Фандорин и Холмс: Дело Люпена — Следы на воде
Обращение к читателю, пролог и глоссарий
Исторический детектив-фанфик.
Обращение к читателю
Дорогой читатель, перед вами — попытка невозможного и потому особенно заманчивого: свести на одной сцене двух великих сыщиков — Шерлока Холмса и Эраста Фандорина — и сопоставить их с третьей литературной легендой Европы, неуловимым Арсеном Люпеном.
Мы не «переписываем» классиков: мы играем в открытую, с уважением к канонам и с любовью к эпохе. Наш сюжет — новый и эксклюзивный; интонации — знакомые: строгая, наблюдательная проза Конан-Дойла, изящная «фандорианская» речь с русской фактурой fin-de-siècle (фэн де сьекль, конец века) и лёгкая, дерзкая улыбка Леблана.
Перед вами исторический детектив и одновременно фанфик. Причём, фанфик тройной.
Детектив — потому что здесь важны улики, протоколы, штемпели, расписания поездов, порядок действий спецслужб и полиция разных стран;
исторический — потому что мы бережём реалии 1898 года, вплоть до формы обращения, света газовых и электрических ламп, бумажных процедур и запаха портовых складов.
Фанфик — потому что мы сознательно приглашаем в книгу героев трёх больших литературных вселенных, встречаем их «на полпути», и ведём через наш собственный замысел.
Предисловие к повести «Фандорин и Холмс: Дело Люпена»
Мы выбрали 1898 год — время, когда Европа уже живёт на невиданных прежде скоростях: телефон, телеграф, скорые поезда, первые автомобили, но ещё говорит языком заканчивающегося столетия перьев и сургуча.
В Париже кипит «дело Дрейфуса», в газетах шепчутся о финансах и политических союзах, на юге Италии собирается в кулак сицилийская мафия, а в портовых трактирах Марселя деньги и тайны текут быстрее, чем в канцеляриях великих империй.
Русско-французский союз крепнет; Россия в нашем повествовании — партнёр и сила, действующая честно и профессионально. Если где-то и найдётся предатель — то это паршивая овца, портящая стадо, а не держава.
Замысел
Две линии — лондонская и московская — стартуют по разные стороны карты и сходятся к Средиземному морю, вместе с великими сыщиками: «русским западником», убеждённым сторонником научно-технического прогресса и оптимистом по части прогресса социального — статским советником Эрастом Петровичем Фандориным, защищающим интересы России, но одновременно — удручённого её патриархальностью и «азиатскостью», и всем известного мастером дедукции Шерлоком Холмсом, одновременно визитной карточкой викторианской эпохи, и несистемным мыслителем.
Холмс с доктором Ватсоном идут «английским» путём рассудка, эксперимента и сухой иронии;
Фандорин с Масой — путём воспитанной сдержанности, восточной школы и точной русской деловитости, присущим кругам редких в России западников-прогрессистов.
На их дороге — Глава международного консорциума убийств и шантажа профессор Мориарти и авторитетный в кругах криминализированной русской знати князь Сергей Оболенский (сообщники по интересам и соперники по влиянию), а также «вольный охотник» Арсен Люпен, который то противник, то — в силу обстоятельств — нежданный союзник.
Кого встретите ещё, и что увидите
Из мира Шерлока Холмса — мистер Майкрофт Холмс, гениальный стратег Британской короны; инспектор Лестрейд; миссис Хадсон; лондонские клубы и Скотленд-Ярд.
Из вселенной Фандорина — верный помощник Маса (Масахиро Сибата); московская Охранка и полиция; уютный флигель на Малой Никитской; электричество, телефон и ванная комната, которые Эраст Петрович ввёл в свой быт задолго до их популярности в России; а также бензиновый трицикл Mercedes-Benz — редкость для Российской империи.
Из мира Арсена Люпена — инспектор Ганимар и атмосфера салонов, где визитные карточки ценятся не меньше паспортов.
Дополнительно наши собственные персонажи: комиссар парижской полиции «папаша» Жано; певица Софья Бельская; Дон Риччи и его consigliere, а также те, кто появится лишь ближе к финалу.
Как это будет подано
Главы чередуются: пока сыщики идут навстречу друг другу — вы читаете по две главы за публикацию (Лондон ↔ Москва). После их столкновения/сотрудничества — по одной большой главе.
Между основными главами — короткие вставки-записки: дневник доктора Ватсона и «тетрадь о господине» Масы. Иногда они описывают одно и то же событие по-разному — и это даёт нам место для улыбки.
Мы не забыли и про «экшен»: погони, перестрелки, рукопашные схватки и — да! — четверной боксёрский поединок Холмс–Ватсон против Фандорин–Маса по правилам Маркиза Куинсберри. Но всякий удар у нас мотивирован логикой расследования.
Кроме того, вас ждёт забавная сцена столкновения Холмса и Фандорина в других личинах, поскольку оба прославленных сыщика — мастера перевоплощений и переодеваний.
Немного о каноне
Холмс по-прежнему жалует скрипку и трубку; доктор Ватсон — держит не только перо, но и крепкую правую со знаменитым апперкотом, достойную чемпиона полка.
Фандорин остаётся безукоризненным джентльменом и мастером перевоплощений; в минуты концентрации он перебирает нефритовые чётки даосского мудреца — это его «скрипка».
Маса — верный вассал, владеющий тэссеном и боевыми школами Востока; слово «господин» у него значит больше, чем клятва на бумаге.
Люпен — преступник со своим кодексом чести; его визитка порой опаснее револьвера.
Зачем всё это
Чтобы проверить, как поведут себя три легенды, если поставить их перед одной и той же загадкой — финансовой, политической и человеческой.
Чтобы увидеть, как ломаются стереотипы: англичан — о русских, русских — об англичанах, все вместе — о французах.
И чтобы услышать, как «щёлкают» камни чёток, когда мысль находит связку, и как поёт смычок в съёмной квартире на Бейкер-стрит.
Но самая главная задача автора — развлечь читателей, вызвать их интерес и заслужить отзывы и оценки, желательно положительные.
О стилях иллюстраций
Зачем нам «свой» визуальный язык
В этой повести иллюстрации — не украшение, а вторая партитура текста: они отыгрывают атмосферу, ритм расследования и «тембр» каждой линии. Мы сознательно делим визуальный язык на несколько семейств, чтобы читатель по одному лишь рисунку без подписи понимал, где он находится — на Бейкер-стрит или на Малой Никитской, на набережной Поль-Берт или в саду Палермо.
При этом все семейства согласованы по палитре, типографике титров и иконографии, чтобы сохранялось стилевое единство повести.
Ниже — «библия» нашего стиля с краткими примерами влияний и объяснением, почему выбран именно такой набор рисунков.
I. Лондонская линия — «Paget Noir»
Что это. Тушь, перо, акварельные лессировки, жёсткий свет газовых фонарей, глубокие тени, узкий кадр, как полоса журнала.
На кого опираемся. Сидни Пэджет (The Strand Magazine); рядом — английская графика конца века, тон Бёрдсли (без декадентского гротеска), газетная гравюра.
Зачем. Это «родной» визуальный мир Холмса: лаконичная композиция, контрасты и кинематографичная нарезка сцен — точный эквивалент его аналитической речи.
Приметы стиля.
Чёрно-белая основа + холодные лессировки синего/серого.Центр кадра — действие; детали — по краям (скрипка, трубка, карта).Диагонали света; виньетка по углам; подписи строчными засечками.
