Обложка По следам Данте. Книга 2: Долог путь

По следам Данте. Книга 2: Долог путь

Лира Гевин

0% прочитано
Стандартный
Лира Гевин

По следам Данте. Книга 2: Долог путь

Глава 1. Пограничье

Первое, что я вижу через окно слева, отворив утомлённые очи, — это заходящее на закате солнце. Тёплые его лучи падают на моё лицо и согревают чело, успевшее остыть. А проснувшись, я обнаруживаю себя лежащим на чьей-то мягкой кровати, моя голова покоится на столь же мягкой подушке из перины. А моё тело накрыто мягким и приятным на ощупь одеялом. Мне кажется, что я окутан облаками.

Как же всё-таки хорошо вот так лежать и ничего не делать. Кроме того, я могу чувствовать себя целиком. Помнится, в той битве с Маммоном я потерял руку, ногу, был практически разрублен.

Но, как вообще так получилось, что я теперь лежу здесь живой, здоровый и невредимый?! Причём, в чужой постели, в чужом доме. Что за фигня?! Голова у меня всё ещё чугунная, еле поворачиваю её. Повернув направо, сонным глазами осматриваю помещение. Внутри, кроме меня, никого.

Рядом кресло-качалка, небольшой письменный стол. А возле него стул с высокой спинкой. К стене приколочены полки, на них несколько лежащих и стоящих книг разной толщины и разных размеров. На столе стоит керосиновая лампа, лежит развёрнутый и расправленный бумажный свиток. Рядом с ним слева стоит чернильница с пером. Тихо, спокойно, умиротворённо вокруг. Только вот, поблизости слышен старческий голос и звуки удара с треском. Видимо, хозяин избы колет дрова во дворе.

Пытаюсь приподняться, опершись локтями о матрац, — не получается. Тело, судя по сему, такое же чугунное, как и голова. Чёрт побери, а я ведь даже не знаю, какой сегодня день, месяц и год, даже времени не знаю. Но, раз уж солнце успело сесть за горы, пока я тут лежу и предаюсь думам, это значит, что сейчас вечер. Около двадцати часов вечера. Минуты мне не известны. К сожалению. М-да. Печально, но факт.

Через какое-то время слышится скрип двери. Потом, топот и звук перекатывания дров. Затем я слышу, как хозяин дома ударяет кремни друг об друга, высекая искру. Судорожно сглатываю, не зная, что делать, когда мужик зайдёт в комнату проверить меня. Всё, сейчас он зайдёт сюда и мне придётся несладко.

— Уф… Патрик, ты ль это? — Застонав, задаю вопрос в пустоту.

Сначала мне не ответили, но потом, в комнату зашёл хозяин избы. Им оказался вовсе не Патрик, обучавший меня и Майкла искусству боя, а совсем другой человек. Высокий, немного сутулый, одетый в крестьянские лохмотья и ботинки. На меня, оценивая, смотрят его суровые глаза с косматыми бровями.

— А-а, всё-таки ты очухался, — хрипит старик, продолжая буравить меня взглядом. — Славно, славно.

— Кто ты? И, где я? Может, я умер и нахожусь в Раю?

Старец цокает и качает пальцем:

— Вопросы будешь задавать, когда на ноги встанешь и ходить сможешь. А покамест помалкивай-ка ты лучше.

Я послушно замолкаю. Сам понимаю, что мужик прав. Мне лучше вообще молчать в тряпочку, пока не разрешат. Даже если я взрослый мужчина. Старец садится на стул перед своим столом, надевает очки, зажигает лампу, фитиль вспыхивает, и комната озаряется желтоватым светом. Старец берёт в руки перо, обмакивает его в чернильнице, вытаскивает оттуда, подносит к бумаге и начинает что-то активно строчить.

Понимающе, я опускаю и отвожу взгляд. Мне нужно успокоиться. Сделать глубокий вдох и выдохнуть. И тут я слышу, как у меня урчит голодный живот. Всё это время, пока был без сознания, я, оказывается, ничего не ел и не пил. Будь Белла здесь, она бы сошла с ума, узнав об этом. Интересно, Бог вернул её домой к друзьям?

— Не переживай, Габриэль, — говорит старик, как отвечает, будто мои мысли читает, — с твоей женой всё в порядке. Она сейчас в мире живых. И с твоим братом, Майклом, тоже всё хорошо.

«Вот как?! — приятно удивляюсь. — Что ж, тогда, я спокоен». Не буду пока беспокоиться о них. Однако, что я буду делать дальше, когда поправлюсь? Лично мне не хотелось бы здесь бить баклуши.

Старик, кряхтя, встаёт из-за стола, потом, говорит, что идёт на кухню готовить ужин для нас обоих и лекарство для меня. Я тем временем остаюсь лежать. Когда он вышел из комнаты, я потихоньку пытаюсь опять же приподняться на локтях. Таким образом я с трудом поднимаюсь, чугунность головы всё ещё не проходит. В результате появляется головокружение, рука соскальзывает с края, и я, не сумев удержаться, падаю на пол с кровати.

Хозяин избы тотчас подбегает ко мне, услышав звук падения. Он подходит и помогает мне обратно лечь в кровать, поддерживая за подмышки. Уложив меня обратно, старик сетует:

— Ну что же ты такой дуралей. Лежи и не двигайся, чёртов болван.

— Но, — пытаюсь возразить.

— Никаких «но», — рявкает тот и угрожает: — Иначе прикую тебя к кровати надолго, пока не одумаешься. Всё понял?

Я обиженно хмурюсь и отворачиваюсь от сварливого старца. Последний возвращается в кухню, и я вновь остаюсь наедине с самим собой. Вздохнув, закрываю глаза и засыпаю.

Морфей забирает меня в своё царство сновидений. И буквально пару мгновений спустя я вижу сны-воспоминания. Там Белла, она держит в руках нашего ребёнка. Но мне не видно его лица, и не понятно, мальчик это или девочка. В моих снах есть и Майкл — единственный родной брат, а также отшельник Патрик, учивший нас всему, что знал и умел. Люцифер — повелитель демонов в аду, стражи кругов ада. Я вижу маму, чей дух покинул пределы Преисподней и устремился в Небеса. Также вижу Лорда Джона Великого, и всех тех, кого мне довелось встретить на пути к выходу из последнего круга.

Просыпаюсь я от скрипа открываемой двери. Приоткрыв глаза, вижу, что старик заходит ко мне с подносом на руках. Из подноса тянет ароматной похлебкой. А ещё каким-то неприятным запахом.

Старик ставит поднос на стол, и я могу видеть то, что стоит на нём. Горячая еда в миске и кружка с лекарственной настойкой, из которой и исходил неприятный запах. Морщусь, понюхав лекарство. Что за дрянь он мне сварганил?!

— Ну, ну, — приговаривает старик, помешивая кашу в миске, — не противься. Пусть лекарство и противно на вкус и запах, но оно поможет тебе встать на ноги.

«Фу! Ни за что на свете не стану пить эту гадость».

— Скажи «а», мальчик, — старик, закончив помешивать кашу, зачерпывает оттуда немного, остужает и подносит к моему скривившемуся рту.

Поддавшись детству, раскрываю рот, и старик нагло суёт мне туда ложку с кашей. Чёрт! Каша-то всё ещё горячая. Я чуть не обжёг язык. Чтобы остудить похлёбку, начинаю лихорадочно вбирать ртом воздух и выдыхать.

— Старик, ты убить меня хочешь? — выпаливаю в злости.

— Извини, извини, не знал, что внутри ты такой неженка, — смеётся тот, схватившись за тощий живот.

«Блин, я не неженка. Просто мой язык не такой чёрствый в отличие от других», — гневно продолжаю сверлить старика взглядом.

С трудом доедаю кашу, которую старик даёт мне есть с ложечки. Не смейтесь только, знаете же, что мои руки и ноги настолько остолбенели от нахождения в неподвижном состоянии. Потом, когда с кашей покончено, старик даёт мне выпить то гадкое лекарство. Решив не рисковать, залпом проглатываю его и с отвращением выдыхаю. Такое горькое на вкус и противное.

----------֍֍֍----------

В первую неделю моего пребывания в месте, называемом Пограничье, я практически ничего не делаю. Лежу, пытаясь пошевелить хотя бы пальцами ног, налитых чугуном, и хотя бы единой мышцей в моём целехоньком теле. Старик, слава ангелам и господу, разрешил мне читать его анналы, аккуратно сложенные на настенной полке. Из них можно почерпнуть много того, чего не знал о мироздании. Есть не только Рай, Чистилище и, собственно, Ад, но и то самое место, где я на данное время нахожусь.

К второй неделе мне страшно надоедает лежать на месте. Усилием воли я, наконец-то, смог подвигать всеми десятью пальцами. А затем и мышцами онемевших ног. И это так меня обрадовало и замотивировало не сдаваться и продолжать до победного конца. Старик соблаговолил смастерить для меня некое подобие настоящих костылей из ветвей неизвестно какого дерева, что растёт в этом странном пространстве. И у меня появляется возможность ходить с помощью этих костылей.

А после я увидел в отражении на поверхности озера, по которому мирно плавали дикие утки, своё лицо. Тяжело вздохнув, думаю: что ж, я всё равно не нарцисс, и слава богу. Но, моя симпатичность немного попорчена. От левого глаза до правого уха сверху вниз косой линией моё лицо испещряет неглубокий шрам. А правый глаз вообще отсутствует. На лице успела появиться щетина, которую нужно срочнейшим образом обрить.

— Эй, хозяин, у тебя там не завалялись бритва с мылом? — спрашиваю его, пытаясь самостоятельно отыскать их в кавардаке вещей.

— Ищущий да найдёт, — коротко отвечает тот из кухни, готовя очередную, опостылевшую мне, похлёбку.

«Хех, хорош ответ», — усмехаюсь его словам и возвожу взгляд к небесам. Придётся мне самому продолжить поиски бритвы.

— Пошёл ты, — бубню себе под нос, — чёртов пофигист.

— Что ты там вякаешь, сосунок? — рявкает тот. — Помалкивай и ищи, меньше слов — больше дела.

«Ничего себе, — неприятно удивляюсь я, продолжая искать бритву, — а у старпёра, оказывается, отменный слух. Эх, жаль медведь не наступил ему на ухо. Да уж, ладно, фиг с ним».

В конце концов бритву мне удаётся отыскать через несколько минут. Она валялась в куче старпёровского барахла. И слава богу, бритва целёхонькая, без единого намёка на ржавчину. Потом я принимаюсь искать мыло. Его не найти в этой куче, в которой бритву раздобыл. Мыло есть, но оно находится в другом месте. И, как я догадываюсь, лежит на деревянной подложке над раковиной в умывальнике. Беру бритву и, опираясь на костыли, осторожно поднимаюсь. После, иду к умывальнику. Но, не успеваю я сделать и пару шагов, как старпёр останавливает меня на пути туда.

— Стой, Габриэль, — говорит он мне. — Не ходи к умывальнику, я приготовлю тебе тёплую воду с мылом, и полотенце принесу.

Вздохнув, нехотя соглашаюсь и киваю в ответ.

Старик уходит, вновь оставляя меня одного в комнате. Однако я не желаю просто сидеть и ждать. Мне необходимо чем-нибудь занять себя, пока хозяин избы не принесёт мне всё нужное для того, чтобы сбрить отросшую щетину. А это займёт некоторое время.

Подойдя к камину, в котором догорают, вспыхивая алым, дрова, сажусь на стул возле него. В кухне оказывается теплее, чем в комнате. Ежусь, ощущая, как тепло становится внутри меня от жара, исходящего от камина. Так же тепло было, когда я спал с Беллой в постели, накрывшись пуховым одеялом. И я тотчас погружаюсь с головой в воспоминания о былых днях до проникновения в пекло.

Вижу моих родителей, моих покойных дедушку с бабушкой, моего дорогого и единственного братца Майкла. И Беллу. Её взгляд, полный любви и нежности, её мягкая улыбка и ямочки на щеках. Ласковые касания её рук и слова, что согревают сердце и придают сил. «Что бы ни случилось, Габриэль, помни, моя любовь всегда и везде будет рядом с тобой». Боже, как сильно я по ней тоскую. Мне её так не хватает сейчас. И в душе всё щемит от этой невыносимой тоски. Чертовски хочется вновь оказаться рядом с Беллой, прижаться к ней, обнять её крепко-крепко и сказать, что мы больше никогда не расстанемся.

Я вспоминаю Майкла, его широкую улыбку, заливистый смех, наши с ним тренировки в румынской глуши. Патрика, его уроки, наставления, строгие замечания, старческие причитания. Маленький домик Магистра Тёмного Ордена, импровизированную тренировочную площадку. Сарай, стойло, и чалую лошадь, жующую комбикорм в корыте.

Вскоре старик приносит ко мне в кухню железный таз с не слишком горячей водой и хозяйственное мыло. Он ставит таз на кухонный стол и говорит, что поможет мне побриться. Вспенив влажные руки, предварительно смоченные в воде, старик намазывает пену на участки щек, на которых появилась щетина. После, он берёт бритву и начинает аккуратно сбривать щетину. Я же, не желая получить очередной шрам на лице, сижу и не двигаюсь. Только поворачиваю голову в сторону, когда надо повернуть, и слегка наклоняю. Таким образом старик сбрил с моих щёк всю отросшую за месяц щетину, которая сейчас плавает в воде с мыльной пеной.

— Хм, гм, что ж, теперь ты очаровашка, — оценив работу, шутит он. — Всяк проста в обморок упадёт, схватившись за сердце, — и хохочет от своих же слов.

«Ха, — снова усмехаюсь. — В шуты решил записаться?»

— Не смейся надо мной, я тебя умоляю. Будь другом, умолкни, и дай уже полотенце.

«Сейчас мне бы не помешал хороший бальзам после бритья», — вздохнув, вспоминаю о том, как я всегда хорошо ухаживал за кожей своего лица, когда мне было не больше тридцати лет.

Закончив с бритьем, я беру полотенце из рук хозяина избы, вытираюсь, стараясь не прикасаться к отсутствующему глазу. После, возвращаю старику полотенце, пробую потрогать лицо, так как зеркала тут нет, и удовлетворённо улыбаюсь самому себе. Старик убирает таз с грязной водой и мылом и уходит вылить всё это в сточную канаву, если таковая имеется в этом странном пространстве. Я остаюсь наблюдать за заходящим солнцем, за тем как небо медленно окрашивается в лиловый цвет.

Глава 2. Подступы

Прошло ещё два дня после того, как я встал на ноги без помощи костылей. А потом я ещё несколько дней, которые ежедневно отмечал на стене крестиками, немного тренировал мышцы, чтобы они не атрофировались.

Затем на восьмой день ко мне приходит видение. В нём с небес спустилась святая блаженная монашка с сияющим нимбом над головой. Она сказала, что пришло время покинуть Пограничье и отправиться искупать грехи. Врата Чистилища ожидают меня, а следом и врата Рая.

Лик святой блаженной был чист, светел и прекрасен, несмотря на монашескую чёрную рясу. И хотя имени этой девушки я не знаю, я знаю одно, моя Белла молится там за меня.

— Ты Габриэль МакКейн? — спросила меня блаженная дева. В ответ я ей молча киваю, не в силах взгляда отвести и даже слова вымолвить. — Супруга твоя возлюбленная молится за тебя в доме твоём. Она молила меня помогать тебе ступать по Чистилища кругам.

Старик в дорогу даёт мне простую сумку с ремнём через плечо и пару напутственных слов. Простившись с добрым человеком, я в последний раз смотрю на избушку и её гостеприимного хозяина. Потом поворачиваю с к ним спиной, хватаюсь обеими руками за руки блаженной и иду за ней, оставив позади Пограничье.

----------֍֍֍----------

Вскоре с востока нас встречает яркая Венера, затмевающая свет созвездия Рыб. А с юга нас приветствуют четыре звезды; согласно Библии, они озаряли собой Адама и Еву, живших в Земном Раю. Эти звёзды символизируют четыре естественных добродетели древности — мудрость, справедливость, мужество и умеренность.

Позже мы с моей спутницей встречаем на пути своём некого старца. И, разрази громом, он старче того старика, что помог мне встать на ноги месяцы назад. Седобородый, седовласый, а лицо старца столь ослепительно высвечивается при свете четвёрки звёзд, и мне померещилось, что это солнце светит.

— Кто вы, и кто темницу вам открыл, чтобы к слепому выйти водопад? — шевеля величавой бородой, задаёт вопрос старец грозно. — Кто вывел вас? Где взяли вы лампаду, чтоб выбраться из глубины земли сквозь черноту, разлитую по Аду?

— Вы ль над законом бездны превозмогли, — продолжает он, буравя нас очами и, косматые сдвинув брови, — иль новое решилось в горней сени, что падшие к скале моей пришли?

И тут блаженная, внимая величавому духу, велит мне опустить взгляд и на колени встать. Потом молвит старцу:

— Почтенный Катон, я тут не сама собой. Посланец божий явился ко мне в обитель и от лица жены его, — она взглядом указывает на меня, — попросил, чтобы я помогла идущему со мной. — После, помолчав секунду, продолжает: — Но раз желаешь ты точно знать, какая у нас судьба, то это мне закон, который я уважу, исполняя… Мой спутник смертельно ранен был в бою с Люцифером, лежал он на Коцита дне и умирал. Однако силою чудесной был сослан в Пограничье и там был воскрешён. И к нему явилась я, когда носитель имени светлейшего второго из архангелов небесных гостил у друга моего…

— Он вместе с родным братом, — продолжает блаженная, — являющимся тёской предводителя райского воинства, странствовал по Аду. А после брат его вернулся в мир живых с восьмого круга, вместе с двумя безвинными душами. Весь грешный люд видели братья сии. И ныне я души показать ему желаю, вручённые надзору твоему… Как он с братом своим блуждал, я не могу поведать. Посему, прости меня за это, и не серчай, дедушка, — ласково говорит она старцу, — и благосклонно встреть его приход. Ведь восхотел он свободы, столь бесценной, как знают все, кто жизнь ей отдаёт…

… Ты это знал, приняв, как дар блаженный. Смерть в Утике, где ризу бытия совлёк, что в день Страшного суда ей стать нетленной. Запретов, кстати, не ломал ни он, ни брат его. И, как я говорила раньше, он — живой, а я — его проводник… Дедушка Катон, прошу, дай нам войти в твои семь царств, чтобы спутник мой тебя мог славить, вернувшись из мира сего в свой.

— Хорошо, как пожелаешь, прекрасная Джанин, — молвит старец в ответ. — Ступайте, и тростьем опояшь его, и сама ему омой лицо, стирая всю грязь, чтоб не осталось ничего. Нельзя, глазами мглистыми взирая, идти навстречу первому из слуг, принадлежащих к светлым сонмам Рая… Весь этот островок обвив вокруг, внизу, где море бьёт в него волною, растёт тростник вдоль илистых излук. Растения, обильные листвою иль жёсткие, не могут там расти, затем что неуступчивы прибою. Возвратитесь не по этому пути. Как солнце взойдёт, оно покажет ясно, как вам удобней будет на гору взойти, — а после, старец исчез.

Затем, я встаю с колен и, страстно прильнув к той, кто стал мне вождём, её глаза я молча вопрошаю. Она говорит, всё так же ласково улыбаясь мне:

— Друг мой, ступай за мной; идём в ту сторону; мы здесь на косогоре и по уклону книзу повернём.

Начинает светать, и я, посмотрев вперёд, уже могу различать трепещущее море.

Мы идём, куда ведёт нас безлюдный спуск, как тот, кто вновь дорогу обретает и, лишь по ней шагая, будет рад. Дойдя дотуда, где роса вступает в боренье с солнцем, потому что там, на ветерке, нескоро исчезает, — раскрыв ладони к влажной траве, нагнулась моя спутница блаженная. И я, поняв, к ней приближаю свои щеки, мокрые от слёз. И она возвращает мне цвет, — уже навек, могло казаться, тёмным Адом скрытый.

Затем мы выходим на пустынный берег, не видевший, чтобы человек отсюда начал обратный путь по волнам. Здесь пояс она вьёт мне, как старец Катон назначил.

И я чертовски удивляюсь:

— Бог ты мой!

Как только она срывает прямой стебель, так сразу же вырастает новый на его месте, как головы ужасной Гидры в мифах о Геракле.

----------֍֍֍----------

В скором времени, как и ожидалось, солнце всходит над вершиной горы. И на горизонте мерцает бело-алый свет, от времени желтея обветшало. Мы всё так же ждём там, где встретили рассвет, как те, что у распутья, им чужого, душою движутся, а телом нет. Через какое-то время, пока от морской глади я отстраняю взор, чтобы спросить провожатую мою, тот свет становится всё ярче и ярче. И наконец, мы видим отчётливо яркую фигурку человека с крыльями, быстро приближающегося к нам. Мой проводник молчит, но я сам уже понимаю, что это не человек, а ангел небесный.

И блаженная велит мне:

— На колени встань, друг мой. Молись, это ангел божий. Отныне ты таких, как он, много встретишь в вершине горной. Гляди, как он, в праведной гордости, не нуждаясь ни в вёслах, ни в парусах, управляет крыльями на поверхности морской… Гляди, Габриэль, как ангел к небу их устремляет, взвевая воздух вечным опереньем, не переменным, как у смертных крыл.

Ангел же, светлея с каждым мигом, божьей птицей путь держит на нас. Я, больше не в силах смотреть на его яркую фигуру, гляжу вниз. А тот уже причаливает к берегу, и корабль его настолько лёгкий, что даже волну не рассекает. Там на корме пловец небесный стоит, такой, что счастье — даже говорить о нём, вмещал две сотни, а то и три, и чудесней лодчонки.

Я слышу песнопения тех душ, гласящих одним стройным хором: «Когда вышел Израиль», и всё, что дальше говорил псалом. Небесный переправщик даёт им крестное благословение, и все на берег ступают толпой единою. А тот уплывает, вновь в одно мгновенье.

Толпа, ступив на землю, дивится, видя перед собой неизвестный край, смутившись малость, как тот, кто впервые в жизни увидел что-то новое.

Смеркается, и души, взглянув на нас, сказали:

— Мы не знаем, каким путём подняться на обрыв.

Джанин им отвечает:

— Мы с моим спутником тоже впервые знакомимся с землёю этой. И тоже ходим здесь как странники… Мы прибыли немного раньше вас, другим путём, в котором круча столь сурова, что вверх идти — теперь игра для нас.

