Обложка Уроборос | Школа мертвецов × Resident Evil

Уроборос | Школа мертвецов × Resident Evil

Listz

0% прочитано
Стандартный
Listz

Уроборос | Школа мертвецов × Resident Evil

Глава 1 — «Эхо»

Запах гари вошёл в комнату первым.

Он был не настоящим — Кай понял это секундой позже, уже сидя в постели, уже глядя на серый свет за окном, уже чувствуя, как подушка под ладонью холодная и сухая. Но в ту первую долю секунды, пока сознание не успело догнать тело, запах был таким плотным, что от него свело скулы. Пластик. Жжёная резина. Мясо, которое горит не как мясо в духовке, а как мясо, на которое попала одежда, и одежда загорелась вперёд плоти.

Он сглотнул. Рот был сухим. Во рту стоял вкус этого запаха — будто он только что дышал им сквозь мокрую тряпку, прижатую к лицу.

Часы на тумбочке показывали четверть шестого утра. За окном лежал Дрезден — ещё не проснувшийся, с мокрыми от июльской грозы крышами, с трамвайной линией, блестящей в слабом свете. Тихо. Обычно.

Кай смотрел на потолок и пытался вспомнить имя.

Имя женщины, которая кричала в его сне. Не мать — мать была в соседней комнате, живая, спящая, кашляющая во сне, как все последние полгода. Кто-то другая. Чернокожая женщина с коротко остриженными волосами, в белой рубашке, забрызганной до плеча красным. Она кричала не по-немецки. Кричала — «please, please, please» — и тянула руки не к нему, а за него, кого-то он не видел. Потом её что-то потянуло вниз. Она исчезла из кадра, как в плохом кино, где камера дрогнула.

Он не знал её. Он был десятилетним мальчиком из Дрездена, у которого мать болела, у которого отец уходил в шесть утра на стройку моста через Эльбу, и у которого вчера в четверг был урок математики, а сегодня в пятницу будет — он прикрыл глаза и попытался вспомнить — будет диктант по немецкому. Господин Хельмут. Хельмут любит, когда запятые стоят правильно. Кай всегда ставит правильно.

Имени женщины он не вспомнил.

Он встал, сунул ноги в холодные тапки и пошёл к столу у окна. В верхнем ящике, под учебником биологии, лежала тетрадь в клетку — тонкая, на скрепках, обычная школьная тетрадь, каких у него было пять. Эта — особенная. Он открыл её на чистом развороте и взял карандаш.

«Женщина. Темнокожая. Короткие волосы. Белая рубашка в крови. Кричала please three times. Не я был там, был кто-то за мной. Её утянуло вниз».

Он подумал и дописал:

«Запах. Пластик. Горелая резина. Горит мясо с одеждой».

Закрыл тетрадь. Сунул обратно под учебник. Постоял, глядя в окно на фонарь, который ещё не погас. На соседней улице проехала машина — шумел мотор, Кай определил на слух: старый дизельный «Фольксваген», такой же, как у отца Маркуса из параллельного класса. Он научился различать машины по звуку за последний год. Он многому научился за последний год. Слишком многому для своих десяти.

Из комнаты родителей донёсся кашель. Мать. Долгий, сухой, потом короткий — будто она уже проснулась, но ещё не встала. Кай замер, прислушиваясь. Кашель стих. Скрипнула кровать — отец перевернулся. Тишина.

Он сел на подоконник, подтянул колени к груди и стал ждать шесть часов, когда можно будет идти на кухню и ставить чайник, не разбудив никого.

***

В школе он был как всегда: тихий, аккуратный, с чистой тетрадкой, с остро заточенным карандашом. Фрау Бекер, учительница немецкого, продиктовала текст про осень в Саксонии, и Кай писал быстро, не думая о содержании, занимаясь только знаками препинания. В конце, когда все сдавали, он сдал первым. Фрау Бекер посмотрела на него сверху вниз — маленькая женщина, крашенная в медный цвет, всегда в очках на цепочке — и ничего не сказала. Она уже привыкла, что он первый.

На перемене его не звали играть. Он и не ждал. Он сел на подоконник в коридоре и открыл книжку — «Остров сокровищ», на немецком. Читал глазами, но не вчитывался. В голове крутилась женщина в рубашке. Please, please, please. Это было английское слово. Он знал английский на уровне десятилетки — «my name is», «I am fine», «thank you». Но please он знал не поэтому. Он знал его так, будто слышал его много раз в своей жизни — в фильмах, в песнях, в реальности, — и именно так, с тремя повторами подряд, он знал его от кого-то, кто действительно просил.

Он никогда не слышал, чтобы взрослый человек просил по-настоящему. До этого сна.

— Штайнер.

Он поднял глаза. Над ним стоял Томас Шнайдер — крупный мальчик из параллельного, на голову выше, с постоянной ухмылкой, которая у взрослых называлась бы самодовольной, а у десятилетних — просто лицом Томаса Шнайдера. За его спиной маячили двое. Кай закрыл книгу и положил на колени.

— Дашь списать домашку по математике?

— Я её не сделал.

Он сделал. Домашка лежала в ранце. Но Томасу он давать не хотел — не из принципа, а потому, что месяц назад Томас уже брал, обещал вернуть тетрадь в целости, и вернул с вырванным листом, потому что переписал в свою и не захотел возиться с переписыванием.

Томас прищурился.

— Врёшь.

— Нет.

— У тебя всегда сделана.

— Сегодня нет.

Томас постоял, покачиваясь с пятки на носок. У него была манера — перед тем, как толкнуть, он раскачивался. Кай смотрел на его кроссовки, не на лицо. На левом кроссовке было пятно от зелёной краски — вчера он спрыгнул с забора у стройки. Кай заметил вчера и запомнил. Он всегда запоминал такое.

— Ладно, — сказал Томас. — Ты странный, Штайнер. Ты знаешь, что ты странный?

— Знаю.

Что-то во взгляде Томаса сдвинулось — он ждал возражения или испуга, а получил согласие, и это его выбило. Он ещё покачался, потом пожал плечами и ушёл, увлекая за собой двоих. Кай подождал, пока их шаги не затихли за поворотом, открыл книжку и снова притворился, что читает.

Ты странный, Штайнер. Ты знаешь, что ты странный?

Знаю, подумал он. Ты не представляешь себе, насколько.

***

Дома мать сидела на кухне. Занавески были задвинуты до половины — летнее солнце било в окно в шесть вечера, как прожектор, и ей было тяжело от яркого света. Она подняла голову, когда он вошёл, и улыбнулась. Улыбка у неё всегда была одна и та же последние полгода — она поднимала уголки губ, но глаза не успевали.

— Окаэри, Кай-тян.

— Тадаима, окаа-сан.

Дома они говорили на двух языках. С отцом — по-немецки, с матерью — по-японски. Это было единственное, что у матери осталось от её прошлой жизни, — язык. От семьи, от Нагасаки, от всего, что она оставила, когда вышла за отца и приехала в Дрезден. У неё не было ни подруг-японок в этом городе, ни родственников. Был язык. И Кай.

Он подошёл и поцеловал её в висок. Висок был тёплый и чуть влажный — она потела. Она всегда теперь немного потела, даже когда в комнате было прохладно.

— Как диктант?

— Хорошо.

— Как Томас?

Он помолчал.

— Приставал опять. Но не сильно.

Мать вздохнула. Хотела что-то сказать — Кай знал, что хотела, она всегда хотела одно и то же: скажи учителю, если плохо, — но сдержалась. Она понимала, что сказать учителю — это хуже, чем терпеть Томаса. Она многое понимала. Она всё время чего-то не говорила, чтобы не сделать ему хуже, и это было самое страшное в её болезни — не кашель и не слабость, а то, как она училась молчать, чтобы не обременять.

— Садись, — сказала она. — Я приготовила онигири. Как ты любишь.

Он сел. Она положила ему на тарелку три рисовых треугольника, завёрнутых в нори. Один с умэбоси, один с тунцом, один пустой. Она помнила, как он любит. Она всегда помнила.

Они ели молча. На кухне работал маленький телевизор на холодильнике — звук приглушён, картинка мерцала. Шли вечерние новости ZDF. Ведущая — темноволосая женщина лет сорока — говорила что-то беззвучно, шевелила губами. Кай смотрел на неё и жевал. Мать подливала ему зелёный чай.

Потом на экране сменилась заставка. Появилась новая ведущая — помладше, в красной блузке, с каре до плеч. Кай знал её — Клаудиа Райхль, она вела поздний выпуск. Он не раз видел её.

За её спиной появилась карта. Африка. Нигерия. Кружок вокруг города, которого Кай не знал названия.

— Мама, прибавь, пожалуйста.

Мать, не глядя, потянулась и повернула колёсико.

— ...вспышка неустановленного заболевания в штате Риверс на юге Нигерии... — заговорила Клаудиа, и Кай перестал жевать. — По данным местных властей, число зарегистрированных случаев за последние трое суток превысило сто сорок человек. Симптомы включают высокую температуру, агрессивное поведение и...

Кай положил онигири на тарелку. Очень аккуратно.

— ...специалисты Всемирной организации здравоохранения направлены в регион для установления причин. На данный момент речь идёт о локальной вспышке, оснований для паники у граждан Европы нет. В Нигерии введён карантин в районе населённого пункта Бори...

У него пересохло во рту. Не от страха — от чего-то другого. От узнавания. Он знал, что она скажет следующим предложением. Знал так же твёрдо, как знал свой адрес. Не догадывался. Не предполагал. Знал. Как знают слова молитвы, которую читали столько раз, что они отделились от значения и стали музыкой.

— Мы будем следить за развитием ситуации, — сказала Клаудиа на экране, и Кай одновременно с ней, одними губами, беззвучно, произнёс то же самое. Мы будем следить за развитием ситуации. Даже интонация совпала — лёгкое понижение на «развитием», короткая пауза, спокойное завершение.

Он сидел неподвижно.

Мать заметила. Она всегда замечала.

— Кай-тян. Что с тобой?

Он посмотрел на неё. У неё было осунувшееся, желтоватое лицо, тени под глазами, мягкий подбородок, который совсем недавно был ещё твёрдым. Она была его матерью. Он любил её больше всего на свете. Он знал, что она умрёт — не так, как знал сейчас про Клаудиу, но почти. Он знал это уже месяцев восемь, с того дня, когда отец ему сказал «она устала, Кай, ей надо отдохнуть дольше, чем обычно», и в голосе отца было что-то, чего Кай никогда до этого в голосе отца не слышал, — что-то короткое и сломанное.

— Ничего, — сказал он. — Показалось, что я уже видел эту передачу.

— Дежавю, — сказала мать и улыбнулась своей новой улыбкой. — У всех бывает.

— Да, — сказал он. — Наверное.

Он снова взял онигири. Откусил. Рис показался сухим, но он прожевал и проглотил. Мать смотрела на него ещё несколько секунд — внимательно, по-матерински, проверяя, не солгал ли, — потом перевела взгляд на телевизор. Там уже был прогноз погоды. Над Саксонией стояло улыбающееся солнце.

Кай жевал и смотрел на это солнце и думал об очень простой вещи.

Он думал о том, что женщина в его сне кричала по-английски. Что please он слышал трижды. Что в городе Бори на юге Нигерии прямо сейчас, пока он жуёт рис с умэбоси, происходит что-то, о чём Клаудиа Райхль расскажет миру завтра, и послезавтра, и через неделю, пока это не станет слишком большим, чтобы говорить об этом спокойно.

И что он, десятилетний мальчик из Дрездена, каким-то образом знает это на сутки раньше самой Клаудии.

Он отпил чаю. Чай был горячий, он обжёг язык, и эта физическая боль — простая, понятная, обыкновенная — почему-то успокоила его больше всего.

***

Ночью он не спал долго.

Он лежал на спине, вытянув руки вдоль тела, и смотрел в потолок. В доме было очень тихо. Отец спал тяжёлым сном человека, который завтра в шесть опять уходит на мост. Мать спала неровно — он слышал, как она иногда вздыхает, как поворачивается.

Кай думал.

Он думал давно, не с сегодняшнего дня. С марта, когда ему приснился первый настоящий сон — не кошмар, не сказочная чушь, а картина — женщина в метро, где-то в большом городе, не в Дрездене, висящая на поручне, и у неё было знакомое лицо, и он проснулся с уверенностью, что знает её имя. Имя он, правда, к утру забыл. Осталось только лицо и ощущение — что он знает её, знает давно, знает так, будто они когда-то были родственниками или работали вместе, или он был её сыном, или мужем. Невозможные варианты для десятилетнего мальчика.

С тех пор сны стали чаще.

В тетрадке под учебником биологии лежало уже сорок три записи. Он считал. Сорок три эпизода. Разные места, разные люди, разные предметы — но все они чем-то объединялись. Все они были после чего-то. Ни в одном сне не было довоенного, довзрывного, добольного мира. Везде уже случилось. Везде люди уже или прятались, или бежали, или сидели в подвалах, или смотрели на своих мёртвых.

Мёртвых, которые не были мёртвыми.

Он не записывал в тетрадку эти слова. Но знал их. Знал так же твёрдо, как знал, что Клаудиа скажет «мы будем следить». Знал, что в этих снах они ходят. Что они — люди, которые были людьми, и перестали ими быть, и продолжают ходить. Что с ними нужно что-то делать. Что ничего обычного не работает. Что если кого-то укусили — этот кто-то через несколько часов станет одним из них.

Он знал это, как знают, что нельзя совать пальцы в розетку. Не потому, что кто-то объяснил. Потому, что уже однажды совал.

Но это было невозможно. Ему было десять лет. Он никогда ни во что не совал пальцы. Он читал «Остров сокровищ», любил онигири с умэбоси, учил английский по песням, ходил в школу номер 27 на Людвигштрассе и был сыном больной японки и немецкого инженера.

И всё же.

Он повернулся на бок, лицом к стене. В стене была трещина — тонкая, извилистая, похожая на реку на карте. Он знал эту трещину с трёх лет. Она не росла. Она просто была. Он смотрел на неё сейчас, и ему казалось, что если он долго будет на неё смотреть, то вспомнит всё — кто он, почему помнит, как умер в прошлый раз, где это было, зачем снова.

Он не вспомнил.

Он закрыл глаза. Под веками стояла темнокожая женщина с тремя please. Он попытался её отвести — она не отводилась. Он попытался подумать о завтрашнем дне, о диктанте, который уже был, о матери, которую завтра после школы он будет кормить, если она будет достаточно хорошо себя чувствовать, — нет, сегодня была пятница, завтра нет школы, завтра он останется дома и, может быть, мать встанет к обеду, и они будут вместе смотреть в окно на платан, у которого уже желтеют верхние листья, хотя ещё только июль.

Мысль о матери была якорем. Мысль о матери держала его в его десятилетнем теле, в его детской комнате, в его дрезденской квартире над булочной фрау Мюллер.

Он вцепился в эту мысль.

И тут, в самом краю сознания, там, где сны уже начинались, но явь ещё не отпустила, он услышал голос.

Голос был его собственный. Но взрослый.

Она умрёт в октябре, — сказал голос. — Ты знаешь. Ты уже это видел. Ты просто не хочешь вспоминать.

Кай открыл глаза.

Темнота в комнате не изменилась. Трещина на стене была на месте. С улицы доносился далёкий звук одинокой машины, проезжающей где-то по набережной Эльбы.

Он лежал и чувствовал, как у него холодеют ступни.

Мать умрёт.

Это не было предсказанием. Это было воспоминанием. Он вспомнил сейчас, за эту секунду, весь октябрь — холодный, длинный, с жёлтыми занавесками в больничной палате, с запахом дезинфицирующего средства, с женщиной в белом халате, говорящей отцу что-то тихо в коридоре; с последним разговором, в котором мать держала его за руку и говорила по-японски, и её рука была сухая и горячая, а его — потная и холодная, и он не плакал, потому что кто-то ему сказал, что нельзя, что надо быть сильным, и он не знал, кто ему это сказал, но знал, что это была глупость, что это была самая большая глупость в его жизни, — не плакать.

Он вспомнил это всё за одну секунду.

Он сел в кровати.

Сидел так довольно долго. Минуту. Две. Может, десять — он не следил за временем. Комната была тихой. Трещина на стене была на месте. В соседней комнате мать дышала, как дышала всегда, — неровно, с присвистом, с паузами.

Она была жива сейчас. Живая — ходила, говорила, делала онигири. Живая октябрь.

Октябрь.

Сейчас июль.

У него было три месяца.

Он сидел в темноте и впервые в своей второй жизни думал не как десятилетний мальчик, а как тот, кем он был до того, как стал десятилетним. Он думал о том, что делают врачи, которых не хватило матери. О том, что бывают больницы, куда не отправляют таких, как она, из-за страховки. О том, что бывают страны, где лечение лучше. О том, что всё это стоит денег, а у отца нет денег — у отца ровно столько, чтобы платить за квартиру и кормить троих, и ни пфеннига больше, потому что мост через Эльбу — это мост, а не золотой прииск.

Он думал о деньгах в первый раз всерьёз.

Не о карманных. О настоящих.

О том, что где-то есть люди, у которых их много, и что эти люди что-то делают с ними — что-то, что превращает мало в больше. Что существует мир, в котором деньги растут. И что в этот мир входят взрослые, но, может быть, в него можно войти и не будучи взрослым — если знаешь, что будет завтра.

А он — знал.

Он знал, что случится в Бори через неделю. Знал, потому что видел во сне. Он знал не всё — сны были клочками, обрывками, осколками. Но он знал достаточно. Он знал, что через несколько лет произойдёт то, что перевернёт весь мир. И знал, что между сегодняшней ночью и тем днём есть зазор — годы, — в которые можно многое успеть.

Например. Можно успеть купить лекарство матери.

Он не знал, существует ли такое лекарство. Но если существовало — его можно было достать. Если у тебя есть деньги.

У него не было денег.

Он встал с кровати, босиком прошёл к столу, включил настольную лампу. Жёлтый свет упал на стол, на учебник биологии, на тетрадку под ним. Он достал тетрадку. Перелистнул сорок три записи. Остановился на последней — той, которую сделал утром. Женщина, темнокожая, please three times.

Он перевернул страницу. Взял карандаш.

Написал сверху, крупно, печатными буквами:

ЧТО Я ЗНАЮ.

Подумал. Ниже, уже мельче, в столбик:

— Вспышка в Нигерии, Бори, в ближайшие дни. По новостям — завтра или послезавтра.

— Позже — где-то в Азии. Япония? Корея?

— Мёртвые, которые ходят.

— Много лет впереди, но не очень много. Пять? Семь? Десять?

Он остановился. Посмотрел на список. Добавил внизу:

— Мама. Октябрь.

Это последнее он написал и долго смотрел на него. Потом, помедлив, приписал в самом низу, в углу, очень мелко, так что сам с трудом мог прочитать:

— Я уже был. Я не знаю, кем. Я не помню, как.

Закрыл тетрадь. Выключил лампу.

Лёг обратно в постель.

За окном начинало сереть. Июль, короткая ночь. Платан за окном шуршал листьями — поднимался ветер. Кай лежал, смотрел в потолок и дышал ровно.

Он не стал думать о матери. Не стал думать о Бори. Не стал думать о том взрослом голосе, который сказал ему в полусне правду о октябре.

Он думал о деньгах.

О том, что деньги — это время. А время — это то, чего у матери нет.

Он думал о том, что завтра суббота, что отец встанет в девять, что мать, может быть, встанет к обеду, что он, Кай, пойдёт в библиотеку на Шютценплац, там открыто до шести, и что в библиотеке есть отдел экономики. Маленький, пыльный, никому не нужный — он видел. Он туда заходил однажды за книгой по астрономии, прошёл мимо.

Он пойдёт туда завтра. Возьмёт всё, что сможет унести. Домой читать.

Он не знал английского достаточно, чтобы читать экономические книги. Но у него было три месяца. А за три месяца можно научиться многому, если очень нужно.

А ему было очень нужно.

Он закрыл глаза. На этот раз сон пришёл быстро — ровный, плотный, без женщины в белой рубашке. В этом сне он был один в длинном коридоре с белыми стенами, шёл куда-то по коридору, и коридор был бесконечный, но Кай не боялся. Он знал, куда идёт.

Он просто ещё не знал зачем.

За окном посветлело. Первый трамвай загудел на дальней линии. В квартире над булочной фрау Мюллер, в маленькой комнате с трещиной в стене, похожей на реку, спал десятилетний мальчик, и ему снился белый коридор.

Через пятнадцать лет этот коридор он увидит наяву.

Но сейчас — только снился.

Глава 2 — «Первая ставка»

Токоносу. Три года спустя. Март.

Снег в этих широтах шёл редко, но в ту неделю он шёл уже второй день подряд — мокрый, тяжёлый, оседавший на карнизах серой кашей и сразу тающий на асфальте. Кай стоял у окна своей комнаты на втором этаже дома тёти Юкико и смотрел, как почтальон на велосипеде переезжает лужу у ворот, поднимает фонтан грязи на свои штаны и даже не меняется в лице. Почтальон был старый — шестьдесят или около того, — и, по наблюдениям Кая, уже ничему не удивлялся.

В комнате пахло мандаринами. Тётя оставила тарелку на подоконнике накануне, чтобы он поел на ночь, и забыла забрать. Он не стал есть. Кай редко ел то, что ему оставляли, — не потому, что это было плохо, а потому, что он не любил есть в одиночестве, а тётя в девять уходила на свои уроки английского в школу дополнительного образования, возвращалась в одиннадцать, и он оставался в доме один с шести вечера.

Год назад это его бы задело. Сейчас — нет. Сейчас он был этому рад.

Он отошёл от окна, сел за стол и открыл ноутбук.

Ноутбук был старый — подержанный Lenovo ThinkPad, купленный полтора года назад на барахолке в Акихабаре за двенадцать тысяч иен. Клавиатура западала на «К» и «Н». Батарея держала сорок минут. Но у него стояло то, что было нужно, — Tor, Truecrypt, несколько клиентов шифрованной почты, пара виртуальных машин. На экране сейчас был открыт почтовый ящик на цюрихском сервере, и в ящике лежало одно непрочитанное письмо.

Он не открыл его.

Сначала он встал, подошёл к двери, запер её на ключ — хотя тёти не было дома и до одиннадцати не будет. Потом вернулся, сел, подышал. Посмотрел на свои руки, лежащие на клавиатуре. Пальцы не дрожали. Это было хорошо. Он провёл последний час у окна именно для того, чтобы они не дрожали.

Он кликнул на письмо.

Herr Steiner,

Я буду в Токио послезавтра. Вечерний рейс Swiss 168 из Цюриха, прибытие в Нариту 17:40. Отель «Импириал», я сама забронировала. Если вы настаиваете на встрече, я готова уделить вам один час в субботу утром, 10:00, в лобби. Один час. Не больше.

Прежде чем я потрачу девять часов своей жизни на перелёт, я хочу, чтобы вы ещё раз подумали, действительно ли вам это нужно. Ваши письма… необычны. Я не утверждаю, что они фальшивы. Я утверждаю только, что мне не ясно, зачем взрослому человеку с такими ресурсами разыгрывать столь сложную мистификацию ради того, чтобы забавляться с юристом моего уровня. И если это именно мистификация — я буду рада услышать об этом до посадки в самолёт.

Если это не мистификация, я в субботу в десять.

С уважением,Т. В. АрсеньеваArsenyeva & Partner, Zürich

Он прочитал письмо два раза. На второй раз — медленнее.

В первом разе он ловил информацию. Во втором — голос.

