Самосбор. Выход
Глава 1
Доктора говорили, что это грязь, но это не грязь. Они говорят, что это болезнь, и от своей кожи пациенты якобы пытаются оттереть грязь. Но я знаю, что там нет никакой грязи. Я пытаюсь оттереть плохую энергетику.
Звучит очень мистически, как говорил мой дедушка. Но так и есть. Я знаю, что на моей коже нет ни пыли, ни слякоти, ни микробов. Но если ко мне прикасается человек, который мне не нравится, который похож на плохих людей или ведёт себя со мной по-плохому, я чувствую, что на мне остался его след. И вот его я и пытаюсь убрать.
Как? По-разному. Если взял за руку, я пытаюсь отмыть руку. Но воды очень мало, её даже на питьё не хватает, и я додумалась пускать слюнку на руку и тереть. Это же моя слюнка, а значит, и моя энергетика. Она внутри, а теперь ещё и снаружи, и энергия плохого человека отступает как жижа перед Ликвидаторами.
Ещё есть ритуалы. На самом деле я их так не называю, это просто слово. Например, если в моих мыслях появляется плохой человек, я считаю до восемнадцати, потому что это число ассоциируется у меня с моей семьёй. Нас в семье вовсе не восемнадцать, и почему именно это число, я не знаю, точнее, не помню. Число отличается от цифры, это я знаю. И помню. А почему именно восемнадцать, я не помню. Но знаю.
Какие ритуалы? Да самые разные. Например, считаю до восемнадцати, это я уже сказала. Или стучу по стене ячейки над своей кроваткой восемнадцать раз. Или три раза говорю фразу «это ко мне не относится». И говорю быстро, но каждый раз говорить её быстро очень трудно, поэтому я говорю, проглатывая буквы. И получается что-то вроде «эткмнесится». Иногда я говорю именно так. Три раза подряд. Главное же не слова, а суть, их защита.
Ещё бывают всякие безопасные места, но их мало. Наша ячейка сама по себе очень маленькая, и «домиков» в ней мало. И в классном кабинете тоже мало. Это плохо, потому что в «домике» можно как бы спрятаться от плохих людей и их следов на коже, а если «домиков» мало, то спрятаться почти негде.
Зато у меня есть мама. Ей уже за тридцать лет, но соседка, тётя Вера, говорит, что она выглядит лет на двадцать. Для меня мама самая красивая, но помимо этого она ещё и «домик». Когда она обнимает меня, я чувствую её тепло, её особенный, ни с чем не сравнимый запах, и в тех местах, где я соприкасаюсь с мамой, я как бы убираю всякое воздействие. И хорошее, и плохое, и не очень. Остаётся только мама.
Когда мне был годик, у нас в блоке побывал Самосбор. Я тогда не знала, кто это или что, но я помню, как себя тогда чувствовала. Вокруг было страшно, нет, не страшно, а тревожно, мама тогда схватила меня с кроватки и прижала к себе, я почувствовала её тепло, прильнула и уснула.
Потом я выросла и узнала про Самосбор. Узнала, что нас спасают тяжёлые гермодвери, что после Самосбора приходят Ликвидаторы, что их нужно дожидаться в ячейке и что бабушку забрал именно Самосбор. Я не очень сильно помню бабушку, но мама говорит, что она была очень добрая. Будь она жива, она вполне могла бы стать новым «домиком». Это мама мне уже не говорила. Это придумала я сама.
А бабушку забрал Самосбор. Когда я спрашивала, куда, мама говорила, что не знает, а потом как-то сказала, что бабушка теперь часть Самосбора. Я не поняла, как это так, но не страшно. Я много чего не понимаю. Например, старые фотографии. Там всё чёрно-белое. Я не знаю, почему, ведь в реальности есть цвета, и немало. Хотя в Гигахруще всё в основном серое. Но зато насыщенное, а на фотографиях всё однотонное. Бывает.
Дедушку тоже забрал Самосбор. Ему было за семьдесят лет, он был старенький, и от него пахло старостью. Правда, я не знаю, как пахнет старость, но я где-то слышала эти слова. Так, как пахло от дедушки, не пахло больше ни от кого в блоке. Значит, от него пахло старостью. Он же старенький.