Вдруг, слушавшие речь блаженной, начинают удивляться и бледнеть, увидав живого меня рядом с ней. Они глядят на меня со счастливыми лицами, забыв стезю высот и чаянье прекрасного удела. Это похоже на то, как народ бежит на вестника с оливой в руках, чтобы узнать что происходит.

Немного погодя, мы с Джанин опять же слышим голос знакомый с хрипотцой:

— Как, ленивые вы души? — потрясая посохом чуть не кричит он. — Вам досуг вот так стоять, когда вас ждёт дорога? — то был наш старец Катон. — Спешите к горе, чтоб очистить взор от шелухи, для лицезрения бога.

И тут души, как спугнутые голуби, приходят в себя и торопятся к подножию горы, как человек, идущий наугад. Мы с Джанин тоже спешим за ними вслед.

Глава 3. Предчистилище

«И я второе царство воспою,

Где души обретают очищение

И к вечному восходят бытию»

Данте Алигьери. Божественная комедия. Часть 2: Чистилище. Песнь первая.

Подножие горы

Пока потревоженная толпа мчалась в спешке к подножью скал, где правда нас испытывает строго, я ни на шаг не отстаю от духа прекрасной Джанин, ведущей меня вперёд. Куда б я пошёл в одиночку, не зная верного пути к вершине? И я чувствую одновременно её самоупрёки. Она корит себя за то, что дала себе волю расслабиться немного тогда, когда время нас поджимает.

Когда ж Джанин замедляет шаг, мой разум, что не мог расшириться никак, опять раскрывается жадно, и я смотрю на стену, от моря к небу поднявшейся громадно. Солнечный свет, алевший за нами, ломается впереди меня, покорный преграде из моего тела, для него сплошной. Я оглядываюсь в страхе, что меня могли оставить, видя под собой потемневшую землю от собственной тени. И Джанин молвит:

— Ты ли это думать мог? Не бойся, я пока что с тобой, и ты не один, — она подходит ко мне и нежно обнимает, утешая. Так проходит весь мой страх. — Покуда я не затмеваю день, — шепчет мне Джанин, — удивляйся не больше, чем кругам небесным: луч, не затмясь, проходит сквозь их сень, — затем, она выпускает меня из объятий и, отстранившись, продолжает:

— Но стуже, зною и скорбям телесным подвержены и наши существа Могуществом, в путях своих неисповедимым. Воистину безумные слова — что постижима разумом стихия единого в трёх лицах естества! О, смертные, довольно знаний с вас; будь всё открыто для очей ваших, то не должна бы и рождать Мария… Габриэль, ты видел жажду тщетную таких, которые бы жажду утолили, навеки мукой ставшую для них. Средь них были и Платон с Аристотелем, и многие другие.

И Джанин замолкает, потупивши взгляд, а на губах её прячется печаль.

Проходит какое-то время, и перед нами появляется обрывистый горный склон, которого мог бы устрашиться ловчайший из ловких.

— Как знать, не ниже ль круча где-нибудь, — молвит, остановившись, моя проводница, — чтоб мог бескрылый на неё шагнуть?

Пока она медлит, думою объятая, не отрывая глаз от земли, а я рассматриваю крутые подъемы, — я вижу слева от меня, вдали, очередь душ, приближающихся к нам, и словно тщетно, — так все тихо идут.

— Глянь, Джанин, и не тревожься, — говорю я. — Вот, кто нам посоветует, когда ты сама не знаешь дороги.

Взглянув, она молвит радостно в ответ:

— Пойдем туда, они идут так вяло. Милый Габриэль, вот путеводный свет.

Толпа от нас настолько отстаёт, и после нашей тысячи шагов, что бросить камень — только бы достало, как вдруг они, всем множеством рядов теснясь к скале, останавливаются, как тот, кто шел и стал, дивясь без слов.

— Почивший в правде, — молвит им Джанин, — сонм избранных, и мир да примет вас, который, верю, все вы заслужили, скажите, есть ли тут тропа для нас, чтоб мы могли подняться кручей склона; для умудренных ценен каждый час.

Как выступают овцы из загона, одна, две, три, и головы, и взгляд склоняя робко до земного лона, и все гурьбой за первою спешат, а стоит стать ей, — смирно, ряд за рядом, стоят, не зная, почему стоят; так шедшие перед блаженным стадом к нам приближаются с думой на челе, с достойным видом и смиренным взглядом. Но видя, что перед ними на земле свет разорвался и что тень сплошная ложится вправо от меня к скале, ближайшие смутились, отступая; и весь шагавший позади народ отходил тоже, почему — не зная.

— Меня не спрашивали, но отвечу наперёд, что это — человеческое тело; поэтому и отбрасывает тень. Не удивляйтесь, но поверьте смело: супруга его молилась мне, просила помочь ему осилить этот склон.

На эти речи прекрасной блаженной:

— Идите с нами, — отвечают они; и показывают, руку отводя.

— Мистер МакКейн, неужто это вы? — вдруг слышу я вопрос из уст одной из душ, идущих возле нас.

Я, разглядев ту, узнаю в ней мистера Шелдона, что был преподавателем культурологии в институте. Он говорит мне дальше:

— Вы были правы, словам вашим не верил я тогда. Простите ли вы меня?

— Не страшно, — отвечаю ему, мягко улыбнувшись, — я прощаю вам неверие. Ведь в отличие от некоторых, я не злопамятен.

— Всегда считал, что эта женщина добропорядочная, — оправдывается мистер Шелдон, каясь в грехе. — Но, вышло, что я ошибался. Мистер МакКейн, эта ведьма убила всех нас… Предупрежу вас загодя; взбираясь вверх, вы встретите остальных.

— Мистер Шелдон, что держит вас в этом полумраке? — спрашиваю, обведя округу взглядом.

— Кто в распре с церковью умрёт, — разведя руки, отвечает он, — хотя в грехах успел бы признаться, тот у подножия этой кручи ждёт, пока тридцать раз не закончится срок отщепенства, если этот срок молитвами благих не будет сокращен.

— Ты видишь сам, — дальше говорит дух, — как ты бы мне помог, моей семье возвестив, какая у меня судьба, какой на мне зарок: от тех, кто там, вспомога здесь большая.

Первый уступ — Нерадивые

Когда одну из наших сил душевных боль или радость поглотит сполна, то, отрешась от прочих чувств ежедневных, душа лишь этой силе отдана; и тем опровержимо заблуждение, что в нас душа пылает не одна. Поэтому, как только слух иль зренье к чему-либо всю душу обратит, забудется и времени теченье; за ним одна из наших сил следит, а душу привлекла к себе другая; и эта связана, а та парит.

Удивляясь мистеру Шелдону и слушая его, я в этом убеждаюсь проще простого, что солнце уже успело подняться на пятьдесят градусов, когда все эти души, там, где было надо, вскрикивают дружно:

— Вам теперь сюда.

Подчас крестьянин в изгороди сада пошире щель заложит шипняком, когда темнеют гроздья винограда, чем оказался ход, куда вдвоем прекрасная Джанин и я за ним проникаем с воли, оставив тех идти своим путем.

Я иду за Джанин, не теряя надежды и веры, несмотря на преодоляемые нами скалистые крутые склоны с узенькой тропой, вверх ведущей нас.

Когда выходим мы, как на плоский вал, на верхний край стремнины оголенной:

— Джанин, погоди, — зову я девушку, — куда идти? — вопрошаю.

И она в ответ:

— Ступай прямой тропою все в гору вслед за мной, покуда нам не встретится водитель умудренный.

На вершину не могу смотреть нормально, а склон покруче меридиана, секущего четверть круга пополам.

Подустав, я говорю, медля на откосе:

— Дорогуша, погоди и обернись! Ужель ты хочешь оставить меня одного на утёсе.

А она, обернувшись ко мне:

— Друг мой, дотянись дотуда!

И указывает мне на уступ над нами, который кругом опоясал высь. И я, подстегнутый её словами, напрягаюсь, чтобы взлезть хоть как-нибудь, пока на кромку не ступил ногами. И здесь мы оба садимся отдохнуть, лицом к востоку; путник ослабелый с отрадой смотрит на пройденный путь. Я гляжу вниз, на берег опустелый, затем на небо, и не могу поверить глазам своим, что солнце слева посылает стрелы.

Блаженная замечает, как меня потряс нежданный вид, что колесница света Аквилон от нас загородила.

— Будь Близнецы, — светясь улыбкой, молвит она на это, — в соседстве с зеркалом, светящим так, что все кругом в его лучи одето, ты видел бы, что в июне солнце находится ещё ниже над горизонтом в северном направлении… Причину же ты понять сможешь, когда себе представишь, что святой Иерусалим горе, где мы стоим, противоточьем служит. И там, и здесь — отдельный небосклон, но горизонт один; и та дорога, где несчастливый правил Фаэтон, должна лежать вдоль звездного чертога здесь — с этой стороны, а там — с другой, когда ты в этом разберешься строго.

— Впервые, — говорю я, — подруга, я вижу с чёткостью столь совершенной казавшееся мне покрытым тьмой, — что средний круг экватора между зимой и солнцем один и тот же, по сказанной причине виден тут к полночи, а еврейскому народу был виден к югу… Но, кхм, когда отдохнём, скажи, сколько нам ещё идти; чертовски высоченна эта скалища, что выше нас возносится к небесам, словно башня Вавилона.

И она отвечает, грязь стряхивая с юбки:

— Гора так умно сложена, что поначалу подниматься трудно; чем дальше вверх, тем мягче крутизна. Поэтому, когда тебе станет легче идти, как по теченью нас уносит судно, тогда ты окажешься у конца пути. Там пройдут и усталость, и забота. Вот все, о чем я могу сказать тебе.

Чуть замолчит она, вблизи произносит кто-то:

— Пока дойдешь, не раз, да и не два, почувствуешь, что и присесть охота.

Мы, обернувшись на его слова, видим левей валун огромный, который не заметили сперва. Мы с Джанин подошли; за ним в тени укромной расположились люди. И выглядят они очень ленивыми.

Один сидит как будто растратил все силы: руками он обвил свои колени и голову меж них повесил. И я при виде этой тени:

— Джанин, только взгляни, он так ленив, — качаю головой, — как могут быть родные братья лени.

Он оборачивается и, глаза скосив, поверх бедра смотрит на нас устало; потом молвит:

— Залезай, если так проворен!

Тут я узнаю её; хоть дышу еще с трудом от учащенного биения сердца, мне это не мешает подойти поближе. Тогда она поднимает голову чуть-чуть, сказав:

— Ты разобрал, как мир устроен, что солнце влево может повернуть?

Воистину улыбки достоин её ленивый вид и вялый слог. Я начинаю так:

— Жанна, я спокоен за твою судьбу; но что тебе за прок сидеть вот тут? Ты ждешь еще народа, или просто впала в обычный свой порок?

И она мне молвит так ленно, аж самого меня начинает клонить в сон:

— Ох, Гейб, что толку от похода? Меня не пустит к мучениям сейчас божья птица, что сидит у входа, пока вокруг меня не меньше раз, чем в жизни, эта твердь свой круг опишет, затем что поздний вздох мне душу спас. И лишь сердца, где милость божья дышит, могли бы мне молитвами помочь. В других же проку нет. Бог не внемлит их мольбам.

А между тем спутница моя, идя прочь, зовёт сверху:

— Габриэль, где ты? Полдень уж наступает нам на пятки. Поспеши!

Второй уступ Предчистилища — Нерадивые, умершие не своей смертью

Вослед Джанин, послушливым скитальцем, я иду от этих душ все вперёд, когда одна, указывая пальцем, кричит:

— Гляньте, слева луч нейдет от нижнего, да и по всем приметам он, словно как живой себя ведет!

Я, обернувшись, при слове этом вижу, как изумлен их взгляд мной, только мной и рассеченным светом.

— Ужель настолько, чтоб смотреть назад, — молвит моя вожатая, — они твой дух волнуют? Не все ль равно, что люди говорят? Иди за мной, — она подходит ко мне со спины и за шею руками обвивает, — и пусть себе толкуют. — Помни, милый, вера всегда с тобой, — Джанин вытаскивает из моей сумки цепочку с подвеской в виде ангелочки — подарок моей Беллы — и вешает её на мою шею. — Как башня стой, которая вовек не дрогнет, сколько ветры ни бушуют.

Цель от себя отводит человек, сменяя мысли каждое мгновенье: Дав ход одной, другую он пресек. Что мог бы я промолвить в извиненье?

— Иду, — откликаюсь я, наливаясь пунцом, дарующим иногда прощенье.

Меж тем повыше, идя накрест нам, толпа людей на склоне появляется и поёт «Miserere»[1], по стихам. Когда их зренье точно убедилась, что сила света сквозь меня не проходит, их песнь глухим и долгим «О!» сменяется. И тотчас двое, как бы два посла, сбегают к нам спросить:

— Скажите, кто вы, и участь вас какая привела?

И мученица отвечает:

— Мы сказать готовы, чтоб вы могли поведать остальным, что этот носит смертные покров. И если их смутила тень за ним, то все объяснено таким ответом: Почтенный ими, он поможет им.

Я не видал, чтоб в сумраке, нагретом молния иль падающая звезда быстрей прорезала высь. Иль облака заката поздним летом, чем те наверх обратно поднялись. И тут на нас бежит вся их свора, как взвод несется, ускоряя рысь.

— Сюда их к нам валит толпа густая, чтобы тебя просить, — говорит Джанин. — Иди вперёд, и слушай их на ходу.

— Душа, идущая в блаженный свет в том образе, в котором в жизнь выступала, умерь свой шаг! — они кричат вослед. — Взгляни на нас: быть может, нас ты знала и весть прихватишь для земной страны?

— О, не спеши так! Выслушай сначала! Мы были все в свой час умерщвлены и грешники до смертного мгновенья, когда, лучом небес озарены, покаялись, простили оскорбления и смерть прияли в мире с божеством, здесь нас томящим жаждой лицезренья.

Продолжение следует…

[1] Помилуй меня

Глава 4. Предчистилище. Часть 2

И я, мягко улыбнувшись и затылок почесав, отвечаю им:

— Я не знаю никого из вас, но рад буду помочь всем, чем только смогу. Лишь ради той радости, к которой я, по следу этих двоих, — показываю на свои ноги, — из мира в мир иду сквозь все преграды.

Один говорит:

— К чему такое обещание? Мы верим, ты добра нам хочешь. Ах, лишь бы выполнить его ты мог!

— Я, первый здесь взывая к состраданью, прошу тебя: когда придешь к стране огней, что никогда не гаснут, и будешь в Бруклине, вспомни обо мне, чтоб помолились за меня родные, дабы я мог очиститься вполне…

… Я сам оттуда; но удар, который дал выход крови, где душа жила, я встретил там, где живет шабаш этих старушенций, и где вовеки я не чаял зла; то сделала одна из них, чья враждебность шире пределов справедливости была. Когда бы я бежать пустился к родине своей, в засаде под Далласом очутясь, я до сих пор дышал бы в вашем мире. Но я упал на твёрдую землю. И видел там, как на расколовшемся асфальте кровь вен моих заводью разлилась.

Затем другой:

— О, да взойдешь к вершине, надежду, утолённую познав, да не презришь и мою отныне, — говорит молодой паренёк в потрепанной армейской форме. — Меня звали Бэзилом, кадетом я был. Но смерть меня настигла, когда я и рядовым стать не успел. Теперь я здесь иду среди склоненных глав.

— За что, Бэзил, тебя убили? — осторожно интересуюсь я, шагнув к нему поближе.

— Я, — отвечает юноша, — раненый ещё в тире, пришел один, окрашивая поле кровью. Мой взор погас, и замер мой язык на имени Христа; смертная плоть осталась там, где я в землю лицом вниз полёг… Знай и расскажи людям: ангел унес меня, и демон кричал тому вослед: «Ах, ты, ублюдок жадный! Ты душу себе присвоить и, пользуясь раскаяньем, поживиться рад; но бренного тела его меня уж не лишат!» — и кулаками погрозил.

— Когда ты возвратишься в мир живых и тяготы забудешь путевые, — молвит третья тень вослед второй, — то вспомни также обо мне, о Жаклин! Я в Аляске жила, а в Джерси смерть меня настигла, как знает тот, кому во дни былые я, обручаясь, руку отдала.

Мы с Джанин многих ещё встречаем в этой большой толпе духов, чьи тела были умерщвелы много лет назад. Бесчисленное множество людей, чьи жизни были загублены чёрными силами зла. Блаженная помогает мне прослушать каждого из них, иногда напоминая о важности идти вперёд. Ведь время поджимает.

Когда я, наконец, расстаюсь с ними, просившими, чтобы просил другой, дабы скорей им сделаться святыми, я неуверенно говорю Джанин:

— Боюсь, не смогу навестить родных этих людей и рассказать им всем о них. Ведь, как вернусь, так сразу к кровавой сечи готовиться начну с друзьями моими… Но, я клянусь всеми святыми, — молвлю, приложив руку к сердцу, — что готов помолиться за них в соборе, если хоть один уцелеет в грядущем пекле.

Она отвечает мне, поняв мои сомнения и клятвы слова:

— Коль говоришь так, то этих душ надежда не напрасна. Вершина правосудия согласна, чтоб твои молитвы и молитвы друзей твоих могли уничтожить вмиг долг, ими здесь платимый повсечасно… Не тяготи путь сомнениями и верь в то, что ты всё преодолеешь. Кроме того, тебя там на вершине ждёт дверь заветная, что приведёт тебя домой.

И я, обрадованный услышанным, восклицаю:

— Хей! Так давай же ускорим шаг; уже и усталость меня берёт меньше, и видишь — склон отбрасывает тень.

— Сегодня мы пройдем, — отвечает Джанин, притормаживая меня, — как можно больше; много — не придётся, и этим ты напрасно обольщён, — и смотрит мне в глаза, подняв лицо за подбородок. — Пока взойдешь, не раз еще вернётся тот, кто сейчас уже горой закрыт, так что и луч вокруг тебя не рвется… Но видишь — там какой-то дух сидит, совсем один, взирая к нам молчаливо; он подскажет нам, где кратчайший путь.

Джанин подходит к нему узнать, какая удобнее дорога к вершине горы.

Второй уступ: Окончание.

— Кто вы? — задаёт он вопрос, на нас глядя томно.

— Я блаженная мученица, — отвечает моя вожатая, — меня когда-то звали Джанин Бонуар, и была я дочерью зажиточного лорда. Когда ж мне было 16 лет отец отправил меня в женский монастырь. За то, что полюбила простого парня задолго до помолвки с тем, кого не знала и не любила… Приняв монашество, я посвятила жизнь служению Марии. Но в монастыре ко мне до самой смерти плохо относились. Я до самого конца всё терпела и прощала. И после своей кончины мой лик был возведён в святые.

«Ох, ничего себе, — удивляюсь краткой истории блаженной монашенки, — бедная Джанин. Как смели эти говнюки так обращаться с ней!»

Долина правителей

— А спутник мой — смертный муж, носящий имя ангела светлейшего. Он жив, душа его в теле бренном живёт… Но как дойти скорее до порога Чистилища? — спрашивает Джанин. — Не можешь ли ты нам дать указанье, где лежит дорога?

И он:

— Скитаться здесь по всем местам, вверх и вокруг, я не стеснен нимало. Насколько в силах, буду спутник вам. Но видишь — время позднее настало, а ночью вверх уже нельзя идти. Пора наметить место для привала. Здесь души есть направо по пути, которые тебе утешат очи, и я готов вас туда отвести.

— Как так? — изумляется Джанин. — Если кто посреди ночи пойдет наверх, ему не даст другой? Или просто сам он не сможет?

Тень по земле чертит рукой и говорит:

— Видишь? Стоит солнцу скрыться, и ты замрешь перед этой чертой; причем тебе не даст наверх стремиться не что другое, как ночная тень. Во тьме бессильем воля истребится. Но книзу, со ступени на ступень, и вокруг горы идти легко повсюду, пока укрыт за горизонтом день.

Монашка внимает его словам, как чуду, и отвечает:

— Веди же нас туда, где ты сказал, что я утешена буду.

Мы продолжаем путь, и тогда в горе открылась выемка, такая, как здесь в горах бывает иногда.

— Войдем туда, — молвит добрая тень, — где горный склон как бы раскрыл врата, и там пробудем, утра ожидая.

Тропинка, не ровна и не крута, виясь, на край долины приводит нас, где высота меньше половины самого высокого края стены, что долину окаймляет. Серебро и золото, червлень и белила, отколотый недавно изумруд, лазурь и дуб-светляк превосходит. Сияние произрастающих тут растений и верх над ними берёт, как большие над меньшими берут. Природа здесь не только расцвечает, но словно некую непостижную смесь из сотен ароматов создаёт.

«Salve, Regina»[1], — меж цветов и трав толпа теней[2], внизу сидящих, поёт, невидимое убежище найдя.

— Покуда не наступил закат, — наш спутник говорит нам, — здесь подождать мы с вами можем смело.

Я вхожу туда с Джанин, и с ним тоже, и вижу в толпе этих теней души всех бывших президентов Соединенных Штатов, что были заняты лишь мирскими делами.

Через какое-то время я вижу, как толпа властителей земных, с покорно вознесенными глазами, словно в ожиданье, побледнев, затихает. Ещё я вижу: два ангела, над нами спускаясь вниз, держат два меча, пылающих, с неострыми концами. И, зеленее свежей травинки, одежда их развевается на ветру под белоснежными крыльями. Один слетает чуть выше нас с Джанин, другой — на обращенный к нам откос, и так они сидящих окружают.

Я различал их русый цвет волос, но взгляд темнеет, на лицах их почия, и от яркости чрезмерной я чуть не слепну.

— Они сошли из лона, где Мария, — произносит наш проводник, — чтобы дол стеречь, потому что змей ползучий уже близок.

И я, не зная, как себя сберечь, оглядевшись, спешу укрыться возле верных плеч.

И вновь наш проводник:

— Нам пора спуститься и славным духам о себе сказать; им будет в радость с вами оказаться.

Я, сделав три шага, уже ступаю на гладкую поверхность; и вижу, как одна из душ всё на меня взирает, как будто чтоб узнать. Уже и воздух почернел немало, но для моих и для её глаз он все же вскрыл то, что таил сначала. Она ко мне идёт, я — к ней. И, о, как я счастлив, душа родная, тебя увидеть не между злых теней!

— Слава тебе, Боже, — я падаю перед ней на колени, — Джон, Джон, предок мой великий, как оказался ты средь сонма этих душ?