Голос женщины был раздражённый, но в раздражении читался не гнев, а недоверие к самой себе. Она не писала «это мистификация» — она писала «я не утверждаю, что они фальшивы». Это разница. Это две разные женщины на разных стадиях капитуляции. Первая — юрист, которому надоело отмахиваться от странной переписки, и которая из чувства долга перед собственной педантичностью решила поставить точку. Вторая — женщина, которая в какой-то момент между третьим и четвёртым его письмом поняла, что описываемое ей возможно, и теперь ехала в Токио, чтобы убедиться, что нет.

Вторая ему была нужна.

Он кликнул «Ответить». Строка темы заполнилась сама — Re: Re: Re: Re: Встреча. Четвёртый раунд переписки. Он подумал пару секунд и написал:

Госпожа Арсеньева,

В субботу в десять я буду. Один час мне достаточно. Я принесу всё, о чём говорил в предыдущих письмах, — и ещё одну вещь, о которой не говорил. Если после этого вы решите, что я шарлатан, я оплачу ваш перелёт и два дня в Токио, и мы разойдёмся. Это моё обещание.

K. S.

Отправил. Закрыл почту. Закрыл ноутбук. Встал.

В груди у него было пусто — не страшно, а именно пусто, как бывает, когда долго ждёшь поезда на платформе, и поезд уже показался из-за поворота, и больше нечего делать — только стоять.

Он прожил эту минуту перед зеркалом шкафа. Посмотрел на себя. Тринадцать лет. Сто шестьдесят два сантиметра, худой, с торчащими ушами. Пепельные волосы отросли до бровей, надо будет подстричься. Школьная форма Фудзими-Гакуэн висела на нём, как на вешалке — он не ещё наел плечи. Лицо — лицо ребёнка, с неровной кожей на подбородке, с мягким носом. Глаза — да, глаза были уже не детские. Но женщине в цюрихском офисе этого недостаточно.

Он мог бы пойти на эту встречу с ресницами трясущимися. Мог бы пойти в костюме, купленном за тётины деньги на «особый случай». Мог бы загримироваться и попытаться выглядеть старше — был такой соблазн, в детстве.

Он не станет.

Он пойдёт в школьной форме.

Он пойдёт в школьной форме, потому что у него уже сложилась простая мысль: всё, что он скажет, покажет и сделает в субботу в десять, будет работать только в контрасте с тем, что он — тринадцатилетний пацан в форме. Если он попробует замаскироваться под взрослого — он проиграет сразу. Она увидит плохо загримированного ребёнка и уедет. Если же он придёт тем, кем он является — мальчишка в блейзере с эмблемой школы и с чёрным ранцем, — и вывалит на неё то, что он собирается вывалить… тогда у неё не будет выбора. Тогда ей придётся либо уехать, признав, что она видела ребёнка-гения, которого не понимает, либо остаться.

Он смотрел на себя в зеркало и медленно, аккуратно делал одно — заучивал себя в субботу. Заучивал лицо, которое должен будет держать. Лицо человека, которому неинтересно, поверит она ему или нет.

Он знал, что лицо — важнее слов.

***

Тётя Юкико вернулась в десять сорок. Он услышал её шаги на дорожке, потом скрип замка, потом её «Тадаима-а-а» — протяжное, усталое. Она всегда так говорила, когда валилась с ног.

Он спустился, включил чайник, поставил на стол её чашку.

Тётя прошла на кухню, сняла пальто, повесила на спинку стула, села. Пятьдесят два года, маленькая, с коротко остриженными с сильной сединой волосами, в очках на цепочке, как у фрау Бекер когда-то, — этот образ, этот тип преподавательниц был интернациональным. Она потёрла переносицу.

— Сегодня третий «Б» — сплошное бедствие, — сказала она по-японски. — Два мальчика подрались прямо в кабинете. Посреди урока. Я не могла поверить. Один другому разбил губу.

— Тебе чаю?

— Да, пожалуйста. Что-нибудь поел?

— Мандарины.

— Кай.

Это «Кай» было коротким и выразительным. Он сам налил ей чай и поставил перед ней.

— Завтра я приготовлю ужин, — сказал он. — Обещаю.

Она посмотрела на него. Смотрела долго — такой маленький, усталый, домашний взгляд поверх очков. Потом вздохнула. Потом, помолчав ещё, сказала то, чего он от неё уже больше полугода ждал:

— Кай. Ты же понимаешь, что я вижу, что что-то происходит.

Он замер, не повернувшись к ней. Рукой он держал дверцу холодильника — доставал ей мисо.

— Я не слепая, — сказала тётя, обращаясь к его спине. — Последние полгода ты каждый вечер в комнате до полуночи. Ты… ты получаешь какую-то иностранную почту. Ты покупаешь странные книги. Я видела на днях на твоей полке — учебник по корпоративному праву. Кай. Тебе тринадцать.

Он закрыл холодильник. Повернулся к ней.

У неё были добрые глаза — и уставшие. И честные. Это был редкий набор, и Кай впервые за три года подумал о том, что, возможно, он его недооценивал.

— Тётя Юкико-сан.

— Просто Юкико, Кай. Сколько можно.

— Юкико-сан. Можно я скажу тебе неправду, но так, чтобы она была близка к правде?

Она моргнула. Чуть склонила голову.

— Попробуй.

Он сел напротив неё. Глубоко вдохнул.

— Я пишу книгу.

Пауза.

— Книгу, — повторила она.

— Да. На немецком. Про… про одну воображаемую компанию и про то, как она росла. Это что-то вроде учебного романа для самого себя. Я читаю книги по экономике и праву, потому что мне нужно, чтобы в моей книге всё было реально. И я переписываюсь с одним человеком в Швейцарии, юристом, потому что задаю ему вопросы. И он… она… отвечает. Иногда.

Тётя отпила чаю. Подержала чашку у губ.

— И она прилетает в субботу в Токио, чтобы встретиться с тобой, потому что ты задаёшь слишком интересные вопросы для тринадцатилетнего.

— Да, — сказал он. — Примерно так.

— Кай. — Она поставила чашку. — Это правда или почти правда?

— Почти.

— Что в ней неправда?

— Что это учебная книга.

Она смотрела на него. Он смотрел на неё. На её висках были две седые пряди, идеально симметричные, как будто кто-то положил их туда нарочно.

— Юкико-сан. Я не делаю ничего плохого. Я не украл денег и ни с кем не связался, с кем не нужно. Я просто… думаю об очень большом будущем. И хочу к нему подготовиться.

— К какому будущему, Кай?

Он молчал.

— К какому будущему, — повторила она мягко, — готовится тринадцатилетний мальчик вместо того, чтобы играть с одноклассниками или учиться играть на гитаре?

Он опустил глаза. У неё на руке было обручальное кольцо — она его носила, хотя муж умер двенадцать лет назад, до того, как Кай вообще родился. Кай помнил это кольцо. Он его видел три года уже, каждый день, и ни разу не задумывался, что оно означает. Сейчас подумал. Вдова, которой пятьдесят два. Одна в доме до этого, теперь с чужим мальчиком, которого ей навязали из милосердия. Уставшая. Добрая. Честная.

Он поднял глаза.

— К тому, в котором, возможно, ни у меня, ни у тебя не будет выбора, — сказал он. — Если я прав — я хочу, чтобы мы оба были готовы. Если я не прав — я просто умный мальчик, который много читает. И тогда ничего страшного.

Она смотрела на него долго.

— Кай, — сказала она наконец. — Мне иногда снится твоя мать. Она с нами почти не виделась, но когда виделась — всегда смотрела на тебя так… будто ты для неё важнее неё самой. Я про тебя забочусь именно поэтому. Не потому, что я обязана. А потому, что ей бы хотелось.

Он кивнул. Не стал говорить вслух «спасибо». Тётя не любила благодарностей — ей было от них неловко.

— В субботу я пойду в Токио, — сказал он вместо этого. — Одна встреча. Один час. В «Империале». В лобби, при всех. Я не буду подниматься в номер ни к кому. И я вернусь к ужину.

Она медленно кивнула.

— Хорошо, — сказала она. — Но.

— Да?

— Если после этой встречи что-то пойдёт странно — ты скажешь мне.

— Хорошо.

— Обещаешь?

— Обещаю.

Это было его первое обещание, которое он дал кому-то всерьёз за три года второй жизни. И он знал, что его сдержит. Потому что он понимал, что единственное, что его может держать в теле тринадцатилетнего и не дать рассыпаться, — это люди, которые смотрят на него как на тринадцатилетнего и держат в этом возрасте.

Тётя была такой женщиной.

Он не имел права её потерять.

***

Суббота. Отель «Империал», Токио. Лобби.

9:58.

Он пришёл за семь минут. Сел в дальнем углу лобби, возле низкого столика с декоративной икэбаной — веточкой сливы в керамической вазе, — и поставил ранец на пол рядом. В ранце лежало всё. Распечатки, папка, шифрованная флэшка на всякий случай, пачка фотографий, одна потрёпанная тетрадь в клетку, уже не первая — одиннадцатая по счёту. И ещё одна вещь — та самая, о которой он в письме обещал.

В лобби играла тихая фортепианная музыка. Персонал в одинаковых серых жилетах двигался по мраморному полу бесшумно, как рыбы в аквариуме. Пахло дорогими духами — гостевыми — и, откуда-то, свежими цветами.

Он сидел неподвижно и ждал.

Он видел её раньше только на фотографии — маленькой, с сайта её фирмы, сделанной лет пять назад. Женщина с гладкими тёмно-рыжими волосами, стянутыми в пучок, в тёмном костюме, с лицом из тех, которые сразу понимаешь — училась в советской школе, выросла в Ленинграде, ходила в университет в девяностые, сдавала прокурорский экзамен в нулевые. Кай собирал на неё досье два месяца, прежде чем написать первое письмо. Он знал, что её мужа нет, что она не была замужем никогда, что у неё есть старшая сестра в Петербурге, которая болеет, и что Татьяна раз в два месяца ездит туда и возвращается с кругами под глазами. Он знал, что она зарабатывает около трёхсот тысяч швейцарских франков в год и откладывает — много. Он знал, что она пять лет назад проиграла крупное дело, которое должна была выиграть, — и не потому, что ошиблась, а потому, что не поверила молодому клиенту, и клиент ушёл к другому адвокату, и тот адвокат сделал то, что ей казалось невозможным.

Он знал это, потому что в одном из снов прошлой жизни он слышал её имя и фразу, которой он сам её себе обозначил в тетрадке: «Татьяна Арсеньева, юрист в Цюрихе, один раз уже не поверила». Это было всё, что он помнил из сна. Остальное — биографию, адрес конторы, фотографию, размер зарплаты — он собрал сам.

В десять ноль одну она вошла.

Вошла не как в кино входят главные героини — без драмы, без ракурса. Просто вошла женщина в длинном сером пальто с меховым воротником, с небольшим чемоданом на колёсиках, с лицом уставшего человека, только что прилетевшего из часового пояса, отстающего на восемь часов. Волосы у неё были подрезаны короче, чем на сайте, — до плеч. В ушах маленькие жемчужины. Лицо было без макияжа.

Она огляделась в лобби. Её взгляд прошёл по Каю дважды, прежде чем задержался. На втором проходе — задержался. Кай медленно поднялся.

Она подошла. Поставила чемодан. Постояла, глядя на него.

— Kai Steiner? — спросила по-немецки.

— Татьяна Владимировна, — ответил он тоже по-немецки. — Спасибо, что приехали.

Она смотрела на него без выражения. У неё были светлые, очень светлые глаза — серые с прозеленью. В этих глазах была та же усталость, что у тёти Юкико вчера вечером, но совсем другой породы — это была усталость, которая накапливается не за сутки, а за десятилетия. Кай встречал такую усталость в немногих людях. Они все, как правило, были очень способными.

— Ты моложе, чем я думала, — сказала она по-русски.

Он понял. Он учил русский последние восемь месяцев — не блестяще, но достаточно, чтобы отвечать.

— Я знал, что вы так скажете, — ответил он, тоже по-русски, с сильным немецким акцентом, но правильно. — Хотите, мы сядем?

Она долгую секунду смотрела на него.

Потом села.

***

Они молчали первые полминуты.

Официант подошёл, она заказала чёрный кофе без ничего, Кай — воду. Официант отошёл. Татьяна сняла пальто, аккуратно сложила его на подлокотник соседнего кресла. Под пальто был тёмно-синий костюм, простой, дорогой. Часы на левом запястье — Longines, неброские, без украшений.

— Итак, — сказала она наконец, уже по-немецки. — Один час. Начинайте, Herr Steiner.

Он положил ранец на колени, открыл его. Достал папку — не толстую, но плотную. Положил перед ней на столик.

— Вы можете смотреть по мере того, как я говорю, — сказал он. — Или я могу подождать, пока вы посмотрите сами. Как вам удобнее.

— Говорите.

Он закрыл ранец и поставил его обратно на пол. Сложил руки на коленях. Посмотрел на неё — на глаза, не на лоб, не на галстук-бант, не в пространство над её головой. В глаза. Одну секунду. Две.

Потом начал.

— Я напишу вам свою биографию за двадцать секунд, а потом мы перейдём к делу, — сказал он. — Меня зовут Кай Штайнер. Мне тринадцать. Родился в Дрездене. Мать — японка из Нагасаки, умерла, когда мне было одиннадцать. Отец — инженер-строитель, умер, когда мне было двенадцать. Живу в Токоносу у тёти, сестры матери. Учусь в средней школе Фудзими, в следующем году перейду в старшую. Оценки средние. Друзей нет. Читать начал рано, хорошо знаю немецкий, японский, английский, последний год учу русский и французский. Ваше время?

Она посмотрела на свои часы.

— Двадцать две секунды.

— Отлично. Теперь к делу.

Он помолчал. Она смотрела.

— С десяти лет у меня есть… назовём это предчувствиями. Не ясновидение. Не пророчества. Фрагменты того, что, как я знаю, произойдёт в будущем. Небольшие — заголовки новостей, лица, события в экономике. Я записывал их три года. Первый подтверждённый случай — восемнадцатое июля три года назад. Вспышка неизвестной болезни в Бори, Нигерия. Я узнал о ней за сутки до того, как её сообщила немецкая телерадиокомпания ZDF. Остальное — в папке перед вами.

Она не прикоснулась к папке.

— Продолжайте.

— Я понял одну очень простую вещь. Я не смогу изменить всё, что знаю. Я не смогу никого убедить — ни вас сейчас, ни кого-то ещё позже. И я не собираюсь этого делать. — Он помолчал. — Я собираюсь заработать деньги и использовать их как инструмент.

— Для чего.

— Это я расскажу в конце часа, если вы захотите слышать. Пока — только про деньги. Я изучаю рынок полтора года. У меня есть точная, по датам, карта крупных событий в технологическом и финансовом секторах на ближайшие пять-семь лет. Не абсолютно точная — у меня обрывки. Но достаточно точная, чтобы сделать несколько ставок и выиграть по каждой.

— Покажите одну.

— Вторая страница папки.

Она открыла папку. Перевернула первый лист. На втором была распечатка — простая таблица.

— Биткоин, — сказал Кай. — Криптовалюта. Сейчас стоит около двенадцати долларов за единицу. Через четырнадцать месяцев — около тысячи ста. Через три года — около двенадцати тысяч. Через пять — выше. Я прошу вас помочь мне купить его сейчас на три тысячи долларов — всё, что у меня есть. На имя оффшорной структуры, которую вы для меня зарегистрируете, — я посчитал стоимость вашей работы по тарифам вашей фирмы: это примерно восемь тысяч франков. Разницу я либо оплачу из первой прибыли через четырнадцать месяцев, либо — если вы откажетесь — я пойду к другому юристу и верну вам время, которое вы потратили на перелёт.

Татьяна молчала. Смотрела в таблицу.

— Это не всё, — сказал Кай. — Третья страница.

Она перевернула.

— Четырнадцать мелких и средних компаний, зарегистрированных на бирже США, Гонконга и Токио. Даты, когда они либо вырастут кратно, либо будут поглощены, либо выйдут на прибыль. Одна дата подтверждена уже — компания в строке семь. Объявление о поглощении — послезавтра, понедельник, утро токийской биржи.

Она посмотрела на строку семь. Посмотрела на Кая.

— Если вы правы про строку семь, — сказала она медленно, — это инсайдерская информация. Уголовная статья.

— Я не брал этой информации. Я её помню. Это разница, которую ни один суд мне не докажет — я тринадцатилетний подросток, у меня нет связей в компании, нет никакой цепочки, по которой я мог её получить. Вы сами можете это проверить.

— Я это и буду проверять, — сказала она. — Три раза.

— Проверяйте, — сказал он.

Она положила папку, не закрыв её, и посмотрела куда-то мимо него, в стену. Принесли кофе. Она не притронулась. Официант отошёл.

— Мне пятьдесят три года, — сказала она наконец. Она говорила теперь медленно, как размышляя вслух. — Я работаю юристом двадцать восемь лет. Я видела сумасшедших. Видела мошенников. Видела ошибающихся гениев и удачливых идиотов. Я слышала всё, что может сказать человек, чтобы войти ко мне в доверие. Ни разу не слышала такого, как сейчас. — Она повернулась к нему. — Это само по себе подозрительно. Чтобы совершенно отсутствовало желание войти в доверие.

— Мне не нужно входить к вам в доверие, — сказал Кай. — Мне нужно, чтобы вы сделали работу. Всё остальное будет сделано временем. Ровно через сорок восемь часов, в понедельник, вы узнаете, был ли я прав про строку семь. Если да — вы регистрируете структуру и покупаете биткоин. Если нет — я оплачиваю ваш перелёт и гостиницу, и мы расходимся, и вы забываете меня.

Она медленно кивнула. Взяла чашку. Отпила.

— Хорошо, — сказала она.

Он не выдохнул — он привык не выдыхать при посторонних. Но чуть-чуть разжал пальцы, которыми держал край стула.

— Однако, — сказала Татьяна. — Вы сказали, что принесёте что-то, о чём не говорили в письмах.

— Да.

— Что именно?

Он наклонился, достал из ранца последнюю вещь — небольшой белый конверт, запечатанный. Протянул ей.

— Не вскрывайте сейчас, — сказал он. — Вскройте в номере сегодня вечером. Или завтра утром. Когда захотите. Внутри — одна строка.

Она взяла конверт. Посмотрела на него.

— Что за строка?

— Имя, — сказал Кай. — И дата. Человек, которого в марте две тысячи пятого года вы не взяли в клиенты, потому что сочли сумасшедшим. Его имя. И дата, когда вы с ним встречались. Время, как помнится. И слово, которое он тогда сказал и которого вы не могли бы знать, если бы вас там не было.

Он смотрел прямо на неё.

Её лицо не изменилось. Но в светло-серых глазах что-то произошло — короткое движение, как когда в аквариуме что-то мелькнёт за рыбой, и ты не успеваешь понять, что это было.

— Откуда у вас это? — спросила она ровным голосом.

— Я не знаю, — сказал Кай честно. — Я просто помню. Вы мне об этом не рассказывали. Это не из интернета — я проверял. Это знаете только вы. И теперь — я.

Она долго смотрела на конверт в своих руках.

Потом положила его в наружный карман костюма.

Посмотрела на Кая ещё раз. На этот раз смотрела иначе — как смотрят на мебель, которую нужно переставить. Оценивающе, технически, без эмоций.

— Herr Steiner, — сказала она. — У вас оставалось, — она взглянула на часы, — сорок одна минута. Давайте потратим её на нечто более конкретное, чем биткоин и строка семь. Расскажите мне, для чего вам понадобятся деньги. Вы сказали — инструмент. Инструмент для чего.

Он посмотрел на неё.

В её взгляде, в том, как она задала вопрос, — не «вы меня не убедили, но попробуйте ещё», а «я приняла, что вы меня убедили, теперь давайте работать», — было то, ради чего он два месяца собирал её досье и писал четыре письма.

Он набрал воздуха.

— Через несколько лет, — сказал он, — в мире начнётся эпидемия. Начнётся в нескольких местах сразу. Одно из них — Япония. Эпидемия будет серьёзной. Достаточно серьёзной, чтобы институты — правительства, больницы, полиция — не справились. Люди, которые выживут, будут собраны в маленькие группы и будут зависеть от того, что каждая группа успеет приготовить заранее.

Он замолчал. Татьяна смотрела на него, не моргая.

— Я хочу быть одной из этих групп, — сказал Кай. — Я хочу успеть приготовить. Деньги нужны мне, чтобы купить здания, склады, людей, оборудование, лекарства, оружие. Чтобы построить организацию, которая будет существовать до катастрофы незаметно — а в день, когда она начнётся, окажется единственной в этой географии готовой.

Пауза.

— Это всё, — сказал он. — Это ответ на ваш вопрос.

Татьяна молчала долго. Она смотрела в одну точку — на веточку сливы в вазе, — и не шевелилась. В лобби кто-то засмеялся у стойки ресепшена. Пианино играло. Где-то на улице прошла сирена.

— Эпидемия какого рода, — спросила она наконец.

— Необычного, — сказал Кай. — Подробности я опущу. Поверьте, это не нужно ни вам, ни мне.

— Вы понимаете, что я не поверю вам в это, — сказала она. — Даже после строки семь. Даже после конверта. В эпидемию — нет. Это слишком.

— Я понимаю.

— И тем не менее вы мне это сказали.

— Да.

— Почему.

— Потому что я не хочу, чтобы вы работали со мной в неведении. Если я прав про биткоин и про строку семь — деньги пойдут на то, о чём я вам сейчас сказал. Не на яхты, не на подарки матери, не на частный самолёт. На это. И я хочу, чтобы вы это знали с самого начала. Если для вас это неприемлемо — мы расстанемся сейчас. Через двадцать лет вы вспомните и решите, что правильно сделали, потому что я окажусь обычным мальчиком, который заработал на биткоине и пустил деньги на ерунду. Или не решите.

Она смотрела.

Он смотрел.

— Вы единственный человек, — сказала она очень тихо, уже не по-немецки и не по-русски, а по-французски, на языке, на котором, как он знал, говорит только с собой и с младшей сестрой, — у которого ум, который я не могу измерить. У которого ум больше возраста. И это — если честно — я встречала в жизни только дважды.

Она повторила по-немецки, будто для протокола:

— Дважды.

— Первый раз — в две тысячи пятом? — спросил Кай.

— Да.

— И вы жалеете.

— Да.

— Так не повторяйте ошибку, — сказал он.

Они смотрели друг на друга через столик. Её кофе остывал. Его вода стояла не тронутой.

Она первой отвела взгляд. Взяла папку. Закрыла её. Положила в свой чемодан.

— Я вылетаю обратно в Цюрих в понедельник вечером, — сказала она. — К этому времени у меня будет подтверждение или опровержение строки семь. Если подтверждение — я буду в аэропорту набирать черновик учредительных документов структуры, которую зарегистрирую на ваше имя не напрямую, а через три уровня. Я буду в Токио ещё раз через три месяца — с пакетом документов на подпись. Биткоин куплю сама, со своего счёта, как временное решение, и переведу на структуру после регистрации. Процент свой назову в следующем письме.

Он кивнул.

Она встала. Надела пальто.

— Herr Steiner.

— Да.

— Ещё одно.

Он ждал.

— Конверт, — сказала она. — Я не буду его открывать ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Я открою его в тот день, когда вы впервые дадите мне указание, которое я не захочу выполнять. Вы мне скажете что-то сделать, а я пойму, что это против моего кодекса или моих интересов. В тот день я открою конверт, прочитаю, что там, и это будет тот аргумент, который меня либо оставит с вами, либо освободит от вас. Вы согласны?