Дедушка вышел к соседям. И не успел дойти. Началась сирена, и мама потом говорила, что он попытался пройти к соседям, но те его не увидели и закрыли гермодвери. Тогда он испугался и пошёл обратно. Но наши гермодвери тоже закрылись. И он остался в блоке. Навсегда.
Вообще, честно сказать, я не знаю, испугался он или нет. Но мама говорит, что старые люди как дети. Если дети пугаются Самосбора, значит, старики тоже должны пугаться. Значит, дедушка тоже испугался. Но это не страшно, мама тоже боится, и я побаиваюсь. Но мама говорит, что я тревожусь. Тревожница. А она не тревожница, но, бывает, тревожится. Я не знаю, как это связано. Звучит неказисто, но маме я доверяю. Может, я и правда тревожусь. Кто знает.
А дедушка теперь с Самосбором. Он с бабушкой. Иногда я пытаюсь представить себе, как это. И представляю сиреневое облачко, которое носится по лестничным площадкам, а внутри сидят бабушка с дедушкой, как на матрасе, с ногами. Одна соседка однажды сказала другой, что раньше люди после смерти тоже улетали на облачко. Они заметили меня и замолчали. Я спросила об этом маму, а она сказала, что это очень старая байка, и не стоит слушать взрослые разговоры как сплетница. Я и не слушала. Оно само подслушалось, что ж поделать.
Мама в целом очень умная женщина. Так говорят соседи. Они как будто её хвалят, но мама их недолюбливает. Наверное, это из-за дедушки. Она говорит им одно, а в ячейке другое. Она на них ругается, и сильно. Соседи после тогдашнего случая с дедушкой очень извинялись, приносили что-то маме и плакали. Говорили, не заметили и не смогли, не успели помочь. Мама поплакала и сказала, что всё в прошлом. А мне сказала, что без прошлого нет будущего. А я не знаю, что это такое. Я всегда есть только в настоящем. Чувствую себя всем телом, и всё. А мама смеётся и говорит, что я витаю в облаках. Но я же не как дедушка.
В шесть лет я пошла учиться. Мы сидели в большой ячейке с очень высоким потолком и черной доской перед нами. Над доской висели зелёные карточки с разноцветными буквами и цифрами, и учительница, Марина Олеговна, учила нас считать, читать и писать. Писала я неказисто, но очень старалась, и со временем почерк выровнялся. Читала я быстрее всех в классе, писала тоже. С первых же дней у меня появилась подружка, Катя. Она села со мной за одну парту, и я помогала ей с примерами. Мы подружились.
В конце первой недели пришёл высокий мужчина в чёрно-зелёном костюме. У него был кожаный пояс, а на поясе висели всякие толстые штучки. Лицо у него было жёсткое. Я слышала это слово раньше, но не представляла, как у взрослого человека может быть жёсткое лицо. А у него оно было такое. Спустя время жёсткое лицо появилось и у Кати. Но это было потом.
Дядька сказал, что он пришёл от Партии, присел на стул, который ему подставила Марина Олеговна, и спросил, что мы знаем о Партии. Я кое-что знала, но промолчала. Остальные тоже не говорили. Я чувствовала тревогу и смотрела на жёсткого человека, а он смотрел на нас. Учительница улыбнулась и сказала, что мы стесняемся. Он начал кивать, и кивал он как будто не отдельно головой, а весь сразу. Потом тоже улыбнулся, прищурил глаз и сказал, что Партия, это не от слова «парта». И он как-то это так сказал, что всем сразу стало смешно. Я вздрогнула от общего смеха и тоже засмеялась. Хотя смешно мне не было, но тревога была сильнее. А Катя сидела рядом, задевая меня локтем, и она от смеха болталась как пружинка от кровати.