Тот мягко улыбается мне и молвит:

— Встань, Габриэль, не гоже тебе уже падать ниц передо мной… Как только Люцифер был побеждён тобой, я последовал вниз к Коциту за тобой. Там найдя тебя, потомок мой, отнёс я тебя к старику и попросил его исцелить и помочь на ноги встать. Так Бог, видя доброту и сострадание во мне, помиловал мой дух и ангелу отдал приказ сопроводить сюда меня… Отныне ж, коль помощь моя понадобится в пути, не робей, я подсоблю.

Мои глаза в твердь устремляются пытливо, туда, где звезды обращают ход, как сердце колеса, неторопливо.

И Джанин спрашивает заботливо:

— О, Габриэль, что тебя так интересует?

И я ей отвечаю:

— Три ярких звёзд, зажегшиеся в небе.

И она поясняет:

— Те, что ты видел до рассвета, склонились, все четыре, в должный срок; на смену им взошло трехзвездье это».

Лорд Джон Великий вдруг нас к себе зовет и молвит с лицом, скривившимся в отвращение:

— Глядите, вот он, адов супостат! — и указывает, чтоб мы увидеть могли.

Там, где стена расселины разъята, ползёт змей, похожий на ту, что Еве горький плод дал когда-то. В цветах и травах бороздя черту, он порой свивается, чтобы спину лизнуть, как зверь наводит красоту. И, едва заслыша взмах белых лебединых крыл, змей трусливо ускользает, и каждый ангел снова взлетает туда же, где он прежде был.

Мы садимся чуть поодаль от властных лиц и решаем отдохнуть немного до рассвета. Сидя рядом с Джанин, решаю вздремнуть чуток и, закрыв глаза, уже дышу ровно и спокойно.

А минуты спустя мне снится сон, в котором я един с духом тёмным, и облачен в тяжёлые доспехи. В руках двуручные мечи, что, слившись воедино, становятся копьем с лезвием о двух концах. Глаза мои огнём пылают, за спиной плащ и флаг с гербом, развевается под порывами злых ветров. Позади меня стоит армия из двух воинств, а рядом — тёска мой небесный, архангел Габриэль. Слева брат мой Майкл с тёской своим Михаэлем. Всех нас не счесть. Мы стоим и ждём, когда враги явятся на поле брани. Проходит время, и впереди показывается несметная демонов орда с Люцифером во главе.

Воздух вокруг нас в моём сне полнится запахом железа и пролитой крови, атмосфера напряжённая. И вот король падших отдаёт своим приказ: «В атаку! Убить их всех!», и орда демонов мчится на нас стремглав. Мы, обменявшись взглядом и кивком, хватаемся за оружие покрепче, и Габриэль кричит: «Огонь по готовности!». Воины позади заряжают ружья и выстреливают по мчащимся на нас демонам. Вопль и крики боли и ужаса доносятся с полкилометра от нас. Я кричу: «Внимание, тяжёлая пехота, приготовиться! Оружие наизготовку! — Ещё 50 метров… 30… 10 метров… — Копья выставить! 45 градусов! — демоны уже на расстоянии вытянутой руки. — Вонзай!».

Длинные копья втыкаются в тела подземных чудовищ, солдаты валят их наземь одна волна за другой. И лишь затем в атаку бросаемся мы — полководца трёх армий — небесного воинства, человеческого и адского. Моим противником стал архидемон, помешавший добраться до их правителя. Мы деремся на равных, у нас обоих в руках по два меча, но мой противник огромен, ужасен и коварен. В жестокой битве мы теряем мужей, сыновей, братьев и отцов. И, в конце концов, самих себя. Потеряв брата, я погибаю сам. В меня вонзилось девять копий на каждый грех, кровь брызнула из уст моих, в глазах помутнело. И в этот миг я с криком просыпаюсь.

Джанин, заметив страх в моих глазах и, услышав мой крик, которого я постыдился, утешает меня, обнимая со спины, как делала бы это моя Белла.

— Тише, не бойся, рядом я с тобой. Оставь сомненья, мы уже у цели; не робей, крепись!

Я успокаиваюсь, приходя в себя от дурного сна, и оглядываюсь.

— Мы, наконец, — говорит Джанин, — Чистилище видим перед собой: вот и кругом идущая скала, а вот и сам вход, подобный щели. Когда заря уже светлеет, а ты дремал душой, в цветах почив среди долины, другая женщина пришла. И так она сказала мне: «Я Лючия. Чтобы тому, кто спит, помочь верней, его сама хочу перенести» …

… И от Сорделло и других теней тебя взяла и, так как солнце встало, пошла наверх она, и я следом за ней. Затем, здесь тебя оставив, взглядом указала на этот вход; и тотчас ни ее, ни сна не стало.

Отрешившись от сомнений, обуявших меня с головы до ног, набираюсь решимости я. И таким образом оживаю я. Видя, что моим волнениям подошёл конец, Джанин берёт меня за руки и ведёт за собой вперёд всё дальше вверх.

Вскоре подходим мы, и, где сперва для взгляда в скале чернеет только пустота, как если трещину дает ограда, я вижу перед собой врата. И три больших разноцветных ступени, и сторожа, в тонкую линию сомкнувшего уста.

Сидит он, как различаю я при этом, над самой верхней, чтобы вход стеречь, с лицом таким, что режет светом глаза мои. В его руке обнаженный меч, где отраженья солнца так добились, что я глаза стараюсь поберечь, руками закрывая.

— Скажите с места: вы зачем явились? — строго спрашивает он. — Кто вам дойти помог? Смотрите, как бы вы не поплатились!

— Брат твой, мой господин, а ему знаком зарок, — отвечает ему Джанин, — явив нам эти сени, он промолвил: «Идите, вот порог». Меня ж просила прекрасная Изабелла — супруга спутника моего — помочь взобраться на самый верх горы. Чтоб он к ней вернуться мог отсюда в мир живых.

— Что ж, так не презрите благих его велений! — Нас благосклонный вратарь приглашает. — Идите же сюда и поднимитесь на ступени.

Из этих трех уступов первый столь гладок и блестящ мрамор белый, что в нём показывается моё отражение, словно в зеркале. Второй — шершавый камень обгорелый, растрескавшийся и вдоль, и поперёк, и цветом словно пурпур почернелый. А третий, тот, который сверху лег, — кусок порфира, строго ограненный, огнисто-алый, как кровавый ток. На нем стопы покоит божий вестник.

Сидит он, обращенный к ступеням, на выступе алмазного порога.

Ведя меня, как я хочу и сам, по плитам вверх, мне молвит моя вожатая:

— Проси смиренно, чтоб он отпер нам.

И я, благоговением объятый, к святым ногам, моля открыть, падаю ниц, себя рукой ударив в грудь трижды. Семь букв S на лбу моем он чертит концом меча и велит так:

— Смой, чтобы он исчез, когда войдешь, след этих ран.

Из серых одежд своих ангел достаёт два ключа, один серебряный и другой золотой. И, белый с желтым взяв поочерёдно, он отпирает дверь.

— Как только тот или этот ключ свободно не ходит в скважине и слаб нажим, — говорит он нам, — то и пытаться напрасно. Один дороже; но чтоб владеть другим, умом и знаньем нужно изощриться, и узел без него неразрешим… Мне дал их Петр, веля мне ошибиться скорей впустив, чем отослав назад, тех, кто пришел у ног моих склониться.

Потом, толкая створ священных врат:

— Войдите, но запомните сначала, что изгнан будет тот, кто взглянет обратно.

В тот миг, когда святая дверь вращает в своих глубоких гнездах стержни стрел из мощного и звонкого металла, я смотрю вверх, когда она начинает греметь, и слышу, как сквозь отрадное гудение далекое «Те Deum»[3] до нас с Джанин долетает. И точно то же получается тут, что слышим мы все неоднократно, когда стоят и под орга́н поют, и пение то внятно, то невнятно.

Мы, наконец, преодолели все три уступа подножия горы священной. Остаётся впереди самое нелёгкое — пройти все семь кругов и достичь райских ворот. О, Боже, смилуйся надо мной, над рабом Твоим.

[1] Славься, царица

[2] правители

[3] Тебя, бога [хвалим]

Глава 5. Круг первый - Гордецы

Когда мы очутились за порогом, заброшенным из-за любви дурной, ведущей души по кривым дорогам, дверь, гремя, захлопывается за нами. И, оглянись я на дверные своды, что я сказать мог, подавленный виной? Мы поднимаемся в трещине породы, где та и эта двигается стена, как набегают, чтоб отхлынуть, морские волны.

Блаженная Джанин молвит:

— Здесь выучка нужна, чтоб угадать, какая на самом деле окажется надежней сторона.

Вперед мы продвигаемся с трудом, и тощий месяц, канув глубоко, улегся раньше на своей постели, чем мы проходим через ущелье. Наконец, мы выходим там, где горный склон от края повсюду отступает недалеко. Так мы добрались до первого круга Чистилища.

Я — утомясь, и монашка и я — не зная, куда идти; тропа над бездной идёт, безлюднее, чем колея степная. От кромки, где срывается скала, и до стены, вздымающейся высоко, она в три метра шириной. Докуда крылья простирает око, налево и направо, — весь извив дороги этой идёт равно широко.

Ещё вперёд и шагу не ступив, я, озираясь, убеждаюсь ясно, что весь белеющий надо мной обрыв — мрамор, изваянный так красиво, что не только современным скульпторам подражать, но и природа стала бы напрасно.

Тот ангел, что земле принес обет столь слёзно чаемого примирения и с неба вековечный снял завет, является нам в правдивости движения так живо, что ни в чем не походил на молчаливые изображения. Он, я бы поклялся, «Ave!»[1] говорил склонившейся жене благословенной, чей ключ любовь в высотах отворил. В ее чертах ответ ее смиренный, «Ессе ancilla Dei»[2], был ясней, чем в мягком воске образ впечатленный.

«Это ж тёска мой, — догадываюсь я, глядя на него, — согласно евангельской легенде, тогда принесший деве Марии весть о том, что родит она Христа».

— Друг мой, не стой столбом, — Джанин молвит, стоя слева от меня.

Я, отрывая взгляд мой созерцавший, вижу за Марией, в стороне, где находится мне повелевающая, другой рассказ, вырезанный в стене. Встаю напротив, обойдя Джанин, чтобы глазам он был открыт вполне. Изображает изваянье это, как на волах святой ковчег везут, ужас приносящий в сердца тех, кто не блюдет запрета. И на семь хоров разделенный люд мои два чувства вовлекает в противоречие; слух скажет: «Нет», а зренье: «Да, поют».

Как и о дыме ладанном, который там изображен, зрение и обоняние о «да» и «нет» ведут друг с другом споры. А впереди священного ларя смиренный Псалмопевец, пляс творящий, и больше был, и меньше был царя. Мелхола, изваянная смотрящей напротив из окна больших палат, имеет облик гневной и скорбящей.

Я сдвигаюсь с места, чтобы взгляд насытить историей другой, которой вправо, вслед за Мелхолой, продолжался ряд. Там возвещалась истинная слава того владыки римлян, чьи дела священник Григорий, молясь за него, обессмертил.

— Некогда существовала легенда, — молвит Джанин, с грустью рассматривая третий барельеф, — о императоре Траяне. Он что был язычником, также он был, благодаря молитвам Григория, умершего в 604 году н.э., освобождён из ада, жил вторично, вернувшись на землю, но уже как христианин, и достиг райского блаженства.

Вдова, схватившись за удила, молит императора Траяна и слезы, сокрушенная, проливает. Всадники стоят вблизи от поляны, и в золоте колеблемых знамен парят орлы, кесарю охрана. Окружённая людьми со всех сторон, несчастная зовёт с тоской во взгляде: «Мой сын убит, он должен быть отмщен!»

И кесарь ей отвечает: «Подожди, я вернусь вскоре». — «А вдруг, — говорит вдова, как всякий тот, кого торопит горе, — ты не вернёшься?» Он же ей: «Отомстит преемник мой». А та ему возражает: «Не оправдание — когда другой добро за нас творит». И он ей говорит в ответ: «Успокойся! Чтя моё призвание, я не уйду, не осудив убийцу. Так требуют мой долг и сострадание».

Всевышний, которому известно, что было раньше и будет с нами в грядущем, создал чудо этой речи зримой, немыслимой для смертного труда.

Пока смотрю я неутомимо на смирение всех этих душ, всё, что изваял мастер, чьи работы не сравнить ни с чьими другими:

— Оттуда к нам, шагая очень тихо, — шепчет Джанин мне в ухо, — идут много людей. У них узнаем мы путь к вершине.

Мои глаза, которые, взирая, восхищались познанием новизны, к ней устремились, мгновения не теряя. Джанин говорит, чтобы я не смущался благих помыслов моей души тем, как бог взымает долг с вины. И советует блаженная подумать не о тягости мучения, а о конце, о том, что крайним часом для худших мук является час Страшного суда. Я лихорадочно сглатываю, понимая, что это время совсем скоро настанет. Вскоре после того, как я вернусь домой и начнётся подготовка к кровопролитной войне.

Сглотнув, я говорю своей «подруге»:

— То, что идёт на нас, и на людей с виду не смахивает, а что идёт — не разглядеть.

Она в ответ, взгляд опустив в печали:

— Едва ли есть наказание строже, и им так придавлены они, что я и сама сперва тоже не поняла, — затем, подняв взгляд: — Но, присмотрись и разгляди, что движется под этими глыбами: посмотри, как бьют они самих себя.

Там в нескольких метрах от нас медленно ползут по круговому подъёму, согнувшись в две погибели под тяжестью камней, привязанных к их шеям. Кто-то несёт свою ношу легче, а кто-то тяжелее. И самый терпеливый в слезах вопит: «Не могу!»

От взгляда на этих несчастных я вспоминаю как сам вёл себя самонадеянно. Да, всё так и было; я всегда верил в то, что всего добьюсь самостоятельно. Хотя, кого я обманываю? Иногда я сомневался в собственных силах и всё же просил помощи у родных и близких. Но, будучи атеистом, Бога не благодарил за всё, что у меня было в жизни до того, как отправиться в ад.

Мне становится больно и тошно от этих воспоминаний; я прячу лицо в руках, отвернувшись, и тихо плачу. «Чёрт, чёрт, чёрт, — мысленно чертыхаюсь, — боже, пощади, — молюсь ему, в отчаянии сжав зубы, — я больше не вынесу этого». Джанин заботливо обнимает меня, как раньше делала это моя мама, душа которой, надеюсь, теперь находится рядом с Богом.

— Отец наш, сущий на небесах, — запевает блаженная мученица, утешая меня, на латинском, — не замкнутый, но первенцам своим благоволенье прежде всех дарящий, — Джанин ласково гладит меня по спине и продолжает тихо напевать. — Перед мощью и перед именем Твоим да склонится всё живое, как песнью славы мы Твой сладчайший дух благодарим…

Хорошо, что я не был столь самонадеян. В сердцах я спрашиваю себя «Что бы я делал, если бы не помощь моих родных? Как я бы нашёл работу, если бы не подсказки близких и друзей? Как бы я жил в кризис, если бы не помощь всех тех, кого знаю и кем дорожу? Как бы я пережил все неудачи, не будь рядом со мной Беллы?» Да, нужно быть благодарным Богу за всё, что у тебя было, есть и будет потом. Всё, отныне я буду верующим христианином, приняв, хоть и позднее, крещение. Лучше поздно, чем никогда. «Боже милостивый, прошу, когда мы с Беллой умрем от старости, оставив после себя детей и внуков, прими нас к себе радушно… Ад я уже прошёл, ныне иду к Тебе через Чистилище, но, я хочу вернуться в Рай, оставив в могиле бренное тело. Пожалуйста, услышь меня, раба Твоего, ибо я стремлюсь выполнить свой долг перед Тобой. Спасти и защитить всех, кого смогу, вместе с моими верными друзьями и союзниками».

«Да снизойдёт к нам покой Твоей державы, затем что сам найти дорогу к ней бессилен разум самый величавый, — слышится песнопение уже вдали от нас с Джанин. — Как, волею пожертвовав своей, к тебе взывают ангелы «Осанна»[3], так и на земле да будет и у людей. Да ниспошлётся нам дневная манна[4], без коей по суровому пути отходит вспять идущий неустанно! Как то, что нам далось перенести, прощаем мы, так наши прегрешения и ты, не по заслугам, нам прости! И нашей силы, слабой для борения, в борьбу с врагом исконным не вводи, но охрани от козней искушения! От них, великий боже, огради не нас, укрытых сенью безопасной, а тех, кто там остался позади».

Так, о себе и нас в мольбе всечасной, идут тени эти и несут свой гнёт, как сонное удушие ужасный, неравно бедствуя и все вперёд по первой кромке медленно шагая, пока с них тьма мирская не спадет.

— Скажите, — обращается к тем Джанин, подойдя к ним со мной, слёзы вытирающим, — и да снизойдут благодатно к вам суд и милость, чтоб, раскрыв крылья, вы вознеслись отсюда безвозвратно, где здесь тропа, которая ведёт к вершине? Если же их две или больше, то где не так обрывиста скала? Спутника моего больно угнетает наследие Адама, и он, при подъёме медлит против воли.

Ответ на эти слова, с которыми та, кто моей спутницей стал, обратился к теням, непонятно было, от кого идёт, но он гласит:

— Есть путь к отрадным сеням; идите с нами вправо: там, в скале, и человек взберётся по ступеням.

Присоединившись к душам этим, мы с Джанин идём вперёд наверх. Она всё ещё держит меня в своих объятиях и шепчет мне утешения слова. Мы идём следом за толпой несчастных гордецов, пока милая Джанин считает нужным. Но чуть она мне:

— Оставь их, поспеши; здесь, чтобы легче продвигалась лодка, все паруса и весла хороши.

Поняв значение этих слов, я, как велит свободная походка, плечи выпрямляю и вновь стройным становлюсь. Хоть мысль, смиряясь, покорно поникает. Я сдвигаюсь с места и радостно ступаю следом за лучезарно улыбающейся Джанин, и ей в ответ так же улыбаюсь. И путь пологий обоим нам уже кажется не столь тяжёлым. И святая молвит мне:

— Габриэль, посмотри под ноги! — взглядом указывая на резные картины, являющие собой примеры наказываемой гордости. — Тебе увидеть ложе стоп твоих не повредит, чтоб не чувствовать дороги.

Глянув вниз, я вижу под ногами сюжеты многих легенд библейских и всех их персонажей — от свержения Люцифера с небес до уничтожения Трои. А через, казалось бы, несколько минут Джанин велит мне:

— Подними голову! — ко мне взывая. — Уже нельзя идти так безучастно. Взгляни: подлетает ангел, нас встречая; и полдень наступил. Уважь того, кто к нам явился, чтоб говорить с нами было ему в радость. Ибо день такой более не повторится.

Посланец божий идёт к нам в белых облачениях, и глаза его светятся, словно трепещущая на заре звезда. Я кланяюсь ему учтиво. И он, широко взмахнув руками и крыльями своими:

— Ступайте, — говорит нам, — ступени здесь, и вы теперь взойдёте без труда.

На этот зов немногие идут: о род людской, чтобы взлетать рождённый, тебя к земле и ветерки гнетут!

И ангел взмахов крыльев стирает с моего лба одно из букв S[5], слово «грех» обозначающих. И обещает он мне лёгкую дорогу.

Я топтал священные ступени, и мне казался легче этот всход, чем ровный путь, которым идут тени.

Задумавшись, я спрашиваю Джанин:

— Скажи, что за гнёт с меня ниспал? И силы возвращаются ко мне, и тело от ходьбы не устаёт.

И она объясняет мне:

— Когда все S, что остаются у тебя на лбу, — и слегка касается его хрупким пальцем, — хотя тусклей и те, совсем, как это первое, сотрутся, — затем, убирает палец, — твои ноги, в стремлении к высоте, не только ускорят шаг, но и будут радоваться быстроте.

Тогда, как тот, кому не ощутимо что-либо прицепилось к волосам, заметя взгляды проходящих мимо, на ощупь проверяет это сам, и шарит, и находит, и руками достаёт с затылка, — так я, широко поводя пальцами, из вырезанных рукою ключаря всего шесть букв нащупываю над бровями. И спутница моя ласково улыбается, на меня смотря.

[1] Радуйся

[2] Вот раба господня

[3] еврейск. — Спаси, сохрани

[4] хлеб насущный, т.е. — духовная пища, небесная благодать

[5] S. (от англ. — sin) — грех. В оригинале Р. (от лат. peccata) — грех.

Глава 6. Круг второй - Завистники

…Мы находимся на последней из ступеней, там, где вторично срезан горный склон, ведущий ввысь путём очищение. Здесь точно так же кромкой обведен обрыв горы, и на первую похожа эта, но только выгиб круче закруглен. Дорога здесь резьбою не одета; стена откоса и уступ под ней сплошного серокаменного цвета.

— Мы не можем ждать, чтоб узнать дальнейший путь, — говорит блаженная, — это займёт много времени, а выбор надо сделать поскорей.

— Согласен, медлить нам не пристало.

Затем, на солнце устремляя взоры, недвижным стержнем делает правый бок, а левый поворачивает вокруг опоры.

— О, милый свет, средь новых мне дорог к тебе зову, — обращается к небесному светилу она. — Помоги нам, как должно, чтобы здесь ты нам помог. Тепло и день ты излучаешь земным долинам; и, если нас не иначе ведут, вождя мы видим лишь в тебе едином.

То, что как милю исчисляют тут, мы там прошли, не ощущая дали, настолько воля ускоряла труд. А нам навстречу духи пролетают, хоть слышно, но невидимо для глаз, и всех на вечерю любви сзывают.

Так первый голос, где-то возле нас, «Vinum non habent!»[1] — молвит, пролетая, и вновь за нами не единожды повторяет.

И, прежде чем он скрылся, замирая за далью, новый голос: «Я Орест!» — опять восклицает, мимо проплывая.

Я знаю, что мы среди безлюдных мест, но чуть интересуюсь, бровь приподняв:

— Чья это речь? — как третий: «Врагов любите!» — возглашает рядом.

И добрая спутница моя:

— Выси эти стегает грех завистливых; и вот, сама любовь свивает вервья плети. Узда должна звучать наоборот; быть может, на пути к стезе прощенья тебе до слуха этот звук дойдёт. Но устреми сквозь воздух силу зренья, и ты увидишь — люди там сидят, спиною о камни опираясь.

И я, глаза расширив, вижу людей, одетых в мантии простые; был цвета камня этот их наряд.