Он подумал.

— Согласен, — сказал он.

— Хорошо.

Она взяла чемодан, коротко кивнула и пошла к лифтам — не оглядываясь.

Он остался один за столиком. В чашке перед ним было нетронутое кофе Татьяны Арсеньевой. Он подтянул его к себе — не чтобы пить, а чтобы руки нашли что держать. Чашка была ещё тёплая.

Он сидел минут пять. В лобби работало пианино. Персонал двигался. За большими окнами снова пошёл снег — редкий, мокрый, не сразу тающий.

Потом он встал, подхватил ранец и пошёл на выход.

***

В метро было полно народу — субботний день, толпа в сторону Акихабары и Уэно. Он стоял в вагоне у двери, держась за поручень, в школьном блейзере, с ранцем на одном плече. Никто его не замечал. Так и надо.

Он смотрел на своё отражение в тёмном окне. Бегущие мимо огни станций превращали его лицо в прерывистый чёрно-жёлтый эскиз, как на старой плёнке. Он подумал о том, что через сорок восемь часов Татьяна получит подтверждение строки семь, и что через две недели на него ляжет первая реальная собственность — пусть через три уровня подставок, пусть на сумму, которая для Цюриха смешна, — но ляжет. И что вещь, которую он три года держал внутри как неосуществимую мечту, сегодня в десять утра стала первым камнем в реальной стене.

Он подумал и об октябре.

Тот октябрь был другим — и он ничего не смог тогда сделать. У него не было денег. У него не было людей. У него не было времени. Он узнал о болезни матери только летом, и, вероятно, болезнь уже тогда была неизлечима, и никакие деньги не помогли бы. Он это понимал. Разумом.

Но всё равно.

Он никогда не забывал, что не смог.

Он смотрел в чёрное окно и думал, что теперь, когда первая ставка сделана, нужно думать дальше. Две недели — подтверждение. Четырнадцать месяцев — первый рост. Три года — первые серьёзные деньги. Пять лет — первая настоящая структура. В семнадцать — Леон. В восемнадцать — школа Фудзими и те, кого он помнит.

Он сосчитал в уме.

Чуть меньше пяти лет до Дня Зеро.

Не так много.

Он облокотился лбом о холодное стекло окна. Поезд шёл в тоннеле, в стекле отражалось только его лицо — бледное, с острыми скулами, ещё по-детски округлое в щеках, но уже определённо не детское в глазах. Он смотрел на это лицо и думал о том, что через пять лет у этого лица будет другое выражение, и через десять — совсем третье, и что он не знает, каким будет в десять, через пять лет после всего, и будет ли вообще.

Но он знал, каким будет в понедельник в восемь утра токийского времени.

Он будет на первом уроке в Фудзими. Он будет сидеть у окна, у третьего ряда, и смотреть на учителя математики, и делать вид, что слушает. И у него в кармане блейзера будет лежать старый телефон-раскладушка. И в одиннадцать дня, в перемене, в телефоне придёт короткое SMS из Цюриха — одно слово, вероятно по-немецки, «Bestätigt». Подтверждено.

И никто в классе, проходя мимо, не будет знать, что у мальчика в окна только что родилась империя.

Он прижался лбом к стеклу сильнее. Закрыл глаза. Поезд нёсся в темноте под Токио.

Он подумал — последней мыслью, прежде чем открыть глаза и выйти на своей станции, — подумал о том, что лицо Татьяны, когда она уходила к лифтам, было лицом человека, который только что принял очень тяжёлое решение. И он, Кай, не знал ещё, насколько это решение — её или его.

Может быть, он её нашёл.

А может быть, она нашла его.

Это была единственная мысль за все три года, которая его — впервые — немного напугала.

Поезд вынырнул на поверхность. В окне появился серый мокрый Токоносу. Кай открыл глаза.

***

Благодарю за прочтение!

Больше глав уже доступно на Boosty (ссылка в профиле)

***

Глава 3 — «Волчонок»

Таиланд. Провинция Канчанабури. Частный учебный центр «Rattan House».Четыре с половиной года спустя первой встречи Кая с Татьяной. Октябрь.

Воздух в Канчанабури был густым, как суп. Кай заметил это ещё в машине, по дороге из Бангкока, — водитель вёл «Toyota Hilux» с открытыми окнами, и воздух, влажный и тёплый, втекал в салон медленно, как вторая жидкость, и оседал на коже тонкой плёнкой. Полтора часа — и рубашка стала мокрой, хотя он не шевелился. К этому он приготовиться не мог. Он вырос в Дрездене, потом в Токоносу — в обоих городах влажность была, но не такая, не встречная. Здесь воздух сам шёл тебе навстречу.

Машина свернула с асфальта на грунтовку. По сторонам потянулся тиковый лес — высокий, разреженный, с длинными тенями в предзакатном свете. Солнце было красное, низкое, наполовину скрытое за дальним холмом. Водитель — бывший военный, тайский майор в отставке, звали его Сомчай, — молчал всю дорогу. Только один раз, когда они проезжали мимо поворота на реку Квай, он коротко сказал: «Мост. Тот самый. Туристов по выходным много, в будни — только фермеры». Кай кивнул и больше ничего не спрашивал.

Через семь минут грунтовки машина остановилась у закрытых железных ворот. Над воротами — никаких вывесок. Только небольшая камера в углу столба, и рядом — металлический ящик с кнопкой. Сомчай опустил стекло, протянул руку, нажал кнопку один раз. Сказал что-то по-тайски. Ящик пискнул. Ворота раздвинулись.

За воротами лежал комплекс.

Кай видел фотографии — Татьяна присылала план в прошлом году, когда они покупали это место под полковника Руссо, который руководил учебкой четыре года, а потом ушёл на покой в Марсель с долей от сделки. Но фотографии — это одно, а глаза — другое. Главный дом — двухэтажный, колониального типа, с белыми стенами и зелёной крышей из гофрированного железа. Позади — тренировочный плац, длинный, вытянутый, посыпанный гравием. За плацем — низкие бараки, ещё дальше — стрельбище, а за ним, совсем на горизонте, — лес, переходящий в холмы. Освещения — минимум: несколько фонарей на столбах, у бараков — голые лампочки в сетках.

Кай вышел из машины. Сомчай остался в кабине, двигатель не заглушил. Они так договорились — водитель ждёт три часа. Если Кай не выйдет — водитель звонит по зашифрованному номеру в Цюрих.

Это, разумеется, не было страховкой. Если что-то пойдёт плохо — звонок не успеет ничего изменить. Но Кай не верил, что пойдёт плохо. Он просчитал этого человека.

Или ему казалось, что просчитал.

Он одёрнул рубашку — белую, длинным рукавом, без лишних деталей, — поправил брюки и пошёл к главному дому. В руке у него был тонкий чёрный портфель. В портфеле — одна папка. В папке — тридцать семь листов. Тридцать шесть из них он мог бы не приносить.

Тридцать седьмой — это всё.

***

Внутри главного дома было прохладнее, но ненамного. Гудели потолочные вентиляторы. На стене холла висели два старых чёрно-белых снимка — солдаты в джунглях, у кого-то в руках M16, — и деревянная маска, вырезанная из тёмного дерева, с пустыми глазницами. На полу — вытертые половицы. Пахло чем-то терпким — то ли полиролью, то ли сухим табаком.

У стойки ресепшена никого не было. За стойкой стоял молодой таец в серой майке, чиновник из охраны, кивнул ему и показал вглубь коридора.

— Капитан Скотт ждёт вас на плацу, — сказал он по-английски с мягким акцентом. — Через заднюю дверь, прямо. Сразу увидите.

Кай кивнул. Прошёл коридор.

Он шёл и думал о том, как это должно выглядеть со стороны — подросток в белой рубашке, с чёрным портфелем, в комплексе, где людей учат убивать. Он не старался выглядеть иначе. Как и с Татьяной четыре с половиной года назад — он шёл к Леону не в костюме и не в военной форме, а в самом обычном, что у него было, и с портфелем, который выдавал в нём школьника с рефератом. Это была та же ставка. Контраст между тем, кем он выглядел, и тем, что он собирался показать, — вот что имело значение.

Но он не мог не признать, что в этот раз был чуть больше настроен напряжённо.

С Татьяной он тогда выстраивал бумажное отношение. С Леоном ему нужно было вызвать физическое доверие. Это — другой тип работы. Юрист в Цюрихе судит тебя по логике твоих слов. Оператор, проведший шесть месяцев в горах Йемена без еды, судит тебя по тому, как ты держишь корпус. Слова приходят потом, и если корпус говорит «нет» — слова не спасут.

Кай долго думал, как ему встать при первой встрече.

Он знал, что тело у него — обычное. Сто восемьдесят на тот момент, сухое, недоразвитое в плечах. Три года занятий кендо дали ему определённую координацию и прямую спину. Бокс, которым он занимался последний год с частным тренером в Нагоя, дал хоть какое-то представление о том, как держать руки, и о том, что такое «не бояться удара в лицо». Стрельба — много часов, но больше по статичным мишеням. Он не был бойцом. Не был и никогда не будет.

Он шёл к человеку, который был. И человек это увидит сразу.

Поэтому Кай решил не скрывать. Идти просто, как идётся. Не играть в старшего. Не играть во взрослого. Не играть в бойца. Идти как Кай Штайнер, восемнадцатилетний, третий год Фудзими-Гакуэн, школьная ставка которого — не мускулы, а папка в руке.

***

Леон стоял спиной к нему, на краю плаца.

Он был выше, чем Кай себе представлял, — даже по досье. В досье сто восемьдесят шесть. На практике — Кай оценил бы ближе к ста восьмидесяти восьми, потому что Леон держал плечи так ровно, что казался больше, чем был. Плечи широкие, но не перекаченные — жилистые, рабочие. Волосы выгоревшие на солнце до жёлто-пепельного, подстриженные неровно, короткие сзади и чуть длиннее на висках — домашняя стрижка, ножницами в зеркале. Одет был в светлые тактические штаны с накладными карманами и тёмно-серую футболку. Без оружия на виду. Ремень обычный, кожаный. На поясе — только нож в ножнах, небольшой. Ka-Bar Кай узнал по форме рукояти.

Леон курил.

Это было первое, что Кай успел отметить, — он курил, долго и спокойно, стоя на краю плаца и глядя на дальние холмы, где садилось солнце. Дым шёл у него над плечом длинной ровной нитью. Никакого напряжения. Будто он стоял здесь час, и будет стоять ещё час, и гостя из Японии не было ни в его планах, ни в его теле.

Кай это тоже оценил. Это был сигнал. «Я не волнуюсь о тебе». Первый ход Леона.

Хороший ход. Кай мысленно ответил ему коротким кивком.

Он подошёл и остановился в трёх метрах. Не дальше и не ближе. В трёх метрах — граница, которая не угрожает и не приглашает. Нейтральная зона.

Постоял. Леон не оборачивался. Докурил. Уронил окурок на гравий, раздавил носком ботинка. Выдохнул последний раз и только тогда повернулся.

У него было лицо из тех, которые трудно описать с первого взгляда, потому что оно всё состояло из мелких поправок к обычному. Серые глаза — но чуть темнее, чем обычно у серых; узкий, чуть сдавленный нос — но не сломанный, просто узкий; небольшой рот, сжатый в ровную линию без особого усилия, как у людей, которые молчат больше, чем говорят. Щетина трёхдневная, неровная, светлее волос. Мелкая морщинка на виске — одна, справа. Возраст — двадцать семь, как и было в досье. Но двадцать семь, прожитые плотно. В этих двадцати семи годах сидело лет пять, которые стоили двадцати.

Он посмотрел на Кая. Коротко.

— Ты моложе, чем я думал, — сказал он.

Кай мысленно улыбнулся. Четыре с половиной года назад Татьяна сказала то же самое, слово в слово. Он вспомнил это и подумал, что у людей с определённым типом внимательности есть один и тот же первый инстинкт при встрече с ним — сказать вслух то, что бросается в глаза, прежде чем двигаться к существу. Это сокращает дистанцию. Он это заметил.

— Восемнадцать, — сказал Кай. — Недавно исполнилось.

— Ага.

Леон посмотрел на портфель. Потом на его лицо. Потом мимо лица — на что-то за спиной Кая, на дорогу, на ворота. Проверил. Вернулся взглядом.

— Я тебе сразу скажу одну вещь, — сказал Леон. Голос у него был низкий, не бас, но с хрипотцой — голос курящего человека. — Я человек занятой. Твои адвокаты просили меня о встрече два месяца. Я согласился только потому, что контора, которая мне платит, — твоя. Я думал, что встречу какого-то седого дядьку в пиджаке. Вижу тебя. Понимаю, что ты — то же самое лицо, что и в контракте, который лежит у меня в сейфе четыре месяца. Это всё, что я понимаю пока.

Он поднял руку, чуть показал на плац.

— У меня сегодня ещё два часа работы. Двадцать восемь человек на стрельбище. Я не могу выделить тебе больше получаса. Что у тебя?

Он говорил по-английски. Американский акцент — средне-западный, не южный и не нью-йоркский. Пенсильвания, судя по досье. Пригороды Филадельфии.

Кай выдержал секунду — тоже чтобы не торопиться, не оправдываться, не соглашаться слишком быстро.

— Двадцать минут, — сказал он. — Мне хватит двадцати. И вопрос у меня один.

Леон посмотрел на часы.

— Ладно. Пошли в дом. Там хотя бы тень.

— Я бы предпочёл здесь.

Леон снова поднял взгляд на него. Медленно.

— Зачем?

— Чтобы нас никто не слышал.

Леон хмыкнул. Не улыбнулся — именно хмыкнул, одним выдохом через нос.

— В доме нас тоже никто не слышит. Дом — мой.

— Тогда хотя бы не стены.

— Ты боишься стен?

— Сегодня — да.

Леон посмотрел на него ещё секунду, потом мотнул головой.

— Пошли к краю плаца. Там скамейка. Солнце сейчас закатится, и будет прохладнее. Пять минут подождёшь.

Кай кивнул.

Они пошли вместе. Леон — впереди, Кай в полушаге позади. Плац был метров пятьдесят в длину. Гравий хрустел под ботинками Леона ровно, как метроном. Кай заметил — Леон шёл так, что правая нога чуть короче ставилась. Не хромота — что-то отлеченное. Старая травма колена или голени. Он запомнил.

На краю плаца стояла деревянная скамья из двух досок, грубая, тайская. Рядом — большая пепельница в виде старой гильзы от гаубичного снаряда, перевёрнутой. Леон сел с одной стороны скамьи, Кай — с другой. Между ними оставался метр.

Солнце опустилось ещё на палец. Небо начало меняться — от жёлто-красного к оранжевому. На плацу зажигались фонари один за другим, с тихим треском.

— Итак, — сказал Леон, вытягивая ноги перед собой. — Ты приехал сюда из Японии, чтобы спросить меня что-то. Спрашивай.

Кай не стал оттягивать.

— Я хочу, чтобы вы работали на меня, — сказал он. — Не на мою корпорацию. Лично на меня. На долгий срок. Без права выхода без моего согласия.

Леон не пошевелился.

— Контракт у тебя с конторой уже есть, — сказал он. — Я уже работаю.

— Этот контракт я разорву завтра утром, — сказал Кай. — Я принесу вам новый. По новому вы перестаёте быть наёмником и становитесь моим. Формально — инструктором частного лица. Фактически — моей рукой и моим голосом в тех местах, где я быть не могу.

— Аха.

Леон смотрел на плац, не на него.

— Что я получаю за это? — спросил он спокойно. — Кроме мальчика-работодателя, который, вероятно, красиво закроет глаза, если что-то пойдёт плохо.

— Гражданство, — сказал Кай. — Любой страны из трёх, которые я вам предложу, — все три с нейтральным паспортом. Новое имя — настоящее, с биографией, которая пройдёт любую проверку ниже уровня спецслужб. Дом — в любой из трёх стран, на ваше усмотрение. Счёт — один миллион долларов, открытый сегодня, в качестве подписного бонуса, плюс зарплата, которая будет в три раза выше того, что вам платит любая ЧВК. Медицинская страховка. Полная юридическая защита через моего адвоката в Цюрихе. Плюс одна вещь, которую вы будете ценить больше всего.

— И это?

— Имя, — сказал Кай. — Своё собственное.

Леон повернул к нему голову.

Он смотрел долгую секунду. Потом отвернулся обратно к плацу и ничего не сказал.

Кай помолчал. Пусть пауза повисит.

— Вы меня услышали, — сказал он наконец. — Я не повторяю. Я говорю только один раз, и потом мы либо идём дальше, либо расходимся. Вы сейчас ничего не сказали. Я беру это за «продолжай».

Леон хмыкнул снова. Один выдох через нос.

— Продолжай.

— В моём портфеле лежит бумага, — сказал Кай. — Одна. На неё я трачу всё своё преимущество в разговоре. Всё. После того, как вы её увидите, у вас будет три варианта. Первый — соглашаетесь. Второй — отказываетесь и уходите, и я вас больше не найду, и я не стану вас преследовать или мстить, потому что мне это невыгодно. Третий — пытаетесь меня убить, чтобы убрать свидетеля. Я готов к каждому из этих вариантов, и ставка у меня на первый.

— Почему на первый?

— Потому что я вас уже изучил, — сказал Кай. — И вы не тот человек, который убьёт восемнадцатилетнего парня в рубашке, принесшего вам вашу жизнь в руках.

Леон молчал.

Потом сказал, не оборачиваясь:

— Покажи.

Кай открыл портфель. Достал папку. Из папки — один лист. Не тридцать семь — один. Остальные, впрочем, он тоже принёс, на всякий случай. Но начать он должен был с одного.

Он положил лист на скамью между ними.

Это была распечатка. Цвета — чёрно-белая. Качество — среднее. Фотография мужчины в военной форме со сложенным погоном — Delta Force не носит нашивок, но форма узнавалась по покрою. Лицо Леона, моложе лет на пять. Рядом, в две колонки, — данные. Имя. Звание. Подразделение. Даты службы. Список операций — с аббревиатурами и местами, которых в открытом доступе быть не должно. В самом низу — строка: «Killed in Action. Yemen. 18.03. Classified.»

И вторая строка, красным шрифтом — жирная, маленькая:

«Обновлено в архиве Пентагона: данные верны. Лицо — действительно погибшее в указанную дату».

Кай положил лист так, чтобы Леону было удобно читать. И убрал руку.

Леон не двигался секунд пять.

Потом медленно взял лист. Поднёс ближе к лицу — солнца уже почти не было, синеватый свет от фонарей, читать было не очень удобно. Смотрел.

Читал.

Кай в это время смотрел в сторону плаца. Не на лицо Леона. Он знал — смотреть сейчас на его лицо было бы ошибкой. Есть моменты, в которые надо давать человеку право остаться одному со своим лицом. Это был один из таких.

Леон читал долго. Потом опустил лист. Положил его себе на колено. Посмотрел на плац.

— Откуда у тебя это?

— Я вам не скажу.

— Скажешь.

— Нет, — сказал Кай спокойно. — Я не скажу сейчас. Если вы согласитесь работать на меня — я скажу через пять лет, когда вы окажетесь в положении, в котором это не будет иметь значения. Если вы откажетесь — я не скажу никогда. Источник — мой. Я его не сдам.

Леон провёл ладонью по лицу. Коротко, один раз. Взялся пальцами за переносицу, сжал. Отпустил. Потом снова посмотрел на лист.

— Этот документ существует в четырёх экземплярах, — сказал он тихо. — Один — в Пентагоне. Один — в архиве президентской канцелярии. Один — у полковника, который меня списал, и он, насколько я знаю, уже мёртв. Один — у специального помощника министра обороны, который может даже не знать, что он у него есть. Больше их не существует. Я это знаю, потому что я сам был в курсе протокола, по которому всё это оформлялось.

Он помолчал.

— Ни один из четырёх экземпляров — не твой.

— Верно, — сказал Кай.

— Значит, у тебя — пятый.

— Нет, — сказал Кай. — У меня — свой, собранный по отдельным фрагментам, из разных источников, ни один из которых не связан с остальными. Но содержимое — то же. Это важно. Я не крал из Пентагона. Я знал, где искать каждый отдельный кусок, и собрал пятый экземпляр в течение полугода. Это демонстрация возможностей, а не улика.

— Возможностей кого.

— Моих.

Леон медленно опустил голову. Смотрел на свои ботинки.

Кай ждал. Он слышал, как на плацу за их спинами в бараках кто-то смеётся; кто-то стучит по металлической миске. Где-то далеко — собачий лай. В тиковом лесу за стрельбищем начинали кричать ночные птицы.

— Парень, — сказал Леон наконец, не поднимая головы. — Парень. Давай честно.

— Давайте.

— Ты — кто.

Кай выдержал секунду.

— Я — тот, кто знал, где искать. Всё.

— Неправда.

— Правда. Это всё, что вам нужно знать сейчас.

— Это не всё, что мне нужно знать, — сказал Леон. Он поднял голову и посмотрел на Кая прямо. Глаза у него были серые, но сейчас — темнее обычного. Не злые. Не испуганные. Какие-то очень ясные. Как у человека, который смотрит на что-то, чему не верит, и именно поэтому смотрит с предельной точностью. — Парень. Я прожил пять лет, делая вид, что я — Скотт Донован из Питтсбурга. Я даже сам начал забывать, что я кто-то другой. Я себе это честно говорил: Леон Джеймс Скотт родился в Кенсингтоне, штат Пенсильвания, похоронен за морем, о нём пишут на страничке в американском реестре ветеранов «погиб при исполнении», и мать его год назад получила за него медаль, которую я никогда не увижу. Всё. Его больше нет. Теперь есть Донован. Он хороший инструктор. У него нет прошлого. У него есть только будущее, в котором он будет инструктором, пока не получит пулю в голову от дурака на стрельбище или пока не спопьётся, что быстрее.

Он помолчал.

— И вот, — сказал он, — сидит рядом со мной мальчик в белой рубашке. И кладёт мне на колено мою собственную жизнь, о которой не должно было остаться следа. И говорит: «Я знаю. Работай на меня».

— Да, — сказал Кай.

— Ты хоть понимаешь, — сказал Леон тихо, — что я сейчас чувствую?

— Нет, — сказал Кай. — Я могу догадаться. Но сказать, что понимаю, — не могу. Я не терял имени.

Леон посмотрел на него. Посмотрел долго. Кай держал взгляд.

— У тебя что-то есть, — сказал Леон. — Что-то, что ты не говоришь. Я не знаю, что. Я вижу. Ты либо разведка, либо сумасшедший, либо что-то третье. Я ещё не понял, что третье, но я тебя чую.

— Понимаю, — сказал Кай.

— И тем не менее, — продолжил Леон, — ты пришёл сюда один. Без охраны. Ты моложе, чем ты должен быть. И ты говоришь со мной так, будто ты — старший. И это меня бесит.

Кай чуть наклонил голову.

— Я не старший, — сказал он. — Я младший. Просто у меня есть одна вещь, которой у вас нет.

— Какая.

— Карта.

— Карта чего.

— Ближайших лет, — сказал Кай. — Грубая, неполная, с пятнами. Но карта. У вас её нет. И ни у кого её нет, кроме одного-двух человек, которых я пока не могу назвать. И я предлагаю вам простую сделку: я показываю вам, что на моей карте, по одному квадрату за раз. В обмен на это вы работаете со мной и помогаете мне пройти эту карту живым.

Леон молчал.

Потом:

— Один квадрат.

— Что?

