке обращение «женщина» из его уст прозвучало на удивление безобидно. – За исцеление мальчонки заплатить придётся мне… и ему.
-Его душа будет принадлежать Нечистому? – ужаснулась пана Вержбицкая, вспоминая церковные проповеди. – Такова будет цена спасения невинного ребёнка? – в голосе её сквозь слёзы прозвучала злость.
-Лишь от мальчишки будет зависеть, кому достанется его душа. Это его жизнь, и его деяния определят, чего он достоин, - твёрдо ответил колдун. – Но след останется у него на всю жизнь. А сейчас решай, - старик показал длинными сухими пальцами, так не вязавшимися с его коренастым телосложением, на умирающего ребёнка, - хочешь ли ты спасти своего сына.
-Хочу, - внутренне ужасаясь своему голосу, произнесла Барбара. – Я хочу, чтобы мой сын жил.
Дверь отворилась, и ведун вышел из комнаты. Измученная ожиданием и очередной бессонной ночью Барбара подняла к нему глаза, горящие немым вопросом. И вскрикнула. Порог её дома переступил старый, но могучий человек, подобно древнему дубу, не сломленному, но лишь укреплённому годами. Сейчас дверь открыл сгорбленный, опирающийся о взятую с собой палку (помнится, пана Вержбицкая ещё удивилась, когда ведун прихватил её в дорогу), дряхлый старик, чьё лицо было испещрено морщинами, глаза глубоко запали, а ещё более сухие, чем ранее, пальцы судорожно цеплялись за спасительный посох. За эту ночь ведун постарел на несколько десятилетий.
-Игнаций будет жить. – Еле слышно промолвил ведун, и Барбара, не в силах сдержать чувств, бросилась целовать старческие руки. – Не нужно благодарности, пана, - высвобождая руки сказал он, и, накинув меховую шубу, растворился в ночи…
Барбара закрыла дверь. Прислонилась к ней спиной. И стояла так долго, слушая, как за стеной, на кровати, дышит её сын…
На утро пана Вержбицкая (ближе к утру сон всё же сморил её) наипервейшим делом пошла проведать Игнацийку. Дыхание спящего мальчика было глубоким и ровным. Лоб, когда она погладила рукой голову сына, больше не горел огнём. Мальчик проснулся от прикосновения, улыбнулся маминому касанию, открыл глаза, и… Барбара едва подавила крик: глаза Игнаськи стали чёрными!
Спустя несколько дней приехал, вызванный из самого Плоцка, доктор с идеально соответствующей его ремеслу фамилией – Здровский и пользовавшийся в том городе всеобщей любовью и уважением. Тщательно осмотрев мальчика, он постановил, что Игнаций совершенно здоров, а также, что если бы пана Вержбицкая не рассказала ему, со всеми подробностями о симптомах, позволяющих заподозрить у юного пациента febris cum convulsionibus, воспаление оболочек мозга, то он бы не узрел ни малейшего повода для беспокойства. Также сказал доктор, что болезнь эта крайне коварна, и без должного лечения, которое, судя по рассказу благородной паны, проведено не было, практически неминуемо долженствовала привести к смерти или искалечить юного пана Игнация. Тот факт, что пациент полностью оправился, и ныне столь резво бегает по дому, можно назвать не иначе, как Божьим чудом (о ведуне Барбара, разумеется, умолчала). Что же касается изменения цвет глаза юного пана (присмотревшись и попривыкнув, пана Вержбицкая убедила себя, что глаза у сына сделались не чёрными, но тёмно-карими), такое часто случается у новорождённых детей, а в данном случае странное явление можно списать лишь на ранее неизвестное науке следствие перенесённой лихорадки, которое он непременно зафиксирует для дальнейшего изучения.
В тот же день на рынке пана Вержбицкая услышала глубоко потрясшую её новость: старый ведун, что жил близ Новогруда, умер. Новость эту принесла крестьянка, которая пришла к старику избавиться от бремени, но застала в промёрзшей избе лишь бездыханное, окоченевшее тело. Никто из жителей Новогруда не пожелал предать тело старика земле. Даже те, кто обращались к нему за помощью, боялись зайти в жилище покойника, по слухам якшавшегося с Нечистым. Лишь декан Ольшецкий согласился исполнить долг добропорядочного католика, и захоронить тело.
В сопровождении двух драбов[2], отданных ему для этой задачи войтом, он подошёл к жилищу усопшего. Стражники, добрые католики, отказались входить внутрь, до тех пор, пока декан не освятит дом богомерзкого языческого колдуна. Поняв, что ругаться на остолопов бессмысленно, декан махнул рукой, зашёл в избу, притворив за собой дверь, в надежде защититься от пронизывающего до самих костей, колючего ветра. Вспоминая то, что произошло дальше, драбы непрерывно крестились и бормотали молитвы. Рассказали же они, что не прошло и здровася, как дверь распахнулась, а из проёма вылетел побледневший от пережитого ужаса декан, божившийся впоследствии, что сам Дьявол явился в этот миг, чтобы забрать душу своего приспешника.
[1] Декан в католической церкви – священник, который координирует деятельность приходов в определённой части епархии – деканата.
[2] Драбы – в Речи Посполитой – рядовые солдаты, нанимаемые из крестьян. Несли гарнизонную и караульную службу, а также участвовали в сражениях
Interludium Primum
Безымянный Пан сделал долгую паузу - далеко не первую за своё повествование, которое Ваш покорный слуга тщательно записывал, при необходимости перестраивая фразы и делая историю более последовательной и цельной. Иначе говоря, выполняя именно ту работу, за которую ему щедро заплатили. Однако на сей раз пауза затянулась, и я перевёл свой взгляд с исписанных листов бумаги на маленькое слуховое окно, обнаружив, что на Вильно почти опустилась ночь. Вильно… Сколь многое для меня было связано с этим древним, могучим и гордым; грязным, вечно сырым и промозглым городом. Здесь я когда-то служил при дворе самого Януша Радзивилла, имел вдоволь денег, служку, старого услужливого Довмантаса – я улыбнулся, вспомнив его идеально круглую лысину и длинные отросшие волосы, окаймляющие её, и делающие его похожей на католического монаха – и даже возлюбленную жену, милую моему сердцу, хоть и ныне десять лет как покойную, Катажину.
После её смерти моя жизнь, любезные милсдари, и пошла прахом. Я и сам не заметил, как просторные галереи гетманского дворца, изукрашенные гобеленами, с высокими сводами и изящными аркадами, сменились для меня грязными комнатушками с неизменными темными следами от блевоты на полу в убогих корчмах (в одной из таких я имел удовольствие проживать в тот момент), мой добротный кунтуш гранатового цвета на заношенный старый камзол, а спокойная счастливая жизнь, на дешёвое пойло. Но, простите меня, дорогой читатель, я увлёкся сверх всякой меры. Нам, старикам, свойственно с ностальгией вспоминать прошлое и ругать настоящее, а Вам, я полагаю, интересно как раз оно.
Так вот, последние лучи заходящего солнца вычерчивали закатным багрянцем вдалеке силуэт старой башни Гедимина, взобравшейся на самую вершину громады Замковой горы, и вот уже больше двух столетий украшавшей Вильно. Впрочем, работе закат помехой не был. В полутёмной комнате вообще тяжело было определить время дня. Писать же мне удавалось лишь благодаря двум сальным свечам, любезно предоставленным мне Безымянным Паном. Света от них хватало как раз на то, чтобы разбирать моим слабым зрением очертания выведенных мной на жёлтых листах бумаги букв…
Тут я вдруг вспомнил, зачем вообще здесь нахожусь, и с неприятным удивлением обнаружил, что Пан с интересом смотрит на меня, будто университетский профессор, изучающий редкий вид стрекозы.
-На сегодня ваша работа закончена, пан Войцех, - к Пану вернулся его обычный тошнотворно-любезный голос (во время истории тон и тембр его странным образом сменились), и сейчас мой наниматель сумел в одно короткое предложение вместить всё недовольство моей непонятливостью, а также тем, что ему приходится объяснять столь очевидные по его разумению вещи. – Если, разумеется, - губы-черви растянулись в усмешке, - вы не хотите заночевать у меня.
Я молча встал и собрался уже уходить (мне совершенно не хотелось общаться со своим нанимателем там, где того не требовали мои прямые обязанности – при этом сам рабочий процесс у нас заладился на удивление хорошо, речь Пана была грамотна и хорошо поставлена, что заставило меня усомниться, так ли он нуждается в моих услугах), когда Безымянный Пан окликнул меня:
-Вы забыли свои бумаги, пан Войцех, - увидев моё недоумённое выражение лица, он пояснил, - мне нужны не черновики, а готовая рукопись. Отдадите целиком по завершении. Да, и возьмите для ознакомления один преинтересный документ, который, быть может, прольёт свет на последующую часть нашей истории. – Доброй ночи, пан. Жду вас завтра. – Он улыбнулся, и, видит Бог, в этот раз ему удалась самая отвратительная за сегодня улыбка.