Потом от Партии начал приходить другой человек. Он был с пузом, как говорил про таких людей мой дедушка. У него был большой свитер с чёрными и серыми ромбиками по очереди. И этот свитер полностью обтягивал его живот, который вываливался из-под него вниз. Я замешкалась, проходя за парту, когда он пришёл в первый раз, и он на меня прикрикнул. И часть его слюны попала мне на щёку. Когда я села за парту, я незаметно взяла катин учебник и вытерла его след. А потом обслюнявила свою ладонь и хорошенько вытерла щёку. Но след как будто никуда не делся, и я ничего больше не трогала той рукой. После уроков я пришла домой, обняла ею маму и прислонилась к ней щекой. Мамин след убрал плохую энергетику, и я от неё освободилась. С тех пор я старалась добираться до парты всегда вовремя.
Нас учили наукам и воспитывали любить Партию, Гигахрущ и народ. Что такое народ, я не понимала. Я видела высоких красивых людей, парней и девушек, на картинах в классе, и это был народ. А потом партийный дядька сказал нам обернуться и посмотреть на одноклассников. Это тоже народ, сказал он, и мы часть его. Я тоже оглянулась, но народ не увидела. Только своих одноклассников и Катю. Но Катя же не народ, она моя подруга. Тогда я думала именно так. А потом оказалось, что она не подруга, а всё-таки тоже народ.
Как-то раз учительница сказала, что в здоровом теле здоровый дух, а октябрята должны быть на острие физической культуры. Во время физкультуры мы сдвигали парты и отрабатывали всякие упражнения. У меня это получалось очень плохо, потому что тело меня слушается не очень хорошо. Даже когда я хожу, моя походка не прямая, а кривоватая. Остальные ходят, как будто так и должно, а я хожу так, как будто вчера родилась. Мама говорила, это от тревожности. Быть тревожницей значит быть в себе каждую секунду. Значит постоянно думать и не чувствовать своё тело как другие. А это приводит и к такой походке тоже.
С Катей мы поссорились... Я уже и не помню когда. Она так и осталась моей единственной подругой в классной ячейке, других не было ни до ни после.
Я всегда ей помогала с учёбой. А она мне всегда говорила, что я странная, но это хорошо. Её бабушка работала в цеху и занималась механизмами. Она тянулась ко всему странному и необычному. Так мы и сдружились. А потом что-то произошло. Может, дело в физкультуре, а может, в том, что одноклассники как-то раз заметили, что я плюю себе на руку и вытираю предплечье. С тех пор меня стали дразнить и называть слянявчиком. Катя сначала меня защищала, потом перестала и просто сидела и молчала. Через неделю она от меня отсела. Какое-то время она говорила мне «привет», а потом перестала даже кивать головой. Тревога стала сильнее, и с тех пор я сидела одна. В классе было двадцать шесть человек народа, а я всё равно чувствовала себя одиноко.
Я приходила в класс, и на меня налипали следы. Под потолком висели жёлтые спиральки клейкой ленты, и на них было много мелких мух. Точно так же и на меня прилипало много плохой энергетики. Это было по-разному: например, кто-то мог назвать меня слюнявчиком, а потом пройти мимо моей парты и задеть её рукой или одеждой. Тогда я старалась не касаться той части парты и не класть туда свои принадлежности. Кто-то мог сделать что-то ещё, и я всегда уходила в ритуалы. Это были мои мысленные домики, не существовавшие в реальности. В них нельзя было спрятаться, но они помогали. По крайней мере, на время. Приходя домой и обнимая маму, прижимаясь к ней своим телом и одеждой, я сбрасывала с себя и напряжение в теле, и отражение одноклассников на коже. А потом всё повторялось.
Однажды у нас в классе было занятие про Самосбор. Нам объясняли его природу, как себя правильно вести и что на этот счёт думает Партия. Я сидела и смотрела на пузатого дядьку, помалкивая как остальные. Но в конце я просто не выдержала и спросила, могут ли люди попасть внутрь Самосбора и стать его частью. Когда я спросила, я почувствовала, как напряглись все мышцы в моём организме, как тревога буквально подменила меня собой. Пузатый дядька посмотрел на меня и спросил, откуда я это взяла. Я как-то сразу поняла, что про маму и соседей говорить не нужно, и сказала, что не помню. Он сказал, что Партия это исключает, и больше об этом ничего не говорил. А одноклассники потом узнали про моих бабушку и дедушку и стали обидно сочинять про них в Самосборе. Спрятаться от этого в «домике» было уже нельзя. И тревога сковывала всё больше и больше.