— Покажи один квадрат, — сказал Леон. — Сейчас. Один. Маленький. Что-нибудь, что я смогу проверить в течение недели. Не про Пентагон. Не про меня. Про что-нибудь третье.

Кай подумал две секунды. Закрыл глаза. Открыл.

Он помнил один квадрат.

— Одиннадцатого ноября этого года, — сказал он, — в Таиланде, в провинции Пхангнга, произойдёт автобусная авария. Туристический автобус, подрезанный грузовиком с лесом. Погибнет одиннадцать человек. Трое — из США. Один — английский журналист, который в этот момент ехал на интервью с министром внутренних дел Таиланда. Интервью не состоится. Его материал — о коррупции в таиландской лесной промышленности — не выйдет. Через два месяца тот министр уйдёт в отставку, но по другому поводу, и никто не свяжет это с погибшим журналистом. Его звали — я помню только фамилию — Эдвардс.

Он замолчал.

— Одиннадцатое ноября? — переспросил Леон.

— Одиннадцатое.

— Сейчас двадцать седьмое октября.

— Да. Пятнадцать дней.

— Проверю через пятнадцать дней.

— Проверьте.

— А если ты просто угадал?

— Я не угадываю, — сказал Кай. — Я помню.

— Помнишь чью-то автобусную аварию в Пхангнге за пятнадцать дней до того, как она случилась.

— Да.

— Сам понимаешь, как это звучит.

— Понимаю, — сказал Кай. — Именно поэтому мы расстанемся сейчас, и встретимся заново через пятнадцать дней, после того как вы проверите. Если я ошибся — автобус не будет опрокинут или Эдвардса там не было, — я улечу в Токио, и вы меня больше не увидите, и я найду себе другого человека. Если я прав — вы позвоните мне. У вас будет номер.

Леон смотрел на него очень долго. Потом, совершенно неожиданно, улыбнулся.

Это была короткая, едва заметная улыбка — одним краем рта. Но улыбка.

— Ты или лучший актёр на свете, — сказал он, — или я сейчас разговариваю с чем-то, чего я не понимаю.

— Возможно, и то и другое, — сказал Кай. — Это не имеет значения.

— Имеет.

— Нет. Значение имеет только то, согласитесь вы или нет после одиннадцатого ноября.

Леон снова посмотрел на лист. Потом медленно, очень аккуратно сложил его пополам. Потом ещё пополам. И ещё раз. Четверть страницы. Сунул его в карман своей футболки — в тот, что над сердцем, маленький, внутренний. Похлопал пальцами сверху, как бы проверяя, на месте ли.

— Ладно, — сказал он. — Парень. Штайнер, правильно?

— Правильно.

— Слушай меня. Один раз. Я тебе сейчас скажу одну вещь, и хочу, чтобы ты её понял. Если ты меня обманул — если всё это была мистификация, чтобы меня подцепить на что-то, — я тебя найду. Я знаю, что ты это понимаешь. Я знаю, что ты пришёл сюда, зная, что я это сделаю. Это — одно.

Он помолчал.

— Но есть и второе. Если ты меня не обманул — и если одиннадцатого числа в Пхангнге случится то, что ты только что сказал, — то я тебя найду в другом смысле. Ты понимаешь. И тогда мы поговорим на других условиях. Это я тебе тоже сейчас говорю.

— Понимаю, — сказал Кай.

— Хорошо.

Леон встал. Размял шею. Посмотрел на небо. Солнце ушло за холм совсем, небо было тёмно-синим с одной багровой полосой на западе.

— Мне надо на стрельбище, — сказал он. — Двадцать восемь человек без меня сейчас стреляют в воздух. Это плохо.

— Я ухожу.

— Ага.

Кай закрыл портфель. Встал. Протянул руку.

Леон посмотрел на неё.

Потом, после паузы, взял.

Рука у него была сухая, жёсткая, с мозолями в ладони — характерными, от долгой работы с оружием. Он не пожал слишком сильно, но и не слабо. Ровно. Секундное касание.

— Одиннадцатого, — сказал он.

— Одиннадцатого, — сказал Кай.

Он повернулся и пошёл обратно к главному дому.

На половине пути он остановился. Не оглянулся — оглядываться ему не хотелось, — но остановился. Полной тишины не было: за его спиной, на другом конце плаца, Леон что-то говорил охраннику по-английски, тот отвечал на ломаном. Птицы в лесу продолжали кричать. Где-то в бараках кто-то включил радио — тайская поп-музыка, тихая.

Кай стоял и думал только об одном — не забыть, что он сейчас сделал.

Он только что взял на себя то, что до сих пор делал в мыслях и на бумаге, — посадил живого человека на свою карту. Не по контракту, а по-настоящему. Имя за имя. Жизнь за жизнь. И если он, Кай, в какой-то момент этого жизнь не сдержит — Леон не уйдёт обратно в свою «смерть» и не станет снова Донованом. Он встанет и придёт, и будет это справедливо.

Это было не то же, что с Татьяной. С Татьяной он подписал бумагу. Здесь бумаги не было. Здесь было рукопожатие и сложенный лист в нагрудном кармане.

Он постоял ещё пару секунд. Потом пошёл дальше.

***

Леон. Несколько часов спустя.

Он отпустил тайских стажёров в десять вечера — с обычными напутствиями, с обычной проверкой магазинов, с обычным распеканием одного парня, который держал палец на спуске, когда не надо. Они все ушли в бараки. В бараках горел свет, гремела тайская радиостанция, кто-то смеялся.

Леон остался на плацу один.

Он не торопился уходить. Подошёл к концу стрельбища, где у него была отдельная стойка — стрелковый стол, на котором стоял его личный карабин на сошках. HK416, полированный, потёртый на местах постоянного хвата, как любимая трость у старика. Он не стрелял сегодня сам. Он вообще последние три месяца стрелял мало — иначе перестаёт получать удовольствие от стрельбы, а это первый признак, что надо уходить из профессии.

Он сел на край стола. Достал из нагрудного кармана сложенный листок. Развернул. Посмотрел.

Лицо на чёрно-белой фотографии было его, но он смотрел на него как на чужое. Оно было моложе. Тверже. С детской уверенностью в том, что следующая командировка — последняя перед повышением. Леон помнил это лицо и помнил, что у того парня не было ни одного представления о том, что будет через три года.

Он потёр щёку. Достал сигарету. Закурил.

Смотрел в темноту.

В темноте был тиковый лес, за лесом — горы, за горами, если идти прямо, — граница с Мьянмой, там в маленькой деревушке рядом с Кокангом у него уже восемь месяцев лежала в земле его собственная заначка на крайний день — не деньги, а металлический ящик с двумя пистолетами, фальшивым паспортом на голландское имя и парой патронов. Он не был уверен, что когда-нибудь туда вернётся. Но ящик был.

Он жил последние пять лет с этим ящиком и с этой заначкой в голове как основной опорой. Не людьми, не работой, не телом. Вот этот ящик в земле — настоящее. Всё остальное — крыша над ним.

Мальчик в белой рубашке за два часа, кажется, потянул эту крышу.

Леон думал об этом медленно.

Он думал, что мальчик мог быть разведкой — русской, китайской, американской с очень странной легендой, — и тогда всё это была сложная провокация с целью выудить у него что-то, чего он сам про себя уже забыл. Возможно. Но — не складывалось. Разведка так не работает. Разведка заходит через женщину в баре, через пьяного сослуживца, через предложение большой суммы за маленькую услугу. Разведка не присылает восемнадцатилетнего мальчика с портфелем.

Он думал, что мальчик мог быть сумасшедшим гением. Таких Леон в жизни встречал двух, одного — в Афганистане, один — в Техасе. Оба плохо кончили. Оба — в какой-то момент расходились с реальностью, и реальность их за это наказывала. Но сумасшедшие гении не держат спину так, как держал этот парень. Сумасшедшие гении суетятся, спешат, прыгают взглядом. У этого взгляд стоял — пятая часть минуты без движения, когда говорит. Тело знало свой ритм. Это не психоз.

Что тогда.

Он затянулся, отпустил дым.

Он думал о слове, которое почти произнёс в уме за этот вечер несколько раз и каждый раз отбросил, потому что оно было нелепым. Пророк. Слово из плохой книги. Слово, от которого Леон морщился. У него в голове были чёткие профессиональные категории — оператор, аналитик, агент, источник, цель, — и в этих категориях для восемнадцатилетнего пацана с безошибочным папкой на твою собственную жизнь места не было. Он пытался вписать парня в «источник» и не вписывался. Пытался в «цель» — не вписывался. В «работодатель» — формально да, но в работодатели не укладывалось то, как парень посмотрел на него в момент рукопожатия. Так смотрят не боссы. Так смотрят не подчинённые. Так смотрят — Леон с трудом нашёл слово — партнёры. Но партнёр в чём?

В том, что приближается. В чём-то, о чём парень знал, а Леон — нет.

Пятнадцать дней.

Одиннадцатое ноября.

Автобус в Пхангнге.

Леон никогда не слышал фамилию «Эдвардс» среди британских журналистов, занимающихся Юго-Восточной Азией. Он знал трёх — имена он запомнит завтра, после звонка одному человеку в Бангкоке. Если фамилия подтвердится как реальная — уже будет чудо. Если автобус опрокинется — это будет второй чудом. Если там окажется Эдвардс — третий.

Вероятность трёх чудес подряд — ноль.

Либо парень лжёт, и тогда всё отпадёт.

Либо парень не лжёт, и тогда…

Леон допил сигарету. Уронил окурок. Посмотрел на него. Окурок лежал на гравии, медленно дотлевая. Крошечная красная точка. Он смотрел на неё, пока она не потухла.

Потом сказал вслух, в темноту плаца, по-английски, тихо:

— Встретил я сегодня, видимо, либо мессию, либо своего палача. Или и того, и другого.

Сказал — и засмеялся.

Один короткий смех, скрипучий, без веселья. Так смеются люди, которые поняли, что попали во что-то, откуда не выйти, но пока выходить не хочется.

Он ещё посидел немного. Потом встал, взял карабин со стола, пошёл в главный дом.

В холле он остановился у деревянной маски на стене. Посмотрел на неё. У маски были пустые глазницы, и в полумраке казалось, что она смотрит на него. Он ей кивнул — привычка, появившаяся за четыре года жизни в этом доме, привычка здороваться и прощаться с масками, как тайцы со своими домашними духами. Прошёл дальше.

В своей комнате он сел за стол. Достал чистый блокнот. Написал сверху:

11.11.Пхангнга.Эдвардс (брит. журналист).Лесн. пром. Таиланд.Автобус.

Посмотрел.

Перелистнул страницу. На чистой написал одно слово, без пояснений:

Штайнер.

Подчеркнул дважды.

Потом спрятал блокнот в сейф под столом, в тот же сейф, где лежал контракт с «Rattan House», паспорт на имя Скотт Донован, и два конверта с долларами — запас на дорогу в Мьянму в случае чего.

Закрыл сейф.

Сел на край кровати.

В комнате было темно, только с улицы падал на пол квадрат света от фонаря на плацу. В этом квадрате виднелась половица, на которой он четыре года подряд каждое утро ставил правую ногу, поднимаясь. Простая, вытертая половица.

Леон сидел и думал о том, что через пятнадцать дней эта половица, возможно, перестанет быть его. Что через пятнадцать дней у него, возможно, появится новое имя — настоящее старое. Что какой-то восемнадцатилетний мальчик, которого он до сегодняшнего дня не знал, завтра будет сидеть в учебном классе в Токио и решать задачу по математике, и одновременно с этим — держать в руке невидимую нитку, другим концом привязанную к его, Леона, груди.

Это было страшно.

Леон не пугался того, что принято считать страшным. Его не пугал человек с ножом, не пугала пуля в темноте, не пугала смерть. Всё это было понятно, всё это имело форму. Он боялся только одного — быть подцепленным изнутри. Когда кто-то лезет не в тело, а в ту внутреннюю комнату, в которой он держал свою идентичность.

Мальчик только что туда залез.

И, что самое удивительное, Леон, сидя на краю кровати в темноте, поймал себя на том, что впервые за пять лет ему не так одиноко, как было вчера.

Он долго сидел. Потом лёг не раздеваясь, поверх одеяла. Закрыл глаза.

Снаружи, на плацу, ветер прошёл по тикам. Листья шуршали. Где-то в бараках тихо, уже совсем без радио, спали двадцать восемь тайских стажёров, которые никогда не узнают, что сегодня вечером их инструктор получил предложение, в сравнении с которым их собственная жизнь была обычной нитью в очень обыкновенной ткани.

Леон уснул не сразу.

Когда уснул — ему снилась дорога в Пхангнге, которой он никогда не видел. Длинная, обсаженная пальмами, с выбоинами на асфальте, и навстречу по этой дороге шёл грузовик с лесом, и Леон видел его с обочины и знал, что не успеет никого предупредить. Во сне он не бежал. Не кричал. Стоял и смотрел. И думал: значит, правда.

Потом грузовик прошёл мимо, и автобус за поворотом — встречный — Леон не увидел. Он проснулся в полтретьего ночи с этой мыслью во рту, как с привкусом пыли, сел на кровати, и долго сидел, глядя в темноту.

К утру он уже точно знал, что позвонит парню одиннадцатого ноября вечером, после проверки. Не раньше. Не позже.

Он знал это так же твёрдо, как Кай знал, что в Пхангнге погибнет британский журналист Эдвардс.

Обоим это знание было одинаково невыносимо и одинаково желанно — и в этом, хоть они ещё и не подозревали друг о друге столько, сколько подозревали, — они уже были одним.

***

Благодарю за прочтение!

Больше глав уже доступно на Boosty (ссылка в профиле)

***

Глава 4 — «Форма»

Токоносу. Апрель. Первый день нового учебного года.

Воротник был слишком жёсткий.

Кай заметил это ещё вчера вечером, когда тётя Юкико принесла ему отглаженную форму и повесила на шкаф, — воротник блейзера стоял торчком, не свисал, как у старой формы второго года. Тогда он подумал: постоит ночь, помягчеет. Не помягчел. Сейчас, в восемь утра на первом перекрёстке улицы Фудзими, на пути к школе, воротник тёрся о шею короткими рывками с каждым шагом, и Кай ловил себя на том, что периодически проводит под ним двумя пальцами, как человек, которому тесен ошейник.

Это была новая форма. Форма третьего года — с чуть более тёмными лацканами, с тонкой белой полоской по краю рукава, с эмблемой школы, нашитой уже не слева на груди, а справа. Отличия были мелкие, но они отличали. Старший-кохай — пусть через сантиметр ткани.

Он вышел к главным воротам в двадцать минут девятого. У ворот было плотно. Апрельское утро — без японского ритуала встречи нового года ни одна школа не обходится, и сегодня, несмотря на прохладу и серое небо, на школьном дворе стояло несколько сот человек в двух оттенках синего (вторые и третьи курсы) и чёрного (первые). Новички жались ближе к родителям. Третьекурсники уже прошли внутрь — им в восемь тридцать начиналось торжественное собрание в актовом зале.

Кай прошёл через толпу, не останавливаясь ни с кем. Он знал, что на него смотрят, — точнее, знал, что те, кто его уже видел раньше, поворачивают голову, говорят соседу негромко что-то типа «это тот гайдзин, ну который…», а сосед оглядывается. Он к этому привык ещё в первом году. Он научился идти так, чтобы эти взгляды проходили сквозь него, не задерживаясь. Подростки в Японии редко лезли к нему в лицо — для этого он был слишком высоким, слишком европейским, слишком молчаливым. Он внушал смутную неловкость. Его обходили.

Это его устраивало.

В актовом зале он сел на свой ряд, в своё место — предпоследний ряд справа, у окна. Учитель классной работы, господин Аримото, прошёлся по списку, назвал его имя — «Штайнер-кун», — Кай поднял руку. Аримото посмотрел на него поверх очков и сделал ту паузу, которую делали все учителя в сентябре после летних каникул и в апреле после весенних: паузу-вопрос, в которой читалось «ты правда здесь?». Кай слегка кивнул. Аримото вычеркнул галочку и перешёл к следующей фамилии.

В его классе третьего «Б» было тридцать шесть человек. Из них Кай знал по именам, может быть, десять. Остальных — в лицо, без фамилий. Никого из них, если разобраться, он не узнал бы в толпе на следующий день после выпуска. Так же, как и они его.

***

Между торжественным собранием и первым уроком была двадцатиминутная перемена — принято считать, чтобы новый учебный год начинался с «свободного воздуха». В коридорах гудело. Кай вышел на веранду корпуса «Б», оперся на перила, достал из кармана телефон.

Одно SMS от Татьяны: «Квартальный отчёт от М. получен. Цифры в норме. Деталь в голосе — нет. Наблюдайте. T.».

Он прочитал дважды. Удалил. Убрал телефон.

Татьяна писала так всегда — короткими строками, без обращений, с инициалами в конце. «Детали в голосе» — это значило, что при видеозвонке два часа назад Мишель что-то произнесла не так, как обычно. Что именно — Татьяна не уточнила. Это было в её стиле: она передавала сигнал, но не давала интерпретации. Интерпретировать — его работа.

Мишель прилетала сегодня вечером. Квартальный отчёт — формальный повод. Настоящая причина, по которой она каждый квартал летела из Сингапура в Токоносу лично, а не проводила видеоконференцию, была — сам Кай. Об этом они оба знали и оба не говорили.

Он смотрел на школьный двор, на маленькие группы первокурсников, которые ещё жались по своим географическим кланам из средних школ, и думал о том, что Татьяна, видимо, заметила у Мишель в голосе то, что он сам последние два-три месяца замечал в переписке. Что-то — не враждебное, не сдвинутое, но чуть более… закрытое. Как если бы у человека был привычный замок на двери, а теперь он поставил второй.

Это не обязательно означало предательство. Это могло означать просто усталость, болезнь, роман с кем-то в Сингапуре, семейные проблемы — у неё была младшая сестра в Марселе, с которой она созванивалась раз в неделю, и Кай точно не знал, что у той сестры в жизни. Это могло означать десять разных вещей.

Но Татьяна писала только тогда, когда считала нужным. И если Татьяна писала, это была одиннадцатая версия, которую он должен был отрабатывать.

— Вы, значит, Штайнер-сэмпай?

Он поднял голову.

Рядом с ним, облокотившись на те же перила, но на расстоянии метра, стояла невысокая девочка со светло-розовыми — природно розовыми — волосами, забранными в два не очень ровных хвоста. В очках. В форме второго года. Одна лямка ранца спущена с плеча. Лицо — круглое, с острым подбородком. Глаза — большие, тёмные, недовольные.

Он знал её. Не по имени — по досье. Сая Такаги. Дочь Сойчиро Такаги, основного канала его денег в городе в последние полтора года. Он никогда с ней не разговаривал. Видел несколько раз в коридорах и один раз — в столовой прошлой осенью. Он не знал, что она его уже замечала.

Теперь она стояла рядом и смотрела на него снизу вверх так, как смотрят люди, которые пришли с заготовкой и её сейчас выложат.

— Я, — сказал он.

— Я вас узнаю, — сказала она. — Вы — тот, кого почти никогда нет. Про вас ходят слухи. Я решила, что скажу вам их в лицо. Так честнее.

Он чуть повернулся к ней.

— Какие.

— Что у вас отец болен и вы всё время в Европе. — Она загнула один палец. — Что вы торгуете чем-то в интернете и у вас от этого освобождение от учебных часов. — Второй палец. — Что у вас поддельное освобождение от учебных часов и вы просто прогуливаете, а учителя боятся связываться, потому что ваш отец — кто-то важный в немецком посольстве. — Третий. — Что вы вообще умерли в прошлом году и в классе сидит ваш младший брат, но никто не проверил.

— Последнее — интересно, — сказал Кай.

— Правда?

— Да. Остальное — скучно.

Она на секунду смешалась. Он видел, как её раздражение слегка промахнулось мимо цели — она ждала либо защиты, либо отпирательства, либо испуга. Получила «скучно». Ей пришлось перестраиваться. Это её раздражение удвоило.

— Знаете, что я думаю? — сказала она. — Я думаю, что вы — какой-то ленивый иностранный богатый мальчик. Вам в школе нечего делать, вы приходите, когда вам удобно, вы всех раздражаете, но с вами ничего нельзя сделать, потому что вы, видимо, платите за что-то больше, чем платят обычные родители, — и поэтому учителя закрывают на вас глаза. Я вас не уважаю, Штайнер-сэмпай. Я говорю вам это сразу, чтобы потом не было путаницы.

Она посмотрела на него упрямо, держа подбородок.

Кай смотрел на неё и отмечал: интонация — отрепетирована, скорее всего вчера вечером у зеркала. Плечи — вздёрнуты, что означает, что она нервничает больше, чем показывает. Лицо — неподдельно сердитое, но в этом сердитом читается что-то ещё, что-то под, чего она сама про себя не знает. Он бы поставил — зависть. Не к нему лично. Зависть к тому, что ей, Сае Такаги, с её ста шестьюдесятью пятью баллами по каждому тесту, всё ещё нужно каждый день вставать в шесть и ехать в школу, а вот этот, который «приходит, когда удобно» — живёт какой-то другой жизнью, в которую ей доступа нет, и это её оскорбляет.

Он мог бы ответить десятком способов. Он выбрал самый короткий.

— Справедливо, — сказал он. — Спасибо, что сказали лично.

Она моргнула.

— «Справедливо»?

— Со своей позиции вы правы. Я ленивый богатый иностранец. Уважения я не заслуживаю. Всё так.

Она смотрела на него секунды три. Потом выпрямилась, поправила лямку ранца.

— Вы надо мной издеваетесь?

— Нет, — сказал Кай. — Я просто согласился с тем, что вы сказали.

— Это издевательство.

— Это точное согласие.

Она смотрела на него ещё секунду — с тем же подбородком, с той же полупрямой-полумятой лямкой на плече — и вдруг, неожиданно для него, коротко хмыкнула. Не улыбнулась. Хмыкнула, как взрослая женщина, у которой уже не осталось сил объяснять.

— Ладно, — сказала она. — Вы странный, Штайнер-сэмпай.

— Знаю, — сказал он, как Томасу Шнайдеру в школьном коридоре Дрездена восемь лет назад.

Она мотнула головой — не в знак согласия, в знак того, что разговор закончен, — и пошла обратно в здание.

Кай смотрел ей в спину. Маленькая, прямая, с раздражённой походкой. Он отметил — мысленно, сухо, — что этот разговор произошёл. Что он произошёл раньше, чем он планировал. Что Сая Такаги уже его замечает и уже пытается разложить на категории. Что это означает, что Сая будет за ним наблюдать и дальше.

Что это — хорошо.

Из всех шестерых он помнил её как самую полезную. Пусть привыкает к его лицу.

***

Второй урок был физкультурой. Не его — он был с литературного профиля, его заменяла дополнительная языковая подготовка. Но при переходе из корпуса «Б» в корпус «А» он проходил мимо большого окна с видом на спортивное поле. На поле был второй год: бежали по кругу, уже разогретые, в белых футболках и тёмных шортах.

Кай прошёл мимо окна и, не задерживаясь, посмотрел.

Три плотных группы по десять человек. В средней группе бежал парень — не самый высокий, не самый низкий, средний, с тёмными волосами, падающими на лоб, с упрямым подбородком. Он бежал не впереди и не сзади своей группы, а ровно посередине, в удобном для группы темпе. Лицо — сосредоточенное. Взгляд — ни на кого. Он бежал так, будто бежал один и никого не видел.