Я взял у него из рук жёлтый и ветхий (настолько жёлтый и ветхий, что это бросалось даже при тусклом свете догорающих свечей) лист, и всё же буркнул, покидая комнату:
-Доброй.
Вернувшись в комнату, которую я снимал в корчме неподалёку, я первым делом запалил свечу, желая ознакомиться с документом, который Пан вручил мне при прощании. Ex actis officii episcopalis Samogitiae, Anno Domini 1639, mense Octobris – гласила верхняя, выведенная довольно крупным, но очень уж затейливым для писца (профессионально отметил я) почерком. Серьёзный документ для нашей истории, - пронеслось тогда у меня в голове. Действительно, благородные пане, Богом истинным клянусь, я ни на йоту не поверил в рассказ Безымянного Пана. Деревенский знахарь, языческий пережиток лесной Литвы, спасающий мальчонку от смертельной хвори, чёрные глаза. Видал я этих ведунов – как один, шарлатаны из той же породы, что пан Бялобжеский, наживающиеся на людских несчастьях. А сама история – походите, дорогой читатель, по деревням, и, уверяю, любая баба расскажет вам с дюжину подобных баек. Но вот подлинный - а сургучная печать на ветхой бумаге не позволяла в этом усомниться - документ епископского суда, невесть как попавший в руки моего таинственного нанимателя вызвал у меня подлинный интерес. Написанное далее «Samogitiae» означало, что действие разворачивалось в Жмуди, если верить дате, более двадцати лет назад. Я и сам, в бытность свою картографом и землеописателем бывал в тех краях. Дикие это места, скажу я вам.
Вы, милсдари, должно быть, знаете, что Жмудь – дольше всех земель Великого княжества Литовского сопротивлявшаяся истинной вере – была на бумаге крещена ещё в 1413 году, однако по глухим деревням упрямые кметы[1] (по крайней мере, так было в далёком ныне 1625 году, что я видел своими глазами и даже засвидетельствовал в своих работах, которые вы, впрочем, вряд ли читали) продолжали рьяно чтить Перкунаса и священных ужей.
Католическая церковь отвечала не меньшим упорством. Как вы, дорогой читатель, вероятно, знаете, в Речи Посполитой, матери нашей, никогда не было Священной инквизиции, подобной, скажем, испанской. Более того, ещё в 1573 на Сейме был принят Акт Варшавской конфедерации, гарантировавший шляхте и горожанам королевских городов свободу вероисповедания и запрещавший преследования на религиозной почве. Однако следует учесть, что на кметов этот акт не распространялся (справедливость, как вы и сами знаете, милсдари, — это привилегия господ), к тому же язычество считалось pactum cum daemone[2]и каралось со всей строгостью.
Коллегиум ордена иезуитов, располагавшийся в Вильно прикладывал значительные усилия, чтобы крестить Жмудь на деле, а не номинально – водой или же огнём. Ниже, милостивые пане, привожу сам документ, дабы вы могли сначала ознакомиться с ним. Затем же обещаю и сам поделиться своим впечатлением.
Sententia in causa lycanthropiae, ab episcopo Samogitiae, instigante patre Benedicto Woyno, Societatis Iesu, lata. [3]
Епископский суд, изучив материалы дела, а также допросив обвиняемого в pactum cum daemone, ликантропии и отречении от Иисуса Христа, Бога нашего, кмета Йозаса (в протоколе, для благозвучия, наименованного Josephus), нашёл доказательства вины обвиняемого неопровержимыми, а признание обвиняемого по делу снимает любые возможные сомнения.
Так, 17 сентября лета Господня 1639, названный кмет из деревни Варняй, подданный пана Александра Воловича, согласно доносу доброго человека Матеуша совершал богомерзкие ритуалы и, пользуясь дьяволовой силой, обращался в богопротивную тварь, местными жителями vilktakai именуемую. Затем, объединившись с пятью другими дьяволопоклонниками Пятрасом, Антанасом, Йонасом, Казимерасом и Стасисом, оные предавались дьявольским забавам, каковые поименованные еретики на допросе во всей их мерзости и описали, а также грызли овец ясновельможного пана Воловича.
Указанные сообщники, на следующий день после доноса Josephus`а арестованные, после двухчасового допроса с пристрастием вину единодушно признали и раскаялись в своих преступлениях против католической церкви и Бога. Вышеназванных Йозефуса, Пятраса, Антанаса, Йонаса, Казимераса и Стасиса, Епископский Жмудский суд признаёт виновными и, невзирая на раскаяние, дабы очистить в пламени их грешные души и позволить муками бренных тел, искупить грехи и обрести жизнь вечную, приговаривает к сожжению на костре.
Теперь вы, дорогой читатель, имеете достаточное представление о работе ордена иезуитов и епископских судах в Литве. Как Вы теперь знаете, в Речи Посполитой процветала терпимость. В нашем цивилизованном государстве не сжигали катаров, альбигойцев и гуситов. А вот оборотней очень даже жгли.
[1] Кмет - польское название крестьянина
[2] договор с дьяволом
[3] Приговор по делу о ликантропии, учинённый епархиальным епископом Жмудским по донесению инстигатора, отца Бенедикта Войно, священника Общества Иисусова
Глава 2
November, AnnoDominiMDC
Новогруд
Прошло время, кончилась зима, и настала весна, как бывает всегда. На смену промозглой и сырой погоде пришли тёплые и солнечные дни. Игнаций совсем окреп и оправился после болезни и теперь дни напролёт проводил со сверстниками. Никакой перемены в поведении сына Барбара, поначалу всерьёз обеспокоенная внезапно потемневшими радужками Игнася, не обнаружила. А потому беспокойство это постепенно сошло на нет.
Единственное, после тяжёлой хвори, сопровождавшейся кошмарными видениями, мальчик стал бояться темноты. Ему всё время казалось, что в углу комнаты, скрытом мраком, под лестницей на второй этаж и в погребе – в любом месте, куда не проникает солнечный свет, кто-то прячется. И только и ждёт удобного момента, чтобы его схватить. Не единожды мать, разжалобленная слезами Игнася оставляла его спать в своей комнате (отец, пан Ладислав, всё ещё пребывал в Ливонии, откуда регулярно присылал Барбаре письма, исполненные нежности и выражающие надежды на скорое возвращение домой).
Тем не менее, пана Вержбицкая желала вырастить из Игнация настоящего мужчину, способного перебороть свои страхи, а потому обычно, как и в ту ночь, была непреклонна, и мальчик оставался один на один с темнотой в своей комнате, расположенной на втором этаже имения, дрожа под одеялом в ожидании рассвета. Та ночь выдалась особенно страшной. Нет, в печной трубе не завывал, словно голодный упырь, ветер. Не стучали в окно ветви деревьев, будто когтистые лапы неведомых тварей, желающих ворваться в дом. Та ночь была душной, жаркой и тихой. И от этой тишины Игнасю становилось жутко. Мальчик дрожал, съёжившись под тонким одеялом и плакал, шепча молитву, которой, едва он заговорил, научила его старая Анна…
И вдруг эту гнетущую, давящую тишину прорезало тихое, едва слышное пение. В нём не было слов, одни лишь гласные. Но странным образом, голосу не требовались слова. Вот этот таинственный высокий голос пел о печали и скорби, о тоске по дому, о прошлом, которое не вернуть – и Игнаций чувствовал это, затем он становился успокаивающим, вселяющим веру, что любую тёмную ночь сменит солнечный рассвет – и мальчик верил, что бояться нечего. Нельзя было сказать, сколько продолжалось это пение – завороженный Игнась внимал ему, забыв о страхе перед тьмой, затем внимал сквозь полудрёму, окончательно размывшую тонкую грань меж миром снов и явью. А пение всё продолжалось, рассказывало обо всём и ни о чём; о том, что было, о том, что есть и о том, чего вовсе не может быть. Пение затихло лишь когда забрезжил рассвет, а петух на дворе счёл своим долгом об этом возвестить. Игнаций к тому моменту уже крепко спал…
Так повторялось несколько ночей. Пана Вержбицкая радовалась тому, что сын наконец перестал бояться темноты, и не просился больше ночевать к ней в комнату. Сам Игнась ничего не рассказал матери о странном голосе, который баюкал его по ночам. Возможно, подсознательно мальчик чувствовал материнские опасения, страх Барбары, которая, как ни старалась, не могла до конца забыть кошмарную ночь и её последствия, а потому со страхом ждала, когда ей аукнется «сделка с нечистым», как назвал бы произошедшее ксёндз Маховецкий.