Ближе подойдя, я слышу зов к Марии: «Моли о нас!» Так призван был с мольбой и Михаил, и Петр, и все святые. (Читал я Библию чисто из интереса). Сомневаюсь, что кто-то ходит по земле такой бессердечный, кто бы не смутился тем, что предстало вскоре предо мной.

Когда я с ними рядом становлюсь и видеть могу подробно их дела при жизни, я сильно печалюсь о них. Их тела власяницей покрыты, и плечом они друг друга подпирают, а вместе подпирает всех скала. Так нищие слепцы на хлеб собирают у церкви, в дни прощения грехов, и друг на друга голову склоняют, чтоб всякий пожалеть их был готов, подвигнутый не только звуком слова, но и видом, вопиющим громче слов.

И как незрячий не может видеть солнца, так и от этих душ, сидящих там, небесный свет себя замкнул сурово: у всех железной нитью по краям зашиты веки, как для прирученья их зашивают диким ястребам. Не желая огорчать их и, пройдя невидимым, и видя их, оглядываюсь, желая наставления.

Джанин поняла смысл бессловесных речей моих и молвит так, не требуя вопроса:

— Спроси, в словах коротких и живых!

Джанин идёт по выступу откоса тем краем, где нетрудно, оступясь, упасть с неогражденного утеса.

С другого края, к скалам прислонясь, сидят духи, и по лицам слёзы сквозь страшный шов у них волною льётся.

Я начинаю так, не продолжая шага:

— О вы, чей взор увидит свет высот, и кто добра другого не желает, да растворится пенистый налёт, мрачащий вашу совесть, и сияя, над нею память вновь да потечёт! И если есть меж вами мне родная англо-саксонская душа, я был бы рад и мог бы ей быть в помощь, это зная.

— У нас одна отчизна — вечный град[2]. Ты разумел — душа, что обитала пришелицей в Англии, мой брат.

Немного дальше слова эти звучали, чем стали я и спутница моя Джанин; в ту сторону подвинувшись сначала, я меж других вижу, наконец, того, кто ждал.

«Как, интересно, я его заметил?»

Он поднимает подбородок, как слепец.

— Дух, — говорю я, — чей жребий станет светел! Откуда ты или как зовут тебя, когда ты тот, кто мне сейчас ответил?

И душа мне говорит:

— Из «города ангелов» я и здесь, скорбя, как эти все, что жизнь свою пятнали, зову, чтоб Вечный нам явил себя. Меня звали Ирен, жила я с мужем в бедности, как духовной, так и материальной. В не самом благополучном районе, в котором частенько происходили нападения плохих людей на невинных. И так уж судьба поступила со мной, что стала я понемногу завидовать тем, кто живёт в благоустроенных домах и благополучных районах. «Почему мне и моей семье так не везёт?» терзалась я мыслью этой много лет до самой смерти в больнице. И лишь на смертном одре покаяться пред господом успела. И дети мои, хвала Богу, молились святым за меня, чтоб не осталась я там внизу до конца срока… Но кто же ты, который, нам даря своё внимание, ходишь, словно зрячий, как я сужу, и дышишь, говоря?

И я, мягко улыбнувшись, отвечаю:

— Мои глаза закроются не иначе, чем ваши, но ненадолго, так как я, к счастью своему, редко завидовал тем другим, кому везло в чём-то в жизни. Гораздо большим ужасом смущен мой дух пред мукой нижнего обрыва; той ношей я заранее пригнетен.

Тут я вспоминаю, как в юности своей я часто завидовал одноклассникам своим. Завидовал тому, как много они: участвуют в научно-практических конференциях, ездят на экспедиции, гастролируют, выступают, танцуют, людей развлекают и получают за это грамоты, дипломы, президентские стипендии и тому подобные вещи. О, как больно мне было от всего этого. Я один тогда чувствовал себя серым мышонком, пустым местом, нулём.

Я прекрасно понимал, что связи были у их родителей, и те своим детям помогали на пути к успеху и славе. Ну а я? Что я мог поделать с этим? Я был никем, как ранее я говорил. Жил я среди своих дедушки с бабушкой — простых людей. И помощи от них я никакой и ждать не мог. Однако дедушка заменил мне отца, ушедшего к женщине другой.

Но, когда я принял твёрдое решение себе самому протаривать дорогу к славе и величию, та боль во мне исчезла бесследно. Ведь я сам начал тогда принимать участие в небольших конкурсах, школьных концертах и даже снимался на видео. И всё, я больше никому не завидовал с тех пор. Ещё потому что понял, что путь к славе ой как труден.

— Раз ты там не был, — словно слыша диво, молвит тень, — кто дал тебе взойти?

Я взглядом указываю на Джанин, стоящую рядом со мной, словно тень:

— Здесь она, и слушает молчаливо. Ещё я жив; лишь волю возвести, избранная душа, и я земные, тебе служа, готов топтать пути.

— О, — душа в ответ, — слова твои такие, что, несомненно, бог тебя любит; так помолись иной раз о несчастной Ирен. Прошу тебя всем, сердцу дорогим: быть может, ты пройдешь землей родины нашей, так обо мне скажи моим родным.

— Ирен, прости, что рано тебя огорчаю, но, послушай. Не знаю, сколько времени я здесь нахожусь. И сколько ещё пробыть в Чистилище осталось до тех пор, пока не доберусь к вратам Рая. Скажу тебе одно: в мире живых сейчас наверняка творится полный хаос. Виной ему стали тёмные силы зла, выпущенные на волю злой ведьмой, пожелавшей власти над всеми нами. Но я богом клянусь тебе, что когда вернусь на землю и найду твоих родных, я непременно скажу им о тебе. И сам буду молиться о тебе, чтоб скорее ты достигла места подле Бога.

— Благодарю, дорогой земляк.

— Кто это кружит здесь, как странник некий, хоть смертью он еще не окрылен,

И поднимает, и опускает веки?

— Не знаю, кто; его кто-то привёл; спроси, ты ближе; только не сурово, а ласково, чтобы ответил он.

Так, наклонясь один к плечу другого, шепчутся двое, справа от меня; потом, подняв лицо, чтоб молвить слово, один произносит:

— Дух, во плоти своей идущий к небу из земного края, скажи нам и смущение развей: откуда ты и кто ты, что такая тебе награда дивная дана, редчайшая, чем всякая иная?

И я, призадумавшись:

— В Штатах река есть одна, и носит она имя английского мореплавателя, что жил в веке семнадцатом, и исследовал её вдоль и поперёк. С тех берегов принес я это тело; сказать мое вам имя — смысла нет, ведь я парень простой. Но, если вы настаиваете на том, то скажу вот что: мой род ведёт начало от крови человека, щедрого, благородного и великого. Он был могучим воином, славным рыцарем и правителем народа своего.

И вопрошавший:

— Если в твой ответ проникнуть под силу суждению моему, ты говоришь о Гудзоне.

А сосед ему говорит:

— Должно быть, не напрасно названья реки этой он не избег.

И тот:

— Имя предка этого юнца известно мне с давних пор. Лорд Джон Великий звали его. И он в самом деле был великий человек, что смог по известности своей сравниться с Артуром Пендрагоном. Говорили, он, не жалея богатств своих, делился ими щедро с простым людом. На аудиенциях внимал словам подданных своих и помогал им всем, чем только мог. Защищал от дурных людей слабых и обездоленных, подвиги ратные свершал. И подданные любили его и уважали, с почестями встречали, когда возвращался с крестовый походов он.

Речь этого рождает во мне желанье знать, как его зовут; и мои слова звучат как просьба для него. И тот же дух ответил мне и тут:

— Ты о себе мне не сказал ни звука, а сам меня зовешь на этот труд! Но раз ты взыскан богом, в чем порука то, что ты здесь, отвечу, не тая. Узнай же: я Ренар, прозванный Змееустом. Так завистью пылала кровь моя, что, если было хорошо другому, о, ты видел бы, как зеленею я. И вот своих семян я жну солому. О род людской, зачем тебя манит лишь то, куда нет доступа второму? Однако ж, ты иди, американец; мне сейчас милей беседы — выплакаться; так душу мне измучил мой рассказ!

Мы знаем — шаг наш должен дойти до этих душ; и раз молчат они, мы на дорогу можем положиться. И вдруг на нас, когда одни выходим, раздаётся голос, мчащийся вдоль кручи быстрей Перуна в ненастные дни: «Меня убьёт, кто встретит!»[3] — и, летучий, затихает вдали, как затихает гром, прорвавшийся сквозь оболочку тучи. И едва наш слух успевает забыть о нём, как раздаётся новый, словно повторённый удар грозы, бушующей кругом: «Я тень Аглавры, в камень превращённой»[4]. И я, правей, а не вперёд шагнув, к Джанин прижимаюсь, устрашённый.

Когда уже всё вокруг затихло, она произносит:

— Вот жёсткая узда, чтобы греховный сдерживать порыв. Но вас влечёт наживка, без усилий на удочку вас ловит супостат. И более нет пользы ни от сдерживающих примерах наказанного греха, ни в заманчивых примерах награждённой добродетели… Вокруг вас, взывая, небеса кружат, где всё, что зримо, — вечно и прекрасно, а вы глядите под ноги; и вас карает тот, кому всё без слов понятно.

Вскоре мы с Джанин подходим к третьему кругу Чистилища. И уже начинает смеркаться, предвещая наступление заката. Лучи заходящего солнца бьют нам в лицо, потому как держим мы путь к закатной стороне по выступу утёса. А потом я неожиданно чувствую, что мне в глаза ударяет новый блеск, струясь продольно, и удивляюсь этому. Тогда ладонь невольно подношу я ко лбу, держа её козырьком, чтобы свет больно не резал мне глаза. Мне кажется, что это дело рук зеркально отражённого сияния. И я быстро поворачиваюсь к блаженной.

Продолжение следует…

[1] Вины нет у них, — слова Марии на браке в Кане Галилейской; пример заботы о других

[2] небеса

[3] Согласно Библии, так говорил Каин Творцу, который проклял его за совершённое братоубийство на почве зависти к Авелю.

[4] По древнегреческой мифологии, некая Аглавра завидовала своей сестре Герсе, которую любил бог Гермес, и тот превратил её в камень.

Глава 7. Круг третий - Гневные

— Скажи, подруга, что это так неотступно мне в глаза разит, всё надвигаясь? — задаю я ей вопрос.

— Хм, не удивительно, что тебя, Габриэль, до сих пор ослепляют ангелы, — хмыкнув, говорит Джанин. — Как же ты тогда в ближайшем будущем встречать их будешь у порога, а? — и смеётся скромно.

— Хе, — скиснув, усмехаюсь я в ответ, — обхохочешься.

— Впрочем, к нам, сверкая, идёт посол, — отсмеявшись, продолжает она, — чтоб сказать, что путь открыт. Но скоро в тяжком для тебя сверканье твои глаза обретут радость, ровно настолько сколько наслаждаться смогут.

Когда подходим мы всё ближе:

— Ступени тут, — молвит, ликуя, вестник благодати, — и здесь подъём гораздо меньше крут.

Мы поднимаемся, и «Bead Misericordes!»[1] поётся нам вослед и «Радуйся, громящий вражьи рати!» Мы идём всё выше, я и монашка-мученица, совсем одни; и я хочу, шагая, услышать наставительный ответ; и так ей говорю, вопрошая:

— Что тот мой слепой земляк имел в виду, говоря о «доступе другим»?

— Познав, какая участь грозит тем, кто позарился на чужие крохи, он вас от слёз предостеречь хотел, — объясняет та, вытирая, накатившиеся от смеха, слёзы. — Богатства, вас влекущие, тем плохи, что, чем вас больше, тем скуднее часть, и зависть мехом раздувает вздохи. А вот если бы вы устремляли страсти к Эмпирею[2], беспокойство ваше должно бы неминуемо отпасть. Ведь там — чем больше говорящих «наше», — Джанин, ласково улыбаясь, нежно прикладывает руку к тому месту, под которым находится моё сердце, — тем большей долей каждый наделён, и тем любовь горит светлей и краше.

— Что ж, теперь я даже меньше утолён, чем был раньше, — услышав ответ, задумчиво бурчу себе под нос, а после: — но сейчас я пришёл в замешательство от ещё больших сомнений. Послушай, Джанин, ведь если достояние стало общим, да и совладельцев много, то почему они богаче, чем, когда их мало?

— Габриэль, вновь ты уходишь в сторону от темы, отвлёкшись земными делами, и ходишь впотьмах, не видя света. Как бы мне понятливей объяснить тебе? — задаётся она вопросом. Затем, вернувшись ко мне от размышлений, говорит: — Как луч бежит на тело, что может воспринимать световые лучи, так бесконечная благодать спешит к любви из горнего предела, даря ей то, что та способна взять; и чем сильнее страсть, зажжённая в душе, тем большей славой ей дано сиять. Чем больше сонм, любовью озарённый, тем больше в нём благой любви горит, как в зеркалах взаимно отражённой… Пожалуй, моих объяснений тебе сейчас мало. Понятливей меня тебе объяснит та, что девять лун под сердцем своим тебя носила.

«Мама?! — удивляюсь я, услышав о ней от Джанин. — Значит, Бог принял её к себе… Боже, о, Господи, как я рад, как счастлив за неё. Как я буду рад увидеться с ней снова», — у меня под глазами наворачиваются слёзы радости.

— Окей, — киваю и, оглянувшись по сторонам, стираю их рукой, — всё понял, потерплю до этого момента.

— Какой хороший мальчик, — хвалит меня Джанин и ласково ерошит волосы. — Стремись быстрей достигнуть исцеления пяти шрамов, как исцелились два из семи, изглаженные силою раскаяния.

— Ты даёшь мне… — начинаю я едва, как следующий круг возникает перед нами, и жадный взор мой слова оттесняет.

----------֍֍֍----------

И вдруг я словно был восхищенный снами, как если бы восторг меня увлек, и я замечаю сборище во храме; и женщина, переступив порог, с заботой материнской молвит: «Зачем ты это сделал нам, сынок? Отцу и мне так беспокойно было тебя искать!» Так молвила она, и первое видение уплывает. И вот другая, болью пронзена, которую родит негодование, льет токи слез, и речь ее слышна: «Раз ты властитель града, чье название среди богов посеяло разлад и где блистает всяческое знанье, отомсти рукам бесстыдным, Писистрат, обнявшим нашу дочь!» Но был спокоен к ней обращенный властелином взгляд, и он сказал, нимало не расстроен: «Чего ж тогда достоин наш злодей, раз тот, кто любит нас, суда достоин?»

Потом я гляжу на яростных людей, которые, столпившись и, крича: «Бей! Бей!» камнями парнишку забивают. А тот, давимый гибелью, чем дальше, тем всё бессильней поникает к земле, но взгляд свой к небу поднимает, и молвит он, чтоб грешных в этом зле Господь всевышний гневом не коснулся, и зреется доброта на лбу его. Я в стремление заградить его собою, спешу встать стеною меж ним и подлецами. Но Джанин останавливает меня, за руку схватив. Я оборачиваюсь к ней, она лишь головой с печалью качает, запрещая мне вмешаться в сцену.

— Не ходи, Габриэль, к ним, — говорит мне Джанин, грустно улыбаясь и, поняв мой неприятно удивлённый взор, поясняет: — Что было, то было. Прошлое не изменить. Идём дальше, милый.

Как только дух мой изнутри возвращается ко внешней правде в должную чреду, я от неложных видений моих прихожу в себя. Джанин, увидев, что я себя веду, как внезапно разбуженный, задаёт вопрос:

— Что с тобой? Ты как в дурмане, прошёл со мною больше полумили, прикрыв глаза и шатко семеня, как будто хмель иль сон тебя клонили.

— Святая, — говорю ей, — выслушай меня, и я расскажу тебе о том, что мне предстало, подвергнув онемению мои ноги.

— Хотя бы сто личин скрывал твои черты, я бы до дна проникла в рассудок твой сквозь это покрывало. Тебе был сон, чтоб сердце смирение ни на миг не отвращало, которое предвечный льет родник. Я «Что с тобой?» спросила не от смятения, как та, чьи взоры застилает мрак, сказала бы рухнувшему без движения; а я спросила, чтобы укрепить твой шаг: ленивых надобно будить, а сами они не расшевелятся никак.

Мы идём в сумерках, измеряя даль глазами, насколько солнце позволяет им, сияющее закатными лучами. А нам навстречу нарастающий дым подплывает, скопляется, темный и подобный ночи, и негде нам скрыться от него. Он чистый воздух и глаза нам затмевает.

И дышать мне нечем под этим гнетом, а как сделаешь резкий вдох, то сразу, как от аллергии на вредоносный стиральный порошок, кашлять начинаешь. И глаза от боли жгутся и слезятся. Этот дым обволакивает души тех, кто при жизни был гневом ослеплен.

И как лишённый зрения, держась за руку монашки симпатичной, идет, боясь отстать и опасаясь ушиба иль смертельного точка, так, мглой густой и горькой пробираясь, я шагаю и не встречаю новых помех, а Джанин твердит мне:

— Держись, не отрывайся от меня!

В пути я слышу голоса. Прислушиваюсь; во всех слышна мольба о мире и прощении перед агнцем божьим, снявшим с мира грех. Там «Agnus Dei»[3] поётся во вступленье; и речи соблюдаются, и напев одни и те же, в полном единенье.

— Джанин, это духи? — осмелев, спрашиваю я.

Она в ответ мне говорит:

— Мы рядом с ними. Здесь, расторгая, сбрасывают гнев.

— А кто же ты, идущий в нашем дыме и вопрошающий про нас, как те, кто мерит год календами земными? — Так чей-то голос вдруг звучит во тьме.

— Ответь, — молвит блаженная, — и при этом дознайся, здесь ли выход к вышине.

И я, кивнув слегка:

— Душа, что, светом озаренная, взойдёт к Творцу, ты удивишься, когда пройдешь со мной, моим ответом.

— Пройду, насколько я идти волен, — молвит тот хрипло, — и если дым преградой стал меж нами, нам связью будет слух.

Я начинаю так:

— Обвитый покровами, срываемыми смертью, вверх иду, подземными глубинами измучен. И раз угодно божьему суду, чтоб я увидел горные палаты, чему давно примера не найду. Скажи мне, дух, кем ты был до дня расплаты и верен ли мой путь, и слова твои да будут нам проводником.

Рассказываю вкратце о себе, и сам думаю про себя о том, что как было хорошо, что я очень редко ссорился с теми, кого я любил. И лишь поэтому не столь сильно ощущаю боль от наказуемого греха в этих дымных дебрях.

— Я англичанином был, Маркус звали меня; весь мир увидел я, и к подвигам стремился, куда стрела не метит уж ничья. А с правильной дороги ты не сбился, — так он отвечает, добавив: — Я прошу, чтоб обо мне, взойдя, ты помолился.

— Твое желание, Маркус, я свершу, — обещаю я ему. — Но, я начал сомневаться, и сомнение это я никак его не разрешу. Возникнув, оно усилилось от слов твоих, мне подтвердивших то, с чем здесь и там оно единым стало… Как ты сказал, теперь уже никто добра не носит даже и личину: зло есть и внутри, и снаружи. Но, Маркус, подскажи мне, где искать причину: в мире живых иль в небесах? А когда пойму, я и другим рассказать об этом не забуду.

Он издаёт вздох, замирающий в скорбном «Оо!» и начинает так, в своей о нас заботе:

— Брат, мир слеп, и ты подходишь на него. Вы думаете, что во всем этом виновной одно лишь звёзд воздействие. Будь это так, то в вас бы не было свободной воли, правды бы не стало в награде за добро, в отмщении зла. Влечения от небес берут начало, — не все; но скажем даже — все сполна, — вам дан же свет, чтоб воля различала добро и зло, и если она осилит с небом первый бой опасный, то, с помощью доброй духовной пищи, победить должна. Вы лучшей власти, вольные, подвластны и высшей силе, влившей разум в вас. Небеса тут ни причём… Скажи, братец, что в мире живых сейчас творится?

— Увы и ах, брат Маркус, — я тяжко вздыхаю, веки опустив, — гражданские войны за землю, хлеб и кров. В то время как нам всем надобно объединиться против общего врага[4], брат на брата ополчился. И я ныне понятия не имею, — пожимаю плечи, руки разведя, — как мне всех нас образумить и собрать воедино… Враг общий скоро обрушит на род людской всю мощь свою да так, что мир содрогнется пуще прежнего от его вторжения. За жизни наши и души нам нужно будет сражаться с ним до последнего вздоха.

— Как грянет враг людей, так и поймут они, что не правы были и пошли войной друг против друга, — обнадеживает тот. И продолжает свою речь:

— Законы божьи существуют в мире, но никто из вас их не блюстит. Никто, кроме тебя и тех, кто рядом с тобой… Сам видишь, что дурное управление виной тому, что мир такой плохой, а не природы вашей извращение.

— Теперь всё понял я. Спасибо тебе, брат Маркус, за такое объяснение.

Меж тем, пока мы шли к выходу из круга гневных, мы подошли к его концу и началу другого. А проводник наш со словами «Храни вас бог! А я дошел до края. Уже заря белеется сквозь дым, там ангел ждет, и надо, чтоб от света отошёл я, покуда я незрим» сворачивает обратно, ответа не дождавшись.

----------֍֍֍----------

Друг мой, если ты в горах, бывало, бродил в тумане, глядя, словно крот, которому плева глаза застала, вспомни миг, когда опять начнёт редеть густой и влажный пар, — как хило шар солнца сквозь него сиянье льет. И ты поймешь, каким вначале было, когда я вновь его увидел там, к закату нисходившее светило. Так, примеряясь к дружеским шагам Джанин, я ступаю редеющей тучей к умирающим под горой лучам.

Воображение, чей порыв могучий подчас таков, что, кто им увлечён, не слышит рядом сотни труб гремучей, и забывает он про сон, в чем твой источник, раз не в чувстве он? Тебя рождает некий свет небесный, сам или высшей волей источен. Жестокость той, которая телесный сменила облик, певчей птицей став, в моем уме вдавила след чудесный.

Ещё одна библейская легенда, в которой царица Прокна отомстила своему мужу Терею за убийство её сестры Филомелы тем, что убила собственного сына и скормила его мясо мужу.

И, собравшись с духом, я отказываюсь от всего прочего, с тем, что вовне, общение прервав.