Такаси Комуро. Кай узнал его по описанию из памяти — «мальчик-средний, незаметный-неотъёмный», что-то такое полузабытое. В первый год он видел его пару раз в столовой, не более. Сейчас — впервые обратил внимание серьёзно.

Обычный. Совершенно обычный. Именно то, что нужно.

Кай прошёл мимо.

На следующем повороте коридора было окно поменьше, выходившее на пристройку спортивного зала. Там шла разминка другой группы второго года — небольшая группа, человек восемь, девочки и мальчики вперемешку, делали отжимания. В дальнем конце пристройки, чуть в стороне от группы, стоял полный, невысокий парень в очках. Он стоял, не делая отжиманий. Просто стоял, глядя вниз, — видимо, в сторону от учителя, чтобы тот не видел. Его плечи были сведены чуть вперёд, как бывает у детей, которых привыкли толкать, — защитная поза.

Кохта Хирано. Кай это тоже узнал. Полный мальчик-отаку, которого буллят во второй год, — кусочек памяти, с которым он уже год назад сверил лицо в школьном альбоме. Сейчас — вживую. Парень стоял один, и остальные дети его просто не замечали. Ни доброжелательно, ни враждебно. Его для них не было.

Кай прошёл дальше.

Он шёл по коридору и думал.

Он думал, что эти трое — Такаси, Сая, Кохта — ещё ничего не знают. Они сегодня вечером будут дома, будут ужинать с родителями, будут делать домашку и спать. И через полгода, плюс-минус, с ними будет случится то, после чего они никогда больше не смогут ужинать с родителями так же, как сегодня. Такаси потеряет всё. Сая потеряет всё. Кохта потеряет всё — хотя у Кохты в жизни и сейчас, если смотреть со стороны, уже немного.

Он не жалел их. Жалость была бы роскошью, которой он себе не позволял. Он думал о них как о фигурах на доске, которых он должен будет вывести живыми через минное поле. Не всех. Он знал, что не всех. Он знал, что один из четырёх — Игу Хисаси, парень Рэй Миямото, — в его карте помечен чёрным: укушен, умер, сохранить невозможно. Это он планировал просто принять.

Но остальных — он хотел бы сохранить. Настолько, насколько смог бы.

Коридор повернул, и он вышел на переход в корпус «А».

Переход — длинная застеклённая галерея, через которую виден был внутренний двор школы и, на другой его стороне, низкое здание додзё для кендо и каратэ. Утреннее занятие там, видимо, уже шло — через раздвижные окна было видно ряд фигур в тёмно-синих хакама.

Кай замедлил шаг.

Он не собирался этого делать. Он специально не собирался этого делать в первый день. Но он замедлил шаг.

Окна додзё были чуть приоткрыты — для проветривания — и одно из раздвижных дверей, выходящих на двор, было отодвинуто на треть. Через эту щель он видел внутренность зала: светлый пол, ровные ряды учеников, в дальнем конце — возвышение, и на нём — одна фигура, сидящая в сэйдза, спиной к нему.

Длинные тёмные волосы. Собранные на затылке в высокий узел. Чёрная стойка в плечах. Рукава хакама — идеально одинаковой длины до запястий.

Кай остановился.

Он стоял в переходе, за стеклом, и смотрел через двор, через приоткрытую дверь, на эту спину.

Имени у него не было. Имя было — «девушка с мечом, c которой нельзя ошибиться». Он не помнил, откуда это словосочетание, но знал его уже восемь лет. Он привёз его сюда из предыдущей жизни, и оно лежало в тетради номер три, примерно на странице двадцать, с пометкой «капитан кендо, Фудзими». Он ждал её. Он собирал в памяти её лицо, её голос — и не мог. Лицо ускользало. Голос — вообще никогда. Но силуэт — силуэт был тот самый.

Фигура на возвышении шевельнулась. Чуть. Повела плечами — она, видимо, услышала шаги учителя за собой, — и в этом движении плеч было что-то такое, что у Кая в груди на секунду сделалось тихо.

Не «интересно». Не «красиво». Именно тихо — как бывает в комнате, когда хорошо настроенный музыкальный инструмент, не играя, отзывается на проходящий рядом голос и заставляет воздух остановиться.

Фигура начала поворачиваться — медленно, вставая и поворачиваясь одним движением, как это делают люди, которые не тратят движений зря.

Кай поймал себя на том, что не двигается.

Он увидел её лицо на полсекунды — через двор, через стекло галереи, через приоткрытую щель двери. На этом расстоянии он не смог бы разобрать черт, если бы не знал их заранее. Но сейчас, в эту полсекунды, ему показалось, что он знает их все — овал, линию бровей, разрез глаз, губы. Ему показалось.

И ещё ему показалось, что она посмотрела на него.

Не в его сторону — на него. Что-то коротко задержалось. Не взгляд — именно задержка, полшага, которая должна была пойти дальше, и не пошла. Она стояла вполоборота, в тёмно-синей форме кендо, с собранными волосами, и смотрела через двор на перекрытую остекленённую галерею, где стоял высокий худой парень в новой форме третьего года с жёстким воротником.

Секундное узнавание чего-то.

Потом она отвернулась — спокойно, без жеста, — и сделала шаг обратно к своим ученикам. Раздвижная дверь додзё шевельнулась, кто-то её закрыл полностью. Кай больше её не видел.

Он стоял ещё две секунды. Потом выдохнул — он заметил, что задержал дыхание, — и пошёл дальше.

«Не сегодня», — сказал он себе. — «Сегодня — просто увидеть. Не больше. Всё остальное — потом.»

Он шёл и старался вернуть в теле обычный ритм. К третьему уроку он его вернул.

***

Литература была в классе на четвёртом этаже корпуса «А». Окна выходили на главный двор, на вишни у ворот. Вишни уже цвели — в этом году рано.

В класс Кай вошёл за две минуты до звонка. Учитель уже был в классе. Новый учитель, заменивший пожилого Танака-сэнсэя, который вышел на пенсию в январе: высокий, ровный, в тёмно-сером костюме с тонкой булавкой-галстуком, с чисто выбритыми щеками и с очень ровно подстриженными волосами. Он стоял у доски, аккуратно раскладывая стопку распечаток. Кай прошёл к своему месту у окна. Сел.

— Добро пожаловать в третий год, — сказал учитель классу, как только ударил звонок. У него был голос — мягкий, сдержанный, в среднем регистре, с чёткой артикуляцией. Очень приятный голос. — Меня зовут Сидо Коити. В течение этого года я буду вести у вас классическую и современную японскую литературу. Я надеюсь, мы с вами найдём общий язык.

Он улыбнулся классу.

Кай смотрел на его лицо и медленно, как выверенный термометр, фиксировал.

Улыбка у Сидо была хороша. Правильно хороша. Правый уголок губ поднимался чуть выше левого — ровно на тот градус, который делает улыбку «личной», «направленной на тебя», а не дежурной. Глаза — прищуривались мягко, с нужным количеством морщинок в уголках, как будто он искренне рад видеть класс. Поза — свободная, но собранная, руки в замке за спиной, голова чуть наклонена вперёд, как бы наклонясь к слушателям.

Всё было хорошо. Слишком. Каждый сантиметр был отдельно прорепетирован перед зеркалом — Кай это чувствовал так же, как чувствовал собственный жёсткий воротник.

Он посмотрел на Сидо ещё секунду. Потом перевёл взгляд на доску.

Сидо начал говорить. Вступление — про то, как важна литература, про то, что он верит в молодых, про то, что в каждом из учеников есть «своя тихая музыка», которую задача учителя — «не заглушить». Он говорил это хорошо. Спокойно. Размеренно. Делал паузы в нужных местах. Одна девочка на первом ряду уже смотрела на него влюблённо, приоткрыв губы. Одна другая — в среднем ряду — сидела прямо и записывала. Один мальчик в конце класса откровенно спал.

Кай слушал не слова. Слушал интонацию.

Под мягким голосом Сидо шло что-то другое. Не злое, нет, — другое. Какая-то расчётливая работа, которая шла ровно под поверхностью слов, чуть быстрее, чем сами слова. Он подбирал интонацию каждого предложения, и Кай почти видел, как в голове у Сидо едет счётчик: эта фраза — для первой парты, эта — для умниц, эта — для спящих, эта — для мальчиков, эта — для девочек.

Сидо не учил.

Сидо опылял.

Он заходил в класс, как пасечник заходит в улей, — не с мёдом, а за ним. Он не думал про литературу. Он думал, какое у кого лицо после его слов.

Кай смотрел на него и мысленно открывал новую карточку.

Сидо Коити. Учитель литературы Фудзими.Не враг. Пока.Работает с людьми как с материалом.Управление через эмоцию, не через ум.Лояльность — только себе.Опасность, отложенная.

Он поставил мысленно точку и закрыл карточку.

Сидо, договорив вступление, обвёл класс взглядом.

Его взгляд, скользя, задержался на Кае.

Это длилось секунду. Или полторы. Сидо смотрел на него ровно, с той же мягкой улыбкой, с чуть приподнятой бровью, как человек, который заметил — «а это кто у нас тут». Потом взгляд пошёл дальше.

Но Кай успел увидеть в этих полутора секундах то, что он иногда чувствовал в городе при очень коротких встречах с определёнными людьми, — короткое, почти незаметное сканирование, когда тебя засекают и сразу классифицируют. И в этой классификации Сидо сделал, кажется, только один вывод: «не мой. Осторожно».

Кай тоже сделал только один вывод.

Он почуял меня.

Это было интересно и немножко неприятно. В тетрадке, которая лежала в его памяти под именем «Сидо», до сих пор было написано только «учитель, потом — плохо». Теперь он добавил бы ещё одну строчку: «внимательный. Смотрит в ответ.»

Звонок. Урок закончился.

Сидо раскланялся, сказал, что ждёт их в среду. Класс поднялся. Кай собрал учебник, сунул в ранец, пошёл к выходу.

Проходя мимо преподавательского стола, он встретился с Сидо взглядом — коротко. Сидо улыбнулся.

— Штайнер-кун?

— Да, сэнсэй.

— Вас, кажется, часто не бывает.

— Редко, — сказал Кай.

— Жаль. Мне бы хотелось, чтобы вы заглядывали почаще.

Он сказал это с той же ровной улыбкой и с мягкой рукой, положенной на край стола — не угрожающей, открытой ладонью вверх.

— Буду стараться, — сказал Кай.

— Буду ждать, — сказал Сидо.

Кай прошёл дальше, вышел из класса.

В коридоре он выдохнул — тихо, через нос, — и подумал, что один урок у Сидо Коити стоил одного часа напряжённой работы. И что, видимо, впереди у него таких уроков будет много.

***

Квартира Кая. Токоносу. Вечер.

Квартира была снята четыре месяца назад через Helix Ventures на подставное юридическое лицо. Три комнаты, с видом на реку, на семнадцатом этаже не очень нового жилого комплекса «Rivermark». Тётя Юкико о квартире не знала. Она знала только, что у Кая «иногда дела в городе», и что он «иногда ночует у одноклассника». Она не задавала вопросов. Она давно перестала задавать вопросы.

Мишель приехала из аэропорта в семь сорок. Таксист из службы, которой пользовался Кай, высадил её у соседнего здания, а не у его; она прошла последние тридцать метров пешком по подземному переходу. Это был её обычный порядок с первого приезда.

Он встретил её в прихожей. Поцеловал в висок — сухо, коротко, как делают французы после долгой разлуки. Она поставила чемодан на пол, сняла пальто, отдала ему. Пальто было тёплое — в Сингапуре сейчас двадцать девять, здесь — восемь, она, видимо, переоделась ещё в самолёте.

— Ты загорела, — сказал он по-французски.

— Две недели на Пхукете. По работе. Нашего совместного бизнеса.

— Работа на Пхукете.

— Бенедикт Лонг не любит встречаться в офисе. А Лонг — двадцать семь процентов нашего азиатского канала. Поэтому я поехала в его виллу.

— Он тебя приглашал раньше?

— Приглашал. Я отказывалась. В этот раз он предложил формат, от которого невозможно отказаться, — подписание договора лично в два часа дня и отъезд в пять. Я уехала в пять. Никакого ужина.

— Хорошо, — сказал Кай.

Он повесил её пальто. Повёл её на кухню. Ужин был заказан из небольшого ресторана двумя этажами ниже — сашими, мисо, немного тэмпуры. На столе стояла бутылка Riesling из долины Мозеля — её любимый, он помнил. Свет — приглушённый, одна лампа над столом.

Мишель села. Сложила руки перед собой. Посмотрела на него.

У неё было лицо, про которое никогда не получалось сказать с первого взгляда, красивое ли оно, — потому что в нём было слишком много структуры и слишком мало мягкости. Высокие скулы, тёмные глаза с заметно азиатским разрезом, тонкие губы, чёрные волосы каре ровно под подбородок. Единственное украшение — крупная серьга в левом ухе, небольшой жемчужный кулон в золотой оправе. В правом ухе — ничего. Она носила одну серьгу. Это была серьга матери, одна из пары; вторая, как она однажды сказала в полусне, «пропала на войне в Индокитае вместе со всеми, кто умел её носить».

— Отчёт? — спросил Кай.

— Потом, — сказала она. — Сначала поедим.

Они ели молча. Мишель ела медленно, как ест человек, не видевший еды сутки, но приученный не показывать этого. Кай смотрел на её руки. Руки у неё были тонкие, бледные, с длинными пальцами, без колец. На правой кисти — маленькое красное пятнышко, как от ожога, она, видимо, сегодня в самолёте пролила на себя кофе.

— Обожглась, — сказал он.

— Немного, — сказала она, не поднимая головы. — Стюардесса была неопытная. Я не стала скандалить.

— Хорошо.

— Хорошо?

— Хорошо, что не стала.

Она подняла голову. Посмотрела на него.

— Ты знаешь, Кай, — сказала она по-французски, — что ты иногда говоришь как… прокурор, который одобрил свидетеля?

— Знаю, — сказал он.

— Ты бы разнообразил иногда. Какое-нибудь «бедная ты моя». Я бы смеялась. Мне бы понравилось.

Он чуть наклонил голову.

— Бедная ты моя, — сказал он.

Она смотрела на него, с прямой спиной, с рюмкой в правой руке — и секунду не отвечала. Потом сделала маленький глоток, поставила рюмку и сказала:

— Поздно. Уже как прокурор.

Они оба знали эту игру. Она шла у них уже полтора года — один спрашивает, другой отвечает чуть иначе, чем от него ждут, и оба понимают, что ни один из них не может сказать друг другу того, что сказал бы кто-то обычный. Обычные слова из их языка вытекли. Они говорили — каждый — поверх того места, где должны были бы говорить обычные люди.

Отчёт она начала после второго бокала. Сухо, по цифрам. Квартальные результаты Ouroboros Pharma — в плане. Helix Ventures — чуть лучше плана, биткоин просел на семнадцать процентов, но индийская фабрика в Ченнаи показала четырнадцать. Новый контракт на Филиппинах — подписан, первые отгрузки в июне. Проблемы с двумя таможенными офицерами в Джакарте — решены, обошлось тремя тысячами долларов. Аудит в кипрском офисе — пройден без замечаний. Расходы на Aegis — выросли на одиннадцать процентов по сравнению с прошлым кварталом; это ожидалось, Леон расширил тренировочный блок.

Кай слушал и держал в голове ещё один слой — интонацию.

Татьяна была права. Что-то в голосе у Мишель было плотнее, чем обычно. Не страх, не вина — она слишком рациональна, чтобы это просачивалось в голос. Что-то другое. Может быть, усталость. Может быть, какое-то внутреннее решение, которое она приняла и теперь молча сверяла с реальностью.

Он не стал спрашивать.

Когда она закончила, он налил ей ещё. Она посмотрела на свой бокал, потом на него.

— Кай.

— Да.

— Скажи мне одну вещь. Не как прокурор. Тебе нужен этот ужин со мной? Правда нужен?

Он посмотрел на неё.

— Да, — сказал он.

— Зачем.

— Потому что мы не можем договариваться по телефону обо всём. И потому что мне нужно иногда видеть человека, которому я подписываю платежи на три миллиона, не через экран.

— Это «зачем».

— Да.

Она кивнула. Сделала глоток.

— Хорошо, — сказала она. — Значит, я правильно поняла.

Он не стал уточнять, что она правильно поняла. Они обменялись ещё несколькими фразами — о погоде в Сингапуре, о том, что она завтра улетает обратно в восемь, — и встали из-за стола.

***

В спальне было темно. Только одна маленькая лампа на прикроватной тумбочке — жёлтый круг света, дотягивающийся до края кровати и не дальше. Он тоже был из её любимых — она не любила свет сверху.

Они не играли в то, что этот вечер был про «чувства». Ни он, ни она. Они оба делали то, что уже делали раньше, — раздевались молча, аккуратно, складывая одежду на стул. Она снимала серьгу последней и клала её на тумбочку отдельно, чтобы не уронить. Он видел это каждый раз и каждый раз это отмечал: она всегда помнила про серьгу.

Она легла. Он лёг рядом.

Она повернулась к нему, положила ладонь ему на грудь — под ключицу, сразу над сердцем. У неё были прохладные пальцы. Потом кончиками пальцев прошла вверх по горлу до подбородка. Это был знакомый ритуал — её способ начинать. Она не целовалась в губы в начале. Она начинала с ладони на груди.

Он накрыл её руку своей, подержал пару секунд. Потом отпустил.

То, что было дальше, не имело тёплого слова. Она была точной — как в цифрах, так и в теле. Она знала, где у него работает, знала, чего не хочет, знала, сколько времени ей нужно. Она двигалась медленно, не торопя ни себя, ни его. В какой-то момент она наклонилась над ним, её волосы упали ему на лицо; он не закрыл глаза, но и не посмотрел ей в лицо — он смотрел мимо, на тень лампы на потолке, на плавное, почти не двигающееся пятно света. Она это заметила. Он понял, что заметила. Но она не сказала ничего.

Когда это кончилось, они лежали не касаясь друг друга, только его ладонь лежала у неё на бедре — сухо, по-дружески, без веса.

Комната остывала. Лампа на тумбочке горела. Мишель лежала на боку, спиной к нему. Её спина была худая — он видел линии рёбер под кожей, лопатку, длинную тень от позвоночника. На коже под левой лопаткой — маленькая родинка. Он знал её уже полтора года, эту родинку, и каждый раз её узнавал, и каждый раз не знал, что с этим узнаванием делать.

Тишина держалась долго. Может быть, три минуты. Может, пять. Из-за окна доносился звук моторной лодки на реке.

Потом Мишель сказала — не поворачиваясь, не меняя позы:

— Кай.

— Да.

— Ты на меня не смотришь, когда кончаешь.

Он не ответил.

— Я не упрекаю, — сказала она всё тем же ровным голосом. — Ты не смотришь. Ты смотришь куда-то в сторону, почти всегда на одну и ту же точку — я проверяла. На ту же лампу. И я думаю иногда — интересно, ты вообще с кем-то смотришь, когда кончаешь? Когда-нибудь смотрел?

Он провёл большим пальцем по её бедру — короткое, рассеянное движение. Она не вздрогнула.

— Не знаю, — сказал он честно.

— Хм.

— Это тебя задевает.

— Нет, — сказала она. — Это меня… интересует.

Он понимал, что она лжёт, и она понимала, что он понимает.

— Если я однажды начну смотреть, — сказал он тихо, — то, вероятно, не на тебя.

— Знаю, — сказала она.

Она сказала это коротко и без нажима, как подтверждают проверенный факт.

Он посмотрел на её спину.

Он ничего не почувствовал — не жалости, не нежности, не вины. Он посмотрел на эту худую спину с родинкой под лопаткой так, как он смотрел утром через двор на силуэт Саэко в додзё: ровно и точно, отмечая всё, что видит. Только там был отзвук, а здесь отзвука не было. Только спокойная констатация: «вот человек, которого я, кажется, теряю».

Он подумал, что, наверное, он должен сейчас что-то сказать. Что-то, что удержало бы её, если она ещё держится. Он подумал, какая фраза могла бы её удержать, и перебрал у себя в голове несколько — и понял, что ни одна не прозвучит правдой. Если он скажет «мне важна ты» — она услышит «прокурор одобрил свидетеля». Если он скажет «не уходи» — она засмеётся. Если он промолчит — она поймёт это как согласие, что между ними нет ничего, кроме сделки.

Он выбрал молчание. Из всех вариантов оно было — наименее лживым.

Она полежала ещё. Потом, не оборачиваясь, сказала:

— Можешь выключить свет.

Он потянулся, щёлкнул выключателем. Лампа погасла. В темноте у окна мерцали дальние огни города — на мосту, на другом берегу реки, в здании страховой компании, где в окнах горели лампы уборщиков.

— Спокойной ночи, Кай, — сказала она.

— Спокойной ночи, Мишель, — сказал он.

Он лежал в темноте с рукой, всё ещё на её бедре, и смотрел в потолок. В какой-то момент он убрал руку, повернулся на спину и положил её себе на грудь, под ключицу, — туда, куда она клала свою полчаса назад.

Он лежал так долго.

Он думал — поверх всех этих мыслей про Саю, Такаси, Кохту, про Сидо, про новый учебный год, про воротник, который ещё не разносился, — он думал об одном коротком эпизоде сегодня утром. О том, как через двор, через стекло, через приоткрытую дверь додзё кто-то посмотрел в его сторону и на полсекунды задержался.

Он подумал, что, когда это случится по-настоящему, — а оно случится, он знал, что случится, — он, наверное, будет смотреть.

Если доживёт.

Рядом с ним Мишель уже спала — он слышал её ровное дыхание. В темноте её спина была бледной полосой, длинной и тонкой, как лезвие. Он не касался её больше.

Через полчаса он тоже уснул.

И ему не снилось ничего — ни в этой ночи, ни в следующей. Сны приходили к нему всё реже. Чем ближе был День Зеро, тем меньше у его памяти оставалось что ему рассказать.

Он уже знал почти всё, что мог знать.

Остальное ему предстояло сделать самому.

***

Благодарю за прочтение!

Больше глав уже доступно на Boosty (ссылка в профиле)

***

Глава 5 — «Арсенал»

Токио. Район Чиода. Подземный комплекс Ouroboros. Середина апреля, час сорок ночи.

Первое, что Кай всегда замечал, спускаясь в Чиода-хаб, — это прохладу.

Снаружи, на уровне улицы, апрель уже стоял тёплый, с тем влажным ночным воздухом, какой бывает в центре Токио за неделю до майских дождей. Но уже с третьего этажа вниз температура ощутимо падала, и на самом нижнем — минус восьмом — воздух был стабильно шестнадцать градусов и стабильно сухой, отфильтрованный через четыре ступени. Он выходил из лифта, и его лёгким словно говорили: теперь ты на месте. Это было одно из немногих ощущений, которым он разрешал себе, молча, быть правым.

Лифт остановился с лёгким ударом. Дверь пошла в сторону. Чиаки стояла снаружи.

— Штайнер-сан.

— Чиаки-сан.

Она наклонила голову — коротко, ровно на два сантиметра, как наклоняла всегда. Шрам на её левой скуле в белом свете коридора казался чётче, чем при дневном, — узкая полоса, в которой волосы на виске росли чуть неправильно. В руках у неё был серый планшет, на груди — бейдж с её фамилией и цифрой «02», означавшей её уровень допуска. Первый уровень допуска в хабе был у Кая. Второго во всём хабе только один — у неё.

— Готовы?

— Да.

— Начнём с медсклада?

— Да.

Она развернулась и пошла по коридору первой. Кай пошёл за ней в полушаге.