Впрочем, однажды, поздно вечером, открыв дверь в комнату Игнася, желая проведать сына и пожелать ему доброй ночи, пана Вержбицкая заметила едва уловимое движение в углу комнаты, где стоял образ Святого Станислава. На мгновение ей показалось, будто качнулись брёвна стены, или же что-то, стоящее перед ними. Впрочем, пана списала это на тяжёлый день, поцеловала уже дремлющего Игнася в лоб и удалилась, чтобы прочесть Zdrowaś Maryjo на сон грядущий.
А полгода спустя на семейство Вержбицких обрушилось несчастье. Осенняя распутица к ноябрю месяцу уже вступила в свои права, и возы на оживлённых ещё недавно трактах стали редкостью. Торговцы, искатели лучшей доли и обозы служилых людей в тёплое время года ежедневно проезжали мимо имения Вержбицких, а Игнась, завидев их из окошка своей комнаты, часто выбегал навстречу и смотрел на людей, приехавших издалека, быть может, оттуда, где сейчас сражается со шведами его отец – в августе этого года шведская армия высадилась в Эстляндии, а осенью вся Ливония уже была охвачена пожарами войны.
Пан Ладислав всё ещё пребывал на службе в Ливонии, откуда прежде регулярно присылал письма. Однако вот уже два месяца, как вестей от него не было. Пана Барбара отгоняла от себя дурные мысли и старалась верить в лучшее. Действительно, во время боевых действий у мужа хватает других дел, кроме как строчить по вечерам письма, - успокаивала она себя. – Да и доставка писем с полей сражений дело опасное и ненадёжное. Мальчик же видел тщательно скрываемые переживания матери, и сильно скучал по отцу. Дождливые осенние дни, вернее, свободную от учёбы их часть, он частенько просиживал у себя в комнате, глядя в окно, или на пороге, всматриваясь в серую пелену дождя. Он ждал, когда на размокшей, превратившейся в мелкое грязное болото, дороге покажется всадник на могучем вороном жеребце с белыми гусарскими крыльями за спиной…
И вот долгожданный миг настал. Сквозь окно в его комнате, затянутое мутным бычьим пузырём, из-за чего дорога казалась размытой, словно он смотрел сквозь завесу дождя, мальчик различил фигуры нескольких всадников и гружёный воз, закрытый сверху попоной. Окно комнаты располагалось как раз над крыльцом, так что Игнась прижался к окну, силясь разглядеть лица, увидев, что конники сворачивают с тракта и заворачивают воз к имению. Сердце его радостно забилось. Один из всадников легко соскочил с лошади и трижды звучно постучал в ворота. После чего, очевидно, не желая более мокнуть под дождём, отворил незапертые ворота, и процессия заехала внутрь. Мальчик со всех ног бросился вниз.
Спустившись, он обнаружил, что мать опередила его, она была внизу, когда раздался стук в ворота, и вышла на крыльцо первой. Теперь она стояла под дождём, без платка, и смотрела на въезжающий во двор воз. Барбара не заметила бесшумно сбежавшего босиком вниз по деревянным ступенькам Игнася. Мальчик же, почувствовав, что происходит неладное, не спешил показываться из-за дверного проёма. Мать сошла по скользким от влаги ступеням крыльца и обратилась к всадникам, которые уже успели спешиться, но отчего-то не спешили зайти в дом и укрыться от дождя.
-Слава Иисусу Христу, – произнесла она твёрдым голосом, хотя сердце выпрыгивало из груди, вглядываясь в лица всадников. – С чем вы прибыли, милостивые государи?
-Слава, - услышал мальчик глухой голос, раздавшийся в ответ. - Мы, ясновельможная пани… - тут говоривший на мгновение умолк, а Игнаций чуть выглянул из-за проёма, чтобы рассмотреть гостей.
Говоривший, как и его спутники, был облачён в длинный плащ-епанчу из толстого сукна, надёжно защищавший от непогоды. На лоб мужчины была надвинута войлочная шапка, с которой на плащ капала вода. Прибывший был неуловимо похож на отца, отметил про себя Игнась, а манера держаться и торчавший из-под седла кончар выдавали в нём воина.
Привыкший встречать врага лицом к лицу, храбро бившийся при Вендене той осенью и отличившийся четырьмя годами ранее под Лубнами, пан Анджей Бжозовский - товарищ гусарской хоругви, ветеран ливонской кампании – сейчас медлил и боялся. Боялся сказать этой хорошенькой молодой женщине правду. Двое его спутников тщательно осматривали запачканные грязью высокие сапоги.
-…Мы, ясновельможная пани, - взяв себя в руки вновь заговорил Анджей, - принесли вам вести о пане Ладиславе, вашем супруге. И его тело…
Он осёкся. Барбара стояла всё так же прямо. Лицо её, так похожее сейчас на восковую маску, не выражало ничего. Она выжидающе смотрела на пана Бжозовского.
-Товарищ гусарской хоругви, пан Ладислав Бялобжеский пал смертью храбрых, - нащупал наконец подходящий для себя тон привыкший к отчётам перед начальством пан Анджей, - семнадцатого числа прошлого месяца. Он погиб не от шведской пули или клинка, а от рук литвинов, язычников и еретиков… – Кулаки Анджея сжались от гнева, он помнил тот день. Невозможно было забыть.
-Откройте, - резким, звенящим от слёз, голосом перебила его Барбара. – Я хочу увидеть своего мужа… и убедиться, что это он, - добавила она тише.
-Но пана, - попытался возразить Анджей, бледнея, - мы везли тело почти месяц. Конечно, оно было омыто вином и уксусом и… должным образом подготовлено, - скомкано закончил мысль гусар, не желая рассказывать несчастной женщине, что тело её мужа было вскрыто, внутренности – извлечены, а полости заполнены солью и ароматическими травами. – Но зрелище, тем не менее, может вас шокировать.
Барбара не ответила. Она просто стояла и смотрела на пана Анджея, и в её взгляде было что-то такое, что заставило ветерана отвести глаза. Дождь стекал по её лицу, и невозможно было понять, где капли дождя, а где – слёзы.
– Откройте, – повторила она.
Игнась не понимал, что происходит. В голове мальчика не могло уложиться, что его отец не вернулся с войны героем в сияющих доспехах, а приехал мёртвым на повозке.
Это сон, сейчас он проснётся! Вот рыцарь, поначалу напомнивший Игнасю отца налегает на крышку гроба. Там не может лежать его отец! Грубо сколоченные деревянные доски сдвигаются. Мальчику не хватает воздуха, слёзы текут из глаз. Крышка с глухим стуком падает на дно повозки, обнажая укрытое саваном тело.
Воины дружно сняли шапки. Не говоря ни слова, Барбара сделала два быстрых шага и решительным движением откинула покрывало с лица мужа. Её пальцы коснулись холодного лба. А затем она вдруг сдёрнула саван ниже, обнажив плечи и грудь. Пан Анджей попытался было её остановить, но осёкся. На груди и плечах покойного виднелись несколько глубоких следов от звериных зубов и когтей. Кожа вокруг них казалась не бледной и сморщенной от бальзамирования, а тёмной, почти чёрной, словно сама смерть, оставила на теле свою печать. Барбара вздрогнула и отшатнулась.
-Что это, Боже святый? – воскликнула пана, когда голос вернулся к ней.
-Vilktaki[1], - неистово крестясь, произнёс один из спутников пана Анджея, бледный щуплый парень, чей говор безошибочно выдавал в нём литвина…
Игнась, шокированный зрелищем, всё же обрадовался поначалу: бледно-серый труп с неестественно заострившимися чертами лица, да ещё и безбожно изуродованный клыками просто не мог быть его отцом. Но вот Барбара подошла к изуродованному телу и сняла с шеи покойного маленькую ладанку из тёмного дерева. Такую же, какую, видел Игнась, освящённую ксендзом Маховецким, повесила ему, прощаясь. И тут мальчик узнал в погибшем своего отца.
-Говорил же вам, пана, не надо, - виновато и заботливо выговаривал Барбаре пан Анджей. Отчётный тон его вдруг пропал. – Негоже вам на такое смотреть. Даже бывалые рыцари, увидев тела пана Ладислава, пахолика и двух драбов на вьючных лошадях, с ним в тот день бывших, чуть с ума не посходили. А они всякое видели. И с казаками, и с татарами неверными дрались… Ну да хватит об этом, - оборвал он себя.