II. Московская линия — «Мир искусства: тёплая сепия»
Что это. Тонкая линия, орнаментальная рамка, тёплая сепия, акценты нефритового и карминового; внимание к интерьеру и быту (электричество, телефон, ванна, трицикл Бенца).
На кого опираемся. Объединение «Мир искусства» — Александр Бенуа, Лев Бакст, Константин Сомов; в книжной графике — традиция русской «умной» иллюстрации с декоративной полосой.
Зачем. Это естественный язык «фандорианы»: деликатность, ироничная дистанция, изящество линий и предметная точность.
Приметы стиля.
Сепия как базовый тон; золото/нефрит — сигнальные акценты.Письменный стол, чётки, тэссен, телефон — «иконы» кадра.В орнаментальной рамке — география (штемпели, телеграфная лента).
III. Французская линия — «Belle Époque / Affiche»
Что это. Плакатная композиция, крупные силуэты, декоративная шрифтовая «шапка», цветовая смелость.
На кого опираемся. Альфонс Муха, Анри де Тулуз-Лотрек, Эжен Грассе.
Зачем. Для эпизодов с Люпеном, салонами, балами и парижскими улицами — нужен «шарм» и авантюрная улыбка.
Приметы стиля.
Локальные пятна цвета, арабески, эффект «постера на стене».Подписи крупными буквами, клеймо-визитка как композиционный элемент.Фон — карта/панорама Парижа или Марселя.
IV. Экшен-пластины — «Graphic Novel (винтаж)»
Что это. Комиксная панельная разбивка, крупные планы, диагонали движения, зерно «под ретропечать».
На кого опираемся. Ранняя газетная графика, французский bande dessinée (вид парижского графического романа-комикса) в старой манере.
Зачем. Для погонь, драк, перестрелок, «четверного бокса»: быстро, ясно, динамично — но без современного неонуара.
Приметы стиля.
Сепия/чёрный, редкие цветовые удары (кровь, визитка, красный сигнал).Звуковые «съёмки» шрифтами («ЩЁЛК» чёток, «ГОНГ» в ринге — дозировано).Титры — те же, что в остальных стилях, чтобы не выпадать из повести.
V. Карты и титульные пластины — «Атлас Европы»
Что это. Псевдокарта конца XIX века с буквами-накладками; песочно-золотой фон, цветовые маркеры империй.
Зачем. Визуально склеить линии и помочь читателю «видеть» маршрут.
Приметы стиля. Тонкие штриховые берега, булавки/шнуры маршрутов, легенда шрифтом с засечками.
Почему это работает вместе
Единая палитра: тёплая сепия + холодный серый, золото для титров, нефрит/кармин для акцентов.Единая типографика: винтажные засечки в шапках; расположение титров стабильно (верх/низ), чтобы кадры «дышали» одинаково.Сквозные «иконы» сюжета: трубка/скрипка (Холмс), чётки/тэссен/трицикл (Фандорин), белая визитка (Люпен), карта с булавкой, красный сигнальный огонь.Техническая спецификация: все иллюстрации работают в 16:9, под видео-анонсы; цвет — мягкий, «печатаемый», без убойной насыщенности.
Кого вспоминать, когда смотришь на эти рисунки
Англия: Сидни Пэджет; отчасти — «строгость» журнальной гравюры.Россия: Бенуа, Бакст, Сомов; декоративная традиция книжной иллюстрации.Франция: Муха, Тулуз-Лотрек, Грассе; дух афиши и салонной игры.
Не цитируем буквально, но берём принципы: свет/тень, линия/пятно, орнамент/рамка.
Краткий глоссарий
Арсен Люпен — «джентльмен-грабитель» Belle Époque (Белль Эпок, Прекрасная эпоха) виртуоз перевоплощений и психологических розыгрышей; действует по собственному кодексу чести, предпочитает остроумие грубой силе и любит оставлять визитку с подписью, либо — карту с пиковым тузом. В нашей повести сначала выступает как антагонист, затем — ситуативный союзник, чьи мотивы пересекаются с разоблачением международного криминального консорциума профессора Мориарти.Морис Леблан — французский писатель, создатель цикла об Арсене Люпене; стиль — авантюрный, ироничный, с атмосферой Belle Époque и сладострастной игрой масок. Для нашего проекта — источник «тона Люпена» (лёгкость и дерзость), при этом сюжет и конфигурация героев целиком оригинальные.Исторический детектив — жанр, в котором расследование разворачивается в точно воссозданной эпохе: фактура быта, речь, титулы, техника, учреждения, маршруты и расписания соответствуют реальности. Улики часто «материальны» (штемпели, путевые листы, визитки, каталоги музеев), а действия полиции/спецслужб показаны в духе времени. В нашей повести — Европа 1898 года: газ и электричество, телефон, скорые поезда, русско-французский союз, портовые и мафиозные сети.Фанфик — авторский художественный текст, использующий известных литературных героев и стилистические интонации оригиналов, но с новым, самостоятельным сюжетом. Основан на уважении к канону (характеры, речевые и поведенческие маркеры, «правила мира») и избегает буквальных заимствований сцен/текстов. Наша повесть — «тройной» фанфик по вселенным Конан-Дойла (Холмс/Ватсон), Бориса Акунина * (Фандорин/Маса) и Мориса Леблана (Люпен), при этом фабула, интрига и второстепенные персонажи — исключительно оригинальные.* Признан иноагентом, террористом и экстремистом в РФ.
Статский советник — гражданский чин IV класса по Табели о рангах Российской империи (соответствует генерал-майору); к нему обращаются «ваше высокородие».Охранное отделение — политическая полиция Российской империи; в Москве — в Гнездниковском переулке.Брестский вокзал (Москва) — историческое название нынешнего Белорусского вокзала в указанное время; отсюда идут поезда в Европу.Диоген-клуб — закрытый лондонский клуб, «территория молчания», связанный с Майкрофтом Холмсом.Вагон-почта — специальный почтовый вагон в составе поезда; часто фигурирует в ограблениях конца XIX века.Тэссен — складной боевой веер у японских якудза и ниндзя, оружие и инструмент защиты.Тринакрия — символ Сицилии; в нашем сюжете — ещё и «вывеска» мафиозного союза.Визитка Люпена — белая карточка с каллиграфией: подпись авантюриста и приглашение к игре. Часто — игральная карта: туз пиковой масти.Чётки Фандорина — нефритовые камни на шёлковой нити; личный «метроном» его дедукции.
Добро пожаловать в 1898 год. Здесь поезда идут по расписанию, газеты печатают слухи быстрее фактов, а правда — как всегда — любит точные слова, внимательные глаза и немного удачи.
Мы начинаем.
Начало охоты
ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой мистер Майкрофт Холмс излагает дело, инспектор Лестрейд приносит визитку призрака, а я впервые слышу имя, обещающее беспокойство
Я давно заметил — и, признаюсь, свыкся с этим с некоторым смирением, — что спокойные месяцы моей практики каким-то образом неизменно совпадают с периодами наибольшего интеллектуального беспокойства моего друга, мистера Шерлока Холмса.
То был своего рода природный маятник, напоминавший мне о закономерностях приливов и отливов: стоило притихнуть туманам над Темзой и оживлённым колонкам в «Таймс» — как на Бейкер-стрит 221б, в нашем верхнем салоне, который мы делили с Холмсом на двоих, занимая комнаты друг напротив друга через большой холл, начинал нарастать другой, невидимый ветер — ветер интриг, где каждая соринка имела форму следа, а каждое движение воздуха — логику чужой воли.