Катя изменилась. Если раньше она просто сидела и молчала, то со временем стала как все. Для меня она стала частью народа, частью коллектива, и этот коллектив теперь вился вокруг её высокой, длинновязой фигуры с толстой косичкой. Именно она рассказала всем про мои ритуалы и слюнку. Когда это произошло, мои «домики» разрушились. Теперь они постоянно метили собой мою парту, мои вещи и меня саму. Катя никогда не начинала первая, начинал всегда народ. Они стаскивали мои вещи, тетради, пенал, карандаши, и те летали по всей классной ячейке, и весь коллектив трогал их и лапал. Потом мне было страшно возвращать их себе на парту, а оттуда — ложить в портфель. Поначалу я просила маму брать в руки мои вещи и трогать со всех сторон. Потом она начала спрашивать меня о причинах, и я перестала.
А потом мама поговорила обо всём с учительницей. На это ей понадобилось восемь смен, и когда Марина Олеговна однажды сделала заявление по этому поводу, одноклассники дружно раскаялись и признали вину. Обещали исправиться.
На деле они решили исправить меня.
Маму поглотили сотрудники ОГБ, а потом её забрал Самосбор. Так говорить неграмотно, но для меня правильно именно так. Самосбор мне был знаком с детства, и где-то глубоко в его недрах сидели мои бабушка и дедушка. А ОГБ не был знаком ни мне, ни кому-то ещё. Самосбор я представить себе могла. ОГБ — куда труднее. Про Самосбор мне могли что-то объяснить, а про ОГБ — боялись. Поэтому, когда за мамой однажды пришли страшно молчаливые люди из ОГБ, они её именно что поглотили.
Про то, что те люди были молчаливыми, потом говорили соседи. Больше они мне не сказали ничего. Я просто пришла обратно домой, но в ячейке всё было вверх дном. Пахло какой-то химией и поднятой пылью, и в целом казалось, что пришла баба Нина и устроила уборку наоборот. В какой-то мере уборку и правда произвели. Убрали мою маму. Мой единственный «домик».
Меня забрали к себе соседи. Они этого явно не хотели, но им сказали меня взять, и они меня взяли. Я нашла в бывшей домашней ячейке свои документы и тряпичную игрушку, которую в детстве мне давала мама. От неё пахло чем угодно, но не мамой. Но это было всё, что осталось от маминого «домика».
Когда я вспоминаю маму, я вспоминаю в первую очередь её лицо. У большинства людей оно как пластилин, большой кусок кожи на шее, слепленный в комок, а на нём вырезан рот, выделаны глазницы и приплюснут нос. У мамы было не так. У неё было лицо, просто лицо. Как-то в детстве она научила меня не сравнивать ни с чем жизнь, потому что жизнь это жизнь, это всё, что у нас есть, и это с ней нужно сравнивать все другие вещи, но не наоборот. Её лицо мне сравнить не с чем. Лица других людей я всегда сравнивала с маминым, представляла его у себя в голове, а рядом прикладывала все чужие. Маме проигрывали все до единого. У них были одушевлённые комки, а у мамы было лицо. Теперь мамы нет, а лицо осталось. Я сохранила его внутри себя, и когда плевала на руку, чтобы вытереть следы, представляла, что внутри меня моя мама тоже как бы плюёт и делится своей энергией. Умом я знаю, это не так. Но это всё равно помогает, и мама даже сидя в облачке помогает мне строить домик.
От тех же соседей, от их сплетен и разговоров я потихоньку узнала правду. Маму привели в допросную, а чтобы было там, не знает никто. Её держали там почти смену, а потом в тот блок пришёл Самосбор. Когда спустя ещё смену туда пришли Ликвидаторы, в живых не осталось никого. Что самое странное, жижи и всяких аномалий в блоке не было тоже. Самосбор пришёл, забрал всё живое и ушёл. Тела ОГБшников лежали в допросной, и они были очень страшные. А мамы не нашли ни кусочка.