-Нет, пан Анджей, - тихо, но твёрдо проговорила пана Вержбицкая. – Расскажите мне. Я хочу знать, как умер мой муж.
-Ну что ж, - вздохнул и раздосадовано произнёс пан Анджей, задумчиво накручивая на палец мокрый от дождевой воды длинный светлый ус, - слушайте, раз спросили. Пан Ладислав с людьми в Эргемесе должны были обоз встретить и до лагеря сопроводить. А то много сейчас лихих людей по лесам стало. Война и безвластие вконец распоясали дикую Литву, - щуплый литвин, услышав это, поморщился, но промолчал. – Никакого обоза пан Ладислав так и не увидел… На четвёртый день в лагере заподозрили неладное, а потом разъезд наткнулся на пана и его людей… - пан Бжозовский замолчал, не зная, как мягче рассказать дальнейшее. Затем, увидев сжатые губы Барбары и её выжидающий взгляд, махнул рукой и решил говорить, как есть. – Их нашли на рассвете. Всех четверых. Раздетыми. Подвешенными вниз головой на старом дубе. Как скот на бойне. Следы костра были рядом, а на земле виднелись какие-то языческие знаки. Это был обряд, пана. Языческий обряд. Больше ста лет мы выжигали в литвинских лесах их жуткую веру. Недожгли, - стиснув кулаки так, что побелели костяшки зло молвил пан Анджей.
Игнась не находил в себе сил сдвинуться с места. Он завороженно слушал рассказ воина, ещё не понимая всего. Но слова эти навсегда впивались в его сердце, и до последней минуты жизни своей будет он их помнить. Пан Анджей же, собравшись с мыслями, продолжил:
-На запястьях у всех были следы от верёвок. У пахолика был проломлен затылок – он, должно быть, уже был мёртв, когда его вешали. Но раны от звериных зубов были только на пане Ладиславе. И их было немного. Видимо изголодавшийся зверь начал грызть тело, но его спугнул разъезд. Это объяснило бы всё. Но некоторые… - он снова осёкся и перекрестился. - Простите, пана. Я не должен этого говорить.
-Говорите, – повторила Барбара. И в её голосе был не приказ, а мольба.
-Некоторые толковали о vilktaki, оборотнях, – выдохнул пан Анджей. – Будто те литвинам с литвинами вместе наших людей перебили. Они говорили, что волчьи следы не уходили от дуба в лес, а обрывались у корней. Как будто зверь встал на две лапы и пошёл прочь, как человек, - его спутники вновь перекрестились, а худой литвин стал ещё бледнее – для него это были не сказки, он рос в тех краях, где люди верили в оборотней и боялись их. - Но сам я этого не видел, - добавил пан Анджей. – Я с людьми прибыл позже, когда дождь смыл следы и языческие письмена, а тела сняли. Я всё равно отправлялся на отдых по ранению, - пан Бжозовский провёл рукой по плечу, где, должно быть, находилась заживающая рана, - а пана Бялобжеского я хорошо знал, упокой Господь его душу…
-Благодарю вас, пан Анджей, за то, что проделали долгий путь и рассказали о судьбе моего мужа… и привезли его тело, - с болью в голосе, но с искренней благодарностью произнесла Барбара. – Храни вас Бог.
В этот момент оцепенение, сковавшее Игнася, спало, и он, рыдая, бросился к возу. Сильные руки пана Бжозовского подхватили мальчика и оторвали от земли. Он вырывался, но пан Анджей держал его крепко, не желая, чтобы мальчик видел и запомнил мёртвого отца таким. Он что-то говорил добрым, успокаивающим голосом, но Игнась не мог разобрать слов. Лишь когда мать кликнула Анну, и та взяла его на руки, Игнась перестал вырываться. Последнее, что он запомнил в тот день – выцветшие, печальные, плачущие глаза старой служанки и её слова:
-Он ведь мне, пана, как сын был. Своих-то детей Бог не дал…
Пения Игнась после того злополучного дня более по ночам не слышал.
[1] Vilktaki (польск.-литовск.) – волколаки, оборотни.
Interludium Secundum
Скажу я Вам, милсдари: поведай мне кто другой подобную историю - осмеял бы глупца и послал бы к дьяволу. Но Безымянный Пан – другое дело. Хотя я готов был поставить свой заработок за эту рукопись, иначе говоря, всё что у меня имелось, на то, что Пан врал, но врал он талантливо и самозабвенно. Он приводил такие детали, словно сам был свидетелем всей этой истории и, признаться, мне и самому вскоре стало интересно, чем же всё закончится. А пока, дорогой читатель, поведаю и я Вам своё мнение об этой повести, если оную можно таковой назвать.
Вы, верно, задумались, что за чудо являлось нашему Игнацию по ночам, и какие корни в народных верованиях оно может иметь. Охотно расскажу. Как я уже говорил, в бытность свою картографом и землеописателем я много путешествовал по землям Великого Княжества Литовского. Много я повидал, забираясь куда подальше от каменных городов и людных трактов - туда, где среди мшистых топей, устланных валунами и заросших кустарником бескрайних лесов и мутных озёр стояли покосившиеся маленькие избы лесного люда, как с ноткой пренебрежения величали их в городах.
Этот безграмотный и дикой люд-то и хранил секрет древних, как сама эта земля, верований. Да простит меня Господь, ибо в молодости я с живейшим интересом записывал языческие байки, услышанные там. Впрочем, не думаю, что манускрипты мои нынче имеют широкое хождение: полагаю, они хранятся в иезуитских архивах в Вильно.
Однажды, когда я гостил в одной из глухих деревень – названия её, впрочем, не упомню: литвинские наименования все звучат едино – я увидел, как баба, крепкая дородная тётка с круглыми румяными щеками, залитыми слезами, выбегает из дома с истошным криком:
-Украли! Украли Маритку, дочурку мою! Лаума треклятая, отродье дьявольское! – древние верования в тех краях были иной раз столь тесно переплетены с верой в Христа-Спасителя, что упоминание языческого духа использовалось в одном предложении с библейскими именами. – На куклу соломенную заменила! - продолжала голосить баба, размахивая детской куколкой, сделанной из соломы и ниток.
Чуть позже, когда переполох поуспокоился, мне удалось выяснить, что Маритке взаправду пропала накануне. Один из детей – кудрявый светловолосый мальчуган по имени Йонас – твердил, что видел Маритку идущей в лес, к болотам, а за руку её держала высокая женщина в длинном белом платье, в утреннем тумане кажущаяся полупрозрачной, которой он в деревне никогда не видел. Впрочем, Йонас, как меня заверили, был известным вралем, а потому слов его всерьёз принимать не стоило. Как бы то ни было, баба та, горевавшая день и всю ночь напролёт, повредилась рассудком. Схватила из детской кроватки куклу и убедила себя, что это и есть подменыш, оставленный лаумой взамен Маритки.
Также я узнал, что лаума – пожалуй, самая противоречивая фигура в тех краях. Кто-то – по большей части из мужиков божился, что она приходит в обличье прекрасной золотоволосой девушки, обнажённой разумеется. Бабы же чаще толковали о страшной уродливой старухе, что может быть как злой, так и доброй. Подчас та крадёт детей у нерадивых матерей, оставляя взамен живую тряпичную или соломенную куклу, которая вскоре гниёт и рассыпается в прах. Ленивым хозяйкам она могла спутать пряжу или учинить другую пакость. Иной раз лаума могла напротив помочь при родах, убаюкать ребёнка или же допрясть оставленный на ночь кудель.
Что же до смерти пана Ладислава – вот что я вам скажу. В военное время творится всякое. А человек – он, пожалуй, похуже всякого звери или vilktakis будет. Довелось мне в своё время видеть землю украинскую, охваченную бунтами Хмельницкого и Кривоноса и изувеченные тела поляков и евреев, которые оставляли они вслед за собой. Видел я и колья с насаженными на них казаками и татарами, расставленные вдоль дорог, когда по этой же земле проходили хоругви князя Иеремии Вишневецкого…
Глава 3
September, Anno Domini MDCXX
Лагерь под Цецорой
Лагерь гудел, кричал, шептал тысячами глоток солдат, маркитантов и слуг, и всем своим видом напоминал разворошенный муравейник. Тысячи людей сновали по своим делам: готовили снаряжение к битве, спешили с донесениями, продавали и покупали еду и всякое барахло, без которого, впрочем, было не обойтись.