Затем в мое воображенье хлынула легенда другая. Царский приближённый Аман хотел прикончить Артаксеркса, повесив его, и его подданных — всех иудеев. Но царица Эсфирь предотвратила замысел негодяя, и царь велел повесить его, то есть, Амана. Гнев не покинул душу злодея даже после его смерти.

Когда этот образ, похожий на реальность, распадается, как лопнувший пузырь, — в слезах девушка предстаёт, говоря: «Зачем, царица, горестной кончины ты захотела, гневом возгоря? Ты умерла, чтоб не терять Лавинии, — и потеряла! Я подъемлю гнет твоей, о мать, не чьей иной судьбины». Помнится, читал я, что отец посватал дочь с троянским вождём Энейем, а мать хотела выдать Лавинию за Турна — царя рутулов. Узнав о смерти Турна в битве при Трое, царица Амата покончила с собой в мрачной ярости.

Как греза сна, когда ее прервет волна в глаза ударившего света, трепещет миг, потом совсем умрет, — так было сметено виденье это в лицо мое ударившим лучом, намного ярче, чем летнее сияние.

[1] Блаженны милостивые

[2] Обитель божества

[3] Агнец Божий

[4] Демоны во главе Маммона — Люциферова сына

Глава 8. Круг четвёртый - Унылые

Пока, очнувшись, я оглядываюсь, слова мне слышатся такие: «Здесь восхождение», и я уже не думаю о другом, и волю охватывает стремление скорей увидеть того, кто это говорит, которому предел — лишь утоление. Но как на солнце посмотреть нет сил, и лик его в чрезмерном блеске тает, так точно здесь мой взгляд силу теряет.

— Это божий дух, и нас он наставляет без нашей просьбы и от наших глаз своим же светом сам себя скрывает. Как мы себя, так он лелеет нас; мы, чувствуя просьбу и нужду другого, уже готовим, злобствуя, отказ. Направим же шаг на звук такого зова; идем наверх, милый Габриэль, пока не наступила ночь. Нельзя всходить посреди сумрака ночного.

Так молвит Джанин, и мы вступем в тень лестницы высокой, свернув налево; и я, взойдя на первую ступень, ощущаю лицом как бы взмах обвева. «Beati, — чей-то голос возглашает, — Pacifiс,[1] в ком нет дурного гнева!» Уже к таким высотам уходит перед наступавшей ночью луч заката, что кое-где зажигаются огни звёзд далёких, что стали близки настолько, хоть руку протяни, и ты до них достанешь.

«Силы мои, вы покинули меня!» — говорю я про себя, заметя вдруг, что ноги подкашиваться от усталости начинают.

Мы стоим там, где, выйдя в новый круг, кончается лестница, и здесь, у края, останавливаемся перевести дух, как доплывшая и причалившая галера.

Я начинаю вслушиваться, ожидая, не огласится ли звуком тишина; потом, лицо к спутница моей обращая:

— Джанин, скажи, какая, — произношу, — вина здесь искупляется? Твой скован шаг, но речь твоя вольна.

— Любви к добру, неполной и унылой, здесь придается мощность, — говорит та. — Тут вялое весло бьет с новой силой. Пусть разум твой к словам моим прильнёт, и будет мой урок немногословный тебе на отдыхе как добрый плод… Дитя, — так обращается она ко мне, — всё живое, как и творец верховный, — ты это должен знать, полно любви, природной иль духовной. А природная не может согрешать.

— Джанин, прости, что перебью тебя сейчас, — говорю, нос почесав. — Но объясни, что значит «Природная не может согрешать»?

— Природная любовь есть естественное стремление всего живого на земле к тому, что для них хорошо, — объясняет святая, рукой прикоснувшись к моей левой щеке. — Вторая может целью ошибиться, не в меру скудной иль чрезмерной стать. И пока она к высокому стремится, а в низком за буйки не заплыла, дурным утехам нет причин появиться. Но где она идет стезёю зла или добра жаждет много очень или мало, там существо божий завет не соблюла.

— Отсюда ясно, — продолжает Джанин, руки с моей щеки не отрывая, — что любовь есть начало как всякого похвального плода, так и всего, за что карать пристало. А так как взор любви склонен всегда к тому всех прежде, кем она носима, то нелюбовь к себе вещам чужда. И потому как существо неотделимо от Бога, оно никак не может оказаться нелюбимо, — затем, ласковые речи суровыми становятся. — Раз это правильно, остаётся так: зло, как предмет любви, есть зло чужое, и на земле вид её тройственен…

Иной надеется подняться вдвое, оскорбив соседа, — этот должен пасть, и лишь тогда он будет жить в покое. Другой боится потерять славу, милость и власть, если ближний вознесётся; и ненависть терзает его, как страсть. Остальной же от обиды так зажжётся, что голоден, пока не отомстит, и мыслями к чужой беде стремится. И этой вот любви троякий вид оплакан там внизу; но есть другая, чей путь к добру — иной, чем надлежит, — здесь голос Джанин стал мягче. — Все смутно жаждут блага, сознавая, что мир души лишь в нём осуществим, и все к нему стремятся, уповая, — и вновь суровеет. — Но, если вас влечёт к общению с ним лишь вялая любовь, то покаянных казнит вот этот круг, где мы стоим…

Кроме всех, что я тебе перечислила, есть благо, полное обманных, пустых отрад, в котором нет того, в чём плод и корень благ, для счастья данных. Любовь, чересчур жаждавшая его, в трёх верхних кругах предаётся плачу; но в чём её тройное естество, я умолчу, чтоб ты сам решил задачу.

Джанин закончила своё мне объяснение, теперь же смотрит мне в глаза, дабы узнать, полностью ли я понял её уроки. А я, новой жаждой знаний мучимый опять, молчу и думаю: «Пока что остановлюсь на этом, не буду надоедать ей расспросами». Она, как мать, поняв, какое тлеет во мне желание, начинает разговор, чтобы я решился высказаться смело. И я:

— Твой урок так просветил мой разум, подруга, что ему наглядным стало всё то, что перед ним ты распростёрла. Но, Джанин, мне этих знаний мало. Пожалуйста, скажи, что такое любовь, в которой всех благих и грешных дел ты полагала начало?

— В душе к любви заложено стремление, — говорит она, опустив руку, — и всё, что нравится, её влечёт, едва её поманит наслаждение. У человека внутри воспринятым живёт наружный образ, к вам запав — таится и душу на себя взглянуть зовёт. И если им, взглянув, она пленится, то этот плен любовью зовётся. Природный он, и наслаждением может лишь скрепиться. И вот, как пламень кверху устремлён, и первое из свойств его есть взлёт к огненной сфере. Так душу пленную стремит желание, духовный взлёт, лишь тогда стихая, когда она вступает в обладание. Ты сам видишь, как правда чужда сторонникам той дурацкой мысли, что, дескать, любовь оправдана всегда. И пусть даже чист её состав природный; но если я и чистый воск возьму, то отпечаток может быть негодный.

— Что ж, — молвлю я, беря себя за подбородок, — теперь мне суть любви ясна. Но, я всё ещё в замешательстве. Ты говорила, что нам любовь извне даётся и для души другой дороги нет. То в таком случае, ей не придётся отвечать за сделанный выбор.

— Хм, скажу, милый Габриэль, что видит разум, — отвечает Джанин, — а дальше — дело веры; надеясь, дожидайся Розы[2], и обретёшь свет, — я киваю ей, соглашаясь. — Душа, что пребывает врозь с телом, является творящим началом. А таящаяся в ней особая сила и есть природная любовь.

Меж тем луна в полночный поздний час плывёт и, принуждая звёзды разредиться, скользит в виде яркого котла. Навстречу небу, в знаке Скорпиона и идёт тем же путём, каким проходит Солнце. А я, приняв столь понятный и желанный ответ на каждый свой заданный вопрос, стою на месте полусонный. Но эту сонливость сразу же уносит чей-то внезапный крик, и показываются души, за нами обегавшие утёс. Так здесь неслись души тех, кто был при жизни благой любовью уязвлён.

В мгновение ока это сборище большое, спеша бегом, настигает нас с Джанин, и так, всех впереди, в слезах кричат двое: «Мария в горы устремила шаг, и Цезарь поспешил, кольнув Марсилью, в Испанию, где ждал в Илерде враг».

Согласно евангельской легенде, дева Мария поспешила в горы, чтобы приветствовать свою родственницу Элизабет[3], зачавшую сына. Дальше из слов толпы здесь другая история: Цезарь, вытеснив Помпея из Италии, быстро двинулся в Галлию, оставил Требония и Децима Брута осаждать Марсель с суши и с моря, вступил в Испанию и около Лериды принудил помпеянцев сдаться. То было в сорок девятом году до нашей эры.

О, я десять лет до приезда в город всегда ходил в унынии этом. Меня часто не интересовало то, что происходило в мире, да и зачем оно мне было нужно. Есть пословица «меньше знаешь — крепче спишь». А ещё, я был безнадёжно опечален и подавлен тем, как судьба распорядилась со мной в детстве. Когда я ходил в детский сад я встретил симпатичную девочку, которую звали Соней. Мы дружили с ней всего месяц.

А потом, при поступлении в школу, нас разлучили родители, как в романе о Ромео и Джульетте. Но мы были лишь друзьями, и то дружба была недолгой. И в последующие годы школьной жизни, с кем только ни пытался я дружбу завести, все предавали меня и бросали. Одно лишь было моё спасение в унинии этом — частые посещения меня брата родного моего. Когда уходил я в глубокий депресняк. И за то, что Майкл не забывал старшего брата, я ему сейчас безмерно благодарен. С ним я забывал про печаль и грусть, с ним всегда было весело. Мы с братом были не разлей вода, поддержкой всегда были друг для друга. Как он там? Как живёт без меня с девушками нашими?

«Скорей, скорей, нельзя любвеобилью быть вялым! — сзади общий крик летит. — Нисходит милость к доброму усилию».

— О вы, в которых острый пыл вскипел взамен того, как хладно и лениво вы медлили в свершенье добрых дел! Вот он, живой, — я говорю нелживо, — идёт наверх и только солнца ждёт; скажите нам, где щель в стене обрыва.

Так встречает святая стремящийся народ, и одна душа говорит, пробегая:

— Иди за нами и увидишь вход. Потребность двигаться у нас такая, что ноги нас неудержимо мчат; прости, наш долг за грубость не считая.

Толпа настолько пробежать успела, что я не знаю, смолк он или нет; но эту речь душа запечатлела. И та, кто есть мне помощница и советница, молвит:

— Смотри, как двое там, порицая уныния грех, мчатся им вослед.

«Не раньше, — крик их слышится за нами, — чем истребились те, что по дну шли, открылся Иордан пред их сынами…

Согласно легенде, евреи, что вышли из Египта под предводительством славного пророка Моисея по дну Чёрного моря, побоялись ступить на землю обетованную. И тогда все те, кому было за восемнадцать лет, были осуждены на смерть в пустыне. Только их дети, спустя сорок лет, смогли увидеть Иордан.

… И те, кто утомленья не снесли, когда Эней на подвиг ополчился, себя бесславной жизни обрекли[4].

Когда их сонм настолько удалился, что видеть я его уже не мог, во мне какая-то мысль зародилась, которая много всяких новых влек, и я, наклоняясь от одного к другому, закрыв глаза, вливаюсь в их поток, и размышление переходит в дрёму.

----------֍֍֍----------

Жара и духота царили в кругу этом доселе, пока ночная прохлада их не прогнала. И до восхода остаётся около трех часов.

Ночью снится мне жуткая карга, словно персонаж из фильма ужасов: гнусавая, с культями вместо рук и желтым лицом, она хромает и смотрит криво. И Джанин, рядом появившись, в сознании моём говорит: «Женщина эта олицетворяет три остальных греха рода людского — корыстолюбие, чревоугодие и сладострастие. Вот что ждёт нас впереди». Я на каргу гляжу; и старуха эта на моих глазах преображается в роскошную красотку. «Только наши глаза придают очарование неизменным благам, которые сами по себе мерзкий и отвратительны» — говорит Джанин позади меня.

Как только красотка появляется, речь она начинает петь так, что я от плена с трудом бы мог внимание сберечь. «Я, — поёт призрак, — нежная сирена, мутящая рассудок моряков, и голос мой для них всему замена. Улисса совратил мой сладкий зов с его пути…

Вот ещё одна история: древнегреческий герой Одиссей — он же Улисс — был совращён с пути не сиренами, а коварной волшебницей Цирцеей, обратившей его команду в свиней.

… И тот, кто мной пленится, уходит редко из моих оков».

Скорей, чем рот ее успел закрыться, мой разум смог её разоблачить. И соблазнительница восклицает: «Джанин, о, Джанин, кто она?» —

Ее был возглас; она же, стоя рядом, смотрит, как эта чистая гневна. Первая её схватывает с грозным взглядом и, ткань порвав, открывает ей живот. И меня он невыносимой вонищей будит.

— Я трижды звала тебя, потом, бросила считать, — заявляет святая, чуть я повел очами. — Вставай, пора идти. Отыщем вход.

Встаю, уже озарились лучами по всей горе священные круги; мы идём с недавним солнцем позади. Я следом направляю мои шаги, ссутулившись под грузом размышлений. И вдруг раздаётся где-то: «Придите, здесь ступени», — и ласка в этом голосе слышна, какой нет на земле. Раскрыв лебяжьи крылья, так говоривший нас наверх направляет, туда, где в камне лестница ведёт. Он, обмакнув нас перьями, к сказанному добавляет, что те, «qui lugent»[5], счастье обрели, и утешение, ждущее их, славит.

— Габриэль, почему ты наклонился почти до самой земли? — так начинает говорить мне моя вожатая, когда мы выше ангела поднялись.

— Джанин, я вновь в чём-то сомневаюсь, — отвечаю ей. — Я видел сон и хотел бы ясней получше понять его значение.

— Тебе приснилась древняя ведьма[6], — молвит блаженная, — та самая, о ком скорбят над нами; и ты увидел то, как следует с ней разделаться… Однако же, оставим это на потом; сделай шаг смелей, и взор свой обрати к вабилу, что кружит предвечный царь огромными кругами.

Как сокол долго под ноги глядит, потом, услышав зов, встрепенётся и тянется туда, где будет сыт, так делаю и я. И так, пока сечётся ведущей вверх тропой громада скал, всхожу к уступу, где дорога вьётся.

[1] Блаженны миротворцы

[2] Так зовут маму Габриэля

[3] Габриэль осовременил старинное имя Елисавета

[4] Малодушные спутники Энейа, оставшиеся в Сицилии

[5] «Qui lugent» (лат.) — «плачущие»

[6] То есть, вышеупомянутая Цирцея

Глава 9. Круг пятый: Жадины и транжиры

Вступая в пятый круг, я вижу народ, который и на йоту сдвинуться не смея, к земле поникнув, горько плачет. «Adhaesit pavimento anima mea![1]» — слышу я отовсюду скорбный звук, едва слова сквозь вздохи различая.

— Избранники, чьё облегчение мук — и в правде, и в надежде, — обращается к ним Джанин с просьбой, — подскажите, как нам подняться в следующий круг!

— Когда вы здесь между нас не лежите, — отвечает ей кто-то, — то, чтобы путь туда найти верней, идите на северо-восток.

Я переглядываюсь с наставницей своею; и она позволяет, сделав бодрый знак, то, что в просящем облике заметила. Тогда, я, во всем свободный, направляюсь ближе к месту, где скорбит созданье это, и промолвил так:

— Дух, льющий слезы, чтобы в них созрел то, без чего возврата к богу нет, скажи, прервав твоё святое дело: кем был ты; почему у вас хребет вверх обращен; и чем могу хоть мало тебе помочь, живым покинув свет?

— Зачем нас небо так ничком прижало, ты будешь знать; но раньше знай, что я был преемником Николаса, — отвечает тень. И язык его и говор я сразу узнаю, дух этот из моей родной земли.

— Здесь явлен образ жадности наглядный, — продолжает дух падре, — вот в этих душах, что возле лежат. На всей горе нет муки столь беспощадной. Как бы мы ни хотели взглянуть на небеса, да вышние давят к низу наши головы. Как жадность там порыв любви к благом гасила в нас и не влекла к добрым поступкам, так здесь возмездие, хоть и по-иному, ноги и руки связывает нам. И мы простёрты будем без движения, пока угодно правым небесам.

Став на колени из уважения глубокого, я начинаю свою речь, но и по слуху он замечает этот признак почитания и задаёт вопрос:

— Почему ты так склонен?

— Таков ваш сан великий, — говорю ему, в глаза не глядя, — что совестью я, стоя, уязвлен.

— Брат, встань! — отвечает этот дух безликий. — Ошибся ты: со всеми и с тобой я сослужитель одного владыки. Тому, кто звук Евангелья святой, гласящий «Neque nubent»[2], разумеет, понятно будет сказанное мной. Теперь иди; меня скорбь моя гнетёт; ты мне мешаешь слезы лить, стеня, в которых то, что говорил ты, зреет… Есть добрая Вероника у меня, племянница, — и только бы дурного в ней не посеяла моя родня! Там у меня нет никого другого.

----------֍֍֍----------

Перед волей падре моя сила воли слаба; ему в угоду, в неугоду мне, я прекращаю разговор, так и не успев спросить о многом.

Я делаю шаг; и моя подруга, в тишине, свободными местами ходит под кручей, как вдоль бойниц проходят по стене. Те, у кого из глаз слезой горючей сочится зло, что корыстолюбием зовётся, лежат кнаруже слишком плотной кучей.

Проклинаю тебя, древняя волчица, в чьем ненасытном голоде все тонет и яростней которой твари нет! О небеса, чей ход иными понят, как полновластный над судьбой земли, идет ли тот, кто эту тварь изгонит?

Мы мелким шагом медленно бредём, внимая теням, скорбно и устало рыдающим и томящимся в пыли; как вдруг вблизи «Мария!» раздаётся звук. И так тоска казалась тяжела, как если бы то женщина рожала; и далее: «Как ты бедна была, являет тот приют, где пеленицей ты свой священный отпрыск повила». Потом я слышу: «Праведный Фабриций[3], ты бедностью безгрешной посрамил порок, обогащаемый сторицей». Смысл этих слов был столь бесценен мне, и я иду вперед, узнать желая, кто из лежавших это говорил. Еще он славит щедрость Николая[4], спасшего невест от нищеты, молодость к чести направляя.

— Дух, вспомнивший столько доброты! — обращаюсь я к нему. — Кем ты был? И неужели хвалу здесь возносишь только ты? Я буду помнить о твоей судьбе, когда вернусь отсюда в мир живых.

И он:

— Скажу про все, хотя мне ждать оттуда нечего; но без сравнения в тебе, живом, сияет благодать.

И дух рассказывает мне обо всем про себя, а так же добавляет к сказанному несколько историй.

— О жадность, до чего же мы дойдем, — продолжает он, — раз потомков моих так привлекло стяжанье, что собственные тела им нипочём? Но я страшнее видел злодеяния:

В 1303 году конфликт между папой Бонифацием VIII и Филиппом IV, отразивший борьбу церковной и светской власти, достиг наибольшего напряжения. Посланец короля Гильом Ногаре и враждебный папе Шарра Колонна вступили с королевским знаменем («лилии») в Аланью, что ныне зовётся Ананьи, где находился Бонифаций, и подвергли его жестоким оскорблениям. От пережитого потрясения он вскоре скончался. Филипп IV на этом не остановился. Он разгромил орден рыцарей-тамплиеров, чтобы завладеть его богатствами. Он судил их пытками и подвергал казни на костре и плахе (1307–1314 гг.).

— Когда же я, Господь, развеселюсь, увидев твой суд, которым, в глубине безвестной, ты смягчаешь твой сокрытый гнев? — спрашивает священник у Всевышнего. — А возглас мой к невесте неневестной Святого духа, вызвавший в тебе твои вопросы, это наш совместный припев к любой творимой здесь мольбе, пока мы вспоминаем Марию и других бедных и щедрых; мы провозглашаем примеры наказанного корыстолюбия.

Далее дух рассказывает и о других событиях далёкого прошлого. О том, как тирский царь Пигмалион — брат Дидоны — предательски убил её мужа Сихея, чтобы завладеть его сокровищами. О том, как фригийский царь Мидас испросил себе у Вакха дар превращать всё в золото. В последнее превратились и еда, и вода царя. Божество сжалилось над Мидасом и приказало ему омыться в струях реки Пактол. Та после этого стала золотоносной, а царь впал в тупость. И когда, во время музыкального состязания Пана с Аполлоном, он отдал предпочтение Пану, Аполлон превратил царя в осла.

Библейский Ахан — воин Иисуса Навина — похитил часть военной добычи и за это был побит камнями и сожжён вместе с сыновьями и дочерьми. И одни из первых из христиан — Сапфира с её супругом — были поражены смертью за своё корыстолюбие. Гелиодор — посланец сирийского царя Селевка — вошёл в сокровищницу Иерусалимского храма, дабы взять для царской казны хранившиеся там богатства. Там таинственный всадник затоптал его конём, а двое чудесных юношей избили его бичами. И ещё о некоторых библейских героях.

— Кто громко говорит, а кто, подчас, чуть внятно, по тому, насколько сурово потребность речи ранит нас, — продолжает дух. — Не я один о добрых молвил слово, как здесь бывает днём, но близко слышно не было никого другого.

Мы, послушав духа, отходим от него подальше и, напрягая силы до предела, спешим, как можем, по дороге. И вдруг гора начинает так трястись, что аж кровь стынет в жилах. И раздаётся крик по всем уступам склона, такой, что обернувшись, Джанин мне говорит:

— Не бойся, Габриэль, я с тобой.

Я молча ей киваю в ответ.

«Gloria in excelsis!»[5] — был тот крик, один у всех, как я его значение по возгласам ближайших к нам постиг.

Мы замираем, вслушиваясь в восхваление, как слушали те пастухи в былом; но прекращает гора трястись, и смолкает пение. Мы вновь идём своим святым путём, среди теней, что по-прежнему в молчании рыдают. И я до сих пор не понимаю, что означало это землетрясение и эта песнь, огласившая все уступы горы. Вот так я иду следом за святой блаженной, терзаемый неутолимой жаждой познания.

----------֍֍֍----------

Следуя за Джанин, не без труда загромождённым кругом, тороплюсь, печалясь от вида лежащих духов. И вновь внезапно, догнав нас, перед нами появляется ещё один дух. И взывает нам:

— Сестра и брат мои, мир господень с вами!

Мы сразу оборачиваемся, и монашка отвечает ему знаком и словами:

— Да примет с миром в праведный совет тебя несложный суд, от горней сени Вергилия отторгший до скончания лет!