Был конец октября 1898 года. Лондон стоял меланхолическим, но на удивление для английской осени прозрачным: дожди, отстучав своё по мостовым, дали передышку, и редкое, бледное солнце, просачиваясь сквозь холсты туч, подсвечивало вывески аптек, латунные ручки контор и знакомые нам с Холмсом углы переулков Мэрилебон-роуд.
Я вернулся с утреннего обхода пациентов — ревматизм, кашель, неизбежные для сезона нервические кризы у молоденьких гувернанток, — и, едва успев снять перчатки, застал знакомую картину, предвещавшую скорый перерыв в моих практических занятиях медициной: в гостиной на первом этаже мой друг, откинувшись в кресле, неподвижно вглядывался в пустую каминную решётку, где огонь ещё не был разведён, но, казалось, уже плыл в его воображении прозрачными струями сажи; на столике у окна тем временем лежала визитная карточка, чьё присутствие объясняло в комнате неуловимый холод.
Лаконичность оформления визитки выглядело многообещающе: пустая матово-белая поверхность отличной бумаги с вензелем и водяным знаком, и имя с фамилией, которые я не мог разглядеть с расстояния от порога до стола — говорила о том, что обладатель карточки — человек серьёзный и по-настоящему влиятельный.
— Вы опоздали ровно на двадцать пять минут, Ватсон, — произнёс Холмс, не поворачивая головы. — Впрочем, для вас это почти пунктуальность.
— Я задержался у мистера Харгривса, у бедняги ревматизм, — ответил я, привыкший к подобным «приёмам» и не лишённый такого же удовольствия парировать. — Ваша каминная лаборатория сегодня бездействует; значит, дело не пахнет химикалиями?
— Оно пахнет морем и чернилами, — сказал Холмс. — И ещё — очень тонко — ладаном чрез французский парфюм. Забегая вперёд, скажу, что нас с вами, Ватсон, ожидает поездка на континент. Чтобы быть в этом уверенным до конца, я жду итогов двух визитов: первый был, второй будет. Наш общий друг с набережной, толстый и умный, уже передал мне то, что мог, но скоро он навестит нас вновь. А затем — милейший инспектор Лестрейд.
Я уже привык к его способу говорить, как будто полотно картины уже написано — и он лишь касается кистью тех мест, где зрителю необходимо дать наводку. Я покосился на визитную карточку на столике и — не без невольного удивления — прочёл: M. Mycroft Holmes.
— Майкрофт? — воскликнул я. — Неужто дело государственное?
— Будем точнее: межгосударственное, — Холмс лениво вытянул руку к мундштуку, но, не найдя кисета с любимым вирджинским табаком из бывших северо-американских колоний Её Величества королевы Виктории, улыбнулся уголком губ. — Французы, дорогой мой, — люди чувств, когда речь идёт о славе нации, — и чисел, когда дело касается архивов. Их сегодня тревожит второе под видом первого.
Тут дверь распахнулась, и миссис Хадсон, едва заметно всплеснув руками (что в её строгой шотландской природе означало наивысшую степень волнения), объявила: «Господин Майкрофт Холмс!»
В это время старший брат моего друга Майкрофт Холмс обычно находился в закрытом клубе «Диоген», куда приходили отдохнуть от присутственной суеты и напряжённого труда высшие чиновники Британской короны, чтобы погрузившись в абсолютное молчание, неукоснительное правило клуба, выкурить сигару, выпить бокал шартреза или рюмку односолодового скотча, и воздать должное ростбифу с кровью.
Атмосфера клуба была пропитана элегантным спокойствием, где каждый жест и взгляд становились частью негласного ритуала уважения к тишине и приватности.
Если же Майкрофт покидал эту обитель умиротворения и направлялся к младшему брату, это означало, что дело принимало действительно серьёзный оборот.
Старший брат моего друга, тяжеловесный, но удивительно подвижный умом, вошёл, как корабль океанского класса заходит в речной порт — не торопясь, но занимая всё обозримое пространство, задевая бортами стены дока; его трость — эта невозмутимость, проросшая в вековой дуб, из ствола которого соорудили лишь эту внушительную вещь — приветливо кивнула нам набалдашником в виде львиной серебряной головы, прежде чем оказаться в углу, где сушились наши с Холмсом зонты.
— Шерлок, Джон, — сказал он, не здороваясь, усевшись в массивное кресло, которое было у нас как бы по умолчанию посвящено визитам его основательного тела, — сегодня я лишён удовольствия для лишних предисловий. Париж в смятении, Марсель шепчет, Лувр хранит молчание, — что, как вы понимаете, вовсе не означает отсутствия пропажи.
— Пропажа в Лувре? — вмешался я. — Украдены картины?
— Как вы милы, доктор, — сухо усмехнулся Майкрофт. — Франция простила бы воришке ещё одну украденную Джоконду ради газетной авантюрной ажиотации, это даже развлекло бы парижскую публику, увлечённую в этот мёртвый сезон лишь романом галльского петуха с русским медведем; но она не простит утечки, способной устроить из конституции Третьей республики бильярдный стол, на котором сыграют чужими шарами.
Украдено то, что французы предпочли обозначить эвфемизмом: шкатулка Каролингов. На деле это не столько золотая безделушка времён Карла Великого, сколько вместилище бумаг, куда более современных, — но исторически опасных. Они касаются переписки лиц, имена которых, при огласке, заставили бы краснеть не только Париж.
— Лондон, Петербург, Берлин? — негромко подсказал Холмс, и взгляд братьев на секунду сцепился, как у дуэлянтов, которые в глубине души предпочли бы шахматы.
— Лондон — почти наверняка, — Майкрофт постучал костяшками пальцев по подлокотнику. — Петербург — возможно. Берлин — неизбежно…
Мы полагаем, что шкатулку сняли с внутренней охраны люди, чья смелость питается не только золотом, но и ненавистью к упорядоченным обществам, а я говорю о треклятых анархистах; однако вывез её тот, кто предпочитает действовать один и смеяться над обществами всех типов.
— Имя, — сказал Холмс, — позвольте я произнесу его сам, чтобы сэкономить ваш воздух: Арсен Люпен?
Майкрофт слегка развёл руками — жест, в котором отразились и одобрение, и обречённая ирония. Я не удержался:
— Простите, я не знаком с этим… господином.
— Вы скоро восполните этот пробел, мой дорогой Ватсон, — сухо заметил Майкрофт. — Это человек, который сумел сделать из кражи эстетику, а из шантажа — балет. Он любит афиши, но презирает зрителя.
Впрочем, сегодня не он главный. За кулисами — а иногда и на авансцене — упоминают другое имя, которое я произносить не люблю.
Мы с Холмсом произнесли его почти одновременно:
— Профессор Мориарти.
Комната, казалось, на секунду померкла… (Неужели этот человек жив? И неужели тень водопада Рейхенбах — лишь занавеска, а не занавес?)
— Не исключено, — продолжал Майкрофт, — что профессор, если он действительно жив, предпочёл бы наблюдать издалека; однако его сеть в движении, и Марсель — не её конец, а начало.
В этот момент — как будто сговариваясь с нашей беседой, — в дверь позвонили второй раз, и миссис Хадсон впустила инспектора Лестрейда. Он вошёл быстрым, чуть пружинистым шагом человека, у которого есть в рукаве козырь и которому нравится — иногда — вытаскивать его драматическим жестом.