Ещё две недели назад обедневший шляхтич, отслуживший чуть более года пахоликом[1] в составе гусарской хоругви в Ливонии, а ныне – ни много ни мало – товарищ гусарской хоругви Игнаций сидел около своего шатра и вспоминал, как судьба преподнесла ему столь нежданный подарок…
Служба в Ливонии, продлившаяся, если быть точным, год и четыре месяца, ничем примечательным отмечена не была. Несколько мелких стычек со шведами – активные боевые действия к тому моменту уже затихли, не принесшие ему ни славы, ни боевого опыта. Затем Сейм принял решение сократить контингент, стоявший без дела в болотистой и дикой земле, обходившийся, однако, казне Речи Посполитой в целое состояние. И Игнаций, получив причитающееся жалованье, вернулся к матери в родовое имение. Пана Барбара за это время успела вся известись, боясь, как бы сын не повторил судьбы своего покойного отца, пана Ладислава. Едва завидев на пороге Игнация, она бросилась к нему, заключив так возмужавшего сына в объятиях. Мать же, напротив, постарела, - отметил про себя Игнаций. Лицо паны Вержбицкой стало суше, уголки глаз и лоб избороздили мелкие, но уже отчётливые морщинки. В тёмно-каштановых волосах стало ощутимо больше седых прядок. Барбара встала на носочки и, чуть пригнув голову сына, поцеловала того в лоб. Как в детстве.
Затем Барбара чуть отстранилась, разглядывая сына. И вправду, возмужал. Вылитый отец, каким он прощался с ней, отправляясь на войну, двадцать лет назад. На секунду Барбаре даже показалось, что это не её сын, а её муж вернулся наконец домой. То же высокое угловатое лицо с волевыми скулами, покатый лоб, густые тёмные брови. Тот же красивый, но «мужицкий» прямой нос с мягким кончиком, придающий лицу мужчины немного детское выражение. Но нет, у Ладислава были светло-русые, цвета пшеницы волосы, Игнаций же унаследовал тёмный волос матери. И, конечно, глаза. Тёмные, почти чёрные, против небесно-голубых глаз мужа. И, самое главное, Барбара отлично знала, что её дражайший супруг уже два десятилетий покоится в кладбищенской земле близ костёла Святого Лаврентия, – мученика, сожжённого язычниками за веру – чей горящий под ярким летним солнцем позолоченный крест был виден из окон второго этажа.
В Новогруде Игнаций и услышал вести о том, что в Баре прославленный гетман Жолкевский собирает войско для похода на османов. Жаждущий отличиться и покрыть своё имя славой, а также испытать себя в настоящем деле после полутора лет сидения в Ливонии, пан Игнаций Вержбицкий, недолго думая, заложил часть отцовского имения, добавил к этому своё жалованье и купил добротного гнедого жеребца, кирасу и другие необходимые элементы снаряжения – часть доспеха и кончар – длинный, узкий меч, которым гусары пробивают кольчуги после того, как ломаются пики – остались ему от покойного отца. Во время службы пахоликом его наниматель, товарищ гусарской хоругви, пан Анджей Рудомина-Дусяцкий снабдил его конём, кольчугой и прочими атрибутами своего спутника-слуги. Однако за время, проведённое в Ливонии, Игнаций устал быть на вторых ролях, устал от рутинных обязанностей: чистки коней и доспеха, заточки оружия, починки упряжи и сопровождения обозов, не имевших зачастую ничего общего с воинским делом, каким он его себе представлял. А значит, ему требовался соответствующий его будущему званию доспех, обученный таранным атакам боевой конь, пика и один или два пахолика, которые неизменно должен был нанять, снарядить и привести с собой каждый товарищ гусарской хоругви.
Барбара, всегда сильная и строгая, узнав о том, что сын, едва вернувшийся домой, вновь отправляется на войну, причём на сей раз в военный поход, гораздо более опасный, нежели гарнизонная служба и боевое охранение обозов, которые Игнаций осуществлял в Ливонии, не могла сдержать слёз. Тем не менее, никакие уговоры не могли остановить Игнация, уже твёрдо решившего стяжать славу и омыть кончар кровью неверных под командованием славного гетмана Станислава Жолкевского.
Десять дней спустя молодой пан Игнаций Вержбицкий прибыл в Бар. Там он потратил последние деньги на найм пахолика, коим стал пан Казимеж Олешкевич, потомок старинного шляхетского рода, спустивший давеча остатки своего состояния в три листика[2], и теперь решивший вступить в войско, чтобы поправить финансовое положение. Игнаций недовольно хмурился, выслушивая эту историю, однако отметил честность Казимежа: тот не придумывал, не ухищрялся, стараясь себя выбелить – просто рассказал всё, как есть. К тому же через два дня войско должно было выступать, а значит, времени оставалось мало. Пан Вержбицкий протянул своему новому пахолику руку, и они скрепили договор крепким рукопожатием
На следующий день молодой пан в сопровождении Казимежа, который уже успел на полученный вчера аванс обзавестись толстым стёганым кафтаном — многие небогатые пахолики носили его заместо кольчуги, удар кончара такой, разумеется, выдержать не мог, но вот скользящий удар татарской сабли вполне — и лишённой изысков, но добротной саблей, которую оплатил «пан наниматель», как называл его иногда Казимеж. Конь у новоиспечённого пахолика, к счастью, был, иначе Игнацию просто не хватило бы денег. Улицы Бара были запружены телегами, конями и людьми в доспехах. В воздухе витало предвкушение чего-то масштабного и великого.
-Чего вам? – прозвучал в ответ на вежливое приветствие недовольный голос. За столом Игнаций увидел старого седоусого писаря, весь вид которого словно кричал о скверном и сварливом характере.
Надо же такому доверить вербовку рекрутов, - подумал Игнаций. – Так и без войска недолго остаться. Но всё же, сохраняя такт, представился и объяснил, по какому делу они с паном Казимежем прибыли.
-Списки сформированы. Зачисление в хоругвь пана Самуила Корецкого больше не проводится. Как, впрочем, и в иные хоругви. Войско выступает завтра на рассвете, - скрипуче ответствовал им писарь, после чего вернулся к своим бумагам, разбросанным по всей поверхности массивного стола из тёмного дерева.
Игнаций, хотя и понимал, что это бессмысленно, собирался было объяснить старику, сколь длинный путь он проделал, чтобы попасть сюда и чего это ему стоило, но в этот момент тяжелая дубовая дверь распахнулась и в комнату ввалился высокорослый плечистый мужчина с рыжей бородой до ключиц и шапкой таких же густых, рыжих же волос на голове. В полном боевом снаряжении он выглядел впечатляюще, словно олицетворяя собой величие и силу польской армии.
-По какому вопросу пришли благородные пане? - пробасил он, обращаясь к новоприбывшим. Звучный его голос при этом звучал доброжелательно и по-отечески. После чего представился: пан Бартош Грушевский, поручник хоругви пана Самуэля Корецкого, - пробасил он, протягивая Игнацию широкую ладонь. - С кем имею честь?
Молодой пан Вержбицкий и пан Бартош сразу поладили: оказалось, что Бартош в молодости знавал отца Игнаций, пана Ладислава:
-Достойный был лыцарь, - промолвил он, потирая ручищей бороду. – Жалко, что Бог его так рано призвал. Но да на всё воля Его. А в хоругви ротмистра Корецкого будут рады видеть его сына, товарища гусарской хоругви Игнация Вержбицкого и его пахолика, Казимежа Олешкевича.
На том и порешили.
На следующий день, едва рассвело, великий коронный гетман Станислав Жолкевский провёл финальный смотр армии. Игнаций, как зачарованный, смотрел на живую легенду, проезжающую перед строем. Человека, который, который разбил шведов под Кокенгаузеном, усмирил казацкое восстание Наливайко и Лободы, взял Москву и пленил царя Василия Шуйского, а под Клушино обратил в бегство тридцатипятитысячное войско Шуйского и Делагарди, имея под рукой едва семь тысяч сабель. Глядя на гетмана, восседающего на прекрасном белом коне, горделиво расправившего плечи, облачённого в алую делию, подбитую белоснежным мехом, с лёгкой кирасой одетой под ней и гетманской булавой в руке, не верилось, что гетману Жолкевскому уже перевалило за семь десятков лет. Воинственно встопорщенные усы, седые волосы, благородной волной обрамляющие сухое лицо, горделиво поднятый орлиный нос и цепкий взгляд глубоко посаженных карих глаз, делающие его похожим на хищную птицу – всё в гетманском облике говорило о неуёмной энергии и железной воле этого человека. За таким – хоть на смерть, - подумалось Игнацию.
[1] Па́холики (польск. pachołek) — это воины в армии Речи Посполитой, в частности в составе крылатых гусар (гусарии), которые выполняли роль боевых слуг шляхтичей-товарищей.