Первое время я плакала. Соседи говорили мне одно, а когда думали, что я не вижу, шептались о другом. Я их не винила. Я же всё понимаю: и так есть нечего, а тут ещё и я. Своих слёз я никому не показывала. Когда нужно было ложиться спать, я отворачивалась к бетонной стене, касалась губами маминой тряпушки, как я теперь называла ту игрушечку, вспоминала маму и плакала. Так было какое-то время, пока однажды меня не заметила соседка. Она стала меня утешать и говорить какие-то вещи. Прижала меня к себе и проспала рядом. Когда я проснулась, я тщательно вытерла своей-маминой слюнкой все места, где она меня касалась. Больше я старалась не плакать. А соседей не прекратила называть соседями не смотря ни на что.
Однажды в детстве мама сказала, что что бы не случилось с ней, она всегда будет рядом со мной, и я не должна это забывать. А в другой раз, когда я проснулась посреди ночи и испугалась мамин силуэт, она сказала, что бояться её не нужно, так как мама никогда не обидит. Когда Самосбор забрал её, я вспомнила об этих словах. Теперь она была вместе с бабушкой и дедушкой. Самосбор не зря не оставил её тело. Мама вряд ли была жива. Но и среди мёртвых представить себе её я не могла. Она внутри облачка, я знала. И она вряд ли бы мне навредила.
Её поглотил ОГБ. В школе нам говорили, что и Партия, и народ, и ОГБ одно и то же и все мы объединены одной борьбой за светлое будущее для трудящихся. Народ поглотил маму. А потом пришёл Самосбор. И народ остался гнить в той ячейке ОГБ. А мою маму облако успело забрать с собой. Просто мысли. Но это были мои мысли, а раз мама была со мной, в какой-то мере — и мамины.
Тряпушку забрали через несколько смен после того, как меня ночью пыталась утешить соседка.
Я не буду говорить об этом подробно.
Какое-то время меня не трогали. Марина Олеговна обходилась со мной лучше чем когда-либо, и одноклассники, видя это, старались не нарушать хрупкий покой. Знали они с первых ли дней или узнали потом, я не знаю. Но когда поток всё-таки прорвало и всё вернулось, я не заметила никакой разницы между тем, что было до, и тем, что стало после. Хотя, справедливости ради, я в целом не обращала на них никакого особого внимания. Мамы рядом уже не было, и некому было стать моим «домиком». И я водила тряпушкой по следам на коже и одежде, по замаранным ими предметам, а потом слюнявила руку и водила ею по тряпяшке, очищая от плохих следов.
Я не знаю, где я прокололась. Я старалась не показывать тряпушку, не доставать её при других. Не палить, как сказала бы мама. Но спалила.
Катя была первой, кто увидел мой оберег, и она же впервые стала той, кто коснулся моих вещей. Тряпушка переходила из рук в руки, пока кто-то не наткнулся пальцами на не успевший обсохнуть тряпичный участок и не выкинул её на пол. Тогда они стали пинать её, а потом кому-то пришло в голову, чтобы я взяла её в руки. Тогда-то я впервые расплакалась на глазах у других. Но мамы не было ни рядом, ни дома. И дома уже тоже не было. Не было и тряпушки, точнее, она была, но теперь она вся пропиталась ими. Когда начался урок и вошла учительница, народ сидел на местах с улыбками, а под чьей-то партой осталась моя тряпушка. Уходя после занятий, я не стала доставать её оттуда. Во сне ко мне пришла мама, и когда я проснулась, всё моё лицо было в мокрых разводах, опухшее и резиновое, и всё вокруг было такое же чёрно-белое как на старых фотографиях.
Когда моя мама ещё была рядом со мной, она сказала, что Самосбор может обманывать людей, подражая голосам близких и заманивая ими в себя. Сказала, что бы я ни услышала, ни в коем случае никогда-никогда не открывать гермодвери и не выходить наружу. Это знание должно быть вшито в меня на всю жизнь, сказала она тогда.