— Мистер Холмс, доктор, — кивнул он нам, затем уважительно поклонился Майкрофту, — я пришёл не с пустыми руками. Ночью на Уайтчепел-роуд найден труп неизвестного мужчины, аккуратно избавленного от бумаг в карманах, если не считать этой…
Он положил на стол картонку; я прочёл уверенную руку: Arsène Lupin, ниже — Au revoir, messieurs.
— Пустая бравада, — сказал я.
— Не всегда, доктор, — отозвался Холмс, бережно взяв визитку пинцетом. — Море и ладан… и немного камфары. Её берут те, кто плохо переносит морскую болезнь.
— Пароход? — догадался я.
— Пароход и направление. Марсель, — кивнул Холмс.
— Черта с два, — буркнул Лестрейд. — Портовая полиция сообщает о яхте, ушедшей ночью без объявленного маршрута…
— Даже самые гордые капитаны выбирают не ветер, а карту, — Холмс развернул свежую карту юга Франции. — Дорогой Ватсон, возьмите записную книжку и запишите заголовок: «Марсель — фактория ветров и слухов». У вас намечается очень приличная книжка, которую с радостью возьмут в работу редактора всех литературных журналов, и на нашем благословенном, но славящемся скверной погодой в октябре острове, и на континенте.
Как насчёт того, чтобы посетить Лазурный берег Средиземноморья, где ещё тепло, сияет солнце, а воздух пропитан ароматами апельсинов, бергамота, корицы и контрабандных сигар? Мы выезжаем в Третью республику сегодня же.
А вы, Лестрейд, — повернулся он к инспектору, — известите, пожалуйста, вашего коллегу в Париже, комиссара… как его зовут, Майкрофт?
— Жак-Жан Жано. Папаша Жано, — ответил тот. — Великолепно, — заключил Холмс. — Тогда, господа, — он приподнялся, — у нас осталось ровно два часа на сборы, прежде чем прилив поднимет колёса парома в Дувре. Ватсон, не забудьте взять ваш медицинский саквояж с хирургическими инструментами, это может быть кстати. Надеюсь, вы привели в прядок свои дела? Нам грозит смертельная опасность, дорогой друг! Впрочем, как обычно, — лицо моего друга пробрело мечтательное выражение, движения приобрели необычайную пружинистость и гуттаперчивость, глаза сияли радостью предстоящего опаснейшего приключения, которое имело шансы закончится посмертной эпитафией на гробовом камне любого из нас.
Я поднялся вслед за ним, чувствуя ту дрожь, которую готов признать лишь перед вами, мои терпеливые читатели; она является дрожью нетерпения — человека, въезжающего в историю с чёрного хода, и при этом — игрока, которому фортуна раздала полный флеш-рояль.
Между тем, Холмс перевернул визитку — на обороте оказался миниатюрный план квартала у Старого порта Марселя и надпись: Le coffre est vide. Cherchez la clé — «Сундук пуст. Ищите ключ».
На Малой Никитской
ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой на Малой Никитской щёлкают нефритовые чётки, чиновники говорят «ваше высокородие», а железная дорога выносит героев на европейский простор
В тот же день, когда колёса британского экипажа с прославленным сыщиком и его верным спутником — скромным доктором, который, несмотря на небольшую практику, был блестящим литератором, — отсчитывали первую милю к Дувру, древняя столица другой империи, Москва, златоглавая матушка, раскинулась на семи холмах, утопая в багряных красках октябрьского бабьего лета.
Солнце играло на золотых куполах сорока сороков храмов, под сенью которых русский народ мирно жил, словно телёнок в дубовых и берёзовых рощах, пригородах и слободках. Голубые глаза огородов, мшистые избы и длань царей трёхсотлетней династии создавали картину умиротворения и величия.
Хрустально-серебряные перезвоны колоколов, перекликавшихся друг с другом, как девушки за сбором грибов и ягод, наполняли воздух благодатью, настраивая на спокойствие и радость.
В Замоскворечье пузатые купцы Тит Титычи, облачённые в поддёвки и старомодные кафтаны с золотыми цепочками и часами-луковицами, дули чай из блюдца на балконах своих резных теремов. Рядом с ними сидели дородные купчихи в ярких сарафанах, жеманно надували губки купеческие дочки, грызли куски рафинада белыми крепкими зубами.
На венском стуле робко примостился коллежский асессор в новеньком вицмундире, купленном в честь получения чина и личного дворянства, а также ради желания Тит Титыча выдать дочку за «благородие».
В московских парках катались коляски и экипажи с гвардейскими офицерами и их дамами, под присмотром строгих английских гувернанток. Пехотный штабс-капитан шумно требовал шампанского, завязывалась ссора между казачьим есаулом и ротмистром конной лейб-гвардии, грозившая дуэлью. Шумные компании подлетали на лихачах к трактирам и ресторациям, вечер набирал обороты. На бал генерал-губернатора князя Долгорукова собиралась настоящая московская знать — древняя, а не скороспелая.
Москва сияла своей неподдельной русской красотой, смешанной с оттенком дикой ордынской азиатчины, оставаясь Третьим Римом.
Однако эта азиатская черта вызывала некоторое раздражение в одном из редких мест европейскости и технического прогресса — во дворе, где стоял сияющий хромом и кожей бензиновый трицикл Мерседес-Бенца, рядом с настоящим электрическим звонком, подающим сигналы во внутренние покои флигеля на Малой Никитской.
В съёмном флигеле барона Эверт-Колокольцева свет любили европейский. Никаких свечей, керосинок, масла и газа! Вечером электрические лампы — две на стене, одна над столом — не столько сияли, сколько приводили в порядок линии: при таком свете бумага показывает впадины, чернила ведут себя честно, стекло не льстит. Телефон на консоли, укрытый кружевной салфеткой (любезность хозяйки дома), помалкивал, зная меру. Тонкая струя водопровода падала на эмаль ванны с удовлетворённым звоном, причём, присутствовала как холодная, так и горячая вода; за стеной сиял белизной фарфора настоящий ватерклозет.
Жилое помещение флигеля состояло из пяти комнат. На первом этаже — небольшая приёмная с примыкающей каморкой, номинально — для слуги-японца Масы, вернее — Масахиро Сибата; впрочем, сам Маса считал себя не слугой, а вассалом русского даймё, статского советника и чиновника для особых поручений при генерал-губернаторе Москвы Эрасте Фандорине.
Сам же статский советник считал бывшего якудза Масу — просто другом.
Далее — бонтонная гостиная в европейском духе; на втором этаже — кабинет хозяина, сплошь уставленный шкафами с книгами едва ли не на всех европейских языках, преимущественно по точным наукам, японистике, праву, криминалистике, ядам, оружию; по соседству — гардеробная-гримёрная с набором одежды разных сословий, париками, накладными бородами и грим-столиком.
По стенам спальни развешены коллекции холодного и огнестрельного оружия; на особой стойке — катана и вакидзаси, и кинжал танто.
На столе гостиной — конверт парижской фабрики, сургучная печать с монограммой, и то небольшое пятно, что в письмах значит больше подписи: кровь.
Эраст Петрович, перебирая между пальцами нефритовые чётки — тихо, неторопливо, щёлкая камнем о камень, — повернул лист к боковому свету. Слова-ключи сработали: где говорит купец, а ветер переводит… где театр богов… где чернота дороже золота — каждое на своём языке.