[2] польская народная карточная игра
Глава 4
September, AnnoDominiMDCXX
Лагерь под Цецорой
Десятого числа сентября месяца войско Жолкевского столкнулось с османскими и татарскими войсками, а также валашскими отрядами под командованием Искендер-паши, бейлербея Очаковского. Первые несколько дней, ознаменовавшиеся небольшими стычками казацких и гусарских отрядов с татарскими всадниками и прощупыванием позиций, выявили значительное численное превосходство сил неприятеля. Хуже того, один из обозов был захвачен татарами, взявшими в тот день много пленных и провианта. Потеря обоза сильно подорвала и без того низкий боевой дух армии: раздоры между магнатами, нерешительность и повальное дезертирство, охватившие союзников-молдаван, с каждым днём ощущались всё сильнее.
Игнаций же не замечал уныния, охватившего лагерь. Вместе с верным Казимежом, который хорошо зарекомендовал себя, не раз приходя на выручку своему нанимателю, он участвовал в пяти вылазках, в одной из которых, проявив отчаянную храбрость, прорубился сквозь строй татарских конников, заколов двоих отцовским кончаром, и взял ценного пленника – татарского мурзу, которого безошибочно угадал по богатым одеждам. Пленный татарин, когда ему прижгли пятки огнём, выдал много ценных, хотя и неутешительных сведений о численности вражеской армии, собиравшейся под Цецорой. И каждый день подходили всё новые части. Игнаций же, наоборот, ликовал. Эти несколько дней, полные порохового дыма и звона сабель, принесли ему то, чего не смогли дать полтора года в Ливонии - уважение солдат и репутацию человека, который не боится смерти. Сам гетман Жолкевский отметил его заслуги, выдав за проявленную доблесть десять червонных.
Вечером восемнадцатого сентября состоялся военный совет, сопровождавшийся яростными спорами. Пан Стефан Хмелецкий, староста овруцкий и таборовский, высказывался за отступление к границе, а пан Станислав Конецпольский, яростно поддержанный паном Калиновским, имеющим репутацию человека надменного и спесивого, призывал покинуть укреплённый лагерь и дать бой.
-В поле гусарские хоругви сомнут лёгкую конницу татар и пеших янычар. Гетман Жолкевский уже доказал это, разбив Шуйского и Делагарди при Клушине десять лет назад, - поднимаясь из-за стола и потрясая длинными усами, пробасил он. – Семь раз гусарские хоругви накатывались на врага, сокрушая передние ряды и, увязнув, отступали вновь. А на восьмой русские бежали. И пан Жолкевский победным шествием вошёл в Москву. – Стукнув кулаком по столу закончил Конецпольский, тактично умолчав о том, что немалую роль в поражении русско-шведской армии сыграло предательство иностранных наёмников.
Спору положил конец Жолкевский. Он поднял руку, давая понять, что будет говорить. В гетманском шатре воцарилась тишина.
-Я принял решение, благородные пане. – Негромко, зная, что ему нет нужды кричать, чтобы быть услышанным, проговорил старый гетман. После отбытия из Бара он сменил парадную делию на походный кожаный колет с железными наплечниками, одетый поверх кирасы, а рядом с ним на столе расположился шлем с шишаком, прошедший с гетманом не через одно сражение. – Лагерь окружён турками. Попытка прорыва будет сопряжена с тяжёлыми потерями. Ещё оставшиеся с нами молдаване сбегут после такого отступления. Армия будет деморализована, я даже допускаю, - он хмуро посмотрел на «партию отступления» - магнатов, которые выступали за отход с боями к польской границе и сдерживание врага на родной земле, под Хотином, - что некоторые из нас могут бросить обоз и вагенбург с пехотой, и самовольно отбыть к границе, - прославленный полководец помолчал с минуту, но никто не решался прервать тяжёлую тишину. – Вы знаете, каких трудов мне стоило собрать войско, вытребовать деньги у Сейма и организовать эту компанию, - продолжал он. Лишь сейчас стало заметно, как устал гетман великий коронный. Не поход изнурял его, но тяжкое бремя ответственности за жизни своих людей и будущее Речи Посполитой. – Завтра, благородные пане, мы дадим османам бой. И да поможет нам Бог.
Смеркалось. Вечерняя мгла укутывала враждующие лагеря, делая их почти неотличимыми друг от друга.
Горячо молится пред образом Божьей Матери пан Жолкевский, опустившись на одно колено. Рядом с ним в той же позе застыл его духовник, отец-иезуит Симон Виберский, высокий и ладный мужчина лет тридцати пяти от роду, красивый и статный – такому приличествовало бы быть рыцарем, а не слугой Божьим, но судьба распорядилась иначе.
Совершает, опустившись на колени на красный ковёр, магриб, вечерний намаз, бородатый янычар. Сложенные в молитве руки и преклонённая голова восхваляют Аллаха.
Точат свои и господские мечи пахолики, для многих из которых это сражение станет первым. И последним.
Игнаций поднимается на ноги, завершив молитву и до рези в глазах вглядывается в огни вражеского лагеря, гадая, что принесёт завтрашний день.
Плачут пред православными иконами муж и жена, старые валахи, сыны господаря Влада Цепеша, уступившие османам свою землю и свободу, а год назад схоронившие детей своих, дерзнувших восстать против турок…
Крылья гусар свистят на скаку, создавая ощущение, будто тысячи птиц, или же тысячи оперённых стрел летят на него. Игнаций скачет в первом ряду. До врага – ровного строя янычар, чьи тёмно-синие и зелёные кафтаны и белые войлочные колпаки, бёрки, как называли их сами османы, уже отчётливо различимы – остаётся чуть более трёхсот шагов. Вот первая шеренга янычар синхронно, словно хорошо отлаженный механизм, опускается на одно колено, изготавливая мушкеты. Вторая шеренга продолжает стоять и нацеливается поверх голов первой. Двести шагов. Перья свистят, словно крылья стаи разгневанных птиц. Стук тысяч конских копыт сливается в единый оглушительный гул. Вот длинные пики гусар, увенчанные длинными бело-красными прапорцами, начинают одна за другой опускаться, нацеливаясь остриями на шеренги противника. Скоро лавина тяжёлой конницы обрушится на врага, сокрушит, сомнёт, обратит в бегство. И в этот момент вступают в дело турецкие пушки.
Это кажется невозможным, но грохот орудий, предусмотрительно расположенных Искендер-пашой на возвышенностях вокруг лагеря, заглушает стук копыт. Игнаций смотрит вправо и видит, как залп картечи проделывает брешь в ровном гусарском строю, превратив коней и их всадников в кровавое месиво. Польские фальконеты не остаются в долгу, прореживая ряды янычар с подготовленных позиций на переднем краю лагеря. Одновременно с этим дают первый залп османские мушкеты – ещё слишком далеко, чтобы пули могли пробить кирасы гусар или конские доспехи, но некоторые удачные выстрелы поражают незащищённые доспехом части тела или же тех коней, чьи владельцы не могли себе позволить дорогостоящие доспехи для своих скакунов. К их числу относится и Игнаций. Он знает, что любой мушкетный выстрел может стать для них с Огником - своё имя жеребец получил за медный, огненный блеск, которым его шерсть отливала на солнце - последним: стоит пасть коню, и всадника тут же затопчут кони его же товарищей.
Менее ста шагов. Игнаций пригибается в седле, почти касаясь головой гривы Огника и выставляя перед собой пику. Янычары дают второй залп, который собирает обильную жатву среди гусар. Но лавина конницы продолжает набирать скорость. Пятьдесят шагов. Янычары выставляют вперёд багинеты[1], готовясь встретить противника. Крылья гусар стрекочут, хлопают, трещат, треплемые ветром, внося к какофонию звуков битвы свою лепту. Две армии сходятся.
Страшен удар Ангелов-с-Белоснежными-Крыльями. Первые шеренги янычар, не выдерживая натиска рассыпаются. Кто-то падает, пронзённый пикой или сбитый с ног таранным ударом коня, чтобы затем умереть под копытами. Пика Игнация пробивает грудь одного из янычар, легко пробивая овальную стальную пластину, надетую на грудь поверх кафтана, и выходит из спины между лопаток. Пронзённый янычар открывает рот в беззвучном крике – слышны лишь конский топот и лязг металла. Сила удара и скорость скакуна на мгновение поднимают янычара над землёй почти на локоть, после чего пика ломается – гусарские пики специально делали с полыми древками, чтобы та, завязнув в теле противника, не выбила всадника из седла. Игнаций выпускает ненужный обломок и, выхватив из седельной кобуры пистолет, разряжает его в лицо второму янычару, вдруг оказавшемуся вплотную к пану Вержбицкому. Череп османа словно взрывается изнутри, обрызгивая Огника и Игнация кровью и мозгом, заливая кровью белые крылья за спиной гусара. Бой между тем кипит вовсю: следующие шеренги янычар не поддались панике и выдержали первый, самый страшный удар гусар. Теперь в дело пошли ятаганы и боевые топоры на длинных деревянных рукоятях, способные пробить даже тяжёлую и прочную кирасу.