Оно действительно оказалось вшито. И соседствовало с тех пор с мыслью о том, что в таинственном сиреневом облачке сидят бабушка и дедушка. И с мыслью о том, что убив народ, облако забрало мою маму и поползло дальше. И с мыслью о том, что моя мама — мой самый главный «домик», который может смыть с себя любые плохие следы, очистить от них и вернуть покой.
В классе всё было как всегда. Марина Олеговна сегодня отсутствовала, она просто дёргала дверку и уходила по учительскому коридору. Всё, что я успевала заметить, это то, что там зелёные стены снизу и белые крашеные сверху. Всё. А народ, или класс, или коллектив начинал забавляться.
Сирена грянула так, что, показалось, содрогнулся весь Гигахрущ. Содрогнулась и я, а потом услышала запах сырого мяса. Не то что бы я знала этот запах наизусть, но я помнила его с самого детства. Ничего хорошего он с собой не приносил. Но сейчас «ничего хорошего» сулило больше, чем классное «ничего плохого».
Гермодвери поползли и закрылись. Весь класс отцепился от стен рядом с ними и придрожался к противоположной стороне. Да, именно так, пожалуй, придрожался. А я дрожала, пусть и мысленно, да и не только, с самого рождения. И хотя мне тоже стало очень тревожно, я просто вся превратилась в слух и стояла на месте. Учительница не приходила, и Партия тоже. А в отсутствие власти толпа народа, вцепившись друг в друга, просто обменивалась своим страхом, и вся толпа боялась куда больше, чем каждый из них все они группками.
За толщей гермодверей не было слышно ничего. Ни криков, ни рёва, ни рычания. Там была только тишина, то есть ничего, отсутствие звуков. Но это не значило, что там нет их источников. Эта-то разница, пусть и не на уровне, когда это понимаешь своим умом, и пугала одноклассников. А мой разум пытался нашарить за стенку глазами, выхватить что-то ушами и всё прикладывал свои памятные знания к статичной картинке передо мной. Я ждала, нет, я тревожилась, но в этой тревоге совсем растворился негатив, и была только чистая тревожка без лишних умственных примесей.
Потом в двери зашумели. Кто-то как будто приложил сухие ладони к внешнему покрытию и начал водить ими без всякой цели. Звук был шершавый, но и ровный, и от него одноклассники дружно выдохнули, а я, наоборот, сжалась.
Звук длился секунд девять. Потом всё отпустило, и стало ещё тревожнее. А потом мама обратилась ко мне.
Это был её голос. Я знала её с самых первых секунд своего рождения в свет мерцающих лампочек, и я понимала, что это она. И не она одновременно. Моя мама умерла, но она была там, в Самосборе. Как и бабушка с дедушкой. Физически они умерли, их уже не было, но там, в фиолетовом облачке, они были. А моя мама не могла мне навредить. Она так сказала. Она всегда делала именно так, не иначе. И она моим была домиком.
Мама говорила то что говорила мне, и от её слов у меня нечто дёрнулось внутри. Слёзы выделились, я заплакала, да. На одноклассников мне было всё равно. К тому же мой домик был рядом. Моя мама, а с ней и бабушка с дедушкой.
Я подошла к двери. Кнопка висела чуть выше моей груди, и оставалось только нажать на неё. Катя закричала сзади, обращаясь по имени, но её голос налип на меня безо всякого омерзения с моей стороны. То есть оно было, но мама вот-вот уберёт.
Я стояла у гермодверей, и только они разделяли меня с моей мамой. Как две капли воды. Они единое целое по своей природе, и когда они оказываются совсем рядом, то как бы подаются навстречу друг другу и сливаются в одну амёбку. Мама была мной — она же меня родила. А я была мамой — я носила память о ней в своём сознании, то есть в себе. Мы подались навстречу друг другу, чтобы слиться и стать окончательным мирным домиком.
Я упёрла палец в кнопку, зажмурила глаза и открыла тяжёлые гермодвери.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