Порт и бумаги; компас и складские книги; Марсель и чернила…
— Господин, — сказал Маса по-японски, появившись так тихо, что тень на стене не дрогнула, — под сургучом есть вторая кожа. Позвольте?
Тонкие пальцы, точные как у часовщика, поддели подкладку; из сургучной нашлёпки вышел короткий свиток пергамента, пахнувший бурой пылью. В нём — те же четыре строки, только короче и резче.
— Марсель, — произнёс Фандорин и щёлкнул камнем о камень. — Сначала — Главпочтамт: путь вещи всегда разборчивее слов. Затем — Гнездниковский. По дороге — Басманная. К вечеру — Брестский вокзал.
— Слушаюсь, господин, — ответил Маса. — Чемодан собран. Инструменты — на дне. Веер — сбоку. Чайник возьму — в дороге люди любят горячее.
Телефон негромко звякнул; Фандорин говорил коротко, не сообщая лишнего: два места, отдельное купе. Когда трубка легла на рычаг, чётки ускорили такт — и щелчок, как монтажная склейка, перевёл сцену...
...Московский Главпочтамт на углу Мясницкой и Чистопрудного встретил запахом пыльных фолиантов, типографской краски и конторского клея. Клерк подал журнал исходящих. Штемпели Havre → Hamburg → Москва складывались в «дугу опасности».
— Любопытно, — заметил Фандорин на японском. — Бумага, начав петлять, обнаружила душу. Души, как известно, оставляют тени.
Маса отметил важную мелочь: цифра «8» в гамбургском штемпеле впечатана тяжелее остальных — печатал тот, кто сидел боком и торопился; так торопятся те, у кого за спиной чужой нос.
— Гнездниковский, — сказал Эраст Петрович. — Там узнаем не о штемпелях, а о людях...
...В Охранном отделении Москвы лестница уходила наверх, а свет сверху заставлял пыль играть роль союзника истины. Дежурный — поручик Ермолаев выпрямился и вопросительно изогнул бровь, молчаливо интересуясь, стоит ли беспокоить начальника Московского охранного отделения генерал-майора Бердяева. Фандорин покачал головой.
— Ваше высокородие, — произнёс он, когда Фандорин, облачённый в мундир статского советника, вошёл в приёмную, примыкавшую к кабинету начальства.
Несколько лаконичных вопросов, два столь же сдержанных ответа; имя «профессор» прозвучало дважды; фамилия одного князя, безупречно светская на визитных карточках, соседствовала в записных книжках с заграничными паспортами людей, предпочитающих морские маршруты сухопутным.
— Благодарю, — сказал Фандорин. — Остальное узнаем не из кабинетов.
И — щёлкнул чётками...
...На Басманной, где в бело-жёлтом особняке располагалась управление полиции Москвы, а в другом крыле — корпус жандармов, царил запах квашеной капусты и мокрых шинелей, и преобладала полезная простота реплик; Фандорин снова отказался беспокоить начальство, и обер-полицмейстер, действительный статский советник Юрковский — оказался лишён его общества, как до этого — генерал Бердяев; зато шеф Летучего отряда филеров надворный советник Медников — удостоился пристального внимания чиновника особых поручений.
Медников сообщил то, что не вошло ни в один протокол и отчёт, а именно — донесение агента второго класса Никифорова:
«С вечера на Брестский наружное наблюдение привело двух франтов в твидовых полупальто; третий — в чёрном плаще, кольцо на мизинце: крупный бриллиант; четвёртый — подъехал через час на "ваньке": значительный господин, все его называли "доном", и прикладывались к его перстню; фамилия — неразборчива; были до полуночи, пили в буфете, но не нашу казённую, а принесённое вино, чёрный сказал кучеру: “Гамбург”, но в означенную ресторацию чёрные так и не подъехали.Осмелюсь доложить, Ваше высокоблагородие, что вероятнее всего речь шла о портовом городе в Германии; все — жгучие брюнеты, говорили по-французски, но с сильным южным акцентом, вероятно итальянцы»...Щелчок чёток — переход...
...К сумеркам флигель на Малой Никитской снова осветился изнутри электрическим светом. В углу двора дремал трёхколёсный бензиновый экипаж. На консоли — грим-кейс: сетка-парик, накладные усы, флакон клея, очки без диоптрий.
— Мы выезжаем в девять, — сказал Эраст Петрович, щёлкнув камнем. — До вокзала с запасом.
Щелчок чёток...
...Брестский вокзал принимал в своё дымное нутро октябрьский вечер. Купе досталось угловое, покойное. Чайник на столике, дорожная лампа, два стакана с чаем и чашка дымящегося риса с маринованной редькой — для Масы, который ловко орудовал палочками, поглощая содержимое чашки, приправленное соевым соусом.
Первые мили дорога стелилась ровно, как рассуждение даосского мудреца; потом потянулась тьма, отмеряемая полустанками.
Между Можайском и Вязьмой, возле села Царёво-Займище, памятного для всех патриотов, чтящих героев войны 1812 года, — именно здесь произошла передача командования над русской армией генералу от инфантерии Кутузову, где лес подходит так близко к насыпи, будто подслушивает мысли пассажиров, случилась сцена, которой дорожные байки любят придавать лишние подробности — здесь лишних не будет.
В вагоне-ресторане четверо. Двое — гладко-серые; третий — в чёрном, тонкие пальцы, бриллиант на мизинце: жгучие брюнеты; четвёртый — официант, более всего внимательный к своему полотенцу. Разговор, начатый невинно — про рыбный марсельский суп — буйабес, Лувр и зиму в Париже — пахнул заученным текстом; заученные тексты в дороге означают не любознательность, а проверку.
Более того, пахло дорожной ссорой, незнакомцы явно нарывались на неприятности, и статский советник — ускорил процесс перерастания в драку несколькими небрежно брошенными словами на итальянском и двумя-тремя презрительными взглядами, от чего жгучие брюнеты будто взбесились.
...Когда рукав в чёрном попытался породить сталь, Маса уже был в движении, которое обычно замечают лишь постфактум: боевой веер с режущей кромкой, тэссен — мягко коснулся запястья нападавшего, перерезая сухожилия. Чайник, добросовестно вскипятивший воду, внёс свою долю ясности для остальных — щедрой порцией кипятка.
На полу остались капли чая и несколько фраз на смеси языков, не привлекших ничьего внимания.
Брюнеты — как будто бы испарились.
— Марсель, — сказал Эраст Петрович, возвращаясь к купе. — И запах Сицилии. Бродяги, которые любят морские дороги, считают, что русский снег им не писан. Мафия Марселя и Сицилии.
Молчали до полуночи. За окнами полотно ночи в редких огоньках полустанков застилало весь обзор, иногда — мелькали деревни. Когда состав притормозил у разъезда, где не полагается долгих стоянок, дверь купе, казалось, чуть вздохнула; коридор был пуст; на площадке между вагонами воздух был жёсток и чёрен.
На насыпи, шагах в двадцати, стоял человек в шляпе с широкими полями. В его руках была белая карточка; он лениво подбросил её, словно монету. Карточка описала дугу и упала к ногам Фандорина: Arsène Lupin.
На обороте — четыре строки по-французски — об адресах, важнее фамилий, и лестницах, ведущих к воде.
Маса сделал шаг вперёд — и в этот миг Эраст Петрович заметил то, чего лучше избегать ночью: в проёме соседнего вагона, на фоне красного сигнального огонька, застыл худой профиль с безжалостной геометрией. Его имя в Лондоне произносят шёпотом, а в Москве предпочитают вовсе не упоминать. Профиль задержался на мгновение — и исчез.