Коридор был длинный, прямой, с бетонными стенами. Сверху через каждые четыре метра — квадратные матовые светильники, не холодные, не тёплые, ровно нейтральные. По обеим сторонам — одинаковые серые двери, пронумерованные. Камеры в углах — он знал, где каждая. Восемнадцать камер только на этом коридоре. Сорок — на весь уровень. Двести шестнадцать — на весь хаб. Сейчас их все смотрела Ая из своего комм-зала в самом конце.

Он знал это и всё равно, проходя мимо двух камер подряд, отмечал их краем зрения. Сам не понимал, зачем. Чиаки никогда не оглядывалась на камеры. Она просто шла.

— Химико-сан у себя? — спросил он по дороге.

— С восьми вечера, — сказала Чиаки. — Она сказала, что сегодня допоздна.

— Она всегда так говорит.

— Сегодня особенно допоздна.

Он не стал уточнять. Химико уточнения раздражали.

***

Медсклад занимал всю восточную половину минус седьмого уровня. Дверь открывалась на считыватель — Чиаки приложила свою карту, потом отошла, чтобы Кай приложил свою. Две карты подряд, с интервалом не больше двадцати секунд. Если не подряд — система ставила блок на шесть часов. Он сам такую систему просил. Теперь каждый раз, когда он её проходил, вспоминал, что сам её просил, и каждый раз отмечал — правильно.

За дверью шёл длинный низкий ангар, разделённый на секции. Первая — холодильные шкафы, в которых хранились вакцины, инсулин, плазма, сыворотка. Вторая — стеллажи антибиотиков, в высокой плотности, по кодам. Третья — обезболивающие. Четвёртая — стерильные расходники: бинты, жгуты, иглы, шовный материал, гемостатики. Пятая — хирургические наборы и приборы: портативные аппараты ИВЛ, автоклавы, два УЗИ, десять дефибрилляторов. Дальше — уходящая вглубь лабораторная зона, огороженная отдельной стеной.

В лабораторной горел свет.

Кай прошёл между стеллажами, не задерживаясь. На ходу он проверил два числа — у него в голове был список, который он каждый квартал сверял по памяти, — и оба совпали с тем, что было на ярлыках. Пентобарбитал, ампулы, пятьсот единиц. Окситоцин, пятьсот единиц. Морфин в запасе, четыре тысячи ампул. На ладонь выше его сегодняшней нормы на оперативника за следующие шесть месяцев — потому что в сметах он всё округлял вверх на ладонь.

Он подошёл к стеклянной перегородке лабораторной зоны. Внутри, спиной к нему, за длинным столом сидела Химико.

Он постучал костяшкой по стеклу. Один раз.

Она чуть повернула голову — не обернулась, только повернула, — и, не отводя взгляда от пробирки в её пинцете, подняла левую руку с растопыренной ладонью: пять минут. Он кивнул, хотя она не видела. Чиаки ждала у выхода из склада.

Через пять минут Химико вышла в коридор. В белом халате, с пепельными волосами, собранными в низкий хвост, в тонких металлических очках. Очки сидели чуть криво — она снимала и надевала их много раз за ночь.

— Кай-сан.

— Химико-сан. Как продвигается?

— Если я скажу «хорошо» — я солгу. Если скажу «плохо» — я вас расстрою. Давайте говорить «скучно».

— Давайте.

Она чуть-чуть улыбнулась — одним уголком губ, по-английски.

— Я получила пятый и шестой штаммы от южнокорейских коллег на прошлой неделе, — сказала она. — Не важно, как именно, но получила. По этой партии… — она подбирала слово, — …по этой партии я могу сказать, что тот, кто их делал, делает это не первый год. И не пятый.

— Ого.

— Да. Ого. — Она смотрела ему в лицо внимательно. — Это, конечно, ничего не говорит нам конкретно. Но это говорит нам, что кто-то с очень глубокой школой работает очень давно над чем-то очень сложным. И это, — она помолчала, — не университет.

— Я понял.

— Хорошо.

Она вернулась за перегородку. Кай постоял ещё секунду — смотрел на её спину, на тонкие движения рук между колбами, — потом пошёл к Чиаки.

Химико работала у него восемнадцать месяцев. Она до сих пор ни разу у него не спросила, откуда он знает, что именно ей искать. Это была её частная дисциплина — не спрашивать. Он иногда думал о том, чего ей это стоит. И всё чаще думал.

***

Оружейная была на минус шестом. Чиаки приложила карту, он приложил свою.

Помещение было больше медсклада, но казалось меньше из-за плотности. Стеллажи с длинноствольным оружием шли до потолка, в три яруса, закрытые прозрачным бронестеклом. Пистолеты — в отдельном блоке, в сейфах, отпираемых только комбинацией биометрии и кода. Боеприпасы — в соседнем помещении с отдельным огнеупорным замком: ящики, аккуратно штабелированные, с маркировкой по калибрам.

Кай прошёл медленно. Не для осмотра — для сверки.

— Триста семнадцать единиц длинноствольного, — сказала Чиаки ровным голосом, не глядя в планшет. — Сто девяносто две — пистолетов. Боеприпасов — три и восемь десятых миллиона единиц по всем калибрам. Средства индивидуальной защиты — на сто двадцать человек, четыре протокола. Гранаты ручные, дымовые, светошумовые — в соседней секции.

— Расходные?

— Магазины — двадцать одна тысяча. Ремонтные комплекты — полные по тридцать платформ. Смазка, чистка, приклады — в наличии на восемнадцать месяцев.

— Тяжёлое?

— В соседнем отсеке, за третьим кодом. Там же ночное и тепловое.

Он кивнул.

— Скажите Леону, что я хочу, чтобы все резервные запасы прошли обязательную проверку на отсутствие коррозии к концу месяца. Весь периметр. Не выборочно.

Чиаки коротко записала в планшет.

— И ещё, — сказал он. — Пять позиций, которые я добавил в прошлый раз. Те, что с калибром пятьдесят и подствольники на Аркадию.

— Пришли. В Аркадии с пятницы.

— Увижу сегодня.

— Увидите.

Он остановился у последнего стеллажа. За стеклом стояли два HK416 — не стандартные оперативные, а с двумя доработками, которые Леон заказал у оружейника в Гифу: удлинённый ствол на одном, модифицированный ресивер на другом. Его собственные. Он не разрешал никому к ним прикасаться.

Кай посмотрел на них ещё секунду и пошёл дальше.

***

Комм-зал был в самом конце коридора минус пятого. Единственная дверь, за которой всё время горел свет, — иногда при открытии из-за неё тянуло чаем, иногда энергетиком, иногда запахом лапши быстрого приготовления.

Сегодня — чаем.

Ая подняла голову от ряда мониторов, когда они вошли, и махнула рукой. Она сидела в кресле, поджав под себя одну ногу, — в чёрной худи с надписью «I am the error» белыми буквами поперёк груди. Синие пряди в её чёрных волосах были сегодня ярче — свежие, она их перекрашивала раз в две недели. Пирсинг в языке блеснул, когда она заговорила.

— Босс. Шеф. И снова босс. Здравствуйте, мои любимые начальники. Как спалось?

— Плохо, — сказала Чиаки.

— Отлично, — сказал Кай.

— А мне прекрасно, — сказала Ая. — Я не спала. Ну что, показать вам экспозицию? Гордость хаба, так сказать.

Она развернулась на кресле. За её спиной была стена из девятнадцати мониторов, подвешенных в три ряда. На экранах — сменяющиеся картинки: карты движения в районе Чиода, финансовые графики, главные новостные заголовки по пяти странам, прямые включения с камер хаба и Аркадии, куски японского интернет-трафика в графическом представлении, погода. На крайнем левом мониторе второго ряда шла бесконечная лента: Reuters, AP, TASS, Xinhua, BBC. Заголовки появлялись и уходили.

— Что интересного за ночь? — спросил Кай.

— Да ничего особенного, — сказала Ая. — В Африке в Нигере второй день идут беспорядки, но это у них каждую неделю. В Сеуле ушёл в отставку ещё один заместитель министра торговли — тут я поставила флажок, потому что он в своё время работал с одной нашей компанией-прикрытием, на всякий случай. В США два корпоратива закрыли квартальные отчёты хуже рынка, но это никого не удивляет. В Германии спокойно. И. — Она подняла палец. — Одно интересное. Тихое. Не для сегодняшней ночи. Поговорим, когда вы закончите с Чиаки-сан.

Кай чуть прищурился.

— Насколько тихое?

— По шкале? Тихое-красное.

Он посмотрел на неё. Ая смотрела на него. Чиаки стояла у двери.

— После Аркадии, — сказал он.

— Поняла, — сказала Ая и, повернувшись обратно к мониторам, бросила через плечо: — Берегите босса, Чиаки-сан. И привезите мне чего-нибудь из Аркадии.

— Что ты хочешь.

— Нет ничего, что я хочу из Аркадии. Я просто тестирую вашу материнскую привязанность.

Чиаки на это не ответила. Но при выходе, уже в коридоре, Кай краем зрения заметил, что её лицо чуть смягчилось. На одну десятую миллиметра. Именно это и было её улыбкой.

***

Вертолёт стоял на скрытой площадке на крыше одного из соседних зданий — здания страховой компании, которой формально принадлежал весь верхний этаж. Они поднялись туда на отдельном лифте, прошли через короткий переход, и Кай увидел Bell 429 в заводской матово-тёмной ливрее без опознавательных знаков. Винты уже медленно крутились — пилот запустил двигатель на прогрев.

В кабину сели втроём: Чиаки впереди с пилотом, Кай сзади. Два пустых места сзади — если бы они везли кого-то ещё. На этот раз везли только папку с новой сметой.

Вертолёт поднялся над крышей. Токио развернулся внизу морем огней — равномерное, волновое, ни одна точка не гаснет, ни одна не загорается первой. В такой час — пол третьего ночи — Токио был уже не ночным, а предрассветным: те огни, что горели сейчас, будут гореть до утра, потому что это были не квартиры, а станции метро, склады, больницы, работающие фабрики и сторожевые вышки.

Они взяли курс на север.

Кай смотрел в иллюминатор и думал — не о городе, а о том, сколько в этом городе людей прямо сейчас спит, не зная, что через несколько недель проснётся в другом мире. Он пытался не считать это число — оно было слишком большим и слишком бесполезным. Но оно всё равно считалось само.

Двенадцать миллионов.

Он закрыл глаза.

***

Аркадия была в горах.

Не глубоко — всего сто двадцать километров от Токио по прямой, — но достаточно, чтобы вокруг лежала тишина, которой в Токио не бывает даже в самые глухие ночи. Вертолёт сел на площадку, прикрытую сверху маскировочной сетью и замаскированную под обычный резервуар для воды, если смотреть со спутника. Земля была холодной. Ветер — резким. В горах апрель ещё не начался.

Чиаки и Кай вышли, пригнувшись под затихающими лопастями. Вертолёт остался ждать.

У входа в бункер их встречал начальник Аркадии — бывший офицер японских сил самообороны, Танабэ, пятьдесят один год, тихий, очень точный человек, которого Леон когда-то выбрал и который здесь жил постоянно шесть месяцев в году. Танабэ коротко поклонился, кивнул Чиаки, пожал руку Каю.

— Всё по плану, босс, — сказал он.

— Показывайте.

Они спустились в бункер по пологому пандусу. Двери — двойные, на семь тонн каждая, раскрывались медленно, с лёгким гидравлическим выдохом. Внутри — другая температура, другой воздух, другая акустика. На семь метров вглубь и на шестьсот метров вперёд тянулся первый коридор.

— Вода — сто десять тысяч литров в основном резервуаре, плюс резервный на сорок тысяч, — начал Танабэ, не замедляя шага. — Топливо — двести сорок бочек по двести литров дизельного на генераторы, плюс авиационный запас на десять вылетов. Консервы — на сто восемьдесят человек на восемнадцать месяцев по полному рациону, на двести двадцать человек по сокращённому. Крупы, сахар, соль, кофе — отдельно, по собственной кладовой.

— Лекарства?

— Дублирующий комплект к хабу. Семьдесят процентов.

— Семена?

— Семена — вот.

Он открыл дверь в небольшую комнату, где при низкой температуре и специальной влажности стояли длинные металлические шкафы. Танабэ выдвинул один из ящиков. Внутри — ряды маленьких конвертов, маркированных кириллицей и катаканой. Кай наклонился. Поднял один конверт.

«Помидоры, «Розовый слон», безгибридные, 2000 семян, срок хранения при −18°С: до 15 лет».

Он положил конверт обратно. Ещё один. «Фасоль полевая, 1200 семян». Ещё один. «Рапс озимый». «Картофельный семенной материал, сорт «Кочубей», 45 кг, хранение в отдельной холодильной камере». «Гречиха».

Двести сорок наименований. Кай сам согласовывал списки с агрономами в Новосибирском научно-исследовательском институте растениеводства — через три посредника, через одно подставное японское юридическое лицо. Семена были настоящие. Хранение — тоже настоящее. На такой запас можно было кормить двести человек бесконечно долго, если вокруг есть земля и руки.

Он закрыл ящик.

— Всё, — сказал он.

— Полигон? — спросила Чиаки.

— Да, — сказал он.

***

Полигон был на другой стороне горы.

К нему шёл короткий наземный переход — открытый, под сеткой, чтобы сверху не видно было дронов, — и выходил на ровную площадку в четыре гектара, естественную впадину между двумя отрогами. Утро там уже начиналось: небо серело, и в серости первых минут рассвета по полигону двигались фигуры.

Тридцать человек.

Они были разбиты на три группы по десять. На каждой — снаряжение: бронежилет третьего класса, каска, ПНВ сдвинутый на лоб (уже утро), автомат на ремне, пистолет в кобуре на бедре, тактический пояс с магазинами, аптечкой, ножом. Одеты все одинаково — чёрно-серые штаны, тёмно-серые куртки, лицевые маски до глаз. По глазам узнать человека было невозможно, только по росту и походке.

Кай сразу нашёл взглядом Леона.

Леон стоял не в группе. Он стоял отдельно, метрах в двадцати, на небольшом бугре с биноклем в одной руке и рацией в другой. Без каски. Светлые волосы собраны резинкой в низкий хвост — выцветшие за зиму в тайской жаре до почти белого. В зубах — незажжённая сигарета, которую он не будет закуривать до конца упражнения.

Он видел Кая. Не помахал. Не повернулся. Только чуть склонил голову в сторону — так он здоровался на работе.

Кай с Чиаки подошли к краю площадки и остановились. Чиаки — с планшетом, чтобы фиксировать. Кай — без.

Упражнение шло уже час. Тридцать человек отрабатывали сценарий зачистки среднего городского здания — на полигоне были выставлены макеты стен из фанеры, имитирующие четыре комнаты и коридор. В комнатах — картонные мишени, на некоторых — пометки «friendly», на некоторых «hostile», на некоторых — «infected» с отдельной маркировкой. Три группы входили попеременно, с разных сторон, с разными задачами. Леон по рации выдавал вводные: «за стеной — шум. Звук — трое. Решите сами, кто.», или «в третьей комнате friendly лежит на полу. Он ранен. Вы его несёте или идёте дальше?», или просто «тишина на шестой канал», — и все три группы одновременно переставали говорить.

Это было не обычное армейское упражнение. В армейских упражнениях сценарии понятны, цели ясны, ошибка — это неправильное расположение ствола или плохая связь. У Леона всё было запутаннее: половина вводных была о том, как подумать, а не как сделать. Он отрабатывал не штурм. Он отрабатывал неопределённость.

Кай смотрел на это полчаса, не шевелясь.

Чиаки рядом молчала. Планшет в её руках светился неярко — она записывала без взгляда на экран, как стенографист.

Когда третья группа вышла из последнего макета — с одним «раненым» из своих, которого они несли вдвоём, потратив лишнюю минуту, но вытащив, — Леон сказал в рацию «стоп, разбор через полчаса, в столовую», и группы начали снимать снаряжение.

Леон спустился с бугра и подошёл к ним. Сигарета уже в руке, он щёлкнул зажигалкой, затянулся.

— Босс. Шеф.

— Леон.

— Три группы. Две прошли чисто. Третья — с «раненым». Я им специально подложил.

— Они его вынесли.

— Вынесли. На сорок секунд дольше, чем могли бы, если бы бросили. Я ещё подумаю, как это зачесть.

— Зачтите.

— Ясно.

Леон посмотрел на него. Глаза серые, в утреннем свете — совсем светлые.

— Вы сегодня ко мне с чем-то.

— С разговором, — сказал Кай. — Короткий. Чиаки-сан, отпустите нас на пять минут?

— Я буду у вертолёта, — сказала Чиаки и пошла обратно.

Они остались вдвоём. Леон курил, глядя на полигон, где оперативники сейчас складывали снаряжение в серые ящики и потом шли на столовую. Кай смотрел туда же.

— Леон. Я хочу вас предупредить об одной вещи.

— Хорошо.

— Когда это начнётся — тех, с кем вы будете иметь дело, будет… несколько видов.

Пауза.

— В смысле? — спросил Леон. Ровно, без выражения.

— Первые недели — они будут такими, как мы отрабатываем. Медленные. Глупые. Ориентируются по звуку, по движению. С ними справится любой из этих тридцати за пять секунд.

— Допустим.

— Но потом — через две недели, может, через три, может, через месяц, я не знаю точно, — появятся другие. Похожие, но не такие.

Леон медленно повернул к нему голову.

— Другие — это как.

— Быстрее, — сказал Кай. — Сильнее. Координированные. Я не знаю, как они будут выглядеть. Я не знаю, в какой момент. Я не знаю, сколько их будет. Я знаю только одно — они будут. И они будут умнее.

— Умнее чего.

— Классических.

Леон молчал. Смотрел на Кая. Сигарета между его пальцами догорала; он забыл о ней.

— Вы хотите сказать, — сказал он медленно, — что заражённые эволюционируют.

— Да.

— Сами.

— Да.

— Вы это знаете, — сказал Леон тем же ровным тоном, — так же, как вы знали про Эдвардса.

Кай выдержал секунду.

— Да.

Леон смотрел на него ещё две-три секунды. Потом отвернулся — к полигону, к оперативникам, складывающим ящики, к утреннему небу, которое из серого становилось серо-розовым.

— И как мне их тренировать — к тем, которые «умнее», — если я не знаю, что это, — сказал Леон, — и не знаю когда.

— Именно так, как вы их тренируете сейчас, — сказал Кай. — Через неопределённость. Не через «зачистку комнаты», а через «реши сам, кто там за стеной». В тот день, когда они появятся, у вас не будет пятнадцати минут на планирование. У вас будет четыре секунды. Вы и ваши тридцать — вы должны уметь принимать решения в четыре секунды при условиях, которых никто не видел.

Леон затянулся последний раз, бросил окурок, растёр.

— Чёрт, — сказал он тихо, на английском. — Вы ко мне за этим приехали в четыре утра?

— Да.

— Не могли по зашифрованной.

— По зашифрованной я бы сказал слова. Здесь я хотел сказать их, пока вы смотрите на своих людей.

Леон помолчал.

— Я понял, — сказал он наконец.

Он посмотрел на Кая — долгим, ровным взглядом, из тех, которые Кай у него уже видел раньше и которые учился не переваривать, а просто пропускать. Потом кивнул — коротко, рабочим кивком — и пошёл к своим.

***

Вертолёт сел обратно на крышу страховой компании в половине шестого. Светало.

Они спустились в хаб, и Кай, как и договаривались, зашёл в комм-зал.

Ая сидела уже не поджав ногу — выпрямленная, с прямой спиной. На одном из экранов перед ней был открыт тёмно-синий интерфейс, с серыми окнами, с длинной вертикальной колонкой мелкого технического текста. На другом — сканированный документ, с частично замазанными чёрным строками.

— Закрой дверь, — сказала она, не оборачиваясь.

Он закрыл.

— Сядь.

Он сел на свободное кресло, рядом с её.

— Тихое-красное, — сказал он. — Что.

Она набрала на клавиатуре короткую команду. На среднем мониторе всплыло новое окно. Логотип — стилизованный. Аббревиатура — WHO, Geneva, Internal Secure Archive. Цепочка метаданных. Сверху — штамп: «Restricted. Category IV. Biosafety Oversight Reserved.».

— ВОЗ? — спросил Кай.

— Да, — сказала Ая. — Я не скажу тебе как. Ты, впрочем, не спрашиваешь.

— Нет.

— Там внутри два слоя. Открытый — обычные файлы четвёртой категории, вирусологические исследования, ничего особенного. Закрытый — под отдельным протоколом. Я до закрытого не дошла. Просто знать, что он есть, я бы не смогла. Но когда я обходила внешний периметр, на одном из лог-файлов всплыл индексный хэш. Один хэш. И к нему подклеено имя папки.

Она кликнула. На экране, в одной строке, появились два слова:

ПРОЕКТ ЛАЗАРЬ

Она посмотрела на него.

— Внутри папки я не была, — сказала она. — Я даже не знаю, в каком секторе она лежит. Я знаю только, что она существует. Что это не открытая программа — её нет ни в одной публикации, ни в одной ссылке, ни в одном внешнем документе. Что она в закрытом секторе ВОЗ. И что, — она помолчала, — имя не из тех, которые работающие учёные дают программам. Это название. Это название чего-то, чем гордятся.

Кай смотрел на экран.

Он знал это чувство — когда в груди делается не страшно, а пусто. Когда пустое место мгновенно прохладнеет. Он помнил это чувство по одному разу — по тому вечеру в Дрездене, когда он в десять лет понял про Бори.

Он не помнил имени «Лазарь».

Он помнил, что будет вирус. Помнил, что будет эпидемия. Помнил, что будут лаборатории. Но имени — не помнил. В его памяти не было слова «Лазарь». Ни одной тетради. Ни одного обрывка. Ни одного сна.

Это означало — только одно.

В той реальности, которую он помнил, этого имени не было.

В этой реальности — оно есть.

Значит, кто-то либо что-то делает по-другому. Либо быстрее. Либо раньше. Либо с того угла, с которого в «прошлый раз» никто не заходил.

Карта у него была. Но в карте появилась новая точка, которой раньше не было.

Он смотрел на два слова на экране. Ая смотрела на него.

— Кай, — сказала она. — Ты бледный.

Он положил руку на подлокотник её кресла — не касаясь её, чтобы удержать равновесие. Она заметила. Ничего не сказала.

— Что нам с этим делать? — спросила она тихо.

— Пока — ничего, — сказал он. — Документируй. Найди все следы, не заходя глубже. Не ходи внутрь папки. Даже не приближайся. Если тебя заметят — мы потеряем единственное окно, которое у нас есть.

— Поняла.

— И никому. Пока. Чиаки — не говори. Леон — не говори. Химико — не говори. Мне — только через нашу защищённую линию, и только из этой комнаты. Ясно?

— Ясно.

Он выдохнул. Посмотрел ещё раз на экран, на два слова на нём.

— Лазарь, — сказал он вслух. Тихо. — Лазарь, которого когда-то вернули.

— Что?

— Из Нового Завета. Человек, которого Христос воскресил из мёртвых через четыре дня. Сестры плакали над ним, а он встал и вышел из пещеры.

Ая смотрела на него.

— Значит, кто-то назвал свою программу именем мёртвого, который встал и пошёл, — сказала она медленно.

— Да.

— Это не очень утешает.

— Нет, — сказал Кай. — Не очень.

Он сидел ещё секунду, две, три. Потом встал. Положил ладонь Ае на плечо — коротко, тяжело, — и пошёл к двери.

На пороге он остановился.

— Ая.

— Да.

— Спасибо.