— Как! — пугается дух. — Если вы не призванные тени, — говорит он, с нами торопясь вперёд, — кто вас возвёл на божии ступени?

— Кто, как этот вот, отмечен ангелом, несущим стражу, тот воцарения с праведными ждёт, — рассказывает Джанин. — Но так как та, что вечно тянет пряжу[6], его кудель ссучила не вполне, рукой Клото[7] намотанную клажу, его душа, сестра тебе и мне, не обладая нашей мощью взгляда, идти одна не может к вышине… И вот я призвана была из Рая его вести, и буду близ него до тех пор, пока мы оба не достигнем до райских врат. Но, может быть, ты знаешь: почему затряслась гора и возглас ликования объял весь склон до влажных стоп его?

При имени этих двух сестриц я вспоминаю момент из любимого мультфильма, в котором последняя — а именно Атропос — пыталась перерезать нить Геркулеса, когда он летел вниз, чтобы спасти свою возлюбленную Мегеру. Вспомнив, издаю тихий смешок.

— Гора отрешена, — начинает дух, идущий с нами, — ото всего, в чём нарушение чина и в чём бы оказалась новизна. Здесь перемен нет даже и помина: небесного в небесное возврат и только — их возможная причина. Ни дождь, ни иней, ни роса, ни град, ни снег не выпадают выше грани трёх ступеней у врат Чистилища. Нет туч, густых или редких, нет блистаний, и Ирида в небе не пестра. Сухих паров, что по Аристотелю, ветрами порождаемы, не знает гора над сказанными мною ступенями, подножием наместника Петра.

— Внизу трясёт, — продолжает он, — возможно, временами, но здесь ни разу эта вышина не сотряслась подземными ветрами… Дрожит она, когда одна из душ себя познаёт чистой, так что встанет или вверх пойдёт; тогда и песнь слышна. Знак очищения — если воля взманит из Чистилища вознесётся в Рай, и счастлив, кто, этой волей схваченный, воспрянет. Душа и раньше хочет; но строптив внушённый божьей правдой, против воли, позыв страдать, как был грешить позыв. И я, простёртый в этой скорбной боли пятьсот и больше лет, изведал вдруг свободное желание лучшей доли. Вот отчего всё дрогнуло вокруг, и духи песнью славили гремящей того, кто да избавит их от мук.

«Воистину достойное непонятому явлению объяснение», — восторгаюсь я. Слова этого духа становятся мне опорой. И блаженная ему:

— Теперь я вижу сеть, вас взявшую, и как разъять тенета, что зыблет гору и велит вам петь.

И дух начинает свой рассказ с того, что представился нам и назвался Стацием. В дни, когда всесильный царь высот помог, чтоб добрый Тит[8]отомстил за раны, кровь из которых продал Искариот, он оглашал те страны именем поэта — Вергилия, — к спасению тогда ещё не званный. Его дыханий был так сладок звон, что им, уроженцем Толосы (ныне Тулуза) в Галлии, Рим пленился, и в Риме он был миртом осенён. В земных народах Стаций не забылся.

Воспеты им и Фивы, и Ахиллес, но поэт умер, так и не дописав своей второй поэмы, именуемой «Ахиллеида». В Стация, как семя, искру заронил божественный огонь, его жививший, который тысячи воспламенил. Он говорит об Энеиде, бывшей и матерью, и, что за забавное словечко, мамкой его, и всё, что труд его весит, ему внушившей. За то, чтоб жить, когда среди людей был жив Вергилий, он бы рад в Чистилище провести хоть год свыше должных дней.

— Мне жаль, что так вышло, добрый Стаций, — отвечает Джанин. — Но славного Вергилия уже как много столетий нет в живых. Душа его бессмертная покинула бренное тело и отправилось в первый из кругов ада. А я — лишь монашка, которую причислили к святым в веке девятнадцатом. И ныне я такая же тень, как ты, брат мой.

Уже был ангел далеко за нами, тот ангел, что послал нас в круг шестой, ещё шрам смахнув с меня крылом. И тех, кто правды восхотел святой, назвал блаженными, и прозвучало лишь «sitiunt»[9] — и только — в речи той. И я, чьё тело снова полегчало, спешу наверх без всякого труда вослед теням, не медлившим нимало, — когда Джанин начинает так:

— Стаций, всегда огонь благой любви зажжёт другую, блеснув хоть в виде робкого следа. С тех пор, как в адский Лимб, где тоскует славный Вергилий, к ним когда-то спустился Ювенал[10], открывший ему твою любовь живую. К тебе он сердцем благосклонней стал, чем можно быть, кого-либо не зная, и короток нам путь средь этих скал… Но объясни, как другу мне прощая, что смелость послабляет удила, и впредь со мной, как с другом, рассуждая: Как это у тебя в груди жадность жить могла рядом с мудростью, чья сила усердием умножена была?

Слова эти улыбку вызвали у Стация; потом, он говорит:

— В твоих речах мне все их лаской мило, святая дева Джанин. Поистине, нередко внешний знак приводит ложным видом в заблуждение, тогда как суть погружена во мрак… В твоем вопросе выразилось мненье, что я был скуп; подумать так ты могла, узнав о том, где я терпел мученье. Так знай, что я от скупости далёк был даже слишком — и недаром бремя нёс много тысяч лун за мой порок.

— И не исторгни я дурное семя, — продолжает Стаций, — внимая восклицанью твоему, как бы клеймящему земное племя: Заветный голод к золоту, к чему не направляешь ты сердца людские? — Я с дракой грузы двигал бы во тьму. Поняв, что крылья чересчур большие у слишком щедрых рук, и этот грех в себе я осудил, и остальные. Как много стриженых воскреснет, тех, кто, и живя и в смертный миг, не чает, что их вина не легче прочих всех!

— И знай, что грех, который отражает наоборот какой-либо иной, свою с ним зелень вместе иссушает. И если здесь я заодно с толпой, клянущей скупость, жаждал очищенья, то как виновный встречною виной.

— Но ведь, когда ты воспевал в своей «Фиваиде» братоубийственную войну между Этеоклом и Полиником, — молвит блаженная, — то, как Вергилий там Клио уразумел, тобой как будто вера не водила, та, без которой мало добрых дел… Раз так, огонь какого же светила иль светоча тебя разомрачил, чтоб устремить за Петром ветрила?

И тот ей отвечает:

— Меня он первый устреми к Парнасу[11], пить пещерных струй прохладу. Первый, после бога, озарил. Мой добрый друг был, как тот, кто за собой лампаду несёт в ночи и не себе даёт, но вслед идущим помощь и отраду, когда сказал: «Век обновленья ждет: Мир первых дней и правда — у порога, и новый отрок близится с высот» …

… Вергилий дал мне петь, дал мне верить в бога! Но чтоб все части сделались ясны, я свой набросок расцвечу немного…

… Уже был мир до самой глубины проникнут правой верой, насажденной посланниками неземной страны. И так возглас Вергилия, выше приведённый, созвучен был словам учителей, что к ним я стал ходить, как друг исконный. Я видел в них таких святых людей, что в дни Домициановых гонений[12] их слезы не бывали без моей. Пока я жил под кровом смертной сени, я помогал им, и их строгий чин меня отторг от всех других учений.

И, не докончив свою поэму, я крестился, но утаил, что христианин, и показным язычеством прикрылся. За этот грех там, где четвертый круг, четыре с лишним века я кружился. Но ты, моим глазам раскрывшая вдруг всё доброе, о чем мы говорили, скажи, пока нам вверх идти досуг. Где старый наш Теренций, где Цецилий, где Варий, Плавт?[13] Что знаешь ты про них: где обитают и осуждены ли?

— Они, как и Вергилий, и ряд других поэтов, — отвечает Стацию моя проводница, — там, где прославленный Гомер, вспоенный каменами щедрее остальных: то — первый круг тюрьмы, в которой вечность царит один лишь полумрак, речь нередко о горе звучит, семьей кормилиц ихних населенной. Там с ними Антифонт и Еврипид, там встретишь Симонида, Агафона и многих, кто меж греков знаменит. Там из тобой воспетых — Антигона, Аргейя, Деифила, и скорбя верна Йемена, как во время оно. Там дочь Тиресия, Фетида там, и Дейдамия с сестрами своими, и Лангию открывшая царям.

Уже беседа смолкает между ними, и кругозор их вновь расширен, не сжатый больше стенами крутыми, и полночь подходит ближе к нам, когда Джанин:

— По мне бы, надлежало кнаруже правым двигаться плечом, как мы сходили с самого начала.

Здесь нам обычай стал поводырем; и так как был согласен дух высокий, мы этим и направляемся путем. Они пошли вперед; я же, одинокий, вослед.

Слушая их разговор между собой, я вспоминаю дни, в которых, словно дракон, копил месяцами каждую заработанную монету и купюру. Копил, копил и копил на реализацию нашей с Беллой мечты. Мы мечтали о небольшом загородном деревянном доме с гаражом для нашей машины, велосипедов для будущих детей. Мы мечтали о четвероногих друзьях — собаке и кошке в доме. Но, мечтам этим не суждено было сбыться, всему виной была разлука и смерть моей любимой. Однако я все равно продолжаю верить в то, что оно, это светлое будущее, когда-нибудь обязательно наступит. Если, конечно, постараться.

Вскоре сладостные звуки слов и ход моих воспоминаний прерывает дерево, заградив дорогу, пленительное запахом плодов. Как ель сужается кверху понемногу, так это — книзу, так что залезть невозможно хотя бы даже к нижнему отрогу.

С той стороны, где замкнута стезя, со скал спадает блещущая влага и растекается, по листам скользя. Джанин и Стаций встают на расстоянии шага; и некий голос, средь листвы незримый, восклицает: «Вам запретно это благо!»[14]

И снова:

«Мария не устам своим, за вас просящим, послужить желала, а лишь тому, чтоб вышел пир честным. У римлянок напитка не бывало иного, чем вода; и Даниил презрел еду, и мудрость в нем мужала. Начальный век, как золото, светил, и голод желудями услаждался, и нектар жажде каждый ключ струил. Акридами и медом насыщался среди пустынь креститель Иоанн; а как велик и славен он остался, тому залог в Евангелии дан».

[1] Прилипла к праху душа моя!

[2] Святой отец хочет сказать, что он больше не святой отец.

[3] Фабриций римский полководец, живший в 3-тьем веке до н.э., и прославившийся своим бескорыстием

[4] Святой Николай Чудотворец

[5] Слава в вышних (богу) — по евангельскому рассказу, песнь ангелов, которую слышали пастухи в ночь рождения Христа

[6] Парка Лахезис

[7] Клото — первая из сестёр парк. Лахезис сучит нить, а Атропос её перерезает

[8] Тит — сын и наследник императора Веспасиана, разрушил Иерусалим в 70 году.

[9] жаждут

[10] римский поэт-сатирик, современник Стация и его почитатель

[11] гора Аполлона и муз, где течёт Кастальский ключ, дарующий вдохновение

[12] Древнеримский император

[13] римские поэты и комедиографы. Варий был другом Вергилия, который до сих пор находится в Лимбе

[14] Обращение к чревоугодникам

Глава 10. Круг шестой: Ненасытные обжоры

Я устремляю взор в густые чащи зеленых листьев, как иной ловец, из-за пичужек жизнь свою губящий, но та, что стала для меня больше, чем сестра родная, молвит:

— Габриэль, пора идти; нам надо с пользой тратить время под конец пути.

Мой взгляд — и шаг ничуть не позже взгляда — вслед Джанин и Стацию я обращаю тотчас, и мне в пути их речь становится отрадой.

Вдруг плач и пенье донеслись до нас, — «Labia mea, Domine»[1], — рождая одновременно удовольствие и печаль.

— Джанин, что это? — спрашиваю я, внимая.

— Быть может, духи там идут, — предполагает та в ответ, — земного долга узел разрешая.

Как странники задумчиво бредут и, на пути настигнув проходящих, оглянут незнакомцев и не ждут, так, обгоняя нас, не столь спешащих, оглядывает нас со стороны духов толпа, смиренных и молчащих. Глаза их впалые и тёмные, лица бледные, словно мел, которым пишут по доске, и тела у них такие — кожа да кости, ни грамма мышц.

«Господи Иисусе, — пугаюсь я их ужасном виду, — худые, как полуживая и полумертвая собака, которую жестокие хозяева оставили у дома привязанный умирать».

— Это те, — Джанин с грустью говорит, на них взглянув, — которые в Иерусалиме жили в дни Мариам, вонзившей в сына клюв[2].

Глазницы похожи на кольца без камней; кто ищет «omo» на лице людском, здесь букву М прочел бы без усилий[3]. Кто, если он с причиной не знаком, поверил бы, что тени чахнут тоже, прельщаемые влагой и плодом? Я удивляюсь, как, ни с чем не схоже, их страдающие тела изморены, их худобе и шелудивой коже…

В веке двадцать первом средь всего земного населения семьдесят процентов страдает грехом этим настолько сильно, что умирают от ожирения, сахарного диабета совсем молодыми. Виноваты в том не те, кто стал жертвами чревоугодия, а те, кто придумал такую штуку, как фастфуд и вредные напитки. К несчастью, статистика показывает, что лишь тридцать процентов из ста одумались под конец и приняли решение вести здоровый образ жизни. Чему я был более чем рад. Но был бы сильнее рад тому, что к этим тридцати процентам населения добавилось бы ещё пятьдесят.

… И вот из глуби черепа одна в меня воззряется глазами и кричит:

«Откуда эта милость мне дана?»

Её лица я не узнаю сначала, но в голосе я сразу угадал то, что в обличье навсегда пропало. От этой искры ярко засиял знакомый образ, встав из тьмы бесследно, и я черты Джоанны вижу.

— О, не гнушайся этой кожей бледной, — просит она меня, — и струпною корой, и этой плотью, мясом слишком бедной! Скажи мне правду о себе, открой, кто эти души, один твой собрата и сестра; не откажись поговорить со мной!

— Твой мертвый лик оплакал я когда-то, — говорю со вздохом, — но сейчас он так изрыт, что сердце вновь с большей болью сжимается в груди. Пожалуйста, скажи мне, что вас так мертвит; я так диву даюсь, что мне не до ответа; кто полн другим, тот плохо говорит.

— По воле вечного совета, — молвит Джоанна, — то древо, позади нас, в брызгах вод, томительною силою одето. Поющий здесь и плачущий народ, за то, что чрезмерно угождал чувству голода и жажды, в алчбе и в жажде к святости идёт. Охоту есть и пить внушают зеву пахучие плоды и водопад, который растекается по древу. И так не раз, пока они кружат, свое терзанье обновляют духи, или верней — отраду из отрад: ведь та же воля[4] шлет их к древней сени, что слала и Христа воззвать «Или![5]», когда спасла нас кровь его мучений.

— С тех пор, как ты умерла, — говорю Джоанне, — и твоя душа улетела в лучший мир, еще и года, Джоан, не прошло. И если раньше исчерпалась сила в тебе грешить, чем тяжкий твой порок благая боль перед богом облегчила, то как же ты подняться сюда смогла? Я надеялся застать тебя посреди нерадивых в Предчистилище.

— Сладкую полынь страданий испить так рано была я приведена моим дорогим Теренсом. Печаль его рыданий, его мольбы и сокрушенный стон меня оттуда извлекли до срока, минуя все круги, на этот склон. Тем драгоценней для господня ока мой вдовец, милый муж, что в доблести все больше одинок. Но, милый брат, не скрывай ты от меня. Не только я, но и все, кто с нами рядом, глядят туда, где свет тобой разъят.

— Если ты окинешь взглядом, — говорю я, — как ты со мной и я с тобой жил когда-то, воспоминанье станет горьким ядом. От прошлой жизни меня спутница моя, — взглядом указываю на Джанин, — вызволила, на днях, когда над нами стояла полная луна. Меня она во тьме бездонной провела средь сущих мертвецов, и за ней я следую во плоти. Так я поднялся, ею руководимый, всю эту гору огибая кругами, где исправляют тех, кто при жизни был несправедлив. Она говорит, что мы вместе дойдём до высоты, где мама моя меня ждёт; а там блаженная, оставив меня с ней, покинуть нас должна. Так говорит Джанин. Другой же — тень святая, ради которой шевельнулся ваш оплот, из этих мест её освобождая.

----------֍֍֍----------

Разговор не мешает нам идти, и мы вперёд спешим, как спешит корабль под ветром в добрую погоду. А духи, дважды мёртвые на вид, глаз своих провалы уставив на меня, являют ясно, как удивляю я их.

— Она, может быть, к вышине медленно идёт из-за другого, — добавляю к сказанному. — Но, Джоан, где сейчас Николь, скажешь ли ты мне?

— Моя сестра, с чьей красотой сравнялась бы лишь её доброта, сейчас находится в Раю, — отвечает та.

— Я рад, что ей посчастливилось попасть на высшие небеса.

Как журавли порой спешат, вытягиваясь в ряд, так вся толпа вдруг отворачивается от нас и быстрым шагом несётся дальше, легка от худости и воли. И словно тот, кто, устав от беготни, из спутников рад пропустить любого, чтоб отдохнуть, медленно пройдясь, так здесь, отстав от сонмища святых, Джоанна идёт медленно со мной.

— Скоро ли мы встретимся снова? — спрашивает она.

— Не знаю, — пожимаю плечами, — сколько ещё жить буду, столько и видеться не сможем.

— Что ж, простимся, брат мой Габриэль; время здесь всевластно, а, идя равной поступью с тобой, я принуждена терять его напрасно.

Как, отделясь от едущих гурьбой, всадник мчит коня во весь опор, чтоб ради славы, первым встретить бой, так, торопясь, он зашагал тревожно. И вновь со мной остались эти два — одна, что стала мне проводником, и второй, чье имя в мире было столь известно. Уже его я различал едва, и он не больше был доступен взгляду, чем были разуму его слова, когда живую, всю в плодах, громаду другого древа я увидел вдруг, крутого склона обогнув преграду.

Вижу — люди, вскинув кисти рук, взывают к листьям, веющим широко, как просит детвора, теснясь вокруг, а окруженный не дает до срока, но, чтобы зуд желания возрос, приманку держит на виду высоко. Потом уходят, как пробудясь от грез.

Мы подступаем, приближаясь слева, к стволу, не внемлющему просьбам и слезам.

— Идите мимо! Это отпрыск древа, которое растет на высотах и от которого вкусила Ева[6].

Так чей-то голос звучит в листах; и мы, теснясь, запретные пределы вдоль кручи обходим второпях.

— Припомните, — он говорит, — Нефелы проклятый род, когда он, сыт и пьян, на бой с Тезеем ринулся, двутелый;[7]. И как вольготно лил еврейский стан, за что и был отвергнут Гедеоном, когда с холмов он шел на Мадиан.[8]

Так, стороною, под нависшим слоном, мы идём и слушаем про грех обжор, сопровожденный горестным уроном. Потом, все трое, выходим на простор и так проходим в раздумье, молчаливые, за тысячу шагов, опустив взор.

«О чем бы так задуматься могли вы?» — нежданный голос громко произносит, так что я вздрагиваю, словно зверь пугливый. Гляжу вверх, и что я вижу; вовеки не блистал настолько ослепительно и ало в горниле сплав стекла или металл, как тот блистал, чье слово нас встречало: «Чтобы подняться на гору, здесь вход; идущим к миру — здесь идти пристал». Мой взор затуманивается, встретив облик тот; и я иду вослед за двумя святыми, как человек, когда на слух идет.

И как перед рассветными лучами благоухает майский ветерок, травою напоенный и цветами, так и легкий ветер касается лба моего. И я чувствую перьев мановенье, распространявшие амврозийный ток, и слышу: «Блажен тот, чье озаренье столь благодатно, что ему чужда услада уст и вкуса вожделенье, чтоб не алкать сверх меры никогда».

----------֍֍֍----------

Час понуждает быстрей идти по всклону, затем что близится уж полдень, и словно тот, кто не оглядывается, но к цели движется упорно, когда ему нельзя медлить, мы друг за другом шагаем тесниной горной, где ступеней стесненная гряда как раз для одного просторна. Как юный аист крылья иногда поднимет к взлету и опустит снова, не смея оторваться от гнезда, так и во мне, уже вспылать готовая, тотчас же угасает речь моя, и я не смею более задать вопроса моего.

Джанин, видя, как колеблюсь я, сказала мне на ходу:

— Не волнуйся, милый Габриэль, спрашивай. А мы ж со Стацием постараемся ответить.

Смело рот открыв:

— Как можно мучиться, — произношу я, — там, где не нужно есть?

— Припомни то, как Мелеагр сгорал[9], когда подверглась головня сожженью, и пройдёт горечь, — она мне отвечает. — И, рассудив, как всякому движению движением вторят ваши зеркала[10], ты жесткое принудишь к размягченью. Но, чтобы мысль твоя покой нашла, вот Стаций здесь; и я к нему взываю, чтобы твоя болячка зажила.

— Прости, что вечный строй я излагаю[11] в твоем присутствии, — молвит поэт. — Но отказать тебе я не смею, — потом он начинает объяснение:

— Если мой ответ сможешь ты понять, мой добрый Габриэль, то сказанному «как» прольется свет. Беспримесная кровь, которой жилы вобрать не могут в жаждущую пасть, как лишнее, чего доесть нет силы, приемлет в сердце творческую власть образовать собой все тело ваше, как в жилах кровь творит любую часть. Очистясь вновь и в то сойдя, что краше не называть, впоследствии она сливается с чужой в природной чаше. Здесь та и эта соединён, та — покоряясь, эта — созидая, затем что в высшем месте[12] рождена.

— Смешавшись с той и к делу приступая, — продолжает Стаций, — она её сгущает, сгусток свой, раз созданный, помалу оживляя. Зиждительная сила, став душой, лишь тем отличной от души растенья, что та дошла, а этой — путь большой, усваивает чувства и движенья, как гриб морской, и нужные дает зачатым свойствам средства выражения.

Тут до меня доходит, что наш приятель начал излагать своё объяснение научными словами и терминологиями, как самый настоящий учёный-биолог-анатом, который соединил анатомию с религией.

«М-да, а попроще изъяснять такому тугодуму, как я, слабо, да?»

— Я лишь хочу сказать, что души могут чахнуть даже без видимой, казалось бы, причины…

«А, всё понятно, теперь я понимаю к чему клонил этот старый хер», — догадываюсь я и усмехаюсь себе.