МОРИАРТИ. Босс боссов Международной корпорации убийств и шантажа.
Щелчок чёток прозвучал так, будто камень столкнулся не с клинком, а с другой, невидимой мыслью.
Записка Масы (из «Тетради о господине»):
«Когда господин глядит на карточку, он не видит чернил, он слышит, как шуршит бумага у воды. Это верный звук. Красный огонь дальше по пути — не плохой знак, просто знак. Плохих знаков не бывает: бывают те, к которым не готовы»...
Следы на воде
ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
в которой мы покидаем Лондон, испытываем химию одной визитки, знакомимся с комиссаром, которого в префектуре зовут «папаша», и получаем в дорогу телеграмму с портовым запахом.
Покидать Лондон всегда немного грустно, даже когда впереди маячит прекрасный повод для путешествия. Наш дом на Бейкер-стрит 221б принял эту новость с достоинством: миссис Хадсон, не сказав ни слова, подала к завтраку чай с молоком, яйца, две булочки и полоску бекона для мистера Холмса, а я — съел в одиночестве свою овсянку, пока мой друг завершал сборы; затем на пороге возник кэб, и мы покатили к Чэринг-Кросс, где должны были пересесть на поезд до Дувра.
Мы могли опоздать на паром, следующий на континент, и на этот случай нас ждал в порту катер Королевского флота, в чём естественно нам помог Майкрофт, старший брат Шерлока, человек со связями в самых верхах нашей старушки Англии.
Дороги в это время года были влажными, словно зеркала, отражающие бесконечный моросящий дождь, который то и дело переходил в ливень. За окном кареты мелькали газовые фонари, почерневшие каштаны и отблески вывесок. Холмс молчал, сидя в углу, словно скрипач, сосредоточенно внимающий неслышной для других мелодии.
На его коленях в футляре покоились улики, переданные ему Лестрейдом; рядом стоял объёмистый чемодан, наполненный колбами, реактивами, гримёрными принадлежностями и разнообразным оружием — от дротиков со снотворным до пистолетов и револьверов, которые давно стали привычной частью нашего дома, без которых сам Холмс ощущал себя будто бы не вполне одетым.
— Ватсон, — произнёс он, не отрывая взгляда от раскуриваемой трубки, уже четвёртой за последние полтора часа. — Я очень прошу вас, когда станем переходить на пакетбот, не выпускать этот предмет из виду ни на минуту. Вещь невелика, но в данный момент она весит больше, чем шкатулка Каролингов, — Холмс взглядом указал на футляр с уликами, где важнейшее место занимала карточка Люпена.
— Уверяю вас, — сказал я, — с тех пор, как однажды злоумышленники подменили ваше пробирочное стекло на рюмку для бренди, я стал чрезвычайно бдителен.
На столике вспыхнул одинокий огонёк спички; Холмс поднёс его к капле жидкости, которую нанёс на край карточки платиновой иглой, и слегка поводил пинцетом, так что тонкий ребристый край бумаги задышал.
— Анилин с примесью гематоксилина, — сказал он наконец. — Дешёвые чернила не дают такого кирпичного полутона. А эти красители произведены на фабрике «Гийом и сыновья», бульвар Итальянцев, — их состав выдаёт себя корицей и эфирным маслом гвоздики: французы любят, когда их бумаги пахнут как кондитерские. Но есть и нечто иное…
Он коснулся уголка белой поверхности крошечным тампоном; карточка отозвалась жёлтым пятнышком, напоминавшим солнечного зайчика, пойманного в детстве на зеркальце.
— Особый лак на основе одной из редких разновидностей орхидей, растущих лишь в одном месте на Амазонке — заметил Холмс уже скорее себе. — Им покрывают визитки, которые часто носят в кармане пальто: лак не боится сырости. А это, Ватсон, — след притирания пеплом: наш друг любит, чтобы бумага старела за ночь. Он не просто вор: он эстет, которому нравится ложное старение. Ничего банального.
Мы добрались до Дувра и, миновав поежившуюся от утреннего ветра пристань, погрузились на пароход; канал Па-де-Кале, связывающий порт с французским Дюнкерком, этой осенью был мягок как серая шерсть, и многие дамы, привыкшие переносить водное пространство с мужеством, на этот раз беседовали на палубе совершенно безбоязненно.
Холмс курил, глядя в ту сторону, где Франция пока ещё существовала скорее как идея, чем как берег.
— Ватсон, — сказал он. — Я попрошу вас записать кое-что для вашей будущей повести или рассказа, хотя интуиция мне подсказывает, что это будет целый роман. Как вам название главы: «Иногда визитная карточка, смоченная эфиром, пахнет не розой, а местом преступления»? Эта — пахнет портом. И порт не лондонский.
— Марсель?
— Слишком просто, — усмехнулся он. — Но вы удивитесь, насколько часто очевидное оказывается первой правильной догадкой.
Ближе к вечеру того же дня мы подъезжали поездом на Gare du Nord, Северный вокзал Парижа.
В зале ожидания к нам явился невысокий, крепко сложенный мужчина лет пятидесяти, в темном сюртуке, с лицом, на котором французский ум мирно уживался с полицейской неуступчивостью. Знак префектуры на лацкане и отсутствие всякой торжественности в манерах подсказали мне, что это именно тот человек, который нам был нужен.
— Господа, — сказал он по-английски с тем выговором, который делает даже грубые слова французов — любезными, — меня зовут Жак-Жан Жано. В префектуре зовут «папаша Жано», хотя мои детки давно выросли, разве что стоит считать таковыми полдюжины инспекторов-болванов. Если вы не против, начнём без излишних оборотов.
— Наоборот, — ответил Холмс, — все обороты предложим мы.
Боюсь, что изящный каламбур моего друга, который счёл бы верхом остроумия любой британский джентльмен, так и не был оценён напыщенным галлом.
Сначала «папаша Жано» мне очень не понравился, но забегая вперёд, скажу, что впоследствии я изменил своё мнение о нём на самое благоприятное. Однако с моим другом произошла обратная метаморфоза: благожелательный поначалу к комиссару полиции Парижа, он прошёл путь до резкой неприязни, и изводил Жано мелочными, как мне тогда казалось, придирками и подозрениями.
Мы отправились в небольшой кабинет при вокзальной полиции. На столе уже лежали реляции, набросанные рукою человека, который умеет пользоваться пером без украшательств: сведения о ночной краже в Лувре, список дежурных, описание стекла витрины и приметы двух — возможно, подставных — месьё в чёрном, вышедших через запасной проход, ведущий к экипажам.
— Они ушли не к каретам, — заметил Холмс, едва взглянув на схему, — а к кухне, далее к поставщикам — туда, где никто не спрашивает, кто вы, если у вас в руках корзина с овощами.
И снова эта блестящая метафора Шерлока не показалась комиссару ни остроумной, ни изящной, судя по его кислой гримасе.
— У меня для вас — телеграмма, — Жано протянул нам узкую полоску бумаги. — Марсель. «Шхуна вышла без бумаг, ночь, Vieux-Port. Название закрашено, на корме — лилия». Подпись: «Свидетель, которому не верят».
Мы переглянулись.
— Лилия, — произнёс Холмс, — это может быть и символом, и небрежностью маляра. Но если это правда, то наш «джентльмен-грабитель» желает, чтобы мы не огорчались отсутствием названия. Он знает, что мы предпочитаем метки. Комиссар, вы часто задерживаетесь на работе допоздна?