Он редко говорил это слово. Она подняла голову, посмотрела на него через плечо, не ответила. В её взгляде — через всю её маску с чёрно-синими прядями, с пирсингом, с громкой худи, — на секунду проступило взрослое лицо двадцатидвухлетней женщины, которая понимает, в какой комнате она сейчас сидит и что она только что нашла.

Потом маска вернулась.

— Да не за что, босс, хех.

Он вышел.

***

В лифте, поднимаясь на уровень улицы, он смотрел на своё отражение в полированной стали двери. Лицо у отражения было ровное. Бледнее обычного, но ровное. Губы не дрожали. Руки не дрожали.

Он смотрел на это лицо и думал — очень коротко, очень чётко — одну мысль.

Я ошибся.

Он думал не о том, что ошибся где-то в расчёте бюджета, или что недосмотрел в оружейной, или что неправильно объяснил что-то Леону на полигоне. Он думал о самой основе. Обо всём.

Восемь лет он жил с одним предположением — что у него есть карта, пусть обрывочная, но своя, и что все остальные идут без карты. Он — единственный, кто знает. Он — единственный, кто готовится. У него преимущество.

Слово «Лазарь» это предположение пробило насквозь.

Кто-то ещё знал — достаточно, чтобы строить программу. И строил её так тщательно, что даже в защищённых архивах ВОЗ она проходила под одним именем, без расшифровки, как пароль, о котором в курсе очень маленький круг людей.

Это означало — у него не было преимущества.

У него была фора. Но форой можно пользоваться только если противник тоже с картой. Иначе фора — ложная: он думает, что идёт быстрее, а на самом деле кто-то уже закончил дорогу и ждёт его на финише.

Лифт остановился на уровне улицы. Двери пошли в стороны. Вход на улицу был через подсобный коридор — он вышел в него, потом через служебную дверь, потом в подземный переход, потом на поверхность.

Над Токио вставало утро. Небо было серо-розовое, с разводами облаков. Воздух — тёплый, влажный, весенний. Где-то запел первый утренний школьный звонок — далеко, на каком-то здании за кварталом. Первокурсники где-то там шли на урок.

Кай стоял в переулке у выхода из подземного перехода, засунув руки в карманы пиджака, и смотрел на небо.

Он думал о тёте Юкико, которая в этот момент, наверное, уже заваривала чай. О Мишель, которая летела где-то над Тайванем обратно в Сингапур. О Татьяне, которая в Цюрихе в половину первого ночи сидит над какими-то бумагами. О Леоне, который сейчас на кухне в Аркадии разбирает со своими тридцатью вчерашнее упражнение. Об Ае, которая в Чиоде закрыла сейчас все окна кроме одного и сидит смотрит на экран. О Химико, которая в лаборатории смотрит в микроскоп и видит, что те, кто делает это, делают это не пятый год.

И ещё он думал о ком-то совсем другом.

О человеке, которого он не знал, который где-то в Европе или в Америке — он пока не мог бы сказать, где, — сейчас так же сидит в своём кабинете и так же смотрит в какой-то свой отчёт. У этого человека тоже есть бюджет. У этого человека тоже есть команда. У этого человека тоже есть план. И этот план называется — Лазарь.

Впервые за восемь лет Кай Штайнер не был единственным игроком, знающим, что мир треснет.

Это было страшно.

Это, как ни странно, было и легче — потому что теперь он знал, что нужно не гнать свою карту наперегонки со случайностью, а догнать того, другого, и попытаться увидеть, что на его карте. На карте того, второго, могло быть то, чего у Кая не было. На карте того, второго, могло быть имя болезни. Могло быть имя вируса. Могла быть формула.

Могло быть то, что потом — может быть, через два года, через три, после всего — станет вакциной.

Он глубоко вдохнул утренний токийский воздух.

И пошёл по пустой улице в сторону метро.

Глава 6 — «Клинок»

Школа Фудзими. Конец апреля. Четверг, шестнадцать тридцать.

В коридоре корпуса «А» пахло мастикой для пола.

Её натирали раз в две недели — по четвергам после пятого урока, это был неписаный ритуал уборщиц. Апрельское солнце, уже низкое, но ещё яркое, ложилось длинными полосами через высокие окна и высвечивало свежие полоски мастики на паркете — они блестели, жирно и ровно, как будто кто-то прошёлся по полу мокрой кистью.

Кай шёл по этим полосам осторожно, стараясь не скользить.

Ему не надо было спешить. У него было время — почти час, — и формально у него был повод: в нагрудном кармане блейзера лежал сложенный вдвое бланк с подписью классного руководителя, ждущий второй подписи от куратора школьных клубов. Куратор клубов был учитель физкультуры, Оонума-сэнсэй, и по четвергам он, по идее, должен был быть в додзё, потому что формально куратор кружка кендо числился за ним. Формально. На деле Оонума-сэнсэй в додзё не заходил уже давно — Кай знал это, потому что ещё в прошлом году, в первый его учебный год, Оонума уже тогда избегал кендо-зала, сваливая всё на капитана клуба.

Капитан клуба в прошлом году был какой-то третьегодник, имени Кай не помнил.

В этом году капитаном была Бусудзима Саэко.

Кай шёл и знал всё это. Он знал, что Оонумы в зале не будет. Он знал, что бумагу можно было оставить в учительской и забрать подписанной завтра. Он знал, что самый короткий путь в учительскую — не через корпус «А», а через корпус «Б». Он знал, что, сворачивая сейчас в правый коридор, он идёт не к Оонуме.

Он знал это всё — и всё равно шёл.

Вчера, после возвращения из Аркадии и после двух слов на экране Аи, он дал себе одну неделю, чтобы ни в коем случае не подходить ни к одному из канонных людей. Не смотреть. Не встречать. Держать дистанцию. Не торопить карту. Слишком много переменных встало за один вечер — «Лазарь», эволюция, ускорение — и в такие моменты, говорил он себе, надо замедляться, а не ускоряться.

Неделя продержалась ровно четыре дня.

Он не стал обманывать себя, что идёт за подписью. На пол шагу он ещё пробовал, потом бросил. Он шёл в додзё. Он шёл посмотреть вблизи на лицо, которого он не мог вспомнить в памяти, но которое в ту секундную вспышку через двор восемнадцатого апреля отозвалось в нём так, как не отзывался в нём никто и ничто уже годами. Он шёл не ради неё. Он шёл — ради проверки себя. Чтобы понять, что именно в нём на эту женщину отзывается, и можно ли это отключить.

Он подозревал, что нельзя. И всё равно шёл.

Справа по коридору была последняя дверь — деревянная, раздвижная, с табличкой: 剣道場 — «Додзё для кендо». На табличке — маленький штамп школы, выцветший. Дверь была чуть приоткрыта. Из щели шёл тонкий запах — тот самый, который у всех кендо-залов в Японии одинаковый: запах старого татами, смешанный с потом и с лёгкой сладковатой ноткой камфоры от масла для бамбуковых мечей.

Кай остановился у двери.

Он слышал, как кто-то внутри двигается. Ровные быстрые шаги — стоп. Короткий выдох. Три такта удара — бамбук о воздух, потом бамбук о бамбук через мгновение, что означало — один человек, тренируется с воображаемым партнёром или с манекеном.

Он положил руку на косяк двери. Постоял секунду. Потом сдвинул.

***

Зал был пуст. Весь — пуст. Только она.

Свет в додзё был другой, чем в коридоре. Окна — высокие, до потолка, с белой бумажной ширмой, но одна ширма сдвинута. Через это окно падала косая полоса апрельского света, лежала ровно посередине зала, и через эту полосу сейчас двигалась одна фигура.

На Саэко была тренировочная форма, но не полное облачение: тёмно-синяя хакама ниже пояса, белый кэйкоги сверху без нагрудника, без маски. Волосы — стянуты в высокий хвост на затылке, как и тогда, когда он видел её через двор, только сейчас — видно было, что этот хвост сделан очень точно, ровно по центру, что волосы в нём ровные, без выбившихся прядей. В руках у неё был синай — бамбуковый тренировочный меч. Она делала суби́ри — отработку удара в воздух, медленные и быстрые чередуются.

Она не заметила его.

Он это увидел сразу — по её спине, по плечам, по шагу. Она была в том состоянии, в котором находятся люди, надолго оставшиеся одни в известном им месте: без оглядки на зрителя, без поправки на чужой взгляд. Её движения были точными не напоказ — просто точными. Ступня поднималась и опускалась плоско, без шлепка. Бамбуковый меч шёл в воздухе одной линией — не вихлял, не дрожал в конце, не шёл слишком быстро и не слишком медленно. Каждый удар — ровно один удар.

Кай стоял в проёме двери и смотрел.

Он смотрел с той мыслью, которая у него одна за секунду родилась и сразу улеглась — что он, Кай, уже видел этот рисунок движения. Не в этой жизни. Не в прошлой. А где-то между — в тех обрывках памяти, из которых он собирал свою карту. И что в тех обрывках этот рисунок был привязан к одному слову, которое он так и не смог вспомнить целиком. Одному слогу. Которое начиналось на «бу» и заканчивалось на «ма». А между — пустота.

Бу-су-дзи-ма.

Имя он не помнил сам — ему его восстановили школьные списки, классный журнал и весенняя распечатка кружков. Но сейчас, глядя на эту спину, на эту руку, на этот меч в воздухе, он вдруг понял — хорошо, что так. Хорошо, что имя пришло к нему через список. Если бы оно пришло напрямую из памяти, он, наверное, не смог бы сейчас зайти в этот зал ровной походкой.

Он сглотнул.

И постучал костяшкой по косяку. Один раз, негромко.

Саэко остановилась.

Она остановилась не резко — плавно, как человек, который закончил движение и только после него зарегистрировал помеху. Опустила синай. Повернулась. Он увидел её лицо впервые близко.

Оно не было таким, каким он его себе в долгие годы строил.

Оно было красивое — по любым меркам. Высокие скулы, прямой нос, тёмно-синие глаза с той особой глубиной, что бывает у людей, у которых внутри больше, чем снаружи. Ровные брови, чуть приподнятые в центре — не от удивления, а от врождённой привычки «давать взгляду ширину». Губы — тонкие, плотные, сейчас — не улыбающиеся и не напряжённые, нейтральные. Кожа бледная, с той лёгкой влагой от тренировки, которая у девушек её типа не выглядит неопрятной, а только подчёркивает линии.

Но — не это. Не это было тем, что его задело.

Его задело другое — её лицо, увиденное вблизи, было лицом человека, которого уже несколько лет очень качественно играет кто-то другой.

Не кривляется — нет. Играет всерьёз. Надежно. Тонко. Почти без щелей. Первая же микросекунда, когда она увидела его в проёме, — и одна сторона её лица ещё удерживала что-то от сосредоточенной тренировки, а вторая сторона уже подтягивалась к маске. Она собралась быстро — за долю секунды, возможно, он один это заметил. Он заметил потому, что сам так собирался по десять раз на дню.

Она поклонилась.

Не глубоко — коротко, ровно на двадцать градусов, как учат в старших классах при встрече старшего по году ученика со стороны. Сэмпай — к сэмпаю. С оттенком вежливой дистанции.

— Штайнер-сэмпай, — сказала она.

Голос у неё был ровный и низкий для её роста и сложения — контральто, не альт. Без украшательства. Без придыхания. Она знала его фамилию. Это тоже он отметил.

— Бусудзима-сан, — сказал он. — Простите, что помешал.

— Вы не помешали. Я закончила упражнение.

Она положила синай на стойку у стены — аккуратно, рукоять к себе, концом к стене, как положено, — и повернулась к нему всем корпусом. Руки она сложила перед собой, ладонь к ладони, пальцы в пальцы: вежливая поза. Без напряжения, без вызова.

— Я ищу Оонуму-сэнсэя, — сказал Кай. — Мне сказали, он бывает в это время здесь.

— Оонума-сэнсэй, — она позволила себе очень короткую паузу, в которой можно было прочесть только то, что человек, знающий Оонуму-сэнсэя, знает ровно то же, что и она, — сегодня в зале не был. Обычно он проверяет нас только во вторник и в пятницу. Мне жаль, что вас неправильно информировали.

— Ясно, — сказал Кай. — Спасибо.

Он должен был сейчас извиниться за беспокойство и уйти. Это был чистый выход. Саэко ждала его — она ждала именно этого, он видел по тому, как её ладони чуть разжались, как корпус чуть сдвинулся в сторону двери, — готовность провести его до выхода. Вежливость.

Он не ушёл.

— Вы одна здесь? — спросил он.

— Да.

— Каждый день?

Она чуть наклонила голову.

— По четвергам, — сказала она. — Регулярные занятия кружка — во вторник и пятницу. По четвергам я остаюсь одна, чтобы отрабатывать свою технику. Это привилегия капитана.

— Понятно.

— Если вы хотите, я провожу вас до учительской.

Он покачал головой. Не ушёл. Он понимал, что уже зашёл дальше, чем собирался, и что каждая следующая секунда превращает это из «случайного захода» в «приход». Но он всё ещё стоял.

Он посмотрел на неё. На её глаза — коротко, без вызова, но прямо.

— Можно я задам вам один вопрос? — сказал он.

Она не моргнула.

— Если он уместный.

— Он, возможно, не будет.

Пауза.

Она стояла неподвижно. За её спиной в полосе косого света медленно поворачивалась пылинка. Пылинка была видна ровно оттого, что солнце шло под этим углом; через десять минут, когда солнце сместится, пылинка станет невидимой, но останется.

— Спрашивайте, — сказала она.

Он сделал один маленький вдох.

— Вы когда-нибудь хотели ударить по-настоящему?

Он смотрел ей в лицо, когда говорил.

Он увидел — сразу, в ту же долю секунды, — движение. Совсем маленькое, на ширину зрачка. Что-то в правом уголке её рта дёрнулось вниз, как будто туда коротко потянули ниткой, и потом, ещё до того, как она успела это почувствовать, ниткой потянули обратно вверх, возвращая всё на место. Брови не двинулись. Глаза — да. Глаза её на полсекунды стали не её: в них коротко блеснуло что-то очень простое, как у животного, которое проснулось ночью от хруста ветки за окном, — не страх, а мгновенная, старая готовность. Она увидела его вопрос. Увидела — не в смысле услышала, а в смысле узнала.

И — вернулась.

Всё произошло очень быстро. Может, десятая секунды. Может, пятая. Он запомнил.

Её лицо собралось обратно в ровную школьную вежливость так же качественно, как оно было в ней до вопроса. Ни напряжения, ни натяжки. Маска села на место без щели. Если бы он не смотрел в тот момент — не в сторону, не в стену, не поверх её головы, а в её лицо, — он бы ничего не увидел.

Он смотрел. Он увидел.

— Это не очень уместный вопрос, Штайнер-сэмпай, — сказала она.

Голос у неё был тот же ровный и низкий. Совершенно тот же.

Он кивнул.

— Вы правы, — сказал он. — Прошу прощения.

Она чуть наклонила голову — принятие извинения. Не улыбнулась. Не посуровела. Просто отметила.

— Я понимаю, что вы могли иметь в виду удар в кендо, — сказала она вежливо, с той предупредительной интонацией, которой ученицы школы Фудзими объясняли посторонним правила, — в соревновании. Я скажу вам честно: в соревновании я всегда хочу ударить по-настоящему. Это — моя работа. В этом нет ничего необычного.

— Да, — сказал Кай. — Конечно.

Он не поправил её. Не сказал «я имел в виду другое». Не пошёл вглубь. Он знал — она знает, что он имел в виду другое. Он знал — она знает, что он знает. И ровно в том, что они оба это знали и оба этого не стали выносить наружу, было что-то большое и тихое, как тяжёлый предмет, который поставили между ними на татами.

Он сделал полшага назад.

— Я не буду вас больше отвлекать, — сказал он. — Бусудзима-сан. Приятно было познакомиться.

— Приятно было познакомиться, Штайнер-сэмпай.

Она снова коротко поклонилась.

Он уже развернулся, уже был одной ногой за дверью, когда она заговорила ещё раз — тихо, не повышая голоса:

— Штайнер-сэмпай.

Он замер. Повернул голову.

— Приходите во вторник, — сказала она. — Если ищете Оонуму-сэнсэя.

Её лицо было совершенно ровным.

— Спасибо, — сказал он.

Он вышел в коридор.

Дверь за ним закрылась не сразу — он слышал, как она её задвигает изнутри, медленно, одной рукой. Потом — тишина.

Он пошёл по коридору. Полоски мастики на паркете были те же — жирные, ровные. Он шёл по ним и думал об одной вещи. Она сказала «приходите во вторник». Это могло быть вежливостью. Это могло быть сигналом. Это могло быть попыткой перехватить инициативу — указать ему время и место, чтобы разговор, если он ещё случится, случился на её территории и на её расписании. Это могло быть всем тремя одновременно.

Он дошёл до поворота, остановился. Одно мгновение — чтобы проверить себя, — приложил пальцы к запястью с другой стороны. Пульс был повышен. Не намного. Но заметно.

Он это отметил.

Потом пошёл дальше, в учительскую, оставил бумагу на столе Оонумы под запиской в три строки, и вышел из школы через западные ворота.

***

Саэко. Пять минут спустя.

Додзё было пустым.

Она сдвинула дверь до конца, задвинула щеколду — так в клубе делали только на ночь, — и постояла ещё несколько секунд спиной к двери. Дыхания не слышно: она всегда дышала бесшумно, это было одно из первых, чему её учил отец. Руки у бока. Ладони открытые.

Потом она прошла в центр зала. Сняла носки — неторопливо, аккуратно, сложила парой у стены. Опустилась на татами в сэйдза, лицом к дальней стене. Пятки под ягодицы. Спина прямая. Ладони на бёдрах.

Сидела так несколько минут.

Полоса косого света сместилась — солнце зашло дальше, — и теперь освещала не середину зала, а ближе к её левому плечу. Пылинка, которую она краем глаза ловила недавно, пропала; появились новые. В додзё пахло, как всегда: маслом для синая, сухой травой старого татами, слабо — её собственным потом. Она дышала ровно.

Она думала — прямо, без украшений, как привыкла думать, когда одна, — она думала, что он увидел.

Этого не должно было быть. Её маска не пропускала никогда. Маску она строила четыре года, и строила не ради красоты, а ради жизни. Маска держала её между миром и тем, что у неё внутри. За эти четыре года её пробовали пробить по-разному: Юрико-сама — ласково, со стороны, через «у тебя такой взгляд иногда, Саэко-тян»; отец — редко, со стороны неудобных вопросов («ты носишь чемпионский меч, но ты с ним не живёшь, а он требует, чтобы с ним жили»); одноклассницы — никак; мальчики, которые пробовали к ней подойти, — совсем никак, потому что маска их просто не подпускала ближе чем на два метра, и все они, один за другим, сдавались.

Никто не пробил.

Этот — пробил. Одним вопросом. За одну секунду.

И ушёл.

Она сидела в сэйдза и смотрела в дальнюю стену. Дальняя стена была обычная — беленая, с каллиграфией мастера Оомото «道 — путь», подаренной клубу десять лет назад. Она помнила эту стену наизусть. Каждую трещинку в штукатурке. Каждую тень от гвоздя, на котором когда-то висела другая таблица. Стена была её.

Она смотрела на стену, и в стене постепенно проступала другая картинка — та, которую она на стене не рисовала, но которая по четвергам иногда сама проступала, и она с этим уже научилась жить.

Парк.

Август, три года назад. Пятнадцать лет ей. Сентай-парк в Токоносу, дорожка вдоль реки, одиннадцать сорок вечера. Она возвращается с вечерней тренировки у старого сэнсэя Хатори в частном додзё за железной дорогой. Путь знакомый — она ходит этой дорогой с лета. В руке — сумка; в сумке — боккэн. Отец уговаривает её ходить с боккэном до дома — «оружие есть оружие, ты ему доверяешь, оно тебе отвечает», — и она ему не перечит, хотя думает, что отец перестраховывается. В Токоносу — тихий город. Парк в одиннадцать вечера безопасен.

Она идёт медленно, потому что устала.

Он выходит из бокового проулка. Пьяный — не очень, но достаточно, чтобы ступать чуть косо. Он на две головы выше её и вдвое шире. Ему тридцать пять, тридцать семь. В рубашке, запачканной чем-то на груди. Глаза — маленькие, блестящие. Он её видит. Он замедляется. Потом ускоряется. Потом хватает.

Она не помнит, что именно он говорил. Она помнит только интонацию — ту особую, в которой нет обращения к ней, а есть обращение к себе, как к источнику удовольствия, как взрослый человек разговаривает сам с собой, готовя обед. Он говорил о ней как о еде. Она поняла это мгновенно.

Она вынула боккэн.

Она помнит, что сначала было просто — как в додзё. Один удар в правое запястье. Он отпустил. Второй — в колено, сбоку. Он упал. Это было правильно. Это было как в тренировке.

Потом — дальше — было не как в тренировке.

Он лежал на дорожке. Он пробовал встать. Она не дала. Она ударила по пальцам — он закрыл лицо — по пальцам. По руке. По плечу. Он закричал. Крик у него был высокий, хриплый, не мужской. Он кричал «пожалуйста». Это было первое его слово, которое она запомнила отдельно. Это было и единственное слово.

Она не остановилась на слове.

Она била его ещё минуту. Или две. Или три. Она потом не могла восстановить, сколько именно. Она помнит, что в какой-то момент услышала смех. Свой. Смех был низкий — не девичий, не тот, каким она смеялась в школе, а такой, каким не смеются обычно пятнадцатилетние девушки. Смех шёл из какого-то места в её груди, которого она в себе не знала. Смех был ровный и длинный — не истерика, а удовольствие. Такое удовольствие, каким радуется хорошо сделанной работе человек, нашедший наконец свою работу.

Она смеялась и била.

Остановилась сама.

Не потому, что он перестал двигаться — он ещё двигался. Не потому, что её услышал кто-то — никто не услышал. Она остановилась потому, что услышала свой смех на выдохе и вдруг — как будто чужое ухо вставилось ей в голову — услышала его со стороны. И стало очень тихо.

Она стояла над ним. Боккэн в её руке был мокрый на нижней трети. Его рубашка на груди тоже была мокрая — но теперь уже не тем, чем была изначально. Он хрипел. Он ещё хрипел «пожалуйста», но уже очень тихо, уже без формы слова, только ритм.

Она посмотрела на его лицо.

Это было лицо человека.

Именно в ту секунду она поняла, что это — человек. До этой секунды он был какой-то чужой. Какое-то что-то, приставшее к ней из темноты, — не человек. И она смеялась над чем-то. А теперь под ней лежал человек, и она только что минуту смеясь его избивала.

Она опустила боккэн. Отошла на шаг. Потом повернулась и пошла домой.

По дороге она его не обернула. По дороге она его не спасала. По дороге она позвонила отцу, когда дошла до моста, — позвонила и сказала ровно одним голосом: «Отец, мне нужна твоя помощь.» Он приехал через двадцать минут. Он отвёз её домой, отвёз боккэн домой, и где-то в своих кабинетах сделал то, что было нужно, чтобы мужчина из парка — если он выживет, а он выжил — никогда не смог её найти и никогда не узнал её имени.

Мужчина выжил. Ходит с тросточкой. Живёт в Нагое. Зовут его она до сих пор не знает — отец не сказал, а она не спрашивает.

Она больше ни разу в жизни не смеялась так, как тогда.