— …Так ширится, мой сын, и так растёт то, что в родящем сердце пребывал, где естество всю плоть предсоздаёт. Но уловить, как тварь младенцем стала, не так легко, и здесь ты видишь тьму; мудрейшего[13], чем ты, она сбивала, и он учил, что, судя по всему, душа с возможным разумом не слита, затем что нет вместилища ему. Но если правде грудь твоя открыта, знай, что, едва зародыш завершён, и мозговая ткань вполне развита, прадвижитель, в веселии склонен, прекрасный труд природы созерцает, и новый дух в него вдыхает он, который все, что там росло, вбирает. И вот душа, слившаяся в едино, живёт, и чувствует, и постигает.

И, так как тот через него стал зрим, зовется тенью; ею создаются орудия чувствам — зренью и другим. У нас владеют речью и смеются, нам свойственны и плач, и вздох, и стон, как здесь они, ты слышал, раздаются. И все, чей дух взволнован и смущён, сквозит в обличье тени; оттого-то и был ты нашим видом удивлен.

[1] Уста мои, господи (отверзи…)

[2] Джанин сравнивает исхудалых грешников с голодными иудеями в дни осады Иерусалима римлянами, когда еврейка Мариам съела собственного малыша

[3] Считалось, что в чертах человеческого лица можно прочесть слово «Homo Dei» («Человек божий»), причём глаза изображают два «О», а брови и нос — букву М

[4] то есть воля к страданию

[5] По-еврейски: Боже мой!

[6] Отпрыск древа познания добра и зла, которое растёт в Раю

[7] кентавры, упившиеся в стельку на свадьбе Пирифоя, хотели похитить женщин, но герой с его товарищами остановил их

[8] Этот человек, согласно библейской легенде, выступив против последних, отослал, как неугодных, тех воинов, которые, придя к воде, пили «вольготно», став на колени

[9] Согласно легенде, при рождении парки, бросив полено в огонь, предрекли ему очень короткую жизнь. Всё так и произошло. Когда Мелеагр убил братьев своей матери, та отомстил ему за это тем, что бросила головню в огонь, и убийца сгинул

[10] … — так и оболочка душ отражает их внутреннее состояние.

[11] Стаций излагает, близко следуя Ф. Аквинскому, учение об утробной жизни человека, о происхождении разумной души и о посмертно её существовании в бестелесной оболочке.

[12] то есть в сердце

[13] Аверроэс, арабский философ, живший в XII веке

Глава 11. Круг седьмой - Сладострастники и восхождение в Земной Рай

Последнего достигнув поворота, мы поворачиваем направо, и нас другая занимает проблема. Здесь горный склон — в бушующем огне, а из обрыва ветер бьет, взлетая, и пригибает пламя вновь к стене. Нам пришлось двигаться вдоль края, по одному; так шел я, здесь — огня, а там — падения боязливо избегая.

— Тут надо, — Джанин остерегает меня, — глаза держать в поводьях неустанно, себя все время от беды храня.

«Summae Deus clementiae»[1], — нежданно из пламени напев доносится к нам; и мне хочется взглянуть, что там происходит. И вижу я духов, идущих там; и то их путь, то вновь каймы полоска мой взор делят пополам.

Чуть гимн умолк, как «Virum non cognosco!»[2] — раздаётся крик. И снова песнь течёт, подобием глухого отголоски. И снова крик: «Диана не могла в своем лесу терпеть позор Гелики[3], вкусившей яд Венеры». И вновь песнь звучит; и вновь превозносятся клики жён и мужей, чей брак для многих впредь являет пример, безгрешностью великий. Так, вероятно, восклицать и петь им в том огне все время полагается; таков бальзам их, такова их снедь, чтоб язва наконец зарубцевалась.

----------֍֍֍----------

Всю дорогу, пока мы идём, друг другу вслед по краю, спутница моя неустанно твердит мне постоянно: «Будь осторожен, Габриэль, я предупреждаю». Мне солнце светит в правое плечо и целый запад в белый превращает из синего, сияя горячо; и где ложится тень моя, там алым кажется пламя; и толпа, в нём проходя, удивлена немало.

Речь между ними обо мне зашла, и дух, я слышу, духу говорит: «Не таковы бесплотные тела». Иные подаются, насколько можно, ко мне, стараясь, как являл их вид, ступать не там, где их бы не палило.

— О ты, кому уважение[4] велит, должно быть, сдерживать поспешность шага, ответь тому, кто жаждет и горит![5] Не только мне ответ твой будет благо: он этим всем нужнее, чем вода нужнее индийцу или эфиопу. Скажи нам, почему солнца свет не проходит сквозь тебя, словно ты еще не встретил смерти.

Так из душ одна мне говорит; я бы и рад ответить ей немедля, но как раз тогда мой взгляд другое зрелище замечает.

Навстречу этой новая чреда шагает по пути, объятому огнём, и я медлю, чтоб взглянуть туда. Вдруг вижу — духи, здесь и там, лобзаньем спешат друг к другу на ходу прильнуть и кратким утешаются свидание. Словно муравьи, столкнувшись где-нибудь, потрутся усиками, чтобы дознаться, может быть, про добычу и про путь. Но только миг объятия дружбы длятся, и с первым шагом на пути своём одни других перекричать стремятся.

Те, новые о развратных Гоморе и Содоме, а эти о Пасифае переспавшей с быком, чья связь Минотавра породила. Как если бы журавлей летела стая — одна к пескам, другая к северным просторам, та — стужи, эта — солнца избегая, так расстаются две чреды теней, чтоб снова петь в слезах обычным ладом и восклицать про то, что им сродней.

И двинулись опять со мною рядом те, что меня просили дать ответ, готовность слушать выражая взглядом.

Я, видя вновь, что им покоя нет, говорю в ответ:

— Души, к свету мирной славы, обретшие ведущий верно след, мой прах, незрелый или безызвестный, не там остался: здесь я во плоти, со мной и кровь ее, и все суставы. Я вверх иду, чтоб зренье обрести: там есть женщина[6], чья милость мне даёт сквозь ваши страны смертное нести. Но, — и скорее да исполнится желание ваше, чтоб вас принял храм той высшей тверди, где радуется любовь, — скажите мне, а я в своих мемуарах напишу о том, кто вы и эти люди, кто такие, которые от вас уходят там.

Как смотрит, губы растворив, немые от изумления, дикий горец, когда он в город попадёт впервые, так и эти глазеют на меня. Едва они перестают дивиться, — высокий дух дает изумлению отпор.

— Блажен тот, кто, наши посетив селения, — вновь начинает тот, кто прежде говорил, — для лучшей смерти черпает наставления! Народ, идущий с нами врозь, грешил тем самым, чем когда-то Цезарь занимался содомией с царём Вифинии Никомедом и прозвище «Царица» в день триумфа заслужил.

«Какой ужас! — неприятно удивляюсь я. — И в древности знали об ЛГБТ?! — Я в шоке. — Кто-нибудь, врежьте по мне, я грезю. Видится мне, Чистилище в седьмом кругу любовниками полнится будет в будущем».

— Поэтому «Содом» гласят их крики, как слышал ты, и совесть их язвит, и в помощь пламени их стыд великий. Наша любовь была двуполой, но по-скотски безудержная, поэтому, сходясь на этом склоне, себе в позор, мы и поминаем Пасифаю. Ты нашей казни видишь правоту; назвать всех порознь мы бы не успели, да я по памяти и не перечислю.

Боже, горе тем, кто подобным ныне грешит, однополою любовью занимаясь. Зачем? Почему? Зачем людям навлекать на себя такое? Зачем им это грехопадение? Ничего святого не останется вскоре. Чует моё сердце, всему этому виной являются действия тайных организаций и мировых богачей.

Нынче модно стало прелюбодействовать однополо; парень с парнем, девушка с девушкой. Мерзко это и отвратительно. Родителям, кто был рождён в семидесятые и восьмидесятые годы, за детей своих должно быть стыдно. От подобных связей дети не будут рождаться; и тех, кто в будущем мог бы быть оплотом в борьбе со злом, больше не будет в мире. Одна печаль да скорбь.

Как хорошо, что я и брат мой воспитаны были добропорядочными людьми. Я очень счастлив был родиться в моей семье, где рос с братом у дедушки и бабушки. Лишь хорошему они учили нас двоих, и наших дядю с тётей родных. Всю жизнь я буду помнить их уроки, чтоб детям нашим передать знания эти. Передавать из поколения в поколение.

Вот так идём мы втроём поочерёдно, огражденные пламенем от этих душ, горящих в огне за то, что они при жизни вожделением грешили. И тот, что рассказал о грешных былого, идя с нами врозь, просит меня замолвить слово за него, когда окажусь я пред лицом Христа.

----------֍֍֍----------

Смеркается, близится ночь, и ангел вновь встречает нас:

«Bead muncbo corde!»[7] воспевая звучней, чем песни на земле звучны, он высится вне пламени, у края. «Святые души, вы пройти должны укус огня; идите в жгучем зное и слушайте напев с той стороны!»

Он подал нам напутствие такое, и, слыша эту речь, я стал как тот, кто будет в недро погружен земное. Я, руки сжав и наклонясь вперёд, смотрю в огонь, и в памяти оживают тела людей, которых пламя жжет. Тогда Джанин и Стаций свой взор, полный укор, обращают на меня.

— Милый Габриэль, перешагни порог: здесь мука, но не смерть, — говорит спутница моя, положив руки мне на плечи. — Вспомни, вспомни же! Если я помогла тебе пройти все шесть кругов досюда, мне ль не помочь, когда мы так близко к Богу? И знай, что если б в этом жгучем лоне ты хоть тысячелетие провел, ты не был бы и на волос в уровне. И если б ты проверить предпочёл, что я не обманула тебя нимало, стань у огня и поднеси подол. Отбрось, отбрось все, что твой дух сковало! Взгляни — и шествуй смелою стопой!

А я всё не иду, как сильно бы совесть ни грызла меня. Видя мою отсталость, она, чуть смущенная, молвит:

— Габриэль, ведь это стена меж тобой и матушкой твоей, а там и не за горами возвращение домой. Мужайся же, я знаю, ты можешь. Ты прошёл чрез все адовы круги, так не убоись пламени очищения!

Я взор к ней направляю молчаливый, услышав, что совсем скоро вернусь к возлюбленной моей. А она, кивнув:

— Ну как, храбрость к тебе вернулась? — спрашивает, глазами улыбаясь.

— Ага, — отвечаю ей, лихорадочно сглотнув.

— Ну тогда, чего же мы ждём? Пошли.

И Джанин, отпустив меня, поворачивается лицом к огню и, войдя в него, исчезает в нём передо мной. А перед этим она просила, чтобы Стаций третьим шёл, доныне деливший нас в пути по крутизне.

Вступив в пламень, я был бы рад остыть под прохладным душем — зной в огне этом очень силён. Но добрая Джанин, чтобы я шёл смелей, говорит мне о моей семье и друзьях моих, что ждут меня в мире живых. Нас голос ведёт, сквозь пламя призывая; и, шагая туда, где он звучит, мы выходим там, где есть тропа крутая. Он посреди такого света поёт «Придите, благословенные отца моего!», и я щурюсь от яркости его. «Уходит солнце, скоро ночь. Быстрее идите в гору, — говорит он нам потом, — пока закатный край не стал темнее».

Тропа ведёт прямо вверх среди двух скал и так, что свет последних излучений я перед собой у солнца отнимаю. Преодолев немногие ступени, мы чувствуем солнечный заход там, сзади нас, по угасанию тени. И прежде чем огромный небосвод начнёт темнеть, что все в нем станет схоже и щедрой ночи черед наступит, для нас ступени превращаются в ложе, затем что горный мрак от нас унёс и мощь к подъему, и желание тоже.

Мы ходим, замкнутые в крутом ущелье, как один козёл с двумя сторожами спереди и сзади.

Простор скрыт от нас громадами камней, но над тесниной звезды мне сияют; гораздо светлые, чем обычно, и крупные. Так, полон размышлений и, глядя в эти дали, я был охвачен сном; а часто сон, как говорят, вещает то, о чем и не гадали.

Должно быть, в час, когда на горный склон с востока Венера, любовью полная, начинает светить, мне снится чудный сон. На лугу цветы собирает прекрасная и юная девушка, и так она, собирая, напевает: «Чтобы каждый знал, как меня зовут, я — Лея, и, прекрасными руками плетя венок, я здесь брожу одна. Для зеркала я уберусь цветами; сестра моя Рейчел с его стекла не сводит глаз и недвижима днями. Ей красота ее очей мила, как мне — сплетенный мной убор цветочный; ей нравится созерцание, а мне — дела»[8].

Но вот уже перед зарей восточной, которая скитальцам тем милей, чем ближе к дому их привал полночный, всюду бежит тьма, и сон мой с ней. Встаю, отдохнув и, увидя вставшими учителей.

— Тот сладкий плод[9], который поколения тревожно ищут по стольким ветвям, сегодня утолит твои томления.

Со мною говоря, к таким словам прибегает кроткая Джанин; вряд ли чья щедрота была безмерней по своим дарам. За мигом миг во мне растёт желание оказаться наверху, и словно перья крыльев с каждым шагом ширю для полета.

Когда под нами весь уклон проплыл, и мы достигли высоты конечной, ко мне Джанин свой взгляд устремляет, сказав:

— И временный огонь, и вечный ты видел, мой милый Габриэль, и ты достиг земли, где смутен взгляд мой, прежде безупречный. Тебя мой ум и знания вели; теперь своим руководись советом: все кручи, все теснины мы прошли. Вот солнце лоб твой озаряет светом; вот лес, цветы и травяной ковёр, самовозросшие в пространстве этом. Пока не снизошел счастливый взгляд той, что в слезах тогда пришла за мною, сиди, ходи — тебе во всем простор. Отныне я больше ничего не скажу; свободен, прям и здрав твой дух; во всем судья ты сам; я над самим тобою тебя венчаю митрой и венцом.

Я понимаю, что теперь волен делать, что хочу. Но лишь до тех пор, пока за мной не придёт мой самый родной, бесценный и любимый в моей жизни человек — моя мама. Я подожду, я буду ждать её здесь вместе с Джанин, что провела меня через все семь кругов и привела в это неописуемо восхитительное место.

Из моих усталых глаз вытекают слёзы, они выходят и текут вниз по щекам. Я очистился, отныне я так же чист и невинен, как новорожденный младенец. На моём лбу не осталось ни единой буквы S, обозначавшей определённый грех. Я рад, невыразимо рад и счастлив быть настолько близко к маме. Я смогу обнять её, рассказать обо всём, что мне и брату довелось пережить. А потом… потом, я смогу вернуться домой. Меня там ждут.

Боже, я безмерно благодарен тебе за шанс вернуться к жизни и начать всё заново, с чистого листа. И я надеюсь, что ты позволишь мне воссоединиться с моим напарником, без которого я сейчас продолжаю оставаться слабым и робким, как кролик.

[1] Бог высшей милости» — начальные слова молитвы о ниспослании душевой и телесной чистоты

[2] Мужа не знаю! — слова девы Марии

[3] Древнегреческая легенда о созвездиях Большой Медведицы и Волопаса

[4] к Стацию и Джанин

[5] жаждет услышать ответ и горит в очищающем пламени

[6] дева Мария

[7] Блаженны чистые сердцем!

[8] Лея — символ жизни деятельной, прообраз Матильды, которую Габриэль встретит в Земном Раю. Рейчел — символ жизни созерцательной, прообраз канонной Беатрис

[9] то есть истинное, высшее благо

Глава 12. В Земном Раю

В великой жажде обойти дозором божий лес[1], тенистый и живой, в котором новый день смягчается перед глазами, я медленно от кручи круговой ступаю нагорьем, и земля дышит со всех сторон цветами и травой. Ласкающее веяние, нимало не изменяясь, мне мой лоб как будто нежным ветром обдаёт и трепетную сень вершин гнёт в ту сторону, куда гора святая тень бросает, как только рассвело. Но все же не настолько их сгибая, чтобы умолкли птички, оробев и, все свои искусства прерывая. Они, ликуя посреди деревьев, встречают песнью веяние востока в листве, гудевшей их стихам припев, тот самый, что в ветвях растет широко, над морским портом наполняя бор, когда владыка ветров юго-восточного освободит.

Между тем я так далеко простер мой путь сквозь древний лес, что понемногу со всех сторон замкнулся кругозор. И вдруг речка мне дорогу преграждает, которая мелким трепетом волны клонит налево травы по отлогу. Самые чистые из вод в мире живых наполнены как будто мутью сорной перед этою, до глубины прозрачной, хотя она струится черной-черной под вековечной тенью, для лучей и солнечных, и лунных непреодолимой.

Остановившись, я перехожу ручей глазами, чтобы видеть, как растения разнообразны в свежести своей. И вот передо мной, как те явления, когда неожиданно в нас пропадает любая мысль от удивления, является женщина[2], и ходит одна, и поёт, отбирая цветок от цветка, которых там пестреет пелена.

— Красавица, может, ты поближе подойдешь, — прошу её, — и станешь над стремниной, чтоб я расслышать мог, что ты поешь? Ты кажешься мне юной Персефоной, когда расстаться близился черед Деметре — с ней, ей — с весеннею долиной.

Как чтобы в танце сделать поворот, она, скользя сомкнутыми стопами и мелким шагом двигаясь вперёд, меж алыми и желтыми цветами поворачивается ко мне с по-девичьи склоненными глазами. И мой призыв был утолен вполне, когда она так близко подступает, то смысл напева долетает до меня. Придя туда, где берег был уже омыт удивительной рекой, она открыла мне свои глаза. Едва ли мог струиться блеск такой из-под ресниц богини красоты, влюблённой по воле Эрота. Среди травы, волнами орошенной, она, смеясь, готовит венок, без семени на высоте рожденный. На три шага нас разделял поток.

— Вы новички здесь; мой смех средь этих мест, где людям был приют от всех несчастий, — так начинает она, взглянув окрест, — мог удивить вас и смутить отчасти; но ум ваш озарится светом дня, вникая в псалмопение «Delectasti»[3] Ты, впереди[4], который звал меня, спроси, что хочешь; я на все вопросы готова дать ответ, всё точно изъясня.

— Вода и шум лесной, — говорю я снова, — колеблют то, что моему уму внушило слышанное прежде слово[5].

— Сомненью твоему я их причину до конца раскрою, и сжавшую тебя рассею тьму, — отвечает Матильда. — Творец всех благ, довольный лишь собою, ввел человека добрым, для добра, сюда, в преддверье к вечному покою. Виной людей пресеклась та пора, и превратились в боль и в плач по-старому безгрешный смех и сладкая игра.

Дальше эта женщина говорит, что, согласно Аристотельской физике, только ниже уровня ворот Чистилища наблюдаются возмущения, порождаемые паром, который под воздействием солнечного тепла поднимается от воды и от земли. На высоте же Земного Рая уже нет беспорядочных ветров. Есть только равномерный круговорот земной атмосферы с востока на запад. И его вызывает вращение девятого неба или Перводвигателя, который приводит в движение замкнутые в нём восемь небес.

— Растение, которое он тронет, — продолжает она, — ему вверяет долю сил своих, и он, кружа, ее вдали уронит; так в дальних землях, если свойства их иль их небес пригодны, возникая, восходит много отпрысков живых. И там бы не дивились, это зная, тому, что иногда ростки растут, без видимого семени вставая… И знай про этот дивный лес, что тут земля богата всяческою силой и есть плоды, которых там не рвут. И этот вот поток рожден не жилой, в которой охладелый пар скоплен в вдаль течёт, то буйный, то унылый; его источник прочен и силен, и черпает от господних изволений все, что он льет, открытый с двух сторон. Струясь сюда — он память обо всех грезах снимает у людей; струясь туда — дарует память всех благих свершений.

Здесь — Лета; там — Эвноя; но всегда и здесь, и там сперва отхлебнуть надо, чтоб оказалась действенной вода. В ее вкушенье — высшее наслаждение. Хоть, может быть, ты жажду утолил услышанным, но я была бы рада, чтоб ты в подарок вывод получил; тебе он не обещан, но едва ли от этого он станет меньше ценен. Те, что в стихах когда-то воспевали былых людей и золотой их век, быть может, здесь в парнасских снах[6] витали. Здесь был невинен первый человек, здесь вечный май, в плодах, как поздним летом, и нектар — это воды здешних рек.

Я поворачиваюсь лицом к моим учителям, и те мне добродушно улыбнулись. Потом взглянул на дивную жену.

Мистическая процессия

Как будто любовной негой объята, окончив речь, она запевает так: «Bead, auorum tecta sunt peccata![7]». Как нимфы направляли легкий шаг, совсем одни, сквозь тень лесов, желая: та — видеть солнце, та — уйти во мрак, — она идёт вверх по реке, ступая вдоль берега; я — также, с нею наравне.

Мы, ста шагов не насчитав вдвоем, доходим туда, где русло загибает, и я к востоку поворачиваюсь лицом. Здесь мы пройти успеваем столь же мало, когда она, всем телом обратясь:

— Мой брат, смотри и слушай! — молвит мне.

И вдруг лесная глубина зажигается блистанием неожиданного света, как молнией внезапно озарясь. Однако молния, сверкнув, исчезнет где-то, а этот свет, возникнув, возрастает, так что я в мыслях вопрошаю:

«Что это, боже правый?»

Лучистый воздух каким-то нежным звуком звучит, и я сердито и сурово дерзость Евы осуждаю: «О, если бы эта красотка не нарушила запрет, соблазнившись змием, то человечество обитало бы в Земном Раю. И я бы со своей семьёй жил и не тужил, не зная ни бед, ни несчастий, ни болезней».

Пока я хожу средь стольких предварений всевечной неги, мыслью оробев и, жаждая все больших упоений, пред нами воздух под листвой деревьев становится словно пламень, осветив чащобу, и звук, слуху приятный, переходит в напев. Вдали, за искажающим простором, который от меня их отделяет, семь золотых деревьев являются взорам. Когда ж я к ним настолько близок стал, что кажущийся предмет, для чувств обманный, отдельных свойств за далью не теряет, моим глазам открывается шествие из семи светильников, которые, согласно Апокалипсису, являются «сутью семи духов божьих».

Светлей сверкает верхами чудный строй, чем полночью в небе тёмном сияет полный месяц над землёй. Я в изумлении бросаю на Джанин взгляд напрасный, и мне она отвечает таким же взглядом, как и я — молчаливым. Я вновь смотрю на див, всё надвигающихся в строю широком медлительнее невест, что только-только вышли замуж.