— В отличие от моих начальников из министерства юстиции Третьей республики — да, — ответил Жано. — Если вам угодно, сегодня ночью мы с вами поедем на набережную Поль-Берт. Там есть люди, которые не любят полицию, но уважают честного боксёра. Ваш доктор, я вижу, не из тех, кто падает от первого удара.
Я почувствовал, что краснею, как подросток: приятно, чёрт возьми, когда тебя определяют по руке, а не по перу! Я ведь действительно неплохо боксирую, и даже был чемпионом своего полка!
— До вечера, — сказал Холмс. — Сейчас у нас в программе Лувр.
Мы прошли под знакомыми сводами, которые за последние годы стали популярны у любителей сенсаций не меньше, чем у любителей живописи и скульптуры. Холмс изучал музейную витрину, в которой до кражи находилась шкатулка Карла Великого, чьё украденное содержимое так встревожило Британскую корону, — не столько глазами, сколько руками и ушами: он постукивал ногтем по краю стекла, прислушивался, нюхал, смотрел на пыль так, будто она была газетной полосой со свежей заметкой, и её можно было прочитать.
— Ватсон, — произнёс он, — порой пустота говорит больше, чем присутствие. Здесь явно хранились не драгоценности, а документы, и подозрения моего брата Майкрофта полностью оправданы.
Если бы похищали драгоценности, стекло было бы разбито — иначе невозможно достать тяжёлую шкатулку. Однако здесь стекло аккуратно выдавлено инструментом: оно сдвинуто всего на четверть дюйма, но не повреждено. Отсюда я заключаю, что злоумышленник подтянул лёгкую шкатулку к краю витрины, извлёк из неё документы пинцетом и вынул саму шкатулку боком через узкую щель.
И ещё обратите внимание: видите эту тонкую матовую полоску? Её оставила замша, которой стирали отпечатки. Их опасались оставить не воры, а тот, кто хотел представить витрину публике так, будто она пострадала от случайного хулиганства. А это уже дело политическое.
Мы вышли на площадь, и в лицо пахнуло тем самым парижским воздухом, который делает из людей философов, а из философов — полицейских информаторов. Я поймал себя на том, что у меня, как всегда в такие минуты, мелко дрожат пальцы: не от страха, а от предвкушения.
Вечером, в конторе на набережной, Жано разложил карты, которые не продают в лавках: схемы кварталов, имена людей, которые предпочитают быть тенями в дверных проёмах, и привычки тех, кто торгует не товарами, а информацией. Мы обменялись рукопожатием и сошлись на том, что понадобится ещё день-два, чтобы вызвать наружу даже самые застенчивые из этих теней.
— Господа, — сказал он, уже провожая нас к двери, — у меня плохая привычка: я иногда радуюсь плохим новостям. Они делают честную работу полицейского служаки возможной. Вот одна из этих новостей.
Он протянул вторую телеграмму. Она состояла из трёх строк: «Vieux-Port. Лилия — не цветок. Флер-де-лис — клеймо старой мастерской. Шхуна идет под фальшфлагом. След — в сторону Сицилии».
— Сицилия, — сказал Холмс негромко. — Мы любим прямые дороги, комиссар. Но иногда стоит начать с попутной гавани. Завтра — Марсель.
Ночью, уже в нашем номере, под дверь кто-то просунул ещё одну визитку — на обороте был нарисован маленький, смеющийся профиль в цилиндре и надпись: «Господа, шкатулка пуста. Ключ предназначен не замкам, а людям».
Из заметок доктора Ватсона (для будущего романа):
«О манерах французских полисменов: они любезны до тех пор, пока вы отвечаете быстро, и молчаливы, когда вы задаёте правильные вопросы. Комиссар Жано производит впечатление человека, который недосыпает, но не ошибается. Это редкое и драгоценное качество — по обе стороны Ла-Манша».
Русский на рандеву в Париже
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ, в которой статский советник едет чужой дорогой под своим именем и под чужим, штемпели говорят за людей, а белая карточка Люпена снова находит своих адресатов.
Флигель на Малой Никитской проснулся раньше привычного, — вернее, это проснулся город; дом лишь подстроился под его шаг. Маса, как и полагалось человеку, который служит всем своим сердцем, как настоящий вассал своему даймё, а не по расписанию, поднялся на полчаса раньше хозяина и, подобно тем механикам, которые по утрам будят дремлющие машины, вывел во двор бензиновый трицикл, завёл мотор, послушал издаваемый им звук, вытер тряпочкой каплю масла и, удовлетворённо кивнув, закрыл новинку века на замок. В дорогу её не брали: шум и внимание в Европе — враги тени.
— Господин, — произнёс он, едва Фандорин спустился вниз, — грим-кейс у двери. Внутри — борода «портовая», усы «морской клерк», очки, придающие лицу покорный вид. В вагоне — преобразимся так, чтобы нас не узнали, даже если будут пытаться.
— Отлично, — ответил Эраст Петрович, взяв чётки и пробежав по ним пальцами, словно дирижёр перед началом увертюры. — Сегодня я — Пётр Чистов, приказчик. Не слишком умён, не слишком глуп. Посредственность. Скромен. Мой образ не задаёт лишних вопросов, но умеет читать, когда его считают неграмотным. И запоминает фразы на иностранных языках, хотя никто не догадается, что он полиглот. Паспорт — в правом внутреннем кармане. Говор — лёгкий, с нижегородским акцентом. На немецком — молчание; на французском — «немного понимаю», что означает: понимаю всё.
...Маса вспомнил, как начинался предыдущий день, — на следующее утро, после ночных приключений, когда он вместе со своим господином увидел сразу двух величайших преступников Европы: насмешливого авантюриста Люпена, и главу преступного международного сообщества — профессора Мориарти. Именно так сказал ему господин.
Воспоминания московского утра, которое казалось ушло из категории «вчера» — в глубокое прошлое, также пришло к Масе утром следующего дня, под стук колёс уже второго поезда, на который они пересели для конспирации в Бресте.
Согласно легенде, «приказчик Чистов», в который загримировался его господин в комфортабельном купе брестского поезда и его торговый партнёр — натурализованный и даже крещёный под именем Михаил, китаец Го Линь, — уже не могли ездить с шиком.
Поэтому они сели во второй класс — плацкарт с мягкими сиденьями, но без кроватей, не говоря уже о таких приметах комфорта, как собственная уборная и индивидуальные освещение и вентиляция. Маса скучал по мягким матрасам и покойным диванам, однако стоически терпел неудобства.
Варшавский поезд по-прежнему вёз их на запад. Россия в окне медленно превращалась в Европу.
Вагон наполнялся гулом разговоров, шорохом газет и редкими вздохами путешественников. За окном мелькали деревни с красными крышами и костёлами, поля, укрытые серым ноябрьским туманом, и редкие леса, словно стражи границы между двумя мирами. Путешественники приближались к точке, где Россия окончательно уступает место Европе, и это чувствовалось даже в воздухе — он становился всё более свежим, как будто готовился к переменам.
Компаньоны вступили в пределы Царства Польского. Это была всё ещё Российская империя, но другая. Польский орёл, старинный российский недруг, которому один раз даже удалось полностью заклевать русскую государственность, посадив на московский трон самозванца, был укрощён дланью императрицы Екатерины Великой и заменён на русский византийско-ордынский двуглавый орёл.