И это — её бóльшая тайна. Не то, что она его изуродовала. Не то, что она могла его убить. Её тайна в том, что тот смех — настоящий. Что тот был её. Что всё, что она делает сейчас — вежливость, маска, прямая спина, дисциплина кендо, турниры, «Бусудзима-сан» и «Саэко-сама» — это одна тонкая стенка между ней и тем её смехом.

И этот чужой парень только что в этом зале задал ей вопрос так, как будто знает, что за стенкой.

***

Она сидела в сэйдза ещё долго.

Полоса света сместилась совсем, и в додзё стало темнее. Откуда-то с улицы донёсся звонок велосипеда — ученик первого года, видимо, забирал велосипед и ехал домой. Потом чьи-то шаги по гравию за забором. Потом — опять тишина.

Она не заплакала. Она никогда не плакала.

Она просто сидела и смотрела на дальнюю стену, пока на ней в последний раз не показалось то лицо в парке, — и потом, как всегда, погасло.

Тогда она встала.

Поклонилась стене — это тоже было частью ритуала. Аккуратно надела носки у стены. Взяла синай со стойки, положила в отдельный кожаный чехол, который приносила из дома. Взяла сумку.

Перед тем как уйти, она ещё раз оглядела зал.

У порога — там, где стоял сегодня Штайнер-сэмпай, — на полу она увидела след. Маленький. Отпечаток подошвы в мастике: он вошёл буквально одной ногой на мастику, сразу понял, что скользит, и остановился. След был слабый, его завтра протрут.

Она смотрела на след пять секунд.

Потом вышла из додзё, задвинула дверь, спустилась по ступеням и пошла домой.

По дороге до автобусной остановки она один раз, совсем на углу у почтового ящика, поймала себя на том, что краешком губ улыбается — не намеренно, а сама по себе. Она сразу остановила улыбку, не позволила ей развернуться.

Но поймала.

И отметила.

***

Благодарю за прочтение!

Больше глав уже доступно на Boosty (ссылка в профиле)

***

Глава 7 — «Цербер»

Чиода, Токио. Третий час ночи. Конец весны.

Лампа над клавиатурой Аи горела ровно — единственный источник света в кабинете, не считая мерцающих экранов. Сами экраны давали холодный, аквариумный свет, и на полу под столом подрагивали лужицы синего, как от прорванного шланга. Кай стоял у стены, в трёх шагах от её спины, прислонившись плечом к холодному стеклу аквариума с японскими водорослями (декорация для гостей; рыбы в нём не было). На стекле проступал его собственный отпечаток — рукав, край манжеты, тёмная тень рукава отражалась в зрачке. Это раздражало. Он перенёс вес на другую ногу.

Ая печатала так, как будто кому-то задолжала эту тишину. Не торопливо — наоборот, с теми крошечными паузами между блоками, по которым опытный человек сразу узнает, что она думает, а не вспоминает. Левая рука держала пирсингованный язык за зубами, правая — мышь; ноги, скрещённые в ярко-зелёных носках с какими-то покемонами, болтались в воздухе под высоким стулом. Огрызок мармеладного карандаша торчал из её рта, как у человека, который очень давно бросил курить и забыл, как это делается.

— Босс, — сказала она, не оборачиваясь, — если ты ещё пять минут будешь дышать у меня за плечом, я перевыставлю тебе доступ к душевым.

— Стою и не дышу.

— Выдыхаешь. По шее идёт холодок. Это, кстати, очень в твоём духе — приходить в три ночи, не спать самому и не давать спать прислуге.

— Прислуге.

— Я очень дорогая прислуга, — она наконец обернулась, переложила мармеладный огрызок в другой угол рта. — С премиальной кладовкой и страховкой.

Кай не улыбнулся. Это в её скрипте было лишним: она его подкалывала не для смеха, а чтобы он встряхнулся, — у неё был к нему такой особый материнский тумак через шутку, и он это знал, и не возражал. Он только мотнул подбородком в сторону экранов:

— Где мы.

— Глубже, чем я обещала. — Она развернулась обратно. — Помнишь файл, который я вытащила из ВОЗа неделю назад? «Лазарь». Я тебе говорила: тонкий слой. Я думала — пусто, верхняя обёртка какого-нибудь грантового мусора. А оно… в общем, я ошиблась. Оно очень не пустое.

Курсор переместился к боковой панели. Там висела диаграмма из узлов — чёрные точки, соединённые тонкими белыми линиями. С виду — дерево родственных юрлиц. Сотни. Может, тысячи.

— Это, — Ая ткнула в самую правую точку, — Helix Continental BV, наша подставка в Нидерландах. Нам не интересна. Я её привинтила сюда для шкалы. Это, — палец сдвинулся, — Kestrel Logistik, грузовая компания в Гамбурге. Платит налоги, возит цемент, ничего не делает. На бумаге. По счетам — за последние два года получила переводы на двенадцать с половиной миллионов евро от вот этой штуки в Лихтенштейне, которая ничего не возит, а только переписывается с тремя адвокатскими конторами в Цюрихе. А вот эти три адвокатские конторы…

Линии множились, ветвились, сходились. Кай смотрел на чёрный лес — и видел, как всегда: не картинку, а её каркас, тот скелет, на который повешено мясо. Деньги бежали по линиям не туда, куда показывали стрелки. Деньги двигались через эти узлы потому, что на каждой развилке кто-то сидел и подписывал, и эти подписи никогда не повторялись больше двух раз — после двух раз подписант уходил «по семейным обстоятельствам», а контора тихо закрывалась.

— Веди до сердца, — сказал он. — Не надо мне всех ветвей. Куда это сходится.

Ая отъехала на колёсиках в сторону, освободила ему обзор. Курсор пополз через узлы. Прошёл через четыре адвокатские фирмы, через две страховые, через регистр в Сингапуре. Через офшорный фонд на Кайманах. Через холдинг в Дубае. Замер.

— Сюда, — тихо сказала Ая. — Tricell. Японский филиал, токийская регистрация. Официально — фарма-биомед, торгуется на Никкэй, имеет четыре заводика в Канто и одну исследовательскую станцию на Хоккайдо. Вице-директор — Окамото Такэси, в местной прессе — приличный мужчина с гольфом и двумя детьми. По бумагам — чистенький.

Это слово — Tricell — Кай уже несколько раз слышал. Видел в отчётах. Видел на полях презентаций, которые ему привозили. Tricell было вписано в реестр конкурентов их биотех-направления; Tricell спонсировало половину профильных конференций; Tricell подкармливало международные журналы по эпидемиологии. Имя как имя. Среди десятка таких. Раньше оно не вызывало ничего особенного, потому что и не должно было.

— Хорошо. Это первый этаж. Что под ним.

— Босс, — Ая откинулась в кресле, положила голову на спинку, посмотрела на него снизу вверх. Подросток, обкурившийся работой; глаза были злые от усталости и счастливые от находки. — Ты точно хочешь?

— Я не из тех, кто закрывает дверь до конца коридора.

— Это, — она ткнула пальцем в потолок, — единственное, что меня в тебе пугает.

Она вернулась к клавиатуре. Картина на экране перестроилась — Tricell ушла в центр, вокруг неё распахнулась вторая, более странная сеть. Узлы там были меньше, серее, и многие висели без подписей: только хеши, цифровые шумы. Поверх этой сети — слабым, едва заметным контуром — лежала старая структура. Старше Tricell. Гораздо старше.

— Я сначала не поверила, — сказала Ая, и в голосе исчез всякий комический подтекст. — У меня внутри что-то ёкнуло, и я решила — ну, может, ошибка визуализации, может, мой парсер плохо отделил исторические данные от текущих. Прогнала ещё раз. Прогнала через два разных движка. То же самое. Tricell не построила эту сеть. Tricell её унаследовала. Она встала на чужой скелет.

Кай молчал.

— Вот эти юрлица, — её палец двигался по серым узлам, — все распущены в две тысячи третьем. Все в одном квартале. У всех в учредителях, если копать через регистрационные архивы и пересечения адресов, — одна и та же материнская структура. Одно имя. Я нашла его в трёх документах. Причём в одном из этих трёх его попытались замазать чёрным маркером перед сканированием — но кто-то просто не вычитал, что под чёрным останется фамилия секретаря, а через секретаря я вышла на письмо, а в письме…

Она замолчала. Прокрутила колесо. На экране всплыла скан-копия — пожелтевший лист, шапка фирменного бланка. Жёлтый, выгоревший, с пометкой «Internal — Confidential — Destroy after read». Шапка была короткой. Логотип — простой, чёрно-белый. Раскрытый зонт.

Под зонтом — одно слово.

Umbrella Corporation.

— Распущена в две тысячи третьем, — спокойно сказала Ая. — После Раккун-сити. Юридически — мертва. По бумагам — её активы разошлись в восемь сторон, по разным континентам, бо́льшая часть — в благотворительность и исследовательские фонды. На бумагах. По факту — вот эта вот вся штука. Вся — Tricell, вся её надстройка над поясом подставок, вся торговля биомедом в Юго-Восточной Азии — это не Tricell. Это перекрашенная Umbrella. Tricell — просто новый плащ. И, судя по адресам, плащ натянут на старую вешалку.

Кай отступил от стекла на полшага. Очень спокойно, как человек, прислушивающийся, не качнулась ли под ним почва.

В первый момент он не заметил, что у него во рту пропала слюна.

Во второй — что в районе грудины образовался узкий, ровный, очень холодный канал, как будто кто-то вставил в него палец из льда и потянул вниз. Не страх. Что-то другое. Узнавание, которое опередило память.

Зонт.

Тёмный, в зимней луже. Чьи-то детские резиновые сапоги — не его, чужие. Запах хлора и мокрого бетона. Чей-то взрослый голос: «Hier nicht weinen, mein Süßer.»

Он моргнул. Это всё длилось, может быть, треть секунды. Кабинет вернулся на место. Вернулся монитор, вернулась Ая, вернулся аквариум за спиной. Только серо-голубое пятно его собственного отражения в стекле теперь смотрело на него с очень странным выражением — тем самым, которое он привык видеть на других людях, когда им сообщали о смерти близкого, и они ещё не успели понять, что сообщение к ним относится.

— Босс, — сказала Ая без шуточек. — У тебя сейчас цвет лица как у Сидзуки на третий день марафона.

— Нормально.

— Нет, — она встала. Маленькая, ниже его на двадцать с лишним сантиметров, в худи с дыркой на локте и в покемонах на ногах. — Не нормально. Сядь.

Он не сел. Но и не отошёл. Стояли друг напротив друга — она в свету, он в полутени; между ними клавиатура и одно слово на экране.

— Ты это название знаешь, — тихо сказала Ая. — Я вижу. Не как отвлечённое — как своё.

— Не помню откуда.

— Это уже что-то.

Он прикрыл глаза. Umbrella. Слово вылезало из глубины, как буй из тёмной воды, — без объяснения, само. С ним поднимались ассоциации: ничего связного. Запах хлорки. Звук капели по жестяному козырьку. Чьё-то очень худое запястье в чьей-то взрослой руке. Слово «дождь», много раз — на разных языках. Чужое детское всхлипывание, не его, точно не его.

Он открыл глаза.

— Достаточно. — Голос был ровный. Это далось без усилия — голос привык быть ровным. — Зафиксируй всё, что нашла. Сегодня — три копии: одна на воздушный носитель, одна в архивный сейф здесь, одна — в швейцарский. Татьяне передавай через старый канал, не по сети.

— Татьяна не любит, когда я её пинаю в три ночи.

— Татьяна вообще никого не любит. Пиши.

— Принято. — Ая осталась стоять. Ещё секунду. — Босс.

— Что.

— Ты сейчас не такой, как обычно.

Он коротко посмотрел на неё. Не зло, не тепло — никак. Просто чтобы она увидела, что он услышал.

— Иди работай, Ая.

Она пожала плечами. Села. Колёсики катнулись.

— Если меня к утру не будет — я в холодильнике. Слева от закусок.

— Принято, — ответил он, и впервые за разговор уголок его рта чуть дёрнулся — не улыбкой, а чем-то меньшим и более усталым. Он отошёл к окну.

За окном — Чиода, поздняя весна. На тридцатом этаже офисный воздух всегда был чуть суше, чем хотелось. В стекле, поверх ночной геометрии города, стояло его собственное отражение — высокий, худой, в пиджаке без галстука, с лицом мальчика, которого по утрам перепутают с младшекурсником, а ночью — нет. Не перепутают.

Он смотрел в окно и думал не глазами.

Я знал это слово раньше, чем мне его сказали.

Это не пугало. Это раздражало. Восемь лет он жил с тем, что в нём сидит чужая память, как сорная трава в саду; восемь лет он знал её повадки — что приходит запахами, что приходит лицами, что приходит фразами на языках, которых он не учил. Он научился отличать «своё» от «принесённого». Своего было меньше, чем хотелось бы; но было.

Это слово — Umbrella — не было ни «своим», ни «принесённым».

Это было чьим-то.

***

Бостон. То же время суток — другое утро.

Окно её кухни выходило на восток, и в это время года в нём всегда успевало случиться то самое — четверть часа между серым и розовым, когда город не понимал, проснулся он или ещё нет. Ребекка Чемберс знала эти четверть часа наизусть. Она вставала рано не из дисциплины — из привычки тела, которое в восемнадцать научилось не спать в темноте и так и не разучилось.

Кофе она варила в маленьком джеззе, доставшемся ей от соседки-армянки, переехавшей десять лет назад в Калифорнию. Соседка оставила джеззу с фразой: «Тебе нужнее, ты же бледная всегда». С тех пор она бывала бледная не от недосыпа, а от работы, но джезза справлялась.

На кухонном столе лежал планшет, поверх планшета — две стопки распечатанных статей, поверх статей — приглашение.

Бумажный конверт с маркой ВОЗ. Внутри — два листа. Первый — официальный, на сухом английском с вкраплением японского:

«Дорогая доктор Чемберс, Имеем честь пригласить Вас в качестве одного из приглашённых докладчиков на международный медицинский форум „Эволюция вирусологических угроз: Азиатско-Тихоокеанский регион в фокусе“, который состоится в отеле Окура, Токио, с… по…»

Дата стояла через три месяца. Вторая страница — программа: круглый стол по глобальному надзору за вспышками, два пленарных дня, неформальная сессия, заявленные коллеги. Среди них — три имени, ради которых стоило бы пойти. Среди них — четыре, ради которых не стоило бы. Среди спонсоров…

Глаз её зацепился за строчку как за гвоздь.

«Официальный спонсор японского сегмента форума: Tricell, Inc.»

Она усмехнулась. Тихо, без юмора. Как усмехается человек, услышавший знакомую мелодию из чужого окна — и понявший, что мелодия играет не для него.

Она поставила джеззу на огонь.

Пока кофе шёл, она перечитала страницу. Tricell в роли спонсора японской медконференции — это было прозрачно, это было даже ожидаемо; они в последние пять лет толкались на каждом профильном мероприятии, как студент-первокурсник на ярмарке вакансий. Деньги у них были. Лица у них тоже были — слишком много лиц для столь молодой компании, и слишком чистых. На любом из этих чистых лиц можно было различить, если присмотреться, бледную тень совсем других лиц, ушедших под лёд в две тысячи третьем.

Она не присматривалась уже год. Не из лени. Из самосохранения.

Кофе вскипел. Она сняла его, налила в маленькую чашку, поставила чашку на стол, села. Подтянула под себя одну ногу — старая привычка, оставшаяся со студенческих лет.

В тишине щёлкнул холодильник.

Она взяла телефон.

— Кэти, — сказала, когда трубку подняли на пятом гудке. — Я тебя разбудила. Извини. Слушай. Помнишь, я тебе говорила, что в Японию ни ногой, потому что у меня там нет ни одного человека, к которому я бы поехала за свой счёт?.. Так вот, я туда лечу.

В трубке зашуршала Кэти.

— ВОЗ позвал. — Ребекка отпила кофе. Кофе был злой, как и положено. — Доклад. Эволюция модификаций T-вируса с тысяча девятьсот девяносто восьмого по открытым источникам. Час с вопросами. Очень корректно. Пара десятков скучных лиц, наверное, две камеры, одно интервью, возможно, японский журналист спросит что-нибудь про этику — и я скажу что-нибудь общее. Стандартно… Что значит — зачем тогда лечу? Кэти. Спонсор японского сегмента — Tricell.

Молчание в трубке.

— Да, — сказала Ребекка. — Именно поэтому.

Она слушала Кэти ещё с полминуты. Лицо у Ребекки было то лицо, которое появлялось у неё в восемнадцать, когда она впервые увидела поезд в горах, на котором ехала её первая бригада, — сосредоточенное, без эмоции, но с чем-то очень сухим в углах рта.

— Я не собираюсь лезть им в подвал, — сказала она в трубку. — Я собираюсь стоять в зале и смотреть, кто из них приходит ко мне с вопросами. Кто чем интересуется. Кого на меня выводят. Этого хватит. Я там никому ничего не должна, я просто почитаю с трибуны старую гадость, попью с ними кофе и улечу. Через неделю буду здесь, обещаю.

Пауза.

— Кэти, — мягче. — Я не лезу в трубу. Я просто хочу посмотреть в глаза тем, кто унаследовал Раккун.

Пауза дольше.

— Хорошо. Спасибо. Поспи ещё.

Она положила трубку на стол рядом с приглашением. Допила кофе. За окном четверть часа кончилась — стало просто утро, серое, рабочее, с птицами. Где-то внизу проехала уборочная машина, шурша щётками по асфальту.

Ребекка закрыла глаза, потёрла переносицу и сказала вслух, в пустой кухне, на английском с лёгкой хрипотцой:

— Окей, Альберт. Ладно.

Никого, кроме холодильника, эту фразу не услышало. Холодильник снова щёлкнул.

***

Чиода. Тот же третий час ночи. Кабинет Кая.

Когда Ая ушла, ему понадобилось ещё четверть часа — он засёк по часам, — чтобы перестать слышать в себе тот холодный канал по грудине. Канал не закрылся. Он только перестал быть громким.

Он отпустил Аю спать в комнатке за кухней — у неё там был спальный мешок, плед с Тоторо и три монитора, на которых даже во сне у неё что-нибудь моргало. Он не возражал. Здесь спалось ей лучше, чем в квартире, где в окна светил уличный фонарь.

Сам он не пошёл спать. Сел в кабинете, в глубоком кресле, лицом к окну. Кабинет был большой — слишком большой для одного человека, но одинокая большая комната всегда внушала ему доверия больше, чем тесная. В тесной слышно дыхание. В большой — только своё.

На коленях у него лежал блокнот. Чёрный, с резинкой. Один из тех, в которые он восемь лет заносил то, что не объяснишь никому: обрывки запахов, обрывки лиц, обрывки фраз. Полстраницы — на каждый. Слева — сама запись, справа — попытка датирования и проверки. Многие записи стояли с пометкой «не подтверждено». Несколько — с пометкой «совпадает». Совпадений было меньше, чем хотелось бы; больше, чем было бы случайно.

Он не открыл блокнот сразу. Сначала просто сидел и смотрел в окно.

Город под ним тлел оранжевыми и синими точками — миллион ламп, миллион чужих жизней, миллион людей, не знающих, что одно слово на старой жёлтой бумаге сейчас крутится в чьей-то голове на тридцатом этаже над их крышами. Umbrella. Он попробовал произнести его вслух. Произнёс шёпотом, едва шевельнув губами. Никакой реакции внутри. Никакой реакции в комнате.

Он попробовал ещё раз — на немецком, как оно звучало бы там, где он родился. Regenschirm. Ничего.

Он попробовал — на японском. Каса. Ничего.

Это было хорошо. Значит, отзыв шёл не на звук, не на форму, не на язык. Он шёл — на что-то, что лежало под этим словом и не имело собственного звука. Скорее всего, картинка. Или запах. Или то и другое.

Он закрыл глаза.

Зонт. Чёрный. Тёмный, в зимней луже. Капли, бьющиеся в его натянутую ткань — не дождь, а прокапывающая откуда-то сверху вода. Внутреннее помещение. Освещение лампой. Не на улице. Это где-то в коридоре. Кто-то взрослый держит этот зонт над головой, хотя они не на улице. Это для того, чтобы кто-то не намок. Кому-то очень важно, чтобы кто-то не намок. Не от дождя — от чего-то другого. Ребёнок. Чей-то ребёнок. Не он.

Он открыл глаза. По сухой щеке катилась, удивительно неуместно, одна капля. Он тронул её пальцем, посмотрел на палец, понял, что это не его слеза, — и через секунду осознал, что да, его. Просто он не успел этого почувствовать.

Это случалось. Не часто. Раз в год, может, два.

Он потёр щеку тыльной стороной запястья. Потом открыл блокнот. Перелистал до пустой страницы. Разгладил её ладонью.

Достал из нагрудного кармана автоматический карандаш с очень тонким грифелем — тот, которым он писал только сюда. Подержал карандаш в пальцах. И записал — тонко, ровно, без нажима, как записывают чужой адрес на чужом листке:

«Umbrella. Зонт. Что-то про дождь. Что-то про детей.»

Подумал. Дописал ниже, ещё мельче:

«Не моя память. Чьего-то ребёнка.»

Подумал ещё. Дописал самое мелкое:

«— но зачем тогда тошнит меня?»

Закрыл блокнот. Защёлкнул резинкой. Положил на стол.

Он сидел в темноте ещё долго.

Где-то под потолком тихо, на пределе слышимости, гудела вентиляция. На стене размеренно тикали часы — он привёз их из Дрездена, единственная вещь оттуда, кроме фотографии матери. Стрелки шли по кругу: одна за другой, одна за другой, как будто кто-то наверху регулярно подтаскивал минуты к секундам и подавал их в работу.

Он подумал о том, что завтра в восемь у него урок японской классики, послезавтра в семь — кендо, в зале, где будет Саэко. Подумал, что про этот блокнот ей не расскажет. Пока — никому не расскажет. Подумал, что Татьяну надо будет предупредить мягче, чем обычно: пусть готовит юридические щиты, не объясняя пока, против чего; пусть Чиаки усиливает контроль на трёх периметрах; пусть Леон возвращается из Сэндая раньше срока. Подумал, что Мишель он не скажет вообще — Мишель видит его насквозь, но вот эту трещину не разрешит увидеть никому.

Подумал, что у врага впервые есть имя. Впервые за восемь лет. Имя, которое не он придумал; имя, которое жило в нём раньше, чем он узнал, что оно — чьё-то.

В этом было что-то очень нехорошее. Не страшное даже. Нехорошее — как бывает нехорошо, когда вечером открываешь холодильник и видишь, что кто-то переставил молоко. Молоко стоит. Но переставлял его не ты.

Кай долго смотрел в темноту над окном.

Потом — так, как сидел, в пиджаке и в туфлях, — медленно завалился набок, на подлокотник кресла. Подложил руку под щёку. Глаза закрыл.

Он не уснул сразу. Сначала долго слушал, как тикают дрезденские часы, и считал тики до сорока, потом снова до сорока, потом сбился и начал заново. На четвёртом круге тиков в голове, между двумя из них, очень тихо, не его собственным голосом, кто-то детский, по-немецки, сказал: «Schau nicht hin.»

Не смотри.

Кай не открыл глаз.

Часы тикали.

Где-то на другом конце земли Ребекка Чемберс мыла под краном свою маленькую чашку из-под кофе и думала о расписании рейсов в Нариту. На её левой руке тускло поблёскивал медальон с гравировкой STARS Bravo. За её окном уже совсем рассвело.

В Чиоде ещё долго было темно.

***

Благодарю за прочтение!

Больше глав уже доступно на Boosty (ссылка в профиле)

***

Спасибо за чтение

Вернуться к книге