— Ты что ж, — молвит Матильда с упреком, — горящий взгляд стремишь к живым огням, а что за ними — не окинешь оком?

И я увидел: вслед, как вслед вождям, череда людей, вся в белом, выступает, и белизны такой не ведать нам. Вода налево от меня сверкает и возвращает мне мой левый бок, едва я озираюсь, — как зеркало. Когда я настолько близок, что мы всего лишь речкой разделены, я останавливаюсь и, разглядев, получше могу видеть. А огоньки всё приближаются, и, словно кистью проведены, за ними волны, крася воздух, стелются. Все семь полос, отчетливо видны, напоминают яркими цветами цвета радуги или лунного кольца.

Длину всех этих стягов я не наблюдал; меж крайними просвет измерялся бы десятью шагами. Под чудной сенью шагает двенадцать пар маститых старпёров[8], двигаясь степенно, и голову каждого из них венчает лиловый цвет. Все воспевали песнь: «Благословенна ты в дочерях Адама, и светла краса твоя и навсегда нетленна!» Когда череда избранных прошла и свежую траву освободила, которою та сторона цвела, — Как вслед светилам вставшие светила, четыре зверя[9] взор мой различает. Их лбы листва зеленая обвивает; у каждого — шесть пар оперенных крыльев; а крылья эти усеяны сотней глаз.

Чтоб обрисовать их облик, я не трачу слов, дружище; непосильно мне при щедрости исполнить всю задачу. Прочти лучше Изекииля; он вполне их описал, от северного края идущих в ветре, в туче и в огне. Двуколая, меж четырех зверей победная повозка[10] возвышается, и впряженный Грифон[11] шагает перед ней. Он крылья держит так, что отделяется срединная от трех и трех полос, и ни одна разъятием не ломается.

К вершинам крыльев я тщетно взгляд вознес; он золототел, где он был птицей, а в остальном — как смесь лилий и роз.

У правой ступицы, кружа, танцуют три женщины; одна — совсем алая, её в огне с трудом бы распознали; вторая словно создана из плоти, даже кости, изумрудной; и третья — как недавний снег бела. То белая ведёт их в чудном танце, то алая, чья песнь у всех зараз то легкой поступь делает, то трудной[12]. А слева — четверо ведут свой пляс, одеты в пурпур, повинуясь ладу одной из них, имеющей третий глаз[13].

За этим сонмищем предстают взгляду два старика, похожие друг на друга обликом благим и твердым, но непохожие по наряду; так, одного питомцем бы своим счел Гиппократ, природой сотворенный на благо самым милым ей живым; обратною заботой поглощенный, второй сверкал столь режущим мечом, что я глядел, устрашенный, руками прикрываясь[14].

Потом, проходят четверо смиренных[15]; и одинокий старец, вслед за ними, идёт во сне, с провидящим лбом[16].

Все семь от первых одеяниями своими не отличаются; но взамен лилий венчают розы наравне с другими багряными цветами седые кудри. Далекий взор клялся бы, что их лица огнём пылают кверху от бровей.

Когда со мной равняется колесница, раздаётся гром; и, словно запрещён был дальше ход, святая вереница останавливается позади светильников тех самых.

Появление Хелен

И солнца лик, поднявшись невысокой, настолько застлан мягкостью паров, что на него спокойно смотрит око, — так в легкой туче ангельских цветов, взлетающих и приземляющихся обвалом на дивный воз и вне его краев, в венке олив, под белым покрывалом, женщина[17] предстаёт, облачена в небесной голубой плащ и в платье белоснежном. И дух мой, — хоть прошли те годы, когда его ввергала в счастье одним своим присутствием она, а здесь неполно моё понимание, — пред тайной силой, исходящей от неё, былой материнской любви узнаёт обаяние.

Едва в лицо мое ударяет та сила, чьё, став сыном, я вскоре разящее почуял острие, смотрю влево, — с той мольбой в глазах, с какой ребенок ищет мать свою и к ней бежит в испуге или в горе, — сказать Джанин: «Всю кровь мою пронизывает трепет несказанный: следы огня былого узнаю!» Но тут я вижу, что она исчезла вместе со Стацием. А ведь говорила, что оставить должна будет, когда приведёт меня к ней.

Все чудеса подножия Чистилища не оградили от слез, пролившихся, как черный дождь.

«Габриэль, оттого что отошла Джанин, не плачь, сыночек мой, не плачь еще; не этот меч тебе для плача жребии судили».

Как адмирал, чтобы людей увлечь на кораблях воинственной станицы, то с носа, то с кормы к ним держит речь, такой, над левым краем колесница, чуть я взглянул при имени своём, здесь поневоле вписанном в страницы, возникшая с завешенным челом средь ангельского празднества — стоит, ко мне через реку обратясь лицом.

Хотя опущенное покрывало, окружено лавровой листвой, её открыто видеть не даёт, но с гордо поднятой головой, она молвит, храня обличье того, кто гнев удерживает свой:

— Взгляни смелей! Да, да, я — твоя мама. Как соизволил ты взойти сюда[18], где обитают счастье и величье?

Я взгляд свой опускаю к ручью, но когда себя вижу в нём, то, не молвив слова, к траве их отвожу, не стерпев стыда.

Так мать грозна для сына молодого, как мне она казалась в гневе том: горька любовь, когда она сурова, какой бы ни была она. Будь то любовью женщины, любимой или матери твоей родной.

Она умолкает; ангелы кругом пропевают: «In te, Domine, speravi»[19], на «pedes meos» завершив песнь свою. Я стою, как вкопанный, без слез и сокрушений, и лишь до песни тех, которые поют вослед созвучьям вековечных сеней[20]. Но чуть я понял, что они молят простить меня, усердней, чем словами: «О, госпожа, почему так строго судишь сына своего!», — лед, сердце мне сжимавший как тисками, растаял, как от жара солнца, и, томясь, покинул грудь глазами и устами.

Мама, все той же стороны держась на колеснице, вняв моленья эти, так, речь начав, отзывается на них:

— Вы бодрствуете в вековечном свете; ни ночь, ни сон не затмевают вам неутомимого хода столетий. И мой ответ скорей тому, кто там сейчас стоит и слезы льет безгласно, и скорбь да соразмерится делам. Не только силой горних кругов, властно велящих семени дать должный плод, чему расположение звезд причастно, но и милостью божественных щедрота, чья дождевая туча так поднята, что до нее наш взор не досягнёт, он при жизни, ещё до путешествия по аду и прибытия сюда, в бога почти не верил, а верил лишь в свои собственные силы. Так глубока была его беда, что дать ему спасение можно было только зрелищем мертвецов навсегда. И я врата усопших посетила, прося в тоске, чтобы ему помогла та, чья рука привела его сюда.

[1] Земной Рай

[2] Матильда

[3] Ты развеселил (меня, господи, творением твоим). Матильда пояснила, что она радуется красоте Земного Рая

[4] Габриэль стоит ближе к Матильде, чем Джанин и Стаций

[5] Помня слова Стация, герой удивлён, увидев воду и, почувствовав ветер в Земном Раю

[6] Поэтических мечтаниях

[7] Блаженны, чьи грехи покрыты!

[8] двадцать четыре книги Ветхого завета

[9] четыре Евангелия

[10] колесница, символизирующая христианскую церковь

[11] символ богочеловека, Христа

[12] три «богословские» добродетели: алая — Любовь, зелёная — Надежда и белая — Вера

[13] Мудрость — одна из «естественных» добродетелей. Она своим третьим глазом видит прошлое, настоящее и будущее.

[14] Первый олицетворяет «Деяния апостолов» приписываемые Луке, который, согласно легенде, был врачевателем и потому одет, как ученик Гиппократа. Второй — Послания апостола Павла», атрибут которого — меч.

[15] «Послания» апостолов Якова, Петра, Иоанна и Иуды.

[16] Одинокий старец — это Апокалипсис

[17] Хелен, мама Габриэля

[18] Хелен с иронией задаёт вопрос Габриэлю, который, пусть и немножко, но был гордецом

[19] На тебя, господи, уповаю

[20] то есть пока не запели ангелы

Глава 13. Забыть всё плохое

Река Лета

Внутренние терзания мучают меня и ослабляют, пока я слушаю слова мамы. Я не могу ничего сказать, сжимая кулаки в отчаянии.

— Мама, дай мне оправдаться, — всё ещё роняя слёзы, падаю на колени перед ней в мольбах. — Когда не стало ни тебя, ни Беллы, я уверовал в Бога, пройдя крещение. И несколько раз ходил в собор на исповедание, сознаться в своём самом большом грехе, о котором ты только что сказала ангелам.

— Сын мой, — говорит мама со строгим выражением лица, — раз ты пришёл ко мне в Земной Рай, то должен пройти сквозь Лету и испить из неё воды. Ты раскаешься и сможешь навсегда забыть о всех своих грехах, больших и малых… Однако, прежде, расскажи мне, через что тебе довелось пройти, чтобы в конце пути вот так лишился смелости своей?

Горьким вздохом встречаю слова эти и, голос мой усилием подчинив, с трудом отвечаю:

— Через все девять адских врат и семь врат на горе очищения. Стольких демонов истребил на пути в это райское место и увидал стольких грешников. Спас немало невинных душ, застрявших в аду, и сразился с царём Преисподней. А ещё, мама, я нашёл тебя и вызволил из заточения в стволе дерева.

Услышав мой ответ, мама сменяет гнев на милость. Ведь вспомнила об этом, прежде позабыв в блаженстве рядом с вышними.

— Гейб, я прощаю тебя, теперь ты должен простить себя сам. Испей воды из реки забвения.

— С радостью, — со слезами произношу я.

И тут проваливаюсь в Лету, а надо мной появляется Матильда и хватает меня, не умеющего плавать, за руки.

— Держись, Габриэль, — говорит она мне, — держись, не расцепляй рук!

По горло погрузив в поток, Матильда влечёт меня и лёгкими ногами поверх воды скользит, словно челнок. А когда блаженный берег оказывается над нами, «Asperges me»[1], — так нежно раздаётся, что мне не вспомнить и не выразить словами.

Меж тем она, взметнув ладони врозь, склоняется надо мной и погружает мне голову по самый рот. Потом, омытым водой, помещает меж четверых красавиц[2] в хоровод, и каждая меня за руку берёт.

— Мы нимфы — здесь, мы — звезды в тьме высот; ты будешь нами перед ней поставлен; но вникнешь в свет ее отрадных глаз среди тех трех, чей взор острей направлен»[3].

Так мне они поют; и тотчас мы перед грудью у Грифона оказываемся, напротив мамы моей встав.

— Не прикрывай глаз, — говорят они. — Вот яшмы, те, что с давних пор оружием любви тебя сражали.

Сотни желаний, жарче, чем костёр, вонзают взгляд мой в мамины глаза, всё на Грифона взор свой устремляющей. Как солнце в зеркале, в таком величье двусущный Зверь в их глубине сияет, то вдруг в одном, то вдруг в другом обличье[4].

Суди, читатель, как мой ум блуждал, когда предмет стоял неизменный, а в отраженье облик изменял.

Пока, ликующий и изумленный, мой дух не мог насытиться едой, которой алчет голод утоленный, — отмеченные высшей красотой, три остальные, распевая хором, ко мне свой пляс приближают святой.

— Взгляни, о Хелен, дивным взором на верного сына, — звучит песня эта, — пришедшего по кручам и просторам! Даруй нам милость и твои уста разоблачи, чтобы твоя вторая ему была открыта красота![5]

Древо познания

Мои глаза так алчно утоляют пятилетней жажды[6] жгучий зной, что все другие чувства становятся мертвы. Взор здесь и там ограждён стеной непослушания, влекомый неуклонно в былую сеть улыбкой неземной. Но влево отклоняется принуждённый, когда из ртов трёх дев святых, стоявших там, раздаётся слово: «Слишком напряжённо!»

Так зрение моё ухудшилось и ненадолго сделало меня слепцом. Когда же с малым оно вновь сроднилось (имею в виду большое, с которым чувство разлучилось), я вижу — вправо повернув плечом, мистическая процессия с семью свечами и с солнцем перед собой поворачивает обратно на восток. Как, выставив перед собой щиты, ратный строй заходит, за стягом идя вспять, пока порядок не создаст обратный — так стран небесных головная рать вся перед нами прежде растягивается, чем колесница начинает загибать.

Из женщин каждая к оси своей возвращается, и благодатный груз везёт Грифон, но ни перо на нём не шелохнулось. Та, кем я был сквозь воду проведён, и я, и Стаций идём с руки, где круче колёсный след в загибе закруглён. Так, через лес, пустынный и дремучий с тех пор, как змею Ева вняла, мы идём вперёд под голос ангельских созвучий.

Насколько трижды пуля пролетит, настолько удалившись, мы прерываем шаг, и мама на землю сходит. Тогда «Адам!» все тихо молвят и древо[7], чьих ветвей ни листья, ни цветы не украшают. Его намёт, чем выше, тем мощней и вправо расширяющийся, и влево, удивлял бы индусов высотой своей.

— Хвала тебе, Грифон, за то, что не посягаешь на прерогативы светской власти, — кричат прочие, обстав кругом могучий ствол. — Вкус отраден в нём, но горькие терзанья терпит чрево.

И Зверь двоерождённый говорит:

— Так семя всякой правды соблюдём.

И к дышлу колесницы обращённый, он к голой ветви сам его привлекает, связав их вязью, из неё сплетённой.

Как наши поросли, весной пёстро наряжаются в свежие уборы, пока ещё не под другой звездой коней для Солнца запрягают Оры[8], — так в цвет, светлей фиалки полевой и гуще розы, облекается растение, где раньше каждый сук был мёртв.

Я не постиг ещё неместную похвалу, которую весь сонм их возглашает, и не дослушал до конца их пение. О, умей я начертать, подобно Меркурию, я, подражая образцу такому, живописал бы, как ввергаюсь в сон; но пусть же опытный опишет дрёму. А я скажу о том, как я был пробуждён и полог сна разодрали блеск мгновенный и возглас Матильды:

— Встань же! Что усыпило тебя?

Как евангельские три апостола, что поразились преображением Христа, очнулись от его голоса, разрушавшего даже сон покойников, так я прихожу в себя, в смутном забытье увидев над собой при этом крике ту, что вдоль струй вела мои шаги.

— Где моя матушка? — в смятении молвлю.

— Она воссела у корней листвы, обретшей новое величье, — отвечает Матильда. — Взгляни на круг приблизившихся к ней; другие возносятся на небо за Грифоном, и песня их и глубже, и звучней.

Звенит ли эта речь дальнейшим звоном, не знаю, ибо мне видна та, что слух мой заставляет заслоном. Она сидит на земле, одна, как если бы воз, который Зверь двухтелый связал с растением, стережёт она. Вокруг неё смыкают круг прекрасный семь нимф[9], держа строй священных огней, над которым не властны ни южный, ни северный ветра.

— Ты здесь ненадолго в сени лесной, дабы затем навек, средь граждан Нью-Йорка, пребыть со мной, — так говорит мне мама. — Для пользы мира, где добро гонимо, смотри на колесницу и потом всё опиши, что ты увидел.

Я весь во всём к ногам её велений преклонённый, гляжу послушно взором и умом. И передо мной встают картины прошлого, настоящего и будущего нашей католической церкви. Римские императоры-язычники преследовали христианскую церковь в ущерб самой империи. Ересь первых веков христианства. И богатства, которыми христианские императоры одаряли церковь, главным образом — «дар Константина[10]».

Как бы из сердца, горестью больного, с небес нисходящий голос произносит: «О челн мой, полный бремени дурного!» Потом земля разверзается меж колёс, и вижу я, как выходит из бездны дьявол и отрывает у колесницы часть её днища, тогда, когда она была полна богатства. И та превращается в апокалипсического зверя с семью головами и десятью рогами. Три первые похожи на бычьи, у остальных же один лишь рог на лбу. Затем, мне видится, папство, глазами рыща, выискивает себе друзей. И король французский Филипп IV, иногда ладивший с Бонифацием VIII, но кончивший тем, что нанёс ему жестокое оскорбление в Ананьи. И последующее перенесение папского престола из Рима в Авиньон, при Клименте V, в 1309 году.

Река Эвноя

«Deus, venerunt gentes[11]», — то четыре, то три девушки, та череда и та, сквозь слёзы поёт стихи Псалтыри. И мама, скорбью повита, внимает им, подобная в печали, быть может, лишь Марии у креста.

Когда же те простор для речи дали, сказала, вспыхнув, как огонь во тьме, и встав, и так она молвит им на латыни:

— Вскоре вы не увидите меня, любимые сестрицы, и опять вскоре увидите меня.

Так, как я позже пойму, она высказывала девушкам уверенность в том, что похищенная гигантом колесница будет возвращена и примет свой прежний вид. И двинувшись в предшествии девчонок, являющих собой семёрку добродетелей и несущих светильники, а также к нам с Матильдой и Стацием — за ней идти велит, махнув рукой.

И раньше, чем на тропе своей мама десятый шаг свой опустит, она бросает на меня свой взгляд.

— Иди быстрей, — проговаривает мама, спокойствие сохраняя, — чтобы тебе удобней слушать было.

Я подхожу, с нею поравнявшись; и она молвит:

— Сын мой, почему бы тебе сейчас не расспросить меня?

Как те, кто боится свободно говорить со старшими, так полный звук не в силах обрести:

— Мама, — отвечаю я, смущённый, — то, что мне нужно, легче тебе найти.

— Пусть твой дух стеснённый боязнь и стыд освободят от пут, — ласково говорит она, — так, чтобы ты не говорил, как сонный… Знай, что церковная колесница, у которой дьявол оторвал часть днища, это чудовищно искажённая церковь, переставшая быть собой. Однако ничто не защитит злодея от божьего суда. Ещё придёт орла преемник предречённый, чьи перья, в колесницу опав, её уродом сделали и пленной.

— Я говорю, провиденьем познав, — продолжает мама, — что вот уже и звёзды у порога, не знающие никаких застав. Когда вождь и избавитель воровку и гиганта истребит за то, что оба согрешали много. И если эта речь моя гласит, как Сфинкс и Фемида, тёмным складом, и смысл её от разума сокрыт, то события покажут, кто этот вождь и избавитель. Но будет мир над нивой и над стадом.

Следи; и точно, как они звучат, мои слова запомни для наказа живым, чья жизнь — лишь путь до смертных врат, — велит мне она, — и при писании своего дневника не скрой, каким растение ты нашёл, ограбленное здесь уже два раза. Адамом, что вкусил от его плодов, и тем гигантом, что отвязал от него колесницу… Кто грабит ветви или терзает ствол, повинен в богохульственной крамоле: бог для себя святыню их возвёл. Грызнув его, пять тысяч лет и доле ждал в муках Адам, чтоб грех избыл другой, по доброй воле.

Спит разум твой, Габриэль, не спеша понять, что неспроста оно взнеслось так круто, таким намётом стебель завершив. Не будь твоё сознание замкнуто и омрачено прелестями суетных мыслей, ты по наличью этих лишь примет, постиг бы нравственно, сколь правосудно Господь на древо наложил запрет… Но, так как ты, — мне угадать несложно, — окаменел и потускнел умом и свет моих речей плохо понимаешь, хочу, чтобы ты, вернувшись в мир живых, передал людям мои слова. Пусть и самому не вникая в их смысл, а просто сохранив их в памяти.

— Хорошо, мама, я запомнил всё, что ты мне сказала. Но для чего в такой дали парит твой долгожданный голос? — задаю вопрос, поспевая за ней. — И чем больше я к нему стремлюсь, тем дальше он звучит?

— Чтоб ты познал сокрытое в моём глаголе, — объясняет та, продолжая дарить мне свою ласковую улыбку, — и видел, что до божеских путей вам так далеко, как земному краю до Перводвигателя, мчащегося всех быстрей.

— Я не помню, чтоб я когда-либо чуждался тебя, — говорю я маме, — и в этом я себя не упрекаю.

— Если ты на этот раз забыл, — отвечает она и слабо улыбается, — то вспомни, как ты Лету пил сейчас; как судят об огне по клубам дыма, само твоё забвение доказывает, что ты был виновен, когда не верил в бога и атеистом был. Если бы это был не грех, Лета не смыла бы этого воспоминания. Но, сын мой, говорить с тобою с этих пор я буду прямолинейно, чтобы их видеть мог твой грубый взор.

Всё ярче, замедленными шагами, вступает солнце в полуденный круг, который создан нашими глазами, когда в пути останавливаются вдруг семь девушек у выхода из бледной тени. Там растекаются из одного истока две реки — Лета и Эвноя.

— О, боже, что это за раздвоенный поток, сам от себя стремящийся далёко? — вырывается у меня то ли вопрос, то ли удивлённый возглас.

— Тебе урок подаст Матильда, — говорят мне.

И, путём ответа как бы желая отвести упрёк, прекрасная молвит:

— И про это, и про другое с ним я говорила, и не могла её похитить Лета.

— Больших мыслей мгла, — говорит ей мама, — ложащихся на память пеленою, ему, наверное, ум заволокла. Но, видишь льющуюся там Эвною: сведи его и сделай, как всегда, угаснувшую память, о совершённых им добрых делах, вновь живою.

Как избранные души без труда желанное другим желают сами, как только появляется самая малая нужда, так, до меня пальцами дотронувшись, она идёт и на учтивый лад молвит Стацию:

— Ты следуй с нами.

О, не будь, читатель, у меня преград писать ещё, я бы воспел хоть мало питьё, чью сладость вечно пить был бы рад. Но время не ждёт, и нас торопит к райским кущам.

[1] слова псалма: «Окропи меня»

[2] девы четырёх основных добродетелей

[3] то есть среди трёх «богословских» добродетелей — любви, веры и надежды

[4] В глазах Хелен Грифон отражается то как лев (человек), то как орёл (божество)

[5] Вторая красота мамы Габриэля — её губы, а первая — её глаза, которые Габриэль уже увидел.

[6] Хелен умерла за пять лет до начала событий, описанных в первой части книги.

[7] дерево познания добра и зла, запретные плоды которого вкусили Ева и Адам

[8] богини времён года в мифологии древних греков; они ведают порядком в природе.

[9] то есть семь добродетелей — три «богословские» и четыре естественные.

[10] знаменитый подложный акт, которым римский император Константин, перенося свою столицу в Византию, якобы передавал папе Сильвестру и его преемникам державные права на Рим и западные страны.

[11] «Боже, пришли язычники»

Спасибо за чтение

Вернуться к книге