Удача не склонялась ни на одну из сторон. Длинные клинки кончаров, как и их владельцы, были сплошь залиты кровью. Но турок было значительно больше, чем всадников, а потому вскоре Игнаций расслышал, как где-то позади, прорываясь сквозь лязг металла и крики, трижды пропела труба. Краем глаза он увидел, как штандарт хоругви Корецкого качнулся назад. Это был приказ отходить. Для того, чтобы в гуще боя, уворачиваясь от вражеских ударов, развернуть коня, требовалась большая сноровка. Однако гусары не зря слыли лучшей кавалерией Европы. Уставшие, израненные, потерявшие многих своих товарищей, они отступали к лагерю. Страшен удар Ангелов-чьи-Крылья-Залиты-Кровью.
Весь день прошёл в изнурительных боях. Гусарские хоругви, словно морские волны, отступали и накатывались вновь. Лёгкая татарская конница не давала польскому войску передышки, то ввязываясь в рукопашный бой, то держась на расстоянии и осыпая противника стрелами. Турецкая и валашская (набранная с захваченных османами Валахии и Трансильвании) пехота неоднократно предпринимали попытки штурма лагеря, но всякий раз отходили, понеся большие потери. Солнце клонилось к закату, когда Гаспар Грациани, молдавский господарь, изначально возглавивший мятеж против турок, теперь же – тайно предавший гетмана Жолкевского, развернул своих людей и ударил, сокрушив правый фланг польской армии. От разгрома польскую армию спасла лишь неистовая атака хоругви Корецкого, в которой и служил Игнаций, своим наступлением позволившая польским силам отойти в лагерь и восстановить дисциплину.
После отступления войска Жолкевского в лагерь османы не единожды пытались взять валы, надеясь сходу ворваться в лагерь, охраняемый горсткой деморализованных защитников. Однако гетман Жолкевский недаром всю жизнь провёл в походах и войнах, а потому быстро навёл порядок в войске, и османов встретили не испуганные и готовые к бегству солдаты, а мощные залпы мушкетов, пистолетов и фальконетов. Когда дело дошло до рукопашной, спешенные гусары из хоругвей Корецкого и Жолкевского, и Игнаций в их числе, отчаянной контратакой отбросили турок с занятых было валов. На лагерь опустилась ночь.
Османы понесли в тот день большие потери, но все понимали, что проиграло эту битву польско-литовское войско. Многие воины из дрогнувших хоругвей так и не вернулись в лагерь, перейдя вместо этого через Прут и теперь, вероятно, возвращаясь в Польшу.
Лагерь охватило уныние. С валов было видно, как турки и татары ходят по полю, где произошла битва и пленяют знатных гусар, за которых можно получить выкуп, добивают раненых и безродных, и собирают трофеи с убитых. Брали всё, что представляло малейшую ценность: элементы доспеха, оружие, даже перчатки и сапоги, если те оставались целыми.
Игнаций за весь этот жуткий день не получил ни одного ранения, не считая пары мелких царапин. Его пахолик, Казимеж тоже отделался скользящим порезом плеча, оставленным турецким ятаганом. Лагерь будто вымер. Не было слышно песен, криков солдат, игравших в кости или карты, а многие кострища близ шатров пустовали. Страшен удар Ангелов-Потерявших-свои-Крылья.
[1] Багинеты – прообразы штыков, примыкаемые к мушкетам.
Глава 5
September, AnnoDominiMDCXX
Лагерь под Цецорой
На утро обнаружилось, что осторожный Хмелецкий и храбрившийся Калиновский позорно бежали минувшей ночью. С ними покинули лагерь и их хоругви. За последний день войско Жолкевского лишилось почти половины своей численности. Из разбивших лагерь под Цецорой десятого числа сентября месяца девяти с половиной тысяч человек у гетмана осталось под рукой чуть более пяти тысяч.
Казимеж, как обнаружил пан Игнаций по пробуждении, тоже бросил своего господина. На смятой попоне, где он обыкновенно спал у входа, лежала наспех нацарапанная на клочке бумаги записка:
Благодарю Вас, пан Игнаций, за Вашу доблесть, которая в пылу битвы нам неоднократно жизнь спасала, а также Ваши щедрость и доверие. Прошу меня простить за то, что покидаю Вас и пана Жолкевского в столь тягостный миг. Но умирать на чужбине от сабель неверных не желаю, мне моя жизнь ещё не опостылела. Наградные Ваши десять червонцев, как и прочее жалованье также забираю с собой – мёртвым золото ни к чему, а неверным османам и вовсе. За сим откланиваюсь, пусть Бог хранит Вас.
Игнаций, не сразу поверив своим глазам, перечитал записку, после чего на мгновение замер. Затем сложил её надвое и сунул за отворот кунтуша. Лицо его не изменилось, лишь пальцы подрагивали, выдавая обиду и огорчение.
Через четверть часа должен был начаться военный совет, но пан Станислав, гетман великий коронный не спешил. Он сидел на скамье в своём шатре, в той его половине, что служила отцу Симону Виберскому, его духовнику и старому другу, и домом, и храмом. Здесь пахло воском и ладаном. На походном алтаре, сбитом из простых досок и покрытом белой скатертью, стояло распятие и образ Ченстоховской Божьей Матери.
На прославленного воина было больно смотреть. Переплетённые в отчаянии пальцы побелели от напряжения, длинные седые усы безжизненно свисали, а число морщин за ночь будто удвоилось. Впервые моложавый и энергичный пан Жолкевский казался отцу Симону дряхлым стариком. Вдруг одинокая слеза вытекла из прикрытого глаза гетмана и побежала вниз по лицу, прокладывая путь среди морщин. Старый гетман плакал не о себе, не о своей славе, омрачённой поражением: он пожил своё; он входил в города верхом на своём белом коне, когда на него со всех сторон сыпались цветы, а восторженные горожане кричали: Vivat!. Он плакал о людях, доверившихся ему, а ныне мёртвых или обречённых на смерть, о Речи Посполитой, службе которой посвятил всю жизнь, и которая теперь, после неминуемой гибели его и его войска, будет беззащитна пред османами.
Четверть часа спустя в гетманском шатре начали собираться на совет оставшиеся с войском командиры, в числе коих были Станислав Конецпольский, Самуил Корецкий, Николай Струсь, Николай Потоцкий и, разумеется, единственный сын пана Станислава Ян Жолкевский. Чело Жолкевского к тому моменту претерпело значительные изменения: никто из военачальников, смотревших сейчас на гетмана, как на последнюю надежду, не подумал бы, что только что этот спокойный и рассудительный человек пребывал в отчаянии.
-С великим сожалением, благородные пане, я вынужден констатировать, что мы более не имеем достаточных сил для противодействия неприятелю. Некоторые из магнатов, как вы знаете, поставили свои интересы и жизни выше Речи Посполитой. И предательски бежали, - при этих словах боль и горечь всё же проступили на лице старого гетмана. – А потому, теперь отступление к Хотину – наше единственное спасение.
Горячий пан Корецкий хотел было что-то возразить, но вдруг яростный взгляд его голубых глаз померк, а широкие плечи опустились. Как и все здесь собравшиеся, в глубине души он понимал, что других шансов на спасение армии нет.
Следующая неделя прошла в стычках с турками, которые, не давая осаждённым отдохнуть, предпринимали штурмы и обстреливали лагерь из орудий, и подготовительных работах. Войско Жолкевского готовилось перейти Прут и, прорвав строй неприятеля, который, чтобы окружить лагерь, стоящий на берегу реки, давно уже переправился на другую сторону Прута. Гусары и их слуги наравне с пехотинцами расчищали ту часть лагеря, через которую должно было выйти войско. Соединяли между собой цепями возы, устанавливая на них фальконеты, и превращая их, в лучших гуситских традициях, в вагенбург.
Когда подготовка к прорыву была, наконец, завершена, люди буквально валились с ног, измождённые и голодные – провизия в лагере подходила к концу. Игнаций работал наравне со всеми, свидетелями тому были стёртые в кровь от перетаскивания брёвен для восстановления разрушенных османами укреплений, плетения фашин и переноски фальконетов, ядер и пороха. Предательство Казимежа больно уязвило его, а вид измученного и деморализованного войска ещё более угнетал. Земляные работы и ночные вылазки, в коих он дважды успел принять участие, хотя бы позволяли отвлечься.
В ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое сентября гусарским хоругвям был дан приказ отдохнуть и выспаться, насколько это позволяли штурмы осман. Завтра, на рассвете, коннице предстояло сломать вражеский строй или обрести смерть. Пехотинцы же всю ночь, не покладая рук, разбирали частокол, срывали валы и засыпали фашинами ров на обращённой к Пруту стороне лагеря.
Игнаций лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к приглушённой возне за шатром. Там, в почти кромешной темноте – работы надлежало скрыть от турок, чтобы застать их врасплох – драбы расчищали проходы для конницы и возов вагенбурга. Сон не шёл. Пан Вержбицкий был слишком вымотан даже для этого. Сейчас он мог лишь лежать и смотреть в темноту, ожидая рассвета, как когда-то в детстве ждал его, дрожа под одеялом…
Едва первые лучи солнца стали согревать холодную сентябрьскую ночь, гусарские хоругви начали вытекать из лагеря и строиться на небольшом куске суши между рекой и лагерем. Самуил Корецкий, которого гетман Жолкевский, зная его горячий, пылкий нрав, назначил руководить атакой, разъезжал перед рядами, потрясая кончаром. Как всё-таки отличались эти люди от сияющих гордых всадников, что дали первый крупный бой османам десять дней назад. Куда пропал огонь в глазах, готовность убить и умереть с именем матери-Польши на устах, - думал Корецкий, разглядывая всадников.
-Zwycięstwo lub śmierć[1]! - вскричал пан Корецкий и слова эти, вылетевшие из лужёной его глотки, разнеслись по строю.
-Zwycięstwo lub śmierć! - подхватили тысячи голосов, и лавина конницы тронулась с места…
На противоположном берегу реки уже выстроились изготовившиеся к бою татарские чамбулы и валашские хоругви. Противник не успел перетащить на другой берег пушки и подкрепления, но не заметить тысячи всадников, готовящихся перейти реку, было невозможно. Широкий Прут в это время года обычно сильно мелел, и вода на бродах доставала коням до брюха. Гусары входили в реку, поднимая тучи брызг; кони фыркали, храпели, оскальзывались на мокрой гальке. Фигуры всадников в выцветших тёмных халатах и меховых остроконечных шапках, столпившиеся на другом берегу, выпустили несколько стрел. Те упали в воду, не долетев добрых десяти саженей. Одновременно с этим несколько расположенных на не срытых остатках вала полукартаун[2] дали залп по татарам. Одно из ядер попало в самую гущу всадников, убив и покалечив нескольких татар и скакунов. Те заметались и отодвинулись от берега реки, дав тем самым гусарам пространство для разгона.
Гусары меж тем неспешно преодолевали брод. Кони выбивались из сил, борясь с течением. Несколько всадников, достигнувших середины реки, погибли от татарских стрел, и неглубокие, но мутные воды Прута тотчас поглотили их. Игнаций держался по правую руку от Корецкого, вновь в первом ряду, гордясь честью биться бок о бок рядом с лихим ротмистром. Чем ближе был заветный берег, тем гуще летели стрелы. Вот одна из них ударила пану Вержбицкому в панцирь, отскочила, не причинив ни малейшего вреда. Огнику, к счастью, пока везло.
Гусарские латы, залитые каплями воды, огнём горели в рассветном солнце, когда всадники один за другим выбирались на берег, и, не давая уставшим скакунам отдыха, пускали их в галоп. Туда, откуда скакали уже валашские хоругви, прикрывая от таранного удара гусар татарских конных лучников. Игнаций, не отставая от пана Корецкого, пришпорил Огника и, опуская длинную пику, выбрал своей целью мчащегося навстречу всадника. Длинные черные волосы того выбились из-под войлочного колпака, заломленного набок, а длинное копьё смотрело на Игнация. Доспехов, как большинство лёгких валашских кавалеристов, он не носил – лишь кожаный кубрак, надетый поверх белой рубахи. Всё это Игнаций успел увидеть за те секунды, пока не сшибся с валахом.
Копьё противника больно ударило в грудь, едва не выбив Игнация из седла, но всё же не пробило кирасы, скользнув по ней в сторону, сам же валах проскакал дальше с обломком пики Игнация в животе и, несколько мгновений спустя, покачнулся и, зажимая рану руками, упал под копыта польских коней. Игнаций этого уже не увидел – его кончар в тот миг скрестился с саблей другого валаха. Высокий и длиннорукий, тот отменно владел оружием и раз почти полоснул Игнация по плечу. Теснимый, Игнаций одной рукой правил коня, стремясь обойти вёрткого валаха сбоку, другой парировал сыплющиеся один за другим удары. Дыхание пана Вержбицкого становилось всё тяжелее, пот заливал глаза.
Вот темноглазый валах совершил ложный выпад, а сам, не доводя его, изменил ход сабли и направил удар в незащищённую кирасой шею. Игнаций не успевал поднять кончар и мог лишь бессильно наблюдать за приближением смерти. Но та и в этот раз не спешила забирать его. В последний миг, когда кривое лезвие уже почти дошло до горла гусара, меж рёбер валаха вдруг вышло, пробивая кубрак, окровавленное остриё кончара. Пан Корецкий пришёл на помощь товарищу. Остриё сабли дёрнулось и лишь оцарапало Игнацию щёку, ударившись о шишак.
-Не робей, друже! - ободряюще крикнув Игнацию, лихой пан Самуил скрестил клинки с новым противником…
Вагенбург, выходивший из лагеря сквозь две широкие бреши в валу, напоминал ежа, изготовившегося защищаться от собаки. Если только вы можете представить себе огромного, ощетинившегося пиками и плюющегося огнём мушкетов и фальконетов ежа. Преодолевая брод, марширующие меж двух рядов возов пехотинцы, вступали в бой с наскакивающими со всех сторон манёвренными татарскими чамбулами, осыпающими драбов и обозный люд градом стрел. Татары не били в лоб - они кружили вокруг, выцеливая коней и стрелков. Вскоре одна из лошадей, запряжённых в крайний воз, заржала и рухнула, пробитая стрелой. Воз замер, цепь натянулась, и табор на мгновение остановился. Сразу несколько татарских всадников, издав пронзительный вой, бросились к этому возу, набрасывая арканы и крючья, стремясь порвать цепь или завалить телегу. В ответ захлопали мушкеты и плюнул картечью, развёрнутый в их сторону фальконет…
…Валахи бегут, битва выиграна! В этот раз атака гусар прошла как дóлжно, - проносилось в голове у Игнация, преследующего отступающие в беспорядке валашские хоругви. – Теперь армия будет спасена, а они, пусть и не победителями, но всё же героями вернутся в Речь Посполитую.
Действительно, удар хоругвей под началом Самуила Корецкого сокрушил и разметал лёгкую валашскую конницу, и теперь, гоня взмыленных лошадей, гусары настигали и кололи беззащитные спины бегущих противников. Упоённый погоней, Игнаций не заметил, как конные валахи метнулись в стороны, обтекая с флангов крылатых гусар, а впереди открылись ровные ряды изготовивших мушкеты янычар…
…Битва в бреши, проделанной неверными в вагенбурге – им всё же удалось завалить один из возов набок – кипела вовсю. Татары, сменившие луки на кривые сабли, наседали. Защитники, возглавляемые самим гетманом Конецпольским, который для подъёма боевого духа войска, бился наравне с остальными, кололи тех длинными копьями, разряжали в них мушкеты.
-Pal[3]! - в очередной раз завопил Конецпольский, вздымая вверх булаву – расслышать его в гуще боя стрелки никак не могли. – Стрелять по готовности, - проорал он, в надежде, что ближайшие к нему гайдуки[4] разнесут приказ дальше. Один из пехотинцев мгновением позже захрипел и осел на землю. Из его горла торчало оперенное древко татарской стрелы…
…Мушкеты янычар плюнули свинцом в мчащиеся на них ряды гусар. Первые всадники, не успев вскрикнуть, рухнули на мокрую землю, увлекая за собой коней. Пространства и времени для манёвра не было, и гусарские хоругви лавиной понеслись на нового врага. Игнаций хотел было прильнуть к конской гриве, чтобы защититься от пуль, но не успел. Осман в белом войлочном бёрке и тёмно-зелёном кафтане нажал на курок, и пуля, пробив кирасу, вошла Игнацию в грудь. Охнув, он покачнулся и упал с коня…
[1] Zwycięstwo lub śmierć (польск.) - Победа или смерть.
[2] Полукартауна – старинная среднествольная пушка, которая применялась как в полевых условиях, так и при осаде крепостей.
[3] Pal! (польск.) – пли!
[4] С XVI до начала XVIII века гайдуками называли пехоту восточноевропейского образца.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