Фандорин и Маса двигались дальше, и перед ними раскрывались новые грани этого странного симбиоза двух народов. Русская речь всё чаще нарушалась диссонансами польских шипящих. Польская культура, богатая и изысканная, переплеталась с русскими традициями, создавая уникальный сплав, который можно было почувствовать в архитектуре, языке и даже в настроении людей. Но под этим внешним единством скрывались глубокие противоречия, вызванные историческими ранами, которые не так легко заживали.
В Варшаве — пересадка, паспортный контроль с привычным сочетанием строгости и сентиментальной увлечённости правильными штампами. Затем — Пруссия, где между картой и реальностью своё слово говорили те, кого Фандорин ценил выше слухов: печати и штемпели.
В берлинском отделении фирмы «Шульце и Фогт, экспедиторы», где путешественники провели добрый час, разбираясь в карточках с маршрутами Havre → Hamburg → Москва, язык деловой документации оказался удивительно простым и честным.
Жирная клякса на букве «g» в слове Hamburg в журнале за прошлую неделю, поправка даты на счёте № 1284, размашистый росчерк клерка, очевидно левши, который явно не жаловал промокательную бумагу. Люди оставляют следы там, где думают, что служат лишь цифрам.
— Господин, — тихо сказал Маса по-японски, — цифра «8» у гамбургского штемпеля тяжелее. Печатал торопящийся. У него сзади стоял, как вы говорите, чужой нос. В Гамбурге было опасно.
— Значит, — так же тихо ответил Фандорин на языке Басё, — в Гамбурге было бы интересно. Но любопытство — не наш хозяин. Наш хозяин — дорога. В Париже нас ждут свои.
В Париже «свои» встретили их без лишних церемоний и показной драматичности. Они не играли в романтических шпионов — реальность слишком часто напоминает плохой водевиль. Однако Россия, как и подобает великой державе, в этом городе держала глаза открытыми, а руки — чистыми. Полковник в отставке, ныне служащий частным поверенным при русской колонии, предоставил соотечественникам комнату с отдельным входом, свел с надежными людьми, которые знали порты лучше, чем светские салоны, и дал важный совет:
«Если вам понадобится помощь полиции, обратитесь к одному порядочному человеку. Его зовут папаша Жано».
Три дня ушло на то, чтобы бумага перестала быть просто бумагой. Фактура — это всегда клей, канифоль и пальцы, пахнущие железом; разложив на столе путевые листы, страховые полисы на груз и счета на réserve — ту самую «резервную» контору у Старого порта, которая умела стирать имена с бортов яхт, — Фандорин перешёл с изучения карты на внешнее наблюдение.
Чётки щёлкали реже: мысли стали длиннее, и каждому щелчку должно было соответствовать не слово, а дело.
Этим же вечером они сели на поезд до Марселя. Качество железных дорог в Третьей республике, как и скорость поездов — были выше всяческих похвал, и через сутки они уже гуляли по набережной.
Стоит ли говорить, что задолго до пересечения границы Фандорин снова превратился в самого себя — элегантного брюнета в дорогом европейском костюме, а Маса — сбросил ненавистную для себя личину русифицированного китайца?
Вечером, когда морской ветер приносил городу новости быстрее телеграфа, Фандорин с Масой стояли у самой воды. Старый порт жил своей неповторимой жизнью — в его ритмах звучали гул лошадей, скрип канатов, резкая ругань, сирены катеров и гудки барж.
В воздухе витал аромат жареной рыбы, перемешанный с мальчишеским свистом, и весь этот многоголосый хор, отражаясь от каменных стен, складывался в простую мелодию: кого-то ждут; кого-то уже не дождались.
— Господин, — по-японски сказал Маса, — здесь пахнет так же, как пахла визитка. Только визитка пахла аккуратнее.
— Он чистюля, — кивнул Фандорин. — И тщеславен. Люди, которые любят чистый лак и старые стихи, нуждаются и в зрителях.
Почти мгновенно статский советник почувствовал едва уловимое движение — не шорох и не шаг, а нечто иное: воздух в комнате словно сгустился, будто кто-то невидимый приподнял занавески. Из тёмного угла, где улица плавно переходила в арку прохода, отделился от сумрака человек и направился к ним, не выражая ни малейшей угрозы.
Его шляпа с мягкими полями могла принадлежать актёру, пальто — нотариусу, а походка — любому приличному человеку. Он не произнёс ни приветствия, ни имени; лишь непринуждённо подбросил к небу белую визитку с лёгкостью, с какой мальчишка бросает хлеб чайке. Карточка, описав идеальную дугу, мягко опустилась у ног подданных Российской империи.
На лицевой стороне — Arsène Lupin. На обороте — четыре строчки:
Где говорят купцы — ветер переводит. Где театр богов — сцена пустует. Где чернота дороже золота — ищите зрителя. Адреса вернее фамилий.— "Театр богов", — сказал Фандорин, — это у марсельцев — «Ля Резерв», рыбный ресторан в пригороде. "Чернота дороже золота" — это ночная работа в доках. "Адреса вернее фамилий" — это значит, что нам не потребуется названия шхуны. Нам хватит направления.
Маса чуть двинулся, и Фандорин, едва заметным движением плеча, остановил его: «Рано». Человек в шляпе уже растворился в сумерках, но его ещё можно было нагнать.
— Господин, — сказал Маса тихо, — рядом с ним шёл другой. Тень не его. У тени был длинный нос и узкий лоб. Профиль жестокий.
— Профессор Мориарти, — ответил Фандорин без удивления. — Или один из его теней.
Они повернули к улочке, ведущей к «Ля Резерв». На углу, прижавшись к стене, стоял мальчишка с подносом газет.
— Le Petit Marseillais! Le Petit Journal! Шхуна без имени! Полицейский скандал! — выкрикивал он.
Фандорин вложил в его руку два су и, не торопясь, взял верхнюю газету. На первой полосе крупный заголовок громко заявлял, вызывая недоверие: «Сенсация у Старого порта. Ночная шхуна ушла без документов».
Аккуратно сложив газету в ровный квадрат, он поднёс её край к пламени ближайшего газового фонаря, откинув его колпак. Бумага загорелась, и Фандорин на мгновение поднёс её к визитке: жёлтый отблеск пробежал по лаковой поверхности.
В тот же миг сверху, с балкона второго этажа, вниз полетела крохотная металлическая булавка с красной головкой. Утяжелённым концом, вероятно выпущенная из какого-то пружинного механизма, она как дротик точно вонзилась в газетный квадрат и закрепила его на доске уличного объявления.
— Адрес, — сказал Фандорин. — Идём туда.
Они вошли в рыбный ресторан «Ля Резерв»; в глубине, у окна, где чёрная вода казалась чёрнее, чем ночь, сидел человек в костюме, стилизованном под камзол прошлого века; он не поднялся и не поздоровался — лишь повернул визитку обратной стороной, где тончайшими линиями был нацарапан план входа в катакомбы под набережной...
Записки Масы (из «Тетради о господине»):
«Японец учится видеть европейскую вежливость как оружие. Здесь здороваются глазами. Улыбка — это не всегда знак радости, а часто маска, за которой скрываются намерения. Вежливость становится стратегией, а не искренним порывом.Мы, японцы, привыкли к другой форме общения — тишина может сказать больше слов, а взгляд передать глубину чувств. Но здесь, в Европе, молчание воспринимается как холодность, а прямота — как грубость. Миры сталкиваются, и приходится учиться заново понимать людей»...
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
